Бесконечна страна льдов. Ропаки, ропаки, как могильные холмы. Морозная дымка курится, стужей обволакивает.
Линник впереди, как призрак, как видение. Моржи лунок понаделали, вчера нарты в одну угодили. Хорошо, что на нартах каяки — не тонут, и провизия в них не промокла. Все предусмотрено. Даже веревки на сгибах, где нарты о льдины трутся, мехом обшиты. И это учтено.
Одно плохо — хозяин болеет. После охоты на медведя совсем ходить не может. Благо, что Фрам Линника отыскал быстро. Иначе худо пришлась бы.
Полдень похож на раннее утро. Или на вечер. Мглисто. На пять шагов видимость, не больше. Фрам остановился, поднял кверху морду, потянул носом.
Линник оглянулся:
— Что еще?
В былые дни погорячился бы, может, остолом по спине прошелся. Теперь он усвоил: Фрам зря не остановится. Значит, причина есть. И Линник, как прежде делал хозяин, взобрался на ропак, огляделся. Так и есть — большая вода впереди и Земля кронпринца Рудольфа.
…Линник идет к хозяину, лежащему на вторых нартах, запеленатому в полюсный костюм. О чем они говорят? Линник, видно, предлагает палатку ставить, ждать, пока воду морозом скрепит. Хозяин головой мотает:
— Только вперед, Григорий. Объедем воду…
Рано темнеет. И стужа лютая. У Фрама на морде ледышки. Глаза от мороза стягивает, они словно стекленеют.
В палатку собак не взяли, одного Фрама впустили.
— Под пятьдесят, — говорит Пустошный. — Ну и морозище. Керосин загустел, белый как молоко стал.
Сказал и отвернулся — носом кровь пошла.
Хозяин молчит. Линник ему спиртом ноги растирает. Ноги, словно деревянные, не сгибаются, и синие, синие.
Молчит хозяин, почти не шевелится, лежит, одни глаза живые.
— Легче? — спрашивает Линник.
Не отвечает хозяин. Смотрит на примусную головку. Она раскалилась, будто налилась кровью.
— Карту, Григорий. Завтра пораньше выйдем.
К Земле Рудольфа не подойти — кругом вода. Над водой кайры носятся — крикливые, метущиеся.
Днем солнце выглянуло, впервые за долгую зиму показалось. Кайры пуще прежнего засуетились, загалдели.
Хозяина из палатки вынесли. Люди притихли, ни слова, глядят на золотой ободок, как на чудо. Ободок тоненький-тоненький, после долгих серых сумерек кажется особенно ярким. К нему легкое облачко крадется, незаметно подплывает. Может быть, и мимо проплывет, унесет его ветер.
Фрам щурится, к хозяину жмется. А у хозяина глаза странные, они у него всегда такие, когда думает, или мечтает, или мыслями где-то далеко носится.
Скрылось солнце. Сразу потемнело и помрачнело вокруг. Хозяин улыбнулся печально и закрыл глаза…
Потянулись безрадостные, бесконечные длинные дни. Все перепуталось: когда зарождался рассвет, когда кончалась ночь… Фрам тянул нарты, как слепой, глаза заволакивала пелена. В палатке не лучше — шумит примус, лежит хозяин, не подзывает свою собаку, рукою ее не треплет.
Слышит Фрам, в груди хозяина все те же камешки перекатываются, дышит он, только двигаться не может.
У собаки особое чутье: раньше людей беду угадывает. А тут и люди, привыкшие верить, что Седов все может, все одолеет, сникли, ходят как в воду опущенные, вполголоса разговаривают.
Он один спокоен, он один знает, что с ним такое. И еще он знает, что на свете есть цели, ради которых чем угодно пожертвовать можно. Всем, что у тебя есть. И даже тем, чего завтра уже не будет.
Шумит яростно примус. Мечется огонь. Не греет он хозяина.
— Линник, поддержи!
Приподнял Линник голову хозяина. И не успел сообразить, куда же он смотрит, не туда ли, куда завтра выступать повелел, как завыл Фрам — отчаянно завыл, так отчаянно, словно конец свету пришел.