Братья Хынбу и Нольбу


I

Не то в Чхунчхондо, не то в Чолладо, а может быть, и в Кёнсандо жил-был сюцай[165] из рода Ён. Оставил он после себя двух сыновей: старшего — Нольбу и младшего — Хынбу.

И вот что удивительно: родились братья от одной матери, а характеры имели совсем непохожие. Хынбу был добр, чтил примерно родителей, горячо любил старшего брата. По-другому вел себя Нольбу. Не соблюдал он сыновнего долга и не питал теплых чувств к брату.

У всех людей пять органов и шесть полостей[166]. У Нольбу же, судя по его злому нраву, их было семь: видно, был у него еще один лишний орган — средоточие злобы и упрямства; находился он где-то у печени и, если случалось, что он шевельнется, причинял тогда Нольбу много хлопот окружающим.

Был Нольбу охотник выпить и мастак ругаться. Не отставал он и в драке. У дома, где скорбят по умершему, он пляшет, у жилища роженицы — режет собаку[167], на пожаре — веером раздувает огонь. Появится Нольбу на базаре — силой навязывает людям свои товары.

Поймает мальчишку — заставит его есть дерьмо и доведет до слез. Или вдруг ни за что ни про что залепит невинному человеку пощечину. Ему ничего не стоило увести за долги женщину из дому, схватить за ворот почтенного старца или ударить беременную.

Любимые забавы Нольбу — нагадить у колодца, спустить воду на рисовом поле, набросать земли в горшок с кашей, повыдергивать колосья, проделать отверстие в запруде или пробить колом незрелые тыквы. Мог он также повалить на землю горбуна и топтать его ногами, толкнуть справляющего нужду, ударить калеку в подбородок или перебить изделия горшечника. Переносят прах предков — он спрячет кость, наступит ночь — он принимается тревожить громким криком сон супругов. Не прочь он был обесчестить вдову или расстроить чужую свадьбу.

То пробуравит дырку в днище лодки, то закидает комьями грязи купающихся. А то возьмется лечить простуженного и колет его иглою в нос или насыплет в больные глаза перцу. Страдает человек зубами — он норовит ударить его в щеку, дитя попадется на глаза — не преминет его ущипнуть. Или вдруг ни с того ни с сего откажется от улаженной сделки. Случится ему повстречать монаха — свяжет его бамбуковыми жгутами, словно бочку. Охоч он был и до таких проделок: вырыть на людной тропе яму-ловушку или заставить кричать петуха как раз в то самое время, когда соседи приносят жертву духам предков, а в проливной дождь — открыть чаны с соей...

Таков был этот человек. С душою, покореженной, будто ствол китайской айвы, перекрученной, словно гаоляновые листья от дыхания восточного ветра и тумана, он все делал наперекор здравому смыслу.

Совершенно иным был Хынбу. Человек кроткий и добрый, он горестно вздыхал, глядя на бесчинства старшего брата, временами смиренно пытался усовестить его, но все было тщетно. Так и жил он: не проронив ни слова, ел то, что сунет ему брат, покорно делал все, что тот пожелает, — жестокосердый Нольбу не ведал угрызений совести. Как нам тут удержаться от негодования!

Создание злое и алчное, Нольбу прибрал к рукам все наследство, оставленное родителями: много денег, слуг, обширные поля и скот. С Хынбу же он обходился как с последним псом. Но младший брат был неизменно кроток и безропотен.

В ту пору, о которой идет речь в нашей повести, Нольбу безраздельно владел всем домашним имуществом, всеми пашнями и, как говорится, сладко ел и красно одевался. Но в день памяти усопших родителей Нольбу не очень-то тратился на поминальный обед. Вместо этого раскладывал он на поминальном столике бумажки и на одних надписывал стоимость жертвенных хлебцев, на других — цену фруктов... Закончив поминальный обряд и спрятав столик, он сетовал: вот, мол, хоть и решил на этот раз не тратиться, ан нет же... Пять грошей на свечу — да это же чистое разорение!

И вот однажды этот негодяй, подобных которому немного сыщется на белом свете, подумал: «А ведь сколько выгадал бы я на хлебе, если бы прогнал из дому Хынбу! Да и прочие расходы поубавились бы...»

Поделившись своей мыслью с женой, Нольбу позвал брата и сказал ему следующее:

— В детстве братья живут вместе. Когда же они обзаводятся семьями, то должны жить порознь. Таков закон. Так что забирай-ка ты жену со своим отродьем и ступай прочь!

Услышав такое, испугался Хынбу и со слезами на глазах отвечал брату:

— Братья — словно руки и ноги: если мы, два брата, станем жить врозь, не будет тогда в семье мира и справедливости. Одумайтесь, брат, молю вас!

Но достаточно было взглянуть на Нольбу, чтобы стало ясно: он и не подумает оставить брата в доме, не уступит ему даже комнатенки. Более того! Он явно собирался выпроводить брата как есть — с пустыми руками. Услышав же, что младший брат ему перечит, Нольбу рассвирепел, вытаращил глаза и, засучивая рукава, заорал:

— Ах ты, скотина! Хорошо ли я живу, плохо ли — это моя забота. Долго ты еще будешь есть мой хлеб? Может быть, ты собираешься вечно сидеть на шее старшего брата? Хватит болтать, живей проваливай!

Добрый Хынбу подумал: «Такая уж у моего брата натура. Если я подниму шум и обо всем проведают соседи, то брат еще пуще разгневается».

Поэтому, ни слова более не сказав, отправился он на свою половину и стал советоваться с женой, что предпринять.

Жена Хынбу, как и ее супруг, была женщина добродетельная и кроткая. Она слушала, и из глаз ее катились тихие незлобивые слезы.

— Что с деверем поделать! — сказала она. — Но куда идти? Ведь у нас нет своего угла. Где мы с детьми найдем пристанище?

Так горевали они всю ночь напролет, и вот уже заалел восточный край неба. А Нольбу тут как тут — горланит у дверей:

— Ты слышал, что я тебе вчера сказал, мерзавец? Почему ты еще здесь? Коли сейчас же не уберешься с глаз долой, отколочу палкой до полусмерти и вышвырну вон!

Долго ли можно выносить такое обхождение!

Ничего не ответил ему Хынбу. С женой и малыми ребятами молча вышел он за ворота и отправился куда глаза глядят.

Перебрались через гору. Там, у ее подножия, Хынбу вырыл пещеру. В ней они скоротали ночь, сбившись в кучку.

Как ни раскидывал умом Хынбу, а податься было некуда. Ничего другого не оставалось, как здесь же, вблизи от родных мест, сложить убогую хижину в два-три кана[168].

И вот он уже строит... Нет, он не поднимался на зеленую, изрезанную бесчисленными уступами гору, и не звенел там его топор о могучие стволы. Не возводил высокий и просторный дом о четырех углах с внутренним двором, женской половиной, главным залом и помещениями для слуг. Не ладил карнизов в виде веера, не клеил цветной бумаги по стенам, не ставил затейливо выточенные фигурки меж столбов, не сооружал красную веранду и не прилаживал раздвижных решетчатых дверей и окон...

Остро наточил Хынбу серп и, воткнув его в чиге[169], отправился на старое заброшенное поле. Там он нарезал большую вязанку стеблей гаоляна и полыни. Затем мотыгой расчистил на кривой горушке место и принялся за работу.

Еще далеко было до полудня, а у Хынбу уже готовы и женская половина, и главный зал, и службы. Да еще целых полвязанки гаоляновых стеблей осталось!

Взгляните-ка на женскую половину — ну разве не просторно?!

Когда ложится Хынбу — ноги до лодыжек проходят сквозь стену и торчат оттуда, будто у преступника в колодках. Запамятовав, встанет во весь рост — голова протыкает крышу, словно ему на шею за пьянство и азартные игры надели кангу. Когда же Хынбу потянется во сне, ноги его попадают во двор, кулаки оказываются за стенами хижины, а зад — за плетнем. Проходят мимо соседи из деревни — спотыкаются и бранятся: убрал бы, мол, свой зад. В испуге вскакивал тогда Хынбу и, громко плача, сетовал на судьбу:

— О горе мое горькое, участь печальная! Бывает ведь людям удача. Дарует им судьба чины высокие и титулы почетные. И советники-то они, и министры... Живут в хоромах, наслаждаются богатством и славой, в шелка одеты, на столе рис белее белого нефрита. В удел же таким, как я, достаются лишь нужда да прозябание в убогой лачуге. Сквозь крышу видны звезды, и если на дворе чуть накрапывает дождик, то в доме льет как из ведра — точь-в-точь как в стихах: «Когда из праздной тучки в синем небе вдруг мелкий дождь заморосит, в мое жилище низвергаются потоки». От задней двери осталась лишь решетка, а на передней и той нет, и ледяной осенний ветер пронизывает, словно стрелы. Самый младший просит грудь у матери, а постарше — клянчит кашу. Нет больше сил у меня, горемычного, жить так дальше!

Нужда нуждой, но по ночам он трудился усердно, и что ни год, то прибавление в семействе. Дети росли, будто грибы. А во что одеть эту ораву? И старшие и младшие в чем мать родила толкутся в одном углу. Откроешь дверь в хижину — а там ни дать ни взять берег реки по время купания: полным-полно нагих ребятишек.

Удрученный Хынбу прикидывал и так и этак, во что бы ему одеть свое нагое потомство. Но что мечтать об одежде, когда досыта поесть и то удается в лучшем случае раз в три месяца! И дни и ночи думал он, но ничего так и не смог придумать.

«Ага, есть выход!» Выпросив где-то большой кусок соломенной рогожи, Хынбу проделал в нем дыры по числу голов ребятишек. Затем согнал всех в один угол и напялил на них рогожу. Словно проросшие бобы, выглядывают из рогожи головы детей, и, если бежит за нуждой один, следом мчатся, будто свита важного сановника, и все остальные.

Ко всему прочему они постоянно что-нибудь клянчат.

— Ой, мама, поесть бы лапши с мясным бульоном! — просит один.

— А мне тушеных овощей с мясом и яиц! — вторит другой.

— Хочу лепешку из пареной репы! — хнычет третий.

— Цыц, пострелята, — со вздохом отвечает им мать. — В доме нет даже тыквенной похлебки, а вы чего захотели.

— Мама, я хочу жениться, — пристает между тем старший.

Так докучали им дети. Однако чем же их все-таки кормить? Ведь в доме нет даже горсти крупы. Поломанный обеденный столик с разъехавшимися в стороны ножками в глубоком молитвенном поклоне припал одним краем к земле. Горшки и плошки, все с отбитыми краями, по три-четыре дня лежат опрокинутые на полке, а день, когда в котелке варится рис, — счастливое событие, которое, как говорится, по календарю бывает раз в шесть декад. Глупая мышь трудилась две недели, силясь отыскать зернышко риса, но лишь натерла лапки и так пищала, бедная, что слышно было за три села. Как тут не горевать!

— Не плачь, мой маленький, не проси молока. Откуда ему быть у голодной матери? И вы, дети, не просите риса. Где я вам его возьму?

Но даже в эти горькие минуты Хынбу по-прежнему был добр; ему неведомы ни злоба, ни хитрость, душа его чиста, как белый нефрит с Куньлуня. Считая добродетель образцом, он был далек от зла, не знал ни зависти, ни жадности и не искал утех в вине. Как можно надеяться приобрести богатство и чины, имея такую душу?!

— Выслушайте меня, — обратилась как-то к Хынбу его супруга. — Оставьте ваше бесполезное благородство. Смиренномудрый Янь-цзы[170] отправился к праотцам в грязном захолустье в тридцать лет. Братья Бо И и Шу Ци со своей скромностью умерли голодной смертью в горах Шоуяншань, покинув неутешных молодых жен. Вот так же нет никакого толка и в вашей честности и бескорыстности. Попытайтесь-ка лучше накормить своих детей. Прошу вас, ступайте к деверю и попросите у него хоть малую толику риса или денег.

— У брата нам не выпросить ничего. Вот только разве ячменем[171] он угостит... — отвечает ей Хынбу.

Простодушная супруга Хынбу возразила:

— Скажите на милость! Что же, по-вашему, ячмень не еда? Ячмень — это хлеб в неурожайный год. Да ежели распарить его в горшке, так он будет посытнее риса!

А Хынбу ей в ответ:

— Э, жена, да ты, никак, вообразила, что я говорю о том ячмене, который бывает озимым, яровым или поздним! Если мой брат увидит у кого-нибудь хоть объедки со своего стола, он не посмотрит на то, родственник перед ним или нет: мигом поколотит дубовой или ясеневой палкой. Как бы мне у него такого «ячменя» не отведать!

— Ну что вы такое говорите? — упорствовала жена. — Ведь есть же пословица: «Милостыни не подадут, но и по руке протянутой не ударят». Попытка не пытка, попробуйте прежде, а там и возвращайтесь назад.

Выслушав супругу, Хынбу скрепя сердце отправился к старшему брату.

Взгляните-ка на Хынбу! Старый мангон[172] на лбу его давно уже распустился, шнурки у мангона надвязаны ремешком от прялки. Шляпа с отвалившейся тульей сплошь прошита нитками, завязкой к шляпе служит тонкий побег молодого бамбука. От халата остался почти один ворот, живот стянут связанным в нескольких местах кушаком с кистями. Изодранные штанины перехвачены внизу тесемками из травы, на ногах развалившиеся соломенные туфли. В руках Хынбу — веер из трех перьев. Сзади на поясе болтается маленький мешочек.

Пошатываясь, словно хворый под порывами ветра, Хынбу кое-как добрался до дома Нольбу.

Глянул вправо, глянул влево — куда ни ступишь, всюду во дворе высятся груды зерна, прикрытые циновками.

Радость простодушного Хынбу была беспредельна. Но как-то еще обойдется с ним Нольбу! Припомнились тут Хынбу прежние побои, и, еще не увидев старшего брата, он уже испугался и задрожал, как осиновый лист.

Смиренно приблизился Хынбу к крыльцу и, почтительно сложив руки на животе и часто кланяясь, осведомился о здоровье старшего брата.

Другой на месте Нольбу тотчас подбежал бы к брату, взял его за руку и со словами привета ввел бы в свое жилище. Какие-де разговоры с дорогим гостем во дворе!

Но Нольбу никогда не ведал справедливости. Смекнув, что Хынбу пришел просить у него денег или риса, Нольбу прикинулся, что не узнает брата, и несколько раз переспросил его, кто, мол, он такой.

— Я — Хынбу, — сдавленным голосом ответил ему брат.

— Какой еще Хынбу? Не знаю никаких Хынбу! — заорал Нольбу.

Горько заплакал тогда Хынбу:

— О брат, зачем вы так говорите? Умоляю вас, помогите нам! Несчастные дети уже не держатся на ногах от голода, а мне нечем их накормить. Поборов стыд, пришел я к вам просить о помощи. Вспомните о братских чувствах, не откажите в малой толике риса. Я отработаю за него сторицей. Ужель я не смогу отплатить за ваше благодеяние, ужель останусь в долгу перед вами! Подумайте — мы ведь братья. Спасите погибающих!

Ну, а что же Нольбу? Услышав призывы брата о помощи, он подскочил, будто свирепый тигр, выпучил свои злые, налитые кровью глазищи и с бранью обрушился на Хынбу:

— Бессовестная тварь! Послушай же, что я тебе скажу. Небо не рождает человека без дохода, земля не рождает травы без названия. Почему же ты несчастен? Почему лезешь ко мне со своей докукой? Тошно слышать твои речи!

— Нет более мочи голодать с малыми детьми, — отвечал ему сквозь слезы Хынбу. — Вот и пришел я, бессовестный, просить старшего брата о милости. Умоляю вас, дайте какой-нибудь пищи. А коли нет ее — хоть три монетки... День-другой мы бы на них прокормились.

Пуще прежнего разгневался Нольбу:

— Слушай, мерзавец! Много риса в амбарах моих, да чтобы тебе дать — мешок надо развязывать. Немало его у меня и во дворе в грудах лежит, да коли тебе дать — придется груду рассыпать. Деньги тоже водятся в моем доме, да тебе дать — надо новую связку развязывать[173]. Дал бы тебе муки, да кувшин станет неполным. Из одежды тебе дать чего-нибудь — значит оставить раздетыми слуг. Дал бы тебе ложку холодного риса, да нечем пса будет накормить, дал бы тебе балды, только тогда свинья с поросятами будут некормлены. Коли дать тебе мешок бобов, так ничего не останется моим четырем волам. Нет у тебя ни капли совести, бесстыжая тварь!

— Ваши упреки, наверное, справедливы, но не дайте же погибнуть своему младшему брату! — продолжал умолять Хынбу.

Вконец рассвирепел Нольбу. Громовым голосом кличет он слугу Мадансве и приказывает ему:

— Ну-ка, открой задний амбар. Там, как войдешь, свален в кучу ячмень.

Услышал это Хынбу и обрадовался:

«Видно, сжалился брат надо мною и решил дать мне мерку ячменя».

А Нольбу тем временем с помощью Мадансве разобрал груду впрок заготовленных топорищ, что спрятаны были за мешками ячменя, выбрал топорище по руке и набросился на Хынбу. Для начала хватил кулаком по затылку, а затем принялся колотить его палкой, — ни дать ни взять монастырский служка, ловко орудующий метелкой, или буддийский монах, выбивающий дробь на своем барабанчике перед статуей Будды!

— Ай! Что вы делаете, брат! — вскричал Хынбу. — Ведь даже злодей Чжэ[174], гордыней обуянный, святой в сравнении с вами, а коварные Гуаньшу и Цайшу[175] — совершеннейшие люди! Разве не братья мы с вами? Не хотите дать — не надо. Зачем же бить? Ой, умираю!

Куда там! Жестокосердый Нольбу не унимался и колотил брата по чему попало. Но вот наконец Нольбу совершенно выбился из сил. Тогда он швырнул топорище в сторону и, тяжело дыша, проговорил:

— Смотри, мерзавец, не попадайся мне больше на глаза!

Затем он круто повернулся, с шумом хлопнул дверью и скрылся в доме.

От этой выволочки тело у Хынбу обмякло, а в голове была единственная мысль: как бы убраться поскорее восвояси. Но может быть, что-нибудь у супруги брата удастся выпросить?

И вот Хынбу на четвереньках пополз к очагу — там, кстати, как раз варилась каша.

Мало того что Хынбу был нещадно избит, в его желудок уже несколько дней кряду не попадало ни крохи. И когда до него донесся запах варева, внутри у Хынбу будто все перевернулось. Приблизившись к очагу, Хынбу обратился к жене Нольбу со следующими словами:

— О невестка, дай хоть ложку риса! Сжалься над младшим братом!

Но подлая баба была под стать своему муженьку. Стремительно обернувшись, она отрезала:

— У баб свои заботы, у мужиков — свои. Куда ты лезешь?

И, выхватив живехонько черпак из горшка, наотмашь стукнула им Хынбу по правой щеке.

У Хынбу от такого угощения из глаз посыпались искры и голова пошла кругом. Но когда тронул он украдкой щеку, то обнаружил, что к щеке прилип комок вареного риса. Подобрав его языком, Хынбу проговорил:

— Стукнуть-то ты меня стукнула, да заодно и кашей накормила. Премного тебе благодарен. Не посчитай же за тяжкий труд, ударь и по левой щеке. Да захвати черпаком побольше каши. Будет на что взглянуть моим ребятишкам!

Вредная баба отложила черпак в сторону и, схватив кочергу, так огрела ею Хынбу, что тот не мог ни охнуть, ни вздохнуть. Делать нечего. Горько рыдая, поплелся Хынбу прочь, полный отчаяния.

А в это время жена Хынбу кормила грудью плачущего младенца и уговаривала старших — грустное зрелище, которое любому бы сдавило сердце болью. Вращая свободной рукой прялку, она утешала детей:

— Не плачь, моя крошка, не плачь... Ну, а вы чего ревете? Вчера вечером я рушила рис у достопочтенного Кима, принесла с собою целую мерку и все сварила вам. А ведь у нас с отцом до сих пор во рту не было ни крошки. Ваш отец ушел к дяде. Вот принесет он денег или риса, тогда сварю и кашу и похлебку. И вас накормлю, и сама поем... Не плачь, малютка, не плачь!

Но тщетны все уговоры. Разве уймешь отчаянно ревущих ребятишек, не накормив их чем-нибудь!

Покуда жена Хынбу, сложив руки на голове и устремив взор вдаль, поджидает своего супруга, взглянем на нее! От ее ветхой кофты уцелел лишь ворот, стеганые штаны изодрались вконец, а от старой юбки остался один перед. На ногах — матерчатые носки в сплошных дырах и соломенные туфли без пяток...

Взад и вперед ходит она у дверей своего жилища и, уговаривая детей, ждет возвращения Хынбу.

Ждет так, как ждали некогда дождя в Семилетнюю засуху, как ждали солнечных лучей в Великий девятилетний потоп[176], как Чжугэ Лян, молясь на холме духу семи звезд, ждал юго-восточного ветра, как Цзян-тайгун ждал на берегу Вэйшуй чжоуского правителя Вэньвана. Она верит, как верят прославленному полководцу его воины. Ждет так, как дети ждут, когда вернется с жертвенными хлебцами мать, ушедшая к шаманке, ждет, как может ждать в пустом жилище одинокая супруга своего мужа...

Ждут с нетерпением возвращения Хынбу и дети, не евшие целый день.

Как быстро минул вчерашний день и как невыносимо медленно тянется время сегодня. Нет, неправду говорят стихи: «Ход времени неумолимый стремительному бегу вод подобен!»

Но вот показался наконец Хынбу. Охмелевший от палок, он едва тащился, покачиваясь из стороны в сторону.

— С благополучным возвращением, супруг! Родственники-то, видать, раздобрились. Вон как напились у брата! Ну, входите скорее! Коли рис у вас, кашу мигом сварю, а коли деньги — пойдем к Киму и купим у него съестного хотя бы на раз.

Слушает Хынбу жену, а к горлу будто комок подкатил.

— Сладкие речи твои, что урожайный год...

Но, будучи по природе своей человеком дружелюбным и братолюбивым, Хынбу не осмелился сразу рассказать о случившемся в доме старшего брата. С деланным спокойствием он начал:

— Ну вот, слушай, жена. Пришел я к брату. Брат и невестка вышли навстречу, пожали мне руку и спрашивают, почему, мол, раньше не приходил. Потом пригласили в дом, угостили добрым вином и горячим обедом — кушай-де на здоровье. Брат дал пять лянов денег и три мерки риса, а невестка добавила еще три ляна да две мерки бобов. «Ступай, говорят, скорее и накорми детей». Позвал брат слугу и велел ему отнести ношу ко мне домой. А я говорю слуге: «Не надо, я сам». Вышел я от брата, поднялся на гору, а там откуда ни возьмись разбойники. Все как есть отобрали. Вот и пришел я ни с чем.

Рассказывает Хынбу, а между тем из глаз, будто дождь, льются слезы.

Жена, должно быть, приняв в соображение характер деверя и его супруги, не поверила Хынбу.

— Полно вам! Неужто я не понимаю? Знаю я и деверя и невестку. Какие там пять лянов и три мерки риса! Зачем вы рассказываете мне эти небылицы?

И тут, приглядевшись внимательно к мужу, она увидела, что супруг ее весь в крови, лицо распухло, а на теле живого места нет.

Дух зашелся у жены Хынбу. Опустившись на землю, она запричитала:

— О, что же это такое! Ведь не хотел супруг мой обращаться к старшему брату за помощью! Но горько стало ему от моих попреков. Пошел он. И вот что получилось! О я, несчастная! Даже своему супругу я служить не в состоянии, и теперь мне приходится быть свидетельницей такого печального зрелища. Зачем мне теперь жить на белом свете! Как жестоко побил его этот бессердечный, злой янбан[177], этот сквалыга, которому жаль мерки риса, горами насыпанного у него во дворе!

Из сострадания к жене Хынбу не стал пересказывать слова, которые ему довелось услышать от старшего брата, и принялся утешать ее:

— Не горюй, жена. Как гласит пословица: «Всю голь не накормить и государству». А уж что говорить о моем брате! Пойдем-ка мы с тобой на поденщину. Авось как-нибудь и прокормимся.

Жена Хынбу покорно согласилась, и вот супруги отправились на поденную работу.

Супруга его рушит рис, процеживает вино в трактирах. Преставится кто-нибудь в деревне — она шьет для семьи усопшего траурную одежду. Отмечают семейный праздник — моет посуду. Или готовит жертвенные хлебцы в доме, куда пригласили колдовать шаманку. Случалось ей и выгребные ямы очищать. Когда же сходил снег, она собирала в горах съедобные травы, сеяла ранний ячмень. Чего ей только не приходилось делать! А Хынбу во вторую луну, когда дуют ветры, пахал землю, а в третью-четвертую луны сеял рис. Работал он и на суходольных и на орошаемых полях. А как минет страда, Хынбу принимается ходить из дома в дом: кому крышу покроет соломой, кому циновки сплетет. Пробовал он торговать дровами, нанимался возчиком к торговцу рисом и посыльным в уездную управу. Погрузит кому-нибудь поклажу — дадут пять грошей, лошадь подкует — два гроша, очистит яму — грош. И веники он вязал, и, встав чуть свет, подметал дворы, и воду носил соседям. В управе Чонджу таскал на спине связки денег, а в управе Тэгу переносил поклажу...

Но как Хынбу ни выбивался из сил, жить иначе, как впроголодь, ему не случалось.

И вот однажды, не видя никакого другого выхода, надумал Хынбу идти в уездный город и просить мешок риса из государственных закромов.

— Послушай, жена. Мне надобно сходить но делу в уезд, — сказал он супруге и, умолчав о цели своего путешествия, стал собираться в дорогу.

Надел на голову разлезшийся от времени мангон, натянул ветхую рубаху и штаны, сквозь которые то тут, то там проступало обнаженное тело, подвязал повыше под коленями тесемки потрепанных холщовых поножей, на шляпе без тульи потуже затянул бамбуковую завязку. Для пущей внушительности Хынбу дополнил свой наряд латаным-перелатаным янбанским халатом, взял в руку трубку в одну пядь длиной и, спотыкаясь и выписывая вензеля, будто пьяный, двинулся в дальний путь.

Придя в уездную столицу и отыскав присутствие, Хынбу с трудом поднялся в помещение, где восседал начальник канцелярии, и небрежно — хотя и был ни жив ни мертв от страха — обратился к чиновнику:

— Ну, что у вас тут новенького? В благополучии ли изволит пребывать их милость, правитель города? А знаешь, я, пожалуй, присяду. Тридцать ли сюда шел, поясницу ломит...

И Хынбу принялся набивать трубку.

— Что угодно сюцаю Ёну? — спросил его писец.

— Да вот пришел просить риса из государственных закромов. Не мог бы ты распорядиться на этот счет?

— Как нищий смеет просить о том, чтобы ему выдали бесценное государственное зерно! Впрочем, не случалось ли сюцаю когда-нибудь отведать батогов?

У Хынбу при этих словах сердце ушло в пятки.

— Чего это ты о батогах завел речь? Лучше бы помог мне добыть риса. Я бы хоть ребятишек своих накормил.

— Риса, сюцай, не просите. А вот батогов — это извольте. Здешнего богача Кима кто-то оклеветал перед губернатором, и уже пришел приказ заключить его под стражу и передать по инстанции. А богач этот возьми да и заболей, и на всю родню его тотчас же напала хворь. Поэтому Ким хочет послать вместо себя замену и просил меня помочь ему найти охотника. Если сюцай Ён пойдет вместо Кима в губернскую управу и даст себя наказать батогами, то получит вознаграждение в тридцать лянов. Ну как? Угодно ли сюцаю лечь на скамью вместо другого?

Слова начальника канцелярии несказанно обрадовали Хынбу. О том, сколь трудно вынести такое наказание, он нимало не размышлял.

— А велико ли наказание?

— Да уж раз тридцать-то вас вытянут.

— И за те тридцать ударов, которые я получу, мне дадут тридцать лянов?

— Конечно. За каждый удар — один лян.

— Смотрите, только никому другому не говорите, — забеспокоился вдруг Хынбу. — Если папаша Квесе из нашей деревни проведает об этом, то примчится туда раньше меня. Никому не сообщайте эту новость.

Начальник канцелярии вручил Хынбу пять лянов на дорожные расходы и сопроводительную бумагу в губернскую управу.

— Отправляйтесь туда поскорее. Вот это письмо отдадите стражникам в губернской управе. Бить будут вас несильно, только для вида. Кроме того, богач Ким отправит следом сотню лянов в губернский гарнизон. Ступайте и не тревожьтесь.

От радости Хынбу, так непочтительно начавший давеча свой разговор с начальником канцелярии, теперь вдруг стал необычайно вежлив.

— Я непременно приду, ваша милость, господин начальник, — низко кланяясь, заверил он на прощание чиновника.

Затем завернул в пояс полученные пять лянов и направился домой, напевая «тхарён»[178].

Еще издалека заприметил он свою супругу и закричал :

— Погляди-ка, жена! Некогда Ли Шань[179] за свою преданность был пожалован золотом. А прославленному ханьскому полководцу Гуань Юю[180], когда попал он в страну Вэй, преподнесли тысячу мер золота, пока сидел он в седле, да сотню мер, как сошел с коня. Вот и я, ничтожный, сподобился нынче: стоило мне показаться в уездном городе — и на меня в тот же миг невесть откуда свалилось тридцать лянов. Эй, жена, отодвинь-ка полог!

Обрадованная жена выбежала ему навстречу.

— Что это вы там кричите о деньгах? Неужели взяли в долг под проценты?

— Ну что ты! Разве я смогу выплачивать проценты?

— Тогда, должно быть, нашли на дороге?

— Эти деньги в самом деле — дар судьбы, — посмеиваясь, отвечал супруге Хынбу.

— Ну конечно, вы нашли их на дороге! А как горюет теперь потерявший эти тридцать лянов! Послушайте, супруг. Ступайте скорее и положите деньги на то место, где вы их взяли. Будет искать пропажу владелец, а вы тут как тут. Он поблагодарит вас и, глядишь, даст лян-другой. Вот это будет справедливый поступок!

А Хынбу ей в ответ:

— Твои слова, жена, конечно, достойны того, чтобы следовать им. Но выслушай меня. Не на дороге я нашел эти деньги, и никто не дал мне их даром. Был я в уездном городе. А там, оказывается, кто-то оклеветал тамошнего богача Кима и настрочил на него донос в губернскую управу. Богач же этот нынче болен, и тому, кто согласится пойти вместо него в управу и получить тридцать ударов батогами, дадут тридцать лянов да еще пять лянов на дорогу. Не счастливый ли это случай? Разве это не удача — не моргнув глазом, отхватить тридцать лянов за какие-то там тридцать ударов?

Услышав это, супруга Хынбу испугалась.

— Зачем вы продали себя? Ведь вам даже неведома вина этого человека, а вы собираетесь принять на себя его грех! А вдруг он убил человека, или кого-нибудь ограбил, или же хитростью завладел чужим добром? Когда вас, голодного да тощего, начнут в управе бить батогами, помрете вы там от самой малости. Умоляю вас, откажитесь от этой затеи. Если же вы решили поступить по-своему, то прежде убейте меня и похороните. Мертвой я уже ничего не буду знать, и вы тогда будете вольны делать все, что угодно. Но покуда я жива, вы никуда не пойдете. Заклинаю вас, не ходите, послушайтесь меня. Если вы умрете под батогами, мы все погибнем. Не отвергайте же моей просьбы.

Пока Хынбу внимал настойчивым мольбам своей супруги, он был согласен с ней. Но тридцать блестящих монет вновь и вновь рисовались его воображению. Не в состоянии побороть соблазн заполучить такие большие деньги — и притом всего-навсего за несколько ударов батогами, Хынбу принялся уговаривать жену:

— Ты только представь себе, как бы тогда сложилась наша жизнь!.. Я бы выдержал в числе первых государственные экзамены и разъезжал в чиновничьей коляске или стал бы командующим пяти столичных полков и красовался бы в седле полководца. Или назначат меня губернатором одной из восьми провинций, и буду я восседать в своем приемном зале. А то стану начальником канцелярии в уездной управе или хотя бы старостой в нашей деревне. Будут меня тогда усаживать на почетное место. Какой мне сейчас прок от моих ягодиц? А пойди я в губернскую управу да вытерпи там всего лишь тридцать ударов, так будут у нас тридцать лянов. На десять лянов куплю мяса для поправки после наказания, на другие десять лянов куплю риса и досыта накормлю всю семью. На остальные же деньги куплю вола. За два года я откормлю его с кем-нибудь на паях, потом мы его продадим и женим старшего сына. Будут у него дети, а у нас с тобой внуки. Ну не счастливый ли это случай?

«Все это заманчиво, — думала жена Хынбу, — но идти по такому пути нельзя». И она упорно продолжала противиться уговорам супруга.

Тогда Хынбу, занятый единственной мыслью: как бы ему поскорее добраться до управы, вынужден был прикинуться сраженным доводами жены и сказал ей:

— Ладно, будь по-твоему. Никуда я не пойду. Вот только наведаюсь к достопочтенному Киму: попрошу у него охапку соломы, чтобы сплести туфли.

Обманув таким способом жену, Хынбу прямехонько направился в губернскую управу. Добирался он туда, конечно, не в седле, а шел пешком по сто семьдесят ли в день в надежде заработать тридцать лянов и через несколько дней прибыл в управу.

Впервые в жизни Хынбу взирал на здание губернской управы. Не зная где что, он растерянно топтался перед главными воротами. Как раз в ту пору у входа прохаживался стражник в полной форме. Увидев его, Хынбу расхохотался:

— Экая у него потешная шляпа! С красной шишечкой!

Наконец Хынбу решился пройти в ворота. И тут у него от страха подкосились ноги: во дворе было полным-полно стражников и прочего управского служилого люда; то тут, то там позвякивали колокольчики, и протяжные возгласы караульных неслись в голубое небо.

— Не иначе, как на тот свет я попал! — в ужасе заголосил Хынбу. — Как ни верти, а живым мне отсюда, видно, уж не выбраться. Не послушался я жены, заупрямился...

Но в ту минуту, когда Хынбу уже было раскаялся в содеянном, звякнули колокольчики и раздался возглас: «Повинуюсь». Перепуганный Хынбу снял шляпу, обнажив на голове связанную в узел косицу, и, приблизившись к начальнику стражи, обратился к нему:

— Ваша милость, я пришел первым! Пустите меня вперед!

— Что за сумасшедший янбан? — удивился тот. — Ступайте прочь!

— Не издевайтесь же над человеком. Проведите меня поскорее! — взмолился Хынбу.

— Кто вы такой и что вам здесь нужно? — спросил у Хынбу начальник стражи.

— Я хочу принять на себя наказание, назначенное богачу Киму из нашего уезда.

— Так это вы сюцай Ён из деревни Подокчхон?

— Да, ваша милость.

Кликнув одного из управских стражников, начальник приказал ему:

— Вот этот янбан пришел вместо богача Кима. Забери его и учини допрос. Да смотри, бей полегче. К нам в канцелярию пришло письмо и сто лянов.

Подивились на Хынбу прочие стражники и принялись его утешать и успокаивать.

Но вдруг донесся голос глашатая: «Слушайте, слушайте!» — и в воротах показалась процессия с носилками, на которых восседал чиновник. Сойдя на землю, чиновник огласил королевский указ.

— Именем короля все преступники, кроме убийц, во всех провинциях и уездах освобождаются из-под стражи.

Тут снова появился начальник стражи.

— Ну вот, сюцай Ён, ваше дело улажено, — обратился он к Хынбу.

— Стало быть, я смогу заменить Кима? — обрадовался Хынбу.

— Всех преступников велено освободить. Ступайте домой.

Хынбу приуныл.

— Послушайте, я же пришел сюда как раз за тем, чтобы меня наказали батогами. Ведь уговорились: за каждый удар — один лян. Если я вернусь с пустыми руками, рухнут все мои надежды.

— Вот что, сюцай Ён, — сказал начальник стражи. — Вы пришли сюда по делу богача Кима. Если он откажется заплатить вам, ссылаясь на то, что вы, мол, не побывали под батогами, приходите к нам в управу. Мы как-нибудь выжмем из него хотя бы грошей сто в вашу пользу. Ну, а теперь идите.

Делать нечего. Несолоно хлебавши Хынбу отправился восвояси. Проходя мимо канцелярии волостного правителя, он увидел, как бьют батогами несчастных, не сдавших свою долю риса в государственные хранилища, и горестно вздохнул:

— Вот где богатый урожай на батога!..

Горько сетуя на свою судьбу, купил Хынбу хлеба на один лян, оставшийся у него от дорожных денег, взвалил его на спину и зашагал к дому.

А между тем жена Хынбу, догадавшись, что ее супруг отправился в губернскую управу, сложила позади хижины жертвенник, поставила на него чашку с водой, зачерпнутой из колодца на рассвете, и принялась возносить моленья:

«Молю о милости! Рожденный в год «Ыльчхук» хозяин дома господин Ён ушел с намерением принять на себя чужой грех. Молю несчетно тебя, всевышний, и вас, о добрые духи земли и неба, пусть он вернется невредимым!»

Свершив молитву, преданная супруга вернулась в хижину. Одинокая, сидела она в пустом жилище и горько плакала:

— О мой супруг, непорочный и чистый, как небеса! Зачем из-за беспросветной нищеты обрек ты себя на истязания? Увижу ли я теперь тебя живым? Как мне узнать, что сталось с тобою? Может быть, ты сейчас лежишь ничком и кожа на твоей спине вздулась от жестоких побоев. Может быть, ты уже кончаешься под батогами палача, за которым зорко следит свирепый надсмотрщик...

Но вот показался Хынбу. С радостными возгласами жена кинулась навстречу супругу.

— Что я вижу: вернулся мой супруг! Конечно, вас признали невиновным и отпустили! Или... неужто вас все-таки пытали? Как вы смогли вынести такое жестокое наказание? Дайте же взглянуть на ваши раны!

Раздосадованный своей неудачей, Хынбу в сердцах принялся бранить жену:

— Спрашивает меня о ранах! Спроси о них у своего дедушки! Синяки, раны... Откуда им взяться, глупая баба, когда меня ни разу не ударили?

— Ну вот и хорошо! — воскликнула жена Хынбу. — Ну не чудесно ли: супруг, уже было совсем готовый лечь под батога, возвращается невредимым! Да есть ли на свете большее счастье! С того дня, как вы ушли в губернскую управу, я неустанно возносила моленья перед жертвенником за нашей хижиной. И вот по милости неба вы благополучно вернулись домой. О, как я счастлива! Если бы вас, голодного и худого, избили в управе батогами, вы бы непременно померли. Как же мне не радоваться!

Глядит Хынбу на то, как ликует его супруга, а к горлу подкатывает комок. Невесело у него на душе. Задумался он о своей горькой доле, о том, как ему спасти детей, и неутешная печаль овладела им пуще прежнего. Дождем покатились слезы из глаз, и судорожные рыдания сотрясли грудь Хынбу. В отчаянии он стал колотить себя руками в грудь.

Взглянула жена на Хынбу — и куда девалась ее радость. Вновь охватили ее горестные мысли, и она заплакала вслед за супругом.

— Не плачьте, — успокаивала она мужа сквозь слезы. — Вспомните, как праведник Янь Юань[181] терпел лишения и нужду и не роптал на свою участь. Ведь и Фу Юэ клал прежде стены в Фуяне, а повстречался со справедливым государем — обрел и славу и богатство. А шанский министр И Инь![182] Был он простым хлебопашцем в Синье, а встретил такого праведного государя, как Чэн-тан, и стал его правой рукой. Или ханьский полководец Хань Синь[183]. Немало горя хлебнул он в молодости, а ведь у Гао-цзу он стал крупным военачальником. Да разве перечислишь все, что было на свете! Недаром говорили в старину: «Того, кто трудится прилежно в поле, не может сделать нищим даже Небо». Как знать: быть может, и для нас, коль будем мы праведны и усердны, наступят светлые времена?

Согласившись с супругой, Хынбу сидел в глубоком раздумье.

Как раз в это время мимо проходил племянник богача Кима. Прослышав о возвращении Хынбу, он заглянул к нему в хижину.

— Как это вы, едва держась от голода на ногах, ухитрились перенести наказание в управе? — подивился молодой Ким.

Хынбу, в надежде получить несколько лянов, совсем было уже собрался поведать о tow, как его нещадно избили батогами. Но по природе своей человек прямодушный, он в конце концов выложил все начистоту.

— Оно, конечно, было бы неплохо, кабы меня побили батогами, но ничего не вышло, — закончил он свою грустную повесть.

Внимательно выслушав Хынбу, молодой Ким молвил:

— Доброй души вы человек! Об этом мне от кого-то уже приходилось слышать. Однако согласитесь, что вам не следует просить денег лишь за то, что вы благополучно вернулись домой. Вот у меня как раз есть семь или восемь лянов. Возьмите их и купите себе мерку риса.

И, попрощавшись с Хынбу, племянник богача Кима отправился дальше.

Долго смотрел вслед гостю Хынбу, думая про себя:

«Меня в управе не ударили ни разу, а я спокойно взял чужие деньги. Нет у меня совести! Но ведь недаром говорят: «Проголодав десять дней, достопочтенным мужем не станешь». Что мне еще оставалось делать?»

Часть этих денег Хынбу потратил на рис, а на остальные купил приправы. Так они прожили еще несколько дней.

И вот опять нечего есть. Что же предпринять?

«Попробовать, что ли, плести на продажу туфли из соломы?» — подумал однажды Хынбу и обратился к жене со следующими словами:

— Сходи-ка к соседу, достопочтенному Киму, и попроси у него одну-единственную охапку соломы. Без поля не займешься земледелием, без денег не начнешь торговли. А мне нужна солома: буду плести туфли.

Но жена заупрямилась:

— Как в чем нужда, мы тотчас к ним бежим просить. И вот вы опять про то же... Придешь к ним — от стыда не можешь слова вымолвить.

Вспылил Хынбу.

— Довольно! Схожу сам! — и отправился к Киму. На стук вышел хозяин.

— Что тебе угодно?

— Нет у меня более мочи жить впроголодь с такой семьей, — взмолился Хынбу. — Решил я плести туфли на продажу. Не откажите в милости: дайте охапку соломы!

Выслушав Хынбу, достопочтенный Ким молвил:

— Горемыка ты несчастный. Брат твой — богач, а ты живешь в такой нужде. Как мне не пожалеть тебя!

После этого он отправился на задворки, разворошил стог рисовой соломы и связал несколько охапок.

Несчетно поклонившись в благодарность за оказанную милость, Хынбу взвалил солому на спину и побрел восвояси.

Дома Хынбу сплел несколько пар туфель и продал их на базаре, с грехом пополам выручив три мелкие монеты. На них купил он риса да приправы — едва хватило один раз накормить семью.

Но ведь не станешь всякий раз выпрашивать солому!

И снова Хынбу тяжко вздыхает, утешая детей. А по лицу сами собою катятся горючие слезы.

Болью наполнилось сердце жены Хынбу, и она вслед за супругом заплакала, причитая:

— Что за жизнь мне выпала: одна беспросветная нужда! Как больно мне смотреть на своих дорогих детей — раздетых и голодных! Никто на этом свете не придет голодному на помощь, никто не поможет ковшом воды рыбе, задыхающейся в лужице на дороге. Ужели в этой жизни есть что-нибудь еще, кроме нужды да мук! Страдания растерзанной на части наложницы Ци, печаль наложницы Бань-цзеюй, сидящей одиноко средь распустившихся цветов во дворце Чансиньгун, скорбь неутешных Нюйин и Эхуан, орошающих кровавыми слезами сяосянский бамбук, тоска Ян-гуйфэй в роковой день в Мавэе, горе юной Сукхян[184], томящейся в лоянской темнице!.. Да разве можно сравнить страдания этих жен с моими муками?!

И жена Хынбу в отчаянии принялась колотить руками по земле.

У кого хватит сил спокойно взирать на слезы! Хынбу, глядя на свою супругу, осушил мокрое лицо и стал утешать ее:

— Исстари говорят: «И бедность и богатство — не на три века». Не может быть, чтобы нам пришлось терпеть нужду до третьего поколения. Коль будем мы праведны и не станем творить зла, Небо, конечно, не оставит нас, и мы не погибнем от голода. Не плачь, жена, не убивайся!

II

Так тщетно старался Хынбу одолеть нужду. А время между тем все шло да шло, чередой сменялись месяцы, и вот наступила чудесная весенняя пора.

Припомнил Хынбу к случаю несколько иероглифов, из тех, которым некогда учился, и в честь праздника Весны вывел их на стенах гаоляновой хижины.

Вот иероглиф «тон» — зима. За ним знак «чху», что значит — осень. Прекрасны в эту пору и земля и небо! Но всех чудесней молодости время — весна. Ей — иероглиф «чхун», а следом — «нэ», что значит — приходить. Вот иероглиф «пи» — порхать. Он вызывает в памяти тенистые деревья, благоухание цветов и порхающих над ними бабочек. Для твари бессловесной — иероглиф «су» — дикий зверь, для тех, что вьются в небе, — иероглиф «чо» — птица. А чуть пониже — иероглиф «ён» — коршун. Напомнит всякому он стих из «Книги песен»[185]: «В синеве весенней кружит коршун...» А кто не вспомнит о ярких весенних красках, увидев иероглиф «чхи» — фазан! Для звуков грустных в третью стражу лунной ночью — знаки, передающие пение кукушки. Кто парами стремительно снует весеннею порою? Конечно, белогрудые касатки! Им иероглиф «ён» — ласточка. Отыскивают ласточки жилища праведных людей, лишь к ним они влетают. И поэтому за ласточкою вслед алеют «сим» — искать и «чо» — влетать.

Уж если луна и солнце тянутся во время затмения друг к другу, если даже Ян и Инь, светлое и темное начала природы, сливаются весною воедино, то неужели не быть счастью у людей!

Подошел наконец и третий день третьей луны. Загоготали стаи сяосянских гусей на прощание: «До встречи, улетаем!» «А вот и мы!» — тотчас защебетали ласточки, вернувшиеся из Цзяннани.

Сторонясь роскошных хором и палат, резвятся ласточки, снуют взад и вперед, то взмоют ввысь, то стелются долу... Увидели птицы Хынбу и радостно защебетали: видно, пришлись им по душе иероглифы на стенах хижины.

Приметил Хынбу ласточек и принялся их увещевать:

— Неужто мало вам просторных и красивых домов? Зачем летите вы к гаоляновой хижине и вьете на ней свое гнездо? А если от затяжных дождей в шестой и седьмой луне развалится мое жилище? Ведь вам тогда придется худо! Поверьте мне, пичуги, послушайтесь совета! Найдите хороший дом, свейте гнездо и выводите там себе птенцов на славу.

Но тщетны все увещевания. Не внемлют ласточки речам Хынбу — по-прежнему таскают в клювиках комочки глины и строят свое жилище.

Едва лишь вылупились на свет птенцы, как ласточки принялись ревностно учить их летать. И любо было родительскому сердцу следить за тем, как дети то стремглав взмывают вверх, то молнией несутся к земле.

Но однажды неизвестно откуда приползла огромная змея, набросилась на птенцов и мигом пожрала их.

Дух занялся у Хынбу при виде этого злодеяния.

— Ах, гадина! — вскричал Хынбу. — Мало тебе, что ли, другой еды, что ты взялась за невинных птенцов? У, чудище зловредное! Ведь эти ласточки ведут свое племя от славного и мудрого царя. Они не трогают злаков, что идут в пищу человеку, безвредны для людей и возвращаются всегда к старому хозяину. За все это они любимы человеком. Не уберегли родители своих птенцов: всех слопала в мгновение ока, злодейка! Неужто нет в тебе ни капли жалости, подлая тварь? Уж не дух ли ты Белого владыки, которого Пэй-гун[186] поразил своим цюаньлунским мечом? А длинная-то какая!.. Или, быть может, ты то самое чудовище, что причинило столько бед прекрасной Сукхян? Вон головища-то какая страшная!

С этими словами Хынбу схватил топор и отсек голову гаду.

Но в тот же миг откуда-то сверху на землю упал птенец. Бедняжка истекал кровью и дрожал как осиновый лист. Заметив птенца, Хынбу в мгновение ока подбежал к нему, взял осторожно в руки и ласково проговорил:

— Бедная ласточка! Не бойся меня! Хоть я живу и не в благословенные времена иньского царя Чэн-тана, но птиц и зверей люблю!

Туго обернув лапку птенцу нежною кожицей золотоголовой рыбки, что водится в море Чхильсан, он попросил супругу:

— Дай-ка, жена, шелковую нитку! Перевязать ласточке лапку...

Жена Хынбу быстро сыскала нитку китайского шелка, сохранившуюся у нее еще с тех времен, когда она выходила замуж, и Хынбу осторожно перевязал птенцу лапку, а затем положил его в прохладную росу.

Прошел день, миновал другой, а на десятый раненая лапка молодой ласточки полностью зажила.

И вот уже пичуга снова реет в вышине или сидит на бельевой веревке и щебечет.

Говорят, что если вслушаться внимательно, то в чириканье ласточки будто можно угадать китайскую пословицу: «Чжи чжи вэй чжи чжи, бу чжи вэй бу чжи, ши чжи е». — «Зная что-либо, говори, что знаешь, не зная, говори, что не знаешь — вот что такое истинное знание». А Хынбу чудилось, что певунья щебечет: «В давние времена, когда Жу Цзин был заключен в темницу, радостную весть принесла ему сорока. Был и такой случай, когда опальный сановник был восстановлен в должности именно после того, как он услышал воробья. Хоть я и не видная пичуга, но милосердный поступок я, конечно, вознагражу».

Но вот пришла пора ласточкам собираться в путь. Загоготали сяосянские гуси: «А вот и мы!» — а ласточки, улетающие на зиму в Цзяннань, стали прощаться: «До встречи, улетаем!»

Оставив позади тысячи ли, предстала наша птаха пред царем ласточек. И спросил ее царь:

— Отчего ты хромаешь?

Ответствовала ему ласточка:

— Родители ничтожной, прилетев в страну Чосон, свили гнездо на хижине некоего Хынбу. Но однажды случилось вашей покорной служанке познать ярость змеи. Со сломанной ногой была она на краю гибели, но спас ее от смерти хозяин хижины — Хынбу. Если бы государь соблаговолил помочь Хынбу избавиться от бедности, ничтожная служанка ваша этим хоть в какой-то мере вознаградила бы его за милосердие.

Выслушав ласточку, царь сказал:

— Сострадание к ближнему — первое чувство в сердце благочестивого, и вознаградить благодеяние — долг совершенного человека. А Хынбу поистине добрый человек. Так почему же нам не воздать ему за милостивый поступок! Мы благоволим дать ему семечко тыквы-горлянки. Возьми его и отнеси своему спасителю.

Поблагодарив повелителя за подарок, ласточка покинула дворец.

Незаметно минула зима. А с наступлением весны птицы стали собираться в обратный путь.

Взглянем на нашу ласточку.

Вот она нанесла прощальный визит царю ласточек, а затем с семечком тыквы в клюве взвилась высоко в бескрайнее небо и стремительно понеслась, часто-часто взмахивая крылышками.

Вскоре показался Чэнду. Взглянув на развалины дворца двух жен Лю Бэя[187] — Ми и Гань, ласточка задержалась на минутку у моста Чанфань, где некогда Чжан Фэй[188] неистово бранил коварного Цао Цао[189]. Пролетая над Янцзыцзяном, она полюбовалась на места, где в прежние времена отдыхал на лоне природы Су Дунпо. В Яньцзине ласточка опустилась передохнуть на столичные ворота Цзинхуамэнь, окинула взглядом столицу — и снова взмыла ввысь.

Быстро промелькнули внизу Великая стена и город Шаньхайгуань. Остались позади Семьсот ли Ляодуна, Крепость фениксов, и вот она уже за рекою Амноккан. Взглянув сверху на Ыйджу и павильон Тхонгунджон, ласточка опустилась на стены Крепости белой лошади, еще раз бросила взгляд на город Ыйджу и полетела дальше.

Где-то внизу проплыли Пхеньянская управа, холм Моранбон, река Тэдонган. Следом промелькнули казармы в Хванджу, древние развалины на горе Сонаксан, и вот вдали уже показалась Трехглавая гора.

Все тут словно на картинке — и величественные горы, и живописные долины. Полюбовавшись с Колокольной башни бесчисленными лавками и базарами столицы, пешеходами, расхаживающими по улицам, всевозможными товарами, ласточка поднялась над горным кряжем Намсан, оглядела сверху Голову шелкопряда, а затем опустилась на храм и снова полюбовалась видом столицы. До чего же приятно взглянуть на это обилие домов, частых, словно зубья гребня!

Прошмыгнув под сводами Южных ворот, ласточка пересекла реку Тонджаккан и спустя некоторое время прилетела прямо в одну из южных провинций: не то в Чхунчхондо, не то в Чолладо, а может быть, и в Кёнсандо — в деревню, где живет Хынбу.

Взгляните, как резвится наша ласточка: то вверх взмывает, то стрелой несется вниз. Как будто Черный дракон Северного моря играет меж разноцветных облаков с волшебной жемчужиной в пасти, будто то молодой даньшаньский феникс развлекается среди утунов с семечком бамбука в клюве или золотистая иволга, полная любовной страсти, снует в ивовых зарослях, поглядывая по сторонам.

Первой резвящуюся ласточку приметила жена Хынбу. Обрадованная, она стала звать супруга:

— Идите-ка сюда скорее! Смотрите, вон летает прошлогодняя ласточка! И что-то в клюве держит!..

Мигом выбежал Хынбу на улицу и подивился на ласточку. А ласточка, покружив над головой Хынбу, уронила прямо перед ним то самое семечко, которое она принесла с собой.

Хынбу тотчас подобрал его и воскликнул:

— Послушай, жена! Ведь это та самая ласточка, которой мы в прошлом году лечили сломанную лапку! Это она бросила вот эту штуку! Что-то желтое... Уж не золото ли? Но почему оно тогда такое легкое?

— Внутри там что-то желтоватое проглядывает. Может быть, и впрямь золото? — сказала жена Хынбу.

— Какое там золото! — отвечал ей Хынбу. — Разве тебе неизвестно, что Чэнь Пин во время распри между царствами Чу и Хань разбросал в лагере противника сорок тысяч кынов[190] золота, чтобы изловить Фань Яфу? Смекай сама, откуда теперь взяться золоту!

— Тогда это, наверное, яшма!

— А про яшму люди вот что рассказывают. Однажды в горах Куньлуня случился пожар, и вся яшма и прочие камни сгорели. А из той яшмы, что кое-где уцелела, Чжан Цзыфан[191] смастерил себе флейту и печальной игрой на ней в лунную ночь на горе Цзиминшань привел в смятение восемь тысяч цзяндунских воинов. Нет, это, конечно, не яшма.

— Может быть, это та самая жемчужина, что сияет даже ночью? — терялась в догадках жена Хынбу.

— Э, нет этих жемчужин более на свете. Циский Вэй-ван[192] разбил больше десятка шэнов[193] таких жемчужин у вэйского Хуэй-вана[194], и нынче их уже не сыскать.

— Тогда янтарь?

— А янтаря и подавно теперь не найти. Сперва его прибрал к рукам чжоуский Ши-цзун[195], а позже весь этот янтарь пошел на кубки Тангалю. Подумай, откуда быть нынче янтарю!

— Ну, значит, железо?

— Нет ныне и железа. В царствование Цинь Ши-хуана железо собрали по всем девяти округам Китая и изготовили из него для вящего могущества императора двенадцать печатей. С тех пор этот металл исчез.

— Возможно, это щит черепахи или коралл?

— Ну что ты! Ведь черепаший панцирь — это ширма, а красный коралл — перила. И когда Гуанли-ван[196] строил свой подводный хрустальный дворец, он, понятно, извел на него все сокровища моря. Нет, это и не щит черепахи, и не коралл.

— Уж не семечко ли это?

Эта же мысль мелькнула и в голове Хынбу. Присмотревшись внимательнее, он обнаружил в самом центре семени надпись из трех иероглифов: «Тыква — награда добродетели».

— Кажется, это и в самом деле семя тыквы-горлянки, — проговорил Хынбу. — Так же змея из озера Суйху принесла некогда в пасти жемчужину и наградила ею своего спасителя. Не принесла ли ласточка это семя в дар за нашу доброту? Ну что ж! Что дают, то и бери. Будем считать подарок золотом, даже если это комок земли, примем его за яшму, если даже это простой камешек. Будем считать его за счастье даже в том случае, если он — зло.

Выбрав по календарю благоприятный день, Хынбу вскопал у плетня на восточной стороне клочок земли и посадил семечко.

Дня через два-три взошел росток. На четвертый или пятый день стали виться побеги, и в узлах показались листья. Вслед за этим на каждом стебле распустились цветы и завязалось пять тыкв. Тыквы были круглые-прекруглые, и каждая величиной своей напоминала лодку с реки Тэдонган, или колокол со столичной улицы Колоколов, или же, если хотите, большой барабан преподобного Юкквана[197].

Бывало, любуется Хынбу тыквами и рассуждает, пересыпая свою речь китайскими оборотами:

— В июне распустились и отцвели цветы, а в июле уже налились плоды. И все они как в поговорке: «Крупные — что кувшины, маленькие — что горшки». Как тут не порадоваться!.. Послушай-ка, жена! Недаром говорят: «Все шелка — за чашку риса». Давай сорвем одну тыкву! Нутро изжарим и съедим, а пустые половинки высушим и продадим на черпаки. Купим риса, наварим каши и поедим на славу!

А жена отвечала ему:

— Эти тыквы не простые: они могут созреть даже за один день. Вот будут достаточно крепкими — тогда и сорвем!

Тем временем уже подошел праздник осени — Чхусок[198]. А в хижине Хынбу голод пуще прежнего.

— Ой, мама, как хочется есть! — наперебой кричат голодные дети. — В доме у Оллонсве какие-то белые шарики катают! Как снежки! Раскатывают ладошками, делают дырку и туда кладут бобы. Потом слепят два острых уголка и бросают шарики на стол. Что это такое?

— То сонпхён[199], — отвечала им мать. — Их непременно готовят на праздник Чхусок.

— А у Тэгальсве на праздник черного теленка закололи! — спешит с известием еще один сорванец.

— Это, наверное, была свинья, — засмеялись Хынбу с женой.

Прошло еще немного времени, и Хынбу от голода окончательно слег.

Тогда жена Хынбу, потуже затянув поясок на юбке, сходила в дом к плотнику и принесла пилу.

— Вставайте, вставайте! — взялась она расталкивать супруга. — Сорвем тыкву, сварим ее и наедимся.

С трудом поднявшись, Хынбу сорвал одну тыкву и плотничьим шнуром отбил на ней ровную линию. Затем супруги взяли пилу и принялись пилить.

Плавно ходит пила.

Ну, наддай! Сама пошла!

Не горюй, что мы бедны, —

Знать, такой уж наш удел.

Отчего живем в нужде?

Оттого, что родились

Под злосчастною звездой,

Оттого, что нам себе

Не добыть работой хлеб,

Оттого, что для могил

Наших дедов и отцов

Выбрать места не смогли,

Оттого, что денег нет.

Так не сетуй на нужду!

А супруга Хынбу в ответ:

— Если мы терпим лишения оттого, что неудачно выбрали место для могилы предков, то почему тогда сладко живется старшему брату? Или могила предков приносит счастье только старшей ветви рода?

Эйёра, ходи пила!

Ну, наддай. Сама пошла!

Нужно тыквенной мешалкой

Рис мешать на тагане.

В час, когда холодный месяц

В северном рябит окне,

Черпаку ль не пригодиться

В доме, где из рода в род

Сыновья живут и внуки,

Незнакомые с нуждой!

Как распилим нашу тыкву,

Пусть польются из нее

Небывалые богатства.

Золото и серебро!

Плавно водит пилу в лад с супругом жена Хынбу.

Вдруг тыква с треском разделилась, кверху поднялись разноцветные облака, и следом показались два отрока в голубых одеждах.

— О, горе мне! Что же это такое, — вскричал испуганный Хынбу. — В тыкве, оказывается, были люди! Самим есть нечего, а тут еще едоки на голову свалились!

Но взгляните на отроков! Если они и не из числа тех, что сзывали журавлей на горе Пэнлай, то непременно те самые, что собирали волшебные травы на священной горе Тяньтай. В левой руке у каждого кувшин, в правой — черепаховая шкатулка. Подняв сосуды и шкатулки высоко над головами, отроки приблизились к Хынбу и преподнесли их ему, молвив при этом:

— В серебряном кувшине напиток, возвращающий душу мертвым. В яшмовом кувшине вино, от которого прозревают слепые. В обертках из позолоченной бумаги трава, исцеляющая немых, трава, которая избавляет от недуга горбунов и паралитиков, и трава, исцеляющая глухих. А в свертках панты, женьшень, медвежья желчь и разные сорта киновари. Если все эти снадобья прикинуть на деньги, то наберется более десяти тысяч раз по сто миллионов лянов. Пожалуйста, торгуйте ими себе на пользу.

Словно зачарованный, слушал отроков Хынбу. А когда он наконец набрался духу спросить, откуда все это, отроков уже и след простыл.

Посмотрите-ка на Хынбу! Пустившись в пляс, он напевает:

Ольсиго чоыльсиго чотха!

Чихваджа чоыльсиго!

Слушайте, добрые люди!

Вздумал я тыквы отведать,

Вдруг привалило мне счастье!

Много богатых на свете,

Много добра у богатых,

Но среди них не найдется

Равного мне богача!

— Хорошо бы открыть аптеку в нашей хижине, — сказала супруга Хынбу.

— Если мы сейчас откроем аптеку, кто будет об этом знать? — возразил ей Хынбу. — Когда еще придут к нам покупать лекарства! А для меня теперь нет лучшего снадобья, чем рисовая каша!

— Это-то так. Может быть, вон в той тыкве каша? Давайте распилим еще одну!

И супруги принялись за следующую тыкву.

Плавно ходит пила.

Ну, наддай! Сама пошла!

В трех провинциях на юге

Бедняками слыли мы.

Вдруг богатство привалило,

Стали слыть за богачей.

Как же нам не веселиться,

Как не радоваться нам?

— Не подсчитать ли, что стоят все эти лекарства? — предложила Хынбу его супруга.

— А ты разве умеешь считать?

— На пальцах только, это правда... Но отчего же не попробовать?

И она принялась считать вслух:

Д е в я т ь ю д е в я т ь — в о с е м ь д е с я т

«О д и н анахорет по имени И Гуанлао

Гостил у Чи Чжун-цзы»[200].

В о с е м ь ю д е в я т ь — с е м ь д е с я т

«Д в а друга, Ли Бо и Цуй Цзунчжи[201],

Любовались луной на реке Цайшицзян».

С е м ь ю д е в я т ь — ш е с т ь д е с я т

«Т р и мудреца бессмертных развлекались,

Летая в небесах на журавлях».

Ш е с т ь ю д е в я ть — п я т ь д е с я т

«Ч е т ы р е седовласых старца

Играли в шашки на горе Шаншань».

П я т ь ю д е в я т ь — с о р о к

«П я т ь раз шестьдесят ударов плетью

Нанес Пинвану У Цзысюй[202]».

Ч е т ы р е ж д ы д е в я т ь — т р и д ц а т ь

«Ш е с т ь детей с женою вместе

Лу Сюфу[203] столкнул в пучину

И погиб, врагу не сдавшись».

Т р и ж д ы д е в я т ь — д в а д ц а т ь

«С е м ь посольств возглавил кряду

Ци Луцзю[204] — советник хитрый

В век «Сражающихся царств».

Д в а ж д ы д е в я т ь — д е с я т ь и

«В о с е м ь боевых порядков — это план расположенья

Войск героя Чжугэ Ляна».

О д и н о ж д ы д е в я т ь

«Д е в я т ь диаграмм в «Великом плане»

Знаки Хуанхэ, а также

Письмена Лохэ содержат».

— Что-то около сорока тысяч пятисот лянов выходит!

— Ого! — смеется Хынбу и принимается считать по-простецки, то и дело сбиваясь и начиная вновь.

Мерно ходит взад и вперед пила.

Крак! — тыква с треском разделилась на две половинки, и из нее посыпалась всевозможная утварь.

Чего тут только не было! Платяные сундуки, украшенные ракушками, шкафчики с изображением драконов и фениксов, рисовые лари из древесины японского маслоплодника, резные шкафы с тремя отделениями и замочками, точеные вешалки, деревянные полочки для гребней с изображением пары драконов, метелки из перьев фазана с ручкой в форме драконовой головы, бронзовые подсвечники, оловянная посуда и даже комнатные горшки и плевательницы, сверкающие словно Утренняя звезда...

Горою громоздились на сундуке, соперничая в украшениях, парчовые одеяла с узорами в виде облаков и атласные тюфяки, покрывала и подушки с вышитыми на них мандаринскими утками, круглые подушки, расшитые шелковыми кедровыми орешками.

Пленяя взор, стояли вперемежку письменный столик драконового дерева, шкатулка с прибором для разведения туши: каменная тушечница в форме дракона и сосуд для воды, изображавший черепаху, черепаховый столик, янтарный стаканчик для кистей...

Тут же возвышалась груда книг: «Тысячесловие», «Разряды и сочетания», «Начальные наставления отрокам»[205], «Краткая история», «Зерцало всеобщее»[206]... Были там также «Беседы и суждения»[207], «Мэн-цзы», «Книга песен», «Книга исторических преданий», «Великое учение» и «Учение о Середине и Постоянстве».

Подле книг — очки из настоящего стекла в черепаховой оправе, палисандровое трюмо. Из кораллового стаканчика выглядывали палочки туши различных марок — «лучшая», «танская» — и мягкие кисти для письма из меха ласки.

Следом посыпалась бумага всех сортов и названий: великолепная «экзаменационная бумага», «белая особая», «лощеная», бумага для писем, свитки белой писчей бумаги и серая оберточная бумага из коры тутового дерева, а также дождевые накидки на шляпы, плащи из промасленной бумаги и листы такой же бумаги, которыми укрывают пищу на столе...

Едва кончилась бумага, как заструился водопад всевозможных тканей. Вот тонкий холст из Кильчжу и Мёнчхона, вот замечательный холст из Хверёна и Чонсона, танское полотно, холст «весенний», ткань из Юкчина, киповый холст, полотно в четыре шэна, полотно из Чынсана...

За холстом показались хлопчатобумажные ткани: добротная ткань из Канджина и Хэнама, великолепная ткань с полей Кояна, которая шла на платье придворным чиновникам, полотняные ткани из Ыйсона, Ансона и Ядари, плотные и тонкие прочные ткани, сотканные мастерами Имчхона и Хансана из волокон китайской конопли.

Хлопчатобумажные ткани сменились шелком самых различных расцветок. Узорами небесного персикового дерева, плоды которого вкушает Сиванму в своем дворце у Яшмового пруда, сияли ослепительные шелка под названиями «солнечный блеск» и «лунный блеск». Сверкал белизною целомудренный шелк «сонджодан» с видами заснеженных пустынных пиков. Вот шелк «тэдан» с изображением Конфуция, взошедшего на Тайшань, откуда великому философу вся Поднебесная показалась маленькой. Вот шелк «дремлющий дракон» с изображением двух несравненных мужей древности в Наньянской хижине.

Один за другим появлялись куски шелка «янтхэмун» с крупными узорами в виде колец, напоминающих поля круглой шляпы, и штуки всеми любимой шелковой ткани «сугапса», шелк «ынчжонса» — «серебряные полосы» и шелк «поксудан», усеянный иероглифами «пок» — «богатство», «су» — «долголетие». Был там и дешевый шелк «кунпхо» — утеха тех, кто, как говорится, ест девять раз в три декады.

На одной ткани — узоры в виде следов конских копыт, по полю другой разбросаны следы птичьих лапок.

Клубами громоздился воздушный шелк «унмундан» с узорами в виде белых облаков, безбрежным океаном расстилался шелк «чогэдан» с рисунком в виде двустворчатой раковины.

Затем явились изделия мастеров Хэджу и хлопчатобумажная ткань из Монгольских степей, отливающий блеском шелк «мобондан» и плотный киперный шелк «мочходан», ворсистый шелк для одеял и легкие прозрачные ткани «ёнчхо» и «кванса». Далее последовали летняя узорчатая ткань «кильсанса», травчатый шелк «сэнсу», шелковые ткани из Китая и Японии, добротная ткань «капчин» и узорчатые шелка «сэнчхо» и «чхунса».

При виде этого богатства жена Хынбу запрыгала от восторга.

— И красный шелк, и синий шелк! Да как много! Для полного счастья нам остается лишь одеться во все шелковое!

Теперь у супруги Хынбу все из шелка: шелковая головная повязка, шелковые ленты, шелковые кольца, шелковая кофта, шелковая блузка и обе юбки с шароварами. Даже носки — и те из шелка!

— А мне-то во что же одеться? — воскликнул Хынбу.

— Сделайте из шелка шляпу, мангон, тесемки... Пусть будут шелковыми и колечки на мангоне... Если вам мало этого, сшейте из шелка большой мешок и наденьте на себя!

— Ты что же, хочешь, чтобы я в нем задохнулся? — смеется в ответ Хынбу. — Давай-ка примемся за следующую тыкву.

Отбив шнуром прямую линию, Хынбу приставил пилу к тыкве.

Эйёра, ходи пила!

Суйжэнь[208] добыл огонь и научил

Людей на нем варить и жарить пищу.

Фуси сплел сеть и научил людей

Ловить в потоках рыбу и сеять злаки.

Владыка Желтый[209] пробовал на вкус

Растения, настаивал лекарства.

Цаньцун[210] стал листья тутов собирать

И научил людей носить одежду.

Иди[211] дал людям терпкое вино,

Нюйва[212] свирель искусно смастерила,

Цай Лунь[213] бумагу первый изобрел,

Мэн Тянь[214] же для письма придумал кисти.

Все вещи на земле — творенья тех,

Кто думал и заботился о людях.

Давай-ка создадим, жена, и мы

Искусство перепиливанья тыквы!

Плавно ходит пила.

Ну, наддай! Сама пошла!

Мерно ходит пила, мягко врезаясь в тыкву.

Крак! — тыква с треском разделилась, и показался сундук чистого золота, запертый золотым замочком в виде черепахи. А вслед за этим послышался голос:

— Открой сундук, Хынбу!

Ликуя в душе, Хынбу опустился на колени и приоткрыл крышку: сундук был доверху наполнен золотом, чистым серебром, черным самородным серебром, серебром высшей пробы и прочими металлами. Были там также янтарь разных сортов, кораллы, жемчуг, киноварь, мускус, камфара и ртуть.

Когда же Хынбу опорожнил сундук, тот вновь до краев наполнился сокровищами. Опорожнил еще раз — а сундук все так же полон.

Радости супругов не было предела. Не в состоянии ни есть, ни пить, они шесть дней и шесть ночей подряд торопливо опустошали неисчерпаемый сундук. В мгновение ока Хынбу стал великим богачом.

Восхищенный Хынбу сказал жене:

— Для такой уймы вещей наше жилище тесновато. Недурно было бы все это где-нибудь сложить. Давай-ка распилим еще вон ту тыкву. Попробуем построить себе дом!

С этими словами Хынбу сорвал еще одну из оставшихся тыкв, и супруги весело принялись за работу.

— Ну-ка, жена, наберись еще немного сил! Тяни пилу посильней!

Плавно ходит пила.

Ну, наддай! Сама пошла!

Вспоминаю нашу жизнь,

Как дурной вчерашний сон,

Мы страдали горше всех —

Сделались богаче всех,

Как не радоваться нам!

Плавно ходит пила,

Ну, наддай! Сама пошла!

Мерно ходит взад и вперед пила.

Крак! — тыква раскололась на две части, и из нее валом повалили мастера-плотники, а потом — зерно всех видов.

Плотники прежде всего выбрали благоприятное место для постройки жилища, затем расчистили площадку и взялись за сооружение дома.

Построили они его о четырех углах — с женской половиной, главным залом, помещениями для слуг и амбарами, с карнизами в виде веера, цветной бумагой по стенам, верандой, с раздвижными решетчатыми дверями и с такими же окнами.

В саду перед домом и позади него чудесные работники посеяли удивительные цветы и редкие травы. На солнечной стороне установили рисорушку, в тенистом месте вырыли колодец. У ворот посадили ивы, а за оградой — дыни.

Амбары засыпали зерном: в восточный амбар — десять тысяч кулей неочищенного риса, в западный — пять тысяч кулей белого риса, в амбары перед домом и позади — по пяти тысяч кулей бобов и разных злаков да еще по три тысячи кулей кунжута.

Кроме того, они насыпали зерно грудами — наверное, не меньше десятка куч, — да к этому прибавили еще двести девять тысяч лянов денег.

На несколько тысяч лянов внесли всевозможной утвари в спальню, а кладовые завалили шелком всех сортов и драгоценностями.

Затем явились стройные и сильные рабы, преданные рабыни и проворные мальчики, которые сразу же принялись прислуживать. Следом показались тяжело груженные волы — с рогами, загнутыми и внутрь и назад. Быков тотчас разгрузили — и вот опять перед домом и на заднем дворе громоздятся новые горы мешков с зерном.

Вне себя от восторга, жена Хынбу закружилась в веселом танце.

— Послушай, жена! — заметил ей Хынбу. — Наплясаться ты успеешь и завтра. Там вон среди зарослей осталась еще одна тыква. Давай распилим и ее!

А жена в ответ:

— Не пилите эту тыкву!

— Да почему же не попользоваться, коли счастье привалило? — удивился Хынбу. — Брось-ка пустые разговоры да тяни посильнее пилу.

Плавно ходит пила!..

Ну, наддай! Сама пошла.

Крак! — тыква с треском развалилась на две части, и появилась писаная красавица, которая почтительно приветствовала Хынбу положенным числом поклонов.

Изумленный Хынбу поспешил с ответным приветствием.

— Кто вы и почему оказываете мне такие знаки почтения? — спрашивает он.

А красавица мило отвечает:

— Я — Чанъэ, фея Лунного дворца.

— Так почему же вы пожаловали в мой дом?

— Царь ласточек из Цзяннани повелел мне стать вашей наложницей, и вот я явилась к вам.

Услышав это, Хынбу возликовал. Иное дело — супруга Хынбу: та даже изменилась в лице и проговорила, негодуя:

— Вот тебе раз! Терпели мы неслыханную нужду, теперь наконец обрели счастье... И пожалуйста вам! Не говорила ли я давеча: «Не будем пилить эту тыкву»?

Отвечал ей Хынбу:

— Не тревожься! Неужто я оставлю без внимания супругу, делившую со мной все горести и лишения?

С этими словами Хынбу повел жену и наложницу в высокий и просторный дом и зажил в нем с той поры в свое удовольствие.

III

Слух о богатстве Хынбу дошел и до Нольбу. Прослышав об удаче младшего брата, этот злобный, погрязший в грехах человек подумал: «Не иначе, как кого-нибудь ограбил. Вдруг ни с того ни с сего разбогател... Схожу-ка я к нему. Если обойтись с ним покруче, половина добра наверняка будет моя».

Не медля ни минуты, Нольбу помчался к брату.

И вот уже он изумленно взирает на новое жилище Хынбу: такой красоты и роскоши ему еще не доводилось видеть. Всюду высокие и просторные хоромы, на крышах по углам висят колокольчики, позванивающие от порывов ветра.

При виде этого великолепия Нольбу охватила алчность. «Ишь ты, на стрехах колокольчики висят... Откуда все это? Непременно где-то стащил!» — подумал он и, приняв грозную позу, заорал во весь голос:

— Эй, Хынбу!

Случилось же так, что Хынбу как раз в это время был в отлучке и супруга его осталась дома одна. Кликнула она служанку и сказала:

— Никак, у ворот гость? Поди-ка взгляни.

Прелестная служанка повиновалась и, выйдя за ворота, учтиво обратилась к Нольбу:

— Откуда пожаловал гость?

Впервые в жизни видел Нольбу этакое чудо. Опешив от неожиданности, он проговорил:

— Ничтожный приносит вам свое почтение. Не скажете ли вы, куда девался хозяин этого дома, мерзавец Хынбу?

Смущенная женщина кинулась прочь и, вернувшись в дом, доложила хозяйке:

— Пришел какой-то странный человек, с виду помешанный. Супруга вашего мерзавцем обозвал, а передо мной рассыпался в любезностях. Характер у него, видать, сварливый...

Догадываясь, кто ее гость, супруга Хынбу спросила у служанки:

— Каков собою этот янбан?

Та отвечала:

— Голова совиная, глаза — будто у коршуна, рот — словно клюв у цапли, шея жабья. А жадность и злоба так и лезут наружу!

— Ну-ну, довольно трещать! — остановила служанку жена Хынбу.

Перевязав заново ленты на кофте и торопливо оправив юбку, она вышла приветствовать гостя.

А Нольбу, не отвечая на приветствие, заложил руку за пояс и с надменным видом принялся озираться вокруг. Богатое платье супруги Хынбу и явное довольство в доме привели его в бешенство, и он прохрипел со злостью:

— Хм, блистает, что твоя кисэн из губернской управы...

Пропустив эти слова мимо ушей, супруга Хынбу обратилась к гостю с вопросом:

— Как здравствует ваша семья?

Однако Нольбу искал, видимо, лишь повода для ссоры.

— А если и не здравствует, тебе-то что за дело?

Забеспокоилась супруга Хынбу, уж не обошлась ли она с гостем неучтиво, и, положив на пол циновку, а сверху шелковый тюфяк, пригласила деверя:

— Прошу вас, садитесь.

Шагнув к циновке, Нольбу сделал вид, будто поскользнулся, и, выхватив нож, принялся кромсать пол.

— Слишком гладок твой пол! Коли так оставить, можно свернуть себе шею!

Затем взглянул на иероглифы, расписанные по стенам, и с понимающим видом заметил:

— Зачем нужно было столько раз рисовать луну?

Приметил цветник:

— Ежели хочешь, чтобы те цветы сейчас же распустились, то положи в цветник три-четыре вязанки хвороста и подожги их. В одну минуту расцветут!.. А у того журавля слишком длинные ноги. Кому он такой нужен? Давай-ка его сюда! Я ему их малость обломаю.

И, закашлявшись, Нольбу сплюнул на стену. Увидев это, супруга Хынбу сказала:

— Вот бронзовая плевательница из Сончхона, вот фарфоровая из Кванджу. Там вон стоят китайская плевательница из Ыйджу и японская из Тоннэ... Зачем же вы плюете на стены?

А Нольбу в ответ:

— Мы от рождения такие: куда глядим — туда и плюем.

Супруга Хынбу позвала служанку и распорядилась подать обед.

— Есть такая мудрая пословица, — проговорил Нольбу. — «В доме, где женщина берется командовать, не жди ничего хорошего». Ну, ладно. Тащи сюда рис и приправу. Да побольше и повкуснее!

Можно было подумать, что в доме ждут по меньшей мере королевского посланника со свитой: такая закипела всюду работа.

Добела обдирали рис и варили его так, чтобы он был не слишком жидок и не слишком крут. Накладывали на блюда куски жареной говядины, жаркое из бычьего сердца, минтай, устриц, маринованных моллюсков и соленые жабры. Расставляли тарелки с пареной говядиной и мелкими ломтиками вареного мяса, с тонко нарезанными свежей рыбой и сырым мясом, уксус с соей и приправу. Наполняли миски всевозможными овощами, густо наперченным и жаренным в масле мясом, маринованной капустой и редькой. Варили на пару мелко нарубленных речных окуней, расставляли чашки с тонкими кусочками вяленой рыбы и мяса, омаров, жареную кефаль и мякоть морского ушка. Раскладывали по столикам серебряные ложки и палочки для еды, ставили серебряный чайник и чарки, грели вино.

Проворные слуги внесли заставленные снедью столики в комнату, почтительно поставили перед гостем, и один из них извиняющимся тоном произнес:

— Госпожа покорно просит простить ее за скромное угощение: обед готовили в спешке.

Отродясь не видывал Нольбу такого богатого стола, и у него тотчас же пропала охота есть. Лишь разбив вдребезги обеденный столик, Нольбу смог бы найти утешение. Схватив ложки и палочки для еды, он принялся что есть силы колотить ими по столу.

— Сколько же вы отдали за все эти посудины? А чашки ваши чересчур велики, миски слишком широки, соусники малы. Тарелки должны быть помельче.

Проговорив это, Нольбу пуще прежнего заколотил по столику.

Супруга Хынбу осторожно заметила:

— Китайский расписной фарфор — вещь хрупкая, того и гляди, сломается. Прошу вас, не стучите так сильно!

— Ах, так! — рассердился Нольбу. — Обойдусь и без твоих яств.

И он с силой ударил по столику ногой. Столик рухнул, загромыхали соусники, зазвенели осколки тарелок и чашек, дробно застучали по полу ложки и палочки, во все стороны побежали ручейки бульона.

— Послушайте, деверь! — проговорила супруга Хынбу. — Пусть вы недовольны, но зачем же бить посуду? Бейте, коли на то пошло, людей!

Подняли с пола сломанный столик, подобрали осколки разбитой посуды и куски раскиданной пищи, все насухо вытерли тряпками и полотенцами.

— Вареный рис!.. Какая это драгоценность! А вы опрокинули столик с рисом! Когда рис подают королю, его называют «сура»; когда его вкушает янбан — это «чинджи», когда рис ест слуга — он называет его «ипси», промеж друзей ему имя «пап», а когда рис предлагают духам предков, его называют «чинме». Вот он в каком почете, этот рис! Если о вашем поведении проведают в деревне — тотчас же прогонят из села с позором. Если это дойдет до уездных властей, вам непременно дадут палок. А уж коли узнают в губернской управе, не миновать вам ссылки.

А Нольбу в ответ:

— Коли и вздумают изгнать меня из села, то вместо старшего брата прогонят младшего. Коли будут бить палками, то не меня, а младшего брата. Решат отправить в ссылку — опять же вместо меня упекут брата или его детей.

Но вот показался и сам Хынбу. С благоговением он пал ниц перед старшим братом.

— Неужто к нам пожаловали, братец?

И по лицу Хынбу побежали слезы.

— Ты что? Получил уведомление о чьей-нибудь смерти, что ли? — проговорил Нольбу.

Позвал Хынбу слугу и отдал распоряжение:

— Подай другой обед господину!

Затрясся в ярости Нольбу.

— Слыхал я, будто ты, негодяй, повадился нынче шататься по ночной росе!

— Какая ночная роса? — оторопел Хынбу.

А Нольбу с бранью продолжал:

— Расскажи-ка, сколько раз ты таскался по ночной росе и много ли награбил?

Испугался Хынбу:

— О, зачем вы так говорите, брат?

И подробно рассказал старшему брату обо всем случившемся.

— Коли так, давай-ка оглядим твой дом получше!

С этими словами Нольбу, сопровождаемый хозяином, отправился бродить по дому и все выглядывать. Увидел Нольбу все богатства брата, и в груди его зажглась лютая зависть. А тут еще вдобавок показалась Лунная фея.

— Кто эта женщина? — спросил Нольбу.

— Это моя наложница.

— Что? Твоя наложница? — вознегодовал Нольбу. — Не рассказывай небылиц и отправь ее ко мне!

— Эта красавица пожалована мне самим повелителем ласточек из Цзяннани и уже была моей. Отдать ее вам было бы неудобно, — отвечал брату Хынбу.

— Пожалуй, верно, — согласился Нольбу. — А как называется вон тот славный шкафчик?

— Это платяной шкаф — хвачходжан[215].

— Тебе эта штука не подходит. Отошли ее ко мне.

— Ой, ведь я даже еще и не притронулся к нему!

— Ах, негодяй! Мое это твое, а твое — это мое. Твоя жена — моя жена, моя жена — твоя. Разве это имеет значение? Но бог с тобой, не хочешь отдать мне свою бабенку — не надо. А вот этот хвачходжан ты отошли ко мне. Если же и его не отдашь, подпалю дом со всех сторон!

— Хорошо, хорошо. Пришлю вам его со слугой, — молвил Хынбу.

— Какие там слуги! Тащи-ка этот шкаф сюда. И дай веревку. Я сам понесу его.

Делать нечего: пришлось Хынбу перевязать шкаф веревкой. А Нольбу, скинув верхнее платье, положил его на шкаф, затем взвалил шкаф на спину и зашагал восвояси. Но по дороге забыл название и вернулся к дому Хынбу.

— Эй! Как, говоришь, этот шкаф называется?

— Хвачходжан, — напомнил ему Хынбу.

Снова взвалил Нольбу шкаф на спину и, чтобы не забыть его названия, стал приговаривать в такт шагам:

— Хвачходжан-джан-джан.

Но когда перебирался через ров, встретившийся на его пути, название шкафа вновь вылетело у него из головы.

— Тьфу, черт! Как же он называется-то? Канджан, сонджан, чхонджан?.. Нет, все не то.

Так бормоча себе под нос, Нольбу подошел к своему дому. А навстречу уже спешит супруга.

— Ой, что это такое?

— Разве ты не знаешь?

— Как эта штука называется — не знаю, но она, право, недурна!

— Так ты и впрямь не знаешь? — спрашивает ее Нольбу.

— Такой же шкаф есть в доме у янбана на той стороне, — отвечала жена. — Там его называют хвачходжан.

— Да, да! Он самый — хвачходжан! — обрадовался Нольбу.

А надо вам сказать, что жадностью жена Нольбу превосходила даже своего супруга. Один лишь вид хорошей вещи приводил ее в беспамятство. Когда случалось ей быть на базаре и видеть, как кто-нибудь раскладывает свой товар или считает деньги, она от зависти обмирала и без чувств падала на землю. Тогда Нольбу на спине тащил ее домой, и она по три месяца отлеживалась в постели. А когда она, бывало, приходила к кому-нибудь в дом на свадьбу — поглядеть на подарки новобрачным, то оставалась невредимой только потому, что укутывалась новеньким одеялом невесты и потела под ним до седьмого пота. Вот какая была эта женщина.

Наглядевшись на шкаф, жена Нольбу принялась расхваливать своего супруга:

— Счастливый человек мой муж! Ведь случая еще такого не было, чтобы он пришел откуда-нибудь с пустыми руками. Приметит ложки или палочки для еды — заткнет их за поясной мешочек и несет домой. Щипцы или совок попадутся на глаза — принесет их под полой. Под шляпой, смотришь, тащит рисовую чашку, а в рукаве — щенка. Попусту он у меня не ходит! А этот шкаф особенно хорош!.. Где же вы его взяли?

— Коль хочешь в точности все знать, — отвечал Нольбу, — иди сюда и слушай. — И продолжал: — Досада-то какая! Хынбу ведь богачом стал...

Жена Нольбу мигом придвинулась поближе.

— Как так стал богачом? Ограбил, что ль, кого?

И Нольбу рассказал ей все, что слышал:

— В прошлом году у Хынбу под крышей свила гнездо пара ласточек. Вывели они было себе птенцов, да только всех их слопала змея, а один выпал из гнезда и сломал лапку. Хынбу перевязал ее, а ранней весной эта ласточка принесла Хынбу в награду за благодеяние семечко тыквы-горлянки. Хынбу его посадил, и у него выросло пять тыкв, а когда он их распилил, то стал богачом. Вот бы и нам найти ласточку со сломанной лапкой!..

Была еще не то одиннадцатая, не то двенадцатая луна, а Нольбу уже взялся караулить ласточек. Прихватив с собой привязанную к шестам сеть, он отправился на ловлю. Нашел удобное местечко и стал ждать. Наконец прилетела какая-то птица.

— А вот и ласточка пожаловала! — обрадовался Нольбу.

Подняв повыше сеть, он приготовился набросить ее на ласточку... И вместо ласточки вспугнул голодную ворону с горы Тхэбэксан, которая, так и не отведав остатков мяса на какой-то кости, с карканьем взвилась высоко в синее небо.

Вытаращил Нольбу свои водянистые глаза, проводил ворону взглядом и отправился домой ни с чем.

Одна лишь дума у Нольбу: как бы ему заманить ласточек. Но на скорый прилет ласточек не было никакого намека, и Нольбу не находил себе места от нетерпения и досады.

Между тем какой-то человек решил надуть Нольбу и говорит ему:

— Не дождаться тебе ласточек, как ты их ни карауль: ведь ты не знаешь, где они водятся. Есть такие люди, которые чуют этих птиц еще за много дней до того, как они прилетят. Если пойдешь со мной, я тебе кое-что смогу рассказать о ласточках.

Нольбу очень обрадовался и пообещал двадцать лянов за каждую ласточку, которую увидит этот человек.

Затем они поднялись на высокую гору, откуда обманщик стал пристально всматриваться в даль.

— Ага, — проговорил он, — одна ласточка уже покинула Цзяннань. Скоро она будет возле твоего дома... Но прежде уплати за первую ласточку.

Обрадованный Нольбу вручил обманщику двадцать лянов, после чего тот снова принялся внимательно вглядываться в даль. Поглядев так некоторое время, он сообщил Нольбу:

— А вот и еще одна ласточка летит. Эта тоже направляется к твоему дому.

Страшно довольный этим известием, Нольбу уплатил обманщику столько, сколько он просил, и стал ждать.

Кое-как промаялся Нольбу зиму, и лишь только подошла весенняя пора, он не мешкая отправился заманивать ласточек.

Взгляните-ка на Нольбу! Со скомканною сетью на плече, сплетенной, наверное, еще самим Фуси, шагает он, охваченный единственным желанием — поскорее заманить ласточек к своему дому.

А вот и сами ласточки несутся — навстречу белоснежным облакам, смело пронзая черные тучи.

— Киш-киш! — засуетился Нольбу. — Куда это ты направляешься? Заворачивай-ка к моему дому!

Горький же удел ожидал ту ласточку, которая поселилась под крышей у Нольбу!

Натаскав соломинок и комочков глины, ласточка свила под крышей гнездо и положила яйца. Пока ласточка высиживала птенцов, Нольбу целые дни проводил у ее гнезда и, сгорая от нетерпения, то и дело трогал яйца. Они от этого, разумеется, все испортились. Осталось лишь одно-единственное яйцо, из которого спустя некоторое время вылупился птенец.

Дни шли за днями, птенец мало-помалу рос и уже начал учиться летать.

Денно и нощно ждет Нольбу змею, но той все нет и нет.

Тогда обеспокоенный Нольбу решил сам пригнать змею к своему дому. С десятком работников он принялся кружить в окрестностях в надежде найти какую ни на есть змею: будь то удав нынгурони, гадюка, удав хыккурони или токкурони, уж муджасу, сальпэам или юльмуги. Бродили несколько дней кряду — но даже ящерицы не видали. Лишь по дороге к дому наткнулся Нольбу на старую, похожую на валек, сорочью змею.

— Эй, тварь! — закричал обрадованный Нольбу. — Ну-ка, ползи к моему дому. В тот день, когда ты прошуршишь у гнезда, ласточка и ее птенец упадут на землю, я стану богачом. А я твое благодеяние вознагражу вполне: дам тебе целый выводок цыплят да десяток яиц. Ползи живей!

Змея рассердилась и обнажила жало. А когда Нольбу попытался отшвырнуть ее ногой, разъяренная змея ужалила его.

Нольбу широко раскрыл рот и завопил:

— Ой-ой!

От боли у него потемнело в глазах и помутился разум. Мигом прибежал он домой, проколол рану иглой и обмазал ее серным цветом.

Жестокое создание, Нольбу, конечно, выжил.

Потом, прикинувшись змеей, Нольбу вытащил птенца из гнезда и сломал ему обе лапки, а сам сделал вид, что страшно напуган, и закричал:

— Бедная ласточка! Какая же это ползучая тварь сломала тебе лапки? Бедная ты, несчастная ласточка!

Выразив таким образом свое сочувствие ласточке, он, подражая Хынбу, обернул лапки птенцу кожицей золотоголовой рыбки, что водится в море Чхильсан, а затем стал обматывать их крепкими волокнами травы. Но, будучи по природе своей человеком грубым, сделать это осторожно Нольбу не смог. Перевязывая лапки, он орудовал, словно матрос якорным канатом на реке Ханган или торговец штукой шелка, словно в руках у него была бечевка от шестиугольного бумажного змея.

После перевязки Нольбу положил птенца обратно в гнездо. Насилу выжил птенец.

Но вот настал девятый день девятого месяца, и ласточки стали собираться в путь. Покинула дом Нольбу и ласточка со сломанными лапками. Взмыв высоко в небо, она прощебетала на прощанье:

— Жестокий Нольбу! Весною в будущем году я снова вернусь сюда и тогда отблагодарю тебя за сломанные лапки. А пока будь здоров! Чи-чи-ви! Чи-чи!

Вскоре ласточка предстала пред своим царем.

В ту пору царь как раз производил высочайший смотр ласточкам, прибывшим из различных мест. Приметил царь хромающую ласточку и спрашивает ее:

— Отчего ты хромаешь? Отвечала ласточка:

— В прошлом году ваше величество изволили пожаловать Хынбу семечком тыквы, и он стал богатым человеком. Тогда его старший брат, Нольбу, изловил вашу покорную служанку и сделал калекой.

И она поведала царю обо всем, что с ней произошло.

— Молю ваше величество, отомстите Нольбу!

Выслушав ласточку, царь страшно разгневался:

— У этого негодяя дом ломится от добра, добытого неправедным путем, а его полям и амбарам нет числа. Однако он и не подумал помочь своему добродетельному брату. Пяти устоев он не соблюдает, и ко всему тому у него отвратительный нрав. Нет, этого нельзя так оставить. Я непременно воздам ему за его злодеяние. Вот, возьми семечко тыквы!

Глянула ласточка на семечко, а на нем выведено золотыми иероглифами: «Тыква возмездия». Поблагодарила ласточка повелителя и, откланявшись, улетела.

Едва лишь наступил весенний месяц март, как ласточка с семечком тыквы в клюве покинула Цзяннань. Высоко взвилась она в синее небо и полетела, не отдыхая ни днем, ни ночью.

И вот уже вдали показалось жилище Нольбу.

Подлетев к дому, ласточка принялась резвиться: то взмоет вверх, то понесется стрелою вниз. Увидел ее Нольбу и закричал, довольный:

— Какая преданная ласточка! Где же побывала ты? Всю зиму о тебе не было вестей, а нынче, в прекрасную пору весны, сама пожаловала! Безмерно рад тебе!

Тем временем ласточка весело сновала взад и вперед с семечком тыквы в клюве.

Испугался Нольбу, как бы ему не потерять семечко в траве. Опрокинул большую тростниковую шляпу и с нею в руках кинулся догонять ласточку.

Наконец ласточка уронила семечко. Дрожа от радости, Нольбу схватил его обеими руками и принялся внимательно разглядывать. На семечке размером в один чхи отчетливо виднелись иероглифы: «Тыква возмездия». Но откуда мог знать это невежественный Нольбу? Он-то думал, что семечко тыквы — награда за его «благодеяние».

Ликующий Нольбу выбрал благоприятный день и под стеною дома, на восточной стороне, посадил семечко в унавоженную землю.

Уже на четвертый или пятый день пробились первые ростки. Через день развернулись листья. А еще через три дня потянулись плети. Стебли у тыквы были толстые, как корабельные мачты, листья — каждый размером с большую корзину.

И так разрослись эти тыквы, что закрыли собою всю деревню. Тогда Нольбу отправился к односельчанам и стал их уговаривать:

— Послушайте меня, знатные и подлые, мужчины и женщины, старики и молодые! Не обрывайте стеблей у моих тыкв! Если дом у кого-нибудь рухнет, построю новый. Если утварь пострадает — уплачу в десять раз больше. А когда из тыкв повалит шелк, я дам вам по куску на шапки и жилеты. Только не трогайте стеблей.

Плети у тыквы разрослись необычайно густо. Из каждого узла вырос лист, на каждом стебле распустился цветок, и некоторое время спустя завязались десять с лишним плодов. Величиной каждый был с большую лодку, что плавают в безбрежном океане. Словно то был не плод тыквы, а столичная башня Белых Облаков или скала.

Чрезвычайно довольный этим, Нольбу говорит своей жене:

— Хынбу стал богачом с пятью тыквами, а у нас их завязалось более десятка. Распилим эти тыквы и станем самыми богатыми людьми на свете. Заткнем за пояс самого И Дуня[216], а Ши Чун будет у нас на побегушках. Незачем нам будет завидовать даже Сыну Неба!

С нетерпением ждал Нольбу дня, когда созреют тыквы, и негодовал, что время тянется так долго.

А время между тем шло своим чередом, минули три летних месяца, и в августе тыквы созрели. Все они были без единого изъяна и крепкие, как железные палки.

IV

Взгляните на Нольбу! Вне себя от радости, спешит он распилить тыквы и заполучить сокровища. Срывает для начала одну тыкву, самую спелую и крупную, и принимается с женою пилить ее. Да только ничего у них не вышло: тыква была крепка, словно железо.

Хочешь не хочешь, а пришлось приглашать плотников из соседней деревни — чтобы приходили они со всеми их плотничьими шнурами и баночками с тушью.

Созвали всю деревню: и калек и здоровых. Закололи гостям собаку и свинью, трижды подавали вареный рис, пять раз обносили вином.

От такого разорения Нольбу чуть не хватил удар. Знать, пришла его погибель. Ведь прежде он никогда ложки риса не подал гостю и не готовил пищи даже для жертвоприношений предкам. А нынче в ход пошли кувшины вина и мешки риса — собрал всю деревню, обильно накормил гостей и пообещал щедрую плату за работу.

В числе пришедших находились два деревенских силача — Горбун и Заячья Губа. В селе, пожалуй, никто не смог бы сладить с ними. Обрадовавшись случаю легко подзаработать, немедля выскочили они вперед, и Заячья Губа обратился к Нольбу с такими словами:

— Если дашь в задаток за каждую тыкву двадцать лянов, мы вдвоем выполним всю работу.

Горбун тотчас же подхватил:

— Где ты найдешь дураков, которые подрядятся на такую трудную работу меньше чем за двадцать лянов?! А ты воспользовался тем, что мы соседи, и установил до смешного скудную плату. Это ты учти и, как получишь свои сокровища, подумай о прибавке.

Нольбу, предвкушая несметные богатства, без лишних разговоров вручил им задаток — двести лянов. Горбун и Заячья Губа поделили деньги пополам и принялись за дело. Приставив пилу к тыкве, Горбун затянул:

Плавно ходит пила!..

Заячья Губа подхватил:

Флавно ходит фила!..

— Дьявол тебя побери, Заячья Губа! — рассердился Горбун. — Что это еще за «фила»?

— Как же я могу хорошо петь с такой губой? — стал оправдываться Заячья Губа. — Ну, ладно. Теперь постараюсь петь правильно, не беспокойся!

Снова затянул Горбун:

Эйёра! Ходи пила!

Наддай сильней! Сама пошла!

А Заячья Губа прихватил рассеченную губу, и у него получилось следующее:

Эйёра! Ходи хила!

Наддай хильней!..

— Ты что, негодяй, дразнить меня!.. — зашипел Горбун и залепил Заячьей Губе оплеуху.

— Да провалиться мне на этом месте, если я вздумал дразнить тебя! — обиделся Заячья Губа.

— Ай-яй, выходит, я тебя понапрасну стукнул?.. Ну, ничего. Когда ты в самом деле заслужишь пощечину, будем считать, что ты ее уже получил.

Утешив таким образом Заячью Губу, Горбун начал сызнова:

Эйёра! Ходи пила!

Наддай еще! Сама пошла!..

Заячья Губа подхватил следом:

Эйёра! Ходи фила!

— Тьфу ты, скотина! — вышел из себя Горбун. — Кто за работу получил сполна? Кто чужой рис и вино жрал до отвала? Взялся пилить тыквы с сокровищами, а все гнусишь свое «ходи фила»! Смотри, не залепил бы я тебе и с другой стороны!

— Что ты все бьешь меня по щекам? — разозлился Заячья Губа. — Или на них написано, что меня можно колотить? Или я, может быть, какой-нибудь прощелыга, что ты то и дело закатываешь мне оплеухи? Как бы я сам не поправил твою горбатую хребтину!

Горбун немного струсил и заговорил примирительно:

— Ну, ладно, давай пилить. Только не говори «фила».

И он снова затянул:

Эйёра! Ходи пила!..

А Заячья Губа протяжным голосом стал вторить ему:

Эйёра! Ходи фила!

Наддай еще! Сама фашла!

— «Эйёра! Ходи пила!» — поет Горбун.

— «Эх, ходи моя фила!» — старательно выводит Заячья Губа.

Между тем пила мало-помалу вреза́лась в тыкву.

Крак! — тыква с треском разделяется на две половины, и оттуда выходит янбан, который громким голосом нараспев читает первую главу «Мэн-цзы»[217]:

— «Мэн-цзы встретил лянского правителя Хуэй-вана...»

За ним показывается другой янбан, читающий первый том «Зерцала всеобщего»:

— «...Год двадцать третий. Сначала он назначил цзиньских сановников Вэй Сы, Чжао Ди и Хань Цзиня удельными князьями...»

Следом появляется молодой янбанский отпрыск. Этот бубнит «Тысячесловие»:

— «Тянь — небо, Ди — земля, Сюань — темный, Хуан — желтый....»

Голову старого янбана украшала четырехугольная волосяная шапочка с открытым верхом, на голове молодого была бамбуковая шляпа, на отроке — халат с длинными рукавами.

Ошеломленный Нольбу спрашивает пожилого янбана:

— Где изволите держать государственный экзамен?

В ответ ученый господин набросился на Нольбу с бранью:

— Эй, Нольбу, подлое отродье! Отец и мать твои, подлые рабы, бежали тайно темной ночью и вот уже много десятков лет повсюду разыскиваются. Оценены они в три тысячи лянов. Немедля выкладывай деньги!

И тут же кличет слугу Опсве.

Невесть откуда взявшийся Опсве в мгновение ока скрутил Нольбу крепкой бельевой веревкой и, подвесив его повыше на старую сосну, принялся охаживать дубовым пестом.

А янбан тем временем допрашивал Нольбу:

— Сколько у тебя братьев?

— Один я, — отвечает ему Нольбу, у которого от страха помутился разум.

— И сестер нет?

— Есть три сестры.

— Сколько лет старшей?

— Нынче исполнилось двадцать два года.

— И она еще живет у тебя?

— Отдал в наложницы сеульскому богачу, который держит большие лодки на Хангане.

— А вторая? — допытывается янбан.

— Вторая, девятнадцати лет, в наложницах у сборщика налогов в Сеуле, в Чайном переулке.

— А где же третья?

— Третьей шестнадцать лет. Пока не пристроена.

Услыхав это, янбан обрадовался.

— Мне наскучило сидеть одному в тыкве. Покажи-ка свою сестру! Если она удалась лицом, возьму ее в наложницы.

Насмерть перепуганный Нольбу отправился за сестрой.

Представить сестру, когда она есть, — не задача. А вот что делать, если у вас ее и не бывало никогда?

Когда жена Нольбу узнала о распоряжении янбана, ей сделалось не по себе, и она с досадой проговорила:

— О том, как богато живет ваш брат, вы не обмолвились ни словом. Зато выдумали несуществующую сестру, и теперь этот янбан требует показать ее. Вот не было заботы!

Нольбу хватил себя кулаком по затылку.

— Так ведь я же и хотел опорочить Хынбу! Но почему-то с языка срывались совсем другие слова и имена!.. Придется тебе заплести девичью косу и показаться этому янбану хоть на минутку.

А жена в ответ:

— Как же я покажусь ему? Ведь он сказал, что хочет взять вашу «сестру» в наложницы. Скажите, что ее нет.

При слове «наложница» Нольбу затрясся от страха и, выйдя к янбану, стал умолять его:

— Пощадите ничтожного! Сестра испугалась и куда-то убежала.

Янбан страшно разгневался и рявкнул на Нольбу:

— Что значит «убежала»? Куда убежала? Найди немедля и приведи ко мне!

Пуще прежнего испугался Нольбу и стал потихоньку совать еще три тысячи лянов.

— Не погубите, будьте милосердны!

Тогда янбан, сделав вид, что никак не может заставить себя успокоиться, сердито крикнул Нольбу:

— Кончатся деньги — приду опять! И с этими словами исчез.

Жена Нольбу приуныла.

— Там, у вашего брата, в первой же тыкве были сокровища. А у нас почему-то в ней оказались янбаны. Оставьте эти тыквы, не пилите их!

Нольбу отвечает ей:

— У Хынбу в первой тыкве наверняка тоже были янбаны. Неужто у него обошлось дело без такой же вот стаи мошенников?

Но тут откуда-то вылез прятавшийся до сих пор Горбун.

— Вот так сокровища! — захихикал он. — Оказывается, они и ругаются, и даже отбирают деньги!

За ним показался и Заячья Губа.

— Эй, Нольбу! Не ты ли давеча говорил, что, мол, когда из тыквы повалит шелк, то каждый из нас получит по куску на мошну? А что получилось на деле? Слуга, что сопровождал этих янбанов, отобрал у меня последнюю холщовую мошну! Как вспомнишь, сколько лиха я натерпелся от этого наглеца, так и шелк твой становится не мил. Больше я, пожалуй, не буду пилить.

Возразить Заячьей Губе было нечего, и Нольбу с раздражением сказал ему:

— Оттого-то сокровища и превратились в мерзость, что ты пилил не так, как надо, а вместо песни вопил что-то несусветное. Впредь не издавай ни звука и посильней тяни пилу!

Заячья Губа, жаждавший во что бы то ни стало заработать на этих тыквах, промолчал и, пообещав сделать так, как велел Нольбу, принялся с Горбуном за следующую тыкву.

Ну, наддай! Сама пошла!

Плавно ходит пила.

На этот раз Горбун пел один: Заячья Губа водил пилу молчком.

Крак! — тыква развалилась, и из нее с шумом и гамом высыпала компания людей с двенадцатиструнными каягымами и гонгами в руках.

— Прослышав о великой доброте Нольбу, — кричали они, — мы нарочно завернули сюда. Давайте сыграем ему разок, а он, конечно, нас щедро одарит!

Тут они ударили в свои гонги, запрыгали и подняли отчаянный гвалт, требуя у Нольбу, чтобы он дал им мешок риса, сто лянов, вина и закусок.

У Нольбу от этой картины волосы стали дыбом. «Самое лучшее, что можно придумать в моем положении, — это поскорее избавиться от них», — подумал Нольбу и отдал тем людям сто лянов денег и мешок риса. А когда они удалились, Нольбу сорвал следующую тыкву, и Горбун с Заячьей Губой снова взялись за работу.

Плавно ходит пила.

Ну, наддай! Сама пошла!

Мерно ходит пила, врезаясь в тыкву.

Крак! — тыква распалась на две половинки, и появился старый буддийский монах. Голову монаха покрывала большая бамбуковая шляпа, на черную рясу с шеи опускались четки из ста восьми бусинок. Опершись на бамбуковый посох о трех коленах, монах беспрерывно бормотал молитвы:

Я молю тебя, Амитаба Будда!

Я молю тебя, Авалокитешвара-бодисатва, и ты,

Махастамапрапта-бодисатва!..

Следом за ним показались почтенные монахи с гонгами, колокольчиками, трещотками и барабанами в руках.

Приблизившись к Нольбу, старый монах молвил:

— Нольбу! Наш досточтимый учитель сорок девять дней усердно молился духам земли и моря о благополучии твоего дома. Труд его стоит, надо думать, несколько десятков тысяч лянов. Но так и быть, уплати всего пять тысяч.

— Какие такие молитвы о моем благополучии? — изумился Нольбу.

— Негодяй! — сердито закричал старик монах. — Тщетны твои надежды на богатство. Как смеешь ты мечтать о несметных сокровищах, не принеся даров Будде?

— И тогда в следующий раз явятся сокровища? — спрашивает Нольбу монаха.

А старик монах ему в ответ:

— Человек, который выйдет из следующей тыквы, верно, доподлинно знает об этом.

Услыхав, что монахи уже вознесли моления Будде, чтобы он ниспослал ему удачу, Нольбу не пожалел денег и отдал им пять тысяч лянов.

— Ну что? Опять я виноват? — ехидно засмеялся Заячья Губа.

Раздосадованный Нольбу с бранью набросился на Заячью Губу, но быстро опамятовался, вспомнив слова монаха о том, что следующая тыква принесет ему богатство. Тотчас срывает он другую тыкву и принимается уговаривать обидевшегося Заячью Губу попробовать распилить ее.

Жена Нольбу попыталась остановить супруга.

— Ради бога, не пилите эту тыкву! Если вы распилите ее, вы разоритесь и погубите себя. Прошу вас, не пилите!

— Что может знать лукавая баба со своим легкомыслием! — рассердился Нольбу.

И, стукнув супругу кулаком, он прогнал ее прочь.

Снова заходила пила.

Плавно ходит пила.

Ну, наддай! Сама пошла!

Крак! — тыква развалилась пополам, послышалось позвякивание колокольчиков, и показались два человека: один нес траурный флажок с написанными на нем именем и званием умершего, а другой — сверток погребального холста. За ними шествовали носильщики, которые на перекинутых через плечо веревках несли похоронные носилки и в такт шагам пели:

Нохо, нохо, нохо!

Давно открыли Южные ворота,

И медный гонг давно уж прозвучал,

Пропели петухи, и встало солнце,

Залив сияньем горы и потоки.

Нохо, нохо, нохо!

Эй, впереди идущий Пхён Дольнам!

Уж скоро солнце сядет за горою!

Так отчего ж ты топчешься на месте?

Эй, позади идущий Ким Дольсве!

У нас у всех давно устали ноги!

Зачем же ты так медленно шагаешь?

Нохо, нохо, нохо!

Похоронную процессию замыкали пять родственников умершего — все до единого калеки: горбун, слепец, заячья губа, глухой и немой.

Бедный слепец! Взгляните на него! Горько рыдая, идет он за носильщиками; но вот носильщики, желая посмеяться над слепцом, внезапно умолкают и двигаются тихо-тихо: без песнопений и звона колокольчиков. Почувствовав неладное, слепец кричит:

— Негодяи! Зачем обманываете слепца? Вас за это крепко накажут!

В этот момент до его слуха доносятся слова песни: «Нохо, нохо...», и слепца нагоняет какая-то другая похоронная процессия. «Вот они где!» — радуется слепец и, присоединившись к погребальному шествию, опять принимается голосить.

— Послушайте, вы не ошиблись, — говорит ему один из носильщиков.

«Ну нет, тебе не удастся провести меня», — думает про себя слепец и отвечает:

— Кого ты обманываешь? Ведь я же слышал, как вы пели: «Нохо, нохо!»

И продолжает следовать за чужими носилками.

Но тут с другой стороны вновь слышится песня:

Эй ты, слепец! Иди сюда!

Нохо, нохо, нохо!

Как говорят, Нольбу богат

И потчует на славу.

А не накормит нас Нольбу —

Сумеем мы и сами

Его на славу угостить

Жердями от носилок!

Нохо, нохо, нохо!

Опустив похоронные носилки во дворе Нольбу, носильщики закричали:

— Эй, Нольбу! Коли быка, готовь обед на сто человек!

А старший отпрыск умершего молвил:

— Мы прибыли сюда из Цзяннани, дабы предать земле прах усопшего родителя в том месте, где сейчас стоит твой дом. Поэтому сноси немедля дом и пусти в продажу все свои поля. А мы положим здесь надгробную плиту, поставим у могилы пару каменных столбов да жертвенник для вознесения молитв духу предка и уйдем.

— Нольбу! — снова загремели сердитые носильщики. — Если отдашь нам десять тысяч лянов, мы обещаем унести носилки обратно. Тогда тебе не о чем будет тужить. Ведь «без покойника похорон не бывает»!

«Они, пожалуй, правы», — подумал Нольбу. Спешно продал он за бесценок свои земли и после долгих уговоров и призывов к сочувствию сошелся с носильщиками на трех тысячах.

Носильщики подняли погребальные носилки и зашагали прочь. Но тут Нольбу догнал их и спросил:

— Скажите, в других тыквах тоже нет сокровищ?

А те в ответ:

— Что в каждой тыкве, про то мы не ведаем. Но золото в одной из них есть непременно.

«Ага, все-таки есть золото!» — обрадовался Нольбу и сорвал следующую тыкву.

Плавно ходит пила.

Ну, наддай! Сама пошла!

Мерно ходит то взад, то вперед пила.

Крак! — с треском разошлись половинки тыквы, и из нее хлынула толпа шаманок, собравшихся, наверное, со всех восьми провинций. Тотчас загрохотали барабаны, зазвенели гонги, и шаманки принялись на разные голоса заклинать духов.

Одна из них выкрикивала:

— Молю, из Мира чистого явись, дух Тэбуджин![218]

Молю, явитесь, сорок государей-драконов и восемьдесят тысяч небесных владык!

Владыка моего жилища, хранитель дома с черепичной крышей! Владыка твоего жилища, хранитель дома, крытого соломой! Владыка этого жилища, хранитель соломенного шалаша! Вас заклинаю я, явитесь друг за другом!

Три владыки Очага: первый владыка — семнадцати лет, средний владыка — двадцати семи лет и последний владыка — пятидесяти семи лет! Молю, явитесь!

Другая шаманка пела:

На храме хранителя стен городских

Зачем ты кукуешь, кукушка?

Ответила птица: «Чтоб древний самшит

Оделся зеленым нарядом».

Подумала я: «Неужели на нем

Опять заколышутся листья?»

О духи зеленых развесистых ив

И горных вершин одиноких!

Лишь мы разлучаемся с миром навек,

Путем неизвестным уходим.

А третья заклинала так:

О ветер!

О луна!

Дух Лунного сияния!

Вас заклинаю: помогайте всем его делам — ежечасно,

Ежедневно, двенадцать месяцев в простом году и тринадцать в високосном!

Духи кумирен Ангвандан и Куксудан!

Дух кумирни полководца Чхве Хёна[219] на горе Тонмульсан!

Дух кумирни Агиссидан на Вансимни!

Молю вас, будьте к нему благосклонны!

Глядя на все эти священнодействия шаманок, Нольбу сморщился, словно кошка, попробовавшая уксуса.

Покончив с заклинаниями, шаманки набросились на Нольбу и принялись колотить его в грудь своими барабанами, да так, что у него искры посыпались из глаз. В гневе и отчаянии Нольбу взмолился сквозь слезы:

— За что это вы меня? Уж если помирать, так знать хотя бы, за какие прегрешения, не было б обидно. Смилостивитесь, пощадите!

— Эй, ты, Нольбу! — закричали шаманки. — Не о твоем ли благополучии мы так усердно молили духов? Выкладывай живо пять тысяч лянов, и ни монетой меньше. А будешь упрямиться — снесем тебе башку!

Насмерть перепуганный Нольбу отдал шаманкам пять тысяч лянов и, всячески умоляя оставить его в покое, выпроводил их наконец со двора, а затем в ярости изрек:

— Если удача — так большая, коли крах — то полный! Попробую распилить еще одну тыкву!

И стал уговаривать Заячью Губу:

— Тыквы, которые ты до сих пор пилил, не принесли удачи, и виной тому судьба. Тебя теперь никто не станет упрекать, так что пили спокойно.

Но Заячья Губа заупрямился:

— А если я после твоих тыкв захвораю? Кого тогда я буду просить о помощи? Нечего говорить вздор. И так всем известно, что ты пустомеля.

Как ни упрашивал Нольбу Заячью Губу, тот ни в какую не соглашался.

— Найди себе работника поудачливей, а меня, несчастливого, не проси!

— Экий ты, право! — сказал Нольбу. — Уж если я пообещал больше не упрекать тебя, то так и будет. Отколоти меня, как последнего пса, если я еще раз затею ссору!

И он дал Заячьей Губе еще двадцать лянов сверх тех, которые были положены ему по уговору. Лишь после этого Заячья Губа, как бы нехотя взяв деньги и сунув их в поясной мешочек, принялся за работу.

Плавно ходит пила.

Ну, наддай! Сама пошла!

Не допилив до конца, они попробовали заглянуть в тыкву: там виднелось что-то желтое. Нольбу это понял по-своему и, обрадованный, проговорил:

— Эй, Заячья Губа! Ты видишь? Тыква-то и впрямь полна золота. Давай скорее допилим ее!

Крак! — тыква развалилась, и — о Небо — оттуда, словно горох, посыпались коробейники, все с ярко-желтыми коробами на плечах.

Ошарашенный этим зрелищем, Нольбу обратился к коробейникам с вопросом:

— Послушайте, почтенные, что это у вас на плечах? А те в ответ:

— Там у нас стекло.

— Какое такое стекло?

— Ручные зеркальца и зеркала, подзорные трубы, увеличительные стекла для разглядывания картинок, а также наказания для тебя[220]. Смотри, какие тут все чудесные картины! Просто загляденье! Вот вид Яшмового пруда, вот возлюбленная Ли Сона[221] — прекрасная Сукхян и любимая наложница танского государя — Ян-гуйфэй, тут же подруга чуского правителя — красавица Юй и наложница Люй Бу — Дяочань![222] А это восемь чудных фей[223]: принцессы Нанъян и Енъян и красавицы Чин Чхэбон, Ка Чхун, Кё Самволь, Чок Кёнхын, Сим Нёён и Пак Нынпха! Видывал ли ты когда-нибудь такую красоту?

От гама, поднятого коробейниками, у Нольбу волосы стали дыбом на голове. Желая поскорее испробовать другую тыкву, он дал коробейникам три тысячи лянов и стал их уговаривать:

— Послушайте меня, почтенные. Я из-за этих тыкв совершенно разорился. Три тысячи, конечно, не большие деньги, но если вы их сложите со своими, вам на дорожные расходы хватит. Ушли бы вы поскорее... А я испытаю еще одну тыкву.

Тогда коробейники пошептались меж собой и так сказали Нольбу:

— В следующей тыкве, кажется, уйма золота и серебра. Так что не сомневайся и пили.

Сказали и вмиг исчезли.

А Нольбу снова взялся за пилу.

Плавно ходит пила.

Ну, наддай! Сама пошла!

Все глубже врезается в тыкву пила... Крак! — и из тыквы устремилось наружу бесчисленное множество людей в масках. Они тотчас же принялись бесчинствовать, громко распевая:

О ветер! О ветер! Откуда ты дуешь?

Не с юго-востока ли ты прилетел?

— А теперь, — закричали маски, — давайте грянем песню с рифмой «башня»!

Жестокими царями Цзе и Чжоу

Возведены две Яшмовые башни.

Царь Чжоу дни и ночи развлекался

С наложницей Дацзи в Оленьей башне.

В далекой дали высится на юге

Прославленная Фениксова башня.

А там, в Гусу, уж так пленяет взоры

Владыкой У воздвигнутая башня.

Незыблемой останется навеки

Прославленная Фениксова башня.

Из благовонных балок кипариса

Воинственный У-ди построил башню.

Дано названье «Воробья из бронзы»

Воздвигнутой при Цао Цао башне.

Как много их построено на свете!

О тысяча и десять тысяч башен!

— Хватит про башни! Примемся теперь за Нольбу!

С этими словами маски набросились на Нольбу, схватили его за шиворот и повалили на землю.

— Ой, ой! Зачем так, уважаемые маски? Молвите только словечко — все сделаю по-вашему!

— Мерзавец Нольбу! — крикнули маски. — Что тебе дороже: деньги или жизнь?

— Сначала появился человек, а потом уже деньги. Как же деньги могут быть дороже?

— А коли так, выкладывай без промедления пять тысяч лянов!

Делать нечего; отдал Нольбу маскам пять тысяч лянов и сказал:

— Денег я вам дал столько, сколько вы велели. Прошу вас, расскажите мне теперь про содержимое остальных тыкв.

На это маски ответили так:

— Что в прочих тыквах, мы не знаем, но золото в одной из них есть, вне всяких сомнений. Если ты распилишь все тыквы, то непременно найдешь его.

И с этими словами исчезли.

Слова масок еще более распалили пустые надежды Нольбу. Бегом побежал он на гору и вернулся с тыквой на спине.

Но тут Заячья Губа с притворным участием стал убеждать Нольбу:

— Брось ты эти тыквы! Как можно верить каким-то маскам? «Выворачивать мошну, когда навалится беда», — положим, дело обычное, но я не в силах смотреть, как тебя колотят.

— Пустяки! — отвечал Нольбу. — Деньги у меня еще есть, попробую рискнуть: распилю все оставшиеся тыквы. Посмотрим, чем все это кончится...

— Раз уж таково твое желание, — сказал Заячья Губа, — не смею препятствовать. Но я бы на твоем месте еще не раз подумал, прежде чем пилить эти тыквы.

Тогда Нольбу в сердцах швырнул Заячьей Губе еще десять лянов и принялся за следующую тыкву.

Плавно ходит пила.

Ну, наддай! Сама пошла!

Как распилим нашу тыкву,

Пусть на этот раз увидим

Небывалые богатства,

Золото и серебро!

С шумом упали наземь половинки тыквы, и из нее вырвалась толпа бродячих танцовщиц и музыкантов. Колотя в свои бубны, они с гиканьем и кривляниями распевали:

Я лунною, светлою ночью

Брожу средь осенних утунов.

Свежа во мне память о милом, —

Наверно, и он меня помнит!

Пою: «На-ни-на! О горы!»

Едва смолк хор, как одна из танцовщиц завела «тхарён»:

Неторопливым шагом прохожу

Я через горный перевал Паксок.

Вот ива, мне знакомая давно.

Не про нее ли сказано в стихах:

«Заезжий дом — в тени зеленых ив,

Прекрасных обновленною красой?»

Я сам к ее высокому стволу

В былые дни привязывал осла.

«Шел утром дождь над городом Вэйчэн,

И уличная пыль увлажнена».

Ручей сверкает брызгами дождя;

Я в нем когда-то ноги омывал.

Привет тебе, великолепный Терем!

Приветствую тебя, Сорочий мост!

Пятнадцатою ночью января,

Когда вы поклоняетесь Луне,

Не забывайте чтить отца и мать!

Они вам подарили плоть и кровь.

Как им воздать за их бесценный дар,

Неизмеримый, словно небеса?

Печален и уныл конец зимы.

Но в Дни холодной пищи[224], в феврале,

Когда мы душу Цзе Цзытуя чтим,

Сойдет на горы дальние весна

И оживет сожженная трава.

Пока одни танцовщицы поют песни или декламируют старинные стихи, а другие распевают застольную, выделывая при этом всевозможные фигуры, взглянем на бродяг-музыкантов. Вот они все в ярко-желтых косынках и бамбуковых шляпах швырнули наземь свои дорожные котомки и под неистовый грохот барабанов пустились в пляс, покачивая в такт музыке бедрами и заигрывая с танцовщицами.

Так они прошлись по кругу раз и два и вдруг увидели Нольбу.

— А, вот ты где! — завопили бродяги и, схватив Нольбу за руки и ноги, принялись таскать его по земле, будто соху.

Нольбу показалось, что внутри у него все перевернулось, а глаза вот-вот выскочат из орбит.

— Да что ж это такое? — закричал он истошно. — Велите, что хотите! Только не губите!

В ответ на его мольбу бродяги в один голос заявили:

— Хочешь остаться в живых — отдай нам все крепости на свои поля и земли. А будешь упираться — помрешь, не сходя с места!

С треском открыл взбешенный Нольбу комод и отдал бродягам бумаги, а те поделили их между собой и тотчас исчезли.

Глядя на все это, Заячья Губа решил, что пришла пора уносить ноги, и так сказал Нольбу:

— У меня дома неотложное дело. Я мигом обернусь.

— Э, приятель, — отвечал ему Нольбу, — начатое дело на полпути не бросай! Тыкв у нас осталось еще порядком, а в какой-то из них, говорят, много золота. Неужто мы не найдем его, если распилим одну за другой все тыквы? Отныне я буду добавлять тебе денег за каждую распиленную тыкву.

Тут уж Заячья Губа не мог устоять и снова взялся за пилу.

Плавно ходит пила.

Ну, наддай!

Крак! — и из развалившейся тыквы, стараясь опередить друг друга, стали выскакивать мужланы: Говорун, Упрямец, Нанджуги, Мошка, Жучок, Кунпхёни, Здоровяк, Есуги, Мусуги, Хагони, Погони, Коротышка, Дубинка, Крючок, Злюка, Лоскут, Плакса, Крепыш... Выбравшись из тыквы, мужланы тотчас же схватили Нольбу, крепко-накрепко скрутили его бельевой веревкой и подвесили на дереве. Затем отыскали промеж себя молодчика, ловко орудующего палкой, и приказали ему:

— Бей этого мерзавца что есть силы!

Молодчик засомневался.

— А что, если он окочурится от такой взбучки? Разве получена бумага, что с ним можно обращаться как с убийцей?

Часть мужланов, посовещавшись, решила:

— Не будь такой бумаги, нас бы не стали собирать всех вместе. Потешимся вдосталь над этим негодяем, а напоследок разорвем его на части и разойдемся. Прекрасный способ убить время.

— Правильно! — закричали остальные.

Пока одна половина мужланов готовила казнь Нольбу, в центре внимания прочих оказался Тхольпхёни.

— Пусть каждый, — предложил он, — как умеет, споет одну коротенькую песню. А кто не сможет открыть рта, того накажем штрафным хлебом!

И с этим уговором Тхольпхёни первым начал песню:

Иней выпал предрассветный,

День встает. Проснитесь, дети!

Там, на северной вершине,

Вырос папоротник пышный.

Отправляйтесь спозаранку

Рвать его, наварим нынче

Для вина закуски свежей.

Следом за ним какой-то мужлан запел:

Возможно ли поспорить человеку

Со справедливой волею небес?

Уж если мы безнравственным поступком

Зовем поджог дворца Афан в Саньяне,

То что сказать о княжиче Иди[225],

Утопленном в реке Биньцзян убийцей?

Затем вперед вышел Кунпхёни и спел песню — смесь из коротких стихов:

«Не каждый мог назвать

Любимую любимой,

Не каждый тосковал

И сетовал в разлуке».

«Неслышно Имчжинган

И Тэдонган струятся,

И грустное «куку»

Звучит с гробницы царской».

«Так нацеди вина

Нам поскорее, мальчик!

Мы нынче будем пить

И будем веселиться!»

Упрямец спел несколько строф из разных стихов с рифмою «ветер»:

«Перед воинами выл

В травах и деревьях ветер».

«Челн, плывущий по Бяньши,

Обвевает дальний ветер».

«С веток персиковый цвет

В сумерках роняет ветер».

«Молит духов Чжугэ Лян

О юго-восточном ветре».

Как связать мне меж собою

Это множество «ветров»?

Здоровяк спел песенку подобного же рода с рифмою «лет»:

«В краю пустынных рек и диких гор

Безмолвие царит уже сто лет».

«Ночной порой, при ветре и луне,

В Цзяннани я тоскую много лет».

«Неразделимы радость и печаль,

Так на земле ведется сотни лет».

«За жизнь свою не может человек

Изведать дважды счастье юных лет».

«Год кончен — миновали холода,

Но не считаю я идущих лет».

За ним снова запел Упрямец — на этот раз его песенка была с рифмою «людей»:

«На зелень ив устремлены глаза

Поток переплывающих людей».

«Цвет тополя вселяет грусть в сердца

Переправляющихся вброд людей».

«На всех — цветы кизила... Лишь меня

Недостает в кругу родных людей».

«Уйдешь на запад из заставы Ян —

Не будет близких у тебя людей».

Далее последовала песня Крючка о временах года:

Весной цветы повсюду расцветают,

А летом в рощах зеленеют листья.

По осени прекрасен клен багряный

И яркие желтеют хризантемы.

Зимой кружатся в воздухе снежинки

И сходят воды, обнажая камни.

Что было бы без четырех сезонов?

Что было бы без верности на свете?[226]

Злюка сложил песню на тему «благодеяние»:

Как может жизнь свою прожить спокойно,

Ни разу не свершив благодеянья,

Тот, кто на свет родился человеком?

На десять тысяч лет свой род продолжив,

Потомкам суждено прославить предков.

Оставив дом почтительным потомкам,

Благодеянье предки совершают,

Суйжэнь содеял благо, обучая

Людей, как на огне готовить пищу.

Дав воинам для битв щиты и копья,

Сюань Юань[227] свершил благое дело.

Помянем заодно «благодеянье»[228].

Лю Сюаньдэ, который правил царством

Во времена «трех государств» в Китае;

«Благодеянье» Чжан Идэ, который

В стране Си-Шу был славным воеводой;

«Благодеянье» Пан Дэ, который

В стране Си-Лян был видным полководцем;

«Благодеянье» полного коварства

Цао Мэндэ, героя Века смуты.

Но что нам эти все «благодеянья»?

Посмотрим, что Нольбу за благодетель!

Есуги тоже сочинил песенку — с рифмою «занятие»:

В эпоху Троецарствия, когда кругом раздоры,

сраженье — подходящее занятье.

В луну шестую страждущим от духоты и зноя

обмахиваться веером — занятье.

На берегу под дождиком, что зарядил надолго,

рыбачить — тоже славное занятье.

В горах с лесною чащею, в глуши ущелий горных

и топором орудовать — занятье.

Сгребать листву опавшую в лесу осеннем в кучи —

конечно, тоже дельное занятье.

Игла мелькает быстрая в руке у молодицы...

Весьма необходимое занятье!

У старикашки дряхлого язык все мелет, мелет...

Что говорить, полезное занятье!

А Плут пропел:

Бил наотмашь в грудь горбатых,

Бил беременных в живот,

Искры первые пожара

Со злорадством раздувал,

Колотил горшки и миски

В мастерской у гончара,

У жилища роженицы

Пса бродячего убил,

В месте, где болели оспой,

В землю колья забивал

И везде, где только мог он,

Людям ногу подставлял!

Натешившись песнями, мужланы сели и принялись расспрашивать друг друга, кто где живет и кого как зовут.

— Ты где живешь? — спросили одного.

— Я живу в Ванголе, — отвечал тот.

— Вот как? Купил, говоришь, тростнику для циновок?[229]

— Да нет же! Я говорю, что мой дом находится в Ванголе.

Тогда вперед выскочил Кунпхёни и принялся растолковывать остальным, что такое Вангол.

— Понятно! Этот парень хочет сказать, что он из Ванголя. «Ван» значит «король», а «гол» — «поселок». Выходит, что ты живешь где-то около королевского дворца в Сеуле?

— Да, да! Именно там я и живу.

— А ты где живешь? — спросили другого.

— У самого неба, — отвечал мужлан.

— Он, верно, живет на улице духов, у ворот Мудонмун, — пояснил Кунпхёни.

— А ты, дружище, откуда?

— Я живу снаружи за оградой внутри ограды.

Кунпхёни мигом растолковал и этот ответ:

— Ага! Ты, верно, живешь между внутренними воротами Чханыймун и внешними воротами Ханбунмун. Вот и получается, что твой дом «и в ограде и за оградой». Это где-то возле Бумажной управы, не так ли?

— Нет, не там.

— Тогда понятно, — сказал Кунпхёни. — Ты, видно, живешь между большими и средними воротами дома. Так ты, значит, холопий сын? Отойди-ка вон туда!

— А ты где живешь? — спросили еще одного мужлана.

— В никакой переулке.

Кунпхёни призадумался.

— Что-то я никак не могу припомнить такого места.

— У меня нет своего дома, живу где придется, — объяснил мужлан.

— Ну, а ты, уважаемый!.. Вот тот, который позади всех уселся! Где ты живешь и как твоя фамилия?

— Моя фамилия — «два человека борются», — ответил мужлан загадкой.

— Борющихся людей, — стал рассуждать вслух Кунпхёни, — напоминают написанные рядом два иероглифа «дерево». А сдвоенное «дерево» значит «лес» и читается «лим». Выходит, что твоя фамилия — Лим.

— А как твоя фамилия? — спросил Кунпхёни следующего.

— «На дереве шляпа», — последовал ответ.

— На дереве шляпа... Ясно! Тебя зовут Сон.

— А тебя, уважаемый, как кличут?

— «Под коричным деревом стоит Сын Неба».

— Понятно, — сказал Кунпхёни. — Ты — Ли.

— Ну, а ты, дружище, кто такой?

Мужлан, совершенный невежда, — из тех, которые, увидев букву «г», полагают, что это нарисована железная скоба, — в ответ понес несусветную чушь:

— Моя фамилия, стало быть, такая: «под деревом Карлица стоит сынишка Екчоксве». То бишь я хочу сказать, что меня тоже зовут Ли.

— А как тебя зовут? — обратился Кунпхёни к другому мужлану.

— Поверни вокруг четыре раза «гору», и ты узнаешь, как меня зовут, — ответил тот.

Кунпхёни подумал немного про себя и сказал:

— Если повернуть иероглиф «гора» четыре раза вокруг вершины, то получится иероглиф «поле», который читается «чон». Стало быть, твоя фамилия Чон.

Мужлана, к которому обратился Кунпхёни, звали Пэ, и славился он тем, что никогда не мог ничего запомнить. Поэтому, чтобы не забыть свою фамилию, он постоянно носил с собою в поясном мешочке грушу[230]. Услыхав вопрос, Пэ, не говоря ни слова, развязал мешочек и полез за грушей. Но та как сквозь землю провалилась. В растерянности мужлан хватил себя по затылку и выругался:

— Чертова фамилия! Сколько я уже натерпелся из-за нее! Вот и нынче какой-то прохвост стянул ее у меня. С тех пор как я появился на свет, моя фамилия обошлась мне уже в восемнадцать монет. А сегодня она, видно, разорит меня окончательно...

И снова принялся лихорадочно шарить в поясном мешочке.

Тогда Кунпхёни стал бранить мужлана:

— Друзья спрашивают у него фамилию, а он знай молчком копошится в своем мешке. Куда это годится?

— А ты не придирайся, коли не можешь понять, в чем дело. Моя фамилия известна каждому! — сердито отвечал ему мужлан, шаря по всем уголкам мешка.

Но груша исчезла. Вместо нее из мешочка вывалился лишь грушевый черенок.

— Наконец-то! Не мог он никуда деваться! — воскликнул мужлан.

Подобрав торопливо черенок, он замахал им в воздухе.

— Вот она, моя фамилия!

— Так, значит, твоя фамилия Черенок?

— Да, да! Именно так: Черенок!

— Кто там еще? — спросил Кунпхёни.

— Я! Моя фамилия простая: если ты прибавишь к знаку «ан» — «седло» знак «пу», что значит «лопнуть», а напоследок приставишь иероглиф «дон» — «дубинка», то ты смекнешь, что меня зовут Ан Пудон.

— А тебя как звать? — обратился Кунпхёни к следующему.

В ответ мужлан вытянул вперед два крепко сжатых кулака.

— Вот моя фамилия!

— Понятно, — засмеялся Кунпхёни, — твоя фамилия, по-видимому, Чу, а имя — Могви[231].

— Верно! Так меня и зовут!

— А это кто там стоит в стороне? Давайте уж представимся друг другу все до единого человека. Поведай и ты, друг, свою фамилию.

— Я сын Дубинки.

— А ты кто такой?

— Чо Чхиан.

Жучок с бранью напустился на мужлана, назвавшегося Чо Чхианом:

— Послушай! Знакомиться друг с другом — стародавний обычай, которому не меньше как полтысячи лет. Что значит «дрянь»?[232]

Мужлан, громко смеясь, ответил:

— Чо — моя фамилия, а Чхиан — имя. Сам посуди: кому придет в голову сказать при знакомстве «дрянь»?

— Это, пожалуй, так, — согласился Жучок.

Вдруг один из мужланов выскочил вперед и сказал:

— Слушайте, братцы! У нас еще будет случай погулять. А сейчас давайте расправимся с Нольбу!

Его поддержали еще несколько молодчиков:

— Мы так увлеклись знакомством, что совсем забыли про Нольбу. Неладно у нас получилось. Давно бы уже можно было растерзать мерзавца в клочья!

Не теряя времени, мужланы набросились на Нольбу и принялись хлестать его по щекам, пинать ногами и щипать. Затем они стали пытать его: продев две палки меж связанных у щиколотки ног, крутили ему «ножницы», стегали розгами, до хруста в костях стягивали тетивой ноги у лодыжек, вставляли между пальцев горящие фитили, прикладывали к телу раскаленные железные прутья...

Будь Нольбу из железа, и то бы ему не устоять под такими пытками. Отплевываясь кровью, он стал на все лады умолять мужланов:

— Пощадите, будьте милосердны! Не убивайте меня! Велите уплатить деньги — дам денег, хотите риса — дам рис, велите отдать жену — отдам и ее. Только не лишайте меня жизни!

Тогда мужланы напоследок еще раз-другой сдавили палками ноги Нольбу и сказали:

— Так вот, мерзавец, слушай! Мы идем любоваться видами Кымгансана и нуждаемся в деньгах на дорогу. Выкладывай не мешкая пять тысяч лянов. Не то мы тотчас прикончим тебя!

Онемевший от страха Нольбу отдал мужланам деньги, и ватага тут же исчезла.

После перенесенных пыток Нольбу не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Однако он по-прежнему не оставлял своих пустых надежд. Уверенный в том, что теперь его безусловно ждет удача, Нольбу на четвереньках взобрался на горушку, извлек из зарослей еще одну тыкву и убедил Заячью Губу распилить ее.

Плавно ходит пила.

Ну, наддай! Сама пошла!

Наддай еще!..

Крак! — тыква распалась на две половинки, и из нее валом повалили слепцы со всех восьми провинций. Постукивая палками и устрашающе сверкая белками глаз, слепцы кричали:

— Теперь-то, негодяй, ты от нас никуда не скроешься — ни на крыльях, ни ползком. В поисках тебя мы обошли всю округу, были в Мугедоне и Сангедоне, не пропустили ни одного дома в окрестных селах. А ты, оказывается, вон где! Сейчас мы тебе покажем свою сноровку!

И слепцы, размахивая посохами, двинулись на Нольбу.

Нольбу без памяти кинулся бежать, но слепцы — а ясновидцы проворней зрячих! — в один миг сцапали его. Поняв, что ему не спрятаться от слепцов, Нольбу взмолился:

— Чем прогневал я вас, почтенные слепцы? Умоляю, не губите меня! Исполню все, что только прикажете.

Но тут слепцы оставили Нольбу и под рокот своих барабанов стали читать молитву:

— «Тысячерукая и Тысячеокая Авалокитешвара бодисатва, благостная и любвеобильная, чудесная и вечная, великая и совершенная, милосердная сострадательница! Южный огненный царь, Западный золотой царь, Северный водяной царь! Владыка звезд, дух Таи! Вас заклинаем: ниспошлите погибель негодяю Нольбу! Молим, да исполнится это!»

Помолившись, слепцы снова бросились на Нольбу и принялись колотить его палками, словно собаку, предназначенную на убой.

Некоторое время Нольбу крепился, но скоро ему стало невмочь. Отдал он слепцам пять тысяч лянов и подумал:

«Денег в доме не осталось ни гроша. Все состояние пустил на ветер! Как мне теперь жить — не знаю. Но «начато — кончай», а еще говорят так: «Сладкое за горьким». Не может быть того, чтобы мне не повезло в конце концов!»

С этими мыслями Нольбу снова отправился на горушку и, отыскав среди густых плетей другую тыкву, сказал Заячьей Губе:

— Смотри, какая белая и славная на вид эта тыква. Должно быть, битком набита драгоценностями. То-то на славу ты заживешь, когда мы завладеем ими. Ну, берись смелее за пилу! Посмотрим, что там такое.

И Нольбу приставил пилу к тыкве.

Плавно ходит пила.

Ну, наддай! Сама пошла!

Немного попилив, Нольбу и Заячья Губа осторожно приложились ухом к тыкве и прислушались — оттуда, словно раскаты грома, неслись возгласы: «Фэй! Фэй!»

Испуганный Нольбу понял, что его опять ожидает какая-то беда, и, положив потихоньку пилу, попятился от тыквы. Заячья Губа тоже шарахнулся в сторону и уже собрался дать тягу, как вдруг из тыквы кто-то рявкнул сердито:

— Чего вы там копаетесь? Почему бросили пилить? Мне страшно неудобно сидеть в тыкве, нет сил терпеть. Пилите же скорее!

Дрожа от страха, Нольбу проговорил:

— Вы только что изволили упомянуть о каком-то «фэй». Не откажите в милости, растолкуйте, что это значит.

В ответ из тыквы донеслось:

— Фэй, фэй, скотина!

— Вот вы все говорите «фэй», — продолжал Нольбу. — Хотелось бы узнать, прежде чем допиливать тыкву, кого вы имеете в виду: наложницу ли танского государя Ян-гуйфэй или кого-нибудь другого.

На это из тыквы последовал ответ:

— Нет, я говорю о себе. Я командую лестницей — Чжан Фэй по прозвищу Идэ, уроженец Янь, побратим дядюшки Лю, потомка правящего дома Хань. И если ты сейчас же не распилишь тыкву, я не ручаюсь за твое благополучие.

Нольбу при имени Чжан Фэя в трепете повалился наземь и потихоньку запричитал:

— Ай-яй, Заячья Губа! Что же нам теперь делать? Денег-то ведь уже нет. Видно, пришел нам с тобой конец.

Заячья Губа отвечал ему с ядовитой усмешкой:

— Ты-то, положим, сдохнешь поделом. А мне за какие грехи помирать? Ляпнешь в другой раз этакое, я тебя первый отправлю на тот свет!

— Ну, ты оставь свои шуточки! — рассердился Нольбу. — Давай-ка лучше допилим тыкву да посмотрим, чем все это кончится.

И он нехотя взялся за пилу.

Взвизгнула в последний раз пила, и в ту же минуту из тыквы проворно выскочил полководец. На черном, будто облитом тушью, лице полководца остро выпячивался вперед тонкий подбородок и свирепо поблескивали огромные глаза, над головой возвышалось длинное копье с наконечником в виде восьми змей.

— Негодяй Нольбу! — зычным голосом закричал полководец. — С тех пор как ты явился на свет, ты ни разу не выказал почтения к родителям, с братом не дружишь, с родичами в ссоре. Грехов у тебя, что волос на голове. Могло ли Небо остаться равнодушным к этому? Верховный Нефритовый владыка повелел мне разорвать тебя на десять тысяч частей, дабы тем самым искупить твои неисчислимые грехи. За этим я и прибыл сюда. Ну, а теперь крепись!

Молвив это, полководец своею мягкою, но сильною рукой схватил Нольбу и стал его подбрасывать и вертеть, словно пустую тарелку.

Нольбу от страха лишился чувств, а придя в себя, заплакал и стал умолять о пощаде.

Тогда полководец сжалился и, отпустив Нольбу, так сказал ему:

— Ты, вне всяких сомнений, стоишь того, чтобы тебя разорвали на десять тысяч частей. Однако, поразмыслив, я пришел к выводу, что тебя можно простить. Не смей отныне обижать своего доброго брата, живи с ним в мире.

И тут же исчез.

А Нольбу, не успев даже как следует опомниться от учиненной ему встряски, побежал на гору: там еще оставались две тыквы. Притащив одну из них, Нольбу принялся уговаривать Заячью Губу:

— Посочувствуй мне хоть ты, Заячья Губа! Хотел я стать обладателем сокровищ, а вместо этого потерял все свое добро и оказался нищим. Неужели все тыквы такие? Сдается мне, что на этот раз нам наконец повезет. Давай-ка без лишних слов примемся за дело.

Заячья Губа не стал ему перечить и снова взялся за пилу.

Как распилим нашу тыкву,

Пусть на свет потоком хлынут

Небывалые богатства,

Золото и серебро;

Получу я столько денег,

Сколько у Хынбу в кармане!

— Что до сокровищ, пусть их будет побольше. Не дай лишь бог наложницу вроде той, что явилась Хынбу, — вставила стоявшая неподалеку жена Нольбу.

— Экое же ты созданье! — рассердился Нольбу. — Вот ведь уже нищая, у которой ничего нет за душой, а туда же — ревновать! Поди прочь, лукавая баба!

Вжик-вжик! — взад-вперед ходит пила.

Спустя некоторое время Нольбу прижался ухом к тыкве и послушал: на этот раз оттуда не доносилось ни звука.

— Тыкву уже почти что распилили, а ничего не слышно! Верно, из этой тыквы будет толк, — сказал Заячьей Губе обрадованный Нольбу и стал торопливо водить пилой.

Но когда они распилили тыкву, то оказалось, что в ней ничего нет. Тыква была совершенно пуста!

Нольбу это несказанно обрадовало, а Заячья Губа подумал: «Тут что-то не так. Сколько уж тыкв распилили, и в каждой непременно была какая-нибудь пакость. Почему же эта тыква не похожа на остальные?»

И, отойдя за угол будто бы за нуждой, он со всех ног пустился наутек.

Долго ждал его Нольбу и, не дождавшись, стал рубить тыкву топором. Но, кроме беловатой, довольно аппетитной на вид мякоти, в тыкве ничего не было. Тогда Нольбу позвал жену и сказал ей:

— Послушай, я уже проголодался. А тыква эта так и просится, чтоб ее съели. Свари-ка из нее похлебку. Подкрепимся всем семейством и с новыми силами примемся с тобой вдвоем за последнюю тыкву. В старину люди говаривали: «Сладкое — за горьким». Вот на меня поначалу и навалилась всякая нечисть, а под конец улыбнется счастье. Неужто Небо оставит меня? Уж так ведется: кто задумал обзавестись богатством, тот с малых лет подвергается тяжким испытаниям. Ставь поскорее варить похлебку.

Повеселевшая супруга Нольбу нарубила мякоть тыквы крупными ломтями, приготовила соевый соус, доверху налила в большой котел воды и развела такой сильный огонь, словно собиралась варить не тыкву, а говяжий мосол.

К полудню похлебка была готова, и каждый член семьи отведал по чашке.

Когда с едой было покончено, Нольбу с раздувшимся после похлебки животом повернулся к жене и, рыгнув, проговорил:

— Уф, хороша нынче похлебка. Тан-дон!

— Да, похлебка вышла на славу. Тан-дон! — согласилась жена.

— Ой, как вкусно! Тан-дон! — в один голос заявили дети.

— Что за чертовщина? — изумился Нольбу. — Как поели этой тыквы, так все отчего-то стали после каждого слова добавлять «тан-дон»! Тан-дон!

— И точно! — подтвердила супруга. — У меня тоже после этой похлебки изо рта невольно вылетают какие-то странные звуки!.. Тан-дон!

— И мы, мама, тоже теперь почему-то стали говорить «тан-дон». Тан-дон! — закричали дети.

— Ох, дети, впрямь что-то неладное творится! Тан-дон!

Тогда Нольбу с бранью набросился на супругу:

— Ты у меня не дури! Тан-дон! Какой это похлебки ты наелась, что без конца теперь твердишь «тан-дон»?.. Тан-дон!

— Простите, виновата... Тан-дон! — отвечала супруга.

А между тем звонкое, как всплеск струн каягыма, «тан-дон» гуляло уже по всему дому. «Тан-дон!» — кричала дочь Нольбу, «тан-дон!» — вторил ей брат, «тан-дон!» — бранилась тетка Нольбу, «тан-дон!» — вопили дети слуг.

В ту пору мимо проходил сюцай Ван. Услыхав странные звуки, доносившиеся из-за плетня, Ван спросил Нольбу:

— Послушай, Нольбу! Чего вы там наелись все, что издаете такие звуки?

Нольбу почтительно отвечал ему:

— Выросла у меня, недостойного, тыква, и мы сварили из нее похлебку, а когда отведали ее, из нас стали сами собой вылетать эти звуки.

Сюцай не поверил Нольбу и сказал:

— Что за чепуху ты говоришь! Где это видано, чтобы человек, поев тыквенной похлебки, стал издавать такие звуки? Ну-ка, зачерпни мне немного в чашку твоего варева!

Нольбу подал сюцаю чашку с похлебкой.

Попробовав похлебку, сюцай нашел, что она великолепна, и с аппетитом съел всю чашку, а затем проговорил:

— Похлебка у тебя отменная! Тан-дон!.. Ой, я тоже, кажется, сказал «тан-дон!». Тан-дон!

И он против своей воли повторил несколько раз кряду «тан-дон». Раскаялся Ван, что вздумал попробовать похлебку, и, проклиная Нольбу, отправился восвояси.

Призадумался и Нольбу. Сажал он тыквы, чтобы стать богачом, — и вот чем кончилось: потерял большое состояние да претерпел злоключения, какие никому не снились. А тут вдобавок новая напасть: весь дом твердит «тан-дон»! Такого, верно, еще ни у кого не бывало!

Кляня свою судьбу, Нольбу с серпом в руках взобрался на гору и принялся с остервенением кромсать тыквенные, плети, как вдруг увидел: под побегами, в тени, лежит тыква — величиною с огромный колокол и весом не меньше чем в тысячу кынов.

Гнев Нольбу тотчас же растаял, будто снег. Вновь ожила в его душе надежда, и он молвил про себя:

— Наконец-то тыква с сокровищами в моих руках! Судя по ее весу, в ней сплошь одно золото. Потому, наверное, она и спряталась среди стеблей, подальше от чужого глаза, что в ней заключены несметные богатства. А я-то сокрушался понапрасну! Выходит, что те господа в масках, которые давеча явились из тыквы, не обманывали меня, когда говорили, что в одной из них есть золото. Эх, знай я раньше, что тыква с золотом лежит именно здесь, я бы не стал пилить остальные тыквы, а начал сразу с этой!

И ликующий Нольбу покатил тыкву вниз, весело напевая:

Чоыль, чоыль, чоыльсиго!

Чихваджа чоыльсиго!

Жалкий горбун не дождался

И убежал раньше срока —

Вот вам и все его счастье!

Но тут навстречу ему выбежала жена и закричала:

— Что вы делаете? Перестаньте! Неужели вам еще не опротивели эти тыквы? А если из нее снова вылезут дурные люди? Зачем вы притащили ее?

— Ступай прочь, глупая баба! — отвечал ей Нольбу. — Эта-то тыква как раз и есть золотая. Разве ты не станешь важной птицей, когда мы будем обладателями сокровищ? Перестань говорить чепуху да берись за пилу.

Установив тыкву перед собой, Нольбу приставил к ней пилу и принялся за работу.

Плавно ходит пила.

Ну, наддай! Сама пошла!

Когда пила углубилась в тыкву почти до половины, Нольбу с волнением заглянул в щель: вся полость тыквы была заполнена чем-то желтым-прежелтым, похожим на чистое золото.

— Наконец-то! — воскликнул Нольбу. — Загляни-ка, жена, в эту тыкву! Видишь, как там все отливает желтым? Это слитки золота!

Жена отвечала ему:

— По цвету и впрямь будто бы похоже на золото, да только что-то уж больно мерзкий дух идет из этой тыквы. С чего бы это?

— Экие глупости ты говоришь! — сказал Нольбу жене. — Разве ты не знаешь, что тыквы бывают перезревшие и недозревшие? Эта тыква слишком перезрела, вот она и пахнет так скверно. Давай-ка поскорее распилим ее!

Но вот пилить осталось уже совсем немного. Тогда супруги остановились и, опустившись на корточки, с опаской и любопытством заглянули каждый со своей стороны внутрь тыквы. Внезапно оттуда рванул ветер, послышался гул, и хлестнула струя зловонной жижи, заставившая Нольбу и его супругу шарахнуться в сторону.

В мгновение ока бурлящий поток нечистот, который мог бы сдвинуть с места гору Тайшань и заставить выйти из берегов море, заполнил доверху все помещения в доме.

Испачканные с головы до ног, супруги бросились бежать прочь, а когда оглянулись, то увидели, что их жилище целиком погребено под нечистотами. Узнай о них торговцы удобрениями из Вансимни, Нольбу мог бы стать обладателем круглой суммы.

Ошеломленный Нольбу затопал ногами и закричал:

— Что же нам теперь делать, жена? Чаяли мы обрести сокровища — и промотали все свое добро. А эта мерзость лишила нас даже одежды! Что будем есть мы с малыми детьми в долгие дни лета, во что оденемся студеной вьюжною зимой? О горе, горе нам!

Пока Нольбу горестно стенал, зловонный поток достиг домов живших по соседству янбанов и стал заливать их жилища. Тогда янбаны посовещались меж собой и, спешно позвав слугу Кодусве, приказали ему схватить немедля Нольбу и доставить к ним.

Словно на крыльях, помчался Кодусве к Нольбу, на которого он уже с давних пор точил зуб, схватил его за шиворот и поволок на расправу.

Когда Нольбу оказался на коленях перед янбанами, один из них обратился к нему с такими словами:

— Слушай меня, мерзавец Нольбу! Ты никогда не чтил своих родителей, с братом рассорился, ни с кем из родичей не ладишь — одни лишь деньги у тебя на уме. Мало того что ты хуже всякого разбойника, еще и какое-то пагубное дело затеял. Нам, здешним янбанам, уже все уши прожужжали про то, как на твой дом обрушились несчастья и как ты погубил себя. Это тебе возмездие за грехи, но из-за твоих прегрешений пострадали также дома янбанов. Мыслимо ли найти еще где-нибудь такого негодяя? За свои преступления ты в скором времени предстанешь перед судом, а сейчас ты обязан до захода солнца убрать все эти нечистоты. Будешь медлить — не быть тебе живу.

Затем янбан велел Кодусве связать Нольбу, поставить его коленями на черепицу и колотить большим пестом для обдирания риса, не отпуская до тех пор, пока он не уберет нечистоты.

Вконец убитый горем, Нольбу настолько растерялся, что не мог выговорить ни слова, а когда вышел из оцепенения, то, стоя по-прежнему на коленях, велел жене взять пятьсот лянов и поскорее нанять работников.

Созвала жена Нольбу торговцев удобрениями со всех предместий столицы: из Вансимни, Ангамнэ, Итхэвона, Тунгоми, Чхонпхэ, Чхильпхэ, установила им щедрую плату, и только после того, как они убрали все нечистоты, Нольбу был отпущен на свободу.

Обнялись бесприютные супруги и горько зарыдали.

Но вот о разорении и позоре Нольбу узнает Хынбу. Глубоко потрясенный, тотчас велит он слугам снарядить двое носилок с парою лошадей, отправляется к Нольбу и, усадив брата с супругой и племянников в носилки, везет к себе домой. Там он отвел гостям женскую половину, щедро снабдил их всем необходимым и часто принимал у себя, всячески выражая им сочувствие.

Тем временем Хынбу выбрал подходящее место, построил за большие деньги дом на манер своего и поселил в нем брата, выделив ему домашнюю утварь, платье и пищу — все точь-в-точь такое же, как у него самого.

Благородство Хынбу глубоко растрогало даже такого закоренелого негодяя, как Нольбу. Покаялся он тогда в своих дурных деяниях, и братья зажили в мире и согласии, какие редко встречаются у людей.

Хынбу и его супруга счастливо прожили в богатстве и почете до восьмидесяти лет. А у яшмового дерева и ветви яшмовые: в счастье и радости пребывали также дети и внуки Хынбу, и дом их из рода в род был полная чаша.

С тех пор народ не устает славить доброту Хынбу, и имя его будут помнить многие века.

Загрузка...