СТВОЛ

Мужчина сидит за столом в камере тюрьмы общего режима. Сюда его посадили деревья. Деревья и слишком большая любовь к ним. Он все еще не может сказать, насколько неправ был, выбрал бы эту неправоту снова. Единственный текст, способный ответить на этот вопрос, ширится, нечитаемый, под его руками.

Пальцы скользят по волокнам в деревянной поверхности стола. Мужчина пытается увидеть, как эти дикие петли могли произойти из такой простой вещи как кольца. Некая тайна в угле среза, в плоскости, которая рассекла вложенные цилиндры. Если бы его разум был чуть другим, проблема решилась бы легко. Если бы он сам рос по-другому, то смог бы все увидеть.

Волокна колеблются неровными полосами — толстые светлые, тонкие темные. Мужчина как будто вот уже целую жизнь смотрит на дерево, и вскоре, потрясенный, понимает: он разглядывает годовой маятник, взрыв весны и свертывание осени; в среде, которую создала сама древесина, записано биение песни размером в две четверти. Волокна колеблются, как горные хребты и впадины на топографической карте. Бледные рвутся вперед, темные сдают назад. На секунду из углового среза стола как будто проявляются цельные кольца. Мужчина может увидеть их истории. Но он безграмотен. Понимает, что широкие — это хорошие годы, а узкие — плохие. Но ничего больше.

Если бы только он мог их прочитать, перевести… Если бы только был немного другим существом, тогда узнал бы о том, как светило солнце и шел дождь, куда дул ветер, как сильно и как долго. Он смог бы расшифровать невероятные проекты, организованные почвой, убийственные морозы, страдания и борьбу, нехватки и излишки, нападения насекомых, годы роскоши, пережитые бури, сумму всех шансов и угроз, что наступали со всех сторон, в каждое время года, прожитое этим деревом.

Палец мужчины двигается по тюремному столу, стараясь выучить чужой почерк, переписать его, подобно монаху в скриптории. Он отслеживает волокна и думает обо всем том, что мог бы ему рассказать этот древний нечитаемый альманах, обо всех тех вещах, про которые могло бы поведать ему вспоминающее дерево в этом месте заключения, где нет смены времен года и одна установленная погода.

Она умерла на одну минуту и десять секунд. Ни пульса, ни дыхания. Потом тело Оливии отбросило от лампы, когда сгорели предохранители, оно перевалилось через край кровати и упало на пол. Удар запустил остановившееся сердце.

Голая, без сознания лежащая на сосновых половицах: такой Оливию находит ее новый бывший муж, когда приходит в надежде на крупный скандал, за которым последует примирительный секс. Он срочно отвозит ее в университетскую больницу, где она приходит в себя. Оливия все еще под кайфом. Ребра в синяках, рука обожжена, на лодыжке порез. Помощник доктора хочет получить полный отчет, который Оливия дать не может.

Беспомощный, безутешный бывший муж оставляет ее в руках врачей. Те хотят провести неврологическую оценку. Сканирование. Но Оливия убегает, пока за ней никто не смотрит. Это университетская больница, и все заняты. Она непринужденным шагом проходит по вестибюлю, само воплощение здоровья. Кто ее остановит? Возвращается в пансионат и баррикадируется в своей комнате. Соседки по дому поднимаются на чердак, чтобы проверить ее, но она отказывается открывать дверь. Целых два дня прячется в комнате. Каждый раз, когда кто-то стучит, изнутри раздается голос: «Я в порядке!» Соседки не знают, кому звонить. Из-за двери не доносится никаких звуков, кроме приглушенного шарканья.

Оливия спит и молчит, держится за ушибленные ребра и пытается вспомнить, что произошло. Она умерла. В те секунды, пока у нее не было пульса, ее манили какие-то большие, мощные, но совершенно отчаявшиеся силуэты. Ей что-то показывали, ее умоляли. Но как только она вернулась к жизни, все исчезло.

Она находит свой блокнот с песнями, тот упал за стол. Цветные записи воссоздают мелодию, появившуюся в голове незадолго до того, как ее убило электрическим током. С помощью музыки она воссоздает большую часть вечерней катастрофы. Видит, как расхаживает по чердаку, такая зависимая от собственного тела. Все равно что смотреть на то, как животное в зоопарке кружит внутри клетки. Впервые она понимает, что в словосочетании «быть одной» кроется противоречие. Даже в самые сокровенные телесные моменты с ней рядом находится что-то еще. Оно говорило с ней, когда она была мертва. Использовало голову как экран для бестелесных мыслей. Она прошла через треугольный туннель рябящего цвета и вышла на поляну. Там призраки — Оливия не понимала, как еще их называть, — сняли с нее шоры и позволили ей посмотреть насквозь. А затем она снова упала в свое тюремное тело, и все невероятные видения, скользившие перед глазами, размылись в ничто.

Оливия думает: «Может, у меня повреждение мозга?». По несколько раз за час ей нужно закрывать глаза, пока слова двигают безмолвные губы. «Скажите мне, что случилось. Что мне теперь делать?» Она не сразу понимает, что молится.


ОЛИВИЯ ПРОПУСКАЕТ ВСЕ ЭКЗАМЕНЫ. Звонит родителям и говорит, что на Рождество не приедет. Отец сбит с толку, а потому явно уязвлен. Обычно она просто старается его перекричать. Но злость других людей не может навредить той, что уже умерла. Она рассказывает ему обо всем — о своей одинокой вечеринке по поводу развода, об ударе током. Теперь скрывать бессмысленно. Что-то наблюдает за ней — огромные живые стражи знают, кто она такая.

Отец растерян, так же себя чувствует и Оливия, когда лежит ночью в постели, уверенная, что больше никогда не обретет того, что ей показали, когда она умерла. Теперь же, после смерти, она слышит страх в голосе отца — темные подводные течения в адвокате, о которых она даже не подозревала. В первый раз с самого детства ей хочется его успокоить.

— Папа, я облажалась. Дошла до предела. Мне нужно отдохнуть.

— Приезжай домой. Сможешь отдохнуть здесь. Тебе нельзя быть одной на праздниках.

Отец кажется таким хрупким. Он всегда был для нее чужим, человеком процедур даже тогда, когда нужны были страсти. Теперь же ей вдруг приходит в голову мысль, что и он тоже когда-нибудь умрет.

Они годами не говорили так долго. Оливия рассказывает, каково это — умереть. Даже пытается сообщить о призраках на поляне, тех, что так много ей показали, хотя и старается использовать такие слова, чтобы его не напугать. «Импульсы. Энергия». Дважды он уже хочет запрыгнуть в машину, проехать 650 миль и привезти ее домой. Но Оливия отговаривает его. Семьдесят секунд смерти придали ей странную силу. Между ними все изменилось, словно теперь он стал ребенком, а она — стражником.

Оливия просит о том, чего раньше никогда не просила. — Позови маму на минутку. Хочу с ней поговорить.

Теперь она понимает, как успокоить ярость матери. К концу разговора обе женщины в слезах и обещают друг другу безумное.


ОЛИВИЯ ОДНА В ПАНСИОНАТЕ с Рождества до Нового года. Весь дурман она смывает в туалет. Ей присылают оценки: две «неудовлетворительно», «слабо с минусом» и «удовлетворительно». Буквы лишь отвлекают от того, что она с таким трудом пытается вспомнить. Целыми днями Оливия почти ничего не ест. Снежная буря покрывает город ювелирной коркой. Срывает ветки с дубов и кленов. Оливия сидит на кровати, там, где остановилось ее сердце, положив блокнот с песнями на колени. Встает, делает шаг. То место на полу, где Дэйви нашел ее, кажется горячим под босыми ногами. Она жива, но не понимает почему.

Ночью Оливия не спит, смотрит вверх, вспоминает то, как оказалась рядом с единственным важным открытием в своей жизни. Ей прошептали наставления, но она не смогла их записать. Молитвы срываются с губ все легче. «Я неподвижна. Я слушаю. Что вы хотите от меня?» В канун Нового года она засыпает в десять. Через два часа просыпается от стрельбы и вскакивает с криками. А потом часы подсказывают: фейерверки. Пришли девяностые.

Соседки возвращаются уже в новом году. Обращаются с ней так, будто она больна. Боятся ее теперь, когда вся стервозность Оливии исчезла. Оливия сидит на кухне, пока люди вокруг шутят, обдалбываются и стараются не обращать внимания на призрака за столом. Ее поражает, что раньше она никогда не чувствовала их печали или не замечала их отчаяния. Поразительно, но они все еще верят в свою безопасность. Живут так, словно хлипкие шайбы, прокладки и липкая лента, на которых держится их существование, не дадут им расклеиться. В глазах Оливии они стали ранимыми, а потому бесконечными родными.

В первый день нового семестра Оливия сидит на краю аудитории, похожей на чашу, пока красноречивый лектор рассчитывает страховые взносы и прибыли, нужные для того, чтобы как страховая компания, так и покойник чувствовали себя в выигрыше.

— Страхование, — говорит он, — это основа цивилизации. Не будет страхового пула — не будет небоскребов, блокбастеров, крупномасштабного сельского хозяйства и организованной медицины.

Пустое место рядом с Оливией шуршит. Она поворачивается. Там, в нескольких дюймах от ее лица, находится то, о чем она молилась. Конус заряженного воздуха врывается в ее мысли. Они вернулись, манят. Хотят, чтобы она встала и вышла из аудитории. Оливия сделает все, что они попросят. Спустившись по каменным ступеням в своем зимнем пальто, она пересекает обледенелый главный двор. Огибает классные комнаты, библиотеку, общежитие для первокурсников, идет, не задумываясь, увлекаемая призраками. На мгновение Оливия думает, что ее пункт назначения — кладбище Гражданской войны к югу от кампуса. Затем становится ясно, что она направляется к стоянке, где держит свою машину.

Сев в автомобиль, она понимает, что ехать придется долго. Останавливается у пансионата, чтобы забрать вещи. За три подъема перетаскивает все, что хотела. Кучей сбрасывает одежду на заднее сиденье. И уезжает.

Машина пробирается на внутриштатное шоссе. Вскоре Оливия минует осоковые луга и дубовые рощицы к северо-западу от города. Сквозь снег на полях пробивается стерня прошлой осени. Оливия едет долго, подчиняясь призракам. Как радиостанция из другого города, их сигнал то совершенно чистый, то его забивает статика. Она стала инструментом их воли.

За Моми дорога сворачивает на юго-запад. Шоколадный батончик в бардачке — это завтрак Оливии. В кошельке у нее несколько купюр и дебетовая карта, на которой лежит меньше двух тысяч долларов. В голове ничего даже отдаленно не напоминает план. Но Оливия помнит, что Иисус говорил о цветах и не беспокоиться о дне завтрашнем. Как-то монахини заставили каждого студента зазубрить строчку из Библии: она выбрала эту, чтобы позлить учителя, который был помешан на личной ответственности. Ей нравился Иисус, который бы ужаснул каждого законопослушного, стяжательного американского христианина. Иисус-коммунист, безумный разоритель торговцев и друг бездельников. «Довольно для каждого дня своей заботы»[40], Неожиданно порыв раскаяния проносится сквозь нее. «Я пропускаю „Статистический анализ“». До этого момента в жизни она и так пропустила все. Теперь анализ исчезнет, и вскоре она, наконец, все узнает.

Сумерки и Индиана приходят быстрее, чем ожидала Оливия. Тьма падает смехотворно рано, ведь солнцестояние было недавно. Оливия изголодалась по настоящей еде и так устала, что время от времени врезается в занесенный снегом отбойник. Призраки исчезают на полчаса. Ее уверенность сразу сходит на нет. Трудно одновременно молиться и вести. Впереди расстилаются пустые кукурузные поля настоящего Среднего Запада. Оливия понятия не имеет, почему тут оказалась. Потом что-то снова занимает пассажирское сиденье, и она успокаивается на следующую сотню миль.

Дэйви как-то сказал ей, что в машине лучше всего спать рядом с гипермаркетом. Она довольно легко находит такой, загоняет автомобиль в хорошо освещенный угол расчищенной стоянки, прямо под камеры безопасности. Быстрый забег внутрь, пописать и купить еды, а потом Оливия возвращается в машину, устроив лагерь на заднем сиденье. Она засыпает под тремя слоями одежды, молясь, ожидая и слушая.


ЭТО ИНДИАНА, 1990 ГОД. Здесь пять лет — это поколение, пятьдесят — археология, а все, что старше, превращается в легенду. И все же места помнят то, что люди забывают. Автостоянка, на которой спит Оливия, когда-то была фруктовым садом, чьи деревья посадил кроткий, сумасшедший последователь Сведенборга, который бродил по этим местам в лохмотьях и оловянном котелке вместо шапки, проповедовал о Новом Рае и тушил костры, чтобы те не убивали жуков. Ненормальный святой и убежденный трезвенник при этом снабжал четыре штата таким количеством сбраживаемого яблочного пюре, что каждый первопроходец в возрасте от девяти до девяноста лет мог не просыхать в течение десятилетий.

Весь день Оливия следовала за Джонни Яблочным Семечком. Однажды она прочитала об этом человеке в комиксе, который дал ей отец. Там его изобразили как супергероя, способного создавать вещи из грязи. В тексте ничего не говорилось о филантропе с нюхом на собственность, о бродяге, который умрет, владея тысячей двумястами акров самой богатой земли в стране. Она всегда считала его просто мифом. Ей только предстоит узнать, что мифы — это фундаментальные истины, превращенные в мнемонические коды, инструкции, отправленные из прошлого, воспоминания, ждущие того, чтобы стать предсказаниями.

С яблоком вот какая штука: оно застревает в горле. Это пакетная сделка: похоть и понимание. Бессмертие и смерть. Сладкая мякоть с цианидными семечками. Удар по голове, от которого рождаются целые науки. Золотой восхитительный диссонанс, подарок, подброшенный на свадебный пир, из-за которого разгорается бесконечная война. Это фрукт, но в нем таится жизнь богов. Первое и самое страшное преступление, но и удачная неожиданность. «Благословенно то время, когда было сорвано яблоко»[41].

И вот какая штука с яблочными семечками: они непредсказуемы. Потомство может быть любым. Уравновешенные родители рождают дикого ребенка. Сладкое может стать кислым, а горькое — маслянистым. Единственный способ сохранить вкус сорта — привить черенок на новый подвой. Оливия Вандергрифф удивилась бы, если бы узнала, что каждое яблоко с именем восходит к одному и тому же дереву. «Джонатан», «Макинтош», «Империя»: удачные ходы в карточной игре рода Malus[42].

А названное яблоко — это патентоспособное яблоко, как сказал бы отец Оливии. Однажды она поссорилась с ним из-за одного дела. Он помогал транснациональной компании засудить фермера, который сохранил часть прошлогоднего урожая сои и пересадил ее, не заплатив при этом роялти. Оливия была возмущена.

— Вы не можете владеть правами на живое существо!

— Можем. И должны ими владеть. Защита интеллектуальной собственности — это корень богатства.

— А что насчет сои? Ей кто-то что-то заплатил за интеллектуальную собственность?

В его хмуром осуждающем взгляде читалось: «Чья ты дочь?»

Человек, который когда-то владел участком, на котором она сейчас спит, — бродячий яблочный миссионер в шапке-кастрюле, — был уверен, что черенкование причиняет дереву боль. Он собирал семена яблок из мельничного жмыха и высаживал сады, каждый раз продвигаясь чуть дальше на запад. И какие бы семена он ни посеял, они пускались в свои преднамеренные и непредсказуемые эксперименты. Благодаря взмахам его руки, словно по воле тайной магии, полоса от Пенсильвании до Иллинойса превратилась во фруктовые деревья. Весь день Оливия ехала по этой стране. Сейчас она спит на парковке, которая когда-то была садом, полным непредсказуемых яблок. Деревья исчезли, и город забывает о них. Но не земля.

Оливия просыпается рано, окоченевшая от холода, под кучей одежды. Автомобиль наполнен существами из света. Они повсюду, их красота невыносима, они такие, какими были в ту ночь, когда у нее остановилось сердце. Они проходят в ее тело и сквозь него. Не ругают за то, что она забыла послание, которое они ей дали. Они просто наполняют ее снова. Оливия так радуется их возвращению, что начинает плакать. Они не говорят вслух. Никаких слов, ничего столь грубого. Даже не сказать, что они существуют сами по себе. Существа — часть Оливии, родственники в каком-то смысле, просто тот пока не ясен. Эмиссары творения — того, что она видела и знала в этом мире, потерянного опыта, забытых крупиц знаний, отсеченных семейных ветвей, которые она должна восстановить и возродить. Смерть подарила ей новые глаза.

«Ты была бесполезной, — напевают призраки. — Но теперь все иначе. Тебя пощадили, вырвали из рук смерти, чтобы ты совершила нечто важное».

«Но что?» — хочет спросить она, но ей лучше оставаться безмолвной и неподвижной.

«Момент жизни уже здесь. Проверка, которой у нее еще не было».

Оливия проживает целую вечность под кучей одежды на заднем сиденье замерзшей машины. Бесплотные сущности с дальней стороны смерти дали о себе знать, здесь, сейчас, на парковке этого магазина, и зовут на помощь. Краешек солнца выступает из-за горизонта. Два покупателя выходят на улицу. Еще только рассвет, а они уже толкают тележку с коробкой размером с их машину. Мысли Оливии сжимаются до точки. «Просто скажите мне. Скажите, что вы хотите, и я все сделаю». Мимо проезжает контейнеровоз, скрежеща передачей на пути к разгрузке. От шума сущности исчезают. Оливию охватывает паника. Они так и не дали ей задание. Она роется в сумке, ищет, чем бы записать. На коробке с каплями от кашля пишет: «пощадили», «проверка». Но эти слова ничего не значат.

Наконец-то по-настоящему наступило утро. Мочевой пузырь Оливии сейчас разорвется. Еще минута, и ничего, кроме туалета, больше не будет иметь значения. Она выходит из машины и отправляется в магазин. Внутри пожилой мужчина приветствует ее, словно старого друга. В огромном ангаре царит показушное шоу благополучия и веселья. В дальнем конце вдоль стены выстроены телевизоры всех размеров, от хлебницы до монолита. Все настроены на одну утреннюю развлекательную передачу. Сотни парашютистов устраивают прямо в небе церковную службу. Оливия бежит пятьдесят ярдов по коридору из экранов и врывается в уборную. Облегчение, когда оно наступает, неимоверное. А потом снова подступает грусть. «Дайте знак, — умоляет она и сушит руки. — Просто скажите, что вы хотите от меня».

В телевизионном коридоре массовая религиозная служба в воздухе сменилась другим собранием. По всей стене, на множестве разных устройств, люди сидят, прикованные друг к другу, в траншее перед бульдозером, дело происходит в маленьком городке, тот, если судить по тексту внизу, называется Солас, штат Калифорния. Быстрый переход и дюжина людей выстраивается в живое кольцо вокруг дерева, которое едва могут охватить. То похоже на спецэффект. Даже с расстояния в камеру попадает только его основание. На стволе исполина виднеется синяя краска. Голос за кадром рассказывает о столкновении, но дерево, воспроизведенное на стене из экранов, настолько ошеломляет Оливию, что она упускает детали. Камера показывает женщину лет пятидесяти с зачесанными назад волосами, в клетчатой рубашке и с глазами, похожими на маяки. Она говорит: «Некоторые из этих деревьев росли здесь еще до рождения Иисуса. Мы уже срубили девяносто семь процентов древних гигантов. Разве мы не можем найти способ сохранить хотя бы последние три процента?»

Оливия замирает. Существа из света, которые устроили засаду в машине, снова окружают ее, говоря: «Вот оно, вот оно, вот оно». Но в тот момент, когда она понимает, что должна быть очень внимательной, сюжет заканчивается и начинается другой. Она стоит, смотрит на дебаты о том, защищает ли Вторая поправка огнеметы. Существа из света исчезают. Откровение превращается в бытовую электронику.

Она выходит, ошеломленная, из чудовищного магазина. Живот свело от голода, но Оливия ничего не покупает. Она даже думать не может о еде. В машине понимает, что должна двигаться на запад. Солнце встает позади нее, заполняя зеркало заднего вида. Поля покрывает розовый от восхода снег. На западном небе начинают светлеть оловянные облака, и где-то под ними лежит момент жизни.

Ей надо позвонить родителям, но она не понимает, как им обо всем рассказать. Проезжает еще пятьдесят миль, пытаясь реконструировать, что же увидела. Убранные поля Индианы сияют желто-коричнево-черным цветом до самого горизонта. Дорога пуста, машин мало, о городах и речи нет. Еще два дня назад на таком шоссе Оливия выжала бы из машины все восемьдесят миль в час. Сейчас же едет так, словно ее жизнь все-таки чего-то стоит.

У границы с Иллинойсом она въезжает на вершину холма. Внизу вспыхивает железнодорожный шлагбаум. Длинный грузовой поезд медленно движется на север к суперузлу Гэри и Чикаго. Ровный стук колес отзывается дабовой мелодией в ее голове. Поезд бесконечен; Оливия устраивается поудобнее. Затем замечает груз. Мимо проносятся вагоны, каждый загружен пиломатериалами. Волнистая река древесины, рассеченная на одинаковые балки, течет мимо и, кажется, ей нет конца. Оливия начинает считать вагоны, но останавливается на шестидесяти. Она никогда не видела столько дерева. В голове загорается карта: вот такие поезда в эту самую минуту проносятся по стране во всех направлениях, питая все большие мегаполисы и их пригороды. Она думает: «Эту демонстрацию они устроили специально для меня». Потом поправляется: «Нет, такие поезда ходят постоянно». Просто теперь она их замечает.

Проезжает последний вагон, шлагбаум поднимается, а красные огни прекращают сверкать. Оливия не двигается. Позади нее кто-то гудит. Она не шевелится. Гудящий жмет на клаксон, потом объезжает ее, кричит в закрытой кабине и трясет средним пальцем так, словно старается зажечь его. Она закрывает глаза: под веками вокруг огромного дерева сидят маленькие люди в цепях.

«Самому чудесному результату четырех миллиардов лет жизни на Земле нужна помощь».

Оливия смеется и открывает глаза, наполненные слезами. «Принято. Я вас слышу. Да».

Она смотрит через левое плечо и видит машину, направляющуюся в противоположную сторону, которая остановилась рядом с опущенным окном. Водитель, азиатский мужчина в футболке с надписью NOLI TIMERE[43], уже во второй раз спрашивает ее: «Вы в порядке?» Она улыбается, кивает и машет рукой, извиняясь. Заводит двигатель, заглохший, пока она смотрела на бесконечную реку древесины. Снова едет на запад. Только теперь знает куда. В Солас. Воздух вокруг искрится от связей. Призраки светятся, поют новые песни. «Мир начинается прямо здесь. Это всего лишь начало. Жизнь может все. Ты даже не представляешь».



За годы до того, на северо-западе Рэй Бринкман и Дороти Казали Бринкман едут домой ночью после вечеринки в честь премьеры «Кто боится Вирджинии Вульф?» в театре Сент-Пола. Они только что исполнили роль молодой пары, Ника и Хани, которые, выпив несколько бокалов с новыми друзьями, узнают, на что способен вид человеческий.

Несколько месяцев назад, в начале репетиций, четверо главных героев смаковали жестокость пьесы.

— Я чокнутая, — объявила Дороти остальным членам труппы. — В этом я могу вас уверить. Но эти люди… они совершенно безумны.

К премьере все четверо уже измотаны, их тошнит друг от друга, они готовы глотки грызть. Потому любительский театр обретает подлинное величие. Бринкманы блистают в пьесе, это их лучший выход. Рэй поражает всех мелочным коварством, Дороти великолепна в своем двухчасовом падении от невинности к пониманию. Понадобилось лишь совсем немного Станиславского, чтобы найти своих внутренних демонов.

В следующую пятницу Дороти исполняется сорок два. За последние несколько лет они потратили около ста пятидесяти тысяч долларов на лечение от бесплодия, которое оказалось бесполезным колдовством. За три дня до премьеры они получили последний удар. Больше им нечего пробовать.

— Это моя жизнь, правильно? — Дороти зациклилась, она рыдает на пассажирском сиденье, возвращаясь домой после своего триумфа. — Она принадлежит только мне. Я же по идее должна ей обладать, разве не так?

Она стала для них больным местом, собственность: ее Рэй охраняет каждый день. Он так и не смог убедить жену, что преследование за кражу чужих идей — это лучший способ сделать всех богаче. Алкоголь тоже не помогает уровню дискуссии.

— Моя личная собственность. Может, мне теперь устроить, блин, гаражную распродажу?

Дороти плохо от ее работы. Люди судятся друг с другом, а она должна фиксировать каждую клевету на своей узкой стенографической машине, слово за словом и как можно точнее. Больше всего на свете она хочет ребенка. Ребенок дал бы ей наконец осмысленную работу. Но теперь и это невозможно, а потому ей тоже хочется кого-нибудь засудить.

Рэй превратил в настоящее искусство умение оставаться спокойным под ее нападками. Не в первый раз он говорит себе, что ничего у нее не забрал. И более того… Но он сразу отказывается от этой мысли. Таково его право — не размышлять о том, о чем вполне справедливо размышлять.

Но ему и не надо. Она все сделала за него. Рэй щелкает кнопкой, открывается гараж. Они въезжают внутрь.

— Ты должен меня бросить, — говорит она.

— Дороти. Пожалуйста, перестань. Ты сводишь меня с ума.

— Я серьезно. Оставь меня. Поезжай куда-нибудь. Найди кого-нибудь, заведи нормальную семью. Мужчины так поступают постоянно. Да блин, парни могут и в восемьдесят обрюхатить какую-нибудь крошку. И я не буду возражать, Рэй. Серьезно. Так будет справедливо. Ты же всегда ратуешь за справедливость, разве нет? Да надо же! Он ничего не говорит. Ему нечего сказать в свою защиту.

У Рэя есть только тишина. Его первое и последнее лучшее оружие.

Они подходят к парадной двери. «Какая помойка», — думают оба, но никому ничего не надо говорить. Они сбрасывают вещи на кушетку и отправляются наверх, где снимают одежду, каждый в отдельной гардеробной. Они стоят у своих раковин, чистят зубы. Сегодня было их самое лучшее выступление. Театр приличных размеров, буря аплодисментов. Вызовы на бис.

Дороти ставит одну ногу перед другой, подчеркнуто, как будто полиция — ее муж — заставляет ее пройти по прямой линии. Она поднимает зубную щетку ко рту, машет ей, затем разражается слезами, прикусывая один конец пластиковой палочки и сжав в руке другой.

Рэй сегодня вел машину, поэтому трезв больше, чем ему хотелось бы, он откладывает щетку и подходит к ней. Она кладет ему голову на ключицу. Зубная паста сочится у жены изо рта на его клетчатый халат. Паста и слюна повсюду. Рот Дороти словно полон камешков.

— Мне просто хочется встать в вестибюле театра перед спектаклем и сказать каждому: «Не будет, сука, никакого ребенка!»

Он заставляет ее сплюнуть и вытирает рот салфеткой. Потом ведет Дороти в кровать, место, которое в последние два месяца больше напоминает Рэю двухместный гроб. Приходится поднять ей ноги, а затем подтолкнуть, чтобы она освободила для него место.

— Мы можем поехать в Россию. — Приятно снова говорить своим голосом, так как последние несколько часов он изображал чересчур вкрадчивого персонажа. Рэю больше не хочется играть в спектаклях, никогда. — Или в Китай. На свете так много детей, которым нужны родители.

В театре есть прием, который называется «повесить абажур». Скажем, из стены за кулисами торчит большой и уродливый кусок трубы, а избавиться от него нельзя. Повесьте на него колпак или абажур и скажите, что так и надо.

Дороти говорит невнятно из-за влажной подушки.

— Он не будет нашим.

— Конечно, будет.

— Я хочу маленького РэйРэя. Твоего ребенка. Мальчика. Такого, каким ты был.

— Но он не будет…

— Ну или маленькую девочку, вроде меня. Мне все равно.

— Дорогая. Ну не надо так себя вести. Ребенок — это тот, кого ты вырастил. А не тот, чьи гены…

— Гены — это то, что мы получаем, черт побери. — Она ударяет ладонью по матрасу и пытается встать. Но поднимается слишком резко и падает. — Единственная. Вещь. Которой. Мы. Обладаем. По-настоящему.

— Мы не обладаем нашими генами, — говорит Рэй, забыв упомянуть о том, что вместо нас ими вполне могут владеть корпорации. — Послушай. Мы поедем куда-нибудь, где слишком много детей. Усыновим двух. Мы будем любить их, играть с ними, научим их, как отличать хорошее от плохого, и они вырастут, неразрывно связанные с нами. И мне все равно, чьи гены в них будут.

Дороти закрывает голову подушкой.

— Вы только послушайте его. Этот парень любит всех. Так давайте подарим ему собаку. Или нет, какой-нибудь овощ, о котором забудем, как только высадим в саду.

А потом она вспоминает об их обычае на годовщину, которым они пренебрегали последние два года. Подскакивает, чтобы забрать слова, уже вылетевшие наружу. Но ее плечо врезается ему в челюсть, когда Рэй наклоняется вперед. От удара он прикусывает язык. Рэй вскрикивает, потом хватается за лицо, искаженное болью.

— О, Рэй. Блин. Черт бы меня побрал! Я не… Я не то имела в виду…

Он машет рукой. «Я в порядке». Или: «Да что с тобой не так?» Или даже: «Отстань от меня». Она не может сказать точно, десять лет брака и другие любительские постановки тут не помогают. Во дворе вокруг дома растения, которые они посадили за прошедшие годы, обретают значение, создают смысл также легко, как делают сахар и древесину из воздуха, солнца и дождя. Но люди ничего не слышат.


НА ЗАПАД ВЕДУТ пять федеральных трасс, словно пальцы перчатки, положенной на континент, с запястьем в Иллинойсе. Оливия едет по средней. Теперь у нее есть цель — как можно быстрее добраться до Северной Калифорнии, прежде чем последние деревья, огромные, как ракеты, не срубят. Она пересекает Миссисипи в районе Четырех городов и решает отдохнуть на Самой большой стоянке грузовиков в мире, на шоссе 1-80, сразу за границей Айовы. Это место больше похоже на небольшой городок. На ее выбор столько заправок, что она даже сосчитать не может, не замерзнув. Несколько сотен грузовиков толкутся вокруг места, куда она подъезжает, они напоминают огромных акул в неистовости кормления.

Темнеет. Оливия платит за душ и снова становится человеком. Она идет по многолюдной крытой улице с кучей ресторанов, предлагающих сотни способов отведать кукурузу, кукурузный сироп, цыплят и говядину на кукурузном откорме. Тут есть стоматология и массажный салон. Огромный двухэтажный выставочный зал. Музей, демонстрирующий, как сильно весь мир зависит от грузовиков. Игровые, целые переулки с развлечениями, выставки, комнаты отдыха и камин с мягкими стульями по бокам. Оливия сворачивается на одном и задремывает. Просыпается от того, что охранник пинает ее по лодыжкам.

— Не спать.

— Но я просто спала.

— Спать нельзя.

Она возвращается в машину и засыпает до рассвета, укрывшись одеждой. В пищевом туннеле покупает себе маффин, разменивает четыре доллара на четвертаки, находит телефон и готовится к худшему. Но в ее груди странное и вновь обретенное спокойствие. Нужные слова придут.

Оператор просит ее внести кучу денег. Трубку берет отец.

— Оливия? Сейчас шесть утра. Что случилось?

— Ничего! Со мной все хорошо. Я в Айове.

— В Айове? Да что происходит?

Оливия улыбается. То, что происходит, слишком огромно, чтобы вместиться в телефон.

— Папа, все в порядке. Все хорошо. Очень хорошо.

— Оливия. Алло? Оливия?

— Я здесь.

— У тебя какие-то проблемы?

— Нет, пап. Совсем наоборот.

— Оливия, что, черт возьми, происходит?

— У меня появились… новые друзья. Э-э, организаторы.

И у них есть для меня работа.

— Какая работа?

«Самому чудесному результату четырех миллиардов лет жизни на Земле нужна помощь». Это так просто и очевидно теперь, когда ей на все указали создания света. Каждый разумный человек на Земле должен это увидеть.

— Есть один проект. На Западе. Важная добровольческая работа. И меня в нее взяли.

— Что значит, «взяли»? А как же занятия?

— Я не закончу колледж в этом семестре. Вот почему я звоню. Мне нужно взять отпуск.

— Что нужно? Не смеши меня. Нельзя «брать отпуск» за четыре месяца до выпуска.

В общем, это правда, хотя святые и будущие миллиардеры поступали именно так.

— Олли, ты просто устала. Но это всего лишь несколько недель. Все закончится, ты даже оглянуться не успеешь.

Оливия смотрит на водителей, которые собираются позавтракать. Любопытно до невероятия: в одной жизни она умирает от удара током. В другой стоит на самой большой стоянке грузовиков в мире и объясняет отцу, что ее избрали создания света, чтобы помочь сохранить самых удивительных существ на Земле. В голосе на том конце провода звучит отчаяние. Оливия не может сдержать улыбку: жизнь, в которую отец умоляет ее вернуться, — наркотики, незащищенный секс, психованные вечеринки и опасные выходки — настоящий ад, тогда как путешествие на Запад — воскрешение из мертвых.

— Ты не сможешь получить обратно деньги за съем комнаты. И уже слишком поздно для возмещения платы за обучение. Просто закончи, и сможешь отправиться на свою работу летом. Уверен, твоя мать…

Где-то вдали раздается голос матери:

— Я уверен, твоя мать что?

Оливия слышит, как она кричит, что сама платила за свое образование. Вокруг толпятся люди. Она чувствует их нетерпение — очередь влечет голодом. Жизнь Оливии была мглой привилегий, нарциссизма и невероятно затянувшегося переходного возраста, наполненной подлым сардоническим цинизмом, модностью и самосохранением. Но теперь у нее есть призвание.

— Послушай, — шепчет отец в телефон. — Будь разумной. Если не можешь справиться прямо сейчас с еще одним семестром, приезжай домой.

С самого детства Оливия не чувствовала такой сильной любви.

— Папа? Спасибо. Но я должна это сделать.

— Да что сделать? Где? Милая? Ты еще там? Хорошая моя.

— Я здесь, папочка. — Остатки той девчонки, которой она была еще несколько дней назад, тянут изнутри, поют «Борись с ним, борись». Но теперь борьба реальна и находится совсем не тут.

— Олли, никуда не уходи. Я приеду и заберу тебя. Я смогу добраться туда через…

Все так очевидно, так благословенно ясно. Но родители ничего не видят. Впереди ее ждет большая, радостная и очень важная работа. Но для начала человеку надо избавиться от бесконечной любви к себе.

— Папа, со мной все хорошо. Позвоню, когда у меня будет больше информации.

В разговор встревает записанный женский голос, требуя еще семьдесят пять центов. Но у Оливии больше нет мелочи. Есть только послание, сказанное женщиной со сверкающими глазами на стене из уцененных телевизоров и переработанное созданиями света, которые диктуют его так ясно, словно находятся на другом конце линии. «Ты нужна самым удивительным существам на земле».

Сквозь стеклянные двери стоянки Оливия видит десятки бензоколонок, а за ними — плоскую трассу 1-80 на рассвете, заснеженные поля, идет бесконечный обмен заложниками между востоком и западом — едут путешественники. Отец продолжает говорить, используя все приемы убеждения, которым учат на юридическом факультете. Небо творит удивительные вещи. На западном просторе оно немного лиловеет, а на востоке раскрывается, как гранат. Телефон щелкает и отключается. Оливия вешает трубку, новоиспеченная сирота. Создание, тянущееся к солнцу и готовое на все.


ОНА ВЫХОДИТ СО СТОЯНКИ, влюбленная в бесцельное человечество. Возвращается на федеральную трассу, солнце снова восходит в зеркале заднего вида. Друмлины поднимаются и падают. Дорога прорезает двойную траншею сквозь зимнюю белизну до самого горизонта. Достопримечательностей немного, но каждая приводит Оливию в восторг. Библиотека и музей Герберта Говера. Аукцион Шарплесс. Колония Амана. Названия съездов с трасс звучат, как имена персонажей романа о своенравной и манерной южной аристократии: Уилтон Маскатин, Ладора Миллерсбург, Ньютон Монро, Алтуна Бондюран…

Что-то находит на Оливию, странная и прекрасная храбрость. У нее нет средств, только название пункта назначения, и нет реального представления о том, что она должна делать, оказавшись там. Снаружи холодно и морозно, и все ее мирские пожитки остались в пансионате. Тем не менее, у нее есть банковская карта, на ней небольшая заначка, чувство судьбы, которое не бросит, и друзья, которые, как она предполагает, занимают очень высокое положение в мировом порядке.

Часы проходят, как плывущие облака. Оливия уже забралась далеко на территорию плоской геодезической линии между Де-Мойном и Каунсил-Блафс, и куда ни посмотри, везде нет ничего, кроме бесконечной замерзшей мякины, но вдруг что-то привлекает внимание Оливии. Она оборачивается и видит призрачного автостопщика, тот стоит в снегу за правой обочиной федеральной трассы. Рук у него больше, чем у Вишну. Одна из них держит плакат, который отсюда не прочесть.

Оливия притормаживает. Автостопщик превращается в такое большое дерево, что им можно заполнить целый вагон того деревянного поезда смерти в Индиане. Растрескавшийся ствол извивается штопором вверх на десятки футов, прежде чем разделиться на несколько могучих ветвей. Дерево стоит в стороне от автомагистрали, колонна на фоне неба, единственное, что выше фермерских домов, на многие мили вокруг. Призраки шевелятся на пассажирском сиденье. Подойдя ближе, Оливия разбирает слова, нарисованные на вывеске, свисающей с огромного сука: БЕСПЛАТНОЕ ДРЕВЕСНОЕ ИСКУССТВО. Призраки запускают ветки вверх, щекоча ей затылок.

Оливия сворачивает на следующем съезде. Под знаком STOP, где трасса пересекается с окружным шоссе, нарисованный от руки плакат с такой же надписью, похожей на виноградную лозу, говорит ей повернуть направо. Согласно второму знаку, встретившемуся где-то через полмили, надо ехать обратно, к сказочному дереву. Оливия петляет по извилистой дороге и вдруг впереди видит настоящий Эдем — поляну с широколиственниками, цветущими так, словно сейчас май. Как будто она едет к порталу, ведущему с этой замерзшей, забытой земли в скрытое лето. Когда машина проезжает еще сотню ярдов, поляна превращается в стену старого амбара, преображенную оптической иллюзией. Оливия направляется по гравийке к дорожке рядом с сараем и выходит из машины. Стоит, глядя на фреску. Даже вблизи та сбивает ее с толку.

— Вы здесь из-за вывески?

Оливия в смятении оборачивается. Мужчина в джинсах и бело-серой вафельной рубашке, с волосами, как у пророка из Бронзового века, смотрит на нее. Его дыхание паром клубится на воздухе. Обнаженные руки обхватывают локти. Он на несколько лет старше Оливии и явно перепуган, увидев клиента. Дверь в дом за его спиной распахнута настежь. Дерево стоит чуть поодаль. Оливии кажется, что кто-то посадил его там давным-давно, просто чтобы привлечь внимание.

— Да, думаю, что из-за нее.

Она стоит, дрожит, хочет достать куртку из машины. Мужчина изучает ее так, как будто хочет убежать. Его подбородок дважды поднимается и опускается.

— Что ж, вы первая. — Он указывает длинным пальцем на сарайную фреску, рука словно с ренессансной картины распятия. — Хотите посмотреть галерею?

Он ведет ее по небольшому подъему и ныряет внутрь. По щелчку выключателя перед глазами Оливии открывается пространство, чем-то напоминающее помойку бездомного, а чем-то гробницу фараонов. Повсюду талисманы: тотемы, рисунки и статуэтки разложены на фанерных досках, брошенных на козлы. Все это походит на работу аутичного неолитического пантеиста, раскопанную археологами.

Оливия качает головой, сбитая с толку.

— Вы это все раздаете?

— Думаете, не сработает, да?

— Я не понимаю.

Она хочет сказать «это безумие». Но с тех пор, как сама стала слышать голоса, слово несколько растеряло свой смысл. Ей приходит в голову мысль, что, наверное, надо бы побеспокоиться: она находится в какой-то глухомани рядом с человеком, которого по любым меркам можно счесть странным. Но одного взгляда достаточно, чтобы убедиться: самое странное в нем — это его невинность.

И он — настоящий художник. Оливия наклоняется к странной, даже готической картине. В тусклом свете сарая изображение видно достаточно ясно. На узкой постели лежит мужчина, он смотрит на кончик ветки, которая растет прямо сквозь окно, приближаясь к его лицу. Зеленая наклейка на раме гласит: $0. Оливия переходит к следующему полотну. Оно нарисовано на заглубленной дверной панели, стоящей на боку. Внутренняя доска превращена в дверь, ведущую на поляну сквозь густое переплетение ветвей.

Оливия осматривает стол, покрытый работами со сходными сюжетами. Одни деревья, они, змеясь, проникают сквозь окна, стены, потолки на первый взгляд совершенно безопасных комнат, ищут человеческие мишени, подобно нацеленным на жар зондам. На некоторых картинах над сюрреалистическими сценами парят нарисованные слова: «Семейное древо», «Обувное древо», «Денежное древо», «Лающий не на то древо». На другом столе четыре скульптуры из черной глины машут, словно руки мертвых, подымающихся из могилы в Судный день. На каждой виднеется зеленый ценник $0.

— Хорошо. Для начала…

— Я дам вам две по цене одной. Как первому клиенту.

Она откладывает рисунок, который взяла, и смотрит на его создателя. Руки у того скрещены на груди и хватаются за плечи, словно он надел на себя смирительную рубашку еще до того, как этим занялся мир.

— А почему вы это делаете?

Он пожимает плечами:

— Рынок потянет, если я все раздам бесплатно.

— Но такое можно реально продать в Нью-Йорке. В Чикаго.

— Только не говорите мне о Чикаго. Я два с половиной года рисовал на тротуарах в Грант-парке анаморфические меловые иллюзии. Потоптались на мне изрядно.

Она поджимает губы, надеясь услышать наставления. Но, приведя сюда — БЕСПЛАТНОЕ ДРЕВЕСНОЕ ИСКУССТВО — создания света оставляют ее.

— Я — первая, кто тут остановился?

— Я понимаю! Кто остановится из-за такой вывески? Ближайший город в двенадцати милях, и в нем живет человек пятьдесят. Я думал, что ко мне только всякие беглые уголовники заезжать будут. Вы не из таких, кстати?

Оливия должна подумать, сообразить, как все это относится к дарованной ей миссии. Она переходит от одного стола к другому. Сюрреалистические ящики Корнелла[44], наполненные затейливой древесной контрабандой. Ассамбляжи из сломанной керамики, бус, срезов потрепанной резины, сделанных так, чтобы напоминать корни и усики. Ветви привели ее сюда.

— Вы все это сделали? И все они…

— Мой древесный период. Девять лет и пара месяцев.

Оливия всматривается в его лицо, ищет ключ, который там должен быть. Возможно, она сама — ключ для него. Но она даже не понимает, каким может быть замок. Подходит к художнику, и он отшатывается, протягивая вперед руку. Она отвечает на рукопожатие, они представляются друг другу. Оливия Вандергрифф секунду держит ладонь Ника Хёла, нащупывая объяснение. Потом отпускает ее и поворачивается лицом к искусству.

— Почти десять лет? И что, только… деревья?

По какой-то причине он смеется.

— Еще полвека, и я стану своим собственным дедушкой.

Она смотрит на него, сбитая с толку. Решив объяснить, он подводит ее к карточному столику, стоящему чуть поодаль от выставки. Передает толстую самодельную книгу. Оливия открывает первую страницу, на ней фанатически детализированное изображение молодого дерева, сделанное пером и тушью. На следующей то же самое.

— Перелистайте. — Художник пальцами показывает, как надо.

Она подчиняется. Создание вздымается вверх.

— Боже! Это же дерево перед домом. — Еще один факт, который он не может отрицать. Она снова перелистывает книгу. Симуляция слишком точная, чтобы быть продуктом одного только воображения. — Как вы это сделали?

— По фотографиям. По одной каждый месяц в течение семидесяти шести лет. Я происхожу из длинного и заслуженного рода обсессивно-компульсивных невротиков.

Оливия продолжает осматривать выставку. Николас наблюдает, нервный, любопытный, владелец маленького бизнеса на грани банкротства.

— Если вам что-то понравилось, я могу все запаковать.

— Это ваша ферма?

— Моей родни. Они только что ее продали дьяволу и его филиалам. У меня два месяца, чтобы освободить помещение.

— Как вы живете?

Мужчина улыбается и склоняет голову набок.

— Сделайте предположение.

— У вас нет доходов?

— Полисы страхования жизни.

— Вы их продаете?

— Нет. Мне выплачивают страховку. Выплачивали. — Он смотрит на столы с работами, как сомневающийся аукционер. — Мне тридцать пять лет. Не слишком-то и большая выставка для целой жизни.

Смущение и замешательство исходит от него, как жар от полена в печи. Оливия чувствует их с двух ярдов.

— Почему? — Слово вырывается куда резче, чем она планировала.

— Почему раздача? Не знаю. Это как еще один арт-проект. Последний в серии. Деревья же все раздают бесплатно, разве не так?

Уравнение, словно ток, пронзает ее. Искусство и желуди: расточительные подачки, которые чаще всего идут не так, как надо.

Мужчина бросает холодный взгляд на козлы и доски.

— Можете называть это срочной распродажей. Нет… грибной распродажей.

— А что это значит?

— Вот, — он отправляется к двери сарая. — Я вам покажу.

Они идут мимо дома. Оливия останавливается, чтобы надеть куртку: на мужчине нет ничего, кроме джинсов и рубашки.

— Вам не холодно?

— Всегда. Холод — это хорошо. Люди слишком любят держать себя в тепле.

Ник ведет ее по ферме, и вот перед ними стоит исполин, раскинувшийся на фоне фарфорового неба. Странная и прекрасная математика управляет сотней ветвей, тысячью веточек, десятью тысячами прутиков, красотой, к которой Оливию подготовил амбар, полный произведений искусства.

— Я никогда не видела такого дерева.

— Его видело не так много людей.

С трассы она не заметила сжатую сужающуюся грацию этого создания. То, как оно течет вверх к первому, такому изобильному расхождению ветвей. Оливия и не заметила бы, если бы не кинеограф.

— Что это?

— Каштан. Красное дерево Востока.

От этого слова по коже Оливии бегут мурашки. Подтверждение, хотя она едва ли в нем нуждается. Они проходят под линией кроны.

— Они все исчезли. Вот почему вы никогда не видели ничего подобного.

И он рассказывает ей. Как его прапрапрапрадед посадил это дерево. Как прапрапрадед начал его фотографировать в начале века. Как растительный мор пересек карту за пару лет и стер с лица земли лучшее дерево восточной Америки. Как этот дерзкий и одинокий индивид, находящийся так далеко от заражения, сумел выжить.

Оливия смотрит в переплетение ветвей. Каждый сук — этюд для одной из больных скульптур в сарае. Что-то произошло с семьей этого человека: она видит это так ясно, словно читает шпаргалку. И он жил в построенном предками доме десять лет, создавая искусство из причудливого выжившего титана. Она кладет руку на растрескавшуюся кору.

— И вы его… переросли? Решили двигаться дальше?

Ник отшатывается в ужасе.

— Нет. Никогда. Это он закончил со мной. — Он обходит гигантский кряж. Длинные ренессансные пальцы на что-то указывают. На коре в нескольких местах видны сухие кольца с оранжевыми пятнами. Он нажимает на одно. От прикосновений остаются углубления.

Оливия дотрагивается до рыхлого ствола.

— О черт! Что это?

— К сожалению, смерть. — Они отходят от умирающего бога. Медленными шагами поднимаются вверх по склону, к дому. Ник оббивает ботинки на веранде у заднего входа, счищая с них снег. Машет рукой в сторону сарая, его импровизированной галереи. — Пожалуйста, не хотите ли взять с собой вещичку-другую? Тогда у меня сегодня будет очень хороший день.

— Сначала я вам расскажу, почему сегодня оказалась здесь.


ОН ЗАВАРИВАЕТ ЧАЙ на плите в кухне, где десять лет назад сидели его родители и бабушка, в то самое утро, когда он сказал им «до свиданья» и поехал в художественный музей, в Омаху. Его гостья гримасничает и улыбается, рассказывает историю и своей трансформации — ночь, гашиш, влажное голое тело, смертоносный выключатель. Он сидит и слушает, краснея и опуская глаза от каждого описания.

— Я не чувствую себя сумасшедшей. Вот что странно. Вот раньше я была сумасшедшей. И я знаю, каково это. Сейчас же я себя чувствую… Не знаю. Как будто наконец вижу очевидное. — Оливия прикрывает ладонью горячую чашку.

Умирающий каштан почему-то сильно волнует ее, но Ник не понимает почему. Она молода, свободна, импульсивна, ее зовет новое дело. По всем параметрам его неожиданная знакомая слегка двинутая. Но он хочет, чтобы она оставалась такой и всю ночь говорила о безумных теориях на его кухне. В доме наконец-то есть компания. Кто-то вернулся с того света.

— Ты не кажешься сумасшедшей, — лукавит он. По крайней мере, опасной сумасшедшей.

— Поверь мне, я знаю, как это все звучит. Воскрешение. Странные совпадения. Послания в телевизорах на прилавке гипермаркета. Создания света, которых я не могу увидеть.

— Ну, когда ты так все формулируешь…

— Но объяснение существует. Оно должно существовать. Может, все дело в моем подсознании, и оно в кои-то веки уделяет внимание чему-то помимо моей персоны. Может, я услышала об этих протестующих несколько недель назад, прежде чем получила разряд током, и теперь вижу их повсюду.

Ник знает, каково это — жить под диктовку призраков. Он был один так долго, рисуя свое умирающее дерево, что сейчас не посмел бы опровергать чьи-то теории. Нет странности более странной, чем странность живых существ. Он усмехается, пережевывая горькую истину.

— Я делал магические безделушки последние девять лет. Тайные сигналы — мой диалект.

— И вот чего я не понимаю. — Ее глаза умоляют его о пощаде. Чай, пар на лице, глушь заснеженной Айовы: история столь древняя и обширная, что Оливия не может уложить ее в голове. — Я еду по дороге и вижу твою вывеску, свисающую с дерева, которое походит на…

— Ну, знаешь, если заехать достаточно далеко…

— Я не знаю. Я не знаю, во что верить. Глупо верить хоть во что-то. Мы же всегда, всегда неправы.

Ник представляет, как рисует это лицо яркой боевой краской.

— Можешь звать это как угодно. Что-то пытается привлечь мое внимание.

Кто-то думает, что все его эскизы и работы последних десяти лет, посвященные Каштану Хёлов, могут что-то значить. И для Ника этого достаточно. Он пожимает плечами:

— Поразительно, насколько безумными кажутся вещи, как только начинаешь на них смотреть.

Она буквально тут же переходит от отчаяния к уверенности.

— О том я и говорю! Что безумнее? Верить в то, что вокруг нас есть невидимые существа, о которых мы еще не знаем? Или срубить последние секвойи, оставшиеся на Земле, ради декора и дранки?

Ник поднимает палец, извиняется и удаляется наверх. Возвращается со старым дорожным атласом и тремя томами энциклопедий, которые его дед купил у коммивояжера в 1965 году. Действительно, в Калифорнии существует такой городок, Солас, прямо там, где секвойи. Красные деревья, высотой в тридцать этажей и возрастом с Иисуса. Безумцы — это вид, которому ничто не угрожает. Ник смотрит на Оливию: у той лицо сияет от целеустремленности. Он хочет последовать туда, куда ведет ее видение. И когда мечта разобьется о реальность, он все равно хочет отправиться вслед за Оливией, куда бы та ни шла.

— Ты не голоден? — спрашивает она.

— Всегда. Голод хорош для человека. Люди должны оставаться голодными.

Ник делает гостье овсянку с расплавленным сыром и острым перцем. Говорит:

— Мне надо ночью о многом подумать.

— Ты похож на меня.

— В чем?

— Я лучше всего слышу себя, когда сплю.

Он отводит Оливию в комнату бабушки, он не оставался там надолго с Рождества 1980 года, только пыль иногда стирал. Сам спит внизу, в своей детской каморке под лестницей. И всю ночь напролет слушает. Его мысли раскидываются по всем направлениям, ищут свет. Ему приходит в голову, что больше ничто в его жизни даже по самым скромным меркам нельзя назвать планом.

Когда Ник просыпается, Оливия уже на кухне, сменила одежду, сходив к машине, и пытается наскрести на блинчики муки, о которой хозяин позабыл, отдав на поживу долгоносикам. Он сидит за центральным столом в своем фланелевом халате. Его голос цепляется за слова:

— Мне надо освободить этот дом к концу месяца.

Оливия кивает на блинчики:

— Это явно можно сделать.

— И мне нужно избавиться от моих картин и прочего. Если не считать этого, то у меня до конца года мало что запланировано в календаре.

Ник смотрит в разделенное на квадратики кухонное окно. Сквозь ветви Каштана Хёлов небо кажется таким глупым от синевы, словно ее толстым слоем краски размазал пальцами первоклассник.



К МИМИ МА СНОВА ПРИХОДИТ ВЕСНА — первая без ее отца. Кислицы, груши, багряник и кизил взрываются розовым и белым. Над ней издевается каждый бессердечный лепесток. Особенно из-за шелковицы хочется поджечь все, что цветет. Он никогда больше не увидит ни капли этой ослепительности. А они так и хлещут — жестокие, безразличные краски этого Сейчас.

С силой налетает вторая весна, потом третья. Работа ожесточает Мими — или это цветы потускнели. К маю ее летный баланс становится платиновым. Мими отправляют в Корею. В Бразилию. Она учит португальский. Узнает, что людям всех рас, цветов и вер очень нужно литье в керамические формы, изготовленные на заказ.

Она начинает бегать, ходить в походы, ездить на велосипеде. Идет на бальные танцы, на джазовые, потом на сальсу, которая перечеркивает для нее все остальные навсегда. Начинает наблюдать за птицами, и скоро ее список замеченных видов доходит до ста тридцати пунктов. Мими повышают до начальника отдела. Она проходит курс по живописи эпохи Возрождения, по вечерам посещает занятия по современной поэзии — в общем, занимается разной холиокской мишурой, которую она отбросила, чтобы стать инженером. Цель почти патриотическая: поиграть во все игры. Распробовать все. Побывать всем.

Коллега уговаривает ее сыграть в хоккей от офиса. Скоро ей и этого мало. Она играет в покер на четырех континентах и спит с мужчинами на двух. Проводит неделю в Сан-Диего с девушкой поразительно разнообразных аппетитов и разбивает ей сердце, несмотря на их предварительный договор не терять голову. Чуть ли не влюбляется в женатого парня из другой хоккейной команды, который так нежно вбивал ее в борта. Однажды они встречаются — в Хельсинки, в декабре, три дня волшебной альтернативной жизни в полуденной тьме. Больше она никогда его не встретит.

Мими чуть не выходит замуж. А потом не может понять, как так получилось. Ей исполняется тридцать. Потом (надежный инженер) тридцать один и тридцать два. Во сне она вечно ходит по исполинским аэропортам в гуще толпы, а по громкой связи объявляют ее имя.


КОМПАНИЯ ПЕРЕВОДИТ ЕЕ В ГОЛОВНОЙ ОФИС. Прибавка в девять тысяч долларов не меняет для нее ничего, только снова пробуждает голод. Но она попадает из кабинки на заводе в угловой кабинет с окном в пол, выходящим на сосновую рощу, которая почему-то в ее голове становится конечным пунктом очень долгой семейной поездки. Самый маленький и самый уединенный в мире эрзац природы.

Она украшает кабинет всем украденным, о чем не знает мама. Чемодан, покрытый наклейками: «ИНСТИТУТ КАРНЕГИ», «ГЕНЕРАЛ МЕЙГС», «НАНКИНСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ». Кофр с непроизносимым именем на нем. На ее столе — фотография двух людей в рамке, предположительно — бабушки с дедушкой, держащих фотографию троих необъяснимых внуков. Рядом — такая же фотография-внутри-фотографии: три расово неопределяемых девочки чопорно сидят на диване, притворяются истинными уитонками. Старшая, кажется, готова силой занять свое место в обществе. Она вырубит любого, кто подумает, что она потерялась.

По стенам офиса, как классический фриз, идет свиток отца. Неправильно подвергать картины воздействию северо-западного солнца, скудные лучи которого пробиваются сквозь большое окно. Неправильно мазать клеем обратную сторону столь древнего и редкого предмета искусства. Неправильно оставлять бесценную реликвию там, где любой ночной уборщик может скатать ее и засунуть в карман комбинезона. Неправильно вешать ее там, где она напоминает Мими о самоубийстве отца каждый раз, стоит ей только поднять глаза.

Кто попадает в ее кабинет впервые, часто спрашивает о Буддах в вестибюле Просветления. Она слышит отца в тот день, когда он впервые показал ей свиток. «Эти люди? Они пройти финальный последний экзамен». Бывают дни за рабочим столом, в яростном профессиональном успехе, когда она поднимает глаза на свиток, отвлекаясь от волны чеков и расчетов, и видит, как получает ту же оценку, что и отец. Когда под грудью тянет и Мими кажется, что она тонет, она смотрит в окно на свою рощу, где три недолго свободных и диких девочки собирают шишечную валюту на берегах древнего озера. Иногда Мими успокаивается. Иногда почти видит человека — тот сидит на корточках и записывает все, что можно сказать об этой площадке для кемпинга, в своем многословном блокноте.

Коллеги ходят к ней как в столовую — когда она не ест столетние яйца. Сегодня в ее меню сэндвич с курицей, безопасно для всех этносов. Трое других менеджеров и один залетный из Кадров раскидывают покер с грошовыми ставками. Мими — за. Она за любые игры с бессмысленным риском и временным забвением. Единственное условие: командирское кресло — ее.

— И чем распоряжаемся, командир?

Она машет на окно.

— Видами.

Остальные отрываются от карт. Щурятся, пожимают плечами. Ну ладно — мелкая аллея за пустырем, с деревьями. Эка невидаль на Северо-Западе — деревья. Они тут на каждом пригорке, друг другом погоняют, подползают, небо заслоняют.

— Сосны? — предполагает вице-президент по маркетингу.

Менеджер контроля качества, который жаждет должность Мими, объявляет:

— Орегонские.

— Орегонские сосны долины Уилламет, — говорит Человек-Британника, директор научных исследований.

Карты порхают над столом. Столбики монет сменяют хозяев. Мими ощупывает нефритовое кольцо. Она носит его резьбой вниз, чтобы никто не соблазнился отрубить ей палец, решив его украсть. Поворачивает кольцо. Искривленная шелковица — дерево, что ей досталось, когда сестры делили имущество отца, — вращается вокруг пальца. Ладонь тянется к сдающему — Мими вся в игре.

— Давай уже. Играть не с чем.

Опять пустая рука. Она снова поднимает глаза. В ее личный лес льется синий полдень. Солнце гранит вспышки на медянке игл — тысячи фонарей астрального света. Большая динозаврья чешуя на стволах сменяет оттенки рыжего, терракотового и коричного. Менеджер контроля качества, которому так нужна ее должность, говорит:

— Когда-нибудь нюхали кору? Ваниль, — отвечает он сам.

— Это сосна Жеффрея, — объявляет Человек-Британника.

— Вы посмотрите, кто у нас эксперт. Опять!

— Не ваниль. Скипидар.

— Я вам говорю, — продолжает Контроль Качества. — Орегонская сосна. Ваниль. Я на курсах учился.

Человек-Британника качает головой.

— Нет. Скипидар.

— Кто-нибудь, сбегайте, понюхайте. — Общие смешки.

Контроль Качества шлепает по столу. Карты шелестят, монеты падают.

— Десять баксов.

— Вот это разговор! — говорит залетный из Кадров.

Мими — на полпути к двери раньше, чем кто-нибудь успевает сообразить.

— Эй! Мы же не доиграли.

— Сбор данных, — отвечает дочь самого инженерного из инженеров. И через пару шагов уже на улице. Запах охватывает раньше, чем она доходит до деревьев, — аромат смолы и широких западных просторов. Чистый запах единственных нетронутых дней детства. И музыка деревьев, настраивается на ветру. Она вспоминает. Нос входит в темную расщелину между плоскими терракотовыми пластинами. Она падает в запах — сокрушительное дуновение из эпохи, бывшей двести миллионов лет назад. Она представить себе не может, в чем цель такого благоухания. Но сейчас оно что-то делает с ней. Управление сознанием. Не ваниль, не скипидар, но яркие оттенки того и другого. Капля духовной ириски. Веточка ананасового фимиама. Не похоже ни на что, кроме себя, — резко и возвышенно. Она вдыхает с закрытыми глазами истинное имя дерева.

Стоит с носом в коре — извращенная интимность. Долго не снижает дозу, как пациент хосписа, давящий на кнопку капельницы с морфином. Химикаты струятся по трахее, по кровотоку во все уголки тела, через гемоэнцефалический барьер — в самые мысли. Запах стискивает мозговой ствол, и вот уже Мими и мертвец снова рыбачат бок о бок в тени сосны, где и прячется рыба, в самом сокровенном лесном заповеднике души.

Мимо по тротуару проходит женщина, видит, как она нюхает кору, и спрашивает, не случилось ли что. В блаженстве от воспоминаний и летучей органики Мими успокаивает ее одним взглядом. В кабинете картежники стоят у окна и глядят на нее так, будто она опасная. Она припадает обратно к дереву — в последний раз ныряет в этот невыразимый аромат. С зажмуренными глазами призывает архата, который сидит под своей сосной, она вспоминает легкую усмешку на его губах, когда он, наконец, переходит грань и полностью принимает жизнь и смерть. На Мими что-то находит. Свет становится ярче; запах углубляется. Отстранение возносит ее на волнах детства. Она отворачивается от ствола с глубоким чувством благополучия. «Это оно? Я там?» На соседнем стволе Мими видит приклеенное объявление:

Собрание в мэрии! 23 мая!

Она неспешно подходит и читает. Город объявил скопившиеся опавшие иголки и кору пожароопасными, а деревья — слишком старыми и дорогими, чтобы год за годом за ними чистить. Планируется заменить сосны породой чище и безопасней. Критики решения потребовали слушания.

Приходите и заявите о себе!

Деревья хотят срубить. Она оглядывается на свой кабинет. Коллеги прижались к стеклу, смеются над ней. Машут. Стучат по окну. Один фотографирует на мыльницу. Нос наполняется букетом ароматов, которому ничего не может сделать грубость слов. Зовите это памятью. Зовите предсказанием. Ваниль, ананас, ириска, скипидар.



БЕЗ ПЯТИ МИНУТ СОРОКАЛЕТНИЙ МУЖИК раздает серебряные доллары в придорожной закусочной «Спар», на шоссе 212, недалеко от города с удачным названием Дамаск. Дамаск, штат Орегон.

— Празднуем, черт побери. Чтоб все купили себе пива.

У просьбы есть своя аудитория.

— Что празднуем-то, Рокфеллер?

— Мое пятидесятитысячное дерево. Девять часов в день, и в дождь, и в зной, пять с половиной дней в неделю, каждый месяц посадки, почти четыре года.

Разрозненные аплодисменты и одно одобрительно-совиное уханье. Все говорят, что за это выпьют.

— Непростое дело для мужика.

— Поясницу себе заодно не пересадил?

— Ты же знаешь, пара лет — и их обратно вырубят.

Благодарность барных незнакомцев — за халявную выпивку. Дуглас Павличек улыбается и смиряется. Он кладет еще двадцать серебряных долларов на угол бильярдного стола и помахивает кием из твердокаменного клена, зазывая всех желающих. Скоро появляются двое — Труляля и Траляля.

Играют с тремя шарами, по очереди. Дуглас жалок до невозможности. Четыре года возни в слякоти, отбросах и грязи, работы в три погибели и постоянных посадок прикончили нервную систему, добили хромую ногу и оставили такой тремор, что тот регистрируется на сейсмометрах аж в Области Залива. Труляля и Траляля чуть ли не стыдно выигрывать его деньги треугольник за треугольником, партия за партией, ставка за ставкой. Но Дугги наслаждается — он в большом городе, закидывается пенистой собачьей мочой и вспоминает радости анонимной компании. Сегодня он будет спать в постели. Примет горячий душ. Пятьдесят тысяч деревьев.

Труляля выигрывает за три удара. Второй раз за вечер зарабатывает право первого удара. Может, накапливает силы для мгновенной победы. Дугласу Павличеку все равно. Затем Траляля справляется за четыре.

— Значит, пятьдесят тысяч деревьев, — говорит Труляля, только чтобы отвлечь Дагги, который и так страдает, а когнитивная нагрузка, чтобы начать беседу, его окончательно добьет.

— Ага. Можно хоть сейчас помирать, уже есть фора.

— А с женщинами там как?

— Хватает любительниц деревьев. У многих летний отпуск. Для них все сгодится, — отвлекаясь на счастливые воспоминания, Дугги кладет в лузу биток. Ему даже это смешно.

— Для кого сажаешь?

— Для всех, кто заплатит.

— Много нового кислорода благодаря тебе. Много парниковых газов развеял.

— Люди даже понятия не имеют. Ты вот знал, что из дерева делают шампуни? Ударопрочное стекло? Зубную пасту?

— Не знал.

— Ваксу. Загуститель для мороженого.

— Дома, правильно? Книжки и все такое. Лодки там. Мебель.

— Люди даже понятия не имеют. Мы все еще в деревянном веке. Самое дешевое бесценное сырье на свете.

— Аминь, приятель. Двадцать баксов на следующий раунд?

Игра идет часами. Дугги, который умеет пить без заметных последствий, не играет, а отбивается, держась на краю. Труляля и Траляля сменяют новички, Штучка Раз и Штучка Два[45]. Павличек оплачивает второй раунд объясняя ночной смене, что именно они празднуют.

— Пятьдесят тысяч деревьев. Да уж.

— Для начала неплохо, — говорит Дугги.

Штучка Два претендует на звание сволочи вечера. Даже недели.

— Ты уж прости, если расстрою, приятель. Но ты же знаешь, что одна только «Бойсе Каскейд» вывозит два миллиона лесовозов в год? Только для себя! Придется засаживать четыреста-пятьсот лет, чтобы…

— Ладно. Давай просто играть.

— А те, на кого ты работаешь? Ты же понимаешь, что они получают от правительства ништяки за каждый твой саженец? Каждый раз, как ты втыкаешь палку в землю, у них прибавляется годичная лесосека.

— Нет, — говорит Дуглас. — Не может быть.

— О, может-может. Ты сажаешь детишек, чтобы они вырубали дедов. И даже когда твои саженцы вырастут, это будут монокультурные пустышки, друг. Дорожные закусочные для довольных короедов.

— Так. Заткнись на хрен, будь добр. — Дуглас хватается за кий, потом за голову. — Ты выиграл, друг. Партия закончена.



НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ МИМИ НЕ ИГРАЕТ В ПОКЕР. Обедает на свежем воздухе, под соснами.

— Ну посидеть-то у тебя можно? — спрашивает залетный из Кадров.

— Кабинет весь ваш. Угощайтесь.

Она сидит спиной к рыжим стволам. Смотрит на вспышки света, прорезающиеся через полотна иголок. Подражает архату — ждет, дышит. Так было у индийского царевича Сиддхартхи, когда его оставила жизнь и ушли удовольствия. Он сел под величественным фикусом — баньяном, Ficus religiosa, — и поклялся не вставать, пока не поймет, чего жизни от него надо. Прошел месяц, другой. Потом он очнулся из сна человечества. Истины полыхали в разуме — такие простые, скрытые среди бела дня. И тогда дерево над новым Буддой — чьи чубуки по сей день растут по всей планете — буйно расцвело, а цветы превратились в сочные лиловые фиги.

Мими не ждет для себя и сотой доли той грандиозности. На самом деле она вообще ничего не ждет — ведь даже ничего достаточно, чтобы в нем затеряться. Этот невыразимый аромат — большего ей и не надо. Эта роща. Этот запах возрастом в двести миллионов лет. Ее семья в своем свободнейшем виде, родной народ. Мими снова рыбачит рядом с единственным человеком, который ее знал, в течении реки, что не ушла в небытие.

На скамейке рядом присаживается женщина с двойной коляской, где сидят близнецы.

— Хороший тенек, — говорит Мими. — Вы знали, что город хочет их срубить?

Ударилась в политику. Агитирует. Она ненавидит агитаторов — как они всегда лезут с тем, что тебя никак не касается. Теперь она рассказывает перепуганной молодой матери о собрании в мэрии двадцать третьего. И недалеко стоит призрак ее отца, под соснами, улыбается.



ДУГЛАС ПАВЛИЧЕК ПРОСЫПАЕТСЯ, когда Мими наполняет легкие в последний раз и возвращается в царство климат-контроля. Еще одна короткая вечность — и он наконец соображает, что лежит в номере мотеля, куда заселился, когда раздал двести долларов на пиво и проиграл еще сотню в бильярд. Он даже не морщится. Сегодня куда важнее ужас наяву. Все его тревоги сосредоточились на годичной лесосеке, на том, не зря ли он потратил последние четыре года своей жизни.

Он на четыре часа опоздал на бесплатный континентальный завтрак. Но портье продает ему апельсин, шоколадку и чашку кофе — три бесценных дара деревьев, что помогают добраться до библиотеки. Там он находит библиотекаря в помощь своим исследованиям. Тот достает с полок несколько томиков о политике и законах, и они ищут вместе. Ответ не радует. Штучка Два, эта шумная сволочь, не ошибся. Саженцы не дают ничего, они только помогают одобрить еще более колоссальные лесосеки. К ужину Дугги смиряется с этим фактом без малейших сомнений. Весь день он не ел ничего, кроме трех лесных сокровищ. Но его мутит от одной мысли, что когда-нибудь еще придется есть.

Нужно пройтись. Идти: единственное, что осталось разумного. На самом деле ему хочется бежать на оголенный склон и вернуть будущее в землю. Ничего другого его мышцы не знают, особенно самая большая — душа. Лопата и заплечный мешок, полный зеленых новобранцев. Их он до сегодняшнего дня считал надеждой.

Он ходит весь вечер, останавливаясь только для компромисса с телом: бургер, что так и проносится мимо вкусовых рецепторов. Ночь мягкая, а воздух такой светлый, что на полмили он забывает о своем ужасном свободном падении. Но вопросы никуда не денешь: «Что мне делать следующие сорок лет? Какую работу эффективность единого человечества не нарубит в чистое удобрение?»

Он идет часами и милями, обходит центр Портленда и попадает в мирный разнородный район, привлеченный запахом, которому не знает названия. Останавливается в продуктовом на углу, чтобы купить бутылку зеленоватого сока, выпивает, читая объявления на доске у входа. «Пропала высокоинтеллигентная кошка». «Восстановление равновесия ци». «Дешевые звонки по межгороду». И тут:

Собрание в мэрии! 23 мая!

Какое-то безумное наследие в мозге вида homo sapiens плохо сочетается с другими его частями. Он спрашивает парня за кассой, где тот парк, о котором идет речь. Парень смотрит так, будто крыса укусила его за нос.

— Пешком далеко.

— Проверим?

Оказывается, Дугги его уже прошел. Он возвращается по своему маршруту. Чует скверик раньше, чем видит, — как дольку торта на день рождении Бога. У деревьев, назначенных под снос, по три иголки в пучке, большая оранжевая чешуя. Старые друзья. Он разбивает лагерь на скамейке под соснами. Позволяет им себя успокоить. Темно, но район вроде безопасный. Безопаснее транспортников над Камбоджей. Безопаснее большинства баров, где он уже дрых. Так бы тут и уснул. На хрен практичность и все ее связывающие обязательства. Дайте человеку ночь на природе, где нет ничего между голой головой и дождем из семян. Двадцать третье, вдруг понимает он, — собрание в мэрии — всего через четыре дня.

Сон, когда тот приходит, самый яркий за годы. На этот раз самолет падает в кхмерские джунгли. Капитана Страуба протыкает какой-то зловещий куст, которого Дуглас не видит. Левин и Брагг приземляются поблизости, но дойти к ним не получается, и через какое-то время они перестают отвечать на его крики. Он снова один — как понимает, в альтернативном Портленде, сожранным единственным баньяном. Просыпается под шум вертолетов, прочесывающих лесной полог, ищущих прожекторами его.

Сегодня вертолеты превращаются в грузовики. Из них высыпают мужчины с инструментами. Сперва они похожи на пехоту, пришли спалить деревню Дугги в последней перестрелке. Потом он наконец приходит в себя и видит у них цепные пилы. Смотрит на часы: чуть позже полуночи. Сперва думает, что заснул на четыре дня. Переходит в вертикальное положение и выходит на разведку.

— Эй! — Он подходит к высадке. — Привет! — Каски отшатываются, как от ненормального. — Вы же не рубить приехали?

Они продолжают работать, заправляют технику. Огораживают по периметру лентой загон. Ставят грузовик с краном, похожий на динозавра, закрепляют выносные опоры.

— Вы что-то перепутали. Собрание только через несколько дней. Почитайте объявление.

К нему подходит какой-то бригадир. Не то чтобы с угрозой. Лучше сказать — с полным правом.

— Сэр, мы вынуждены просить вас уйти перед вырубкой.

— Вы вырубаете? Так ведь темень кромешная.

Только, конечно, уже нет. Не когда выкатывают двухрядные прожекторы. Уже никакой темени. Затем наконец происходит гражданское озарение.

— Так, секундочку.

— Решение мэрии, — говорит бригадир. — Вам придется выйти за ленту.

— Решение мэрии? Это еще что значит?

— Это значит — уходите. За ленту.

Дуглас срывается с места к обреченным деревьям. Это всех ошарашивает. Каски не сразу бросаются в погоню. Догоняют в паре футов от ствола. Хватают за ноги. Кто-то прикладывает его длинными телескопическими ножницами. Он шлепается на землю, приземлившись на хромую ногу.

— Не делайте этого! Вы что, охренели?!

Двое лесорубов прижимают его к земле, пока не приезжает полиция. Час ночи. Просто очередное преступление против общественной собственности под покровом ночи. В этот раз его обвиняют в нарушении общественного порядка, препятствовании официальной работе и сопротивлении аресту.

— Думаешь, это смешно? — спрашивает полицейский, защелкивающий наручники.

— Уж поверьте, вы бы тоже так думали.

В отделении на Второй улице спрашивают его имя. «Заключенный 571». Только силой вырвав кошелек из джинсов, они узнают настоящее имя арестованного. И приходится его изолировать, чтобы он не подначил остальных преступников на бунт.



СЕМЬ ТРИДЦАТЬ. Мими пришла на работу пораньше. Проблемы с аргентинским заказом на рабочие диски для центробежных насосов. Она ставит на стол кофе, включает свет, заводит компьютер и ждет, когда загрузится корпоративная локалка. Разворачивается на кресле, чтобы взглянуть на улицу, и воет. Там, где должна быть листва, — только серо-голубые дождевые облака.

Через две минуты она уже стоит на лысой полянке, где росли деревья, на которые она смотрела в секунды воспоминаний и покоя. Она даже еще не переобулась из кроссовок в туфли. Чистенькая просека говорит, что ничего не произошло. Не осталось ни бревна, ни сучка. Только опилки и просыпанные иглы вокруг свежих плоских срезов заподлицо с землей. Желто-оранжевая древесина, открытая воздуху, по внешним кольцам поднимается смола — кольца за кольцами, их намного больше, чем Мими — лет.

И запах — запах ожидания и утраты, свежесрубленной сосны. Послание, наркотик, что оживлял ее мозг, теперь сконцентрировалось, расстелилось после смерти. Начинает моросить. Мими закрывает глаза. Ее накрывает негодованием — человеческая подлость — чувство несправедливости больше всей ее жизни, старая утрата, на которую больше никогда-никогда не будет ответа. Когда она открывает глаза снова, в голову рвутся истины. Как Просветление, но только без света.



ПРОРАСТАНИЕ ПРОИСХОДИТ БЫСТРО. Нилай заканчивает свою космическую оперу. Какая-то частичка долговязого мальчика в футуристическом инвалидном кресле еще хочет отдать игру бесплатно. Но приходит время — как всегда бывает и в самой игре — когда надо превратить свой захолустный уголок вселенной в поток доходов.

Чтобы выпустить игру, нужна компания, пусть даже фальшивая. Головной офис корпорации — его пространство на первом этаже с пандусом рядом с Эль-Камино в Редвуд-Сити. Компании нужно имя, даже если вся компания — это один двадцатилетний индо-американский инвалид, катающийся, как пучок сучков в тележке. Но назвать компанию оказывается даже труднее, чем накодить планету. Три дня Нилай играет с каламбурами и неологизмами, но все они либо не дотягивают, либо уже заняты. Он посасывает свой ужин — коричную зубочистку — и таращится на макет заголовка, когда в его адресе бросается в глаза слово «redwood» — «секвойя». В ухо словно шепчут очевидный ответ. В графическом редакторе он набрасывает пробный логотип — пародию на грозное дерево Стэнфорда. И так рождается «Семпервиренс»[46].

Первый релиз компании он называет «Лесные пророчества». Разрабатывает рекламу на новейшем софте для верстки. Наверху страницы ставит по центру слоган:

ПРЯМО ПО СОСЕДСТВУ — ЦЕЛАЯ НОВАЯ ПЛАНЕТА

Затем Нилай оплачивает рекламу на последних страницах комиксов и компьютерных журналов по всей стране. Компания по копированию в Менло-Парке выпускает три тысячи дискет. Он нанимает двух друзей по Стэнфорду, чтобы игра попала в магазины обоих побережий. «Лесные пророчества» разлетаются за месяц. Нилай выпускает еще больше дисков. Снова разлетаются. Он в шоке от того, сколько компьютеров отвечает его минимальным системным требованиям. Сарафанное радио работает вовсю. Прибыль идет, и скоро он не справляется одни.

Он снимает на пять лет бывший кабинет стоматолога. Нанимает секретаршу и называет ее офис-менеджером. Нанимает хакера и называет его старшим программистом. Находит человека со степенью бухгалтера, который преображается в коммерческого директора. Собирать команду — как строить родную планету в «Лесных пророчествах». Из десятков желающих Нилай нанимает тех, кто меньше всего дергается, когда видит его тощее тело, торчащее из моторизированного кресла.

Поразительно, но новые работники предпочитают наличку сразу вместо акций в будущем. Нулевое воображение. Они понятия не имеют, куда направляется их вид. Он пытается до них достучаться, но все предпочитают безопасность и бумажные доллары.

Скоро коммерческий директор просвещает Нилая: мало притворяться, что он — компания. Надо оформляться по-настоящему. «Семпервиренс» становятся юридическим лицом. Нилай видит сны о разветвлении и распространении. Это новая сфера с неограниченной кривой роста. Всего-то нужна пара рыночных хитов, чтобы каждый укреплял успех предыдущего. И тогда он переиначит мир, как ему было явлено — в проблеске, — чужеродными формами жизни в диком террариуме стэнфордского внутреннего двора.

Днем, когда Нилай не учится, как управлять компанией, он кодит. Программирование до сих пор его изумляет. Объявить переменную. Уточнить процедуру. Назначить каждую готовую программу, чтобы та делала свое дело внутри более крупных, умных, способных структур — как органеллы в клетке. И из простых указаний появляется сущность с автономным поведением. От слов к делу: это Следующий Хит всей планеты. Во время программирования Нилай — все еще семилетний мальчишка, и весь мир живых возможностей поднимается к нему по лестнице в руках отца.

Первая игра все еще распродается с хорошей скоростью, когда «Семпервиренс» выпускает сиквел. «Новые лесные пророчества» демонстрируют невероятное разнообразие в поразительных 256 цветах. Теперь все оформлено как следует, с работой профессиональных художников, хотя геймплей — все те же старые добрые исследования и торговля в славной новой галактике повыше разрешением. Публике все равно, что это повторение пройденного. Публике все мало. Они обожают отсутствие цели. Выиграть невозможно. Как и в бизнесе, суть в том, чтобы играть как можно дольше.

«Новые лесные пророчества» занимают первые строчки в чартах раньше, чем их предок выпадает из топ-10. Игроки постят на сетевых бордах о диких существах, что они нашли на далеких планетах, — странных, непредсказуемых сочетаниях животного, растительного и минерального. Многим интереснее охотиться на флору и фауну игры, чем искать сокровища в центре галактики.

Вместе два проекта приносят больше денег, чем многие голливудские фильмы, причем с куда меньшим вкладом. Нилай вбухивает всю прибыль в третью часть — амбициознее двух предыдущих вместе взятых. Когда через девять месяцев появляется «Лесное откровение», оно стоит уже пятьдесят баксов, настоящий скандал. Но для растущего числа людей это гроши за такой преображающий опыт, какого вовсе не существовало всего два года назад.

Большой издатель «Диджит-Артс» предлагает выкупить бренд. Условия совершенно разумные. Профессионалы берут на себя продажи и дистрибуцию всех будущих продуктов, освобождая «Семпервиренс» для разработки. Нилай не хочет свою компанию; он хочет свои миры. Предложение «Диджит-Артс» гарантирует свободу и навсегда обеспечит ему передовые инвалидные кресла.

В вечер, когда он в принципе соглашается на сделку, ему не спится. Он лежит в функциональной кровати, оснащенной карманами для вещей, сшитыми матерью, и стальной планкой над головой, обернутой пенопластом. Около полуночи ноги охватывают судороги, как у ходячего. Ему нужно встать. С сиделкой было бы проще, но Джина придет только через несколько часов. Кнопка поднимает изголовье до конца. Нилай обвивает правой ладонью вертикальный шест, левую закидывает на горизонтальную скобу. Из-за мышечного истощения его руки похожи на одинаковые коряги из речного плавника. Плечи вздымаются раздутыми узлами. Нужна вся сила, чтобы сесть. Тело трясется, и он протискивается через момент, когда должен вот-вот упасть обратно в кровать. Какое-то время раскачивается, чтобы наклониться вперед достаточно и упереться руками назад. Первый шаг. Где-то из пятидесяти двух — или смотря как считать.

Треники спущены до колен — так он их держит, когда у него катетер. Нилай наклоняется как можно дальше вперед, чуть ли не складывается пополам, чтобы вес головы и плеч помог поставить руки рядом с задницей. Правая залезает под левое бедро. Там почти не осталось драгоценного мяса — не осталось вовсе, если честно, но багажа ног хватает, чтобы удерживать сморщенное туловище в вертикальном положении.

Он хватается за треники и припадает обратно на левый локоть. Закидывает вверх вялый подъемный мост ноги. Задница приподнимается достаточно, чтобы натянуть штаны. Успех заставляет себя ждать. Нога опускается, он падает на торчащие лопатки — снова простирается. Заново выгибаясь с висящим стременем, он повторяет процесс справа, пока не натягивает треники до самого пояса. Разгладить штанины по бокам — это тоже время, но посреди ночи его хватает в избытке. Затем Нилай хватается за планку над головой и, снова стабилизировавшись, дотянувшись к одному из множества крюков, берет парусиновый строп в форме U, чтобы, миновав сотню последовательных этапов, обхватить им тело. Строп подхватывает снизу каждую ногу, поднимаясь между ними.

Нилай хватает лебедку, подтаскивает по горизонтальной балке, пока она не встает ровно над ним. Все четыре петли подвески закрепляются на крепежах лебедки, по две по бокам. Нилай сует пульт в рот и, держась за стропы, закусывает кнопку включения, пока лебедка поднимает его вертикально. Он закрепляет пульт на подвеске и отцепляет от бока кровати мешок с мочой из своего катетера. Взяв трубочку в зубы, чтобы освободить обе руки, закрепляет и его на подвеске, в которую завернулся. Потом снова зажимает кнопку лебедки и взлетает.

Пока он ползет боком в воздухе от кровати к поджидающему креслу, всегда бывает момент, когда шаткая система может дать сбой. Раньше он уже больно падал, ударившись о металлические стержни, валяясь на полу в моче. Впрочем, сегодняшний полет проходит без турбулентности. Еще надо настроить сидушку кресла, поправить колеса, зато посадка ему удается. Там, в кресле, он повторяет все шаги в обратном порядке — отцепляет лебедку, вешает мочеприемник и, как Гудини, соскальзывает с подвески, даже не приподнимая зад. Надеть накидку просто. А ботинки — хоть и без шнурков, размером с клоунские — уже нет. Но зато теперь он мобилен, может носиться с помощью педали и джойстика с такой же легкостью, как выделывать иммельманы в симуляторе полета. И всего-то понадобилось чуть больше тридцати минут.

Еще десять — и он у фургона, ждет, когда гидравлический лифт опустится к земле. Закатывает кресло на стальной квадрат и поднимается. Едет через полый корпус в опустошенную кабину. Лифт задвигается, дверцы закрываются, и он устанавливает кресло перед пультом, где педали газа и тормоза — это рычажки на уровне пояса, с которыми управятся даже его истощенные руки.

Еще несколько десятков команд в этом алгоритме свободы — и он паркует фургон, выезжает из него и закатывается во внутренний двор Стэнфорда. Разворачивается там на 360 градусов, изучая, его снова окружают потусторонние формы жизни, как шесть лет назад. Существа из другой, далекой-далекой галактики: давидия, жакаранда, дазилирион Уиллера, камфорный лавр, огненное дерево, императорское, караджонг, красная шелковица. Он помнит, как они нашептывали об игре, что ему суждено создать, — игре для бесчисленных людей по всему миру, игре, что отправит игроков в живые джунгли, полные лишь смутно воображаемого потенциала.

Сегодня деревья молчат, отказываются говорить. Он барабанит пальцами по сморщенным ляжкам, ждет, слушает даже дольше, чем сюда добирался. Никого нет. Луна — полыхающий телефон, по которому ему может позвонить любой на Земле, просто посмотрев наверх и увидев то, что видит он. Он мысленно просит зверинец деревьев дать знак. Внеземные существа помахивают причудливыми ветвями. Его гнетет это коллективное постукивание по воздуху. Внутри, словно смола, поднимаются воспоминания. И вот уже будто колыхающиеся, гнущиеся ветки указывают ему прочь отсюда, со двора, в Эскондидо, потом — по Панама-стрит, мимо Робл-холла…

Он направляется туда, куда его шлет колыханье. К югу над крышами кампуса поднимаются округлые верхушки гор Санта-Круз. И тут Нилай вспоминает об одном дне, который случился полжизни назад, а то и больше, о прогулке по лесной тропинке на том хребте с отцом, о живописной, чудовищной секвойе — одиноком Мафусаиле, каким-то чудом избежавшим лесорубов. Теперь Нилай видит: это дерево, в честь которого он назвал компанию. И без раздумий понимает, что должен посовещаться именно с ним.

Серпантин Сэнд-Хилл-роуд, изнурительный днем, смертелен в потемках. Нилай поворачивает то туда, то сюда, словно в летающей капсуле, которую можно построить при технологии двадцать девятого уровня в «Лесных пророчествах». Дорога в такой час пуста — никто не увидит истощенного энта с бесполезными ногами, пилотирующего усовершенствованный фургон одними только жуткими костлявыми пальцами. На верхушке, на Скайлайн — дороге, названной в честь фуникулера, оголившего эти холмы, чтобы построить Сан-Франциско, — Нилай поворачивает направо. Уж это он помнит. Может, воспоминания и могут менять сигнальные пути в мозге, но уж тропа должна быть на месте. Остается только ждать, когда что-то дикое проступит из подлеска.

Он едет в туннеле молодой поросли, вернувшейся за сто лет, чтобы одурачить его в этой кромешной темени и притвориться девственным лесом. Стоянка справа достаточно узнаваема, чтобы он остановился. В бардачке есть фонарик. Нилай опускается на лифте фургона на пружинистую почву и ждет, не зная, как вести кресло, пусть даже с толстыми колесами и виброустойчивостью, по тропинке. Но так уж требует его квест.

Первую сотню ярдов все в порядке. Потом левое колесо попадает на сырой склон и соскальзывает. Нилай налегает на джойстик, пытается пробиться. Сдает назад и раскручивается, надеясь выехать боком. Колесо только взбивает слякоть и зарывается еще глубже. Он машет перед собой фонариком. Тени дыбятся, как мечущиеся призраки. Каждый треск ветки звучит как поступь вымерших высших хищников. Вдалеке на Скайлайн доходит до крещендо двигатель машины. Нилай кричит во все свое тощее горло и машет фонариком, как ненормальный. Но машина пролетает мимо.

Он сидит в полной темноте, гадая, как же человечество выжило в таком месте. Когда взойдет солнце, его найдет какой-нибудь любитель походов. Или на следующий день. Кто знает, часто ли на эту тропинку ступает нога человека? Позади раздается визг. Он разворачивается с фонариком, но луч не достает куда нужно. Сердце не сразу возвращается к норме. А когда возвращается, приходится опустошить полный мочеприемник на землю, как можно дальше от колес.

И тут он видит — оно вплетено в другие тени меньше чем в десятке футов перед ним. И понимает, почему не заметил сразу: слишком огромное. Слишком огромное, чтобы осмыслить. Слишком огромное, чтобы считать живым. Это врата тьмы тройной ширины в боку ночи. Луч фонаря достает недалеко, карабкаясь по бесконечному стволу. А тот убегает выше, за пределы понимания, — бессмертная коллективная экосистема, Sempervirens.

Под ошеломляющей жизнью закидывают головы крошечный мужчина и его совсем крошечный сын. Вместе они ниже нароста на корневой системе этого создания. Нилай наблюдает, зная, что будет дальше. Воспоминание плотное, словно только что закодированное в него. Отец откидывается назад и поднимает руки к небу. Фикус Вишну, Нилайджи. Вернись поглотить нас!

Стоящий мальчик, должно быть, рассмеялся, как сейчас хочется сидящему.

Pita! Приди в себя. Это секвойя!

Отец описывает все как есть: все деревья мира исходят из одного корня и растут наружу разбегающимися ветвями одного дерева, к чему-то стремясь.

Только представь код этого гиганта, мой Нилай. Сколько там клеток? Сколько программ работает? Что все они делают? Чего хотят достичь?

В черепе Нилая загорается свет. И там, в темной чаще, размахивая крошечным фонариком и чувствуя гул, исходящий от головокружительной черной колонны, Нилай понимает ответ. Ветвь хочет лишь ветвиться. Цель игры — продолжать играть. Он не может продать компанию. Остался унаследованный код, присутствовавший еще в первых программах семьи Мехта, сына и отца, и он не закончил с Нилаем. Нилай видит свой следующий проект — тот проще некуда. Словно эволюция, вбирает старые успешные части всего, что было до него. И как само слово «эволюция», он значит просто развертывание.

Теперь Нилай не может ждать, пока его найдут. Начинается второй мозговой штурм — куда меньше, но куда насущнее. Он скидывает накидку со спины на землю перед завязшим колесом. Нажимает на джойстик — и он свободен, по тропинке и в фургон, и дальше уже едет, обнаженный, с помощью тысяч шагов и подпрограмм, в Редвуд-Сити, к своему рабочему месту.

На следующий день он звонит в «Диджит-Артс» и разрывает сделку. Их юристы грозят и завывают. Но на самом деле они затеяли слияние только ради него. Нилай — единственный капитал «Семпервиренса», стоящий приобретения. Без его желания контракт ничего не значит.

Остановив слияние, он собирает весь штат компании в конференц-зале и объявляет, в чем заключается следующий проект. Игрок начинает в необитаемом уголке уже собранной новой Земли. Он сможет копать шахты, рубить деревья, возделывать поля, строить дома, возводить церкви, рынки, школы — все, что душе угодно и до чего он сможет добраться. Игрок пройдет по раскинувшимся веткам огромного дерева технологий, исследуя все — от обработки камня до космических станций, вольный выбирать любой этнос, любую культуру, что поддержит на плаву его передовые суда.

Но вот в чем подвох: в остальных краях этого девственного мира будут развивать собственную культуру другие люди, настоящие, выходящие в сеть по своим модемам. И каждый из этих реальных людей захочет землю чужих империй.

Через девять месяцев по офису ходит альфа-копия, и работа в «Семпервиренс» встает намертво. Стоит работникам поиграть, как они больше не хотят ничего. Они не спят. Забывают поесть. Отношения их лишь раздражают. Еще один раунд. Всего один.

Игра называется «Господство».



ДВЕ НЕДЕЛИ ОНИ ЗАКРЫВАЮТ ДОМ ХЁЛОВ — Ник и его гостья. Приезжают Хёлы из Де-Мойна купить машину и забрать семейные ценности. За ними следуют организаторы аукциона и лепят зеленые наклейки на всю мебель и приборы, за которые можно что-то выручить. Здоровяки с массивными бицепсами закидывают движимое имущество и ржавеющие фермерские инструменты в семифутовый грузовик и увозят за два округа, где все продадут по консигнации. Ник не просит минимальных ставок. Накопленная за поколения собственность рассеивается, как пыльца на ветру. Нет больше дома Хёлов.

— Мои предки приехали в этот штат с пустыми руками. Уйти я должен так же, согласна?

Оливия касается его плеча. Они закрывали дом четырнадцать дней и тринадцать ночей, словно после того, как полвека засеивали поля и терпели прихоти погоды, наконец уходят на пенсию в Скоттсдейл, где умрут лоб ко лбу над шахматной доской. Бездонная странность ситуации не дает Нику уснуть. Он едет в Калифорнию с женщиной, которая, увидев его нелепую вывеску, свернула к нему, повинуясь мимолетному порыву. Женщиной, которая слышит безмолвные голоса. «Вот это, — думает Николас Хёл, — настоящий перформанс».

Люди занимаются сексом с незнакомцами. Вступают в брак с незнакомцами. Люди проводят полвека в постели, а в итоге оказываются незнакомцами. Николас все это знает; он прибирался за покойными родителями и прародителями, совершил все ужасные открытия, что позволяет только смерть. Сколько нужно времени, чтобы узнать человека? Пять минут — и готово. Первое впечатление уже ничто не изменит.

Правда в том, что у них с Оливией сходятся одержимости. У каждого — половина тайного послания. Что еще остается, кроме как сложить половинки? А если их вынесет на обочину, если они очнутся ото сна ни с чем, то чем он пожертвует, кроме одинокого ожидания?

Ник сидит в пустой спальне предков после полуночи, читает в тусклом свете лампы. Десять лет жил в этом месте — а ощущение, будто он отшельник в уединенной хижине. Он все перечитывает статью о секвойях в энциклопедии — энциклопедии, помеченной наклейкой аукциона. Читает о деревьях высотой с длину футбольного поля. Деревьях, на чьем пне два десятка человек танцевали котильон.

Читает и статью об умственных расстройствах. В части о шизофрении есть такая фраза: «Убеждения не считаются бредовыми, если соответствуют общественным нормам».

Его соседка, готовясь к отъезду, напевает про себя. От ее хмурости у него захватывает дух. Она молодая и бесхитростная, лишена страха, чувствует призвание сильнее средневековой монашки. Он, как одержимый, превращает свои сны в рисунки и ровно также никак не может отказаться от поездки с ней. Все равно Ник и так снимался с места. Теперь в его жизни появилась роскошь, какой он еще не знал: направление — и человек, с которым ему по пути.

Две недели они вместе в доме, вокруг бушует зима, — и он даже не пытался дотронуться до Оливии. Вот в чем шизофрения. И она знает, что он не станет. Рядом с ним ее тело не осквернено ничем грубым вроде нервозности. Она боится его не больше, чем озеро — ветра.

Наутро после того, как грузовик увозит на аукцион последние пожитки Хёлов, Оливия и Ник завтракают, ничего не разогревая. Ночевали они в спальниках. Теперь она сидит на белом сосновом полу рядом с местом, где больше века простоял дубовый стол, сделанный прапрапрадедом Ника. Углубления в дереве запомнят его навечно. На ней — рубашка-оксфорд, к счастью, длинная, и трусики, полосатые, как карамельная трость.

— Тебе не холодно?

— Мне теперь как будто все время жарко. После смерти.

Он отворачивается и машет рукой на ее голые ноги.

— Ты можешь… прикрыться, не знаю?

— Брось ты. Чего ты здесь не видел.

— Не у тебя.

— Все у всех одинаково.

— Мне-то откуда знать.

— Ха. Здесь жили женщины. Недавно.

— Ошибаешься. Я художник, принявший целибат. У меня особый дар.

— В аптечке — крем от морщин. Лак для ногтей. — Она осекается и краснеет. — Если только ты…

— Нет. Не настолько креативный. Женщины. Женщина.

— История?

— Уехала вскоре после того, как я выяснил, что каштан болен. Испугалась. Думала, человек время от времени должен рисовать что-то кроме веток.

— Кстати. Нам теперь нужно найти дом для твоей галереи.

— Дом? — Его улыбка кривится, будто он сосет квасцы, — воспоминания о складе в Чикаго, где был дом великих работ его двадцатилетнего возраста, пока он не превратил их все в один большой горящий концептуальный шедевр.

Она смотрит куда-то вдаль, словно снова слушает чужие формы жизни.

— Может, закопаем во дворе?

В голову сразу приходят мысли о древних техниках, о патине и кракелюрах, о выдерживании керамики под землей — обо всем этом Ник узнал, когда учился в художественной школе. По крайней мере так будет не хуже, чем раздать все проезжающим водителям.

— Почему бы и нет? Пусть компостируются.

— Я думала завернуть в пленку.

— Все-таки январь. Пусть и теплый. Придется взять напрокат экскаватор, чтобы вырыть хоть что-то. — Тут он вспоминает. Смеется от мысли. — Одевайся. Бери куртку. Идем.

Они стоят бок о бок на пригорке за сараем с техникой, невидимые от дома, глядя на холмик из щебня по пояс высотой и внушительную яму рядом.

— Мы с кузенами вечно копались тут в детстве. Продвигались к расплавленному ядру Земли. Зарыть так никто и не удосужился.

Она оглядывает участок.

— Хм. Неплохо. Думал наперед.

Они хоронят искусство. Туда же отправляется и стопка фотографий — столетний кинеограф с растущим каштаном. Надежней, чем где угодно над землей.

Той ночью они снова на кухне, готовятся к утреннему отъезду. Теперь она скромнее — в толстовке и легинсах. Он мечется по кухне, в животе — пустота, которая всегда наступает перед прыжком в неизвестность. Где-то ужас, где-то восторг: все рассыпано в воздухе. Мы живем, гуляем, а потом раз — и нет, навсегда. И мы знаем, что грядет — благодаря плоду с запретного древа, который нас раззадорили отведать. А зачем еще его сажать, а потом запрещать? Только чтобы плод точно сорвали.

— Что теперь говорят? Твои кураторы.

— Это не так работает, Николас.

Он складывает руки под губами.

— А как?

— Вот так и говорят: «Проверь уровень масла». Хорошо?

— Как мы их найдем?

— Моих кураторов?

— Нет. Протестующих. Любителей деревьев.

Она смеется и касается его плеча. Взяла себе в привычку, о чем он очень жалеет.

— Они сами пытаются попасть в газеты. Это несложно. Если подберемся, но так и не сможем их найти, начнем собственное движение.

Он пытается посмеяться в ответ, но она, похоже, не шутит.

Утром они выезжают. Машина набита до отказа. Пять часов на запад — и они знают друг друга так хорошо, насколько можно, если не хочешь катастрофы. Пока она ведет, он рассказывает ей то, чего не рассказывал никому. О той незапланированной ночевке в Омахе, о приезде домой, о том, как отравились родители и бабушка.

Она касается его руки.

— Я знала, что все было так. Почти так.


ЧЕРЕЗ ДЕСЯТЬ ЧАСОВ Оливия говорит:

— Тебя совершенно не смущает тишина.

— Долго практиковался.

— Мне нравится. Мне самой надо наверстать.

— Я хотел спросить… Не знаю. Твоя поза. Твоя… аура. Ты будто искупаешь какие-то грехи.

Она смеется, как десятилетняя.

— Может, и так.

— Какие?

Оливия находит ответ на западном горизонте, клокочущем далекими горами.

— Искупаю, какой я была стервой. Какой не была заботливой.

— В этом особое удовольствие — когда не говоришь.

Она вертит мысль со всех сторон и, похоже, соглашается. Он думает: «Если бы мне пришлось сидеть в тюрьме или бункере во время войны, в напарники я бы выбрал ее».

В мотеле за Солт-Лейк-Сити клерк спрашивает:

— Одна или две кровати?

— Две, — говорит Ник и слышит рядом детский смех. В ванной они устраивают неловкий танец. Потом еще час не спят, болтая через двухфутовую пропасть между кроватями. Многословно в сравнении с тысячей миль, что они сейчас проехали.

— Я никогда не участвовала в протестах.

Ему надо подумать: был же в колледже какой-нибудь акт политического негодования. С удивлением Ник говорит:

— Я тоже.

— Представить не могу, кто бы не присоединился к этому.

— Лесорубы. Либертарианцы. Те, кто верят в предназначение человека. Те, кому нужны веранды и крыша.

Скоро глаза закрываются сами собой, его уносит в сон — в еженощный приют растительного избавления.


НЕВАДА ТАКАЯ ШИРОКАЯ И МРАЧНАЯ, что вся человеческая политика кажется смешной. Пустыня зимой. Ник тайком подглядывает, как ведет Оливия. Ее чуть ли не мутит от благоговения. В горах Сьерра Невада они сталкиваются с метелью. Нику приходится купить у придорожного спекулянта цепи. На Перевале Доннера автомобиль застревает за фурой — обе полосы закупорены металлом, все идут со скоростью шестьдесят миль в час по утрамбованному снегу. Ник ведет машину чуть ли не телепатически, находит просвет в левой полосе, пытается обогнать грузовик. Потом — белая мгла. Марлевый бинт на лобовом стекле.

— Оливия? Блин. Я ничего не вижу!

Машина вываливается на обочину и виляет обратно. Он с трудом удерживается на полосе, ускоряется, пробирается вслепую и уклоняется от смерти в паре снежных дюймов.

Спустя мили Ника все еще трясет.

— Господи боже. Я чуть тебя не убил.

— Нет, — говорит Оливия, будто кто-то ей рассказывает, что случится дальше. — Этого не будет.

Они спускаются по западному склону в Шангри-Ла. Меньше чем через час мир снаружи их капсулы меняется: вместо хвойных лесов, занесенных снегом, перед ними предстает широкая зеленая Центральная долина с цветущими на берегах шоссе многолетними растениями.

— Калифорния, — говорит Оливия.

Ник даже не пытается скрыть улыбку.

— Пожалуй, ты права.



ЗВЕЗДНЫЙ ЧАС ДУГЛАСА В СУДЕ.

— Вы обвиняетесь в препятствии официальному делу, — говорит судья. — Вы признаете свою вину?

— Ваша честь. От этого официального дела несет, как кучи чего-то вонючего и собачьего на тротуаре.

Судья снимает очки и потирает переносицу. Заглядывает в пучины юриспруденции.

— К сожалению, к вашему делу это не имеет отношения.

— Позвольте со всем уважением спросить, ваша честь: почему?

За две минуты судья объясняет, как устроен закон. Собственность. Гражданская власть. Все.

— Но чиновники пытались помешать демократии.

— Для любой группы граждан, желающих правосудия в случае любого решения мэрии, существуют суды.

— Ваша честь, я награжденный ветеран. Мне дали Пурпурное сердце и Крест ВВС. За последние четыре года я посадил пятьдесят тысяч деревьев.

Он привлек внимание суда.

— Я прошел сам не знаю сколько тысяч миль, втыкая саженцы в землю и стараясь хоть чуточку откатить прогресс. Потом я узнаю, что на самом деле даю сволочам повод срубать больше старых деревьев. Простите, но столкновение с дуростью в городском парке вывело меня из себя. Вот и все.

— Вы уже были в тюрьме?

— Сложный вопрос. И да, и нет.

Суд размышляет над решением. Подзащитный препятствовал работе частного лесоповального подрядчика, вырубавшего парк в глухую ночь по решению мэрии. Он не трогал бригаду. Не уничтожал собственность. Судья дает Дугласу семь дней условно плюс штраф в двести долларов либо три дня общественного труда — сажать орегонские ясени для городского лесоводства. Дуглас выбирает сажать. Когда он приносится из зала суда обратно в мотель, его пикап уже эвакуировали. Вымогатели требуют за него триста баксов. Он просит придержать пикап, пока собирает деньги. Надо выкопать серебряные доллары.

Затем он надрывается ради города, сажает деревья целую неделю — дольше, чем требуется по сроку.

— Почему? спрашивает лесовод. — Если необязательно?

— Ясень — благородное дерево.

Прочное, как мало что. Материал рукояток и бейсбольных бит. Дуглас любит эти сложные перистые листья, как они рассеивают свет, от него жизнь кажется мягче, чем она есть. Любит зауженные парусные семена. Ему нравится сама мысль сажать ясени, прежде чем сделать то единственное, что действительно должен сделать каждый.

Чем усерднее он трудится, тем виноватее себя чувствует лесовод.

— Не лучший поступок мэрии — то, что случилось в парке.

Небольшая уступка, но человек все-таки на бюджетной зарплате, уже без пяти минут измена.

— Да уж ни хрена не лучший. Под покровом темноты. За несколько дней до слушания, которого ждали жители.

— Жизнь — кровавый спорт, — говорит лесовод. — Как и природа.

— Люди ни хрена не понимают в природе. Или демократии. Никогда не думал, что психи правы?

— Смотря какие психи.

— Зеленые психи. Сейчас целая куча помогает засадить вырубку в Сиусло. Еще встречал людей на протесте в Умпкве. Они по всему Орегону растут как из-под земли.

— Молодежь да наркоманы. Почему они все косят под Распутина?

— Эй! — говорит Дугги. — Распутин знал толк в стиле.

Он надеется, лесовод не сдаст его за крамолу.


ОН НЕ СРАЗУ УЕЗЖАЕТ ИЗ ПОРТЛЕНДА. Направляется в библиотеку, почитать о партизанском лесничестве. Старый друг-библиотекарь продолжает приносить пользу. Он как будто запал на Дугги вопреки ужасному аромату. А может, благодаря. Некоторые кайфуют от суглинка. Глаз цепляется за статью об акции у Салмон-Хаклберри-Уайлдернесс — группа учит людей перекрывать лесовозные дороги. Дугласу остается только выкупить пикап. Впрочем, сперва он сам немножко партизанит. Он не уверен в законности возвращения на свое место преступления. Вполне возможно, очередной акт гражданского неповиновения приведет его за решетку. Та частичка Дугласа, которой нравится смотреть на Землю с большой высоты, как когда он был старшим по погрузке, на это почти что надеется.

По мере приближения к парку нарастает гнев. Еще нет полудня. Плечи, шея и хромая нога снова все чувствуют — как его швырнули за землю головорезы, издевающиеся над людьми. От гнева, впрочем, не распирает. Наоборот. Гнев сутулит и бьет под дых, у самой рощи Дуглас уже еле шаркает.

Из первого свежего пенька еще сочится смола. Он падает рядом на землю и достает тонкий фломастер и водительские права — как линейку. Подносит оба к спиленному дереву, словно проводит операцию, и отсчитывает в обратном направлении. Под пальцами проходят годы — их наводнения и засухи, их заморозки и жара, написанные на разных кольцах. Когда отсчет доходит до 1975-го, он делает тонкий черный крест на этой дате. Потом проходит еще двадцать пять лет, ставит еще один крест против часовой стрелки по отношению к первому и помечает — 1950-й.

Работа продолжается четвертьвековыми шажками, пока он не доходит до самого центра. Он не знает, сколько лет городу, но это дерево явно прочно стояло на месте до того, как рядом ступила нога белого человека. Указав год как можно точнее, Дуглас возвращается к краю, совсем недавно еще живому, и пишет большими буквами вдоль половины окружности: «ИХ СРУБИЛИ, ПОКА ВЫ СПАЛИ».

Он еще там, помечает пеньки, когда Мими выходит на обед. Ее новая обеденная карточная игра — гнев, она играет в солитер, пока ест сэндвичи с яйцом и острым перцем на скамейке в этом недавно минимизированном дзен-саду. С самого ночного рейда она не слезала с телефона, посетила бессильное общественное собрание и поговорила с двумя юристами — оба сообщили, что о правосудии можно только мечтать. Ее единственный выход — уличный обед с видом на свежие пеньки, пережевывание гнева. Она видит, как человек на четвереньках аннотирует ущерб, и взрывается.

— Ну теперь-то вы что делаете?

Дугги смотрит на вылитую копию ночной бабочки Лалиды из Патпонга, которую когда-то любил больше дыхания. Женщину, стоящую любых ям для саженцев. Она надвигается, угрожая сэндвичевым копьем.

— Мало их убить? Надо еще и осквернить?

Он поднимает руки, потом показывает на иероглифы на пне. Она останавливается и видит — надписанные кольца, идущие к центру круга. Год, когда отец размазал себе мозги по всему двору. Год, когда она выпустилась и устроилась на эту проклятущую работу. Год, когда все семейство Ма бросилось врассыпную от медведя. Год когда отец показал ей свиток. Год ее рождения. Год, когда отец приехал учиться в великом Технологическом институте Карнеги. И на самом внешнем кольце — надпись: «ИХ СРУБИЛИ, ПОКА ВЫ СПАЛИ».

Она переводит взгляд на человека, стоящего на коленях.

— О боже. Простите, пожалуйста. Я думала, вы… чуть не пнула вас в лицо.

— Вас уже опередили те, кто это сделал.

— Минутку. Вы тогда были? — Ее брови сходятся, пока она производит расчеты предела текучести. — Если бы я тогда оказалась здесь, то точно кого-нибудь травмировала.

— Большие деревья падают по всей стране.

— Да. Но это был мой парк. Мой ежедневный хлеб.

— Знаете, вот так смотришь на эти горы и думаешь: «Цивилизация уйдет, но это будет длиться вечно». Только цивилизация фыркнет, как жеребец на гормонах роста, — и горы рухнут.

— Я говорила с двумя юристами. Законы не нарушены.

— Естественно. Все права — не у тех людей.

— Что можно сделать?

Глаза безумца пляшут. Он похож на двенадцатого архата, позабавленного глупостью всех человеческих устремлений. Он колеблется.

— Вам можно доверять? В смысле, вы же не хотите у меня почку украсть, ничего такого?

Она смеется — и это все, что ему нужно, чтобы поверить.

— Тогда слушайте. У вас не найдется триста баксов? Или, может, рабочая машина?



БРИНКМАНЫ НАЧАЛИ ЧИТАТЬ, когда они вместе и наедине. А вместе они почти всегда наедине. Любительский театр остался в прошлом; они не выходили на сцену с той пьесы про несуществующего младенца. Ни разу не сказав друг другу вслух, что с театром покончено. Тут диалог не требуется.

Значит, вместо детей — книги. Во вкусах оба остаются привержены мечтам юности. Рэю нравится видеть, как великое начинание цивилизации возвышается к все еще неведомой судьбе. Ему хочется читать, допоздна, только о растущем уровне жизни, неуклонном раскрепощении человечества посредством изобретательства, появлении знаний, что в конце концов спасут весь род людской. Дороти нужны заявления еще невероятней — истории, свободные от идей, но с выраженными личностями героев. Ее спасение — тесное, жаркое и личное. Оно зависит от способности человека сказать «И все-таки», сделать ту мелочь, что вроде бы ему недоступна, и на миг вырваться из хватки времени.

Полки Рэя организованы по темам; Дороти — в алфавитном порядке по имени авторов. Он предпочитает дорогие тома с копирайтами поновее. Ей нужно общаться с далекими мертвыми и чужими душами, как можно более непохожими на нее. Раз начав книгу, Рэй заканчивает ее, как бы ни было тяжело. Дороти не прочь пропустить философствования автора, чтобы дойти до мгновений, когда один персонаж — чаще всего самый неожиданный — заглядывает в себя и оказывается лучше, чем позволяет природа.

Жизнь в сорок лет. Стоит томику попасть в дом, как он его уже не покинет. Для Рэя цель — готовность: книга на все непредвиденные потребности. Дороти стремится поддерживать местные независимые магазины и спасает заброшенные жемчужины из корзин с макулатурой. Рэй думает: «Никогда не знаешь, когда наконец дойдут руки до книги, купленной пять лет назад». А Дороти: «Однажды нужно взять зачитанный томик и пролистать до того абзаца внизу на правой странице, в десяти страницах с конца, что переполняет такой нежной и лютой болью».

Дом превращается в библиотеку медленно, почти незаметно. Книги, которые ей не подходят, Дороти кладет на бок поверх рядов. Так обложки мнутся, и это доводит Рэя до белого каления. Какое-то время они спасаются покупкой новой мебели. Пара шкафов из вишневого дерева между окнами в его кабинете на первом этаже. Большой из каштана — в переднюю комнату, туда, где традиционно живет телеалтарь. Кленовый — в гостиную. Он говорит: «На какое-то время хватит». Она смеется, зная из каждого своего романа, каким мимолетным может быть «какое-то время».

Умирает мать Дороти. Они не в силах расстаться ни с одной книгой покойницы. И добавляют их в коллекцию, которой позавидовали бы и короли. Букинист в центре предлагает Дороти с невероятной скидкой полное собрание «Романов Уэверли» Вальтера Скотта.

— Тысяча восемьсот восемьдесят второй! И посмотри на эти красивые форзацы. Мраморный водопад.

— Знаешь, что можно сделать? — подбрасывает идейку Рэй по пути к кассе. К Скотту он примостил «Эпоху разумных машин». — Та дурацкая стена в маленькой спальне наверху. Можно попросить плотника встроить полки.

Их прежние планы на эту комнату теперь кажутся старше любой книги в шкафах. Дороти кивает, пытается улыбнуться, лезет куда-то вглубь себя за словом. Она не знает слова. Даже не знает, что делает. «И все-таки». Слово — «и все-таки».


У НИХ ЕСТЬ ДАВНЯЯ ШУТКА, рождественская, — шутка, которая всегда готова вмиг перестать быть шуткой. Одним подарком они пытаются перетянуть друг друга на свою сторону. В этом году Рэй вручает Дороти «Пятьдесят идей, изменивших мир».

— Милый! Как ты угадал!

— Меня она точно изменила.

Никогда он не изменится, думает она и целует его в щеку, рядом с губами. Потом настает ее часть ритуала: новое издание «Четырех великих романов» Джейн Остин с аннотациями.

— Дороти, дорогая. Ты читаешь мои мысли!

— Знаешь, ты мог бы попробовать ее почитать, ну хотя бы раз.

Он пробовал, много лет назад, и чуть не задохнулся от клаустрофобии.

Праздники они проводят в халатах, читая друг другу свои подарки. На Новый год с трудом дотягивают до полуночи. Лежат в постели — бок о бок, нога к ноге, но руки — на страницах. Засыпая, Рэй перечитывает десяток раз один и тот же абзац; слова превращаются в какую-то круговерть, как крылатки в воздухе.

— С Новым годом, — говорит он, когда наконец падает шар.[47] — Еще один пережили, а?

Они разливают шампанское, дожидавшееся во льду. Чокаются. Она пьет и говорит:

— В этом году нам нужно приключение.

Шкафы забиты предыдущими решениями — принятыми и поставленными на полку. «Индийская кухня без труда». «Сто троп для походов в Большом Йеллоустоне». «Полевое руководство по певчим птицам Востока США». «По диким цветам Востока США». «Нехоженые тропы Европы». «Неизвестный Таиланд». Пособия по пивоварению и виноделию. Нетронутые тексты на иностранных языках. Все эти разрозненные исследования — бери да трать впустую. Они жили, как ветреные и забывчивые боги.

— Что-нибудь опасное для жизни, — добавляет она.

Как раз об этом думал.

— Может, пробежать марафон.

— Я… могу быть твоим тренером. Или как-то так.

— Нужно что-нибудь, чтобы вместе. Может, получим летное удостоверение?

— Может, — говорит он в коме от усталости. — Ну. — Рэй ставит бокал и хлопает себя по ногам.

— Да. Еще страничка и отбой?


ДОРОТИ ПОГРУЖАЕТСЯ в настоящую боль воображаемых существ. Лежит неподвижно, стараясь не разбудить мужа всхлипами. «Что это? Оно хватает мое сердце, как будто что-то значит. Почему придуманный мир имеет такую власть надо мной?» Ответ прост: Дороти смотрит на кого-то, кто видит то, что не должен видеть. На героиню, которая даже не знает, что выдумана, но не сдается перед лицом неизбежного сюжета.


ПО КАКОЙ-ТО ПРИЧИНЕ на годовщину Бринкманы опять забывают что-нибудь посадить.



СЕКВОЙИ вышибают из них все слова. Ник едет молча. Даже молодые стволы — как ангелы. А где-то через несколько миль они минуют монстра, бросающего свою первую ветку вверх в двенадцати футах от земли, и ветка эта толщиной с большинство восточных деревьев. Ник понимает: слову «дерево» надо вырасти, прийти в себя. Врасплох застает не размер — или не только размер. А каннелюрное дорическое совершенство красно-бурых колонн, взметающихся из папоротников ростом по плечи и заросшего мхом войлока — прямо вверх, без сужения, как ржавый жесткий идеал. А когда от колонны все же расходится крона, то начинается это слишком высоко, так далеко от основания, что там, наверху, уже может существовать второй мир, ближе к вечности.

У Оливии схлынуло все волнение от поездки. Она словно знает эти места, хотя никогда не была западнее парка «Шесть Флагов в Сент-Луисе». На узкой дороге вдоль прибрежного леса она объявляет:

— Остановись.

Ник сворачивает на обочину, мягкую от толстого слоя иголок. Дверь открывается — и воздух на вкус сладкий и пряный. Оливия входит в рощу великанов. Когда он присоединяется, на лице девушки полосы света, а глаза — жаркие и жидкие от радости. Она в неверии качает головой.

— Это оно. Это они. Мы на месте.

* * *

ЗАЩИТНИКОВ ЛЕСА НАЙТИ НЕСЛОЖНО. Вдоль Затерянного берега организуются разные группы. В местных газетах печатают репортажи о каких-нибудь выступлениях чуть ли не каждый день. Ник и Оливия живут на природе, несколько дней ночуют в машине, прощупывая, кто есть кто в разношерстной компании — доморощенной с, мягко говоря, импровизированной организацией.

Они узнают о волонтерском поселении, расположившемся на заболоченной земле сочувствующего рыбака на пенсии, неподалеку от Соласа. Лагерь бурлит скорее от деятельности, чем от вменяемости. Над полем с палатками раздаются голоса быстрых молодых людей, шумных в своей преданности делу. Носы, уши и брови бликуют железом. Дреды спутываются с волокнами многоцветных нарядов. От волонтеров несет почвой, потом, идеализмом, маслом пачули и сладкой сенсимильей, растущей во всех местных лесах. Кое-кто задерживается на два дня. Другие, судя по их микрофлоре, уже пару лет безвылазно торчат в лагере.

Лагерь — один из множества нервных центров хаотичного движения без вожаков, известного как «Оборонительные силы жизни». Ник и Оливия проводят разведку, говорят со всеми подряд. Ужинают яичницей и фасолью с пожилым человеком, Моисеем. Тот и сам их допрашивает и одобряет, убедившись, что они не шпионы из «Вейерхаузер», «Бойсе Каскейд» или более актуальной для этих краев силы — «Гумбольдт Тимбер».

— Как получать… задания? — спрашивает Ник. Моисей смеется вслух из-за этого слова.

— Заданий у нас нет. Но работы — непочатый край.

Они готовят на десятки человек и потом помогают убираться. На следующий день — марш. Ник пишет плакаты, а Оливия присоединяется к хору. По лагерю проходит огневласая, ястребиного вида женщина в вязаной шали, клетчатой одежде. Оливия хватает Ника.

— Это она. Из телеролика в Индиане.

Та, кого ее просили найти существа света.

Моисей кивает.

— Это Мать Эн. Она может мегафон превратить в скрипку Страдивари.

С рассветом Мать Эн проводит беседу на поляне рядом с палаткой Моисея. Осматривает кольца сидящих волонтеров, признает ветеранов, приветствует новичков.

— Хорошо, что под конец сезона вас осталось так много. В прошлом многие из вас уходили на зиму домой, когда ливни прерывали лесозаготовки до весны. Но «Гумбольдт Тимбер» начали работать круглый год.

По толпе проносится негодование.

— Они хотят вырубить как можно больше, пока закон не спохватился. Но они не учли вас!

Ликование накрывает Николаса гребнем волны. Он поворачивается к Оливии, берет ее за руку. Она сжимает его ладонь в ответ, словно это не первый раз, когда он коснулся ее от радости. Она сияет, и Ник снова дивится ее уверенности. Оливия довела их сюда по наитию — «Теплее, еще теплее», — шептала указания от сущностей, что слышит лишь она одна. И вот они здесь — будто с самого начала знали, куда едут.

— Многие из вас здесь уже давно, — продолжает Мать Эн. — Так много полезных дел! Пикеты. Партизанщина. Мирные демонстрации.

Моисей потирает бритую голову и выкрикивает:

— А теперь нагоним на них страху!

Ликование удваивается. Даже Мать Эн улыбается.

— Ну, может быть! Но «Силы жизни» относятся к ненасилию всерьез. Те, кто только что прибыл, должны пройти обучение пассивному сопротивлению и присягнуть кодексу ненасилия, прежде чем непосредственно участвовать в действии. Мы не одобряем причинение прямого вреда собственности…

— Но вы удивитесь, какие чудеса творит быстротвердеющий цемент на колесной базе! — снова встревает Моисей.

Уголки губ Матери Эн слегка дергаются.

— Мы — часть очень долгого, очень широкого процесса, который происходит по всему миру. Если великолепные женщины Чипко в Индии подвергают себя угрозам и побоям, если бразильские индейцы каяпо рискуют своей жизнью, значит, можем и мы.

Моросит. Ник и Оливия почти не замечают дождя.

— Многие из вас уже все знают о «Гумбольдт Тимбер». Для тех, кто не в курсе: почти век это было семейное дело. Им принадлежала последняя прогрессивная компания в штате, они выплачивали невероятные льготы работникам. Их пенсионная система лопалась по швам. Они заботились о своих и редко нанимали контрактных подрядчиков. А главное — вырубали с умом и могли бы существовать вечно. Поскольку старые деревья они почти не трогали, у них оставалось бы несколько миллиардов футов лучшей хвойной древесины на планете, в то время как все их конкуренты на побережье уже прогорели бы. Двести тысяч акров — сорок процентов оставшихся старых лесов в регионе. Но акции ГТ отставали от компаний, максимизирующих прибыль. А по правилам капитализма это значит, что пора кому-то прийти и показать старперам, как заправлять бизнесом. Помните Генри Хэнсона, короля мусорных облигаций? Которого засадили в прошлом году за рэкет? Он устроил сделку. Его приятель-рейдер провернул кражу, не выходя с Уолл-стрит. Это даже гениально: вливаешь наличку от мусорных облигаций во враждебное поглощение и продаешь долг своей сберегательно-кредитной компании, причем еще просишь финансовой помощи у государства. Потом закладываешь купленную компанию до последнего гвоздя, чтобы расплатиться по надуманному долгу, разоряешь пенсионный фонд, растрачиваешь резервы, распродаешь все ценное и избавляешься от оставшейся банкротной шелухи за бесценок. Волшебство! Добыча, которая сама платит тебе за разграбление. Сейчас они на предпоследней стадии: обналичивают все до последней щепки в собственности. То есть дело дошло до лесов, которым семьсот-восемьсот лет. Деревья шире, чем ваши мечты, идут на лесопилку и выходят досками. «Гумбольдт» вырубает в четыре раза быстрее по отрасли. И они ускоряются, пока их не нагнал закон.

Ник поворачивается к Оливии. Она на годы моложе его, но он уже обращается к ней за объяснениями. Ее лицо ожесточилось, глаза закрылись от боли. По щекам бегут слезы.

— Очевидно, мы законодателей ждать не можем. Новый, эффективный «Гумбольдт Тимбер» поубивает всех великанов, прежде чем закон опомнится. И я спрашиваю каждого из вас. Чем вы можете помочь нашему делу? Мы будем рады всему. Времени. Усилиям. Деньгам. Деньги удивительно хорошо помогают!

После ее речи звенят аплодисменты и крики, и люди отступают к завтраку из чечевичной похлебки, приготовленному на нескольких кострах. Оливия помогает готовить — та, кто воровала еду соседей из холодильника вместо того, чтобы вскипятить воду для рамена. Ник чувствует, как лесной народ — кое-кто из них не мылся неделями — изображает равнодушие, когда она их кормит, словно на лугу рядом с ними только что не появилась дриада.

Отряд под руководством человека по кличке Черная Борода возвращается с рейда, они залили двигатель «Катерпиллар D8» кукурузным сиропом. Добровольцы сияют от успехов в мерцании костра. Собираются по темноте снова испытать бдительность компании в отношении техники покрупнее и дальше по склону.

— Я не люблю преступления против собственности, — говорит Мать Эн. — Правда.

Моисей смеется над ней.

— Ценная собственность не пострадала, не считая лесов. Мы ведем войну на измор. Мы мешаем бригадам на несколько часов — пока они ремонтируют машины. Но они тем временем теряют время и доллары.

Черная Борода хмурится.

— «Гумбольдт» и есть сплошное преступление против собственности. А мы, значит, должны играть по правилам?

Два десятка волонтеров начинают перебивать друг друга. После многих лет в сельской Айове Ник напоминает себе ребенка, который рос на дребезжащем радио и теперь впервые слышит симфонию вживую. Он попал в культ друидов, вроде тех, о которых читал зимними вечерами в семейной энциклопедии Хёлов. Почитание дубов у оракула в Додоне, рощи друидов в Британии и Галлии, синтоистское преклонение перед сакаки, украшенные деревья желаний в Индии, майанские капоки, египетские смоковницы, китайские священные гинкго — все ветви первой мировой религии. Его десятилетняя одержимость — подготовка к тому искусству, которого от него потребуют в этой секте.

Оливия придвигается.

— Ты как?

Его ответ застревает в широкой довольной ухмылке.

Рейд готовится к выходу. Черная Борода, Игла, Мохоед и Богослов: воины, что состязаются за пальму, лавры, оливковую ветвь.

— Погодите, — говорит им Ник. — Давайте кое-что попробуем.

Усаживает их на раскладном стуле в тени костра и раскрашивает их лица. Макает кисточку в банку зеленого латекса, которой девушка по имени Тинкербелл пишет буквы на транспарантах. Следует контурам их черепов, дугам лбов и грядам скул, открывая завитки и спирали — сюрреалистические импровизированные воспоминания о татуировках тамоко у маори. Футболки с узелковым крашением и лица в пейсли: эффект сокрушительный. Коммандос ночи отступают и любуются друг другом. В них что-то проникает; они становятся другими существами, расписанными и измененными, преисполненными силой древних знаков.

Господи боже! Они обосрутся со страху.

Моисей качает головой при виде работы новенького.

— Неплохо. Пусть думают, что мы опасны.

Оливия подходит к Нику сзади с гордостью. Кладет ему руки ниже плеч. Она понятия не имеет, что с ним от этого происходит — после того, как они много дней ехали через всю страну, ночевали бок о бок в толстых спальниках. А может, и знает, но ее это не волнует.

— Молодец, — шепчет она.

Он пожимает плечами:

— Пользы маловато.

— Это необходимо. Я знаю из надежных источников.

Той ночью они дают себе лесные имена, под ласковой моросью секвой, на одеяле из иголок. Игра кажется инфантильной, сперва. Но все искусство инфантильно, все истории, все человеческие надежды и страхи. Почему бы не взять новые имена для новой работы? У деревьев десяток разных названий. Техасский, испанский, конский каштан и монильо — это все одно растение. С именами деревья так же расточительны, как с семенами клена. Есть чинар, он же платан, он же сикомор: как человек с ящиком, набитым фальшивыми паспортами. В английском языке, например, для обозначения липы существуют три слова — lime, linden, tilia — а еще, когда она превращается в древесину или мед, ее называют basswood. У одной только широкохвойной сосны двадцать восемь названий.

Оливия окидывает Ника взглядом в темноте, вдали от костра. Щурится, выискивая намеки, как его называть. Убирает ему волосы за ухо, наклоняет подбородок прохладными руками.

— Хранитель. Звучит? Ты мой Хранитель.

Наблюдатель, свидетель. Будущий защитник. Он широко улыбается, раскрытый.

— Теперь назови меня!

Он берет кончиками пальцев материю цвета пшеницы, что скоро никогда не будет легче грязи. Она распадается на прядки.

— Адиантум.

— Есть такое слово?

Да, говорит он, это другое название венериного волоса, живого ископаемого, оно старше цветущих деревьев, столь же древнее, как первые хвойные, какое-то время адиантум встречался в этих верховьях, но потом пропал на миллионы лет, прежде чем человек не вернул его. Это дерево из начала деревьев.

* * *

ПОКА ОНИ ЗАСЫПАЮТ В ПОХОДНОЙ ПАЛАТКЕ, Оливия сворачивается рядом с Ником, ничего более интимного, чем тепло от близости множества других волонтеров, ей не грозит. Он лежит, глядя на ее спину, на то, как еле заметно поднимается и опускается ее грудная клетка. Футболка, которую она надевает вместо пижамы, соскальзывает с плеча, обнажая татуировку на лопатке, витиеватым шрифтом: «Грядут перемены»[48].

Ник лежит, стараясь не двигаться, — возбужденный монах. Считает удары ее сердца, пока шум прибоя в ушах не убаюкивает его. В дремлющем мозгу плетется паучья мысль. Инопланетяне будут удивляться, что не так с земными именами, зачем для одной вещи нужно столько названий. Но вот он лежит рядом с подругой, которую знает всего несколько недель, воссоединившись после стольких жизней. Ник и Оливия, Хранитель и Адиантум — весь квартет — открыты для январской ночи под бесконечными колоннами прибрежных секвой, вечноживых Sempervirens.



ПАТРИЦИЯ ВЕСТЕРФОРД сидит на стуле со спинкой-лесенкой, за сосновым столом, с ручкой в воздухе, пишет под диктовку насекомых. Одиннадцать часов близко, а у нее — ноль, ни одного предложения, что она не заредактировала бы до смерти. В окно веет ветром, дышащим компостом и кедром. Аромат пробуждает старое, глубокое томление, как будто не имеющее цели. Леса зовут — и Патриция должна идти.

Всю зиму напролет она с трудом пыталась донести до людей радость от работы всей жизни и открытия, утвердившиеся за немногие короткие годы: как деревья разговаривают друг с другом, над землей и под ней. Как лелеют и кормят друг друга, дирижируя общим поведением через почвенную сеть. Целую главу расписывает, как мертвое бревно дарует жизнь другим видам без счета. Уберите корягу — убьете дятла, а тот не дает распоясаться долгоносикам, уничтожающим другие деревья. Патриция рассказывает о костянках и соцветиях, метелках и бокальчиках, мимо которых иной будет ходить всю жизнь, да так и не заметит их. Говорит, как ольха с шишечками добывает золото. Как у дюймового пекана может быть шесть футов корней. Как березовое лыко может накормить голодных. Как в одной сережке хмелеграба содержится несколько миллионов зерен пыльцы. Как туземные рыбаки пользовались толчеными листьями каштана, чтобы дурманить и ловить рыбу. Как ивы очищают почву от диоксинов, полихлоридбифиминов и тяжелых металлов.

Она раскладывает по полочкам, как гифы грибов — несметные мили волокон, уложенных в каждую ложку почвы, — уговаривают раскрыться древесные корни и пьют из них. Как энергичные грибки освобождают древесные минералы. Как дерево расплачивается за эти питательные вещества сахарами, которые сами грибки производить не могут.

Под землей происходит нечто удивительное, и мы лишь теперь начинаем понимать, что именно Слои микоризной проводки объединяют деревья в гигантские умные сообщества, охватывающие сотни акров. А вместе они образуют обширные торговые сети товаров, услуг и информации…

В лесу нет индивидуальностей, нет обособленных событий. Птица и ветвь, на которой она сидит, едины. Треть или больше веществ, что производит дерево, кормит другие организмы. Даже разные виды заключают партнерства. Сруби березы — и зачахнет ближайшая пихта Дугласа…

В великих лесах Востока дубы и гикори синхронизируют урожаи орехов, чтобы путать питающихся ими животных. Разносятся слухи, и деревья конкретного вида — хоть на солнце, хоть в тени, мокрые или сухие, — плодоносят обильно либо не вынашивают вообще ничего, вместе, как сообщество…

Леса лечат и формируют друг друга с помощью подземных синапсов. А формируя себя, они формируют и десятки тысяч других связанных существ, образующих их изнутри. Может, лучше думать о лесах как об огромных, простирающихся, ветвящихся, подземных супердеревьях.

Патриция рассказывает, как вяз помог начать Войну за независимость. Как огромный пятисотлетний прозопис растет посреди одной из самых засушливых пустынь планеты. Как конский каштан за окном даровал Анне Франк надежду даже в безнадежном укрытии. Как семена, отправленные на Луну и обратно, заколосились по всей Земле. Что мир населен величественными существами, о которых ни* кто не знает. Как можно веками узнавать о деревьях то, что когда-то людям уже было известно.

Ее муж живет в городе, до которого четырнадцать миль. Они видятся раз в день, на обед, который Деннис готовит из сезонных продуктов. Сутки напролет ее единственный народ — деревья, а единственный способ говорить за них — слова, эти органы опоздавших сапрофитов, живущих за счет энергии всего зеленого.

И журнальные статьи-то всегда давались Патриции непросто. Годы в затворничестве дают о себе знать каждый раз, когда она их пишет, даже если в выходных данных десятки соавторов. Когда в деле другие, она волнуется еще больше. Патриция лучше снова ушла бы, чем причинила любимым коллегам ту боль, которую когда-то испытала сама. И все же журнальные статьи — прогулка по лесу в сравнении с текстом для широкой публики. Научные статьи пылятся в архивах, Не волнуя почти никого. Но этот неподъемный труд: она не сомневается, что в прессе ее высмеют и все переврут. И она никогда не отобьет то, что уже заплатил издатель.

Всю зиму напролет она с трудом пыталась рассказать совершенным незнакомцам о том, что знает. Не месяцы, а ад, но при этом и рай. Уже скоро адский рай закончится. В августе она закроет полевую лабораторию, соберет оборудование и перенесет все скрупулезные образцы на побережье, в тот университет, где — немыслимо — снова будет преподавать.

Сегодня вечером слова не идут. Лучше просто поспать, посмотреть, что скажут сны. И все-таки она поднимает голову и смотрит на кухонные часы, висящие над допотопным покатым холодильником. Еще есть время для полуночной прогулки к пруду.

Ели у хижины волнуются от жутких пророчеств под почти полной луной. Их прямая линия — воспоминание о некогда стоявшей тут ограде, на ней еще так любили сидеть клесты и испражняться семенами. Сегодня деревья в трудах — запасают углерод в своей ночной фазе. Скоро уже все будет в цвету: черника и смородина, щегольской молочай, высокая магония, тысячелистник и сидальцея. Вновь и вновь Патриция удивляется тому, как высший разум планеты открыл счет и закон всемирного тяготения раньше, чем кто-нибудь узнал, для чего нужен цветок.

Сегодня рощи промокшие и сумрачные, как ее переполненный словами разум. Она находит тропинку и подныривает под свою любимую пихту. Дорожка идет под шпилями, озаренными луной конца зимы, — дорожка, где она ходит чуть ли не еженощно, туда и обратно, как в том старом палиндроме: La ruta nos aportó otro paso natural.[49] Множество неописанных нестабильных соединений, которые выдохнули ночью иголки, замедляют ее сердцебиение, смягчают дыхание и, если она права, даже меняют настроение и мышление. Сколько веществ в лесных аптеках еще никто не выявил. Могущественных молекул в коре, сердцевине и листьях, чей эффект еще предстоит открыть. Одно семейство гормонов стресса в ее деревьях — жасмонаты — придает ядрености женственным благоуханиям, что играют на тайнах и интригах. «Нюхай меня, люби меня, я в беде». А им действительно угрожает беда, всем этим деревьям. Всем лесам в мире, даже на землях с отставшим от жизни названием «госрезервы». Такая беда, что Патриция не смеет рассказать о ней читателям своей книжонки. Беда, как атмосфера, разливается всюду, в течениях за пределами человеческих предсказаний или контроля.

Вдруг Патриция выскакивает на лужайку у пруда. Над ней извергается звездное небо — никакого другого объяснения не нужно, чтобы понять, почему люди объявили вечную войну лесам. Деннис рассказывал, что лесорубы говорят: «Прольем свет в это болото». Люди паникуют от лесов. Там слишком много всего творится. Людям нужно небо.

То место, куда Патриция идет, пусто, ждет ее, — покрытое мхом питательное бревно у кромки воды. Стоит бросить взгляд над прудом, как голова проясняется, и Патриция находит те слова, что искала. Она искала название для великих и древних кряжей невырубленного леса, тех, что поддерживают рынок углеродов и метаболитов. Теперь оно есть:

Грибок разрабатывает камень, чтобы снабдить деревья минералами. Он охотится на вилохвосток и скармливают их хозяевам. Деревья, со своей стороны, хранят в синапсах своих грибков больше сахара, чтобы делиться с больными, затененными и ранеными. Лес заботится о себе, строя местный климат для своего выживания.

Перед смертью пихта Дугласа, возрастом в полтысячелетия, отправит запас химикатов обратно в корни, а оттуда — грибковым партнерам, жертвуя в последней воле свои богатства сообществу. Можно называть этих древних благодетелей щедрыми деревьями.

Читающей публике нужна такая фраза, чтобы чудо стало ярче, зримей. Это Патриция узнала уже давно, от отца: люди лучше видят то, что похоже на них. Щедрые деревья — это поймет и полюбит любой великодушный человек. И этими двумя словами Патриция Вестерфорд предрешает свою судьбу и меняет будущее. Даже будущее деревьев.


НАУТРО ОНА ПЛЕЩЕТ холодной водой в лицо, готовит завтрак из органических хлопьев и красных ягод, выпивает его, перечитывая вчерашние страницы, потом сидит за сосновым столом, зарекаясь вставать без абзаца, достойного внимания Денниса за обедом. Запах карандаша из красного можжевельника приводит ее в восторг. Медленное давление графита на страницу напоминает о постоянном испарении, каждый день поднимающем литры воды на десятки футов в пихтовых стволах. Возможно, сам этот акт ожидания над страницей, когда сдвинется рука, больше всего похож на просветление растений, ничего ближе Патриции не доведется испытать.

Последняя глава ускользает. Ей нужна невозможная триада: надежда, польза и правда. Например, можно написать о Старом Тикко — ели, что живет в Швеции. Над землей дереву всего несколько сотен лет. Но в богатой микробами почве его корни уходят на девять тысяч лет или больше — они на тысячи лет старше, чем письменность, с помощью которой Патриция пытается о них рассказать.

Все утро она втискивает девятитысячелетнюю сагу в десять предложений: череду стволов, что падают и поднимаются вновь от одного и того же корня. Это та надежда, что она ищет. Правда куда безжалостней. Ближе к полудню Патриция нагоняет настоящее, и в нем новая, созданная человеком атмосфера умасливает обычно согбенный снегом криволесный ствол Старого Тикко распрямиться в полноценное дерево.

Но людям ни к чему надежда и правда без пользы. Неловкими, неуклюжими словами, всегда больше похожими на рисование пальцами, а не кисточкой, она на ощупь ищет пользу Старого Тикко — Старого Тикко на голом кряже, дерева, что бесконечно умирает и возрождается с каждой переменой климата. Его польза — показывать, что мир создан не для нас. Какая польза от нас деревьям? Патриция вспоминает слова Будды: дерево — это нечто чудесное, оно укрывает, кормит и защищает все живое. Даже дарует тень дровосеку, что его срубает. И в этих словах находит финал книги.


ДЕННИС ПРИЕЗЖАЕТ В ПОЛДЕНЬ, надежный, как часы, привозит лазанью с брокколи и миндалем — его очередной обеденный шедевр. Патриция думает, — и эта мысль приходит ей в голову несколько раз за неделю, — как же ей повезло прожить эти немногие благословленные годы замужем за единственным мужчиной на Земле, что не мешает проводить большую часть жизни в одиночестве. Согласный, терпеливый, добродушный Деннис. Защищает ее творчество и так мало просит взамен. В глубине своей ремесленнической души он и так знает, насколько немногим вещам мера человек. И он великодушный и неунывающий, как сорняки.

Обедая на пире, сотворенном Деннисом, Патриция зачитывает ему сегодняшнюю часть о Старом Тикко. Он слушает в изумлении, как иной счастливый ребенок слушает греческие мифы. Она заканчивает. Он хлопает.

— О, детка. Просто замечательно. — В глубине своей неискушенной зеленой души ей нравится быть самой старой в мире деткой. — Жаль тебе говорить, но, кажется, ты закончила.

Страшно, но он прав. Она вздыхает и смотрит в окно кухни, где три вороны вынашивают сложные планы вторжения в ее бак с компостом.

— И что мне делать теперь?

Его смех такой душевный, словно она шутит.

— Напечатаешь, мы пошлем издателям. С опозданием на четыре месяца.

— Я не могу.

— Почему?

— Все не так. Начиная с названия.

— Чем тебе не нравится «Как деревья спасут мир»? Деревья не спасут мир?

— Уверена, что спасут. Когда мир скинет нас с шеи.

Он посмеивается и собирает грязную посуду. Отвезет ее домой, где глубокие раковины, дуршлаги и горячая вода. Смотрит на нее с другого конца кухни.

— Ну назови «Спасение леса». Тогда не придется объяснять, кто кого спасает.

— Как же я тебя люблю.

— А кто-то говорит, что нет? Слушай. Детка. Это же чистое удовольствие. Рассказывать людям о величайшей радости в твоей жизни.

— Знаешь, Ден. В последний раз, когда я оказалась в центре всеобщего внимания, дела повили так себе.

Он решительно машет рукой.

— Да это было-то в другой жизни.

— Свора. Они не хотели меня опровергнуть. Они хотели крови!

— Ноты реабилитировалась. Не раз и не два.

Ей хочется рассказать ему о том, о чем она не рассказывала никогда: травма тех дней была столь велика, что она устроила себе смертельный лесной пир. Но Патриция не может. Слишком стыдно за ту давно скончавшуюся девчушку. Сейчас ей даже не верится, что она вообще могла думать о таком пути. Сейчас все кажется театром. Игрой. И потому она скрывает то единственное, в чем ему никогда не признавалась: как поднесла ко рту вилку с ядовитыми грибами.

— Детка. Ты нынче практически пророчица.

— А еще я провела кучу лет парией. Пророчицей быть веселее.

Она помогает ему донести до машины грязную посуду. — Люблю тебя, Ден.

— Пожалуйста, хватит так говорить. Ты меня пугаешь.


ПАТРИЦИЯ НАБИВАЕТ ЧЕРНОВИК. Подрезает пару слов и прививает пару фраз. Теперь есть глава «Щедрые деревья» о ее любимых пихтах Дугласа и их подземном государстве общественного благополучия. Она охватывает леса всей страны, от хлопковых тополей, что за десятилетие превышают полсотни футов, до остистых сосен, что медленно умирают пять тысяч лет. Потом — почта, где все тревоги испаряются в тот же миг, как она покупает марки и отправляет рукопись на другое побережье.


ЧЕРЕЗ ШЕСТЬ НЕДЕЛЬ в ее кабинете звенит телефон. Она ненавидит телефоны. Шизофрения на проводе. Шепот незримых голосов издалека. Теперь ей не звонят, если только по неприятному поводу. Это ее редактор, с которым она никогда не встречалась, из Нью-Йорка, которого она никогда не видела.

— Патриция? Твоя книга. Только что дочитал.

Патриция морщится в ожидании топора.

— Невероятно. Кто бы мог подумать, что деревья умеют столько всего?

— Ну. Несколько сотен миллионов лет эволюции как-никак расширяют репертуар.

— Они у тебя оживают.

— Вообще-то они и так живые.

Но сама вспоминает книгу, которую ей в четырнадцать дал отец. Осознает, что обязана посвятить свой текст отцу. И мужу. И всем, кто со временем обретет формы новые.

— Пэтти, ты не поверишь, что я благодаря тебе увидел между остановкой метро и офисом. Глава про щедрые деревья? Взрыв мозга. Мы тебе еще мало заплатили.

— Вы заплатили больше, чем я заработала за последние пять лет.

— Ты столько заработаешь за два месяца.

Заработать бы свое одиночество, анонимность, которых, чувствует Патриция — так же, как деревья издали чувствуют нападение насекомых, — она теперь будет лишена навсегда.



«Господство» выходит — и пути назад нет. Через два месяца после релиза в Северной Америке президент, руководитель компании и держатель контрольного пакета «Семпервиренс» включает его на своей рабочей лошадке, в квартире, находящейся над новеньким и блестящим головным офисом компании, у подножия холмов на Пейдж-Милл-роуд. Сплошь красное дерево и стекло — песочница причудливых, медитативных пространств. Непрямые углы окружают открытые атриумы, засаженные гигантскими пиниями. Работа в своей кабинке — как поход в национальном парке.

Приют Нилая укрыт высоко над ульем. Единственный путь к нему — на личном лифте, спрятанном за пожарной лестницей. Посреди тайного убежища стоит сложная больничная койка. Нилай ею уже почти не пользуется. Сорок минут, чтобы подняться или вернуться; в эти дни лечь в нее все равно что в гроб. Времени нет. Он спит в кресле, редко когда больше сорока минут за раз. Идеи мучают его, как фурии. Планы и прорывы для незаконченного мира без жалости гонят его по галактике.

Он сидит перед огромным экраном на рабочей поверхности — такой высокой, чтобы пододвинуть кресло под нее. Панорамное стекло за экраном являет вершину горы Белло. Этим видом и звездными пейзажами, сияющими в ночное окно на потолке, и ограничиваются заграничные путешествия Нилая. Сейчас его вылазки — как сегодняшняя: экспедиции по побережьям континентов, что начинаются окутанными туманом и оборачиваются открытиями. Он разработал основы игры, написал немалую часть кода и месяцами прорабатывал возможные пути. «Господство» больше не должно бы его удивлять; и все же не перестает ускорять пульс. Щелчок мыши, пара клавиш — и он вновь лицом к лицу с девственным континентом.

На самом деле игра ничтожна. Двумерна — ни запаха, ни осязания, ни вкуса, ни чувства. Маленькая и зернистая, а мировая модель проста, как в Бытии. И все же стоит ее включить, как она вгрызается в ствол мозга. Карты, климаты и рассеянные ресурсы каждый раз разные. Его противниками могут быть Конкистадоры, или Зодчие, или Технократы, Природопоклонники, Скупцы, Гуманитарии, или Радикальные Утописты. Ничего подобного этому месту еще не существовало. И все же там он как дома. Его разум дожидался такой игровой площадки с тех пор, как он упал с предательского дерева.

Сегодня он решает быть Мудрецом. По модемным бордам всего мира расходится слух о нечестной победной стратегии, которую игроки зовут Просвещением. Лидеры рейтингов требуют запретить этот подход. Но даже Мудрецом он обязан накопить достаточно угля, золота, руды, камня, древесины, еды, чести и славы, чтобы заплатить за рост своего населения. Обязан исследовать неведомые земли, прокладывать торговые маршруты и разграблять соседние поселения, пробираясь по ветвящимся деревьям Культуры, Ремесла, Экономики и Технологии. В игре представлены почти такие же серьезные выборы, как в Реальной Жизни — или, как привык называть ее персонал, слегка презрительно: РЛ. Этим утром графика выглядит утловатей в сравнении с «Господством 2», что уже в разработке. Но графика для Нилая никогда не играла роли. Видима только заплатка на месте истинного желания. Все, что нужно ему и полумиллиону других игроков «Господства», — простое и бесконечное превращение в вечно растущем царстве.

В нем что-то скручивается. Нилай не сразу распознает в ощущении голод. Надо поесть, но это такой затратный процесс. Он подкатывается к мини-холодильнику, хватает энергетический напиток и еще что-то, вроде пирожок с курицей, заглатывает, даже не разогревая в микроволновке. Вечером он приготовит настоящий ужин, или завтра. Он собирает из кипарисовых досок от своей лучшей бригады дровосеков исполинский ковчег, когда звонит телефон. Утренняя встреча с журналистом, тот хочет взять интервью у восходящей звезды индустрии — паренька, которому и близко тридцати нет, а он уже построил дом для столь многих бездомных пареньков.

Репортер кажется не старше своего субъекта — и оцепеневшим от волнения.

— Мистер Мехта?

Мистер Мехта — это его отец, которого Нилай пристроил в скромные хоромы под Купертино, с бассейном, домашним кинотеатром и прудом в окружении мандиров из розового дерева, где миссис Мехта готовит каждую неделю пуджу и молится богам, чтобы принесли ее сыну счастье и девушку, что разглядит в нем того, кто он есть.

Отражение в панорамном стекле дерзко поднимает на него взгляд: бурый щуплый богомол с мосластыми суставами и огромным черепом, обтянутым кожей, вместо головы.

— Зовите меня Нилай.

— О боже. Хорошо. Вау! Нилай. Я Крис. Спасибо за разговор. Так, сначала я хотел спросить: вы знали, что «Господство» будет таким хитом?

Нилай знал задолго до того, как игру выпустили на волю Знал с того самого момента, когда ему пришла эта мысль под огромным, раскинувшимся, пульсирующим деревом ночью, на Скайлайне.

— Примерно. Да. Из-за бета-релиза в офисе встала вся работа. Проект-менеджеру пришлось ввести запрет на игру.

— Черт возьми. У вас есть данные о продажах?

— Продается очень хорошо. В четырнадцати странах.

— Как думаете, почему?

Успех игры прост. Это сносное факсимиле того места, что Нилай представил себе в семь, когда его отец впервые притащил огромную картонную коробку по лестнице. «А теперь, Нилай. Что сделать этому маленькому созданию?» Мальчик хотел от него немногого: вернуться в дни мифа и зарождения, когда куда ни пойди, все зеленое и податливое, а жизнь все еще могла быть чем угодно.

— Не знаю. Здесь простые правила. Мир на тебя реагирует. Все происходит быстрее, чем в жизни. Можно смотреть, как растет твоя империя.

— Я… я признаюсь. Я просто влюбился! Вчера ночью, когда я наконец оторвался, на часах было где-то четыре утра. А я все себе говорил — «ну, еще один заход». И когда я отошел от экрана, вся спальня так и расплывалась перед глазами.

— Мне это знакомо. — И Нилаю правда знакомо. Все, кроме вставания.

— Как думаете, игра не влияет на мозги тех, кто в нее играет?

— Влияет, Крис. Но, думаю, как и все на свете.

— Вы видели статью в «Таймс» на прошлой неделе, об игровой зависимости? О том, что люди тратят пятьдесят часов в неделю на видеоигры?

— «Господство» — не видеоигра. Это игра разума.

— Ну ладно. Но признайте, на нее уходит много продуктивного времени.

— Это явно хронофагическая игра. — Он так и слышит, как на том конце провода возникает маленький знак вопроса в комиксовом облачке. — Она поглощает время.

— Вас это беспокоит? Что вы будете подрывать продуктивность?

Нилай смотрит на склон горы, выбритый наголо полвека назад.

— Не думаю… Может, даже не так уж плохо чуть-чуть подорвать продуктивность.

— Хм. Ну ладно. Уж точно игра убивает мое время. Я все натыкаюсь на то, чего нет в руководстве пользователя на сто двадцать восемь страниц.

— Да. Отчасти поэтому люди не могут от нее оторваться.

— Пока я в игре, я чувствую, что у меня есть цель. Всегда надо сделать что-то еще.

«Да, о да», — хочет ответить Нилай. Безопасно и вменяемо, без болот двусмысленностей, без межличностного мрака — и твоя воля получает свою законную землю. Считайте это смыслом.

— Думаю, там многие чувствуют себя уютнее. Чем здесь, — говорит он.

— Может быть! По крайней мере люди моего возраста.

— Да. Но мы планируем на следующий релиз самые разные новые роли. Новые стили игры. Векторы возможностей для самых разных людей. Мы хотим, чтобы там было хорошо каждому.

— Вау. Ясно. Круто. И что компания будет делать дальше?

Компания ускользает из-под контроля Нилая. Команды и менеджеры населяют организационное древо быстрее, чем он успевает уследить. К ним каждый день стучатся лучшие разработчики в Долине — хотят поиграть. Программисты с шоссе 128 вокруг Бостона, недавние выпускники из Карнеги Меллон — мозги, с младенчества сформированные играми, которые Нилай раньше раздавал, — умоляют его дать им шанс помогать уже вовсю идущему огульному исходу.

— И хотелось бы ответить, но не могу.

Крис всхлипывает.

— А если я буду умолять?

В его голосе — вся уверенность здорового ходячего мужчины. Скорее всего, белого, приятной внешности. Очарование и оптимизм парня, который еще не знает, что люди делают с другими людьми, с другими живыми существами, когда ощутят ужас, и страдания, и потребности.

— Хотя бы намек?

— Ну, все просто. Больше всего. Больше сюрпризов. Больше возможностей. Больше мест, где будет больше существ. Представьте себе «Господство», только насыщенность и сложность умножены на сорок. Мы даже не знаем, на что это может быть похоже.

«Все из зернышка вот такого размера».

— Ого. Так здорово. Так… прекрасно!

Что-то кольнуло Нилая. Хочется сказать: «Спрашивай еще. Это не все».

— Можно спросить о вас?

У Нилая подскакивает пульс, будто он пытается подняться на своих гимнастических кольцах для упражнений. «Пожалуйста, нет. Пожалуйста, только не это».

— Конечно.

— Я уже много о вас читал. Ваши собственные работники зовут вас отшельником.

— Я не отшельник. Просто… у меня не ходят ноги.

— Я про это читал. Как вы управляете компанией?

— По телефону. По электронной почте. По мессенджерам.

— Почему нигде нет ваших фотографий?

— Лучше их не видеть.

Ответ смущает Криса. Нилаю хочется сказать: «Ничего страшного. Это же только РА».

— Как вы считаете, то, что вы росли в семье иммигрантов…

— О, вряд ли. Скорее всего, нет.

— Что — нет?

— Не думаю, что это оказало на меня такое уж большое влияние.

— Но… то, что вы индоамериканец? Вам не кажется…

— Вот что я думаю. Я был Ганди, Гитлером и вождем Джозефом. Я носил больше шести мечей и кольчужные бикини, от которых, если честно, так себе защита!

Крис смеется. Красивый, уверенный смех. Нилаю все равно, как выглядит Крис. Все равно, если он весит под двести килограммов и зарос кожным лишаем. Его охватывает желание сказать «Не хочешь куда-нибудь сходить?» Но, выходя из дома, лишь глубже уходишь в себя. «Ничего такого не будет. Ничего такого и не может быть. Это уже в провалом. Можно просто… посидеть, что ли, поболтать обо всяком — без страха, без боли, без последствий. Просто посидеть и поболтать, куда идут люди».

Невозможно. Один взгляд на усохшие конечности Нилая — и даже этот уверенный в себе смеющийся журналист придет в отвращение. И все же этот Крис — он любит игру Нилая. Играет ночь напролет, до утра. Код, написанный Ни-лаем, влияет на мозг этого человека.

— Просто. Я много кем был. Много что пережил. В Африке каменного века и на границах других галактик. Думаю, уже скоро — не сейчас, но скоро, — если технологии будут развиваться и давать нам больше пространства, думаю, мы сможем стать кем захотим.

— Это… уже немного слишком.

— Да. Наверное.

— Игры не… Люди все равно хотят денег. Все равно хотят престижа и социального статуса. Политику. Эго все навсегда.

— Да. Навсегда? Наверное. — Нилай смотрит в экран, на прущий на него мир, где социальный статус будет накапливаться исключительно в виде голосов в пространстве одновременно мгновенном, глобальном, анонимном, виртуальном и безжалостном.

— У людей все еще есть тела. Они все еще хотят реальной власти. Друзей и любовников. Вознаграждений. Достижений.

— Конечно. Но скоро все это будет у нас в карманах. Мы будем жить, торговать, заключать сделки и заводить романы в символическом пространстве. Весь мир будет игрой с таблицей результатов на экране. А это? — Он взмахивает рукой, как бывает при разговоре по телефону, хоть и знает, что Крис его не видит. — Все то, что, по-вашему, люди реально хотят? Это реальная жизнь? Скоро мы даже не вспомним, какой она была.



МАШИНА ЕДЕТ НА СЕВЕР ПО ШОССЕ 36. «Импала», превышает скорость на десять миль, забираясь на пригорок. Внизу, за долгим уклоном, дорогу перегораживает десяток черных ящиков. Гробы. Водитель бьет по тормозам и останавливается в двух шагах от огромных похорон. В воздухе над гробами, по канату, натянутому между двумя деревьями, основательными, как маяки, ползет горная львица. Ее коричневую талию охватывают ремни, пристегнутые карабином к страховочному тросу. Хвост мечется между гладкими задними лапами, а благородная голова с усиками качается на шее, когда она оглядывает зацепившийся транспарант.

С юга едет другая машина. Она походит на кролика, тормозящего перед гробами. Он дважды сигналит, и только потом водитель замечает пуму. Зрелище странное даже для этого ганджа-края, и водитель не прочь минуту поглазеть. Зверь молодой, гибкий, одет только в обтягивающее трико, со словами «Грядут перемены» на торчащем из-под формы плече. Кошка борется с транспарантом; водители с интересом ждут. За следующей на север встревает еще одна. Потом еще.

На платформе, стоящей на обочине, медведь наваливается на лебедку, пытаясь сдвинуть застрявшую простынь на растяжке. Его морда и запавшие глаза — роскошно расписанное папье-маше. Глазницы такие маленькие, что медведю приходится ворочать всем рылом, лишь бы что-нибудь разглядеть. Через несколько минут пробки нарастают в обоих направлениях. Двое выходят из машин. Они раздражены, но не могут удержаться от смеха при виде мегафауны. Взмах лапы пумы — и простыня наконец падает, ловит ветер и хлопает над шоссе, как парус.

ХВАТИТ ПРИНОСИТЬ В ЖЕРТВУ ДЕВСТВЕННИЦ

Рамки кишат от ветвей с листьями и цветов с полей средневекового манускрипта. Миг вставшие водители могут только смотреть. Парочка устраивает спонтанные аплодисменты. Кто-то выкрикивает из опущенного окна: «Могу помочь с девственностью, красотка!» Пума высоко над шоссе машет. Заложники жестикулируют в ответ — большими или средними пальцами. Ее дикая маска при взгляде снизу ворошит что-то древнее в нутре наблюдателей.

Один водитель бросается на гробы.

— Мы, лесорубы, оплачиваем ваши пособия. Валите с дороги! — Он пинает черные ящики, но те не двигаются с места. Из-под чокера на шее пума достает свисток и дает три сигнала. Ящики одновременно раскрываются, и из них встают тела, как в Судный день. Медведь способствует переполоху, разбрасывая дымовые бомбы. Из каждого гроба лезут существа во всех красках творения. Вот олень, чьи рога ветвятся ввысь, как ангельские крылья. Сономский бурундук с огромными резцами-палочками. Колибри Анны сверкает ярко-розовым и переливается бронзой. Кошмар Дали в виде тихоокеанской амбистомы. Солнечно-желтая масса бананового слизня.

Застрявшие водители смеются над воскрешением зверей. Новые аплодисменты, новая ругань. Животные пускаются в дикий пляс. Это пугает водителей; такую вакханалию они уже видели — как звери скачут безумными кругами, — она запала в память с иллюстрированных страниц первых книг, что они листали, когда все еще было возможно и реально. Во время диверсии звериной пляски медведь и пума расстегивают ремни и торопятся спуститься со своих верхотур. Когда из-за колонны машин вскрикивает полицейская сирена, это уже кажется очередным аттракционом. Полиция ползет по обочине закупоренной дороги, давая зверям предостаточно времени броситься врассыпную в подлесье. За ними в лесу растворяются мужчина и женщина постарше, с видеокамерой на ладони.

Через два дня пленка попадает в национальные новости. Реакция охватывает весь спектр. Транспарантщики — герои. Эпатажные уголовники, которых надо бы посадить. Они животные. Животные — да. Мозговитые, альтруистичные, звериные мошенники, умудрившиеся перекрыть федеральное шоссе и выставить все так, будто дичь еще имеет право голоса.



ЧЕТЫРЕ ГОДА. В ФОРТУНА-КОЛЛЕДЖЕ сводятся к одному дню: Адам, на своем месте на первом ряду, аудитория имени Дэниэлса. За кафедрой — профессор Рубен Рабиновски, «Аффект и познание». Последняя лекция перед итоговым экзаменом, и Раби-мэн изучает все доступные свидетельства, говорящие — к радости переполненного класса, — что преподавание психологии — это пустая трата времени.

— А теперь я покажу вам ответы людей на вопрос, насколько они подвержены зацикленности на прошлом, причинно-следственной ошибке обоснования оценки, эффекту владения, эффекту доступности, эффекту стойкости убеждения, заданности восприятия, ложной корреляции, подсказкам — всем тем предвзятостям, о которых вы узнали на этом курсе. Вот данные по контрольной группе. А вот данные по тем, кто обучался на этом курсе в прошлые годы.

Громкий смех — цифры практически одинаковые. Обе группы уверены в своей железной воле, четком понимании и независимом мышлении.

— А вот показатели с других проверок, задуманных так, чтобы скрыть, что именно проверяется. Большую часть второй группы тестировали меньше чем через полгода после этого курса.

Смех перерастает в стон. Слепота и неразумность — во все края. Выпускники работают вдвое усерднее, чтобы сэкономить пять баксов, а не заработать их. Выпускники боятся медведей, акул, молний и террористов больше, чем пьяных водителей. Восемьдесят процентов мнит себя умнее среднего. Выпускники бешено преувеличивают число бобов в банке на основании чьих-то нелепых догадок.

— Работа психики — поддерживать блаженное невежество о том, кто мы есть, что мы думаем и как себя ведем в любых ситуациях. Все мы действуем в густом тумане взаимного подкрепления. Наш разум подчиняется в первую очередь устаревшей технике, которая эволюционировала с мыслью, что все остальные обязательно правы. Но даже когда о тумане говорят вслух, лучше не становится. Тогда почему, можете поинтересоваться вы, я вообще о чем-то рассказываю? Зачем год за годом продолжать и обналичивать чеки колледжа?

Теперь смех — сплошь сочувственный. Адам восхищается блестящим преподаванием. Дает себе клятву, что хотя бы он запомнит эту лекцию на долгие годы — и эти откровения сделают его мудрее, что бы там ни показывали исследования. Хотя бы он опровергнет обвиняющие цифры.

— Позвольте показать ответы, что вы сами написали в простой анкете, которую я попросил вас заполнить в начале семестра. Вы, наверное, уже о ней и забыли, — профессор бросает взгляд на среднестатистические ответы и кривится. Губы сжимаются от боли. В зале хихикают. — Возможно, вы не помните, что я спросил, как вы думаете… — Профессор Рабиновски теребит галстук. Расправляет левую руку, снова кривится. — Прошу прощения. — Бросается со сцены в дверь. По аудитории пробегает ропот. Слышится стук — опрокинулись коробки. Пятьдесят четыре студента сидят и ждут шутки. Из коридора слышатся какие-то слабые, приглушенные звуки. Но никто не двигается.

Адам оглядывает ряды за собой. Студенты хмурятся друг другу или возятся с конспектами. Поворачивается к великолепной девушке, которая всегда сидит в двух местах слева. Она готовится к поступлению на медика, рыжеватая, красивая, но сама об этом не знает, папки набиты конспектами, сделанными убористым почерком, — и он снова думает, как славно было бы посидеть с ней за пивом в «Бакки» и поговорить об этом потрясающем курсе. Но семестр кончается через два дня, шансы считай что упущены.

Она бросает на него непонимающий взгляд. Он качает головой и не может удержаться от усмешки. Наклоняется, чтобы прошептать, и она наклоняется в ответ. Может, шансы еще есть.

— Китти Дженовезе. Эффект свидетеля. Дарли и Латане, 1968 год.

— Но с ним-то все хорошо?

— Помнишь, нам надо было ответить, поможем ли мы человеку, если…

Женский крик внизу просит вызвать скорую. Но, когда санитары въезжают на внутренний двор, профессор Рабиновски уже скончался от инфаркта миокарда.


— Я НЕ ПОНИМАЮ, — говорит роскошный будущий медик, сидя в «Бакки». — Если ты думал, что он демонстрирует эффект свидетеля, почему просто остался сидеть?

Она берет уже третий кофе со льдом, и это беспокоит Адама.

— Суть не в том. Вопрос — почему ничего не сделали остальные пятьдесят три человека, включая тебя, которые думали, что у него инфаркт. Я-то думал, что он над нами прикалывается.

— Тогда встал бы и сказал!

— Я не хотел портить представление.

— Должен был вскочить уже через пять секунд.

Он бьет по столу.

— Ни хрена бы не изменилось!

Она отдергивается в глубину будки, будто он хотел ударить ее. Адам поднимает ладони, наклоняется извиниться — и она отдергивается снова. Он застывает с руками в воздухе, увидев то, что видит испуганная девушка.

— Прости. Ты права.

Последний урок профессора Рабиновски. То, что психология и в самом деле практически бесполезна. Адам расплачивается и уходит. И больше ее не видит, разве что на следующей неделе, в четырех местах от него, пока два часа идет итоговый экзамен.

* * *

ОН ПОСТУПАЕТ В НОВУЮ послевузовскую программу по социальной психологии в Санта-Крузе. Кампус — зачарованный сад на горе с видами на залив Монтерей. Хуже места для диссертации не придумаешь — да и для любой работы в принципе. С другой стороны, идеальное место для межвидовых контактов с морскими львами на пирсе, ночным лазаньям по Закатному древу голым и накуренным, валяния на Большом лугу, поиска темы диссертации в безумных облаках звезд. Через два года остальные начинают звать его Предвзятым Парнем. В любом разговоре о психологии общественно-экономических формаций Адам Эппич, магистр наук, заваливает слушателей исследованиями о том, что унаследованная когнитивная слепота никогда не даст людям действовать в своих интересах.


ОН СОВЕТУЕТСЯ С НАУЧРУКОМ. Профессор Мике Ван Дейк, обладательница великолепного голландского боба, отрывистых согласных и смягченных чувственных гласных. На самом деле она приглашает его к себе в кабинет каждые две недели в надежде, что новый подопечный наконец приступит к исследованиям.

— Ты никуда не движешься.

И это правда, он развалился на ее викторианской кушетке на другом конце кабинета, словно она его психоаналитик. Это забавляет обоих.

— Не двигаюсь?.. Глупости. Я в принципе парализован.

— Но почему? Ты раздуваешь из мухи слона. Представь эту диссертацию… — у нее не совсем получается произнести звук «т», — как длинный проект для семинара. Не надо спасать мир.

— Нет? Можно хотя бы пару стран?

Она смеется; ее широкий прикус ускоряет его пульс.

— Послушай, Адам. Притворись для себя, что это никак не связано с твоей карьерой. Никак не связано с одобрением профессоров. Что конкретно ты лично хочешь открыть? Какая тема принесет тебе удовольствие на пару лет?

Он следит, как слова слетают с этих красивых уст, свободные от социологически-научного жаргона, который она любит подбавлять на семинарах.

— Удовольствие, говорите…

— Ш-ш. Ты же хочешь что-то знать.

Он хочет знать, думала ли она о нем когда-нибудь, хоть раз, с точки зрения секса. Это вполне возможно. Она всего на десять лет старше. И она — хочется сказать «энергичная». Адам чувствует странное желание рассказать, как пришел сюда, в ее кабинет, в поисках темы. Хочется вытянуть всю свою интеллектуальную историю в прямую линию — от момента, как он раскрашивал муравьев лаком для ногтей, до того, как у него на глазах скончался его любимый наставник, — и спросить, куда эта линия ведет.

— Мне интересно… разослепиться. — Он украдкой бросает взгляд на профессора Ван Дейк. Вот если бы люди бешено багровели, когда чувствуют влечение. Сразу сократился бы невроз у всего вида.

Она поджимает губы. И даже не знает, как ей это идет. — Разослепление? Уверена, это слово что-то значит.

— Могут ли люди принимать независимые нравственные решения, идущие наперекор убеждениям их племени?

— Ты хочешь изучить преобразовательный потенциал как производную сильного фаворитизма внутри консолидированной группы.

Он кивает, но как же его бесит этот жаргон.

— Дело такое. Я считаю себя хорошим человеком. Хорошим гражданином. Но, скажем, я хороший гражданин раннего Рима, когда у отца была власть — а иногда и обязанность — убить своего ребенка.

— Понимаю. И ты, хороший гражданин, мотивирован сохранить позитивную индивидуальность…

— Мы в ловушке. В ловушке социальной идентичности. Даже когда большая, огромная истина смотрит нам прямо… — Он слышит насмешки коллеги: «Предвзятый Парень».

— Ну, нет. Очевидно, нет, иначе внутри консолидированной группы никогда не произошла бы перестройка. Преобразование социальной идентичности.

— Правда?

— Конечно! Здесь, в Америке, люди за одно поколение перешли от убеждения, что женщины не могут голосовать, до женщины-кандидата в вице-президенты крупной партии. За несколько лет — от Дреда Скотта до эмансипации. Дети, иностранцы, заключенные, женщины, черные, инвалиды и душевнобольные: все стали из собственности личностью. Я родилась во время, когда мысль, чтобы шимпанзе выслушали в суде, казалась полным абсурдом. Когда ты будешь моего возраста, мы уже будем удивляться, как лишали животных положения разумных существ.

— А сколько вам, кстати, лет?

Профессор Ван Дейк смеется. Ее точеные высокие скулы розовеют; он уверен. Попробуй это скрыть с такой кожей.

— Пожалуйста, не отходим от темы.

— Я бы хотел найти личностные факторы, которые позволяют отдельным личностям задумываться, почему все остальные так слепы…

— …тогда как другие все еще стабилизируют преданность к консолидированной группе. Вот мы к чему-то и приходим. Это может быть темой. Если сильно сузить и уточнить. Можно рассматривать следующий шаг в этой же исторической прогрессии сознания. Изучать тех, кто поддерживает точку зрения, которую любой в нашем обществе считает безумной.

— Например?

— Мы живем во времена, когда говорят о нравственном авторитете выше человеческого.

Ловкое напряжение мышц живота — и он сидит.

— В каком смысле?

— Ты видел новости. Люди по всему побережью рискуют жизнью ради растений. На прошлой неделе я читала статью — мужчине отрезала ноги машина, к которой он пытался приковаться.

Адам и правда видел статьи, просто не обратил на них внимания. Теперь не понимает, почему.

— Права растений? Личность растений. — Мальчик, которого он однажды знал, прыгнул в яму и рисковал быть погребенным заживо, чтобы защитить от вреда саженец нерожденного брата. Тот мальчик мертв. — Ненавижу активистов.

— Вот как? И почему?

— Ортодоксия и речевки. Скука. Ненавижу, когда гринписовцы дергают меня на улице. Любой, кто строит из себя праведника… просто не понимает.

— Что не понимает?

— Как мы все безнадежно хрупки и неправы. Во всем. Профессор Ван Дейк хмурится.

— Понимаю. Хорошо, что мы не проводим психологическое исследование тебя.

— Правда ли эти люди апеллируют к какому-то новому и нечеловеческому нравственному порядку? Или просто любят, когда все вокруг красивое и зеленое?

— Тут в дело и вступают контролируемые психологические измерения.

С виду он чуть усмехается. Но внутри него нарастает что-то большое, и он не может даже шелохнуться, а то оно пропадет. Путь вперед.

— Формирование идентичности и Большая пятерка факторов личности у активистов за права растений.

— Или: к кому на самом деле прикасается «обнимальщик деревьев», когда обнимает дерево?



Солнце светит на западные Каскадные горы, когда Мими и Дуглас сворачивают на забитую машинами дорогу Лесной службы. На поляне мельтешат тела. Это не марш протеста. Это карнавал. Менеджер по литью в керамические формы спрашивает раненого ветерана:

— А это еще кто?

Дугги выходит из машины с той дурацкой, всасывающей воздух и солнце ухмылкой, которая уже начала Мими нравиться — как может нравиться тявканье собачки, спасенной из пруда. Он с придурковатой ковбойской радостью обводит загрубевшей от работы рукой толпу.

— Homo sapiens. Вечно у них что-то на уме!

Мими торопится его нагнать. От суматохи вокруг кружится голова.

— Что они делать?

Дуглас наклоняется к ней здоровым ухом.

— Что-что?

Толпа шумит в цирке своего правого дела, а он растерял слух за время на транспортных самолетах.

И все равно ее это удивляет. Мужчина, которому не лень прислушаться.

— Это так мой отец говорил. «Что они делать?»

— Что они делать?

— Ага. То есть «Какого хрена они надеются добиться?»

— Он что, был странненький?

— Китаец. Он считал, что английский должен быть эффективнее.

Дуглас шлепает себя по лбу.

— Так ты китаянка.

— Наполовину. А ты что думал?

— Не знаю. Кто-то посмуглее.

На самом деле вопрос, как понимает Мими, — что она делать? Ее поражает, что он умудрился вытащить ее на протест. Ее единственная в жизни политическая акция — студенческая вендетта против председателя Мао. Ее враг — город, его коварные ночные рейды на сосны. А эти деревья, так далеко от города, — она же инженер, в конце-то концов. Эти деревья так и напрашиваются на то, чтобы их пустили на дело.

Но две лекции и посещение организационного собрания на пару с этим невинным лопухом разбили ей сердце. Эти горы, эти лесные каскады — теперь, когда она их увидела, они — ее. И вот она здесь, на общественной демонстрации, с которой бы отец-иммигрант забрал ее силой, боясь депортации, пыток или того хуже.

— Только посмотри на всех!

Бабушки с гитарами и младенцы с водяными бластерами. Студенты выделываются друг перед другом. Выживальщики качают детские коляски, будто внедорожные «Хоббит-Хаммеры». Аспиранты расхаживают с прочувствованными плакатами. «УВАЖАЙТЕ СТАРШИХ» «НАМ НУЖНЫ НАШИ ЛЕГКИЕ». К лесовозному усу топает радужный союз разносортной обуви — лоферы и кроссовки, шлепающие по пяткам сандалии, растрескавшиеся «чак тейлоры» и — да — бутсы лесорубов. Одежда еще разнообразней: строгие оксфорды и растянутые джинсы, яркие футболки хиппи и фланель, клетчатые рубахи — даже бомбер «ВВС США», как тот, что Дугги заложил за пару баксов пятнадцать лет назад. Клоунские, плавательные, спортивные костюмы — на любой вкус, кроме костюмов-троек.

Почти всех привезли четыре очень разных экоорганизации, которые цапаются друг с другом, когда цели поближе нет. Походная группа с рюкзаками пробиралась по высокогорью к зрелищу два дня — все хотят вычерпать океан капитализма шляпкой желудя. Заявляется посмотреть на зрелище россыпь местных. В такой дали большинство людей в стомильном радиусе существуют с милости древесины. У них тоже есть написанные вручную таблички. «ЛЕСОРУБЫ: ВОТ КТО НА ГРАНИ ВЫМИРАНИЯ». «ЗЕМЛЯ ПРЕЖДЕ ВСЕГО! ДРУГИЕ ПЛАНЕТЫ ВЫРУБИМ ПОЗЖЕ».

На краю двое, с бородами до груди, целятся наплечными камерами. Сероволосая женщина в «данскинс», фетровой Федоре и безрукавном жилете записывает интервью со всеми, кто пожелает. В чаще мужчина и женщина с мегафонами выстраивают настроение толпы. «Народ! Вы молодцы. Какая явка! Спасибо всем! Готовы к прогулке по лесу?»

Люди ликуют, и марш выходит на гравийную тропинку к свежему волоку. Дуглас шагает с ними в ногу, Мими — рядом. В этой праздничной атмосфере под таким синим небом, рука об руку с незнакомцами на легком уклоне, Мими видит. Всю свою жизнь она сама того не замечая подчинялась главному общему принципу родителей: не шуми. Она, Кармен, Амелия — все три девочки Ма. Не высовывайтесь; у вас нет права. Вам никто ничего не должен. Будьте потише, голосуйте как все и кивайте, будто все понимаете. И все-таки она здесь, ищет неприятности. Ведет себя так, будто тоже имеет значение.

Они идут плечом к плечу по дороге, по десять человек в ряд, рядов больше, чем она может сосчитать. Они распевают песни, которые Мими пела в последний раз в летнем лагере в Северном Иллинойсе, — песни звенящего детства. «Это земля — твоя». «Если бы у меня был молоток». Дугги улыбается и мычит нестройным басом. Между песнями заводила с мегафоном, идущий боком впереди, руководит толпой. «Вырубка стоит слишком дорого! Спасем последние леса!»

Праведность бесит Мими. У нее всегда была аллергия на людей с убеждениями. Но еще больше таких убеждений она ненавидит коварную власть. Она узнала об этой горе такое, что с души воротит. Богатая лесозаготовительная компания при поддержке пропромышленной Лесной неуклюжбы пользуется вакуумом власти перед важным судебным решением, спешно и незаконно захватывает смешанные хвойные, что росли за столетия до того, как в этих краях возникла идея собственности. Мими готова на все, чтобы замедлить воровство. Даже на праведность.

Они маршируют по густому ельнику три припева. Стволы кромсают солнечный свет на осколки. Божьи пальцы — так она с сестрами называла эти скошенные лучи. Вокруг взметаются деревья, чьих названий она не знает, охваченные лозами или падающие на землю баррикадами — столько жизни в стольких оттенках, что так и хочется раздеться и носиться по округе. В подлеске прорастают стволы, которые она может охватить ладонью, — худые скелетики, что могли выжидать своего времени и сотню лет. Но полог покоится на стволах, которых не обнять и нескольким протестующим сразу.

За зелеными зубцами раскрываются виды. Мими тянет Дуга за рукав и показывает. На северо-восток, по слишком крутым для человека оврагам и склонам раскинулась игольная подушка здоровья. Туман окутывает верхушки пихт так же, как в тот день, когда первые европейские корабли унюхали гавани на этом побережье. Но за другим перевалом, к югу, по склону горы ползет лунное запустение — прорез, облитый дизелем и горевший, пока не вымерли даже грибки, а потом пропитанный гербицидами, чтобы там не росло больше ничего, кроме монокультурных плантаций краткого цикла, что продлится, как она узнала, всего несколько раундов максимум, после чего умрет почва. С высоты кажется, будто сами деревья, растущие на этих склонах, — на войне. Насыщенно-зеленые пятна выступают против пятен грязной рвоты, до самого горизонта. И те, кто здесь собрались: невежественные армии, идущие друг на друга, как уже было целую вечность, по причинам, скрытым даже от самых ярых. Когда будет довольно? Сейчас, если верить этой скандирующей, смеющейся толпе, собирающейся уговаривать бригаду в конце этой колеи. Сейчас: хорошее время, но на втором месте.

Дорога сужается, изумрудный лес сгущается. Чудовищные деревья нависают, дезориентируют Мими. Все густыми одеялами накрывает мох. Даже папоротник ей по грудь. Мужчина рядом знает названия деревьев, но Мими слишком гордая, чтобы спрашивать. Несмотря на десятилетие жизни в этом штате, несмотря на постоянные попытки освоить полевые руководства и дихотомические ключи, Мими не отличает кедровую сосну от сахарной, что уж говорить о Порт-Орфордском кипарисовике или ладанном. Серебристые, белые, красные и большие пихты — кружевное пятно. А уж кишащий подлесок просто невероятен. Гаультерию она еще откуда-то знает. Кислицу и триллиум. Но остальное — смешанный салат непостижимой листвы, ползущий к обочине, готовый схватить ее за лодыжки.

Дуглас показывает налево.

— Смотри!

Посреди зелено-голубой путаницы семь толстых деревьев стоят в ряд, ровно, как в мечтах Евклида.

— Какого черта? Кто-то?..

Он посмеивается и похлопывает ее по плечу. Ей приятно.

— Представь прошлое. Далекое прошлое.

Она представляет, но ничего не видит. Дуглас еще немного наслаждается неведением Мими.

— Несколько сотен лет назад, как раз когда паломники думали: «А почему бы и нет, а? Погнали», — упал какой-то из этих монстров. Гнилое бревно — прекрасная рассада. Всходы воспользовались им как грядкой, будто их посеял сам Бог с мотыгой!

Перед Мими что-то поблескивает, раскрывшись в пятнистом свете, — как роса выдает паутину. Тугие сети десятков тысяч видов, сплетенных слишком тонко, чтобы их мог отличить друг от друга человек. И кто знает, что за лекарства там таятся? Новый аспирин, новый хинин; новый таксол. Уже повод, чтобы одна эта последняя роща оставалась нетронутой подольше.

— Это просто нечто, да?

— Еще бы, Дуглас.

Этот человек пытался спасти ее сосны. Заслонить деревья от пил телом. Ее бы здесь не было, даже в этом обреченном раю, без него. Но, на ее взгляд, он все-таки ненормальный чуть выше среднего. Его лихая готовность на что угодно пугает. Он игриво смотрит на лес впереди, и чувствуется в этом взгляде что-то неприрученное. Он вертит головой, дивясь толпе, довольный, как щеночек, что его пустили домой.

— Слышала? — спрашивает он.

Но Мими не нужно лишний раз спрашивать. Через четверть мили тупой гул обостряется. Дальше по дороге, за кустарниками, горчичные и рыжие машины взрывают землю — грейдеры и скреперы прокладывают дорогу на новую территорию.

— Ну блин, Мими. Сама посмотри, что они делают с этой красотой. Что они делать?

Протестующие упираются в ворота из сплавленных металлических прутьев. Авангард останавливается, вокруг разливаются транспаранты. Женщина с мегафоном говорит:

— Мы готовы войти на просеку. Это уже проникновение на лесозаготовки, против которых мы протестуем. Кто не хочет, чтобы его арестовали, оставайтесь здесь. Ваше присутствие и голоса все равно важны. Пресса увидит ваше отношение!

Аплодисменты, словно трепет тетерева.

— Те, кто готов пойти дальше, — спасибо. Мы идем. Сохраняйте порядок. Сохраняйте спокойствие. Не поддавайтесь на провокации. Это мирное противостояние.

Часть толпы подходит к воротам. Мими выгибает бровь, глядя на Дугласа.

— Уверен?

— До хрена. Мы же здесь за этим, да?

Она задумывается: «здесь» — это край национального леса, продающегося на аукционе, или «здесь» — это Земля, единственная сущность, способная на предвидение? Потом выкидывает всю философию из головы.

— Пошли.

Еще десять футов — и они преступники. Рев становится тошнотворным. Через полмили они встречают человеческую изобретательность на пике. Металлических бестий Мими может назвать лучше, чем разные деревья. Дальше по просеке — валочно-пакетирующая машина, собирает пачки небольших стволов, срезает сучья и подравнивает бревна, за день выполняя то, на что у живой бригады уйдет неделя. Саморазгрузочный трейлер, укладывает срезанные бревна в себя. Ближе продлевает дорожное полотно фронтальный погрузчик, а скрепер ровняет ее перед приездом катка, Она узнала о машинах, которые впиваются пастью в пятнадцатифутовые деревья и дробят их быстрее, чем кухонный комбайн измельчит морковку. Машинах, которые укладывают бревна, как зубочистки, и тащат на лесопилки, где пятифутовые стволы вращаются на стержнях так быстро, что одно только касание наклонного лезвия срезает плоть непрерывным слоем шпона.

Дорогу перегораживают каски. Бригадир говорит:

— Вы на чужой собственности.

Женщина с мегафоном, в которую Мими уже по-детски втюрилась, отвечает:

— Это общественные земли.

Другой обладатель мегафона отдает приказ, и протестующие рассеиваются по грунтовой дороге. Садятся плечом к плечу поперек нее. Мими и Дуг берут друг друга под руки, вливаясь в прочную линию. Мими сцепляет ладони перед собой в замок. Шелковица нефритового кольца впивается в запястье. Когда лесорубы понимают, что происходит, дело уже сделано. Два конца живой цепи приковывается велосипедными замками к деревьям по бокам дороги.

К сомкнувшейся линии подходят два вальщика. Их укрепленные сталью сапоги доходят чуть ли не до уровня глаз Мими.

— Блин, — говорит блондин. Мими чувствует его искреннее беспокойство. — Когда вы уже повзрослеете и придете в себя? Может, не будете лезть в наше дело, а мы не будем лезть в ваше?

— Это общее дело, — отвечает Дуглас. Мими слегка его дергает.

— Хотите знать, где настоящие проблемы? В Бразилии. Китае. Вот где безумные вырубки. Вот там и протестуйте. Посмотрим, что они сделают, когда вы скажете, что им нельзя разбогатеть, как нам.

— Вы вырубаете последний американский старый лес.

— Да вы не отличите старый лес, даже если он на вас упадет. Мы работаем на этих холмах уже десятилетиями и засаживаем все обратно. Десять деревьев на одно срубленное.

— Поправка. Я засаживал. Десять ростков, годящихся только на целлюлозу, в обмен на этих древних гигантов.

Мими наблюдает, как бригадир производит экономные расчеты. Интересная штука, капитализм: деньги, которые теряешь от замедления, всегда важнее денег уже заработанных. Один вальщик взмахивает сапогом и брызжет грязью в лицо Дугласа. Мими ослабляет хватку, чтобы стереть, но Дуглас ее сжимает.

Еще капли грязи.

— Ой! Простите, ребят. Я это случайно.

Мими взрывается.

— Ты бандит!

— Поговорите об этом вон с теми ребятами. Засудите меня из своей тюремной камеры.

Вальщик показывает за сидячую вереницу, где на дорогу Лесной службы высыпает полиция. Они разбивают цепь с такой легкостью, будто срывают одуванчик. Снова сковывают звенья наручниками. Между Мими и Дугласом оказывается два человека, еще по двое — сбоку. Их оставляют сидеть на грязной дороге, пока полиция наводит порядок.

— Мне надо пописать, — говорит Мими копу где-то в два часа дня. Через полчаса повторяет ему же: — Мне очень-очень надо в туалет.

— Нет, не надо. Вообще не надо.

Моча стекает по ноге. Она начинает всхлипывать. Женщина, к которой она прикована, давится и кривится.

— Простите. Простите, не сдержалась.

— Ш-ш-ш, все хорошо, — говорит Дуглас, прикованный через два человека. — Не забивай голову. — Ее всхлипы все истеричней. — Все хорошо, — твердит Дуглас. — Я тебя обнимаю, мысленно.

Плач прекращается. И не начнется еще много лет. Воняя, как помеченное собакой дерево, Мими подчиняется аресту. Когда полицейская в участке снимает ее отпечатки, она впервые со смерти своего отца чувствует, что отдала дню все, что он просил.



НА МАКУШКУ РЭЯ ОПУСКАЕТСЯ ПОЦЕЛУЙ, сзади, пока он сидит в своем кабинете и читает. Поцелуи, быстрые и точные, словно индуктивно управляемые бомбочки, — в эти дни фирменная черта Дороти. И всегда леденят кровь.

— Ушла петь.

Он выгибает к ней голову. Ей сорок четыре, но для него — как двадцать восемь. Это все отсутствие детей, думает он. Расцвет никуда не ушел, чистейшая приманка, словно у нелепой красоты еще остались дела, даже намного позже молодости. Джинсы и блузка из белого хлопка, собранного в гармошку, облегают ее заунывные ребра. Все приправлено сиреневой шалью, очаровательно растрепанной и наброшенной на шею — это единственной участок кожи, что, как она думает, ее выдает. Волосы ниспадают на шаль — блестящие, каштановые, идеальные, все той же длины, как когда она пробовалась на леди Макбет на их первом свидании.

— Прекрасно выглядишь.

— Ха! Я рада, что тебя подводят глаза, — она щекочет место, куда упал поцелуй. — Уже редеют, вот тут.

— Время — крылатая колесница.

— Пытаюсь представить такой транспорт. И как он работает?

Он выгибается сильнее. В руке у ее ног бегуньи сжат бледно-зеленый «Питерс Эдишен» с гигантским черным словом на обложке:

БР МС

рассеченным ее идеальной рукой. Ниже — поменьше:

Ein Deu equiem[50]

Концерт — в конце июня. Она стоит на сцене с двумя сотнями других голосов, незаметная среди женщин, не считая того, что Дороти — одна из немногих, кто еще не поседел, и поет:

Siehe, ein Ackermann wartet

auf die köstliche Frucht der Erde

und ist geduldig darüber,

bis er empfahe den Morgenregen und Abendregen

Итак, братия, будьте долготерпеливы до пришествия Господня. Вот, земледелец ждет драгоценного плода от земли и для него терпит долго, пока получит дождь ранний и поздний.[51]

Пение теперь — все. Очередное дело в веренице хобби, в которые она с силой ударилась, надеясь проводить неделю как можно продуктивнее. Плавание. Спасение жизни на воде. Рисование углем и пастельными красками. А Рэй тем временем удалился в крепость своего кабинета. Работает долго как никогда, в смутной надежде купить им второй дом — что-то прекрасней. Что-то окруженное если не природой, то хотя бы памятью о ней.

— Много репетиций.

Две двухчасовые репетиции каждую неделю — и ни одну она не пропустила.

— Там здорово.

Она готова уже несколько недель. На самом деле она так усердно репетировала дома, что может пропеть песню сегодня же от начала до конца, каждую партию.

— Точно не хочешь сходить? Нам не помешают басы.

Дороти поражает Рэя как никогда. И что она сделает, если он согласится?

— Может, осенью. На Моцарта.

— Хватает, чем заняться?

Так и поступают люди — решают свои проблемы в чужих жизнях. Он смеется.

— На данный момент — да. Расправляюсь вот с этим, — он поднимает ей страницы: «Имеют ли деревья права». Она читает заголовок и хмурится. Рэй сам озадаченно изучает слова. — Похоже, автор говорит о том недостатке закона, что в нем как жертвы признаются только люди.

— И это плохо?

— Он хочет расширить права на все нечеловеческое. Хочет, чтобы деревья вознаграждались за свою интеллектуальную собственность.

Она усмехается.

— Плохо для бизнеса, а?

— Не знаю, то ли выкинуть и посмеяться, то ли поджечь и покончить с собой.

— Скажи, что решишь. Увидимся в десять-одиннадцать. Не дожидайся, если захочешь спать.

— Уже хочется. — Он снова смеется, будто пошутил. — Тебе не холодно? Сегодня будет зябко. Застегивай пальто.

Она застывает в дверях — и снова между ними вспышка. Внезапная волна гнева и взаимного поражения.

— Я не твоя собственность, Рэй. Мы договорились.

— Что это значит? Я и не говорил, что ты моя собственность.

— Еще как сказал, — отвечает она и пропадает. Только когда дверь захлопывается, он проводит связь. Пальто. Пуговицы. Дующий ветер. «Заботься о себе. Ты принадлежишь мне».


ДОРОТИ ЕДЕТ ПО БИРЧ НА ЗАПАД, под рыжими кленами. Рэй не следит за задними фарами, не смотрит, где она повернет. Это оскорбление для них обоих. Она слишком умна, чтобы не проехать сперва мимо аудитории. К тому же: он уже стоял у окна в прошлые вечера, уже следил за фарами. Все делал, все отчаянное и отвратительное. Проверял неизвестные номера в счетах за телефон. Обшаривал карманы ее одежды с прошлого вечера. Перерывал сумочку в поисках записок. Записок нет. Только судебные доказательства его стыда, от А до Я.

Его недели недоверия уже давно превратились в свободное падение намного страшнее их молодого увлечения скайдайвингом. Паника от разоблачения скоро сгустилась в скорбь — такую же, как когда умерла его мать. Скорбь затем преобразилась в добродетель, какую он и лелеял неделями в тайне, пока и добродетель не рухнула под собственным взрывным ростом и не стала горькой нерешительностью. Каждый вопрос — добровольное безумие. Кто? Почему? Давно ли? Как часто до того?

Какая разница? Хочешь, не застегивайся. Ему уже нужен только покой, и побыть бы с ней побольше, сколько можно, пока она не разобьет все, лишь бы наказать его за то, что он узнал.


ДОРОТИ ПАРКУЕТ МАШИНУ на стоянке за консерваторией. Даже на минуту заходит — не столько чтобы подтвердить алиби, сколько чтобы сделать раскрывающийся под ней люк еще более захватывающим. Когда сотня исполнителей гурьбой выходит на сцену, она ускользает, словно что-то забыла в машине. Уже через минуту она на скользкой от дождя улице, холодная, живая, сердце заходится как сумасшедшее. Ее поимеет, по-разному, долго, любовно и бесцельно, без контрактных обязательств, мужчина, которого она совсем не знает. Мысль пробегает с головы до пят, словно она чем-то укололась.

Она будет плохой. Опять. Плохой до дурости. Делать то, чего и не воображала. Новенькое. Узнает больше о себе — до страшного больше, на огромной скорости, захлебываясь от восторга. Что ей нравится и не нравится, когда она не врет ленивой ложью приличий. Гори последние тридцать лет высвобождающим жар пламенем. Сама мысль ее сокрушает — волшебство. Это развитие — и она уже мокрая и чуть ли не кончает от хлюпанья собственных ног, словно зеленая шестнадцатилетка, когда видит черный БМВ на обочине и садится внутрь.

Сорок восемь минут диких экспериментов. Сразу после она не может их вспомнить толком. Будто он ей чего-то подмешал, просто для прикола. Она помнит, как сидела на раздвинутых коленях на огромной кровати, хихикала, как пьяная принцесска в общаге. Помнит, как чувствовала себя большой, поэтической, королевской, божественной, потоп Брамса. Потом снова боль в ногах и легких — как у бегуна на длинные дистанции. Помнит, как он шептал ей в ухо, трахая пальцами, — смутные, зловещие, обожающие, возбуждающие слоги, которыми она питалась, не разбирая.

Время от времени в бурном море, как и неделю назад в голове с ужасающей конкретностью мелькают подробности из ее любимых романов об изменах. Она помнит, как думала: «Теперь я — героиня собственной обреченной истории». Потом — долгий и нежный поцелуй на ночь, на обочине в темной машине, в трех кварталах от консерватории. Десять шагов по скользкому тротуару — и она предает все приключение воображению: так бывает только в книжках.

Она снова на сцене, до конца еще далеко, ждет, когда мелодия пойдет вверх, и тут баритон поет: «Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся вдруг, во мгновение ока, при последней трубе»[52].


РЭЙ ПРИТРАГИВАЕТСЯ К УЖИНУ — фисташки и яблоко. Чтение идет медленно, его отвлекает все на свете. Глядя на дно огрызка, он понимает, что «калике» — слово, которого он в жизни не слышал, — это всего лишь остатки зачахшего яблочного яблока. Он отрывается от чащи слов три раза в минуту, ожидая, что истина ударит, как падающий дуб через крышу дома. Его так ничто и не убивает. Вообще ничего не происходит, и продолжает не происходить с огромной силой и терпением. Ничего не происходит так всецело, что, когда он смотрит на часы, гадая, почему Дороти еще не дома, в шоке обнаруживает, что прошло меньше получаса.

Он склоняет голову и сосредотачивается на странице. Статья разжигает волнение. Должны ли деревья иметь права? В этот же день в прошлом месяце ему принесло бы огромное удовольствие испытать на прочность этот хитроумный аргумент. Чем можно владеть и кто может владеть? Что дает права — и почему их на всей планете могут иметь только люди?

Но сегодня слова плывут перед глазами. Восемь тридцать семь. Все, что принадлежало ему, рухнуло, а он даже не понял почему, что вызвало катастрофу. Ужасная логика статьи сводит его с ума. Дети, женщины, рабы, аборигены, больные, безумные и инвалиды: за века все немыслимо превратились в людей, по закону. Так почему же деревья, орлы, реки и живые горы не могут судить людей за кражу и бесчисленный ущерб? Эта идея — полный кошмар, смертельный танец правосудия, как тот, что он переживает сейчас, глядя, как отказывается двигаться секундная стрелка часов. Вся его карьера вплоть до этого момента — защита собственности тех, у кого есть право на рост, — начинает казаться сплошным военным преступлением, будто, случись революция, его за это посадят.

Предложение неизбежно прозвучит странно, пугающе или смехотворно. Отчасти потому, что, пока бесправная вещь не получит права, мы не можем ее представить иначе как вещью для «нашего» пользования — тех, у кого права на данный момент есть.

Восемь сорок два — и Рэй в отчаянии. Теперь он готов на все — обмануть Дороти, сделать вид, что ни о чем не подозревает. Припадок безумия сойдет на нет. Лихорадка, превратившая ее в ту, кого он не узнает, прогорит, и Дороти снова станет здоровой. Стыд приведет ее в чувство, и она вспомнит все. Годы. Как они ездили в Италию. Как прыгали с самолета. Как она въехала на машине в дерево, читая его письмо на годовщину, и чуть не погибла. Любительский театр. То, что они посадили вместе на своем дворе.

Сказать, что ручьи и леса не имеют прав, потому что ручьи и леса не могут говорить, — не ответ. Не могут говорить и корпорации; не могут штаты, фонды, младенцы, недееспособные, муниципалитеты или университеты. За них говорят юристы.

Главное — она никогда не должна понять, что он знает. Нужно быть жизнерадостным, остроумным, веселым. Стоит ей заподозрить, как это погубит их обоих. Она сможет жить с чем угодно, но только не с прощением.

Но молчание его убивает. Он никогда бы не сыграл никого, кроме честного Макдуфа. Восемь сорок восемь. Он пытается сконцентрироваться. Вечер растягивается, как два пожизненных срока. У него есть только статья для компании и мучения.

Что нам дает потребность не просто удовлетворять базовые биологические желания, но и насаждать свою волю среди других, объектифицировать их, делать нашими, манипулировать ими, держать на психологической дистанции?

Пальцы листают статью. Он не может уследить, не может решить, шедевр это или мусор. Распадается все его «я». Все права и привилегии, все, чем он обладает. Великий дар, принадлежавший ему с рождения, отняли. Это грандиозный, роскошный самообман, неприкрытая ложь — та претензия Канта: «Животные существуют только как средства, не сознающие собственной самости, а человек является целью»[53].


КОГДА ОНА ЕДЕТ ДОМОЙ, прорывается отвращение. Но даже оно похоже на свободу. Если человек в силах видеть худшее в себе… Если человек в силах найти полную честность, полное знание о том, кто он есть на самом деле… Теперь, насытившись, Дороти снова хочет чистоты. На светофоре она смотрит в зеркало заднего вида и замечает, что прячет глаза от собственного скрытного взгляда. Думает: «Я прекращу. Верну жизнь обратно. Порядочность. Необязательно заканчивать все синим пламенем». Скорый концерт поглотит всю ее избыточную энергию. Потом она найдет еще какое-нибудь занятие. Чтобы оставаться в своем уме и не отрываться от реальности.

К Лексингтон, в десяти кварталах от дома, она уже планирует еще одну дозу. Последнюю, чтобы напомнить себе, каково это — нестись на лыжах по горному континенту. Она не будет ничтожной. У нее будет зависимость без всяких жалких решений с ней покончить. Она не знает, у чего именно зависимость — у тела или у воли. Только знает, что пойдет за собой до самого падения, чего бы это ни стоило. Сворачивая к лиственному каньону их улицы, она уже снова спокойна.


ДОРОТИ ВХОДИТ РОЗОВАЯ С ХОЛОДА. Шарф парит за ней, когда она закрывает дверь. Из рук выпадает «Реквием». Она наклоняется за ним, а когда выпрямляется, их взгляды сталкиваются, признаваясь во всем. Испуг, дерзость, мольба, наглость. Желание снова быть как дома, со старым другом.

— Эй! Ты не сдвинулся с места.

— Хорошая репетиция?

— Лучшая!

— Рад. Что ты пела?

Она подходит к его креслу. Что-нибудь из их старого ритма. Она обнимает его — Ziemlich langsam und mit Ausdruck.[54] Не успевает он встать, как она уже ускользает на кухню, чувствует, как от нее словно пахнет солью и отбеливателем.

— Я ненадолго в душ и спать.

Она умная, но у нее никогда не хватало терпения на очевидное. Вдобавок она не считает Рэя способным на простые наблюдения. Дороти моется двадцать минут, после чего выходит петь своего Брамса.


В ПОСТЕЛИ, В ПИЖАМЕ С ПАВЛИНАМИ, ошпаренная и обновленная после горячих брызг, она спрашивает:

— Как чтение?

Он не сразу вспоминает, что читал весь вечер. «Требуется миф…»

— Трудно. Я постоянно отвлекался.

— Хм-м. — Она переворачивается на бок лицом к нему, с закрытыми глазами. — Расскажи.

Не думаю, что придется долго ждать, когда мы начнем считать Землю, как многие уже предлагали, единым организмом, а человечество — его функциональной частью: возможно, разумом.

— Он хочет дать права всему живому. Автор заявляет, что если платить деревьям за их изобретения, то выиграет весь мир. Если он прав, тогда вся наша социальная система… все, ради чего я работал…

Но ее дыхание уже изменилось, она уплывает, как новорожденный после дня первых открытий.

Он гасит прикроватный свет и отворачивается. Но Дороти бормочет во сне и цепляется за него, прижимается к спине из-за тепла, что он генерирует. Ее голые руки — на его: женщина, в которую он влюбился. На ком женился. Смешная, маниакальная, дикая, неприрученная леди Макбет. Любительница огромных романов. Прыжков с парашютами. Лучшая актриса-любитель, что он знал в жизни.



Хранитель и Адиантум — в чаще леса. Он тащит рюкзак с провизией. Она несет видеокамеру из лагеря; другой рукой вцепилась в его ладонь, как пловец-марафонец, повисший на шлюпке. Время от времени дергает его, направляя внимание на что-нибудь красочное или мелькающее у самых пределов их понимания.

Вчера они заночевали на стылой земле, открытые всем стихиям. Их заросший папоротником остров омывали моря грязи. Он лежал в одном спальнике, старом, с пятнами мочи, она — в другом, под созданиями доброты, капитальности и покоя.

— Не мерзнешь? — спросил он.

Она ответила, что нет. И он поверил.

— Не жестко?

— Не очень.

— Не страшно?

Ее глаза спросили: «Почему?» Губы ответили:

— А надо?

— Они такие большие. В «Гумбольдт Тимбер» работают сотни людей. Тысячи машин. Они принадлежат многомиллиардной многонациональной корпорации. Все законы — на их стороне, как и поддержка американского народа. Мы всего лишь кучка безработных вандалов на походе в лесу.

Она улыбнулась ему, как маленькому ребенку, который спросил, могут ли китайцы прийти к ним по туннелю через Землю. Ее рука вызмеилась из спальника.

— Поверь. Мне все сказали. Случится что-то великое.

Ее рука оставалась между ними, как трос канатоходца, пока она засыпала.


ОНИ СПУСКАЮТСЯ ПО СЕРПАНТИНУ в далекий овраг, пока тропа не превращается в речку из грязи. Три мили — путь пропадает вообще, дальше только продираться через заросли. Свет просеивается сквозь полог. Хранитель смотрит, как она идет по ковру седмичника с щавелем. По ее словам, всего какие-то месяцы назад она была наглой, черствой, эгоистичной стервой с зависимостью, вылетела из колледжа. А теперь она — кто? Кто-то, примирившийся с тем, что он человек, — и в союзе с тем, что совсем не походит на людей.

Секвойи умеют странное. Они гудят. Они излучают дуги силы. Их кап приобретает волшебные формы. Оливия хватает Ника за плечо. «Только посмотри!» Двенадцать деревьев-апостолов стоят в идеальном кольце фейри, как маленький Никки рисовал циркулем десятки лет назад, дождливыми воскресеньями. Через века после кончины своего пращура дюжина клонов окружает пустой центр, словно лимб картушки. В мозгу Ника мелькает химический сигнал: предположим, такой круг разработал бы человек. Одна эта работа стала бы вехой человеческого искусства.

Вдоль галечного ручья они выходят к поваленному гиганту, что даже на боку выше Оливии.

— Пришли. Мать Эн сказала, сразу направо. Сюда.

Он видит первым: роща стволов шестисотлетнего возраста, они идут наверх, исчезая вдали. Столпы коричневого кафедрального нефа. Деревья старше подвижных созданий. Но их борозды помечены спреем, белыми цифрами, словно кто-то вытатуировал на живой корове схему мясника, показывая разные отрезы мяса под шкурой. Приказ на убийство.

Оливия поднимает «Хэндикам» к лицу и снимает. Ник скидывает рюкзак, пару шагов парит невесомым. На свет показывается радуга баллончиков с краской. Он выкладывает их на полянке молодого хвоща: полдесятка цветов со всего спектра. С вишней в одной руке и лимоном — в другой он медленно подходит к помеченному дереву. Разглядывает уже существующие белые штрихи. Потом поднимает банку и рисует.

Позже видео смонтируют, добавят закадровый голос, разошлют всем сочувствующим журналистам в адресной книге «Оборонительных сил жизни». А пока саундтрек — крики леса перемежаются благоговением — «Как ты это делаешь?» — вплотную к микрофону. Ник возвращается к палитре на лесном войлоке и берет еще два оттенка. Красит, затем отступает, чтобы оценить свою работу. Разновидности такие же дикие, как в любой витрине музеев. Он переходит к следующему дереву, оскверненному цифрами, и начинает заново. Уже скоро те не узнать — они превращаются в бабочек.

Он отправляется к стволам, помеченным простой синей галочкой. Они везде — эти смертные приговоры, сделанные одним росчерком. Потом раскрашивает деревья вообще без знаков, пока уже невозможно понять, какие стволы отобрали на вырубку, а какие — лишь свидетели. День исчезает; они слишком долго жили лесным временем, чтобы отмерять его какими-то часами. Работа кончается за секунду, в мгновение лукавого ока.

Оливия обводит камерой преображенную рощу. Где были мерки и перспективы, проект голых цифр, теперь лишь толстоголовки и махаоны, морфиды, хвостатки и пяденицы. Это могла быть роща священных пихт в мексиканских горах, где самоцветные насекомые поколение за поколением проводят миграцию. Так два человека за день портят недельный труд оценщиков и землемеров.

На неотредактированной записи голос говорит:

— Они вернутся.

Он имеет в виду этих людей цифр — чтобы пометить выборку способом понадежнее.

— Но это красиво. И это будет им стоить денег.

— Может. Или просто придут лесорубы и заберут все, как в роще Маррелет.

— Теперь у нас есть пленка.

В музыке записанного голоса Оливии уверенность, что любовь еще решит трудности свободы. Потом пленка обрывается. Никто не видит, что происходит дальше между двумя людьми, на лесном войлоке, между зарослями папоротника и купены. Никто, если не считать несметных невидимых созданий, копающихся в почве, ползающих под корой, присевших в ветвях, карабкающихся, скачущих и порхающих в лиственном пологе. Даже деревья-великаны вдыхают пару молекул из того миллиарда, что остался рассеянным в воздухе, после того как Оливия и Ник вернулись домой.



ПАТРИЦИЯ СЛЫШИТ ЕГО за четверть мили. Пикап Денниса грохочет по гравийной стиральной доске. Ее это радует — радует раньше, чем она замечает, насколько. По-своему хруст и жужжание поднимают ей настроение не хуже хриплого чириканья пугливого лесного певуна, мелькающего на краю поляны. Пикап — сам по себе редкая фауна, хоть и появляется каждый день, как по часам.

Ее несет к дороге, и она чувствует, как нервничала эти последние двадцать минут. Он везет обед, да, и почту — ее непредсказуемый мешок связей с внешним миром. Новые данные из лаборатории в Корваллисе. Но Деннис: вот что теперь нужно ее душе. Он заземляет ее — как он слушает, — и она задумывается в радостном ужасе, не слишком ли это долго — двадцать два часа между встречами. Она подходит к остановившемуся пикапу и вынуждена отступить, когда он открывает дверцу. Его широкая рука подхватывает ее за талию, лицо — уткнулось в шею.

— Ден. Мое любимое млекопитающее.

— Детка. Ты погоди, пока узнаешь, что мы едим.

Он вручает ей почту и забирает холодильник. Они поднимаются к хижине по склону, плечом к плечу, в молчаливом мире друг с другом.

Она сидит на веранде за столом-катушкой, перебирая почту, а он раскладывает обед. Как мастерское двуличие — «Важные сведения о вашей страховке. Открыть без промедления!» — находит ее даже здесь? Она десятками лет живет вдали от торговли, и все же ее имя — ходовой товар, без конца покупается и продается, пока она сидит в своей хижине и читает Торо. Она надеется, покупатели не переплачивают. Нет: надеется, что у них вытягивают все деньги.

Из Корваллиса — ничего, но есть папка от ее агента. Патриция кладет ее на деревянные доски рядом с тарелкой. Папка все еще там, когда Деннис выносит две маленькие и чудесно начиненные радужные форели.

— Все хорошо?

Она кивает и качает головой одновременно.

— Плохие новости, да?

— Нет. Не знаю. Не могу открыть.

Он раскладывает рыбу и берет папку.

— Это от Джеки. Чего тут бояться?

Она и не знает. Иски. Взыскания. Официальные дела. Открыть без промедления. Он вручает ей конверт и рубит ладонью воздух, укрепляя ее смелость.

— Ты мне на пользу, Деннис. — Она пропускает палец под запечатанный край — и вываливается сразу много всего. Отзывы. Почта фанатов. Письмо от Джеки с чеком на скрепке. Патриция смотрит на чек и вскрикивает. Бумажка падает на вечно сырую землю лицом вниз.

Деннис поднимает его и протирает. Присвистывает.

— Батюшки! — Смотрит на нее, задрав брови. — Ошиблись с запятой, не иначе?

— Сразу в двух местах!

Он смеется, его плечи трясутся так, словно он пытается завести свой древний пикап после ночи заморозков.

— Она же тебе говорила, что книга хорошо продается.

— Это ошибка. Нам надо их вернуть.

— Ты сделала хорошую вещь, Пэтти. Люди любят хорошее.

— Это невозможно…

— Не перевозбуждайся. Это не так уж и много.

Но ведь много. Больше, чем у нее лежало в банке за всю жизнь.

— Это не мои деньги.

— Что значит — не твои? Ты работала над книгой семь лет!

Она не слышит. Слушает ветер из ольховой рощи.

— Всегда можешь отдать. Выпиши чек на «Американские леса». А может, на ту программу по обратному скрещиванию каштанов. Можно вложить в исследовательскую команду. Брось. Ешь форель. Два часа ловил этих ребяток.


ПОСЛЕ ОБЕДА ОН ЧИТАЕТ ей рецензии. В радиобаритоне Денниса они почему-то звучат в целом неплохо. Благодарно. Люди говорят: «Я и не думал». Люди говорят: «Я начал многое замечать», Потом он читает письма читателей. Некоторые просто говорят «спасибо», другие путают ее с матерью всех деревьев. Из-за третьих она чувствует себя Подругой скорбящих. «У меня на дворе растет большой крупноплодный дуб, которому лет двести. Прошлой весной одна его сторона заболела. Сердце кровью обливается видеть, как он умирает в замедленном движении. Что мне делать?»

Многие упоминают «щедрые деревья» — те древние пихты Дугласа, которые на последнем издыхании возвращают все свои вторичные метаболиты в сообщество.

— Слышала, детка? «Благодаря вам я задумался о жизни по-новому». Похоже на комплимент.

Патриция смеется, но звук больше напоминает о рыси в силке.

— О. Вот это уже что-то. Просьба выступить на самой прослушиваемой радиопередаче в стране. Там делают серию о будущем планеты и ищут того, кто расскажет о деревьях.

Она слышит его сверху, на пихте Дугласа посреди завывающей бури. Всюду — человеческая активность. Людям что-то от нее нужно. Люди с кем-то ее путают. Люди хотят ее насильно затащить в то, что ошибочно называют «миром».



МОИСЕЙ ПРИХОДИТ В ЛАГЕРЬ изнуренным. Всюду акции, за полнедели они потеряли тринадцать человек из-за арестов и задержаний.

— У нас есть пост на дереве, где нужна смена. Кто-нибудь хочет посидеть ненадолго?

Рука Адиантум вскидывается раньше, чем Хранитель понимает, о чем речь. Какое же выражение мелькает у нее на лице: «Да. Это. Наконец-то».

— Уверена? — спрашивает Моисей, словно только что не исполнил пророчества голосов света. — Это минимум на несколько дней.


СОБИРАЯСЬ, ОНА успокаивает Ника.

— Если думаешь, что сделаешь больше внизу… Я и сама справлюсь. Меня не посмеют тронуть. Подумай о прессе!

Он не будет в порядке, если только не рядом с ней. Вот так все просто, так смешно. Он не признается. Это так кричаще очевидно — даже в том, как он стоит рядом и кивает. Конечно, она знает. Она же слышит даже то, чего не видишь. Конечно, она слышит его колотящиеся мысли, шум крови в ушах, даже за бесконечным дождем.


ПЕРВЫМИ ЧЕРЕЗ ВОРОТА идут их рюкзаки. Следом — они: Адиантум, Хранитель и их провожатый Локи, уже неделями поддерживающий пост на этом дереве. Опускаются их ноги уже на территории «Гумбольдт Тимбер» — злоумышленное проникновение на частную собственность. Рюкзаки — тяжелые, тропинка — крутая. Недели постоянного дождя превратили землю в кофе по-турецки. Недели назад они бы и трех миль не прошли. Даже сейчас, на восьмой миле, Хранитель хватает воздух большими глотками. Ему стыдно, он отстает, чтобы она не слышала его одышку. Тропинка поднимается по слякотному валу. Вес рюкзака и всасывающая грязь тянут вниз, и вот уже каждый шаг — прыжок с шестом. Он останавливается перевести дыхание — и дождливый воздух свистит через него. Адиантум выше прет, как мифическая бестия. От покрытой иголками земли в ее ноги вливается сила. Каждый бросок в грязь обновляет ее. Она танцует.

В рюкзак Ника подваливает кирпичей трусость. Ему не хочется в тюрьму. Он не фанат высот. Лишь любовь ведет его по утесу. Адиантум заряжена потребностью спасти все живое.

Локи поднимает ладонь.

— Видите фонарик? Гриф и Искра. Они нас слышат, — он прикладывает руку к губам и ухает. В высоте леса снова сверкает свет, нетерпеливо. Это тоже вызывает у Локи смех. — Засранцам не терпится спуститься. Чувствуете?

Нику уже самому не терпится, а он еще не поднимался. Они плетутся последние сотни футов по колее. Из кустов возникает профиль — такой огромный, что спутать его невозможно.

— Вот и он, — ни к чему говорит Локи. — Вот и Мимас.

Изо рта Ника вырываются звуки — слоги, значащие примерно «О, безнадежный Иисусе». За недели он насмотрелся на чудовищ, но такого еще не видел. Мимас шире старой фермы его прапрапрадедушки. Здесь, когда их накрывает закат, ощущение первобытное — даршан, столкновение лицом к лицу с божественным. Ствол уходит прямо вверх, как дымоход, и отказывается останавливаться. Это мог бы быть и Иггдрасиль, Мировое древо с корнями в преисподней и кроной — в небесах. В семи футах от земли из широкого бока растет второй ствол — ветка больше Каштана Хёлов. Выше вырываются еще два. Весь ансамбль выглядит как какое-то упражнение по кладистике, Эволюционное Древо Жизни — великая идея, пускающая целые семейные деревья на протяжении долгого времени.

Хранитель добредает к глазеющей Адиантум, гадая, не поздно ли сбежать. Но даже в гаснущем свете ее лицо сияет от правого дела. Все возбуждение, что было такой важной ее частью с тех пор, как она свернула на его гравийную дорожку в Айове, ушло, сменилось уверенностью чистой и болезненной, как у одинокой зовущей совы. Она раскидывает руки поверх борозд. Как блоха, готовая обнять свою собаку. Ее лицо приникает к титаническому стволу.

— Поверить не могу. Поверить не могу, что такую штуку можно защитить только нашими телами.

— Если никто не теряет деньги и физически не страдает, то закону наплевать, — говорит Локи.

В основании дерева между двумя огромными наплывами есть угольно-черное дупло, где сегодня могли бы заночевать все трое. Следы черной сажи взбегают ввысь — шрамы пожаров, горевших задолго до того, как появилась Америка. Прореха в нижней кроне напоминает об ударе молнии — таком недавнем, что еще сочится смола. А откуда-то сверху, из спутанной массы, невероятно далеко над землей, слышатся радостные крики двух уставших людей вне своей стихии, которые сегодня просто хотят в сухость, тепло и безопасность, на несколько часов.

К ним что-то скатывается. Хранитель вскрикивает и оттаскивает Адиантум подальше. На землю шлепается змея. Веревка болтается в воздухе — шириной с указательный палец Хранителя — перед шахтой шире его поля зрения.

— И что нам с этим делать? Привязать рюкзаки?

Локи посмеивается.

— Залезать.

Он достает сбрую, бухты узловатой веревки и карабины. Надевает ремень на пояс Хранителя.

— Погоди. Это что? Это скобки?

— Мы ей уже давно пользуемся. Не переживай. Твой вес придется не на скобки и скотч.

— Нет, мой вес придется на этот вот шнурок.

— Он выдерживал кое-что потяжелее тебя.

Между руганью вступает Оливия и берет ремни. Надевает себе на пояс. Локи застегивает ее карабины. Привязывает к тросу двумя узлами Прусика, один — для груди, а второй — для стремени.

— Видишь? Твой вес стягивает узлы на тросе, как кулачки. Но когда отпустишь… — Он поднимает один свободный узел по тросу. — Вставай в стремя. Подними грудной узел как можно выше. Откинься — и пусть он примет вес. Сиди в страховке. Подними стремя как можно выше. Потом встань на него. И повторяй.

Адиантум смеется.

— Как землемер?

В точности. Она меряет длину ствола. Встает. Откидывается и садится. Встает и снова двигается, взбирается по лестнице из воздуха, воздевая себя по самодвижущимся опорам с лица Земли. Хранитель стоит под ней, под сиденьем из штанов, пока она поднимается в небо. От чувства близости — ее тело корчится над ним — душа краснеет. Она, белка Рататоск, преодолевает Иггдрасиль, носит послания между адом, раем и нами.

— Да у нее талант, — говорит Локи. — Она летит. Доберется до верхушки за двадцать минут.

И добирается, хотя к этому времени у нее дрожат уже все мышцы. Сверху ее подъем встречают ликованием. На уровне земли Ника охватывает ревность, и, когда страховочные ремни снова падают, он вскакивает в них. Успевает подняться футов на тридцать, и тут начинает психовать. Веревка в принципе не может его выдержать. Она заворачивается и издает странный нейлоновый стон. Он выгибает шею посмотреть, сколько еще. Вечность. Потом делает ошибку — смотрит вниз. Локи вращается медленными кружками внизу. Его лицо смотрит вверх, как крошечный тихоокеанский седмичник под ботинком. Мышцы Хранителя уступают панике. Он закрывает глаза и шепчет: «Я не могу. Я труп». Чувствует, как по ногам бежит приближение земли, бесконечное падение. Из горла в ветровку срывается рвота.

Но Оливия говорит — прямо над ухом. «Ник. Ты это уже делал. Несколько недель. Я все видела. Рука, — говорит она. — Нога. Поднять узел. Встать». Он открывает глаза, перед ним ствол Мимаса — самого большого, сильного, широкого, старого, надежного, разумного и живого существа, что он видел. Хранитель полумиллиона дней и ночей — и он хочет принять Ника в своей кроне.

Сверху доносятся приветственные крики. Люди над ним привязывают его двумя зажимами к дереву. Оливия скачет по платформам, соединенным веревочной лестницей. Гриф и Искра давно рассказали ей о каждом пункте договора сдачи. Теперь они мечтают лишь оказаться на земле, пока их не застала ночь. Они спускаются по веревке к Локи, тот кричит в наползающей тьме:

— Через несколько дней придет ваша смена. Вам надо только продержаться до тех пор на плаву.


А ПОТОМ НИК ОСТАЕТСЯ НАЕДИНЕ с этой девушкой, принявшей на себя всю его жизнь. Она берет его за руку, так и не разжавшуюся после троса.

— Ник. Мы здесь. На Мимасе.

Она произносит имя создания, словно это ее старый друг. Словно она уже давно с ним беседует. Они сидят бок о бок в расцарапанной хвоей тьме, на высоте в двести футов, в месте, что Гриф и Искра называли Бальным залом: платформе семь на девять футов, из трех прибитых вместе дверей. С трех сторон их укрывают раздвигающиеся брезентовые стенки.

— Больше моей комнаты в общаге, — говорит Оливия. — И лучше.

На ветке ниже, куда можно добраться по веревочной лестнице, балансирует фанерка поменьше. Ванная укомплектована дождевой бочкой, банкой и ведром с крышкой. В шести футах над ними два сука держат существенную библиотеку, оставленную прошлыми сидельцами. Весь трехэтажный домик на дереве покачивается на огромной развилке на месте удара молнии многовековой давности. Он сообщает о каждом ветерке.

Ее лицо освещает керосиновая лампа. Он никогда не видел на нем такую убежденность.

— Иди сюда, — она берет его за руку и ведет к себе. — Сюда. Ближе.

Словно тут может быть дальше. И она берет его, как человек, уверенный, что нужен жизни.


В НОЧИ ЕГО ЛИЦА КАСАЕТСЯ что-то мягкое и теплое. Ее рука, думает Хранитель, или волосы от того, что она наклонилась над ним. Даже медленная баркарола спальника, вызывающая морскую болезнь, и то блаженство — тесный уголок любви. В щеку впивается коготь — и суккуб издает вопль фальцетом. Хранитель вскакивает с криком «Черт!» Отшатывается к краю платформы, но его подхватывает страховочный трос. Одна ладонь бьет по фантазии брезентовых стенок. С веток с визгом вспархивают какие-то существа.

Вмиг она рядом, зажимает его руки.

— Ник. Хватит. Ник! Все хорошо.

Опасность разлетается вдребезги. В ливне стрекота он не сразу слышит, что она твердит.

— Белки-летяги. Они над нами играют уже десять минут.

— Господи! Почему?

Адиантум смеется, гладит его и притягивает обратно в горизонтальное положение.

— Это ты их спроси. Если они еще вернутся.

Она прижимается к нему, живот — на его копчике. Сон нейдет. Есть существа, которые живут так высоко и далеко от человека, что не ведают страха. И — спасибо безумию в его клетках — сегодня, в свою самую первую ночь на самом первом древесном посту — Ник их ему научил.


СВЕТ СОБИРАЕТСЯ НА ЛИЦЕ пятнистыми пригоршнями. Он почти не спал, но встает свежим — так, как обычно полагается трудолюбивым. Перекатывается на бок и поднимает брезент. Внутрь струится весь спектр цветов, от синего до бурого, от зеленого до абсурдно-золотого.

— Ты только посмотри!

— Чего, — выдыхает в его ухо ее голос, сонный, но заинтересованный. — О господи.

И они смотрят вместе — топографы-канатоходцы ново-открытых краев. Вид надламывает его грудь. Облако, гора, Мировое древо и туман — все переплетено, насыщенная стабильность творения, что и придает силу словам, — лишают его разума и дара речи. Из основной магистрали Мимаса растут повторяющиеся стволы, выстреливают параллельно, как пальцы на поднятой руке Будды, воссоздавая материнское древо в меньшем масштабе, снова и снова повторяя врожденную форму, ветки сталкиваются друг с другом — слишком запутанные и сплавленные воедино, чтобы отследить.

Туман окутал лиственный полог. В просвете кроны Мимаса стоят замотанные марлей китайского пейзажа ватные шпили ближайших деревьев. В сероватых клоках больше твердости, чем в протыкающих их серо-коричневых шипах. Всюду раскинулась фантасмагорическая, ордовикская сказка. Утро, как то время, когда жизнь впервые вышла на сушу.

Хранитель откидывает другую брезентовую стенку вдоль веревки и поднимает взгляд. Выше разворачиваются еще десятки ярдов Мимаса — стволы, что продолжили путь, когда молния покалечила этот. Верхушка сплетенной системы пропадает в низком облаке. Всюду — грибок и лишайник, как кляксы краски из небесного баллончика. Хранитель и Адиантум сидят почти на высоте Флэтайрон-билдинг. Он опускает взгляд. Земля — кукольный пейзаж, что может собрать из желудей и веточек девочка.

Ноги холодеют при мысли о падении. Он опускает брезент. Адиантум смотрит на него — безумие в карих глазах изливается не хуже хохота.

— Мы здесь. Мы справились. Вот где мы должны быть, так они хотят.

Она выглядит так, словно призвана помочь самому чудесному итогу четырех миллиардов лет жизни.

Тут и там над хором великанов поднимаются одиночные шпили. Они похожи на зеленые грозовые тучи — или ракетные шлейфы. Снизу самые высокие соседи кажутся ладанными кипарисами среднего размера. Только сейчас, в где-то семидесяти ярдах над землей, Николас оценил истинный размер немногих стариков — в пять раз больше крупнейшего кита. Великаны маршируют в овраг, откуда они втроем выкарабкались вчера ночью. На среднем плане лес расширяется в более густую и глубокую синеву. Ник читал об этих деревьях и их тумане. Со всех сторон деревья лижут низкое сырое небо, тучи, что сами и помогли засеять. Мотки воздушных иголок— узлистей и заскорузлей, совсем не те гладкие побеги, что растут на земле, — пьют туманы, конденсируют водяные пары и сливают по стокам веток и сучьев. Ник бросает взгляд наверх, на кухню, где вовсю трудится их собственная система сбора воды, скатываются в бутылку капли. Что поразило его изобретательностью вчера ночью — вода из воздуха, — кажется примитивным в сравнении с воображением дерева.

Николас смотрит драму, словно листая бесконечную книгу с картинками. Пейзаж разворачивается хребет за хребтом. Глаза привыкают к барочному изобилию. В тумане купаются леса пяти разных оттенков, каждый — биом еще неоткрытых существ. И каждое дерево принадлежит техасскому финансисту, в жизни не видевшему секвойю, но решившему выпотрошить их все для уплаты долга, который взял, чтобы их приобрести.

Изменение тепла рядом напоминает Хранителю: он не единственное большое позвоночное в этом гнезде.

— Если не перестану смотреть, описаюсь.

Он наблюдает, как Оливия спускается по веревочной лестнице на нижнюю платформу. Думает: «Надо бы отвернуться». Но он живет на дереве в двухстах футах над поверхностью планеты. Белки-летяги изучали его лицо. Туманы из детства мира повернули время на эпохи вспять — и он чувствует, как становится другим видом.

Она приседает над широким кувшином, из нее шумит ручей. Он в жизни не видел, как мочатся женщины — это же может на смертном одре повторить немалое число всех живших на свете мужчин. Ритуальное сокрытие вдруг кажется каким-то странным животным поведением, хоть показывай по Би-би-си в документалке о диких животных — как рыба, меняющая пол по необходимости, или пауки, пожирающие партнеров после спаривания. Он слышит, как почитаемое Британское Произношение шепчет за кадром: «Вдали от своих отдельные люди могут меняться удивительным образом».

Она знает, что он смотрит. Он понимает, что она знает. Грубо, здесь и сейчас: вот какая культура подходит к этому месту. Закончив, она опрокидывает кувшин над краем платформы. Ветер подхватывает и развеивает жидкость. Пять ярдов — и ее моча атомизируется в туман. Иголки снова переделают ее во что-то живое.

— Моя очередь, — говорит он, когда она возвращается. И тогда уже она наблюдает сверху, как он приседает над проложенным пакетами ведром, что они отдадут Локи на компост, когда он придет в следующий раз.

Завтракают на свежем воздухе. Замерзшие пальцы вкладывают фундук и курагу в челюсти, отпавшие от такого вида. Неподвижно сидеть и смотреть: их новая работа. Но они люди, и скоро глаза переполняются до отказа. «Давай исследовать», — говорит она. Главные тропы от Бального зала выстелены скобами и шлямбурами, веревочными лестницами, местами, куда пристегивается карабин. Она отдает сбрую. Потом сама делает себе такую же из трех нейлоновых тросов.

— Босыми. Так лучше прилипаешь.

Он болтается над колыхающейся веткой. Налетает ветер — и вся крона Мимаса кренится и качается. Он умрет. Упадет с двадцатого этажа на ложе из папоротников. Но Хранитель свыкается с этой мыслью — есть способы уйти и похуже.

Они расходятся в разных направлениях. Нет смысла страховать друг друга. Он пробирается по ветке шириной с бочонок, на тросе, на своем кресле из штанов. От расцарапанной ветви веет лимонами. Из нее растет сук — на нем гроздь шишек, каждая меньше детского мраморного шарика. Он срывает одну и стучит по открытой ладони. Семена сыплются, как перец грубого помола. Одно западает за его трос. Из такой мелочи выросло дерево, что сейчас держит его в двухстах футах от земли, не напрягаясь. Эта крепостная башня, где может заночевать целая деревня и еще место останется.

Она окликает сверху:

— Черника! Целая поляна.

Роятся жуки — переливающиеся, пестрые, миниатюрные монстры из ужастиков. Он пробирается к странной развилке, стараясь не смотреть вниз. Две огромные балки за столетия слились вместе, как ваяльная глина. Он хватается за верх пригорка — и обнаруживает, что тот полый. Внутри — маленькое озерцо. Вдоль кромки растет зелень, пестрая от мелких ракообразных. Что-то движется в мели, переливаясь каштановым, бронзовым, черным и желтым. Проходят секунды, прежде чем Ник выдавливает слово: саламандра. Как ищущее сырости создание с лапками длиной в пару дюймов взобралось на две трети футбольного поля по сухой волокнистой коре? Может, ее сюда занесла птица, выронив ужин в полог. Вряд ли. Грудь скользкого создания еще ходит. Единственное правдоподобное объяснение — его предки поднялись на борт тысячу лет назад и поднимались на лифте целых пять сотен поколений.

Ник крадется, как пришел. Сидит в углу Бального зала, когда возвращается Адиантум. Она уже сбросила страховочную пуповину.

— В жизни не поверишь, что я нашла. Шестифутовый болиголов — растет в почве вот такой толщины!

— Господи боже. Оливия. Свободным скалолазанием занимаешься?

— Не волнуйся. В детстве я часто лазила по деревьям. — Она его целует — быстрый предварительный клевок. — И чтобы ты знал. Мимас говорит, что не даст нам упасть.


ОН РИСУЕТ ЕЕ, пока она записывает утренние открытия в блокнот на кольцах. Ему муштра одиночества дается куда проще, чем ей. После многих лет на ферме в Айове день на вершине этого левиафана — что недолгая прогулка. Она же в своем химическом костяке все еще студентка, подсевшая на такой уровень раздражителей в секунду, что ей еще не надоело. Туман выгорает. Глубоко в просторе середины дня она спрашивает:

— Как по-твоему, который час?

Она скорее озадачена, чем взбудоражена. Солнце еще не прошло над головой — и все же они двое намного старше, чем были в это же время вчера. Он отрывается от набросков местного лабиринта веток и качает головой. Она хихикает.

— Ну ладно. А какой день?

И вскоре полдень, полчаса, минута, полфразы или полсловечка — все кажутся на один размер. Они исчезают в ритме полного безритмия. Уже перейти шестифутовую платформу — национальный эпос. Проходит еще время. Десятая часть вечности. Две десятых. Когда Адиантум заговаривает вновь, его сокрушает мягкость ее голоса.

— Я и не знала, какой это сильный наркотик — другие люди.

— Сильнейший. По крайней мере, им чаще всего злоупотребляют.

— И сколько времени… идет детокс?

Он задумывается.

— С него еще никто не слез.

* * *

ОН РИСУЕТ ЕЕ, пока она готовит обед. Пока дремлет. Умасливает птиц или играет с мышью на высоте в двести футов. Ее попытки замедлиться для него смотрятся человеческой сагой в зародыше, в секвойном семени. Он зарисовывает овраг, полный секвой и других разбросанных великанов, что высятся над братьями меньшими. Потом откладывает альбом, чтобы лучше разглядеть меняющийся свет.


— ТЫ ИХ СЛЫШИШЬ? — спрашивает он. Далекое гудение, систематическое и профессиональное. Пилы и двигатели.

— Да. Они повсюду.

С каждым павшим гигантом бригады все ближе. Деревья со стволами по десять футов в обхвате, которые жили девятьсот лет, падают за двадцать минут и раскряжевываются еще за час. Когда рушатся крупные, даже на расстоянии кажется, будто артиллерийский снаряд попал в собор. Земля разжижается. Платформа на Мимасе содрогается. Самые большие деревья в мире припасены на последний раунд.


В ГАМАКЕ-БИБЛИОТЕКЕ Адиантум находит книгу. «Тайный лес». На обложке — доисторический тис, над землей и под ней. На задней стороне надпись: «Бестселлер-сюрприз года — переведен на 23 языка».

— Хочешь, я тебе почитаю?

Она читает, будто декламирует долгий товарный поезд строф из «Листьев травы», который задали зазубрить всему десятому классу.

«Вы и дерево на вашем дворе произошли от общего предка».

Адиантум прерывается и выглядывает за прозрачную стену их древесного дома.

«Полтора миллиарда лет назад вы расстались».

Она снова замолчала, словно подсчитывая.

«Но даже сейчас, после невероятного путешествия по совершенно разным дорогам, вас по-прежнему объединяет четверть общих генов».

И вот так, подстраиваясь под ветер авторской мысли, они пробираются через четыре страницы, пока не начинает смеркаться. Снова едят при свете свечи — быстрорастворимый суп в двух чашках воды, согретых на походной плитке. Когда заканчивают с ужином, уже правит тьма. Двигатели лесорубов заглохли, сменившись тысячей призрачных зовов ночи, которые пара не может расшифровать.

— Надо поберечь свечку, — говорит она.

— Надо.

До сна еще часы. Они лежат на длинной раскачивающейся платформе своей обязанности, болтают в потемках. Наверху угроз нет, кроме самой древней. Когда дует ветер, кажется, будто они пересекают Тихий океан на самодельном плоту. Когда ветер не дует, неподвижность зависает между двумя вечностями — целиком препорученная «Здесь и сейчас».

В темноте Адиантум спрашивает:

— О чем думаешь?

Хранитель думает, что в этот самый день его жизнь достигла зенита. Что он увидел все, что хотел. Дожил со своего счастья.

— Я думал, что сегодня ночью опять похолодает. Может, пристегнуть спальники друг к другу.

— Я за.

Над ними катится каждая звезда в галактике — за черно-синими иголками, в реке пролитого молока. Ночное небо — самый лучший наркотик, пока люди не придумали что-то покрепче.

Они пристегивают спальники друг к другу.

— Знаешь, — говорит она, — если упадет один, упадет и второй.

— Я последую за тобой куда угодно.


ОНИ ПРОСЫПАЮТСЯ ДО СВЕТА — от шума двигателей глубоко под ними.



Штраф за незаконное собрание обходится Мими в триста долларов. Не так уж и плохо. Зимняя куртка стоила вдвое дороже, а удовольствия принесла вдвое меньше. Слухи об аресте расходятся на работе. Но ее начальники — инженеры. Если она может сдавать проекты по формовке в срок, компании плевать, пусть хоть из тюрьмы работает. Когда тысяча протестующих идут маршем с плакатами на Лесную службу в Салеме, требуя реформы процесса одобрения в лесозаготовке, Мими и Дуглас присоединяются к ним.

Рано утром в апрельскую субботу они едут в Коуст-Рэндж. Дуглас берет выходной в магазине хозтоваров, где он устроился. Утро бесподобное, небо остывает от закатно-розоватого до лазурного, пока они направляются на юг, слушая гранж и новости дня. В рюкзаке на заднем сиденье — чистые и дешевые очки для плавания, футболки, чтобы завернуть носы и рты, и модифицированные бутылки для воды. А еще стальные двузвенные наручники, как у полиции, цепи и пара велосипедных замков. Это гонка вооружений. Протестующие начинают верить, что у них бюджет даже больше, чем у полиции, которую финансируют общественность, считающая, что налоги — воровство, а вот отдавать народные леса на вырубку — нет.

Они сворачивают в тупик, к лагерю протестующих. Дуглас окидывает взглядом стоящие машины.

— И ни одного телефургона. Ни одного.

Мими чертыхается.

— Ладно, без паники. Наверняка из газет приехали.

С фотографиями.

— Никого с телика — считай, ничего и не случилось.

— Еще рано. Может, едут.

Дальше по дороге поднимается крик — шум стадиона после гола. За деревьями друг перед другом стоят две армии. Крики, свалка. Потом — перетягивание чьей-то куртки. Опоздавшие переглядывается между собой и срываются на бег. Оказываются у стычки на поляне в голом лесу. Там будто итальянский цирк. Двойное кольцо протестующих окружило гусеничного монстра «Кат С7», с краном поверх всех голов, будто это динозавр с длинной шеей. Вокруг анархии — лесорубы и распильщики. В воздухе разлита особая ярость — все из-за того, насколько далеко этот лесистый холм от ближайшего города.

Мими и Дуг трусцой преодолевают склон. При звуке рева цепной пилы она тянет его за рукав. За одной машиной взревывает другая. Скоро по лесу орет целый хор бензопил. Лесорубы лениво, лаконично помахивают инструментами. Жнецы с косами.

Дуглас останавливается.

— Они на хрен с ума посходили?

— Это фарс. Никто не порежет безоружного человека. — Но не успевает Мими договорить, как водитель погрузчика с двумя прикованными к машине женщинами заводит двигатель и тащит их по земле. Люди кричат, не могут поверить глазам.

Лесорубы поворачиваются к захваченному «Катерпиллару». Принимаются за рощу больших пихт, грозя обрушить стволы в прикованную толпу. Дуг что-то бормочет под нос и срывается с места. Не успевает Мими отреагировать, как он уже с рюкзаком несется к месту действия. Барахтается в сутолоке, как сеттер, рвущийся через прибой, мечется среди протестующих, хватая за плечо то одного, то другого. Показывает на вальщиков, подступающих к пихтам.

— Давайте туда как можно больше людей.

— Где, блин, полиция? — кричит кто-то. — Когда мы побеждаем, они тут как тут.

— Ну все, — рявкает Дуглас. — Через десять минут эти деревья будут историей. Шевелитесь!

Не успевает Мими его догнать, как он мчится к пихте с такой низкой юбкой ветвей, что на нее можно заскочить. После этого сучья для него все равно что лестница на шесть футов. Два десятка поникших протестующих оживляются и следуют его примеру. Лесорубы видят, что происходит по флангам. Начинают погоню, насколько им позволяют шипастые бутсы.

Первые протестующие уже карабкаются в кроны. Мими находит глазами пихту, куда может забраться даже она. Она в двадцати футах от ствола, как тут ее по ногам бьет что-то свирепое. Она падает ничком в куст заманихи. Плечо отскакивает от покрытого лишайником булыжника. На ее ноги приземляется что-то тяжелое. Дуглас на своем дереве, вопит тому, кто ее повалил:

— Господи, я тебя убью! Оторву твою дурную башку. Сидящий на ногах Мими отвечает, растягивая гласные: — Но только для этого придется сперва слезть, а?

Мими сплевывает грязь. Противник надавливает голенями на ее бедра. Она, вопреки себе, вскрикивает. Дуглас спешит вниз по веткам.

— Нет! — кричит она. — Останься!

На земле лежат и другие поваленные демонстранты. Но кое-кто добрался до деревьев и заскочил на ветки. Там они в безопасности. Ботинки выигрывают у вытянутых пальцев.

— Слезь с меня, — стонет Мими.

Прижавший ее лесоруб колеблется. Их-то меньше, а он тратит силы, удерживая такую маленькую азиатку, что она и на куст с трудом залезет.

— Обещай, что не встанешь.

Ее поражают такие приличия.

— Если бы твоя компания сдерживала обещания, нас бы здесь не было.

— Обещай.

Всего лишь хлипкие клятвы, сковывающие все живое. Она обещает. Лесоруб вскакивает и присоединяется к своей стороне, вставшей в тупик. Они собираются, пытаются спасти ситуацию. Срубить пихту, не убив кого-нибудь, не получится.

Мими бросает взгляд на Дугласа. Она уже видела это дерево. Но узнает далеко не сразу: оно было за третьим архатом на свитке ее отца. Лесорубы снова заводят пилы. Срезают кустарник, складывают его в местах падений перед пихтами. Один вальщик делает надрез на большом дереве. Мими наблюдает, слишком ошарашенная, чтобы кричать. Они собираются уронить его прямо через ветки пихты с протестующим. Ствол трещит, Мими вскрикивает. Зажмуривается от оглушительного грохота. Открывает глаза, когда поваленный кряж прорывается через рощу. Протестующий держится за свою мачту и стонет от ужаса.

Дуглас осыпает лесорубов проклятьями.

— Вы с ума посходили? Вы же могли его убить!

— Вы вторглись на чужую территорию! — кричит бригадир. Вальщики расчищают новое место падения. Кто-то приносит болторез и разрезает наручники протестующих у «Катерпиллара», будто подстригает кизил. По всей поляне завязываются драки; роскоши ненасилия конец. В вечнозеленой роще вальщик вонзает лезвие в масло очередной обреченной пихты, намереваясь обрушить ее в трех футах от дерева с другими протестующими. Крики почти теряются за шумом пил, совсем теряются для лесорубов в наушниках. Но они видят, что он размахивает руками, как сумасшедший, и задерживаются, пока перепуганная мишень не сползает на землю. По обоим фронтам — полноценный провал. Блокированные машины заревели. Девятеро из оставшихся сидельцев слезают с насестов. Лесорубы торжествующе размахивают пилами. Протестующие отступают, как олени от пожара.

Мими сидит, где обещала. Воздух за ней визжит. Она оглядывается на сверкающие мигалки и думает: «Кавалерия подоспела». Бронированный грузовик изрыгает двадцать полицейских в полной защите. Черные поликарбонатные шлемы с щитками. Кевларовые бронежилеты. Пуленепробиваемые ударопрочные полицейские щиты. Полиция проносится по поляне, сгоняет вместе посторонних, защелкивает браслеты на запястьях даже тех, у кого уже есть один отрезанный.

Мими поднимается. На ее плечо опускается рука, прижимая обратно к земле. Она разворачивается навстречу копу — перепуганному и двадцатилетнему.

— Сидеть! И не двигаться.

— Я никуда и не собиралась.

— Еще раз вякнешь — пожалеешь. — Мимо трусцой пробегают трое субботних лесных воинов — обратно к дороге, своим машинам. Ребенок-полицейский кричит вслед: — Замерли и сели. Живо, живо, живо!

Они вздрагивают, разворачиваются и садятся. Ближайшие лесорубы ликуют. Малыш крутится на месте и бросается к другим протестующим, пытавшимся сбежать. Отряд рассеивается под деревьями. Занимают позиции парами под последними протестующими на ветках, постукивая им по ногам дубинками. Пятеро оставшихся сдаются — все, кроме Дугласа Павличека, который забирается еще выше. Достает из рюкзака свои наручники и закрывает одно запястье. Потом обхватывает ствол и защелкивает второе.

Мими хватается за голову.

— Дуглас. Спускайся. Все кончено.

— Не могу! — он трясет наручниками, запершими его в объятиях дерева. — Придется сидеть, пока не приедет телевидение.

Озверевший отказник отбрыкивается от лестниц, которые полиция приставляет к пихте. От одной — так атлетично, что смеются даже лесорубы. Но уже скоро под ним четверо полицейских. Прикованный Дуглас не может сдвинуться. Полиция тянется болторезами, чтобы отхватить цепь. Он прижимает цепь к стволу. Лесорубы передают полиции топорики. Но Дуглас сплетает пальцы поверх цепи. Выше его пояса полиция залезть не может. Быстро посовещавшись, они режут его штаны большими ножницами. Двое хватают за ноги. Третий прорезает рваную джинсу до промежности.

Мими смотрит во все глаза. Она никогда не видела голые бедра Дугласа. Думала все эти месяцы, увидит ли. Его страсть читается так же открыто, как удивление, когда они делят между собой холодный шоколадный шейк. Но он лишь раз положил ей руку на затылок и на большее не решался. Почему — непонятно. Мими решила, что во всем виновата какая-то военная рана. Теперь она смотрит, как его раздевают на глазах у ошарашенной толпы. Нога открыта воздуху, костлявая и белая, почти безволосая — морщинистые бедра мужчины куда старше Мими. Потом — другая нога, и вот джинсы повисают на поясе рваным стягом. В ход идет перцовый баллончик — смесь капсаицина с газом «Сирень».

Люди кричат:

— Он же прикован к месту. Он не может сдвинуться!

— Чего вы от него хотите?

Полицейский подносит баллончик Дугласу между ног и нажимает на кнопку. Член и яйца охватывает жидкое пламя — коктейль, равный нескольким миллионам сковиллей. Дуглас висит, болтается на наручниках, дышит мелкими глотками:

— Ч, ч, черт…

— Вашу ж мать. Он не может сдвинуться. Отстаньте от него!

Мими разворачивается посмотреть, кто кричит. Лесоруб, низкий и бородатый, как разгневанный гном из книжки братьев Гримм.

— Сними наручники, — приказывает полицейский. Слова закупоривают рот Дугласа. Не выходит ничего, кроме такого низкого стона, как в первые полсекунды воздушной тревоги. Полицейские брызжут снова. Мирно сидевшие протестующие начинают бунтовать. Мими в ярости вскакивает. Кричит то, что через час даже не вспомнит. Вокруг нее встают остальные. Собираются у дерева пленника. Полиция расталкивает их обратно. Дугласу снова поливают промежность. Он стонет еще выше.

— Сними наручники — и можешь спуститься. Все просто.

Он пытается что-то выговорить. Внизу кто-то кричит.

— Да дайте ему сказать, вы, животные!

Полицейский придвигается и разбирает шепот:

— Я уронил ключ.

Дугласа срезают и спускают с дерева, как Иисуса с креста. Мими к нему не подпускают.


ПОСЛЕ ТОГО КАК ИХ ВСЕХ ПРИНЯЛИ в отделении, она везет его домой. Пытается отмыть — всеми успокаивающими средствами, какие может найти. Но его мясо — дрожащий лосось, он стесняется его показывать.

— Со мной все будет хорошо. — Он лежит в постели, читает слова с потолка. — Со мной все будет хорошо.

Она проверяет каждое утро. Оранжевый цвет кожи не сходит еще неделю.



ПРИБЫЛЬ ОТ «ГОСПОДСТВА 2» больше ежегодных доходов целых штатов. «Господство 3» появляется, как раз когда устаревает его предок. В новый мир вливаются люди с шести континентов — первопроходцы, паломники, фермеры, шахтеры, воины, жрецы. Они образуют гильдии и консорциумы. Они строят такие здания и создают такие товары, каких не ожидали даже программисты.

«Господство 4» — в 3D. Это монументальное начинание, компания чуть не надрывается, привлекая в два раза больше программистов и художников, чем для его родителя. Предлагается разрешение в четыре раза выше, игровая область в десять раз больше, еще с десяток квестов. Тридцать шесть новых технологий. Шесть новых ресурсов. Три новых культуры. Больше чудес света и шедевров, чем человек может исследовать за годы игры. Скорости процессоров постоянно удваиваются, но лучшие игровые компьютеры еще месяцами кряхтят от игры на пределе.

Все так, как много лет назад предсказывал Нилай. Появляются браузеры — очередной гвоздь в крышку гроба времени и пространства. Щелчок — и ты в ЦЕРНе. Еще один — слушаешь андеграунд в Санта-Крузе. Еще — и читаешь газету в МТИ. На начало второго года — пятьдесят больших серверов, а на конец — пятьсот. Сайты, поисковые системы, шлюзы. Выдохшиеся, переполненные города индустриализованной планеты воплотили сеть в жизнь — и как раз вовремя: она — мессия из евангелия о бесконечном росте. Сеть становится из невообразимой незаменимой, сплетает весь мир за полтора года. «Господство» не отстает, выходит онлайн — и еще миллион одиноких мальчишек эмигрируют в новую и улучшенную Небывалию.

Дни самообеспечения окончены. Игры разрастаются; вступают в ряды элитных товаров мира. «Господство 5» превосходит целые операционные системы своей сложностью и числом строчек кода. Лучшие ИИ в нем умнее прошлогодних межпланетных спутников. Кнопка «Играть» становится двигателем человеческого роста.

Но все это мало что значит для Нилая в квартире над головным офисом компании. Комната трещит по швам от экранов и модемов, мигающих, как на Рождество. Электроника варьируется от модулей размером со спичечный коробок до шкафов выше человеческого роста. И каждое устройство, как говорил пророк, неотличимо от магии. Такие чудеса не могла предсказать и самая дикая фантастика времен детства Нилая. И все же с каждым удваиванием технических характеристик в нем удваивается нетерпение. Он алчет как никогда — еще одного прорыва, следующего, чего-то простого и элегантного, что снова изменит все. Он навещает деревья-оракулы в марсианском ботаническом саду, спрашивает их, что будет дальше. Но те молчат.

Его мучают пролежни. Из-за все более хрупких костей опасно выходить за порог. Два месяца назад он ударился ногой, залезая в ванную: такая опасность всегда есть, когда не чувствуешь собственные конечности. Руки все в синяках от постельного поручня, о который Нилай бьется, когда встает и ложится. Он привык есть, работать и спать в кресле. Больше всего на свете — даже свою компанию променял бы — ему хочется посидеть у озера в Высокой Сьерре, пройдя десять миль по тропе, и посмотреть, как клесты пикируют на ветки елей на опушке, извлекая семечки из шишек своими неправдоподобными клювами. Этого у него не будет никогда. Никогда. Теперь ему можно гулять только в «Господстве 6».

А там в его отсутствие процветают игровые колонии. Динамичные конкурирующие экономики. Города, где настоящие люди торгуют и принимают законы. Творение во всей своей изощренной напрасности. За жизнь там выкладывают ежемесячную плату. Смелый шаг, но в игровом мире смелость несмертельна. Убиться можно, только если не прыгнешь.

Нилай уже не отличает покой от отчаяния. Часами сидит у панорамного окна, потом забрасывает эпическими требованиями разработчиков, желает все того же, о чем твердил уже годами:

Нужно больше реализма… Больше жизни! Животные должны ходить и останавливаться, гулять и всматриваться, прямо как живые прообразы… Я хочу видеть, как волк приседает, как загорается зелень его глаз, словно изнутри. Я хочу видеть, как медведь ворошит муравейник когтями…

Построим этот мир во всех подробностях из того, что снаружи. Настоящие саванны, настоящие леса умеренной зоны, настоящие болота. Братья ван Эйк вписали в Гентский алтарь 75 опознаваемых видов растений. Я хочу, чтобы в «Господстве 7» насчитывалось 750 видов симулированных растений, и каждое — со своим поведением…

Пока он пишет, стучатся и входят работники с документами на подпись, спорами на его суд. В их лицах не видно ни отвращения, ни жалости к огромной трости, торчащей в кресле. Они к нему привыкли, эти молодые кибернавты. Они даже не замечают катетер, который опустошается в резервуар, висящий на раме кресла. Они знают, сколько Нилай стоит. Сегодня стоимость акций «Семпервиренс» втрое превысила прошлогодний выход на IPO. Этому дистрофику в кресле принадлежат двадцать три процента компании. Он их всех озолотил — а сам стал богаче величайших императоров игры.

Нилай отправляет новую служебную записку размером с целую брошюру, и тут на него находит тень. И тогда он делает то, что делает всегда в отчаянную минуту: звонит родителям. Трубку поднимает мать.

— О, Нилай. Я так, так за тебя рада!

— Я тоже рад, Moti. У вас все хорошо? — И тут не важно, что она ответит. Pita слишком много спит. Планируется поездка в Ахмедабад. Гараж захватили божьи коровки — очень пахучие. Может, она скоро радикально подстрижется. Нилай упивается всем, о чем рассказывает мать. Жизнь во всех жалких подробностях, которые еще не влезают ни в какую симуляцию.

Но затем — убийственный вопрос, и в этот раз — так быстро:

— Нилай, мы тут все еще думаем, что тебе можно кого-то найти. В нашем сообществе.

Как они только не затаскали эту тему за годы. Затягивать в такую жизнь женщину — социальный садизм.

— Нет, Moti. Мы об этом уже говорили.

— Но, Нилай. — Он слышит в ее словах: «Ты же стоишь миллионы, десятки миллионов, а то и больше — даже своей матери не говоришь! Так в чем тут самопожертвование? Кто тут не научится любить?»

— Мам? Надо было тебе уже признаться. Есть одна женщина. Вообще-то моя сиделка. — Звучит вполне достоверно. Затишье на другом конце провода сокрушает его отчаянной надеждой. Нужно какое-то не вызывающее подозрений и успокаивающее имя, чтобы самому не забыть. Рули, Руту.

— Ее зовут Рупал.

Страшный вдох — и она плачет.

— О, Нилай. Я так, так за тебя рада!

— Я тоже, мама.

— Ты познаешь истинное счастье! Когда мы с ней встретимся?

Он удивляется, как его преступный разум не предусмотрел такую мелочь.

— Скоро. Не хочу ее спугнуть!

— Ее спугнет твоя родная семья? Что это за девушка такая?

— Может, в следующем месяце? Под конец? — Он рассчитывает, конечно, что мир закончится задолго до этого. Уже предчувствует безграничную скорбь матери из-за симулированного разрыва всего за несколько дней до встречи. Но он уже осчастливил ее в единственном месте, где люди живут по-настоящему, — в пятисекундном окне Сейчас. Все хорошо, и еще до конца разговора он обещает людям и в Гуджарате, и в Раджастане предупредить минимум за четырнадцать месяцев, чтобы освободить время, купить билеты и подготовить сари, что обязательно для любой свадьбы.

— Ох. Это все требует времени, Нилай.

Когда они вешают трубки, он поднимает руку и бьет по краю стола. Очень скверный звук и резкая белая боль, он знает, что сломал по меньшей мере одну кость.

В ослепительной боли Нилай спускается на личном лифте в роскошный вестибюль — красивая отделка из красного дерева оплачена желанием миллионов людей жить где угодно, лишь бы не здесь. Его глаза застилают слезы и гнев. Но он молча, вежливо показывает распухшую руку перепуганной секретарше и произносит:

— Мне надо в больницу.

Он знает, что его ждет, когда ему залатают там руку. Ни-лая отругают. Положат под капельницу и потребуют дать слово, что он будет питаться как следует. Пока секретарша в панике звонит врачу, Нилай смотрит на стену, где повесил слова Борхеса — до сих пор руководящий принцип его юной жизни:

Всякий человек должен быть способен вместить все идеи, и полагаю, что в будущем он таким будет.


ПОРТЛЕНД КАЖЕТСЯ ПАТРИЦИИ ТОКСИЧНЫМ. Статус просветительского свидетеля-эксперта звучит еще хуже. Утром перед предварительными слушаниями доктор Вестерфорд лежит в постели, будто после инсульта.

— Не могу, Ден.

— А надо, милая.

— Надо по морали или по закону?

— Это труд твоей жизни. Ты не можешь просто уйти — Это не труд моей жизни. Труд моей жизни — слушать деревья!

— Нет. Это удовольствие твоей жизни. А труд — рассказывать другим, что они говорят.

— Судебная приостановка вырубки на особых федеральных землях. Это вопрос для юристов. Что я понимаю в законах?

— Они хотят знать, что ты знаешь о деревьях.

— Свидетель-эксперт? Мне сейчас будет плохо.

— Просто расскажи, что знаешь.

— В том-то и заковыка. Я ничего не знаю.

— Это как выступать перед классом.

— Вот только вместо двадцатилетних идеалистов, которым хочется узнать новое, слушать будут юристы, грызущиеся за миллионы долларов.

— Не долларов, Пэтти. Дело в другом.

И да, она соглашается, опуская ноги на холодный паркет. Дело в другом. В полной противоположности долларов.

В том, для чего требуются все свидетели, какие есть.


ДЕННИС ВЕЗЕТ ЕЕ СОТНЮ МИЛЬ на полуразвалившемся пикапе. Когда она выходит перед зданием суда, в ушах уже гудит. Во время предварительного заявления ее детский речевой дефект расцветает, как большая майская магнолия. Судья то и дело просит Патрицию повторить. Та с трудом слышит вопросы. И все-таки рассказывает: тайна деревьев. Слова поднимаются в ней, как смола после зимы. В лесу нет индивидуальностей. Каждое дерево полагается на остальных.

Она не говорит о личных догадках и придерживается консенсуса научного сообщества. Но во время показаний сама наука начинает казаться взбалмошной, как конкурс популярности в старшей школе. К сожалению, адвокат противной стороны с ней согласен. Представляет письмо редакторам журнала, где вышла ее первая серьезная научная статья. Письмо за подписью трех ведущих дендрологов, втаптывающих ее в грязь. Неправильная методология. Сомнительная статистика. «Патриция Вестерфорд демонстрирует вызывающее смущение непонимание единиц естественного отбора…» Кровь приливает к каждому дюйму кожи. Ей хочется исчезнуть, никогда не быть. Подмешать ядовитые грибы себе в утренний омлет, пока Деннис не отвез ее на этот трибунал.

— Все в этой статье подтверждается новыми исследованиями.

Она не замечает ловушку, пока та не захлопывается.

— Вы низвергли превалирующие на тот момент убеждения, — говорит адвокат противной стороны. — Можете ли вы гарантировать, что новые исследования не низвергнут вас?

Не может. У науки тоже есть свои сезоны. Но это слишком тонкий момент для любого суда. Наблюдение — наблюдение многих — сойдется на чем-то возобновляемом, несмотря на потребности и страхи любого отдельного человека. Но она не может поклясться перед судом, что лесоведение наконец сошлось на новом лесоведении — системе убеждений, которые выдвинули она и ее друзья. Не может даже пока поклясться, что лесоведение — это наука.

Судья спрашивает, правда ли то, что ранее утверждал свидетель-эксперт противной стороны: что молодая, контролируемая, быстрорастущая роща лучше старого и анархичного леса? Судья ей кого-то напоминает. Долгие поездки по свежевспаханным полям. «Если вырезать свое имя в коре бука на высоте четырех футов, как высоко оно окажется через пятьдесят лет?»

— В это верили мои учителя двадцать лет назад.

— В данном вопросе двадцать лет — это большой срок?

— Для дерева это пустяк.

Все собравшиеся в зале суда смеются. Но для людей — неустанных, изобретательных, трудолюбивых людей — двадцати лет хватит, чтобы убить целые экосистемы. Обезлесение: от него климат меняется больше, чем от всего транспорта вместе взятого. В срубленных лесах в два раза больше углерода, чем во всей атмосфере. Но это уже для другого суда.

— Молодые, прямые, быстро растущие деревья не лучше старых и гниющих? — спрашивает судья.

— Для нас — лучше. Не для леса. На самом деле молодую, контролируемую, гомогенную рощу даже лесом назвать нельзя.

Слова, стоит их произнести, прорывают плотину. Теперь она счастлива, что жива — жива, чтобы исследовать жизнь. Патриция чувствует себя благодарной без каких-либо причин, разве что от воспоминаний обо всем, что смогла открыть о других существах. Патриция не может сказать об этом судье, но она их любит — эти изощренные, переплетенные народы связанной между собой жизни, которые она так долго слушала. Она и свой вид любит — пронырливый и самовлюбленный, застрявший в зашоренных телах, слепой к разуму вокруг, но все же избранный творением, чтобы знать.

Судья просит уточнить. Деннис был прав. Действительно, как перед студентами выступать. Она объясняет, что гниющее бревно — дом для живой ткани на порядки больше, чем живое дерево.

— Иногда я даже задумываюсь, вдруг истинная цель дерева на Земле — готовиться к тому, чтобы долго лежать мертвым на лесной почве.

Судья спрашивает, каким живым существам нужно мертвое дерево.

— Назовите любую семью. Любой класс. Птицам, млекопитающим, другим растениям. Десяткам тысяч беспозвоночных. Они нужны трем четвертям амфибий региона. Почти всем рептилиям. Животным, которые не дают вредителям убивать другие деревья. Мертвое дерево — это бесконечный отель.

Она рассказывает судье о короеде. Его окружает алкоголь гниющей древесины. Он заползает в бревно и роет. Разносит в системе туннелей грибок, что хранит в особом образовании на голове. Грибок ест дерево; жук ест грибок.

— Жуки устраивают фермы в бревнах?

— Самые настоящие. Без госсубсидий. Если не считать бревно.

— А эти существа, которые зависят от гниющих бревен и коряг: они под угрозой исчезновения?

Патриция объясняет: все зависит от всего. Есть полевки, живущие только в старых лесах. Они питаются грибами, растущими на гниющих бревнах, и испражняются спорами в другом месте. Нет гниющих бревен — нет грибов; нет грибов — нет полевки; нет полевки — нет распространения грибка; нет распространения грибка — нет новых деревьев.

— Как вы считаете, возможно сохранить эти виды, оставив нетронутыми отдельные участки старых лесов?

Перед ответом она задумывается.

— Нет. Только не участки. Большие леса живут и дышат. Развивают сложные виды поведения. Маленькие участки не так устойчивы или насыщенны. Они должны быть большими, чтобы в них проживали большие животные.

Адвокат противной стороны спрашивает, стоит ли сохранение лесных участков тех миллионов долларов, которые за них платят люди. Судья просит на звать конкретные цифры Противоположная сторона подсчитывает упущенную выгоду — тяжелую цену невырубки деревьев.

Судья просит доктора Вестерфорд ответить. Она хмурится.

— Гниль добавляет лесу ценности. Леса — самые богатые скопления биомассы. В ручьях старых лесов в пять-десять раз больше рыбы. Люди могут зарабатывать на сборе грибов, рыбалке и прочем, год за годом, намного больше, чем на сплошной вырубке каждые полдесятка лет.

— Правда? Или вы это фигурально?

— У нас есть расчеты.

— Тогда почему рынок не реагирует?

Потому что экосистемы склонны к разнообразию, а рынки — к ее противоположности. Но ей хватает ума не сказать это вслух. Не стоит оскорблять местных богов.

— Я не экономист. И не психолог.

Адвокат противной стороны заявляет, что сплошная вырубка спасает леса.

— Если люди не будут вырубать, миллионы акров сдует или их выжжет катастрофическими верховыми пожарами.

Это не ее сфера, но Патриция не может просто так оставить его слова.

— Сплошная вырубка усиливает ветровал. А верховые пожары происходят, только когда пожары подавляются слишком долго. — Она объясняет как есть: огонь дарует жизнь. Есть шишки — поздние, — которые просто не могут раскрыться без пламени. Широкохвойные сосны десятилетиями держатся за свои, дожидаясь пожара. — Раньше подавление пожаров казалось рациональным подходом. Но расходы от этого намного выше доходов.

Адвокат ее стороны морщится. Но ей уже не до дипломатии.

— Я открывал вашу книжку, — говорит судья. — Мне и в голову не приходило! Деревья призывают животных и велят им что-то делать? Запоминают? Кормят и лелеют других?

В зале суда, обшитом темными деревянными панелями, из нор выходят ее слова. Из нее изливается любовь к деревьям — к их изяществу, их гибким экспериментам, постоянному разнообразию и сюрпризам. Это медленные вдумчивые создания с хитроумным лексиконом, каждое не походит на другое, они влияют друг на друга, порождают птиц, впитывают углерод, очищают воду, фильтруют токсины из земли, стабилизируют микроклимат. Объедини достаточно живых существ — в воздухе и под землей, — и получишь то, у чего есть цель. Лес. Существо на грани исчезновения.

Судья хмурится.

— То, что вырастает после сплошной вырубки, уже не лес?

В Патриции закипает досада.

— Можно заменить леса плантациями. А еще можно сыграть Бетховена на казу. — Смеются все, кроме судьи. — В пригородных дворах и то больше разнообразия, чем на лесных фермах!

— Сколько осталось нетронутого леса?

— Мало.

— Меньше четверти того, с чего мы начали?

— О боже! Намного. Наверное, не больше двух-трех процентов. Может, квадрат сто на сто миль. — Последние остатки ее клятвы быть осмотрительной пропадают без следа. — На этом континенте было четыре великих леса. Каждый мог просуществовать вечно. Каждый погиб за какие-то десятилетия. Мы даже не успели их толком романтизировать! Эти деревья — наша последняя линия обороны, и они исчезают со скоростью сотни футбольных полей в день. В этом штате случались речные заторы бревен шириной в десять миль. Хотите максимизировать чистый доход леса для нынешних хозяев и доставить как можно больше древесины в кратчайшие сроки — тогда пожалуйста: вырубайте старые леса и засаживайте рядами свои плантации, которые сможете вырубить еще много раз. Но если хотите, чтобы в следующем веке была почва, чистая вода, разнообразие и здоровье, стабилизаторы и функции, которые мы даже не умеем измерять, — тогда будьте терпеливы и дайте лесу расти медленно.

Договорив, она застенчиво замолкает. Но адвокат, требующий судебного постановления, сияет.

— Вы бы сказали, что старые леса… знают то, чего не знают плантации? — спрашивает судья.

Она прищуривается и видит отца. Голос не тот, но те же очки без оправы, высокие удивленные брови, постоянное любопытство. Вокруг клубятся первые уроки полувековой давности, дни на побитом «паккарде» — ее передвижном классе, — работа на проселках юго-западного Огайо. Патриция ошеломлена, она понимает, что корни ее взрослых убеждений кроются там — рожденные парой слов, между делом сказанных в машине, когда в пятницу днем окно было опущено, а в зеркалах заднего вида отражались соевые поля округа Хайленд.

Помнишь? «Люди думают, что они — высший вид, но это не так». Другие существа — больше, меньше, медленнее, быстрее, старше, моложе, могущественнее — всем заправляют, делают воздух и едят солнечный свет. Без них не будет ничего.

Но судьи в той машине не было. Судья — другой человек.

— Возможно, это вечная задача человечества — узнать то, что уже поняли леса.

Судья задумчиво двигает губами, как ее отец жевал сассафрас — эти веточки с запахом рутбира, что остаются зелеными всю зиму.


ОНИ ВОЗВРАЩАЮТСЯ после перерыва на принятие решения. Судья объявляет приостановку работ на спорном участке. А заодно издает запрет на все продажи древесины с общественной земли на западе Орегона, пока не будет исследовано влияние сплошной вырубки для видов на грани исчезновения. К Патти подходят и поздравляют, но она не слышат. Ее уши закрылись, как только молоток ударил по кафедре.

Выходит она как в тумане. Рядом — Деннис, ведет ее по коридору и на площадь, где друг перед другом стоят две толпы демонстрантов, создавая туннель из плакатов.

НЕЛЬЗЯ ПРОРУБИТЬ СЕБЕ ПУТЬ В РАЙ

ШТАТ ПОДДЕРЖИВАЕТ ЛЕСОЗАГОТОВКИ;

ЛЕСОЗАГОТОВКИ ПОДДЕРЖИВАЮТ ШТАТ

Враги перекрикиваются через раскол, подстегнутые победой и унижением. Порядочные люди, и каждый любит свою страну по-своему — непримиримо. Они кажутся Патриции стаей ссорящихся птиц. Кто-то трогает ее за правое плечо, и она оборачивается к свидетелю-эксперту противной стороны.

— Вы только что сделали лесозаготовки намного дороже.

Она моргает от такого обвинения, не понимая, что здесь плохого.

— Все компании с частной землей или текущими правами теперь будут вести вырубки намного быстрее.



РУКИ ЗАСТЫВАЮТ, НОГИ ЗАТЕКАЮТ — слишком тесно, чтобы ворочаться. Ночи такие холодные, можно отморозить покрытые смолой пальцы. Нескончаемый ветер и хлопающий брезент рвет попытки заговорить. Иногда с шумом падают толстые суки. Тишина пугает еще больше Все их физические упражнения — лазанье. Но в меняющемся свете и плывущих днях то, что казалось невозможным на земле, становится рутиной.

Утро — игра в кошки-мышки. Или, скажем, сову и полевку, когда Хранитель и Адиантум смотрят из своего промозглого птичника на крошечных млекопитающих, шмыгающих далеко внизу на земле. Бригады приходят раньше, чем рассеивается туман. Сегодня — всего три. Назавтра — уже двадцать, шумные в кабинах своих машин. Иногда лесорубы ноют:

— Спуститесь хоть на десять минут.

— Не можем. Мы заняты сидением на деревьях!

— Нам же кричать приходится. Мы вас там даже не видим. Совсем шеи свело.

— Тогда поднимайтесь. Места на всех хватит!

Патовая ситуация. В разные дни приходят разные люди, пытаются договориться. Бригадир. Прораб. Швыряют хриплые угрозы и разумные обещания. Наносит визит даже вице-президент по лесной продукции. Встает под Мимасом в белой каске, словно ораторствует в зале Сената.

— Мы можем посадить вас в тюрьму на три года за незаконное проникновение.

— Поэтому мы и не спускаемся.

— Мы несем убытки. Огромные штрафы.

— Это дерево того стоит.

На следующий день вице-президент в белой каске возвращается.

— Если вы двое спуститесь к пяти часам дня, мы снимем все обвинения. Если нет, мы не можем дать никаких гарантий. Спускайтесь. Мы вас отпустим. Ваша история будет чиста.

Адиантум склоняется над краем Бального зала.

— Так мы не за свою волнуемся. А за вашу.


НА СЛЕДУЮЩЕЕ УТРО она снова спорит с кем-то из лесорубов, когда он прерывается на полуслове.

— Эй! А сними-ка каску.

Она снимает. Его шок очевиден и на расстоянии в две трети футбольного поля.

— Блин! Ты же офигенная.

— Ты бы вблизи меня видел! Когда я не мерзну и не живу без душа пару месяцев.

— Ну и какого хрена ты там делаешь на дереве? Любой мужик тебе ноги целовать будет.

— А кому нужны мужики, когда есть Мимас?

— Мимас?

Уже маленькая победа — чтобы он произнес это имя.


ХРАНИТЕЛЬ ДАЕТ ПО ЛЕСОРУБАМ залп из бумажных бомб. Развернутые, они демонстрируют карандашные эскизы жизни на высоте в двести футов. Лесорубы впечатлены.

— И ты это сам нарисовал?

— Каюсь, грешен.

— Серьезно? У вас там даже черника?

— Ведрами!

— И пруд с рыбками?

— И это еще не все.


ИДУТ ДНИ, сырые и ледяные, один унылей другого. Смена, которую ждали Хранитель и Адиантум, так и не приходит. Начинается вторая неделя противостояния, кольцо рабочих у подножия Мимаса уже злится.

— Вы тут в глуши. До ближайшего человека — четыре мили. Всякое может случиться. Кто знает.

Адиантум блаженно сияет им улыбкой.

— Вы же порядочные люди. Даже угрожать не умеете!

— Вы нас без заработка оставляете.

— Не мы, а ваши начальники.

— Брось заливать!

— За последние пятнадцать лет треть работ на лесозаготовках ушла машинам. Чем больше рубят, тем меньше людей работает.

Зайдя в тупик, лесорубы пробуют другие тактики.

— Господи боже. Это же растения. Ну новые вырастут! Вы не видели лес к югу?

— Это одноразовый джекпот, — кричит в ответ Хранитель. — Пройдет тысяча лет, прежде чем система восстановится.

— Да что с вами не так-то? Почему вы ненавидите людей?

— О чем вы? Мы это делаем для людей!

— Эти деревья сами умрут и попадают. Надо рубить, пока они еще крепкие.

— Отлично. Давай порубим твоего дедушку на ужин, пока на нем еще есть мясо.

— Психи какие-то. Чего с вами вообще разговаривать?

— Надо научиться любить это место. Надо стать местными.

Один лесоруб заводит бензопилу и сбивает сучья с крупного нароста Мимаса. Отступает и потрясает веткой, как мачтой шлюпки.

— Мы кормим людей. А вы что делаете?

Они кричат на Адиантум дуэтом:

— Мы знаем эти леса. Мы уважаем эти деревья. Эти деревья убивали наших друзей.

Адиантум замирает. Мысль о том, что дерево убило человека, слишком чудовищна для нее.

Люди снизу давят.

— Вам не остановить рост! Людям нужна древесина.

Хранитель видел цифры. Сотни досковых футов, полтонны бумаги и картона на человека в год.

— Тогда надо лучше соображать, что нам действительно нужно, — говорит он.

— Мне вот надо кормить детей. А вам?

Хранитель уже готов крикнуть то, о чем потом пожалеет. Его останавливает ладонь Адиантум на его руке. Она смотрит вниз, стараясь услышать этих людей, атакованных за то, что им приказывают. За опасную и жизненно важную профессию, в которой они стали настоящими мастерами.

— Мы и не говорим, что не надо рубить вовсе, — она качает рукой, пытаясь дотянуться до людей с двухсот футов. — Мы говорим — рубите так, будто это дар, а не будто вы это заслужили. Никто не любит брать в дар больше, чем ему нужно. А это дерево? Это дерево будет таким даром, словно спустился сам Иисус и…

Она осекается из-за мысли, одновременно приходящей и Хранителю. «Было дело. Тоже срубили».


ДНИ, УНЫЛЫЕ ОТ ДОЖДЯ. Промозглые вечера. А смена так и не приходит. Хранитель совершенствует систему сбора дождевой воды. Адиантум строит биде для женщин. Под конец третьей недели лесорубы принимаются за деревья поближе. Но через пару часов упираются в тупик. Трудно валить стволы размером с небоскребы, когда один сбой пилы, и легкий ветерок может привести к непреднамеренному убийству.

Той ночью наконец приходят Локи и Искра. Локи поднимается в верхний лагерь Мимаса. Искра остается внизу на дозоре.

— Простите, что так охренительно долго. В лагере были… небольшие распри. А еще «Гумбольдт» и их войска огородили весь склон. Две ночи назад устроили за нами погоню. Поймали Грифа. Он в тюрьме.

— Они сторожат дерево ночью?

— Мы пришли по первой возможности.

Разведчик передает драгоценный провиант — пачки быстрорастворимого супа, персики и яблоки, хлопья из десяти злаков, смесь с кускусом. Просто добавь воды. Хранитель оглядывает припасы.

— Нас не сменяют?

— Сейчас рисковать нельзя. Мохоед и Серый Волк испугались угроз расправой и ушли домой. У «Оборонных сил» не хватает людей. Перебои со связью. Если честно, мы сейчас под огнем. Можете посидеть хотя бы еще неделю?

— Конечно! — говорит Адиантум. — Можем хоть целую вечность.

Он бы тоже не прочь сидеть целую вечность, думает Хранитель, если бы слышал голоса созданий света. Локи содрогается при свете свечи.

— Блин, ну у вас тут и холодрыга. Этот сырой ветер пронизывает насквозь.

— А мы его уже и не чувствуем, — говорит Адиантум.

— Почти, — уточняет Хранитель.

Локи готовится к выходу.

— Пора спускаться, пока и меня с Искрой не поймали. Берегитесь Древолаза Кэла. Серьезно. У «Гумбольдта» есть мужик, который лазает по деревьям голый, только с кошками и большой бухтой троса. Он как только не мешал другим древесным пикетам.

— Как будто лесная легенда, — говорит Хранитель.

— Но он не легенда.

— И он что, снимает людей с деревьев силой?

— Нас двое, — объявляет Адиантум. — И мы уже нашли равновесие.


ЛЕСОРУБЫ ПЕРЕСТАЮТ ПРИХОДИТЬ. Спорить-то больше не о чем. Иссякают и поставки «Оборонительных сил». «Наверное, мы еще в осаде», — говорит Хранитель. Но кордонов не видно. С тем же успехом люди могли пропасть отовсюду, кроме палеонтологической летописи. Высоко, в кронах, они не видят других животных кроме белок-летяг, которые по ночам гнездятся в тепле их тел.

Оба уже потеряли счет дням. Ник отмечает каждое утро на нарисованном календаре, но, сходив в туалет, помывшись с губкой, позавтракав и помечтав о коллективных произведениях искусства, что воздадут должное лесу, он часто забывает, отметил уже день или нет.

— Какая разница? — спрашивает Адиантум. — Грозы почти прошли. Теплеет. Дни становятся длиннее. Другого календаря нам и не надо.

Хранитель рисует целыми днями. Набрасывает мхи, растущие во всех щелках. Зарисовывает уснею и другие висячие лишайники, превращающие дерево в сказку. Рука движется, образуется мысль: «А кому что нужно, кроме еды?» И те, кто, как Мимас, делает еду себе сам, свободнее всех.

По-прежнему стонут машины, где-то под отвесным холмом. Вблизи — пила, подальше — лесотаска: двое пикетчиков научились различать эти создания на слух. Иногда по утрам это их единственный способ понять, надвигается ли еще система свободного предпринимательства к стене божественных размеров.

— Наверное, морят нас голодом. — Но в этот долгий период, когда к ним не доходят припасы, есть кускус и воображение.

— Погоди, — говорит Адиантум. — Глазом моргнуть не успеешь, как опять вырастет черника. — Она грызет сушеный горошек, будто это курс по философии. — Я раньше и не умела чувствовать вкус.

Он тоже. И не знал, как пахнет его тело — и свежее дерьмо, пока оно превращается в компост. И как меняется мышление, если часами смотреть на резной свет, падающий через ветки. И как шумит кровь в ушах в час после рассвета, пока все живое затаивает дыхание и ждет, что будет, когда рухнет небо.

С каждым порывом ветерка реальность отклоняется от перпендикулярности. Ветреные вечера — эпичный спорт для тандемов. Когда нарастает ветер, нет ничего — совсем ничего, кроме ветра. Он превращает их в дикарей — брезент хлопает, как ненормальный, иголки хлещут до потери сознания. Когда дует ветер, в мозгу больше ничего нет — ни рисования, ни стихов, ни книжек, ни правого дела, ни призвания, только ветер и безумные мысли, бешено мотающиеся вокруг, пока их вид кувыркается сломя голову с семейного древа.

Когда темнеет, остается только звук. Свечи и керосин слишком драгоценны, чтобы переводить их на роскошь чтения. Они понятия не имеют, когда через кордон прорвется следующая поставка, есть ли еще кордон, есть ли еще «Оборонные силы жизни» или любое человеческое объединение, что еще помнит о них, высоко на тысячелетнем дереве, ждущих припасов.

В темноте Адиантум берет Хранителя за руку — другого сигнала не надо. Они зарываются друг в друга, как и каждую ночь, на фоне черноты.

— Где они?

Есть только два варианта, что за «они». Три, если считать созданий света. И его ответ — один на все три.

— Не знаю.

— Может, забыли про этот лес.

— Нет, — говорит он. — Вряд ли.

Лунный свет за спиной набрасывает капюшон на ее лицо.

— Им не победить. Не одолеть природу.

— Но они могут многое запороть на очень долгое время.

И все же в такую ночь, как эта, когда лес играет симфонию на миллион голосов, а ветки Мимаса рвут толстую полыхающую луну, даже Нику легко поверить, что у зелени есть план, благодаря которому эпоха млекопитающих покажется мелким объездом.

— Ш-ш, — говорит она, хоть он и так молчит. — Что это?

Он знает и не знает. Очередная экспериментальная инкарнация — заглянула, объявила о своем местонахождении, опробовала тьму, откалибровала свое место в гигантском улье. Сказать по правде, у него тяжелеют веки, и он не может удержать ее вопрос, тот вырождается в иероглифы. Без возможности одомашнить мрак или как-то его использовать Хранителя накрывает сон. Но все-таки ему хватает сил осознать: «Я впервые так долго живу без того, чтобы меня не накрыло хандрой».

Они спят. Уже не привязываются. Но еще держатся друг задруга, часто, так что если скатятся с платформы, то вместе.


СНОВА СВЕТЛО, снова он делает бессмысленную пометку на бессмысленном самодельном календаре. Моется, опорожняется, ест и ложится в традиционную позу бодрствования — голова у ее ног, чтобы видеть друг друга. Ник вдруг удивляется, как это ему пришло в голову переместить свою жизнь на двадцать этажей в воздух. Но как люди попадают куда угодно? И как можно остаться на земле, раз увидев жизнь в кроне? Пока солнце мало-помалу скользит по летнему небу, он рисует. Начинает понимать, как так может быть, чтобы пара черных отметин на пустом белом поле изменили мир.

Оливия сидит на краю платформы, задрав брезент, и смотрит на волнующийся лес. Лысые плеши — все ближе. Она слушает свои бестелесные голоса, свое постоянное успокоение. Они приходят не каждый день. Она достает свой блокнот и набрасывает пару стишков меньше секвойного семечка.

Он смотрит, как она моется губкой и водой, скопившейся в брезенте.

— Твои родители знают, где ты? На случай… если что-то произойдет?

Она оборачивается, голая и дрожащая, хмурится, будто это вопрос по углубленной нелинейной динамике.

— Я не разговаривала с родителями с тех пор, как уехала из Айовы.

Уже чистая и одетая, через семь градусов спуска солнца, она добавляет:

— И нет.

— Что нет?

— Ничего не произойдет. Меня успокоили, что у этой истории хороший конец. — И она гладит Мимаса, который даже в своем преклонном возрасте сегодня съел и добавил к своей массе два литра углерода.


ОНИ ЧИТАЮТ В СПАЛЬНИКАХ бесконечными часами. Читают все книжки, оставшиеся от прошлой смены в местной библиотеке. Читают Шекспира, поставив толстый томик на животы. Читают по пьесе в день, разыгрывая роли. «Сон в летнюю ночь». «Король Лир», «Макбет». Читают два великолепных романа, один — трехлетней давности, другой — стадвадцатитрехлетней. Под конец старого ей трудно удержать голос от дрожи.

— Ты любишь этих людей?

Его истории захватили. Его волнует, что будет дальше.

Но ее — ее сломали.

— Любовь? Вау. Ну, может быть. Но они же все заперты в обувной коробке и понятия об этом не имеют. Так и хочется их тряхнуть как следует и крикнуть: «Вылезайте из себя, блин! Оглянитесь вокруг!» Но они не могут, Никки. Все живое для них навсегда за гранью.

Ее лицо сморщивается, глаза снова оголяются. Оливия плачет до слепоты, даже по вымышленным созданиям.


ОНИ ОПЯТЬ ЧИТАЮТ «ТАЙНЫЙ ЛЕС». Он как тис: со второго взгляда открывается больше. Они читают, как ветка знает, когда расти. Как корень находит воду — даже воду в трубе. Как пятьсот миллионов корней дуба могут повернуть с пути конкурента. Как листья в «застенчивой кроне» оставляют зазор между собой и соседями. Как деревья различают цвета. Читают о дикой фондовой бирже, торгующей товарами ручного производства — как над землей, так и под ней. О сложных ограниченных партнерствах с другими видами жизни. Об изобретательных способах разнести семена на сотни миль. О хитростях размножения, которым подвергаются ничего не подозревающие подвижные создания на десятки миллионов лет моложе деревьев. О взятках зверям, которые мнят, будто получили обед на халяву.

Читают об экспедициях по пересадке мирры, изображенных на рельефах в Карнаке три тысячи пятьсот лет назад. Читают о деревьях, которые мигрируют сами. О деревьях, которые помнят прошлое и предсказывают будущее. О деревьях, которые гармонизируют свое плодо- и орехоношение расширяющимся хором. О деревьях, которые бомбят землю, чтобы выросли только их отпрыски. О деревьях, которые призывают себе на помощь воздушные силы насекомых. О деревьях с такими полыми стволами, что там умещается население маленькой деревеньки. Листьях с мехом на нижней поверхности. Утонченных черенках, разгадывающих ветер. О круге жизни на столбе мертвой истории, где каждый слой настолько толстый, насколько был щедрым творящий сезон.


— ЧУВСТВУЕШЬ? — спрашивает она под буйством западного неба однажды ранним вечером — а может, и следующим. И без всяких объяснений он знает, о чем она. Теперь Ник читает ее мысли, столько часов они провели вместе в бесцельном созерцании, колено к локтю, локоть — к колену.

«Ты чувствуешь, как она поднимается и исчезает? Эта стоячая волна постоянных помех. Такая вездесущая, что даже не замечаешь, когда она тебя окутывает. Человеческая уверенность. Она не дает увидеть даже то, что находится прямо под носом, — и теперь пропала». Он чувствует — чувствует. Дерево — словно какой-то исполинский маяк. Они вдвоем превращаются в существ, работающих на точках пятнистого солнца, проникающих через ветки Мимаса.

— Давай взберемся на вершину, — говорит Оливия. И не успевает он возразить, как уже смотрит на чумазую горгулью, пристроившуюся на поколотом молниями шпиле: ноги охватили трубу, бегущую до земли, руки — вскинуты и просеивают небо.


НОЧЬЮ НИК ГЛУБОКО СПИТ зеленым сном, но тут Мимас содрогается, и Ник перекатывается к краю платформы. Рука хватается за тонкий сук. Он вцепляется в него, глядя на двадцать этажей внизу. За ним вскрикивает Оливия. Он торопится обратно на середину платформы, когда порыв еще сильней подхватывает брезент и приподнимает всю конструкцию. Ветер разжижает воздух, ливень пронзает их своими иглами. Ник вскидывает глаза на оглушительный треск. В тридцати футах над ним отрывается сук толще его ноги и падает в замедленном движении, ломая по пути другие ветки.

Яростные шквалы впечатывают Оливию в Мимаса. Она в истерике впивается в платформу. Ствол отклоняется на пару футов от вертикали, потом отшатывается на столько же в другую сторону. Ник качается, как подвижный груз на самом высоком в мире метрономе. Так же, как знает все, он понимает, что умрет. Сжался от челюсти до пальцев ног, прилепился к жизни всеми силами, какие остались. Если отпустит — земля все решит за него.

Кто-то кричит ему через ливень. Оливия.

— Не. Сопротивляйся. Не сопротивляйся!

Слова хлещут его и приводят в чувство. Она права: поджавшись, он не переживет и следующие три минуты.

— Расслабься. Катайся!

Он видит ее глаза — обезумевший зеленый селадон. Оливию мотает в диких изгибах, ловкую, словно буря ей нипочем. Через пару секунд он видит, что так и есть. Секвойе — нипочем. Тысяча таких бурь прошла через эту крону, десятки тысяч, и все, что приходилось делать Мимасу, — так это поддаться.

Ник сдается на милость гнева, как поступало это дерево целое тысячелетие убийственных бурь. Как восемьдесят миллионов лет поступали все sempervirens. Да, бури валят деревья таких размеров. Но не сегодня. Вряд ли. Сегодня на этом ветру верхушка секвойи не опаснее земли. Просто гнись и поддавайся.

Вой рассекает густой от дождя ветер. Ник воет в ответ. Их вопли превращаются в хохот умалишенных. Ник и Оливия хором визжат, пока все боевые кличи и дикие зовы мира не становятся благодарением. Еще долго после того, как разжались бы его сжатые кулаки, они орут, распевая, в бурю.


ПОД КОНЕЦ СЛЕДУЮЩЕГО УТРА у подножия Мимаса появляются три лесоруба.

— Вы там как? Вчера ночью был сильный бурелом. Большие деревья валило. Мы уж за вас волновались.



НЕВЕРОЯТНО, НО КОПЫ ВСЕ СНИМАЮТ. Год назад это было бы трясущейся размытой уликой, которую полиция бы уничтожила. Теперь же тактика беззакония не стоит на месте. А против нее полиции нужны новые эксперименты. Методы, которые требуется документировать, анализировать и оттачивать.

Камера обводит толпу. Люди высыпают на улицу из-за сияющей таблички компании. Окружают офис, примостившийся, как охотничья хижина, на опушке пихт и елей. Даже в объективе самого настороженного оператора здесь нет ничего, кроме демократии в Америке, права на мирные собрания. Толпы стоят далеко от границ собственности, поют свои песни и размахивают простынями с надписями: «ПРЕКРАТИТЕ НЕЗАКОННЫЕ ЛЕСОЗАГОТОВКИ. ХВАТИТ СМЕРТЕЙ НА ОБЩЕСТВЕННЫХ ЗЕМЛЯХ». Но в кадре мелькает полиция. Офицеры, пешие и в седле. Люди в кузовах машин, напоминающих БТРы.


МИМИ УДИВЛЕННО КАЧАЕТ ГОЛОВОЙ.

— Я и не знала, что в этом городе столько копов. — Дугги идет вразвалку рядом, колченогий. — Ты знаешь, мы не обязаны. Нас бы с радостью подменило еще полдесятка человек.

Он так резко разворачивается к ней, что чуть не падает.

— Ты это о чем? — Он как золотой ретривер, отхвативший по голове газетой, которую только что с гордостью принес. — Погоди-ка. — Дугги в замешательстве трогает ее за плечо. — Тебе что, страшно, Мим? Потому что можешь не…

Она не может это выдержать, его доброту.

— Ладно. Просто прошу, давай сегодня без геройств.

— Я и в прошлый раз не геройствовал. Кто знал, что они так подмочат мою старую добрую мужскую гордость?

Она ее видела — в тот день, когда джинсы разрезали на радость всем ветрам. Мужскую гордость, болтающуюся на ветру, обожженную химикатами. С тех пор он так часто хотел ей показать — чудесное восстановление, — можно сказать, почти что воскрешение. Просто она не может себя заставить. Она его любит — может, даже больше всех, кроме своих сестер и их детей. Не устает поражаться, что такой простодушный человек дожил до сорока лет. Не может представить, чтобы не заботилась о нем. Но они из разных пород. Вот это дело, которому они себя посвятили, — защита неподвижных и неповинных, борьба за что-то лучше бесконечного самоубийственного аппетита, — это все, что у них есть общего.

Они идут к машине, где раздают новое секретное оружие протеста — стальные прутья для приковывания по прозвищу «черные мишки».

— Мы еще как это сделаем. А ты как думала? Это у меня не первое Пурпурное сердце. И не последнее. Будет целая гирлянда, прямо как у червяка.

— Дугги. Давай без травм. Я сегодня не выдержу.

Ом показывает подбородком на кордон полицейских, так и дожидающихся неприятностей.

— Это ты к ним. — И потом, как зверек, который не помнит ничего, кроме солнца: — Блин! Глянь, сколько народу! Вот это я понимаю — движение.


ПЕРВОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ — переход границ корпоративной собственности — происходит за кадром. Но скоро объектив находит поживу. Автоматическая фокусировка жужжит и фиксирует, как несколько мирных протестующих переходят шоссе. Там они встают на подстриженном газоне и кричат в ответ на призывы мегафона:

Народ! Единый! Никем непобедимый!

Лес! Если срубить! Уже не возродить!

К ним подходят двое полицейских и просят уйти. На записи голоса приглушенные, но достаточно вежливые. Впрочем, скоро та россыпь нарастает, как рыбная стая в защитной формации — как раз то, чего полиция надеялась избежать. Беловолосая горбатая женщина кричит:

— Мы будем уважать их собственность, когда они будут уважать нашу!

Камеру резко мотнуло налево, где через газон перебегает девять человек. Первая стычка оказывается мастерской диверсией, чтобы отвлечь полицию от входа в здание. У каждого бегущего — полая стальная трубка V-образной формы трехфутовой длины, толстая, чтобы внутрь поместилась рука.

Потом склейка. Камера уже внутри. Активисты сковали себя вокруг столба в вестибюле. В коридоры высыпают любопытные работники. Из-за оператора выходят полицейские, пытаются восстановить распадающийся порядок.


ПРОТЕСТУЮЩИХ МУШТРОВАЛИ, как занимать позиции как можно быстрее. Но в самом вестибюле, где кишат работники и преследует позиция, попробуй их займи. В куче-мале Мими и Дуглас разрываются. Оказываются на противоположных концах круга. У них три секунды, чтобы приковаться. Дуглас сует левую руку в «черного мишку», а карабин троса на запястье прикрепляет к стальному кольцу посреди трубы. Его товарищи делают так же. Спустя секунды девять человек не вырезать с места ничем, кроме разве что алмазной дисковой пилы.

Они сидят, скрестив ноги, на полу вокруг толстого столба. Дуглас наклоняется в сторону — но все равно ее не видит. Кричит «Мими!», и круглое коричневое лицо, которое он привык ассоциировать со всем хорошим в мире, выглядывает и ухмыляется. Он показывает большой палец раньше, чем вспоминает, что тот теперь в стальной трубе.


ОДИН НЕПРЕРЫВНЫЙ КАДР в движении фиксирует каждого человека на крупном плане. Долговязый мужчина с щербинкой между передними зубами и длинной лохматой шевелюрой, стянутой в хвост, начинает петь. «Мы победим. Мы победим». Сперва — смешки. Но вот уже трое из группы подпевают. Пятеро полицейских тянут демонстрантов в стороны, но простой вариант — не вариант. Человек в форме говорит, как с суфлера читает:

— Меня зовут шериф Сандерс. Вы нарушаете уголовный кодекс, статьи… — Его заглушают крики из кольца. Он прерывается, закрывает глаза и начинает сначала. — Это частная собственность. Именем штата Орегон я приказываю вам удалиться. Если вы не уйдете мирно, вас задержат за незаконное собрание, а также злоумышленное проникновение. Попытки сопротивления аресту будут расцениваться как нарушение уголовного кодекса, статьи…

Долговязый и щербатый перекрикивает:

— Ты должен сидеть здесь с нами.

Полицейский отшатывается. Кто-то из-за кадра кричит:

— Вы все преступники. Вам бы только другим людям жизнь испоганить!

Кольцо снова начинает скандировать. По периметру набивается больше полицейских. Снова выступает шериф. Говорит он медленно, четко и громко, как учитель в начальных классах.

— Освободите руки от ваших… из ваших труб. Если вы не уйдете через пять минут, мы применим перцовый газ, чтобы принудить вас к подчинению.

Кто-то в кольце отвечает:

— Вы не можете.

Камера находит маленькую азиатку с круглым лицом и черными волосами и стрижкой боб. Шериф за кадром говорит:

— Еще как можем. И применим.

Из кольца кричат. Камера не знает, куда смотреть. Слышно, как круглолицая говорит:

— По закону Соединенных Штатов всем государственным служащим запрещено применять перцовый газ, кроме как при самозащите. Сами посмотрите! Мы даже сдвинуться не можем!

Шериф сверяется с часами.

— Три минуты.

Все говорят разом. Камера обводит замешательство в вестибюле и возвращается к перепуганным крупным планам. Стычка: молодого человека в кольце пинают со спины по почкам. Камеру мотает, она останавливается на щербатом. Его хвост так и пляшет туда-сюда.

— У нее астма, чуваки. Жуткая. Нельзя применять газ против астматика. От этого умереть можно, чуваки.

Кто-то за кадром кричит:

— Делайте, как говорит полиция.

Щербатый кивает так, будто у него сломалась шея.

— Давай, Мими. Отцепляйся. Давай.

Его криком перебивает седоволосая женщина.

— Мы договорились вместе сидеть до конца.

— Вы нарушаете закон, и ваши действия причиняют вред обществу, — отвечает шериф. — Пожалуйста, освободите помещение. У вас шестьдесят секунд.

Шестьдесят секунд проходят в том же замешательстве.

— Я снова призываю вас отцепиться, вынуть руки из труб и уйти с миром.

— Я получил Крест Военно-воздушных сил за то, что был сбит, защищая нашу страну.

— Я отдал приказ разойтись пять минут назад. Вас предупредили о последствиях, и вы их приняли.

— Я не принимаю!

— Теперь мы применим перцовый газ и другие химические реагенты, чтобы вы освободили руки из металлических труб. Мы будем их применять, пока вы не согласитесь освободиться. Вы готовы освободиться и избежать газа?


ДУГЛАС НАКЛОНЯЕТСЯ ТО ТУДА, ТО СЮДА. Не видно. Между ними столб, а кольцо сходит с ума. Он зовет ее по имени — и вот она, наклонилась со своим испуганным взглядом навстречу ему. Он кричит то, что она не слышит в шуме. Они встречаются глазами на крошечную вечность. Он с силой направляет в этот узкий канал десяток призывов. «Ты не обязана. Для меня ты важней всех лесов, которые может убить эта компания».

Ее взгляд еще гуще от посланий, и все сводятся к твердейшему зернышку: «Дуглас. Дуглас. Что они делают?»

* * *

ОНИ НАЧИНАЮТ С БЛИЖАЙШЕГО К ШЕРИФУ ТЕЛА — женщина лет сорока, толстая, волосы со светлыми кончиками и очки по прошлогодней моде. Сзади к ней подходит полицейский с одноразовым стаканчиком в одной руке и ватной палочкой — в другой. Голос шерифа спокоен.

— Не сопротивляйтесь. Любые угрозы будут расцениваться как нападение на полицейского, а это является преступлением.

— Мы прикованы! Мы прикованы!

К первому с палочкой и стаканчиком подходит второй коп. Он удерживает женщину и закидывает ей голову. Она выпаливает:

— Я преподаю биологию в средней школе имени Джефферсона. Я отдала двадцать лет жизни, чтобы…

За кадром кричат:

— Сейчас тебя поучат!

— Освободитесь из трубы, — говорит шериф.

Учительница задерживает дыхание. Крики. Полицейский опускает ватную палочку ей на правый глаз. С трудом старается наложить побольше на левый. Химикаты скапливаются под веком, сбегают по щеке. Учительница издает звериные стоны. Они все громче, пока она уже не кричит. Кто-то просит:

— Прекратите! Немедленно!

— У нас есть вода для глаз. Освободитесь — и вы ее получите. Вы освободитесь? — Полицейский снова закидывает ее голову, второй с палочкой размазывает перцовую жидкость по глазам и носу. — Освободитесь — и мы промоем лицо холодной водой.

— Вы ее убиваете! Ей нужен врач! — кричит кто-то.

Полицейский с палочкой дает знак помощнику.

— Дальше брызнем «мейсом». Будет намного хуже.

Учительница уже не кричит, а блеет. Ей слишком больно, она даже не может освободиться. Руки не находят карабин. Двое слуг общества следуют по часовой стрелке к следующему в круге — мускулистому мужчине тридцати лет, который сам больше похож на дровосека, чем на любителя сов. Он пригибается и с силой зажмуривается.

— Сэр? Вы освободитесь?

Его широкие сильные плечи пытаются поежиться, но «черные мишки» на обеих руках не дают их свести. Полицейский с трудом загибает ему голову назад. Сила на стороне полиции, и, когда подходит третий коп, шея протестующего выгибается. Открыть глаза так просто не удается. Они водят палочкой по щелкам век, зафиксировав большую голову. Концентрированный перец стекает большими каплями. Одна попадает в нос, мужчина начинает задыхаться. Камера рассекает вестибюль. Задерживается на окне, где снаружи скандируют протестующие, не представляя, что творится внутри. Захлебывающиеся звуки перекрывает полицейский.

— Вы освободитесь? Сэр? Сэр. Вы меня слышите? Вы готовы освободиться?

— У вас совесть-то есть? — кричит кто-то.

— Сразу из бутылки! Лейте им в глаза! — заливается кто-то.

— Это пытки. В Америке!

Камера мутнеет. Болтается, как взгляд пьяницы.


КОГДА КОПЫ ИСЧЕЗАЮТ ЗА КОЛОННОЙ, из Дугласа слова льются рекой.

— У нее астма. Ее нельзя перцовым газом, чуваки. Ради бога, вы же ее убьете.

Он с силой гнется направо, наперекор «черным мишкам». Видит, как полицейские встает от нее по бокам, человек в форме наклоняется со спины и любовно обнимает Мими за голову. Изнасилование в глаза тремя мужиками.

— Мэм, просто освободите руки — и можете быть свободны. Страдать необязательно, — говорит шериф. Женщину возле Мими рвет.

Дуглас кричит ее имя. Полицейский с палочкой берет ее одной рукой за затылок.

— Мисс? Вы хотите освободиться?

— Пожалуйста, не делайте мне больно. Я не хочу.

— Тогда просто освободитесь.

Дуглас чуть не ломается пополам. «Уходи!» Глаза Мими сталкиваются с его. Они безумно полыхают, ноздри раздуваются, как у кролика в силке. Он не понимает взгляда, какого-то предсказания. Ее глаза говорят: «Что бы ни случилось, помни, чего я добивалась». Полицейский закидывает ее красивое лицо. Ее горло раскрывается в клокочущем агх-х-х…

И тут он вспоминает. Он-то может двигаться. Так просто: Дуглас возится с карабинами, приковывающими запястья к кольцам «черных мишек», — и он свободен. Вскакивает, завывая:

— Назад!

Не то чтобы все замедляется. Просто его мозг ускоряется. У него есть все минуты на свете, чтобы несколько раз подумать: «Нападение на полицейского. Уголовное преступление. От десяти до двенадцати лет тюремного заключения». Но коп сбивает его на пол раньше, чем Дугги успевает замахнуться. Раньше, чем кто-нибудь успел бы крикнуть «Дерево I».

Той ночью потрясенный оператор делает копию пленки и сдает ее прессе.



ДЕННИС ПРИНОСИТ ТЫКВЕННЫЙ СУП-ПЮРЕ в хижину Патриции на обед.

— Патти? Даже не знаю, стоит ли об этом говорить.

Она тыкается лбом ему в плечо.

— Уже поздно сомневаться, нет?

— Запрет не продержится. Уже закончился.

Она отстраняется и мрачнеет.

— Что это значит?

— Вчера по телевизору сказали. Еще одно судебное решение. Лесная служба освобождена от временной приостановки, принятой на твоем слушании.

— Освобождена.

— Они готовы одобрить новый план лесозаготовки. По всему штату сходят с ума. В головном офисе лесозаготовительной компании провели демонстрацию. Полиция заливала людям химикаты в глаза.

— Что? Ден, не может быть.

— Показывали видео. Я не смог смотреть.

— Точно? Здесь?

— Я сам видел.

— Но ты же сказал, что не смог смотреть.

— Я видел.

Его тон — как пощечина. Кажется, они ссорятся — хотя оба не умеют. Деннис тоже смущенно опускает голову. Плохой песик; больше так не будет. Она берет его за руку. Они сидят над пустыми мисками, глядя в узкий просвет в роще болиголова. Вспоминаются вопросы, которые задавал на слушаниях судья. Какой толк от природы? Какая разница, когда право на неограниченное развитие превратит все леса в геометрические доказательства? Дует ветер, болиголов машет своими перистыми побегами. Какой изящный профиль, какое элегантное дерево. Ему стыдно за людей, стыдно за эффективность, запреты. Серая кора, ветки — сочно-зеленые; иголки — плоские вдоль стеблей, смотрят вовне. Характер развития спокойный, даже философский в своей безмятежности. Шишки — маленькие — что бубенчики на санях, довольные своей вечной тишиной.

Это Патриция нарушает тишину, как раз когда накатывает спокойствие.

— В глаза!

— Перцовый газ. Ватными палочками. Так выглядело, будто… это не наша страна.

— Люди прекрасны.

Он поворачивается к ней в ужасе. Но он — человек веры, и потому ждет, удосужится ли она объяснить свои слова. И да, думает она. Набирается упрямства от этой мысли. «Да: прекрасны». И обречены. Поэтому она никогда и не могла жить среди них.

— От безнадежности они становятся решительней. Нет ничего прекраснее.

— Думаешь, мы безнадежны?

— Ден. Как остановить вырубку? Она даже не замедляется. Единственное, что мы знаем, — это как расти. Расти активнее, расти быстрее. Больше, чем в прошлом году. Расти до самой пропасти и дальше. Без вариантов.

— Понимаю.

Очевидно, не понимает. Но из-за его готовности ей врать у нее тоже сердце кровью обливается. Она бы рассказала ему, как высокая, шаткая пирамида большой жизни уже валится, в замедленном темпе, от огромного и быстрого пинка, сдвинувшего планетарную систему. Нарушаются великие круговороты воздуха и воды. Древо Жизни снова падет, свернется в пенек беспозвоночных, жесткого земного покрова и бактерий, если только человек… Если только человек.

Люди подставляют собственные тела прямо на линию огня. Даже здесь, в стране, где ущерб давно нанесен, где потери этого года — ничто в сравнении с тем, что произошло на далеком юге… людей бьют, над людьми измываются. Людям мажут глаза перцем, а она — та, кто знает, что каждый день мы теряем по триллиону листьев без возможности восстановления, — не делает ничего.

— Ты бы назвала меня мирным человеком?

— О, Ден. Ты мирный почти как растение!

— Мне плохо. Мне хочется покарать этих копов.

Она сжимает его руку в ритм качающемуся болиголову.

— Люди. Столько боли.


ОНИ СОБИРАЮТ ГРЯЗНЫЕ ТАРЕЛКИ в пикап для поездки в город. У двери Патриция хватает Дугласа.

— Я же богатая, да?

— Не настолько, чтобы пойти во власть, если ты об этом.

Она смеется слишком громко и замолкает слишком быстро.

— На данный момент сохранение природы в тупике. И теперь я вижу, что ничего не изменится. — Он смотрит на нее и ждет. А она думает: «Если бы весь наш вид мог вот так смотреть и ждать, как этот человек, мы бы еще могли спастись». — Я хочу открыть семенной фонд. Сейчас в мире вдвое меньше деревьев, чем когда мы с них слезли.

— Из-за нас?

— Один процент мирового леса — каждое десятилетие. Площадь больше Коннектикута — каждый год.

Он кивает, словно это удивило бы любого, кто не следит за ситуацией.

— Когда я уйду, вымрет уже до трети существующих видов.

Денниса удивляют ее слова. Она куда-то собирается?

— Десятки тысяч деревьев, о которых мы почти ничего не знаем. Виды, которые и классифицировать толком не начали. Это как сжигать библиотеку, художественный музей, аптеку и архив одновременно.

— Ты хочешь создать ковчег.

Она улыбается из-за слова, но пожимает плечами. Слово как слово.

— Я хочу создать ковчег.

— Где можно сохранить… — Его захватывает странность идеи. Хранилище для сотен миллионов лет работы. Положив руку на дверцу пикапа, он смотрит на верхушку кедра. — И что… что ты будешь с ними делать? Когда они?..

— Ден — я не знаю. Но семена могут пролежать тысячи лет.



Они встречаются вечером, на холме, выходящем на море. Отец и сын. Немало воды утекло. После этого часа вместе в новейшем окружении утечет еще больше.

Нилай-джи. Это ты?

Pita. Мы здесь. Сработало!

Старый попрошайка подходит к синекожему богу и машет. Бог стоит неподвижно.

Очень плохой звук, Нилай.

Я тебя слышу, пап. Не волнуйся. Тут только ты и я.

В голове не укладывается. Так прекрасно!

Это еще ерунда. Только подожди.

Синий бог сдвигается с места и запинается.

Только посмотри на свой костюм! Посмотри на меня!

Тебя хотел посмешить, Pita.

Бок о бок, неверными шажками, они идут вдоль утесов, о которые бьется океан. Уже давно, с тех пор, как отец уехал в клинику в далекой Миннесоте, такие прогулки вместе были невозможны. С самого раннего детства они так не гуляли, не беседовали друг с другом, когда слова торопились угнаться за их шагами.

Тут все такое большое, Нилай.

Есть еще. Намного больше.

И детальность! Как у тебя получилось?

Pita, это только начало, уж поверь.

Синий бог с трудом плетется к краю утеса.

Не может быть. Только посмотри. Волны!

Они стоят на вершине водопада, что обрушивается на побережье под ними. Вырезанные прибоем скалы торчат из песка, как сказочные замки. Бликуют литорали.

Нилай. Так красиво. Я хочу увидеть все! Они еще недолго идут по побережью, потом сворачивают от океана. А где мы? Что это за место?

Оно вымышленное, Pita.

Да, но знакомое.

Это хорошо!

Потом отец расскажет матери мальчика. Как его похитили в младенческий мир, до появления людей. Его дезориентируют туманный воздух и косой тропический свет. Коричневатый цвет песка и лазурное море, окружающие их кольцом сухие горы. Он щурится на зелень, такую буйную. Он никогда не обращал на растения особого внимания. Никогда не было времени их изучить. А теперь и не будет.

Они идут по тропинке вдоль стволов, что раскрываются огромными грубыми зонтиками против солнца.

Что это, Нилай? Твоя фантастика?

Словно палповые журналы сына так и собирают пыль в стопках под его детской кроватью.

Нет, Pita. Земля. Драконово дерево.

Они настоящие? Такие деревья — ив нашем мире?

Попрошайка улыбается и показывает.

Все основано на реальных событиях!

Синий бог наконец понимает: рыба в море, птица в воздухе, все, что ползает по этой искусственной Земле, — лишь грубые зачатки какого-то будущего убежища, спасения из исчезающего оригинала. Он подходит к одной из чудовищных древесных поганок.

И что здесь могут делать игроки?

У попрошайки вырываются незапланированные слова.

А что, по-твоему, они должны делать, пап?

А, Нилай, я вспомнил. Хороший ответ!

Попрошайка объясняет, как велика песочница. Человек может собирать травы, охотиться на животных, сажать поля, рубить деревья и вырезать доски, рыть глубокие шахты для добычи минералов и руды, вести торговлю и переговоры, строить хижины, и ратуши, и соборы, и чудеса света…

Они снова идут. Климат становится роскошней. В подлеске рыщут звери. Над ними кувыркаются стаи.

Когда придут люди?

В конце следующего месяца.

Понятно. Скоро!

Ты еще будешь здесь, пап.

Да, конечно, Нилай. Еще раз, как тут кивать? Синий бог учится кивать. Сколько еще предстоит узнать. И что будет тогда?

Тогда случится наводнение. Уже зарегистрировано пятьсот тысяч человек. Двадцать долларов в месяц. Мы рассчитываем еще на миллион.

Я рад, что могу посмотреть на все вот так. До людей.

Да. Только мы двое!

Начинающий Вишну запинается, поднимаясь по тропе. Теперь надо перейти горы. Покрытые лозами каньоны. Бог ненадолго замирает, сраженный окружением. Потом снова бредет по лесной тропинке.

Только четверть века, пап. С тех пор, как мы написали «Hello World». А кривая на графике все еще указывает прямо вверх.

На расстоянии двух тысяч миль, на скорости в несколько триллионов циклов на часах процессора — процессора, произошедшего от того, что помог собрать синекожий бог, — отец и сын вместе смотрят через горы и в будущее. Эта земля воплощенных желаний будет шириться без пределов. Она наполнится еще более богатой, дикой и удивительной жизнью после жизни. Карта разрастется до размеров своей модели. Но люди все равно будут голодными и одинокими.

Они идут по величественным грядам. Далеко внизу через джунгли, насыщенные зеленью, петляет старая широкая река. Синий бог останавливается и смотрит. Всю свою жизнь он тосковал по дому. Томление погнало его из деревни в Гуджарате в Золотой штат. У него не было страны, только работа и семья. И всю свою жизнь он думал: «Есть только я». Теперь он смотрит на змеящуюся реку. Миллионы будут каждый месяц платить за то, чтобы прийти сюда. А его не будет.

Где мы теперь, Нилай-джи?

Я же тебе говорил, пап. Тут все с нуля.

Да. Нет. Я понимаю. Но растения и животные. Мы перешли из Африки в Азию?

Иди за мной. Я кое-что покажу. Попрошайка ведет их по серпантину в густые джунгли. Они входят в лабиринт переплетенных, совершенно одинаковых тропинок. По подлеску шмыгают какие-то существа.

Мелия, Нилай. Волшебство!

Погоди. Это еще не все.

Джунгли густеют, тропинка истончается. В вайях и ползучих лозах играют тени. И тут отец видит, в листве этой бесконечной симуляции: разрушенный храм, проглоченный единственным фиговым деревом.

О, принц мой. Ты правда сделал нечто.

Не только я. Сотни людей. Тысячи. Я даже не знаю, как всех зовут. И ты тоже здесь. Твоя работа… Попрошайка поворачивается. Обводит рукой корни, что змеятся по древним камням, ищут трещины, куда можно заползти, напиться из земли. Поднимает кончик своего морщинистого мизинца. Видишь, Pita? И все ~ из зернышка вот такого размера…

Вишну хочется спросить: «Как заплакать?» Но говорит только: Спасибо, Нилай, но мне уже пора.

Да, пап. Скоро увидимся. Безобидная ложь. В этом мире попрошайка прошел полконтинента. Но в другом он слишком хрупок и изможден, чтобы рисковать перелетом. А синий бог, только что босым перешедший зазубренный горный кряж: в мире наверху его тело так пронизано шальными программами и ошибками синтаксиса, что он не доживет до премьеры этого.

Его марионеточное тело кивает, ладони складываются.

Спасибо за эту прогулку, дорогой Нилай. Скоро мы будем дома.



ОТ ПРОСВЕТЛЕНИЯ ДО ПРОРЫВА ПЛОТИНЫ в мозгу Рэя Бринкмана проходит тринадцать секунд.

Телевизор в спальне гремит вечерними новостями. Израильские войска срывают палестинские оливковые рощи. Рэй под одеялом сжимает пульт, делая так громко, чтобы заглушить мысли. Дороти в спальне, готовится ко сну. Ее ежевечерний ритуал переходит от одного шума к другому: фен, электрическая зубная щетка, вода в керамической раковине. Каждый звук говорит ему «ночь» — как однажды вой волков или крик бакланов. И, как зовы тех животных, скоро исчезнут и эти звуки.

Она там целую вечность — и ради чего? После катастрофы этого вечера… Что из всех этих приготовлений она не может сделать — с большей пользой — наутро? Хочет быть чистой для сна и готовой ко всему, что принесет ночь, хотя ночь не принесет кошмара больше, чем этот день.

Он ничего не понимает. После этого вечера немыслимо, что она ляжет в постель, как в последний десяток лет. Но еще немыслимей, что она будет спать в комнате дальше по коридору, той, что когда-то, много лет назад, мечтала переделать в детскую. Он уничтожит эту кровать. Нарубит резное изголовье на дрова. Ведущий говорит: «Тем временем вырубают деревья в школьных дворах по всей Канаде, чтобы защитить детские жизни после…»

Рэй смотрит на экран, но не понимает, что видит. Это — с первой до третьей секунды. Он думает, и поток его сознания еще вменяем. «Я человек, который с удовольствием путает уговор с реальностью. Человек, который никогда не сомневался, что у жизни есть смысл и будущее. Теперь с этим покончено».

Эти мысли занимают меньше четверти секунды. Глаза на миг закрываются — он прокручивает повтор. Их первое свидание. Ведьмы говорят ему не заботиться о завтрашнем дне. С ним ничего не случится, пока лес не пройдет много миль и не полезет на холм. Он в безопасности, отныне он в безопасности, ведь нельзя нанять деревья, как солдат, нельзя стволам скомандовать «вперед». «Всю жизнь нести уверенно венец в надежде на естественный конец».[55] Но ему дали другую роль. Человека, не рожденного от женщины, что сдвинет лес.

Веки Рэя приоткрываются на полсекунды. На этих живых экранах он видит, как они спали вместе — в ночь их первой премьеры в любительском театре. Все наши вчера, снова и снова. Юная леди Макбет, не старше двадцати четырех, переживающая в фойе взрослой жизни. Его нервная подруга, рядом с ним в темноте, бомбардирующая тревожными вопросами, как из собеседования: «Как ты относишься к родителям? Тебя посещали расистские мысли? Когда-нибудь воровал в магазине?» Даже тогда, в первый вечер, он видел, что они могут заботиться друг о друге до старости. Вдвоем, подчиняясь замыслу, предписанному задолго до их встречи и обещавшему раскрыться в свое время. Вечно. И вечно. И вечно.

Пророчество оказалось с подвохом. Нужно собраться с силами и жить. Но как? Зачем? Новости переходят к сцене из дикой природы. Рэй смотрит, как в тумане: прикованные люди, полиция их забирает. Шум воды в ванной прекращается. Это шестая и седьмая секунды.

Все имущество выглядит ворованным. Так ему сказала жена, всего час назад: «Думаешь, все само собой пройдет и я просто приду в себя? Превращусь в твою милую причудливую Дот?»

Он пытался сказать, что знал уже много месяцев. Год, больше. Что он еще здесь. Еще ее муж. Приходи и уходи. Будь с кем хочешь. Делай, как знаешь. Только будь рядом.

Хуже воровства. Убийство. «Ты меня убиваешь, Рэй».

Он пытался напомнить: между ними еще должно что-то случиться. Причина, почему они обязаны оставаться вместе. Он это уже видел, предчувствие двигало им все эти месяцы неподвижности. Какая-то цель их союза, которая существовала всегда. Они принадлежат друг другу.

«Никто и никому не принадлежит, Рэй. Отпусти меня».

В ванной что-то происходит — все, похожее на ничто. Две секунды тишины, и он в ужасе. Ничего не понятно. Ничего не сделать. Он снова смотрит на телевизор. Людям жгут глаза — ни за что. Совершенно напрасно.

На девятой и десятой секунде мозг превращается в окружной суд. Наполняется мыслью многомесячной давности, когда он однажды вечером читал, а его законопослушную жену трахали до потери сознания. Мысль, что он украл из чьей-то чужой книги с копирайтом, за которую теперь надо расплатиться. Время меняет, чем можно владеть и кому можно владеть. Человечество ошибается в отношении соседей — и никто этого не видит. Мы обязаны заплатить миру за каждую идею, за все, что украли.

Люди на экране начинают вопить. А может, вопль исходит из него, когда он видит, как желтеет и опадает. Она в дверях, кричит. Его губы движутся, но звука нет.

«Как будто у меня было слово „книга“, а ты вложила мне ее в руки».

Он сползает с кровати на сосновый паркет. Глаза прижимаются к завихрениям волокон. Что-то в голове ломается, и все, что когда-то было надежно, как дом, рушится, как чересчур разработанная шахта. Кровь наливается в коре его мозга, и он больше ничем не владеет. Ничем, кроме этого.



КОГДА МИМИ ПРИХОДИТ НА РАБОТУ в понедельник, к семи тридцати утра, у ее стола уже стоит мужчина в темно-сером костюме из сержа. Она с первого взгляда знает, кто этот незнакомец.

— Мисс Ма?

К ее столу прислонены сложенные картонные коробки. Он ждал уже давно. Его работа зависит от того, чтобы прийти первым и проследить, что проблем не будет. Ее компьютер уже отключен, все провода аккуратно свернуты на корпусе. Документов давно нет — унесли, пока она запивала бейгл кофе в миле отсюда.

— Меня зовут Брендан Смит. Я помогу вам с переводом из нашей компании.

Она знала, что так будет, уже несколько дней. Ее показывали во всех новостях — преступное проникновение на чужую собственность. Другие инженеры бы бровью не повели — в конце концов, наш вид полон конструкторских ошибок, — но она вдобавок виновна в борьбе с прогрессом, свободой и благополучием. Правом их рода от рождения. Такое в ее профессии не прощается.

Она смотрит на своего профессионального увольнителя, пока он не отворачивается.

— Гаррет что, думает, я разнесу офис? Украду международные тайны керамики?

Мужчина раскладывает коробку.

— У нас двадцать минут, чтобы их заполнить. Только личные вещи. Я опишу все, что вы хотите забрать, и мы получим одобрение, после чего вы отметитесь в книге ухода.

— Отмечусь? Отмечусь?!

Гнев встает комом в горле — гнев, для чьего обнуления и наняли частную охранную фирму. Она отворачивается и направляется к двери. Темно-Серый ее останавливает, чуть ли не силой.

— Как только вы выйдете, мы считаем кабинет опечатанным.

Она колеблется, садится за свой стол. Не свой стол. Ей словно облили перцовым газом мозги. Как они смеют? Как кто угодно смеет? «Да я отсужу у них все до гроша». Но все права и привилегии добросовестной практики — на их стороне. Человечество — головорез. Закон — бандит. Коллеги проходят мимо ее двери, мешкая, только чтобы разглядеть драму, после чего пристыженно ускользают.

Она складывает книги в коробку, которую ей разложил сопровождающий. Потом свои блокноты.

— Никаких записок. Блокноты принадлежат компании.

Она борется с желанием бросить степлер. Заворачивает фотографии в бумагу, которую передает сопровождающий, и кладет в коробку. Кармен и ее Кентуккийская горная верховая лошадь. Амелия с детьми в бассейне в Таксоне. Ее отец у ручья в Йеллоустоне. Ее дедушка и бабушка в Шанхае, в лучших костюмах, с фотографией американских девочек, которых никогда не встретят.

Задачки на логику из гнутых гвоздей. Шутки в рамочках: «Реакция говорит громче слов. Для одних стакан наполовину полон, для других — наполовину пуст; для инженера — это емкость в два раза больше нужного».

— Закончили? — спрашивает ее личный агент по отправке на раннюю пенсию.

Чемодан, покрытый этикетками. Дорожный кофр с чужим именем.

— Ключи. — Она качает головой, потом передает рабочие ключи. Он отмечает их в списке, который просит подписать. — Прошу следовать за мной. — Брендан Смит несет коробки. Она берет чемодан и кофр. В коридоре разбегаются любопытные коллеги. Он ставит коробки на пол и запирает дверь. Стоит щелкнуть замку, как она вспоминает.

— Блин. Откройте.

— Кабинет уже опечатан.

— Откройте.

Он открывает. Она подходит к стене, залезает на стул. Снимает — фут за футом — свиток с архатами на пороге Просветления, возрастом в тысячу и двести лет, скатывает и забирает. Потом идет за мужчиной к главному входу, мимо людей, которые много лет тепло с ней здоровались, а теперь заняты срочной работой. Когда она переносит всю накопившуюся рабочую жизнь на парковку, мужчина встает в дверях фирмы, как ангел у восточных врат Эдема, не пускающий людей — разорителей запретного древа — вломиться в сад и съесть другой плод, который все исправит.



— ЕДИНСТВЕННЫЕ ЖИВОТНЫЕ, которые знают, что их поливают: с этого, — твердит Дугги около полуночи, перекрикивая рок-хиты в придорожной забегаловке, набитой ополчением в увольнительной и прочими вооруженными патриотами, — и начинаются все неприятности.

— В смысле, как знание, что ты умрешь, может дать фору? То есть у тебя хватает мозгов разглядеть, что ты мешок гниющего мяса на сливной трубе, которая скоро развалится, — и что? Какой толк понимать, что сдохнешь через тысячу рассветов?

Его коллега по философии, сидящий рядом за стойкой из атласного дерева, отвечает:

— Ты можешь на хрен заткнуться?

— А вот дерево. Эти ребята знают в таком масштабе и на протяжении такого времени, что мы не можем даже…

Кулак выстреливает и встречается с его скулой, так быстро, что Дуглас словно застыл на месте. Он падает головой на еловый паркет и отключается так быстро, что даже не слышит, как ударивший встает над ним и произносит панегирик:

— Прости. Но я предупреждал.

Когда Дуглас приходит в себя, Спинозы уже нет. Он трогает голову и лицо робкими пальцами. Все на месте, но есть какая-то не такая мягкость. Звезды и огни, темные облака и боль, хотя бывало и хуже. Дуглас позволяет заботливой официантке поднять его на ноги, потом вырывается. «Люди не то, чем кажутся». В этот раз никто не возражает.

Он сидит в своей машине на парковке забегаловки, разрабатывает незапланированный план. Насколько он знает, ему не к кому обратиться за помощью и утешением, кроме его напарницы по спасению мира — женщины, поддержавшей с ним дело, которое куда больше обреченного Павличекизма. Она одна знает, как взять его и придать ему цель в этой жизни. Это уже слишком — свалиться Мими на голову в такой час. Она никогда не запрещала приходить к ней ночью, но в восторге, понятно, тоже не будет. И все-таки Мими знает, что делать с этим кошмаром — его лицом.

Как-то раз, когда они долго сидели, скованные цепью, поперек дороги, которая, как оказалось, не так уж и интересна лесозаготовительным компаниям, она ему рассказала о своих великих Любовях молодости. Этого признания с лихвой хватило, чтобы его ошеломить. Он поддержит ее, с кем бы она ни хотела быть. Мир зависит от стольких разных видов, и каждый — дурацкий эксперимент. Просто хотелось бы, чтобы она когда-нибудь допустила его в святая святых — доверенным собеседником, слугой, кем угодно. Хотелось бы, чтобы она и тот, кто сейчас является ответом ее жизни, позволили присмотреть за ними — подобно стражу, охраняющему их от зловещего мира.

Дуглас с трудом вставляет ключ в зажигание. Наверное, сейчас ему не стоит доверять тяжелую технику. Но щека болтается, что-то вытекает из уголка глаза. Больше деваться, если честно, некуда. Он выныривает с парковки на шоссе — к городу, к любви.

Он не видит грузовик на обочине перед баром. Не видит, как тот сдает на асфальт позади. Ничего не видит, пока зеркало заднего вида не заполняется двумя белыми глазами и зверь не врезается в его задний бампер. Дуглас содрогается, его заносит. Грузовик снова надвигается и таранит. Павличек не может затормозить, не успевает даже подумать. Дорога идет под уклон. Он давит на педаль, но грузовик не отстает. У подножия холма он перелетает через железнодорожный переезд, переводит дыхание.

К нему плывет перекресток. Он внезапно и с силой сдает направо — вдвое быстрее, чем надо. В замедленном слаломе машину заносит на 270 градусов по часовой стрелке. Останавливается он на перекрестке, перпендикулярно, пока пустой лесовоз уносится по шоссе, водитель налегает на гудок — долгое громкое прощание.

Дуглас стоит на дороге, психует. Нападение разжижило его хуже всего, что выкидывала полиция. Хуже, чем когда подбили его самолет. Там-то был просто Бог с Его обычной рулеткой. А тут — псих, с планом.

Дуглас двигается в выбранном направлении, долгой дорогой в город. Не может оторвать глаз от зеркала заднего вида, где в любой момент ждет двойной белый луч. Но добирается до кондоминиума Мими без дальнейших происшествий. У нее еще горит свет. Когда она открывает, очевидно, что она пьяная. Комната за ее спиной перевернута вверх дном. По полу гостиной расстилается свиток.

Она покачивается и еле выговаривает:

— Что случилось?

Он удивленно касается своего лица. Уже и забыл. Не успевает ответить, как она затягивает его внутрь. И вот так деревья наконец приводят их домой.



АДАМ ЭППИЧ СТАВИТ ПРАВУЮ НОГУ в воображаемую нишу и поднимается. Сдвигает узел веревки, наступает левой. С трудом пытается забыть, сколько пустых шагов уже сделал. Говорит себе: «Раньше я все время лазил по деревьям». Но Адам не лезет по дереву. Он лезет по воздуху на веревке толщиной с карандаш, которая болтается на таком широком стволе, что у него краев не видно. Борозды на коре толщиной в фут длиннее его ладони. Над ним долгая бурая дорога исчезает в облаке. Веревка начинает кружиться.

Голос свыше произносит:

— Погодите. Не боритесь.

— Я не могу.

— Можете. И справитесь, сэр.

Горло забивается отрыжкой и страхом. Фут за футом он сокращает невозможный разрыв. У самого верха смеет поднять взгляд. Два лесных создания тихо его подбадривают, но он все равно не слышит, да и не верит. Тянется к чему-то твердому, все еще дыша. Плохо, но все-таки дыша.

— Видишь? — От сияющего лица женщины он задумывается, не умер ли по пути. Мужчина — дряблая кожа и ветхозаветная борода — вручает ему кружку воды. Адам пьет. Не сразу верит, что все в порядке. Платформа под ним покачивается на ветру. Древесная пара парит, предлагая ягоды.

— Спасибо, и так хорошо. — Потом: — Наверное, было бы убедительней, если бы я сказал это пять минут назад.

Женщина по имени Адиантум спешит по ветке к самодельному буфету, ищет чай, который, как она уверяет, спасет его от головокружения. Она ни за что не держится. Босая, на высоте двадцать этажей. Он зарывается лицом в подушку, набитую иголками.

Когда обретает силы, смотрит вниз. По лесу внизу растекается лоскутный бульон. Он пробрался через эту резню, проведенный посланцем Локи. Но вид с высоты птичьего полета еще хуже. Самый длинный и самый решительный древесный пикет в окрестностях — проводящийся идеальными субъектами для его исследования ошибочного идеализма, — последний большой пережиток, пощаженный вырубкой. Разрозненные рощи усеивают голые плеши, как клочки, пропущенные на подбородке неопытного подростка. Всюду свежие пни, мусор и сожженный валежник, обломки, усыпанные опилками, редкие стволы — в слишком крутых оврагах, чтобы с ними возиться. И куст вокруг большого дерева, которое эти пикетчики называют по имени.

Мужчина, Хранитель, показывает достопримечательности.

— Весь освобожденный грунт смоется по тому утесу в реку Ил. Убьет рыбу до самого океана. Уже трудно вспомнить, но, когда мы только пришли, десять месяцев назад, тут была зелень везде, насколько хватало глаз. Вот так мы и замедлили вырубку.

Адам — не врач, и после двухсот пятидесяти интервью с активистами вдоль Утраченного побережья не торопится раздавать диагнозы. Но Хранитель — либо в глубокой депрессии, либо прозревший реалист.

Вспышка далеко внизу, шмелиный гул тяжелой техники, и Хранитель наклоняется посмотреть.

— Вон.

Желтые лучи ярче бананового слизня полосуют растворяющийся лес в полумиле отсюда.

— Что у нас? — спрашивает Адиантум.

— Канатная трелевка. Пара «Катов» с бревнозахватами. Нас могут блокировать к завтрашнему дню. — Хранитель смотрит на Адама. — Лучше спрашивай, что хотел, и возвращайся вниз сегодня.

— Или присоединяйся, — говорит Адиантум. — Отдадим тебе гостевую.

Адам не может ответить. Голову все еще давит. Мутит от дыхания. Хочется обратно в Санта-Круз, анализировать данные из опросников и делать сомнительные выводы из железобетонной статистики.

— Будем только рады, — говорит ему женщина. — В конце концов, мы сами вызвались только на пару дней — и вот, пожалуйста, прошел почти год.

Хранитель улыбается.

— У Мьюра есть хорошая строчка. «Я всего лишь вышел прогуляться…»

Содержимое желудка Адама льется с двухсотфутовой высоты.


СУБЪЕКТЫ СИДЯТ НА ПЛАТФОРМЕ, глядя на анкету и карандаши, которые им вручил Адам. Их руки заляпаны коричневым и зеленым, под ногтями — корка перегноя. От них пахнет крепко и кисло, как от секвойи. Сам исследователь забрался в смотровой гамак над ними, тот не прекращает качаться. Он ищет в их лицах напряжение параноидного синдрома спасателей, который так часто видел в уже опрошенных активистах. Мужчина — способный, но все же фаталист. Женщина — хладнокровна, как не имеет права быть хладнокровным никто, кому так досталось.

— Это для твоей докторской диссертации? — спрашивает Адиантум.

— Да.

— В чем твоя гипотеза?

Адам так давно ведет опросы, что уже и слово-то узнает с трудом.

— Если я что-то скажу, это повлияет на ваши ответы.

— У тебя есть теория о людях, которые?..

— Нет. Никаких теорий. Просто собираю данные.

Хранитель смеется — хрупко и односложно.

— Но это же не так устроено, да?

— А как?

— Научный метод. Нельзя собирать данные без существующей теории.

— Я уже сказал. Я изучаю личностные профили экоактивистов.

— Патологическая уверенность? — спрашивает Хранитель.

Вовсе нет. Я просто… я хочу узнать что-нибудь о тех, кто… кто верит, что…

— Что растения — тоже личности?

Адам смеется и тут же жалеет об этом. Это все высота.

— Да.

— Думаешь, что, сложив все результаты и проведя какой-то регрессионный анализ…

Женщина тыкает в лодыжку партнера. Тот сразу замолкает, одновременно отвечая на один из двух вопросов, которые Адаму хочется подсунуть в его анкету. Второй вопрос — как они испражняются друг перед другом, в семидесяти ярдах над землей.

От улыбки Адиантум Адам чувствует себя фальшивкой. Она на годы моложе его, но на десятилетия — уверенней.

— Ты изучаешь, почему одни люди принимают живой мир всерьез, когда для всех остальных важны только другие люди. Тебе бы изучать тех, кто думает, будто важны только люди.

Хранитель смеется.

— К слову о патологиях.

На миг солнце над ними замирает. Потом медленно сваливается на запад, обратно в ждущий океан. Полуденный свет омывает пейзаж позолотой и акварелью. Калифорния, американский Эдем. Последние клочки юрского леса, мир, как нигде на Земле. Адиантум пролистывает брошюрку вопросов, хотя Адам просил не подсматривать. Качает головой из-за какой-то наивности на третьей странице.

— Все это не даст тебе ничего важного. Если хочешь нас узнать, давай просто поговорим.

— Ну, — Адама мутит в гамаке. Он может смотреть только на страну площадью в сорок девять квадратных футов под ним.-*- Проблема в том…

— Ему нужны данные. Простые параметры, — Хранитель машет на юго-запад, а там пилами плачет песня прогресса. — Закончите аналогию: опросники для сложных личностей — то же самое, что канатная трелевка для…

Женщина вскакивает так пружинисто, что Адам уверен — сейчас свалится. Наклоняется на бок, пока Хранитель отклоняется в противоположную сторону для противовеса. Они и не замечают своих двойных маневров. Адиантум поворачивается к Адаму. Он так и ждет, что она сейчас спорхнет, как Икар.

— Мне не хватило трех кредит-часов для диплома по актуарной науке. Знаешь, что такое актуарная наука?

— Я… это вопрос с подвохом?

— Наука по замене всей человеческой жизни на ее денежную стоимость.

Адам выдыхает.

— А ты, не знаю, не могла бы присесть?

— Ветра же нет! Но ладно уж. Если можно задать один вопрос.

— Ладно. Только, пожалуйста…

— Что ты можешь узнать о нас через анкету, чего не узнаешь, глядя нам в глаза и задавая вопросы?

— Я хочу знать… — Это испортит опросник. Он будет подавать намеки, которые обесценят любые их ответы. Но почему-то здесь, на вершине этого тысячелетнего бобового стебля, ему уже все равно. Адаму хочется поговорить — хотя давно уже не хотелось. — Имеющиеся данные говорят, что преданность группе берет верх над здравым смыслом.

Адиантум и Хранитель обмениваются усмешками, будто услышали, что наука доказала: атмосфера в основном состоит из воздуха.

— Люди создают реальность. Гидроэлектрические дамбы. Подводные морские туннели. Сверхзвуковой транспорт. Попробуй против этого возрази.

Хранитель улыбается, устало.

— Нет, мы не творим реальность. Мы ее только избегаем. Пока. Разграбляя природный капитал и скрывая затраты. Но счет уже идет, и расплатиться мы не сможем.

Адам не может решить, улыбнуться или кивнуть. Только знает, что у этих людей — крошечного меньшинства, не подверженного общественной реальности, — есть тайна, и он должен ее понять.

Адиантум разглядывает Адама, словно через одностороннее стекло в лаборатории.

— Можно задать еще вопрос?

— Сколько угодно.

— Он простой. Как думаешь, сколько у нас времени?

Он не понимает. Смотрит на Хранителя, но мужчина тоже ждет его ответа.

— Не знаю.

— В глубине души. Когда мы раздолбаем все вокруг?

Ему стыдно за ее слова. Какой-то вопрос для студенческих общаг. Для баров в субботу вечером. Он упустил ситуацию из-под контроля, и все это — незаконное проникновение на частную собственность, подъем, расплывчатая беседа — не стоит двух дополнительных пункта данных. Он отворачивается, глядя на разоренные леса.

— Ну серьезно. Не знаю.

— Ты веришь, что люди расходуют ресурсы быстрее, чем мир их восполняет?

Вопрос настолько далек от реальных расчетов, что теряет смысл. Тут в нем сходит с места какой-то затор, и это как разослепление.

— Да.

— Спасибо! — Она довольна своим учеником-переростком. Он широко улыбается в ответ. Адиантум придвигается, топорщит брови.

— И как по-твоему, темпы нарастают или снижаются?

Он видел графики. Все видели. Топку только-только раскочегарили.

— Все так просто, — говорит она. — Так очевидно. Экспоненциальный рост в конечной системе ведет к коллапсу. Но люди не видят. А значит, авторитет людей несостоятелен. — Адиантум пронзает его взглядом, в котором сплелись интерес и жалость. Адаму просто хочется, чтобы его колыбель прекратила мотаться. — Дом горит?

Он пожимает плечами. Косо поднимает уголок губ.

— Да.

— И ты хочешь наблюдать за горсткой людей, которые кричат: «Тушите!», пока все остальные с удовольствием смотрят, как все полыхает.

Минуту назад она была субъектом наблюдательного исследования Адама. Теперь же ему хочется ей довериться.

— У этого есть название. Мы это называем эффектом свидетеля. Я однажды допустил смерть профессора, потому что больше никто в аудитории не встал. Чем больше группа…

— …тем труднее кричать «Пожар»?

— Потому что если бы проблема действительно была, кто-нибудь…

— …а многие уже…

— …пока остальные шесть миллиардов…

— Шесть? А семь не хочешь? Через пару лет — пятнадцать. Мы скоро будем жрать две трети чистой продуктивности планеты. Только за твою жизнь спрос на дерево вырос втрое.

— Нельзя ударить по тормозам, когда ты уже готов врезаться в стену.

— Проще выколоть глаза.

Далекий рев обрывается, снова слышимый в тишине. Все исследование начинает казаться Адаму баловством. Изучать надо болезнь невообразимого масштаба — болезнь, которую ни один свидетель даже не видит, не то что не признает.

Адиантум нарушает молчание.

— Мы не одни. С нами пытаются связаться другие. Я их слышу.

От затылка до копчика у Адама встают дыбом волосы. У него много волос на теле. Но сигнал невидим, потерян в эволюции.

— Кого слышишь?

— Не знаю. Деревья. Жизнь.

— В смысле, они говорят? Вслух?

Она гладит ветку как кота.

— Не вслух. Скорее как греческий хор в голове. — Адиантум смотрит на Адама — лицо простое, будто она только что предложила ему остаться на ужин. — Я умерла. Меня ударило током в кровати. Сердце остановилось. Я вернулась — и уже их слышала.

Адам поворачивается к Хранителю, чтобы убедиться в реальности. Но бородатый пророк только выгибает брови.

Адиантум стучит пальцем по анкете.

— Вот тебе и твой ответ. О психологии спасателей мира?

Хранитель трогает ее за плечо.

— Что безумней — когда растения говорят или когда люди слушают?

Адам не слышит. Он только что настроился на то, что все это время скрывалось на виду. Говорит в пустоту:

— Я иногда разговариваю вслух. С сестрой. Она пропала, когда я был маленький.

— Ну хорошо. Можно исследовать тебя?

Рядом изгибается истина — та, которую его дисциплина не найдет никогда. Само сознание — это оттенок безумия на фоне мыслей о зеленом мире. Адам протягивает руку, чтобы зафиксироваться, но находит только качающуюся ветку. Он поднят над невероятно далекой поверхностью существом, которому бы, по-хорошему, желать ему смерти. Мозг кружится. Дерево его одурманило. Он снова вращается на тросе толщиной с лозу. Вперяется глазами в лицо женщины, словно его еще может защитить последняя отчаянная попытка прочитать тип личности.

— Что?.. Что они говорят? Деревья?

Она пытается рассказать.

* * *

ПОКА ОНИ ГОВОРЯТ, война перемещается к ближайшему стоку. Отдача каждого нового падения сокрушает Адама, она пробивает целые валы среди оставшихся вели-каков. Он и не воображал такой свирепости — это больше походит на снос небоскреба. Воздух туманится от иголок и измельченной древесины. «Области падения — убийцы, — поясняет Адиантум. — Они ровняют бульдозерами каждую полосу, чтобы деревья не раскалывались. Это убивает почву».

Ниже по склону срывается и разбивается исполин толщиной с рост Адама. Земля на месте удара разжижается.


ПОД ВЕЧЕР ОНИ ЗАМЕЧАЮТ вдалеке Локи — тот идет через выпотрошенный лес, чтобы забрать психолога через кордон «Гумбольдта». Но что-то в его целеустремленности говорит, что миссия изменилась. У основания дерева он кричит, чтобы ему скинули веревку и ремни.

— Что случилось? — спрашивает Хранитель.

— Поднимете — расскажу.

Они расступаются в тесном гнезде. Он побледнел и не может отдышаться, но не от подъема.

— Мать Эн и Моисей.

— Снова били?

— Мертвы.

Адиантум вскрикивает.

— Кто-то взорвал офис. Они были там, писали речь для митинга у Лесной службы. Полиция говорит, сами подорвались на складе взрывчатке. Обвиняют «Оборонительные силы жизни» в терроризме.

— Нет, — говорит Адиантум. — Нет. Пожалуйста, только не это.

Долгая тишина, но вовсе не тихая. Заговаривает Хранитель.

— Мать Эн — террористка! Да она не разрешала мне шиповать деревья. Сказала: «Человек с пилой может пострадать».

* * *

ОНИ РАССКАЗЫВАЮТ О МЕРТВЫХ. Как их обучала Мать Эн. Как Моисей попросил посидеть на Мимасе. Поминки на высоте в двести футов. Адам вспоминает то, что узнал в магистратуре: память — всегда соавторский процесс.

Локи спускается, торопясь вернуться к скорбящим на земле.

— Ничего нельзя поделать. Но хотя бы это можно вместе. Идешь? — спросил он Адама.

— Можешь остаться, — говорит Адиантум.

Ученый лежит в болтающемся гамаке, боится шевельнуть и пальцем.

— Я бы хотел посмотреть на темноту отсюда.


СЕГОДНЯ ТЬМА ПЫШНАЯ, ее стоило увидеть. И унюхать: вонь спор и гниющих растений, мхов, заползающих на все, рождающейся почвы, — даже здесь, на высоте многих этажей над Землей. Адиантум варит белые бобы на плитке. Ничего вкуснее Адам не ел с начала исследований. Когда не видишь землю, и высота не так тревожит.

Показываются белки-летяги познакомиться с гостем. Он не против — столпник посреди ночного неба. Хранитель рисует в карманном блокноте при свечном свете. Время от времени показывает наброски Адиантум. «Ах да. В точности они!»

Звуки на всех расстояниях, тысяча громкостей, меццо и мягче. Во тьме бьет крыльями птица с неизвестным Адаму названием. Пронзительные укоры невидимых млекопитающих. Скрип древесины этого высокого дома. Эхо его собственного дыхания. Дыхание двух других людей — до нелепого близко в этой облачной деревне, в их немом бдении. Адама удивляет этот шаг от ужаса до уюта. Женщина впивается в художника, рисующего на остатках свечного света. Часть плеча ловит свечение, кожа голая и прекрасная. Она словно мохнатая или пернатая. Затем чернильный шрифт проступает в два разборчивых слова.

* * *

ОНИ ПРОСЫПАЮТСЯ под рев неподалеку. Под ними люди рыщут в кучах никому не нужных обрезков древесины, переговариваются по рациям.

— Эй, — кричит вниз Адиантум. — Что случилось?

Лесоруб поднимает голову.

— Вы бы лучше валили. Эта хрень идет на вас!

— Какая хрень?

Из рации рвутся помехи. Воздух гудит от натяжения. Дрожат даже лучи света. Над горизонтом поднимается звук хлопков.

— Не верю, — говорит Хранитель. — Не может быть.

Через ближайший пригорок перелетает вертолет. Сперва игрушка, но еще полминуты — и дерево колотится, словно тамтам. Зверь кренится. Адам вцепляется в болтающийся гамак. Порыв воздуха дует кощунственным шепотом ему в лицо, когда обезумевший шершень встает на дыбы и жалит.

В дерево бьет ветер — маниакальный и восходящий, — затем обратная тяга. Верхушки секвой становятся гуттаперчевыми, ветки кромсают кроны. Хранитель карабкается на склад за видеокамерой, а Адиантум хватает отломанный сук размером с бейсбольную биту. Вылезает поближе к натиску. Адам кричит: «Назад!» Роторы месят слова в пыль.

Она упирается босыми ногами в ветвь — та, хоть и массивная, а хлещет, как резиновая, на этом вывернутом наизнанку тайфуне. Вертолет наклоняется, и женщина оказывается лицом к лицу с машиной. Та прет на нее, Адиантум бешено размахивает палкой. Хранитель подбирается сзади, снимая все на камеру.

Вертолет здоровый, с отсеком размером с целое бунгало. Такой огромный, что может поднять дерево старше Америки в небо и потащить через всю страну. Лопасти пенят воздух вокруг фигурки девушки. Внутри стеклопластиковой капсулы сидят двое, спрятавшись за козырьками и шлемами с ремешками на подбородках, трещат по крошечным микрофонам с какой-то далекой базой.

Адам уставился на оптический обман блокбастерной рирпроекции. Он еще никогда не был так близко к чему-то настолько огромному и злобному. Видит миллион его частей — поршни, эксцентрики, лопасти, фланцы, штуки, для которых даже не знает названия, — такое за пределами человеческих сил собрать, не то что придумать. И все же их тысячи, у компаний на каждом континенте. Еще десятки тысяч, вооруженных и опасных, во множестве арсеналов планеты. Самый распространенный хищник в мире.

Ветки хрустят, воздух наполняется мусором. От зверя пышет горелым ископаемым, вонь, как от пылающей нефтяной платформы. Адама тошнит. Рев пронзает барабанные перепонки, убивая любую мысль. Девушку мотает на ее ветке, как стяг, потом она роняет оружие и держится. Ее оператор теряет равновесие на искусственном шквале — камера падает вниз и разбивается вдребезги. Из вертолета доносится металлический голос, чудовищно усиленный. Покиньте дерево немедленно.

Девушку начинает трясти. Долго ей не продержаться. Мимас содрогается. Вопреки здравому смыслу Адам смотрит вниз. Дерево таранят бульдозеры цвета желчи. Мужчины, пилы и машины готовят землю у самых наплывов Мим аса. Он смотрит на Хранителя — тот показывает вниз на другую бригаду работающую над секвойей в двухстах футах от них. Они хотят обрушить ее рядом с Мимасом. Адиантум обхватывает ногой ветку, норовящую ее сбросить. Вертолет орет: Спускайтесь сейчас же!

Адам кричит и размахивает руками. Выкрикивает то, что сам не слышит за всем безумием. «Хватит. Свалите на хрен!» Он не будет свидетелем этой смерти.

Вертолет зависает, потом подает в сторону. Из динамиков слышится голос: Закончили?

— Да! — кричит Адам.

Слог пробуждает Хранителя из транса. Он смотрит на Адиантум — та вцепилась в ветку, всхлипывает. Не осталось путей, кроме здравого смысла. Хранитель запрокидывает голову — и работа прекращается. Внизу бригадир совещается по рации с невидимой сетью. Новый треск из вертолета: Спуск подтвержден. Уходите. Летающий хищник задирает нос и разворачивается. Ветер прекращается. Оглушающий шум затихает вдали, не оставляя ничего, кроме мира и поражения.

Они слезают в ремнях: перепуганный психолог, стоический художник, затем — пророчица, чье лицо, когда она спускается на двести футов, в растерянности. Их арестовывают и ведут по изрубленному склону к лесовозной дороге, уже подползшей на несколько сот ярдов к основанию Мимаса. Они сидят в грязи и часами ждут полицию. Потом офицеры расторопно их упаковывают, троих в ряд, на заднее сиденье патрульной машины.

Лесовозная дорога ползет по оврагу. Трое пленников оглядываются на оголенный хребет, на очертания великого древа, лишь вдвое моложе христианства. Голос ниже стрекота вертолета что-то говорит, но его никто не слышит, даже Адиантум.



ПОКА ЗАКЛЮЧЕННЫХ УДЕРЖИВАЮТ, Патриция Вестерфорд начинает переговоры с консорциумом четырех университетов для учреждения Глобального хранилища рассадной зародышевой плазмы. Пара заявлений — и «Рассада» становится юридическим лицом.

— Пора, — говорит доктор Вестерфорд разным публикам, у которых надо собирать средства на климат-контроль, высокотехнологические залы и обученный персонал. — Давно пора сохранить те десятки тысяч видов растений, что исчезнут еще при нашей жизни.

Она дошла до того, что эти предложения сами слетают у нее с языка. Через два месяца она направляется на юг, на первую исследовательскую экспедицию в бассейн Амазонки. Еще тысяча квадратных миль леса исчезнет раньше, чем она до него доберется. Когда Патриция вернется, ее будет ждать обед от Денниса.


ПОКА ЗАКЛЮЧЕННЫЕ ИЗОБРАЖАЮТ СОН, Нилай Мехта наслаждается лучшими часами творения. Из постели в кабинете он издает приказ эльфам «Семпервиренс» о сути «Господства 8»:

Как не дать нескольким миллионам игроков уйти? Мир должен быть полнее и перспективнее их жизни офлайн… Представьте себе, как миллионы пользователей сообща обогащают мир каждым своим действием. Помогите им построить такую прекрасную культуру, что им будет больно ее потерять.

* * *

В ИНОМ МЕСТЕ У ДРУГОЙ ЖЕНЩИНЫ начинается свой, особый тюремный срок. Кровотечение в мозгу ее мужа захватывает и ее. Она звонит 911. Едет в скорой, ночь теплая. В больнице подписывает осведомленное согласие, хотя больше никогда не почувствует себя осведомленной. Идет к нему после первой операции. То, что осталось от Рэя Бринкмана, лежит в регулируемой койке. У него убрали половину черепа, мозг заклеили лоскутом скальпа. Из него торчат шланги. Лицо Рэя застыло в ужасе.

Никто не скажет Дороти Казали Бринкман, сколько он таким еще будет. Неделю. Еще полвека. В первые ночи, во время бдения в реанимации, ее посещают разные мысли. Страшные. Она останется, пока его не стабилизируют. После этого надо спасаться.

Снова и снова она слышит, что кричала всего за несколько часов до того, как рухнул его мозг. «Все кончено, Рэй. Все кончено. С нами двумя кончено. Я за тебя не отвечаю. Мы друг другу не принадлежим и никогда не принадлежали».


В ТЮРЬМЕ, ВОРОЧАЯСЬ НА ВЕРХНЕЙ КОЙКЕ, Адам видит, как великие секвойи взрываются, словно ракеты на стартовых площадках. Его исследование цело — все драгоценные данные опросников, собиравшиеся месяцами, — но не он. Он начал видеть в вере и законе то, что скрывалось за простором здравого смысла. Тюремный срок без предъявления обвинений помогает прозреть.

— Ты видишь их план, — говорит Хранитель. — Они не хотят судить нас ценой огласки. Просто пользуются юридической системой, чтобы потрепать как можно сильнее.

— А разве нет закона?..

— Есть. Они его нарушают. Они могут продержать нас без обвинения семьдесят два часа. Срок закончился вчера.

Адам вдруг понимает, откуда появилось слово «радикал». Radix. Wrad. «Корень». Растения, планеты, мозг.


НА ЧЕТВЕРТУЮ НОЧЬ В КАМЕРЕ Нику снится Каштан Хёлов. Он наблюдает, как тот, ускоренный в тридцать миллионов раз, раскрывает свой невидимый план. Вспоминает во сне, на тонком матрасе, как дерево машет набухающими руками в ускоренной съемке. Как эти руки испытывают все вокруг, исследуют, подстраиваются под свет, пишут послания в воздухе. Во сне дерево над ними смеется. «Спасти нас? Как это по-человечески». Даже смех занимает годы.


ПОКА СПИТ НИК, спит и лес — все девятьсот видов, опознанных людьми. Четыре миллиарда гектаров, от бореальных до тропических, — главный вид бытия Земли. И, пока мировой лес спит, люди собираются в общественном лесу одного северного штата. Четыре месяца назад поджог очернил десять тысяч акров в месте под названием Дип-Крик — один из множества удобных пожаров того года. Он подает Лесной службе идею устроить распродажу слегка поврежденную, все еще не срубленной древесины. Преступника так и не нашли. Никто и не хочет его найти. Никто, кроме нескольких сотен хозяев леса, которые и собираются на распроданных рощах с табличками. У Мими написано «НИ ОДНОЙ ПОЧЕРНЕВШЕЙ ПАЛКИ». У Дугласа — «СКАЖИ, ЧТО ВСЕ НЕ ТАК, СМОКИ»[56].


АДАМА, НИКА И ОЛИВИЮ удерживают без привлечения к суду на два дня дольше положенного. Им грозят десятками обвинений, только чтобы снять все в одночасье.

Мужчины встречают Адиантум у ворот. Видят в окошко проволочной сетки, как она идет по женскому крылу с бродяжническим комком вещей в руках. И вот она уже налетает, обнимает. Отступает и щурит огненно-зеленые глаза. «Хочу увидеть».

Они едут на машине Адама, хотя ему кажется, та уже чужая. Лесорубы пропали; валить больше нечего. Давно уехали к новым рощам. Их отсутствие очевидно за милю. Где когда-то было зеленое плетение текстур, что ты мог изучать целый день напролет, теперь осталась только синева. Дерева, обещавшего Оливии, что никто не пострадает, нет.

«Сейчас, — думает Адам. — Сейчас она декомпенсирует. Впадет в гнев».

У основания она протягивает руку, касается какого-то окончательного доказательства, в изумлении.

— Посмотрите! Даже пень выше меня.

Касается края поразительного пореза и рыдает. Ник делает шаг к ней, но она не подпускает его к себе. Адам обязан увидеть каждый ее спазм. Есть утешения, которые не может дать даже сильнейшая человеческая любовь.



— КУДА ТЕПЕРЬ? — спрашивает Адам, взяв яичницу на завтрак в придорожной забегаловке.

Адиантум смотрит в широкое окно, где вдоль тротуара на обочине растут кистистые платаны. «И они поводят пальцами в воздухе. Машут и пахнут, как церковный хор».

— Мы на север, — отвечает она. — Что-то стряслось в Орегоне.

— Сопротивление, — говорит Хранитель. — Повсюду. Мы им там пригодимся.

Адам кивает. Этнография закончена.

— Это… они сказали? Твои… голоса?

Она коротко, бешено хохочет.

— Нет. Помощница шерифа одолжила свое радио для бега. Кажется, она на меня запала. Езжай с нами.

— Ну. Мне надо закончить исследование. Диссертацию.

— Там и закончишь. Там полно тех, кого ты так хочешь изучить.

— Идеалистов, — говорит Хранитель.

Адам не понимает его выражения. То ли на дереве, то ли в узкой камере психолог утратил способность отличать сарказм от серьезности.

— Немоту.

— Ну. Что ж. Не можешь так не можешь. — Может, Адиантум ему сочувствует. Может, окончательно добивает. — Еще встретимся. Когда приедешь.


ПРОКЛЯТИЕ СЛЕДУЕТ ЗА АДАМОМ в Санта-Круз. Он неделями обрабатывает данные. Почти двести человек ответили на двести сорок вопросов Обновленного личностного опросника. А также заполнили его особую анкету на тему убеждений, в том числе по поводу отношения к человеческому праву на природные ресурсы, масштабу личности и правам растений. Оцифровка результатов проста. Адам пропускает данные через разные программы анализа.

С итогом знакомится профессор Ван Дейк.

— Хорошая работа. Долго ты. Случилось что-нибудь интересное во время работы в поле?

Точно что-то случилось с его либидо. Профессор Ван Дейк хороша как никогда. Но для Адама она словно из другого вида.

— Пять дней в тюрьме считаются за интересное?

Она думает, это шутка. Он не разубеждает.


В ДАННЫХ ВЫЯВЛЯЮТСЯ НЕКОТОРЫЕ тенденции темперамента радикальных экоактивистов. Главные ценности, чувство идентичности. Материал всего по четырем из тридцати личностных факторов, измеряемых опросником, предсказывает с удивительной точностью, верит ли человек или нет, что «лес заслуживает защиты вне зависимости от ценности для людей». Адам хочет проверить самого себя, но теперь тест уже ничего ему не скажет.

У себя в квартире после десяти часов в компьютерной лаборатории Адам включает телевизор. Нефтяные войны и насилие в сектах. Еще рано ложиться, хотя только этого ему и хочется. Он все еще находится высоко над землей, в руках уже несуществующего дерева, слушает скрип высокого дома и пение птиц, чьи имена хотел бы знать. Пытается читать роман — что-то о привилегированных людях, которым трудно поладить между собой в экзотических местах. Швыряет книгу в стену. В нем что-то сломалось. Умер аппетит к человеческому эгоизму.

Он направляется в любимое местечко аспирантов, где употребляет пять стаканов пива, девяносто шесть децибелов бласт-бита и сто минут синусоидных волн баскетбола размером со стену в обществе двадцати мгновенных друзей. Вырвавшись из кокона развлечений, перегруппировывается на парковке бара. Он не настолько напился, а потому не думает, что может водить, но по-другому домой не добраться.

Здание плещет волнами симулированного веселья, а по Кабрильо ревет парад масл-каров. Женщина под уличным фонарем кричит в пустоту: «Чтоб я сдохла из-за того, что хотя бы пытаюсь тебя понять». На другой стороне переулка люди ждут в очереди, когда их впустят на какое-то позднее мероприятие только для своих, куда Адаму, ожившему при виде мини-толпы, вдруг срочно надо попасть. Очередная человеческая иррациональность, о которой он все знает, но слишком опьянел, чтобы вспомнить название. Он проходит полквартала, в спину толкает огромная волна, что питается собой, разбрасывая отходы: пузыри, геноциды, крестовые походы, мании в диапазоне от пирамид до камней-питомцев, — отчаянный бред культуры, от которого одной недолгой ночью, высоко над Землей, Адам пробудился.

На углу он прислоняется к уличному фонарю. От него с трудом пытается сбежать факт — он чувствовал его давно, но не мог сформулировать. Почти все потребности людей создаются рефлексами, фантазмами и демократическим комитетом, чья работа — превращать необходимости одного года в гаражную распродажу следующего. Адам вваливается в парк, где полно народа, радующегося веселью и ночи. От воздуха слегка несет влажными салфетками, травкой и сексом. Всюду — голод, а единственная еда — соль.

По голове бьет что-то твердое, падает и откатывается на пару футов. Адам приседает и потемках шарит руками по траве. Виновник — таинственная пуговица промышленного размера, на ее плоской поверхности — идеальный крест. Похоже, ее следует открывать большой крестовой отверткой, вид у нее стимпанковский — хитроумный, викторианский, мастерски исполненный. Вот только сделана она из дерева.

Вещь слишком странная, для нее не хватает слов. Адам рассматривает ее целую минуту, снова понимая, что ничего не знает. Ничего вне своего рода. Поднимает глаза на ветки гибкого эвкалипта, откуда выпала загадка. Толстый кряж начал свой фирменный стриптиз. Основание засыпано листами коричневой тонкой коры, обнажая ствол такой белый, что даже неприлично.

— Что? — спрашивает он дерево. — Что?

Дерево не видит необходимости отвечать.



ОДИННАДЦАТЬ МИЛЬ ДОРОГИ ЛЕСНОЙ СЛУЖБЫ так великолепны, что аж страшно. Адам следует по просеке, поднимаясь вместе с хвойными стражами — от ели до болиголова, от болиголова до пихты Дугласа, тиса, можжевельника, трех видов настоящих пихт, и все он называет «елками».

Стипендия на годовую работу над диссертацией — дар богов — и вот как он ее тратит. Рюкзак давит на бедра. Над ним, в синеве, солнце делает вид, будто больше никогда уже не скроется. Но свежий воздух и ранние тени на серпантине намекают, что нет. Пара недель — и работа будет закончена. Но сперва это: последние оттягивающие исследования.

По расстоянию на северо-западе больше лесовозных дорог, чем шоссе. Больше лесовозных дорог, чем ручьев. Хватит, чтобы десяток раз обойти Землю. Стоимость их прокладки не облагается налогами, и ветки растут быстро как никогда, словно у пробившегося только что источника. Наконец изгибы просеки расширяются, появляется поселение. У края лагеря заняли последний рубеж цветастые люди, где-то под сотню, в основном — молодежь. Адам приближается; проясняется их занятие. Общественное рытье траншей. Анархическая постройка подъемного моста. Из валежника возводятся частоколы и колья. Взгляд на ров поперек перерубленной дороги — и стяг объявляет:

Свободный Биорегион Каскадия

Слова пускают стебли и корни. На растительности шрифта сидят птицы. Адам узнает стиль, знает художника. Входит в крепость из «Бревен Линкольна»[57] через подъемный мост над незаконченным окопом. Сразу за укреплениями посреди дороги лежит человек в камуфляже, с хвостом и залысинами. Правая рука вытянута вдоль бока, как у отдыхающего Будды. Левая — исчезла в яме.

— Приветствую, двуногий! С добром пришел или с худом?

— Вы как?

— Меня зовут Дуг-пихта. Просто проверяю новый запор. На шесть футов под нами — нефтяной бак, залитый бетоном. Если захотят меня сдвинуть, придется оторвать руку!

Из гнезда на вершине треножника из связанных бревен посреди дороги Дуга окликает миниатюрная темноволосая и этнически непознаваемая девушка:

— Все в порядке?

— Это Шелковица. Думает, ты фредди.

— Что такое «фредди»?

— Просто проверяю, — говорит Шелковица.

— «Фредди» — это федералы.

— Он вряд ли фредди. Я просто…

— Наверное, из-за рубашки и чинос.

Адам смотрит на гнездо девушки.

— Они не смогут проехать по этой дороге, не сбив и не убив меня, — говорит она.

Парень с рукой в земле цокает языком.

— Фредди так не поступят. Для них жизнь священна. По крайней мере, человеческая. Венец творения и все такое. Сентиментальность. Лишняя брешь в броне.

— Если ты не фредди, — спрашивает Шелковица, — тогда кто?

Адам вспоминает то, о чем он не думал десятки лет.

— Я — Клен.

Шелковица чуть криво улыбается, будто видит его насквозь.

— Хорошо. Кленов у нас еще не было.

Адам отворачивается, гадая, что сталось с тем деревом.

Его дворовым вторым «я».

— Вы знаете кого-нибудь по имени Хранитель и Адиантум?

— Еще бы, — отвечает человек, прикованный к Земле.

Девушка на треножнике ухмыляется.

— У нас нет вожаков. Но есть эти двое.


СОКАМЕРНИКИ ВСТРЕЧАЮТ АДАМА так, будто знали, что он идет. Хранитель хлопает его по плечам. Адиантум обнимает — долго.

— Хорошо, что ты здесь. Ты нам пригодишься.

Они изменились, но так незаметно, как не отследить ни одному личностному тесту. Стали угрюмей, решительней. Смерть Мимаса сжала их, как сланец в уголь. При виде их преображения Адам жалеет, что не выбрал другую тему. Стойкость, имманентность, божественность — эти качества его дисциплина, как известно, измеряет так себе.

Она хватает его за руку.

— У нас есть церемония, когда присоединяются новенькие.

Хранитель окидывает взглядом рюкзак Адама.

— Ты же присоединяешься?

— Церемония?

— Все просто. Тебе понравится.


В ОДНОМ ОНА ПРАВА: ВСЕ ПРОСТО. Все происходит тем же вечером на широком лугу за стеной. Свободный Биорегион Каскадия собирается при полном параде. Десятки людей в клетчатом и гранжевом. Развевающиеся хиппарские юбки в цветах с флисовыми жилетами. Не все в пастве молоды. Стоит в трениках и кардиганах пара крепких abuelas[58]. Церемонию проводит бывший священник-методист. Ему под девяносто, на шее ожерельем идет шрам с тех пор, как он привязался к лесовозу.

Начинают с песен. Адам борется с ненавистью к добродетельному пению. От косматых любителей природы и их банальностей с души воротит. Ему стыдно, словно он вспоминает детство. Люди по очереди рассказывают о задачах дня и предлагают решения. Вокруг расползаются аляповатые краски импровизированной демократии. Может, оно и ничего. Может, массовое вымирание оправдывает смутность. Может, и от простодушия в спасении его раненого вида будет польза. Кто Адам такой, чтобы судить?

Бывший священник говорит:

— Мы приветствуем тебя, Клен. Мы надеемся, ты останешься, сколько сможешь. Пожалуйста, если к тому лежит твоя душа, повторяй за мной. «С этого дня и впредь…»

— «С этого дня и впредь…» — Как тут не повторять, когда на него собралось посмотреть столько людей.

— «…я посвящаю себя уважению и защите…» — «.. я посвящаю себя уважению и защите…» — «…общего дела всего живого».

Не самые разрушительные слова, что он говорил, и не самые жалкие. Что-то отдается в голове — цитата, которую он однажды выписал. «Хороша… хороша любая мера…»[59] Но никак не вспоминается. Вокруг его последнего эхо раздается ликование. Люди начинают складывать большой костер. Полыхает высоко, широко и рыже, обугливающееся дерево пахнет детством.

— Ты психолог, — говорит Мими новобранцу. — Как убедить людей, что мы правы?

Новоиспеченный каскадец рискует.

— Даже лучшие доводы в мире не заставят их передумать. Это может сделать только хорошая история.

Адиантум рассказывает историю, которую остальные знают наизусть. В начале она умерла, и не было ничего. Потом вернулась, и было все, и создания света рассказывали ей, что самые чудесные итоги четырех миллиардов лет жизни нуждаются в ее помощи.

Пожилой кламатец с длинными седыми волосами и очками, как у Кларка Кента, кивает. Выходит для благословения. Поет старые песни и учит всех паре слов из кламат-модока.

— Все, что здесь происходит, уже было известно. Наш народ давно сказал, что этот день настанет. Рассказывали, что лес будет умирать и люди вдруг вспомнят всю свою семью.

И полночи эксцентрики сидят вокруг огня, смеются, и слушают, и шепчутся, и воют на луну, сияющую за шпилями елей.


СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ — ЧИСТЕЙШИЙ ТРУД. Окопы надо расширять и углублять, стену — укреплять. Адам машет молотком часами. К вечеру валится с ног. Ест вместе с четырьмя друзьями, что кажутся ему юнгианской архетипной семьей: Адиантум — мать-Жрица; Хранитель — отец-Защитник; Шелковица — дитя-Ремесленник; и Дуг-пихта — дитя-Шут. Адиантум — клей, очаровывает всех в лагере. Адам дивится ее неприступному оптимизму даже после тех разгромов, что она потерпела. Она говорит с авторитетом человека, уже видевшего будущее — видевшего с высоты.

Его принимают тем же вечером — простодушное пятое колесо. Он не понимает, какова его роль в этом сплоченном отчаянием клане. Дуг-пихта зовет его профессор Клен — им он и становится. Тем вечером Адам засыпает в глубоком забвении изможденного волонтера.

Свои страхи он озвучивает через два вечера, за консервной банкой тушеной фасоли, подогретой на костре из шишек.

— Уничтожение федеральной собственности. Это не шутки.

— О, ты уголовник, дружок, — говорит Дуг-пихта.

— Насильственное преступление.

Дуглас отмахивается.

— Я уже насовершался настоящих насильственных преступлений. По заказу правительства.

Шелковица сжимает его тыкающую руку.

— Вчерашние политические преступники — на сегодняшних почтовых марках!

Адиантум где-то далеко, в другой стране. Наконец она произносит:

— Это не радикально. Радикальное я уже видела.

И тогда Адам тоже это видит. Живой и дышащий склон горы, раздетый догола.


ПРИБЫВАЮТ ПРИПАСЫ, купленные на пожертвования сторонников. Лагерь — частичка сети, расползающейся по штату. Ходят рассказы об армии, идущей рука об руку по улицам столицы. Голодном забастовщике, сидящем сорок дней и ночей на ступенях Окружного суда в Юджине. Духе Леса, одетом в одеяло из серых лоскутов, который прошел сотню миль на ходулях по шоссе 58.

Той ночью, лежа в спальнике, прижавшись к Земле, Адаму хочется вернуться в Санта-Круз и доделать диссертацию. Любой может копать ров, строить валы, приковываться. Но только он может закончить свой проект и описать во взвешенных фактах, почему людей вообще волнует, выживет лес или умрет. Но он остается еще на день, становится чем-то новеньким — собственным объектом исследований.


ЧЕМ ДОЛЬШЕ ДЛИТСЯ ОККУПАЦИЯ, тем дольше приходится идти журналистам со всех краев страны. Отряд в фургоне Лесной службы просит разойтись. Свободные каскадцы встают шеренгой и прогоняют их несолоно хлебавши. Заглядывает послушать пара людей в костюмах из офиса местного конгрессмена. Обещают донести их жалобы до Вашингтона. Их визит восторгает Шелковицу.

— Если заявляются политики, значит, дело сдвинулось с мертвой точки.

Адам — Клен — соглашается.

— Политики хотят на сторону победителей. Держат нос по ветру.

— Земля побеждает всегда, — бормочет Шелковица.

Однажды ночью по дороге хлещут фары, гремят выстрелы. Через три дня перед баррикадами появляются потроха оленя.


В СОТНЕ ФУТАХ ОТ ПОДЪЕМНОГО МОСТА встает громоздкий «F-35 °Cупер-Дьюти». Двое в оливковых охотничьих куртках с высокими воротами. Водитель — молодой, с опрятной эспаньолкой — мог бы быть секс-символом из журнала.

— И что у нас здесь? Любители цветочков! Ага — понятно!

— Мы просто защищаем все хорошее, — кричит девушка по имени Триллиум.

— Может, будете защищать что-нибудь свое, а мы уж сами защитим свою работу, свои семьи, свои горы и свою жизнь?

— Деревья не принадлежат никому, — говорит Дуг-пихта. — Деревья принадлежат лесу.

Открывается пассажирская дверца, выходит человек постарше. Встает перед машиной. Когда-то давным-давно, в другой жизни, Адам ходил на семинар по психологии кризиса и конфликта. Теперь он не помнит ничего. Мужчина высокий, но сутулый, седые волосы ниспадают на лицо. Он как большой гризли, вставший на задние лапы. В его руке что-то бликует. Адам думает: «Пистолет. Нож. Беги».

Старик опирается слева на бампер и поднимает металлическое оружие. Но эта угроза мягкая, философская, озадаченная, а оружие — только металлическая рука.

— Я потерял руку по локоть, когда рубил здесь деревья.

— А у меня от работы синдром белых пальцев, — кричит из кабины секс-символ. — Слышали про такую штуку — работа? Делать то, что надо другим?

Старик опускает здоровую руку на капот и качает головой.

— Чего вы хотите? Мы же не можем жить без древесины.

Появляется Адиантум, переходит подъемный мост. Стоячий гризли отступает на шаг.

— Мы не знаем, что люди могут, а чего не могут, — говорит она. — Мы еще так мало пробовали!

Ее вид приводит бородатого водителя в какое-то исступление.

— Нельзя ставить какие-то доски выше жизни порядочных людей.

Он в шоке; он ее хочет. Это Адам видит и с сотни футов.

— Мы и не ставим, — говорит она. — Мы не ставим деревья выше людей. Люди и деревья — вместе.

— Это еще что за хрень?

— Если бы люди знали, из чего делаются деревья, они были бы намного, намного благодарнее за жертву. И благодарны, что людям столько не нужно.

Какое-то время она с ними беседует. Говорит:

— Нам нужно перестать жить как гости. Нужно жить, где мы живем; снова стать местными.

Человек-медведь пожимает ей руку. Идет обратно к пассажирской двери и садится. Когда монстр-трак разворачивается, водитель кричит воинству за мостом:

— Любите свои цветочки на здоровье! Вас еще всех порвут.

И уносится в фонтане гравия.

«Да, — думает Адам. — Скорее всего. А потом планета порвет порывальщиков».


ИДЕТ ВТОРОЙ МЕСЯЦ ПРОТЕСТА. Насколько видит Адам, все уже давно должно было развалиться. Безнадежная некомпетентность идеалистского характера уже должна была упереться в тупик. Но Свободный Биорегион живет и здравствует. По лагерю расходится слух, будто о протесте услышал президент — Соединенных Штатов — и уже готов приостановить все федеральные продажи спасенной древесины, особенно из-за поджога, пока не будет пересмотрена политика.


Яркий прохладный день, два часа после солнечного зенита. Хранитель раскрашивает всем лица для вечера историй у костра. Ниже по склону кто-то трубит в альпийский рожок, словно древняя мегафауна при виде заходящего солнца. На хребет приносится марафонец по имени Куница, входит трусцой в лагерь.

— Они идут.

— Кто? — спрашивает Хранитель.

— Фредди.

И вот, день настал. Они выходят к гласису, где уже закончены стена и ров. Ниже, по лесовозной дороге, по которой когда-то давно поднимался Адам, ползет конвой, полный людей в униформе четырех разных цветов и покроев. За ведущим фургоном Лесной службы следует исполинский экскаватор, переделанный для атаки. За ним — больше техники, больше фургонов.

Свободные каскадцы в боевой раскраске стоят и смотрят. Затем восьмидесятилетний священник со шрамом-ожерельем говорит:

— Ну все, народ. Мобилизуемся.

Они занимают позиции, окапываются, поднимают мост, встают на стене или отступают на обороноспособные позиции. Скоро конвой у ворот. Двое из Лесной службы выходят из первого фургона и встают перед частоколом.

— У вас десять минут, чтобы уйти мирно. После этого вас отправят в место заключения.

На валах все разом кричат. Предводителей нет — должен быть услышан каждый голос. Движение месяцами жило этим принципом, а теперь по нему и умрет. Адам ждет перерыва в граде слов. А потом кричит и он.

— Дайте нам три дня — и все уладится мирно, — к нему поворачиваются головы конвоя. — К нам приходили из офиса конгрессмена. Президент готовит приказ.

Как быстро он завоевал их внимание, так же быстро и потерял.

— У вас десять минут, — повторяет офицер, и политическая наивность Адама умирает. Действия Вашингтона — не решение этого столкновения. А причина.

Через девять минут сорок секунд длинношеий рептильный экскаватор раскачивает надо рвом таран и бьет по верхушке стены. С валов слышатся крики. Защитники в боевой раскраске скатываются и бегут. Адам торопится, но его сбивает на землю. Ковш снова колотится в стену. Щелкает, как рука, и шлепает по подъемному мосту. Еще тычок — и мост срезан. Два резких взмаха по столбам обрушивают всю преграду. Месяцы работы — самые внушительные баррикады, что могли возвести в Свободном Биорегионе, — рассыпаются, как детский замок из палочек от леденцов.

Зверь подъезжает к окопу и сгребает мусор с противоположной стороны. Экскаватору хватает всего минуты, чтобы соскрести бревна из разваленной стены и скатить их в ров. Гусеницы едут по земле и упавшему частоколу. Каскадцы, со стекающей боевой раскраской, высыпают, как термиты из развороченного муравейника. Одни направляются к дороге. Несколько взывают к нападавшим с доводами и мольбами. Адиантум начинает скандировать: «Задумайтесь! Есть лучший путь!» Полиция из конвоя — везде, заламывает и валит на землю.

Речевки сменяются на «Ненасилие! Ненасилие!»

Адам падает быстро, сбитый громадным копом с такой розацеа, что он сам похож на раскрашенных эковоинов. В двухстах футах от него, на эскарпе, Хранителя бьют дубинкой по ногам, он скользит по гальке на синем лице. Остаются только прикованные. Экскаватор замедляет свой натиск по дороге. Доходит до первого треножника и тыкается ковшом в основание. Треножник покачивается. Полиция отворачивается от зачистки, посмотреть. Шелковица в своем вороньем гнезде обхватывает руками трясущиеся шесты. Каждый шлепок ковша по основанию конуса мотает ее, как манекен для аварии.

— Господи. Хватит! — кричит Адам.

Крик подхватывают другие — по обе стороны битвы. Даже Дуг из своего ложа на дороге.

— Мим. Все кончено. Спускайся.

Ковш шлепает по основанию типи. Три бревна рамы стонут и подгибаются. Ужасный скрип — и одно трещит. Трещина зарождается на глубине в сотню колец в цилиндре лигнина и распахивается наружу. Пихта рвется, раскалывая свою верхушку в виде кола панджи.

Мими кричит, ее воронье гнездо падает. Разорванный шест пронзает ей скулу. Она отскакивает от кола и опрокидывается, скатывается по древесине и бьется о камень внизу. Дуглас отцепляется от замка и бежит к ней. Водитель экскаватора в ужасе отдергивает ковш, словно ладонь, заявляющую о невиновности. Но в этом обратном взмахе сшибает парня, упавшего, как марионетка с подрезанными нитками.

Война за Землю прекращается. Обе стороны спешат к раненым. Мими визжит и сжимает лицо. Дуглас лежит без сознания. Полиция бежит к каравану и сообщает о травмах. Ошарашенные граждане рухнувшего Свободного Биорегиона сбиваются в ужасе. Мими перекатывается на бок в позе эмбриона и открывает глаза. Небо нанизано на деревья всех оттенков зеленого, от нефритового до аквамаринового. «Смотри на цвет», — думает она, а потом тоже теряет сознание.


АДАМ НАХОДИТ АДИАНТУМ И ХРАНИТЕЛЯ в мельтешащей толпе, подсчитывающей урон. Адиантум показывает на пригорок, где четыре мятежницы еще лежат поперек дороги, прикованные к земле.

— Мы еще не проиграли.

— Проиграли, — говорит Адам.

— Теперь они не посмеют вырубать эти деревья. Когда об этом пронюхает пресса.

— Посмеют. — И эти, и другие древние, пока все леса не станут участками под застройку или фермами.

Адиантум качает грязными прядями.

— Эти женщины могут оставаться прикованными, пока Вашингтон не примет меры.

Адам ловит взгляд Хранителя. Правда слишком ужасна, чтобы ее сказал даже он.


ВЕРТОЛЕТ ЗАБИРАЕТ РАНЕНЫХ в центр травмы второго уровня в Бенде. Дугласу сразу же проводят операцию на переломе по типу Ле Фор III. Мими заправляют лодыжку и латают глазницу. Реаниматологи мало что могут поделать с бороздой на щеке, но зашивают до дня, когда ей смогут заняться пластические хирурги.

Фредди не выдвигают обвинений против сквоттеров. Сажают только последних четырех женщин, продержавшихся еще тридцать шесть часов. Затем оставшиеся граждане Свободного Биорегиона Каскадии покидают холм, и добыча ресурсов продолжается.

И все-таки: двадцать восемь дней спустя загорается гараж с техникой в Национальном лесу Уилламетт.



ЭТО ПОНАРОШКУ. Не больше чем театр, симуляция, пока они не видят последствия.

В газетах публикуют снимок: пожарный и два рейнджера осматривают обугленный экскаватор. Пятеро пускают снимок по столу в столовой Мими Ма. К ним присоединяется мысль — подпольно, как теперь часто делают мысли. «Твою мать. Это же мы».

Долгое время слова не нужны. Их общее настроение мотается, как волатильные акции. Но устаканивается в пассивном вызове.

— Получили, что заслужили, — говорит Мими. Из-за двадцати двух швов на лице каждое слово жжет. — Мы квиты.

Адам не может смотреть на нее, да и на Дугласа, тоже с перебинтованной мешаниной вместо лица. Адам хотел отомстить технике, чуть не ослепившей одну и обезобразившей второго. Расплата за человеческий садизм. Теперь он не знает, чего хочет или как этого получить.

— Вообще-то, — говорит Ник, — им еще платить и платить.


ЭТО ПРОСТО ОТЧАЯНИЕ. Но потребность в правосудии — как владение или любовь. Если подпитывать ее, она только растет. Через две недели после гаража они атакуют лесопилку под Соласом, штат Калифорния, месяцами работавшую при отозванной лицензии и уложившей штраф в недельную прибыль. Женщина, которая слышит голоса, говорит, как должно пройти нападение. Обученный наблюдатель встает на дозор. Инженер превращает два десятка пластиковых бутылок молока во взрывчатку. Ветеран берет на себя детонацию. Психолог поддерживает в них силы. Смертоносная машинерия горит лучше, чем они ожидали. В этот раз они оставляют послание на стене ближайшего склада — не тронутого, потому что хранит невинную древесину. Буквы искусные, даже вычурные:

НЕТ САМОУБИЙСТВЕННОЙ ЭКОНОМИКЕ

ДА НАСТОЯЩЕМУ РОСТУ

Они сутулятся за столом Шелковицы, будто готовы сдавать колоду карт. Теперь философия и другие тонкости им не помогут. Рубикон перейден, дело сделано; слова не имеют значения. И все-таки они не могут перестать говорить, пусть предложения и не длинные. Все-таки они спорят, когда вывод спора давно пропал в зеркале заднего вида их фургона.

Адам наблюдает за соучастниками по поджогу, подмечает вопреки себе. Шелковица рубит воздух в замедленном движении. Опускает край ножа на раскрытую ладонь в четком выводе.

— Я как будто два года подряд на нескончаемых похоронах.

— С тех пор, как сняли шоры, — соглашается дитя-шут.

— Все протесты. Все письма. Все побои. Орали, срывая голос, но никто не слышит.

— Мы за две ночи добились больше, чем за годы стараний.

Адам больше не умеет мерить достижениями. Что они делают — что делал он, — так это просто ненадолго притупляют боль, чтобы выдержать.

— Больше это не похороны, — говорит Мими.

— Не самый трудный выбор, — говорит Ник. Его голос затихает, застигнутый врасплох засадой здравого смысла. — Мы уничтожаем немного техники — или эта техника уничтожает много жизни.

Психолог слушает. В человеческом сердце есть и другие, куда более глубокие обманы. Он бросил жребий ради потребности спасти то, что можно спасти. Нужно отыграть хоть сколько-то времени у наползающего апокалипсиса. Больше этого ничто не имеет значения. Вот и ответ для его диссертации.

Оливии достаточно только опустить подбородок — и остальные замолкают. Ее власть над ними растет с каждым преступлением. Она приложила руку к пню размером с часовню. Она наблюдала, как умирает лес старше ее собственного рода. Она внимала советам от чего-то больше человека.

— Если мы ошибаемся, мы заплатим. Они не могут отнять больше, чем наши жизни. Но если мы правы? — Она опускает взгляд, задумавшись. — А все живое говорит мне, что мы правы…

Мысль пояснять не нужно. На что не готов человек, чтобы помочь самым чудесным результатам четырех миллиардов лет творения? Пока Адам задается этим вопросом, он понимает и кое-что еще: они впятером идут на очередную вылазку. Еще одну. Она должна быть последней. Потом они разойдутся, сделав то немногое, что могли, чтобы помешать человечеству убить само себя.


АДАМ САМ НАХОДИТ СЮЖЕТ: «Лесная служба ищет проекты многократного использования». Тысячи акров общественных земель в Вашингтоне, Айдахо, Юте и Колорадо в аренду для частных спекулянтов и девелоперов. Расчистка лесов под новую финальную прибыль. Группа слушает репортаж в тишине. Даже голосовать не приходится.

Без физических или электронных писем, почти без созвонов. Они общаются лицом к лицу или не общаются. Живут на наличные. Ничто не записывают. Работа Шелковицы становится все изощренней. Она приступает к лучшему произведению, пользуясь самодельными подпольными трактатами: «Четыре правила поджога», «Пожар с электронным таймером». Новая разработка надежней. Клен и Дуг-пихта ездят за ее материалами чуть ли не за восемьдесят миль.

Хранитель и Адиантум изучают одну из сданных площадок — Стормкасл в Айдахо, в Биттеррутсе, рядом с границей Монтаны. Здоровые куски общественного леса распродаются под очередной всесезонный курорт. Они выезжают и обходят точку застройки ночью, когда там никого нет. Художник все зарисовывает — новое дорожное полотно, гаражи с техникой и трейлеры строителей, след свежего котлована. В его идеальных эскизах жар — и смирение. Пока он рисует, недоучка-актуарий бродит по расчищенной земле, измеряя шагами расстояние между мерными вехами. Склоняет голову, прислушиваясь.

Все пятеро работают в гараже Шелковицы, в палатке, в малярных костюмах и перчатках. Собирают каскады двадцатилитровых ведер с таймерами в пластмассовых футлярах «Таппервейр». Размечают на картах Хранителя, где должно сработать каждое устройство для самого живучего пожара. Они сделают это последнее заявление — и конец. Потом разделятся, растворятся в невидимой рутине, завоевав внимание страны. Воззвав к совести миллионов. Заронив семя, которое раскрывается только в пожаре.


ВСЕ СКЛАДЫВАЮТ В КУЗОВ ФУРГОНА. Когда поднимается гаражная дверь, и они выбираются наружу, кажется, друзья просто направляются в горный поход. Они берут полицейский сканер частот. Перчатки и балаклавы на всех. Они одеты в черное. Покидают Западный Орегон спозаранку. Любая авария на межштатном шоссе — и фургон вспыхнет огромным огненным шаром.

В машине они болтают и любуются пейзажами. Проезжают длинные потемкинские леса — видовые завесы всего в несколько футов глубиной. Дуг достает книжку с викторинами и задает остальным вопросы о Войне за независимость и Гражданской. Выигрывает Адам. Они наблюдают за птицами — любителями мелкой падали в шоссейном коридоре. Через два часа Мими замечает белоголового орлана с семифутовым размахом крыльев. Все притихают.

Они слушают кассету с наговоренной на пленку книгой: мифы и легенды первых народов Северо-Запада. Старик из древних, Кемуш, возрождается из пепла северного сияния и творит все. Койот и Вишпуш разрывают ландшафт в эпичной битве. Животные сплачиваются, чтобы украсть огонь у Сосны. И все духи тьмы меняют форму, многочисленные и зыбкие, как листья.

В Битеррутсе опускается ночь. Последние мили самые сложные — медленные, петляющие, удаленные. Наконец они останавливаются на перевалочном пункте далеко от шоссе штата. Участок выглядит ровно так, как его написал Хранитель. Мими остается в фургоне — с шарфом на шрамах лица, прочесывая радиоволны полицейским сканером. Остальные молча приступают к делу. Все задачи проговорили десятки раз. Они двигаются, как одно существо, волоча двадцатилитровые баки с топливом по местам и связывая их в венок фитилями полотенец и простыней, облитых пропеллентом. Потом подключают таймеры.


ХРАНИТЕЛЬ УХОДИТ НА ПОРУЧЕННОЕ ЕМУ ДЕЛО. Сегодня его последний шанс поработать в виде искусства, что увидят миллионы. Он направляется прочь от недостроенного каркаса главного здания будущего курорта, где остальные закладывают взрывчатку. За луговым склоном подходит к паре трейлеров, слишком далеких от места взрыва. Их стены — его лучший доступный холст. Он достает из карманов куртки два баллончика с краской и подходит к самой чистой стене. Со всей аккуратностью, на которую способна его рука, пишет:

КОНТРОЛЬ УБИВАЕТ

СВЯЗЬ ИСЦЕЛЯЕТ

Отступает, чтобы оцепить зачаток того единственного, что знает наверняка. Большим фломастером украшает строчные буквы стеблями и сучьями, пока не кажется, что буквы расцвели из апокалипсиса. Они напоминают египетские иероглифы или танцующие фигуры бестиария оп-арта. Под этими двумя строчками — хвост надежды:

ВЕРНИСЬ ДОМОЙ ИЛИ УМРИ

На месте взрыва, волоча баки по местам, Адам и Дуг не рассчитывают движения. Топливо плещет на куртку и черные джинсы Адама. Провоняв нефтехимией, тот сжимает кулаки, пока из промокших перчаток не капает. Пальцы не слушаются от стольких трудов. Он смотрит на скат крыши стройконторы и думает: «Какого хрена я делаю?» Ясность последних недель, внезапное пробуждение из сомнабулизма, уверенность, что мир крадут и атмосферу убивают ради кратчайших из краткосрочных прибылей, ощущение, что он должен делать все в своих силах, чтобы биться за самых чудесных созданий живого мира, — все это оставляет Адама, и он остается в безумии отрицания основ человеческого существования. Имущество и владение: больше ничего не считается. Землю монетизируют, и скоро деревья будут расти прямыми рядами, три человека будут владеть всеми семью континентами, а все крупные организмы — разводиться только на убой.


НА БОКУ ВТОРОГО ТРЕЙЛЕРА Хранитель рисует слова диким и живым алфавитом. Строки растут и разливаются по пустой белизне:

Ибо есть у вас пять деревьев в раю,

которые неподвижны

и летом и зимой,

и их листья не опадают.

Тот, кто познает их,

не вкусит смерти.[60]

Он отступает с комом в горле, сам слегка удивляясь тому, что из него изливается, этой молитве, которую ему так важно послать тем, кто ее не поймет. Затем бац, и его бьет в спину ударная волна. Жар пышет в воздухе задолго до того, когда планировался взрыв. Хранитель оборачивается и видит, как в быстром симулированном рассвете подскакивает рыжий шар. Ноги подгибаются, и он бежит к пламени.

В поле зрения врезается другой силуэт. Дуглас, в стреноженном беге — одна нога неподвижна, пунктирный ритм. Они добираются до огня одновременно. Затем Дуглас, в крике-шепоте: «Сука, нет. Сука, нет!» Он на коленях, скулит. На земле лежат двое. Один начинает двигаться, когда приближается Ник, и это не тот, кто ему нужен.

Адам отрывает плечи от земли. Голова перископом осматривает округу. По лицу стекает завеса крови.

— Ох, — говорит он. — Ох!

Его поднимает Дуглас. Ник налетает поднять Оливию. Она все еще на спине, лицом к звездам. Ее глаза открыты. Вокруг воздух окрашивается оранжевым.

— Ливви? — Его голос ужасен. Густой скрежет оселка, для нее — хуже взрыва. — Ты меня слышишь?

На губах пузырится. Затем — слово:

— Ннн.

Из ее бока что-то сочится, по талии. Черная рубашка поблескивает в темноте. Он приподнимает ее и вскрикивает, опускает обратно. Из него рвется приглушенный плач. Затем он — снова чудовище профессионализма. Раненая смотрит на него в ужасе. Он наглухо затыкается, смотрит спокойно, лицо выдержанное. Механически оказывает всю возможную помощь. Воздух начинает мерцать. Над ними — капюшоном две фигуры. Дуглас и Адам.

— Она?..

Что-то в словах задевает Оливию. Она пытается поднять голову. Ник нежно ее опускает.

— Я, — говорит она. Глаза снова закрываются.

Все обжигает. Дуглас вертится узкими кругами, схватив голову руками. Из него сыплются подрезанные звуки:

— Черт-черт-черт-черт…

— Ее нужно перенести, — говорит Адам. Ник останавливает его порыв.

— Нет!

— Нужно. Пламя.

Их неуклюжая потасовка кончается раньше, чем начинается. Адам берет ее под руки и тащит по каменистой земле. В ее горле клокочет. Ник снова наклоняется над ней, беспомощный. Он будет это видеть следующие двадцать лет. Выпрямляется, пошатывается в сторону, его рвет на землю.

Затем — рядом Мими, в темноте. Ника охватывает облегчение. Другая женщина. Женщина знает, как их спасти. Инженер все видит с первого взгляда. Сует ключи от фургона Адаму в руку.

— Давай. В последний город, который мы проезжали. Десять миль. Вызови полицию.

— Нет, — говорит женщина на земле, напугав всех. — Нет. Продолжайте…

Адам показывает на пламя.

— Мне плевать, — говорит Мими. — Давай. Ей нужна помощь.

Адам стоит неподвижно, протестует само его тело. «Помощь ей не поможет. Но убьет нас всех».

— Закончите, — бормочет распростертая женщина. Слово такое тихое, что его не различает даже Ник.

Адам таращится на ключи в руке. Кренится вперед, пока не срывается на бег к фургону.

— Дуглас, — рявкает Мими. — Хватит.

Ветеран прекращает ныть и встает на месте. Тут уже Мими на земле, хлопочет над Оливией, распахивает ворот, успокаивает животную панику.

— Помощь в пути. Не двигайся.

Слова только будоражат окровавленную.

— Нет. Закончите. Продолжайте…

Мими ее утешает, гладит по щеке. Ник тихо отступает. Смотрит с расстояния. Все происходит, неисправимо, навечно, по-настоящему. Но на другой планете, с другими людьми.

Из середины Оливии что-то сочится. Губы движутся. Мими придвигается, ухо — у губ.

— Воды?

Мими разворачивается к Нику.

— Воды!

Он застывает, беспомощный.

— Я найду, — кричит Дуглас. Видит провал в склоне, за полыханием, — там овраг. Там должен быть ручей.

Они ищут, во что налить. Вся тара испачкана катализаторами. В кармане Ника — пакетик. Он опустошает его от семечек подсолнуха и отдает Дугласу, тот бежит в лес за стройкой.

Ручей найти нетрудно. Но, когда Дуглас окунает пакетик, его охватывает приученное отвращение. «Не пить воду на природе». В стране нет ни единого озера, пруда, ручья или речушки, где вода безопасна. Он берет себя в кулак и наполняет пакетик. Женщине нужно просто подержать во рту глоток прохладной прозрачной жидкости, пусть и ядовитой. Дуглас берет пакетик в пригоршню и бежит обратно по склону. Вливает каплю ей в губы.

— Спасибо. — Ее глаза лихорадочны от благодарности. — Хорошо. — Она отпивает еще. Потом глаза закрываются.

Дуглас держит пакетик, беспомощный. Мими окунает в жидкость пальцы и проводит по заляпанному лицу Оливии. Берет под затылок, поглаживает каштановые волосы. Зеленые глаза открываются вновь. Теперь они настороже, разумны, смотрят прямо в лицо сиделки. Черты Оливии искажаются в ужасе, как у зайца в капкане. Так же четко, как если бы сказала вслух, она доносит идею до Мими: «Что-то не так. Мне же показывали, что будет, — не это».

Мими удерживает ее взгляд, впитывает всю боль, какую может. Утешить невозможно. Они соединились глазами — и уже не могут отвернуться. Мысли выпотрошенной женщины вливаются в Мими через расширяющийся канал — мысли слишком большие и медленные для понимания.

Ник стоит неподвижно, глаза закрыты. Дуглас бросает пакетик на землю и плетется прочь. Небо вспыхивает в ярком отрицании. В воздухе раскатываются два новых взрыва. Оливия вскрикивает, снова ищет глаза Мими. Ее взгляд становится свирепым, цепляющимся, словно отвернуться — даже на миг — хуже самой страшной смерти.

На окраине ада появляется третий. Вид Адама — настолько раньше, чем ожидалось, — снова заводит Ника.

— Позвал на помощь?

Адам смотрит на пьету. Отчасти он словно удивлен, что драма еще не закончилась.

— Помощь будет? — кричит Ник.

Адам не отвечает. Всеми силами выкарабкивается из безумия.

— Ты, бесхребетный… Дай сюда ключи. Дай сюда ключи!

Художник бросается на психолога, борется с ним. Только звук его имени в устах Оливии удерживает Ника от насилия. В миг он рядом с ней на земле. Оливия уже с трудом дышит. Лицо сжато кулаком от боли. Анестезия шока идет на убыль, девушка извивается и задыхается.

— Ник? — Тяжелое дыхание прекращается. Глаза вдруг большие. Ник борется с желанием посмотреть через плечо, что за кошмар она там видит.

— Я здесь. Я здесь.

Ник? — Теперь вопль. Она пытается встать, и из-под рубашки вываливается мягкое. — Ник!

— Да. Я здесь. Прямо здесь. С тобой.

Снова одышка. Изо рта сочится протест. Хнн, хнн, хнн. Ее хватка ломает его пальцы. Она стонет, и звук истекает, пока не остается ничего громче огня с трех сторон. Ее глаза зажмуриваются. Потом распахиваются, бешеные. Она смотрит, не зная, что видит.

— Сколько еще?

— Недолго, — обещает он.

Она впивается в него — зверек, падающий с большой высоты. И снова успокаивается.

— Но не это? То, что у нас есть, никогда не закончится. Правда?

Он ждет слишком долго, и за него отвечает время. Она еще борется несколько секунд, чтобы услышать ответ, и затем обмякает для того, что наступает потом.

Загрузка...