Стефан Жеромский Верная река Семейное предание

I

Снова его стал мучить холод, проникавший до мозга костей, голова раскалывалась, словно под ударами топора. Нестерпимая боль терзала правое бедро. Казалось, что в нем застрял железный крюк и кто-то пытается его выдернуть. Жар, непонятный, неведомый здоровому телу, пробегал по его спине, и мрак, пронизанный многоцветными искрами, слепил глаза. Он кутался в полушубок, который еще накануне стащил с солдата, убитого в прибрежных зарослях. Голые ступни и окровавленные голени он проталкивал поглубже в груду трупов и старался теснее прижаться к тем двум, лежащим рядом людям, которые всю ночь согревали его теплом своих кровоточащих ран и пробуждали своими воплями и стонами от смертного сна к дыханию жизни. Но и те двое уже затихли, похолодели и стали такими же безобразными, как и все залитое кровью жнивье вокруг. Руки его и ноги, искавшие живого тепла, наталкивались только на мокрые и скользкие тела покойников.

Он поднял голову.

Его мысленному взору представилось все свершившееся, все, что он пережил, – и он вновь увидел деяние, которое уже выстрадал в душе. Сотни трупов громоздились перед ним в предрассветном тумане, подобно белой горе. Это были раненые, которых прикончили по приказу их соотечественника и недавнего заговорщика, теперь одного из вражеских командиров,[1] – трупы, обобранные до нитки вражескими солдатами, растерзанные штыками, десятки раз пригвожденные к земле офицерскими шашками, черепа, размозженные пистолетными выстрелами в упор, раздавленные колесами пушек Ченгерия.[2]

Далеко вокруг песчаная почва порыжела от крови, которая до последней капли вытекла из этих трупов. Размякли твердые комья пахотной земли, растаял снег. Сюда со всех сторон волокли за ноги убитых, волосы их дочиста подмели широкое поле, а окостенелые пальцы разборонили его. Умирающие заронили в борозды предсмертные слова, растревожили их своим последним вздохом.

Умолкло и затихло малогощское поле,[3] Последний оставшийся в живых воин глядел на него сквозь пелену смерти в неясном свете раннего утра.

Но как странно! Ведь совсем недавно здесь стояли кони… Еще гудит земля, триста боевых товарищей с отчаянным криком мчатся во весь опор на врага! Где же твой конь? Где шашка? Где твой последний товарищ – железное стремя под ногой?

Не слышно уже больше грохота гранат Добровольского, засыпавших долину. Исчезли казацкие и драгунские разъезды, которые больше четырех часов вели жестокую стрельбу, налетая с флангов. На юге – там, где клубился густой дым и сверкал огонь, слабо вырисовывается обрывистый холм… На западе белеет кладбищенская стена, за которой скрывался отряд Езеранского,[4] кавалерия, пушки… А посредине, где стояла пехота, – там нет ничего! С двустволками к ноге, бьющими всего лишь на сто шагов, стояли повстанцы под огнем врага, стрелявшего по ним, как по мишеням, из винтовок, поражающих с полутора тысяч метров. Повстанцы терпеливо, со стоицизмом древних греков – «приди и возьми!»[5] – ждали, пока враг приблизится к ним на выстрел, пока раздастся команда: «в атаку!» И вот все они лежат, сваленные в кучу. Вдалеке над равниной от местечка, сожженного армией дотла, поднимались и кружились клубы дыма. Временами, словно трепещущие стяги, взвивались над дымящимися пожарищами и пепелищами языки пламени – символ беспощадности, – беглыми бликами мелькали во мраке смерти и исступленно взывали к темному небу. И тогда откуда-то из черного пепелища раздавался душераздирающий человеческий крик, достигал ушей раненого, но это уже не волновало его и не могло заставить даже пошевельнуться. Какие-то чувства просыпались в нем, подобно вспышкам огня над пожарищем, и тоже гасли в едком тумане мучительных страданий.

Пошел мелкий дождь со снегом. Из лесу над Лосьной пополз сырой туман и затянул голые крутые холмы, берега реки и поле. Лицо стало влажным, словно его вытерли мокрым платком. В утреннем тумане виден был темный лес, взъерошенный елями. От сплошной стены деревьев по пустынному полю проносился, как теплый ветерок, трепетный шелест ветвей. Медленно покачивались вытянувшиеся к небу верхушки деревьев и низко стелющиеся мокрые ветви, как бы призывая глухим шепотом искать убежище у них.

Живых людей не было видно. Никого – нигде. Неподалеку лежал убитый в грязных посконных штанах. Перегнувшись через борозду, раненый снял с него эти штаны и торопливо натянул их на свои голые дрожащие ноги. Он искал глазами, нет ли на трупах сапог, но их не было. Все обобрано и разграблено! Вдруг с востока, со стороны Больмина, раздался орудийный выстрел… За ним второй… третий… От этого грохота раненый встрепенулся. Во всем его существе всколыхнулись и пробудились силы. Битва! К оружию! В ряды! Он быстро-быстро пополз на четвереньках в ту сторону. Но, сделав несколько движений, снова упал головой на землю. Правая нога беспомощно волочилась. Бедро рвала жгучая боль. Ощупав больное место, раненый наткнулся большим пальцем на глубокую воспаленную рану, из которой скупо, но непрерывно сочилась кровь. Левым глазом он не видел. Бровь, веко, глазное яблоко, скулу закрыл большой бугор, который полыхал пламенем, сыпавшим разноцветные искры. Глаза уже не было, была только странная, нелепая, огромная опухоль. Волосы на его израненной шашками голове пропитались кровью, слиплись сосульками и, казалось, будто на нем красная шапка. На груди, между ребрами, на плечах гноились раны от штыковых ударов. Но нестерпимей всякой боли был холод. Он хватал его своей железной лапой за окровавленные волосы, вонзал когти в тело, в кости и заставлял дрожать этот изуродованный полутруп в жестокой лихорадке. Холод заставлял его двигаться. Он снова пополз на четвереньках, то опираясь на обе руки и левое колено, то на ступню и ладони, волоча безжизненную правую ногу. Он представлял собой трагикомическую фигуру и вместе с тем был олицетворением истинного несчастья. Так он дополз до опушки леса. В холодном дожде и тумане покачивались еловые ветви. От них струился тихий шелест, в котором не было ни жалости, ни сочувствия, ни сострадания, ни презрения. Этот бесстрастный шум долго тревожил полуживое сердце.

Страдалец приподнялся на руках, обхватил ствол первого попавшегося на пути дерева и встал на ноги. Он старался уловить отзвуки боя. Но ничто не нарушало тишины. Он смотрел на место битвы и не жалел ни тех, кто лежал на черном поле, ни себя, ни того, что свершилось. Одно желание горело в его груди, одна мысль засела в окровавленной голове: драться. Он снова видел, как солдаты мучили раненых повстанцев, как с умирающих стаскивали одежду… Но ему нечем было прикончить свою жизнь, ставшую жалкой и позорной. Он пожалел, что не лежит среди трупов. Начал призывать смерть. Упал ничком на землю. Душу его окутал мрак…

Забытье это длилось долго, ибо когда он пришел в себя, солнце поднялось уже высоко. С поля доносился говор. Подняв голову, он увидел людей, они тащили трупы куда-то под гору. Кто-то отдавал приказания. Раненого обуял страх, что его зароют живым. Он решил спастись и стал пробираться сквозь ельник по талому снегу, по скользким хвойным иглам. От движения, от ползания на руках и коленях согревались окоченевшие ноги. Измученному мозгу мерещилось, будто деревья смыкаются над ним, укутывают его теплыми зелеными плахтами, укрывают от вражеских глаз мохнатым одеялом, что кто-то невидимый, но ясно ощутимый быстро указывает ему дрожащей рукой потайные тропки, проложенные между стволов дроздами, протоптанные лапками лисиц. Блуждая где-то далеко в глубине леса, он наткнулся на своем тяжелом пути на упавшую с ели засохшую кривую ветку. На утолщенном ее конце был сук, который годился как опора для плеча, а по длине она могла служить костылем. Опершись на эту палку, беглец на мгновенье задумался, кто же на этой глухой дороге подбросил костыль для его беспомощной ноги? Всемогущий бог или безжалостная судьба? Ему показалась смешной эта жалость, и в глубине души, которая все пережила в повстанческих походах и боях, ничего уже не хотела ни от бога, ни от судьбы, он почувствовал, что милость эту презирает и знак ее – палку – может отшвырнуть прочь. Но, вспомнив о погибших товарищах, о малогощском пожарище, он сжал крепче это свое последнее оружие. Все его существо пронизала вдруг жажда мести, подобная крику хищного орла, и в нем проснулась какая-то бешеная сила. Он почувствовал в себе такую же дикую, отчаянную, постаревшую, вконец исстрадавшуюся душу, какая была у Чаховского.[6] И, опираясь на свой костыль, он двинулся вперед большими шагами, как на ходулях. Ему казалось, что он спешит в сторону Больмина на помощь к своим товарищам. От движений боль в бедре, груди и голове стала такой невыносимой, будто его стегали раскаленным железным прутом. Все тело пылало огнем, который обжигал мозг и густым дымом застилал глаза. Израненная босая нога то и дело натыкалась на торчавшие из-под снега сучья, корни, прутья, колышки, хвойные иглы и кровоточила. Он часто падал в изнеможении куда попало, в снег, на покрытую хворостом лесную почву или на промокший насквозь мох. Охваченный внезапно холодом, он снова вскакивал и брел по талому снегу, по кустикам обледенелой брусники, по бесконечным проталинам, застывшим в низинах. Ни зрение, ни слух его не улавливали никаких признаков жизни, лес безмолвствовал. Лишь иногда вспугнутая шагами человека лесная птичка зачирикает и улетит далеко. Вокруг молчаливые деревья и над ними молчаливое небо. Земля, поросшая проклятой богом растительностью, терзала израненные ноги. Кровь сочилась из ран, оставляя следы на снегу, на еловых ветках, на стеблях, на мху.

Этот лес, еще недавно казавшийся падавшему с ног страдальцу благодетелем, тянулся без конца вширь и вдаль со своими таинственными тропинками, западнями, из которых нет выхода, глухими уголками, извилистыми поворотами и бесконечными коридорами между деревьев. Шли часы, а этот огромный лес не кончался и не редел. То тут, то там возвышался песчаный пригорок, но преодолеть его раненому было так же трудно, как горный перевал в Татрах. Дорога рассекла чащу деревьев на две части и сама в них затерялась. Опираясь на свой костыль, беглец добрался до одного из пригорков. Тут он улегся и решил уснуть навеки. Жизнь и смерть стали ему одинаково безразличны. Только бы не дрожать больше от холода, не испытывать этих страшных мук и не думать! Он забыл, в какую сторону надо идти дальше, – сбился с пути…

Уснул он сразу, но это был тяжелый сон, тревожный, полный кошмаров. Ему казалось, что кругом дрожит и стонет лес. От бешеных ударов сердца в нем все содрогалось. Ему снилось, что в недрах земли, на которой лежало его измученное тело, раздаются удары грома и сверкает молния. И тогда из глубины души вырывался страдальческий крик и будто меч рассекал небо.

Сильный озноб заставил калеку подняться. Пришлось ползти дальше, волочить за собой беспомощную правую ногу и держать суковатую палку в левой руке. Он передвигался на локтях и коленях, а костыль сунул под мышку. Выпачканные в грязи, намокшие полы полушубка обдавали его живот и грудь отвратительным холодом, а на спине, где он был сухой, кровавые раны заливало потом. Исцарапанные колючками распухшие ноги оставляли следы крови в каждом болотце, в каждой луже. Время уже было за полдень, солнце уходило за верхушки деревьев!.. Из лесу повеяло резким холодом. Чтобы спастись от него, раненый стал искать подходящее место в лесной чаще. Но кругом была лишь сырая земля, покрытая сухой осокой. Поворачивая то вправо, то влево, он забрел в колючий кустарник, в заросли дикой ежевики, припорошенные снегом, в ивняк и ракитник с острыми сучьями, которые казались ему когтями подстерегавшего его сатаны. Ветки лесной малины и дикого терновника, наклоняясь, царапали лицо, ранили руки. Он пробирался через эти дебри, проклиная свою судьбу, но, выкарабкавшись из подлеска, поднял глаза и с изумлением увидел поле – пустое пространство, низину, луг… Словно господь бог раздвинул, наконец, непроходимую чащу и открыл перед ним безлесный простор. Вдали тянулись покрытые снегом холмы, у крайнего из них виднелся ряд деревенских изб. Над ними струились к алевшему небу голубоватые дымы… Поодаль от деревни стояли большие строения на кирпичных столбах и дом с черной крышей, притаившийся среди деревьев. После однообразия бесконечного леса это зрелище показалось повстанцу таким фантастическим, что он принял все за какое-то наваждение, мираж, козни злого духа… Дома… люди… дым над веселым огоньком…

Несчастный свалился на землю. Лежа, обессиленный смотрел он на белые облака, уходившие ввысь, в голубые просторы, на холмистую землю, на людские жилища. До людей было так же далеко, как и до неба. Никому ни на земле, ни на небе не нужна была эта жертва – раны, пролитая кровь. Все кругом было ему враждебно. Земля, на которой он лежал, была безучастна. Равнодушным, немым было небо. Порывами налетал холодный ветер. Только этот дым… вдали… голубой, взвиваясь прекрасными клубами все выше, манил к себе, как нечто неизвестное, но дружественное.

Раненый отдохнул, встал и, опираясь на костыль, направился в сторону деревни. Местность была теперь ровная, сучья и колючки не терзали ног. Снег за день подтаял, но вечерний заморозок покрыл его тонкой наледью, и это облегчало дорогу: страдальцу было легче передвигаться, ноги скользили по ледяной корке. То на четвереньках, то с помощью костыля он преодолел почти всю равнину. Из деревни уже доносились лай собак, мычанье скота и людские голоса. Но вдруг у края равнины перед ним оказалась неожиданная преграда – река. Прячась между высокими покатыми берегами, поросшими рыжей травой, она змеилась бесконечными излучинами, образуя длинную цепь полуостровков, и быстро мчала вперед свои темные воды. Вдоль берегов вода замерзла, но лед нигде не сковал реку целиком. Повстанец полз по берегу в поисках какого-нибудь бревна или мостика, по которому можно было бы переправиться на другой берег. Но нигде ничего подходящего не нашел. Он был так измучен, что идти, дальше по бесконечным извилинам, которые кружили, как бы назло удлиняя путь, у него не было сил. Река, как раньше лес, возникла перед ним непреодолимым препятствием. Берег ее извивался зигзагом. Несчастному это казалось новой насмешкой судьбы. Он обходил полуострова израненными ногами и возвращался как будто на то же место. Злорадный дьявол бросил ему под ноги эту реку и заставил кружиться, точно в пляске, и метаться то вправо, то влево до бесконечности и бесцельно…

В одном месте, где река разлилась немного шире, была не так глубока, и берега спускались полого к воде, этот польский горе-танцор прервал свой пляс, спустился к воде и стал переходить реку вброд. Войдя в воду, он почувствовал огромное облегчение. Темная речная вода вокруг него обагрилась кровью, забурлила так, словно из самых глубин ее раздался стон. Заботливо омывала трудолюбивая вода каждую рану и с материнской нежностью всасывала в себя мучительную боль. Эта древняя и вечно новая река впитала по каплям кровь повстанца, вобрала ее в себя, приняла в свое лоно и унесла далеко, далеко… Беглец, ополоснув ледяной водой опухшие ноги, дрожа от жестокого холода, выкарабкался на берег. Посконные штаны прилипли к ногам и невероятно студили их, но он постеснялся их сбросить и, опираясь на палку, побрел вверх к деревне. Тут кончались луга и раскинулось поле, отгороженное от низины. Среди пахотной земли выделялось обнесенное забором пастбище. Широкая покатая дорога была изрыта копытами, изборождена во всех направлениях рытвинами, покрыта вся замерзшей грязью. Раненый брел из последних сил, держась за изгородь и опираясь на свой костыль. На этом мучительном пути, которому, казалось, не будет конца, его встретили люди, шедшие с бадьями и ведрами к реке за водой. Тут были мужчины и женщины, старики и подростки.

Увидев его, они остановились и с любопытством глядели на него. Кто-то закричал зычным голосом, обернувшись к деревне, кто-то другой бросился туда бегом. Молодой повстанец с трудом двигался вперед, скользя по мерзлой грязи.

Из деревни стали подходить крестьяне, хозяева в сермягах и полушубках. Одни шли степенно, другие бежали, о чем-то переговариваясь. Впереди толпы, спускавшейся сверху, шел крестьянин с желтой бляхой на груди. Он выступал храбро и, поравнявшись с окровавленным пришельцем, смерил его взглядом и спросил:

– Ты кто такой будешь?

– Видите, я ранен… – ответил тот.

– А где же это тебя так покалечили?

– В бою.

– В бою? Значит, ты повстанец?

– Повстанец.

– Ну, брат, коль ты сам сознался, что ты мятежник и участвовал в бою, мы тебя арестуем.

– Почему?

– В город должны тебя доставить.

– Вы – меня?

– А как же. Ступай с нами. Я тут староста.

Красный гость деревни молчал. Ведь перед ним были как раз те, ради чьей свободы он ушел из барского дома, чтобы скитаться зимой по полям, умирать с голоду, слушаться покорно, как собака, приказаний, драться без оружья и вот таким возвратиться с поля битвы. Крестьяне окружили его.

Тогда он сказал:

– Отпустите меня. Ведь я сражался за вашу свободу, за ваше счастье, и так тяжело ранен.

– Эва, эти басни мы уже слышали. Говори, что хочешь, а у нас есть приказ. Иди-ка, братец, добром.

– Куда же идти?

– Сейчас пойдешь с нами в деревню, а там узнаешь…

– Что же вы со мной хотите сделать?

– На сено пока уложим, отдохнешь. А там выстелим сеном подводу и доставим в город.

– И это вы, меня?…

– Не наше дело. Таков приказ – и все тут.

Раненый молчал и спокойно смотрел на толпу. Его трясло от холода. Он грустно улыбнулся при мысли, что с таким трудом пробирался через лес и реку, чтобы прийти, наконец, к цели…

Кто-то в толпе промолвил:

– Эх, такого-то везти! Упряжки жалко. Он не доедет и до распятия, что возле Борка, отдаст богу душу.

– Посмотрите, люди добрые, какая у него красная шапка на голове!

– У мужика, что ли, украл, пан, эту красную шапку?

– Через реку перелез… вишь, вода стекает с полушубка…

– Милые мои, да он босой!

– Где сапоги потерял, ты, «свобода»?

– Издалека ты так бредешь, пан-воин?

– Значок какой у него на полушубке!

– Наверное, украл…

– Ну, ребята, надо его связать! – настаивал староста, как бы ища у крестьян одобрения своим служебным действиям.

– Этакого-то вязать?

– Веревки жалко!

– Только руки марать…

– Помрет и без веревки…

– Эх, да отпустить бы его… – буркнул кто-то.

– И верно, пускай ползет, откуда пришел.

– Только бы не заходил в деревню, а выгон – не наше дело.

– Здорового, который может драться и смутьянить, известно, надо вязать… А такого дохлого вязать…

– Христианин как-никак…

– Ну да, как же! – заорал староста. – Придут по следам, узнают, что он был у нас в руках и мы его отпустили… Ты, умник, будешь тогда за меня отвечать? Свою спину подставишь под нагайку?

– Так я ведь не староста!

– Ну что ж, вязать, так вязать.

– Веревку бы надо…

– Ну-ка, сбегайте кто-нибудь, принесите…

– Кто там с краю – беги в деревню!

– Да пошевеливайся!

– У меня веревки нет…

– Пряслом, что ли, связать…

– А то и березовым прутом, ладно будет…

Осажденный заметил пролом в трухлявой изгороди.

Опираясь на свой костыль, он медленно шагнул туда и, преодолевая борозду за бороздой, пошел наискось полем по направлению к усадебным постройкам. Он направился туда, потому что дорога вела в ту сторону. Толпа следовала за повстанцем, советуясь и бранясь. Сзади кто-то кричал, чтобы он вернулся, другой – чтобы остановился. Но повстанец не остановился, и по мере того, как он приближался к усадьбе, толпа становилась все менее настойчивой. Только громче раздавался смех при виде неуклюжих движений беглеца. Кто-то из толпы бросил в него ком мерзлой земли. Угодил в спину. Другой попал в голову, и она склонилась еще ниже к земле. Его осыпали всяческими бранными прозвищами, но кричали издали и все больше и больше отставали от него.

Юноша добрался до задней стены сарая и прислонился к каменному столбу. Глаза его лихорадочно горели, и он, словно в тумане, видел крестьян, стоявших вдали и грозивших ему кулаками. Он отдыхал. Ветер сюда не достигал. Место, защищенное стенами, было тихое, спокойное и уютное. Сердце его не волновали сейчас ни печаль, ни скорбь, никакие земные тревоги.

Одно желание владело им – уснуть навеки.

Чтобы не стоять на глазах у мужиков, которые все еще не расходились, судили и рядили на выгоне, он двинулся вдоль стены сарая, обогнул угол. Вышел на гумно. Там было пусто. Нигде ни души. Ворота конюшни были открыты. Пришелец заглянул туда – лошадей не было. Снег, давно нанесенный сюда ветром, лежал клином, а ясли и решетки над ними были пусты. По другую сторону усадебного двора чернели остовы и обугленные развалины хлевов, амбаров или сараев. Даже деревья в соседнем саду наполовину обгорели, дальние заборы были опалены. Пониже за этим пепелищем виднелся большой старинный помещичий дом.

Повстанец пересек двор усадьбы и очутился у в. хода в кухню. Дверь была заперта и не было слышно ни звука. Он робко постучался. Не получив после долгого ожидания никакого ответа, нажал стертую железную скобу и попробовал, нельзя ли открыть. Дверь отворилась. Он вошел в темные сени, где было полно кухонной утвари, пустых кадок, лоханок и корзин. Налево чернела дверь, за которой слышался шорох. Он опять нажал на простую щеколду, отворил дверь и остановился на пороге. На него повеяло теплом от горевшего под плитой огня. Какое же глубокое волнение вызвало в нем го, что он увидел! Перед плитой, лицом к огню, стоял седой как лунь, с густой копной волос высокий сгорбленный старик и смотрел в большой казанок, где клокотала каша. Большая кухня была пуста. В глубине помещались нары, покрытые грязной соломой. Вошедший окликнул старика, но тот даже не оглянулся. Он позвал еще раз – так же тщетно. Тогда, протянув костыль, он слегка толкнул его в плечо. Старик вздрогнул и резко обернулся. Это был старый-престарый человек, широкоплечий, сухопарый, подвижной и, видимо, еще сильный. Лицо его тепло-ржавого цвета зимнего яблока было изрыто сетью морщин, которые расходились по лицу во все стороны, словно следы от ударов секача по кухонной доске, образуя пучки лучей вокруг рта и глаз. Белая как снег, свалявшаяся и густая грива волос над морщинистым лицом, полным силы и житейской мудрости, выделялась светлым пятном в сумерках. Большие руки были как орудия, стершиеся от работы. При виде пришельца лицо старика стало суровым и жестоким. Все морщины сбежались к кустистым бровям и глазным впадинам, точно лес ощетинившихся игл.

– Вон! – закричал старик, топая огромными сапогами.

Колени, торчавшие из рваных посконных штанов, стучали в злобе одно о другое. Из распахнувшегося ворота замызганного тулупа видна была шея, как у кондора, вся в складках. Какие-то слова как клекот вырывались из горла. Кулаки были сжаты. Глаза горели яростью. Но гость не уходил. Он жадно смотрел на огонь. Уйти из этого тепла на жуткий холод в мокрых лохмотьях, в которых так зябнет тело, и снова брести опухшими ногами по мерзлой земле… Опять встретить на дороге толпу мужиков…

Он ощущал в сердце счастье и блаженный покой, ему чудилось будто вокруг звучит какая-то песня. Он выплатил все долги, искупил не только свои грехи, но и чужие, и на душе у него стало так радостно, как никогда еще в жизни. Он попросил не смиренно, а с достоинством, разрешения погреться у огня.

– Вон! – повторил жестокий старик.

Твердя это слово, он сверлил пришельца своими черными как уголья глазами.

– Из-за тебя дом сожгут, красная сволочь! Мало тебе, что амбары и сарай сожгли, черт окаянный! Вон отсюда сию минуту!

Беглец не мог переступить порога и в полном изнеможении сел на него. Руки его беспомощно повисли, костыль выпал из них.

Старый повар запахнул тулуп и стал шарить левой рукой за пазухой. Он что-то бормотал, оскалив зубы, среди которых не хватало двух передних. Вдруг он засуетился, схватил чистую миску и, положив туда уполовником из котелка разваренной ячменной каши, подал ее раненому.

– На, лопай и живо убирайся. А то по твоим следам сюда пожалуют, дом сожгут, а меня изобьют нагайками. Ну, живо!

Повстанец жестом показал, что у него нет ложки. Старик швырнул ему на колени обгрызанную деревянную ложку. Он смотрел исподлобья, как раненый дрожащей рукой подносит ко рту горячую кашу, как поспешно с наслаждением глотает ее, обжигая губы. Вскоре миска опустела. Живительная, необыкновенно вкусная каша съедена до последней крупинки. Раненый показал повару свои ноги – одну вздувшуюся в бедре, темно-синюю, как железо, другую со множеством царапин на ступне, опухшую, кровоточащую. Старик с отвращением жевал губами, гнусно ругался, плевался, но все же глядел на раны.

Продолжая ворчать, старик засеменил к нарам и, нагнувшись, выгреб из-под них кочергой пару старых и рыжих «крыптей» – сношенных, с налипшей грязью, головок от подбитых железными гвоздями мужицких сапог из самой жесткой яловой кожи. Они ссохлись и были твердые как чугун. Молодой барич надел их и, вытянув ноги, обутые в эти железные башмаки, сидел на пороге. Повар с прежней злобой взглянул на него в упор и велел немедленно убираться прочь. Видя, что тот не в силах шевельнуться, он обхватил его, вытащил в сен», вытолкнул во двор и захлопнул за ним дверь. Очутившись за порогом, раненый не знал, куда идти. На гумно не решался, – в той стороне мужики. Через двор идти не смел, – из-за него могут сжечь дом. Но сама дорога вела его вниз, как раз вдоль дома. Это было большое каменное строение, длинное, с двумя крыльцами и высокой почерневшей крышей. Мимо него шла дорога вниз, к реке. Туда и побрел окровавленный повстанец.

Он торопился уйти от этого негостеприимного дома. 8 грубых башмаках ноги болели сильней во сто раз, невыносимо тяжелы стали и костыль и русский солдатский полушубок на плечах, а тяжелее всего, тяжелее всего был нестерпимый позор, который давил его. Он прошел, опустив глаза, мимо первого крыльца, мимо второго, и тут его кто-то окликнул. По каменным ступенькам спускалась молодая девушка; пораженная его страшным видом, она остановилась на полпути. Пришелец поднял на нее затуманенные предсмертной пеленой глаза и, несмотря на весь ужас своего положения, пришел в восхищение от ее красоты. Он улыбнулся жалобной и вместе с тем счастливой улыбкой. Не будучи в состоянии поклониться, как принято, прелестной незнакомке, он сделал рукой какой-то неопределенный приветственный жест. Она смотрела на него черными глазами, удивление, любопытство и жалость, сквозившие в них, делали их еще более красивыми.

– С поля битвы? – прошептала она.

Он кивнул, невольно улыбнувшись ей.

– Где был бой?

– Под Малогощем.

– Так это туда двинулся Ченгерий? Он вчера проходил мимо нас.

– Да, он, а также и другие…

Она подошла к нему поближе, внимательно и пытливо разглядывая его русский полушубок.

– Я повстанец, – поспешил он объяснить, – а полушубок стащил с солдата, потому что нас обобрали до нитки.

– Как же вы добрались сюда?

– Лесом.

Она взглянула на его окровавленную голову, разбитый глаз и залитые кровью ноги и энергично и быстро, с каким-то особенным одушевлением, принялась за него. Схватила за руку, отобрала суковатую палку и закинула ее далеко за сломанную садовую ограду. Затем, взяв раненого под руку, повела по ступенькам крыльца.

– Дом сожгут, – сказал он мягко, невольно упираясь.

– Ну, что будет дальше, – увидим, а пока живо идите туда, куда велят, – решительно проговорила она, торопливо втаскивая его на лестницу.

Он с трудом взобрался на крыльцо и сел на скамью. Девушка зажгла стоявший здесь фонарь, открыла тяжелую дверь и увлекла незнакомца за собой в дом. Его опорки беспомощно стучали по каменному полу просторной темной прихожей. Снова поднявшись по ступенькам, он вошел в большой покой, откуда его за руку повели дальше из комнаты в комнату. В доме уже было темно, и при слабом свете фонаря пришельцу, горевшему в лихорадочном жару, место это показалось ужасным. Ему мерещилось, что он уже умер, и прекрасный ангел-избавитель ведет его в странную усыпальницу. Он отшатнулся и хотел было бежать… Но маленькая крепкая ручка не отпускала его. Так он вместе со своей проводницей миновал большую пустую холодную гостиную и вошел в натопленную комнатенку. Девушка усадила раненого на простую, обитую кретоном, кушетку и, как бы опасаясь, что их могут подслушать, шепнула ему:

– Пойду взгляну, не заметил ли кто-нибудь, и вытру кровь на крыльце.

– На кухне меня видел какой-то старик.

– Ну, это свой… Это повар, Щепан.

– И мужики видели, как я шел в усадьбу.

– Тоже не так страшно. Ну, сидите тихонько…

Она вышла из комнаты, унося фонарь. Страдалец прислонился спиной к стене и лишь теперь почувствовал всю свою немощность.

Муки будто только и поджидали эту минуту и накинулись на него, беспомощного, со всей своей беспредельной силой. Он взвыл от боли… Хотя в доме было уже темно, подернутые пеленой глаза его видели светлый квадрат окна, кисейные занавески, мебель; но он все еще не мог осознать того счастья, что его израненное тело находится под крышей, в стенах людского жилища. Как во сне, мелькали перед ним картины боя, бегства, леса, реки…

Скрипнула дверь. Послышались легкие шаги. В комнату вошла молодая хозяйка с фонарем. Она поставила его на стол и со смехом сказала:

– Растащили все, даже подсвечники. Остался только этот фонарь. Приходится сидеть с фонарем как в хлеву. Слыханное ли дело? Следы на крыльце я все-таки вытерла. Вы очень измучены?

– Да, у меня совсем нет сил.

– А куда вы ранены?

– Ран очень много… Я только чуточку отдохну… и сейчас же уйду.

– Так вот сейчас и уйдете? А куда это вы собираетесь идти, позвольте вас спросить?

– Нет ли здесь подвала, дровяного сарая или чердака, где бы я мог лежать под крышей. И укрыться бы чем-нибудь теплым… я очень озяб…

– Сейчас, сейчас…

– Я уже могу идти. Я отдохнул.

– Да, да, конечно…

Девушка поставила фонарь на стол и куда-то побежала. Она не возвращалась довольно долго. Раненый впал в непреодолимое оцепенение, в глубокую предсмертную дремоту. Он поминутно вздрагивал сознавая, что ему надо скорей уйти, во весь дух бежать отсюда, скрыться, – но не мог даже шевельнуть рукой, повернуть голову. Он не помнил, как долго продолжалась эта борьба с забытьём. Но вот открылась дверь, и появился тот самый старик, что варил кашу, неся вместе с молодой девушкой лохань, полную воды. Над лоханью клубился пар. Ее поставили посреди комнаты на пол. Старый повар громко брюзжал, плевался, в бешенстве передергивал плечами, но девушка не обращала ровно никакого внимания на все эти признаки дурного настроения. Старику пришлось исполнять ее приказания: принести мыло, губку, несколько простынь и полотенец, бинты и корпию. Все это он приносил по очереди, с покорностью слуги, спрашивая, где что лежит, но каждый раз, вручив требуемое, разражался отвратительной мужицкой бранью, будто он был здесь хозяином. Маленькая женщина весело выкрикивала свои поручения старику в самое ухо. Когда слуга принес, наконец, все нужное, она опять послала его на кухню, приготовить еще котел крутого кипятку. Пробормотав что-то уже совсем мерзкое, он вышел из комнаты. Тогда девушка сняла с юноши тяжелый вонючий полушубок и вышвырнула его в сени. Стянула жесткие, как кандалы, опорки и выбросила их туда же. Повстанец оказался почти голым, в одних мокрых штанах. С большим трудом она перетащила его с кушетки на простыню, разостланную на полу посреди комнаты; голову его запрокинула через край лохани с теплой водой и стала губкой размачивать волосы, слипшиеся в комья и сосульки от запекшейся крови. Своими маленькими ручками отжимала кровь, делила волосы на тонкие пряди, осторожно высвобождая волосы, вдавленные в раны ударами шашек и штыков; обнаружив рану, она заботливо промывала ее, осушала корпией и старым полотном. Заложив корпией все порезы и раны, она ловко обмотала всю голову накрест бинтами. Вскоре голова оказалась хорошо перевязанной. Но вода в лохани была совсем красная от крови. Сестра милосердия положила своего пациента на пол и позвала повара. Когда тот явился, сердитый, зловеще сопя, она крикнула ему в самое ухо, чтобы он прежде всего забрал полушубок и опорки. Полушубок она приказала разрезать на куски и сжечь, а потом принести еще котел горячей воды. Когда он принес кипяток, она отправила его за ведром, чтобы слить окровавленную воду из лохани. Все это старик должен был выполнять проворно и ловко, не то она сердилась и топала ногой. Окровавленную воду он вынес во двор и выплеснул в помойную яму. Девушка сама налила в лохань чистой воды и принялась осматривать лицо. Тут дело обстояло гораздо сложнее, чем с колотыми ранами на голове. Трудно было разобрать, цел ли глаз, так как половина лица под бровью представляла собой сплошную опухоль, почерневшую от сочившейся из раны крови. Юная лекарка долго освещала это место, пытаясь исследовать его при свете сальной свечи. Нежные пальчики старались нащупать рану, найти веко и глазное яблоко. Она пришла к заключению, что это рана не огнестрельная, не от шашки, а от удара штыка. Острие его попало в скулу, скользнуло по ней в сторону носа, содрав кожу и сдвинув глаз в орбите. Был ли глаз цел и существовал ли он еще вообще, судить было трудно. Она стала промывать рану водой, прочищать ее возможно глубже. Заложив рану корпией и перевязав ее бинтом, она занялась штыковыми ранами на плечах и между ребрами. Это были, главным образом, ушибы и поверхностные ранения. На спине обнаружились резаные раны от ударов шашек – неглубокие, так как силу ударов смягчили меховая куртка и рубашка. Самой тяжелой и смущающей стыдливость девушки была рана на бедре. Она вынуждена была позабыть о своем девичестве и раздеть раненого догола. Когда она притрагивалась к этой страшно опухшей ране, повстанец кричал от боли. Ей стало ясно, что это не штыковая, не просто наружная рана, что в глубине, наверное, сидит пуля. Тщетно она пыталась нащупать ее пальцами. Пуля застряла где-то очень глубоко в тканях, между костями, сухожилиями и связками, коль скоро каждое прикосновение причиняло сильную боль. Пришлось только промыть ее и перевязать. Мытьем ног и удалением из них колючек и заноз завершилась процедура. Одев больного в мужскую рубашку, которая нашлась в шкафу, его покровительница завернула израненное тело в чистую простыню и с величайшем трудом втащила эту непосильную для себя ношу на свою девичью кровать. Хорошенько укрыв его голубым атласным одеялом, подшитым тонкой простыней, она стала тщательно замывать следы крови на полу, слипать окровавленную воду в ведро, выносить все это с помощью повара и наводить в комнате порядок.

Гость был в сознании. Он не спал. Смотрел на хлопотавшую в комнате прелестную женщину, на очаровательную в любом повороте голову с черными как смоль волосами, гладко зачесанными на висках и разделенными прямым пробором, смотрел на ее правильные, овеянные невыразимым обаянием, черты лица, на алые губки, на которых все время играла приветливая улыбка. На ней было платье, расширявшееся по моде книзу, но не доходящее до размеров кринолина. От работы лицо ее раскраснелось, руки испачкались кровью. Глядя на эту чужую, но такую очаровательную девушку, которая с такой веселой простотой и естественностью обмывала самые интимные уголки его тела, его раны от отвратительной грязи, повстанец зарыдал от счастья. Бог послал ему счастье после великого страдания. В то время как он скитался по лесам, переправлялся вброд и проклинал свою жизнь, оно ждало его здесь, в этом доме. И этого счастья удостоился именно он, он один.

Он вспомнил груды нагих трупов, лежавших на поле, останки смельчаков, которых за ноги стаскивали в яму возле леса… и впал в забытье…

Призраки и кошмары, страшные привидения и таинственные голоса окружили его со всех сторон. Ужасные чудовища, то в виде деревьев, то в виде разъяренных зверей, склонялись над ним и бешено неслись над его головой. Руки были тяжелые, словно налитые свинцом. Кисти рук казались то очень большими и висели где-то под потолком, то такими маленькими, что он переставал их ощущать. Ноги кидало в разные стороны, будто бревна на лесопилке. Голова была как раскаленная наковальня, по которой со всего размаху били молотом несколько дюжих молодцов.

Загрузка...