КРОНА

Лучи северного рассвета озаряют мужчину, который лежит на холодной земле лицом вверх. Голова торчит из одноместной палатки. Наверху колышутся пять тонких цилиндрических стволов: белые ели измеряют скорость ветра. Гравитация — ничто. Вечнозеленые верхушки изрисовывают утреннее небо каракулями. Он раньше не задумывался о том, что каждое дерево ежедневно и ежечасно преодолевает милю за милей — плавно, исподволь. Эти создания все время движутся, не сходя с места.

Человек, высунувший голову из палатки, спрашивает себя: «На что похожи эти верхушки деревьев? На ту игрушку для рисования с зубчатыми колесами, которая позволяет создавать неожиданные узоры из простейших вложенных циклов. На внимающую диктовке извне планшетку доски для спиритических сеансов». На самом деле, они похожи только на самих себя. Они — окончания пяти белых елей, увешанных шишками и гнущихся на ветру изо дня в день. Сходство — проблема, ведомая лишь людям.

Но ели распространяют вести посредством СМИ собственного изобретения. Они говорят иголками, стволами и корнями. В собственных телах записывают историю каждого пережитого кризиса. Человек в палатке лежит, омываемый сигналами на сотни миллионов лет старше его безыскусных органов чувств. И все-таки он в силах воспринимать эти сигналы.

Пять белых елей чертят знаки в синей пустоте. Они пишут: «Свет, вода и горстка щебня требуют пространных ответов».

Неподалеку скрученные сосны и сосны Банкса возражают: «Для пространных ответов нужно много времени. А „много времени“ — как раз то, чего становится все меньше».

Черные ели на друмлине высказываются без обиняков: «Тепло питается теплом. Вечная мерзлота извергается. Цикл ускоряется».

Широколиственные деревья дальше к югу согласны. Шумные осины и уцелевшие березы, тополя и лираны присоединяются к хору: «Мир превращается в форму новую».

Мужчина переворачивается на спину, лицом к лицу с утренним небом. Голова гудит от сообщений. Даже здесь, будучи бездомным, он думает: «Ничего не будет прежним».

Ели отвечают: «Ничто никогда не было прежним».

«Мы все обречены», — думает мужчина.

«Мы все всегда были обречены».

«Но на этот раз все по-другому».

«Да. На этот раз ты здесь».

Надо встать и заняться делом, следуя примеру деревьев. Его работа почти закончена. Он соберет лагерь завтра или послезавтра. Но в эту минуту, этим утром, он смотрит, как ели что-то пишут на небе, и думает: «Мне не нужно становиться совсем другим, чтобы солнце казалось без малого солнцем, зелень — почти что зеленью, радость и скука, страдание, ужас и смерть — сами собой, ничто не потребовало бы убийственной ясности, и тогда это — все это, растущие кольца света, воды и камня — окутало бы меня целиком, и другие слова были бы не нужны».

ЛЮДИ ПРЕВРАЩАЮТСЯ В ФОРМЫ НОВЫЕ. Двадцать лет спустя, когда все будет зависеть от воспоминаний о произошедшем, факты той ночи давно давным-давно станут ядровой древесиной. Они положили ее тело в огонь, лицом вниз. Трое это запомнят. Ник не запомнит ничего. Надежный как скала в ту минуту, когда она нуждалась в нем, впоследствии он превращается в ничто и сидит на земле у огня, достаточно близко, чтобы опалить себе брови, сам такой же бесчувственный, как горящий труп.

Остальные кладут ее на готовый погребальный костер, древний, как ночь. Сначала горит ее одежда, потом кожа. Витиеватые слова на лопатке — «Грядут перемены» — чернеют и испаряются. Языки пламени отправляют в полет частички ее обугленной души. Труп, конечно, найдут. Зубы с пломбами, несгоревшие шишковатые утолщения костей. Каждую улику обнаружат и истолкуют. Они не избавляются от трупа. Они отправляют его в вечность.

О том, как они покинули место происшествия, никто не вспомнит ничего, кроме момента, когда затолкали Ника в фургон. Оранжевое мерцание над вечнозелеными лесами, такое же призрачное, как северное сияние. Затем на десятки миль — темные моментальные снимки. В течение получаса они не повстречали ни одного транспортного средства, а пассажиры первой машины, супруги-пенсионеры из Элмхерста, штат Иллинойс, которым оставалось ехать еще пять часов до ночлега, даже не вспомнят о белом фургоне, мчавшемся в противоположную сторону, к тому времени, когда увидят огонь.

Поджигатели молчат, лишь изредка срываясь на крики. Адам и Ник угрожают друг другу. Мими ведет машину, сидя в звуконепроницаемом пузыре. В двухстах милях от Портленда Дуглас требует, чтобы они сдались. Что-то подсказывает им не делать этого. Оливия. Только ее они все запомнят.

— Никто ничего не видел, — Адам сообщает это остальным слишком часто.

— Все кончено, — говорит Ник. — Она мертва. Нам кранты.

— Заткнись на хрен, — приказывает Адам. — Нас никто не сумеет выследить. Просто сиди тихо.

Они вообще ничего не смогли защитить. Они соглашаются, по крайней мере, защищать друг друга.

— Ничего не говорите, что бы ни случилось. Время на нашей стороне.

Но люди понятия не имеют, что такое время. Они думают, это нить, которая возникает позади, за три секунды до, и исчезает так же быстро, через три секунды после, в тумане прямо по курсу. Им невдомек, что время — это растущее кольцо, в котором еще одно кольцо, и оно становится все больше и больше, пока наконец внутри тончайшей оболочки «текущего момента» не оказывается заключена огромная масса всего, что успело умереть.

В Портленде они разбегаются кто куда.


НИКОЛАС РАЗБИВАЕТ ЛАГЕРЬ НА ПРИЗРАКЕ МИМАСА. Ни палатки, ни спального мешка. С наступлением ночи он лежит на боку, положив голову на туго свернутую куртку рядом с кольцом, возникшим в год смерти Карла Великого. Где-то под его копчиком — Колумб. На уровне щиколоток первый Хёл покидает Норвегию, направляясь в Бруклин и просторы Айовы. За пределами его тела, подступая к месту рассечения, видны кольца, засвидетельствовавшие его собственное рождение, гибель его семьи, встречу с женщиной, которая его поняла, научила держаться и жить.

Края обрубка сочатся жидкостью такого цвета, для которого у художника нет названия. Он переворачивается на спину и смотрит в небо, на высоту двадцати этажей, пытаясь точно определить то место, где они с Оливией прожили год. Он не хочет быть мертвым. Он просто хочет услышать переливы ее голоса, его нетерпеливую открытость — пусть они продлятся еще несколько слов. Ему просто нужно, чтобы девушка, которая всегда понимала, чего от них хочет жизнь, вышла из огня и сказала, что он должен делать с собой отныне. Нет никакого голоса. Ни ее, ни воображаемых существ. Ни белок-летяг, ни стариков, ни сов, ни любого другого существа, которое пело им на протяжении того года. Сердце сжимается и обретает тот же размер, какой у него был, когда она нашла его. Молчание, решает Николас, лучше лжи.

Он почти не спит на своей жесткой постели. В ближайшие двадцать лет у него будет не так уж много спокойных ночей. И все же еще двадцать колец оказались бы не шире его безымянного пальца.


МИМИ И ДУГ ОБДИРАЮТ ФУРГОН до каркаса и уничтожают все тряпки, шланги и резину. Протирают металл разными растворителями. Она продает эту штуку за бесценок и платит наличными за крошечную «хонду». Она уверена, что продажа обернется рассказом Эдгара По. Новый владелец фургона обнаружит какой-нибудь обличающий клочок бумаги, забытый на самом видном месте.

Она выставляет жилье на продажу.

— Почему? — спрашивает Дуглас.

— Мы должны разделиться. Так безопаснее.

— Как это может быть безопаснее?

— Мы выдадим друг друга, если останемся вместе. Дуглас. Посмотри на меня. Да посмотри же ты на меня! Мы этого не допустим.


ЭТО МОГЛА БЫ БЫТЬ ВСЕГО ЛИШЬ заметка на третьей полосе. В результате поджога разрушен фундамент на строительной площадке курорта. Досадная помеха. Работы возобновятся в ближайшем будущем. Но в просеянной золе находят кость, свидетельствующую о человеческой жертве. За считанные дни историю подхватывает каждое новостное агентство в девяти западных штатах и публикует ее.

Следователи не могут установить личность. Женщина; молодая, ростом пять футов семь дюймов. Ничего нельзя сказать по поводу насилия или надругательства. Единственная зацепка — загадочные надписи рядом с местом пожара:

КОНТРОЛЬ УБИВАЕТ

СВЯЗЬ ИСЦЕЛЯЕТ

ВЕРНИСЬ ДОМОЙ ИЛИ УМРИ

Ибо есть у вас пять деревьев в раю…

Коллективная мудрость склоняется к наиболее правдоподобному объяснению.

Убийца — чокнутый.


АДАМУ УДАЕТСЯ ПРОШМЫГНУТЬ ОБРАТНО в Санта-Крус. Немыслимо, после всего, что случилось. Но он бы лишь привлек всеобщее внимание, бросив диссертацию перед финишной прямой. От годичной стипендии остались крохи. Он целыми днями сидит в своей съемной квартирке, задернув шторы. Парит в двух футах над собственной макушкой, смотрит вниз на свое тело. Глубокой ночью его охватывает возбуждение, которое сменяется неудержимой тревогой. Даже десятиминутная прогулка до круглосуточного магазина кажется опасной для жизни.

Поздно вечером в пятницу он заскакивает на кафедру, чтобы забрать свою университетскую почту. Он даже не может подсчитать, когда в последний раз был в здании. Требуется три попытки, чтобы вспомнить комбинацию. Почтовый ящик так забит рекламными листовками, что приходится их выковыривать. В конце концов многомесячный никому не нужный хлам изливается на пол почтового отделения, как шампанское из откупоренной бутылки. Кто-то позади произносит:

— Привет, незнакомец.

— Привет! — отвечает он, слишком взбудораженный, чтобы обернуться.

Мэри Элис Мертон, научный сотрудник, которому плевать на диссертацию. Милое личико девочки-с-фермы и улыбка, как в стоматологической брошюре.

— Мы думали, ты умер.

Внутри него струится худшая из всех свобод.

«Не умер. Но я помог кое-кого убить».

— Нет. Долг дружбы.

— Что случилось? Где ты был?

Он слышит, как покойный наставник-старшекурсник цитирует Марка Твена. «Если вы говорите правду, вам не нужно ничего запоминать».

— Собирал фактический материал. Кажется, немного запутался.

Она легонько шлепает его по предплечью тыльной стороной ладони.

— Не ты первый, мистер.

— Я собрал достаточно. Просто не могу как следует структурировать факты.

— Все начинают беспокоиться, когда работа близка к завершению. Ну что в написании этого вашего диссера прям чертовски сложного? В общем, полный бардак. Пошли все к чертям и сдавайся.

Он изо всех сил пытается подавить безумное возбуждение и вспомнить, в каком темпе разговаривают нормальные люди. Ему нужно выдать себя за самого себя, а не за поджигателя и соучастника непредумышленного убийства. Психологи должны быть величайшими лжецами на планете. Они годами изучают, как люди обманывают себя и остальных. Он вспоминает все, чему научился. Делай противоположное тому, что подсказывают преступные инстинкты. И когда тебя повесткой вызывают на суд общественного мнения, заморочь всем голову, подавая ложные сведения.

— Есть хочешь?

Он вспоминает, что нужно чуть-чуть приподнять брови.

Он видит, как внутри нее включается сигнал тревоги. «Кто этот парень? Три года ничего, разговоры только по делам, на грани аутизма — и теперь собрался поиграть в человека?» Но предвзятое отношение всегда преобладает над здравым смыслом. Данные это подтверждают.

— Умираю с голоду.

Он запихивает почту за несколько месяцев в свой рюкзак, и они уходят, чтобы в столь поздний час поужинать фалафелем. Пять лет спустя у него есть папка, полная значимых публикаций о внутригрупповом идеализме, и он претендует на постоянный пост в университете штата Огайо. Еще через пятнадцать лет — очень короткий срок — он станет авторитетным специалистом в своей области.


ЛЕГЧЕ ПРОЖИТЬ НЕСКОЛЬКО МЕСЯЦЕВ высоко на ветвях секвойи, чем провести семь дней на уровне земли. Все кому-то принадлежит; годовалый ребенок, и тот в курсе. Это такой же закон, как и законы Ньютона. Ходить по улице без наличных — преступление, и никто из ныне живущих не в силах даже на минуту вообразить, что в реальной жизни все может быть устроено иначе. Ник не может допустить, чтобы его арестовали за бродяжничество, кемпинг без разрешения, поедание ягод толокнянки в государственном парке или что-то еще. Он находит хижину с понедельной арендой в унылом городке у подножия лесистых гор. Его двор выходит на заросли секвой — молодых, с прямыми и чистыми стволами толщиной всего в полтора фута, но знакомых. Они вся родня, какая у него осталась.

Он должен покинуть это место, убраться как можно дальше, если не ради душевного спокойствия, то хотя бы из соображений банальной безопасности. Но он не может перестать ждать, не может отказаться от шанса получить сообщение, которое могло бы хоть чуть-чуть смягчить катастрофу. Он жил в этом месте, с ней. Здесь, в течение почти года, знал, что такое цель. Из всех мест на этой забывчивой Земле оно единственное, куда она хотела бы вернуться.

Он ни с кем не разговаривает, никуда не ходит. Снова сезон дождей, сезон, который только что закончился. Он засыпает, когда снаружи моросит, и просыпается, когда льет как из ведра. Крыша оживает под напором воды. Он не спит, слушает и не может перестать. Стоит закрыть глаза, как он в панике просыпается: за окном дневной свет, и дождь сложил оружие.

Он выходит на задний двор, чтобы проверить водопропускную трубу. Та проходит под арендованной верандой; вода хлещет бурным потоком, словно родился новый ручей. Ник стоит в футболке и трениках, наблюдая, как лучи рассвета заливают гору. Пахнет влагой и суглинком, и почва гудит под босыми ногами. Две мысли борются в нем. Первая, которая намного старше, чем чье-либо детство, такова: «Радость приходит утром». Вторая, совсем новая: «Я — убийца».

Что-то рвется. Николас смотрит вверх и видит, что склон размыло. От ночного ливня земля сделалась мягкой — и, лишившись покрова, который удерживал ее на месте сто тысяч лет, гора с грохотом ползет вниз. Деревья выше маяков ломаются, как веточки, врезаются друг в друга; по склону катится раздувшаяся волна. Ник поворачивается, бежит. Над ним вздымается двадцатифутовый вал из камня и дерева. Он мчится прочь по тропе и успевает обернуться, чтобы увидеть, как река из деревьев обрушивается на хижину. Его гостиная заполняется пнями и камнями. Здание отрывается от фундамента, и поток увлекает его за собой.

Он бежит к соседям, кричит им, чтобы немедленно убирались. И вот его соседи тоже бегут со своими двумя малышами по подъездной дорожке к семейному грузовику. Но обломки добираются до грузовика первыми и блокируют его. Деревья подступают к дому-ранчо, вспучиваясь древесной лавой.

— Сюда! — кричит Ник, и соседи следуют за ним.

Он ведет их через овраг по более пологому склону. И там оползневая волна останавливается у тонкой линии секвой. Грязь и щебень сочатся через последний барьер, но деревья держатся. Это последняя капля для матери. Она начинает рыдать, хватает своих сыновей. Отец и Ник смотрят вверх, на обнаженный горный склон, чей гребень вдруг стал до жути низким.

— Иисусе, — шепчет мужчина, и Ник вздрагивает.

Он глядит туда, куда указывает сосед. На каждом стволе в стойкой баррикаде, которая только что спасла им жизнь, нарисован ярко-синий крестик. Жатва, запланированная на следующую неделю.


ДУГЛАС ВОЗВРАЩАЕТСЯ К МИМИ, как пес, в не самое подходящее время. Сначала просто заглянуть и проверить, все ли с ней в порядке. Затем рассказать свой самый замечательный сон. Она отключила автоответчик. Поэтому он приходит к ней домой собственной персоной, что немного сводит ее с ума.

Во сне он и Мими сидят лицом к лицу в парке красивого города на берегу еще более красивого залива. Появляется Адиантум. Она улыбается и говорит: «Подожди! Все прояснится. Вот увидишь». Дугги не может усидеть на месте от волнения, вызванного рассказом.

— Как будто она все видела! И хотела сообщить об этом. Когда я проснулся, все было таким четким. Все будет хорошо.

Мими не проявляет особого энтузиазма. Мысль о том, что «все будет хорошо», едва не вынуждает ее кричать. Поэтому он некоторое время держится в стороне. Но сон приходит снова, со свежими, новыми нюансами, о которых она, несомненно, захочет услышать. После продолжительного и настойчивого стука в дверь Мими открывает и втаскивает Дугги внутрь. Усаживает его за обеденный стол, где они приготовили к отправке тысячи протестных писем.

— Дуглас. Мы сжигали здания дотла. Мы действовали как безумцы. Общественно опасные психи. Нас растерзают. Ты это понимаешь?! Мы проведем остаток нашей жизни в федеральной тюрьме.

Он ничего не говорит. Слово «тюрьма» пробуждает в памяти отрывок прошлого — того самого, из-за которого он и ступил на эту скользкую дорожку.

— Ладно, я понял. Но во сне она обнимала тебя одной рукой и говорила…

— Дуглас! — кричит Мими достаточно громко, чтобы было слышно сквозь стены. Продолжает, понизив голос. — Больше не приходи. Я продаю квартиру. Уезжаю.

У него глаза лезут на лоб, как у лягушки, пытающейся сглотнуть.

— Уезжаешь?

— Послушай меня. Ты. Должен. Уйти. Начни новую жизнь. Возьми новое имя. Это поджог. Непредумышленное убийство.

— Пожары мог устроить кто угодно. Нас не выследят.

— Нас уже арестовывали. Мы известные экологические радикалы. Они проверят списки. Посмотрят каждую запись…

— Какую еще запись? Мы платили за все наличными. Проехали сотни миль. В этих списках много людей. Списки ничего не доказывают.

— Дуглас. Исчезни. Забейся в нору. Не возвращайся. Не ищи меня.

— Ладно. — Его глаза горят. До нее не докричаться. Держась одной рукой за дверь, он поворачивается. — Знаешь, не то чтобы я вылезал когда-нибудь из этой твоей норы.

Ему снова снится сон. Они сидят на возвышении над городом будущего. Адиантум говорит им: «Подождите! Вы еще увидите!» И, конечно же, вокруг вырастают леса. Это превосходит все мыслимые понятия о чудесном, и Мими должна знать. Но когда он добирается до ее дома, перед входом висит большая красная вывеска: ПРОДАНО.

Ему больше некуда идти. Восток кажется лучшим из трех доступных вариантов. Итак, он загружает свое движимое имущество в грузовик и направляется вверх по ущелью Колумбия. Не говорит об этом даже своему боссу в хозяйственном магазине. Пусть оставят себе его жалование за последние две недели.

На границе с Айдахо Дугласа осеняет: надо осмотреть площадку. По западным меркам, он практически рядом. Может, хоть попрощается как следует. Мими кричит ему в ухо, дескать, не сходи с ума. Любой разумный человек сказал бы то же самое. Но разум — то, что превращает все леса мира в прямоугольники.

Он едет по местному шоссе, сердце рвется на волю из грудной клетки. Сворачивает на пустынную подъездную дорогу, вдоль которой высятся ели, в сгущающейся Темноте неподвижные, словно судьи. Мышцы помнят. Словно выжившая четверка опять в фургоне, охваченная дурнотой после всего, что было. Но, приближаясь к строительной площадке, он видит другой огонь, резкий, контролируемый и белый — электрические дуги ночных трудяг. Повсюду роятся люди в касках, устраняя повреждения. «Кэпитал» решила вопрос со сбоем в расписании простым способом: добавила еще несколько смен.

Огромная фура, нагруженная фермами. Сигнальщик с красным флажком. Дуглас сбавляет скорость, чтобы осмотреться. Никаких признаков того, что здесь когда-либо что-то горело. Мими кричит ему, чтобы он убирался к черту, пока какая-нибудь камера слежения на столбе не запечатлела его номера. Что-то еще подсказывает, что здесь искать нечего. Адиантум.

Он проносится мимо строительной площадки по пустому шоссе. На следующем перекрестке снова сворачивает на восток. После полуночи машина медленно пробирается через Монтану. Он съезжает с трассы у начала тропы для туристов в лесном заповеднике и несколько часов спит на откинутом водительском сиденье.

Дневной свет превращает небо в мрамор. Дуглас ездит по проселочным дорогам, понятия не имея о направлении. питаясь вяленой говядиной и коричными леденцами, которые покупает на заправках. Проезжает через широкую плоскую котловину, обрамленную скалами — каменистые пастбища, слишком сухие для реального употребления. Но жизнь по-прежнему использует эти места миллионом способов. Его внимание привлекает движение на другой стороне поля — вилорог сражается с проволочным заграждением. Зверей пятеро, и один ранен. Нумерологический аспект происходящего — знак! — овладевает Дугласом, и он начинает дрожать. Останавливается на обочине. На него наваливается огромная, пустая даль размером с небо. Он засыпает с приоткрытым окном, и койоты воют вокруг, будто мир все еще принадлежит им.

Утром второго дня он едет дальше наугад. Восходящее солнце помогает ему кое-как ориентироваться. Проходят мили и часы, не всегда следуя друг за дружкой. Слева от дороги появляется что-то странное. Зрелище воспринимается как неправильное еще до того, как он понимает, что именно видит. Посреди золотисто-серого простора затерялся оазис деловитой зелени. Аванпост на берегу реки, без реки. Он слишком быстро сворачивает на следующем повороте и попадает на раздолбанную щебеночную дорогу, которую не пощадили ни снежные зимы, ни корни упертых сорняков. Грузовик замедляет ход, но дорога все. равно хочет сломать оси и размолотить ходовую. Потом Дуглас оказывается в роще тополей, лохматых, как банда подростков.

Он выходит из машины и идет пешком. В нескольких ярдах впереди из травы вспархивает стайка воробьев. Это место лишено смысла. Деревья взмывают фонтанами. Некоторые распадаются на букеты стволов, семи футов в диаметре. Деформированные тополя. На мили вокруг ни единого признака человеческого жилья, но все деревья растут в виде сетки, которая напоминает детскую логическую головоломку. Под сводами одной из зеленых аркад до него доходит: это улицы невидимого города. Тротуары, парковки, дворики, фундаменты, магазинчики, церкви, дома: все исчезло, рассыпалось прахом, остались лишь лесопосадки на месте нескольких кварталов. Он садится под деревом, которое когда-то было гордостью семейного панорамного окна. Теперь тень гиганта ни на кого не падает.

Где-то журчит потаенный ручей. С расстояния в сотню лет доносятся бурные аплодисменты. Он окидывает взглядом колоннады из тополей, несколько квадратов рукотворной тени — они поют под дуновением ветерка, радуясь, что кто-то вернулся в заброшенный городок, чтобы ими полюбоваться. Их шелест напоминает гимн, доносящийся из сгинувшей церкви, чтобы пролететь по-над широким исчезнувшим бульваром, где его могли бы услышать люди, которых больше нет. Теперь псалом слушает лишь журчащий хор, и в этом нет ничего плохого. Хор тоже заслуживает памяти. «Да радуется поле и всё, что на нём, и да ликуют все дерева дубравные»[61].


МИМИ СИДИТ В ЧЕРНОМ КРЕПОВОМ ПЛАТЬЕ-ФУТЛЯРЕ у стойки администратора галереи Четырех искусств на Грант-стрит. Она балансирует на краешке кожаного кресла с откидной спинкой, каждые несколько секунд одергивая развратный подол на своих увядающих коленях. Утром наряд казался подходящим для встречи с арт-дилером, он мог принести на пару сотен долларов больше при любых переговорах с мужчиной. Она подумала, платье компенсирует шрам, рассекающий лицо. Теперь все кажется таким непрофессиональным.

Вновь появляется коротко стриженная ассистентка, отводит взгляд от пореза на лице Мими, предлагает еще кофе и обещает, что мистер Сян вот-вот придет. Мистер Сян опаздывает на семнадцать минут. Свиток у него уже несколько недель. Он дважды откладывал эту встречу. Что-то происходит в задней комнате. Мими собираются кинуть, и она не может сказать, как именно.

Прочие сокровища загромождают галерею. Лакированные яхты. Окутанная облаками парящая гора, изображенная с предельной тщательностью. Состоящие из тысячи фигурок сферы из слоновой кости, каждый замысловатый мир вложен в другой такой же. Ее внимание привлекает картина на дальней стене: огромное черное дерево с радужными ветвями на фоне голубого неба. Она встает, одергивает подол и медленно пересекает комнату. То, что казалось крошечными листьями, извергающимися из рога изобилия, превращается в сотни медитирующих фигур. Она читает надпись на бирке: «Поле заслуг», также именуемое «Древом прибежища». Тибет, примерно середина XVII века. Кажется, что человечки-листья, из которых состоит раскидистая крона, колышутся на ветру.

Позади кто-то обращается к ней по имени.

— Мисс Ма?

Мистер Сян в свинцово-сером костюме и кроваво-красных очках ведет ее в заднюю комнату. Видит борозду на ее лице и даже не моргает. Властным жестом усаживает ее за стол для совещаний, сделанный из запрещенного красного дерева, и коробка со свитком оказывается между ними. Обращаясь к окну, он произносит:

— Вещь очень красивая. Замечательные архаты, выполненные в самобытном стиле. Печально, что у вас нет ни документов, ни провенанса.

— Да. Я… у нас их никогда не было.

— По вашим словам, свиток прибыл в Америку вместе с вашим отцом. Он был частью коллекции произведений искусства, которую собрала его семья в Шанхае?

Она теребит платье под столом.

— Верно.

Мистер Сян отворачивается от окна и садится напротив нее, держа спину очень прямо. Его левая ладонь обхватывает правый локоть, два пальца на правой вытянуты, словно держат воображаемую сигарету.

— Мы не можем датировать его с нужной точностью. И не уверены насчет художника.

Она настораживается.

— А как насчет печатей владельцев?

— Мы отследили их в хронологическом порядке. Неясно, как на самом деле семья вашего отца вступила во владение этим имуществом.

Теперь она знает то, о чем подозревала в течение нескольких недель. Приносить свиток на экспертизу было ошибкой. Ей хочется схватить его и убежать.

— Надписи также трудно разобрать. Форма каллиграфии династии Тан, которую мы называем неистовой скорописью. Если точнее, разновидность «Пьяный Су». Возможно, они были сделаны позже.

— Что там написано?

Он откидывает голову назад, старательно подчеркивая ее дерзость.

— Стихотворение, автор неизвестен.

Он развертывает свиток между ними. Его палец скользит сверху вниз по колонке слов.

На этой горе, в такую погоду,

К чему задерживаться надолго?

Три дерева настойчиво машут мне ветвями.

Я прислушиваюсь, но их тревожные сигналы неотличимы от воя ветра.

Новые почки появляются даже зимой.

Она покрывается мурашками, не дослушав стихотворение. Мими в аэропорту, слышит собственное имя по громкой связи. Она читает стихотворение, которое отец оставил вместо предсмертной записки. «В чем наша радость, наша беда?» Она поспешно разжигает пламя на склоне горы, где царит чернильная тьма и холод. Пламя, которое убивает женщину.

— Три дерева?

Мистер Сян демонстрирует ладони, извиняясь.

— Это поэзия.

Ее бросает то в жар, то в холод. Разум отключился. Что-то пытается добраться до нее издалека. «К чему задерживаться надолго?» Она видит, как ее сестра Амелия, двенадцати лет от роду, в зимнем комбинезоне размером вдвое больше нужного, ковыляет к задней двери и плачет. «Дерево для завтраков распустилось слишком рано. Снег убьет его». А ее отец просто улыбается. «Новый лист всегда где-то там. Даже перед началом зимы». Факт, который Мими за свои шестнадцать зим каким-то образом упустила из виду.

— Мог ли это стихотворение прочитать… обычный человек?

— Возможно, ученый. Знаток каллиграфии.

Она понятия не имеет, знатоком чего был ее отец. Миниатюрной электроники. Кемпингов. Разговоров с медведями.

— Видите кольцо?

Она протягивает сжатую в кулак руку через стол. Артдилер наклоняется. Его улыбка выражает двойную порцию смущения.

— Да? Нефритовое дерево в стиле династии Мин. Работа мастера. Мы могли бы оценить.

Она отводит руку.

— Проехали. Расскажите о свитке.

— Архаты изображены очень искусно. Исходя из исторической редкости и качества рисунка, предлагаемая нами стоимость в пределах… — Он называет две цифры, которые вызывают визгливый обезьяний смешок. Мими не успевает его подавить. — Галерея четырех искусств готова заплатить вам сумму, соответствующую середине этого диапазона.

Она откидывается на спинку кресла, притворяясь спокойной. Она надеялась на небольшую свободу от денежного ига. Два года, может быть, три. Но это целое состояние. Свобода. Достаточно, чтобы заплатить за совершенно новую жизнь. Мистер Сян оценивает ее изуродованное шрамом лицо. Его глаза за кроваво-красными стеклами очков остаются бесстрастными. Она смотрит в ответ, готовая к решающей схватке. Она видела, как гаснет самый яростный огонь. После Оливии может выдержать взгляд любого живого существа.

Свиток лежит между ними на столе. Неистовая, пьяная каллиграфия, загадочное стихотворение, одиноко сидящие фигуры в своих древних лесах, почти преображенные, почти ставшие частью всего — и она может ими распоряжаться. Но избавление от них внезапно кажется преступлением. Три дерева чего-то хотят от нее. Она понятия не имеет, что им нужно.

Одолеть мистера Сяна проще простого. Три секунды, и он отводит взгляд. В тот самый миг, когда он отворачивается, Мими заглядывает оценщику произведений искусства прямо в душу. Он наткнулся на какую-то ссылку на этот самый свиток где-то в архивах. Этот факт так же очевиден, как нервное подергивание его века. Свиток во много раз дороже его предложения. Это давно утраченное национальное достояние.

Мими делает вдох, не в силах сдержать улыбку.

— Интересно, не мог бы кто-нибудь из Музея азиатского искусства помочь с опознанием?

Пересмотренное предложение от «Галереи четырех искусств» появляется очень быстро. Ни Мими, ни двум ее сестрам, ни их детям еще долго не придется беспокоиться о деньгах. Для нее это выход. Новая профессия. Новая личность. «К чему задерживаться надолго?»

Она звонит им обеим, Кармен и Амелии, впервые за год Сначала Кармен. Мими не упоминает о своем лице. О том, что потеряла работу. О продаже квартиры. О том, что ее разыскивают в трех штатах. Она извиняется за то, что исчезла.

— Прости. У меня был сложный период.

Кармен смеется.

— Ты хочешь сказать, что бывают простые?

Мими упоминает о предложении.

— Я не знаю, Мими. Это семейное наследие. Что еще у нас осталось от папы?

«Три нефритовых дерева, — хочет сказать Мими. — Настойчиво машут ветвями».

— Я просто хочу поступить так, как поступил бы он.

— Тогда сделай со свитком именно то, что делал он. Это практически единственная вещь, с которой папа не расставался всю жизнь.

Затем Амелия. Амелия — крепкая, терпеливая святая, укрощающая диких, ликующих детей на заднем плане, не переставая слушать свою чокнутую сестру. Мими едва сдерживается, чтобы не сказать: «Я в бегах. Моя подруга мертва. Я сожгла частную собственность дотла». Вместо этого она читает переведенное стихотворение.

— Мило, Мими. Я думаю, это означает, что надо расслабиться. Расслабиться, любить и делать, что хочешь.

— Кармен говорит, это наша единственная семейная реликвия.

— Господи. Не надо быть такой сентиментальной. Папа был наименее сентиментальным человеком в целом мире.

— И осторожным с деньгами.

— Осторожным? Да он был скрягой! Помнишь подвал, полный барахла, купленного за гроши на распродажах? Ящики с колой, пуховики и торцевые ключи за полцены?

— Она говорит, он носил этот свиток с собой всю жизнь.

— Пф-ф-ф. Вероятно, ждал нужного момента на рынке антиквариата.

И вновь бремя самого важного в целом мире выбора ложится на плечи не шире детских. Той ночью инженер с неизменной улыбкой, хранитель походных записных книжек, нежный самоубийца, шепчет Мими. Он шепчет ответ прямо ей на ухо. «Прошлое — это Лотосовое древо, Сидрат аль-мунтаха. Обрежь его, и оно вырастет вновь».

* * *

ДОРОТИ КАЗАЛИ БРИНКМАН с чересчур сверкающей улыбкой несет из кухни в комнату мужа палисандровый поднос с протертым завтраком. С механической кровати на нее глядят так, словно беззвучно воют. Лицо с застывшей гримасой ужаса, с искривленным ртом, напоминает маску из греческой трагедии. Она борется с желанием попятиться через дверной проем.

— Доброе утро, РэйРэй. Как спалось?

Она ставит поднос на прикроватную тумбу. Ужасные глаза следят за каждым ее движением. «Похоронен. Заживо. Навсегда». Она заставляет себя продолжать. Ландыши в вазочке отправляются на столик у кровати. Дороти откидывает верхнюю часть покрывала, влажную от натекшей слюны. Затем устанавливает палисандровый поднос с горячим завтраком поверх полупарализованного тела.

Каждое утро она отрабатывает систему Станиславского и становится понемногу более убедительной. Ничто и никто в целом мире не подскажет, сколько еще таких дней впереди и как долго она продержится. Он издает какой-то звук. Она наклоняется, пока ухо не касается его губ. Все, что она может услышать: «Нннддо».

— Я знаю, Рэй. Все в порядке. Ты готов? — Она устраивает комическое шоу, засучивая рукава. Рот трагической маски слегка шевелится, и она истолковывает это так, как ей нужно. Рот в большей степени, чем паралич и искаженная речь, превращает его в нечто иное. — Это новый древний сорт зерна. Из Африки. Полезен для восстановления клеток.

Он приподнимает подвижную руку на дюйм, вероятно, чтобы остановить ее. Дороти игнорирует его; у нее это хорошо получается. Вскоре крупинки каши из древнего зерна стекают по его подбородку на слюнявчик. Она вытирает его мягкой тканью. Застывшее от инсульта лицо кажется жестким на ощупь. Но его глаза… его глаза говорят яснее ясного: «Ты — последнее, что у меня осталось сносного, не считая смерти».

Ложка входит и выходит. Какой-то атавистический импульс требует, чтобы она изобразила гул летящего самолета.

— Ты слышал сов прошлой ночью? Как они звали друга дружку?

Она вытирает ему рот и опять берется за ложку. Вспоминает момент на второй неделе, когда он еще был в больнице. Кислородная маска прилипла к его лицу. Игла капельницы впилась в руку. Он все время тянулся к ним действующей рукой. Ей пришлось вызвать медсестру, которая привязала эту руку бинтами. Он смотрел из-под маски с упреком: «Позволь мне покончить с этим. Разве ты не видишь, что я пытаюсь тебе помочь?»

В течение нескольких недель ее единственной мыслью было: «Я не справлюсь». Но человек привыкает к невозможному. Привычка помогла ей преодолеть прагматизм врачей и жалость друзей. Привычка помогает ей сдвинуть его окаменевший торс без рвотных позывов. Привычка учит разбирать его слова-айсберги. Еще немного потренироваться, и она привыкнет даже к тому, что мертва.

После завтрака она проверяет, не нуждается ли он в мытье. Нуждается. В первый раз, когда со всем справилась опытная медсестра в больнице, он стонал от позора. Даже сейчас из-за резиновых перчаток, губок, шланга и теплых комков, которые она уносит в ванную, на его горгульих глазах проступают слезы.

Она моет и переворачивает его на кровати, проверяет пролежни. Сегодня она совсем одна. Карлос и Реба, специалисты по мобильному уходу, приезжают всего четыре раза в неделю, в два раза чаще, чем хотелось бы Рэю, и в два раза реже, чем нужно Дороти. Она кладет руку на его каменное плечо. Нежность — вестник ее усталости.

— Включить телевизор? Или я тебе почитаю?

Ей кажется, что он говорит: «Читай». Она начинает с «Таймс». Но заголовки вынуждают его беспокоиться.

— Я тоже, Рэй. — Она откладывает газету в сторону. — Меньше знаешь — лучше спишь, да?

Он что-то говорит. Она наклоняется. «Крсрт».

— Крест? Не дуйся, Рэй. Это была глупая шутка. — Он повторяет то же самое. — Сердишься? Почему?

Ну, помимо миллиона причин.

Еще один слог срывается с его застывших губ: «…врд».

Дороти пугается. На протяжении всех лет, что они прожили вместе, это был его утренний ритуал. Ныне невозможный. Хуже того, сегодня суббота — день демонической головоломки. Единственный день, когда она слышала, как он ругается.

Они трудятся над кроссвордом все утро. Она читает определения слов, а Рэй смотрит в арктическую даль. «Возможно, задача ему не по зубам. Все равно что „Браунз Блю“[62]. На расстоянии вытянутой руки». Через промежутки времени равнозначные геологическим эпохам он издает стоны, которые могут быть словами. К ее удивлению, это проще, чем посадить его перед телевизором. Она даже ловит себя на фантазии о том, что ежедневный кроссворд — просто выполнение определенного ритуала — мог бы помочь перестроить его мозг.

— Первый весенний знак зодиака. Четыре буквы. Первая «о».

Он издает два слога, которые она не может разобрать. Просит его повторить. Он рычит, а смысл по-прежнему превращается в оплывший шлак.

— Возможно. Запишу карандашом, потом вернемся к этому слову. — Все равно что вальсировать с тряпичной куклой. — Как насчет вот этого: утешительное перерождение почки. Шесть букв, первая «л», четвертая «т», пятая «в».

Он пристально смотрит на нее, замкнувшись в себе. Невозможно сказать, что осталось внутри этой запертой комнаты. Его голова опустилась, действующая рука скребет одеяло — так травоядный зверь разгребает снег на зимнем пастбище.

Утренние церемонии затягиваются почти до полудня. Она откладывает в сторону кроссворд, полный исправлений и сомнений. Пора подумать об обеде. Что-то такое, чем он не подавится, и что она не готовила ему уже несколько раз на этой неделе.

Пообедать — все равно что пересечь Атлантику на лодке с веслами. Во второй половине дня она читает ему вслух «Войну и мир». Кампания долгая и изнурительная, растянувшаяся на недели, но он, похоже, хочет продолжения. Она потратила столько лет, пытаясь привить ему интерес к художественной литературе. Теперь у нее есть слушатель, которому некуда деться.

Смысл повествования ускользает даже от нее. Слишком много людей испытывают слишком много чувств, за которыми невозможно уследить. Князь-герой погибает в эпицентре грандиозной битвы. Он лежит парализованный на холодной земле, а вокруг царит хаос. Над ним ничего, кроме неба, величественного неба. Он не в силах пошевелиться, может только смотреть вверх. Князь лежит и удивляется, как же его угораздило до сих пор упускать из виду главную истину бытия: весь мир и все людские души — ничто, суета под бесконечной синевой.

— Прости, пожалуйста, Рэй. Я забыла про эту часть. Можем прыгнуть вперед.

Опять этот взгляд, этот беззвучный вой. Но, быть может, его сбивает с толку не вымышленная история. Может, он просто не понимает, почему жена опять плачет.

Ужин снова превращается в затяжную кампанию, очередную сухопутную войну в Азии. Она усаживает его перед телевизором. Затем уходит на второй ужин. Для нее. Алан встречает ее у дверей своей мастерской. Его волосы припудрены древесной стружкой. Глаза тоже полны мольбы. Она отводит взгляд. Он заключает ее в объятия, и это ужасно похоже на возвращение домой. Ее будущий жених. Можно ли иметь жениха, если развод отложили из-за того, что в профессии ее мужа любят называть форс-мажорными обстоятельствами?

— Как прошел твой день?

И да, он ждет ответа. Но этим вечером, поедая из коробочки «Цыпленка генерала Цзо» среди расчлененных скрипок, альтов и виолончелей, корпусов без грифов, обнаженных белых верхних дек, висящих рядами на проволоке, кленовых половинок нижних дек, запаха еловых и ивовых брусков, плашек из чистого черного дерева для накладок на гриф, кусочков самшита и восстановленного красного дерева для прочих деталей, все упирается в способность вдыхать полной грудью, а потом выдыхать.

Она щелкает одноразовыми палочками для еды.

— Жаль, что мы не встретились, когда были моложе. Видел бы ты меня тогда.

— О нет. Старая древесина намного лучше. Деревья с высоты северных склонов гор.

— Рада быть полезной.

— А вот я действительно прискорбно старый. Мог бы преуспеть в этом. — Он взмахом руки указывает на отшлифованные, резные деревянные деки, висящие на держателях. — Я только сейчас начинаю постигать смысл древесины.

Два часа спустя она возвращается домой. Рэй, должно быть, услышал, как машина подъезжает, как открывается дверь гаража, как ее ключ поворачивается в замке задней двери. Но когда она входит в комнату, его глаза закрыты, а кривой рот безвольно разверст. По телевизору люди смеются над шутками друг друга, завывая, словно банши. Она выключает ящик и обходит кровать, чтобы прикрыть испачканным покрывалом напряженное тело. Его единственная здоровая конечность хватает ее за запястье. Глаза распахиваются, взгляд обжигает адским пламенем. Она вздрагивает и вскрикивает. Потом успокаивается и пытается успокоить его.

Рэй всегда был самым нежным мужчиной в мире. Выдерживал ее выходки с терпением святого. Прослезился, когда она объявила о расставании, и сказал, что хотел для нее только лучшего. Что она может остаться и делать, что вздумается. Что если она попадет в беду, он всегда будет рядом. Сейчас она в беде. И да. Он. С ней. Навсегда.

— Рэй! Боже. Я думала, ты спишь.

Он издает звуки, достаточно замысловатые, словно мантра на санскрите.

— Что? — Она склоняется к его рту, принимая мучительную игру в шарады без помощи пантомимы. Два слога, оба невнятные. — Еще раз, Рэй.

Как и в жизни перед смертью, его терпение превосходит ее собственное. Мышцы на не заледеневшем боку подрагивают. Всевозможные призраки ласкают ее кожу и запускают пальцы в волосы.

— РэйРэй. Мне жаль. Я не могу разобрать, о чем ты говоришь.

Еще больше звуков срываются с его едва подвижных губ. Она опять наклоняется и слушает. Сперва она слышит: «Писать». Истинный смысл просьбы кажется настолько неправдоподобным, что на мгновение она ничего не понимает. Писáть. Вопреки здравому смыслу, она разыскивает ручку и бумагу. Вкладывает ручку в левую руку правши и наблюдает, как пальцы двигаются, словно стрелка сейсмографа. Он тратит несколько минут, чтобы изобразить ужасные каракули.



Она смотрит на клубок спутанных линий каждая — подземный толчок и ничего не понимает. Это какая-то ерунда, однако она не может такое сказать человеку, который остается в ловушке под грудой каменных обломков. Затем возникает слово, и смысл обрушивается на нее. Она начинает всхлипывать, дергать его за онемевшую руку, говорить то, что он и так знает.

— Ты прав. Прав! Шесть букв, первая «л». «Утешительное перерождение почки». Листва.


ДВАДЦАТЬ ВЕСЕН — ЭТО ОЧЕНЬ БЫСТРО. Самый жаркий год в истории наблюдений приходит и уходит. За ним еще один. Потом еще десять, и почти каждый — из самых горячих в истории человечества. Уровень мирового океана растет. Череда времен года нарушается. Двадцать весен, и последняя начинается на две недели раньше первой.

Виды исчезают. Патриция пишет о них. Слишком много видов, не перечесть. Коралловые рифы обесцвечиваются, а заболоченные территории высыхают. Пропадает то, что еще не успели открыть. Скорость исчезновения целых видов живых существ в тысячу раз превышает базовый уровень вымирания. Леса, площадь которых больше многих стран, превращаются в сельскохозяйственные угодья. «Посмотрите на жизнь вокруг вас; теперь удалите половину того, что вы видите».

За двадцать лет рождается больше людей, чем было во всем мире в год рождения Дугласа.

Ник прячется и работает. Что такое двадцать лет для труда, который неспешней, чем деревья?

Как доказывает одна из работ Адама, мы не приспособлены к тому, чтобы видеть медленные фоновые перемены, когда что-то яркое и красочное маячит перед носом.

Мими обнаруживает, что можно наблюдать за часовой стрелкой, не сводить с нее глаз, пока она проходит циферблат по кругу, и ни разу не увидеть, как она движется.


В «ГОСПОДСТВЕ 8» НИЛАЙ весит 145 фунтов, он белокожий и с шевелюрой как у Эйнштейна. Черты его лица приобретают сходство с разными расами в зависимости от освещения и того, в каком городе он находится. Его рост всего четыре фута восемь дюймов, но гибкие икры и мускулистые бедра позволяют добраться куда угодно. Его зовут Спора, и он никто. Как и любой другой поселенец на любом из одиннадцати континентов, он завоевал несколько медалей, построил несколько памятников и припрятал немного наличных. В его жизни есть девушки, живущие в расположенных далеко друг от друга провинциях. Он мэр одного микроскопического городка и руководит гобеленовой мастерской в другом. Некоторое время он служил священником в монастыре, который, похоже, захирел. Больше всего он любит прогуливаться. Наблюдать за незнакомцами. Любоваться ветвями раскачивающихся кипарисов и подмечать, в какую сторону дует ветер.

Он переместился в параллельный мир вместе с сотнями миллионов людей, каждый в своей любимой игре. Он не помнит время до возникновения Всемирной паутины. Так действует сознание: превращает «сейчас» во «всегда», принимает то, что есть, за то, что было предначертано. Порой кажется, что он и остальные участники Долины радости сердца не изобретали онлайн-жизнь, а просто расчистили проход к ней. Эволюция, третий этап.

В среду, когда следовало бы присутствовать на заседании совета директоров по вопросу приобретения студии 3D-моделирования, он идет по широкой дороге. Он в игре, занимается частными научными исследованиями. Вот уже несколько дней совершает паломничество от полюса до экватора, беседуя с каждым гражданином, которого встречает на каждой широте. Случайные фокус-группы. Исследование продукта и персональная тренировка в одном флаконе.

Сегодня день ярмарки перед зданием ратуши процветающего города в кантоне, где он раньше не бывал. Под призывные мелодии карильона люди торгуются из-за всевозможных товаров и услуг: телег, свечей, моторов, оптики, драгоценных металлов, земли, садов. Домотканая одежда, мебель ручной работы, лютни, которые издают настоящую музыку. В прошлом году это был бы чистый бартер: люди обменивались друг с другом товарами, которые трудно заполучить. Но теперь речь идет о реальной наличности — долларах, иенах, фунтах стерлингов, евро — миллионах электронных переводов, осуществляемых в мире, расположенном уровнем выше.

— Идиоты, — говорит кто-то на канале городского рынка.

Нилай озирается в поисках говорившего. Рядом с ним в толпе стоит мужчина, одетый в оленью шкуру. На секунду Нилай думает, что это бот, какой-нибудь хитроумный неигровой ИИ. Но в том, как незнакомец переступает с ноги на ногу, есть что-то особенное. Что-то голодное и человеческое.

— Ты кого назвал идиотом?

— Неужели этим, наверху, все мало?

— Наверху?

— В мире редокса. Работай от звонка до звонка, тащи домой бекон из кабанятины, набей дом всякой хренью. Тут так же плохо, как и в Бодиленде.

— Здесь еще много чем можно заняться.

— Раньше я так думал, — говорит человек в оленьей шкуре. — Ты бог?

— Нет, — врет Нилай. — А что?

— У тебя столько баффов[63].

Он делает пометку: в следующий раз не переусердствовать.

— Я давненько играю.

— Ты знаешь, где тусуются какие-нибудь боги?

— Нет. Нужно что-то починить?

— Все это место.

Это злит Нилая. Доходы достигли небывало высокого уровня. Какой-то пацан в Корее недавно убил мать за то, что она донимала его требованиями выйти из игры. Он два дня использовал ее кредитку и одерживал победы в виртуальном мире, в то время как тело матери лежало в соседней комнате. Но все только и знают, что критиковать.

— Что тебе не нравится?

— Просто хочу снова полюбить этот мир. Когда я только начал играть, то думал, что попал в рай. Миллион способов победить. Я даже не мог сказать, что значит «победить». — Исследователь в оленьей шкуре на мгновение застывает. Может быть, его анимусу приходится выносить мусор, отвечать на телефонные звонки или укачивать новорожденного. Затем аватар воскресает странным образом, в два этапа. — Теперь здесь снова и снова повторяется старая хрень. Минируйте горы, вырубайте леса, стелите листовой металл на луга, возводите дурацкие замки и склады. Едва все налаживается, приходит какой-то урод с наемниками и надирает тебе зад. Хуже, чем в реальной жизни.

— Хочешь сообщить о каком-то конкретном игроке?

— Выходит, ты все-таки бог?

Нилай оставляет вопрос без ответа. Бог, который десятилетиями не может ходить.

— Знаешь, что не так с этим местом? Проблема Мидаса. Люди строят всякую хренотень, пока не заканчивается свободное место. Тогда вы, боги, просто создаете еще один континент или придумываете новое оружие.

— Есть и другие способы играть.

— Я тоже так думал. Таинственные существа за горами и морями. Но нет.

— Может быть, стоит пойти куда-нибудь еще.

Человек в оленьей шкуре машет руками.

— Я думал, что уже пришел.

Мальчик, который все еще хочет сделать так, чтобы цифровой воздушный змей станцевал для его давно умершего отца, понимает, что лесной житель прав. «Господство» столкнулось с проблемой Мидаса. Все умирает позолоченной смертью.


АДАМ ЭППИЧ ПОЛУЧАЕТ ПОВЫШЕНИЕ ДО ДОЦЕНТА. Это не передышка — просто нагрузка возросла. Каждая минута и секунда его времени расписана: конференции, литературные обзоры, сбор фактического материала, подготовка к занятиям, рабочее время, огромные стопки эссе на проверку, комитеты, досье в связи с продвижением по службе и отношения на расстоянии с женщиной из издательства, расположенного в 536 милях.

Он редактирует статью для публикации, одновременно просматривая новости и поедая разогретого в микроволновке цыпленка в соусе терияки, сидя в своем первом доме в Колумбусе, штат Огайо. У него нет времени ни на текущие события, ни на полноценную трапезу. Он втискивает их в работу и почти убеждает себя, что справился. Через десять секунд после начала сюжета понимает, на что смотрит: разрушенные здания и почерневшие балки, последствия, которые его собственная память уже не в силах восстановить мало-мальски точно. Кто-то взорвал в штате Вашингтон исследовательскую лабораторию, занимавшуюся модификацией генома тополей. Камера задерживается на закопченной стене. На бетоне краской из баллончика написаны слова, которые он когда-то помог сформулировать:

КОНТРОЛЬ УБИВАЕТ

СВЯЗЬ ИСЦЕЛЯЕТ

Их старые лозунги. Какая-то бессмыслица. Диктор новостей только усугубляет ситуацию. «Власти полагают, что пожар, нанесший ущерб в семь миллионов долларов, связан с аналогичными инцидентами, имевшими место за последние несколько лет в Орегоне, Калифорнии и северном Айдахо».

Мир делится, раздваивается, и Адам превращается в свою собственную имитацию. Потом ему на ум приходит более логичное объяснение: один или несколько его приятелей действует в одиночку. Скорее всего, Ник, после смерти возлюбленной. Или похожий на ребенка ветеран Дуглас. Или оба, объединившись с новыми адептами, чтобы продолжать поджоги. Тот, кто устроил этот новый пожар, использовал старые лозунги так, как будто ему принадлежат авторские права.

Камера показывает обугленную потолочную балку разрушенной лаборатории. Адам узнает обломки так, словно сам установил заряд. Не пять лет назад, а прошлой ночью. Как будто он только что вернулся домой и теперь должен сжечь свою пропитанную дымом одежду. Кадр задерживается на последних каракулях аэрозольной краской в конце коридора:

НЕТ ЭКОНОМИКЕ САМОУБИЙСТВ

Через шесть недель после того, как стал доцентом, он снова стал поджигателем.


ТРИ МЕСЯЦА СПУСТЯ ВЗРЫВАЕТСЯ АНГАР для машин на лесозаготовительном складе недалеко от Олимпийского полуострова. Мими читает об этом в «Кроникл». Она сидит на траве у Цветочной оранжереи, в углу парка Золотые Ворота, в десяти минутах ходьбы от Хиллтопа, Университета Сан-Франциско, где заканчивает магистратуру по реабилитации и консультированию в области психического здоровья. Она узнает лозунги, нацарапанные на месте происшествия — лозунги, которые когда-то принадлежали им всем. К новостной заметке прилагается боковая панель: «Хронология экологического террора, 1980–1999».

Арест, должно быть, всего лишь вопрос времени. Через месяц, через год раздастся стук в дверь, мелькнет значок… Люди проходят мимо, пока она сидит и читает. Бомж со всеми своими мирскими пожитками в засаленном рюкзаке. Туристы в желтых кепках следуют за женщиной, размахивающей японским флагом. Влюбленные смеются и швыряют друг в друга плюшевым жирафом. Мими сидит на траве и читает о преступлениях, которые, по-видимому, совершила сама. Она расстилает газету на траве перед собой и запрокидывает голову. Небо кишит невидимыми спутниками, которые могут определить ее координаты с точностью до десяти футов. Камеры в космосе могут прочитать заголовки: «Хронология экологического террора». Она смотрит вверх, ожидая, что будущее спикирует и арестует ее. Затем собирает газету вместе с мусором, оставшимся после обеда, и направляется мимо прибрежных виргинских дубов в сторону Лоун-Маунтин, на свою дневную лекцию по этическим и профессиональным вопросам в терапии.


ИЗВЕСТИЕ О НОВЫХ ПОЖАРАХ так и не доходит до Ника. Он узнает новости на автобусных остановках и кофейнях, от спецов по телефонному маркетингу и переписчиков населения, попрошаек в маленьких городках по всему побережью, готовых раскрыть — зачастую бесплатно — секреты, спрятанные от почти любого комментатора и аналитика.

В Бельвью, штат Вашингтон, он получает идеальную работу: да здравствует кладовщик, коему полагается сновать на мини-погрузчике по огромному сортировочному складу, распаковывать громаднейшие поддоны с книгами, сканировать штрих-коды и фиксировать их точное местоположение в колоссальной трехмерной матрице. Предполагается, что он установит рекорд скорости. Так и происходит. Это своего рода перформанс для самой утонченной аудитории: ни для кого.

Продуктом здесь являются не столько книги, сколько цель десятитысячелетней истории — то, чего человеческий мозг жаждет больше всего на свете, а природа наотрез отказывается дать. Удобство. Стремление к простоте — болезнь, а Ник — переносчик заразы. Его работодатели — это вирус, который однажды будет жить в симбиозе с каждым. Как только вы купили роман, сидя дома в пижаме, пути назад уже нет.

Ник распаковывает следующую партию, тридцать третью на сегодня. В хороший день он успевает открыть, отсканировать и разложить по полкам более сотни ящиков, на каждый уходит четыре минуты. Чем быстрее он движется, тем сильнее отдаляется перспектива неизбежной замены кладовщика-человека роботом. По прикидкам Ника у него в запасе пару лет, а потом он падет жертвой эффективного менеджмента. Чем усерднее он работает, тем меньше ему нужно думать.

Он ставит коробку с книгами в мягкой обложке на стальную полку и оценивает обстановку. Перед ним проход между стеллажами с книгами, похожий на бесконечное ущелье. Десятки таких проходов только в этом сортировочном центре. И каждый месяц открываются новые центры на нескольких континентах. Его работодатели не остановятся, пока не отсортируют все потребности, какие только могут быть. Ник тратит целых пять секунд своего бесценного времени, вглядываясь в книжную бездну. Зрелище наполняет его ужасом, неотделимым от надежды. Где-то посреди этих безграничных, замысловатых, тучнеющих лабиринтов печатного слова прячутся, закодированные в миллионах тонн соснового волокна, несколько слов правды — а может, страница или абзац, — способные разрушить сортировочные чары и вернуть людям риск, желания и смерть.

По ночам он трудится над своими фресками. Вырезает трафареты, сидя дома, а потом бродит с ними по всему городу, высматривая голые стены. Это игра с огнем — поступки, которые могут привлечь к нему внимание полиции. Но желание кричать посредством образов чересчур сильное. Он может выполнить работу среднего размера, от приклеивания скотча до его сдирания, минут за двадцать. Между двумя и четырьмя часами ночи, когда в противном случае он бы лежал без сна и грыз себя изнутри, можно оставить след в нескольких районах. Коровы в кевларовых жилетах. Протестанты, бросающие кленовые крылатки вместо гранат. Крошечные военные самолеты и вертолеты, роящиеся над цветущими шпалерами роз в натуральную величину, словно намереваясь их опылять.

Сегодня у него грандиозные планы: покрыть комплекс, в котором разместилось несколько адвокатских контор, шестнадцатью трафаретами, накладывающимися друг на друга. Забравшись на стремянку, Ник приклеивает пронумерованные листы, создавая узор в форме вазы, которая расширяется кверху и книзу. Трафареты покрывают фасад из шлакоблоков и, повернув на девяносто градусов, растекаются по тротуарам. Дальше приходит черед красок из баллончиков, и вырезанные фрагменты наполняются разноцветьем, которое просачивается через бумажный скотч. Несколько секунд на высыхание — и он сдирает трафарет, обнажая каштан. Ветви поднимаются на второй этаж офисного здания. Ствол опускается и переходит в массу корней, которые через бордюр устремляются в городскую канализацию. На высоте человеческого роста, чуть ниже уровня глаз, борозды коры превращаются в штрих-код шириной два фута.

Ник достает из рюкзака кисточку из верблюжьей шерсти шириной в палец, баночку с черной эмалевой краской и без помощи трафарета выводит рядом с полосками штрихкода строчку из Руми:

Любовь — дерево,

чьи ветви

в вечности,

чьи корни

в бесконечности,

а ствол и вовсе нигде

* * *

Кто-то однажды прочитал ему это стихотворение в домике на дереве, на дальнем конце ветки, на устремленном вовне краю бытия. «Если один из нас сорвется с края, — напоминает ему этот кто-то, — другой отправится следом». Ник пятится, чтобы оценить результат. Эффект его озадачивает, он не уверен, что ему нравится. Но «нравится» и «не нравится» — альфа и омега общества потребления — для него мало что значат. Он хочет только заполнить как можно больше стен чем-то таким, что невозможно замуровать.

Он собирает трафареты и баллончики с краской, запихивает их обратно в рюкзак и, спотыкаясь, возвращается домой, чтобы еще пять часов поспать в постели, которую нужно сменить. Оливия преследует его во снах, снова зовет, паникуя и умирая.

«То, что у нас есть, никогда не закончится. Правда?»


«ОСТАВЬ МЕНЯ», — ГОВОРИТ РЭЙ БРИНКМАН своей жене по нескольку раз в неделю. Но она не может понять скомканные, бесформенные слова, вылетающие из его рта; или делает вид, что не может. Он ликует, когда она уходит на несколько часов по ночам. Тогда он возлагает все свои надежды на то, что она со своим другом — преображается, разговаривает, чувствует боль, плачет в темноте какой-нибудь дальней комнаты обо всем, что маячит вне досягаемости. И все же, по утрам, когда она входит в его комнату и говорит: «Доброе утро, РэйРэй. Все хорошо?», он не может не радоваться на свой манер, пусть его радость и разбил паралич.

Жена кормит его и усаживает возле телевизора. Экран — новости, путешествия, компания других людей и напоминание о том, что всю свою жизнь он понятия не имел, как же ему повезло. Этим утром в Сиэтле воюют. Что-то по поводу будущего всего мира, ресурсов и собственности. Ведущие утренней программы кажутся сбитыми с толку. Делегаты из десятков стран пытаются собраться в конференц-центре; тысячи исступленных протестующих отказываются их впустить. Юнцы в пончо и камуфляжных штанах прыгают на крышу горящего бронетранспортера. Кто-то вырывает почтовый ящик из тротуара и швыряет в стеклянную витрину банка, какая-то женщина кричит. Под деревьями, чьи ветви мерцают белыми огоньками рождественских гирлянд, собираются шеренги солдат в черных костюмах и шлемах, чтобы запустить в толпу баллончики с розовым дымом. Рэй Бринкман, проведший двадцать лет в окопах, защищая патенты, радуется каждый раз, когда полиция усмиряет анархиста. Но Рэй Бринкман, которого Бог небрежным щелчком превратил в соляной столп, разбивает витрину.

Толпа, всколыхнувшись, разделяется, вскидывается и перегруппировывается. Фаланга спецназовцев со щитами отбивает удар. Синхронное беззаконие перетекает через баррикады, огибает бронированные машины. Камеры задерживаются на чем-то примечательном в толпе: стаде диких животных. Рога, усы, бивни и огромные уши — замысловатые маски на головах юнцов в толстовках и куртках-бомберах. Существа умирают, падают на тротуар и снова поднимаются, словно в снафф-видео от клуба «Сьерра»[64].

Воспоминание прокрадывается в искалеченный мозг Рэя. Он закрывает глаза от боли, которую оно причиняет. Он узнает эти маски животных, эти раскрашенные трико. Они ему знакомы. Он их видел, кажется, на фото. Он понимает, что это невозможно, однако факты не в силах прогнать жуткое ощущение. Он зовет Дороти, чтобы она пришла и вырубила ящик.

— Почитаем? — всегда спрашивает она, хотя в этом нет необходимости. Он никогда не скажет «нет». Теперь он живет ради чтения вслух. За эти годы они углубились в «Сто величайших романов всех времен и народов». Он не помнит, почему художественная литература раньше вызывала у него такое раздражение. Теперь не существует более действенного средства, которое помогло бы дожить до обеда. Он цепляется за самый нелепый сюжетный поворот, словно тот способен изменить будущее всего человечества.

Книги отличаются друг от друга и излучают свет, они проворны, как вьюрки, обитающие на изолированных островах. Но у них есть общее ядро, настолько очевидное, что его принимают за нечто само собой разумеющееся. Каждая книга предполагает, что страх и гнев, насилие и страсть, ярость, приправленная спонтанным умением прощать, — то есть свойства так называемого «героя» — это всё, что в конечном счете имеет значение. Это, конечно, детское кредо, на волосок от веры в то, что Творец Вселенной способен снизойти до вынесения приговоров, будто судья в федеральном суде. Быть человеком — значит путать красивую историю со значимой и думать, что жизнь — нечто огромное и двуногое. Это ошибка: у жизни гораздо больше конечностей, и мир погибает именно потому, что ни один роман не в силах сделать борьбу за планету столь же убедительной, как битву между несколькими заблудшими душами. Но Рэй сейчас нуждается в художественной литературе как никто другой. Герои, злодеи и представления, которые жена устраивает по утрам, лучше, чем истина. «Хотя я фальшивка, — говорят они, — и нет во мне ровным счетом ничего по-настоящему ценного, я все-таки прихожу к тебе издалека, чтобы сидеть рядом на твоей механической кровати, составлять тебе компанию и помогать отвлечься от реальности».

После десятков тысяч страниц они вернулись к Толстому и теперь на добрых полтора дюйма углубились в «Анну Каренину». Дот продолжает повествование без тени смущения или стыда, без намека на то, что искусство и жизнь записались в один и тот же кружок рисования. И это, по мнению Рэя, величайшее милосердие, которое дарует художественная литература: худшее из того, что они двое сделали друг другу, превращается в еще одну историю, которую можно вместе перечитать вечерком.

Пока она читает, его веки опускаются. Вскоре он проникает в книгу, прячась на полях: второстепенный персонаж, чья судьба никак не влияет на главных героев. Он просыпается от звука, который слушает вот уже треть столетия: жена храпит. Ему остается лишь то занятие, которому приходится уделять полдюжины часов каждый день этой ново-обретенной жизни. Он смотрит в окно на задний двор.

Дятел снует взад-вперед по огненно-красному дубу, засовывает орехи в проделанные дырочки. Две белки бешеными спиралями взбираются вверх по стволу липы, сбросившей листву. Тучи маленьких черных жучков роятся над травой, встревоженные приближающимися холодами. Куст, который они с Дороти, должно быть, посадили много лет назад, покрылся лохматыми желтыми цветами, хотя все листья давно опали. Увлекательное представление для паралитика. Ветер разносит какие-то сплетни; ветви всех растений, посаженных Бринкманами в честь тех или иных дат, колышутся от возмущения. Повсюду опасность, готовность, интрига, постепенно нарастающее действие, эпические финалы сезонов, которые когда-то сменяли друг друга чересчур медленно, а теперь проносятся мимо его постели с такой быстротой, что он не успевает их осмыслить.

Дороти фыркает, просыпаясь.

— Ой! Прости, Рэй. Я не хотела бросать тебя.

Он не может ей сказать. Никто и никогда не будет покинут, нигде — до самого конца времен. Вокруг них разыгрывается полномасштабный симфонический нарративный хаос на четыре тревожных сигнала[65]. Она понятия не имеет, и он никак не может ей все объяснить. Все ухоженные дворы ухожены одинаково. Каждый одичалый двор одичал по-своему.


ЧАСЫ СОТЕН МИЛЛИОНОВ ВЗАИМОСВЯЗАННЫХ КОМПЬЮТЕРОВ готовятся к переходу на цифры, для которых они не были предназначены. Люди пополняют запасы в погребах на случай конца информационной эры. Дуглас не знает наверняка, когда закончится тысячелетие. Там, где он находится, временной промежуток больше недели не имеет большого значения. Дневной свет нынче длится всего несколько часов, глубина снежного покрова достигает шести футов, и даже при полуденной температуре волоски на руках становятся дыбом. Если компьютеры уже взбесились и вывели из строя всю инфраструктуру земного шара, Дуглас в своей бревенчатой хижине в глубинах Монтаны узнает об этом последним.

Он просыпается, когда гаснет огонь, и приходится выбирать: разжечь его заново или замерзнуть насмерть. Он выпрыгивает из своего зимнего спального мешка в одних кальсонах, как нечто, вылупляющееся из кокона, толком не покончив со стадией личинки. Надевает парку, но пальцы так онемели, что на розжиг пары сосновых щепок уходят жутковатые пятнадцать минут. Он поджаривает пальцы на огне, как сосиски, пока к ним не возвращается жизнь. На завтрак у него два яйца, три ломтика бекона по рецепту викингов и кусок черствого хлеба, разогретого на дровяной плите.

Выйдя на крыльцо, он осматривает город. Серо-коричневые деревянные фасады усеивают заснеженный склон холма внизу. Полуразрушенный трехэтажный отель, пустой универмаг, кабинет врача и парикмахерская, бордель и различные салуны — он владеет всем этим единолично. Высоко на гребне холма — белокорые сосны. Снег покрыт следами гостей — лосей, оленей, кроликов, — и Дуглас учится читать по следам сценарий очередной лаконичной драмы. Он видит изрытый кратерами снег: поэму о хищнике, который спикировал, одолел добычу, а затем исчез, не оставив адреса для пересылки корреспонденции.

Зимний сторож в «Самом гостеприимном городе-призраке Запада»: в жизни Дугласа бывали дурацкие работы, но этой они и в подметки не годятся. Перевалы с обеих сторон — двадцать миль серпантина с выбоинами — завалены снегом. До конца мая здесь не будет ни души. Ну да, конечно: что-нибудь может случиться во время его вахты. Может быть, землетрясение или метеорит. Пришельцы. Ему все это не по зубам. Даже его грузовик с отвалом для уборки снега, выделенный Бюро по управлению землями, еще очень долго никуда не поедет.

Горы высокие, почва редкая и пустая, деревья слишком часто вырубали, а все запасы драгоценных металлов израсходованы. Осталось лишь продавать ностальгию по тому недавнему «вчера», когда все были уверены, что «завтра» принесет ответы на все вопросы, какие только могут прийти на ум человечеству. Когда наступит лето, он нарядится шахтером и будет рассказывать байки туристам, которые отважатся проехать по дороге, похожей на стиральную доску, чтобы добраться до места, чья удаленность сама по себе делает его достойным галочки в списке подвигов. Дети подумают, что ему полторы сотни лет. Семьи ворвутся сюда и сделают несколько снимков по пути к Старому Служаке, в Глейшер или какое-нибудь другое место, достойное внимания.

Он садится за шаткий кухонный стол и берет в руки сокровище, которое хранит рядом с намертво забитой солонкой. Дуглас обнаружил эту драгоценную штуковину прошлой осенью, наполовину закопанной рядом с надшахтным копром. Темно-коричневая бутылка; на том, что осталось от выцветшей этикетки, можно разглядеть несколько китайских иероглифов, похожих на существ из доисторических океанов планеты. Бутылка — это загадка; что на ней написано, что внутри? Она принадлежала кому-то из многочисленных китайских рабочих, трудившихся в шахте и в прачечной. Он разглядывает иероглифы, прищурившись, и шепчет: «Что они делать?» Этой фразе его научила подруга — он не помнит, где и когда. Фраза как-то связана с Китаем и ее отцом. Она смеялась каждый раз, когда слышала от него эти слова. Он старался повторять их почаще.

Дуглас ставит бутылку на стол и приступает к утреннему ритуалу: написанию священной книги для своей новой религии, основанной на абсолютном смирении. С середины ноября он трудится над «Манифестом провала». Стопка желтоватых страниц, исписанных шариковой ручкой, высится там, где стол примыкает к стене. Они хранят историю о том, как он предал себе подобных. Он не называет настоящих имен, только лесные. Но больше ничего не скрывает: как пелена спала с его глаз, как осознание превратилось в ярость, как он встретил единомышленников и услышал, как говорят деревья. Он пишет о том, что они надеялись сделать, и как попытались. Объясняет, что пошло не так и почему. Его переполняет энтузиазм, он не жалеет деталей, но тексту не хватает хорошей структуры. Слова просто ветвятся, дают ростки и опять ветвятся. Он чувствует, что занят делом. Оно даже позволяет бороться с раздражительностью от сидения в четырех стенах; впрочем, бывают и плохие дни.

Сегодня Дуглас перечитывает написанное вчера — две страницы о том, каково ему было смотреть на Мими, которой протирали глаза пламенем. Потом он берет шариковую ручку и ведет ею по странице, оставляя борозды. Как будто опять сажает деревца на склоне холма. Проблема в том, что он, затронув общий вопрос «Провала», не может не коснуться соседней, родственной темы: «Что за хрень происходит с человечеством?».

Ручка движется; идеи рождаются, как будто под диктовку кого-то незримого. Что-то начинает вырисовываться — некая истина, до того самоочевидная, что слова спешат родиться на свет. Мы обналичиваем планетарные облигации, рассчитанные на миллиард лет, и тратим средства на всевозможную ерунду. Дуглас Павличек хочет знать, почему это так просто понять, когда ты один в хижине на склоне холма, и почти невозможно — когда выходишь из дома и вливаешься в миллиардное море людей, пошедших ва-банк из-за необоримой веры в статус-кво.

Он отвлекается, чтобы снова развести огонь. Собирает подножный корм — крекеры с арахисовым маслом и картошку, испеченную прямо на горящих сосновых поленьях. Потом наступает время прогуляться по городку и удостовериться, что призраки не шалят. Он напяливает несколько слоев одежды и пристегивает подержанные снегоступы. Большие перепончатые «лапы» — способ приноровиться к зиме — превращают Дугласа в химеру, помесь человека и прямоходящего зайца-великана. Спускаясь с горы к пустому городу через сугробы, он все равно проваливается в снег раз десять, если не больше.

На центральной улице ничего особенного не произошло. Он проверяет покосившиеся здания, витрины и экспонаты: не устроил ли кто-нибудь себе гнездо или логово, не погрызено ли имущество. Он сам себе придумал такую работу. Правда в том, что босс из «Кроу Нейшн» предоставил ему домик в пользование на зиму, потому что Бюро по управлению землями это ничего не стоит, а Дугги изобрел рутинную инспекцию, чтобы отработать подачку. С балкона верхнего этажа отеля он кричит: «Тут все сдохли!» Два-три раза «…хли» огибает Гранатовый хребет, а потом эхо успокаивается. Дуглас поднимается обратно длинным путем, вдоль хребта, ради полумили дополнительной физической нагрузки и ради возможности взглянуть на ущелье. В такой ясный день, как сегодня, видно заросли лиственниц за много миль от города-призрака. Хвойные деревья, которые зимой сбрасывают листву.

Он идет, нащупывая тропу снегоступами. Крутой поворот — первая из завитушек маршрута, — и открывается вид на долину. За крутым откосом расстилается ковер из деревьев — такой густой, что невозможно поверить, будто мир обветшал до предела и вот-вот треснет. На тяжелых ветвях скопилось столько мелкого снега, что они выглядят как волочащиеся по земле юбки. Пурпурные торчащие шишки пихт распались на семена. На верхушках елей их гроздья еще висят — этакие забывшие упасть яйца с белыми шляпками. Можжевельник растет прямо из девственных скал, на которых даже нет трещин. Еловые старейшины стоят над ним, будто собрались судить.

Дуглас не спеша подходит к краю откоса, чтобы полюбоваться видом — и то, что он принимает за твердый камень, осыпается под ногами. На первом же заснеженном выступе его подбрасывает в пустоту над тысячефутовой пропастью. За миг до падения кувырком по снежной осыпи он задевает ногой ель. Двести футов плотного снега ползут вниз прямо перед ним. Он кричит и умудряется схватиться за спасительный ствол. Деревья во второй раз не дают ему погибнуть.

Кровь застывает на покрытом ссадинами лице. Воздух такой холодный, что бьет током прямо в нос. Рука вывернута в плечевом суставе под неправильным углом. Снег укрывает его. Он лежит неподвижно, и ему кажется, что вокруг нет ничего, кроме ели в снежной юбке. Небо темнеет. То, что лишь казалось холодом, уступает место подлинным минусовым температурам. Мозг Дугласа просыпается, вынуждает его открыть глаза и посмотреть на смертоносную белизну. Он видит откос и, потрясенный обнажившейся каменной стеной, думает: «Я просто чуть-чуть передохну прямо здесь». И все-таки в конце концов мертвая женщина, которая стоит рядом с Дугги на коленях и гладит его по лицу, заставляет его подняться.

«Ты — это не просто ты».

— Разве?

Звук собственного голоса приводит его в чувство. Поглаживающие пальцы мертвой женщины превращаются в ветку ели, за которую он зацепился при падении. Нос сломан, плечо вывихнуто. Нога, поврежденная давным-давно, не слушается. Быстро приближается ночь, а с нею и мороз. Над головой крутой подъем в восемьдесят футов. Но факты — это ерунда. Мертвая женщина ему об этом сообщает в четырех словах: «Ты еще не закончил».


ДОСТИГНУВ ПЕНСИОННОГО ВОЗРАСТА, Патриция работает так, словно завтрашний день не наступит. Или наступит лишь при условии, что достаточно много людей будут трудиться, засучив рукава, У нее две работы, противоположные друг другу. На той работе, которую Патриция ненавидит, ей приходится стоять у трибуны, выпрашивая деньги и тараторя со скоростью черноспинного дятла, вбивающего клюв в сосну. Она предъявляет аудитории уйму цитат, подготовленных специально для таких популистских мероприятий. Блейк: «Глупец видит не то же самое дерево, что мудрый человек». Оден: «Культура ничем не лучше своих лесов». Десять процентов слушателей жертвуют на ее банк семян по двадцать долларов.

Она говорит о цифрах, хотя сотрудники просят этого не делать. Разве Шоу не был прав насчет того, что показатель истинного интеллекта определяется статистикой? Семнадцать разновидностей вымирания лесов, и все усугубляются глобальным потеплением. Тысячи квадратных миль в год отводятся под застройку. Ежегодные чистые потери составляют сто миллиардов деревьев. Половина древесных пород на планете исчезнет к концу нового столетия. Десять процентов слушателей дают ей по двадцать долларов.

Она рассуждает об экономике, добросовестном бизнесе, эстетике, морали, духе. Она рассказывает им истории, в которых есть драма, надежда, гнев, зло и персонажи, чтобы их полюбить. Она рассказывает им про Чико Мендеса. Она рассказывает им про Вангари Маатаи[66]. Каждый десятый дает ей двадцать баксов, а какой-то ангел — миллион. Этого достаточно, чтобы продолжать заниматься любимой работой: летать по всему миру — выбрасывая в воздух немыслимые объемы парниковых газов, ускоряя гибель планеты — и собирать семена и саженцы деревьев, которые вот-вот исчезнут.

Гондурасское розовое дерево. Дуб Хинтона из Мексики. Камедное дерево с острова Святой Елены. Кедры с мыса Доброй Надежды. Двадцать видов чудовищных каури, толщиной в десять футов и без единой ветки до высоты в сто футов и более. Фицройя с юга Чили — древнее самой Библии, но все еще дает семена. Половина видов из Австралии, южного Китая, африканского пояса. Инопланетные формы жизни с Мадагаскара, которые больше нигде на Земле не встречаются. Мангры, растущие в соленой воде — морские питомники и защитники побережья, — исчезают в сотнях стран. Борнео, Папуа — Новая Гвинея, Молуккские острова, Суматра: самые продуктивные экосистемы на Земле уступают место плантациям масличных пальм.

Она прогуливается по унылым, ухоженным остаткам лесов истощенной Японии. Проходит по живым корневым мостам на северо-востоке Индии, в глубинке — жители гор Кхаси поколение за поколением заставляют Ficus elastica тянуться с одного берега реки на другой, — и попадает в леса, где эндемики уступили место быстрорастущим соснам. Она идет по земле, на которой некогда в изобилии произрастало тайское тиковое дерево, а теперь там лишь тощие эвкалипты, которые жнут каждые три года. Она осматривает то, что осталось от бесчисленных акров юго-западного пиньона — выкорчеванных, вспаханных и превращенных в пшеничные поля. Дикие, разнообразные, не внесенные в каталог леса тают на глазах. Местные жители всегда говорят ей одно и то же: не хочется убивать золотую гусыню, но в наших краях это единственный способ добраться до яиц.

Прессе нравится ее предприятие, такое отчаянное и обреченное. «Женщина, которая спасает семена». «Жена Ноя». «Прячем деревья в сейф до лучших времен». Она привлекает внимание всего мира на пятнадцать минут. Если бы она разместила свое хранилище в одной из крепостей глубоко под землей в Арктике, то могла бы рассчитывать на полчаса. Но бункер-коробка в верхних предгорьях Передового хребта едва ли стоит того, чтобы снимать его на видео.

Внутри хранилище похоже на гибрид часовни с высокотехнологичной библиотекой. Тысячи резервуаров, упорядоченных и снабженных ярлыками с датой, видом и местом происхождения, лежат в пронумерованных ящиках из герметичного стекла и матовой стали, как в депозитных ячейках настоящего банка, только вот температура в помещении — двадцать градусов ниже нуля. Патриция испытывает очень странное чувство, когда находится там. Она в одном из самых биоразнообразных регионов на Земле, окруженная тысячами спящих семян, очищенных, высушенных, просеянных и просвеченных рентгеном, и все они ждут, когда их ДНК пробудится и начнет превращать воздух в древесину при малейшем намеке на оттепель и воду. Семена гудят. Они поют — она готова поклясться в этом, пусть и не может толком ничего расслышать.

Репортеры спрашивают, почему ее группа, в отличие от любого другого неправительственного банка семян на планете, не отбирает растения, которые будут полезны людям, если произойдет катастрофа. Ей хочется ответить, что «польза» и «катастрофа» — синонимы. Вместо этого она говорит: «Мы хотим уберечь деревья, способ применения которых еще не обнаружен». Журналисты оживляются, когда она упоминает все «горячие точки», в которых проблема исчезновения лесов наиболее актуальна. В каждом случае имеется очевидная причина: кислотные дожди, ржавчина, антракноз, корневая гниль, засуха, инвазии, безалаберное сельское хозяйство, короеды, резистентные грибки, опустынивание… Но глаза репортеров стекленеют, когда она переходит к вопросу о том, что все эти угрозы становятся фатальными из-за одной-единственной вещи: продолжающейся трансформации атмосферы ввиду того, что люди сжигают все зеленое. Ежемесячные, еженедельные, ежедневные, ежечасные и сиюминутные издания пишут о ней и переходят к следующей новости. Несколько человек прочитали и послали ей двадцать долларов. И она вольна искать в следующем исчезающем лесу очередное дерево на грани вымирания.


НА ЗАПАДЕ БРАЗИЛИИ, В МАШАДИНЬЮ-Д'УЭСТИ, Патриция узнает, на что способен лес. Лучи солнечного света пробиваются между стволами, увитыми лианами — между самыми неистовыми моторами жизни, какие существуют на Земле. Повсюду кишат разнообразные виды, оживляя мертвую метафору, притаившуюся в самом сердце слова «замешательство»[67]. Всюду бахрома, шнурки и складки, чешуйки и колючки. Ей приходится напрягаться, чтобы рассмотреть деревья среди похожих на тросы стеблей лиан, орхидей, плотного мха, бромелиевых, зарослей гигантского папоротника и водорослевых матов.

Есть деревья, у которых цветы и плоды появляются прямо на стволе. Причудливые капоки, чьи корни расползаются футов на сорок, а ветви варьируют от колючих до гладких, блестящих, и все это рождается из одного ствола. Мирты, разбросанные по всему лесу, но зацветающие в один и тот же день. Бертолетии с их плодами-пиньятами, начиненными орехами. Деревья, которые творят дождь, показывают время, предсказывают погоду. Семена непристойных форм и расцветок. Стручки похожи на кинжалы и ятаганы. Ходульные корни, извивающиеся корни и досковидные корни, будто сотворенные скульптором, а также корни, которые дышат воздухом. Решения, живущие своей жизнью. Биомасса сошла с ума. Одного взмаха сачка достаточно, чтобы в него угодило двадцать видов насекомых. Армады муравьев нападают на нее за то, что она прикасается к деревьям, которые их кормят и укрывают.

Здесь неделя — это семь долгих дней, посвященных переписи населения. Команда доктора Вестерфорд от рассвета до заката считает; такой рабочий день должен измотать любую женщину за шестьдесят. Но она живет ради этого. Вчера они насчитали 213 различных видов деревьев на площади чуть более четырех гектаров, и каждый вид появился на свет, потому что Земля размышляла вслух. В такой плотной живой массе рискованно полагаться на нечто столь капризное, как ветер. У большинства разновидностей деревьев свои собственные опылители. Оборотной стороной этого безумного разнообразия является рассредоточенность. Ближайший адресат пыльцы может находиться на расстоянии мили или более. Они регулярно натыкаются на виды, которые никто из команды не может опознать. Новые и неизвестные формы жизни: «О, взгляните, опять то-не-знаю-что». Тысячи уникальных разновидностей деревьев произрастают в бассейне реки с ветвящимся руслом. Любая из этих исчезающих химических фабрик могла бы создать следующий блокатор ВИЧ, еще один суперантибиотик, новейшее противораковое средство.

Воздух такой влажный, что Патриция взмокла до мозга костей. Идти по заросшим лианами зарослям трудно. Каждый кубический дюйм занят превращением почвы и солнечного света в тысячи летучих веществ, которые химики, возможно, никогда не смогут идентифицировать. Команда сборщиков каучука растягивается, словно полицейский поисковый отряд, и не покладая рук ищет восемь тысяч амазонских видов, которые могут исчезнуть, прежде чем Патриция успеет поместить их в свои хранилища с регулируемой температурой в Колорадо.

Более ста лет назад один англичанин контрабандой вывез отростки каучукового дерева из страны, к вящему неудовольствию Бразилии. Теперь почти весь мировой запас натурального каучука производит на свет Южная Азия, на землях, избавленных от прочих деревьев, которые никто никогда не каталогизировал как положено. Это заставляет бразильцев относиться к гостье с опаской — еще одна коллекционерка из Англии приехала воровать семена. Но в тот день, когда ее команда обнаруживает изрубленные на куски старые деревья, свитению и ипе, местные меняют свое мнение. Они никогда не видели, чтобы кто-то, кроме них, плакал над деревьями.

Ее люди вооружены, пусть и винтовками XIX века, принадлежавшими прадедам. Pistoleiros[68] рыщут по ночам вдоль ручья и обочин. Браконьеры убивают любого, кто встает между ними и добычей. Не обязательно быть и на сотую долю таким героем, как Мендес, чтобы умереть, защищая деревья. Один из ее лучших гидов, Элизеу, рассказывает у ночного костра историю через переводчика Ружериу.

— Мой друг, с детства собиравший каучук, — вжух! Голову начисто отрезало куском проволоки. Просто за то, что защищал свою рощицу.

Элвис Антониу кивает, глядя в огонь.

— Мы нашли еще одного, три месяца назад. Труп засунули в логово какого-то животного у корней большого дерева.

— Это американцы, — говорит ей Элизеу.

— Американцы? Здесь?

«Вот дура». Она понимает это, как только слова слетают с ее губ.

— Американцы создают рынок. Вы покупаете контрабанду. Вы платите любые деньги! А наша полиция — просто издевательство. Полицейские в доле. Они хотят, чтобы деревья погибли. Удивительно, что мы еще не стали контрабандистами. Контрабандист по сравнению с добытчиком каучука? Ха-ха.

— Ну тогда почему бы вам и впрямь не заняться браконьерством?

Элизеу улыбается, прощая ей этот вопрос.

— Одно и то же дерево может давать каучук на протяжении поколений. Но браконьер прикончит его за один раз.

Она засыпает под сеткой от москитов, думая о Деннисе. Жалеет, что он не видит это место, так похожее на детскую книгу о затерянных мирах. А Деннис ее ждет во втором банке семян в Колорадо. Он к этому штату никак не привыкнет. Слишком веселый, холодный и сухой — самая суровая из версий страны Оз. Все эти осины и солнечные деньки кажутся ему противоестественными. «Здесь нет дерева выше, чем молодая тсуга у нас дома».

Он с удовольствием занимается обслуживанием объекта, следя за тем, чтобы в хранилищах никогда не менялась температура или влажность. Но в основном проводит свой разделенный на части год в ожидании возвращения охотницы за семенами с ее пробирками, полными видов, которые вскоре не будут существовать нигде, кроме как в их гробницах с контролируемым климатом. Он ей не перечит, но настроен скептически.

«Детка, сколько они, по-твоему, продержатся?»

Она рассказала ему о семени иудейской финиковой пальмы двухтысячелетней давности, найденном во дворце Ирода Великого в Масаде — финиковой косточке с дерева, чьи плоды, возможно, пробовал сам Иисус; дерева, про которое Мухаммед говорил, что оно сделано из той же материи, что и Адам. Косточка проросла несколько лет назад. Патриция рассказывает о семенах лихниса, похороненных в нескольких ярдах под вечной мерзлотой Сибири. Растут по прошествии тридцати тысяч лет. Деннис просто присвистывает и качает головой. Но не задает свой главный вопрос, тот самый, которого она ждет.

«И кто же их посадит?»


ПАТРИЦИЯ ПРОСЫПАЕТСЯ НА РАССВЕТЕ, посреди густой зелени. Свет просачивается сквозь слои оплетенной лианами гнили, и эту картину можно было бы изобразить на листовке церкви, вновь вспомнившей о своих языческих корнях. Незаданный вопрос Денниса крутится у нее в голове. Изобилие жизни за пределами палатки заставляет задуматься, что хорошего в том, чтобы спасти отдельный вид без всех этих эпифитов, грибов, опылителей и других симбионтов, которые, словно солдаты в окопах, защищают его подлинный дом. Но какова альтернатива? Она недолго лежит в своем спальном мешке, воображая лагерь как пастбище, которое ежедневно увеличивается на сто двадцать квадратных миль. А сжимающиеся площади лесов только ускоряют глобальное потепление, затрудняя прокорм.

Вернувшись после завтрака к работе, они натыкаются на штабель свежих бревен. Разведчики расходятся веером. Через несколько минут раздаются выстрелы из винтовок, потом ворчание мотоцикла, который пробирается через подлесок. Элвис Антониу возвращается из зарослей, машет руками, демонстрируя, что все чисто. Патриция следует за ним по дороге, которую едва можно назвать таковой, в палаточный лагерь pistoleiros, откуда население в спешке эвакуировалось. Там почти ничего не осталось, не считая стопки засаленной одежды, пакета заплесневелой маниоковой муки, мыльных хлопьев и португальского журнала с девочками, который был в употреблении чересчур много раз. Они поджигают лагерь. На огонь приятно смотреть — оранжевый мститель обращает прогресс вспять.

Они идут вдоль ручья к равнине, которая, как клянутся проводники, удовлетворит все желания Патриции в том, что касается редких семян. Она останавливается по пути, чтобы рассмотреть странные плоды. Представители рода Annona: анона колючая, «бычье сердце», анона сетчатая, дикорастущие виды и гибриды, каждый намекает на некий замысел. Невероятный Lecythis ошарашивает безумным смрадом. Стволы хоризии сверху донизу утыканы шипами. Пора достать пробирки для сбора семян. Они находят поразительный бомбакс в цвету, не похожий на те, что уже были задокументированы.

Элвис Антониу появляется рядом с ней, смеется и дергает за рукав.

— Иди посмотри!

— Конечно. Минуточку.

— Нет, сейчас!

Она вздыхает и следует за ним в укромный уголок из ветвей и обезумевших лиан. Четверо мужчин в восторге глядят на большое дерево с досковидными корнями, похожими на ниспадающие складки ткани. Патриция не в силах определить даже семейство, не говоря уже про род и вид. Однако вид — не то, что вызывает интерес. Она подходит к возбужденным мужчинам и ахает. Никто не указывает ей, на что смотреть. Это понятно и ребенку. А также одноглазому и близорукому. На гладком стволе выступают узлы и завитки, складывающиеся в мышцы. Это человек, женщина — торс изогнут, руки подняты, пальцы превращаются в веточки. Круглое лицо кажется встревоженным, и «глаза» смотрят так пристально, что Патриция отворачивается.

Потом она подходит ближе, пытаясь разглядеть следы резьбы. Какой мастер вложил столько навыков и усилий в творение, которое в столь отдаленном краю могли вовсе не обнаружить? Но это не резьба. Никаких следов шлифовки или какой-то другой обработки древесины. Только контуры дерева. Мужчины тараторят на трех языках. Один из дендрологов утверждает, безудержно жестикулируя, что дерево подвергли некоей обработке, чтобы оно приобрело сходство с женщиной. Собиратели каучука глумятся. Это Дева, в ужасе взирающая на умирающий мир.

— Парейдолия, — говорит Патриция.

Переводчик не знает такого слова. Патриция объясняет: механизм адаптации, который заставляет человека видеть в вещах сходство с людьми. Стремление превратить два отверстия от сучков и дырку в лицо. Переводчик говорит, что в португальском нужного понятия нет.

Патриция присматривается. Ей не померещилось. Женщина, олицетворение жизненной коды, воздела глаза к небесам и вскинула руки непосредственно перед тем моментом, когда опасение превращается в осознание. Возможно, лицо возникло в результате хаотичного антракноза, а жуки его доделали, выступив в роли пластических хирургов. Но руки, кисти, пальцы: семейное сходство. Патриция обходит дерево по кругу, и впечатление усиливается. Собака бы облаяла это изогнутое тело. Ребенок бы заплакал.

На этом тропическом нагорье к ней возвращаются мифы, истории из ее собственного и мирового детства. Овидий в пересказе для детей, подаренный отцом. «Ныне хочу рассказать про тела, превращенные в формы новые». Она натыкалась на одинаковые истории везде, где собирала семена — на Филиппинах, Шри-Ланке, в Синьцзяне, Новой Зеландии, Восточной Африке. Люди, которые в один миг пускают корни и обрастают корой. Деревья, которые ненадолго обретают способность говорить и двигаться, подобрав корни.

Даже произнесенное мысленно слово кажется причудливым, чужеродным. Миф. Миф! Это какая-то ошибка. Гротеск. Воспоминание, разосланное повсюду теми, кто вплотную подошел к рубежу великого прощания человечества с прочими живыми существами. Отправленная напоследок телеграмма, полная скептицизма относительно планируемого побега: «Вспомните об этом через тысячу лет, когда, куда ни кинь взгляд, увидите только самих себя».

Чуть выше по течению племя ачуар — народ пальм — поет своим садам и лесам, но тайком, в уме, чтобы слышали только души растений. Деревья — их родственники, со своими надеждами, страхами и социальными нормами; целью племени всегда было очаровать и прельстить эти зеленые существа, сподвигнуть их к символическому браку. Вот какие свадебные песни Патриция должна поместить в свой банк семян. Такая культура могла бы спасти Землю. Она даже не в состоянии придумать, кто еще на это способен.

Ботаники и проводники достают из рюкзаков фотоаппараты и начинают снимать феномен со всех возможных ракурсов. Они спорят о том, что означает это лицо. Смеются над ошеломительно малыми шансами того, что из безмозглого дерева могло совершенно случайно вырасти нечто подобное, так похожее на нас. Патриция просчитывает в уме вероятность. Сущая ерунда на фоне первых двух великих бросков космических костей: того, который возвысил инертную материю до жизненных высот, и того, благодаря которому простые бактерии превратились в замысловатые клетки, в сто раз крупнее и сложнее. По сравнению с этими двумя пропастями зазор между деревьями и людьми — пустяковина. И учитывая диковинную лотерею, способную породить какое угодно дерево, что такого уж чудесного в дереве с обликом Девы Марии?

Патриция тоже делает снимок, запечатлевая женщину, вырастающую из ствола. Она и собиратели берут образцы для идентификации. Семян нет. Отправляются дальше, коллекционировать. Но теперь каждый ствол кажется им неимоверно реалистичной скульптурой, слишком сложной для любого творца, кроме самой жизни.

Она никому в «Рассаде» не показывает свои фотографии, когда возвращается из странствий в сверкающее здание за пределами Боулдера. Сотрудники, ученые, совет директоров: никому нет дела до мифов. Мифы — древние просчеты, догадки детей, которых давным-давно уложили спать. Мифы в уставе фонда не упоминаются.

А вот Деннису она их показывает. Ему она все показывает. Он ухмыляется и склоняет голову набок. Надежный Деннис. Семьдесят два года, но способен удивляться, как маленький ребенок.

— Только посмотрите на это! Боже ты мой!

— Вживую совсем жутко.

— Да уж, вживую. — Он не может отвести взгляд от снимка. Смеется. — Знаешь, детка, это может тебе пригодиться.

— В смысле?

— Сделай из этой фотографии плакат. Добавь броскую подпись: «Они пытаются привлечь наше внимание».

Той ночью Патриция просыпается в темноте и чувствует, что его большие и нежные руки обмякли.

— Деннис? — Она тянет его за запястье. — Ден?

В мгновение ока вырывается из-под безвольной конечности, вскакивает. Комнату заливает свет. Руки Патриции вытянуты вперед, пальцы растопырены, а на лице застыло выражение такого ужаса, что даже труп вынужден отвести взгляд.


СКРИПИЧНЫЙ МАСТЕР, чьи волосы припорошены древесной пылью, мужчина, который успокаивает Дороти и заставляет ее смеяться всякий раз, когда она хочет купить штурмовую винтовку, тот, кто написал ей стихотворение, подсказывающее, где его искать, если они однажды потеряют друг друга, умоляет ее выйти замуж. Но в законе есть пунктик насчет невозможности многомужества.

— Дори. Я больше не могу. Мой нимб тускнеет. Святость переоценивают.

— Да. Как и греховность.

— Ты не можешь поехать со мной в отпуск. Ты даже не можешь остаться на ночь. Когда бы ты ни появилась, наступают лучшие сорок пять минут моего дня. И все же… Прости, я больше не могу быть номером два.

— Ты не номер два, Алан. Это просто двойная нота[69]. Помнишь?

— Больше никаких двойных нот. Мне нужна хорошая и долгая сольная мелодия, прежде чем пьеса закончится.

— Ладно.

— Что «ладно»?

— Ладно. Однажды.

— Дори. Господи. Ну почему ты приносишь себя в жертву? От тебя никто этого не ждет. Даже он.

Никто не знает, чего ждет он.

— Я подписала бумаги. Я дала слово.

— Какое еще слово? Два года назад вы были на грани развода. Вы уже практически поделили имущество.

— Да. Когда он еще мог ходить. И говорить. И подписывать соглашения.

— У него есть страховка. На случай нетрудоспособности. Две сиделки. Он может себе позволить нанять кого-то на полный рабочий день. Ты даже сможешь и дальше помогать. Я просто хочу, чтобы ты жила здесь. Возвращалась ко мне домой каждую ночь. Была моей женой.

Любовь, о чем свидетельствуют все хорошие романы — вопрос владения, пользования и распоряжения. Она и ее возлюбленный уже много раз натыкались на эту стену. И теперь, в новом тысячелетии, мужчина, который помог ей сохранить рассудок, мужчина, который мог бы стать ее второй половинкой, если бы ее душа была несколько иной формы, в последний раз ударяется о преграду и без сил падает к подножию.

— Дори? Час пробил. Я устал делиться.

— Алан, ты либо делишься, либо не получишь ничего.

Он выбирает ничего. И она долго размышляет над тем, чтобы выбрать то же самое.

Одним кристально-голубым осенним утром из соседней комнаты доносится рев. Ее прозвище, растянутое до бесконечности, без последней согласной: «До-о-о…» Мурашки по коже. Это хуже, чем рев, который он издает, когда пачкает постель и нуждается в том, чтобы она пришла его помыть. Она бежит, как будто не случалось ложной тревоги. В комнате кто-то разговаривает с ее мужем, и он стонет. Она распахивает дверь.

— Я здесь, Рэй.

На первый взгляд, там только мужчина в маске застывшего ужаса, к которой Дороти, наконец, привыкла. Потом она поворачивается и видит. Она опускается на кровать рядом с ним. По телевизору говорят:

— Господи. О Господи. Это вторая башня. Вы все видели. Только что. В прямом эфире.

Какой-то твердый, шныряющий по кровати зверек задевает ее запястье. Она вздрагивает и кричит. Действующая рука мужа хватается за нее.

— Это сделали намеренно, — говорит диктор. — Это наверняка сделали намеренно.

Она берет его жесткие, скрюченные пальцы и сжимает их. Муж и жена смотрят друг на друга, ничего не понимая. Оранжевый, белый, серый и черный цвета переливаются на фоне безоблачной синевы. Башни истекают дымом, как трещины в земной коре. Шатаются. Затем рушатся. Кадр трясется. Люди на улицах разбегаются и кричат. Одна из башен складывается плашмя, как портативный тканевый шкаф. Звериный визг не прекращается. Изо рта Рэя сочится неверие: «Нх, нх, нх…»

Дороти уже видела, как падали чудовищные колонны, слишком большие, чтобы их можно было срубить. Она думает: «Наконец-то вся эта странная мечта о безопасности, об изоляции умрет». Но в том, что касается предсказаний, ей еще ни разу в жизни не удалось хотя бы приблизиться к правде.


ГАЙД-СТРИТ В НОБ-ХИЛЛЕ; квартал, в котором скрюченная азиатская слива — единственная среди американских платанов в камуфляжном наряде — каждую весну три недели фонтанирует кремовым безумием. Мими Ма сидит в полумраке своего офиса на первом этаже, готовясь ко второму и последнему клиенту за день. Первый прием продлился три часа. По договору клиент имел право оставаться столько, сколько потребуется. Но после сессии Мими чувствует себя как сточенный до предела карандаш. Второй прием высосет остаток жизненной силы, отведенной на день. Сегодня вечером она запрется в своей квартире в Кастро, будет смотреть документальные фильмы о природе и слушать трансовую музыку. Потом сон, и завтра — еще две встречи с клиентами.

Нетрадиционные терапевты заполонили город — консультанты, аналитики, духовные проводники, помощники по самореализации, личные советчики и без пяти минут шарлатаны, многие из которых так же, как и Мими, сами удивлены тем, что избрали это ремесло. Но у нее до того хорошее «сарафанное радио», что она может позволить себе арендовать чудовищно дорогой офис, принимая всего двух клиентов в день. Главная проблема обостряется с каждой сессией: сможет ли она сама оставаться в здравом уме, пока клиенты пожирают ее душу?

Многие из ее потенциальных клиентов страдают всего лишь от избытка денег. Она говорит им об этом на отборочных собеседованиях каждую вторую пятницу. Она не принимает тех, кому не больно, и она может определить, насколько человек страдает, уже через двадцать секунд после того, как тот сядет в вольтеровское кресло напротив нее в комнате для сессий, где нет больше никакой мебели. Она разговаривает с каждым обратившимся несколько минут, но не об их психике, а о погоде, спорте или домашних животных. Затем либо назначает сеанс, либо отправляет просителя домой, говоря: «Я вам не нужна. Вам просто надо понять, что вы и так счастливы». За совет она ничего не берет. Но для настоящего сеанса нужно чем-то пожертвовать. Двух жертвоприношений в день ей хватает, чтобы держаться на плаву.

Она сидит справа от замурованного камина и восстанавливает силы. Пятидесятый день рождения маячит на горизонте, однако у нее по-прежнему стройная фигура благодаря бегу на длинные дистанции; впрочем, в копне черных волос теперь мелькают каштановые блики. Шрам на щеке так и не исчез. Она поглаживает джинсы стального цвета и перебирает складки голубой блузы, в которой чувствует себя немного трубадуром. Ее офис-менеджер позвонила следующему клиенту и сказала, что терапевт свободен. Времени как раз достаточно, чтобы оправиться после утреннего трехчасового котла страха, горя, надежды и преображения, в котором они варились с совершенно незнакомым человеком, прежде чем снова погрузиться в него с кем-то другим.

Она купает свой разум в дзенской бесцельности. Берет с каминной полки один из снимков в рамке — тот, на котором пожилая китайская пара держит фотографию трех маленьких девочек. Это студийный снимок, на фоне задника. Мужчина одет в дорогой льняной костюм, а женщина — в шелковое платье, сшитое в Шанхае еще до войны. Супруги с грустью смотрят на своих американских внучек с непостижимыми именами. Они никогда не встретятся ни с этими маленькими иностранками, ни с их матерью, сломанной веткой виргинского древа, которая умрет в лечебнице, забыв, к какому виду живых существ принадлежит. А что касается их блудного сына, то пара как будто узнала в тот самый миг, когда открылся объектив, какое жестокое преступление случится в конце концов. Спросите: в чем наша радость, наша беда? Песней ответит рыбак на излуке речной.

Жила-была малышка, колючка и задира, которая пыталась сохранить себя над великим разломом. Ни желтая, ни белая — такой в Уитоне отродясь не видали. Только этот рыбак понимал ее, неподвижно стоя рядом долгими, медленными днями в пустошах, когда они оба смотрели на один и тот же бегущий поток, забросив в него удочки. Она опять испытывает гнев из-за его ухода, и чувство становится сильнее из-за непостижимости времени и разделяющего их расстояния. Потом чувство превращается в гнев на весь мир из-за вырубки безобидной рощи, где его призрак любил гулять, где ей нравилось сидеть и спрашивать его, почему, и где однажды она почти получила ответ.

Звон колокольчика выводит Мими из задумчивости. Стефани Н., ее дневная гостья, входит в приемную. Мими ставит фотографию на место и нажимает кнопку на нижней стороне каминной полки, сообщая Кэтрин, что готова. Тихий стук в дверь; Мими встает, чтобы поприветствовать пышнотелую женщину с жесткими рыжими волосами и в очках в черепаховой оправе. Рубашка цвета хаки и накидка не скрывают животик. Не нужно быть чокнутым эмпатом, чтобы почувствовать, что у посетительницы сломана ходовая пружина.

Мими улыбается, касается плеча Стефани.

— Расслабьтесь. Беспокоиться не о чем.

Глаза Стефани распахиваются: «В самом деле не о чем?» — Стойте спокойно. Я хочу на вас посмотреть, пока вы просто стоите. Вы уже были в уборной? Поели? Оставили свой мобильный телефон, часы и прочие гаджеты у Кэтрин? На вас ничего нет? Ни косметики, ни украшений? — Стефани чиста по всем пунктам. — Хорошо. Пожалуйста, садитесь.

Посетительница садится в предложенное кресло, не уверенная, как все это может привести к волшебству, которое ее шурин назвал самым болезненным и глубоким переживанием в своей взрослой жизни.

— Наверное, вам надо что-то узнать обо мне?

Мими склоняет голову набок и улыбается. У того, чего все до смерти боятся, есть много названий, и каждый хочет сообщить свою версию.

— Стефани, к тому моменту, когда мы закончим, мы будем знать друг о друге больше, чем можно выразить словами.

Стефани вытирает глаза, кивает, коротко смеется и щелкает пальцами. Готова.

Через четыре минуты Мими обрывает сеанс. Наклоняется и дотрагивается до колена посетительницы.

— Послушайте. Просто смотрите на меня. Это все, что вам нужно делать.

Стефани хватает ее за руку, извиняется, потом опять подносит ладонь ко рту.

— Я знаю. Простите.

— Если вам стыдно… если вы боитесь, не надо волноваться. Это неважно. Просто не сводите с меня глаз.

Стефани склоняет голову. Она садится поудобнее, и они повторяют попытку. Фальстарты случаются часто. Никто не подозревает, как трудно смотреть другому человеку в глаза более трех секунд. Четверть минуты — и они в агонии; интроверты и экстраверты, подчиняющие и покоряющиеся, все равны. Их настигает скопофобия, боязнь увидеть и быть увиденным. Собака укусит, если смотреть на нее слишком пристально. Человек выстрелит. И хотя Мими часами смотрела в глаза сотням людей, хотя она в совершенстве овладела искусством выдерживать чужой пристальный взгляд, ей немного страшно сейчас, когда она смотрит в бегающие глаза Стефани, которая, слегка покраснев, преодолевает стыд и успокаивается.

Женщины, словно сцепившиеся бойцы на ринге, неуклюжие и голые. Уголки губ Стефани подрагивают, заставляя Мими улыбнуться в ответ.

«Елки-палки», — говорят глаза клиентки.

«Да, — соглашается терапевт. — Унизительно».

Неловкость переходит в нечто приятное. Стефани — симпатичная, Стефани добродушная, по большей части уверенная в себе.

«Я порядочный человек. Понимаешь?»

«Это неважно».

Нижнее веко Стефани напрягается, a orbicularis oculi[70]подергиваются.

«Ты понимаешь, кто я? Я такая же, как все? Почему мне кажется, что в нормальном обществе для меня нет места?»

Мими прищуривается меньше, чем на ширину двух ресниц. Микроскопический выговор:

«Просто смотри. Смотри. И все».

Через пять минут Стефани начинает дышать спокойнее.

«Ладно. Поняла. Дошло».

«Это тебе так кажется».

Мими видит эту женщину все более отчетливо. У нее есть ребенок, и не один. Она жаждет позаботиться даже о терапевте. Ее муж, спустя десяток лет стал вежливым и отстраненным, этаким медведем в берлоге. Секс в лучшем случае похож на рутинный техосмотр. «Но ты ошибаешься, — говорит себе терапевт, размышляя. — Ты ничего не знаешь». Мысль превращается в трепет мельчайших мышц лица. «Просто смотри». Этого должно хватить для исправления и исцеления любого разума.

Через десять минут Стефани начинает ерзать. «Когда же начнется волшебство?» Мими не опускает глаз. Несмотря на рутину, пульс Стефани учащается. Она подается вперед. Ее ноздри раздуваются. Затем она вся расслабляется, от макушки до лодыжек. «Ну вот, понеслось. Мне скрывать нечего».

«Ты понятия не имеешь, что именно я вижу».

«Надеюсь, всякая хрень не покинет стен этой комнаты». «Эти стены надежнее, чем в Вегасе».

«Толком не понимаю, что я здесь делаю».

«Я тоже».

«Сомневаюсь, что ты бы мне понравилась, если бы я познакомилась с тобой на вечеринке».

«Я и себе-то не всегда нравлюсь. На вечеринках — почти никогда».

«Все это никак не может стоить таких денег. Даже если я останусь на весь день».

«Какую сумму ты готова заплатить за то, чтобы на тебя смотрели без осуждения столько времени, сколько тебе нужно?»

«Кого я обманываю? Это деньги моего мужа».

«Я живу на наследство отца. Которое, возможно, было украдено».

«Я позволила мужчинам определять меня».

«На самом деле я инженер. Я только притворяюсь психотерапевтом».

«Помоги мне. Я просыпаюсь в три часа ночи от того, что что-то черное царапает мою грудь».

«На самом деле меня зовут не Джудит Хэнсон. Мое настоящее имя — Мими Ма».

«По воскресеньям, когда садится солнце, я не хочу жить».

«Воскресные вечера спасают меня. Так как я знаю, что через несколько часов пора на работу».

«Это из-за башен? Я думаю, все дело в них. Я стала хрупкой, как лед…»

«Башни падают, таково их предназначение».

Проходит четверть часа. Безжалостный внимательный взгляд другого человека: самый странный трип, который Стефани когда-либо случалось испытывать. Пятнадцать бесконечных минут пристального рассматривания женщины, незнакомой дочери Евы, заставляют задуматься кое о чем впервые за десятилетия. Она смотрит на Мими и видит кривоногую, со шрамом на лице азиатскую версию своей школьной подруги, девушки, с которой порвала в девятнадцать лет из-за какого-то воображаемого оскорбления. Теперь не перед кем извиниться, кроме этой незнакомки, которая не перестает пялиться на нее.

Проходит время, целая жизнь, еще несколько секунд в комнате, где не на что смотреть, кроме изуродованного лица незнакомки. Ловушка, в которую угодила Стефани, захлопывается. Ее глаза затуманиваются от обиды, граничащей с ненавистью. Дрожание губ Мими возвращает Стефани в тот день три года назад, когда она, наконец, бросила вызов своей матери и назвала ее сукой. Рот ее матери в тот момент выглядел именно так… Стефани зажмуривается — будь прокляты правила игры, — и когда она снова открывает глаза, то видит свою мать через восемь месяцев, в панике, на ИВА, умирающей в больничной палате от обструктивной болезни легких — видит, как женщина всячески пыталась изгнать из своего разума мысли о брошенных в тот день обвинениях, пока дочь наклоняется, чтобы поцеловать ее в каменный лоб.

Часы, которые Стефани оставила в приемной, тикают, сокрытые от глаз и ушей. Вдали от них, вдали от всех претензий к ее персоне, посетительница вспоминает себя, мягкосердечную, печальную, в возрасте шести лет, когда ей почему-то захотелось стать медсестрой. Игрушечный реквизит — шприц, манжета для измерения кровяного давления, белая шапочка. Книжки с картинками и куклы. Три года одержимости, а затем тридцать пять лет амнезии, которую она одолела, только упав в кроличью нору глаз другой женщины. За пределами их соглашения не существует ничего другого. Зрачки скованы, и эти цепи не разорвать. Годы проносятся в голове Стефани: детство, юность, отрочество, неуязвимая молодость, за которой следует бесконечная испуганная зрелость. Теперь она обнажена перед той, с кем пообещала больше никогда не встречаться.

У этого зеркала две стороны, и Мими тоже видит. «Как же тебе больно. И здесь тоже болит. Как такое могло случиться?» В пятне солнечного света, которое лежит на полу между ними, пробуждается нечто зеленое. Мими позволяет ему отразиться на своем лице, не пряча от клиентки. Терапия «Смотрю на тебя и вспоминаю своих сестер» Она впускает эту женщину, позволяет ей вскарабкаться на дерево для завтраков на заднем дворе в Уитоне, штат Иллинойс, где Мими, Кармен и Амелия уже устроились с мисками, полными хлопьев, на ветвях, покрытых летней листвой, и предсказывают друг дружке будущее по плавающим овсяным кольцам. У кухонного окна стоит дочь миссионера из Вирджинии, та самая, которая умрет от деменции в доме престарелых, так и не взглянув в глаза своим дочерям дольше чем на полсекунды. Мужчина из народа хуэй выходит из дома и кричит своим дочерям: «Моя шелковичная ферма! Что вы делать?» Шелковица, такая милая, кривая и откровенная, окруженная тенью и источающая покой, лгущая обо всем, что сулит будущее.

Стефани охвачена мощным сестринским чувством. Она тянет руку к этой маленькой шаманке, наполовину азиатке, через разделяющие их четыре фута. Мимолетное сокращение мышц — Мими морщится — служит предупреждением. Это не конец. Далеко не конец.

Через полчаса Стефани на грани нервного срыва. Она голодная, окостенелая, у нее все чешется, и еще она противна самой себе до такой степени, что хотела бы уснуть и не проснуться. Правда сочится из нее, как пот. «Мне нельзя доверять. Я этого не заслуживаю. Понимаешь? Даже мои дети не догадываются, насколько я испорчена. Я обокрала своего брата. Я покинула место аварии. У меня был секс с мужчинами, чьих имен я не знаю. Несколько раз. Недавно».

«Да. Тс-с. Меня разыскивают в трех штатах».

Их лица безжалостным образом обмениваются информацией. Движение мышц — будто самое неторопливое в мире слайд-шоу. Ужас, стыд, отчаяние, надежда: череда жизней, каждая длиной три секунды. Через час острова эмоций смывает в открытое море. Два лица увеличиваются в размере; рты, носы и брови расширяются до масштабов Рашмора[71]. Истина витает между ними огромным туманным облаком, соприкоснуться с которым мешает собственная телесность.

Еще час. Посреди бесконечной скучной пустыни вырастают немыслимо высокие горы. Новые уничтоженные воспоминания прорываются откуда-то снизу — как много в этом зацикленном смотрении друг на друга моментов, которые возрождаются, чтобы вновь сгинуть. Воспоминания множатся, словно головы гидры, и длятся дольше жизней, которые их породили. Стефани видит. Теперь сомнений нет: она животное, всего-навсего аватар. Другая женщина — такой же дух, заключенный в темницу материи, пребывающий в заблуждении относительно своей автономности. И все же они соединены, связаны друг с другом, пара мелких божеств, которые успели пожить и ощутить все, что только можно. У одной возникает мысль, которая тут же становится мыслью другой. Просветление — совместное предприятие. Для него необходим другой голос, который скажет: «Ты не ошиблась…»

«Если бы я только помнила об этом в реальной жизни, под огнем! Я бы исцелилась».

«Лекарства не существует».

«Это все? Будет что-то еще? Наверное, мне пора». «Нет».

На третьем часу истина бушует, неукротимая и жуткая. Из потаенных убежищ выходят откровения, которые выгнали бы из любого клуба, кроме этого — членство в нем нельзя отменить.

«Я лгала своим самым близким друзьям».

«Да. Я позволила матери умереть без присмотра».

«Я шпионила за мужем и читала его личную переписку».

«Я счистила кусочки отцовского мозга с камней на заднем дворе».

«Мой сын не хочет со мной разговаривать. Он говорит, я разрушила его жизнь».

«Да. Я помогла убить свою подругу».

«Как ты можешь смотреть на меня?»

«Есть вещи и посложнее».

Солнечный свет меняется. Тонкие полосы ползут по стенам. Стефани гадает: это все еще «сегодня», или оно уже миновало. Ее зрачки попеременно сужаются и расширяются, от чего комната то погружается в полумрак, то делается ослепительно яркой. Она не может даже собраться с силами, чтобы встать и уйти. Все закончится, когда не сможет продолжаться. И они расстанутся на веки вечные.

Ее глаза горят. Она моргает, оцепенелая, онемевшая, голодная как волк, разбитая; ей нужно поскорее опорожнить мочевой пузырь. Что-то мешает дышать — эта хрупкая женщина со шрамом, которая не отводит взгляд. Пронзенная взглядом, Стефани становится чем-то другим, чем-то огромным и неподвижным, раскачивающимся на ветру и поливаемым дождем. Весь список неотложных потребностей — то, что она называла своей жизнью — сокращается до поры на нижней стороне листа; лист — крайний на ветке, которую треплет ветер; ветка — часть кроны, то есть общества — дерева настолько огромного, что его никто не может охватить одним взглядом. А где-то внизу, под землей, в перегное, по корням смирения текут дары.

Ее щеки напряжены. Она хочет крикнуть: «Кто ты? Почему не остановишься? Никто и никогда не смотрел на меня так, разве что желая осудить, ограбить или изнасиловать. За всю мою жизнь, от начала до сегодняшнего дня, ни разу…» Она краснеет. Медленно, тяжело и недоверчиво качает головой, начиная плакать. Слезы живут своей жизнью. Это называют «рыданием». Терапевт тоже плачет.

«Почему?! Почему я больна? Что со мной не так?» «Одиночество. Но дело не в том, что тебе нужны другие люди. Ты оплакиваешь то, чего толком не знала».

«Но что же оно такое?..»

«Великое, сложное, неукротимое, пронизанное взаимосвязями место, которое невозможно заменить. Ты даже не догадывалась, что способна его потерять».

«Куда же оно исчезло?»

«Растратило себя, сотворив нас. Но все равно чего-то хочет».

Стефани вскакивает с кресла, хватается за незнакомку. Обнимает ее за плечи. Кивает, плачет, кивает. И незнакомка ей позволяет. Конечно, это скорбь. Скорбь по чему-то слишком великому, чтобы его можно было осознать. Мими отступает, чтобы спросить, все ли в порядке со Стефани. Достаточно ли она в порядке, чтобы уйти. И сесть за руль. Но Стефани, приложив палец к губам терапевта, заставляет ее умолкнуть навсегда.

Преображенная женщина открывает дверь на Гайд-стрит. Два маляра на строительных лесах орут друг на друга, перекрикивая вопящее радио. Через шесть домов мужчины с тележками выгружают из грузовика какие-то коробки. Парень в грязном пиджаке и шортах, с волосами, подвязанными амортизирующим тросиком, проходит мимо, громко разговаривая: по телефону или с голосами в своей голове — у каждого своя шизофрения. Стефани выходит на улицу, и перед ней проносится машина. Яростный звук клаксона разлетается эхом на целый квартал. Она пытается удержать то, что ей только что открылось. Но машины, вопли, суета; жестокость улицы давит со всех сторон. Стефани ускоряет шаг и чувствует, как подступает былая паника. Все ее победы начинают блекнуть под воздействием непреодолимой силы — других людей.

Что-то острое царапает лицо. Она останавливается и прикасается к поцарапанной щеке. Виновник проплывает мимо: пурпурно-розовый, как на рисунке пятилетнего художника, которому плевать на правила. Из металлической решетки в тротуаре возле ее ног рвется на свободу нечто вдвое выше ее роста и вдвое шире раскинутых рук. Одна-единственная мощная дорога ввысь распадается на несколько более тонких, а те — на тысячи других, еще более тонких, и каждая полна сомнений, дилемм, покрыта шрамами, обременена историей и увенчана безумными цветами. Зрелище укореняется в ней, разветвляется, и на мгновение Стефани вспоминает: ее жизнь была неукротимой, как слива весною.


В ДВУХ ТЫСЯЧАХ МИЛЬ К ВОСТОКУ Николас Хёл въезжает в июньскую Айову. Каждая выбоина на земле, каждая запомнившаяся силосная башня в стороне от шоссе заставляет его нутро скручиваться, словно это последнее, что он видит перед смертью. Словно он возвращается домой.

Подсчеты ошеломляют — прошло так мало лет… Столько всего осталось нетронутым. Фермы, придорожные склады, объявления о церковных службах, отчаянно взывающие «Ибо так возлюбил Бог мир…»[72]. Так много отпечатков глубокого детства, неизгладимых шрамов в прерии и в нем самом. И все же каждая достопримечательность кажется искаженной и далекой, как будто он смотрит на нее через бинокль из дешевого магазина. Ничто из этого не могло уцелеть там, где он побывал.

Он едет на запад, и перед последним пригорком до съезда его пульс учащается. Он ищет взглядом одинокую мачту на горизонте. Но там, где должна быть колонна Каштана Хёлов, только всепоглощающая июньская синева. Он покидает шоссе и следует по прямой длинной дороге к ферме. Только это уже не ферма. Это фабрика. Хозяева срубили дерево. Он паркует машину на обочине гравийной дороги, проехав лишь полпути, и идет через поле к пню, позабыв, что поле уже ему не принадлежит, и он не может здесь гулять без разрешения.

Через сто пятьдесят шагов видит зелень. Десятки свежих побегов каштана прорастают из мертвого пня. Он видит листья с перистым жилкованием и зубчатым краем, копья из детских лет, когда он даже не думал, что «лист» может выглядеть иначе. На несколько ударов сердца все воскресает. Потом он вспоминает. Эти молодые ростки вскоре тоже погибнут. Они будут умирать и воскресать снова и снова, достаточно часто, чтобы смертоносная зараза продолжала существовать в свое удовольствие.

Он поворачивается к дому предков. Взмахивает руками, чтобы успокоить всех, кто мог бы наблюдать из гостиной. Но на самом деле не дерево умерло, а дом. Вагонка отходит от стен. На северной стороне водосточная труба сломалась пополам. Николас бросает взгляд на часы. Пять минут седьмого — обязательное время ужина на всем Среднем Западе. Он пересекает заросшую сорняками лужайку и подходит к восточным окнам. Они мутные, пыльные, не блестят; по ту сторону темнота и ничего кроме. Вертикальные брусья, рейки, верхние перемычки и прочие детали деревянных оконных переплетов превратились в покрытую краской труху. Прикрыв глаза одной рукой, Николас заглядывает внутрь. Гостиная его бабушки и дедушки заставлена металлическими тазами и канистрами. Дубовая отделка, которая украшала в доме каждый дверной проем, содрана.

Он обходит дом и поднимается на крыльцо. Ступеньки дрожат под ногами. Пять ударов латунным дверным молотком ничего не дают. Он направляется к старым хозяйственным постройкам на возвышенности за домом. Одну снесли. От другой остался только каркас. Третья заперта. Его старая фреска-тромплёй — с трещиной посреди кукурузного поля, открывающей потаенный широколиственный лес — сгинула под слоем свинцово-серой краски.

Он опять на крыльце, сидит там, где когда-то стояло кресло-качалка, спиной к переднему окну. Он не знает, как поступить. Вломиться в дом? Последние три ночи провел в ужасных условиях. Его до смерти напугала корова у гор Бигхорн в Вайоминге, перед рассветом сунув нос в спальный мешок. В национальном лесу в Небраске ему не давали спать два туриста, ставящие рекорды двужильности в палатке неподалеку. Хорошо бы кровать. И душ. Но в доме, похоже, нет ни того, ни другого.

Он ждет, когда наступят мягкие сумерки Среднего Запада, хотя нет особой нужды в прикрытии. Вдалеке сельскохозяйственный монстр — управляемый через спутник, почти робот — колесит по колышущемуся на ветру полю. Здесь нет ни души, никто не увидит Ника. Он сделает все, что нужно, и уйдет.

Но он ждет. Ожидание стало религией. Можно слушать кукурузу, которой вокруг целые мили. Наблюдать за ростом фасоли, созерцать сараи и силосные башни на горизонте, шоссе и силуэт огромного дерева, вырезанный из неба — негативное пространство, как на картине Магритта. Он сидит, прислонившись к дому, и чувствует, как ферма возвращается из небытия, словно дикое животное на краю тропы, если турист долго простоит на месте. Когда облака становятся багровыми, он идет к машине и берет свою складную походную лопату. Неправильный инструмент для неправильного дела, но это лучшее, что у него есть. Через минуту он уже на холме за сараем для тракторов, ищет рыхлый гравий. Земля кажется другой; расстояния не те. Даже сарай переместился.

Нужное место обнаруживается выше, чем он предполагал, скрытое под буйно разросшимися сорняками. Николас вонзает лопату и копает, пока не натыкается на прошлое. Возвращение изгнанников. Он вытаскивает коробку и открывает. Панно и несколько работ на бумаге. Верхняя картина в догорающем дневном свете: мужчина лежит в постели и смотрит на кончик огромной ветки, что проникла в окно.

Так все и случилось. Он спал, она ворвалась. У каждого из них была половина пророчества. Они сложили половинки и прочитали послание. Нашли свое общее призвание, занялись одним и тем же делом. Духи гарантировали, что все будет хорошо. Теперь она мертва, он вновь стал лунатиком, и то, что они собирались спасти, погибает.

Он ставит коробку рядом с ямой и продолжает копать. А вот и вторая, наполненная картинами, про которые он забыл: «Семейное древо», «Обувное древо», «Денежное древо», «Лающий не на то древо». Все они были написаны в годы, предшествующие ее появлению на подъездной дорожке, ее историям о воскрешении и голосах, несущих свет. Картины доказывали, что дальше они будут странствовать вдвоем. Картины ошиблись.

Он ставит вторую коробку на первую и опять копает. Наконечник лопаты ударяется о какую-то неровность: Ник обнаружил скульптурные залежи. Они с Оливией закопали четыре штуки, ни во что не заворачивая, чтобы проверить, как живая почва воздействует на керамическую поверхность. Грязь: еще одна вещь, которую она научила его видеть. Каждые несколько веков прирастает один-два дюйма. Микроскопический лес, сто тысяч видов в нескольких граммах Айовы. Он опускается на колени, аккуратно вытаскивает закопанные штуковины и вытирает смоченным слюной носовым платком. Их монохромные поверхности теперь покрыты пятнами насыщенных цветов, почти как полотна Брейгеля. Бактерии, грибки, беспозвоночные — трудяги из живых подземных мастерских — нанесли на скульптуры патину и сотворили пестрые шедевры.

Он расставляет преображенные статуи на спасенных ящиках и возвращается за подлинным сокровищем. Вновь задается вопросом, о чем думал, оставляя его здесь. Они хотели путешествовать налегке. Похоронить искусство. А потом откопать, и пусть бы это был отдельный перформанс. Но вещь, которая все еще лежит в земле, дороже его собственной жизни, и Нику не следовало упускать ее из виду. Еще шесть взмахов лопатой — и сокровище вновь у него. Он открывает коробку, расстегивает молнию на сумке и достает стопку фотографий, собранных за сто лет. Нет смысла их перебирать, слишком темно и ничего не видно. Но Николас в этом и не нуждается. Стопка в его руках, и он чувствует, как дерево взмывает ввысь, будто фонтан, на который смотрят поколения Хёлов.

Он несет половину добычи вниз по склону, к машине. Укладывает в багажник и поворачивает назад за остальным. На полпути к месту захоронения тьму пронзают два белых огня: кто-то свернул на гравийную дорогу. Полиция.

К патрульной машине идут с поднятыми руками. Любое объяснение может быть задокументировано. Улики подтвердят его историю. Да, вторгся на чужую собственность, но лишь для того, чтобы забрать свое имущество. Он выходит из-за дома, прямо на свет фар. Приходит осознание того, что зарытое сокровище может на самом деле уже не принадлежать ему. Он продал землю и все, что с ней связано. Покупка и продажа земли кажется таким же абсурдом, как и арест за возвращение своего собственного искусства.

Полицейская машина рывком выезжает на подъездную дорогу, от колес летит гравий. «Люстра» вспыхивает красным, и Николас застывает как вкопанный. Машина резко поворачивает, преграждая ему путь, и останавливается. Вой сирены сменяется голосом из динамиков.

— Стоять! Лечь на землю!

Взаимоисключающие требования. Он поднимает руки и опускается на колени. Переносится на сорок лет назад и слышит детсадовский стишок-дразнилку: «Но тут хлынул дождь — и уплыл паучок»[73]. Два офицера мгновенно оказываются рядом. Лишь в этот момент Николас понимает, что у него серьезные проблемы. Если они снимут с него отпечатки пальцев и проверят по своей базе…

— Руки вытянуть.

Один из полицейских упирается коленом в спину Ника и стягивает его запястья. Надев наручники, они усаживают его на землю, светят в лицо фонариком и записывают данные.

— Это безделицы, — объясняет он. — Они ничего не стоят.

Они морщатся, рассматривая «шедевры». К чему создавать такие вещи, не говоря уже о том, чтобы их воровать? Интересен лишь тот факт, что они были закопаны. Но пожилой коп узнает фамилию на водительских правах Ника. Часть местной истории. Ориентир для всего региона: «Вам еще ехать милю-полторы, мимо дерева Хёлов».

Они звонят управляющему, который отвечает за эту собственность. Его совершенно не интересует, что за мусор выкопали на территории. Сельская Айова: полиция не проверяет по федеральной базе данных, не было ли у него приводов. Просто еще один чокнутый бродяга из разорившейся семьи фермеров, который ездит на помятом автомобиле и пытается вернуть исчезнувшее прошлое.

— Вы свободны, — говорят ему. — Больше никаких раскопок на чужой территории.

— А можно я?.. — Ник машет рукой в сторону вырытых сокровищ. Офицеры пожимают плечами: «На здоровье». Потом наблюдают, как он укладывает последние коробки в багажник. Он поворачивается к ним: — Вы когда-нибудь видели, чтобы дерево состарилось на восемьдесят лет за десять секунд?

— В будущем соблюдайте осторожность, — говорит полицейский, надевший на него наручники.

А потом они отпускают человека, на чьей совести три поджога, на все четыре стороны.


НИЛАЙ СИДИТ ВО ГЛАВЕ овального стола и смотрит на пятерых лучших координаторов проектов. Растопыривает костлявые пальцы на столешнице. Не знает, с чего начать. Трудно даже сообразить, как называть саму игру. Номера версий в прошлом. Их заменили постоянные обновления. Сейчас «Господство Онлайн» — истинный левиафан, неуклонно растущее и развивающееся предприятие. Но сердце у него гнилое.

— Мы столкнулись с проблемой Мидаса. У нашей игры нет финала, она превратилась в строительство бесконечной пирамиды, что вызвало застой. Вечное, бессмысленное процветание.

Команда слушает, нахмурившись. Все они зарабатывают шестизначные суммы, большинство — миллионеры. Самому младшему двадцать восемь лет, самому старшему — сорок два. Но они, одетые в джинсы и футболки скейтбордистов, с волосами, собранными в модный пучок, в заломленных набок бейсболках, выглядят как симуляции подростков. Боэм и Робинсон откидываются на спинки своих кресел, потягивая энергетики и грызя протеиновые батончики. Нгуен положил ноги на стол и смотрит в окно, как будто нацепил очки виртуальной реальности. Все пятеро пищат и дзинькают, свистят и вибрируют — у них столько «протезов», сколько писателям-фантастам и не снилось.

— Как в ней можно выиграть? Точнее, разве в ней возможно проиграть? Единственное, что имеет значение — накопить еще чуть-чуть. После того, как ты достиг определенного уровня, дальнейшее кажется пустой тратой времени. Чем-то грязным. Повторением пройденного.

Мужчина в инвалидном кресле у стола склоняет голову и заглядывает в свою могилу. Его длинные сикхские волосы по-прежнему ниспадают до талии, но теперь в них седые пряди. Борода ложится на толстовку с изображением Супермена, словно слюнявчик. На руках еще есть кое-какие мышцы, наработанные благодаря десятилетиям вынужденных перемещений из постели и в постель. Но ноги под штанинами брюк-карго с трудом заслуживают право считаться таковыми.

На столе книга. Эльфы в курсе, что это значит: босс снова читает. У него визионерский заскок. Скоро он всех принудит проштудировать этот томик в поисках решения проблемы, которая существует только в его воображении.

Кальтов, Раша, Робинсон, Нгуен, Боэм: пятеро полных энтузиазма умников собрались в супер-пупер-продвинутом военном штабе, оснащенном множеством экранов и всеми электронными прибамбасами для конференций, какие только могут понадобиться завтра. Но сегодня они способны лишь смотреть на босса, разинув рот. Он говорит, что «Господство» сломалось. Волшебная франшиза, настоящий денежный станок, нуждается в переосмыслении.

От раздражения у Кальтова едва не вспыхивают усы.

— Это же игра в богов, господи боже. Нам платят, чтобы наслаждаться божественными проблемами.

— У нас уже семь миллионов подписчиков, — говорит Раша. — Четверть из них играют около десяти лет. Игроки нанимают китайских заключенных с подключением к Интернету, чтобы те прокачивали их персонажей, пока они спят.

Босс делает бровями то движение, на какое способен он один.

— Если бы поднятие уровня по-прежнему было веселым занятием, они бы так не поступали.

— Возможно, проблема и впрямь существует, — признает Робинсон. — Но это та же проблема, с которой мы имеем дело с самого начала «Господства».

Нилай качает головой, но это не кивок.

— Я бы не сказал, что мы с ней «имеем дело». Скорее, «продолжаем откладывать».

Он так отощал, что мог бы сойти за святого. Провисающий ворот толстовки обнажает торчащие ключицы. Он похож на изваяние индийского аскета — обтянутый кожей скелет, сидящий под священной смоковницей или деревом ним.

Боэм демонстрирует кое-какие картинки.

— Вот что мы предлагаем. Снова добавим уровни опыта. И еще введем в игру кучу технологических штучек. Мы их называем «Техника будущего 1», «Техника будущего 2»… Все они генерируют различные виды очков престижа. Затем устроим посреди Западного океана еще одно вулканическое событие и создадим новый континент.

— По-моему, это смахивает на «продолжаем откладывать».

Кальтов разводит руками.

— Люди хотят расти. Расширять свои империи. Вот почему они платят нам каждый месяц. Места становится все меньше. Мы немного расширяем пространство. Нет другого способа управлять миром.

— Ну ясно. Намылить, сполоснуть, повторить, пока не помрешь от истощения.

Кальтов хлопает по столу. Робинсон искренне хохочет. Раша думает: «Все дело в том, что босс — тот парень, который пишет миллион служебных записок в неделю, тот парень, который построил компанию из ничего — использует свое гениальное право на заблуждение».

— Что интереснее? — тем временем продолжает Нилай. — Двести миллионов квадратных миль, заполненных сотней разновидностей биомов и девятью миллионами видов живых существ? Или горстка мигающих цветных пикселей на плоском экране?

Вокруг стола раздается нервный смех. Они понимают, конечно, какой из двух вариантов — лучший дом. Но каждый знает почтовый адрес своей нынешней пассии.

— Босс, абсолютно ясно, куда эмигрирует наш вид.

— Но почему? Как можно променять бесконечно богатое место на мультик?

Для мальчиков-миллионеров столько философии — это уже перебор. Но они решают подыграть человеку, который их всех нанял. Они отвечают, усердно перечисляя бонусы символического пространства: чистота, скорость, мгновенная обратная связь, власть и контроль, сопричастность, огромное количество предметов, которые можно накопить, баффы и медальки. Сговорчивые услады, от которых кора головного мозга искрится. Они говорят о безупречности игры, о том, что она не стоит на месте, и ее скорость отчетливо видна. Можно оценивать свой прогресс. Понимать, что усилия не напрасны.

Нилай снова кивает в знак того, что не согласен.

— До определенного момента. Пока игра не наскучит.

Группа затихает. Наступает всеобщее отрезвление. Нгуен убирает ноги со стола.

— Люди нуждаются в лучших историях, чем те, которые у них есть.

Лохматый садху наклоняется вперед так быстро, что чуть не вываливается из своего инвалидного кресла.

— Да! А какое свойство есть у всех хороших историй? — Нет ответа. Нилай поднимает руки и разводит ими в странном жесте. Кажется, еще миг — и его пальцы покроются листвой. Птицы прилетят, совьют гнезда. — Они немного убивают. Превращают тебя в того, кем ты не был.

Осознание настигает их — медленное и неумолимое, как смерть. Босс играет в другую игру, которая запросто пустит «Господство» на растопку.

— И что нам делать? — спрашивает Боэм.

Нилай показывает книгу, словно ее надиктовали свыше. Они видят название на обложке, под вздымающейся паутиной листьев. «Тайный лес». Робинсон стонет.

— Опять растения, босс? Из растений игры не получится. Разве что у них будут базуки.

— Давайте введем в модель атмосферу. Добавим качество воды. Циклы питательных веществ. Конечные материальные ресурсы. Давайте создадим прерии, болота и леса, отражающие богатство и сложность реальных мест.

— И что потом? Обесцвечивание рифов, повышение уровня моря и лесные пожары, вызванные засухой?

— Раз уж люди постоянно играют именно по таким правилам.

— Зачем? Наши подписчики хотят спрятаться от всего этого дерьма.

— Игра не отпускает своих игроков. Такова великая тайна.

— Ну и как же выиграть при таком раскладе? — насмешливо спрашивает Кальтов.

— Выяснив, какие способы работают. Отыскав истину методом проб и ошибок.

— То есть никаких новых континентов.

— Никаких новых континентов. Никакого внезапного появления новых месторождений полезных ископаемых. Регенерация только с реалистичной скоростью. Никаких восстаний из могилы. Неправильный выбор в игре должен приводить к перманентной смерти.

Эльфы переглядываются. Босс вышел из-под контроля. Он готов разрушить франшизу, уничтожить механизм, который превращает их жизнь в вечный праздник, просто чтобы решить проблему чрезмерного удовлетворения потребностей.

— Но что… — начинает Нгуен. — Что веселого в лимитах, дефиците и перманентной смерти?

На миг лицо со впалыми щеками становится гибким, словно резина, и босс вновь превращается в мальчишку, который учится программировать, а его код знай себе ветвится во всех направлениях.

— Семь миллионов пользователей должны будут изучить правила нового опасного места. Узнать, что стерпит этот мир, как на самом деле устроена жизнь, чего она хочет от игрока в обмен на продолжение действа. Вот это я понимаю, игра. Совершенно новая эпоха Великих географических открытий. Разве это не лучшие приключения из всех, какие только могут быть?

— Надо продать свои акции «Семпервиренс», — говорит Кальтов. — Игроки уйдут. Все без исключения!

— Куда? Слишком многое поставлено на карту. Большинство игроков потратили на «Господство» годы. Они сколотили в игре целые состояния. Они придумают, как восстановить доброе имя этого мира. Они удивят нас, как всегда.

Эльфы сидят ошарашенные; кажется, что их состояния тают на глазах. Но босс — о, босс сияет, как не сиял с того дня, когда упал с дерева в детстве. Он берет со стола книгу, открывает и читает вслух:

— «Под землей происходит нечто удивительное, и мы лишь теперь начинаем понимать, что именно». — Для пущего эффекта он захлопывает книгу. — Не существует ничего даже отдаленно похожего. Мы можем стать первыми. Вообразите игру, в которой надо прокачивать мир, а не себя.

Вслед за его безумным предложением сгущается тишина.

— Не сломано, босс, — говорит Кальтов. — Не надо чинить. Я голосую против.

Святой, тощий как скелет, обращается к каждому из сидящих за столом. Раша? Нгуен? Робинсон? Боэм? Нет, нет, нет и нет. Единодушный дворцовый переворот. Нилай не чувствует ничего, даже удивления. «Семпервиренс», с ее пятью подразделениями и бесчисленным количеством сотрудников, с ее огромными годовыми доходами от подписки и СМИ, уже давно не контролируется конкретными личностями. Десятки тысяч поклонников, пишущих на интернет-форумах, имеют больше власти над развитием событий, чем кто-либо из начальства. Сложная адаптивная система. Божественная игра, которая сбежала от своего бога.

Он все понял: коллективная онлайновая жизнь в параллельном мире будет продолжаться, скрупулезно вторя тиранической сути того места, откуда все эти люди пытаются сбежать. А шестьдесят третий самый богатый человек в округе Санта-Клара — основатель «Семпервиренс Инк.», создатель «Лесных пророчеств», единственный ребенок, поклонник далеких планет, любитель комиксов на хинди, заядлый фанат историй не по правилам, оператор цифровых летающих змеев, робкий ругатель учителей, падатель с прибрежных виргинских дубов — узнает, каково быть заживо съеденным собственным ненасытным потомством.


ДУГЛАС ПАВЛИЧЕК ХРАНИТ эту древнюю, десятилетней давности историю в своем арсенале, чтобы с ее помощью атаковать какого-нибудь ничего не подозревающего посетителя, который летним днем забредет в бывший бордель, ныне информационный центр для гостей города-призрака. Он выкладывает ее всем, кто задержится на достаточно долгий срок.

— Потом мне пришлось пятиться вверх по склону, на заднице, отталкиваясь от древесных стволов здоровой ногой. Преодолел восемьдесят футов по снегу, двигаясь зигзагами, а вывихнутое плечо было все равно что Дух Святой, тыкающий в меня раскаленной кочергой. Я дополз, то и дело теряя сознание, до надшахтного копра старой серебряной шахты, это примерно в ста ярдах отсюда. И там пролежал, полумертвый, невесть сколько времени — у меня были видения, я слышал, как разговаривает лес. Наверное, росомахи и иже с ними слизывали соленый пот с моего лица. Чудом добрался до офиса, вызвал санавиацию, и меня доставили в Миссулу на вертушке. Ощущение было такое, будто я снова угодил во Вьетнам, где собрался сигануть из старой «Птички Герки» и начать Колесо вечного возвращения заново.

Он часто рассказывает эту байку, и туристы, в основном, терпят. А однажды вечером, через десять минут после окончания рабочего времени, он повествует ее девушке, которая слушает всерьез. Вроде, молоденькая; в бандане и с рюкзаком; с чертовски милым восточноевропейским акцентом; от нее чуть попахивает немытым телом, зато она дружелюбная, как покрытый клещами ретривер. Аж подпрыгивает на месте в ожидании развязки: выживет, не выживет? Дуглас, увлекшись нарастающим темпом, слегка импровизирует. Будем честны: запас прочности у каркаса его сюжета отнюдь не бесконечный. Но слушательница внимает, как будто он один из страдающих эпилепсией русских романистов, и все, чего ей хочется, — узнать, что будет дальше, что будет потом.

Когда история заканчивается, девушка наблюдает, как он закрывает офис. Снаружи, на стоянке, только его служебный белый «форд». Все посетители уехали обратно по ухабистой дороге на своих «экспедишнах» и «патфайндерах». Девушка — ее зовут Алена — спрашивает:

— Как думаете, поблизости есть место, где можно разбить лагерь?

Дуглас бывал в такой ситуации: долгий путь позади, а палатку поставить негде. Он взмахивает руками, указывая на все заброшенные здания, которые должен каждый вечер проверять на предмет посторонних личностей. Кемпинг запрещен, но кто узнает о нарушении правил?

— Выбирай.

Она склоняет голову.

— А у вас не найдется крекеров или чего-то в этом духе?

Дугласу приходит на ум, что, возможно, ее привлек вовсе не его талант рассказчика. Но он ведет ее в хижину и угощает ужином. Пускается во все тяжкие: филе кролика, которое берег с неведомыми целями, жареные грибы с луком, приличный кофейный кекс из хлопьев для завтрака «Грейп-Натс», а также пару стаканчиков малиновой настойки.

Она рассказывает о полном приключений путешествии через Гранатовый хребет.

— Мы пустились в путь вчетвером. Понятия не имею, куда подевались те трое.

— Здесь опасно. Ты не должна путешествовать одна, с твоим-то видом.

— А какой у меня вид? — Она надувает щеки и машет ладонью перед носом. — Как у больной обезьяны, которую надо помыть.

По мнению Дугласа, она выглядит достаточно хорошо, чтобы быть невестой по переписке, мошенницей.

— Нуда, конечно. Молодая женщина в гордом одиночестве. Никто и внимания не обратит.

— «Молодая»? Это кто здесь молодой? И вообще. Величайшая страна. Американцы — самый дружелюбный в мире народ. Всегда хотят помочь. Как ты. Взгляни-ка! Ты приготовил замечательную еду. Ты же не был обязан так поступать.

— Тебе понравилось? Правда?

Она протягивает стаканчик, чтобы он налил ей еще малиновой настойки.

— Что ж, — говорит Дуглас, когда молчание становится неловким даже по его меркам, — можешь накачать себе сколько угодно воды из колонки. Выбирай любое здание внизу. Я бы держался подальше от цирюльни. Там, кажется, недавно что-то сдохло.

— Мне нравится этот дом.

— Ой. Ну-у. Слушай, ты мне ничего не должна. Я просто тебя угостил.

— А кто у нас такой нервный? — Она садится ему на колени, внимательно изучает его лицо, легонько целует, вытягивая губы. Прерывается. — Эй! Ты плачешь. Ну какой же ты странный.

Нет ни единой веской причины, по которой эволюция могла бы наделить живое существо столь бессмысленным поведенческим паттерном.

— Я старик.

— Серьезно? Давай проверим!

И она возобновляет попытки. Дугласа впервые за много лет согревает женское тело. Как будто кто-то ковыряется отмычкой в покореженном замке у него в груди. Он сжимает ее запястья.

— Я тебя не люблю.

— Ну и ладно, мистер! Никаких проблем. Я тебя тоже не люблю. — Она хватает его за подбородок. — Чтобы наслаждаться, не обязательно любить!

Дуглас отпускает ее.

— Поверь мне, ты ошибаешься.

Руки слабеют, как прикованные к трубе, торчащей из врытой в землю бетонной плиты.

— Ладно, — опять говорит Алена, становясь угрюмой. Толкает его в грудь, встает. — До чего же ты унылое млекопитающее.

— Верно. — Он встает и собирает остатки пиршества. — Ты займешь кровать. Я буду спать в мешке, тут. Удобства во дворе. Осторожнее, там жгучая крапива.

Кровать приводит ее в восторг. Американское Рождество.

— Ты славный старик.

— Не особенно.

Он объясняет, как включать и выключать лампу. Лежа на полу в передней комнате, видит свет под дверью. Кое-кто читает допоздна. Он лишь потом поймет, что именно она читала той ночью.

Утром опять кофейный кекс из «Грейп-Натс» и настоящий кофе. Больше никаких авантюр из-за межкультурных недоразумений. Она уходит, прежде чем появляются первые туристы, одолевшие перевал. Вскоре гостья перестает быть даже историей, которую он рассказывает сам себе по ночам, чтобы подпитать свои сожаления и покарать себя за ностальгию.

Но Америка, как выясняется, и впрямь величайшая страна. Люди здесь такие добрые, земля невообразимо богата, а власти готовы пойти на сделку за полезную информацию, даже если у тебя на счету многочисленные преступления. Через два месяца, когда люди с инициалами на куртках будут подниматься в гору, Дуглас почти забудет о своей ночной посетительнице. И только когда копы остановят его на дороге, перевернут хижину вверх дном и заберут рукописный дневник в пластиковой коробке, он вспомнит. Он едва сдержит улыбку, пока его будут вязать и усаживать в правительственный «лендкрузер».

«Тебе что, смешно?»

Нет. Нет, разумеется, ему не смешно. Ну, может, чуть-чуть. Все это уже происходило, и, насколько может судить Дуглас Павличек, будет происходить вечно. Заключенный 571 прибыл по месту отбытия наказания четыре десятилетия спустя.

Они не задают много вопросов. Да им и не нужно. Он все сам записал, в мельчайших подробностях, исполняя еженощный ритуал воспоминаний и объяснений. Подписано, запечатано, доставлено. Все преступления, которые они совершили впятером: Адиантум, Хранитель, Шелковица, Пихта и Клен. Но забавно: его тюремщиков интересуют отнюдь не лесные имена.


ДОРОТИ ПОЯВЛЯЕТСЯ В ДВЕРЯХ, в ее руках неизменный поднос с завтраком.

— Доброе утро, РэйРэй. Голоден?

Он не спит, спокойно смотрит в окно на полтора акра Бринкмановских владений. В последнее время он стал таким умиротворенным. Бывали тяжелые, жуткие дни, когда ей хотелось его убить. Прошлая зима оказалась хуже всего. Однажды февральским днем она несколько минут пыталась понять смысл его стонов. Когда наконец разобралась, то показалось, что он прочитал ее мысли: «С меня хватит. Неси цикуту».

Но весна привела его в чувство, и теперь, в преддверии летнего солнцестояния, Дороти готова поклясться, что никогда не видела мужа счастливее. Она ставит поднос на прикроватную тумбочку.

— Как насчет персиково-бананового коблера?

Он пытается поднять руку, возможно, хочет на что-то указать, но у руки на этот счет иное мнение. Совладав, наконец, с речевым аппаратом, он как будто атакует Дороти из засады:

— Вон. Там.

Слова невнятные и тягучие, как горячая фруктовая каша, которую она приготовила на завтрак. Он указывает взглядом.

— Там. Дерево.

Дороти выглядывает в окно, старательно изображая интерес, как будто просьба имеет смысл. В том, что касается актерского мастерства, она по-прежнему безнадежная дилетантка.

— Да-а?

Он открывает рот и произносит нечто среднее между «что» и «кто».

Она спрашивает, по-прежнему бодрым голосом:

— Как оно называется? Рэй, ты же знаешь, я по этой части полный бездарь. Вечнозеленое что-то там?

— От… когда?

Два слова — все равно что подъем на велосипеде по грязной горной дороге.

Дороти смотрит на дерево, как будто видит его впервые в жизни.

— Хороший вопрос. — На мгновение она не может вспомнить, как долго они живут в этом доме и что посадили. Он слегка вздрагивает, но не от негативных эмоций. — Что ж. Давай разберемся!

И вот она стоит перед стеной книг. От пола до потолка: все печатное слово, что они скопили на протяжении своей жизни. Она кладет ладонь на полку на уровне плеча; сама не знает, из какого дерева та сделана. Ведет пальцем по пыльным корешкам, ища то, в существовании чего не уверена. Прошлое пытается убить ее — убить все, чем они были или надеялись стать. Она пропускает «Ого пеших прогулок по Йеллоустону». Задерживается на «Полевом справочнике певчих птиц, обитающих на востоке», когда в памяти мелькает нечто ярко-красное, оставшееся неопознанным. Тоненькая книжечка, почти брошюра, притаилась в дальнем углу полки. «Легкий определитель деревьев». Дороти вытаскивает ее. Надпись на титульном листе атакует из засады:

Моему дорогому первому измерению,

Моей единственной и неповторимой Дот.

Давай узнаем, где растет ясень,

А где можно лишь наломать орясин?

Она никогда раньше не видела этих слов. У нее нет даже смутного воспоминания о попытках вместе выучить названия деревьев. Но благодаря стишку его автор воскресает в памяти целым и невредимым. Лучший в мире рифмоплет.

Она листает страницы. Количество дубов выходит за рамки здравого смысла. Пунцоволистный, красильный, белый, бархатный, серый, шарлаховый, железный, крупноплодный, дольчатый, черный — все с листьями, которые совсем друг на друга не похожи. Теперь она вспоминает, почему у нее никогда не хватало терпения на природу. Никакой драмы, никакого развития, никаких столкновений надежд и страхов. Разветвленные, запутанные, хаотичные сюжеты. И попробуй разберись в характерах героев.

Она опять читает посвящение. Сколько лет было рифмоплету? Лучший из худших поэтов. Лучший из худших актеров. Юрист по патентам и авторским правам, который доводил мошенников до банкротства, а потом десятую часть каждого года помогал людям бесплатно. Он мечтал о большой семье, чтобы ночи напролет играть в карты и во время долгих автомобильных поездок распевать новые песни на четыре голоса. Вместо этого остались только он сам и его дорогое первое измерение.

Она несет буклет обратно в его комнату.

— Рэй! Посмотри, что я нашла! — Его лицо, воющая маска, кажется почти довольной. — Когда ты мне это подарил? Хорошо, что мы сберегли книжку, да? Как раз то, что нам сейчас нужно. Готов?

Он не просто готов. Он как ребенок, который собирается в летний лагерь.

— Итак, поехали. «Если вы живете к востоку от Скалистых гор, перейдите к пункту 1. Если вы живете к западу от Скалистых гор, перейдите к пункту 116».

Она смотрит на него. Его глаза блестят и лучатся жаждой странствий.

— «Если на вашем дереве есть шишки и иголки, перейдите к пункту 11-с».

Они оба смотрят в окно, как будто ответ не маячил там последние четверть века. В полуденном свете искривленные ветки — крепкие, расположенные с большими промежутками — приобретают странный голубовато-серебристый отблеск, которого Дороти раньше не замечала. Узкая, коническая верхушка мерцает в лучах солнца.

— По иголкам определенно «да». И по шишкам. Рэймонд? Кажется, мы напали на след. — Она перелистывает страницы и переходит к следующему этапу поиска сокровищ. — «Хвоя вечнозеленая и растет пучками по две-пять хвоинок в каждом? Если да, перейдите к пункту…»

Она поднимает взгляд. Его гримаса напоминает улыбку больше, чем должна. Глаза сияют.

«Приключение. Волнение. Прощай — счастливого пути».

— Я сейчас вернусь.

От удивления у нее в верхней части груди что-то трепещет. Она уходит. Через кухню в кладовую, где множество шкафчиков ломятся от всякой ерунды, припрятанной и забытой на десятилетия. Однажды наступит выходной, когда она разберется с этим мусором, выкинет его и облегчит спасательной шлюпке последние мили. Открыв заднюю дверь, Дороти чувствует, как на нее волнами травянистого запаха накатывает лето. Она босая. Соседи решат, что эта женщина, ухаживая за мужем-овощем, сама потеряла рассудок. Если они правы — что ж, так сложилось.

Она пересекает лужайку, тянется к нижней ветке, наклоняет ее к себе и считает. Ей приходит на ум, что об этом есть песня. Песня, молитва, история или фильм. Ветка выскальзывает из руки. Она возвращается к дому по траве, переливающейся солнечными бликами, напевая мелодию, которая как раз о таком моменте.

Он с трепетом ждет ее — и развязку.

— Пять в пучке. Нам везет. — Она пролистывает книгу до следующей развилки. — «Шишки длинные, с тонкими чешуйками?»

Альтернативы, варианты выбора: Дороти знает в этом толк. Похоже на юриспруденцию, нате дела, с которыми она работала на протяжении всех лет, пока была судебной стенографисткой. Улики, перекрестные допросы, недобросовестные переговоры, подтасованные факты — все меньше возможностей свернуть с пути, который ведет к единственному допустимому вердикту. Все равно что эволюционное древо решений: «Если зимы суровые, а воды не хватает, попробуйте чешуйки или иголки». И еще причудливым образом напоминает актерскую игру: «Если ответ должен выразить страх, перейдите к жесту 21-с, удивление — 17-а. В противном случае…» Это автоматическая телефонная служба поддержки для живущих на Земле. Это разум, движущийся от загадки к загадке, и объяснение всегда маячит где-то за следующей развилкой. Более того, это похоже на само дерево с центральным стеблем-вопросом, который разветвляется на десятки гипотез, каждая из которых выдает сперва сотни, а затем тысячи зеленых, самостоятельных ответов.

— Оставайтесь с нами, — говорит Дороти и снова исчезает.

И опять черная эмалевая ручка задней двери протестующе скрипит под рукой. Дороти идет через двор к дереву. Короткий путь, повторенный ad nauseam, столько раз, на сколько никто и никогда не подписывался, на одном и том же знакомом пятачке: путь любви. «Если хотите продолжать борьбу, перейдите к пункту 1001. Если хотите вырваться и спастись…»

Она стоит под деревом и изучает шишки. Они усеивают почву — споры, упавшие на Землю с какого-то далекого астероида. И обратно в дом, с ответом. Путь по сырой траве в чулках достаточно долог, чтобы Дороти задумалась, почему она все еще здесь, погребенная заживо, на годы прикованная к обездвиженному мужу, когда все, чего она хотела в этой жизни — обрести свободу. Но в дверях тюрьмы, размахивая книгой в знак триумфа, она понимает. Это ее свобода. Она самая. Свобода противостоять ежедневным ужасам.

— Победа. Белая восточная сосна.

Она готова поклясться, что по окаменевшему лицу прокатилась волна удовлетворения. Она теперь может читать его мысли с помощью телепатии, отточенной за годы угадывания смысла исковерканных слогов. Дороти думает: «Мы сегодня славно потрудились. Отличный день».

В тот вечер он заставляет ее читать ему о дереве, чьи заросли когда-то тянулись огромными вертикальными жилами живой руды от Джорджии до Ньюфаундленда, через Канаду и мимо Великих озер к их лагерю на двоих, озаренному светом ночника. Она повествует о гигантах со стволами шириной в четыре фута, у которых первые боковые ветви появлялись на высоте не меньшей, чем восемьдесят футов. О бесконечных рядах деревьев, которые каждой весной туманили воздух пыльцой, и она осыпалась облаками золотистой пыли на палубы кораблей далеко в море.

Она читает ему о тех временах, когда англичане только заполонили континент, поднявшийся из океана за ночь, в поисках мачт для своих колоссальных фрегатов и линейных кораблей — мачт, которых не было больше нигде в раздетой догола Европе, даже на далеком севере. Она показывает ему картины, изображающие колоссальные Pinus strobus размером с церковный шпиль, до того ценные, что Корона клеймила даже растущие на частной земле, «широкой стрелой». И ее муж, всю жизнь защищавший частную собственность, не мог не предвидеть последствия из будущего: Сосновый бунт[74]. Революция. Война, развязанная из-за того, что росло на этих берегах, когда люди еще не спустились с деревьев.

Эта история может соперничать с любым вымыслом: край, покрытый густыми лесами, становится жертвой процветания. Легкие, гладкие, прочные и большие доски увозят за океан, чтобы продать в далекой Африке. Трехсторонние выгодные деловые отношения позволяют новорожденной стране разбогатеть: древесина следует на побережье Гвинеи, черные тела — в Вест-Индию, сахар и ром — обратно в Новую Англию с ее величественными особняками, выстроенными сплошь из белой восточной сосны. Белая сосна превращается в каркасы домов и городов, приносит миллионные прибыли лесопилкам, ложится шпалами по всему континенту; из нее строят и ею же просмаливают военные корабли и китобойные флотилии, которые отправляются из Бруклина и Нью-Бедфорда в неизведанные южные регионы Тихого океана — на каждый корабль уходит тысяча или больше деревьев. Белые сосны Мичигана, Висконсина и Миннесоты расщепляют на сто миллиардов гонтовых пластин. Сто миллионов досковых футов в год распиливают на спички. Скандинавские лесорубы расчищают в сосновых лесах просеки шириной в три штата, сбрасывают колоссальные бревна в реки с помощью талей и лебедок, а потом плывут на плотах длиной в мили вниз по течению, до рынка. Гигантский богатырь и его огромный синий бык[75] рубят сосну, чтобы расчистить место под район, где теперь живут Бринкманы.

Дороти читает, и ветер усиливается. Во дворе все гнется и жалобно стонет. Начинается ливень. Маленькая комната становится еще меньше. Ночь: третья часть каждых суток, на протяжении которой мир становится непознанным. Соседний дом исчезает, как и те, что к северу от него, пока Бринкманы не остаются одни на краю безлюдной пустоши. Действующая нога Рэя бьется под одеялом. Все, чего он когда-либо хотел — честно зарабатывать на жизнь, способствовать общему благосостоянию, заслужить уважение общества и иметь достойную семью. «Богатству нужны заборы». Но для заборов требуется древесина. На континенте не осталось даже намека на былое. Тысячи миль сплошных задних дворов и ферм, которые изредка перемежаются куцыми молодыми лесами. И все-таки почва еще некоторое время будет помнить об исчезнувших лесах и прогрессе, который их погубил. Память почвы питает сосну, которая растет у них на заднем дворе.

Слюна копится на дрожащих губах Рэя, пока Дороти не вытирает ее около полуночи. Губы шевелятся. Она наклоняется и как будто слышит его шепот: «Еще раз. Завтра».


НОЧЬ ТЕПЛА, СТВОРКИ ОКОН в хижине постукивают от ветерка, а «осетровая луна» восходит над озером, похожая на красноватый пенни. Патриция кладет ладони на стопку тетрадей, заполненных ее аккуратным почерком.

— Что ж, Ден. Думаю, мы наконец-то закончили.

Сегодня, как и всегда, ответа нет. Слова просто повисают в воздухе. Их слышат множество существ, как в хижине, так и снаружи. Звуки, которые она изрекла, взаимодействуют и меняют всевозможные щебеты, стоны, вздохи, а также планы и прикидки, которыми кишит эта ночь. Долгий, терпеливый разговор, превосходящий чью угодно способность постигать смысл; особые разновидности шума, которые добавляет к этому разговору человечество, все еще в новинку его участникам.

На миг она прислушивается к сигналам проверки времени. Потом упирается руками в ореховую столешницу. Выпрямляет ноги, встает. Открывает верхнюю тетрадь и пролистывает до страницы, где только что написала: «В мире совершенной полезности нам тоже придется исчезнуть».

— А это точно хорошая идея?

Она спрашивает себя, она спрашивает мертвеца. Мембрана между ними тонка. Она знает, что больше никогда не увидит его ни в этой, ни в будущей жизни. И все же зрит его, куда бы ни посмотрела. Такова жизнь; живые живут благодаря мертвым. Каждую ночь она просит своего отсутствующего друга подсказать слово и фразу. Поделиться мужеством. Терпением, которого хватит, чтобы не бросить записи в дровяную печь. Теперь с просьбами покончено. Она переворачивает страницу:

Никто не видит деревьев. Мы видим плоды, орехи, древесину, тень. Видим ландшафтные украшения или великолепие осенней листвы. Препятствия, блокирующие дорогу или портящие горнолыжную трассу. Темные, грозные места, которые надо расчистить. Ветки, которые вот-вот проломят крышу. Урожай, который принесет много денег. Но деревья — деревья невидимы.

— Неплохо, Ден. Может, мрачновато.

И маловато, могла бы добавить она. Даже ее первенец не был таким маленьким. Можно было еще о многом рассказать, но Патриция уже стара, у нее нет времени, а еще столько видов предстоит найти и взять на борт ковчега. Книга представляет собой достаточно простую историю. Пересказ уместился бы на одной-двух страницах: как она и еще несколько человек потратили годы на путешествие по всем континентам, кроме Антарктиды. Как спасли немного семян с нескольких тысяч деревьев — малую часть видов, которые исчезнут во время вахты нынешних хранителей Земли, увлекая за собой бесчисленное множество зависимых существ…

Она попыталась сохранить надежду, рассказать каждую историю, способную немного облегчить сокрушительное бремя истины. Посвятила целую главу миграции. Описала все деревья, которые уже движутся на север со скоростью, поражающей измерителей. «Но самые уязвимые деревья должны двигаться гораздо быстрее, чтобы не сгореть. Они не могут пересекать автострады, фермы и жилые комплексы. Возможно, мы сумеем им помочь».

Она сочиняет краткие биографии своих любимых персонажей: деревьев-одиночек, хитрецов, мудрецов и ответственных членов общества, деревьев, которые могут быть импульсивными, застенчивыми или щедрыми — у них столько форм бытия, сколько в лесу возвышенностей и живописных мест. «Как было бы здорово, сумей мы понять их сейчас, когда на их жизненном пути случился пик». Она пытается перевернуть историю с ног на голову. «Это не наш мир, в котором растут деревья. Это мир деревьев, куда люди пришли совсем недавно».

Один отрывок она то ли из страха, то ли из научной скрупулезности все время подрезает, а он вырастает опять. «Деревья знают, когда мы рядом. В нашем присутствии химия их корней и ароматы листьев меняются… Когда вы чувствуете себя хорошо после прогулки по лесу, возможно, дело в том, что какой-то вид вас подкупил. Так много удивительных лекарств получено из деревьев, а мы едва начали изучать то, что они нам предлагают. Деревья давно пытаются достучаться до нас, но они говорят на чересчур низких частотах, чтобы люди сумели их услышать».

Она выбирается из-за стола со стоном, ни для кого не предназначенным. В передней кладовке находит вложенные друг в друга картонные коробки, которые они с Деннисом всегда выбрасывали с огромным трудом. Заплесневелые коробки, хранящиеся десятилетиями. Кто знает, когда понадобится конкретный размер? Тетради помещаются, словно они с коробкой созданы друг для друга. Завтра она отправит их ассистенту, чтобы тот все перепечатал. Потом редактору в Нью-Йорке, который уже много лет ждет продолжения первой книги — та все еще допечатывается, все еще продается, все еще заставляет Патрицию мучиться из-за того, сколько за все это уплачено в соснах.

Едва запечатав коробку упаковочной лентой, Патриция ее опять вскрывает. Последняя строчка последней главы все еще неверна. Она смотрит на то, что написала, хотя фраза давно запечатлелась в ее памяти. «Если повезет, некоторые семена сохранят жизнеспособность в хранилище с контролируемой средой внутри склона горы Колорадо до того дня, когда бдительные люди вернут их в землю». Она поджимает губы и дописывает: «Если нет, другие эксперименты будут продолжаться сами по себе еще долгое время после того, как человечества не станет».

— Так, наверное, лучше, — говорит она вслух. — Верно?

Но призрак на сегодня закончил диктовать.

Когда коробка готова к отправке, Патриция готовится ко сну. На омовения уходит мало времени, на уход за собой — еще меньше. Затем чтение, ее ежевечерняя тысяча миль до залива.[76] Когда глаза начинают слипаться, она заканчивает стихами. Сегодняшнее стихотворение — китайского поэта Ван Вэя, двенадцативековой давности, из антологии поэзии, по которой Патриция привычно странствует наугад:

В сердце давно

Обширных замыслов нет.

Знаю одно:

Вернуться к роще родной…

Спросите: в чем наша радость,

Наша беда?

Песней ответит рыбак

На излуке речной.

Потом речные воды плещутся над головой Патриции, и она понимает, что сил больше нет. Гасит тусклую, маломощную лампочку, прикрепленную к изголовью кровати. Остается только луна. Патриция переворачивается на бок и сворачивается калачиком, уткнувшись лицом в холодную подушку. Через минуту уголок ее рта растягивается в неизменной улыбке.

— И ничего я не забыла. Спокойной ночи.

Ночь спокойна.

* * *

АДАМ В ПАРКЕ ЦУККОТТИ, Нижний Манхэттен. На этот раз фактический материал находит его сам. Силы, которые он изучал всю свою профессиональную жизнь, снова буйствуют и веселятся в самом центре Финансового округа, в нескольких кварталах к югу от места его работы и проживания. Парк шумит. Угловатые кроны гледичий уже пожелтели, а под ними повсюду спальные мешки и палатки: лагерь с видом на небоскребы. Сотни людей спали здесь прошлой ночью, в очередной раз. Они засыпают под песни протеста и просыпаются, когда приносят бесплатную горячую еду от шеф-поваров пятизвездочных ресторанов, которые сочувствуют протестующим. Только вот Адам не уверен, что те сами понимают, в чем смысл их протеста. Таковой в процессе разработки. Для девяноста девяти процентов он заключается в справедливости. Тюрьме для предателей-финансистов и ворюг. Всплеске добросовестности и порядочности на всех континентах. Свержении капитализма. В счастье, которое рождается благодаря чему-то еще, кроме насилия и жадности.

В городе запрещен любой усиленный звук, но человеческий мегафон не остановить. Одна женщина начинает скандировать, а люди вокруг нее следуют примеру.

— Банки откупились.

— БАНКИ ОТКУПИЛИСЬ!

— А нас продали.

— А НАС ПРОДАЛИ!

— Оккупируем.

— ОККУПИРУЕМ!

— Чьи это улицы?

— ЧЬИ ЭТО УЛИЦЫ?

— Наши улицы.

— НАШИ УЛИЦЫ!

Все еще решительно молодые, хранящие верность мечтам юности о спасении всего мира. Но среди жилетов в этническом стиле и рюкзаков есть и мужчины старше Адама. На бурных заседаниях, которые происходят тут и там по всему скверу, женщины за шестьдесят делятся опытом, вспоминая прошлые бунты. Люди в трико крутят педали закрепленных велосипедов, вырабатывая электричество для ноутбуков оккупантов. Парикмахеры стригут бесплатно, раз уж банкиры не спешат подравнивать кончики. Люди в масках Гая Фокса раздают листовки. Студенты колледжа встают в кольцо и бьют в барабаны. Адвокаты за хлипкими походными столами дают юридические консультации. Кто-то усердно портит вывески:

В ПАРКЕ ЗАПРЕЩЕНО КАТАТЬСЯ НА СКЕЙТБОРДАХ, РОЛИКАХ И ВЕЛОСИПЕДАХ

В ОСТАЛЬНОМ, ДРУЖОК, ВСЕ ХОРОШО

А какой же цирк без оркестра? Целый батальон гитар — одна из них с надписью «Этот инструмент убивает внутридневных трейдеров» — объединяются, чтобы сыграть припев из тоскливой баллады в стиле кантри:

И полиция чинит мне препятствия, куда бы я ни пошел,

Потому что у меня в этом мире нет дома.[77]

За дальним углом сквера — незаживающая рана. Дыра в куполе из крон уже давно заросла, но все равно саднит. С момента падения башен прошло десять лет. Подсчеты поражают Адама. Его собственному сыну всего пять, но кажется, теракт случился недавно. Дерево, груша Каллери, которое выжило, наполовину сгорев и с вырванными корнями, недавно вернулось в добром здравии на Граунд-Зиро.

Он протискивается сквозь толпу рядом с Народной библиотекой. Невольно задевает полки и мусорные баки. Вот «Подчинение авторитету» Милгрэма с миллионом пометок бисерным почерком на полях. Вот собрание сочинений Тагора. Много Торо и еще больше копий «Ты против Уоллстрит»[78]. Книги можно брать, здесь верят в честность. Ему кажется, что это попахивает демократией.

Шесть тысяч книг, и в подобном изобилии маленький томик всплывает на поверхность, как ископаемое, извергнутое торфяным болотом. «Золотой определитель насекомых». Ярко-желтая обложка — единственное настоящее издание этой классики. Потрясенный Адам берет ее и открывает, готовый увидеть на титульной странице собственную смазанную фамилию, которую старательно вывел большими буквами, давя на карандаш № 2. Но там чужая подпись, написанная чернилами по методу Палмера: «Рэймонд Б.».

Страницы пахнут плесенью и чистотой детской науки. Адам листает, вспоминая все. Полевые тетради и домашний музей естественной истории. Тину из пруда на стеклышке дешевого детского микроскопа. И, конечно, мазки лака для ногтей на тельцах муравьев. Каким-то образом ему удалось провести всю свою жизнь, повторяя этот эксперимент. Он поднимает глаза от миниатюрной страницы — «Долгоносики и ручейники», — чтобы окинуть взглядом этот счастливый, разъяренный, анархичный рой. На протяжении нескольких секунд он видит систему званий и обязанностей, ритуальные танцы, следы феромонов, которые ощущаются изнутри улья как чистая физика, влияние гравитации. Ему хочется покрасить их всех лаком и подняться на сороковой этаж соседней высотки, чтобы получше рассмотреть. Он словно настоящий естествоиспытатель. Он словно десятилетний ребенок.

Адам засовывает «Золотой определитель» в карман брюк и ныряет обратно в толпу. Десятью ступеньками ниже призрак, сидящий на краешке гранитной скамьи, поворачивает к нему лицо и вздрагивает.

— Оккупируем! — кричит кто-то в человеческий мегафон.

И слово повторяется в сто раз громче:

— ОККУПИРУЕМ!

Удивление призрака превращается в ухмылку. Этот человек для Адама — все равно что брат, восставший из мертвых. Мужчина прячет под бейсболкой лысину; а в воспоминаниях Адама у него был роскошный хвост. Поначалу Адам не в силах вспомнить, кто это. Потом вспоминает — и сразу хочет забыть. Но уже поздно что-либо предпринимать, можно лишь подойти, схватить незваного гостя за руку, смеясь над внезапностью встречи и подлостью судьбы, готовой вновь и вновь разыгрывать старое представление.

— Пихта.

— Клен. Ого! Глазам своим не верю! — Они обнимаются, как два старика, уже преодолевшие финишную черту. — Господи боже! Жизнь полна сюрпризов, да?

Не то слово. Психолог не может перестать качать головой. Не нужен ему такой поворот. Труп, который жестокие археологи вытаскивают из кургана — не он! Но встреча в некотором смысле забавная. Случай — комик, который идеально чувствует подходящий момент.

— Это… ты здесь ради вот этого? Адам машет рукой в сторону бурлящей толпы, спасающей человечество от самого себя.

Павличек… да, точно, его фамилия — Павличек… морщит лоб и оглядывает площадь. Как будто только что сообразил, где находится.

— О нет, чувак. Только не я. Теперь я просто зритель. Я и на людях нечасто бываю. Не высовывался с тех пор, как… ну, ты знаешь.

Адам берет мужчину — все еще неуклюжего, как подросток — за костлявый локоть.

— Давай прогуляемся.

И они прогуливаются по Бродвею, мимо «Ситибанка», «Америтрейд», «Фиделити». Годы, которые им нужно наверстать, в Нью-Йорке пролетают за минуту. Профессор психологии в Нью-Йоркском университете, с женой, которая публикует книги по самопомощи, и пятилетним сыном, который хочет стать банкиром, когда вырастет. Давний сотрудник Бюро по управлению землями, в перерыве между вахтами приехавший повидаться с приятелем. Вот и вся история. Но они продолжают идти — мимо шпиля Тринити-черч, мимо призрака того самого платана, под которым когда-то дельцы договорились торговать акциями, а теперь здесь главный машинный зал всей системы свободной торговли. Они продолжают разговаривать, огибая прошлое по такой замысловатой траектории, что час спустя Адам не в состоянии ее повторить. Дуглас все время трогает козырек бейсболки, как будто хочет приподнять ее перед каждым прохожим.

— Ты… поддерживаешь с кем-нибудь связь? — спрашивает Адам.

— Связь?

— С остальными.

Дуглас возится с бейсболкой.

— Нет. А ты?

— Я… нет. Понятия не имею, что с Шелковицей. А вот Хранитель… Это прозвучит как бред. Он как будто ходит за мной по пятам.

Дуглас останавливается на тротуаре, посреди толпы бизнесменов.

— В смысле?

— Я, наверное, спятил. Но я много путешествую по работе. Лекции и конференции по всей стране. И по крайней мере в трех городах я видел уличное искусство, которое выглядит точно так же, как его старые рисунки.

— Древесный народ?

— Да. Помнишь, какие они были странные…

Дуглас кивает, трогает козырек. На тротуаре перед ними группа туристов огибает дикое животное. Огромное, мускулистое, атакующее, с раздутыми ноздрями, длинными страшными рогами, готовыми разорвать толпу, которая кружит рядом и делает селфи. Семь тысяч фунтов бронзового партизанского искусства: скульптор привез статую под покровом ночи и оставил у входа в Фондовую биржу в качестве подарка общественности. Когда городские власти попытались его убрать, люди выступили против. Троянский бык.

Считанные недели прошли после того, как одна балерина исполнила пируэт на спине быка и стала героиней потрясающего плаката новейшего движения «Остановите человечество».

КАКОВО

НАШЕ

ЕДИНСТВЕННОЕ ТРЕБОВАНИЕ?

#OCCUPYWALLSTREET

ПРИНОСИТЕ ПАЛАТКУ

Люди по очереди фотографируются с атакующим зверем. Дуглас, кажется, не понимает иронии. Его взгляд устремлен куда угодно, только не туда, куда смотрит толпа. Он что-то скрывает.

— Итак… — Он потирает шею. — У тебя все неплохо сложилось?

— Безумно повезло. Хотя приходится пахать. Исследования… мне нравятся.

— Что за исследования?

У Адама на этот случай есть подготовленная речь для всех, от редактора антологии до незнакомца в самолете, и он исполнял ее тысячи раз. Но этот человек… он заслуживает большего.

— Я уже работал над этой темой, когда мы встретились. Когда мы впятером… С годами кое-что изменилось. Но основная проблема все та же: что мешает нам увидеть очевидное?

Дуглас кладет ладонь на медный бычий рог.

— И? Что мешает?

— В основном другие люди.

— Знаешь… — Дуглас бросает взгляд на Бродвей, как будто проверяя, что так разгневало быка. — Возможно, я сам додумался до этой идеи.

Адам смеется так громко, что туристы оборачиваются. Он вспоминает, почему когда-то полюбил этого человека. Почему доверил ему свою жизнь.

— Есть и более интересный вопрос.

— Как некоторым людям удается увидеть?..

— Именно.

Азиатский турист жестом просит двух мужчин ненадолго отойти от статуи, чтобы он мог сделать фото. Адам подталкивает Дугласа, и они идут дальше, в парк Боулинг Грин, крошечный, как слеза.

— Я много думал, — говорит Дуглас. — О том, что произошло.

— Я тоже, — отвечает Адам и ему мгновенно хочется отказаться от лжи.

— Чего мы надеялись достичь? Что мы делали?

Они стоят под сенью закамуфлированного платана, самого покорного из восточных деревьев, на том самом месте, где остров был продан людьми, которые прислушивались к деревьям и очищали их. Оба смотрят на фонтан, похожий на гейзер.

— Мы поджигали здания, — говорит Адам.

— Да, мы это делали.

— Мы верили, что люди совершают массовое убийство.

— Верно.

— Никто другой не понимал, что происходит. Если бы люди вроде нас не форсировали события, не было шансов все остановить.

«Клюв» бейсболки Дугласа раскачивается взад-вперед.

— Знаешь, мы не ошиблись. Посмотри по сторонам! Внимательные люди уже поняли, что вечеринка окончена. Гея мстит.

— Гея? — Адам улыбается, но с болью.

— Жизнь. Планета. Мы уже платим по счетам. Но даже сейчас, если скажешь такое вслух, тебя объявят чокнутым.

Адам внимательно смотрит на собеседника.

— Так ты бы все повторил? То, что мы делали?

Вопросы философов-изгоев звучат в голове Адама. Запретные вопросы. Сколько деревьев равнозначны одному человеку? Может ли надвигающаяся катастрофа оправдать небольшое, точечное насилие?

— Все повторил? Не знаю. Я не понимаю, о чем ты.

— О поджогах зданий.

— Я спрашиваю себя по ночам, может ли все, что мы сделали — все, что мы могли бы сделать — когда-либо возместить смерть той женщины.

А потом обоим кажется, что день сменяется ночью, город — елово-сосновым лесом, парк вокруг них весь в огне, и прекрасная, странная, бледная женщина лежит на земле, просит воды.

— Мы ничего не достигли, — говорит Адам. — Совсем ничего.

Они поворачиваются, чтобы покинуть парк, слишком людное место для такого разговора. Только у ворот в низкой железной ограде оба понимают: нет места безопаснее.

— Она бы все повторила.

Дуглас показывает на грудь Адама.

— Ты любил ее.

— Мы все любили ее. Да.

— Ты был влюблен в нее. Так же, как и Хранитель. Как и Мими.

— Это было очень давно.

— Вы бы разбомбили Пентагон ради нее.

Улыбка Адама — слабая, тусклая.

— У нее действительно была сила.

— Она сказала, что деревья говорили с ней. Что она их слышит.

Пожатие плечами. Быстрый взгляд на наручные часы. Ему надо вернуться в город, чтобы подготовить лекцию. От переизбытка прошлого Адама подташнивает. Выходит, когда-то он был моложе, злее. Принадлежал к другому виду. Просто неудачный эксперимент. Лишь настоящее заслуживает того, чтобы о нем беседовать.

Дуглас не унимается.

— Думаешь, с ней действительно что-то говорило? Или она просто…

Когда появились люди, на планете было шесть триллионов деревьев. Осталась половина. Еще половина исчезнет через сто лет. Что бы ни говорили весьма многие о своей способности понимать исчезающие деревья, весь вопрос в том, что мы слышим только одну сторону — людей. И все же Адам испытывает к проблеме интерес. Что слышала мертвая Жанна д'Арк? Это было озарение или заблуждение? На следующей неделе ему предстоит рассказывать старшекурсникам о Дюркгейме, Фуко, криптонормативности: о том, что разум — всего лишь еще одно оружие контроля. О том, что «разумное», «приемлемое», «соответствующее здравому смыслу» и даже «гуманное» — понятия куда более молодые и неоперившиеся, чем можно себе представить.

Адам бросает взгляд им за спину, на бетонный каньон Бивер-стрит, Бобровой улицы. Бобры: существа, на чьих шкурах вырос этот город. Изначальная Манхэттенская биржа. Он слышит свой ответ со стороны.

— Раньше деревья все время разговаривали с людьми. Здравомыслящие их слышали.

Вопрос в том, заговорят ли они снова, перед концом.

— Той ночью… — Дуглас поднимает лицо к стене небоскреба. — Когда мы послали тебя за помощью… Почему ты вернулся?

Гнев захлестывает Адама, как будто они снова сейчас поссорятся.

— Слишком поздно. Поиск помощи занял бы несколько часов. Она уже была мертва. Если бы я пошел в полицию… она бы все равно умерла. А мы бы угодили в тюрягу.

— Ты этого не знал, чувак. И сейчас не знаешь.

Ярость — радикальная разновидность горя, которую время никогда не искоренит.

Они проходят мимо небольшого церциса двадцати футов высотой. Его хребет согнут дугой, а конечности изгибаются, как у балерины, танцующей на спине быка. До изобилия пурпурно-розовых съедобных почек, растущих прямо из ствола и тонких веток, еще целая зима. Семенные коробочки болтаются, словно многочисленные висельники. Говорят, Иуда повесился на церцисе. Это достаточно новый миф, как и все мифы о деревьях. Иудины деревья растут в укромных уголках Нижнего Манхэттена. Это погибнет, не успев расцвести и двух раз.

Мужчины останавливаются на Бэттери-плейс, где их пути расходятся. Дальше по улице и за Водой — статуя Свободы. Существует некая белка, гипотетический зверек, предмет бесконечных восхвалений, которая вечно бегает по кронам обширного леса-призрака, простирающегося до Миссисипи. Белка не касается земли лапками. В реальном мире ей бы пришлось скакать с острова на остров, по разрозненным фрагментам вторичного леса, окруженным шоссе, где повсюду лежат трупы сбитых зверей. Но мужчины стоят и смотрят, как будто перед ними в самом деле начинается бескрайний лес.

Они Поворачиваются друг к другу и обнимаются на прощание, как медведи, испытывающие друг на друге силу. Как будто больше никогда не увидятся в этой жизни. Как будто «никогда» наступит слишком скоро.


ДЕРЕВЬЯ УПРЯМО МОЛЧАТ. Нилай сидит во внутреннем дворике Стэнфорда — межгалактическом ботаническом саду — и ждет объяснений. Призвание всей жизни пошло наперекосяк. Он потерял след, на который они его натолкнули. Что теперь?

Но деревья пренебрегают им. Выпуклый резервуар для воды бутылочного дерева, колючая броня сейбы великолепной: не слышно даже шороха листвы. Как будто родственная душа — в единственной галактике, где таковую удалось отыскать — при первой же неудаче перешла от блаженства к панике и обрубила все каналы связи. Он портит туристам фотографии. Никому не нужен снимок милого, псевдо-испано-романского монастырского дворика с каким-то калекой на переднем плане. Он разворачивается, чтобы уехать, разъяренный, как любой отвергнутый любовник. Но куда ему идти? Даже вернуться в свои апартаменты над штаб-квартирой «Семпервиренс» равнозначно унижению.

Он бы позвонил матери, но сейчас в Бансваре — где она проводит большую часть года, готовясь к смерти — глубокая ночь. Мать с опозданием на десять лет поняла, что у Нилая нет и не будет никакой Рупал, что наука не вернет ему ноги, и что лучший способ любить сына — позволить ему пребывать в изоляции. Она теперь возвращается, только когда он попадает в больницу, где врачам приходится обрабатывать эпических размеров пролежни и удалять омертвевшие части ступней и ягодиц. Каждый авиаперелет — сеанс боли. Он ей не скажет, когда в следующий раз угодит в лапы врачей.

Он катится по Овалу к грандиозному строю пальм. Небо чересчур ясное, день чересчур жаркий, и все стволы превратились в синхронизированные солнечные часы. Он находит тенистое местечко — популярность этого вида спорта растет во всем мире. А потом сидит неподвижно, стараясь пребывать только здесь и сейчас, дома. Не получается. Через минуту он уже проверяет телефон на предмет сообщений, которые еще не отправлены. Где люди могут жить? Эльфы, наверное, правы: только среди символов, в симуляции.

Когда он кладет гаджет обратно в чехол для инвалидной коляски, устройство жужжит, как стая цикад. Сообщение от его личного искусственного интеллекта. Живого, уклончивого существа, которое дразнит его своим сходством с человеком. С детства, еще до падения, Нилай мечтал о таком питомце-роботе. Этот превосходит все пророчества из научной фантастики, прочитанной давным-давно: он умнее, льстивее и покладистее. Работает круглосуточно, отслеживает деятельность человечества целиком и докладывает о результатах. Он послушен и неутомим, и у него — как у той единственной разновидности существ, которым Нилай теперь доверяет, — нет ног. Нилай склоняется к выводу, что ноги — признак безумия эволюции.

Нилай и его люди создали этого домашнего любимца, и теперь создает он кое-что для него. ИскИну велено следить за любыми новостями на тему, которой нынче одержим его хозяин: древесная коммуникация, лесной интеллект, микоризные сети. Патриция Вестерфорд, «Тайный лес»… Книга пронизана жуткими отголосками тех шепотов, которые он слышал десятилетия назад от инопланетных форм жизни, теперь не удостаивающих его своим вниманием. Он за это поплатился статусом креативного руководителя собственной компании. Они хотят от него большего, хотят, чтобы он платил и спасал. Но как?

Он открывает сообщение от бота. Оно содержит ссылку и название: «Слова воздуха и света». Уровень рекомендации — максимальный из тех, на какие способен питомец. Даже в тени Нилай не может ничего рассмотреть на экране. Он подкатывает к фургону, припаркованному неподалеку. Вернувшись в свой опустевший межзвездный корабль, нажимает на ссылку и в замешательстве наблюдает. Круговерть тени и сияния. Столетний каштан проживает жизнь за двадцать секунд, как будто кто-то крутит ручку кинетоскопа. Все заканчивается быстрее, чем Нилай успевает что-нибудь понять. Он запускает повтор. Дерево опять взмывает фонтаном, распускает крону. Стремящиеся ввысь веточки тянутся к свету, к тому, что скрыто у всех на виду. Ветви разветвляются и утолщаются на глазах. На такой скорости Нилай видит главную цель дерева и понимает, какой математический расчет скрывается за флоэмой и ксилемой, какие геометрические фигуры кишат и бурлят под тонким слоем живого камбия, устремленного вовне.

Код — неистово ветвящийся код, подрезанный из-за неудачи — творит эту огромную спиралевидную колонну по инструкции, которую Вишну умудрился втиснуть в нечто, не превышающее своим размером ноготь мальчишки. Когда столетний рост дерева завершается, старые каштановые слова исчезнувшего трансцендентализма прокручиваются на черном фоне, строка за строкой:

Видит садовник

лишь сад, что принадлежит садовнику.

Ибо глаза не были сотворены для

столь низменных идей, коим нынче служат, изнемогая;

ведь их роль — созерцать красу сокрытую.

УЗРИМ

ЛИ

МЫ

ЛИК

БОГА?

И Нилай, оторвав взгляд от крошечного экрана, именно его и видит.


ИЗ КАМПУСА, РАСПОЛОЖЕННОГО ПО ДРУГУЮ СТОРОНУ эвкалиптовой рощи, где стоит его фургон, разлетаются приглашения. Рассеиваются сгустками, словно пыльца, которую подхватил ветер. Одно приземляется у Патриции Вестерфорд, в институтской хижине в Великих Дымчатых горах. Патриция ищет лучшие среди десятков разновидностей лиственных деревьев, обреченных в течение нескольких лет погибнуть из-за ясеневой изумрудной узкотелой златки и жуков-усачей. Нынче подобные приглашения приходят в огромных количествах, и она, как правило, их игнорирует. Но это — «Ремонт дома: Противодействие глобальному потеплению» — звучит так болезненно, что она перечитывает его дважды. Кто-то предлагает ей пролететь две тысячи пятьсот девяносто шесть миль, а потом еще столько же, чтобы вернуться домой, ради конференции по разрушенной атмосфере. Она никак не может переварить название: «Ремонт дома». Как будто нужно просто починить водостоки, установить на крыше болотный охладитель, и все опять станет хорошо.

Она сидит на шейкерском стуле[79] у стола и слушает сверчков. Давным-давно отец научил ее старой формуле, которая переводит количество звуков, издаваемых сверчком в минуту, в градусы по Фаренгейту. Вот уже шестьдесят лет ночной оркестр вокруг нее исполняет один из тех народных танцев, которые продолжают ускоряться до тех пор, пока все танцоры не валятся в кучу, изнемогая. «Мы были бы очень рады, если бы вы рассказали о любой роли, которую деревья могут сыграть в обеспечении устойчивого будущего человечества». Организаторы конференции хотят, чтобы с основным докладом выступила женщина, которая когда-то написала книгу о способности древесных растений восстанавливать разрушающуюся планету. Но она написала эту книгу десятилетия назад, когда была еще достаточно молода, чтобы набраться смелости, а планета — достаточно здорова, чтобы выстоять.

Этим людям нужны мечты о технологическом прорыве. Какой-то новый способ переработки тополя в бумагу, позволяющий сжечь чуть меньше углеводородов. Какая-нибудь генетически измененная товарная культура, которая позволит построить лучшие дома и избавить бедняков всего мира от страданий. «Ремонт дома», который им нужен, — всего лишь чуть менее расточительный снос. Она могла бы рассказать им о простой машине, работающей без топлива и с минимальным техобслуживанием, стабильно поглощающей углерод, обогащающей почву, охлаждающей грунт, очищающей воздух и легко меняющей размер. Технологии, которая копирует саму себя и даже раздает еду бесплатно. Устройстве настолько прекрасном, что о нем пишут стихи. Если бы леса можно было запатентовать, Патриции бы аплодировали.

Калифорния — это три потерянных рабочих дня. Иисус потратил меньше времени на очистку ада. С годами ее агорафобия усугубилась, и в переполненных аудиториях она вечно никого не слышит. Но список приглашенных просто невероятный: реестр волшебников и инженеров, занятых клонированием исчезающих видов или изобретением источников неограниченной дешевой энергии; каждый — на расстоянии одного крупного гранта от той точки на оси времени, в которой выхлоп от его бурной деятельности станет причиной солнечного затмения. Там будут художники и писатели, чья задача — вникать в хитросплетения человеческого духа. Венчурные капиталисты, ищущие следующее «золотое дно», на этот раз зеленого цвета. У нее больше никогда не будет такой аудитории.

Она перечитывает запрос, представляя себе место, где «устойчивое будущее» означает нечто большее, чем «сладкий самообман». Она дочитывает до волнующей концовки письма. «Как однажды написал Тойнби, „человек достиг уровня цивилизации… в результате ответа на вызов в исторической ситуации особой сложности, которая побудила его предпринять беспрецедентную до того попытку“»[80]. Приглашение похоже на проверку честности, которую она пыталась воспитать в себе с той поры, когда бродяжничала. Кто-то спрашивает ее, что людям нужно сделать, чтобы спасти это умирающее место. Могла бы она рассказать собранию таких выдающихся и влиятельных людей то, что, по ее мнению, является правдой?

Сегодня слишком поздно для мудрого ответа. Однако еще есть время спуститься к порогам Миддл-Пронга. За дверью хижины колышутся пышные, медленно растущие кусты боярышника, в свете почти полной луны выдавая жуткие пророчества. Их алые плоды цепляются за ветки, и многие продержатся до конца зимы. Crataegus, исцеляющий сердце. Люди будут находить лекарства до тех пор, пока будут продолжать искать среди деревьев.

Проходя через поляну, Патриция вспугивает копающегося в земле опоссума, который два часа назад списал человечество со счетов. Она машет фонариком. Лесная подстилка завалена оранжево-охряным мертвым покровом, источающим сладкий запах плесневелого теста для торта. Две пестрые неясыти, скорбные и прекрасные, перекликаются на большом расстоянии. На гребне холма на землю сыплются желуди и орехи. Медведи — по два на каждую квадратную милю — отсыпаются после дневного пиршества.

Она ныряет сквозь тоннели из понурых рододендронов, проходит вдоль зарослей черемухи поздней, помнящей старые выемки, мимо оксидендрумов и ароматного сассафраса. Магнолия и клен пенсильванский растут на месте погибших каштанов. Тсуги вымирают, пораженные хермесом, которому помогают кислотные дожди. Все пихты Фразера на высоком гребне Аппалачского хребта мертвы. Лес вокруг нее приходит в себя после самого жаркого и засушливого года с начала наблюдений. Еще один феномен, которому положено случаться раз в столетие, а он теперь происходит чуть ли не ежегодно. Пожары вспыхивают по всему заповеднику. Что ни день, то «красный код».

Но степенные лириодендроны по-прежнему укрепляют ее иммунную систему, в то время как буки поднимают настроение и помогают сосредоточиться. Под сенью гигантов Патриция становится умнее и сообразительнее. Она видит хурму, чья кора похожа на шкуру аллигатора. Плоды амбрового дерева, подобные крошечным средневековым Моргенштернам, хрустят под ногами. Она отрывает кончик у опавшего листа и нюхает — аромат детства, глоток рая. Недалеко от тропы растет почтенный красный дуб, чьи ветви тянутся в разные стороны футов на двенадцать с гаком. Это помогает унять даже то ужасное беспокойство, которое вызвало у нее приглашение. «Устойчивое будущее». Они не хотят, чтобы древесная женщина выступала на этом собрании. Им нужен иллюзионист высшей категории. Писатель-фантаст. Лоракс. Может быть, колоритный знахарь с эпифитами вместо волос.

Спустившись к своим излюбленным перекатам, она снимает обувь. А потом понимает, что зря. Ручей, который должен бушевать, превратился в россыпь валунов, окруженных водой. Она переворачивает несколько камней в поисках саламандр. В заповеднике их тридцать видов, несчетные миллионы особей, населяющих каждый сырой уголок — и Патриция не может отыскать ни одной. Она стоит босиком в воде, ощущая воображаемое течение.

«Что думаешь, Дэн? Стоит выступить на этом „Ремонте дома“?»

Воспоминание о руке, лежащей на плече.

«Если спрашиваешь меня, детка, то ответ тебе не по карману».


ОТ ОКРЕСТНОСТЕЙ ЛИТТЛ-РИВЕР В ТЕННЕССИ до Нью-Йорка всего семьсот миль. Пыльца белой восточной сосны может преодолеть это расстояние, если подует сильный ветер. На дальнем конце маршрута Адам Эппич с озадаченной улыбкой смотрит на двести шестьдесят студентов-психологов, первокурсников, слушающих лекцию о когнитивной слепоте, и видит в дальнем углу аудитории вооруженную троицу, ожидающую финала. Его потрясение длится не дольше нескольких пиков на кардиограмме. Хватает одного взгляда, чтобы понять, что это за люди и зачем они здесь. Конечно, пистолеты «Глок-23» и темно-синие форменные куртки с желтой надписью ФБР помогают разобраться. Вот уже на протяжении десятилетий, в случайные моменты каждого времени года, то в разгар трезвого дня, то ночью, в снотворном тумане, он испытывал ужас, думая о том, что эти люди вот-вот появятся. Он так долго ждал их прибытия, что позабыл о нем. И в этот прекрасный день, поздней осенью, его тюремщики наконец-то объявились, именно такие, как он предполагал: серьезные, мрачные и прагматичные, с проводками в ушах. Адам моргает, не переставая улыбаться, и его ужас уступает место своему кузену: облегчению от того, что пророчество сбылось.

«Они пройдут по проходу и арестуют меня прямо за кафедрой», — думает он. Но мужчины, которых уже пятеро, собираются за последним рядом сидений и ждут, пока Адам закончит лекцию.

Сегодняшняя тема очень проста. Когда человек делает выбор, столько всего происходит метафорической ночью, под землей или просто вне поля зрения, что выбирающий узнает об этом последним. Страницы заметок соскальзывают с кафедры на пол, и пальцы Адама гладят пустоту. Двадцать лет с головой, вжатой в плечи в ожидании, когда упадет молот — и вот наконец-то можно больше не трепетать. Он упорно трудился, пытаясь раствориться в своих достижениях. Дважды получал награду как лучший преподаватель университета, а в прошлом месяце его номинировали на премию Американской психологической ассоциации за исследования, которые эмпирически продвигают материалистическое понимание человеческого разума. Он так долго выступал на публике, что его одурачила собственная биография. Теперь выборы, сделанные в молодости, вернулись, чтобы разбить эту фантазию в пух и прах.

Что ж, все ясно. Случайная встреча с бывшим сообщником. То, как он возился с кепкой. Вырванное признание. «Мы поджигали здания». «Да, мы это делали». Они готовы были отдать жизнь друг за друга, все пятеро. Одна — отдала.

Он бросает взгляд на свои рукописные заметки. Словно по команде слова, обведенные красным, выплывают из ясновидящего прошлого в беспамятное будущее. Адам произносил эти строки и раньше, он читает этот вводный курс уже несколько лет, но их истинный смысл ждал своего часа. Он сдвигает очки без оправы обратно на потный нос и качает головой перед переполненным залом. Какой урок сегодня получат студенты…

— Вы не можете увидеть то, чего не понимаете. Но то, что, как вам кажется, вы уже поняли, вы не замечаете.

Несколько слушателей хихикают; они еще не видят мужчин, стоящих позади, в глубине зала. Некоторые приберегают фразу для экзамена, который предстоит сдавать совсем не в той форме, на которую они рассчитывают. Большинство притаились в ожидании, когда их перестанут обучать. Эппич пролистывает последние слайды. За пятнадцать секунд он подводит итог исследований в области внимания и излагает выводы. Он думает: «Я был в этом деле не так уж плох». Затем распускает аудиторию, идет по проходу через море студентов и пожимает руки тем, кто пришел его арестовать. Ему хочется спросить: «Что же вас так задержало?»

Ошеломленные студенты беспомощно смотрят, как агенты уводят их профессора в наручниках. Фэбээровцы выталкивают Эппича из лекционного зала на тротуар. Погода прекрасная, небеса — цвета надежд юнца. Кто-то перебегает им дорогу. Опергруппе приходится приостановиться, чтобы пропустить пешеходов. Кажется, что этим осенним утром весь город выбрался наружу по делам.

Легкий ветерок доносит до носа Адама вонь прогорклого масла. Он уже много раз чувствовал этот лекарственный, фруктово-рвотный запах, но сейчас источник остается неведомым. Спецагенты в синих куртках конвоируют его несколько ярдов по тротуару к черному минивэну. Мужчины ведут себя жестко, но вежливо: странная смесь целеустремленности, нервозности и рутины, свойственная правоохранителям. Они торопят Адама к открытой двери. Один из агентов придерживает ему голову, когда они запихивают его на заднее сиденье.

Адам сидит в охраняемом отсеке, держа скованные руки на коленях. На переднем сиденье агент, прижав к лицу прямоугольник из черного стекла, докладывает об успешном захвате. С тем же успехом он мог бы чирикать, как птица. На улице за тонированным окном кто-то машет Адаму. Он поворачивается и смотрит. Прямо рядом с автомобилем на холостом ходу из дыры в бетоне растет дерево и трепещет листвой, как будто нарисованной желтым мелком из детского набора. Деревья разрушили его жизнь. Деревья — причина, по которой эти люди пришли, чтобы запереть его на все оставшиеся годы. Фургон не движется. Его тюремщики оформляют документы, необходимые для отъезда. Желтые листья говорят: «Смотри. Сейчас. Здесь. Ты еще долго не увидишь окружающий мир».

Адам смотрит и видит лишь одно: дерево, мимо которого ходил три раза в неделю в течение семи лет. Это единственный вид единственного рода в единственном семействе единственного порядка в одиноком классе ныне позабытого отдела, который когда-то господствовал на земле — живое ископаемое возрастом триста миллионов лет, исчезнувшее с континента еще в неогене и вернувшееся, чтобы кое-как выживать среди теней, солей и выхлопных газов Нижнего Манхэттена. Дерево старше хвойных, с подвижными сперматозоидами и шишками, способными выбрасывать триллион и более частиц пыльцы ежегодно. В древних островных храмах на другой стороне Земли его тысячелетние собратья, оплавленные и обожженные, почти достигшие просветления, выросли до невероятной толщины, и их воздушные корни стали такими толстыми, что напоминают новые стволы. У этого дерева ствол тощий, и Адам мог бы его коснуться, если бы не закрытое окно. Если бы не кандалы на руках. Такое же дерево росло на улице прямо перед домом человека, отдавшего приказ о бомбардировке Хиросимы, и несколько его сородичей выжили после взрыва. Плоды немыслимо воняют, мякоть содержит вещество, которое убивает даже бактерии, устойчивые к антибиотикам. Веерообразные листья с лучистыми прожилками, по слухам, излечивают болезнь забывчивости. Адаму не нужно лекарство. Он помнит. Помнит. Гинкго. Дерево Адиантум.[81]

Ветви колышутся на ветру. Минивэн отъезжает от обочины и вливается в поток машин. Адам поворачивается, чтобы посмотреть в заднее стекло. И у него на глазах дерево оголяется целиком. Переход от одного состояния к другому происходит мгновенно, самый синхронный сброс листьев, когда-либо задуманный природой. Порыв воздуха, последнее трепетное возражение — и все веера с прожилками разом улетают вдоль Западной Четвертой улицы стаей золотистых телеграмм.


КАК ДАЛЕКО может пролететь лист, несомый ветром? Над Ист-Ривер, несомненно. Через верфь, где норвежский иммигрант шлифовал массивные гнутые дубовые бимсы для корпусов фрегатов. Через Бруклин, некогда холмистый и лесистый, полный каштанов. Вверх по реке, где через каждую тысячу футов вдоль набережной, на каждой отметке высоты воды, до которой он сумел дотянуться, потомок корабельного плотника при помощи трафарета оставил надпись:



Над погруженными в воду буквами рощи новых зданий борются за суррогат солнца.


НА ЗАПАДЕ ДВА СТАРЫХ ЧЕЛОВЕКА путешествуют, преодолевая расстояние, на которое у леса ушли бы десятки тысячелетий. На протяжении нескольких недель они совершенствуют правила игры. Дороти выходит на улицу и собирает веточки, орехи и опавшие листья. Затем она приносит улики Рэю, и вместе, с помощью ветвящейся книги, они сужают круг поисков и определяют очередной вид. Каждый раз, добавив в свой список незнакомца, они делают паузу на несколько дней, чтобы узнать о нем все возможное. Шелковица, клен, Дугласова пихта — у каждого дерева уникальная история, биография, химия, экономика и поведенческая психология. Каждое новое дерево — отдельная эпопея, меняющая пределы возможного.

Сегодня, однако, Дороти возвращается, слегка озадаченная.

— Что-то не так, Рэй.

Для Рэя, чья посмертная жизнь в самом разгаре, ничто и никогда больше не будет «не так».

«Что?» — безмолвно спрашивает он.

Она отвечает сдержанно и даже загадочно.

— Наверное, мы где-то ошиблись.

Они проверяют древо решений, но в итоге оказываются на той же самой ветке. Дороти качает головой, отвергая факты.

— Я ничего не понимаю.

Теперь он вынужден прокричать единственный трудный слог:

— Пчму? — или что-то вроде.

Ей требуется время, чтобы ответить. Их восприятие времени так сильно изменилось.

— Ну, для начала, мы находимся в сотнях миль от родного ареала.

Он вздрагивает всем телом, но она знает, что этот сильный спазм — просто пожатие плечами. Деревья в городах могут расти далеко от того места, которое считают своим домом. Они оба узнали об этом благодаря неделям чтения.

— Хуже того: ареала как такового не осталось. Предполагается, что выжила всего лишь горстка зрелых американских каштанов.

А это дерево высотой почти с дом.

Они читают все, что могут, об идеальном, исчезнувшем дереве Америки. Узнают о чуме, которая опустошила ландшафт незадолго до их рождения. Но ничто из новообретенных знаний не может объяснить, каким образом дерево, которого не должно существовать, раскинуло огромный шатер тени по всему их двору.

— Может быть, в наших краях растут каштаны, о которых никто не знает.

Рэй издает звук, который, как знает Дороти, эквивалентен смеху.

— Ладно, тогда мы ошиблись с идентификацией.

Но в их растущем каталоге деревьев нет ни единого кандидата на соответствующую роль. Они оставляют загадку на потом и продолжают читать.

Дороти находит книгу в публичной библиотеке: «Тайный лес». Приносит ее домой для чтения вслух. Замолкает, прочитав первый же абзац.

Вы и дерево на вашем дворе произошли от общего предка. Полтора миллиарда лет назад вы расстались. Но даже сейчас, после невероятного путешествия по совершенно разным дорогам, вас по-прежнему объединяет четверть общих генов…

Одна-две страницы могут занять у них целый день. Все, что они думали о своем заднем дворе, оказалось неверным, и требуется некоторое время, чтобы на смену рухнувшим убеждениям пришли новые. Они сидят вместе в тишине и осматривают участок, как будто попали на другую планету. Каждый лист — часть единого подземного целого. Дороти воспринимает эту новость, как шокирующее откровение в нравоописательном романе XIX века, где ужасный секрет одного персонажа воздействует на жизнь целой деревни.

По вечерам они сидят вдвоем, читают и наблюдают, а по зубчатым листьям каштана пляшут зеленовато-желтые солнечные блики. Каждая отдельная веточка кажется Дороти экспериментальным существом, одновременно чем-то самостоятельным и частью целого. В том, как ветвится каштан, она видит несколько умозрительных путей прожитой жизни: всех людей, которыми могла бы стать, всех, кем еще может стать или станет в мирах, раскинувшихся рядом с этим миром. Она некоторое время следит за колыханием кроны, потом опускает взгляд на страницу и читает вслух:

— Иногда трудно сказать, является ли дерево одним существом или их миллион.

Она начинает читать следующее поразительное предложение, но прерывается, потому что муж рычит. Кажется, он говорит: «Бумажный стаканчик».

— Рэй?

Он произносит те же самые слоги.

— Прости, Рэй, я не понимаю.

«Бумажный стаканчик. Саженец. На подоконнике».

Тон взволнованный, и у Дороти от него мурашки по коже. Его безумная напряженность в вечернем свете заставляет подумать о новой катастрофе в мозгу. У нее резко учащается пульс, и она неуклюже вскакивает. А потом понимает, в чем дело. Он развлекает ее, превращая то, что есть,[82] в нечто лучшее. Рассказывает историю в обмен на те, которые она ему читала годами.

«Посадили. Каштан. Наша дочь».


— ВАШЕ?

Патриция Вестерфорд съеживается. Человек в форме указывает на ее ручную кладь, когда та выезжает из сканера на конвейерной ленте. Патриция кивает, ей почти удается изобразить бесстрастность.

— Можно взглянуть?

Это не совсем вопрос, и он не ждет ответа. Сумку открывают, начинают в ней рыться. Он действует словно медведь, обирающий ежевичную грядку возле хижины в горах, где живет Патриция.

— Что это?

Она хлопает себя по лбу. Склероз.

— Мой набор для сбора образцов.

Он рассматривает лезвие в три четверти дюйма, секатор, раскрывающийся на ширину карандаша, крошечную пилу короче первой фаланги мизинца. В стране уже более десяти лет не было серьезных инцидентов во время авиаперелетов, за что уплачено миллиардом перочинных ножей, тюбиков зубной пасты, флаконов шампуня…

— Что собираете?

Сто неправильных ответов, и ни одного правильного.

— Растения.

— Вы садовник?

— Да. — Для всего есть правильное время и место, даже для лжесвидетельства.

— А это?

— Это? — повторяет она. Глупо, но позволяет выиграть три секунды. — Это просто овощной бульон.

Ее сердце колотится и может убить ее столь же верно, как и содержимое банки. Этот человек имеет над ней власть, всеобъемлющую власть паникующей нации, стремящейся к невозможной безопасности. Один слишком откровенный взгляд — и она опоздает на рейс.

— Это больше, чем три унции.

Она засовывает дрожащие руки в карманы и стискивает зубы. Он заметит, это его работа. Одной рукой он подталкивает к ней два предмета, а другой — ее сумку.

— Можете вернуться в терминал и отправить их по почте.

— Я пропущу свой рейс.

— Тогда придется их конфисковать. — Он опускает пластиковую банку и набор для сбора образцов в уже полный контейнер. — Счастливого пути.

В самолете она в последний раз просматривает свой основной доклад. «Лучшая и единственная вещь, которую человек может сделать для мира будущего». Все записано. Она уже много лет не выступала перед публикой со шпаргалкой. Но в этом случае полагаться на импровизацию недопустимо.

В Международном аэропорту Сан-Франциско она проходит по коридору для прибывающих пассажиров. У выхода кольцом стоят водители с листками, на которых написаны имена. Ее имени нет. Ее должен был встретить один из организаторов конференции. Патриция ждет несколько минут, но никто не появляется. Ну и ладно. Сойдет любой повод, чтобы отказаться от задуманного. Она садится на скамейку у стены в углу зала для встречающих. На табло со светящимися буквами, которое тянется через весь вестибюль, написано: «Бостон Бостон Бостон Чикаго Чикаго Чикаго Даллас Даллас…». Люди и их путешествия. Люди и их суета. Больше скорости, больше ощущений, больше мобильности и больше власти.

Ее привлекает какое-то движение. Даже новорожденный повернется, заметив птицу, предпочтя ее чему-то более медленному и близкому. Патриция следит за существом, вторя его траектории, хаотичной дуге. Домовой воробей скачет по верхней части вывески в пятнадцати футах от нее. Он совершает короткие, целенаправленные полеты над залом для встречающих. Никто из толпы не обращает на него внимания. Он залетает в укромный уголок под потолком, затем опять спускается. Вскоре два воробья, а потом и три принимаются исследовать мусорные баки. Первое зрелище с момента посадки, которое ее порадовало.

У воробьев на лапках что-то, похожее на орнитологическое кольцо, но крупнее. Патриция достает булочку, которую припрятала в сумке на ужин, и крошит на сиденье рядом. В глубине души ожидает, что появится охранник и арестует ее. Птицы жаждут заполучить приз. Каждый опасливый прыжок сокращает дистанцию и удлиняет время ожидания. Наконец прожорливость берет верх над осторожностью, и один воришка летит к цели. Патриция не шевелится, воробей подпрыгивает ближе, кормится. Когда кольцо оказывается на виду, она читает надпись: «Нелегальный иностранец». Она смеется, и испуганная птица отпрыгивает.

Рядом с изяществом кошки возникает молодая женщина.

— Доктор Вестерфорд?

Патриция улыбается и встает.

— Где же вы были? Почему не отвечали на звонки?

«Потому что мой телефон остался жить в Боулдере, штат Колорадо, подключенным к зарядке», — могла бы ответить Патриция.

— Я все это время бегала кругами по залу прилета и вокруг него. Где ваш багаж?

Кажется, весь проект «Ремонт дома» едва не рухнул.

— Вот мой багаж.

Девушка ошарашена.

— Но вы же пробудете здесь три дня!

— Эти птицы… — начинает Патриция.

— Да. Чья-то шутка. Аэропорт не может придумать, как от них избавиться.

— С какой стати?

Водительница не создана для философии.

— Нам сюда.

Они со скоростью улитки покидают город и едут по Центральному полуострову. Водительница называет имена светил, которые выступят в ближайшие дни. Патриция созерцает пейзаж. Справа от них — холмы, поросшие молодыми секвойями. Слева — Кремниевая долина, фабрика будущего. Водительница загружает доктора Вестерфорд пластиковыми папками и высаживает у Факультетского клуба. У Патриции есть вся вторая половина дня, чтобы побродить по самой необычной коллекции кампусных деревьев в стране. Она находит изумительный синий дуб, величественные калифорнийские платаны, ладанные кедры, кряжистый и анархичный перуанский перец, десятки из семисот видов эвкалиптов, буйно цветущие кумкваты. Каждый студент, наверное, даже не подозревая об этом, хмелеет от воздуха. Лигниновое Рождество. Старые, потерянные друзья. Деревья, которых она никогда не видела. Сосны, чьи шишки вьются спиралями, безупречно соответствующими завихрениям Фибоначчи. Захолустные роды Майтенус, Сизигиум, Зизифус. Она перебирает их и все грунтовые культуры в поисках образцов, заменяющих конфискованные Управлением транспортной безопасности.

Тропа ведет ее вдоль апсиды фальшивой романской церкви. Она проходит под монументальным трехствольным авокадо, расположенным слишком близко к стене — вероятно, дерево начало свою жизнь на столе секретаря. Пройдя через портал во внутренний двор, Патриция застывает, прижимая руку к губам. Деревья — могучие, невероятные, диковинные деревья, пришедшие из какого-нибудь бульварного романа Золотого века научной фантастики о буйных джунглях под кислотными облаками Венеры — стоят, перешептываясь друг с другом.


КАМЕРА, В КОТОРУЮ АГЕНТЫ ПОМЕЩАЮТ Адама Эппича, больше платформы, которую он когда-то делил с двумя другими людьми на высоте двухсот футов. Государство берет на себя ответственность за него. Он во всем сотрудничает и почти ничего не помнит, даже полчаса спустя. Сегодня утром он был профессором психологии в одном из крупнейших городских университетов. Теперь он задержан за древние преступления, связанные с нанесением имущественного ущерба на несколько миллионов долларов и сожжением женщины.

Его родители, к счастью, умерли. Как и его сестра Джин, его брат Чарльз, его единственный друг на всю жизнь и наставник, открывший глаза на человеческую слепоту. Он достиг того возраста, когда смерть — это новая норма. Он не разговаривал со своим старшим братом с тех пор, как Эммет обманом лишил Адама наследства. Ему некому рассказать обо всем, кроме жены и сына.

Лоис берет трубку, удивленная тем, что муж звонит в середине дня. Смеется, когда он говорит ей, где находится. Чтобы убедить ее, требуется долгое молчание. На следующее утро она приходит к нему в переполненный следственный изолятор в часы посещений. Ее непонимание превратилось в жажду действия, лицо раскраснелось от первой за много лет стоящей цели. Сквозь пуленепробиваемое стекло она читает ему из новенькой четырехдюймовой тетради, аккуратно помеченной «Адам, правовые вопросы». Масштаб ее деятельности шедеврален.

Она составила подробный контрольный список, не жалея сил. Даже морщинки в уголках ее глаз свидетельствуют о готовности сражаться с несправедливостью.

— У меня есть кое-какие наводки на адвокатов. Попросим о домашнем аресте. Это дорого, но ты будешь дома.

— Ло, — говорит он, ощущая тяжесть прожитых лет. — Я расскажу тебе, что случилось.

Она касается одной рукой пуленепробиваемого стекла, другой — собственного рта.

— Тс-с-с. Парень из Американского союза гражданских свобод сказал ни о чем не говорить, пока ты не выйдешь отсюда.

Неукротимая надежда, как это на нее похоже. Он зарабатывал на жизнь, изучая неукротимую надежду. Неукротимая надежда — то, что привело его сюда.

— Я знаю, что ты этого не делал, Адам. Ты бы не смог.

Но она отводит взгляд — так делают все млекопитающие вот уже десять миллионов лет. Она пребывает в неведении — она ничего не знает о человеке, с которым прожила много лет, ее законном муже, отце ее сына. Он как минимум мошенник и, насколько она может судить, соучастник убийства.


В ДРУГОМ КОНЦЕ ГОРОДА, в другом следственном изоляторе тот, кто его предал, снова ускользает от властей, своих работодателей, ставших тюремщиками, и отправляется на ночные поиски женщины, которая превратила Дугласа Павличека в радикала. Он уверен, что у нее теперь другое имя. Может, она далеко, в другой стране, проживает вторую жизнь, которую он не в силах себе представить. Прощение — больше, чем он может у нее просить, больше, чем он способен дать самому себе. Он заслуживает худшей участи, чем та, которую определили для него фэбээровцы — семь лет тюрьмы общего режима с правом на УДО через два года. Но он должен ей кое-что рассказать. «Вот как все случилось. Вот как все пошло наперекосяк». Она услышит о том, что он сделал. Она узнает худшее и будет его презирать. Он не в силах это изменить, сказав что бы то ни было. Но она будет задаваться вопросом, почему, и этот вопрос причинит ей боль. Боль, которую он может заменить на что-то лучшее.

Его камера — куб из шлакоблока, покрытый каучукоподобным слоем зеленой краски, совсем как та фальшивая камера, в которой он прожил неделю в возрасте девятнадцати лет. Теснота заключения позволяет ему вволю путешествовать. Каждую ночь он закрывает глаза и отправляется ее искать. Кино в лучшем случае тусклое, ее лицо — расплывчатое. Он забыл даже те черты, которые раньше вызывали ощущение, что можно вдохнуть воздух и не спеша выдохнуть вечность. Но сегодня он почти видит ее, не такой, какой она должна быть сейчас, а такой, какой была. «Вот как все случилось», — говорит он. Его предали — неважно, кто. Он попал в засаду. И к тому времени, как федералы нагрянули и схватили его, он уже был потерян.

Дознаватели были добры. Дэвид, пожилой мужчина, немного похожий на дедушку Дугги. И задумчивая женщина по имени Энн, в сером пиджаке и юбке — она все время что-то записывала и пыталась понять. Они сказали ему, что все кончено, что его рукописные мемуары дали все необходимое, чтобы навсегда упрятать за решетку его и всех его друзей. Осталось только прояснить несколько деталей.

«У вас ничего нет. Я написал роман. Я все выдумал, блин».

Они ответили, что в романе есть информация о преступлениях, неизвестных широкой публике. Они сказали, что уже знают о его друзьях. Собрали досье на каждого. Им просто надо, чтобы он все подтвердил — ив интересах Дугласа им помочь.

«Помочь? Я что, Иуда?» — вырвалось у него.

На одно слово больше, чем следовало.

Он рассказывает Мими об ошибке. Кажется, она слышит, даже слегка вздрагивает, хотя отворачивает свое лицо со шрамом от заостренной палки. Он рассказывает, как продержался несколько дней, как сказал агентам, чтобы они посадили его пожизненно — он все равно не назовет имен. Рассказывает, как дознаватели предъявили фотографии. Истинная жуть: словно кадры домашнего видео, зернистые снимки событий, во время которых ни у кого не было камеры. Сами события он помнил хорошо, особенно те места, где его избивали. На многих фотографиях оказался он сам. Он забыл, каким молодым был когда-то. Каким наивным и непостоянным.

«Знаете, — сказал он своим собеседникам, — я гораздо симпатичнее, чем выгляжу».

Энн улыбнулась и что-то записала.

«Видишь? — сказал ему Дэвид. — У нас все есть. Нам ничего от тебя не нужно. Однако сотрудничество может сильно смягчить обвинения против тебя».

В этот момент Дуглас начал понимать, что нанять собственного адвоката, возможно, не то же самое, что признать вину. Конечно, чтобы нанять кого бы то ни было для чего бы то ни было, требовалось гораздо больше, чем тысяча двести тридцать долларов на счету.

И кое-что не складывалось с фотографиями. На них были люди, которых он никогда не видел. А еще этот список пожаров, которые они хотели на него повесить. О половине из них он даже не слышал. Затем два агента начали спрашивать, кто есть кто.

«Кто из них Шелковица? А Страж? И Клен? Это она?» Они блефовали. Писали свой собственный роман.

Два дня они держали его в помещении, похожем на общежитие обанкротившегося сербского колледжа. Он хранил молчание. Тогда они сказали ему, что ему грозит: внутренний терроризм — попытка повлиять на действия правительства путем запугивания или принуждения — наказывается в соответствии с Законом об ужесточении наказаний за терроризм, совершенно новым механизмом обеспечения государственной безопасности. Он никогда больше не выйдет на свободу. Но если он просто подтвердит личность одной из этих персон — на которых уже составлены досье, — то проведет в тюрьме от двух до семи лет. И они закроют дело по любому из пожаров, в которых он признался.

«Закроете дело?»

Не будут преследовать других людей за эти преступления.

«Отныне и впредь? По любым преступлениям, в которых я признаюсь или не признаюсь?»

Одно имя. И федеральное правительство ему полностью доверится.

Дугласу было все равно, сядет ли он в тюрьму на семь лет или семьсот. Он столько не протянет, у его тела заканчивался допустимый пробег. Но гарантированное помилование для женщины, которая его приютила, и для мужчины, который, похоже, все еще боролся со стремлением человечества к смерти… в этом был некий смысл.

В галерее, которую два следователя разложили перед Дугласом, были фотографии человека, который всегда казался ему лазутчиком. Человека, который пришел изучать их. Парня, которого они послали в ту ужасную ночь за помощью для Оливии — любой помощью, — а он вернулся с пустыми руками.

— Вот, — сказал Дуглас, и его палец дрожал, как веточка на ветру. — Это Клен. Парень по имени Адам. Изучал психологию в университете Санта-Круза.

«Вот как все случилось, — говорит он своей напарнице по спасению. — Вот что я сделал. И почему. Ради тебя, Ника и, возможно, деревьев».

Но когда Мими поворачивается, обращая к нему призрачное лицо, она ничем не выказывает понимания. Просто смотрит пристально ему в глаза, как будто это бесконечное единение взглядов скажет ей все, что следует знать.


КОНФЕРЕНЦ-ЗАЛ ТЕМНЫЙ, облицованный красным деревом сомнительного происхождения. Патриция смотрит с подиума на сотни экспертов. Она поднимает глаза выше людей, которые ждут начала, и кликает мышкой. Позади нее на экране появляется изображение в наивном стиле: деревянный ковчег, в который извилистым строем забираются животные.

— Когда наступил первый конец света, Ной взял всех животных, каждой твари по паре, и погрузил их на борт своего спасательного судна для эвакуации. Но забавная вещь: он оставил растения умирать. Он не взял с собой то, что было необходимо для восстановления жизни на суше, и сосредоточился на спасении нахлебников!

Все смеются. Она им нравится, но лишь потому, что они не знают, что она хочет сказать.

— Проблема была в том, что Ной и иже с ним не верили, что растения действительно живые. Никаких намерений, никакой жизненной искры. Все равно что камни, только умеют расти.

Она опять щелкает мышкой, демонстрируя картинки: мухоловки смыкаются, поймав добычу; чувствительные растения обижаются; мозаичный полог из не соприкасающихся друг с другом крон камфорных деревьев.

— Теперь мы знаем, что растения общаются и помнят. Они чувствуют вкус, запах, прикосновения, даже слышат и видят. Наш вид сумел это выяснить, и мы очень многое узнали о тех, с кем делим этот мир. Мы начали понимать глубокие связи между деревьями и людьми. Но пропасть между нами растет быстрее, чем связь.

Она щелкает мышкой, и слайд меняется.

— Вот спутниковый вид Северной Америки ночью, 1970 год. А вот что мы видим спустя десять лет. И еще десять. И еще. Еще один снимок, и готово. — Четыре щелчка, и свет проносится по континенту, заполняя черноту от моря до моря. Она кликает, и на экране появляется фото лысеющего барона-разбойника с пышными усами, в костюме с высоким воротничком. — Однажды репортер спросил Рокфеллера, сколько ему надо. Он ответил: «Еще немного». И мы все хотим того же: есть и спать, пребывать в комфорте, быть любимыми — и заполучить еще немного.

На этот раз смех превращается в вежливое бормотание. Тяжелая публика. Они уже слишком много раз видели это шоу со вспышкой света. Все в этом зале уже давно очерствели. Два человека сзади встают и выходят. М-да, вот вам и экологическая конференция. Пятьсот участников, семь враждующих фракций, десятки возражений против каждого плана по спасению планеты. И все ради одного цунами.

Далее следуют четыре коротких ролика: покадровая замедленная съемка с воздуха лесов Бразилии, Таиланда, Индонезии и Тихоокеанского Северо-Запада в процессе исчезновения.

— Еще немного древесины. Еще немного рабочих мест. Еще немного акров кукурузных полей, чтобы прокормить еще немного людей. Понимаете? В мире нет материала полезнее древесины.

Публика ерзает в удобных креслах, кашляет и шепчется, безмолвно призывает покончить с проповедями.

— Только в этом штате за последние шесть лет погибла греть лесных массивов. Леса гибнут от многих причин — засухи, пожаров, фитофторы, непарного шелкопряда, соснового лубоеда и короеда-гравера, ржавчины растений, да и просто от вырубки под фермы и застройку. Но всегда есть одна и та же подспудная причина, и вы ее знаете, и я знаю, и все, кто обращает на это внимание, знают. Времена года сдвинулись на месяц или два. Целые экосистемы распадаются. Биологи напуганы до смерти. Планета так щедра, а мы так… ненасытны. Но ничто из того, что я могу сказать, не разбудит лунатика и не сделает угрозу самоубийства реальной. Она не может быть реальной, да? Ведь мы все еще здесь…

С начала выступления прошло двенадцать минут, и она трясется. На три секунды вскидывает руку в умоляющем жесте. Отступает за трибуну, достает пластиковую бутылку с водой, оставленную благонамеренными организаторами «Ремонта дома». Откручивает крышку и демонстрирует контейнер.

— Синтетический эстроген. — Она сжимает трескучий пластик. — Девяносто три процента американцев напичканы этой дрянью. — Она наливает немного в стакан. Из кармана на бедре достает запасной стеклянный флакон. — А это экстракты растений, которые я нашла, гуляя вчера по кампусу. Боже мой, здесь просто заповедник. Маленький рай!

Рука дрожит, грозя расплескать содержимое. Держа флакон обеими руками, Патриция ставит его на трибуну.

— Видите ли, многие люди думают, что деревья — это простые создания, не способные ни на что интересное. Но у каждого дерева под небом есть предназначение. Их химический состав поразителен. Воски, жиры, сахара. Дубильные вещества, стерины, камеди и каротиноиды. Смоляные кислоты, флавоноиды, терпены. Алкалоиды, фенолы, пробковые суберины. Они учатся производить все, что можно произвести. И большинство из того, что они производят, мы даже не определили.

Она кликает мышкой, демонстрируя пестрое разнообразие коры. Драцена драконовая, у которой смола красная, как кровь. Жаботикаба, у которой плоды в виде бильярдных шаров растут прямо из ствола. Тысячелетние баобабы, похожие на приземленные метеорологические зонды, наполненные тридцатью тысячами галлонов воды. Эвкалипты с радужными стволами. Причудливые колчанные деревья с оружием на концах ветвей. Hura crepitans, дерево-песочница, чьи плоды взрываются, выбрасывая семена со скоростью сто шестьдесят миль в час. Ее аудитория расслабляется, успокоенная поворотом к живописным вещам. Патриция и сама не против в последний раз взглянуть на самое красивое, что есть в этом мире.

— На протяжении последних четырехсот миллионов лет растения перепробовали все стратегии, имеющие хоть отдаленный шанс на успех. Мы только начали осознавать, насколько разнообразным может быть этот успех. У живой природы есть способ передавать послания будущему. Он называется «память». Он называется «гены». Чтобы решить проблему с будущим, мы должны сохранить прошлое. Мое простое эмпирическое правило таково: когда вы срубаете дерево, ваша цель должна быть по крайней мере такой же чудесной, как и то, что вы срубили.

Патриция не понимает, смеется ли ее аудитория или стонет. Она барабанит пальцами по краю трибуны. Стук приглушенный. Весь зал как будто тускнеет.

— Всю свою жизнь я была аутсайдером. Но у меня нашлись соратники. Мы обнаружили, что деревья способны общаться по воздуху и через корни. Здравомыслящие люди нас высмеяли. Мы обнаружили, что деревья заботятся друг о друге. Коллективная наука отвергла эту идею. Аутсайдеры совершили открытие: семена помнят, с каким временем года совпало их детство, и закладывают почки соответственно. Аутсайдеры выяснили, что деревья ощущают присутствие других живых существ поблизости. Что дерево учится экономить воду. Что деревья кормят свой молодняк, плодоносят синхронно, накапливают ресурсы, предупреждают родственников и посылают сигналы осам в случае угрозы нападения, чтобы те прилетели и спасли их. Вот что вам может рассказать аутсайдер — а вы можете дождаться подтверждения этой информации. Лес о многом знает. Деревья связаны через подземную сеть. Там, внизу, есть мозги, которые наш собственный мозг не в состоянии познать. Пластичность корней, решение проблем и принятие решений. Микоризные синапсы. Как еще это можно назвать? Соедините достаточное количество деревьев, и лес осознает себя.

Слова кажутся далекими, словно уши заткнуты пробками или Патриция оказалась под водой. Либо оба слуховых аппарата вырубились разом, либо детская глухота ждала именно этого момента, чтобы вернуться.

— Нас, ученых, учат никогда не искать себя в других видах. Поэтому мы следим за тем, чтобы ничто не было похоже на людей! Еще совсем недавно мы не позволяли даже шимпанзе иметь сознание, не говоря уже о собаках или дельфинах. Только человек, видите ли: только человек может знать достаточно, чтобы чего-то хотеть. Но поверьте мне: деревья хотят чего-то от нас, так же как мы всегда хотели чего-то от них. Это не мистика. «Окружающая среда» — живая; текучая, изменчивая паутина целеустремленных жизней, зависящих друг от друга. Любовь и война неразделимы. Цветы воздействуют на пчел так же, как пчелы воздействуют на цветы. Ягоды могут конкурировать за право быть съеденными сильней, чем животные конкурируют за ягоды. Колючая акация делает сахаристые белковые лакомства, чтобы накормить и поработить муравьев, которые ее охраняют. Плодоносящие растения обманывают нас, распространяя семена, а созревающие плоды привели к развитию цветового зрения. Научив нас находить свою приманку, деревья открыли нам тот факт, что небо голубое. Наш мозг эволюционировал, чтобы разгадывать лесные загадки. Мы и лес воздействовали друг на друга задолго до того, как наш вид стал Homo sapiens.

Люди и деревья состоят в более близком родстве, чем вы думаете. Мы выросли из одного семени, идем в противоположных направлениях, используем друг друга в среде, которую друг с другом делим. Эта среда нуждается во всех своих частях. Что касается нашей части… у нас своя роль в организме Земли, но дело в том, что… — Она поворачивается и смотрит на проецируемое изображение. Это Arbre du Ténéré, единственное дерево на четыреста километров в округе. Насмерть сбито грузовиком, за рулем которого был пьяный водитель.[83] Патриция кликает мышкой и демонстрирует залу флоридский болотный кипарис, на полторы тысячи лет старше христианства, убитый несколько месяцев назад брошенной сигаретой?[84] — Наша роль не может быть такой.

Еще один щелчок мышкой.

— Деревья занимаются наукой. Проводят миллиард полевых испытаний. Они выдвигают гипотезы, а живой мир подсказывает им, что работает. Жизнь — это спекуляция, а спекуляция — это жизнь. Я использую слово в его чудесном философском значении. «Спекулировать» — рассуждать умозрительно. Смотреться в метафорическое зеркало.

Деревья занимают центральное место в экологической системе, и они должны занять центральное место в человеческой политике. Тагор сказал: «Деревья — бесконечные усилия земли поговорить со слушающими ее небесами». Но люди — о, мое слово — люди! Люди могут стать тем небом, с которым пытается говорить Земля.

Если бы мы могли по-настоящему увидеть зелень, мы бы узрели нечто, становящееся тем интереснее, чем меньше шагов нас разделяют. Если бы мы поняли, чем занята зелень, нам никогда не было бы одиноко или скучно. Если бы мы осознали зелень, мы бы узнали, как выращивать всю необходимую нам пищу в три слоя, на трети той площади, которую используем сейчас, с растениями, которые защищают друг друга от вредителей и стресса. Если бы мы знали, чего хочет зелень, нам не пришлось бы выбирать между интересами Земли и своими. Они бы совпали!

Еще один щелчок мышкой — и она переходит на следующий слайд: гигантский рифленый ствол, покрытый красной корой, которая пульсирует, как мышцы.

— Увидеть зелень — значит понять намерения Земли. Давайте рассмотрим пример. Это дерево растет от Колумбии до Коста-Рики. В виде саженца оно похоже на кусок пеньки. Но стоит ему найти брешь в пологе, как саженец вырастает в гигантский ствол с расширяющимися досковидными корнями.

Патриция бросает взгляд через плечо на картинку. Это колокол огромной ангельской трубы, погруженный в землю. Так много чудес, так много ужасной красоты. Как она может покинуть столь совершенное место?

— Знаете ли вы, что у каждого широколистного дерева на Земле есть цветы? Многие взрослые виды цветут минимум раз в год. Но это дерево, Tachigali versicolor, цветет только один раз. А теперь представьте, что вы можете заняться сексом только один раз за всю свою жизнь…

Публика смеется. Патриция не слышит, но чувствует нервозность зрителей. Ее извилистая тропа через лес снова совершает резкий поворот. Они не могут понять, куда их ведет проводник.

— Как можно выжить, вложив все силы в секс на одну ночь? Действия Tachigali versicolor настолько быстрые и решительные, что это приводит меня в недоумение. Видите ли, в течение года после единственного цветения дерево умирает.

Она поднимает глаза. Зал наполняется настороженными улыбками: до чего же странная штука, эта ваша природа. Но слушатели пока не могут связать ее бессвязную речь с чем-либо, напоминающим «ремонт дома».

— Оказывается, дерево может давать больше, чем пищу и лекарства. Полог тропического леса густой, и семена, переносимые ветром, никогда не приземляются марко от своего родителя. Потомство Tachigali, единственное за всю жизнь, прорастает тут же, в тени гигантов, заслоняющих солнце. Семена обречены, если только старое дерево не упадет. Умирающая мать открывает дыру в пологе, ее гниющий ствол обогащает почву для молодой поросли. Это можно назвать высшей родительской жертвой. Обиходное название Tachigali versicolor — дерево-самоубийца.

Она берет пузырек с древесным экстрактом с того места, где поставила его на трибуну. Ее уши бесполезны, но руки, по крайней мере, обрели прежнюю уверенность. Сначала было все. Скоро не будет ничего.

— Я задала себе вопрос, для ответа на который вы меня сюда пригласили. Я поразмыслила, опираясь на все имеющиеся факты. Я старалась не позволить чувствам заслонить меня от реальности. Я старалась не допустить, чтобы надежда и тщеславие ослепили меня. Я попыталась взглянуть на этот вопрос с точки зрения деревьев. «Какова лучшая и единственная вещь, которую человек может сделать для мира будущего?»

Струйка экстракта попадает в стакан с чистой водой и расползается зелеными усиками.


ЗЕЛЕНЫЕ ЗАВИХРЕНИЯ распространяются по Астор-Плейс. Сперва на фоне серого тротуара — лаймовое пятно. Потом еще одно, уже цвета авокадо. Адам стоит у окна и смотрит вниз с высоты в дюжину этажей. Машины, проезжающие по четырем разбегающимся в разные стороны улицам, пачкают зеленью перекресток неправильной формы. Еще через мгновение третий цвет — оливковый — расплывается по бетонному полотну огромными мазками в стиле Поллока. Команда под чьим-то руководством сбрасывала бомбы с краской.

Уже второй день Адам под домашним арестом в квартире в центре города, где он и его семья живут уже четыре года. Власти снабдили его браслетом слежения — топовый экземпляр из линейки «ХоумГард» — и отпустили в клетку над Уэверли и Бродвеем. Браслеты слежения: украшения, общие для вымирающих видов и предателей собственной расы. Он и Лоис платят частной компании-подрядчику безумную сумму за устройство, а фирма делит выручку с властями штата. Выигрывают все.

Вчера офицер-техник обучил Эппича правилам содержания под домашним арестом. «Вы можете пользоваться телефоном и слушать радио. Вы можете выходить в Интернет и читать газеты. Вы можете принимать посетителей. Но если хотите покинуть здание, надо согласовать это с командным центром».

Лоис отвезла маленького Чарли к бабушке и дедушке в Кос Коб. Чтобы на пару дней они могли сосредоточиться на защите Адама, объяснила она. На самом деле, мальчика травмирует черная плитка, привязанная к лодыжке отца. Ребенку пять лет, но он все понимает.

— Папа, сними.

Адам нарушает клятву не врать сыну гораздо раньше, чем надеялся.

— Скоро, малыш. Не волнуйся. Все будет хорошо.

С высоты Эппич наблюдает, как полотно в стиле «живопись действия» продолжает расти. Еще одно пятно — нефритовое — появляется на бетоне. Машина, сбросившая краску, продолжает ехать через площадь в сторону Купер-сквер. Это партизанский театр, скоординированный удар. С каждой новой машиной зеленые дуги вырастают на перекрестке пяти улиц, добавляя еще несколько мазков к растущему целому. Еще один автомобиль выезжает с Восьмой улицы и выливает три канистры коричневого цвета. Там, где зеленые полосы расходятся и разветвляются, коричневые ложатся в виде покрытой бороздами колонны. Совсем нетрудно увидеть, что растет двенадцатью этажами ниже.

Красные и желтые пятна появляются возле ступенек, ведущих на станцию метро. Когда из подземки выходят ни о чем не подозревающие пешеходы, их подошвы разносят краску, и рисование продолжается. Сердитый бизнесмен пытается обойти это безобразие, но терпит неудачу. Двое влюбленных идут по картине рука об руку, как будто танцуют, и вслед за ними среди раскидистых ветвей появляются разноцветные мазки — цветы и фрукты. Кто-то приложил немало усилий, чтобы создать, наверное, самую большую в мире картину с изображением дерева. Почему именно здесь, задается вопросом Эппич, в относительно захолустном районе? Это произведение достойно Мидтауна, скажем, окрестностей Линкольн-центра. А потом он понимает, почему оно здесь. Потому что предназначено для него.

Он забирает ключи и куртку и, думая лишь о том, как бы поскорее оказаться на виду, спускается по лестнице. Проходит через вестибюль, минует почтовые ящики и выходит через дверь, направляясь на восток по Уэверли к гигантскому дереву. Кирпич с аккумулятором, спрятанный под мешковатой штаниной цвета хаки, сходит с ума и начинает визжать. Два грузчика оборачиваются, а пенсионер с ходунками в ужасе застывает столбом.

Адам возвращается в здание, но браслет не умолкает. Он воет, как авангардная музыка, всю дорогу до лифта. Эппич бежит по коридору на своем этаже. Сосед — оператор ПК, работающий в ночную смену — высовывает голову, решив узнать, что происходит. Адам машет рукой, безмолвно извиняясь, после чего баррикадируется в своей квартире. Звонит сторожам и сообщает об ошибке.

— Вас проинструктировали, — говорит ему сотрудник службы слежения. — Не пытайтесь покинуть свою геозону.

— Я понимаю. Простите.

— В следующий раз нам придется действовать.

— Это случайная ошибка. Человеческий фактор. — Его сфера деятельности.

— Причины не имеют значения. В следующий раз пошлем опергруппу.

Адам возвращается к окну, чтобы посмотреть, как сохнет гигантская картина. Он все еще стоит там, когда жена возвращается из Коннектикута.

— Что это? — спрашивает Лоис.

— Сообщение. От друга.

И впервые до нее доходит, что газеты не врали. Фотографии обугленного домика в горах. Мертвая женщина. «Обвиняется член радикальной группы экотеррористов».


ОДНАЖДЫ РАНО ВЕЧЕРОМ ДОРОТИ тихонько заходит в комнату мужа, чтобы проведать его. Он не издавал ни звука в течение нескольких часов. Переступив порог, за миг до того, как он услышит и повернется, она видит все ту же картину, что и в предыдущие дни, такие праздные и короткие, бегущие все быстрее: чистейшее изумление при виде зрелища, которое разворачивается прямо за окном.

— В чем дело, Рэй? — Она подходит к кровати, но, как всегда, ничего не может разобрать, кроме зимнего двора. — Там что-то случилось?

Искривленный рот меняется тем особым образом, который она научилась воспринимать как улыбку.

— Ода!

Дороти с изумлением осознает, что завидует ему. Его годам вынужденного спокойствия, терпеливости его заторможенного ума, протяженности его ограниченных чувств. Он может часами смотреть на дюжину голых деревьев на заднем дворе и видеть что-то замысловатое и удивительное, удовлетворяющее его желания, в то время как она… Она все еще в западне голода, который мчится вперед, ничего не замечая.

Она просовывает руки под его тощее тело и подтаскивает на край механической кровати. Затем обходит ее с другой стороны и садится рядом.

— Расскажи.

Но, конечно, он не может. Издает гортанный смешок, который может означать что угодно. Она берет его за руку, и они замирают, словно уже стали изваяниями на крышке собственной гробницы.

Они долго лежат, глядя на участок, где охотники-собиратели прокладывали свой путь тысячелетиями. Она видит многое — все разнообразные деревья их будущего дендрария, с почками наготове. Но она знает, что не улавливает и десятой доли того, что видит он.

— Расскажите мне о ней побольше, — просит она и чувствует, как ускоряется пульс.

Эта тема — табу. Всю свою жизнь Дороти флиртовала с безумием, но все равно эта их новая зимняя игра кажется не просто пугающей. Нынче снаружи бродят чужаки, стучатся в дверь. Она их впускает.

Его рука напрягается, а лицо меняется.

— Быстрая. Волевая.

Как будто только что написал «В поисках утраченного времени».

— Как она выглядит? — Дороти уже спрашивала, но ей нужно опять услышать ответ.

— Дерзкая. Красивая. Как ты.

Этого достаточно, чтобы Дороти снова погрузилась в книгу, и двор открывается перед ней, как разворот из двух страниц. Этим вечером, в подступающей темноте, история разворачивается в обратном порядке. Одна за другой девочки, все моложе и моложе, выходят через заднюю дверь и попадают в миниатюрный, симулированный мир. Их двадцатилетняя дочь, приехавшая на весенние каникулы из колледжа, в майке без рукавов, открывающей новую, ужасную и замысловатую татуировку на левом плече, тайком выкуривает косяк, когда родители легли спать. Их шестнадцатилетняя дочь пьет дешевое вино из продуктового магазина с двумя подружками в самом дальнем и темном углу участка. Их двенадцатилетняя дочь часами неистово пинает футбольный мяч о дверь гаража. Их десятилетняя дочь бегает по траве, ловя в банку светлячков. Их шестилетняя дочь выходит на улицу босиком в первый весенний день, когда температура перевалила за семьдесят по Фаренгейту, с рассадой в руках.

Изображение появляется на фоне тенистых деревьев. Оно настолько яркое, что Дороти уверена — она где-то видела прообраз. Вот так нынче выглядит чтение вслух: они вдвоем замирают и смотрят. Кто знает, о чем думает незнакомец, проведший целую жизнь в ее доме? Она теперь знает. О чем-то вроде этого. Именно об этом.

Бумажный стаканчик простоял на кухонном подоконнике ее воображения так долго, что Дороти уже видит коричневые и голубые завитки стилизованного пара, напечатанные на нем, и может прочитать слово под рисунком: СОЛО. Масса нетерпеливых корней пробила вощеное бумажное дно, стремясь в большой мир. Чудесные длинные зубчатые листья американского каштана как будто пытаются схватиться за воздух, впервые оказавшись на улице. Дороти наблюдает за девочкой и ее отцом, стоящими на коленях у края свежевырытой ямки. Ребенок взволнованно ковыряет землю совочком. Она совершает таинство первой воды. Потом отходит от саженца, прячется у отца под рукой. И когда девочка поворачивается и поднимает лицо — в другой жизни, незримо разворачивающейся рядом с той, что случилась — Дороти видит лицо своей дочери, которая готова жить.

Слова, произнесенные у самого уха, взрывают тишину:

— Ничего не делай.

Они звучат отчетливей некуда и сообщают Дороти о том, что муж побывал вместе с ней в ином месте или где-то совсем рядом. Она кое-что поняла. Эта мысль пришла им в голову самостоятельными путями, рожденная из одного и того же поразительного предложения в одной и той же поразительной книге, которую они только что прочитали вместе:

Лучший и самый простой способ устроить так, чтобы на вырубленном участке возродился лес — ничего не делать, совсем ничего, причем отнюдь не так долго, как вы могли бы предположить.

— Больше не косить, — шепчет Рэй, и ей даже не нужны никакие объяснения. Разве они могут оставить такой своенравной, яростной и прекрасной дочери наследство лучше, чем полтора акра леса?

Они лежат бок о бок на его механической кровати и смотрят в окно — туда, где скапливаются и тают сугробы, идут дожди, возвращаются перелетные птицы, дни снова удлиняются, почки на каждой ветке превращаются в цветы, и лужайка-рецидивистка тянется к небесам сотнями неутомимых ростков.


— ТЫ НЕ МОЖЕШЬ ТАК ПОСТУПИТЬ. У тебя ребенок.

Адам откидывается на спинку двухместного дивана, поглаживая черную коробочку на лодыжке. Лоис его жена — сидит напротив; ладони на бедрах, позвоночник как телеграфный столб. Он колеблется, одурманенный спёртым воздухом. У него закончились объяснения. Ответа нет. Последние два дня из-за этого превратились в сущий ад.

Он смотрит в окно, наблюдая, как огни Финансового округа сменяют день. Десять миллионов точек мерцают в наступившей темноте, напоминая логический вентиль схемы, выполняющей вычисления для задачи, с которой возится далеко не первое поколение.

— Ему пять лет. Ему нужен отец.

Ребенок в Коннектикуте всего полтора дня, а Адам уже не может вспомнить, на какой из мочек его ушей есть выемка. И как мальчик оказался пятилетним, когда он только родился. И вообще, как он, Адам, мог стать отцом кого бы то ни было.

— Он вырастет обиженным на тебя. Ты будешь незнакомцем в федеральной тюрьме, которого он будет навещать, пока я не перестану его заставлять.

Она не бросает ему это в лицо, хотя должна была бы. На самом деле, он уже незнакомец. Просто она не знала об этом. А мальчик… да, мальчик. Для Адама он уже чужак. Две недели в прошлом году Чарли хотел стать пожарным, но вскоре понял, что банкир лучше по всем параметрам. Больше всего на свете он любит выстраивать свои игрушки в шеренгу, считать их и складывать в контейнеры с замочками. Единственное, зачем ему однажды понадобился лак для ногтей — пометить свои машинки, чтобы родители ничего не украли.

Мысли Адама возвращаются к комнате и женщине на барном стуле, что сидит напротив. Губы жены изогнуты в скорбной гримасе, щеки раскраснелись — она как будто задыхается. После ареста она кажется ему такой же туманной, как и собственная жизнь с того дня, когда он вернулся в Санта-Круз и начал ее имитировать.

— Хочешь, чтобы я пошел на сделку.

— Адам. — Ее голос — машина в управляемом заносе, — Ты больше никогда не выйдешь на свободу.

— Ты считаешь, что я должен обречь на тюрьму кого-то другого. Просто уточняю.

— Это правосудие. Они преступники. И один из них обрек тебя.

Он отворачивается к окну. Домашний арест. Внизу — мерцание Нохо[85], блики Маленькой Италии; край, куда ему теперь нет доступа. А еще дальше, за пределами всех кварталов — черный клин Атлантики. Линия горизонта — экспериментальная партитура для какой-то эйфорической музыки, которую он почти слышит. Справа, вне поля зрения, возвышается витая башня, сменившая выпотрошенные. Свобода.

— Если мы добиваемся справедливости…

Голос, который должен быть ему знаком, говорит:

— Да что с тобой такое? Собираешься поставить благополучие другого человека выше своего собственного сына?!

Вот она: главная заповедь. Заботься о себе. Защищай свои гены. Положи свою жизнь за одного ребенка, двух братьев и сестер или восемь кузенов. А скольким друзьям это соответствует? Скольким незнакомцам, которые, возможно, все еще где-то там, отдают свои жизни за другие виды? Скольким деревьям? Он не может рассказать своей жене о самом худшем. С тех пор как его арестовали — с тех пор как он снова начал мыслить объективно, после стольких лет отношения к вопросу как к абстракции, — он начал понимать, что мертвая женщина была права: мир полон благ, которые превыше даже твоего собственного вида.

— Если я заключу сделку, то мой сын… Чарли вырастет, зная, что я сделал.

— Он будет знать, что ты сделал трудный выбор. Исправил ошибку.

Адам невольно смеется.

— Исправил ошибку!

Лоис вскакивает. Хочет что-то ему крикнуть, но давится яростью. Когда за ней захлопывается дверь, Адам вспоминает свою жену и то, на что она способна.

Он впадает в полудрему, представляя, что с ним сделает государство. Поворачивается, и в нижней части спины вспыхивает молния. От боли он просыпается. Огромная луна низко висит над Гудзоном. Каждая серовато-белая оспина на ее лике сияет, как будто в объективе телескопа. Перспектива пожизненного заключения творит чудеса со зрением Адама.

Ноет мочевой пузырь. Он встает и отправляется по знакомому маршруту в ванную, совершает наощупь экспедицию через всю квартиру, но в какой-то момент краем глаза замечает несообразность. Подходит к окну и касается его рукой. Оставляет отпечаток ладони на запотевшем стекле, словно пещерный житель, пробующий себя в наскальном искусстве. Внизу в каньоне скапливаются и рассеиваются огни фар. И посреди неравномерного потока автотранспорта по Уэверли со стороны Вашингтон-сквер бежит стая серых волков, преследуя белохвостого оленя.

Непроизвольно рванувшись вперед. Адам ударяется лбом о стекло. Впервые за много лет изрекает ругательство. Спешит через кухню в тесную гостиную и ударяется плечом о дверной косяк. Теряет равновесие и, пытаясь правой рукой остановить падение, попадает лицом прямиком в подоконник. Челюсти клацают, зажимая нижнюю губу, и Адам приходит в себя на полу. Там и лежит, оцепенев от мучительной боли.

Ощупывает пальцами рот, чувствует липкое. Правым резцом прокусил губу насквозь. Поднимается на колени и смотрит поверх подоконника. Луна сияет над лесистым островом. Кирпич, сталь и прямые углы уступают место зеленым холмам, залитым лунным светом. Ручей течет по дну оврага, устремляясь куда-то в сторону Западного Хьюстона. Башни Финансового округа исчезли, их место заняли поросшие лесом возвышенности. В небесах струится звездный поток Млечного Пути.

Это все умопомрачительная боль от прокушенной губы. Стресс от ареста. Он думает: «На самом деле я ничего такого не вижу. Я лежу без чувств от удара на полу в гостиной». И все же под ним расстилается во все стороны лес — густой, страшный и неизбежный, как детство. Великий Американский Дендрарий.

Как будто повернув колесо фокусировки бинокля, он видит уже не единое целое, но совокупность цветов и деталей: граб, дуб, вишня, полдесятка разновидностей клена. Гледичия ощетинилась колючками, защищаясь от вымершей мегафауны. Кария голая швыряется орехами во все, что движется. Белые восковые цветы кизила парят в подлеске на невидимых веточках, словно нарисованные на кофейной пене. Дикая природа оккупировала нижний Бродвей, и остров выглядит так же, как тысячу лет назад или тысячу лет спустя.

Какое-то движение притягивает взгляд. Там, где стоят стеной дубы, виргинский филин взмахивает крыльями над головой и как пушечное ядро падает на нечто, копошащееся в лесной подстилке. Самка барибала с двумя медвежатами перебегают через холм в том месте, где раньше была Бликер-стрит. При свете полной луны на песчаном берегу Ист-Ривер морские черепахи откладывают яйца.

Дыхание Адама затуманивает стекло, и картинка тускнеет. Кровь стекает по подбородку. Он дотрагивается до рта, и на кончиках пальцев остается каменистая крошка. Бросает изучающий взгляд на кусочки сколотого зуба. Когда он снова поднимает глаза, Маннахатта[86] уже исчезла, сменившись огнями Нижнего Манхэттена. Он ударяет ладонью по оконному стеклу. Мегаполис на другой стороне не обращает внимания. Адам чувствует биение пульса в собственных предплечьях и начинает дрожать. Здания, похожие на фрагменты кроссвордов, красные и белые корпускулы автомобильного движения: еще более галлюцинаторное зрелище, чем то, которое только что исчезло.

Он пробирается через минное поле из мебели и разбросанных журналов в прихожую и выходит за дверь. Через шесть шагов по коридору вспоминает о браслете. Прижимается к стене, зажмурившись. Когда видение наконец умирает, возвращается в квартиру и закрывается в единственной разрешенной среде обитания, и в обозримом будущем других биомов у него не будет.


МИМИ МА СИДИТ ВО ВТОРОМ РЯДУ аудитории, ошеломленная тем, что сказала древесная женщина. Патриция Вестерфорд! Они впятером делились ее открытиями у костра, когда Свободный Биорегион Каскадии еще существовал. Ее слова сделали их реальными, этих агентов-инопланетян, творивших вещи, выходящие за рамки людского косного разума. Женщина оказалась старше, чем Мими себе представляла. Она выглядела испуганной, пошатывалась, и что-то было не так с ее речью. Однако она только что произнесла это прекрасное, логичное, но почему-то табуированное правило: «Когда вы срубаете дерево, ваша цель должна быть по крайней мере такой же чудесной, как и то, что вы срубили».

Лес превращает гору в нечто лучшее, чем гора, А во что лес может превратить человечество… Мими не успевает толком осмыслить эту идею, как вдруг доктор Вестерфорд рывком возвращает ее к реальности.

— Я задала себе вопрос, для ответа на который вы меня сюда пригласили.

Первая мысль Мими: она ошиблась. Выдающаяся исследовательница и писательница — женщина, которая потратила десятилетия, спасая семена исчезающих деревьев со всего мира… Этого не может быть. Должно быть, она ошибается.

— Я поразмыслила, опираясь на все имеющиеся факты. Я старалась не позволить чувствам заслонить меня от реальности.

Весь этот солилоквий[87] — театральная пьеса, подводящая к какому-то драматическому повороту или открытию в последнюю минуту.

— Я старалась не допустить, чтобы надежда и тщеславие ослепили меня. Я попыталась взглянуть на этот вопрос с точки зрения деревьев.

Мими окидывает взглядом соседей. Люди сидят и недоумевают, как будто прижатые к креслам тяжестью стыда.

— «Какова лучшая и единственная вещь, которую человек может сделать для мира будущего?»

Однажды другая женщина задала Мими тот же вопрос.

И ответ показался таким очевидным, таким логичным: сжечь роскошный горнолыжный курорт до того, как он будет построен.

Древесные экстракты попадают в стакан. Зеленый цвет змеится, распространяясь в воде; это похоже на раскрытие бутона в покадровой съемке, ускоренное в сотни тысяч раз. Мими в сорока футах от трибуны не может пошевелиться. Доктор Вестерфорд поднимает бокал, как священник, совершающий таинство. Ее речь становится едва различимой.

— Многие живые существа сами выбирают время своего ухода. Возможно, большинство из них.

Это происходит. На самом деле происходит. Но сотни умнейших людей со всего мира оцепенели.

— Вы пригласили меня сюда, чтобы поговорить о ремонте дома. На самом деле ремонтировать необходимо нас. Деревья помнят то, что мы забыли. Всякая спекуляция должна освободить место для той, что придет следом. Умирание— тоже жизнь.

Доктор Вестерфорд обращает внимание на зрительный зал — и Мими не упускает свой шанс. Она смотрит древесной женщине прямо в глаза, не позволяя отвести взгляд. Давным-давно, в другой жизни, Мими Ма была инженером и могла заставить материю делать множество вещей. Теперь она владеет лишь одним навыком: смотреть на другое существо, пока то не посмотрит в ответ.

Мими умоляет, ее глаза горят.

«Нет. Не надо. Пожалуйста».

Оратор хмурится.

«Все прочие варианты — лицемерие».

«Вы нужны».

«Для этого и нужна. Нас чересчур много».

«Не вам решать».

«Каждый день — новый город размером с Де-Мойн».

«А как же ваша работа? Ваше хранилище семян?»

«Все уже много лет работает само по себе».

«Еще многое предстоит сделать».

«Я старуха. Разве для меня осталась какая-нибудь миссия лучше этой?»

«Люди не поймут. Вас возненавидят. Избыток драмы».

«Пусть вопят. Зато кто-нибудь обратит внимание».

«Это ребячество. Недостойное вас».

«Мы должны помнить о том, что такое смерть».

«Ваша смерть будет ужасной».

«Нет. Я знаю толк в растениях. Она будет легче большинства других».

«Я не могу опять смотреть на это».

«Смотри. Опять. Больше не на что смотреть».

Их взгляды встречаются на время, которого хватило бы листку для поглощения единственного фотона. Мими пытается сохранить контакт, но древесная женщина ценой последнего волевого усилия его разрывает. Патриция Вестерфорд опять смотрит на просторный зал. Ее улыбка настаивает, что это не поражение. Это использование, просто термин другой. Мелочь, способ выиграть еще немного времени, еще немного ресурсов. Она опять бросает взгляд на Мими, охваченную ужасом.

«Сколько всего мы могли бы понять, сколько всего мы могли бы дать!»


В Огайо есть бук, который Патриция хотела бы увидеть снова. Из всех деревьев, воспоминания о которых она бережет как зеницу ока — простой, гладкоствольный бук, в котором нет ничего особенного, кроме выемки на стволе на высоте четырех футов от земли. Может быть, у него все в порядке. Может быть, солнце, дождь и воздух были добры к нему. Она думает: «Может быть, мы так сильно хотим навредить деревьям, потому что они живут намного дольше нас».

Растительная Пэтти поднимает свой бокал. Заглядывает в свою шпаргалку в поисках последней строки на последней странице. «Да здравствует Tachigali versicolor». Она поднимает взгляд. Триста умнейших людей потрясенно глядят на нее. Вместо звуковой дорожки — тишина, не считая приглушенных криков у края сцены. Она бросает взгляд на суматоху. Мужчина в инвалидном кресле подкатывает к ступенькам справа. Его длинные волосы и борода раз метались по плечам. Он такой же худой, как говорящее дерево из предания индейского племени яки — то, чьи речи никто не мог понять. Лишь он один в этой парализованной комнате пытается оттолкнуться от сидения и встать. Зеленая жидкость брызгает через край стакана, попадает ей на пальцы. Она опять поднимает глаза. Мужчина в инвалидном кресле неистово машет руками. Они тянутся вперед, словно ветки. Почему он придает такую важность столь незначительной вещи?

Лучшее и единственное, что можно сделать для мира. Она вдруг понимает: проблема изначально связана со словом «мир». У него два противоположных смысла. Настоящий мир мы не можем увидеть. От придуманного не в силах убежать. Она поднимает бокал и слышит, как отец читает вслух: «Ныне хочу рассказать про тела, превращенные в формы новые».


КРИКИ НИЛАЯ РАЗДАЮТСЯ СЛИШКОМ ПОЗДНО, чтобы разрушить чары, под воздействие которых попала аудитория. Оратор поднимает бокал, и мир раскалывается. Одна ветвь: она подносит бокал к губам, провозглашает тост — «Да здравствует Tachigali versicolor!» — и выпивает. Во второй — текущей — ветви она кричит: «Да здравствует самоубийство!», а потом швыряет стакан с клубящейся зеленью в сторону зрителей, которые потрясенно охают. Неуклюже ударившись о кафедру, гостья пятится, спотыкается, исчезает за кулисами, и всем остается лишь таращиться на опустевшую сцену.


ВЕСНОЙ — ПЫШНОЙ, ЧЕРЕСЧУР ТЕПЛОЙ, когда почки и цветы сходят с ума на каждом кизиле, церцисе, груше и плакучей вишне в городе — дело Адама наконец-то преодолевает все задержки и отправляется в федеральный суд Западного побережья. Репортеры заполняют зал заседаний, как муравьи, атакующие пионовый куст. Судебный пристав вводит Адама. Он поправился, отрастил бороду. Его лицо изборождено глубокими морщинами. На нем костюм, в котором он в последний раз был на торжественном банкете, где получил высшую награду за преподавание в университете. Жена сидит позади. Но не сын. Его сын увидит отца таким только много лет спустя, на видео.

«Признаете ли вы свою вину?»

Профессор психологии моргает, как будто он совсем другая форма жизни, и человеческая речь слишком быстра для понимания.


ЧЕРЕЗ КУХОННОЕ ОКНО С ПУСТЫМ ПОДОКОННИКОМ Дороти Бринкман смотрит на джунгли. Человек, который ни разу в жизни не оставил парковочный автомат без угощения, подбил ее на революцию-под-ключ: «Бринкмановский проект восстановления лесов». Со всех сторон дома простирается дикая природа. Трава высотой в фут, косматая, сорная, полная семян и кишащая местными жителями. Клены растут повсюду, как парные руки. Черемухи высотой по щиколотку щеголяют пестрыми листьями. Скорость рекультивации ошеломляет. Еще несколько лет — и их маленький лес воспроизведет половину из того, что росло тут до вторжения застройщиков.

Тот лес, что связан с нею, возрождается еще быстрее. Когда-то, давным-давно, она прыгала с самолетов, играла кровожадную убийцу, делала ужасные вещи с каждым, кто пытался ее подавить. Теперь ей почти семьдесят, и она ведет войну со всем городом. Джунгли в элитном пригороде: из той же категории, что растление малолетних. Соседи трижды заходили спросить, все ли в порядке. Они вызвались косить бесплатно. Она играет саму себя, милую, безумную, но преисполненную решимости никого не подпускать к дому — наконец-то у любительского театра случился новый гастрольный тур.

Теперь вся улица готова закидать ее камнями. Городские власти дважды писали, второй раз пришло заказное письмо, в котором ей давали срок, чтобы она привела участок в порядок, или будет штраф в несколько сотен долларов. Время истекло, пришло еще одно письмо с угрозами — еще один срок, еще один начисленный штраф. Кто бы мог подумать, что устои общества так пошатнутся из-за локального зеленого бунта?

Новый день икс — сегодня. Дороти смотрит на каштан, дерево, которого не должно существовать. На прошлой неделе она услышала радиорепортаж о том, как в результате тридцатилетних скрещиваний наконец-то была выведена устойчивая к заразе разновидность американского каштана, которую собираются испытать в дикой природе. Дерево, которое казалось ей ожившим воспоминанием, теперь выглядит пророчеством.

Оранжевый всплеск за окном привлекает внимание. Американская горихвостка, самец, выгоняет насекомых из густых зарослей хвостиком и крыльями. Двадцать два вида птиц только за последнюю неделю. Два дня назад, в сумерках, они с Рэем видели лису. Гражданское неповиновение может обойтись им в тысячи долларов из-за дополнительных штрафов, но вид из окна дома значительно улучшился.

Она готовит фруктовый компот Рэю на обед, когда наконец-то раздается сердитый стук во входную дверь. Дороти вспыхивает от волнения. Нет, не просто от волнения — от целеустремленности. Испытывает легкий страх, но такой, которым упиваешься. Моет и вытирает руки, думая: «Вот же угораздило снова полюбить жизнь у самой финишной черты».

Стук становится все торопливее и громче. Она пересекает гостиную, прокручивая в голове аргументы по поводу защиты права собственности, которые помог подготовить Рэй. Она провела несколько дней в публичной библиотеке и в здании муниципалитета, изучая местные постановления, судебные прецеденты и муниципальный кодекс. Принесла мужу копии, и он слог за слогом объяснил все непонятное. Она штудировала книги, собирая статистику о том, насколько преступно косить, поливать и удобрять, сколько пользы может принести полтора акра восстановленного леса. Здравый смысл и логика всецело на ее стороне. Против нее — одно лишь неразумное и первобытное желание. Но когда она открывает дверь, на пороге обнаруживается тощий паренек в джинсах и рубашке-поло, из-под бейсболки «Сделано в США» торчат всклокоченные светлые волосы; весь план защиты меняется.

— Миссис Бринкман? — На обочине за спиной у паренька трое еще более юных мальчиков, перекрикиваясь на испанском, выгружают оборудование для газонов из пикапа с прицепом. — Нас прислали городские власти, чтобы навести порядок у вас дома. На это уйдет всего несколько часов, и город не выставит вам счет.

— Нет, — говорит Дороти, и глубокий, теплый, мудрый тон, которым она произносит единственное слово, приводит паренька в замешательство. Он открывает рот, но слишком сбит с толку, чтобы сказать хоть слово. Она улыбается и выпячивает грудь. — На самом деле тебе не хочется этого делать. Скажи городским властям, что это было бы ужасной ошибкой.

Она помнит этот секрет с тех пор, как выступала на сцене: мобилизуй свою внутреннюю волю. Призови все воспоминания о прожитой жизни. Держи ее в голове: всю истину и всю ложь. Это крайне логичная вещь. Нет ничего сильней, чем кредо.

Парнишка колеблется. Его не подготовили к встрече с такой властной женщиной.

— Ну, если все в порядке…

Она улыбается и качает головой, раздосадованная его словами.

— Не в порядке. На самом деле, не в порядке.

«И ты это отлично знаешь. Пожалуйста, не заставляй меня унижать тебя еще сильнее».

Парнишка паникует. Она смотрит на него ласково, с пониманием, а больше всего с жалостью, пока он не отворачивается и не приказывает своим ребятам складывать оборудование обратно в грузовик. Когда они уезжают, Дороти закрывает дверь и хихикает. Ей всегда нравилось играть колоритных сумасшедших.

Это ерундовая победа, весьма незначительная отсрочка. Городские власти вернутся. Косилки и ножницы приступят к работе, и в следующий раз они накинутся без спроса. Они побреют двор наголо. Штрафы будут накапливаться, вместе с пенями за просрочку и другими взысканиями. Дороти подаст встречный иск и будет сражаться в суде до последней апелляции. Пусть город конфискует дом и бросит парализованного человека в тюрьму. Она всех переживет. Анархия новых ростков и следующей весны на ее стороне.

Дороти возвращается на кухню, где заканчивает готовить обед. Она кормит Рэя, рассказывая ему о бедном мальчике и его иностранной рабочей бригаде, которая так и не узнала, что с ними приключилось. Устраивает театр одного актера. Больше всего ей нравится играть саму себя. Она видит, как он улыбается, хотя никто другой в мире не смог бы это подтвердить.

После обеда они разгадывают кроссворд. Затем, как он теперь часто делает, Рэй говорит:

— Расскажи еще.

Дороти улыбается и забирается в постель рядом с ним. Она смотрит через окно на буйство новой поросли. В центре — дерево, которого быть не должно. Его ветви тянутся к дому; они, конечно, приближаются медленно, и все же достаточно быстро, чтобы вдохновить миссис Бринкман. Каким образом в химическом наборе со всеми его штучками появилось еще и «воображение» — загадка, над которой Дороти даже не собирается ломать голову. Так или иначе, оно существует и дарует способность узреть в подробностях — со всеми разбегающимися в разные стороны ветвями, всеми многочисленными гипотезами — Нечто, соединяющее прошлое и будущее, землю и небеса.

— Знаешь, она хорошая девочка. — Дороти берет негибкую руку своего мужа. — Просто немного сбилась с пути. Все, что ей нужно — это найти себя. Найти свое дело. Что-то большее, чем она сама.


ПРОКУРОР ДЕМОНСТРИРУЕТ ФОТОГРАФИИ с места одного из предполагаемых преступлений этого человека — граффити на обугленной стене. Первые буквы каждой строки обвиты усиками и лозами, как в иллюминированном манускрипте:

КОНТРОЛЬ УБИВАЕТ

СВЯЗЬ ИСЦЕЛЯЕТ

ВЕРНИСЬ ДОМОЙ ИЛИ УМРИ

Это центральная часть дела, основание для чрезвычайно сурового приговора, которого требует прокурор. Хочет доказать запугивание. Попытку повлиять на действия властей с помощью силы.


АДВОКАТЫ АДАМА выступают за милосердие. Они утверждают, что пожар устроил молодой идеалист, желая обратить внимание общественности на преступление против всех. Они утверждают, что продажа леса сама по себе была незаконной, а власти не смогли защитить вверенные им земли. Бесчисленные мирные протесты ни к чему не привели. Но защита разваливается. Закон по всем пунктам не допускает сомнений. Адам виновен в поджоге. Виновен в уничтожении частной собственности. Виновен в насилии над общественным благополучием. Виновен в непредумышленном убийстве. Виновен, как заключает суд присяжных — сограждан Адама Эппича, — во внутреннем терроризме.

Закон — просто записанная человеческая воля. Закон должен позволить закатать каждый акр живой земли в асфальт, если таково желание народа. Но закон позволяет всем сторонам высказать свое мнение. Судья спрашивает:

— Не хотите ли обратиться к суду с последним словом?

Мысли крутятся в голове Адама. Вердикты его освободили — он теперь как лист на ветру, он словно пламя пожара.

— Скоро узнаем, правы мы были или нет.

Суд приговаривает Адама Эппича к двум последовательным срокам по семьдесят лет каждый. Мягкость приговора его шокирует. Он думает: «Семьдесят плюс семьдесят — это ерунда. Черная ива плюс птичья вишня». Он-то рассчитывал на дуб. Он рассчитывал на тсугу или тис. Семьдесят плюс семьдесят. С поправкой на хорошее поведение, возможно, успеет отсидеть половину срока, прежде чем умрет.

Загрузка...