В нашем доме жила сестра отца Химка.
Вместе с другими страшевскими беженцами в империалистическую она была в Казани[4]. Когда же пришла пора возвращаться, Химка оставила в России, под присмотром родных, своих сына и дочку и в село вернулась одна.
Живя в Страшеве, Химка перебивалась крапивой и лебедой и мечтала поправить полуразрушенную войной избенку, завести корову, выкормить поросенка, а после этого съездить за детьми.
Но неожиданно установилась твердая граница, в Казань ее не пустили.
Сначала они переписывались, сын сообщал, что учится на летчика, дочь — на врача.
Затем так же неожиданно переписка оборвалась, и Химка давно уже не имела никаких новостей о детях, что ее очень угнетало.
Зато до нее, как и до остальных страшевцев, стали доходить чудовищные слухи о том, будто в России пашут на женщинах, всех священников отправили в Соловки, на лесоразработки, в церквах устроили конюшни, половину детей после рождения сразу умерщвляют, чтобы не было лишних ртов, трупы высушивают, перемалывают, и вот такой мукой они удобряют поля сельских коммун.
К сожалению, не каждый человек с годами умнеет. Женщины вроде Химки, чей инстинкт материнства не имел применения, постепенно становились почти больными психически.
Охваченная беспокойством за судьбу детей, осужденная деревней за то, что так беспечно оставила детей в далекой Казани, Химка стала угодливой до самозабвения.
Входит, например, она на кухню, а мама собирается выносить полный ушат. Химка выхватывает из ее рук ношу и бежит к яме. Она била масло соседям, мяла лен, ломала люпин, присматривала за малышами и ни у кого не брала платы.
Но все это не спасало ее от нареканий, и Химка постепенно впадала в отчаяние. Она жаждала забвения, искупления вины, жаждала чуда, и оно пришло.
Однажды, окруженная детворой, Химка вбежала в хату и с порога закричала:
— Слушай, брат, что я тебе скажу! Слушайте, невестка!.. На взгорке возле Грибовщины, под самым лесом выросла из земли святая церковь с чудотворной иконой божьей матери на груше!
Мы обедали.
— А ты сама все это видела? — зло спросил отец, оторвавшись от миски.
— Люди говорят!
— Люди наговорят тебе.
— А ты и сам себе не веришь! — обиделась Химка на брата и встала из-за стола.
Отец подошел, обнял ее за плечи:
— Дуреха, садись ешь. Любите вы, бабы, придумывать. Как маленькая, ей-богу! Обрадовалась сказке! В детство впадаешь, что ли? — стал сурово отчитывать ее брат. — Уши развесила, слушаешь каждого, кто что наплетет, побасенки по селу разносишь! Всю комнату завалила иконами! Вот увидишь, найду время, доберусь я до них, не поленюсь и все сожгу, так и знай! А богомолки твои пусть носа не кажут в моем доме! Нет у тебя другого дела, как с ними якшаться?! Жила бы себе в России с дочкой и сыном, может, уже внуков бы нянчила теперь, а так глупеешь с каждым днем!
— Если они там еще живы, Ничипор, если их косточек на полях коммунных не рассеяли…
— Ы-ых! И ты веришь небылицам разным?
— После того, что сама видела, теперь всему верю! Мир так озверел… Немцы вон из трупов человеческих мыло делали, в Городке и Михалове объявления висели![5]
— По-твоему, и большевики на такое способны? Ты что?!. Ну, знаешь, скоро на нас с когтями бросаться будешь!
Но Химка и не думала обижаться — к нападкам брата привыкла давно.
— Истинный бог, глупею! — покорно соглашалась она с братом. — Еще как дурею, Ничипор!
Она выбежала из хаты. Ватага детей потянулась за ней. Мы с братом торопливо доели суп и тоже бросились на улицу: упаси бог что-нибудь пропустить!
Дети в Химке души не чаяли. Пока пекли хлеб, она из остатков теста выпекала нам то замысловатые крендели, то ножки аиста. Она знала все на свете.
Спроси ее, к примеру, почему говорят: «Погорел, как Заболоцкий, на мыле», она расскажет:
— Когда-то один купец поехал в Америку, накупил мыла, обрадовался: «Вот разживусь!» Только, жадина, пожалел денег на перевоз и ящики с товаром привязал к какому-то кораблю. Прибывает судно к берегу, а ящики пустые — вода растворила мыло!
На вопрос, почему из березы течет сок, отвечала:
— Одна молодка продала мужа бандитам, и бог сделал ее березой. Теперь каждую весну, когда на улице так файно и все люди радуются, она плачет сладко-горькими слезами!
— А почему кукушка кукует?
— Это дивчина после смерти зовет любимого: «Якуб, Якуб!..»
Химка могла рассказать историю каждой птахи, каждого дерева и былинки. Она умела заговорить деревню от пожара, умела говорить с богом о хлебе (молилась: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь…»).
Химка обещала нам, когда ее сын Яшка прилетит в Страшево на ероплане, обязательно он всех покатает по небу. В ее сундуке хранились портрет бородатого царя Николая Второго и пачка денег с двуглавым орлом. Химка заверила нас: когда царь вернется на престол, она сразу разбогатеет, и тогда мы, малыши, заживем не так…
На улице Химку ждали соседки. Они делились такими новостями, что у нас головы закружились.
— И я слышала! — подхватила Сахариха. — За одну ночь, говорят, там выросла церковь. Как гриб после дождя!
— Утром люди встали, сели завтракать, — уточнила тетка Кириллиха, — глянули в окно, а там чудо!.. Три ангела на горе трубят, и свет от них, как от солнца, сверкает! А в воздухе запах кадил небесных!
Химка приободрилась:
— Говорят, церковь как куколка! А правит в ней пророк Альяш.
— Не тот ли, что с нашими мужиками сосны валил в Студянке? Был взят живым на небо, теперь открылся людям духовно и такое учинил для людей! Второе пришествие Иисуса Христа, говорят, объявил!
— А я-то гляжу: куда это гайновские бабы вчера подались? Как на престольный праздник приоделись!
— Уже который день валит туда народ!
— Сердце сердцу весточку подает!..
Все эти женщины, кроме Кириллихи, были вдовами. Мужей у них отняла империалистическая война. Женщины старились, потихоньку готовились к смерти. После гибели мужей никто не пожалел их, не выслушал, не сказал им доброго слова.
Не одному поколению таких теток единственным утешением была церковь с ее обрядами и ритуалами, священники терпеливо выслушивали их, с профессиональным умением успокаивали, заговаривали боль, отпускали настоящие и мнимые грехи, давали советы. И только последнее поколение заметило, как далек от них местный поп. Он не скрывал своей брезгливости к ним, крестьянам. Каждую субботу поп ездил в далекий город, чтобы помыться в какой-то там бане, а перед тем, как сесть за трапезу, чистил, чудак, зубы специальной щеточкой, а в обед, падло, мясо ел не иначе, как ножом и вилкой.
Однажды тетя Химка продала двух кур, отнесла деньги попу и попросила его:
— Отец Владимир, помолись за здравие моего Яшки, чтоб не летал слишком высоко над той Казанью, не высовывался из своего ероплана! Я ведь знаю его — маленьким всегда норовил забраться повыше, приходилось смотреть и смотреть за ним! Помолись, отец Владимир, за Яшку Дубровского! Заодно помолись о том, чтобы Маню Дубровскую больные любили, чтоб голова у нее не болела от лекарств — как она их, бедняжка, только терпит!..
Поп подношение принял, но молиться не стал. Еще и накричал:
— Небось они в комсомолии там?! Твои дети в Совдепии кресты снимают с церквей и монастырей, а ты: «Батюшка, помолись!..» Они будут антихристовой печатью мечены для страшного суда, все отрыгнется им!
Кириллиха и Сахариха о своих сыновьях-безбожниках даже и не заикались.
Как те деревья, что стоят в воде, а высыхают от жажды, женщины жили среди людей, а задыхались от одиночества и тоски. Бабки схватились за весть из Грибовщины, как хватается утопающий за соломинку, поверили в собственную выдумку, потянулись к Альяшу с его церковкой.
— Ну, теперь вздохне-ем! — радовалась Кириллиха.
— Уж это та-ак! — подтвердила Сахариха. — Потому что пророк свой, из мужиков. Такой тебе и поможет, и выслушает, и поймет! Раны твои исцелит, а бедному еще и грошик даст на дорогу!
— Свой праведник поймет своего и за тысячу грешников бога умолит! — вторила Кириллиха. — Такие радетели бедных и несчастных только в старые времена были. Тогда и файно люди жили!
— О-о! Помню, помню! Начнут тата с мамой рассказывать, как жилось народу в старину, а я не верю! — мечтательно говорила Химка.
— Все мы были маловерами, чего уж тут! Жалко, не вернется то времечко! Теперь, перед смертью, может, увидим что хорошее…
— Альяш, говорят, зовет к себе жен-мироносиц! — объявила Сахариха. — Моя племянница Лиза, из Мелешков, та, что мужик за блуд из дома выгнал, уже отправилась с гайновскими бабами к нему. Вчера заходила с вещами отдохнуть после дороги! А что ей! Ленька Цвелах жить не даст! Пошла в субботу с девчатами на вечеринку, а Ленька подкупил музыкантов и сыграл марш!
— Кому можно, почему не пойти?
Химка задумалась.
— А может, и мне податься в мироносицы? Все равно я тут одна-разодна, как перст…
Бабки подхватили:
— Иди, Химочка!
— Ей-богу! Сам Христос руку тебе подает, чтобы из горя вытащить!
— Да вот Ничипор в эту жатву собирается с косой выходить на поле, мне страшно от этого делается! А справлюсь ли я в Грибовщине, примет ли господь мою жертву?..
— Проверь! На нет и суда нет, вернешься, тебя не убудет!
— Думаешь, по тебе тут плакать невестка станет или братцу ты очень нужна? У них своих делов полно! Чего тебе тут куковать одинокой?!
— Правда, бабоньки, о-ой, кукую я, будто одино-окая кукушка! О-ой, трудно мне бывает! — Химка жалобно скривила губы.
Соседки с жаром уговаривали ее:
— Иди, иди, не раздумывай!
— Может, еще святой станешь!
— И плохая я теперь стала, файнейшей одежки нет, — пригорюнившись, рассуждала вслух Химка. — Как приехала из России, так не собралась выткать себе понёвы!
— Я тебе свою отдам! — пообещала Сахариха.
И женщины начали прикидывать, что понадобится Химке в дорогу. Вскоре они установили: того, что имеется, хватит.
Весть о грибовщинском чуде вскоре разнеслась по Принеманью, как лесной пожар[6]. Слухи, один нелепее другого, расходились, как круги по воде. Вскоре за бабками-разведчицами из Гайновки в Грибовщину потянулись и другие.
Наша Химка стала готовиться в поход после того, как ей приснился вещий, как она говорила, сон.
— Снится мне, бабы, — рассказывала она утром, — будто сижу я у мамы за столом и держу перо, а передо мной вот так тетрадь лежит. И кто-то говорит за моей спиной:
«Пиши, пиши, да смотри не оглядывайся!..»
Обмакнула я перо, только хотела начать писать — чернила кап на чистую бумагу! Чтоб тебя лихо взяло! Известное дело, тридцать пять лет не держала пера в руках… И я, как в школе, нагнулась и слизнула ту каплю. Смотрю в зеркало, а язык мой весь черный-черный, как кусок торфа!
— Ой, не к добру, Химочка, сон твой! — посочувствовала Агата.
Тетка Кириллиха даже всхлипнула:
— И дурак скажет, что такое снится только к плохому! Бедная, что же с тобой будет?!
— Да вы послушайте, что дальше случилось!.. За спиной опять голос: «Пиши!»
А я:
«Дай мне новую тетрадку, у меня мокрая!»
Тут о н мне через плечо подает новую тетрадь, раскрытую. Вижу в зеркале — язык у меня побелел, будто и не было на нем чернил! И вот я пишу себе, пишу, не оглядываюсь. Что-то написала на левой странице, а правая чистая! Что писать — не знаю. Говорю:
«Что писать тут? Вон сколько места чистого!»
А голос:
«Подумай сама! Хорошо подумай, не спеши только!..»
Просыпаюсь я, и, знаете, бабы, сразу меня осенило, будто пчела ужалила! Слушайте!.. Списанная бумага — сорок три года моей жизни, все муки мои и беды. Клякса — тяжкий мой грех, дети, мной оставленные. Чистая страница — вторая половина жизни!.. Господь простил мне грех, очистил язык: велит идти к Альяшу, наново свою жизнь начинать!
Женщины онемели, пораженные.
— И мне сразу так легко на душе стало, — молодо блеснув глазами, продолжала Химка, — как бывало до замужества после исповеди! И я сказала себе: господи, отец небесный и царь мой земной, раз ты открыл мне глаза во сне, верной рабыней твоей буду навеки!
Она торжественно вскинула три пальца на лоб.
— Пойду, на коленях поползу в святую Грибовщину и попрошусь в жены-мироносицы, воймяца, и сына, и духа святого, амант!
Два дня назад соседки сами советовали Химке идти к Альяшу, но теперь их охватил суеверный страх. Они поохали, повздыхали над ней, как над пропащей, но уже почти святой, и заторопились по домам с вестью о новом чуде. Химку это не касалось — она начала торжественно и основательно, будто с серпом в поле, собираться в Грибовщину.
Она взяла из глиняной миски горсть соли и потерла свои желтые, словно вырезанные из брюквы, широкие лопаточки-зубы. Помыла в двух водах голову, задумчиво расчесала волосы, смазала их обильно коровьим маслом, заплела косы. Старательно отутюжила белый платочек, отделанный кружевом. Подержала ноги в теплой воде, поскребла пятки. Долго мылась в корыте. Затем отомкнула сундук, подперла головой тяжелую крышку и стала выбирать наряд.
Надев лучшую понёву бабки Сахарихи, Химка приготовила торбу с едой, сложила теплый платок, пересчитала деньги. Завязывая их в узелок, нам с Володькой приказала:
— Бегите, милые, на перекресток под Дубово и смотрите. Как только опять пойдут в Грибовщину чужие дяди и тети, зовите сразу меня.
И упала на колени перед иконой. Торжественно возложила троеперстие на лоб, на живот, всем кулаком припечатала одно плечо, другое и, раскрыв молитвенник, стала читать:
«О, пресвятая богородица, господа бога моего Иисуса Христа пречистая мати! Припадаю и молю тя, яко матери царевой, предначиная к тебе недостойное сие моление, аще приемлеши, о матери царя небесе и земли, принеси все к царю царствующих, господу сыну твоему и богу и прощения всем согрешениям моим испроси, житию надежд сопричастника сотвори, вся бо можеши, яко мати царя всемогущего…»
Нет, пожалуй, ничего сильнее слова. Оно подчас действует крепче самого впечатляющего образа. Недаром столько поколений дреговичей глубоко верили в магическую его силу.
Для доброй, покорной и бесхитростной Химки в этом акафисте, в странном молении, главным было звуковое оформление молитвы. Звуки слогов, воспринятых от матери в самом раннем возрасте, переносили впечатлительную теткину душу в далекий мир гармонии и осуществления надежд, праздничного перезвона журавицких или городокских колоколов, запаха кадил, толп истово молящихся и суровых ликов святых, глядящих со стен церкви. Все это вливало в ее душу умиротворенность, надежду, вселяло веру в собственные силы.
В комнатку вошел отец — еще раз попытаться отговорить сестру.
— Ну что ты тут бормочешь, Химка, как попугай? Вот растолкуй мне, как это понять: «… предначиная к тебе… аще приемлеши…»
Сожалея, что брат так непонятлив, и полная уважения к молитве, тетка виновато сказала:
— Божьи слова, Ничипор, понимать не нужно, ими надо наполняться.
Отец хмыкнул, с минуту думая, что ответить: в нашем хозяйстве ведь рабочие руки Химки лишними не были.
— Страдная пора настает, Химка, работать надо! Если не хочешь вязать снопы из-за своих предрассудков, косы боишься, найдется занятие дома!.. Ну ладно, хочется тебе — молись тут, разве это не все равно? Куда ты потянешься?!
— Не все места господь одинаково почитает, брат.
Отец безнадежно махнул рукой:
— Ну, делай как знаешь! Ступай к своему пророку, авось там поумнеешь!
Плюнул и сердито вышел из хаты. В отличие от отца, мать наша была романтической мечтательницей, и для меня и Володьки это не прошло бесследно.
Химкина молитва, которую мы слушали не впервые, заковыристые фразы акафиста, написанного еще в 623 году, полные экспрессии, окутанные дымкой таинственности, поэтические и страстные, зачаровали нас опять. Тетка вынуждена была прервать молитву, чтобы напомнить племянникам:
— Хлопцы, о чем я вас просила?..
Больше часа мы стояли с Володькой за селом.
Наконец из леса под Дубовом показалась толпа — шли кобринцы. Старики в постолах, с торбами через плечо несли впереди колонны иконы и хоругви с шелковой бахромой и шнурами. Святые высокомерно и хмуро глядели куда-то вдаль. На иконах сверкали солнечные блики.
Сотни ног шуршали по земле, как дождь в диком винограде за окном.
Выйдя из лесу, люди остановились вокруг хоругвей и что-то запели. Теперь все выглядело так, будто древнеславянская дружина вышла под боевыми стягами навстречу татарской орде: еще минута — и они для храбрости лязгнут три раза мечами о щиты и ринутся в смертельную схватку.
Пока мы бежали к Химке, кобринцы были уже на полпути к селу.
Пение прекратилось, и дед, в постолах, с новыми бечевками поверх онуч из сурового полотна и такой же косоворотке с вышитыми узорами на груди, негромко бросил в толпу:
— «Радуйся, луч солнца мысленного!» Ну, чего молчите, повторяйте за мной!
— «Радуйся, луч солнца мысленного!» — отозвался нестройный хор, и мы с братом удивились, что жило на свете так много дядек и теток, о существовании которых до сих пор мы и понятия не имели, все они чем-то похожи на нашего Клемуса, Степана, Рыгорулька, Кириллиху, Сахариху, Агату…
Дед возвысил голос:
— «Радуйся, сияние света исходящего!»
— «Радуйся, сияние света исходящего!» — уже слаженно ответили люди.
— «Радуйся, молния души озаряющая!» — все требовательнее возглашал дед.
Пока хор повторял эту фразу, Химка собрала узелки, поцеловала племянников, сунула нам в руки по пяти грошей, быстро-быстро перекрестилась про запас раз десять и, зажав в руке кружевной платочек, нырнула в облако пыли, поднятое колонной.
— «Радуйся, яко гром врага устрашающая!» — подхватила она, как песню, очередной рефрен, и мы загордились своей тетей: слова молитвы она знала наизусть отлично, ей легко будет теперь повторять их!
— «Радуйся, лучезарный свет ты источаешь!..»
— «Радуйся, лучезарный свет ты источаешь!»
Пилигримы вошли в село.
Наши мужики бросили отбивать косы и точить серпы. Высыпали из хат бабы. Все страшевцы застыли у заборов. По улице тяжело топали сотни людей в постолах. Старый кобринец в косоворотке теперь выкрикивал слова акафиста моложавым и звонким голосом. Сильные голоса подхватывали его выкрики, а стены домов отражали эхо и усиливали звучание хора:
— «Радуйся, скверну грехов отнимающая!»
— «Радуйся, скверну грехов отнимающая!»
— «…ов отнимающая!»
— «Радуйся, умывальница, совесть умывающая!»
— «Радуйся, умывальница, совесть умывающая!»
— «…овесть умывающая!»
— «Радуйся, чаша, радость почерпающая!»
— «Радуйся, чаша, радость почерпающая!»
— «…дость почерпающая!»
Повтор пилигримов походил на равномерные всплески какого-то отчаянного плача. От них вставали дыбом волосы, замирало сердце. Страшевцы стояли неподвижно вдоль заборов, слушали молча и серьезно.
— «Радуйся, запах Христова благоухания!»
— «Радуйся, запах Христова благоухания!»
— «…благоухания!»
— «Радуйся, жизнь таинственного ликования!»
— «Радуйся, жизнь таинственного ликования!»
— «…ликования!»
— «Радуйся, невеста неневестная!»
Монотонное повторение, которому не было, кажется, конца и краю, так захватило кобринцев, что никто из паломников на страшевцев даже и не взглянул. С блестящими от внутреннего огня глазами, богомольцы миновали наконец мощеную улицу Страшева и снова подняли пыль на большаке.
Пораженные поведением взрослых, мы с братом проводили тетку Химку до самого леса.
Все бо́льшие и бо́льшие толпы месили дорожную пыль по пути в Грибовщину. Людские ручьи сливались в реки и текли, текли в Грибово, как сокращенно стали называть теперь сельцо.
Кроме надежд и скудных злотых[7] в Грибовщину везли в повозках подарки для божьего человека.
И еще везли больных и калек. А время от времени по хатам пролетал слух:
— В Грибове начали чудеса твориться, как некогда в Журовичах у иконы божьей матери на груше[8]. Немой из-под Новогрудка заговорил!
— Молодайка из Бельска была бездетной, Илья над ней помолился, она и понесла!
— А еще мужчине отбило память на войне. Прикоснулся у Альяша лбом к иконе — сразу все вспомнил!
Захватив для виду мисочку крупы, переполненная до краев новостями, которые рвались наружу, к нам прибежала Кириллиха. Убедившись, что отца нет, заговорила:
— Один человек там не верил в чудо. Обманщик, мол, ваш этот Альяш! И сразу ослеп. Пошел в Журовичи, божья матерь на груше ему и заявляет: «Уверуй, человече, в Илью, если хочешь белый свет видеть!» И что вы думаете? Тот поверил и стал опять зрячим. Привезли его в Грибово, глаза сразу стали чистыми-пречистыми, как росинки!
— А мою племянницу вожжами вылечил! — похвалилась Сахариха.
Кириллиха не уступала:
— Так твою Лизу бил! А к калеке из Дернякова Илья всего лишь прикоснулся, тот отбросил костыли и пошел на своих двоих! Только шрам остался в бордовую ниточку, чтоб люди знали, какое чудо сотворил господь, — человек теперь всем дает поглядеть его да пощупать!.. А на той неделе мужик из-под Картуз-Березы привез жену, в нее что-то влезло. «Куда ты меня тянешь? Я туда и головы не могу повернуть!» — говорил в ней голос, а сама плачет! Альяш прочитал над бабой «Верую…». Муж вчера вез ее через Страшево домой. «Как воды целебной испила, — и легко мне, и хорошо. Есть сразу захотелось!»
— Это она теперь так говорит! — сказала Сахариха.
— Ну! «Видишь, а ты все упиралась, как маленькая, все не хотела ехать в Грибово!»
— А это ей муж отвечает!
— «Ей-богу, Серафим, ничего не помню!»
— Опять она!
— Покормила я их, сели оба на воз и поехали! — Кириллиха обвела всех торжествующим взглядом.
Старший сын у Кириллихи был тяжелобольным. Чтобы лечить его, не хватило бы всего хозяйства. Какая мать не воспользовалась бы случаем испытать счастья?!
Видя, что мама все еще сомневается, Кириллиха для эффекта хлопнула себя по бедрам.
— Поглядела бы ты, Манька, что там творится! Костылей всяких у церкви, что у твоего Ничипора дров! Даже тележек на велосипедных колесах брошена уйма! Синих очков, что слепцы набросали, целая горка!.. И вот диво: туда идешь — ноги свинцом наливаются, а оттуда как на крыльях летишь, истинный бог! Какой-то Рыжий Семен из-под Вилейки босиком по снегу шел в Грибовщину — и ничего, не отмерзли ноги! Данилюк из Рыбал возил старую мать, больную жену, тещу, трех дочерей. Всю ночь просидели они на корточках на снегу, всю ночь промолились — и хоть бы кто кашлянул потом!..
Кириллиха ни разу не была в Грибовщине, мама хотела напомнить ей это, но подумала о ее припадочном Василе и промолчала.
Пришло время, когда Альяш начал получать по нескольку тысяч злотых в день. Вечерами он запихивал выручку в конскую торбу, вез ее в Кринки, пересчитывал, а потом закапывал в горшках в хвойнике. Застав однажды пастушков, играющих его монетками в орла и решку, он стал прятать выручку в сарае. Но и это место оказалось ненадежным.
Два сельских сторожа однажды укрылись от дождя в сарае. Один из них откинул сноп, а под ним банкноты! Пока другой размышлял, брать или не брать, первый напихал в карманы семь тысяч злотых (хороший дом поставил в Соколке впоследствии!), а святой на следующий день даже и не заметил пропажи.
Жуликоватый племянник Альяша наворовал тысяч десять, поехал в столицу и прокутил их с компанией.
Церковным сторожем Альяш нанял Феликса Станкевича, сына хозяина, у которого некогда пас гусей Полторак. Хитрый Фелюсь однажды до смерти перепугал пророка чертом и заграбастал все, что за праздничный день насобирали от богомольцев.
Кринковские торгаши оптом скупали у Альяша приношения и подарки, телегами вывозили из села. Многие добивались должности учетчика при церкви. Студенты Гродненской учительской семинарии, Белостокской торговой школы зачастили в Грибовщину «на заработки», и это был самый выгодный для них источник наживы. Плата за учебу была очень высокой, и один мой знакомый благодаря Альяшу успешно окончил даже среднюю профессиональную школу — нечто вроде торгового техникума.
Денежные пожертвования богомольцы складывали в кучки перед иконами. Студент на коленях подползал к иконе, истово бил поклоны и при этом старался захватить губами как можно больше монет. Набив рот, парень выбирался наружу, скоренько перекладывал мокрые монеты в карманы и снова втискивался в толпу, норовил сделать второй, третий и четвертый заходы.
Но эти студенты были мелкой рыбешкой.
Со всех концов Польши хлынули в Грибовщину нищие и бродяги, воры и жулики, большие и малые комбинаторы.
— Икону обновить не требуется, матка? — приставали к хозяйкам такие типы, держа в одной руке бутыль с какой-то жидкостью, а в другой кисть. — Как жар будет гореть, и совсем дешево — за одно угощение!
— Обойдется! У нас своих чудес хватает, — выпроваживали мужики очередного лихоимца.
Может, только обновителям и не везло в Грибовщине. Остальным проходимцам было чем поживиться.
Как-то в Гуранах к Кастецкому Мирону зашел молодой и вертлявый полупанок из Белостока.
— Я Вацек, — представился он. — Мне нужна подвода до вечера. Дам пять злотых!
С полевыми работами Мирон как раз управился, конь стоял без дела, пять злотых на дороге не валяются.
— Можем договориться…
— Бочка какая-нибудь у тебя имеется? — бойко осведомился Вацек.
— Разве только кадка из-под огурцов, — полез пятерней в затылок Мирон. — Воняет, правда, еще и рассол не выливал, чтоб не рассохлась…
— Лишь бы не текла. Тащи! — энергично скомандовал гость.
Взвалили кадку на телегу и поехали. По пути Вацек начал расспрашивать Мирона про Полтораков клад, где он зарыт и не согласится ли Мирон за вознаграждение показать это место. Мирон уверял, что ничего об этом не знает, но Вацек не поверил.
Так они добрались до места.
В колодце у Острова набрали полную кадку воды. Полупанок вылил в нее бутылку сиропа, размешал веткой, горстью зачерпнул ядовито-малиновую жидкость, попробовал на язык и с отвращением выплеснул остатки назад.
— Гадость какая, фе!.. Ну ничего, будут лакать и такую! Поезжай к своей церкви!
Возле церковки повозку сразу обступила толпа.
— Пять грошей стакан! — объявил Вацек. — А ну, не сбиваться, как овцы! В очередь, в очередь!..
После трех заездов к Острову у Вацека сиропа не осталось, но люди все равно платили за воду и без сиропа.
В стороне от бойкой торговли колодезной водой развернул деятельность бродячий фотограф, друг Вацека. Он брал задаток, выписывал квитанцию со штампом несуществующей фирмы и щелкал затвором фотоаппарата, обещая снимки через неделю. К полудню «фотограф» внезапно сложил треногу, подошел к Вацеку и что-то ему шепнул. У того тоже отпала охота к торговле водой. Вытащив из кармана горсть монет, он объявил:
— Получай, хозяин, свою долю и мотай домой!
— Что так много! — опешил Мирон. — Мы ж договаривались…
— Ты заслужил. Хватай, когда дают!
Мирон отсчитал ровно пять злотых, остальное вернул Вацеку. Тот, пристально посмотрев на подвозчика, пожал плечами.
— Идиот!
Полупанки направились к церкви. Бесцеремонно растолкали старушек, добрались до главной иконы и на глазах молящихся спокойно стали набивать карманы бумажными купонами.
— Чего вытаращили бельма, дуры? Здесь все крадут! — еще больше поразил Вацек женщин богохульными словами. — Даже ваш этот Христос, — показал он на распятье, — брал бы, если бы ему руки к кресту гвоздями не приколотили!
Пока бабки обрели способность голосить, жулики уже были на улице. Поднялся переполох. Мужики вытащили из телег шворни, схватили дрючки и ринулись за ворами, но те скрылись в густом сосняке — только их и видели.
Случай этот был рядовым, и назавтра о нем уже никто не вспоминал.
Однако и после краж в распоряжении пророка оставались крупные суммы. С такими средствами Климович мог бы сделать много полезного для людей — построить школу, больницу, помочь бедным. Но от всего этого он был очень далек.
Если кто-либо из односельчан просил его одолжить денег на корову, потому что дети без молока сидят, или на коня, который сломал ногу, Альяш просителям отказывал.
— Сам думаю, где бы раздобыть. Строить надо столько всего! И колокола надо купить! Мои помощники колотят в било каждый день, как в имениях!
Его зятя отвезли в белостокскую больницу «удалять слепую кишку». Утром к Альяшу прибежала взволнованная дочь Ольга.
— Здравствуйте, тату! Ну как вы тут живете? — Она огляделась в бедной хатенке. — Хоть бы раз к нам заглянули!.. Ой, как у вас тут грязно! Даже не подметено…
Только теперь она заметила двух жен-мироносиц, притаившихся за отцовской кроватью. Там стоял сундук, и было видно, что обе только что копались в нем.
— Не могут ваши квартирантки хату вам подмести, руки у них отсохнут? — обиделась дочь.
У Альяша как раз жили наша Химка с племянницей Сахарихи.
— А если ваш тато не хотят, чтобы мы подметали и прибирали? — виновато оправдывалась Химка. — Сколько раз мы брались за веник, а они отбирают!
Ольга не захотела вступать с женщинами в спор.
— Ладно, как-нибудь нарочно приду навести порядок. А теперь я к вам по делу!
Она заговорила тише:
— Тату, дайте денег! Доктора требуют двести злотых! Говорят, если не заплачу вперед, к Олесю и не подойдут даже! А где мне взять такой капитал! Это же две коровы!..
В глазах у отца ни сочувствия, ни любопытства, хотя он дочь не видел давно. Из-под кустистых бровей глаза глядели с враждебной настороженностью.
— Никому не даю! — ответил он.
Дочь и не надеялась на скорое согласие, не обиделась. Решительно подсела к нему на лавку и продолжала свое:
— Был бы он хворый, а то такой здоровяк! Ничем не болел, как тот корч сосновый, вы же хорошо его знаете! Но и его взяло!.. Зимой не во что было одеться — и вот… У вас все равно крадут кому не лень. Не пожалейте на такое дело, тату! Докторам что! Помните Балейку из Городка? Не заплатил он, жена так и померла в приемном покое…
Старик сурово молчал.
— Умрет Олесь, сироты останутся, что мне с ними де-елать? У-гу-гу-гу-у!.. — попыталась она разжалобить отца слезами. — Вы же за мной ничего не дали в приданое, и от дяди Максима нам ничего не досталось! Пожалейте хоть сейчас-то… Что для вас двести злотых? У вас же тысячи…
— Не могу, Ольга! Церковные они, а не мои! Грех на мне будет! — Альяш тяжело вздохнул и минуту помолчал, будто всматривался в себя. — Даст бог, не помрет твой человек, не плачь, один господь владыка нашего живота и смерти. Волос не упадет с головы нашей без его воли!
Некоторое время Ольга, остолбенев, молча смотрела на отца, потом застывшие в уголках ее глаз слезинки засверкали холодными огоньками, и молодицу прорвало:
— А-а, вы все такой же!.. Так слушайте же теперь меня, тату! Я вам скажу, я вам всю правду выскажу! Сторож ваш, Феликс Станкевич, вор! Он обокрал вас! Никакого черта в церкви тогда не было! Он черного петуха в окно вам бросил! Вы из церкви побежали, а Фелюсь собрал деньги в мешок и передал шурину в Шудялово. А тот сразу купил молотилку, а остальные положил в банк. Смеется над вами, дурнем! Напьется в кринковском ресторане и хвалится, какую прибыль имеет от церкви! Ха-ха!.. Завели себе забаву такую, гуляете, как маленький, а что творится вокруг вас, не видите!.. Тату, вы слепой!..
Самолюбивый старик опешил — ее слова слышали богомолки.
— Ты как со мной говоришь?! Учить отца вздумала?! Для этого приперлась сюда?
Но присутствие богомолок только окрылило Ольгу. Она резко встала, отошла от лавки, крича:
— Слушайте, тату, слушайте, я еще не все сказала! Из-за своей блажи вы и маму свели в могилу! Вы ей даже ведра воды никогда не принесли! Мужики еще и теперь смеются, как вы когда-то всю хату со злости водой залили! А вы забыли, как кринковский фельдшер, гребень из маминой головы выдирал?.. Так вспомните! Они из-за этой раны вскоре и померли! И дядины пять тысяч вы на ветер пустили из-за церкви! Из-за нее и брат Толик из дому ушел! И я из-за нее веру в бога потеряла! Если бы он был на небе хоть какой, он не позволил бы вам вытворять все это, давно бы молнию наслал на вашу паршивую церковь!..
— Господи Иисусе! — с преувеличенным испугом закрестилась жена-мироносица из Мелешков. — Матерь божья, прости ее, грешную!
— Еще и богохульствуешь?! — рявкнул старик.
— Называйте как хотите, а я высказала все, что думала, я не могла иначе!
— Как с родным отцом говоришь, спрашиваю? Кощунствуешь?!
Дочь вышла из себя:
— Какой вы мне отец? Вы меня хоть одну зиму пустили в школу, как другие? Хоть раз свозили куда-нибудь, когда маленькой была? Хоть одну сказку рассказали? Да вы ни разу не приласкали, не пожалели меня, по голове даже не погладили, как другие…
— Попрекать меня вздумала?! Да я тебя! Ты руки и ноги целовать мне должна, до земли кланяться за то, что на свет тебя пустил! Давно крапивы не пробовала, шалава!
— Вот-вот, всегда так! Доброго словца от вас не услыхала за всю жизнь! Сладкого кусочка от вас не попробовала! Бублика ни разу не купили!..
— Вишь, про бублики заговорила! Вон о чем вспомнила, а о душе забыла, жрать бы ей только! — Разъяренный Альяш поднялся с лавки и пошел к дочери. — Отца хулить приволоклась? Родного отца? Разве посмел бы я на своего…
Вызывающе глядя на отца, дочь не тронулась с места. Альяш, поперхнувшись словом, огляделся, ища чего-нибудь взять в руки, но ничего подходящего на глаза не попадало.
— У-у-у, развратили вас всех города, распустили! Бога все забыли, сатане продались! Мало, мало я тебя порол, только теперь вижу!.. Вон из моей хаты, богохульница, марш отсюда, выродок!
— Да, вижу, вас не переделаешь, поздно! Горбатого могила исправит! — устало и неожиданно спокойно сказала Ольга. Голос ее сделался твердым: — Можете не гнать, сама уйду!
Она направилась к выходу.
— Поговорила с таточкой родным, побеседовала, ничего не скажешь! Уж та-ак файно побеседовала!..
— Еще и денег церковных дай, видали такую! — шипел старик, вне себя от злости.
— Да хватит вам, не нужно! Обойдусь, если вы настолько слепые! У кринковского Хайкеля попрошу!
— Иди, иди, богохульница, валяй к своим христопродавцам! Тебе это только и осталось, креста на тебе нет! Выродок антихристов! Больницы захотелось? Не надо было ему с косой к житу ходить летом! Доведут, доведут вас города со своими чертовыми выдумками, увидите еще — все в пекле будете! Еще и политикует в моем доме тут!..
Дочь остановилась у порога и пригрозила:
— И пойду! К чужим людям в Белосток подамся, служанкой наймусь! В Валилы — доски таскать на лесопилке! На самую грязную работу пойду, а Олеся все разно выручу! Пока жива, не допущу, чтобы мои дети сиротами остались, не будет этого!.. Но запомните, тату: внукам закажу, чтобы не признавали вас, за версту обходили! И даже тогда, как помирать станете…
Она сверкнула злыми глазами на богомолок.
— Оставайтесь тут со своими полудурками, играйте себе в святых и ангелов, ставьте свечки! Тьфу на вас за Олеся, за Толика, за маму несчастную! И будьте вы прокляты на веки вечные!
Она изо всей силы хлопнула дверью.
Химка, рассказывавшая впоследствии в нашем доме об этой сцене, осторожно посоветовала святому:
— Может, бог не обиделся бы, Альяшок, не покарал бы за такое?.. Все-таки дитя родное, своя кровь!.. Дал бы ты ей эти деньги! Где Ольге найти их сейчас?!
Пророк вызверился на нее:
— А вот эту дулю видела?! Я что, кринковский торгаш, по-твоему, процентщик? Ишь чего захотела! Дай взаймы одному — набежит голодранцев, казначеем у них на селе станешь вмиг! Один вернет, за другим походишь, третий скажет: «Не брал и знать тебя не хочу!..» Тут такое начнется, знаю я их!.. Грошика от меня не дождутся церковных денег!
— Правда твоя, Илья! — льстиво поддакнула Сахарихина племянница. — Расти-расти детей, а от таких потом ни помощи, ни уважения, только обида и срам! Лучше уж без них!
— Сама видишь, как они теперь своих отцов почитают — яйцо курицу учит!..
Грибовщинцы запомнили единственный случай, когда Альяш отступил от своего правила.
Старик ехал в лесничество Почепок, а Микола Чернецкий пахал у самой дороги. Как водится, Альяш бросил: «Помогай бог!», Микола ответил: «Слава богу!» — и хотел уже начинать другую борозду, но увидел, как что-то упало с Альяшова возка. Микола окликнул Альяша, вышел на дорогу и поднял конскую торбу.
— Ух ты-ы, какая тяжелая! — подивился Чернецкий, взвешивая торбу в руке. — Вы, дядька Альяш, буланчика своего, поди, чистым овсом кормите да еще и фунт соли подсыпаете, то-то он гладкий такой!
Старик слез с облучка, засуетился:
— Ты погляди!.. Как же это она, холера, вывалилась?! Под собой все время держал!.. А-а, в одну торбу маслят наклал оси смазывать и сел на них, а про эту забыл!..
Он развязал узел, и Чернецкий обомлел, увидев в торбе столько денег.
— В Вильно собрался, — разъяснил старик. — Надо в церковь на окна заказать эти… (хотел сказать: «витражи», да забыл слово). Двести верст туда. Долго придется тащиться — пять или десять дней…
Кажется, совсем просто поделить двести на пятьдесят верст, которые в сутки может сделать подвода, но ему эта арифметика была не по силам. Все еще пораженный содержимым мешка, Чернецкий заметил:
— А вы туда велосипедом, дядя, махнули б! За два дня наши хлопцы добираются.
— Нехай уже гицли[9] на нем ездят! — Альяш уже завязал узел да вдруг снова размотал веревки. — Бери себе три горсти за то, что сказал! — шепнул старик, будто их кто мог подслушать на поле.
Чернецкий растерялся:
— Что вы, дядя Альяш! Не нужны мне ваши деньги, что мне с ними делать?!
— Бери, бери, — тоже растерянно, пряча глаза, уговаривал Альяш, расчувствовавшись. — Хату покроешь гонтом. Иди черепицей… В Стоках, под Свислочью, теперь добрую делают, никакой ветер не страшен ей, дырочки специальные для проволоки проткнуты.
Случилось это уже после того, как Альяш вознесся на вершину славы и подобрел настолько, что характер его стал меняться.
Богатство его растрачивалось безалаберно. Закупались огромные распятья с позолоченными цепочками. У купцов Альяш набирал центнеры свечей, серебряные паникадила, всевозможную церковную утварь, всегда дорогостоящую. Накупал сотни молитвенников с аршинными буквами, чтобы их могли читать старики.
Была даже послана делегация в Почаев — купить в окладе из чистого золота икону Журовичской божьей матери на груше, а в чистом жемчуге икону Неопалимой Купины — против пожаров.
Монах пообещал за два пуза золотых царских монет доставить из Ерусалима один из гвоздей, которым был распят Христос, и старик начал собирать монеты для приобретения этой реликвии.
Мне довелось видеть пророка. Встреча с ним оказалась для меня драматической, и это потребует подробного описания. Я повествую обо всей этой эпопее ретроспективно, смотрю на нее с высоты прожитых лет, трезвым взглядом взрослого человека. А тогда все воспринимал совершенно иначе.
Хотя рос я в семье атеиста и разделял взгляды отца, это не мешало мне верить в бога. Стоило кому-нибудь меня обидеть, как я уже прятался от людей и молил бога наказать обидчика. Что так оно будет, я нисколько не сомневался.
Я твердо верил в загробную жизнь. Земля представлялась мне чем-то вроде огромного экзаменационного зала, где бог испытывает людей, отбирая лучших из них для дальнейшей жизни. Плохие люди и воры пакостили хорошим людям, портили жизнь вообще, и я мысленно говорил им:
«Вытворяйте, вытворяйте, бог видит все, он для вас приготовил пекло, а для нас рай!»
Отец Владимир на уроках закона божьего красочно расписывал нам загробную жизнь, а у соседей наших — Клемусова Степана и маленького Рыгорулька — имелись библии, в которых эта жизнь представлена была в страшных рисунках, которые потом снились нам, если на них долго смотришь.
Я был уверен: в таком вот огромном котле со смолой будет кипеть учитель Янковский, высмеявший меня перед всем классом за то, что я не знал, как по-польски называется мотылек.
Будет там жариться и старый Тивонюк за то, что травил меня своим кудлатым Рексом за поломанную сливу, и полицейские, не раз забиравшие отца и увозившие куда-то, и тогда нам с Володькой нужно было каждый день очень рано вставать, самим резать солому на корм коровам и кобыле, колоть дрова…
Я хорошо представлял себе, как окруженные во́ронами черти в небесах, сцепившись для большей устойчивости хвостами, наваливают грешников на повозку, как снопы, пересыпают их солью, красными муравьями, змеями да черными пауками, а у ног их сторожат бешеные псы.
Вороны злорадно каркают, бешеные собаки норовят цапнуть какого-нибудь грешника за ягодицы, старый Тивонюк, полицейские, Янковский вопят и просят пощады, но черти неумолимы. Насобирав большущий воз негодяев, часть чертей остается на месте. Опершись на вилы, они выстроились вдоль забора, терпеливо чешут себе копытцами тонкие ноги и жадно глядят, кому броситься на подмогу. Остальные же рогатые погоняют коней к огромному жерлу, из которого дышит смолистым дымом и вырывается пламя и слепит глаза.
Перепачканные, взмокшие черти сбрасывают злодеев в кипящую круговерть — только летят обжигающие брызги! Так им и надо! Разве можно, чтобы на свете было так много несправедливости?! Чтобы один обижал другого только потому, что больше и сильнее его?!
Ого, на свете порядок! Укради даже несчастный грошик, и на страшном суде тебе положат его на висок, от адского огня металл потечет, польется тебе в мозги, чтобы ты знал в другой раз, как красть. А как же иначе?! Без бога и пекла на земле воцарится мрак, хаос, станет совершенно невозможно жить.
Еще я знал от тетки Химки: за мной неотступно следует мой невидимый ангел-хранитель. Я даже за стол садился с осторожностью — не прижать бы его нечаянно плечом.
Даже смерть меня не пугала. А чего бояться?
Меня после смерти ожидал рай — житье, как у дачников из Гродно или Белостока, что наезжают летом в село: ни тебе уроков, ни пастьбы коров, ходи себе в трусиках среди синеватых султанов глянцевитой куги у речки, лови улиток, гоняйся за кузнечиками с их блестящими крылышками из целлофана да ешь сколько хочешь шоколада и конфет в серебряных обертках.
Когда меня порой обижали родители, я мечтал поскорее умереть. Вот будут рыдать, вспоминая, как меня обидели, — и пусть!..
В Альяша я поверил с радостью.
В воображении мне рисовался хрустальный дворец. Он сверкал, как глыба льда морозным утром. В роскошном этом дворце я видел пророка — могучего Илью Муромца, справедливого и доброго. Он парил на ковре-самолете из комнаты в комнату, с одного этажа на другой. Над его головой сиял золотой венчик нимба, будто ловко пущенное дядей Николаем, братом мамы, колечко дыма из папиросы. Вокруг порхали голенькие ангелочки и горстями разбрасывали огненные искорки. Огоньки эти шипели и разлетались во все стороны.
Поэтому от новостей, пришедших из Грибовщины, жить стало куда интереснее.
Я жадно ловил слухи об Альяше. А говорили о нем у нас каждое утро, каждый день и каждый вечер.
Больше всех о событиях в Грибовщине знала Нюрка, которая ходила из дома в дом и всем ткала ковры — зарабатывала сестрам на приданое.
Родом Нюрка была из беловежского села Забагонники. В курных избах этого бедного села, где не продохнуть от чада, ни к чему не прикоснуться из-за копоти, быть бы Нюрке худой, как смерть, и черной, как трубочист. А она, наоборот, была на диво здоровой и краснощекой. Ее сатиновая кофта сияла снежной белизной и вышитыми, будто только что сорванными, васильками. Влажные белки ее синих-синих, как у мамы, но более крупных глаз блестели, точно вымытая эмаль на новой кастрюльке. Из-под берд, которыми она проворно дергала, легко, будто сами собой, рождались чудесные узоры — зеленые, желтые, бордовые олени, птицы, кубики, цветы…
Неземная белизна вышитой кофты, блеск эмалированных белков и смазанных коровьим маслом волос, ее мастерство постепенно убедили меня, что Нюрка святая. Я терялся в ее присутствии.
Чаще всего я забивался в темный угол и неотрывно глядел оттуда на девушку-ангела, упивался звуками ее голоса и ее обликом. А женщины, склонившись над кроснами, в это время говорили о рае.
— Мама моя говорят: «Пока перезимуешь, так промерзнешь, что летом не верится — неужели вытерпели?!» — монотонно тянула Нюрка. — А в раю всегда тепло, как у нас на Петра и Павла, зиму и лето можно без рукавов ходить. Только не каждый туда попадет, апостолы за этим следят строго.
— Говоришь, строго? — не то шутя, не то всерьез переспросила мама.
— А то как же! Туда каждому хочется! Мама моя обязательно попадут. Ни одного богослужения, ни одного поста не пропустят, плохого слова не сказали в жизни своей, ножа в руки не взяли в воскресенье!.. А я о-очень уже грешная! О-ой, какая грешница!.. Все хорошо у меня, хорошо идет, а потом и сама не знаю, как наемся без меры или обговорю девчат своих… Не, не вслух, никто не слышит, да ведь все равно!
— Так зачем ты так, Нюрочка?
Девушка с сожалением вздохнула:
— Верно, сатана подбивает, а я поддаюсь.
— И никак не можешь сдержать себя?
— Ох, ни в какую! И молюсь, и наказания себе придумываю, а все напрасно!
Я точно знал, за что попадают в рай. За убитую змею бог отпускает сразу четыре греха. За посеченную крапиву под забором — пять. За помощь старому — один. А не послушаешься родителей — прибавляется пять грехов. Напаскудишь в речку — два греха. Бросишь на землю кусок хлеба — три. Все грехи прощаются сразу, если убьешь полевую жабу. Но ведь она ведьма! Попробуй, убей! Пока ты целишься в нее камнем, она может наслать чары и умертвить твоего отца или мать…
Я вел точный учет своим промашкам. Учитывал каждого убитого в лесу гада, посеченную на селе крапиву и внимательно следил, чтобы сумма добрых поступков всегда превышала дурные. Такой баланс твердо выдерживался, и не пускать меня в рай у апостола Петра не было оснований.
Приятнее всего было фантазировать, как мы с Нюркой парим в облаках. Светит солнце, на высокой ноте звенят пчелы, озабоченные шмели задом выползают из цветков, клекочет аист на тополе у реки, а его аистята с еще черными клювиками пробуют крылья.
— …В прошлом году у нас тоже обновилась, — откусив нитку, говорила уже о другом Нюрка. — Спаситель обновился. Развесила я белье на заборе, вернулась домой — что-то на всю хату сияет!.. Мы с мамой глядь, а это икона горит на всю хату! Альяш их нам две подарил — маме и тату. Богатые такие, фа-айные, и под стеклом обе! Благословил и говорит: «Вот вам на всю жизнь: тебе спаситель, а тебе, Ганна, Заблудовский Гавриил…»
— А почему они все обновляются, скажи мне, Нюрка? — все так же полушутливо, полусерьезно поинтересовалась мама.
— Это, тетя, божья тайна! Такая есть сила господня!
— Есть, говоришь, сила?
— А как бы вы хотели?.. Все-таки святой лик! Или иногда на человека сойдет сила божья, и он сам тогда не знает, что говорить будет. Как на Альяша. Ему так дано, что он всех видит насквозь, всем на грехи указывает, аж жутко, как он предан богу и служит правде! Я сама видела! Какая-то городская молодка подошла под благословение, а Альяш ей: «Ты волосы не свои, подвитые, сними! И шпильки выкинь! Думаешь, обманешь кого, блудница?!» А она и правда косы чужие так файно подвила себе, что не сразу и разберешь… И так, тетя, он каждому в глаза прямо и скажет — кому про блуд, кому про обман какой…
Женщины помолчали.
— Что-то нашей Химки давно нет, — вспомнила мама. — Которую неделю в Грибовщине молится. И хозяйство запустила, картошка заросла, пришлось за нее окучивать… Неужели так там и останется?.. Кто же землю-то ее будет обрабатывать? Тут со своей едва управишься!
— У жен-мироносиц там работы хватает. Наши девчата из Забагонников тоже пошли! Одной наши парни марш сыграли на вечеринке, а другим некуда было себя девать…
Нюрка вздохнула, подняла голову над основой и задумалась.
— Альяш берет их в святые девы. Вот вытку вам ковры, тоже пойду…
— Неужели пойдешь и ты в Грибовщину? — встрепенулась мама и покачала головой не то с осуждением, не то с сочувствием.
— Как же не пойти, тетя Маруся! Нашим девчатам файно там! Только много псалмов надо разучивать да петь потом, но сами подумайте — разве это работа? Живут себе на всем готовеньком, в тепле всегда… Можно было бы и в Белосток или в Гродно идти служить к панам, но в Грибове все же легче и ближе к богу…
Меня будто обухом стукнули.
«А как же я?..» Ощущение невосполнимой утраты пронзило сердце.
Некоторое время только постукивало бердо да со свистом прошивал челнок натянутые нитки.
— Скоро, тетя Маруся, Илья будет проезжать через ваше Страшево.
— Серьезно? Откуда ты это взяла?
— Вот увидите. Я знаю, что говорю.
— Зачем же его черт понесет сюда?
— Так ему бог указывает! Господню тайну нам, грешным, не понять.
— Не понять?
— Куда там! Легче травинки, зерна мака и песка посчитать, а дел его не постигнешь вовек!
Село постепенно стало лихорадить от вести, что вот-вот сюда заявится сам Альяш. Бабы только и говорили об этом событии. Мужики грозились подстроить пророку какой-нибудь фокус.
— Пусть, пусть только припрется! — недобро блестели глаза отца.
— О-о, тут ему не какие-нибудь Праздники или Рыбалы! — поддакивали мужики. — Больше соваться в Страшево не захочет!
А жены их ждали святого, как архиерея. Даже собрались на совет. Тетка Кириллиха предложила устлать улицу полотном. Обсудив предложение, женщины сошлись на том, что и тут не обойдешься без мужей: не разрешат, не такие теперь пошли мужчины!
— Ах, да что мы говорим! Дети сбегают в ольшаник и наломают веток! — нашла выход Сахариха. — Верно, хлопцы?
— Налома-аем! — с радостной готовностью отозвались мы.
— Вот и хорошо!
— Листва еще молодая, пахнет!..
— Ну и ладно! — согласилась Кириллиха. — Выстелем дорогу зеленью, еще как файно будет!
Но пророк прибыл в село так неожиданно, что нам было не до веток.
— Приехал! — вмиг облетела село новость.
Бабы высыпали на улицу и замерли. Стали собираться и мужчины. Мы с братом как раз возвращались из школы, подошли к сборищу, глядели на святого круглыми глазами.
Удивляться действительно было чему. Это взрослого можно убедить, что подсунутая ему солома — сено, с детьми такой номер не пройдет.
В повозке сидел сухонький старичок с длинной бородой, тусклыми глазами. На нем была домотканая свитка, холщовые, порты да обычные крестьянские сапоги, ни разу не чищенные, со стоптанными каблуками и покривившимися задниками.
Еще больше удивлял ковер-самолет, которым святой правил.
Шустрый буланый конек тянул повозку на толстых деревянных осях. Нас поразило, что вместо тяжей от колес к оглоблям тянется пара лозовых жгутов. Оглобли к хомуту крепились веревочками. Никаких тебе шлей, один подхвостник, чтобы хомут не наезжал на голову коню. Под седоком на голых досках старая конская торба. Только хвост буланого был завязан в такой же форсистый узел, какой завязывал и наш отец своей Машке. И точно такая же, как у нашей кобылы, грыжа выпирала на животе, — наверно, и он лег на копыто и проткнул себе брюшину.
Альяш остановил повозку. Пока буланый, подрагивая шкурой, отгонял мух, пророк говорил. Что именно — я не слышал, стоя сзади, за толпой. Да и говорил он очень мало, больше слушал и словно кого-то настороженно ждал.
«И это свято-ой?! — Я не мог опомниться от удивления. — Выходит, правду говорил отец, что бабы сами себя уверили, будто у тетки Агаты обновилась икона, а люди из окрестных деревень поперли в Страшево, как угорелые!»
Вон какими безбожниками были старшевские мужчины, как негодовали на грибовщинского пророка, а тут стушевались и они. Старый Тивонюк собирался напомнить Альяшу, как вместе разгоняли спевки, прищемляли котам хвосты и потешались, видя, как, ошалелые, они потом носились по деревне. Дядька Воробей хотел рассказать, как они завязывали юбки на головах у девок, сочиняли анекдоты про святых и грешников, про божью матерь и монашек. Отец хотел спустить с цепи Британа…
Все они теперь стояли поодаль, будто остолбенели.
Мужчины были поражены приездом Альяша еще больше, чем тогда, когда через село валили кобринцы. Смотрели, молчали, и если бы их мысли можно было прочитать вслух, они бы прозвучали приблизительно так:
— Вот холера, будто на баб кто чары наслал!..
— Колдун он, что ли? Заехал, сказывали, в Ятовты, двум мужикам жен поменял. Который уже месяц живут пары и, говорят, даже не ссорятся!
— А моя-то жена?! Еще утром была баба как баба, сама над этим Альяшом потешалась, а теперь посмотри, что с ней стало! Будто подменили…
— Магнит у него какой, что ли? Такая власть над людьми! Говорят, даже вожжами охаживает, а они — ничего, молятся на него, целуют ноги…
— И хотя бы из себя видный человек был! А то так… маленький, сухонький…
— Червивый сморчок, от ветра валится!..
Пока мужчины стояли молча, страшевские бабы шалели все больше. С плачем и стоном они падали на колени перед повозкой, били поклоны и что-то говорили, говорили, словно в бреду.
Привыкший к подобным сценам буланчик все время стоял неподвижно, он только постриг ушами на Тивонюкова Рекса. Вдруг конь широко расставил задние ноги и ударил тугой струей в дорожную пыль, обдав женщин брызгами пенистого пива. На это они не обратили внимания, в исступлении все лезли к пророку, целовали ему руки, полы свитки, сапоги, совали благословить детей, снятые со стен и засиженные мухами иконы. Плач, крик, стон стояли над селом.
А меня грызло разочарование.
Под вечер того же дня новая волна паломников в Грибовщину затопила Страшево. Солтыс, староста, распределил их по хатам на ночевку. К нам пришли семь женщин из-под Бельска. Отец принес охапку гороховой соломы и разбросал ее по полу в большой комнате. Мама набрала щепочек и растопила плиту. Вслушиваясь в диковинный язык, мы с братом во все глаза разглядывали постоялиц. Они говорили по-украински.
— Подвынься, бо тут мякко — гріх!
— Та й мені тільки жмэня потрібна!
— А я ляжу на голу підлогу!
— Тетки, что есть будете? — спросила мама у старшой.
Женщина попросила кастрюлю и два стакана ячневой крупы.
— Оце тількі будэ істи нашэ бріннэ тіло!
Мама поставила варить кашу и пошла доить коров. Гостьи положили в изголовье свои узелки, стали коленями на голые доски и начали молиться.
Вернулась с подойником мама. Процедив молоко, она заглянула в кастрюлю. Подумала, каша постная, покачала головой и влила в кастрюлю кружку парного молока, затем наполнила кружку еще раз — для Володьки, а остальное понесла опустить в колодец, чтобы утром идти с ним в Городок.
У порога маму догнала Нюрка.
— Тетя, что вы наделали?! Они же клятву давали! — испуганно зашептала она. — От Скробляцкого леса будут ползти на животе…
Но было уже поздно. Богомолки видели, как мама лила молоко в кашу. Поступок мамы их ошеломил. От возмущения они некоторое время не могли вымолвить слова. Затем разом, как по команде, подхватились, быстро разобрали свои узелки. Старшая забормотала заклятье:
Яко исчэзает дым от вэтру,
Яко тает воск от лыца вогня,
Тако да погыбнут бэсы
От лыца любящего бога!
Фу-фу, сатана, сгинь!..
— Фу-фу-фу! — по три раза с отвращением дунули на маму, на отца, на нас с Володькой остальные бабы и, брезгливо обходя плиту, гуськом потянулись на улицу.
Растерянная мама, опомнившись, плюнула нам с Володькой в глаза и стала торопливо протирать их фартуком, словно богомолки облили их отравой. Но этого ей показалось недостаточно. Она выхватила из сундука венчальную свечку, чтобы накапать воску на дверную ручку.
— Не поможет! — авторитетно объявила Нюрка.
— Ты думаешь? — Перепуганная мама совсем потеряла голову.
— Если бы вы раньше закапали! Нужно, чтобы они сами сняли проклятье.
Мать бросилась вдогонку за бельчанками.
— Да погодите же вы, другой вам сварю, невелика беда! — униженно молила она их за дверью. — Вернитесь, разве можно не евши, лю-уди?!
— Оставь, черт их бери! — гаркнул отец. — Не проси, раз они с ума спятили, как их дурной Альяш! Я бы им мазута, каким соломорезку смазываю, в кастрюлю наложил!
Мама не послушалась. Но как она ни унижалась, как ни умоляла вернуться, спать бельчанки легли во дворе под нашей грушей.
Мама долго не находила себе места.
— Испортят они нам детей проклятьем, вредные! — жалобно говорила она отцу, глядя на него с надеждой.
— Выкинь из головы, глупость все это!
— Ой, не скажи! Если бы хоть одна это говорила! — так и этак проверяла она на муже свои сомнения. — Подумай, сколько их было, и каждая бросила по такому слову!
— Тьфу! Заладила свое… скоро и сама начнешь верить! Манька, выкинь это из головы, займись делом, брехня все это!..
— Пра-авда?! — Голос мамы еще дрожал, но глаза уже светились. — Говоришь, не будет ничего?!
— Ты как малая, ей-богу!..
Их обоих теперь стало занимать другое: что делать с кашей? Сами поужинали. Оставить до утра — прокиснет. Вывалить свиньям — каша на молоке, жалко и грешно…
В это время Нюрка вернулась от богомолок и успокоила:
— Ну, слава богу, они, кажется, про вас совсем забыли!
— Да уж будь что будет! — вздохнула мама. — Нюрочка, золотце, ты молодая, съешь эту кашу, чтоб не пропала!
— Что вы, тетка Маруся, я же так файно наелась, картошки с рассолом!
— Ничего, поешь еще раз, что тебе, девке такой, станет! Бери, бери, в ней одного молока сколько!
И Нюрка, обреченно вздохнув, села на порог и опорожнила всю кастрюлю.
— Уф-ф! Аж дышать трудно! — Она поставила посуду на плиту. — Разве на гороховой соломе лечь в той комнате, а то свалюсь еще с лавки! Я теперь как колода.
— Ложись, ложись, солому завтра выбросим! — разрешила благодарная мама.
Все улеглись спать, но мне не спалось. Сколько разочарований за один день! Альяш — это же чистый обман, как и обновление икон, и все другое. Нету, выходит, никакого замка в Грибовщине! А вот такие в него верят! На днях дядька Шиман догнал таких же двух бабок и пожалел: «Садитесь, тетки, подвезу! А узлы свои снимите с натруженных плеч, пусть тело отдохнет немного, до Грибова еще далеко!» А они: «Спасибочко, добрый человек, что хоть нас берешь, а торбы уже на плечах подержим, чтобы твоему коню легче было!»
Но больше всего переживал я падение Нюрки.
Питалась она вместе с родителями. Что и как едят взрослые, меня до сих пор не интересовало, я не обращал на это внимание и был уверен, что Нюрка есть не так, как все.
Теперь я представлял, как мой ангел, съев кастрюлю каши на семерых, перекатывается, как бочонок, на гороховой соломе в большой комнате, ворочает влажными эмалированными белками и тяжело дышит; мне было не по себе.
Однажды мама варила крахмал для белья и испортила его.
— Вывали его за сараем, куры поклюют! — послала она меня с горшком.
Оказавшись во дворе, Нюрка увидела на граве синеватый студень и спросила отца, что это такое. Тот как раз был в хорошем настроении.
— Не знаешь? Гэ!.. Кусок тучи утром оторвался и упал с неба!
У Нюрки подкосились ноги. Упав на колени, она стала шептать молитву.
В другой раз мы с ней понесли на луг полотно — белить. Перед тем как разостлать его на траве, намочили полотно в озерце и задержались под тенью ольхи. И стали свидетелями драмы.
В улей с тяжелым взятком возвращалась пчела. Работяга летела прямиком через озеро. Она не рассчитала сил, устала, и ее потянуло вниз. До берега оставалось совсем немного, но пчела уже коснулась воды. Нашла в себе силы пролететь еще полметра, опять коснулась холодного зеркала и беспомощно распластала крылышки на воде. Конец!
Я схватил хворостинку, чтобы помочь несчастной, но тут случилось неожиданное: увидев легкую добычу, бойкий окунек подплыл снизу, в мгновение ока проглотил добычу и… сразу всплыл брюшком вверх.
— Тьфу-тьфу, нечистая сила! — закричала Нюрка. Она перекрестилась, схватила мокрое полотно, крепко взяла меня за руку и бросилась бежать. — Это никакая не пчела, дурень! Это черт! — твердила она, а у самой блестели капли пота на лбу. — Видал, как он клыками рыбу схватил?
Я тоже перепугался. Потом пересилил страх и, отдышавшись, вернулся к озеру. Сучком подцепил окунька и внимательно его рассмотрел. Вранье! Никаких следов от клыков, просто его ужалила пчела. Яд так пропитал окунька, что наша кошка потом долго с подозрением принюхивалась к нему.
Теперь два этих случая припомнились мне перед сном. И уже не волновало, что Нюрка уйдет от нас. Но все-таки стало невыносимо грустно. Хотелось куда-нибудь убежать, чтобы никого не видеть. Я не мог молиться. Чувствовал себя глубоко несчастным, и мир казался таким скучным и неинтересным, что я расплакался.
До моих переживаний никому не было дела. Детские волнения не шли ни в какое сравнение с тем ажиотажем, какой нарастал вокруг имени пророка.
На следующий день между Страшевом и Городком мы с братом увидели паломников, поклявшихся приползти в Грибовщину на коленях.
Лица их словно были вылеплены из потрескавшегося ила, в который воткнули серую и рыжую щетину. У ползущих были красные от бессонницы веки, пересохшие, кровоточащие губы, на грязных висках сверкали капли пота. В нос ударил едкий запах грязных, потных тел.
Мы, дети, долго брели за ними. Нам пришло в голову пересчитать их. Оказалось, что по страшевскому булыжнику молотило задубелыми, грязными коленями, оставляя на нем кровавые следы, сто восемьдесят три человека.
Дядька Салвесь выругался:
— Вы что — очумели? Смотрите, дети над вами смеются!
— Фу, сгинь, изыди, сатана, в место пустое, место безлюдное! — прохрипели ближайшие паломники.
Дядька никогда мухи не обидел, но тут и он вышел из себя. Как был с кнутом, влетел в самую гущу — и давай хлестать по спинам, головам, не разбирая.
— Домой, домой, холера вас возьми!.. Домой ползите, лодыри! Дубины стоеросовые, знаете, кто ваш Альяш?! У меня спросите, я с ним девок щупал! Моя кобыла святее… Марш по домам, дурни чертовы!
К нашему удивлению, фанатики как бы обрадовались тому, что их стегают кнутом. На лицах тех, кому досталось от Салвеся, засветилось тихое блаженство. Бормоча молитвы, люди с боязливой радостью, точно Салвесь собирался их щекотать, подставляли свистящему кнуту плечи и ползли, ползли, ползли дальше, и колени их стучали по булыжнику, как клешни раков, которых высыпали из короба на крышку стола.
Богомольцы были с Полесья. Голодные и грязные, они проползли уже около четырехсот километров!
«Чудо!» — кричала толпа под развесистой яблоней. Люди крестились, тянули руки к дереву и опять кричали.
Кора на яблоне была содрана, и на стволе темнело продолговатое пятно.
«Это — дева Мария, я ее узнала сразу!» — убеждала прохожих женщина в темном и длинном платье, показывая след на стволе.
Точильщик ножей Рональд Дингас взял в оборот своего семилетнего сынишку и тот признался: когда отец отсутствовал, мальчик залез на дерево с ножом, который утащил из кухни, содрал кору. Нож был ржавый и грязный, оставил на стволе след.
Тем временем слух о деве Марии на яблоне уже облетел Гайнсберг. Толпа паломников хлынула в сад…
В Грибовщине Альяш выходил к народу по нескольку раз в день. Трудно определить, чего было больше в этих «явлениях пророка народу» — самообмана темной массы, коллективной игры, мистицизма, отзвуков старинных традиций, неожиданно проросших через толщу веков и слои поколений, или просто шарлатанства и авантюризма.
Выглядело все это так.
На повозках и пешком к церкви стекались все новые и новые толпы. На специально отведенной площадке складывались подношения: узлы со льном, шерстью, стопки рушников, мешки зерна, толстые рулоны полотна, связанные овечки, гуси и куры. Огромные бочки безостановочно наполнялись связками сушеных грибов, кругами сыра, глыбами воска, бочонками с медом. Осторожно выкладывалось из корзинок неисчислимое количество яиц.
Учитывались лишь наиболее ценные подарки.
Старик из Глинян привязал к колу пеструю корову, дал ей сена и предупредил приемщика:
— Гуляла на великий пост. Четвертый теленок. Бабы подоили недавно, может терпеть до вечера. Смирная. Я Ракуть Иван. Деревню сам знаешь, бывал у нас не раз.
Выслушав исчерпывающую информацию жертвующего, бородатый приемщик в рыжем кожушке записал его фамилию в приходную книгу и внушительно пробасил:
— Рука дающего да не оскудеет. Храни тебя, Иване, господь. И семью твою, и родных.
Другой бородач в таком же кожушке, только с кожаной сумкой на животе, принимал от баб и мужиков из села Сыроежки собранные ими полторы тысячи злотых. Сунув банкноты во вместительную торбу, он поставил в приходной книге сумму, выдал расписку и разъяснил:
— Это вам квитанция, чтобы отчитаться перед обчеством. Пусть бог просветит умы ваши и очистит сердца ваши любовью! Будете теперь, братья и сестры, под опекой царицы небесной, а также дети ваши и их потомства. Аминь!
— Аминь! — почтительно ответил ему хор баб и мужиков.
Счастливые от сознания, что задаток на отпущение всех бывших и будущих грехов попал в достойные руки, сыроежковцы с облегчением сели на заветный взгорок, присоединились к огромному табору. Мужчины вытянули натруженные ноги, сняли постолы и с наслаждением почесывали гудящие ступни. Кто не давал обета поститься, принялся подкрепляться. Люди достали сыр, яйца, соленые огурцы, четвертинки кочанов квашеной капусты, бутылки молока, ломти хлеба с угольками, прилипшими к нижней корочке.
— Ах, бессовестные, пир тут развели?!
Это была одна из богомолок, старая дева, внимательно следившая за поведением других. Она и ее соратницы подозревали всех в чем-нибудь дурном.
— Забыли, куда пришли? Лакомиться собрались на святом месте, разносолами угощаться?! А лучку с солью да хлеба с водицей не хотите?
У пристыженных сыроежковцев мигом пропал аппетит. Считая, что допустили самую крупную в жизни промашку, они виновато сунули еду в узелки. Только одна девушка никак не могла с собой сладить: она кусала сушеный сыр из кулака и чуть не давилась им, глотая его целыми кусками.
Пока что с народом говорили, выражаясь современным языком, «внештатные агитаторы». Их никто не назначал и ничему не учил. Свои обязанности они возложили на себя сами, став органической частью всего происходящего вокруг грибовщинской церкви, и службу несли исправно, с точностью заводного механизма.
Это была элита пророка, те самые старики и старухи, кто двадцать лет тому назад начал собирать с Альяшом деньги на строительство церковки. За это время прогремела мировая война, на нашей территории сменилось пять правительств и пять укладов жизни, а вера в пророка у определенных людей только росла.
В напряженной тишине старшая дочь Руселевой Марыси Христина внушала людям, пришедшим к Альяшу:
— Не окрестил Станкевич выродка припадочной, подняли братья Голубы руку на престол и царских слуг, так бог село и покарал! Матерь божья, что творилось! Кто на кого был в обиде, поставит полуштоф Полтораку, и он того побьет, порежет, кости поломает, глаз выколет. И никто, милые, не мог с ним совладать — ни староста, ни полиция, ни народ! Так страшно было, так страшно, поверьте, что многие бабы с вечера до утра и во двор не выходили! Господи боже наш, чего мы только не пережили!.. И вот приходит Альяш в Кронштадте к Иоанну, а чудотворец поклонился ему до земли да и говорит: «Мне икона Казанской божьей матери указывала, что ты есть божий человек. Возвращайся скорее в свою Грибовщину и верно служи народу, а злодея покарает господь бог!» И приходит Илья в село, а нехристя голова поганая уже с плеч скатилась!
Слушатели вздохнули с облегчением, точно сами они избавились от Полторака.
Заговорила старая Пилипиха: мол, собственными глазами видела и своими ушами слышала, как ночью Альяш беседовал с господом, договариваясь насчет дождя назавтра:
— Встаю раненько, а все вымокло от дождя, файно растет, прямо на глазах! И никто в селе не догадается даже, кто сотворил это чудо! Встречаю я его на улице и кажу: «Илья, я все видела и своими ушами слышала, все, все знаю!» А он мне: «Ну и знай себе! Только никому ни-ни, молчи! Нехай люди соберут файный урожай, нехай радуются!..»
Климовичева Наталья восхищалась простотой пророка:
— И пашет, и косит, как мы, только мяса в рот не берет, как, бывало, святые старцы. Вина не пьет тоже, ни за что не уговорите, только страшно рассердится! Одно знает — молится и молится за народ…
Мощный голос Александра Давидюка из Каменя перекрывал всех:
— Люди когда-то жили в саду эдемском, горя не знали, даже хворей не знали никаких! Да нарушили завет господа бога, съели яблоко запретное и познали зло! И начали с той поры убивать друг друга, брат пошел на брата, сын — на отца… И пришли на землю глад, болезни и смерти, а слезы полились рекой!
— О господи, согрешили-то как! — вздохнул кто-то сокрушенно.
— Тогда царь небесный, — возвысил голос Давидюк, — наслал на людей потоп, чтобы одумались, — не помогло. И он начал посылать Иоанна Крестителя, Моисея, Иисуса Навина, Георгия Победоносца!.. Много, ох, много их побывало на грешной земле, не пересчитать! И последним явился Иоанн Кронштадский…
Оратор сделал передышку, и баба, сожалея о непоправимой утрате, успела вставить:
— Во дурные! Не съели бы того яблока, жизня какая всем была бы, дева Мария!..
— Как маленькие, не могли уж потерпеть в том раю, — добавила вторая.
На них зашикали. Давидюк продолжал:
— Вы думаете, Иоанн Кронштадский помер? А почему, когда его несли на Казанское кладбище, за гробом плыла звезда по небу?! Она показывала людям, что Иоанн воскрес и опустился на землю в образе мужика, истинно вам говорю!
С виду не то доктор, не то учитель, с голым, как колено, черепом, с набухшей на шее жилой, гладко выбритый, Давидюк надел связанные ниточкой очки, открыл на закладке Библию и зачитал из Старого завета:
— Тут сказано: «Бог пошлет вам Илью-пророка перед наступлением дня господня».
Чтобы люди прониклись как следует святыми словами, Давидюк выдержал нужную паузу и подытожил:
— Таким образом, нами чтимый пророк Илья есть второй чудотворец Иоанн, помазанник божий, вновь народившийся Христос и отец небесный, сам бог в святой троице, истинно вам говорю!.. Это великое счастье и милость господа нашего, что он послан с небес простым человеком, судьей Христовым, сына божьего и всемогущего! Так любите же его, братья и сестры, уважайте все и молитесь!
Давидюк опять зачитал из Библии:
— «Ибо он тот, о котором сказал пророк Исайя; глас вопиющего в пустыне: приготовьте пути господу, прямыми сделайте стези ему», аминь!
Пока звучали речи и собирались пожертвования, каждый участник этого грандиозного митинга преисполнился двойным чувством. Он — ничтожество, песчинка в пустыне и капля воды в необъятном людском океане. Но в то же время он частица какого-то могучего движения.
И люди дружно и уверенно подхватили:
— Аминь!
А за кулисами сборища шла лихорадочная работа. Полтора десятка озабоченных мужиков и баб с видом людей, которым доверили важную тайну, а иные просто с наигранной важностью, деловито сновали в толпе верующих, перебранивались, перебрасывались отрывистыми фразами. Заметно было, что обязанности свои они выполняют с удовольствием.
— Где же эта Химка? — взглянула на Майсакова Петрука курносая жена-мироносица из Мелешков Лиза Цвелах. — Скоро свечи зажигать, а нечем! Пошла за спичками и пропала! За это время в Кринки можно было сбегать. За смертью только посылать такую! Что из этого выйдет, если все так плохо служить начнем?!
Старик задумчиво гладил пятерней бороду.
Лиза, так же будто играя перед невидимой толпой, хотела еще что-то сказать, но над землей вдруг дохнул ветерок. Цветущая молодка знала, какими глазами смотрят на нее мужики, и белыми, отвыкшими от крестьянской работы руками кокетливо придержала подол юбки.
— Ах, чтоб тебе!..
— Сколько вы их жжете, не напасешься! — буркнул Майсак, воровато отводя глаза от соблазна. — Я же выдал вам вчера по три коробочки… Они тоже денег стоят! Дома небось каждую спичку пополам делила, если к соседке за жаром не бегала, а тут жги без счету, да?
Порозовевшая от солнца, любуясь собой, молодая бабенка накинулась на Майсака:
— Попробовали бы сами зажечь половинками, когда со всех сторон люди подпирают, а свечек тьма!..
Но дед уже не слушал ее — к нему подлетела другая босоногая тараторка:
— Дядька Петрук, там уже новые идут! Говорят, пришли заблудовцы с хоругвями шелковыми, таких у нас еще не было…
— С этими не управились — и на тебе! — всплеснула руками Лиза Цвелах. — Что делать будем, чего стоим? Время-то бежит!
С пятнами на щеках, еще не остыв от недавних бесед на взгорке, подошла Христина, гневно закричала:
— А зачем их пускать сейчас? Какой умник придумал их пускать?! Толкотня будет, как в прошлый раз! Заблудовцев надо часа два подержать на выгоне! Посылай кого-нибудь навстречу, Петрук!
— Ладно, не кипи, как самовар, пойду сам! — Старик все еще поглаживал пегую бороду.
— Не мешкай, а то сейчас припрутся! — не успокаивалась Христина. — А почему кринковской Пиня полотна не забирает, все хоры завалены? Оно ему не нравится?.. И нужно кого-то поставить у корзин, чтобы не сдавали тухлых яиц, а то опять скупщики откажутся их брать!
— Они идут дорогой, а я побегу напрямик, болотцем, и как раз успею. Давидюк, кажется, кончает, зовите Илью, пора ему. Да Фелюсю скажите: пусть берется за било… А холсты Пиня больше не берет — нештандартное, говорит, чистый лен ему, стервецу, подавай! Полотно пусть там полежит, потом придумаем, что с ним сделать. А с яйцами беда! Пусть кладут пока всякие… Вечером надо посадить баб, чтобы разглядывали на свет, а то как ты узнаешь, которое гнилое?! Сейчас зато в ходу сушеные грибы, куры и гуси, шерсть!
Со спичками подошла Химка:
— Петрук, там поставские сектанты железную Библию притащили, а из-под Воложина икону какую-то! Хотят, чтобы мы в церковь взяли! Библия большая, как печная заслонка, да с цветными рисуночками, я ее в храм велела нести, а икону…
— Зачем в храм?! Надо к народу, за ограду вынести, пусть люди посмотрят, порадуются подарку! Э-эх, учишь вас учишь, а вы, холера, как были бабами, так бабами и остались… Толку от вас ни на грош!
Майсак еще ругал своих подчиненных, когда подошли воложинские сектанты. Большую группу мужчин возглавлял босой детина. Грубо вышитая рубаха его из мешковины была подпоясана соломенным перевяслом, густая рыжая борода, тронутая сединой, походила на глыбу окаменевшего меда, к которой пристали концы белых ниток. Босые мужики несли на жердях-носилках изображение трех старцев.
— Прими от нас это, отец Петрук! — почтительно попросил рыжебородый, почему-то отводя глаза.
— А, Семен?! — узнал Майсак. — И ты бороду отпустил? Посмотри, Христина, что это у них.
— Уже смотрела и никак не разберу, гляди сам! — Христина неприязненно поглядывала на бородача.
Икону размером два метра на полтора воложинцы опустили на землю, и ноша заиграла оранжевой и ультрамариновой красками, а стекло засияло солнечными бликами.
— Посредине Христос, а это? — уставился на икону Майсак.
— Святая троица, отец Петрук, — вздохнул рыжий.
— Кто же это может быть?! Постой, постой! Не ты ли, Семен, слева?
— Я, отец…
— А-а, я так и знала, что тут что-то не то! — мстительно заметила Христина, досадуя, что ее провели.
— Значит, приволок нам себя! Та-ак!.. Ну, а третий? — насмешливо спросил Майсак.
— Михаловский Ломник, отец…
— Балагула?..
— …
— Балагула, спрашиваю?
— Нас в Вильно намалевали за двести злотых. Файно сделали, правда? Мы все за стекло боялись: треснет — где возьмешь такое? Ну ничего, донесли! Запылилось только…
— Балагула, спрашиваю, третий?
Но Семен бросился протирать рукавом стекло.
— На Троцкой улице в Вильно сделали… Двадцать дней шли. Потихоньку… Где на полдня остановимся, отдохнем…
Майсак был неумолим; покачав головой, сказал с подковыркой:
— Хоть ты ходишь зимой в Грибовщину босиком, постишься, я знаю, часто, а в святые, браток, тебе и Ломнику рано. Не возьму это, Семен, забирай назад.
Наступило неловкое молчание.
— Зря потратились! — посочувствовала Химка.
— А кто просил их тратиться?!
Как школьник, уличенный в проделке, Семен некоторое время стоял неподвижно. Потом ухмыльнулся, поплевал на стекло и с еще большим усердием стал его протирать.
Остальные воложинцы, босые, запыленные, с котомками на плечах, стояли спокойно и безучастно, точно происходящее их вовсе не касалось. Наконец один из них заметил деревянное ведро с водой, и носильщики стали долго и жадно пить, передавая ведро друг другу.
— Что, так и будем тут торчать?! — рявкнул Майсак на своих баб. — А ну, за работу!
— Ой, Петрук, идем, идем!..
— Бежим!
Хоть это была и самодеятельная, нигде не зарегистрированная организация, но ее работа была хорошо налажена, по-крестьянски, добротная.
Пока у церквушки полным ходом шла подготовительная работа, Альяш обсуждал с мастерами проблему колоколов. Он сидел на колоде у печи и хмуро косился на гостей. За столом, заваленным неприбранной посудой и пыльными церковными фолиантами — Альяш и теперь не разрешал наводить у себя порядок, — спиной к иконостасу, мерцавшему потемневшей фольгой и стеклом, сидели известные на всю Польшу братья Ковальские из Перемышля.
Далеко Грибовщина от Перемышля, однако братья учуяли возможность сорвать хороший куш, примчались сюда и вторые сутки растолковывали упрямому «пану Климовичу», что колокола не горшки. Их отливают из цветного металла, бронза очень дорогая, а работа литейщика тонкая, потому что каждый колокол должен иметь свою тональность, приходится по многу раз переливать, и стоят колокола не многим меньше того, если бы они были из чистого золота.
— Для пана сделаем дешево — шесть тысяч за главный! Аккорд гарантируем. По корпусу дадим рисуночек: святой Илья на колеснице…
— Дорого, панок, — твердил хозяин. — Пять тысяч — сходная цена!
— Пан Эльяш, мы и так вам половину сердца отваливаем! Из чилийской меди отольем, олова дадим довоенного, пару фунтов серебра добавим!
— А гамму пан Эльяш сам проверит камертоном!
— О, звучание наладим — экстра-класс! Реветь будут, как смоки![10]
— С малиновым звоном будут!..
— Ну, вы мне, панки, зубы не заговаривайте! — бесцеремонно оборвал пророк Ковальских. — Знаю я таких! Рисуночком меня тешить вздумал, как маленького конфеткой! Что, полезу я на колокольню глядеть ваши рисуночки? Людей туда поведу? Или найдется такой дурень и сам туда полезет из-за этого? Ищите дураков в другом месте, в моем доме их нет!
— Па-ан Эльяш!.. Пан Климович, послушайте.
— Хорошие вам, панки, деньги даю! Сколько нынче стоит справная корова на ярмарке в Кринках? Сто злотых! Пятьдесят коров за колокол вам мало? Ого! Со всей Грибовщины согнать скот — вам этого мало? Кто вам поверит?! Пусть лучше в било мои помощники и дальше колотят, чем зря на ветер деньги выбрасывать!..
Братья знали, что старик никуда не денется, — он же колокольню строить начал! С новой силой попытались перейти в наступление, но хозяин молчал, будто не слышал их. В хату влетели запыхавшиеся мальчишки и девчонки. Гордые от сознания, что первыми приносят столь важную весть, закричали, перебивая друг друга:
— Дядька Альяш, идите, вас кличут!
— Опять собрались там!
Секунду царило молчание.
— Много их? — недовольно спросил старик.
— Мно-ого!
— И больную принесли!
— На перине!
— А один дядька мурзатый-мурзатый!
— Запылился!..
Альяш обреченно вздохнул и тяжело поднялся с колоды.
— Ну, мне пора…
Братья тоже поспешили встать.
— Hex пан иде, куда пану нужно, нех!
— Проше, мы подождем!
Ковальские вышли за хозяином, сняли пиджаки, ослабили галстуки, легли на травку и стали терпеливо дожидаться неуступчивого клиента. Окруженный ребятишками, сутулый Климович грузной походкой шестидесятилетнего крестьянина поплелся через село к церкви. Грибовщинцы провожали его долгим взглядом из-за заборов.
Первые дни весь этот спектакль воспринимался ими как нечто несерьезное, как сон. Теперь же люди присматривались к односельчанину, будто хотели убедиться, тот ли это человек, которого они давно знали. Но Альяш не забыл, как земляки злорадствовали, обзывали его сумасшедшим, когда он скандалил с женой и детьми, продал хозяйство и без сожаления вложил деньги брата в строительство церковки. Теперь он испытывал мстительное удовлетворение, косым взглядом отмечая тени за заборами. В выгоревшем кожухе, со связкой мотыг навстречу ему шагал высокий и сухой, как жердь, Базыль Авхимюк — единственный на селе человек, которого Альяш уважал.
— День добры! — приветствовал он друга.
— Здоров, пророк! — остановился Базыль, добродушно улыбаясь в реденькие, прокуренные усы, из-под которых виднелись выщербленные, но еще крепкие, как когти, прокуренные зубы.
Ребятишки остановились поодаль, пожирая глазами двух патриархов и ловя каждое их слово. Один победил когда-то страшного бандита, другой прославил село. Хоть и маленькая Грибовщина, куда ей до Плянтов, Острова, Гуран или Нетупы, а церковку видно из Кринок, о ней знают даже в «Амэрике»!
— Ну как жизнь? Все хлопочешь? — спросил Базыль. — Вижу, горбишься уже, пыль ногами загребаешь! А как же мне-е? Я-то ведь постарше — на десять месяцев! Ничего, годиков пятнадцать еще поскрипим, а!
— Не думал еще об этом, некогда было! — уклончиво ответил пророк. — А, о чем говорить! Помирает сперва не тот, кто худ, а тот, кому суд!
— Верно, кому как выйдет! Это так…
Старики помолчали.
— Купил? — Альяш осуждающе дотронулся до железяк со свежими следами закаливания. — Барынями стали твои бабы, что руками картошку не выбирают?! Вижу, и рожь, кое-кто косой начал убирать, — вздохнул он. — Разврат все это. Скоро в перчатках на работу будут выходить, черта тешить…
— Пустое говоришь, Альяш! — посерьезнел Базыль. — Твой батька сколько времени уборку проводил? Пять недель! Потому что в поле шла только Юзефина с серпом, а Лаврен — то на ярмарку в Берестовицу ехал, то — выпить к Хайкелю… А зять твой, Олесь, зерновые все за неделю кладет косой, а баба его имеет зато время около детишек побыть!.. Боимся все нового!.. Вспомни: когда детьми были, дощатый пол считался грехом! А как бабы из курных хат перебираться не хотели, помнишь?.. Отцы наши даже плуга боялись, думали, что после него рожь не станет расти. «Плугом пахать — хлеб шилом есть», — твердили. Одними волами поле обрабатывали. Пугали друг друга, что конь копытом пашню испоганит. Каждый хозяин парой быков хвалился: «Вол — божий сокол, зверь крещеный, он Христа нянчил, а конь — чертов подгузник, ему неровня!» А теперь где те волы?.. Хоть и на деревянных осях, вижу, ездишь, да с лозовыми жгутами вместо тяжей, а пашешь не сохой, в плуг своего буланчика запрягаешь! И постолы не носишь, как твои богомольцы!
— Сапоги обувать удобнее.
Альяшу было неприятно, что их слушают дети. А его друг все напирал:
— Нет, любишь, чтоб ноги сухие были! И в тот Кронштадт не пешком, как все праведники в Журовичы ходили, — чугункой ездил, как пан Деляси, ха-ха!
Пророк виновато опустил голову.
— А мотыги — это тебе не пальцами в земле ковыряться! Посажу их на черенки — все Ганде моей с невесткой меньше нагибаться. Вот выбрал время, накинул кожух на плечи, чтобы солнце овечью шкуру жгло, а не мою, и сходил в кузницу в Плянты, взял три штуки за пуд ржи. Осенью — как найду их!
— Все равно непорядок! Погляди, как молодые с родителями обходятся, — никакого уважения! Даже моя Ольга и та, сучка, прибежала, чтобы я…
— Альяш! За что же они уважать-то нас с тобой будут? Возьми кринковского Хайкеля. Отделил сына, зятя взял Голде, капитал каждому выделил, да еще и помогает, пока они на ноги не встанут. А что я своим дам?.. Ты вот своих просто выгнал из хаты — и все! А кто на свет этих детей пустил? Мы же с тобой пустили! У псов тоже так: подрастут щенята и родителей своих сторонятся, грызут…
Базыль кинул мотыги под забор, вытащил кисет, огниво и стал сворачивать цигарку. Плечистый, худой, с прокуренными усами, он с высоты своего роста, щурясь, смотрел на друга, будто заглядывал в колодец.
— Ну, а из консистории так и не едут освящать церковь?
— Не едут.
— Чего они так тянут?
— …
— Ничего, припрутся! Такого попы не упустят, съедется их, как собак!.. Дак ты, значит, шагаешь к богомольцам?
— Что поделаешь, требуют люди!.. Я верю в бога, а они в меня верят.
— Требуют, значит, верят, как мулле из Крушинян? Тэ-эк… Проходил мимо твоей святой постройки… И под колокольню, вижу, поставил рабочих. Ждут тебя. Разлеглись на траве цыганским табором… Еще когда-то, помню, парни Голуба любили говорить: «Попы, долгогривые шавки, пропили церкви, продались панам, живоглоты, и нет в них веры…» Так оно и есть на самом деле! Несчастные, забитые люди мотаются по белу свету, правды ищут, не знают, где приткнуться, а ты их обманываешь, манну небесную обещаешь! Муллой у нас стать легко, трудней человеком! Ох, с огнем играешь, Альяш! Не приведет к добру твоя игра, погубит она тебя, попомнишь мое слово!.. Зачем это тебе, старому человеку?! Одумайся, брось все это, пока не поздно! Построил церковь — и ладно, нехай молятся, кто уж так хочет. Так нет — вон что выдумал, холера!.. Ну какой из тебя пророк?! Теперь ученым надо быть для этого, а ты только расписаться можешь да книжку с грехом пополам прочитать. Только деревню смешишь, теперь таких грамотеев полно…
Альяш, не поднимая головы, молча зашагал от Базыля.
— А-а, не любишь правду?! Иди, иди! — Базыль только теперь стал высекать огонь. — Беги, беги… Погоди, еще вспомнишь меня!
— Больно умный! — не оборачиваясь, буркнул Альяш. И напустился на подвернувшегося малыша: — Чего уши развесил? Марш домой, щенок! Шляются байструки, людям проходу нет от них! Вот я вас хворостиной!..
Толпа перед церковкой насторожилась: церковный сторож железным шворнем ударил по висящему на перекладине рыжему лемеху:
— Дзинь! Дзинь! Дзинь!..
— Идет! — прокатилось приглушенно по толпе.
Мужики посрывали шапки и вместе с бабами дружно бухнулись на колени. Впились глазами в сутулую фигуру и окаменели.
Отзвонив свое, Фелюсь сунул шворень в дырку лемеха и пошел заниматься другими делами. За это время Альяш подошел вплотную к людям и остановился. Первым делом скосил глаза на мужиков, что гасили известь на фундамент для колокольни, и даже пересчитал их: правильно Базыль говорил, вышли на работу все семеро. «Надо им сегодня уплатить хотя бы по десятке, а то еще бастовать вздумают!..»
Альяш постарался представить себе, какой вид будет у колокольни, потом сумрачным взглядом обвел площадку с подарками, полотняными палатками торговцев с развешанными товарами, седую, как земля, толпу одетых во все домотканое людей, напряженно ждущие лица женщин, любопытствующие глаза детей, приведенных матерями, и тоже замер.
Так несколько минут и разглядывали они друг друга.
Летели две желтые бабочки, обгоняя одна другую. В мертвой тишине одиноко и жалобно проблеяла пожертвованная овца. Из кузницы в Плянтах долетел ритмичный перезвон наковальни. Со свистом распорол мощными крыльями свежий воздух аист, сделал два круга над взгорком, растопырил перед спуском лапы и стал спокойно снижаться на выгон, будто съезжая с ледяной горки. А надо всем этим в безбрежной синеве неба, точно подвешенные на серебряных нитках, так же беззаботно и радостно, как сто, тысячу и десять тысяч лет тому назад, звенели равнодушные ко всем бедам и заботам невидимые жаворонки.
До сих пор при встрече с людьми Альяш не испытывал жалости и сострадания к ним, обращался с ними бесцеремонно и резко. Сегодня его будто подменили.
— Я не владыка, наденьте шапки, припекает ведь! — негромко сказал он старикам, стоящим на коленях с обнаженными головами и в упор смотревшим на него.
— Ничего, постоим и без шапок, невелики паны! — так же негромко и спокойно ответил за всех жертвователь коровы из Глинян.
— Бог ни травы, ни ржи, ни лесу не сравнял, а ты на примете у господа! — послышалось из толпы.
— Превознес тебя бог над другими, а превознесенному завсегда уважение! — льстиво подхватили женщины.
Альяш не ответил. Собираясь с мыслями, он глубоко вздохнул, сочувственно покачал головой и заговорил, не поднимая глаз, как бы про себя:
— Бабы вы мои, мужики, чада мои! Сбились вы в кучу, как бездомные овечки, не знаете, какого бога шукать!.. Попы, долгогривые шавки не любят вас, не любят! Терпеть они нас не могут!.. — Он поднял голову. — Знаю я их! Им лишь бы молебен отбухать да деньги вырвать у вас! Нет у них никакой веры! Нету! Пропили они ее, прокурили, панам продались, живоглоты!
Толпа ждала таких слов. Сплоченная единством судеб, настроений и желаний, нашедшая их выражение в этих словах, толпа готова была выполнить любой приказ Альяша. Она напоминала сухую солому, к которой поднесен горящий факел.
— Ох, продают нас, продаю-ут! — прошамкала беззубым ртом одна бабка.
— Еще как! — завздыхали в разных местах.
— А чего ты от них хотела?! — живо повернулся Альяш к беззубой бабке, словно вступал с ней в спор. — Об этом даже в Библии написано. Шел один человек в Иерусалим. Напали на него разбойники, полтораки разные… Раздели его, избили, искалечили и бросили чуть живого. Мимо шел поп, покосился на избитого и пошагал себе дальше. Прошел дьячок — и тот мимо! А увидел ограбленного мужик самаритянин — сжалился. Остановил своего осла, слез, перевязал человеку раны, довез его до корчмы, да еще и грошик оставил на лечение!
Сотни лет в своих проповедях священники утверждали, что в евангельской притче о милосердном самаритянине имеется в виду Христос. Буквальное толкование притчи представляло ее совершенно в ином свете. Слушатели онемели от неожиданности, в их глазах застыло изумление. «Ага, падлы, обманывали нас!..»
— В святом писании говорится, что так было когда-то и так есть и сейчас! — зло, уверенно, с убеждением твердил им пророк, который и сам был обыкновенным мужиком. Все в нем было мужицкое — и выгоревшие брови, и борода, и замусоленная одежонка, и тщедушная фигура. — Ничего хорошего от попов и дьяконов мы не дождемся. Дождешься от них — держи карман шире!
Люди осмелели еще больше. Слова пророка моментально сплотили их.
— Правда твоя, Альяшок!
— Так оно и есть! — открыто высказывали то, о чем до сих пор шептали за углами.
— Ой, великую правду говоришь!
— Спаси нас, несчастных! — кричали со слезами умиления.
— Всевышний тебе указал через Иоанна кронштадтского! — вопила беззубая бабка. — Чудотворец небось зна-ал, что делал!
Общий подъем захватил и Альяша, у него молодо заблестели глаза, исчезла сутулость, пророк как будто стал выше ростом, подвижнее. Он повысил голос до крика:
— Попы, эти волосатые жулики, пугают нас, что звезды упадут с неба, если вы их не будете слушаться! Не верьте, брешут они! Звезды загорятся в ваших сердцах, в каждом из вас заполыхают пламенем! Вы только мне верьте! Мне одному! Я выведу вас на дорогу! Палкой ударю по морю, воды расступятся, и я поведу, всех поведу посуху!..
Альяш побелел от волнения и порывисто взмахнул руками.
— Поведу, вот увидите, — я такой!..
У отсталых людей живет мистическое уважение к притчам и аллегориям, а нехитрый пересказ библейских текстов воспринимается ими как откровение. Сказанное пророком загипнотизировало толпу.
Воспрянувшие и окрыленные, все эти бородатые старички с пересохшими и потрескавшимися губами, старушки с морщинистыми, изможденными лицами и молодайки, чьи щеки были тронуты, как чесаный лен, загарцем, а под платочком белели полосочки пробора в аккуратно расчесанных волосах, — все они преданно взирали на грибовщинского пророка глазами, полными любви и веры. Будто дети, которые ни секунды не сомневаются в том, что у взрослого есть средство исполнить любое их желание, заживить любую болячку, люди готовы были идти за своим кумиром по гальке морского дна, вдоль раздвинутых идолом водяных стен. Они дружно протянули руки к пророку и неистово закричали:
— Веди нас в землю обетованную!
— Саваоф Илья, сжалься над нами!
— Горе нам!..
— Только ты нас спасешь, ты у господа бога на примете!
— Доходит к богу твоя молитва, сам знаешь!
— Христос накормил всех людей хлебом и рыбой, и ты можешь нас накормить!
— Бери мою душу, бери мои руки и ноги, бери мои молитвы и делай со мной что хочешь, отсюда я не уйду-у! — завизжала, забилась в истерике женщина.
— Сколько шли к тебе, уж ты не гони нас, грешных! — навзрыд плакала вторая.
Истерически заплакали, зарыдали и другие женщины. Над взгорком поднялся такой плач, что рабочие позатыкали уши.
Альяш читал Библию, но это было очень давно. Бедный интеллект малограмотного мужика из забитого и глухого сельца тщетно старался найти в своей убогой памяти еще какую-нибудь подходящую притчу из Библии — и не мог. Не было и слов, чтобы разъяснить людям, куда же он собирается их вести и что показывать. И Альяш умолк. Старики с шапками в руках терпеливо смотрели ему в рот, а память Альяша словно уперлась в глухой забор — и ни с места. Наступила неловкая пауза.
Но за спиной была церковь, его опора, его детище, дело его жизни. Выручила она. Без всякого перехода, подождав, пока женщины утихнут, он сказал со вздохом:
— Нам нужно файные колокола повесить. Такие, чтобы их не заглушали кринковские. Чтобы даже в Городке их слышали, в Берестовице, Соколке… Один пудов на шестьдесят, остальные поменьше. Да вот майстры, холера их возьми, много просят. Шесть тысяч злотых за главный требуют! Кажу им: «Во всей Грибовщине коров не хватит на один ваш колокол!» Не соглашаются! А что им! Оба городские жулики, разве поймут они мужика?! И пронюхали же — из Перемышля, с Карпат, приперлись, заразы! Дурят мне голову: «Рису-у-ночки пустим по корпусам!..» А кому они нужны, кто их будет смотреть снизу-то? Наверх ради этого полезешь?! Нам — чтобы звонило хорошо!
— Ого-о! — удивился кто-то. — Шесть тысяч!
— Заломи-или паны! — посмелее сказал другой. — Не поскупились!
— Жалко им наших денег?!
— Дураков нашли!
Наступила разрядка. Люди почувствовали себя как на сельском сходе.
— Ничего, на колокола соберем! — Худой, желтолицый мужчина пригладил пятерней взлохмаченные волосы и дал беседе другое направление: — Когда мы покупали колокола для своей церкви, платили шесть злотых за кило, сто за пуд. А сколько будет за шестьдесят пудов? Так на так и выйдет!
— Не жалей денег, Илья, на такое дело, не жалей! — закричали в разных концах сборища. — Лишь бы файные колокола были! Пусть и рисуночки!
— Они на всех колоколах имеются! В беженцах, бывало, под Саратовом, залезем на колокольню, а там святой Георгий протыкает змея пикой! Глядим-глядим на диво, не наглядимся, аж страх берет! Святые слова написаны какие-то…
Кто-то даже вскочил в горячке на ноги и замахал длинными рукавами:
— А я вот что скажу! В рисуночке-то и вся сила! Иной раз нарисовано так, что колокол тебе каждый гром, каждую молнию, каждый мор на свиней или на коров от села отведет, пожар погасит, голод отгонит! Жалеть на такое?.. А на супрасльских так прямо и написано: «Как орел парит в небесной вышине, тако и звон колокола прогоняет громы и приносит милость божью». Сам читал! Скупиться на колокола — грех. Правду вам кажу!
Прокричав, видимо, впервые за свою жизнь такую длинную речь, смущенный человек снова упал на колени. Толпа заворчала. Что за сомнение? Кто же поскупится на такое дело? Да найдут, найдут они деньги, и не такие!..
— Только чтоб звонили как на небе! — высказала пожелание Пилипиха.
— Мастера теперь хорошие! — успокоил ее желтолицый. — Только дай в лапу, подмажь хорошенько!
— О-о! Теперь все могут сделать, лишь бы деньги!
— В прошлом году, когда мы хотели…
— А что вы думаете? — оборвал дебаты Альяш. — Придется отвалить этим ловкачам такой капитал. Не клепать же все время в это било, созывая людей на молебен или на сходку!
Обговорив так и этак с народом проблему колоколов, Альяш перешел к другому:
— Теперь скажите: чего хотите?
Люди растерянно умолкли. Цель прихода сюда как-то сама собой забылась, отошла на второй план.
И вдруг раздался тоненький голосок шестилетней девочки, стоящей на коленях рядом с матерью:
— Дядя-а, а правда, дядя, что церква эта из земли выросла?
По толпе прокатился сдержанный смешок, такой, чтобы не нарушить торжественность момента. Прокатился и сейчас же умолк. Послышалось, как шипят сердитые бабки на молодку:
— Куда смотришь?!
— Привела свое отродье в святое место — следи!
— Тащат сюда бог знает кого!
— Как не совестно!
— Бога не боятся!..
Молодица начала просить пророка:
— Прости, Альяшок, божий человек! Прости ее, маленькая она у меня еще, да очень уж шустрая! Все ей надо знать, все выпытать! Что я дома тебе говорила? — понизив голос, выговаривала она дочке. — Как тебя учила? А что ты мне обещала?.. Прости, отец, не обижайся!
Альяш не смешался и не обиделся. Подумав минуту, сказал негромко:
— Конечно, из земли. Кирпич — земля, дерево — тоже, — выходит, из земли, а как же!
Толпа вздохнула с облегчением, отметив про себя мудрость пророка.
— Так чего же вы от меня хотите? — повторил Альяш.
— Доли нет, Альяшок! — горестно вздохнула баба с перевязанным глазом.
— Ой, нет!.. Не-ет, ей-богу!..
Люди уже освоились и осмелели.
— Горе у нас, Альяшку, такое, что и золотом не залить, — со слезами в голосе сказала женщина. — Дочка у нас померла… — Голос ее прервался. — Одна была… Такая красавица! Как солнышко!.. Ы-ы-ы!..
— Дай я скажу, ты погоди! — сурово оборвал ее муж. — Разведешь сейчас тут по-бабьи!.. Ну, померла, — знать, так ей было на роду написано!.. Слухай, Альяш! Повез я дочку хоронить, а батюшка за три злотых не соглашается идти на кладбище! Потребовал, холера, чтобы еще два дня откосил ему на болоте, — такая, говорит, у него такса за требу! Со злости хотел оставить покойницу у него на крыльце и уехать. Куда денешься! Мертвому все равно, как его хоронят, да ведь люди осудят! Ну, и согласился!.. А к тебе пришел, чтобы заявить. Ты скажи, Альяш, где справедливость?! Почему они на нашей беде наживаются? Разве им так позволено?..
Мужик попал в самую точку. Люди закричали:
— Управы на них нет!
— Гроб не успеешь опустить в яму — глядь, а поп уже отслужил!.. Мах-мах своим кропилом, прогундосит что-то себе под нос и умотает домой! Лишь бы денежки слупить!
— О-о, это они умеют!
— А за крестины как дерут!
— Как на маслобойке в Кринках масло из льняного семени выжимают — сколько удастся!..
— Приехали чиновники, все описали за подати, оставили на голом месте — ни коровенки, ни свинки, ни курочки. Пара ульев была, и те забрали! — Пожилая женщина заплакала навзрыд.
— И у нас секвестраторы лютуют! — старалась перекричать плачущую обиженная бабка.
— Над верой нашей измываются! У нас проповедь читали по-польски, а кто кричал, чтоб по-нашему, того полиция в холодную упекла!
— Я на чугунке работал, в ремонтной бригаде, костыли забивал. Приказали мне сменить веру. Говорю панам: «Это постолы просто сменить, рубаху, а с верой так — кто с какой родился, такой и держись…» Они сразу: «А-а, ты еще отбрехиваешься?!» И меня с работы поперли, католика взяли на мое место!
— Ты президенту об этом скажи, Илья! Про все поведай, в Варшаве ничего не знают! Президент тебя послушается!
— А что президент?! У гродненского архиерея под самым носом на костел переделывают Софийский собор! Наняли каких-то бродяг, а те православные кресты с куполов скинули! Думаешь, до Мостицкого не дошло? Газет он не читает? Посмеивается небось себе в усы!..
— Мостицкий и приказал, а архиерей с ним заодно!
— Конечно! Вместе чаи на балах распивают, шанпанские да на курортах вылеживаются!
— Уже третью церковь ломают в Гродно!
— Ха, замолчал бы, дед, о своем Гродно! Под Хелмном и Седлецеми пятьсот штук закрыли, а священникам ноги-руки поломали!
— Если так пойдет и дальше, ни одной не останется, только на покосившихся колокольнях березки да рябины вырастут!
— Того и добиваются!
— Народ уже что поет, слыхал?
Горе наше, горе, как на свете жити?
В храмах православных не будут служити!
— Верно! Под татарином было легче! Татарин, говорят, веры не трогал!
— Тяжко нам, Илья! Иногда слезы застят нам солнце! С обидой мы к тебе!
Пророк молчал, словно подавленный всей тяжестью народного горя. Вдруг поднял голову и обвел глазами возбужденную толпу.
— А разве Христу легче было?! — пришло к нему озарение. — Разве он меньше страдал, спрошу я вас? Родился в такой нищете, что даже голову некуда было положить!
Голос его дрогнул. Альяш, как и все жестокие люди, был очень сентиментален. Чтобы овладеть собой, он переступил с ноги на ногу, будто выбирая сухое место.
— А потом?! Сидит в темнице за народ, отдает себя на убой за этих темных дураков, за их леригию, а рядом жулик и бандит Варавва! Приходит посланец от Понтия Пилата да и говорит: «Варавва, ты свободен, твое место займет Иисус!» И тот самый народ взял этого Полторака на руки да и попер на волю, а Христа на крест, на муки потащил! Но он не дрогнул! Ему подают воду, чтобы смочить губы, чтобы не так болело, а он думает себе: «Не-ет, пить ничего не буду, перенесу за вас все муки!» А эти вонючие гниды, бешеные псы, мало что гвоздей навбивали ему в руки и ноги и весь лоб искололи, еще театр сделали — стоят и ржут себе!.. Как было смотреть на всю эту несправедливость сыну божьему с креста?
Отсталый человек легковерен и без колебаний подчиняется авторитету. Неожиданный поворот беседы и тон пророка загипнотизировали толпу. Людям показалось, что они недосмотрели, дали промашку, наговорили, чего не нужно.
— Правда твоя, Альяшок! — первой нашлась бойкая тетка. — Он-то сколько за нас потерпел, грех нам и жаловаться, гре-ех, ей-богу!
— Вы лучше посмотрите на себя: как детей распустили! — без всякой связи с муками Христа закричал пророк. — Не почитают они нас с вами, учат нас! Яйцо курицу учит, дожили… Разве так мы с родителями обходились?!
— Ей-богу, правда! Истинный бог! Из хаты выгоняют, Альяшок! — захлюпала женщина с перевязанным глазом. — Слыхано ли, чтобы матери довелось в суд подавать на родных детей, чтобы судиться со своими сыновьями!.. Старший как двинет мне в око! Сюда вот… Звезды посыпались… А потом говорит: «Уходи». Я ему будто бы мешаю! Видали?!
— Такие выгонят, чего от них ждать, если распутство городское переняли! Мы при своих слова дурного сказать не смели, а уж закурить…
Альяш взвинтил себя так, что глаза его горели, а лицо пошло пятнами.
— Настанет, скоро настанет время, о котором сказано в святом писании: «Будет горький плач и скрежет зубов, горы на нас полезут, и камни всех накроют!..»
Наиболее впечатлительные в толпе опять заплакали, и именно этот плач успокоил пророка. Потоптавшись, Альяш хотел сказать еще что-то, но махнул рукой:
— Ат, чего мы здесь торчим? Пойдем лучше в церковь, помолимся!
Предложение Альяша было воспринято как милостыня. Паломники, очарованные простотой и мудростью пророка, благодарно загудели, поднялись с онемевших колен и почтительно расступились перед ним.
Сквозь тесный людской коридор Альяш направился к дубовым дверям, по обе стороны которых два служителя с сумрачными лицами держали длинные, до самой земли, развернутые свитки со славянской вязью. Над дверью большущими буквами оповещалось народу:
ПОСТРОЕН СЕЙ ХРАМ ЛЕТА ОТ СОТВОРЕНИЯ МИРА 7434, ОТ РОЖДЕСТВА ХРИСТОВА 1926
Кто-то подал пример, и обезумевшие бабы ринулись к пророку, стали целовать ему ноги. Альяш еще был без дюжих телохранителей.
Еще не заласканный, не привыкший к такому поклонению, пророк с силой вырывался из чьих-то цепких рук, прыгал, как на раскаленной сковороде, когда чувствовал под ногами что-то живое и мягкое, нечаянно попадая сапогом в лицо.
— Пусти, пусти, дура, что ты вздумала?! — злобно шипел он, вырываясь из рук настырной старухи, вцепившейся мертвой хваткой в его ногу. Поднялся на несколько ступенек, перевел дух и настороженно огляделся.
Никакой обиды! Ни у кого! Наоборот, счастливые улыбки у тех, кому попало сапогом в зубы, по голове. У девушки, стоящей впереди, была рассечена щека, кровь стекала на белую кофточку и расплывалась алым цветом. Девушка даже не замечала этого, лицо ее светилось одухотворенностью, горели счастьем ясные глаза.
— Будешь знать в другой раз! — сердито сказал пророк, обращаясь к пострадавшей. — Выдумали тоже! Икону целуйте!.. Я такой же человек, как все!
Он вытащил из-за голенища массивный ключ, со старческой неуклюжестью отомкнул пудовый замок, до отказа распахнул тяжелые створки и пошел в церковку.
Сквозь оконце в куполе сочился тусклый свет, и там звонко верещали, чего-то не поделив, воробьи. С распятья свисало обвитое гирляндой из дерезы и барвинковыми венками тело Христа. Мерцали подсвечники, в которые были вставлены разрисованные золотыми спиральками массивные свечи по двадцать пять злотых за штуку. Под иконами, обложенными рушниками, теплились оранжевые огоньки лампадок, от которых рдело серебро окладов и бесчисленные петушки на рушниках. Свежевымытый пол бабы устлали для запаху аиром и ситовником.
Ощутив под ногами плохо раскиданную охапку зеленой массы, Альяш хотел разбросать ее ногой, шаркнул сапогом по полу раз-другой — а, пустое занятие! Потопал к алтарю, опустился на одно колено и зашептал молитву.
На душе было муторно.
Базылевы шпильки не выходили из головы, взгляды односельчан из подворий преследовали и здесь. Боятся, уважают, а небось не забыли грибовщинцы, как, всю жизнь воюя с ним из-за церкви, подорвалась на работе жена. Сын ему этого не простил, добровольно ушел на войну и погиб на австрийском фронте. Обе замужние дочери не хотят с ним знаться. Поистине, хочешь лечить других — не показывай свои раны!
А уже вошли самозваные помощники, разбрелись по церкви зажигать свечи. Стало светлее.
На подставках перед образами и распятьем теперь можно было увидеть букеты в стеклянных банках и горшках, обвязанные лентами, шнурками, травяными жгутиками или завернутые в плотную бумагу, в которой иная женщина приносила из магазина мыло. В промежутках между иконами белели вырезанные из папиросной бумаги снежинки, густо усыпанные миртом, а над царскими вратами загорелись золотые буквы:
Ты еси Петр, а на сем камне созижду
Церковь мою, и врата адовы не одолеют ее.
— Куда вы, здоровые?! — наводила Христина порядок на ступеньках. — Дайте им пройти!
Паломники послушно отпрянули, и в церковь, ритмично поскрипывая протезом, прохромал инвалид.
На широкой доске с роликами подкатился обрубок человека. Он, как веслами от воды, оттолкнулся ладонями от земли, легко перенес себя вместе с нехитрой тележкой через порог, и ролики загремели по церковному полу.
Прошла высокая худая девушка с бледно-синим, как утиное яйцо, лицом и лихорадочным взглядом.
Внесли на брезенте неподвижную женщину.
За носилками мать скорбно внесла мальчика: личико его обливалось по́том, из груди вырывалось тяжелое дыхание. Женщина прижимала худенькое тельце к себе и шептала что-то, целуя мальчика.
Вползло еще с десяток больных и калек.
За ними хлынули, теряя выдержку, богомольцы. Они забили вход, кого-то придавили, послышались крики:
— Ну куда, куда прете, как бараны?!
— Ой, зажали-и!..
— Люди вы или свиньи?! Человек к вам по-хорошему, старается, а вы?..
— Дай нашему брату волю!..
— Плетка нужна на них!..
Наконец люди заполнили церковь, мужчины протолкались на правую сторону, женщины — на левую. И успокоились.
Жены-мироносицы сложили руки для молитвы, все последовали их примеру. Бормотание слилось в единый гул, напоминавший гудение пчел в улье.
Пророк перестал молиться, опустили руки и жены-мироносицы, умолкли, затаились люди. Глухо постукивая коленями по доскам вымытого пола, торопливо поползла к пророку первая пациентка.
— Ну что там у тебя? — не слишком любезно спросил пророк.
— Голова, Лаврентьевич! Помолись за меня! Моя молитва не доходит, — видать, грешная я!
— Голова?
— Спасу нет, мучит! Архангелы твое слово услышат, донесут до господа, тебя он знает…
Климович взял лицо женщины в ладони, сжал пальцами виски и пробормотал что-то.
— Должно, поганая кровь скопилась под черепом. Она как соберется там, так и начинает мордовать человека! А пиявки ставила?
— А как же! Поналиваются, как бочонки, — глядеть страшно, — а толку никакого!
— Ну, может, теперь легче будет! Иди выздоравливай, богу молись, я буду за тебя молиться.
Тетка была растрогана до слез.
— О-о, молитва праведника огненным столбом в небо идет! Большое тебе спасибо, божий человек! Пошли тебе бог сил и здоровьица! Дети мои будут молиться за тебя день и ночь! Всем, всем людям расскажу про это! Дай рученьку золотую свою, дай мне ее… У-у-ум!..
— Ну, хватит, я не архиерей! — Альяш с трудом вырвал руку. — Хватит же! Пристала как смола! Иди!
Вынырнула из толпы бабка с завязанным глазом. Как перед хорошим знакомым или родственником, она расплакалась:
— Ты подумай, отец, сыновей своих так любила, так воспитывала, ночей не спала, а они выросли, поженились и оба мне фигу показали! Побили нас с мужем! И дочь вступилась за братьев, взяла их сторону! Он слег, а я к тебе за советом, Лаврентьевич! Из Крушинян мы. Ты моего хорошо знаешь — Макаль Борис, с тобой в армию призывался. Как от вас ехать, с самого краю наша хата, на липе аистиное гнездо, вспомнил?.. Родные дети грызут так! Наговорной водой их опоили или другое какое лихо? Правду говорят: ты расти, расти детей, ублажай их, а они расплатятся с тобой на том свете калеными углями!..
Вероятно, она была наслышана о конфликте Альяша с детьми и надеялась найти у него сочувствие и поддержку. Но Альяш вдруг рассердился:
— Не отписала сыновьям землю, вот они тебя и грызут!
У просительницы вмиг высохли глаза:
— И ты такой же!.. Как же ты, Альяш, можешь так рассуждать?! Да ведь мы с отцом еще живы! Помрем, сволокут нас в яму, пускай тогда со своими умными женами делят гектары! А дочь пусть замуж выходит, не сидит на шее у нас!
— А ты посмотри, как делают кринковские евреи! Дают взрослому сыну столько добра, чтобы он мог жить самостоятельно. Отделят, а потом еще помогают стать на ноги, а как же! А ты со своим Борисом как поступила с сыновьями да с дочерью?! Думаешь, люди не знают? Дочери приданого дать не хочешь, ее и не берет никто, — на голую кость и собака не брешет!
Альяш, распекая женщину, растравляя собственную душевную боль, испытывал облегчение. Ему казалось, что со своими он поступал так, как советовал сейчас этой бабе.
— Нечего, нечего тут слезы лить! Так тебе, Макалиха, и надо! Что посеяла, то и пожинаешь! И довольно, ступай, вон еще сколько дожидается вас!.. А тебе чего?
— Слепой я, Илья, — ткнулся обезображенным оспой лицом молодой мужчина Альяшу в грудь. — Слепой от рождения! Белый свет хочется увидеть, своих повидать! Сотвори чудо, божий человек, господь дал тебе такое с л о в о!
Альяш оглянулся, и Химка подставила поднос. Пророк поплевал в чашу с елеем, обмакнул в нее палец и помазал слепому веки.
— Если всевышний смилостивится, то, может быть, и…
— О, не говори, через тебя поможет, твоя святая рука легкая! Ты все можешь! С л о в о такое знаешь!.. — Слепой захлебывался от счастья.
— Как твое имя?
— Язеп грешный, святой отец.
— Иди, Язеп, соблюдай посты и молись. Божьим словом начинай и кончай каждый день свой.
От каждой болезни молятся своему святому. Например, зубы заболят — святому Антонию, глаза — Лаврену, голова заболит — Иоанну Предтече… Но старая память пророка уже давно не держала таких подробностей, а под рукой книжки не было, и он рецепты упрощал.
Этот больной ему чем-то понравился. Пророк продержал его возле себя дольше других. Он задумался и, как доктор, вспомнивший еще об одном редком лекарстве, добавил:
— «Верую» и молитву богоматери перед каждой едой и перед сном читать полезно. Только ни о чем другом в это время думать нельзя, — иначе все напрасно!
— Бу-уду, святой отец, буду читать! Ночи на коленях буду выстаивать, как мне господь наказывает твоими устами, все сделаю!
К Альяшу мужчины подвели за руку высокого парня. Угреватый хлопец изо всех сил упирался, по-бычьи наклонив голову, и время от времени фыркал, бессмысленно хохотал, точно его щекотали. Сзади шла мать.
— Иди, иди, Петручок, не брыкайся, дядька тебе конфетку файную даст в серебряной бумажке! — уговаривала она.
— Не пойду-у!..
— Я кому говорю! Слушайся, иди!
Альяш на расстоянии поставил диагноз. Он взял у Химки с подноса медный крест, и на глазах у присутствующих случилось еще одно чудо, которому на хуторах и селах суждена была долгая жизнь в воспоминаниях свидетелей.
— Во имя отца, и сына, и духа святого! — сказал пророк, с силой опустив плашмя довольно тяжелый крест на голову больного, и грозно закричал: — Изыди, сатана, дай место чистому духу!
В предчувствии чуда, чтобы лучше видеть, не упустить ни малейшей подробности, зрители устремились вперед, сдавливая друг друга, сдерживая дыхание.
Парень взвыл от боли и в ужасе попятился, но мужчины удержали его.
В напряженной тишине раздался еще более гневный голос пророка:
— Тебе кажу — изыди, сатана! Иди в пропасть, там твое место, сгинь!
Парень обмер от страха. Он судорожно вдыхал и выдыхал воздух, точно его толкали в котел с кипящей водой. Глаза сумасшедшего бегали, как у затравленного кота.
— А вы не в тиятры сюда пришли, чтобы туманные картины глядеть, не молчите! — накинулся Альяш на публику. — Может, грешен я в чем, не послушает меня господь, найдет среди вас более достойного!
— Святую правду человек говорит!
— И не дрожите так! Лучше сжимайте крепко руки и ноги, чтобы о н не поселился в вас! И повторяйте за мной! Ну? Изыди, сатана!..
— Изыди!.. — неуверенно и вразброд повторили присутствующие.
— Выйди, сатана! — снова раздалась команда.
— Выйди, сатана! — дружнее прокричали осмелевшие люди, возмущенные упорством нечистого.
— А куд… дою? — проглотив комок в горле, спросил больной сквозь слезы.
Старик не сводил с него глаз.
— Каким местом зашел!
— Не вылезу туда! — всхлипнул парень.
— Выйди, нечистая сила!
Все как один грянули уже с угрозой:
— Выйди!
— Я через го… го… голову залез!
— Говорю тебе: как забрался, так и вылезай, сгинь! — Пророк опять замахнулся крестом.
— Не-е! Не-е!.. — завизжал сумасшедший. — Не надо, дяденька, я вы-ыйду!..
Он ткнулся головой в материну кофту.
— Ну ладно, Петручок, ладно уже, хороший ты мой! — стала успокаивать его мать, гладя по голове сына и не отводя от Альяша благодарных глаз. — Не плачь, маленький, родной ты мой!
Больной был весь в поту и слаб, как грудной ребенок. Плечи его вздрагивали от неудержимого плача. Люди постепенно приходили в себя. Должно быть, нет ничего хуже лжи, похожей на правду.
— Гляди-ка, и на этот раз сатана послушался! — восторженно прошептала одна бабка.
— О, Альяш, только прикидывается, что слаб! Силой владеет вели-икой!
— Спасибо, спаси-ибо за выздоровление, святой отец! — истово и широко крестилась мать больного. — Не знаю, как тебя и благодарить… Я своего хозяина пошлю к тебе на работу!
— Ла-адно, благодари бога, иди-и!..
— Один он у нас!.. Ах, как мы счастливы, что наш Петручок… Дозволь мне… Ну, я к тебе вернусь еще! С мужем вернусь, только его отведем!..
Со слезами на глазах от безмерного счастья, не находя слов, чтобы выразить благодарность, и оттого растерявшись, мать обняла вздрагивавшего от рыданий сына и с родственниками стала пробиваться к выходу.
Стыдливо улыбаясь, ползла к Альяшу Тэкля из Праздников — упитанная кареокая молодайка с черной родинкой на смуглой шее, с глубоким вырезом кофты на груди. Все знали, что, живя в Гродно, она распутничала с сыном помещика Деляси, потом вышла замуж, но мужа и старого отца бросила, путается с молодыми мужиками.
— Тебе чего?
— Отпусти мне, грешной, вины мои, очисти меня от скверны! Замолви словечко перед богом за меня, блудницу, божий человек, я больше так не могу-у!..
Альяш наконец узнал ее. Взял за нос и стал водить голову влево и вправо, приговаривая:
— Нечего, нечего, не-ечего тебе тут делать!
Тэкля попыталась обнять колени пророка.
— Пожалей, отец святой, не прогоня-ай!
— Ты чего сюда приперлась? Хвостом крутить? — Отступив, Альяш распалялся еще больше. — Вон из моей церкви, чтоб и ноги твоей тут не было! Нет тебе пути к господу!
— Ой, не слушай его, господи, не слушай, отверни голову! — ужаснулась Тэкля и простерла руки к иконе.
— Бога не боятся, прутся всякие, кому не лень, в святое место! — подлизывалась к Альяшу следующая пациентка.
— Гнать таких треба и собаками травить! — вторила другая.
Альяш оглядел длинную очередь.
Хрипел мальчик с закрытыми глазами. Озаренная свечами, мать серым рушником вытирала ему пот на лбу, пузыри слюны на губах и с надеждой смотрела на Альяша.
Блестящими, расширенными глазами глядела на него с брезента неподвижная женщина с неприбранными, распущенными волосами.
Рядом стояла и тоже с мольбой смотрела на пророка чахоточная.
Перед иконой кривлялась дурочка.
— Чего выставилась тут? А вот я такая же, как и ты! — твердила она деве Марии.
— Верочка, великий грех говорить так! — умоляла ее напуганная святотатством мать.
— Такая же! Такая же! — еще больше расходилась дурочка. — А чего она задается?! У меня платье даже лучше, с фалдами и с брошкой, во!
— Ах, и в этой нечистая сила!..
— Свяжите ее, пока очередь дойдет, — посоветовали матери. — А то еще накличет на нас беду!
Послышались возня и приглушенный вопль:
— А чего она задается?! Поду-умаешь!.. Не хватай меня, укушу-у!..
Не обращая внимания на то, как утихомиривают дурочку, не спускал с Альяша пристальных глаз и тяжело сопел человек-обрубок, с присвистом хрипя прокуренными легкими.
Не оборачивались, покорно ждали своей очереди и умоляюще ловили взгляд Альяша другие матери. Морщинистые вспотевшие лбы блестели, отражая пламя свечей. Своих детей-калек женщины привезли давно, пророк все не подпускал их, а они терпеливо ждали и ждали…
Тогда слава еще не опьянила Альяша, он не утратил еще трезвости мышления и на чудотворную свою силу смотрел с рассудительной практичностью грибовщинского мужика. Ну, застынет дурная кровь в голове у человека, антонов огонь случится, колтун поразит — разве он хуже усатой знахарки из Плянтов или Пекутня из Городка?! Пожалуй, может даже сделать, чтобы бельмо рассосалось в глазу, или из дурочки нечистую силу выбить. Но разве ж можно отрастить ноги этому калеке?! Такой силы не было даже и у Иоанна кронштадтского, зря люди ему это приписывают, а Распутин мог вообще только кровь царевичу Алексею задержать! Разве втолкуешь глупым бабам, что тут не помогут и лекари?
Возню с такими больными Альяш считал напрасной тратой времени. Дома его ждали братья Ковальские. — Стянут еще что-нибудь, можно ли городским верить?! На болоте парилось неворошенное сено. Буланчика давно пора напоить да увести с выгона — овода замучают! А тут все лезут и лезут в церковь новые паломники, и опять, как в каком-нибудь хлеву или в костеле, мужчины перемешались с женщинами, до того наполнили помещение, что клиросы шатаются, локтем не пошевелишь, не продохнешь от спертого воздуха.
И все будут лезть, пока он здесь. Эта серая, сермяжная, как бы присыпанная пеплом, толпа вытрет боками свежую побелку стен, обдерет краску на колоннах, повалит подсвечники, наделает на полу сальных пятен, наследит… Верно говорят: дай нашему брату часы, он сунет их за голенище и будет заводить тележным шкворнем.
Злость разобрала Альяша. «А ну вас всех к такой-то матери!..»
Не сказав ни слова никому, он резко повернулся, нырнул в алтарь, выбрался на улицу и пошел на выгон. Только теперь он вспомнил о рабочих и повернул домой, чтобы заняться неприятными для себя делами.
Если качество дерева, крепость свежесложенной стены, побелку и масляную краску Альяш определял на глаз или на ощупь, то сосчитать он мог только до десяти. Постепенно он приловчился справляться с подсчетами по-своему. Но это занятие отнимало уйму времени.
Братья Ковальские, как он и ожидал, не выдержали безделья и отправились обедать к Банадычихе. Альяш запер изнутри дверь на засов и вытащил кошелку с картофелем. Выложив на лавку семь картофелин, он из тряпок, лежавших на печи, достал мешочек с деньгами и около каждой картофелины положил по десятке.
«За что им такие деньги?! Четвертый день возятся, а что сделали?! Вырыли только ямы! Отдай им все, возьмут получку — и назавтра ищи их…»
Подумав так, Альяш отнял у каждого рабочего по два злотых, сунул их опять в мешочек и положил на печь. Бросив картофелины в кошелку, он сгреб деньги в карман и пошел на выгон. К рабочим решил заглянуть, когда опустеет погост.
В Ново-Белице один дядька летом 1952 г. объявил себя пророком и оповестил конец света. Многие новобельчане поверили.
В роковой день несколько сотен человек пошили себе льняные балахоны и с пением молитвы направились к Сожу, откуда должны были вознестись на небо.
Выйдя на окраину, пророк забрался на сарай, оттуда по крыше — на самый конек. Окружив постройку, богомольцы прокричали молитву громче, а ихний апостол в экстазе воздел руки к облакам, сделал несколько шагов и… полетел вниз. «Скорая помощь» доставила его в Гомель с переломом четырех ребер.
Летом 1972 г. я нашел в Ново-Белице некоторых участников этого случая. Потом разговаривал с пророком. К событиям двадцатилетней давности старый, хотя черствый и довольно умный на вид человек относится совершенно серьезно. Он даже высказал мысль, что вознесение на небо сейчас ему, конечно, удалось бы, только, холера, власти не разрешат собраться народу — милиция так и набежит.
Когда прием неожиданно оборвался, большинство паломников сразу же потеряли к храму интерес, начали расходиться.
— Почему он ушел? — настороженно спрашивали друг друга оставшиеся.
— Сама не пойму… Только что был такой заботливый, говорил со всеми, чудеса творил…
— Я чуть от страха не умерла, как он нечистого из хлопца выгонял!
— У парня даже дым повалил из ушей, видали?
— В моей голове такой звон, такой звон был!..
— А я ничего не видала, ничего не слыхала! Как сказал он этак сделать, я изо всей силы сжалась, чтобы нечистая сила в меня не вошла!
— Может, Альяш обиделся на нас?!
— Да уж, наши доведут кого угодно!
— Диво что!..
Объяснение случившемуся было найдено, когда горемычная мать безрукого мальчика поразила всех открытием:
— Это все она, праздниковская блудница, чудотворную силу у него отняла. Вот он и разозлился! Истинный бог!
— А что, и верно!
— Ах, паршивая потаскуха, что наделала! На святого человека позарилась!
— Я ее сразу раскусила, как увидела лицо ее поганое цыганское!
— А какая гладкая!
— Чего ей не быть гладкой?! Детей, что ли, нарожала? На работе много надрывалась? Жрет себе да спит вволю, а потом, говорят, целый день перед зеркалом прихорашивается!..
— Удивительно ли, что силу в человеке погасила?!
— Вот сделай ты что хорошее с нашим народом, выслужись перед господом, если есть такие гадины!
— О-о, не дадут! Из зависти! Позавидуют, что тебе дозволено, а ей — нет!..
— Бабы, здесь она! Вон, еще и молится как будто! Хватит, змея подколодная, прикидываться!
— Ах, выдра! Ну, обожди же, городская шлюха, я тебя сейчас…
И тетки, за сотни верст несшие своих калек, истратившие на пожертвования последние гроши, рассвирепели. Толпа набросилась на молодку, началась расправа.
В церкви поднялся невообразимый шум и визг.
— Что вы делаете, люди?! — Химка бросилась в гущу разъяренных баб. — Оставьте ее! Отойдите, грех будет нам великий, если в церкви что-нибудь сделаете с ней! Разве так можно в храме?!
Вдвоем с товаркой они вырвали чуть живую Тэклю из клубка тел, завели за алтарь и в ту же дверь, которой только что ушел Альяш, вытолкали во двор.
— Женщинам тут ходить не положено, да бог милостив, на этот раз нам простит! — заверила Химка подругу. — Куда больше греха пало бы на нас, если бы в храме пролилась человеческая кровь.
— Я отсюда никуда не пойду-у! — Тэкля упала на траву и зарыдала.
Жены-мироносицы растерялись.
— Червяком буду ползать, ноги-руки стану ему лизать, как собака, но грехи свои отмолю!.. О, какая я грешная! — В припадке самобичевания Тэкля в кровь закусила губы, царапала ногтями землю.
— Ну, хватит, сестрица, хватит, не убивайся, там видно будет! — утешала ее Химка. — Мы тоже замолвим словечко перед Альяшом, может, и очистишься, как я когда-то… Ты только не отступай, бог милостив!..
Химка тут же направилась к Альяшу.
— Принять эту распутницу? — выслушав, рассердился старик. — А в Библии как сказано, читала? Когда Пинкус узнал, что одна израильтянка блудит, он схватил пику и проткнул ей живот! Вот как нужно с ними! Нюни распустила, добренькая слишком! Этим меня не возьмешь. Бога нужно любить двояко — и злыми поступками! Ноги ее здесь не будет, так и заруби себе на носу!
Однако Химка тоже кое-чему научилась здесь. Судя по характеру брата, она знала — когда человек злится, кричит, ему не надо перечить. Пусть машет руками, плюется и горлопанит. Когда гнев пропадет — с ним договориться значительно легче.
— Не отказывай ей, Альяш! — сказала она старику, когда он остыл. — Великий грех возьмешь на душу! Пинкус — одно, а когда иудеи привезли блудницу на осле для расправы, Христос даже головы не поднял. Чертил себе что-то перстом на песке и сказал: «Не судите, да не судимы будете!.. Пусть кинет в нее камень, кто без греха!» И никто, Альяш, ни один человек, не кинул. Она стала жить со всеми в мире. А Мария Магдалина? Сколько блудила, а потом еще и святой стала! Сам же говорил — у католиков видел ее на иконе… Нет, Альяш, нельзя отталкивать несчастную женщину! Молодица кается, и ее раскаяние покрывает все грехи! Примешь ты ее, Илья, и будет она жить с нами, места всем в Грибовщине хватит!..
После ужина Химка с подругой пошли в церковь мыть полы. Альяш, отвернувшись от стола, стянул сапог, потер портянками натруженные за день ноги и опустился на колени перед иконостасом.
— Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое… да приидет царствие твое… — тяжело вздохнув, пробубнил он скороговоркой и перешел на шепот.
В хате было сумрачно. Перед иконами холодно и строго теплилась одна свечка, в выщербленном блюдце блестел натекший с нее воск. Пахло плесенью, мышами, а от двери, где висела нехитрая сбруя буланчика, сыромятной кожей и конским по́том.
Помолившись, Альяш встал и недоуменно оглянулся. Его постель была застлана, солома пышно взбита под покрывалом, приставочка у постели выдвинута, как бывало, когда он спал с женой и детьми, лет двадцать пять тому назад. В кофте без рукавов, сияя белизной молодого тела, у постели стояла Тэкля и, задумавшись, почесывала себе колено. Альяш и в молодые годы боялся признаться самому себе, что испытывает плотское вожделение, считая его чем-то грязным, позорным и даже преступным. Ощутив сейчас признаки давно забытого волнения, пророк закричал:
— Ты что? Тебя дьявол подослал? Блуда захотела?
В плену все того же волнения старик начал не то корить, не то выпытывать у Тэкли:
— В городе небось совратили?
— В Гродно, — прошептала она. — В грех ввели, как четырьмя колесами по мне проехались!
— Офицерье?
— Жорж Деляси. На Фолюше.
Тэкля упала на колени, низко, до самого пола, поклонилась Альяшу, коснувшись лбом его ступней.
— Из-бей ме-ня, свя-той ста-рец, как пар-ши-ву-ю со-ба-ку! — протянула она с болью, покачивая в такт головой. — Из-бей, ты же это у-ме-ешь, ты муж-чина!.. Вы-по-ри, как ты по-решь дру-гих, мне ста-нет лег-че!..
В Альяше проснулся забитый, униженный денщик.
— И раздеваться заставляли?! — заорал он.
— Заставляли, святой отец.
— И на столе плясать?
— Было…
Альяш шагнул к двери, где на колышке висела сбруя, и вернулся с вожжами.
— Клали деньги на скатерть, и я должна была ходить по ним. Но я ничего не брала. Все забирал Жорж. У меня и понятия о деньгах не было еще…
Взглянув исподлобья на Альяша и поняв его намерение, Тэкля закрыла глаза и задержала дыхание.
— Все же грешила с ними?! — в злобной решимости переспросил Альяш.
— Было-о! — с надрывом простонала Тэкля и закрыла лицо руками. — Ну, бей, бей, что же ты медлишь? Только не жалей!
Крик ее как бы подхлестнул Альяша, он сложил вожжи вдвое. Тугие веревки свистнули и опустились на мягкие плечи.
— Гах!..
— Да сильней, я не чую!.. — нетерпеливо, со страстным желанием растравить свое горе физической болью и захлебнуться в ней крикнула Тэкля и даже отняла от лица руки. — Мальчик у меня был! Родился в великой пост…
Опять свистнули веревки.
— Так, так!.. Хорошо-о!.. Ох, обожгло!.. Так мне и надо!.. Крепенький был ребенок, только уже нет его у меня-а!..
— Гах!..
Альяш, распаляясь, порол Тэклю, а женщина все таким же страдальчески-отчаянным голосом исповедовалась:
— Я не могла еще ходить… Жорж его взял да и в Лососянке утопи-ил!.. О-ох, заболело, заболело, хорошо-о запекло!.. Вот так, так меня, стерву!.. Как котенка, утопил, а мне приказал молчать!.. О, спасибо, уважил — ах, обожгло!..
Пророк веревку опустил.
— Полицейский спрашивает: «Твой?» Я не призналась… От своего сы-ына отказалась!.. Ну, бей же ты, лупи меня!..
Альяшу часто приходилось таким образом карать блудниц, но что стало с ним сегодня, он не мог понять. То ли горе женщины было так велико, что веревки не брали, то ли рука ослабла, но только продолжать порку Альяш не мог. Он опустил вожжи.
— Чего же ты остановился? Бей! — стонала, канючила, требовала Тэкля, стуча кулаками в глиняный пол.
Альяш молчал.
— Не хочешь и ты-ы?! Руки марать не желаешь?! Тогда спаси меня, грешную, хоть молитвой, пусть бог простит мою вину!.. Ты святой, ты можешь! Ты слово такое знаешь!.. О-о-о недорезанная овца, ива я подрубленная, вишня с посеченными корнями, как же мне жить теперь?!
Она зарыдала и повалилась на пол перед старцем.
— С распутниками… Дитя родное, сука, загубила! Таких не бить — веревку на шею накинуть, к конскому хвосту привязать и по деревне таскать! — кипел Альяш, чувствуя, что в нем уже нет злобы, что выкрикивает бранные слова только так, для порядка, и что такого скандала он давно ждал после смерти жены.
Старик нерешительно потоптался, отбросил вожжи, не слишком сильно пнул ногой лежавшую на полу и, остывая, объявил:
— Целую ночь будешь вот тут молиться, сатана, дьявольское отродье! А потом станешь жить по первой заповеди господней: «В поте лица своего ешь хлеб твой!» И чтобы ни к чему в моем доме не прикасалась, паскудница, потому что нечистая!.. А то и постель уже постлала, в жены набивается, повенчалась со мной, смотри ты!..
Он снова пошел к иконостасу. На ходу проворчал:
— Не надейся, выдержу сатанинское наваждение, не таких видел!
Уже осознав, что она одержала победу, Тэкля все-таки взмолилась с пола:
— Не прогоняй меня, святой человек, не гони из своего дома! Куда мне податься? Не становись порогом к моему спасению!
— На кухне, у помойного ведра, спать будешь!
— Господи, да хоть в будке собачьей! Тенью твоей стану, если прикажешь! Может, еще вымолю у господа прощение!..
Химка с подругой вернулись из церкви поздно. Они слушали, остановившись перед окнами, все, что происходило в хате.
— Ух, как разошелся наш хозяин! — прошептала мелешковка, гордясь своей близостью к пророку. В ее чувстве привязанности к нему не было никакого расчета, как у всякого слабовольного и несамостоятельного человека, было только желание подчиняться — так проститутки привязываются к своим сутенерам, которые издеваются над ними и не считают их за людей.
— Это хорошо, пусть покричит на нее, пусть! — рассудила наша тетка Химка. — Он вот точно так и меня поносил, когда я рассказала ему про свой грех. Так уж меня крыл — не расскажешь и словами! Зато потом легко-легко стало, ох, легко!..
— А-а-а! — послышалось в хате.
— О! Уже бьет! — шепнула Химка.
Женщины с жадностью стали ловить мольбы и стоны молодицы. Попробовали сами всплакнуть и настроить себя так, чтобы приобщиться к целебному наслаждению от растревоженной боли.
— Хлещет! — с восхищением и как бы даже с завистью подтвердила подруга. Потом горячо, не без хвастовства, зашептала: — Я ему тоже рассказала про свой грех… Как начал, как начал, как на-ачал он меня веревкой охаживать, аж в пот меня бросило, света невзвидала! Слезами сразу и залилась!.. Долго полосы на теле не проходили, а ночью, бывало, никак спать не умощусь — печет кругом! Но о горе своем больше и не вспоминала даже… О-о, великая у него сила, испытала и я ее!
— Святой человек! — с уважением вздохнула Химка под дикий, похожий на смех вопль Тэкли. — Сколько добра людям делает!
— Как Иисус Христос, ей-богу! И его имя богомольцы так же поминают в молитвах, а нищие именем Альяша — сама слышала — выпрашивают подаяние! А кажется — неприветливый такой!
— Вроде солнца: глянешь — в глазах потемнеет, а все радуются ему! Недаром со всех концов света прутся люди в Грибовщину, стар и млад…
— Счастливые мы, Химочка! — В порыве чувствительности Лиза чмокнула товарку в щеку.
— Ой, и не говори! Я в Страшеве так мучилась при родном брате, до того мучилась, что и рассказать трудно… Бывало, пролетит ночь, а я и глаз не сомкну! Голос каждого петуха на селе изучила! А пришла сюда — как заново на свет родилась! Как вздумаю иногда, какая тут нужная, что служу богу, творю добро и милосердие, и на душе так легко делается, что, кажется, среди ангелов живу!
— А она, бедная, все ревет… Взялся он за нее, скажи ты!.. Заядлый человек!
— Молодая, слез много, пусть выплачется, Лиза! Это полезно, когда вредный сок вытечет из тебя. Не надо им мешать!
— Куда же нам-то деваться, Химочка? Ночь ведь. Кого теперь станешь будить?
— Не беда, пристроимся где-нибудь!..
Умиленные и взволнованные, женщины постояли еще немного и, когда то, что происходило в хате, стало напоминать семейную свару, отправились искать ночлег.
Появление Тэкли в доме Альяша дало пищу для новых разговоров. Бабки удивлялись прозорливости пророка:
— Он каждого видит насквозь. Что-нибудь скрыть от него — и не думай!
— Даже потаскуха из Праздников не могла обмануть! Поглядел Илья на нее и говорит: «Хоть ты и красивая, и в шелка одетая, а есть ты сатана и отойди от меня!»
— А та, говорят, услыхала это да как заржет!.. Люди глядь на ее ноги, а там копыта! Носом потянули — серой воняет!
И валил народ на поклон к мессии. К тому вечному мессии, которого столько веков ожидали поколения моих предков. В течение столетий не было такой благоприятной обстановки, которая бы способствовала так разжиганию мистического огня веры.