Ранним утром солдаты встали и, построившись в ряды, ушли. Шел проливной дождь со снегом. Бушевал ветер. Солдаты не выспались, были злы, голодны и утомлены еще прежде, чем начали новый переход. Полуэскадрон драгун, ночевавший на сеновале, покинул усадьбу в Нездолах последним. Военные оставили после себя в доме и во дворе отбросы, грязь и зловоние. Панна Саломея, стоя на крыльце, глядела на солдатские ряды, растворявшиеся в сером утреннем тумане. Ее трясло от нервного озноба, хотелось как можно скорей побежать в сарай и вытащить раненого из тайника. Тем временем Щепан, вместо того чтобы идти в сарай, взобрался по лестнице из кухни на чердак. Она побежала за ним. Старик высунул голову в слуховое окно и наблюдал за уходящими в тумане солдатами. На ее просьбу бросить все эти предосторожности он презрительно отмалчивался. Она тоже прильнула к слуховому окну, ей не терпелось узнать, что такое важное заметил старик. Ничего особенного видно не было. Пехотинцы темными квадратами шли по дороге через луга, втянулись в дальнюю деревню возле леса, и, наконец, исчезли. В полуверсте от них в том же направлении двигалась группа рыжих драгун. Лошади и всадники слились в монолитную массу, которая, казалось, раздирала серую завесу ненастья. Панна Саломея потухшими от бессонницы глазами рассматривала это темное пятно, как вдруг повар с презрительным смешком толкнул ее в плечо. Прищурившись, он смотрел вдаль, указывая на что-то пальцем. Она вгляделась и увидела, что от этой глыбы оторвался как бы осколок и быстро преодолевал расстояние в обратном направлении.
– Что же это значит? – спросила она.
– Они хотели нас обмануть и поймать на месте преступления. Пойдем вниз, каждый на свое место.
– Думаете, они вернутся сюда?
– Ну да!
– Но они уже все обыскали…
– Знаю я их повадки. Идем!
Они торопливо спустились вниз. Щепан пошел в кухню, развел огонь и стал спокойно перемывать горшки и котелки. Оттуда слышался равномерный шум его привычной работы и звуки однообразной насмешливой мелодии, которую старик постоянно напевал, неуклюже передразнивая какую-то господскую песню:
Ох, у мамы, у бедняжки
В супе плавают букашки…
Панна Саломея притаилась с рукоделием у окна гостиной, где ночевали офицеры. Не прошло и четверти часа, как за окном послышался топот мчавшихся галопом и внезапно осаженных лошадей. Драгунский офицер Весницын с шумом распахнул входную дверь, пробежал через сени и остановился на пороге комнаты. Горящими глазами смотрел он на одинокую хозяйку этого дома. Она встала при его появлении и в упор глядела на него, презрительно выжидая объяснений. Офицер не снял фуражки и не развязал башлыка. С его сапог, шинели и портупеи стекала на пол вода. Несколько рядовых вошли вслед за ним в комнату. Он знаком приказал обыскать дом. Солдаты разбежались по комнатам. Весницын остался наедине с девушкой. Он устремил на нее взгляд, полный страстного, безумного восторга.
– Не ждали таких гостей? – проговорил он по-польски с русским акцентом.
Она пожала плечами и ничего не ответила. Это смутило его и обескуражило. Он не нашелся, что сказать, ждал результатов повторного обыска. Спустя некоторое время, он вдруг неловко, как бы оправдываясь, пробормотал:
– Я здесь не по своей воле… Таков приказ. Служба – не дружба.
Она и на это не обратила внимания. Прекрасно понимая по взглядам и поведению офицера, какое впечатление производит на него ее красота, она как бы умышленно, сознательно стала во сто раз красивее, создав себе силой своего обаяния надежный щит. Она села в углу дивана, спокойно стала шить, напевая вполголоса, как будто в комнате кроме нее никого не было. Небрежно позевывала, терла озябшие руки, взглянула в окно. Офицер продолжал стоять на том же месте и не сводил с нее взгляда, помутившегося от блаженства и боли. Через некоторое время, не дождавшись возвращения солдат, она надменно спросила:
– Я арестована в этой комнате?
– Нет.
– Я озябла и хочу взять платок из той комнаты.
– Пожалуйста.
– Может, вы пошлете солдата, чтобы он посмотрел, как я буду брать платок?
– Нет, не нужно.
– Какая милость!
Она пошла в свою комнату, села у окна и стала смотреть в него. Офицер продолжал исподлобья наблюдать за ней в отворенную дверь. Мягкий свет пасмурного дня падал на ее черные, гладко причесанные волосы, блестящие как атлас, на безукоризненно красивую линию шеи, на нежный румянец ее щек, изогнутые брови и пунцовые губы. Вся ее фигура представляла собой картину, вызывавшую страстное восхищение. Каждое движение ее головки было безупречно. От каждого ее вздоха офицер испытывал неописуемые укоры совести. От каждого ее презрительного взгляда переживал муки позора. Ее духовный мир, где блуждали ее мысли, скиталась ее душа, где была ее печаль, блеснул перед ним ослепительно-прекрасным мимолетным видением, к которому ему не было доступа. Офицер не двигался с места. Когда, наконец, солдаты вернулись и доложили, что ничего подозрительного не обнаружено, он отвернулся и не сказав ни слова и не взглянув даже на нее, ушел, вскочил на коня и ускакал во главе своего отряда. Панна Саломея тоже не повернула головы. Она плакала. Горькие слезы градом катились по ее лицу при мысли о том жалком положении, в котором ей все время приходилось жить. Ее мучила мысль, что спрятанный в сене повстанец быть может задохнулся или истек кровью. Она думала об отце, который скитался с отрядом, о мальчиках, ее родственниках, так ужасно погибших во цвете лет, обо всех, кто покинул этот дом. Она вспоминала о тревоге и ночном страхе, который подстерегал, притаившись за уходящим днем, и растягивался в бесконечность бессонных ночей… Она видела грубое насилие, которое ничем нельзя сломить, жестокость, которой не было предела. Что делать, если Щепан сбежит? Если его повесят, обнаружив повстанца? Что будет, если никто из родных не вернется в этот проклятый дом, где безраздельно властвует торжествующий Доминик? И ее охватила глухая, безысходная мука. Отчаяние рвануло ее, как вихрь рвет веточку с дерева. Не хотелось больше ни о чем думать, ничего предпринимать, не хотелось даже делать того, что надлежит. Она столько ночей не высыпалась, была так утомлена, расстроена, так измучена какой-то внутренней дрожью! Она рыдала, припав к спинке кровати, не чувствуя облегчения, не видя никакого исхода.
Щелкнула дверная ручка. Вошел старик. Глядя исподлобья на плачущую девушку, он по обыкновению что-то пробурчал, пожал плечами.
– Надо идти… От рева пользы не будет!
– Куда еще идти?
– За ним. Будто не знаете…
– Пойдем.
– Нужно поглядывать.
– Ведь в третий раз они не придут.
– Черт их там знает, может быть они кого-нибудь оставили, чтобы следить за нами.
– Будем осторожны.
– Ну, так вот, чем зря реветь, вышли бы вы лучше, панна «Самолея», из дома, погуляли бы по саду и посмотрели, нет ли там кого-нибудь. Может, этакий притаился в кустах на горке и подглядывает.
– Хорошо, я пойду на горку.
– Вот и ладно. Только прогуливайтесь как ни в чем не бывало. Постойте, поглядите – и опять дальше. С горки-то хорошо видно. А если кто шатается поблизости, сей же миг дать мне знать.
Она вышла из дому и стала прогуливаться, как велел Щепан. Медленно поднялась на горку за садом, поросшую можжевельником и кустарником. Под кустами и в ложбинах лежал намокший от дождя снег. Ох, каким неприглядным было это место, если смотреть сверху! Сожженные постройки, поваленные заборы, вырубленный и наполовину обугленный сад. Пустырь… Покинутый, черный, будто позором придавленный старинный барский дом. И это Нездолы, где столько лет веселилась вся округа, где пировали всю ночь до рассвета и на следующий день после бала, и опять ночь… что называется – до упаду.
Оглядывая окрестность, панна Мия никого не заметила. Кругом ни души. Войско давно исчезло в лесах. Она притаилась между кустами и внимательно осматривалась по сторонам. Наконец-то Щепан вышел из кухни и двинулся к реке. Он плутал между деревьями сада, побродил возле винокурни, уходил, возвращался. Потом, тщательно оглядев местность, прошмыгнул на сеновал. Время тянулось медленно. У панны Саломеи колотилось сердце. Ей показалось, что прошли часы с тех пор, как старик открыл ворота на сеновал. Больше она была не в силах ждать. Крадучись, сбежала с горки, прошла сад и двор, проскользнула в сарай и вскарабкалась на сено. Щепан на этот раз не встретил ее бранью. Он уже откинул крышку над колодцем в сене и вытаскивал оттуда больного, но никак не мог с ним справиться. Дотянет до половины колодца, поскользнется, упадет, и Одровонж падает в свою могилу. Раненый стонал в темноте. Услышав этог стон, оба очень обрадовались и удвоили усилия. Щепан велел панне Саломее перебросить конец веревки через плечо и тянуть. Сам он схватил конец другой веревки и тоже перебросил через плечо. И оба стали тянуть в разные стороны. Таким образом им удалось вытащить несчастного наверх. Он был жив, но совершенно обессилел и еле дышал. Щепан снова велел девушке подняться на горку, посмотреть, нет ли кого поблизости. А сам выкатил ручную тележку для дров, уложил на нее раненого, прикрыл сеном, сверху набросал сухой подстилки и валежник, валявшийся в углу, и двинулся с тележкой к кухне. Там он снял с больного шубу и сапоги – немного его почистил, стряхнул с него сено и уложил на кровать.
Вернувшись домой, панна Саломея застала своего больного уже в постели. Он был без сознания, весь багровый и опухший, блуждающие глаза налились кровью. Раны открылись, и повязки промокли. На постель пришлось положить несколько полотнищ рядна, чтобы пятна крови опять не послужили уликой. Панна Саломея начала менять бинты и перевязывать раны, обнажившиеся из-под сползших повязок. Заново перевязывая раны, панна Саломея испытала какое-то странное, незнакомое, неведомое ей доселе чувство. Каждую рану она ощущала как свою, не только видела, но чувствовала боль от нее в том месте, где она была на теле больного. На голове у нее, под глазом, на руках, между ребрами, на правом бедре возникли как бы стигмы, двойники, живые изображения ран. Перевязывая все эти рваные, колотые, резаные раны и ушибы Одровонжа, она начала вживаться в них, понимать и охватывать сознанием их удивительную и возвышенную жизнь во всей совокупности. Она смотрела без отвращения на сочившуюся кровь, на живое истерзанное тело. Когда она окончила перевязку, уже надвигался зимний вечер. Больной заснул в сильном жару.
Она прилегла на кушетку и сама уснула как убитая. Какой же счастливой она почувствовала себя, когда, проснувшись, увидела сияющий день. Значит, вся ночь напролет прошла спокойно, без обысков и кошмаров в непробудном сне. Канарейка – ее единственный друг, захлебываясь, пела на окне при виде такого яркого солнца. Неведомо почему канарейку звали таинственным именем Пупинетти. На голове у нее был хохолок из черных перьев в виде скуфейки, хотя сама она была безукоризненно желтого цвета. Панна Мия ласково поздоровалась с ней издавна установленным возгласом, взявшимся тоже неизвестно откуда:
– A bas la calotte![9]
Пупинетти, наклонив головку и надув горлышко, залилась в честь солнца самой веселой, самой радостной песней под этим солнцем. Видя, что к ней подходит ее добрая хозяйка, она начала прыгать с жердочки на жердочку и качаться на маленькой качели. Канарейка поклевала зернышки каши, пощипала капустный листочек, напилась воды и стала звать свою подружку веселым щебетанием. Она не испугалась ни грозного возгласа «A bas la calotte!», ни руки, просунутой в клетку. Она только слегка наклоняла головку, как бы опасаясь за свою скуфейку, когда хозяйка брала ее в руки и целовала в клювик самыми прелестными в мире губками.
Больной повстанец открыл глаза, блуждающие от сильного жара. Повернул к своей покровительнице красное лицо. С его распухших губ сорвалось какое-то бормотание. Мия подошла к кровати с Пупинетти на руке, показывая канарейку бедному воину. Увидев птичку, он очнулся. Улыбнулся жалобно, жалобно. Панна Саломея выпустила птичку из рук. Привыкшая садиться на ее подушку, Пупинетти подлетела к изголовью незнакомца, села на спинку кровати, отряхнулась, расправила перышки и запела свою самую жизнерадостную, самую звонкую песенку. Больной снова улыбнулся. Он забыл о своих мучениях и слушал с наслаждением.