Бессмертие

Привычка двигаться и менять местожительство вошли в обиход англичан, как традиционная воскресная молитва. Мир в их сознании был не более недоступен, нежели окрестности Лондона. Палестина — такое же знакомое, досягаемое место рождественского отдыха, как и британская колония Цейлон. И если выбор богачей падал на фешенебельную французскую Ривьеру, то только потому, что они подчас уставали от собственных владений, от одинаковой скуки английских отелей, от лицемерия своей морали и тупости этикета, от копии лондонского быта, воспроизводимого в иных широтах.

Несмотря на то что во всех дальних землях, помеченных «Британская империя», завоеватели имели привычный комфорт, пищу и распорядок дней, сами они неизменно меняли там свой облик.

Капитализм творит своеобразных оборотней.

Поверхностному взгляду не распознать в радушном английском лендлорде, отдыхающем в своем поместье или на взморье, охочем до собак, до детских шалостей, до старинных плясок и пиров, до сентиментального чтения у камина, наглого плантатора в Сингапуре, грозы туземцев. На родине он осторожен в своих отношениях с фермерами и умеет находить извилистые пути к сердцу своих наемных рабочих. Колониальная пробковая шляпа, маленький, невидимый в широком кармане светлых брюк пистолет, сток, несгибающиеся краги, сетка против москитов тщательно сложены вместе с господским беспредельным чванством и зверством в чемодан.

Отлично замаскированный, переполненный до краев верой и библейскими изречениями, полковник приехал в Лондон жениться из Индии, где стяжал мрачную славу в одной из пограничных крепостей. Он привез в Англию трофеи! шкуры леопардов и тигров, уничтоженных в джунглях. Трупы повстанцев-индусов, расстрелянных по его приказанию, остались на их родине. Его невеста восемь лот терпеливо ждала смерти тетки, без наследства которой брак казался невозможным. За истекшие годы она, поседев, начала красить волосы и купила на выплату домик для той счастливой поры, когда ее жених выйдет в отставку. А покуда полковник, благодаря молодой индуске — прислуге-наложнице, был терпелив и исполнен эпистолярной нежности. Тетка умерла, и начальник крепости индо-афганской границы прибыл в столицу. Он сошел на берег смиренным сыном церкви и проводил дни в богословских спорах, рассылке родственникам сентиментальных писем и разговорах о политике за сигарой и кофе в своем клубе.

Маркс изучил не только историю и экономику Англии, но и ее обитателей. С интересом читал ou английские газеты, изобиловавшие сообщениями о возвышении и падении людей разного достатка и среды.

Судебные процессы — верное зеркало общественного строя. В них с безжалостной точностью воспроизводятся все уродливые отклонения, искалеченность быта, неодолимая тяжесть насильно надетых, мертвящих, ржавых кандалов буржуазной морали и права, многообразные последствия неравенства, изъязвленное бедностью, голодом человеческое сознание, непроходимые закоулки и тупики больной души.

Маркс наблюдал за тем, как экономический кризис порождал многочисленные метаморфозы в судьбах крупных буржуа, ростовщиков и банкиров.

Некогда английский высший свет был потрясен преступлением и последовавшей за этим казнью молодого очаровательного денди, богача Генри Фоунтлероя. Карты, любовные истории, шокировавшие пуританский Лондон, праздная роскошь, разорительные пирушки и сумасбродства довели английского богача до подлога векселей. Генри Фоунтлерой был крупным банкиром, любителем смелой игры, пользовавшимся полным доверием денежных тузов из «Банк оф Инглянд», твердыни и могущественного господина Великобритании. Но Фоунтлерой посмел обмануть всесильный банк и, вопреки отчаянным стараниям его аристократических друзей, страстным мольбам его поклонниц и родни, предлагавшей любой выкуп, «банкирский цех» казнил своего преступного собрата. Виселица стерла пятно с «чистейшего и благороднейшего сословия» ростовщиков, вроде Ротшильдов, разбогатевших на разрухе, последовавшей вслед за смелыми авантюрами Наполеона.

Подобное же преступление вновь привлекло внимание Великобритании во время экономического кризиса в семидесятых годах. Некий банкир пустил в обращение подложные векселя. Он явился в Лондон уже миллионером и энергично взялся за выправление доселе сомнительной биографии, бросая щедрые пожертвования сиротским приютам, обществам защиты животных и многочисленным богадельням и госпиталям, во главе которых находились коронованные или высокотитулованные персоны. Подкупленные газеты наперебой восхваляли неизвестно откуда взявшегося благодетеля бедных, знатока искусств, расточительного и роскошествующего, как магараджа. Банкир попытался, и опять не без успеха, сблизиться с английской знатью с помощью пиров и одариваний. Аристократы, обзывавшие мультимиллионера «плебеем», не могли, однако, устоять перед желанием посмотреть разрекламированный новый банкирский дворец. Такому дому мог позавидовать любой герцог. Это была подлинная диковинка, вмещающая бассейн султанских гаремов, греческие дворики, римские террасы, японский садик, зал для гимнастики и американские ванны с постоянно проточной водой.

Англичане, не привыкшие к подобному размаху, сдались, не устояв перед соблазном, и банкир легко выиграл игру — втерся в дома аристократов.

После постройки дворца он пошел на приступ «Банк оф Инглянд», и его финансовый гений после долгой осады покорил недоверие потомственных банкиров. Как некогда Фоунтлерой, он стал их доверенным лицом и одним из хозяев Сити. Он богател с невероятной быстротой, так как был дельцом новой формации, в противовес английским финансистам с устарелым опытом, тормозящими традициями и чрезмерной осторожностью, перенятой от прежних поколений. Его агенты играли на биржах всего мира.

«Гонись за миллионом, а не за грошом» — было девизом этого банкирского дома. Он субсидировал аргентинских генералов, помогал корсиканским бандитам, снабжал оружием турок, находя в каждом деле ту или иную выгоду. Великий «Банк оф Инглянд» уважал его звериную хватку, прозорливость и решительность.

Учитывая все: войны, революции, неурожаи и векселя, он не учел только одного — кризиса. Экономическая катастрофа неожиданно подорвала могущество банкира. Он пытался спастись, бросив новые средства взамен потерянных в обанкротившихся предприятиях, и для этого решился подделать векселя.

Подобно кассиру магазина, судившемуся в соседней камере, банкир пошел на подлог, надеясь тотчас же, удачно использовав деньги, вернуть их и тем свести на нет первоначальное преступление. Но кассир проигрывал на скачках, а финансист — на колебании мировых цен. Оба опять и опять пробовали играть, добывая для этого деньги с помощью подлогов. Но и магазин, и английский банк внезапно обнаружили страшную пробоину. Кассир и банкир сели на скамью подсудимых одновременно. Разница была лишь в том, что кража кассира вызвала у его потрясенной жены преждевременные роды, кража финансиста привела к самоубийству трех других банкиров, к краху десятка предприятий. Несколько сот тысяч человек в Европе остались без работы, без куска хлеба, без крова, без будущего.

Своеобразное землетрясение — падение банка — отозвалось во всем мире, и прежде всего в Англии, катастрофическими толчками, взрывами, сопровождавшимися гибелью людей. Началась паника на бирже. Кризис углублялся. Дело Генри Фоунтлероя казалось теперь лишь злой проделкой испорченного ребенка. В начале века мир являл совсем иную картину…

Банкир не был казнен. «Банк оф Инглянд» не мог, да и не старался смыть позор с банкирского звания.

Пестрый, кичливый дворец финансиста продавался с молотка, но не нашел покупателя.

Кризис!

Аристократические имена не переставали украшать судебные отчеты. Баронесса, попавшая на скамью подсудимых, настойчиво причисляла себя к пострадавшим от экономической депрессии. Так ураган, выкорчевывая дубы, пригибает и ковыль. Разойдясь с мужем, баронесса открыла фешенебельный магазин дамских платьев, в котором работал многочисленный штат портних и продавщиц. Она получала доходы и была довольна. Но в последнее время богатые дамы ввели моду на умеренность и экономию, и баронесса, потерял прежних клиенток, перестала получать постоянную прибыль. Она обсчитала большую часть модисток и примерщиц, но, когда и это не помогло, попыталась вывернуться с помощью великого мошенничества.

Судебный процесс и тюрьма клеймили доброе имя всей семьи преступника. Этот предрассудок часто являлся подстрекателем к новому преступлению и длительным трагедиям. Семья изгоняла своего «поскользнувшегося» члена, и Канада, Австралия, Индия или дальние острова были ему единственным пристанищем после отбытого наказания. Живых выдавали за мертвых. Сестре судившегося грозило вечное девичество, братьям — потеря службы, родителям — презрение и бойкот всего квартала. Изгнание из своей среды было неизбежностью и для аристократа и для лавочника, с той разницей, пожалуй, что мщение лавочников бывало наиболее жестоким и продолжительным.

Лорд Ильсент предстал перед английской юстицией и тем покрыл несмываемой грязью герб его предков, служивших, по преданию, самому Вильгельму Завоевателю. Лорд Ильсент всю свою жизнь упорно продолжал родовую традицию бравых рыцарей, которые, кроме титула, не позабыли обзавестись в походах и богатством, умело пополняемым потомками.

Вместо разбойных походов ради покорения земель английская аристократия принялась наживаться более утонченным образом. Рабовладельцы стали рабонанимателями. Лорд Ильсент предпочитал работу с деньгами и акциями — они казались ему наиболее надежными и к тому же бессмертными.

Пароходная компания лорда Ильсента жестоко пострадала от экономического шторма. Пассажиров и грузов стало на треть меньше. Пришлось поставить на прикол несколько океанских судов.

В кассе лорда Ильсента оказалась роковая брешь. Огласить это, позвать на помощь — значило капитулировать. Ильсент попытался остановить катастрофу подлогом. Он скрыл от своих акционеров потери и опубликовал ложные цифры. Двенадцать месяцев тюрьмы должны были научить неудачливого представителя славного рода коммерческой игре без шулерства. Вряд ли, однако, это смогло помочь разорившимся доверчивым покупателям дутых акций…

Суд —.машина, все части которой не уступали по качеству самой высокосортной шеффилдской стали, — великолепно охранял священные привилегии голубой крови и богатства, автоматически разрубая на мелкие куски безумцев и несчастных, пытающихся восстать против нее.

В доках и рабочих городах несчастье слишком частый посетитель, а суд слишком откровенный враг.

Маркс, юрист, отлично разбирался в английском законодательстве и праве. Средневековый ритуал, по его мнению, должен был импонировать бриттам своей многосотлетней неизменностью. Но за этой уловкой не могли укрыться лицемерное классовое пристрастие, продажность, заплесневелый опыт прошлых веков, трусливая кровожадность работорговцев, владельцев рыцарских замков, ростовщиков, заседающих в банках, всех тех, кто господствовал в веселой старой Англии.

Пристально вглядывались Маркс и Энгельс в некоторых рабочих, которые выслуживались перед капиталистами, получал от них подачки деньгами и даже титулами.

Как-то в доках Маркс обратил внимание на грязный клочок, оставшийся от объявления, прибитого к одной из потрескавшихся стен. Ветер изгрыз бумагу, осталась только подпись руководителя тред-юниона транспортных рабочих Бен-Доллета, хорошо известного в припортовых кварталах. В прошлом он был грузчиком, затем механиком в лондонском порту. Теперь, однако, ничто в этом разжиревшем, лоснящемся старике не изобличало его прошлого. Ничто, кроме обезображенной руки, лишенной нескольких пальцев, которую, как орден, он показывал на выборных рабочих собраниях и стыдливо прятал на банкетах либеральствующих зажиточных буржуа и правительственных чиновников.

Пальцы Бен-Доллета погибли под непосильно тяжелым, уроненным им ящиком в лондонском доке.

Бывший грузчик стал старательным надсмотрщиком над своими прежними товарищами, влиятельным членом парламента и пэром ее величества. Он поселился в большом собственном каменном коттедже и разъезжал в фаэтоне, запряженном двумя откормленными конями. Его сын учился В Кембридже и женился на дочери купца из Сити.

Молодой Джек Беп-Доллот был также политическим деятелем и рассчитывал значительно опередить отца. К нему благоволил премьер-министр Гладстон, в канцелярии которого он служил, а это была верная гарантия преуспеяния.

Людой, подобных Бен-Доллету, становилось в Англии все больше среди рабочего класса, и, хотя они все же исчислялись десятками, вред их был велик, а пример растлевающ.


Лиза Красоцкая познакомилась с леди Бен-Доллет на благотворительном вечере в пользу родильных домов для одиноких женщин. Жена пэра, тщательно скрывающая, что в давно прошедшей молодости работала швеей в мастерской на Бонд-стрнт, была преисполненной самодовольства пожилой женщиной, примечательной лишь тем, что два ее больших и бездумных глаза были различного цвета — один светло-голубой, а другой темно-коричневый. Она развлекалась филантропической деятельностью. Любимой темой разговора леди Бен-Доллет были придворные сплетни, которые она неутомимо собирала. Так как Лиза была не титулована и уже не очень богата — деньги ее ушли на многие общественные цели в Америке и в Европе, — леди Бен-Доллет уделила ей не много внимания, но зато ее сын Джек не скрыл своей заинтересованности семнадцатилетней Асей. Юная девушка вполне соответствовала данному ей в швейцарском пансионе прозвищу «ртуть». Все в ней было в постоянном движении: озорные серые, со стальным отливом глаза, румяные губы, ямочки на щеках, узкие красивые руки. Худенькая, стройная и гибкая, она не могла усидеть на месте и заражала окружающих желанием двигаться.

Джек Бен-Доллет был тучный и флегматичный человек с волосами прилизанными и лоснящимися, как у новорожденного щенка. В выражении его лица было что-то угодливое, слащавое.

Спустя несколько недель после знакомства Красоцких с Бен-Доллетами девушка сообщила матери, что решила выйти замуж за Джека.

— Но позволь, дарлинг, — крайне удивилась Лиза, — он ведь женат.

— Это но помеха для истинной любви. Бен-Доллет получит развод. Он мне сказал об этом, когда сделал предложение.

Лиза помрачнела.

— Подумала ли ты о его двух детях? Вторгнуться в чужое гнездо и пытаться разрушить его — это гадко!

— Ты рассуждаешь старомодно, мама, Джек ведь любит меня. Я заставила его признаться в этом.

— Но кто дал тебе право строить счастье на несчастье других? Впрочем, ты почти ребенок, и все это только блажь. Я прожила долгую жизнь и убедилась, что сознание причиненного кому-нибудь горя, проклятия и слезы, пролитые по нашей вине, всегда омрачают жизнь. Бойся их. Разве не будут казнить тебя всегда глаза оставшихся без отца детей?

— Право, мамочка, ты очень странная, несовременная. Ты мучишь одним своим укоризненным взглядом. Но если я откажусь от Джека, то никогда уже не полюблю никого другого и, значит, останусь старой девой.

— Тебе только семнадцать лет, девочка. Много будет еще впереди и увлечений и разочарований, прежде чем встретится настоящая любовь, — убеждала Лиза готовую расплакаться Асю. — Не совершай непоправимых ошибок и наберись терпения, — нет на земле человека, который не встретил бы того, кого ищет. Зачем тебе с юности муть и грязь в чистейшем таинстве брака? Я, право, не ханжа и не настаиваю на нерасторжимости супружеских союзов. Но у жизни есть свои неписаные законы. Только неотвратимое роковое чувство дает нам право на большие жертвы, а этого у тебя нет. Интриги, развод, брошенные дети, чьи-то страдания, только из-за страха остаться одной, — чрезмерный груз. Пожалей себя, наконец. Да и какая будет у вас с Джеком тогда любовь? Ведь чувства должны быть чистыми, как бы пронизанными лучами солнца.

— Раз так, то я уеду с Джеком в Канаду. Он давно хочет покинуть Англию. Я знаю, что ты родила меня до того, как вышла замуж за папу Сига. Значит, я дочь незамужней женщины. Мне все рассказала няня Пэгги. Признайся: кто был моим отцом?

Лиза оторопела. Никогда Ася не спрашивала ее о своем происхождении. Девушка по знала, что родная мать ее умерла и она взята десятидневным ребенком из родильного дома «Помощь королевы Шарлотты» и удочерена Лизой. Сейчас молчание приемной матери Ася поняла превратно.

— Ты молчишь, потому что отец мой был женатым человеком и вы не могли обвенчаться. Не так ли?

Лиза опустила голову. Как быть? Рассказать Асе правду или оставить ее в двойном заблуждении? Но тогда она решится повторить то, что по ее ложному представлению случилось в жизни Лизы. В тот же вечер Лиза рассказала дочери все, стараясь возможно меньше поранить ее сердце. Истина подавила Асю. Она впервые испугалась, что может потерять любовь приемной матери. О Джеке больше не было речи. Спустя несколько месяцев имя его привлекло к себе внимание английской столицы. Сын пэра предстал перед судом. Он хотел бросить жену и сочетаться браком с дочерью весьма богатого владельца нескольких крупнейших столичных боен.

Бен-Доллет проделал все необходимые формальности, чтобы получить развод. На углу Лейстер-сквера он отыскал девушку, чьей профессией было способствовать освобождению мужчин от брачных уз. За шестнадцать фунтов это альтруистическое существо согласилось провести с ним ночь в отеле. Утром вошедшая горничная увидела необходимую для достижения разводной цели сцену: мужчину, прохаживающегося по комнате в халате, и даму в постели. Впоследствии, в присутствии жены, Бен-Доллет уронил «нечаянно» счет из гостиницы, в котором упоминались «двуспальная кровать и завтрак». Все шло отлично. Жена в порыве обиды подала в суд требование развода. Горничная не поскупилась в описании пикантных деталей. Но на коварный вопрос судьи об имени «согрешившей» с Бен-Доллетом женщины он не сумел дать ответа. Девица с Лейстер-сквера дорого расценивала свою репутацию, и в шестнадцать фунтов стерлингов не входила стоимость разоблачения ее инкогнито.

— Может быть, он провел ночь со своей бабушкой, в чем нет ничего предосудительного. Мало ли отчего мы иногда склонны преувеличивать содеянное, — сказал глубокомысленно судья обиженной жене и закончил прочувствованной речью к обоим супругам, призывая их жить в мире и согласии. Пятьдесят фунтов, затраченные Джеком на судебные издержки и ночь в отеле, пропали безрезультатно.

Английский суд разводил только после самых унизительных ковыряний в бытовой золе и преимущественно в отталкивающих подробностях брачных отношений.

Беда, если судья принадлежит к какой-нибудь секте, тогда измученные друг другом супруги без всякой надежды наконец расстаться подвергаются длительной пытке поучающих проповедей.

— В следующий раз я попросту убью ее, — сказал Бен-Доллет своему юристу.

Но убил он не жену, а судью, отказавшего ему в разводе.


…Как-то в теплый летний вечер Лиза и Ася подозвали извозчика и уселись в неповоротливый фаэтон. Кучер в грузной ливрее и поблекшем старом высоченном цилиндре повернул обветренное, густо заросшее бронзовыми волосами лицо, ожидая адреса.

— Мейтленд-парк Род, Хаверсток-хилл, — сказала Лиза.

Кони побежали по гладкой мостовой. Совсем недавно появились в Лондоне резиновые шины, и ехать было приятно и спокойно. Лиза любила легкое покачивание кареты и с удовольствием откинулась на мягкую спинку. Колокольчики бренчали, веселя слух прохожих. В темноте фонари на кузовах встречных фаэтонов освещали улицы, мигая, исчезая, как светлячки. После Пиккадилли и Стренда совсем глухим и пустынным казался район, примыкающий к Хэмпстедским холмам. Движение здесь было очень незначительно. Дрожа, бросали на черный зрачок камня бельмо света одинокие газовые рожки.

В воскресенье в Модена-вилла собрались гости. Лиза нежно пожала руку Женни Маркс и Ленхен. Торопливо присела в заученном реверансе Ася и бросилась к поджидавшей ее Элеоноре, — девушки были дружны.

— Я набита тайнами, как подушка перьями, — шепнула весело Ася подруге и завертелась на месте. Глаза ее, ямочки на щеках, губы, руки были, как всегда, в непрерывном движении.

Ленхен настежь распахнула двери в сад. На зеленой лужайке стоял стол для предстоящего ужина. Она тоном командующего парадом отдавала приказания послушной ей молодежи.

— Господин Френкель, отнесите-ка эту лампу, а затем придите за тарелками. Не оступитесь на лестнице, там шесть ступеней. Женнихен, возьми соусник и салфетки, а ты, Тусси, не урони хлебницу. Сейчас я спущусь в кухню за холодной телятиной.

— Дайте и мне работу, — попросила Ася и тут же получила поднос с ложками, вилками и ножами. Жонглируя на ходу своей ношей, девушка, опережая всех, бросилась на полянку и принялась раскладывать приборы на белой скатерти.

Врублевский и Лонге в это время выносили в сад стулья. Маркс оставался наверху с одним из участников Парижской коммуны.

— Пройдите к Мавру, госпожа Красоцкая, он просил об этом. Там, кстати, вы найдете и своего соотечественника. Этот русский господин знает вас но Парижу.

«Кто бы это мог быть, не Лавров ли? — думала Лиза, поднимаясь по деревянной узенькой лестнице на второй этаж. — Я видела этого довольно спесивого человека только раз и отнюдь не прониклась к нему симпатией».

Постучав и услышав в ответ «войдите», Красоцкая открыла дверь в просторную рабочую комнату. Маркс пошел ей навстречу. В мужественном, коренастом человеке, сидевшем подле камина, Лиза действительно узнала Лаврова.

— Знакомьтесь, пожалуйста, — по-русски сказал Маркс, представив их друг другу.

— Мы мельком виделись весной этого года, — отозвалась Лиза, пытливо вглядываясь в чистое, широкое, невозмутимое лицо подошедшего Петра Лавровича.

— Да, нам почти не довелось встречаться с вами в Париже, но зато я до последних дней Коммуны имел счастье общаться с господином Красоцким, да будет земля ему пухом. Светлая память об этом доблестном борце не изгладится в моем сердце, — произнес Лавров с искренним чувством и низко поклонился Лизе. Затем красивым движением головы откинул густые с проседью гладкие волосы.

Слова его тронули вдову Красоцкого, и она благодарно пожала крепкую, сухую руку соотечественника. Но, подняв глаза на Лаврова, Лиза внезапно подметила, как надменно, самодовольно сомкнулся его упрямый недобрый рот, перехватила холодный взгляд из-под очков и ощутила, как поднявшееся было в ее сердце доброе, теплое чувство к Лаврову отхлынуло и безвозвратно исчезло.

«Самовлюблен, поди считает себя натурою избранной, — значит, недалек», — пронеслось в ее мозгу.

Лавров был трудный человек. Отлично образованный, много видевший, он был лишен самокритического мышления и того неуемного душевного беспокойства, которое гонит человека на постоянные поиски глубинной сущности явлений и ускользающей истины. Ему было уже около пятидесяти лет. Опасный возраст, когда нередко прекращается горение души и люди незаметно для себя останавливаются в движении и начинают тратить накопленный прежде и уже больше не пополняемый духовный капитал. Лавров был твердо уверен, что давно все постиг и правильно понимает происходящее в окружающем мире. Убежденный идеалист, он решительно отрицал существование общественных закономерностей и утверждал, что развитие человечества целиком зависит и является следствием деяний особо даровитых, критически мыслящих личностей. Лавров всегда подчеркивал свое глубокое презрение к толпе, называл ее чернью и верил в то, что мир будет спасен героями духа и мысли. Карлейль был одним из наиболее чтимых им писателей.

К Марксу и Энгельсу Петр Лаврович пришел, уверовав в то, что они являются исключительными натурами. Узнав их ближе, он увлекся необычностью их характеров и взглядов. Отдавая дань гениальности вождей Интернационала, Лавров, однако, остался совершенно чужд их учению. Ничто не могло поколебать этого непроницаемого, а по мнению Лизы, тупого человека. Дворянин по происхождению, он превратился в подлинного мелкого буржуа по мировоззрению и не скрывал своей враждебности к социал-демократическому движению, отметая с насмешкой самую мысль о том, что рабочий класс России может явиться силой, преобразующей общество. По мнению Лаврова, только крестьянство, ведомое необыкновенными личностями, способно выполнить такую миссию. Считая долгом каждого честного и выдающегося деятеля истории, к когорте которых Петр Лаврович причислял и себя, вступиться за правое и героическое дело коммунаров, он очутился в Париже, где проявил отвагу. Затем он вошел в Интернационал, но ни на шаг не отступал при этом от взглядов русских народников.

Для Лизы люди, подобные Лаврову, не были трудно разрешимой загадкой, и вскоре он внушил ей к себе явную антипатию.

— Вы, я слыхал, собираетесь в Швейцарию? — спросил Маркс Лизу. — Это очень кстати. Генсовет даст вам кое-какие поручения в Женеву к членам Русской секции.

— Располагайте мной.

Маркс подошел к столу, взял коричневую трубку, издававшую резкий горьковатый запах, и стал выбивать ее о край плоской пепельницы, формой напоминавшей лист платана.

— Вам, очевидно, предстоит встреча с великим шутом Бакуниным? — поинтересовался Лавров. — Вот уж дутая, изворотливая и весьма нечистоплотная личность. Л как вы судите о нем?

— Когда-то я хорошо знала этого новоявленного пророка. Это было так давно, — уклонилась от разговора Лиза.

— Теперь сей казарменный коммунист, бия себя в грудь, вопит о том, что он социал-атеист, — сказал Маркс гневно. — Аморфный всеразрушитель, мастер позы и громких, бессмысленных по существу, но весьма пышных фраз.

Женнихен и Шарль Лонге пришли звать Маркса и его гостей в сад. Как обычно в этом доме, ужин прошел непринужденно и живо. Было довольно поздно, когда компания пополнилась еще двумя гостями — коммунарами Проспером Лиссагарэ и Жаном Стоком.

Появление машиниста произвело на всех заметное впечатление. Женни с глубоким сочувствием протянула ему руку, Карл предложил сесть рядом с собой. Жан Сток казался совершенно невозмутимым, и, однако, это было спокойствие каменной гробницы. Он был сед, взгляд его подолгу задерживался на каждом предмете и с огромным трудом отрывался от него. Тот, кто не знал истории этого расстрелянного у стены Пер-Лашез и случайно оставшегося в живых человека, нашел бы его очень странным. Говорил Жан мало и отрывисто. Движения его были как бы заторможенными. Редкая улыбка на его лице напоминала гримасу острой физической боли. Пули версальских палачей вконец подорвали его здоровье: он протяжно кашлял и не мог более владеть левой рукой. Что-то отрешенное появилось не только в душе, по и в облике бывшего машиниста.

Получить работу в Лондоне было очень нелегко, так как английские буржуа отказывались нанимать коммунаров. Благодаря настойчивым заботам Маркса, бывший машинист устроился сторожем в одной конторе, а Лиза поселила его в своем скромном доме. Он выполнял также поручения Генерального совета, помогал Красоцкой в свободное время ухаживать за растениями в небольшом садике и вести ее несложное хозяйство. Все, кто узнавал Жана Стока ближе, любили его.

— Ешьте, дорогой Жан, вам надо хоть немного потолстеть. Тогда пройдет ваш гадкий кашель, — говорила Ленхен, пододвигая ему самые лакомые куски и стараясь не показать, как она его жалеет.

— Спасибо, мисс Демут, — тихо ответил Сток и глухо закашлялся.

— Было бы хорошо вам, старый дружище, съездить в Реймсгейт и отдохнуть у моря. Мы сообща устроим вам это, — сказал Маркс.

— Конечно же, Мавр, — обрадовалась Женни.

Франкель, Врублевский и Лонге живо поддержали ее. Но Сток нахмурился и мягко возразил:

— Есть люди более несчастные и больные среди коммунаров, нежели я. Можно перечислить вам много имен. Им, и только им, должны все мы помочь. Вот Эжен Потье, к примеру. Он очень слаб телом, хоть и крепок духом. Его нужно подлечить, а затем дать денег на билет в Америку. Там парень найдет себе работу и пригодится для пропаганды наших идей. А мне хорошо, братья, право же, очень хорошо. Я жив и вижу вас, в то время как столько коммунаров закрыло глаза навеки.

Жану хотелось еще многое сказать о тех, чьи образы он носил в своей груди, никогда не забывая, но, заметив, что печаль ночным ветром коснулась всех сидевших за столом, он смолк. Когда с едой было покончено, Жан Сток незаметно ушел. Вскоре и Маркс, дружески распрощавшись со всеми, отправился работать к себе наверх. Женни пошла проводить мужа. Лиза, весь вечер мало говорившая, внимательно наблюдала за этими двумя, ставшими ей очень близкими и дорогими, людьми. Оба они были в расцвете той зрелой красоты духа, которая приходит вместе с возрастом. Маркс несколько пополнел и выглядел еще более физически сильным и представительным. Из-под припухших верхних век на мир смотрели совершенно молодые, искрящиеся, прекрасные выражением ума и воли глаза. Голубая седина бороды оттеняла смуглый, без румянца цвет лица. Никогда Маркс не выглядел более значительным и величавым, нежели в эти годы.

Лицо Женни поразило Лизу своей переменчивостью. От него трудно было оторваться, оно подчинялось каждой мысли и движению чувств. Женни то молодела настолько, что Лиза будто видела ее как в годы светлой юности, то вдруг мрачнела и старела или становилась спокойной, строгой. Эта особенность, присущая внешности жены Маркса, свидетельствовала о сложности и чувствительности ее души. Так думала Лиза, любуясь сменой выражений ее лица.

«Не знаю, — решила она про себя, — что сказали бы поэты, но я сравнила бы госпожу Маркс с тем, что наиболее многообразно на земле, — с небом, которое так переменчиво».

После ужина молодежь разделилась на группы. Женнихен, Лео Френкель и Проспер Лиссагарэ уселись на скамье.

— Как я люблю этот дом, этот сад! — воскликнул Врублевский, останавливаясь перед ними, и закончил восторженно:

Здесь властвует Титан,

Огонь несущий,

Бог Прометей!

— Валерий, как всегда, черпает вдохновение и слова у Эсхила и Софокла, — сказал Лиссагарэ своим глухим высоким голосом.

— Что ж, это надежные друзья, — улыбнулась Женнихен.

Элеонора и Ася уединились в оранжерее, чтобы посекретничать без помех.

— И он предлагал тебе бежать с ним за океан? — допытывалась ошеломленная признанием подруги Тусси. — А впрочем, все это довольно низменно. Мавр сказал бы, что эпопея твоего Джека Доллета всего лишь приключения плоскодонной душонки или что-нибудь в этом роде.

— Но если его казнят, это будет точь-в-точь такая же развязка, как в романе «Красное и черное» моего любимого писателя Стендаля, — восторженно заявила Ася.

— Действительно, похоже, но что до меня, то я терпеть не могу уголовных происшествий и убийц, — с брезгливой гримасой заявила Элеонора. — Скажи мне лучше, нравится ли тебе Лиссагарэ? Не думай, что он, как все остальные взрослые в этом доме, ухаживает за Женнихен, совсем нет. Он очень много времени уделяет не ей, а — мне.

Ася приподнялась на цыпочки и через довольно грязное стекло оранжереи посмотрела на живо о чем-то разговаривавших с Женнихен коммунаров.

— Проспер — вот тот, худой высокий шатен с очень тонким аристократическим лицом.

— Да ведь он старик, — разочарованно произнесла Ася. — Ему, наверно, более тридцати лет. И какой-то помятый. Я думаю, его уже невозможно разгладить никаким утюгом.

Девушки весело расхохотались.

— И все-таки это очень лестно, когда к тебе относятся, как к совсем взрослой, и даже советуются с тобой, — промолвила Тусси.

— Твоей старшей сестре пора выйти замуж, ведь Лаура младше, а уже давно мадам Лафарг.

— Мне кажется, Женнихен стоит только захотеть, и она станет госпожой Лонге. Я подозреваю, что Франкель и даже Врублевский тоже на нее засматриваются. Достаточно прочесть их ответы в «Книге признаний». Обоим нравятся только черные глаза и черные длинные волосы.

— Может быть, твои?

— Что ты, Эсси, кроме Лиссагарэ, все остальные, увы, считают меня еще ребенком. Я выучила наизусть исповедь Врублевского. Он писал ее будто бы в шутку, но ведь под этим могут скрываться и подлинные его мысли. Послушай и суди сама:

Ваше понятие о счастье: пламенный ад.

О несчастье: холодный рай.

— Я должна это записать в свою книжку замечательных изречений. Кто бы мог подумать, что этот рябой пожилой человек такой романтик и даже поэт, — воскликнула Ася.

— Это верно, у него нежное сердце, и напрасно он считает своей отличительной чертой — неотесанность, — согласилась Элеонора. — Девиз его, конечно же, относится к Женнихен, хотя она и сердится, когда я говорю ей это. «К чему были бы псе добродетели и пороки, даже мрак ночи и лучи дня, — пишет он, — без света черных очей и тени длинных волос». Как это красиво сказано, не правда ли?

— Мне больше нравится господин Франкель, он очень умный и чуткий.

— Ты права, но Франкель слишком уж серьезен. Его признания я тоже выучила наизусть, они вовсе не шутливы.

И Тусси с расстановкой, прикрыв большие глаза, как монолог из пьесы, прочла подруге исповедь молодого революционера. Ася ее не прерывала.

Вопреки Гете, который говорил, что «только нищие скромны», Лео Франкель превыше всего ценил в людях скромность, в мужчине — прямоту, в женщине — умение, внушив к себе любовь, заставить себе повиноваться.

Своей отличительной чертой он считал повышенную чувствительность и признавался, что его представление о счастье — любить и быть любимым, о несчастье — быть исключенным из Интернационала.

Он питал наибольшее отвращение к пошлости и лицемерию.

Ваша антипатия: люди, одобряющие все установления просто потому, что они существуют.

Исторические личности, которые внушают вам наибольшее восхищение: Томас Мюнцер, Бабёф.

Личности, которых вы ненавидите: революционеры на словах.

Любимое занятие: наблюдать.

Любимый герой: тот, которого историки именуют «народ».

Любимая героиня: Луиза Мишель.

Любимый поэт: Эзоп, Гейне и автор «Возмездия» Гюго.

Любимый прозаик: Томас Бокль.

Цвет глаз и волос: черный.

Любимый цветок: фиалка.

Любимые имена: Элиза, Маргарита и… Женни.

Блюдо: пудинг.

Девиз: раз уж нам суждено умереть, то постараемся по крайней мере умереть за правое дело.

Ася была восхищена.

— Ах, если бы он был молод, не имел такой черной страшной бороды и не носил таких уродливых очков, как бы я могла его полюбить!

Страх, любопытство, ненависть, которые внушало имя Карла Маркса правящим классам на разных материках, порождало много лжи. Маркс по этому поводу как-то привел слова Чернышевского, труды которого читал всегда с особым удовольствием: «Кто шествует по путям истории, не должен бояться запачкаться».

Особенно бесновались французские реакционеры. Одна из бонапартистских парижских газет измыслила ложное сообщение о смерти вождя Интернационала, которое подхватила печать различных стран. Получив эти сведения и поверив им, конференция филантропического «Космополитического общества» в Америке вынесла резолюцию, которую опубликовала в газете «Мир». В ней говорилось, что Маркс являлся «одним из самых верных, бесстрашных и самоотверженных защитников всех угнетенных классов и народов». Конференция за океаном призывала умножить усилия для защиты тех прав для народа, которые так смело и упорно отстаивал Маркс.

Известие о мнимой смерти Маркса долго служило темой для всяческих разговоров и шуток в Модена-вилла. Но Елена Демут негодовала и успокаивала себя, лишь вспоминая народную примету, говорящую, что тех, кого при жизни хоронят, ожидают долгие и плодотворные годы.

В сентябре 1871 года в Лондоне произошла закрытая полулегальная конференция Международного Товарищества Рабочих, посвященная обобщению опыта возникновения, бытия и гибели Парижской коммуны. Судьба Коммуны была весьма поучительна. Отныне главным для пролетариата становилась сплоченная революционная партия. Всеобщее негодование вызвали анархисты и их главарь Бакунин, которые отрицали необходимость политической борьбы и объединения рабочею класса. Резолюция, принятая на конференции, гласила, что пролетариат может действовать, лишь организовавшись сам в политическую партию, которая необходима для того, чтобы обеспечить победу социальной революции и осуществить ее конечную цель — уничтожение классов.

Лондонская конференция, руководимая Марксом, разоблачила вероломство анархистов и их вожака Бакунина. Перед пролетариатом была поставлена задача создания в каждой стране строго дисциплинированной политической партии.

В дни конференции Женни Маркс находилась с Элеонорой в Реймсгейте. Ей долгое время нездоровилось, и Карл настоял, чтобы жена поселилась у моря. Но, оставшись один, Маркс очень тосковал по ней. Улучив свободную минуту, он отправил ей письмо:


«Дорогая Женни! Сегодня, наконец, конференция заканчивается. Работа была тяжелая. Утренние и вечерние заседания, в промежутках заседания комиссии, заслушивание очевидцев, подготовка докладов и т. д. Но зато и сделано больше, чем на всех предыдущих конгрессах, вместе взятых, ибо за отсутствием публики незачем было упражняться в театральном красноречии. Германия не была представлена, от Швейцарии присутствовали лишь Перре и Утин.

На прошлой неделе революционная партия в Римо устроила в честь Риччиотти Гарибальди банкет; мне прислали отчет о нем, помещенный в римской газете «Ля капиталь». Один оратор… провозгласил встреченный с большим энтузиазмом тост за рабочий класс и в честь Карла Маркса, который стал его «неутомимым орудием». Горько это для Мадзини!

Когда в Нью-Йорк пришло известие о моей смерти, то «Космополитическое общество» созвало собрание, резолюции которого, опубликованные в «Уорлд», я тебе посылаю… Тусси получила встревоженное письмо и от петербургских друзей… С Робеном и Бастелика, друзьями Бакунина и его соратниками по интригам дело было трудное…»


Наступила поздняя осень. Лондон окутали черные и желтые туманы. Маркс хворал. Карбункулы преследовали его меньше, но начались резкие боли в печени; кроме того, он тяжело страдал от неудержимых приступов кашля, мешавших сну и значительно ослаблявших больного. Впрочем, врачи считали это не легочным, а горловым заболеванием. Столь завзятому курильщику, привыкшему к табаку с юности, каким был Маркс, пришлось окончательно отказаться от сигар и трубки.

Каждый день, независимо от погоды, защищаясь от дождя большим зонтом, обычно вместе с Энгельсом, в сопровождении послушного лохматого пса Виски, Маркс отправлялся на двухчасовую прогулку по Хэмпстедским холмам. Дорога была неровной, приходилось подниматься и спускаться по крутым склонам. Оба друга были отлично тренированными ходоками. Отныне они могли общаться, не прибегая к переписке, делиться каждой мыслью, обсуждать злободневные вопросы. Они давно понимали один другого с полуслова. Случалось, оба принимались громко спорить и в поисках единого решения, вернувшись домой, рылись в справочниках, чтобы прийти к согласному выводу. Это был плодотворный обмен мыслями и мнениями. Если прогулка почему-либо не могла состояться, друзья оставались наедине в кабинете. Внезапно поднявшись с кресел, они принимались ходить, каждый по своей диагонали, поворачиваясь у стены на каблуках и снова двигаясь в противоположном направлении. И нередко обсуждение какого-либо значительного вопроса из области истории, естествознания, политики, экономики продолжалось в течение нескольких встреч, до тех пор, покуда предмет размышлений не исчерпывался или не становился совершенно ясным для обоих.

Часто эти два пожилых, но бодрых человека начинали соревноваться в шутках, острословии, и тогда громкий, от сердца идущий смех разносился по всему дому, а если это было на прогулке, его повторяло эхо, и он замирал среди лугов и редких садов мало застроенной пригородной местности. Случалось, они принимались петь народные и студенческие немецкие песни или арии из опер. Нередко к их дуэту присоединялись Женни, Лицци и Ленхен.


Красоцкая отправилась в Швейцарию. Ей предстояло по просьбе Маркса еще раз встретиться с Бакуниным. Чтобы быть во всеоружии на случай спора, Лиза обзавелась множеством книг, которые могли бы помочь ей разобраться в учении, проповедуемом анархистами. Чем больше читала она статей Бакунина, а затем и его противников, тем больше поражалась тому, что узнавала. В своей тетради Красоцкая записала для памяти:

«Слово «анархизм» происходит от греческого «безначалие, безвластие». Его отыскал и пустил по свету Прудон, который анархистские идеи, имевшие хождение в прошлых веках, выдал за свои. Еще Годвин в своей знаменитой некогда книге отвергал государство, законы и политические учреждения во имя так называемой свободы личности. Я прочла книгу и другого предшественника Бакунина, некоего Макса Штирнера. Он еще в 1845 году заявил, что эгоизм есть ось, вокруг которой вертятся все взаимоотношения людей. Ячество стало его религией, и он требовал, чтобы ничто не мешало ему жить так, как заблагорассудится, даже если от этого погибнут города и люди. Штирнер ярился против коммунизма, потому что это учение о счастье для всех, а не для одного-единственного, и воспевал частную собственность, объявляя ее священной. Он призывал к созданию союза эгоистов-собственников. Чего только уже не бывало на свете!

Маркс всю эту чехарду идей назвал в разговоре со мной вселенским бунтом мелкого буржуа и напомнил при этом о формуле Прудона: политическая революция — это разложение государства, а экономическая революция — это общественное переустройство без какой бы то ни было классовой борьбы. Так вот откуда Михаил Александрович черпает свою премудрость. Не глубокий его источник! Удивительно и горько, а вот уж подлинно одна паршивая овца портит все наше стадо. Клевета, подлоги, интриги — все орудия зла использует Михаил Александрович против Генерального совета. Зачем ему это?»

И снова Лиза очутилась на швейцарской земле. Воспоминания давили на нее, как горы, которых она никогда не любила. Насколько бодрил ее всегда морской бескрайний простор, настолько удручали со всех сторон обступившие озеро Леман громады Альп, острые, холодные, ограничившие мир со всех сторон, точно тюремные стены.

Была весна. В горных долинах цвели и одуряюще пахли нарциссы. Они заглушали травы, и казалось издали, что с гор течет серебристая река.

С охапкой душистых цветов Лиза пришла в маленькое шале — коричневый двухэтажный фермерский домик, прилепившийся к горе. Хозяйка принесла ей парного молока, хлеба и ломоть желтого сыра. День был такой ясный, что самые далекие вершины гор, даже обычно окутанная туманом Маттерхорн, были совершенно обнажены. Лиза допоздна бродила одна по альпийским лугам, и чем выше она поднималась, тем больше находила мягких, точно войлок, эдельвейсов. С годами она чаще нуждалась в таких днях полного молчания, углубленных размышлений и общения с природой. Душа ее как бы очищалась. Кроме того, это были часы поминовения усопших, своеобразное таинство.

Приближались часы заката. Небо напомнило Лизе прекрасный переменчивый камень александрит. Из синего оно становилось розовым и, наконец, темно-лиловым. Лиза повернула назад к шале, где решила переночевать. Она мысленно попрощалась со всеми, кто сопутствовал ей в долгой, одинокой прогулке. Грустнее всего было расставание сСигизмундом Красоцким. Чем больше времени проходило со дня его гибели, тем тяжелее становилось ей оставаться на земле.

В старости приходит не только физическая, но и душевная дальнозоркость. Множество ранее забытых чувств и событий возвращаются и оживают. Перед Лизой снова прошла вся ее счастливая жизнь с Сигизмундом. Он один любил ее по-настоящему преданно, самозабвенно. Спускаясь с гор, Лиза, охваченная тоской, вызывала в памяти улыбку, голос, смех мужа. Она не замечала, как слезы омывали ей лицо.

Утром, освеженная, спокойная, собранная, она отправилась в кантон, где жил Бакунин. В маленьком уютном городке в предгорьях Альп, на улице, густо усаженной цветущими розовыми и белыми каштанами, в домике часового мастера, рьяного анархиста, Михаил Александрович снимал несколько комнат. Там же жил его друг и последователь Гамбуцци.

Лиза постучала. Дверь открыла полная, низенькая молодая женщина, точно сошедшая с картинок, рекламирующих швейцарский сыр и молочный шоколад. «Экая фламандская красавица», — подумала Лиза, приветливо улыбнувшись бело-розовой блондинке в помятом и несвежем шлафроке, обшитом бесчисленным количеством оборочек и кружев. Узнав, что Лиза русская, она выразила непритворную радость.

— Вы к Бакунину? Я его жена, Антония Ксаверьевна, будем знакомы. Как приятно увидеть русскую даму в этом глухом месте, где живут одни только бедные люди, — тараторила Бакунина, провожая Лизу в комнату мужа. — Вы уж извините нас за беспорядок. У нас двое детей, да еще такие шалуны. Мы так редко видимся с мужем. Мне иногда по целым неделям словом с ним не приходится обмолвиться, и я, право, очень счастлива, что надолго уезжаю в Красноярск к родителям. Разрешение уже получено. Пожалуйста, сюда.

Из темного коридора, заставленного сундуками и всякой рухлядью, Антония Ксаверьевна ввела Лизу в большую светлую комнату, производившую отталкивающее впечатление из-за господствовавшего там беспорядка. Деревянный пол был грязей. Клочки бумаг, окурки, пара давно не чищенных больших ботинок валялись у неприбранной кровати. Стол был завален книгами и газетами. На стульях лежала мужская одежда. Двое черноволосых смуглых ребят пытливо выглядывали с большой террасы.

— Мои дети пока еще не говорят по-русски. Они у меня вылитые итальянцы, — сказала Антония Ксаверьевна многозначительно.

В это время с полотенцем через плечо и с черепаховой мыльницей в руках вошел Бакунин.

— Простите, бога ради. Не знал, что у нас гостья. Засиделся до полуночи с друзьями и, как видите, только что встал. Сердечно рад вашему визиту.

Громко шлепая бархатными домашними туфлями, Михаил Александрович прошел в соседнюю комнату, чтобы скинуть халат и обрядиться в щегольской новенький костюм. Между тем, не переставая говорить, его жена оправила постель и, освободив от множества предметов обихода ковровое кресло, предложила его гостье.

— Мишель очень придирчив и горяч, и я предпочитаю помалкивать и не трогать его вещей. Ему очень трудно угодить, — видно, мать и сестры сызмала его избаловали. Вообще лучшая метода в браке — не перечить.

Как только Бакунин вернулся, Антония Ксаверьевна, мило улыбаясь, ушла и увела с собой детей.

Лиза и Михаил Александрович грустно разглядывали друг друга. Оба они очень постарели. Несмотря на нарядный коричневый сюртук и полосатый жилет, сшитый по последней моде и несколько скрадывавший рыхлую полноту, Бакунин выглядел очень тучным и нездоровым. Особенно поразила Лизу его полукруглая выпуклая спина. Было в ней что-то угодливое, настороженное, отталкивающее. Потухшие бесцветные глаза его беспокойно перебегали с предмета на предмет. Мокрые после мытья волосы все еще вились, но потускнели и поредели. Бакунин старался держаться уверенно, даже молодцевато, но в действительности был заметно неустойчив, слаб и легко терял самообладание. Не зная, с чего начать беседу, он взял со стола и повертел в руках портрет жены.

— Хороша, не правда ли? И добра. Чего же еще желать от женщины? Как ваше мнение?

— Раньше вы думали и говорили иное, — ответила Лиза.

— Я был наивен. Раз нет на свете абсолютного совершенства, то лучше этакое дитя природы, чем назойливость и глупость ученых женщин. Так-то, друг мой, а семьи ведь у меня не получилось.

— Но, позвольте, у вас премилые дети, да и Антония Ксаверьевна вас, видимо, любит.

Бакунин странно улыбнулся, потер рукой лоб, поправил очки, ссутулился и вдруг впервые взглянул прямо в темные, широко раскрытые, всегда печальные глаза Лизы.

— Разве вы не знаете? — спросил он, и голос его осекся.

— Чего, Мишель?

— Того, что многим ведомо. Дети не мои. Их отец — мой добрый друг Гамбуцци. Но я не в претензии. О нет. Так даже и лучше для меня. А что до Антонии, то она никогда за все эти годы не сказала ничего умного, и, повторяю, в этом ее достоинство. Вот сердце у нее действительно отзывчивое, и я многим ей обязан был в Сибири. Удивительно, откуда у нее столько такта, несмотря на полное невежество. Она никогда не была мне в жизни помехой… и женой тоже… не была. Не вздумайте читать мне лекций с прописной моралью, — вдруг вспылил Михаил Александрович, хотя Лиза не шевелилась и слушала его молча, отведя глаза и глядя в окно, за которым цвело большое яблоневое дерево. — Что до прошлого, — продолжал Бакунин, — то я не смог бы быть с вами счастлив. Впрочем, это шутка, а посему, дорогая, не хмурьтесь. Итак, вы ко мне явились в качестве эмиссара от марксидов?

— Я приехала в Швейцарию по своим делам, но не смогла отказать себе в удовольствии повидаться с вамп. Мы некогда были дружны.

— Поверьте, — разглаживая бороду и бакенбарды сказал ей не без напыщенности Бакунин, — вряд ли есть у вас на свете более надежная и преданная душа, нежели моя. Вы всегда были очень умны и столь же совестливы и правдивы. Знаете ли, однако, почему я бежал от вас?

Лиза не ответила.

— Скажу вам без обиняков. Теперь это уже можно. Потому что казнился вами. Может ли убийца постоянно видеть перед собой свою жертву? Вы всегда страдали молча, ни разу не попрекнули меня, отказывали себе в самом необходимом, чтобы отдать мне все до последнего гроша. Мне, неблагодарному, безропотно и бескорыстно вы бросили свою нежность, верность, любовь. Лучше бы вы укоряли, презирали, когда-нибудь даже ударили меня. Ваше божественное терпение и самоотверженность стали наибольшей карой за мое равнодушие, грубость, сухость, эгоизм. И я вас возненавидел. Ну вот, наконец я исповедался перед вами. Простите меня, грешного раба божия, и постарайтесь понять.

— Не стоит нам, старикам, ворошить то, что принадлежало молодости, — ничем внешне не проявив своих подлинных мыслей и чувств, с холодной вежливостью ответила Лиза. — Все это мертво.

— Вы были богаты. Я тоже нынче ни в чем не нуждаюсь, а главное — дело всей моей жизни на подъеме.

— Денежный фонд Вахметьева, предназначенный для укрепления панславистской идеи Герцену, кажется, полностью перешел теперь к вам.

— Мы действительно унаследовали эти весьма необходимые, да и внушительные средства для пропаганды нашего учения во всем мире.

— Итак, несмотря на свою открыто проповедуемую ненависть к институту наследования, для себя вы сделали исключение? — с нескрываемой иронией спросила Лиза.

— Когда цель столь велика, она предопределяет поступки.

— Иезуиты, вероятно, не подозревают, что анархисты переняли у них основные принципы.

— Мы не гнушаемся ничем. Меня трудно вывести из себя подобным упреком. Иезуиты были некогда властелинами мира. Теперь ими станом мы, анархисты! Вы же, Лиза, исповедуя в прошлом свободу без ограничений, стали теперь всего лишь рабой авторитариев, послушным эхом немца Маркса и его компании.

— Не будем браниться, Мишель. Мне хотелось бы послушать вас, узнать, чему учите вы теперь членов своего ордена? — попыталась предотвратить ссору Красоцкая. Ей было важно заставить Бакунина разговориться, чтобы лучше понять, в чем же суть его разногласий и причина злобной, опасной борьбы с Интернационалом.

— Я мог бы предложить вам прочесть нашу газету. Сейчас «Равенство» в руках анархистов, и теперь уже навсегда.

Внезапно Бакунин подошел к Лизе, наклонился и положил большую пухлую руку на ее плечо.

— Такие женщины, как вы, любят только раз в жизни. Я не верю, чтобы вы изжили свое чувство и стали мне чужой. В Венеции я понял ваше поведение, рядом с вами ведь был муж. Но сейчас уже никто не стоит между нами. Не может быть, чтобы такой человек, как вы, Лиза, стали действительно искренней марксисткой. Это противоестественно, чудовищно для славянки, для истинно русской. Признаюсь, иметь в вас единомышленницу, идейного верного друга было бы для меня большим счастьем.

— Что ж, это вполне возможно, — сказала Лиза.

— С того бы и начали, я очень, очень рад. Вы могли бы оказать нам большую услугу именно потому, что уже вошли в доверие к Марксу. Сообщайте мне обо всем, что делается в Генеральном совете, я имею в виду у его вождей в первую очередь.

— Понимаю. Вы предлагаете мне шпионить, — с огромным трудом подавив жгучее негодование и притворившись сговорчивой, тихо сказала Лиза.

— Какое неуместное в политике слово. Я призываю вас к идейной борьбе с врагами рабочего движения, захватившими руководство в Интернационале. Итак, мой мудрый старый друг, присылайте мне еженедельно книги, любые романы, учебники, что хотите. На страницах девяносто три, сорок восемь, тридцать, семьдесят один отмечайте точками те слова, которые в совокупности будут образовывать фразы вашего ко мне письма-сообщения.

— Но почему именно эти страницы?

— Как вы недогадливы. Это годы великих восстаний и народных потрясений. Необязательно указывать тысяча семьсот девяносто третий или тысяча восемьсот сорок восьмой. Мы оговорим все заранее. Как видите, приходится перейти к конспирации, чтобы одержать победу и, главное, не выдать вас. Маркс и Энгельс сумели втянуть в свои сети немало пролетариев. К сожалению, время дискуссий и политических турниров кончилось.

— Но ведь все это нечестно. От кого вы меня хотите спрятать?

— Ради народа мы должны идти на все. Если вас заподозрят в симпатии к нам, то вы ничего не сможете более узнавать у марксидов. Я отныне считаю вас бакунисткой.

Не дожидаясь ответа Лизы, Михаил Александрович привычно откашлялся и принялся говорить все громче и громче, с нарастающей горячностью:

— Вам я верю, вас я причисляю к тем немногим избранным, кого можно посвятить во все секреты моего тайного союза. Да, Лиза, помимо открытого «Альянса социалистической демократии», у меня действует также подпольная организация, состоящая из интернациональных братьев и национальных братьев. Эти братья не имеют иного отечества, кроме всемирной революции, иной чужбины и иных врагов, кроме реакции. Они отвергают всякую политику соглашательства и уступок и считают реакционным всякое политическое движение, которое не имеет непосредственной и прямой целью торжество их принципов.

Бакунин вытер платком влажное лицо и лоб, снял очки и многозначительно посмотрел на Лизу.

— Слушайте дальше. Интернациональным братом может стать только тот, кто искренне примет всю программу, со всеми вытекающими из нее теоретическими и практическими последствиями, тот, в ком ум, энергия, честность и сдержанность соединяются с революционной страстностью, тот, в ком сам черт сидит. Да, да, Лиза, не удивляйтесь. Нам нужны люди, подобные мне, ибо сам я — воплощенный сатана! Не признавая другой какой-либо деятельности, кроме дела истребления, мы соглашаемся, что формы, в которых должна проявляться эта деятельность, могут быть чрезвычайно разнообразны: яд, нож, петля. Революция все освящает. Вы русская, Лиза, и должны вместе с нами немедленно приняться за святое дело истребления зла, очищения и просвещения русской земли огнем и мечом!

— И много уже у вас братьев? — с трудом сдерживая улыбку, спросила Лиза.

— Нам нужно только сто человек сильных, идейных. Это будет сотня, но сотня, которая перевернет весь мир! Масса же подвержена стадному чувству. Она пойдет за нами, когда проснутся в ней здоровые инстинкты!

— А вы…

— Я? Внешне мое правление будет соответствовать президентству в федеративной республике!

— Кем же вы избраны?

— Члены — основатели «Альянса» — все свои полномочия передали мне.

— Что ж, очень приятно убедиться в том, что вы один выступаете в стольких лицах, что вы есть основной и единственный стержень «Альянса». Какова же программа этой деспотической и иерархической тайной организации, Михаил Александрович? То, что вы говорили до сих пор, было весьма важно и интересно.

— Выход из существующего общественного порядка и обновление жизни новыми началами может совершиться только путем сосредоточения всех средств для общественного существования в руках нашего комитета и объявлением обязательной для всех физической работы. В течение известного числа дней, назначенных для переворота, и неизбежно последующей за ним сумятицы каждый индивидуум должен примкнуть к той или иной рабочей артели по собственному выбору. Все не примкнувшие к рабочим группам без уважительных причин не имеют права доступа ни в общественные столовые, ни в общественные спальни, ни в какие-либо другие здания, предназначенные для удовлетворения разных потребностей работников — братьев или содержащие готовую продукцию и материалы, продовольствие и орудия, предназначаемые для всех членов установившегося рабочего общества. Одним словом, тот, кто не примкнул без уважительных причин к артели, остается без средств к существованию. Для него закрыты будут все дороги, все средства сообщения и останется только один выход: или к труду, или к смерти! Объединение интернациональных братьев стремится к всеобщей революции, — заговорщицки понизив голос, заявил Бакунин. — От современного порядка вещей, основанного на собственности, эксплуатации, принципе авторитета — религиозного, метафизического и буржуазно-доктринерского пли даже якобинско-революционного, — не должно остаться камня на камне, сначала во всей Европе, а затем и в остальном мире.

— Экая ультрареволюционность! Собираетесь ли вы, однако, свергать нынешние, в действительности существующие, тиранические государства в России, Пруссии, Франции, или ваши ошеломляющие цели распространяются только в общем и целом на весь мир, направлены против абстрактного государства, которое нигде не существует?

Все еще не замечая насмешки в вопросах Лизы, уверенный в неотразимости своих идей, Бакунин отвечал патетически и страстно:

— Мы против всякого государства, против всякой политической власти, ибо для нас не важно, называется ли этот авторитет церковью, монархией, конституционным государством, буржуазной республикой или даже революционной диктатурой. Мы их всех в равной мере ненавидим и отвергаем!

— Что же вы, Михаил Александрович, во время Коммуны так неудачно отменили государство и предоставили Тьеру возможность переполнить Сену кровью парижан?

— Французы! — с презрением воскликнул Бакунин, и глаза его загорелись таким огнем бешенства, что Лиза подумала, не безумен ли он. — Французы! Они не доросли еще до понимания всей сладости анархии, они испорчены многочисленными революциями, они заражены кабинетными учениями, они хотели заменить одно государство другим, диктатуру монархии они хотели заменить диктатурой коммуны. Все революционеры, которые на следующий день после бунта хотят строить революционное государство, гораздо опаснее всех существующих правительств! Мы, интернациональные братья, естественные враги этих революционеров. Если бы Тьер не уничтожил Коммуну, то она сегодня была бы нашим самым заклятым врагом. Французы — отсталый народ, у них слишком мало выбитых из колеи, готовых в любую минуту стать пиратами молодых людей, как в Италии, или разбойников, как в России.

— Да, разбойников на Руси хватает, — сказала Лиза раздумчиво, внимательно вглядываясь в Бакунина. «Не шутит ли со мной этот столь близкий некогда и такой чужой ныне человек? Не смеется ли, не озорничает ли по-мальчишески?» — И много уже примкнуло к вам разбойничков на нашей святой Руси, Михаил Александрович? — спросила Лиза бойко, и лицо ее вдруг озарилось доброй улыбкой. Ей казалось, что сейчас все обернется шуткой. Между тем Бакунин продолжал, тяжело припадая на больную ногу, шагать по комнате. Он вспотел, ссутулился и упорно смотрел в пол. Лизе он напомнил одновременно и пастора и дьявола, читающего богохульную проповедь.

— Разбой, — начал он снова высоким бабьим голосов — одна из почетнейших форм русской народной жизни. Разбойник — это герой, защитник, мститель народный; непримиримый враг государства и всякого общественного и гражданского строя, установленного государством; боец на жизнь и на смерть против всей чиновно-дворянской и казенно-поповской цивилизации… Кто не понимает разбоя, тот ничего не поймет в русской народной истории. Кто не сочувствует ему, тот не может сочувствовать русской народной жизни, и нет в нем сердца для вековых неизмеримых страданий народных. Тот принадлежит к лагерю врагов — к лагерю сторонников государства… Лишь в разбое доказательство жизненности, страсти и силы народа. Разбойник в России настоящий и единственный революционер, революционер без фраз, без книжной риторики, революционер непримиримый, неутомимый и неукротимый на деле, революционер народно-общественный, а не политический и не сословный… Разбойники в лесах, в городах, в деревнях, разбросанные но целой России, и разбойники, заключенные в бесчисленных острогах империи, составляют один, нераздельный, крепко связанный мир — мир русской революции. В нем, и в нем только одном, существует издавна настоящая революционная конспирация. Кто хочет конспирировать но на шутку в России, кто хочет революции народной, тот должен идти в этот мир… Следуя пути, указываемому нам ныне правительством, изгоняющим нас из академий, университетов и школ, бросимся дружно в народ, в народное движение, в бунт разбойничий и крестьянский и, храня верную крепкую дружбу между собой, сплотим в единую массу все разрозненные мужицкие взрывы. Превратим их в народную революцию, осмысленную, но беспощадную.

— Но почему же вы медлите, не восстаете? Вот, например, в Италии у вас немало последователей!

— Нет, Лиза, нет, не все готово и там. Италия уже беременна революционной стихией, но плод еще не созрел. И там народ еще не до конца понял мое учение! Даже сам Гарибальди мыслит не анархистски, а по немецкому шаблону. Мои друзья послали ему недавно наши газеты и мои программы. Он, однако, отверг меня и отрезал себе тем пути к подвигу и вечной славе. Знаете, что он ответил моему верному последователю? Вот!

Бакунин взял со стола синий конверт.

— Полюбуйтесь, как отстал от нашего времени даже такой великий человек, как Гарибальди. Послушайте, что он пишет: «Парижская коммуна пала потому, что в Париже не было никакой авторитетной власти, а лишь одна анархия. Испания и Италия страдают от того же зла».

Бакунин поперхнулся от бешенства.

— Может ли быть большее недомыслие! Парижская коммуна, дорогая Лиза, пала именно от отсутствия подлинной анархии в моем понимании этого великого слова! Надо было распространять в народе идеи, соответствующие инстинктам масс, а эти инстинкты — бунт, бунт и бунт! Но итальянская молодежь уже обогнала своих вождей. Теперь она очертя голову бросается в революционный социализм, принимая всю нашу программу. Мадзини, наш гениальный и могучий противник, уже умер, мадзинистская партия совершенно дезорганизована, а Гарибальди все больше поддается влиянию той молодежи, которая носит его имя, но идет или, вернее, бежит, значительно опережая его.

— До сих пор ваши идеи, Михаил Александрович, находили своих сторонников главным образом среди разорившихся, проигравшихся в карты или прокутивших свои имения помещиков, а еще чаще среди потомков обедневших знатных дворян — к примеру, таких, как вы сами. Среди анархистов преобладают, насколько мне известно, неудачные адвокаты без практики, врачи без пациентов, бильярдисты, коммивояжеры, мелкие жулики, открытые и тайные агенты полиции. Во Франции члены вашего «Альянса» Ришар и Леблан уже после Парижской коммуны успели выпустить брошюру, которую заканчивают кличем «Да здравствует император», а многие французские анархисты являются информаторами охранки Тьера. Ваш «Альянс» напоминает ящик с двойным и даже тройным дном. Интернационал же, как вы знаете, ориентируется на рабочих, ведет открытую пропаганду своих идей среди трудового народа. Вы, как член Интернационала…

— Я, как член Интернационала, — вскричал Бакунин, — считаю, что Генеральный совет в Лондоне заражен реакционным духом! Я, как член Интернационала, считаю, что его захватили немцы, пытающиеся навязать ему авторитарно-коммунистическую доктрину! Я, как член Международного Товарищества Рабочих, встав во главе интернациональных братьев, стремлюсь превратить Интернационал в орудие вселенской анархии, а не немецкого порядка! Я никогда не был другом марксидов, но теперь я идейный лютый враг лондонского Генсовета. Мы вступили в борьбу не на жизнь, а на смерть. Враг теперь среди нас, и мы его либо уничтожим, либо заставим служить себе, не считаясь ни с чем. Нам нужно не единство с немцами и англичанами из Генерального совета, а разрушение его всеми силами и средствами!

Лиза побледнела и выпрямилась во весь рост. Огромные глаза ее горели. Она не могла и не хотела более скрывать подлинных своих чувств и омерзения, которое внушил ей Бакунин.

— Так вы действительно убийца Интернационала. Петля, яд, удар из-за угла — вся эта пакость кажется вам пригодной. Вы посылаете своих разбойничков ночью избить на улице Утина, якшаетесь с Нечаевым, этим подозрительным типом, убившим товарища. Вам все нипочем, кроме тщеславия и стремления во что бы то ни стало привлечь к себе внимание человечества. Вы сеете рознь и смущаете умы рабочих сейчас, когда на пустыре Сатори еще расстреливают героев Коммуны. Знаете, как это все определяется одним только словом на всех языках мира?

Бакунин отступил и остановился в недоумении, затем внезапно посинел от злобы. Кулаки его сжались. Он громко, быстро дышал.

— Подлость, подлость, подлость! — четко выговорила Красоцкая.

— Прочь, мерзкая старуха! — завизжал Бакунин не своим голосом. — Так низко, как ты, не падала еще ни одна русская дворянка. Объединилась с немцами, предала великое доблестное славянское племя. Презренная…

Очки его внезапно упали на пол и разбились. Он стал похож на сову, ослепшую от дневного света.

— Мы вас уничтожим!..

Лиза не слыхала, что еще кричал ей вслед разъяренный побагровевший Бакунин. Прижав руки к остро заболевшему сердцу, сбежала она с крутой лестницы и остановилась под огромным старым каштановым деревом, тщетно силясь перевести дыхание. В мозгу ее началась буря. Мысли закружились. И этот человек был когда-то ей близок! Им она жила многие годы, готовая пожертвовать ради него жизнью?! Всегда ли Бакунин был таким бездушным, циничным честолюбцем, готовым на все ради славы? Какими страшными деспотами становятся подобные слабовольные и вместе властолюбивые натуры. Великие люди лишены честолюбия.

«И я любила Бакунина, любила беззаветно», — с отвращением повторяла Лиза. Сердце ее билось все более неровно. Боль, незнакомая, пугающая, поднялась к горлу и схватила клещами левую руку.

«Что это со мной, неужели я умру здесь, сейчас?» — ужаснулась она, чувствуя, как похолодели ноги и липкий ледяной пот выступил на лбу. Несколько мгновений навсегда выпали из сознания Лизы. Постепенно, однако, боль стала уменьшаться, и она начала дышать глубже. Первый приступ грозной болезни прошел. Осталась только мучительная слабость. Медленно двинулась Красоцкая по безлюдной улице. Навстречу ей шло стадо ленивых коров. Мелодично звенели колокольчики, как бы аккомпанируя пастуху в белой накрахмаленной рубашке, который напевал тенорком протяжную горскую песенку. Лиза подумала о несоответствии разыгравшейся между нею и Бакуниным сцены и этого идиллического зрелища покоя, довольства и мира.


В Женеве, несколько дней спустя, Красоцкая рассказала на собрании Русской секции Товарищества о подробностях своего разрыва с главарем анархистов. От Утина она узнала о непрерывной, изнурительной борьбе, которую приходилось вести последователям Маркса с этими двурушниками.

— Какие уж они двурушники, — сто́рушники, — сказала Лиза.

Некоторые редакторы «Равенства» воспротивились Бакунину. В отместку он попытался уволить их из газеты. Но Женевский комитет Романской федерации давно уже тяготился деспотизмом Бакунина и был недоволен тем, что он перессорил его с Генеральным советом и другими немецко-швейцарскими органами Интернационала. Поэтому все нежелательные анархистам руководители «Равенства» были оставлены на прежнем деле. Тогда, стремясь сорвать издание газеты, Бакунин отозвал из нее своих приверженцев. Началась снова грубая словесная перепалка, перешедшая в свару, столь желанную всегда апостолу безвластия.

«Бакунинцы, их учение и тактика кажутся мне злокачественной опухолью, которая исподволь разрушает исполненный силы организм нашего Товарищества. Это воистину смертельная угроза для столь великого начинания», — печально думала Лиза, возвращаясь в Лондон.

Дома ее встретила Ася, очень веселая. По обыкновению, мило гримасничая и что-то перебирая руками, она сообщила:

— Мамочка, новость-то какая! Женнихен Маркс помолвлена. Угадай, кто ее жених?

— Я хотела бы, чтобы это был Франкель.

— Вот и ошиблась. Шарль Лонге. Настоящий гидальго!

— Французы превосходные люди, но как мужья они часто бывают слишком беспечны. Мне кажется, в них мало степенности и сдержанности. Женнихен такая хрупкая, вся как из самого драгоценного фарфора, — ответила Лиза.

— Ты говоришь — французы, а сама учила меня не судить о целой нации.

— Верно, дорогая. Даже приморская галька не однородна.

— Тусси сказала мне, что госпожа Маркс тоже не вполне уверена, будет ли счастлива Женнихен с господином Лонге.

— Трудно найти достойного мужа для такой девушки. Женнихен умна, нежна и впечатлительна. Не часто в наши дни встречается столь совершенное существо.

— Тусси поведала мне по секрету…

— Не следует передавать то, что тебе одной доверили, — прервала Лиза свою дочь.

— Но это не какая-нибудь бездонная тайна, — вспыхнула Ася и, как всегда, когда чувствовала неловкость, принялась беспокойными пальцами раскручивать и свивать свои длинные локоны, падавшие на грудь и плечи. — Ленхен обеспокоена, не склонен ли, как многие южане, будущий муж китайского императора Кви-Кви к лени.

— Я знала Шарля Лонге еще в Париже. Он был одним из редакторов газеты Коммуны. В такие дни, как те, в людях не ошибаются. Это честный и смелый человек. Большое счастье, что он избежал расстрела и благодаря помощи одного доброжелателя смог вовремя скрыться и бежать в Англию. Я надеюсь, госпожа и господин Маркс будут довольны выбором своей дочери.

Ася ничего не ответила. Лонге ей не нравился.

Здоровье Маркса не улучшалось, и он, по настоянию врачей, вместе с Женни, Энгельсом и Лицци отправился на побережье. Любимым морским курортом обеих семей был Реймсгейт, расположенный на востоке острова, несколько севернее Дувра, большого и шумного порта. Цены на комнаты в отелях, расположенных вдоль просторной набережной, были там значительно дешевле, чем в других, более модных местах, а красивый пляж, упирающийся в светлую меловую гору, ничем не уступал такому же в Борнмаусе и Корнволе, куда устремлялись английская знать и богачи. Реймсгейт был одним из самых непритязательных и веселых курортов Англии. На улицах городка в праздничные дни разгуливали фокусники, жонглеры и артисты, готовые по первому требованию публики начать концерт, показать пантомиму или кукольное представление с неизменным петрушкой. Маркс и Энгельс отмечали, как хорошо им дышится, спится и живется у моря.

Есть особая, неповторимая прелесть в туманных очертаниях берегов Англии, в неприхотливых прибрежных селениях. Сначала они разочаровывают своим мнимым однообразием, но ничто не успокаивает так встревоженное, усталое сердце, как бескрайний непритязательный простор водной стихии и серо-голубой цвет неба. Нет вокруг яркой, будоражащей пестроты юга, его утомительной навязчивой красоты. Сквозь дымку тумана с трудом пробиваются нежные пучки лучей, которые, подобно кисти, кладут на мольберт из песка и камня блеклые тона красок.

Энгельс в любую погоду отправлялся к морю, плавая и ныряя, как амфибия. Море неизбежно заряжало его энергией и бодростью. Маркс тоже заметно становился здоровее в Реймсгейте.

А в Лондоне обоих друзей снова ждал чрезмерный умственный труд. Маркс говорил, что имей день сорок восемь часов, и то он месяцами не справился бы со всей своей работой. Помимо всего остального, он взял на себя политическую и организационную подготовку предстоящего Гаагского конгресса Интернационала.

Все это время Маркса по пятам преследовала стая журналистов, желавших увидеть того, о ком буржуазия разных стран продолжала фабриковать чудовищные измышления как о громоносце Интернационала, готовившемся низвергнуть утвердившийся общественный строй. Телеграф с молниеносной быстротой разносил их по миру. Призрак Парижской коммуны неотступно пугал имущие и правящие классы.

Энгельс напряженно работал в Генеральном совете Международного Товарищества Рабочих, тратя немало сил на борьбу с анархистами. В январе 1872 года он писал в Милан одному из преданных единомышленников, Теодору Куно, о раскольнической, интриганской деятельности Бакунина:

«Если представишь себе, в какой момент, — как раз тогда, когда Интернационал всюду подвергается ожесточенной травле, — эти люди начинают свой заговор, то никак не можешь отделаться от мысли, что господа из международной полиции замешаны в этом деле. Так оно действительно и есть. В Безье женевские бакунисты имеют своим корреспондентом главного комиссара полиции! Два видных бакуниста, Альберт Ришар из Лондона и Леблан, были здесь и заявили одному рабочему… что единственное средство свергнуть Тьера — это снова посадить на трон Бонапарта, и поэтому они разъезжают на бонапартовские деньги, чтобы вести пропаганду среди эмигрантов в пользу бонапартистской реставраций. Вот что эти господа называют воздержанием от политики! В Берлине субсидируемый Бисмарком «Нойер Социал-Демократ» поет ту же песню».

Несколькими месяцами позже в Гааге состоялся конгресс Интернационала. Маркс отправился туда в сопровождении жены и Элеоноры.

Заседания происходили в большом зале «Конкордия» на Ломбард-стрит. Помещение — светлое, украшенное ленным орнаментом — сдавалось в обычное время иод балы, концерты и танцы.

На конгресс съехались делегаты из разных стран мира. Среди светловолосых северян резче выделялись смуглолицые представители красочной Италии и солнечной Испании. Английский язык перемежался с немецким и французским. В разноликой толпе особенно выделялся своим гигантским ростом, скульптурной богатырской фигурой и угольно-черной бородой друг Маркса, немец-щеточник Иоганн Филипп Беккер. За столом подле председательствующего сидел Энгельс. Он умудрялся в одно и то же время подносить ко рту темную, прокуренную, добротную трубку, делать записи в толстой тетради, отвечать на вопросы подходивших к нему людей и слушать с нескрываемым увлечением ораторов, говоривших с небольшого, деревянного, похожего на амвон возвышения. Костюм Энгельса казался только что полученным от портного, настолько был чист и отутюжен. Великолепная выправка, размеренность и точность жестикуляции придавали ему вид заправского военного, случайно надевшего штатское платье. Он был все еще на редкость моложав. С годами лицо его потеряло округлость и черты несколько заострились, но кожа осталась по-молодому свежей и гладкой. В пятьдесят с лишним лет Энгельс все еще сохранил русыми волосы, и в рыжеватой бороде и усах не видно было седых нитей. Серо-синие глаза его блестели задорно. Сидевший рядом с другом Маркс выглядел значительно старше. Густые волосы и борода его были пушисты и белы, как горные эдельвейсы, и резко оттеняли желтовато-смуглый, несколько болезненный цвет лица. Под чуть припухшими и прищуренными веками, вокруг глазниц от многих бессонных ночей в труде залегли глубокие морщины, и только лоб, величавый, выпуклый и ясный, оставался по-прежнему молодым, как и неотразимый, яркий взгляд. Желая что-либо рассмотреть, Маркс вставлял в правый глаз монокль.

Подавляющее большинство интернационалистов европейских стран и Америки были приверженцами взглядов Маркса и Энгельса. Они приветствовали их с трибуны.

Недавний член Парижской коммуны Лео Франкель переводил речи ораторов с немецкого на французский язык. После продолжительной торжественной части конгресс приступил к работе.

Предстояла решающая битва между сторонниками Генерального совета и «Альянсом» Бакунина. Вождь анархистов, однако, в Гаагу не явился.

Вместе с семьей Маркса в Гаагу, чтобы побывать на конгрессе, поехала и Красоцкая. Овдовев, она постоянно тосковала и стремилась к перемене мест.

— Агасфер, — говаривала Лиза, — был, очевидно, гоним по свету главным образом одиночеством. Когда теряешь близких и видишь обломки своей семьи, единственным подлинным утешением остается любимое дело, движение и общение с людьми.

На больших хорах, отведенных для гостей и прессы, Женни Маркс и Лиза проводили все часы работы конгресса. Облокотившись на барьер, побледневшие от напряженного внимания и воодушевления, сидели они рядом, стараясь не упустить ни одного слова, раздававшегося в зале.

Доклад Генерального совета читали по очереди Маркс, Энгельс и другие члены центрального органа Интернационала. Он был написан на английском, немецком и французском языках. Так как многие делегаты из Испании, а также Италии не знали никаких языков, кроме родного, для них был назначен особый переводчик. Когда они в ходе заседаний обращались с вопросами к руководителям конгресса, им нередко отвечали на их же языке Маркс и Энгельс.

Вопреки проискам бакунистов, конгресс признал необходимым для победы социалистической революции создание пролетарских партий и продолжение политической борьбы. Это решение было включено в «Устав» Интернационала и стало законом для его членов.

Особая комиссия занялась расследованием подрывной работы бакунистов в Международном Товариществе.

Неопровержимые доказательства вероломного и раскольнического поведения анархистов привел в своем докладе, представленном конгрессу от имени Генерального совета, Энгельс.

«Впервые в истории борьбы рабочего класса мы сталкиваемся с тайным заговором внутри самого рабочего класса, ставящим целью взорвать не существующий эксплуататорский строй, а само Товарищество, которое ведет против этого строя самую энергичную борьбу», — писал Энгельс.

Пять выборных членов следственной комиссии по делу Бакунина работали с вечера до поздней ночи в течение нескольких суток. В их числе были также Валерий Врублевский и Лео Франкель. Им пришлось прочитать множество писем, печатных документов, отчетов, выдержек из книг. Только тогда пришли они к единогласному решению и объявили, что Бакунин действительно виновен. Он, как это было отныне доказано, пытался разрушить Интернационал с помощью беспринципного общества «Альянс», стремился к расколу и тем самым готовил гибель Международного Товарищества Рабочих.

Когда председатель следственной комиссии Теодор Куно объявил во всеуслышание с трибуны конгресса о несомненной виновности Бакунина, один из анархистов, испанец, опоясанный огненно-красным флагом, который он, видимо, решил развернуть, когда во всем мире будет объявлена анархия, бросился к трибуне, выхватил пистолет и со словами: «Такой человек заслужил пули!» — прицелился в Теодора Куно. Неистового последователя Бакунина успели вовремя обезоружить.

Заслушав пространный отчет следственной комиссии, конгресс постановил большинством голосов исключить руководителя «Альянса» Бакунина и его сподвижника Гильома из Интернационала.


Покуда в зале «Конкордия» шел конгресс, Элеонора и Ася несколько раз осмотрели Гаагу. Правда, не в пример своей подруге, вполне равнодушной к политике и международному рабочему движению, младшая дочь Маркса была с юношеских лет преисполнена глубокого интереса ко всем социальным вопросам, много об этом читала и стремилась скорее включиться в жаркую революционную борьбу. Она нередко бывала на заседаниях конгресса и прослушала все основные доклады, но по настоянию родителей для отдыха должна была совершать прогулки на свежем воздухе.

— Я, право, дивлюсь, как можешь ты слушать, да еще с таким увлечением, скучные речи делегатов. Мне, когда я бываю там с тобой, так трудно бороться со сном. Я нарочно кусаю себе пальцы, чтобы не клевать носом. По правде сказать, я совершенно не выношу двух земных бедствий: концертов классической музыки, особенно Бака, Генделя и Моцарта, и разговоров на политические темы, — признавалась Ася. — Пожалуйста, однако, не выдавай меня мамочке, иначе она начнет меня презирать. Мой любимый композитор Оффенбах, а танец — канкан. Вот это настоящая современность!

Элеонора весело смеялась.

— Бедняжка Эсси, ты лишена самого прекрасного в жизни, у тебя, по-видимому, от природы глухое сердце.

Гаага — прелестный маленький город с низкими, однообразными кирпичными красно-коричневыми строениями в стиле ранней готики, с улицами чистыми, как небо после ливня. Это прекрасная, комфортабельная деревня с нарядными полянками и садами, с прозрачно-чистым ароматным воздухом и тишиной, нарушаемой только шорохом рессор экипажей и топотом лошадиных подков. Умиротворяющий душу город свято хранит традиции своих предков и их понятия о прекрасном.

Тем более всполошились и перепугались богатые голландские колонизаторы, промышленники и купцы, узнав о конгрессе Интернационала. Вся полиция его королевского величества была поставлена на ноги, и за руководителями Международного Товарищества Рабочих неотступно шествовали переодетые в штатское «блюстители порядка» и шпики.

Конгресс в Гааге стал решающей вехой в борьбе интернационалистов с бакунистами. Учение Маркса одержало победу над опасным, как взрывчатое вещество, сумбуром анархизма. Бакунизм отражал чаяния мелкой буржуазии. Бакунин опирался на такие страны, где пролетариат страдал но столько от капитализма, сколько от недостатка его развития, — на Италию, Испанию.

На заключительном заседании Энгельс предложил перенести местопребывание Генерального совета в Нью-Йорк, ввиду усилившихся преследований со стороны европейских правительств и враждебной деятельности анархистских и других мелкобуржуазных лиц, проникших в отдельные секции. Это не встретило возражений.

Из Гааги делегаты конгресса съездили в Амстердам, где состоялся митинг. Тесный зал близ порта был переполнен, и собравшиеся голландские рабочие, бурно выражая одобрение, слушали оратора стоя.

Маркс в своей речи, посвященной необходимости завоевания трудящимися политической власти с целью социалистического преобразования всего человеческого общества, сказал: «…мы никогда не утверждали, что добиваться этой цели надо повсюду одинаковыми средствами.

Мы знаем, что надо считаться с учреждениями, правами и традициями различных стран; и мы не отрицаем, что существуют такие страны, как Америка, Англия, и если бы я лучше знал ваши учреждения, то, может быть, прибавил бы к ним и Голландию, в которых рабочие могут добиться своей цели мирными средствами. Но даже если это так, то мы должны также признать, что в большинстве стран континентов рычагом нашей революции должна послужить сила; именно к силе придется на время прибегнуть, для того чтобы окончательно установить господство труда».

Со дня возникновения Интернационал выполнял с честью свою великую миссию. Основывая Международное Товарищество Рабочих, Маркс составил его устав. Благодаря широте своего охвата Международное Товарищество Рабочих смогло стать тем, чем было, — средством постепенного растворения и поглощения всех многочисленных разветвлений социалистической мысли.

Маркс и Энгельс не сомневались, что практическая деятельность Интернационала доказала, как работать в согласии с общим пролетарским движением на каждой стадии его развития, не принося, однако, в жертву и не скрывая собственных, четко выраженных принципов.


После окончания работы конгресса Маркс и Энгельс пригласили делегатов на обед в Схевенинген — приморское рыбачье селение, рядом с которым незадолго до того вырос небольшой благоустроенный курорт.

Женни Маркс, три ее дочери, Поль Лафарг, Шарль Лонге и Красоцкие отправились к морю из тихой Гааги в удобных экипажах. Езды было немногим более часа. Мощеная дорога пролегла по равнине, вдоль нарядного пригорода, купеческих вилл и зажиточных фермерских хозяйств. Стояла погожая теплая осень, и море у плоского Схевенингена было такое же желтовато-серое, как песок на необозримом пляже и блеклое небо, неотделимое на горизонте от водного простора. Элеоноре показалось, что она очутилась внутри переливчатой речной раковины.

В тяжелых темных сборчатых юбках и туго накрахмаленных рогатых белоснежных чепцах, держа в руках Библию, направлялись неторопливо, степенно к церковной службе рыбачки.

— Не сошли ли они с полотен Гольбейна, которые так понравились нам в Гаагском городском музее фламандской живописи! — завидя их, воскликнула Ася.

— Вот и рыжеволосые потомки натурщиков самого Рембрандта, — звонко вторила ей Тусси, показывая на местных жителей в бархатных жилетах, столпившихся на берегу у больших парусных лодок.

— Увы, девятнадцатый век взирает на нас во образе многочисленных полицейских, — разрушила очарование далекого прошлого Красоцкая и указала девушкам, с которыми гуляла по пляжу, на нескольких рослых мужчин в форме, шагавших на незначительном расстоянии от Маркса.

— Как они, однако, боятся Интернационала, — отозвалась Элеонора.

— И особенно твоего отца, Тусси.

— И все-таки здесь, несмотря ни на что, великолепно.

Схевенинген, наперекор времени, сохранил, будто в заповеднике, многое из быта и нравов некогда великих Нидерландов. Нигде в Голландии табак не казался таким ароматным, а сыр вкусным, как в этом тихом селении. Все иноземцы поддались очарованию и долго бродили по песчаной набережной, вдоль белых домов с черепичной яркой крышей, вдыхая бодрящий солоноватый воздух.

Фридрих Энгельс не преминул воспользоваться случаем и под вечер отправился с несколькими товарищами купаться. Наступил как раз час прилива. Волны ринулись к берегу. Теодор Куно, увлекшись, уплыл далеко и море и внезапно начал тонуть. Энгельс, заметив грозившую ему опасность, бросился на помощь. Добравшись к утопающему и ухватив его за волосы, он с ним вместе, борясь с валами, доплыл до берега.

За обедом было выпито много вина, выкурены десятки великолепных голландских колониальных сигар. Теодор Куно, сидевший возле Женни Маркс, громко рассказывал о своей предстоящей поездке в Америку. Маркс, хитро улыбаясь и указывая на Лафаргов, сказал ему:

— Вам следует в Новом Свете разрешить негритянский вопрос так, как это сделала одна из моих дочерей, выйдя замуж за мулата. Ведь Поль Лафарг негритянского происхождения.

Под общий смех молодой интернационалист обещал обязательно выполнить пожелание Маркса. Много забавных историй рассказал полюбившийся всем делегатам Генерал — Фридрих Энгельс.

Важные и полезные знакомства произошли в эти дни в степах зала «Конкордия» на Ломбард-стрит и в Схевенингене. Возникла не одна прочная дружба между революционерами, говорившими подчас на разных языках, по об одном и том же, и поставившими перед собой единую цель.

Во время конгресса у Маркса установились добрые отношения с Зорге, жившим в Америке, и Теодором Куно, собиравшимся переселиться за океан. Вождь Интернационала снова встретился с Иосифом Дицгеном и Кугельманом.

Накануне отъезда из Голландии Маркс повидался с Куно; они договорились о том, как повести организационную работу в Новом Свете.


В годы, когда учение Маркса и Энгельса одержало победу в Интернационале, многое изменилось в Европе. Парижская коммуна была разбита, окрепло буржуазно-национальное движение в Германии, силы реакции продолжали свирепствовать в полукрепостной России, и избегал потрясений развращаемый подкупом буржуазии английский пролетариат. Интернационал шестидесятых годов уже не отвечал возникшим новым задачам.

Маркс и Энгельс правильно учли время наступивших перемен. В итоге упорных боев они вместе со своими сторонниками разбили не одну секту, вредившую рабочему движению. Международное Товарищество Рабочих выполнило свою великую миссию и должно было сойти с исторической сцены. Началась новая, более мощная эпоха развития социалистических пролетарских партий внутри отдельных государств. Солидарность всех рабочих земли, впервые воплотившаяся в Интернационале, должна была, по мнению Маркса, развиваться и крепнуть отныне в иных формах.

— Я думаю, — заявлял Энгельс, — что следующий Интернационал — после того, как произведения Маркса в течение ряда лет будут оказывать свое влияние, — будет чисто коммунистическим и будет безоговорочно выдвигать наши принципы.

Борьба с бакунистами продолжалась еще некоторое время. Выполняя решения Гаагского конгресса, Маркс и Энгельс при участии Лафарга опубликовали в 1873 году брошюру «Альянс социалистической демократии и Международное Товарищество Рабочих». В ней, кроме доклада, зачитанного делегатам, отчетов следственной комиссии, было напечатано много новых документов о раскольнической и предательской деятельности анархистов во всех странах, включая Россию. Бакунин остался вереи себе, он не брезгал никакими средствами, как бы подлы они ни были, в достижении цели. Ни в личной, ни в политической жизни он не был никогда последователен и чист. Обвинения, выдвинутые и доказанные в брошюре руководителей Интернационала, были столь убедительны и неопровержимы, что всеразрушитель Бакунин прилюдно заявил о своем отказе от общественной деятельности. Настолько всем была уже ясна двойственность и лживость всех его заверений и поступков, что ому опять не поверили. Однако шкодливый политический путаник действительно вынужден был отойти в сторону от политических бурь. Искренних, верных друзей он не имел, так же как и сам никому но мог быть другом. Жена его с детьми уехала на целых два года в Россию и вернулась не столько к нему, сколько к Гамбуцци, которого любила. Жизнь Бакунина, жалкая и пустая, быстро скатывалась под откос.


Сочетавшись браком с Лонге, Женнихен покинула родительский дом. Вскоре Элеоноре минуло восемнадцать лет, и она настояла на том, чтобы начать работать. Ей удалось получить место учительницы в приморском городке Брайтоне. Наконец-то пришла для нее давно желанная самостоятельность.

Младшая дочь Маркса была стройной, похожей на испанку пышноволосой брюнеткой с безукоризненно свежим цветом лица и черными глазами. Особенно украшала Элеонору улыбка, то озорная, совсем еще детская, то застенчивая или насмешливая, чуть раздвигавшая полные губы, то мечтательная, легкой дымкой пробегающая по всему лицу, или широкая, безудержно веселая, с чистосердечным смехом, раскрывающая все ее, как рис, белые, ровные зубы.

Элеонора унаследовала от матери чрезвычайно подвижное и меняющееся лицо. Сызмала она увлекалась гимнастикой, постоянные упражнения придали ой изящество и гибкость. Ей доставляли удовольствие игры с мячом, бег, плавание и легкая атлетика. Чрезвычайно общительная, жизнерадостная, сердечная, она очень нравилась людям и легко находила друзей в самых различных слоях общества. Все вокруг казалось ей в эти годы полным интереса, примечательным. Элеоноре хотелось познать как можно больше, увидеть, объять. Она надеялась стать актрисой. Мелодичный голос и привлекательность заставляли каждого, кто встречал молодую девушку, думать о том, что она создана для театра. Подобно своей старшей сестре Женнихен, Тусси, несомненно, могла бы многого достичь на сцене.

С самых ранних лет в Элеоноре уживались трезвость и бескрайняя мечтательность. Она хорошо знала особенности политической обстановки, сложившейся в разных странах, понимала значение международной солидарности рабочих и была убежденной интернационалисткой. Многому научило ее пребывание во Франции в последний месяц Коммуны и общение с героическими защитниками первого пролетарского государства. Одним из самых близких друзей младшей дочери Маркса стал литератор и историк, последователь Бланки, Проспер-Оливье Лиссагарэ, член Парижской коммуны. Когда он сообщил Элеоноре, что задумал издавать журнал «Красное и черное», девушка с присущей ей горячностью и энергией принялась помогать ему в осуществлении этой цели. Она тотчас же написала в Германию Вильгельму Либкнехту, давнишнему другу всей семьи, которого знала с раннего детства и называла, так же как и ее старшие сестры, Лайбрери (библиотека):

«Для Франции нужно издавать публикации, которые освещали бы социалистическое движение во всех странах, в частности в Германии, — поясняла Элеонора. — Франция должна знать, что она может завоевать симпатии других наций, только сочувствуя им в свою очередь».

Журнал «Красное и черное» существовал очень недолго. Его закрыли из-за отсутствия средств у издателя. А дружеские отношения между Лиссагарэ и Элеонорой, однако, не только продолжались, но и перешли в чувство более сложное. Лиссагарэ просил руку Элеоноры и получил ее согласие. Отныне он стал бывать в Модена-вилла в качестве жениха. Однако Маркс и его жена были этим весьма опечалены. Но такого мужа хотели они для своей любимицы Тусси. Лиссагарэ был немолодой, малосимпатичный человек. Его политические взгляды, его интересы казались весьма неопределенными. Он не внушал отцу Тусси достаточного доверия. Маркс находил, что дочь его еще очень юна и охвачена не настоящей любовью, а быстропреходящим сердечным капризом.

Элеонора болезненно восприняла необходимость выбора между настояниями родителей и первым своим увлечением. Лиссагарэ, бывший на шестнадцать лет старше ее, происходил из обедневшего старинного аристократического рода, он хорошо знал женщин и умел быть обаятельным в обращении с ними. В прошлом он не отказывал себе в случайных приключениях и связях. Его многословные признания, утонченное ухаживание, естественно, льстили девушке, которой не столько нравился он сам, сколько завязавшаяся благодаря ему сложная игра в любовь. На душу Элеоноры наслоилось многое, почерпнутое из бесчисленных прочитанных ею книг. Лиссагарэ понял это и охотно изображал из себя попеременно Гамлета, Ромео, Кориолана, Спартака, в зависимости от того, чего от него ждали. Он советовался с нею по каждому поводу и в письмах к Элеоноре называл ее своей маленькой женушкой.

Женни Маркс, напуганная опасностью непоправимой ошибки, нависшей над Элеонорой, решила поговорить с ней начистоту.

— Дитя мое, — начала она осторожно, — ты больше, нежели твои сестры, в одной и той же мере похожа на своего отца и на меня. Женнихен — копия Мавра, а Лаура напоминает мне шотландцев Питтароо.

— К чему это предисловие, мэмэ? — настороженно спросила Тусси.

— К тому, что нам с тобой свойственна необоримая сила воображения. Это наше благо и напасть. То, что иной только слышит, мгновенно претворяется для нас также и в образы.

— Я не понимаю тебя.

— Терпение. Сейчас все станет ясным. У нас с тобой от рождения зрячие сердца, а у некоторых людей они безглазые. Я помню, как ты играла моей рукой, заставляя сжимать и разжимать ладонь. Ты видела тогда голову живого ребенка и слышала его лепет. Позднее, наскучив куклами, ты играла с деревянным обрубком. Он давал простор твоей фантазии, ты его создавала таким, каким тебе хотелось, а куклы досаждали раз навсегда нарисованными физиономиями. Как это мне все было понятно. И вот прошло много лет. Ты стала взрослой, самостоятельной, но по-прежнему не хочешь брать окружающих тебя людей такими, какие они есть на самом деле, не всматриваешься в их естество и сущность, а создаешь несуществующих героев согласно своей мечте, а подчас прихоти. Это только твое творение, и наступит миг, чары рассеются. Вот посмотри, за окном стоит столб для газового фонаря. Ты, я знаю, способна одеть, оживить его по внезапному капризу, как некогда мою руку, а когда придет прозрение — ты больно ударишься об эту подгнившую тумбу.

— Ты имеешь в виду Проспера? — тихо спросила Элеонора.

— Не он меня интересует, а ты. Лиссагарэ не тот, каким ты его создала в своем неудержимом чудесном воображении. Увы, в этом я твердо уверена. Порукой тому наш с Мавром жизненный опыт. Он, может, и неплохой человек, но тебе не нужен. С ним ты не найдешь счастья, поверь мне.

Прошло немного времени, и Элеоноре начало казаться, что с глаз ее действительно спала пелена. Она вдруг совсем по-иному увидела и услышала Лиссагарэ. Он стал ей совершенно безразличен. Брак их не состоялся.


Летом 1873 года Герман Лопатин бежал из ссылки. Целый месяц скрывался он в Иркутске, причем некоторое время прятался в доме того самого человека, которому была поручена его поимка. Переодетый крестьянином, он отправился на телеге в Томск, затем на пароходе плыл до Тобольска, оттуда на почтовых и по железной дороге приехал в Петербург, не вызвав ничьих подозрений. Он перехитрил охотившихся за ним жандармов и благополучно перебрался за границу.

В изгнании Лопатин встретился с Утиным и Лавровым и вскоре вновь появился у Маркса, где его сердечно приветили, как дорогого и родного человека. Маркс выспросил все подробности, касавшиеся неудачной попытки спасти Чернышевского, предпринятой Лопатиным несколько лет назад.

— Мне дьявольски но посчастливилось, — рассказывал отважный, исполненный безудержной энергии, увлекающийся Лопатин. — Когда я прибыл в Иркутск, Чернышевский находился совсем близко, всего в каких-то семистах — восьмистах английских милях, но из-за длинного языка осла Элпидина, который проболтался провокатору, что готовится побег, Чернышевского спешно перевели в Средне-Вилюйск. Это севернее Якутска. Он жил там в общество местных тунгусов и стороживших его унтер-офицера и двух солдат. Я отправился бы туда, если бы тот же провокатор не навел жандармов на мой след в Иркутске и я не очутился в остроге.

Энгельс во время пребывания Германа Лопатина в Лондоне находился на взморье в Реймсгейте, и Маркс, как всегда, когда друзья были в разлуке, подробно рассказал ему в письме о том, что слышал.

«Лопатин и Утин, — делился с Энгельсом своими мыслями Маркс, — никогда, пожалуй, но станут очень близкими друзьями, их натуры мало подходят друг к другу… Притом Лопатин все еще считает «русское дело» чем-то особым, не касающимся Запада. Причем Лопатин прошел только что через руки Лаврова и, как человек, который явился совсем свежим из сибирского одиночества, должен быть в известной мере восприимчив к его слащавому примиренчеству. С другой стороны, вся русская эмигрантская лавочка ему донельзя опротивела, и он ничего не хочет иметь с нею общего, тогда как Утин, наоборот, несмотря на всю вражду к этой банде, и, пожалуй, именно поэтому, погрязает в этой склоке по уши и придает значение всякой ерунде…»


Начало совместной жизни Женни и Шарля было осложнено материальной нуждой. Подобно своей матери, старшая дочь Маркса, выйдя замуж, делила судьбу политических изгнанников. Супруги Лонге долго и тщетно искали работу и мучительно боролись за сносное существование. Вскоре Шарлю удалось получить место преподавателя в одном из колледжей. Женнихен давала уроки немецкого языка, декламации и пения. Она учила также детей в школе и познакомилась с тем, как поставлено было образование в преуспевающей, богатейшей стране.

Веками отстоявшийся быт великобританского обывателя обрекал ого детей на такое же изолированное сословными перегородками существование, каким жил он сам. Знакомства и дружба молодежи строжайше контролировались родителями, и на семейные торжества не проникали дети бедных людей.

Еще резче, чем английский рабочий отличался от представителя сытого среднего сословия, разнились между собой их дети. Насколько откормлен, румян, хорошо одет был сын домохозяина Хэмпстеда, настолько худ, искалечен рахитом — «английской болезнью» нищеты — мальчуган, выраставший без присмотра в каторжном Ист-Энде и Уайтчапеле.

Низшие и средние учебные заведения туманного острова не были подчинены единому педагогическому методу, и от мировоззрения, политических симпатий начальства всегда зависела и система преподавания, и большая или меньшая строгость в обращении с учениками, применение телесных наказаний и количество ежедневно распеваемых псалмов.

Большинство школ существовало на средства благотворительных учреждений или отдельных жертвователей.

Приюты, открытые филантропами, были печальны, темны, грязны, как родильные дома «неимущих». Узкий маленький двор заменял там лужайки и сады платных колледжей.

Время от времени, обычно незадолго до рождественских и пасхальных каникул, директриса представляла благотворителям юных объектов их милостей. После общей молитвы, декламации подобранных к случаю поучительных стихов ученики почтительно благодарили попечителей, которые снисходительно раздавали им дешевые издания Библии.

Каждая сколько-нибудь зажиточная семья стремилась освободить своих детей от унижений, побоев, грубости государственных и особенно филантропических школ. Хорошее образование в Англии было счастливым уделом богатых, и сумма учебной платы безошибочно определяла качество школьного преподавания. Она колебалась между десятками и сотнями фунтов стерлингов в год, переваливая за тысячу в знаменитом Оксфорде.

Получивший небольшое наследство или выигравший на скачках клерк старался обеспечить для своего ребенка места на скамье средней и высшей школы. Если в семье было двое или трое детей, то всегда вставал драматический вопрос: кто из них достоин столь счастливого жребия? Тогда родителями тщательно учитывались мнения родственников, обещавших денежную поддержку, способности самих детей, полученные ими школьные награды и нередко даже невнятные гороскопы, выписанные из Индии.

Знать и купеческая верхушка воспитывали наследников титулов и денег и колледжах старинного Итона. Оттуда отпрыски банкиров, лордов, промышленников, герцогов переходили прямо в университеты Оксфорда.

Городок Итон отделен от Виндзора — загородной резиденции королей — узкой спокойной рекой, через которую перекинут вековой несокрушимый мост.

Многочисленные школы, построенные несколько сот лет тому назад, похожи на средневековые монастыри. Каждый колледж имеет свою часовню, расположенную в квадратном, поросшем густой травой дворе, на который выходят готические сводчатые окна ученических квартирок и лекционных залов.

Итон — один из наиболее тихих городов Англии. Кажется, что он населен не начинающими жизнь юными существами, а тихо умирающими старцами, давно ушедшими в сторону от мирской суеты, волнений и радостей.

Потомство зажиточных классов получало самое строгое воспитание, и телесные наказания не были запрещены. Буржуазия нуждалась в хладнокровных, сдержанных, смелых людях, одинаково беспощадных и расчетливых на палубе парохода, в военном штабе, в банкирском кабинете Сити, в палате лордов, в полицейской администрации Индии, в губернаторском кресле африканских и островных владений. Английские дети дрессировались с грудного возраста. В шуме английского города почти невозможно было услышать детского плача.

Джон Рескин, одаренный социальный фантазер и пресыщенный эстет, единственный сын богатого купца, любил вспоминать, что родители неизменно наказывали его за неловкость и неосторожность, если он нечаянно падал во время прогулок и игр.

Закалка нервов будущего человека — первое, о чем заботилась мать, предоставляя новорожденного самому себе в промежутках между кормлением.

Английская детвора была исключительно самостоятельна и вежлива. Огромный Лондон стал наиболее безопасным для детей городом. Они не рисковали там заблудиться среди леса одинаковых, как сосны, домов и лишь при особо несчастливом стечении обстоятельств, реже, чем взрослые, попадали под колеса бессчетных карет. Не только полицейский, но и каждый прохожий отвечал за одиноко пробирающегося по улице ребенка.

Дисциплинированные воспитанники Итона были крайне надменны. Главной заботой их жизни являлась борьба за первенство. Не зная никаких материальных ограничений, они были поглощены гимнастической и ораторской тренировкой, изучением истории королей, генералов и доблестных министров, возней с собственными лошадьми, соревнованием в умении одеваться, предвкушением каникулярных путешествий и забав в родовых имениях.

В праздничные и торжественные дни выпусков юные снобы прохаживались в цилиндрах, фрачных парах, перчатках по каменной безлюдной площади со старым колодцем и церковью посредине, вызывая зависть и удивление своих неимущих сверстников.

Расположенный напротив колледжей, за зубчатой стеной, королевский дворец обещал итонским питомцам награды, выслуги, светский успех и подвиги во имя короны и Сити.

Итон, как и следующий за ним университетский Оксфорд, где некоторое время жили супруги Лонге, изготовлял и поставлял достойную замену титулованным реакционерам на парламентских скамьях.

Подобно Итону, два города, сохранившие в неприкосновенности свои строения времен Кромвеля — Кембридж и Оксфорд, — являлись важными учебными пропускными пунктами правящих классов.

Сделавшая привал на три-четыре года, молодежь возвращалась затем по домам. Богатые и знатные потомки колониальных владык переплывали моря, привозя на родину дипломы юристов, философов, строителей и врачей.

Колледжи городов-университетов похожи на магометанские богословские школы — медресе. Старые каменные здания обращены фасадами внутрь четырехугольных дворов. Нарушаемая дважды в день протяжным пением органа во время церковной службы тишина господствует среди темных, обвитых плющом сводов и каменных оград с пробивающимся в щелях ярко-зеленым мхом. Дома построены, как молельни, и учащиеся, по замыслу средневековых ученых, должны всегда чувствовать себя избранниками божества, хранителями его тайны.

Часто студенты селились в дорого обставленных многокомнатных квартирах вместе с исполнительными лакеями, холеными псами и обязательным собственным выездом.

Шарль Лонге, преподававший французский язык, зарабатывал настолько мало, что не в силах был прокормить свою беременную жену. Впрочем, Женнихен и сама рвалась к работе. Хрупкая, болезненная, она совершенно не щадила своего здоровья. Кроме многочисленных уроков, она вела все хозяйство и постоянно что-нибудь изучала. Круг ее интересов непомерно ширился: она занималась математикой, литературой, в том числе и русской, музыкой и особенно увлекалась историей выдающихся женщин разных стран.

Женнихен хорошо играла на рояле и пела. Николай Даниельсон, с которым она переписывалась, прислал ей в подарок партитуры «Ивана Сусанина» и «Руслана и Людмилы». С тех пор к своим любимым композиторам: Бетховену, Генделю, Моцарту и Вагнеру — Женни Лонге присоединила и Глинку. Маркс слушал арии Антониды и Людмилы в умелом исполнении своей дочери.


Настал 1874 год. Маркс работал над вторым томом «Капитала», не замечая смены дня и ночи. Вокруг его глаз, окруженных густой сеткой мелких морщинок, залегли темно-синие тени, за обедом, поглощенный своими мыслями, он отвечал невпопад на строгие оклики Ленхен, весьма недовольной тем, что он ел мало, быстро и, главное, вовсе не то, что готовилось ему согласно диете доктора Гумперта. Несмотря на решительный медицинский запрет Марксу писать по ночам, Женни находила мужа далеко за полночь склонившимся над письменным столом или прохаживающимся но кабинету с тем отрешенным и вместе сосредоточенным выражением лица, которое было ей так хорошо известно и означало, что мысль Маркса парит в иных сферах.

— Мое большое дитя, — говорила тогда Женни, подходя к мужу, не замечавшему ее появления, — я буду вынуждена увезти тебя из города подальше от книг, бумаг и перьев. — Она нежно гладила голову своего Чарли, а он, смущенный тем, что пойман с поличным, принимался целовать ее руки.

— Я чувствую себя превосходно, — убеждал он жену.

— И, однако, творчество — это страсть, которая сожжет тебя, Мавр, — беспокоилась Женни. — Я помню слова Микеланджело, что нерв искусства — страстная любовь художника к своей теме, — продолжала она. — Это, конечно, относится ко всем видам творчества в любой области знаний и искусства. Но ты так безжалостно натягиваешь нить жизни, которую старательно пряли для тебя старухи парки, что она может легко порваться.

Действительно, Маркс настолько переутомился, что начал страдать невыносимыми головными болями и потерял окончательно сон, а затем на время и работоспособность. Однако его крепкий от природы организм обладал способностью быстро восстанавливать силы при благоприятных условиях. Поездка в Реймсгейт, прогулки у моря, полный отдых победили бессонницу и излечили от головных болей. Когда Маркс вернулся снова домой, Ленхен долго читала ему наставления:

— Скоро ли ты образумишься, Карл, и подумаешь о себе, — поучала она, видя, что Маркс снова принялся за чтение и работу. — Ну, кто только тебя гонит к письменному столу? Правду говорят, что каждая вещь имеет свои слезы, а твои книги взяли у тебя не мало крови и добрый кусок жизни. Словно лошадь, ты все куда-то стремишься, не видишь сам, что весь уже в мыле и пене. Я понимаю, что такой человек, как ты, без дела будто туча без дождя, но надо же и меру знать. Умерь свой пыл в труде, пока еще не поздно.

— Ладно, диктатор, отныне обязательно начну бездельничать, — весело смеялся Маркс и, уходя в кабинет, закрывал дверь на ключ, чтобы ему не мешали отдаться сладостно-каторжному творческому труду.

Отдыхая от промышленной экономики, он изучал в перерывах физиологию растений и теорию искусственного удобрения почвы. Вопросы эти глубоко его заинтересовали. Истощение кормилицы-земли и возвращение ей утраченной мощи плодородия казалось Марксу чрезвычайно важным делом. Хорошо знакомая ему книга Либиха давно уже привлекла его к этому предмету убедительными выводами и глубиной заложенных в ней знаний.

Время шло. Женни Маркс исполнилось шестьдесят лет. Лицо ее, чуть помеченное оставшимися после оспы рябинками, было все еще очень привлекательным. Есть особая красота в преддверии наступающей старости.

В последний раз природа собирает силы и на миг как бы оживляет, украшает то, что скоро должно отцвести. Так голые ветки старого миндаля покрываются сперва хрупкими и нежными цветами, и лишь затем появляется редкая зеленая листва. Все, что было смолоду прекрасным, сохраняется надолго. Время как бы щадит красоту. Обширный и глубокий духовный мир Женни облагораживал взгляд, улыбку и весь ее облик. Как и в молодости, величавой осталась ее осанка и легкой, плавной походка.

С тех пор как подросли дочери Женни, она лишь изредка исполняла обязанности секретаря своего мужа. Поль Лафарг, Лаура, а затем Тусси наперебой добивались поручений от Маркса, охотно писали под его диктовку, готовили в печать рукописи и вели деловую корреспонденцию. Но никто не мог заменить Марксу жену как советчика, помощника и друга. По-прежнему Карл делился с Женни каждой мыслью, планом действия, сомнением. Они были необходимы друг другу, как части единого организма, как два полушария одного мозга или два предсердия одного сердца.

Женни жила в той же атмосфере мышления и труда, что и Карл. У них все было общее: радости и печали. Чем бы ни занимался, где бы ни находился Маркс, его жена была мысленно с ним рядом. Если он выступал с трибуны, ей передавалось каждое испытываемое им волнение, негодование, удовлетворение или усталость. У них сложилась одна жизнь, хотя каждый был занят своим делом и подчас, как это неизбежно бывает при постоянном общении, они спорили и даже ссорились. Ничто не омрачает так жизнь, как хронический недостаток денег и повседневные мелкие трудности, невзгоды. Но все это было так ничтожно по сравнению с их счастливой любовью.

Было ли когда-нибудь время, когда они не знали друг друга? Трир, детство — все это слилось для них в одно общее воспоминание. Оба любили одних и тех же людей! Людвига и Каролину фон Вестфален, юстиции советника Генриха Маркса… Они помнили все друг о друге: детские проказы, былые привычки, ошибки и радости. Жизнь спаяла их общими горькими потерями: они вместе схоронили своих четырех детей. Жизнь наградила их высшим и редким счастьем — одной любовью от колыбели до смерти. Время поднимало их все выше к вершинам. И они постоянно убеждались в том, что любят друг друга так, что, взявшись за руки, пройдут сквозь новые испытания, какие несет с собой старость, когда дух мощен и мудр, а тело слабеет.

Все, чем был поглощен Маркс, составляло смысл бытия и для Женни. Вместе с ним она деятельно и мужественно в течение семидесяти двух незабываемых дней Коммуны боролась за победу парижских рабочих, делилась кровом, пищей, последними деньгами с коммунарами, помогала Марксу, когда он готовил свои выступления в Генеральном совете и писал грозный доклад, разоблачавший бакунистов.

Нелегко было Женни Маркс вынести невзгоды и горести своих дочерей. Лаура похоронила троих маленьких детей, и у Лонге умер их первый сын. Нередко нервы Женни сдавали, она теряла прежнее самообладание, становилась придирчива, о чем почти всегда сама сожалела.

Она лучше других знала материнскую скорбь над могилой ребенка и писала как-то об этом друзьям:


«Я слишком хорошо знаю, как это тяжело и как много времени требуется, чтобы вернуть после таких потерь душевное равновесие, но на помощь приходит жизнь с ее мелкими радостями и большими заботами, со всеми мелкими, повседневными хлопотами и мелочными неприятностями. Серьезная скорбь постепенно заглушается ежедневными мимолетными страданиями, и незаметно для нас горе смягчается. Конечно, рана окончательно никогда не заживет, особенно в сердце матери. Но постепенно рождается в душе новая восприимчивость и даже новая чувствительность к новым страданиям и новым радостям и продолжаешь жить с сердцем израненным, но в то же время полным надежды, пока оно наконец не остановится и не наступит вечный покой».


На пляже приморского Истборна под разноцветными тентами и зонтами, напоминавшими мухоморы, полевые цветы и опрокинутые дешевые фарфоровые чашки, в дневные часы располагалось много всякого народа. Энгельс и Женни Лонге отправлялись к морю очень рано утром или в сумерки, когда на берегу бывало еще безлюдно.

Строгие скалы и дубрава на отлогой возвышенности, спускавшаяся к самому морю, были очень величественны. В маленькой овальной бухте неровный, уступчатый берег омывали зеленые глубокие, совершенно прозрачные воды. Морское дно выстлали там большие округлые камни, среди которых росли яркие, неутомимо покачивающиеся из стороны в сторону водоросли.

Истборн резко отличался от других прибрежных городов Англии более сумрачными очертаниями скалистых берегов, напоминавших скандинавские ландшафты. Сотни чаек кружились над волнами, окликая друг друга резкими, скрипучими голосами. Женнихен кормила их, бросая вверх куски хлеба и удивляясь тому, как ловко на лету птицы хватали добычу. С высоты бросались они в воду, разглядев зоркими круглыми глазами проплывавших рыбешек. Прекрасные чайки не уступали в ненасытной алчности кровожадному ястребу. Женнихен подолгу наблюдала за их морской охотой, любуясь белоснежным с черными прогалинами оперением и плавным полетом.

Но ни море, ни птицы не могли успокоить Женнихен. Совсем недавно схоронила она одиннадцатимесячного ребенка, болевшего холериной. Воспоминание о крошечном гробике и лежавшем в нем, точно игрушечном, мальчике терзало ее неотступно. Ее глаза покраснели, а веки заметно припухли. В это же время тяжело заболел и Маркс. Доктор Гумперт, которому он особенно доверял, потребовал неотлагательной поездки в Карлсбад на воды. Энгельс счел это правильным и убеждал друга ехать, пообещав снабдить деньгами на лечение. Однако Маркс и Элеонора, которая должна была сопровождать отца, воспротивились. Им не хотелось оставить Женнихен в столь горестные для нее дни.

«В этом отношении, — писал Маркс Кугельману, — я являюсь менее стоиком, чем в других вещах, и семейные несчастья обходятся мне всегда дорого. Чем больше живешь, как живу я, почти совершенно замкнуто от внешнего мира, тем более связывает узкий круг семейных привязанностей».

Подле Женнихен остался Энгельс. Рано утром, появляясь в спортивном полосатом костюме, сапогах, тирольской шляпе с петушиным пером, размахивая надежной тростью, Энгельс уводил ее на далекую прогулку. В сандалиях, просторной серой юбке, белой блузочке и в большой соломенной шляпе, с развевающейся голубой вуалью, она шла со своим вторым отцом вдоль моря по каменистым тропам. Прибой успокаивал расстроенные нервы Женнихен. Светлые краски воды и неба настраивали ее на более радостный лад. Энгельс говорил мало, больше молчал. Он понимал, как медленно залечиваются раны в сердце матери, потерявшей дитя, и надеялся на самого верного целителя людской печали — время.

Иногда Женни первая нарушала молчание.

— Есть героические натуры, твердые и мудрые, как эти скалы. Жаль, что я не из их числа.

— Тебя постигло наибольшее испытание, какое подстерегает женщину, и поэтому оно не мерило человеческой силы, — мягко отвечал Энгельс. — И все-таки горе твое пройдет. Помнишь кольцо Соломона? На нем мудрец выгравировал: «Все проходит». Будут у тебя другие дети, и боль этой потери смягчится.

— Ты нрав, Генерал, но царица Савская прислала Соломону другой перстень, и на нем было написано: «Ничто не забывается». Да, я надеюсь, будут дети. Это не только удел, но и вознаграждение за все беды для нас, матерей, но никогда не исчезнет из сердца тот, которого больше нет. Зачем только я не умерла вместо него! — Слезы опять заблестели в глазах Женнихен.

Энгельс растерялся, он не мог видеть женских и детских слез без глубокого волнения.

— Успокойся, дорогая. Вспомни о том, как много пережили твои родители, потеряв четверых детей. Невозможно забыть умницу Муша и не оплакивать его, и, однако, Мавр и твоя мать не надломились.

— Но я ведь начала разговор с того, мой Генерал, что они-то натуры героические.

— Поверь мне, Ди, ты унаследовала полностью это их редкое свойство.

Внезапно, как это бывает на море, откуда-то налетел ветер и воды вспенились, огромные валы двинулись к скалам.

— Не кажется ли тебе, дорогой Энгельс, — сказала после долгого молчания Женнихен, — что в вое ветра и волн слышится музыка Вагнера? Я очень люблю его «Нибелунгов». Долгое время считала его гениальным. Но теперь, когда прочла статьи этого заносчивого «сверхчеловека», столь злобные, реакционные, самонадеянные, убедилась, что ошиблась. Гений, по моему, совмещает в себе не только неиссякаемое творческое начало, великие новые мысли, но и обязательно высокие благородные чувства. Есть ведь в миро совершенно чистые, прозрачные камни — горный хрусталь, алмаз и много других без пятнышка и изъяна. Такова сущность большого сердца и ума. Никакое зло, подлость, низменный расчет, пресмыкательство не смеют приблизиться к душе подлинно исполинской, какова, по-моему, душа гения. Он есть добро в самом значительном смысле этого понятия. Гений по всем прекрасен, как та великая цель, ради которой он живет и не щадит себя. Верно, Генерал?

— Пушкин писал о том, что гений и злодейство несовместимы. Да, гений — это начало добра для всего человечества. Его не может разъесть никакая кислота, подобно тому как это бывает с благородным металлом.

— Посмотри на волны, — вдруг вскрикнула Женни, — они захлестывают скалу, похожую на кипарис. Начинается шторм. Как он могуч! Это твоя стихия. Ты ведь любишь море бурным.

— Я хотел бы после смерти быть похороненным в суровой пучине, под гул морского прибоя, звучащего словно симфония вечности, — сказал многозначительно Энгельс.

Женнихен недоумевающе посмотрела на него.

— Что ты хочешь сказать этим? — спросила она и взяла его под руку.

— Ничего особенного, просто я считаю, что, как это водилось в античные времена, а теперь весьма разумно делают индийцы, необходимо ту горсточку праха, которая звалась некогда мистером Фридрихом Энгельсом, развеять, когда придет его час, над морем именно здесь, в Истборне, у остроконечной скалы, похожей на парус или кипарис, согласно твоему поэтическому виденью. Я бы ее назвал просто усеченным треугольником.

Волны налетали на скалы, разбивались, стекая пенистым водопадом. Женни вдруг ощутила призывную силу прибоя и подошла к самому морю. Навстречу ей двигался огромный бурый вал.

— Беги назад, — услышала она тревожный зов Энгельса, но не смогла двинуться с места, завороженная величественным и вместе с тем страшным зрелищем. И вдруг все вокруг нее завертелось, взвыло. Женнихен увидела над собой желто-серую, рушащуюся на нее огромным валом массу воды. Удар был так силен, что она на мгновение почувствовала себя раздавленной. Но волна, разбившись о берег, вдруг обессилела и отступила. Рядом с лежащей на гальке, совершенно оглушенной Женнихен стоял Энгельс. От волнения он заикался.

— Ты, ты могла сейчас погибнуть. Какое легкомыслие! Скорей назад!

Волосы, платье, обувь Женнихен были совершенно мокрыми. Соломенную шляпу унесли волны. Она виновато улыбнулась. И впервые за несколько недель в глазах ее снова запрыгали лучики. Ей стало вдруг весело. Это было начало душевного выздоровления после кризиса.

На пароходике по неспокойному морю Энгельс и Женнихен отправились затем на песчаный остров Джерсей, где были многочисленные древние скалистые пещеры, привлекавшие туристов. Желтые дюны без всякой растительности и темные скалы напоминали близлежащую Нормандию. Немало жителей острова говорили на французском языке, как и их далекие предки, высадившиеся некогда в Британии.


В дни пребывания Энгельса в Джерсее Маркс вместо с Элеонорой приехали в Западную Богемию, в Карлсбад, прославленный курорт, расположенный неподалеку от древней гостеприимной Праги. Они поселились в отеле «Германия», на улице Шлоссберг-Шлоссплот. Маркс, по совету местного врача, знавшего, кто он, назвался в гостинице не Карлом, а Чарлзом. Однако спустя несколько дней досужая курортная сплетница газета «Шпрудель» сообщила, что в Карлсбад прибыл сам «доктор красного террора», вождь грозного Интернационала. Полиция, впрочем, и до этого следила за каждым его шагом, как делала это все годы не только на континенте, но и на острове, где он жил. Появление Маркса в Карлсбаде привлекло к нему внимание разноплеменной праздной курортной толпы.

Ровно в шесть утра, под руку с Элеонорой, в темном костюме и просторном пальто-разлетайке, он отправлялся к целебным источникам. Маркс был чрезвычайно добросовестным пациентом и строго исполнял все медицинские предписания. Он выпивал семь стаканов различной минеральной горячей или холодной воды, степенно прогуливаясь при этом по дорожкам парка, вокруг павильонов, то и дело поглядывая на большие луковичные часы, которые доставал из кармана жилета. Между приемами жидкости требовался пятнадцатиминутный перерыв. Последний, восьмой стакан он выпивал перед сном. Столь большое потребление воды утомляло сердце и вызывало общую слабость.

С завистью смотрел Маркс на Элеонору, которой врач рекомендовал для усиления аппетита кружку превосходного пильзенского пива, столь любимого им напитка. После диетического завтрака отец и дочь начинали обязательные прогулки.

Карлсбад, расположенный в холмистой местности, очень живописей и приятен для глаза. В окружающей природе нет резких, острых линий. Все там округло, радостно, доступно солнцу и свету.

Невысокие гранитные горы поросли густыми лесами, напоминающими, однако, большие одичалые парки. Среди деревьев в пригородах разбросаны уютные кафе, где подают отличный кофе с пышно взбитыми желтоватыми сливками. Страдавшему упорной бессонницей Марксу запрещалось спать днем после еды, и он проводил первую половину дня главным образом в ходьбе. Перед обедом приходилось менять туалет, прежде чем спуститься к табльдоту, за которым собирались люди из самых различных стран Европы. Всюду: в кафе, в курзале, городском парке, в театре — коренастый, стройный, седой, похожий на патриарха, пожилой человек, гуляющий под руку с красивой дочерью, неизменно привлекал всеобщее внимание и вызывал разговоры.

Маркс чувствовал себя с каждым днем лучше. Впервые за много лет он позабыл об изводивших его болях в печени, снова крепко спал по ночам. Постепенно исчезала утомляемость и раздражительность. У Маркса и Элеоноры появилось немало новых знакомых. Обычным местом встреч был гейзером вырывающийся из земли, обжигающий Шпрудель и другие целебные источники. Художник Отто Книлле, писавший исторические полотна, был интересным собеседником, и Маркс охотно говорил с ним об искусстве. Несколько профессоров, врачей и других ничем особенно не замечательных личностей сопровождали Маркса и Элеонору в загородных поездках и пеших прогулках.

Польский патриот, либеральный аристократ граф Платер, низенький, весьма неуклюжий и черный, как майский жук, человечек, был настолько же не похож на аристократа, насколько выглядел патрицием Маркс. Граф Платер, которого местная газета объявила главой русских нигилистов, был чрезвычайно подвижен и говорлив. Постоянной темой его нескончаемых разговоров служила порабощенная Польша и замысловатый план ее освобождения. Маркс решительно обрывал словоохотливого графа, настаивая на полном исключении серьезных политических или партийных разговоров во время прогулок и питья воды у источников. Утомлял его и раздражал также напыщенный и всем недовольный Людвиг Кугельман, значительно потускневший и изменившийся к худшему за то семь лет, которые прошли со дня, когда Маркс увидел его впервые. Ганноверский врач непрерывно жаловался на жену, заявляя после двух десятилетий супружества, что она не соответствует его духовным запросам и характеру.

— Мы совсем разные, — говорил он, закатывая выпуклые глаза. — Трудхен весьма посредственная женщина и меня никогда не понимала. Я бесконечно одинок, а так нуждаюсь в заботе и нежности.

— Твоя жена умница, и несколько лет тому назад ты считал ее вполне достойной тебя подругой.

— Она слишком примитивна. Мне нужна натура возвышенная.

— Долго же ты уточнял этот вопрос.

Марксу хотелось высмеять Кугельмана, но он знал, что тот лишен чувства юмора, не понимает шуток и может осерчать. Все более досадуя на то, что попусту теряет время на празднословные разговоры, Маркс многозначительно достал из кармана часы.

— Мавр, я гибну, — тяжело вздыхая, изрек Кугельман.

Маркс не мог удержаться от веселой улыбки. Упитанный, краснощекий, нравящийся особому сорту женщин своей чисто животной красотой, Кугельман был менее всего похож на обреченного. Но не только нудным многословием о пустяках изводил он Маркса, но и постоянным вмешательством в его дела и изнуряющей заботой.

— Надень пальто, дорогой Мавр, я чувствую, тебе холодно; друг Маркс, тебе пора спать, ты устал, я знаю; о, не пей так быстро воду, присядь; не встречайся с этими людьми, умоляю, — срывалось по десятку раз в день с уст почтенного доктора.

— Увы, скоро ли кончится это истязание вниманием и чуткостью? — уныло спрашивал Элеонору ее отец. — Я готов взбеситься.

По вечерам, особенно в жаркие дни, многоязычная, разноликая толпа отправлялась в курзал, где играл оркестр под управлением знаменитых дирижеров, пела хоровая капелла. Но интереснее всего были дальние прогулки. Особенно нравился Марксу таинственный, поэтический, овеянный легендами Эгерталь. Там горы и камни, причудливые в своих очертаниях, будят воображение и фантазию. В уютной долине по каменистому руслу, пенясь и шумя, несется горная речка, в которой, согласно старинной легенде, живет русалка Эгер, вечно плачущая над человеческим непостоянством. Ее обманул пастух Ганс Хейтлинг, поклявшийся в вечной любви. Охладев к русалке, он решил жениться на обыкновенной девушке. Тогда разгневанная Эгер жестоко ему отомстила и превратила свадебный кортеж в груду камней.

Марксу полюбилась легенда о мстительной русалке, и он с увлечением отыскивал в каменном хаосе застывшие очертания музыкантов с валторнами и трубами, свадебную карету, окаменевшую невесту в фате и злополучного Ганса Хейтлинга с широкой деревенской шляпой в руке.

В Даловице Маркс отдыхал в тени вековых дубов, воспетых в начале века воином и поэтом Кёрнером.

Несмотря на конец лета, в Карлсбаде бывало нестерпимо жарко. Река Тепль казалась высосанной до самого дна. Край обезлесел, и речка, полноводная в пору дождей, в летние месяцы совершенно высыхала. Однажды, когда жара спала, Маркс с дочерью и Кугельманами отправился смотреть производство фарфора в пригороде Рыбаже. Интересно было наблюдать, как мягкая серая масса режется веревками и вдавливается в разнообразные формы. Один рабочий обслуживал вертящийся станок, напоминавший прялку. На нем изготовлялись изящные, тонкие чашки и вазы.

— Вы всегда делаете эту операцию или у вас есть еще и другая работа? — спросил Маркс.

— Нет, — ответил рабочий, — я уже многие годы не выполняю ничего другого. Только путем длительной практики удается так наладить машину, чтобы эти трудные формы выходили гладкими и безупречными.

— Разделение труда приводит к тому, что человек становится придатком машины, — сказал Маркс Кугельману, когда они отошли от станка, — и умственные способности уступают место привычным движениям мускулов.

В особых залах производилось обжигание, покраска, позолота и сортировка сервизов, кружек и статуэток из фарфора. Маркс, как и Кугельман, накупил разных безделушек для Женни, дочерей и Ленхен.

Незадолго до возвращения в Лондон настроение Маркса внезапно было испорчено серьезной размолвкой с Кугельманом, приведшей к полному разрыву. Ганноверский врач снова попытался убедить Маркса отойти от того, что он называл, не без пренебрежения, политической пропагандой, и посвятить себя целиком разработке теории. Маркс давно уже испытывал большое разочарование в Кугельмане и с трудом терпел его пустые разглагольствования, желание выдать себя за никем не понятую натуру, живущую высшими интересами мироздания. Самовлюбленность и выспренность, присущие «Венцелю», — свойства филистеров, и они всегда были нестерпимы творцу «Капитала», как больно режущая слух фальшивая нота.

Кугельман также тяготился всеми признанным превосходством Маркса и особенно раздражался его способностью интересоваться и входить в нужды каждого отдельного человека из рабочего класса. По мнению чванливого врача, это умаляло подлинно выдающихся людей. Он требовал, чтобы Маркс восседал, как Зевс на Олимпе, был недоступен, не общался с простыми людьми, изображая из себя живого бога наподобие далай-ламы. Маркс жестоко высмеивал эту явную глупость и все больше проникался презрением к тому, кто столь неумеренно преклонялся перед ним.

Человек, склонный к экзальтации, по мнению Маркса, никогда не бывает верным соратником и другом. Восторженность что пена над пивом — опадая, она открывает полупустую кружку. Разрыв с Кугельманом давно назрел и стал неизбежным.


По пути домой в Англию Маркс заехал в Лейпциг, чтобы повидаться с Вильгельмом Либкнехтом. В первый же день, пока отец отдыхал с дороги, Элеонора начала упрашивать старого друга всей ее семьи рассказать о былом.

— Что произошло с тобой, милый Лайбрери, Женнихен и Лаурой в день похорон железного герцога Веллингтона? Как жаль, что меня еще не было тогда на свете. Я так любила в детстве, да и теперь различные опасные происшествия.

— Пожалуйста, отец, исполни просьбу Тусси, — присоединилась к Элеоноре старшая дочь Вильгельма Либкнехта, — я тоже очень смутно помню, как все это было, ты давно не вспоминал о нашей жизни в Лондоне.

— Прошло ни больше ни меньше как двадцать три года, а я и сейчас не забыл тот проклятый день. Ну и стоил он нервов. Что ж, придется уступить вам, тем более что Тусси ведь обязательно поставит на своем. Итак, милые фрейлейн, я уступаю вашим настояниям. Да, это были чертовски неприятные минуты. Я, пожалуй, не подвергался большим испытаниям за всю свою жизнь, хотя, как вы знаете, судьба меня особенно не щадила. Представьте себе, чего стоят, например, те несколько шагов, которые приходится пройти, когда в первый раз в жизни взбираешься на трибуну, чтобы произнести речь перед взыскательными слушателями, или ожидание приговора, когда сидишь на скамье подсудимых в военном суде, ну и многое другое. Но то, что случилось восемнадцатого ноября тысяча восемьсот пятьдесят второго года, — как видите, я навсегда запомнил эту дату, и не из почтения к победителю в ста сражениях, знаменитому колонизатору Веллингтону, — то, что подстерегло меня тогда, превосходит все мною пережитое.

Вильгельм замолчал для пущего эффекта, видя, как раскраснелись лица жадно ловящих каждое его слово молодых девушек.

— Какое, однако, длинное, хотя и красноречивое вступление, — сказала с добродушной иронией госпожа Либкнехт, придвигая к своему креслу столик, заваленный ворохом нуждающегося в срочной починке белья.

— Лайбрери, не вздумай мучить нас паузами, которым позавидовал бы сам Вагнер. Он в своих операх изводит ими слушателей, — сказала Элеонора.

— Увы! Женщины нетерпеливы и не ценят прелести увертюры, — в тон ей, широко улыбаясь, ответил рассказчик. — Продолжаю. Внимание. Лорд Веллингтон, великий хищник, отправился к праотцам. Как вы знаете, веселая старая Англия превыше всего любит всяческие пышные церемонии. Парады, бракосочетания, королевские балы и похороны пользуются большим успехом, нежели любое иное представление. Многомиллионный Лондон выходит тогда на улицы, не считаясь ни с какой погодой. Сотни тысяч зевак прибывают ради этого из провинции, возвращаются из-за границы. Я органически не выношу подобных зрелищ и суеты, но две юные леди, не достигшие и десяти лет, одна черноглазая, с темными локонами, другая белокурая, с плутовскими глазами, заставили меня изменить правилу и помешали мне в такую сутолоку укрыться дома или в глухом парке.

Для Женнихен и Лауры я готов был на любые жертвы. Это они облегчали мне не раз нежностью и живостью трудные дни изгнания. Им главным образом я обязан тем, что сохранил способность шутить и радоваться в дни, когда не имел куска хлеба и слонялся без крова. Госпожа Маркс и Елена Демут не раз отдавали мне свои два маленьких сокровища, и мы часто совершали великолепные прогулки.

«Будьте только осторожней с детьми. Не попадайте в самый водоворот», — сказала мне на прощанье твоя мать, когда с нетерпеливо прыгающими девочками я собрался идти на веллингтоновское шествие.

А внизу, при выходе, нас догнала Ленхен и, протянув забытый было пакет с бутербродами, снова наказала: «Только осторожно, милый Лайбрери!»

Погребальный кортеж должен был пройти по дороге вдоль Темзы, и мы отправились поэтому к набережной.

Держа девочек за руки, я шел по запруженным народом улицам и благополучно без особой толкотни добрался до заранее выбранного места. Я остановился на лестнице, вблизи старых городских ворот, отделяющих Сити от Вестминстера, а обеих девочек поставил ступенькой выше. Они крепко прижались ко мне, держа меня за руки. Издали появился сверкающий позолотой катафалк, пешая и конная процессия поравнялась с нами и прошла. И вдруг я ощутил толчок. Спокойная доселе толпа зрителей сорвалась с места и бросилась за колесницей и провожатыми. Тщетно я пытался защитить детей, чтобы их не захватил поток. Стихийного напора масс не сдержать никакой человеческой силе. Я судорожно прижал к себе детей, стараясь спасти их от давки, но вдруг между нами врезалась, как клин, какая-то страшная сила. Я вынужден был отпустить Женнихен и Лауру, чтобы не сломать или не вывихнуть им руки. Это была неповторимо чудовищная минута. Девочки исчезли. Передо мной были ворота с тремя проходами — посередине для экипажей и по бокам для пешеходов. Толпа запрудила их. Я решил пробиться. Если дети не были задавлены, — а громкие отчаянные вопли вокруг указывали мне на такую возможность, — тогда, быть может, они по ту сторону запруды. Я принялся пробиваться грудью и локтями и вскоре очутился по ту сторону ворот. Но Женнихен и Лауры не было. Сердце мое сжалось от ужаса.

«Лайбрери!» — услышал я вдруг. О счастье! Не веря себе, я бросился к детям. Оказывается, людская волна, оторвав их от меня, благополучно пронесла через ворота и отбросила затем в сторону к стене, где они и остались, совершенно ошеломленные всем случившимся.

Наше возвращение домой было поистине триумфальным. В этот день на лондонских улицах и там, где мы находились, погибло много людей, и на Дин-стрит нас ждали в большом волнении и страхе.

— Увы, меня тогда не было еще на свете, — с шутливой грустью сказала Элеонора.

— Но зато я хорошо помню тебя совсем маленькой. Ты была веселым кругленьким, как шар, созданьицем, кровь с молоком. Не раз я катал тебя в колясочке и таскал на руках, покуда ты не стала бегать самостоятельно на толстеньких коротких ножках. Помнишь ли ты, как на лугу Хэмпстедских холмов мы нашли бледно-лиловые душистые нарциссы? То-то было радости! Твое детство, к счастью, прошло не на Дин-стрит. А когда тебе минуло шесть лет, я уехал в Германию.


Маркс приехал в Лейпциг повидаться не только с верным давнишним другом и соратником, но и с другими представителями лейпцигской партийной организации, чтобы обсудить политическое положение Германии и тактику рабочего движения.

Ведя упорную борьбу за создание социалистических партий в различных странах, и Маркс и Энгельс особо занимались германским рабочим движением, которое после франко-прусской войны и поражения Парижской коммуны стало ведущим в Европе.

Объединение страны, пятимиллиардная контрибуция, присоединение богатых железом и углем районов создало благоприятные условия для быстрого экономического развития Германии. В семидесятые годы она стала высокоразвитым индустриальным государством, однако заработок немецких рабочих был значительно ниже, чем в других передовых государствах. Внутренние противоречия вызвали обострение классовой борьбы. В 1873 году объявили забастовку ткачи Кёльна, машиностроители Хемница, печатники Лейпцига. Кровавое столкновение рабочих с полицией и жандармерией произошло во Франкфурте. Возросшее влияние социал-демократов сказалось во время выборов в рейхстаг в 1874 году, когда эйзенахцы и лассальянцы получили, выступая как независимые партии пролетариата, более трехсот тысяч голосов.

Эйзенахцы, примыкавшие к Интернационалу, вели многократно переговоры об объединении с лассальянцами, но ничего не могли добиться. Расхождения и в теории и в практике были все еще велики.

Либкнехт подробно осведомил Маркса о закончившемся незадолго перед тем съезде Социал-демократической рабочей партии в Кобурге и повторил господствовавшее в партии убеждение, что договориться с лассальянцами невозможно и самое большее, чего следует добиваться, это тактического блока с ними.

Маркс внимательно слушал друга, указывая ему на неувязки и путаницу в доводах, которые тот приводил. Марксу было присуще в споре, даже упрекая в чем-либо собеседника или отчитывая его строго, говорить с людьми так, чтобы не обескураживать, не подавлять человека.

— Надо думать логически и ясно выражать при этом свою мысль. Это всегда очень важно, и особенно в политике, — сказал он Либкнехту.

В Лейпциге Маркс с Элеонорой пробыли всего несколько дней. Затем через Дрезден, где они повидались с Эдгаром фон Вестфаленом, и Гамбург, где ждал их издатель Мейснер, добрались до Лондона.

В 1875 году Маркс с семьей переменил квартиру и переехал в дом под номером 41 возле полукруглого сквера на той же Мейтленд-парк Род. В новой квартире, очень светлой и просторной, было меньше комнат, нежели в Модена-вилла. Но две старшие дочери, выйдя замуж, покинули родительский кров, и семья Маркса более не нуждалась в большом помещении.

До Ридженс-парк-стрит, где жил Энгельс, было все так же недалеко, всего десять минут ходьбы. По-прежнему не проходило дня, чтобы друзья не видались. Это была счастливая пора совместного мышления и творчества, исканий и находок, согревающих излучений братской дружбы, которые делают жизнь полноценной и значительной. Маркс и Энгельс работали, беседовали, советовались друг с другом, радуясь, что находятся рядом. Все так же часто уходили они гулять. Бывало, над городом висел душный, непроницаемый черный туман, а на вершине Хэмпстедского холма сияло солнце и небо было голубым и ясным. Не хотелось спускаться в город, черный и зловонный, как преисподняя.

Много времени проводили вместе и две подруги — Женни Маркс и Лицци Энгельс. Жена Энгельса всегда была отзывчивым, умным человеком, живо откликавшимся на все вопросы современности. Как ирландка и работница, она испытала в молодости бесправие и бедность и не стремилась забыть об этом. Всем, чем могла, помогала Лицци движению фениев, Парижской коммуне и Международному Товариществу Рабочих. Маркс предложил ей стать членом Интернационала, настолько глубоко и правильно понимала она его задачи. Как и Женни Маркс, в 1871 году Лицци приняла в своей дом беглецов Коммуны и заботилась об их семьях и детях, не жалея для этого ни сил, ни средств. Недостаток знаний Лицци умело восполнила самообразованием и чтением. Врожденные способности, чуткость и сердечность снискали ей симпатии всех, с кем она общалась. Лицци была превосходная хозяйка и рукодельница. Снисходительная к людским слабостям, скромная, добрая до самоотверженности, понимающая шутки и сама склонная к юмору, она вносила всюду, где появлялась, тепло и уют.


В эти годы практическое руководство социалистическим движением во многих странах по-прежнему осуществлялось Марксом и Энгельсом.

«Ввиду разделения труда, существовавшего между мной и Марксом, — писал об этом Энгельс, — на мою долю выпало представлять наши взгляды в периодической прессе, — в частности, следовательно, вести борьбу с враждебными взглядами для того, чтобы сберечь Марксу время для разработки его великого основного произведения».

В начале отвратительного своими непрестанными туманами 1875 года в Лондоне Валерий Врублевский, деятельнейший руководитель левой польской эмиграции, и его товарищи собрали митинг, посвященный делам на их родине. Маркс и Энгельс были приглашены, но не могли принять участия из-за болезни. Мавра терзали карбункулы, а Генерала свалила простуда. В своем письме Маркс подчеркнул, что освобождение Польши по-прежнему считает непременным условием освобождения европейского пролетариата.

Энгельс писал по этому же поводу:


«Дорогой Врублевский!

… я, к моему большому сожалению, не смогу сегодня вечером присутствовать на Вашем польском собрании, особенно в такой вечер, который, по-видимому, намерен соединить все преимущества польского климата со всеми удовольствиями английского тумана.

Мои чувства по отношению к делу польского народа, которые я, к сожалению, не смогу выразить сегодня вечером, навсегда останутся неизменны: я всегда буду видеть в освобождении Польши один из краеугольных камней окончательного освобождения европейского пролетариата н, в особенности, освобождения других славянских национальностей. До тех пор, пока польский народ будет оставаться раздробленным и порабощенным, до тех пор будет продолжать свое существование и с роковой неизбежностью возрождаться и «Священный союз» между теми, кто поделил Польшу, — союз, который не означает ничего другого, как порабощение русского, венгерского и немецкого народов, совершенно так же, как и польского. Да здравствует Польша!

Ваш Ф. Энгельс».


Красоцкая опасно занемогла. Болезнь сердца, впервые проявившаяся после разрыва с Бакуниным, когда, потрясенная всем, что от него услышала, она стояла под огромным тенистым каштаном на тихой улочке маленького швейцарского городка, сначала долго не повторялась и, казалось, вовсе исчезла, но затем так же внезапно, после пустячной размолвки с дочерью, возобновилась, и на этот раз Лиза слегла.

Сток, сам хворый и слабый, окружил ее сыновней сердечной заботой. Это было тем более необходимо, что Ася постоянно развлекалась с друзьями, приобретенными ею на модном курорте. Жан относился к Лизе как к матери. Он хорошо помнил, как в дни его детства она часто посещала его родителей.

В унылые дни болезни два коммунара — седая измученная женщина и в свои неполных сорок лет преждевременно состарившийся, из могилы вышедший мужчина — подолгу бродили по следам ушедшего времени.

— Ты был в Брюсселе озорным мальчуганом с не заживающими от драк царапинами на носу и коленях. Бедняжка Женевьева, твоя добрая, разумная мать, всегда находилась в тревоге. Уже тогда ты кричал громче всех ребятишек на улице: «Да здравствует республика!» — рассказывала Лиза.

— Позднее, в семьдесят первом году, я сказал бы — республика рабочих, — заметил Жан.

Он мог часами слушать воспоминания Красоцкой о превратностях ее жизни в Европе и Америке.

Но Лизе становилось хуже, боль в сердце усиливалась, и она вынуждена была лежать молча, без движения. Ася иногда заставляла себя сидеть у постели матери, ио ей быстро становилось невмоготу в комнате со спущенными шторами, где полагалось молчать либо говорить шепотом. Девушка в это время вознамерилась выйти замуж за немолодого богатого англичанина-вдовца с двумя детьми, строившего в это время универсальный магазин на великолепной Оксфорд-стрит. Не желая волновать мать, которая терпеть не могла представителей буржуазии, Ася ничего не говорила ей о своем романе с мистером Гарольдом Даммеджем.

Даммедж незадолго до этого построил дом цвета вареной свеклы — излюбленная англичанами окраска, равно как и серая, для домов, обезобразил непритязательный фасад неизбежными колоннами и орнаментами.

Девушки-невесты часами простаивали перед еще пустыми витринами, мечтали, глядя на цветные огни рекламы — «Стойте, здесь будет Даммедж», — о своем будущем. Витрины пополнялись кроватями, столами, диванами, постельным бельем, кухонными принадлежностями и детскими игрушками — всем тем, что так необходимо при замужестве.

С утра те же девицы выстраивались у одного из кабинетов. Даммедж нанимал служащих. Директор и его помощница — старший надсмотрщик за женским персоналом — осматривали входящих так же внимательно, как в соседних залах эксперт-приемщик перебирал пришедший из Парижа товар, дамское белье и парфюмерию. Продавщицы зубрили планы магазина, путеводитель по каждому отделению и стойкам, учились складывать разбросанный нетерпеливыми руками покупателей товар и соблазнительно раскладывать его на столах. Украшением витрин ведали, впрочем, специалистки этого крайне ответственного дела.

День открытия магазина был очень торжествен. Лазутчики владельцев других лавок шныряли среди праздной толпы, наступающей на переполненные вещами залы.

— Новый дом немало стоил Даммеджу, — сказал старик рантье пожилой даме, — и эти деньги он надеется вернуть, взяв их у покупателя.

— В такое время не открывают магазинов, в такое время строят церкви, чтобы отмолить грехи, — заметила католическая монахиня и прошла в отдел «католического вероисповедания» выбирать четки… Она не знала, что Даммедж, торгуя четками и Библией, снес две церкви: вместо них появился его новый универмаг.

Даммедж и К0 всячески завлекали покупателя. То объявлялась однодневная скидка, то премии, то распродажа. В праздничные дни магазин исчезал под сплошным покровом, сотканным из газовых фонариков. Зеваки сбегались на Оксфорд-стрит и, запрудив мостовую и тротуары, стояли, ослепленные, зачарованные такой феерией. В витрине мелькал искусственный снег, от которого седела коричневая крыша игрушечной избушки. Внезапно снег исчезал, освобождая траву и цветы.

Английские дети всплескивали ручонками в перчатках. Иллюминацию Даммеджа пересмотрело несколько десятков тысяч человек. Но лавочники всей округи обвинили новый универмаг в том, что он своей небывалой рекламой застопорил уличное движение и остановил тем самым торговлю прилегающих улиц. Суд принудил неосмотрительного купца к уплате убытков.

Случай этот и положил начало даммеджевским бедствиям. Английский обыватель не прощает торговцу каких бы то ни было судебных процессов. Это неизбежно подрывает довериё. Даммедж перестарался в угождении и заискивании, и англичане, боящиеся, осуждающие все, что чрезмерно, насторожились, заподозрив нелады в делах фирмы.

Рекламные огни потухли, многоэтажный магазин опустел, как отверженный, заброшенный храм. Продавщицы складывали и раскладывали товар, преследуя назойливым вниманием нечаянно забредшего покупателя.

Конкуренты торжествовали. Они развесили призывы к бережливости вместе с годовым балансом, в котором значился их чистый доход, и терпеливо ждали, когда издыхающий, поверженный Даммедж в своем торговом падении дойдет до того, что протянет руку за помощью.

Задолго до того, как Даммедж перестал платить по векселям и признался в банкротстве, Лондон узнал о его несостоятельности.

Непосредственной причиной банкротства Даммеджа был отказ банков дать новые кредиты. Едва газеты разнесли по городу известие о крахе универмага, описанное с такими же подробностями, как за год до того его открытие, началась невообразимая суета.

Витрины опять облипли человеческой толпой, выясняющей условия скорой распродажи. В проезжающих мимо омнибусах обязательно возникал один и тот же разговор:

— В какие времена мы живем! Такой богач и тот не выдержал.

Гибель Даммеджа приобретала символический смысл. Перед темным фасадом останавливались испуганные прохожие. Большие ленты, растянутые между этажами, извещали о предстоящем аукционе.

Неподалеку, на Риджент-стрит, терпела убытки и древняя лавка детских игрушек, вдохновлявшая Диккенса, когда он писал «Сверчок на печи». Налоги и сокращение спроса оказались для нее таким же роком, как и для Даммеджа.

Разорившись, мистер Даммедж объявил Асе, что слишком беден для женитьбы, и отправился искать счастья в Австралию. Так неудачно кончилось и это сомнительное увлечение девушки. Впрочем, Ася не склонна была принимать неудачу трагически и очень скоро вышла замуж за молодого преуспевающего колониального чиновника, который тотчас же увез ее с собой в Индию.

— В том, какова Ася, есть и моя большая вина, — призналась Лиза Стоку, — Не следовало передоверять воспитание девочки другим людям. Швейцарский пансион фабриковал штампованную человеческую продукцию. Но могла ли я поступить иначе? Отказаться от общественной борьбы и не поехать в Париж в такие дни? Нет, это было бы невозможно, непростительно.

— Есть дочери, которые достойны своих родителей, — жестко заметил Жан. Он думал о семье Маркса.

— Ты прав, друг. Что-то главное не было сделано ни мною, ни Сигизмундом для Аси. Но теперь уже ясно одно, она — пустой орешек. Крепкая кожура, а ядрышка нет. Таких, к несчастью, еще много, и пусть, как сказано у Данте, каждый идет своей дорогой. Может быть, придет и для Аси время просветления.

После очень поспешного и суетного отъезда дочери в маленьком коттедже на Примроз-хилл остались только Красоцкая и Сток. Их часто навещали супруги Маркс, Валерий Врублевский и другие товарищи по Интернационалу, и до самого отъезда в Венгрию в опустевшей комнате Аси жил Лео Франкель, к которому Лиза питала большое расположение.

Когда самочувствие Красоцкой бывало лучше и в столице устанавливалась сухая и ясная погода, она выходила в маленький, открытый солнцу садик и усаживалась в плетеном кресле под единственным деревцем, выросшим близ невысокой ограды.

Жан Сток в эту пору нигде не служил, так как часто болел. Но внешне он не изменился, лицо его, несмотря на седину, оставалось моложавым. А в глазах утвердилось доброе, почти детское выражение. Он любил одиночество, раздумья и воспоминания. Тоски коммунар не испытывал, с ним всегда были те, кого он любил, и нередко он терял ощущение реальности, говоря о мертвых так, как будто они были рядом и жили одной с ним жизнью. О жене Жан, сам не замечая этого, неизменно говорил в настоящем времени. Увидев как-то на столе корзинку с фруктами, бывший машинист произнес обрадованно:

— Никто не любит так вишни, как моя Жаннетта.

И Лиза его не поправила. Она с грустью подумала о том, что не смогла удержать в своей памяти Сигизмунда, и всегда чувствовала, что его больше нет.

Стока постоянно тревожила мысль о том, что история не отыщет подлинной правды о Парижской коммуне. Тьер, его ставленники и все реакционеры мира вытаптывали самую память о великих семидесяти двух днях, лгали и клеветали, уничтожали документы с той же жестокостью, с какой убивали коммунаров.

Но Лиза была уверена, что ничто не сотрет священной памяти о первом пролетарском маяке на земле.

История что золотоносная жила, и время, подобно быстрому потоку, отмывает и отдает людям золото истины. Каждому воздастся по заслугам. Многим защитникам Коммуны удалось спастись. Они расскажут о величии того, что свершил трудовой народ Парижа, и о тех, кто пал за великое дело.

— Да, мы не имеем права умереть, не оставив будущим поколениям правду о Коммуне. В этом наша миссия. Пусть историки, художники, поэты возьмут когда-нибудь незамысловатые, правдивые наши записки и создадут памятник бессмертным героям, — говорил Сток.

— Ты прав, Жан. Мы сегодня же начнем записывать все, что помним. И начнем словами одного из наших товарищей по боям: шапки долой, я буду говорить о мучениках Коммуны!

Раз в неделю к Лизе приходил доктор, который лечил также Маркса и всю его семью. Это был приятнейший человек, вдумчивый и даровитый. Он увлекался медициной, непрестанно учился и был крайне удручен, когда оказывался бессильным в борьбе с недугами. Лиза радовалась его появлению.

— Вот мне и лучше. Несомненно, в вашей науке многое зависит от внушения, — говорила она врачу, лицо которого было олицетворением доброжелательности и готовности помочь людям. — Порошки с железом, которые вы мне прописали в прошлый раз, уже оказали положительное действие.

Но лекарь верил главным образом в яблочное железо, в котором так нуждается кровь, и Лиза не хотела его огорчать своим скептицизмом.

— Как здоровье госпожи и господина Маркса? — переводила она разговор на другую тему.

— Увы, госпожа Маркс худеет, и я несколько обеспокоен ее состоянием, но она и слышать не хочет о настоящем лечении. Эта женщина живет только для других. Ее волнует судьба человечества, да и вся вселенная. Я никогда не видел такого диапазона интересов и подобной душевной глубины. Что до господина Маркса, то ему весьма помогают целебные карлсбадские воды. Если бы он не так много работал, то мог бы обходиться без нас, врачей. Природа дала ему великолепное здоровье, но он безрассудно расходует свои силы. Я не перестаю удивляться титанической работоспособности доктора Маркса.

Когда и как достигает человек предельной высоты своего развития, выходит на вершину, с которой зрит сквозь время, обогащая человечество познанием таинственного будущего?

Есть люди, которые останавливаются на полпути, оставаясь, в сущности, подростками по своему мышлению и познанию. Хорошо, если общество, случай, самопрозрение встряхнет их души и заставит сдвинуться с места. Спотыкаясь, падая и вновь поднимаясь, они устремятся тогда вперед. Трудно им. Но есть такие, которым и Гималаи кажутся всего лишь плоскими холмами. Их мысль быстрее звука беспрепятственно шарит по земле и вселенной.

Маркс напряженно продолжал свои исследования для второго и третьего томов «Капитала», изучая новейшие явления в экономике, читая на разных языках все, что появлялось в печати о бурно развивающемся капитализме в Соединенных Штатах, о денежном рынке и банках, погружаясь в книги по геологии, физике, астрономии, истории, физиологии и математике. Чем больше он вбирал, тем ненасытнее стремился к познанию.

После прекращения деятельности I Интернационала, выполнившего свою великую задачу сплочения пролетарских сил, Маркс и Энгельс считали первоочередной исторической задачей создание массовых социалистических рабочих партий. Их опорой в борьбе за формирование и укрепление первых пролетарских партий в Европе и Америке стали деятели Союза коммунистов и Международного Товарищества Рабочих. Два друга постоянно обобщали и пропагандировали опыт многолетней борьбы пролетариата, выделяя все наиболее существенное и поучительное. Они помогали рабочим-социалистам каждой отдельной страны находить единственно верную тактическую линию.

Весной 1875 года эйзенахцы и лассальянцы, две рабочие партии Германии, договорились наконец о слиянии и принялись за выработку единой программы перед своим объединительным съездом в маленьком городке Готе. Маркс и Энгельс считали такое объединение насущно необходимым, но предупреждали Бебеля и Либкнехта, чтобы в столь важный момент они не отступали от своих принципов и но мирволили последователям Швейцера, запятнавшего себя угодничеством перед Бисмарком. Однако в проекте общей программы сохранилась вся накипь мелкобуржуазной идеологии. Лассальянство, как ржавчина, разъедала молодое рабочее движение. Сектантские догмы, общие рассуждения подменяли строгие истины научного социализма. Маркс решил подвергнуть проект программы обстоятельной и суровой критике.

Был канун 5 мая, дня рождения Маркса, которому исполнялось пятьдесят семь лет. На далекой окраинной Мейтленд-парк Род воздух был чист, по-весеннему свеж и ароматен. У стены дома № 41 в маленьком палисаднике расцвел куст жасмина. Хрупкие веточки, отяжелев от белоснежных звезд, широко раскинувшись, заглядывали в окна дома. Их сладковатый запах заполнил кабинет Маркса, напряженно работавшего за своим столом. Но он не замечал ни весны, ни ночи, сменившей ясный теплый день, ни цветов. Ему снова открылось великое таинство творчества, однако уловить миг, когда мысль, созрев, облекается в слова, не легче, чем заметить, как раскрываются на деревьях почки. Строчка стиха или математическая формула, художественный образ, мелодия или научное обобщение, если оно первозданно и значимо, возникает в мозгу всегда как итог сложных мучительных поисков и долгого труда, но иногда случайный повод срывает как бы плотину в мозге, и мысль, кипучая, бурная, устремляется вперед с новой силой созидания.

От одного великого творения к другому Маркс, как по уступам, взбирался все выше и постигал то, чего не дано было узнать другим. Таков удел гения.

Маркс готовил замечания к программе Германской рабочей партии. Мысль его окрылилась и устремилась ввысь. Он писал о том, что будет через десятилетия, так уверенно и просто, точно переселился в иные, еще не наступившие времена. Маркс, как опытный следопыт, различал тропы будущего, по которым неизбежно идти человечеству. Он увидел контуры грядущего, социалистическую революцию, диктатуру пролетариата, переходный период от капитализма к коммунизму. Гениальный мозг Маркса открыл неизбежность двух фаз коммунистического общества: первая, или низшая, фаза — социализм, а на ступени его полного развития высшая фаза — коммунизм. Это было величайшим прозрением. Маркс еще раз победил время. Подобно мифическому горою Акметею, он давно уже постиг прошлое и, как Прометей, имя которого значит Провидец, загляну» в будущее и объяснил своему поколению, как сложится жизнь у его потомков.

Гений поднялся на головокружительную высоту.

Подводя итог своему учению о государстве, основанному на опыте всех революций и всей борьбы пролетариата, Маркс предсказал неизбежность особой стадии перехода от капитализма к коммунизму с соответствующей формой государства.

— Между капиталистическим и коммунистическим обществом, — говорил он, — лежит период революционного превращения первого во второе. Этому времени соответствует и политический переходный период, и государство в эту пору не может быть ничем иным, кроме как революционной диктатурой пролетариата.

Государство при коммунизме должно постепенно отмирать, но сроки и конкретные формы будущего, по мнению Маркса, должна подсказать сама грядущая действительность.

В «Критике Готской программы» показаны преимущества социализма, основанного на общем владении средствами производства, организованного на началах коллективизма, по сравнению с капитализмом.

В условиях социализма, подчеркивал Маркс, осуществляется равенство людей в смысле их одинакового отношения к средствам производства; ликвидируется частная собственность на средства производства и эксплуатация человека человеком. За равный труд люди получат равную оплату.

Маркс вскрыл и подверг критике вульгарное, присущее мелкобуржуазному социализму, представление о том, будто при социализме будет осуществлен уравнительный принцип распределения общественного продукта. Родившись из капиталистического общества, социализм поэтому будет нести на себе во всех отношениях — в экономическом, нравственном, умственном — следы старого общества, из недр которого вышел, претерпев все муки появления на свет. Учитывая неизбежное неравенство людей при социализме, когда еще не сможет быть устранено распределение общественного продукта но количеству затраченного каждым членом общества труда, а не по потребностям людей, Маркс писал: «За равное количество труда — равное количество продукта» — таков будет социалистический принцип, основывающийся на достигнутом уровне экономического развития, а также на том, что люди еще не сумеют работать на общество без всяких норм права».

С вершин своего могучего мышления Маркс начертал принципы будущего:

«На высшей фазе коммунистического общества, после того как исчезнет порабощающее человека подчинение ого разделению труда; когда исчезнет вместе с этим противоположность умственного и физического труда; когда труд перестанет быть только средством для жизни, а станет сам первой потребностью жизни; когда вместе с всесторонним развитием индивидов вырастут и производительные силы и все источники общественного богатства польются полным потоком, лишь тогда можно будет совершенно преодолеть узкий горизонт буржуазного права, и общество сможет написать на своем знамени: Каждый по способностям, каждому по потребностям!»

«Критика Готской программы», непосредственно обращенная к Германской рабочей партии, представляла собой великую программу борьбы для всего международного рабочего движения.

Несмотря на беспощадную оценку, данную Марксом и Энгельсом проекту Готской программы, она с незначительными изменениями все же оказалась принятой на объединительном съезде в Готе. Нужно лишь немного отступить от чистой, принципиальной линии в политике, и одна уступка повлечет за собой другую. В личном и общественном господствует одинаковый непреложный закон ошибок, за которым следует неотвратимое возмездие.

Идейное отступление эйзенахцев в Готе тяжело отразилось на дальнейшем развитии партии.

Теоретическая неразбериха после объединения с лассальянцами нанесла ущерб рабочему движению. Приват-доцент Берлинского университета Дюринг, весьма нашпигованный знаниями, но бездарный человек, вообразил себя новоявленным реформатором и объявил, что изобретенная им система взглядов произведет переворот в философии и политической экономии.

Евгений Дюринг был представительный пожилой господин, носивший щегольской, застегнутый на все пуговицы сюртук. Он был слепой и скрывал незрячие глаза под темно-дымчатыми стеклами очков, Отличительной чертой его характера было самомнение, отнюдь не соответствовавшее дарованиям. Чем невнятнее и пошлее были высказывания Дюринга, тем убедительнее казались они тем, кто признавал значительным лишь то, чего не мог попять.

Идеи скучнейшего, узколобого педанта, типичного мелкобуржуазного социалиста пришлись по вкусу некоторым вождям германской социал-демократии, и они принялись усердно начинять ими головы рабочих. Хвалебные статьи о Дюринге появились в социалистической печати. Несколько невежд, ошеломленные обилием туманных мыслей и неудержимым словоизвержением, восхищались новой «системой», Они убедили в этом тех, кто, ничего не читая, судил обо всем с чисто стадным неистовством.

Встревоженный Вильгельм Либкнехт обратился к Марксу и Энгельсу за теоретической поддержкой и получил ее, Чтобы не отрывать Мавра от работы над следующими томами «Капитала», неутомимый Генерал взялся сам сразить всеядного берлинского ученого. Однако, следуя неизменному правилу помогать другу, Маркс не только внимательно прочел весь его труд, но и иаписал для книги против Дюринга одну главу по истории политической экономии.

В начале 1877 года в германской социал-демократической газете «Вперед» начала печататься серия статей Энгельса под заголовком «Переворот в науке, произведенный г. Евгением Дюрингом». Годом позже те же статьи были изданы книгой, названной «Анти-Дюринг».

Так как Дюринг в своей «системе» попытался охватить весьма обширную область знаний, то и Энгельсу, опровергающему его и разбивающему одно за другим теоретические положения, пришлось писать о самых разнородных предметах: от концепции материи и движения до преходящей сущности моральных идей, от дарвиновского естественного отбора до воспитания молодого поколения в будущем обществе. Энгельсом в борьбе с Дюрингом была создана своеобразная новая энциклопедия, в которой отражены важнейшие вопросы естествознания, политической экономии, философии и других паук.

Энгельс блестяще защитил последовательное материалистическое мировоззрение от лжи и путаницы философского идеализма, На многочисленных примерах, взятых из математики, химии, физики, биологии, он показал, что в природе сквозь хаос бесчисленных изменений пробивают себе путь те же диалектические законы движения, которые и в истории господствуют над кажущейся случайностью событий.

Стиль «Анти-Дюринга» совершенен. Великолепные сравнения и отточенная ирония перемежаются с глубокими, чисто научными аналитическими рассуждениями и выводами. Страницы книг изобилуют сатирическими отступлениями и разящими боевыми выпадами. Тяжелодумью и схоластическому фиглярству Дюринга, совершенно запутавшегося в собственных мыслях, противопоставлен до прозрачности ясный, логический стиль могучего публициста и литератора Энгельса. Выступая против абстрактных, туманных рассуждений противника, он разоблачал самую сущность его мнимой науки.


После падения Коммуны в мире стало душно и сумрачно. В России Александр II продолжал исподволь сжимать петлю на шее народа. Иногда он бросал жалкие подачки свободолюбцам, чтобы тут же обмануть. Политика, которую он утвердил во время своего царствования, создала ему лютых врагов и вызвала недовольство и неверие, особенно среди учащейся молодежи, алчущей народоправства.

Маркс и Энгельс были отлично осведомлены обо всем, что происходило в России. В письме к Бебелю Энгельс писал: «Если не считать Германии и Австрии, то страной, за которой нам надо наиболее внимательно следить, остается Россия… Русская придворная партия, которая теперь является, можно сказать, правящей, пытается взять назад все уступки, сделанные в течение «новой эры» 1861-го и следующих за ним лет».


Три года лечения карлсбадскими водами принесли Марксу большую пользу. Печень не напоминала ему о себе адскими резями, и Ленхен радостно отмечала, что аппетит Мавра не причиняет ей больше кулинарных огорчений. Не исчезал только кашель. В сентябре 1876 года Маркс сообщал другу из гостиницы «Германия» в Карлсбаде:

«Только в полночь мы попали, наконец, в Вейден. Существующая здесь единственная гостиница опять-таки оказалась переполненной, и нам пришлось разместиться до четырех часов утра на жестких стульях вокзального помещения. В общем, путь от Кёльна до Карлсбада отнял у нас двадцать восемь часов!..

По прибытии в Карлсбад мы только и слышали со всех сторон жалобы на невыносимую жару (в течение последних шести недель не было ни одного дождя). В справедливости этого мы убедились на собственной шкуре… мы отыскивали себе исстари знакомые мне лесные ущелья, где было сносно.

Туссенька, чувствовавшая себя довольно скверно в дороге, здесь заметно поправляется, а на меня Карлсбад действует, как всегда, чудесно. В течение последних месяцев у меня возобновилось неприятное ощущение тяжести в голове, которое теперь совершенно исчезло.

Доктор Флеклес сообщил мне в высшей степени поразившую меня новость. Я спросил его, находится ли здесь его кузина из Парижа, мадам Вольман, — очень интересная дама, с которой я познакомился в прошлом году. Он мне ответил, что ее муж потерял все свое состояние и к тому же еще и состояние жены в спекуляциях на парижской бирже, так что обнищавшая семья вынуждена была удалиться на жительство в какое-то захолустное местечко Германии. Любопытно в этой истории следующее: господин Вольман нажил себе огромное состояние в Париже в качестве фабриканта красок; он никогда не играл на бирже, а деньги, которые ему не нужны были в деле (так же как и деньги своей жены), он спокойно помещал в австрийские государственные бумаги. Вдруг на него находит какой-то стих: австрийское государство начинает ему казаться ненадежным, он продает все свои бумаги и совсем тайком, без ведома своей жены и дружественно расположенных к нему Гейне и Ротшильда, начинает спекулировать на бирже — турецкими и перуанскими бумагами! — пока не просаживает последнего талера. Бедная жена была как раз занята устройством недавно перед этим снятой в Париже квартиры, и вдруг в одно прекрасное утро опа, будучи совершенно но подготовленной, узнает, что она — нищая.

Профессор Фридберг (в Бреславльском университете, медик) рассказал мне сегодня, что великий Ласкер выпустил анонимный полуроман под заглавием «Жизненный опыт одной мужской души». Предшествует этим возвышенным переживаниям хвалебное предисловие или введение господина Бертольда Ауэрбаха. Жизненный опыт Ласкера заключался в том, что все девушки влюблялись в него, и вот он объясняет, почему он не только не женился на них всех вместе, но почему также ни с одной из них дело не дошло до развязки. Это, должно быть, настоящая Одиссея тряпичной души. Очень скоро появилась пародия (тоже анонимно), столь ужасная, что его великий брат, Отто, с весьма чувствительной затратой денег скупил все имеющиеся экземпляры «Опыта». «Долг» отрывает меня от письменного стола. А потому, до следующего раза, если магически одуряющее действие горячего щелочного пойла позволит мне еще нацарапать несколько строк.

Мой сердечный привет мадам Лицци.

Твой Мавр».


Энгельс тотчас же ответил Марксу из Реймсгейта.


«Дорогой Мавр!

Твое письмо получилось здесь во вторник и циркулирует теперь среди твоих дочерей. Вашим странствованиям в течение двадцати восьми часов от Кёльна до Карлсбада здесь никто не завидует, зато многие здесь держат пари насчет количества баварской «жидкости», которая помогла вам перенести все эти злоключения.

Ленхен приехала в понедельник, неделю тому назад, из Гастингса, где она провела с Женни и Лафаргами воскресенье; чувствовала она себя не совсем здоровой, но все же пошла купаться и схватила при этом ужасную, длившуюся два дня головную боль; вторая попытка еще ухудшила дело, и она поэтому должна была отказаться от купанья. Во вторник она отправилась домой, а на следующий день, третьего дня, приехала сюда твоя жена, которая выглядит во всяком случае значительно лучше, чем шесть недель тому назад. Она много бегает, имеет хороший аппетит и, кажется, также совсем хорошо спит. Она и Лицци бродят по пескам, после того, как я подкрепил их на станции стаканом портвейна, и радуются, что им не надо писать писем. Лицци морское купанье блестяще пошло на пользу, надеюсь, она на этот раз продержится всю зиму».

Возвращаясь из Карлсбада, Маркс с дочерью посетил Крейцнах. Прелестный курортный городок-сад был ему издавна очень дорог. Там он женился и провел первые дни после бракосочетания. Каждый уголок в тенистом парке возле соленых источников напоминал Карлу о Шенни и времени, когда после семи лет ожидания они наконец навсегда обрели друг друга. Маленький домик, где жила овдовевшая Каролина фон Вестфален, по изменился, и в гостиной стоял рояль, на котором играла более тридцати лет назад покойная баронесса. Скорбные мысли охватили Маркса на улицах Крейцнаха. Много друзей его уже ушло навсегда. Умерли и враги. Совсем недавно смерть навсегда усмирила Бакунина.

В Берне, где Бакунин поселился перед смертью, он пользовался особым расположением и покровительством врача Адольфа Фогта, близкого родственника продажного клеветника Карла Фогта.

Узнав о кончине заклятого недруга своего учения, Маркс невольно задумался над противоречивой и страшной жизнью этого постоянно неудовлетворенного властолюбца и двуликого Януса.

Маркс вспомнил письмо к нему покойного. Как не походило оно на все то, что последовало дальше. Сколько зла причинил Бакунин Товариществу. Поток его клеветы на Маркса долго еще несся по миру. А менее десяти лет назад Бакунин говорил Марксу:

— Мой старый друг, лучше, чем когда-либо, я понимаю теперь, как был ты прав, выбрав — и нас приглашая за тобой следовать — большую дорогу, осмеивая тех из нас, которые блуждали по тропинкам национальных или чисто политических предприятий. Я делаю теперь то дело, которое ты начал уже более двадцати лет назад. Со времени торжественного и публичного прости, которое я сказал буржуа на Бернском конгрессе, я не знаю теперь другого общества, другой среды, кроме мира рабочих. Моим отечеством будет теперь Интернационал, одним из главных основателей которого ты являешься. Ты видишь, следовательно, дорогой друг, что я — твой ученик, и я горжусь этим. Вот все, что я считаю необходимым сказать…

«Как он ненавидел меня! — вспоминал Маркс. — Чего он хотел на самом деле, а не на словах, которые у него вовсе не отражали душевной правды?»

Во время недолгого пребывания в Крейцнахе Маркс обошел вместе с Элеонорой памятные и дорогие ему места: тенистые уголки парка и достопримечательные пещеры, где кристаллы соли нависли сталактитами, образовали колонны и, сияя алмазным блеском, превратили камни в причудливые гирлянды. Воздух в крейцнахских садах был все таким же слегка солоноватым, напоенным цветами и травами, как в незабываемые годы молодости Карла и Женни.

Несколько раз ездил Маркс и в Прагу, любовался ее средневековыми дворцами, серым, гулким залом для рыцарских турниров, улочкой алхимиков, кленовыми аллеями бульваров и строгими линиями поздней храмовой готики.

В Карлсбаде Маркс проводил по двенадцать часов на воздухе, предпринимая странствия по окрестностям курорта. Иногда он отправлялся гулять один и, случалось, долго плутал в горных лесах, не находя дороги назад, что, впрочем, его очень забавляло. Как-то он познакомился, а затем и быстро сблизился с видным русским социологом, юристом Ковалевским, также лечившимся водами. Оба они совершали длительные прогулки по прекрасным горам Богемии, беседуя по самым различным вопросам науки, искусства, политики.

Нередко они заходили в таверну, славящуюся отменным пивом разных заводов. Там всегда было многолюдно.

— Публика здесь из года в год почти та же, и преобладают крайности: либо толстые как бочки, либо худые как жерди, — говорил Маркс, — как видите, все карлсбадские филистеры сегодня в сборе и опять бурно спорят, разделившись на партии. И знаете, о чем?

Ковалевский не знал, и Маркс, подмигнув ему, продолжал с шутливой серьезностью:

— О сравнительных преимуществах старого пильзенского, бюргерского и «акционерного» пива. Я слышал, как один старичок только что заявил, что черного пива он выпивает подряд без всякого труда пятнадцать кружек. Но другой ему ответил, что раньше был приверженцем одной марки, то есть сугубо партийным человеком, но теперь поднялся над мелочными разногласиями, охотно пьет все сорта всех заводов.

Максим Максимович засмеялся так громоподобно, что все в пивной повернулись в его сторону и, пораженные видом мужественной громады в щегольском костюме, невольно поставили свои кружки на мраморные столики. Два переодетых шпика, неотступно сопровождавшие Маркса с самого его приезда, топтавшиеся в дверях пивной, начали перешептываться. Заметив их, Маркс продолжал с веселой усмешкой:

— Мой однофамилец — начальник полиции в Вене — так любезен, что и на этот раз приехал в Карлсбад одновременно со мной. Рьяный парень! Вот достойный пример ревностной службы и исполнения долга. Однако вернемся к напиткам. Уверен, что те берлинские франты, что сидят на террасе, обсуждают теперь тоже очень важный вопрос — о качествах кофе в здешних ресторанах. Но я согласен с тем из них, который утверждает, что лучшее подают в ресторации в саду Шенбруннен.

Максим Максимович Ковалевский производил на всех знавших его весьма внушительное впечатление не только своеобразием характера и необъятными знаниями, но и своей внешностью. Это был отлично скроенный, статный великан. Чрезвычайно высокий, широкоплечий, он мог бы служить моделью скульптуры мифических Атлантов, держащих на своих плечах небесный свод. Под стать телосложению был и голос Ковалевского, низкий, мелодичный и чрезвычайно сильный. Даже когда он пытался говорить шепотом, его бывало слышно из конца в конец главной улицы Карлсбада.

— Да это подлинный колосс, — удивилась Элеонора, когда в первый раз увидела величественного, барственно холеного русского.

Маркс, постоянно изучавший Россию, нашел в Максиме Максимовиче друга, но только «по науке», как он сам определил свои с ним отношения, подчеркнув при этом полное различие в социальном мировоззрении и целях.

В 1876 году Ковалевский, молодой, весьма одаренный русский ученый, часто посещал Маркса в Лондоне. Светский человек, благожелательный, обаятельный в обхождении, Максим Максимович стал желанным гостем в доме № 41 на Мейтленд-парк Род, хотя люди туда допускались в эти годы с большим разбором. Маркс сторонился даже известных европейских писателей, добивавшихся знакомства с ним, ссылаясь на нескромность газет и журналов. К тому Же время ому было крайне дорого. Но Ковалевский был радушно принят.

Он как раз незадолго до этого побывал в Америке, а Маркс намеревался во втором томе «Капитала» отвести значительное место вопросу о накоплении капитала в Соединенных Штатах и в России. Его также чрезвычайно интересовала русская экономическая и историческая литература, которую основательно знал Ковалевский. Не только Карлу, но и Женни были приятны посещения этого гостя из России. Жена Маркса настойчиво изучала в это время русскую литературу и даже писала о ней во «Франкфуртской газете».

Многознающий Ковалевский был умнейшим человеком, неиссякаемым в беседе. Особенно глубоко он знал всеобщую историю и юриспруденцию. Не будучи последователем Маркса, он, однако, оценил по достоинству его знания и трудолюбие, страстность в политической борьбе и почувствовал в авторе «Капитала» и вожде Интернационала душу гиганта, с которым но шли ни в какое сравнение все так называемые большие люди. Ковалевский был значительно моложе Маркса, но никогда не замечал с его стороны ни малейшей тени пренебрежения старшего к младшему. Он гордился знакомством с Марксом, радовался, что имел счастье встретиться с одним из тех умственных и нравственных вождей человечества, которые по праву могут считаться великими.

Обычно на пороге дома, расположенного подле полукруглого сквера на Мейтленд-парк Род, Ковалевского радушно встречала Елена Демут. Она пополнела, но все еще выглядела значительно моложе своих пятидесяти с лишним лет и по-прежнему легко справлялась со всеми обязанностями по ведению дома. Как и в былые годы, Ленхен была неизменным партнером Маркса за шахматной доской и часто обыгрывала его. Искусный игрок в шашки, Маркс был не из сильных шахматистов.

Чаще всего Ковалевский находил Маркса в библиотеке, расположенной рядом с гостиной на первом этаже просторного светлого дома. Маркс бывал так погружен в работу, что не сразу замечал появление гостя. Он неохотно отрывался от рукописей, книг, газет на различных языках, которые читал. Среди итальянской, испанской, русской, немецкой, английской прессы Максим Максимович обнаружил и бухарестскую газету «Румын». Хозяин дома, впрочем, владел свободно не только румынским, но и сербским и русским языками. Библиотека, где проводил много времени Маркс, была большая, в три окна, комната. Вдоль стен стояли шкафы и полки, до отказа заставленные справочниками и книгами, исключительно такими, которыми пользовался Маркс для своей работы. Некоторые книги лежали раскрытыми на стульях и диване. Много времени в эту пору отдавал Маркс русской истории. Из «Исторических монографий» Костомарова он выписывал то, что рассказывало ему о Разине. Внимательно прочел он исследование Васильчикова о землевладении и земледелии в России и других европейских государствах.

Один из больших шкафов и открытые полки были отведены в кабинете особо под русские книги. В записную книжку типа каталога Маркс старательно внес все их названия. Он озаглавил свой список: «Русские книги в моей библиотеке».

Однажды Максим Максимович Ковалевский получил приглашение от Маркса встретить в его семье Новый год. К ужину ожидались также и другие гости. До их прихода Маркс расспрашивал Ковалевского о железнодорожном хозяйстве России, ссылаясь на полученную им из Петербурга книгу Чупрова. Затем беседа перешла на вопросы экономической истории мира. Ковалевский не без удивления узнал, что Маркс возобновил занятия математикой, дифференциальными и интегральными исчислениями, для того чтобы проверить значимость новейшего математического направления в политической экономии, которое возглавил англичанин Джевонс.

Как и все посещавшие Маркса, молодой русский ученый с первой встречи подпал под великое обаяние его жены. Благородство ее внешнего облика, стоицизм в борьбе с житейскими лишениями, манеры дамы из высшего общества и вместе с том простота обхождения, ум, слегка насмешливый и ясный, привлекали каждого, кто узнавал Женни ближе.

В вечер проводов старого года, нарядно одетая, в темно-синем тафтовом платье и черной кружевной накидке, она казалась значительно моложе. Скорбь, залегшая в морщинках между крыльями носа и верхней губой, исчезла в улыбке, открывавшей красивые зубы, в блеске больших, все еще лучистых глаз.

— К счастью, Чарли здоров сегодня. Он несколько дней балансировал, подобно канатоходцу, между гриппом и плевритом, — сказала Женни, здороваясь с Ковалевским. — Зиму в Лондоне можно сравнить разве что с Дантовым адом. Это почти что вечная ночь. С двух-трех часов зажигаем лампы.

— Надеюсь, мы все будем достаточно сильны в наступающем году, чтобы достойно бороться с большими и малыми разновидностями гадюк и ехидн современной реакции, — ответил Ковалевский и галантно пододвинул Женни Маркс кресло.

— Прошу вас в новом году не дарить Мавру столько русских книг, как в предыдущем. Иначе он не сможет закончить свое капитальное сочинение, и мне придется наказать вас, господин Ковалевский.

— И лишить за обедом самого лакомого блюда.

— Конечно. Я знаю, что вы гурман, и не дам вам бараньей котлеты.

— В таком случае доктор Маркс более не получит от меня ни одного казенного издания о ходе кредитных операций в России.

— Вот хорошо. А то господин Энгельс уверяет, что у моего мужа накопилось три кубометра русских книг.

Разговор продолжался в том же шутливом тоне.

Вскоре в гостиную вошли Энгельс с женой. Лицци и Женни нежно расцеловались.

Ни малейшего стеснения, неловкости, скуки никогда не чувствовалось в доме Маркса.

Праздничный стол ломился от яств. Был тут и неизбежный плумпудинг, сухой, рассыпчатый, похожий на большую шляпную коробку. Ветка светло-зеленого остролистника с сакраментальными алыми ягодами, растущими прямо на листьях, украшала его глянцевитую, сахарную поверхность. Два превосходных продолговатых кекса с коринкой, которые так любил Энгельс, украшали обе стороны стола вместе с вазами, полными фруктов, и множеством бутылок вина и шампанского.

— Все чудесно, и как много ягод на остролистнике, — сказала Лицци. — Мы недавно послали несколько пудингов друзьям в Германию, и Фридрих, который, как мальчишка, проказлив, положил такие же колючие ветки под крышку ящика так, чтобы таможенные чиновники, вынюхивающие повсюду контрабанду, оцарапали себе носы. Л сколько изюму кладете вы, Ленхен, в тесто?

Лицци была непревзойденная стряпуха и никогда не упускала возможности узнать тот или иной кулинарный секрет.

Ленхен с гордостью посвятила ее в то, как именно следует приготовлять торты. Они увлеченно принялись спорить о том, нужно ли добавлять цукаты в миндальные пирожные.

Женни с доброй улыбкой прислушивалась к их оживленному разговору.

— В числе всяческих грехов, которые преследуются церковью, значится и чревоугодие, но я на месте римского папы не посягала бы на сласти, без них домохозяйки не знали бы, чем украсить свой стол, — сказала сидевшая среди дам сестра Маркса, госпожа Юта.

— Я слыхала, что самый лучший кондитер на свете служит теперь именно в Ватикане, — сообщила Елена Демут.

Маркс, Энгельс и Ковалевский стоя беседовали об общественных деятелях Европы. Когда Женни подошла, чтобы позвать их к ужину, Генерал заканчивал свой рассказ.

— Итак, сой муж, — говорил он, — спереди демократичен, сзади социалистичен и, следовательно, всесторонне ортодоксален и демократически социалистичен.

В ответ раздался дружный хохот. Особенно громыхал Ковалевский.

— Я знавал, — сказал он, вдоволь посмеявшись, — одного русского политического воротилу, который был столь дальновиден и так напуган Парижской коммуной, что, когда дарил свои фотографии, писал на них многозначительно и невразумительно всего два слова: «Сказано на словах».

И снова собеседники весело рассмеялись. Женни позвала их к столу.

За ужином Маркс заговорил с Ковалевским о его знакомой, Ольге Алексеевне Новиковой. Эта тридцатишестилетняя мужеподобная малоодаренная писательница пыталась приобрести влияние в дипломатических сферах, подобное тому, каким пользовалась некогда Дарья Христофоровна Ливен. Новиковой не хватало титула, ума, такта и женского обаяния покойной княгини. Однако ей удалось понравиться Гладстону. Этот осторожный, ловкий и выдающийся оратор, строивший свою политику на постоянных уступках и сговорах, за год до этого ушел с поста руководителя либеральной партии и удалился от дел. Он заявил, что ни одному премьер-министру после шестидесяти лет но удавалось сделать что-либо выдающееся. Но уже в 1876 году он снова занял пост главы правительства.

— На днях, — рассказал Ковалевский, — господин Гладстон демонстративно в театре зашел в ложу к госпоже Новиковой, очевидно, как она мне говорила, чтобы подчеркнуть, что союз между Англией и Россией уже существует. Затем сей маленький, весьма похожий на английского священнослужителя субъект под руку с дамой, похожей на каланчу…

— На драгуна… — вставил Маркс.

— Именно так. Проследовал к выходу. Толпа народа почтительно расступилась, чтобы пропустить достопочтенных представителей двух великих держав. Это было весьма знаменательное шествие.

— Скажите нам, господин Ковалевский, ваше мнение о восхитительной Эллен Терри, — вступила в беседу Элеонора. — Но правда ли, это самая замечательная актриса нашего времени? Она неповторима, когда играет Офелию. Сам Шекспир не подобрал бы лучшего воплощения для этой роли.

— Мне больше по душе несравненная Дузе, — ответил Максим Максимович. — Но и Терри действительно превосходна. Ее фигура в смысле пропорций безукоризненна. Не знаешь, высока она или низкоросла, полна или худа, настолько точно природа отмерила ей все необходимое. Но голос, способность к перевоплощению у вашей тезки, мисс Маркс, у Элеоноры Дузе, волнуют меня значительно больше.

— О, — вскричала вдруг Тусси, — мы чуть не упустили торжественной минуты. Прощай, старый год! Мавр, Генерал, пора наполнить бокалы.

Раздался полуночный бой больших стенных часов.

— Салют тысяча восемьсот семьдесят седьмому году!

— Пусть исполнятся все наши желания!

— Виват, ура!

Все поднялись и чокнулись друг с другом.

— Выпьем за юристов, — предложила госпожа Юта. — За нашим столом двое: Карл и господин Ковалевский. Я очень хочу, чтобы мой сын также приобщился к этой почтенной корпорации.

— Слов нет, — ответил Максим Максимович, — юристы должны быть весьма образованны и красноречивы. Не случайно они не раз возглавляли революции.

— Находясь, однако, по обе стороны баррикад, — поправил русского Маркс.

— Это верно. Со времен Цицерона и по наши дни. Достаточно вспомнить таких, как Робеспьер, Демулен, Бриссо.

— И честнейший коммунар Риго, — вспомнила Женнихен.

— А теперь, — сказала Женни Маркс, — я открою один семейный секрет. Новый год мы начнем с поздравлений нашего друга, дорогой мисс Демут, которая мудро избрала для своего рождения первое января.

С этими словами она крепко обняла подругу. В комнате стало шумно от радостных восклицаний и отодвигаемых стульев. Все устремились к Ленхен. Исчезнувшая было Элеонора вернулась с огромным круглым тортом, на котором, трепетно мигая, горели пятьдесят четыре тоненькие свечки.

Все члены семьи Маркса, включая его недавно приехавшую погостить сестру Луизу Юта и ее двух рослых добродушного вида сыновей, чинно подошли к Ленхен с заранее приготовленными подарками. Раскрасневшись от неожиданности, она растерянно благодарила, но, когда Карл от себя и Женни протянул ей маленькую коробочку, в которой на синем атласе лежали скромные часики на длинной цепочке, Ленхен сразу же нахмурилась и грозно шепнула, наклонившись к его уху:

— Кто это тебе позволил сорить так деньгами? Сумасшедшие. Что ты, какой-нибудь министр финансов? Лучше дал бы мне их, чтоб я рассчиталась с нашими кредиторами.

Карл комически вздохнул и вскинул руки, но не стал отвечать. Его оттеснили Энгельс и Лицци. Они принесли Ленхен кусок бархата на платье. Госпожа Юта поднесла ей отличный шерстяной плед, а Элеонора собственноручно вышитый мешочек для носовых платков, в котором лежало несколько кусков пахнущего лавандой мыла знаменитой английской марки «Аткинсон». Последним поздравил Елену Демут Ковалевский; склонив большую, красивую голову, он пожелал ей долголетия и назвал добрым гением семьи великого Карла Маркса.

Затем Энгельс весьма умело, но пролив ни капли, открыл одну за другой несколько бутылок шампанского, и новогодний праздник продолжался. Веселье нарастало. Тусси, командуя своими двумя кузенами, Генри и Чарлзом Юта, устроила общие игры. Стулья в гостиной были расставлены в круг. Сначала соревновались в находчивости. На внезапно брошенный, как мяч, вопрос следовало не задумываясь дать ответ.

— Куда делись руки Венеры Милосской? — хитро прищурившись, спросила Элеонора Ковалевского.

Он скользнул глазами по сидевшей с ним рядом сестре Маркса, заметил пухлую ямочку на ее полном локте и сказал галантно:

— Извольте, природа, похитив их у богини, приделала к торсу госпожи Юта.

Раздались аплодисменты. Игра продолжалась, но скоро наскучила. Тогда Элеонора вышла на середину круга и заявила:

— Я директор цирка.

— А мы кто? — заинтересовался Энгельс.

— Все вы, в том числе Мавр и ты, Генерал, всего лишь дрессированные звери. Прошу не смеяться. Сейчас каждому из вас я назову, под строгим соблюдением тайны, каким именно животным он будет.

— Тусси, оказывается, на самом деле Цирцея. Но прошу не превращать меня в свинью, — снова воскликнул Энгельс.

— И не в осла, их и так развелось на свете слишком много, — сказал Ковалевский.

— Успокойтесь, может быть, вам предстоит быть львами.

— Но я не умею рычать.

— Что до меня, я жажду превращения в слона. По общему мнению, мой голос годится для джунглей, — потребовал Ковалевский.

— Прошу слушаться директора цирка и главного укротителя! — крикнула властно Тусси.

Все замолчали, но, продолжая улыбаться, переглядывались друг с другом.

— Итак, молчание! Я скажу каждому на ухо, какой он зверь, а затем по счету «раз-два-три» буду вызывать вас на арену. Звери должны выскочить вперед, издавая при этом звуки, которые даны им природой. Тигр пусть рычит, а шакал воет.

Элеонора шепнула что-то каждому из играющих и остановилась в центре круга.

— Начинаю!

Энгельс, сделав комическую гримасу, подался вперед. Маркс, щурясь, откинулся на спинку стула.

Девушка медленно сосчитала до трех и громко крикнула:

— Собака!

В ту же минуту все сорвались со своих мост, бросились на середину круга и начали отчаянно лаять. Затем, сообразив, что с ними сыграли забавную шутку и все они должны были изображать одно и то же животное, покатились со смеху. Особенно неудержимо, до багровой краски в лице и слезинок в углах глаз, смеялся Энгельс. Ему вторили Маркс и Ковалевский. Госпожа Юта не знала, улыбаться ей или сердиться. Она так остервенело изображала пса, что чувствовала себя теперь неловко и хотела обидеться. Впрочем, поведение остальных тотчас же ее успокоило.

А Тусси уже приказала покорным ее воле юношам отодвинуть мебель к стенам, а сама подсела к роялю и сыграла марш. На первый тур танца Маркс пригласил свою жену. Оба они были великолепными танцорами. Маркс, правда, танцуя, всегда немного смущался, и это вначале несколько сковывало его движения. Но музыка постепенно увлекала всех, и, кружась, он как бы сбросил годы. Много воскресших неясных воспоминаний молодили его душу.

Он видел себя и Женни в Париже. Они кружились на веселых балах, и так же рука его лежала вокруг ее талии и совсем близко, рядом сияли любимые карие, с позолотой глаза. И Женни думала о прошлом, и ласковая улыбка задержалась на ее лице. Затем Маркс подошел к Лицци и закружил ее в вальсе, а Ковалевский пригласил госпожу Луизу Юта. После танцев он подвел ее к дивану и сел в кресло рядом.

— Поверьте, — сказала ему жена зажиточного книготорговца из Каиштадта, обмахиваясь веером из страусовых перьев, — Карл и мы все вовсе не какие-нибудь дети простолюдинов. Наш отец адвокат. Если вам придется побывать в Трире, то вы услышите, из какой мы хорошей, всеми уважаемой и к тому же но бедной семьи. Кто бы мог подумать, когда Карл был маленьким, что он попадет в такую страшную компанию, как все эти красные.

Максим Максимович, скрывая в пышной бороде усмешку, тщетно пытался успокоить госпожу Юта рассказом о том, каким огромным уважением среди всех лучших людей пользуется ее брат, какой он во всех отношениях неповторимый гигант мысли. Госпожа Юта все же продолжала грустно вздыхать и сетовать. Маркс, краем уха слышавший жалобы сестры по своему адресу, не мог удержаться от веселого смеха.

Рядом с креслом, на котором сидел Максим Максимович, стоял маленький мозаичный столик. На нем играли в шашки, писали письма. Столик был покрыт плюшевой скатеркой с пышной бахромой по краям. Под стеклом, прижатым металлическими лапками, стояла новая фотография Маркса. Ковалевский взял снимок в руки и пристально в него вгляделся. Маркс был снят сидящим в кресле, в одной из лучших фотостудий Майлса на Риджент-стрит, 224, о чем сообщал штамп фирмы. Русского ученого снова поразили благородство и значительность львиной головы вождя рабочих.

— У вашего брата, — обратился Максим Максимович к госпоже Юта, — замечательные глаза. Обратите внимание на то, как приспущены книзу его веки у наружных углов. Интересная особенность, которую я заметил у многих выдающихся людей. Вспомните, например, портреты Ньютона, Гегеля, Бетховена.

Госпожа Юта с недоумением посмотрела на собеседника.

— Глаза такой формы — полудужьями, — продолжал Ковалевский, — несомненно, присущи высокоодаренным натурам.

Было уже очень поздно, когда Энгельс и Ковалевский, отделившись от веселой компании дам и молодежи, последовали за хозяином дома в его кабинет покурить и выпить по чашке кофе с ликером.

Заговорили о том, что было дороже всего сердцам двух руководителей мирового рабочего движения, — о делах социал-демократии во всем мире, и в частности, к Германии. Маркс похвалил молодого революционера Бебеля, полушутя, полусердясь, отозвался о Либкнехте как об упрямце, не вполне освободившемся от дурного влияния лассальянцев.

— Трудно, — заметил он, посмеиваясь, — внести свежую мысль в голову немецкого приват-доцента, а Либкнехт из той же породы.

Маркс заметно помрачнел, когда речь зашла о полученном известии из Берлина, что какой-то безумец анархист совершил покушение на престарелого германского императора Вильгельма.

— О, черт, будь проклят террорист и те, кто его подбили на эту гнусную провокацию. Ведь зло капитализма не в беззубом дряхлом коронованном осле. Легко можно себе представить, как сегодня торжествует Бисмарк. Теперь он имеет возможность под истерические вопли юнкерских кликуш и барабанный бой объявить новый поход на социалистов. Наверняка уже начались преследования революционеров по всей стране.

Перед возвращением в Москву, где Ковалевский должен был занять кафедру в университете, он провел несколько прощальных часов у Маркса и Энгельса. В общении с ними он черпал немало новых мыслей и знаний. И в этот раз они много говорили об искусстве, литературе, истории, политике. Без знакомства с Марксом Ковалевский не занялся бы теми предметами, которые в дальнейшем определили его научные достижения. Маркс, юрист, советовал русскому ученому написать большое сочинение об административной юстиции, а также заняться прошлым земельной общины. Особо интересовала Маркса научная критика. Он был одним из весьма взыскательных читателей «Критического обозрения», издаваемого Ковалевским.

Прощаясь с русским ученым, Маркс сказал ему в упор:

— Помните, что логически можно мыслить, только следуя диалектическому методу.


В самом начале 1877 года Маркс писал в Москву Ковалевскому:


«Дорогой друг!

Я узнал, что одна русская дама, оказавшая большие услуги партии, не может из-за недостатка в деньгах найти в Москве адвоката для своего мужа. Я ничего не знаю о ее муже и о том, виновен ли он или нет. Но так как процесс может кончиться ссылкой в Сибирь, и так как г-жа *** решила следовать за своим мужем, которого считает невиновным, то было бы чрезвычайно важно помочь найти ему хотя бы защитника. Г-жа *** предоставила управление своим состоянием мужу и сама совершенно не в курсе дела, таким образом, только адвокат может ей в этом помочь.

Г-н Танеев, которого вы знаете и которого я с давних пор уважаю как преданного друга освобождения народа, — может быть единственный адвокат в Москве, который возьмется за такое неблагодарное дело. Я буду Вам очень благодарен, если Вы от моего имени попросите его принять участие в исключительно тяжелом положении нашего друга.

Ваш Карл Маркс».


Дама, о которой ходатайствовал Маркс, была героиня Парижской коммуны Дмитриева, вышедшая замуж за обедневшего дворянина Давыдовского, оказавшегося на скамье подсудимых по грязному делу вымогателей и мошенников из «Клуба червонных валетов».

Иван Михайлович Давыдовский, русоголовый красавец, забулдыга и духовное ничтожество, был, как на Руси называлось, рубаха-парень. Он сумел внушить страстной h самоотверженной Елизавете Лукиничне не только большую любовь, но и полное доверие. Она не сомневалась, что муж ее ни в чем дурном не может быть замешан. Беда его только в слабохарактерности и чрезмерной доброте. То и другое было отчасти присуще этому неустойчивому во всем человеку. Проучившись четыре года в университете, он бросил его накануне окончания, как оставлял на полпути и другие начатые им дела. Давыдовский был прожектер, хватавшийся в погоне за легкой наживой за любое сомнительное предприятие и постоянно остававшийся ни с чем. Точно так же, рассчитывая как-нибудь разбогатеть и надеясь вывернуться в случае провала, он попал в компанию шулеров и аферистов.

Николай Исаакович Утин, друг Дмитриевой, тщетно отговаривал ее от брака с этим недостойным человеком. Большое чувство лишило ее зрячести и здравого рассудка, и она, не считаясь ни с чем, связала свою жизнь с Давыдовским. Когда его арестовали, Утин сообщил об этом происшествии Марксу, и тот немедленно откликнулся.

На процессе «червонных валетов» Елизавета Лукинична выступила с защитой мужа. Она утверждала, что он глубоко нравственный и совершенно честный человек, безвинно оговоренный врагами.

Суд, признав Давыдовского виновным в том, что, напоив богача Еремеева, он уговорил его подписать, а затем выманил безденежные вексельные бланки, а также вексель на двадцать тысяч рублей, приговорил его к лишению всех прав состояния и ссылке в Сибирь на поселение. Елизавета Лукинична, верившая своему мужу, вместе с двумя детьми последовала за ним в Красноярскую губернию. Там, сначала в городке Енисейске, затем в большом селе Заледеево на Московском тракте, она завела корову и лошадь, купила двухэтажный просторный домик и полностью отдалась семье и хозяйству. Пытливая и талантливая во всем, за что бы ни бралась, она сумела вырастить свой особый сорт морозоустойчивого картофеля, сама успешно обучала своих детей иностранным языкам, разным наукам и музыке.

Со свойственным ее натуре неистовством Элиза увлеклась астрономией. По ночам выходила из дому и подолгу смотрела на звезды, изучая небесный атлас. Неразговорчивая, суровая и даже мрачная, она избегала людей, которые за бодрствование, блуждание по ночам и пристрастие к небесным светилам сочли ее душевнобольной. По-прежнему она была очень хороша собой: высокая, умеренно полная, черноволосая, с необыкновенными крупными неулыбающимися глазами. Никто не знал ее прошлого, и когда очень редко она упоминала, что была другом Маркса и членом Интернационала, политические ссыльные, которых с каждым годом становилось в селе все больше, не верили ей.


За долгую жизнь человек привыкает к повторяющимся недомоганиям и не задумывается над тем, что в какой-то из облепляющих его болезней, как порох в гильзе, уже заложена смерть. После шестидесяти лет Женни Маркс начала хворать. Ничто не помогало: ни поездки к приморью и на курорты, ни советы врачей Лондона, Манчестера, Нейнара, Парижа. Маркс с беспокойством всматривался в дорогое лицо жены и замечал, как обострялись ее черты, серела и высыхала кожа, а иногда вдруг гасли лучи прекрасных темных глаз и в них появлялась тревога. Веки Женни напоминали отныне увядшую сирень. Она сильно похудела, старалась скрывать боли и нарастающую слабость.

Чахла и Лицци. Тщетно Энгельс возил ее неоднократно из Лондона к морю в Истборн или Реймсгейт. Все, что так помогает, когда болезнь преходяща, а не гибельна, — воздух, солнце, покой, забота и ласка близких людей, — уже но приносило Лицци исцеления. Ничем не могла помочь ей больше и медицина. Час перехода в небытие быстро приближался. Врачи не подавали более надежды. Смирившись, равнодушно глядя немигающими глазами на свечи в старых канделябрах, лежала она в постели. Энгельс, погруженный в печаль, сидел подле нее. Он мучительно искал средства, как бы продлить ее жизнь. Пассивность была чужда его натуре. Он изнывал от сознания бессилия.

— Дорогая, — сказал он вдруг после долгого раздумья, заметно оживившись. Лицо Фридриха просветлело. — Помнишь, давно это было, я поклялся обязательно сочетаться с тобой браком по закону. Если ты не будешь возражать, мы сегодня же обвенчаемся. Зачем откладывать, не так ли?

Он склонился к умирающей, охваченный надеждой, и заметил, как порозовело землистое лицо Лицци.

— Спасибо, Фредди, я была бы очень счастлива, любимый мой, если бы мы действительно обвенчались, — прошептала Лицци и закрыла глаза.

«Она мне не верит», — с горечью подумал Энгельс. Вскоре, препоручив жену сиделке, он ушел из дома.

Был уже поздний вечер, когда Энгельс вернулся о несколькими представителями мэрии. В черных костюмах с белыми накрахмаленными манишками, в начищенных до блеска штиблетах, эти джентльмены одинаково годились для любой церемонии: свадьбы, крестин либо похорон.

Лицци была уже в полузабытьи. Сознание ее то светлело, то снова меркло.

Энгельс поцеловал маленькую обессиленную руку женщины, с которой в согласии и любви прожил целых пятнадцать лет, и окликнул ее. Сиделка сменила свечи в бронзовых канделябрах, Лицци открыла подернутые темной дымкой глаза. Брак Энгельса и Лицци Бёрнс был заключен согласно установленным законам. Затем свидетели распили в столовой бутылку шампанского, получили деньги и ушли восвояси.

Снова Энгельс занял свое место у изголовья умирающей. Последняя надежда, что радость хоть ненадолго отгонит от его жены смерть, не оправдалась. Агония Лицци походила на дремоту, и она безропотно и тихо скончалась в половине второго следующего дня.

Смерть Лицци была первым в жизни большим страданием для Элеоноры. В семье Энгельса был ее второй отчий дом. Как любила она с детства ездить в Манчестер, где ее ждали сюрпризы, подарки и ласки Лицци, постоянной советчицы и поверенной маленьких секретов Тусси. Они объездили Ирландию, часто бывали на взморье и много времени проводили вместе в Лондоне. Элеонора горько плакала над гробом своей второй матери и друга. Думая о Лицци, она видела себя подростком в большом манчестерском доме. Жена Энгельса терпеливо учила ее рукоделию и домоводству, укладывала спать в большой, обогретой металлическими грелками кровати под пологом, чтобы затем усесться в ногах и долго рассказывать о своем крестьянском, а затем рабочем прошлом, о родине и борьбе фениев. Часто дуэтом пели они ирландские песни или, взявшись за руки, уходили гулять по окрестностям текстильной столицы. С тем ожесточением, которое присуще молодости и здоровью, восставала Тусси против смерти, посмевшей вторгнуться в ее жизнь, и, прорыдав несколько часов, в изнеможении засыпала беспокойным, тяжелым сном. Постепенно она смирилась, но нервы ее были потрясены.

Красоцкая проводила прах Лицци Энгельс. Был тихий благодатный осенний полдень, когда последняя горсть земли упала на могилу. Все было кончено.

Лиза медленно пошла по кладбищенской аллее. Она была безнадежно больна и знала это. Ноги ее распухли и отекшее лицо резко изменилось. Но не смерти боялась Лиза, а немощи и бессилия. Быть в тягость людям казалось ей худшим из земных несчастий. Не желая, как всю свою жизнь, оставаться праздной, она учила бесплатно детей из бедных семей музыке и чужеземным языкам. Деньги ее давно разошлись, и Лиза едва сводила концы с концами, но никто этого не знал, и, считая ее но старой памяти богатой, постоянно обращались со своими нуждами.

Невозможность помочь крайне угнетала старую, уставшую женщину, и впервые опа начала думать, что ей пора уйти из жизни. Лея, забравшая после свадьбы все, что представляло какую-либо ценность, изредка писала матери, главным образом когда ей требовались деньги или происходила ссора с мужем. Жан Сток, несколько оправившийся, служил сторожем. Он стыдился безделья, называя его паразитизмом, и по мере сил пытался скрасить жизнь старого друга.

Долго бродила Красоцкая по кладбищу, останавливаясь и читая надписи. На одной, давно заброшенной, осевшей от времени и непогод могильной насыпи стоял на покосившемся постаменте мраморный ангел с отбитым крылом. Под ним едва различимы были буквы:

Смелому в бою,

Твердому под пыткой,

Беззащитному в любви.

Лиза провела рукой по камню и, скорее осязая, чем видя, разобрала славянское имя, но дата смерти и фамилия стерлись навсегда. Очевидно, тут был похоронен соотечественник.

В какой схватке проявил он отвагу, каким истязаниям подвергался и кто нанес неизлечимую рану его сердцу? Бесцельно было бы искать ответа. К этой давно забытой могиле вряд ли неслись еще мысли и чувства живых.

Лиза отдыхала на кладбище. Оно возвратило ей мудрое спокойствие. Со времени гибели мужа и друзей-коммунаров мысль о неизбежности смерти не вызывала у нее ни малейшего недовольства и протеста. Это была та неизбежность, которая учила не только умирать, но жить так, чтобы наилучшим образом употребить ценнейший дар судьбы. Как и Женни Маркс, Лиза считала неблагодарность худшей чертой в человеке. Она понимала под этим словом не только отсутствие признательности за сделанное добро и одолжение, оказанное внимание, услугу, проявленную заботу, но и неблагодарность по отношению к человечеству и природе.

«Жизнь — свет во тьме, и благо нам, узревшим его, — писала Лиза в маленькой тетради. — Будем же благодарны за то, что имеем. Цветок или дерево, птица или бабочка наслаждаются бытием, отдают все, что имеют, и исчезают. Они ценят каплю влаги, луч света и тишину ночного неба. Человек — самое недовольное из всех существ на земле. А вместе с тем он получил от природы больше всех. Будем же признательны, недаром неблагодарность называют черной. Она звено в дьявольской цепи зла, такое же опасное, как зависть и лживость. Как много дурного было бы предотвращено, если бы люди изгоняли прочь неблагодарность».

И Лиза стремилась отплатить сторицей жизни за то, что познала ее всю: веселую и горестную, тусклую и яркую, сложную и простую, легкую и трудную — всегда многообразную, неожиданную, несущую в себе неисчерпаемый кладезь познания, мыслей и чувств, стремлений и свершений, а значит, и счастья.


На земле шла своя напряженная, неспокойная жизнь, и редкий день где-нибудь не воевали люди.

Восстание славянских племен против турецкого ига в Боснии, Герцеговине и Болгарии побудило русского царя и его дипломатов ради укрепления своего влияния на Балканах, значительно подорванного после неудач Крымской войны, выступить с требованием предоставить автономию христианскому населению этих стран. Стремясь поднять утраченный престиж на международной арене и разрядить сгустившуюся политическую атмосферу внутри своей страны, царизм выступил против Турции «в защиту братьев-славян».

Англия и другие западные державы через своих послов в Стамбуле потребовали от турок беспощадной расправы с восставшими славянами. Бисмарк, который хотел отвлечь Россию от иных назревающих в Европе противоречий, всячески поощрял Александра II к войне на Ближнем Востоке.

В апреле 1877 года Россия объявила войну Турции, и в июне русская армия форсировала Дунай у болгарского берега. Героическая оборона Шипки, разгром турок у горы Аладуса, штурм Карса, падение Плевны и пленение турецких войск, оборонявших этот город, беспримерный, как некогда поход Суворова через Альпы, зимний переход главных сил русской армии через Балканские горы и, наконец, освобождение Софии, Филиипополя и Адрианополя, а также выход на подступы к турецкой столице — все эти победоносные действия русских обеспечили независимость Румынии, Сербии и Черногории, а также полное раскрепощение Болгарии. Из-под владычества турок ушли также Аджария с Батуми и многие селения Армении, которые отныне вошли в состав Российского государства.

Маркс и Энгельс, естественно, не могли быть на стороне русского царя, выступавшего неоднократно в роли жестокого гонителя революционного движения в своей стране и на Западе. Маркс тогда уже предвидел, что реакционному царскому режиму суждено погибнуть в огне военных катастроф.

«Этот кризис, — писал Маркс, — новый поворотный пункт в истории Европы. Россия, положение которой я изучил по русским оригинальным источникам, неофициальным и официальным (последние доступны лишь ограниченному числу лиц, мне же были доставлены моими друзьями в Петербурге), давно уже находится накануне переворота; все элементы для этого уже готовы… Все слои русского общества находятся в настоящее время в экономическом, моральном и интеллектуальном отношении в состоянии полного разложения».

На протяжении почти двадцати лет Маркс и Энгельс, пристально изучая Россию, страстно ждали, что именно в этом великом, противоречивом государстве начнется революция, которая получит могучее мировое звучание. Ни на миг они не теряли веру в особую высокую миссию северной страны и мечтали дожить до норы, когда русские труженики сметут самодержавие и начнут создавать социалистическую новь.


Смерть Лицци Энгельс нанесла тяжелую рану Женни, С этой поры и она осознала то, что не было еще понято многочисленными осматривавшими ее медиками: жизнь ее также близилась к концу. Наступало медленное, мучительное умирание. Открытие это Женни глубоко спрятала в себе, и внешне оно ее не сломило. Гордо и отважно смотрела она в будущее. Не случайно такие женщины, как мать героев древности братьев Гракхов, бесстрашная орлица Корнелия, казались Женни одними из наиболее значительных в истории.

Но близкие дрогнули и долго пытались обманывать себя и верить в ее возможное выздоровление. Любовь к ним и неистребимая потребность не причинять людям огорчений заставляли Женни крепиться и поддерживать эти иллюзорные надежды в Карле, детях и Ленхен. Даже когда не оставалось больше сомнений и диагноз, страшный как смертный приговор, был произнесен, Женни встретила его с улыбкой и постаралась развеять нависший над домом ужас уверениями, что чувствует себя значительно лучше и врачи ошиблись.

Рак! Женни сидела одна, погрузившись в тяжелую думу. Итак, это может тянуться еще год, два. Каждый живущий начинает с первого своего шага путь к могиле и не знает, когда он вздохнет в последний раз. Разве думают о ночи, проснувшись утром. И, однако, ей не дана легкая, внезапная смерть. Жизнь стала затянувшейся агонией без проблеска надежды. Но не о себе тревожилась Женни. Бедный, измученный Мавр, Ленхен, дети. Женни вопросительно посмотрела на календарь. Есть ли в нем уже то число, которое станет роковым для нее, или будет отсрочка, на сколько?

«А если я проживу дольше, чем предполагают врачи? Кто знает, когда предстоит мне сорваться в бездну смерти с кручи, которой стала моя неизлечимая болезнь? Я обязана уберечь Чарли от постоянного страха за мою жизнь, защитить от соседства смерти, которую принесла в этот дом и тем превратила его в камеру смертника, ожидающего вызова на казнь. Нельзя омрачать в течение долгих месяцев и без того нелегкую молодость несчастной Тусси. О, мои бесконечно дорогие, любимые». И, пользуясь тем, что в комнате никого не было, Женни разрешила себе слезы и горько беззвучно зарыдала.

Она была не из тех людей, которые всю силу волн направляют на то, чтобы не допускать мысли о гибели. Смелая и правдивая душа Женни никогда не боялась смотреть опасности и беде прямо в глаза. Страдала она жестоко не о себе, а о родных и нашла способ отогнать призраки, заполнившие ее дом. Никогда никто не видел Женни такой спокойной, оживленной. Она чаще, нежели раньше, стала посещать театры и концерты. Охотно отправлялась за покупками по лавкам, радуясь, если могла купить что-либо для дочерей и внуков. Дарить подарки было всегда ее страстью.

Но Маркс оцепенел. Этот человек, духовно высеченный из гранита, совершенно растерялся. Любовь к Женни, скопленная за всю его жизнь, выявилась теперь с новой острой, отчаянной силой. Только Ленхен умела так ходить за больной, развлекать ее, баловать, холить, как это делал Карл. Он упорно отгонял думы о разлуке с той, которая давно уже стала частью его самого. А когда мысль о том, что спасения для Женни нет, грозила безумием, он бросался к математике и находил успокоение в решении самых сложных задач, в труднейших формулах этой науки, неисчерпаемой и поглощающей сознание до конца.

— Дитя мое, большой мой ребенок, — говорила больная, глядя на Карла, брови, борода и усы которого тоже совершенно поседели, — я чувствую себя все лучше и лучше. Ты ведь знаешь, что эскулапы видят все в черном свете.

Женни страдала за мужа так же сильно, как он страшился за нее. И оба они, скрывая, терзались тревогой предстоящей разлуки и жалостью друг к другу. Снова вместе они словно прошли по всей своей жизни: все заново пережили, передумали, переговорили.

— Помнишь, Чарли, как мы переехали с Дин-стрит на Графтон-террас. Я была так счастлива, квартира стоила всего тридцать шесть фунтов в год, очень дешево. Нам повезло. Это было осенью. Дом был очень маленьким, а казался мне сказочным, огромным дворцом. Мы впервые имели там собственную, а не взятую напрокат у хозяйки мебель. Я и сейчас чувствую, как это чудесно было лечь в первый раз в свою кровать, сесть на собственный стул. А золоченая мебель в гостиной в стиле рококо, по правде говоря, была очень некрасива, но казалась прекрасной. Мы ведь купили всю обстановку из вторых рук.

— Да, мэмхен, это была изрядная рухлядь, и витые ножки у кресел постоянно ломались, — улыбнулся Карл.

— Однако не хватало только литавр и медных труб, чтобы прославить должным образом великолепие нашего замка. Мы были тогда еще так молоды и здоровы. — Сказав это, Женни внезапно запнулась, а лицо Маркса потемнело.

Иногда они вдвоем под руку поднимались на Хэмпстедские холмы. Чтобы Женни могла отдыхать в дороге.

Маркс брал с собой плед и расстилал его на земле в наиболее красивых местах под деревьями.

Нередко туман, окутав Лондон, скрывал его, и с возвышенности казалось, что вдали плещется серое море.

На вершине стояла все та же харчевня дядюшки Джека Строу, и из окна, излюбленного Карлом и Женни, открывалось вдали Хайгейтское кладбище. Сквозь невысокие деревья белели памятники и надгробия. Карл поспешно увел Женни на противоположный конец уютного домика. Там, подле камина, он угостил ее черным пивом и бутербродами с сыром. Женни ласково улыбнулась, и Карл на время забыл о ее болезни. Обоим им казалось, что они не два больных старых человека, а влюбленные молодожены, вступающие в жизнь.

Женни и в эти годы медленной агонии живо интересовалась всем, что происходило в мире. Прикованная к постели, она не могла сама более участвовать в борьбе, но когда болезнь бывала к ней милостива и она не чрезмерно страдала физически, то просила мужа, чтобы к ней заходили посещавшие его единомышленники, и охотно слушала их разговоры и сама принимала участие в спорах.

В 1878 году Бисмарку удалось провести в немецком рейхстаге жестокий закон против социалистов. Он рассчитывал разбить до основания социал-демократическую партию и отдать рабочих на волю угольных и стальных магнатов, а также помещичье-юнкерской клики. Социал-демократическая партия была объявлена вне закона, и отныне насильственно обрывалась ее открытая деятельность. Руководство партии оказалось неподготовленным к этому удару.

Колеблющиеся перешли к анархистам, другие, занимавшие видное положение в партии, в особенности в парламентской фракции, попытались упразднить партию, вместо того чтобы сразу перейти на нелегальное положение.

Маркс и Энгельс послали циркулярное письмо Бебелю, Либкнехту и другим, выразив в нем свое непримиримое отношение к соглашательству, отстаивая единственно правильную политическую линию для Германской социал-демократической партии — уход в подполье и продолжение борьбы.

«Вместо решительной политической оппозиции, — писали Маркс и Энгельс, — всеобщее посредничество; вместо борьбы против правительства и буржуазии — попытка уговорить их и привлечь на свою сторону; вместо яростного сопротивления гонениям сверху — смиренная покорность и признание, что кара заслужена».

Со всей резкостью пролетарские вожди указывали на недопустимость такого поведения пролетарской партии.

«Если они думают так, как пишут, то должны выйти из партии или, по крайней мере, отказаться от занимаемых ими постов», — заявили Маркс и Энгельс, стремясь изолировать соглашателей от руководства партией.

Выступая против примиренческой позиции социал-демократического руководства, они показали классово-политические и идейные основы выявившегося оппортунизма. С необычайной силой обоснована в циркулярном письме пролетарская линия партии, позиция Маркса и Энгельса, их революционное кредо.

«Что касается нас, — писали они, — то, в соответствии со всем нашим прошлым, перед нами только один путь. В течение почти 40 лет мы выдвигали на первый план классовую борьбу как непосредственную движущую силу истории, и особенно классовую борьбу между буржуазией и пролетариатом как могучий рычаг современного социального переворота; поэтому мы никак не можем идти вместе с людьми, которые эту классовую борьбу стремятся вычеркнуть из движения».

Под влиянием решительных выступлений Маркса и Энгельса соглашатели отступили. Классовый инстинкт рабочих масс, критика, советы и помощь со стороны Маркса и Энгельса выправили создавшееся было тяжелое положение в германской партии. Несмотря на исключительный закон Бисмарка, запретивший социал-демократическую партию в Германии и жестоко преследовавший ее деятельность, партия сумела укрепить свои ряды, перестроить организацию, найти верный путь в народ, используя и сочетая легальные и нелегальные формы работы.

Но только в Германии, но и во Франции рабочее движение, несмотря на трагическую развязку Парижской коммуны и все еще продолжавшуюся расправу буржуазии с ее защитниками, снова окрепло.

Дряхлый Тьер ошибся, когда объявил социализм навсегда умершим. Зверски расправившись со ста тысячами коммунаров, он все же просчитался. Уже в 1876 году, хотя военные суды расстреливали каждого заподозренного, в Париже заседал первый рабочий конгресс. И хотя в повестке дня были самые безобидные вопросы, французский пролетариат вновь напомнил о своем существовании и сплоченности.

По всей Франции росли фабрики и заводы, а сними и количество промышленных рабочих. Появились и новые руководители тружеников. Одним из них был Жюль Гед, чье зажигательное красноречие, врожденный полемический дар, остроумие действовали словно дрожжи, на которых поднималось пролетарское движение.

В Лионе собрался второй рабочий конгресс, испугавший правительство и фабрикантов, так как вовсе не походил на первый, отличавшийся покорностью и готовностью к сговору. Гед и его товарищи не сдались, несмотря на начавшиеся преследования, и в Мармеле, на третьем съезде, завоевав большинство, выступили уже как Социалистическая партия Франции.

Весной 1880 года Гед приехал в Лондон, чтобы с Марксом, Энгельсом и Лафаргом составить проект избирательного документа народившейся партии. После долгих споров они сошлись на общей программе-минимум. В ней следом за небольшим введением, посвященным объяснению целей коммунизма, перечислялись требования, вытекавшие из особенностей рабочего движения.

Маркс считал программу мощным средством, рассеивающим туман фраз, который долгое время мешал рабочим понять свое действительное положение. Маркс пришел к выводу, что наконец во Франции возникло настоящее, организованное рабочее движение, вместо некогда главенствовавших хаотических сект. Он одобрил решение Поля Лафарга и Шарля Лонге, двух изгнанников Коммуны, вернуться на родину. Французское правительство в это время дало амнистию коммунарам.

В Париже Поль Лафарг начал работать вместе о Гедом, а Лонге занял влиятельное место редактора в газете «Справедливость», издаваемой Клемансо. Он поселился вместе с семьей в маленьком городке Аржантейль, расположенном в двадцати минутах езды от столицы.

В 1880 году в Париж вернулись амнистированные изгнанники-коммунары. Вышел из тюрьмы и Огюст Бланки. Ему было уже семьдесят четыре года, из которых более тридцати он провел в заключении. Бланки совсем сгорбился, ссохся и был ростом не выше десятилетнего ребенка, но в этом маленьком теле жил мощный разум и неукротимый дух. По-прежнему глаза его напоминали два зажженных факела и голос сохранил властность и силу, а речь — чеканную простоту.

Барбес, некогда его друг, обернувшийся затем врагом, которого, намекая на смысл фамилии, Маркс звал «бородой революции», умер десять лет назад. Многое изменилось во Франции за годы заключения великого бунтаря, погибло немало его единомышленников, но он ни на мгновение не ощутил одиночества. Бланки давно стал не только легендой, но и знаменем отваги и преданности идее. Прожив долгие годы в кандалах и наручниках, он не сдался. И семьей его стало все человечество. Нет одиночества для кристаллически чистых революционеров.

В дни первой Великой революции французов 14 июля 1789 года, когда народ разрушил Бастилию, из каменного мешка на свободу вышел узник, который несколько десятилетий был погребен заживо в темнице. Он был осужден за казнокрадство и придворные интриги. Народ не знал его. Не было на свете ни его жены, ни детей. Он не нашел даже улицы, где стоял его дом, снесенный за столь долгое время. Старец почувствовал себя мертвецом среди живых и вскоре умер от одиночества и сознания бесцельности существования. Но не то было с Бланки. Каждый раз, когда открывались ворота его тюрем, народ восторженными криками, проявлениями сыновнего почтения встречал неустрашимого борца.

Выйдя на свободу, Огюст Бланки тотчас же, несмотря на немощь и преклонные годы, отправился в дорогу. Он объездил много городов родной страны, выступал на рабочих собраниях, неистово отстаивал идеи, которым сохранял верность более полувека, и призывал к борьбе с несправедливостью и произволом буржуазии.

За год до своей смерти Бланки основал газету, назвав ее «Ни бога, ни господина». В первом номере этой газеты редакция доводила до сведения подписчиков:

«Мы начнем завтра публикацию нигилистического романа «Что делать?» Чернышевского. Не присоединяясь к идеям великого русского мыслителя, мы констатируем потрясающий успех этого оригинального произведения».

В предисловии сообщалось, что автор русского романа, без сомнения, один из самых глубоких и умнейших мыслителей нашего века.

Коммунары-бланкисты возвестили, что возобновляют борьбу, начало которой положено было на баррикадах Парижской коммуны, и приняли на вооружение произведение великого русского революционного демократа.


В ту же пору из Америки в Париж прибыл Эжен Потье, а из Лондона вернулся на родину Жан Сток.

Автор стихов «Интернационал» был неизлечимо болен, но так же полон веры в будущую победу рабочего класса. В маленьком кабинетике главного редактора газеты «Ни бога, ни господина» встретились три единомышленника. Эжен Потье, припадая на правую ногу и стуча палкой, с трудом передвигал свое искалеченное болезнью тело. Жан Сток захирел, глухо кашлял, и только Бланки остался по-прежнему подвижен и бодр. Усевшись на стул перед заваленным бумагами столом, он потребовал, чтобы Сток и Потье поведали ему о своей жизни в последние годы.

— Я попытался снова стать рисовальщиком по тканям в проклятой заокеанской стране, — сказал поэт, — но для этого нужны были деньги, капитал. Там даже полотер и трубочист вынуждены платить посредникам, чтобы получить работу. После двух лет непосильной для моего возраста и здоровья черной работы меня разбил паралич, отняв половину тела. Что я пережил, будучи никому не нужным мешком из кожи, набитым одеревеневшими мускулами, вы можете легко себе представить. Но я надеялся вернуться на родину и дожить до победы Коммуны. И я здесь, с вами. И пусть черт меня возьмет, если коммунизм не победит на земле при мне или без меня.

— А ты, парнишка, — сказал Бланки, глядя своими запавшими, колючими глазами прямо в лицо Стоку, — уподобился мраморному ангелу с подбитым крылом. Тих и бледен. Я знал твоего отца, это был пороховой человек; если б ему посчастливилось, как тебе, вылезти из могилы, он знал бы, как прожить остаток дней. Ради пищи, раздумий без дел, сна не стоило спасаться на побоище Пер-Лашез. Эх, если б я был так молод, как ты! Между нами, по крайней мере, тридцать лет разницы. Зажги свой потухший светильник и ступай к людям. Им нужен твой огонь. Мы не имеем права тлеть. Даже из гроба революционера должно вырываться пламя.

Бланки тут же предложил Жану работу в его газете и клубе, который он собирался учредить.

Выйдя из редакции «Ни бога, ни господина», Потье и Сток зашли в маленькое кафе и заказали по стакану аперитива. Поэт спросил бывшего машиниста о Лизе.

— Я обязан этой женщине спасением. Она помогла мне бежать из Парижа и затем в Лондоне, снабдив деньгами, отправила в Америку. Если б не ее отвага и доброта, я не избег бы пули версальцев и затем голодной смерти. Только в океане я вспомнил, что забыл поблагодарить за все это. Хотелось бы повидать ее снова.

— Теперь уже поздно, человече. Более года, как госпожа Красоцкая скончалась.

— Что ты говоришь? Не может этого быть! Она так любила и так тонко чувствовала стихи. Я хотел прочесть ей все мои новые поэмы. — Лицо Потье скривилось от неподдельного горя, и сходство с Эзопом еще усилилось. — Как она умерла?

— Без всяких страданий, внезапно, каждый хотел бы такого конца. Две маленькие девочки, ученицы, сидели с ней рядом у рояля. Она играла, но вдруг музыка оборвалась, голова старушки коснулась клавишей. Мы похоронили ее без всякого ритуала, на кладбище для бедных, как она того хотела.

— Это была праведная женщина. Иные пыжатся и воображают всю жизнь, что многого стоят, а другой цены себе не знает, как это было с Красоцкой.

— Ты прав, Потье. Я много думаю о цене человеческой. Вот, например, различие между стоимостью и ценой…

— Избавь меня, Жан, от лекции по политической экономии. Эта наука не созвучна душе поэта.

— Не перебегай дорогу моим мыслям. Так вот, думал я не раз о том, что цена человека может колебаться и падать, а стоимость его возрастать в это же время.

— Не понимаю, — с явной скукой отозвался Потье и поднялся.

— Нет, обожди, Эжен, ты должен понять меня, — горячился Сток.

— Ладно, старина, только говори покороче.

— Слушай, Бланки, к примеру. Его стоимость по большому счету велика, и об этом скажет история, а спроси вон хоть того буржуа, — я знаю его, это владелец колбасной фабрики, — и он скажет, что Бланки гроша ломаного не стоит.

— Э, нет, он назовет цену веревки, на которой хотел бы его повесить.

— Ну, вот ты и понял мою теорию, — обрадовался бывший машинист и принялся восторженно трясти руку Потье, — Запомни, нередко цена падает на человека, особенно среди невежд и его врагов, а его стоимость бесконечно возрастает.

— Да ты не только эконом, но и философ, братец, — протянул поэт и снова сел. — Сколько великих творений поэзии и живописи были обесценены при жизни их творцов, а ныне принадлежат вечности и украшают землю, как лучшие ее цветы.


Деятели немецкой социал-демократической партии подвергались преследованиям и арестам, их семьи остались без крова и пищи. Женни близко к сердцу приняла все эти события и, пользуясь своим большим опытом подпольной работы и нелегальной рассылки литературы, давала много важных советов посещавшим Маркса соратникам из Германии. Она радовалась, что, несмотря на произвол и террор на ее родине, ожесточенная борьба продолжалась. По указаниям Маркса и Энгельса была создана подпольная организация, и Бебель с Либкнехтом повели партию в новое наступление. Создавались нелегальные типографии, печатавшие листовки и воззвания. Возникали женские и молодежные организации, и снова в глубоком подполье собирались рабочие. Это было нелегко и опасно, но зато выковало мужественное племя революционных бойцов. Женни постоянно читала «Социал-демократ» — газету, издававшуюся в Швейцарии для немцев. Она восторженно приветствовала первый нелегальный съезд Германской социал-демократической партии, собравшийся в маленьком швейцарском городке Виден.

Революционная борьба немыслима без жертв. Германские тюрьмы были переполнены, в стычках с полицией гибли участники демонстраций протеста; некоторые революционеры оказались вынужденными бежать за границу. В Лондоне умирающая Женни всем, чем могла, как уже много раз до этого, помогала им в своем доме.

По-прежнему каждый, кто узнавал жену Маркса ближе, не мог остаться равнодушным к ее оригинальному уму, такту, знаниям. Как-то в эту пору в Лондой приехал Август Бебель. Женни пожелала его видеть. Самочувствие ее было очень плохим, и Маркс, провожая гостя в комнату к больной, просил его не засиживаться там более четверти часа. Но прошло значительно больше времени, и Бебель все не мог расстаться с Женни, в которой, неожиданно для себя, нашел действительно замечательного человека и блестящего собеседника, превосходно разбиравшегося в самых сложных политических перипетиях Германии.

Над семьей Маркса нависло черное, как лондонские туманы, отчаяние. Если бы можно было остановить время и этим продлить жизнь дорогого существа! Но с жестоким равнодушием убегали дни. Только Женни, не допускавшая уныния, заявляла во всеуслышание, что чувствует себя превосходно. Несмотря на все возраставшую слабость, она часто выезжала в театры и принимала гостей. Вместе с Карлом в постоянном беспокойстве за Женни пребывали Элеонора и Ленхен, Энгельс горевал вдвойне. Он страдал за Женни и видел, что ее кончина убьет Карла.

«Чековая книжка здесь со мной, — писал он Марксу, когда был в отъезде. — Если тебе что-нибудь нужно, не стесняйся и укажи сумму, какая приблизительно нужна тебе. Твою жену не следует урезывать ни в чем, она должна иметь все, чего ей захочется, или что, по вашему мнению, доставляет ей удовольствие».

Как раз в это время у Женнихен Лонге родился четвертый сын — Марсель. Обрадованный дедушка писал во Францию:

«Дорогая Женни!

Поздравляю тебя с благополучными родами; по крайней мере поскольку ты сама потрудилась написать нам, предполагаю, что все в порядке. «Женская половина» нашей семьи надеялась, что «новый пришелец» увеличит собой «лучшую половину» человеческого рода; я же со своей стороны предпочитаю «мужской пол» для детей, рождающихся в этот поворотный момент истории. Перед ними — самый революционный период, какой когда-либо приходилось переживать человечеству. Плохо теперь быть «стариком» и иметь возможность лишь предвидеть, вместо того чтобы видеть самому.

«Новый пришелец» появился почти точно в твой, Джонни и мой день рождения. Он, подобно нам, благоволит к веселому месяцу маю. Мне, разумеется, поручено мамой (и Тусси, хотя, быть может, она найдет время написать сама) передать тебе все самые лучшие пожелания, но не знаю, на что могут пригодиться «пожелания», разве только чтобы прикрыть человеческое бессилие.

Надеюсь, что со временем ты подберешь подходящую прислугу и ваше «хозяйство» войдет в колею. Меня несколько беспокоит, что у тебя как раз теперь, в такой критический момент, так много хлопот. Судя по твоему последнему письму, здоровье Джонни поправляется. Он действительно самый слабый из тех трех мальчиков, с которыми я имею честь быть лично знакомым. Расскажи ему, что когда я вчера гулял в парке — нашем собственном Мейтленд-парке, — ко мне вдруг подошел величественный сторож парка, спросил меня о Джонни и под конец сообщил мне важную новость, что «покидает» свой пост и уступает место более молодым «силам». Вместе с ним исчезает один из столпов «лорда Саутгемптона»…

В Лондоне в последнее время помешались на превознесении Дизраэли, что доставило Джону Булю удовольствие восхищаться собственным великодушием. Разве не «величественно» воскуривать фимиам покойнику, которого как раз перед тем, как он сыграл в ящик, те же люди встречали гнилыми яблоками и тухлыми яйцами? В то же время это учит «низшие классы», что хотя их «естественные начальники» и набрасываются друг на друга в борьбе за «теплые местечки», смерть раскрывает ту истину, что вожди «правящих классов» всегда «великие и прекрасные люди».

Гладстон проделал очень тонкий трюк, — и только «партия твердолобых»… этого не понимает, — когда буквально накануне обесценения земли в Ирландии (как и в Англии), вследствие ввоза хлеба и скота из Соединенных Штатов, он предоставил в распоряжение земельных собственников государственное казначейство, чтобы они могли продать ему эти самые земли по цене, которой они уже не стоят.

Действительные трудности земельной проблемы в Ирландии, которые вовсе не являются трудностями исключительно ирландскими, так велики, что единственный правильный путь разрешить ее — было бы дать ирландцам гомруль и таким образом заставить их разрешать ее самим. Но Джон Буль слишком туп, чтобы понять это.

Как раз пришел Энгельс. Он шлет тебе сердечный привет, и так как уже время сдавать почту и я не смогу отложить окончание письма, придется его оборвать.

Привет Джонни, Гарри и «славному» Вольфу (он действительно чудесный мальчик), а также папаше Лонге.

Твой Old Nick».


Как-то томным унылым днем Женни почувствовала себя особенно плохо. Ленхен вязала у ее изголовья маленькие чулочки для своего любимца шалуна Джонни Лонге. Женни отдалась мыслям, и на ее резко исхудавшем пепельно-сером лице мелькала иногда, несмотря на боли, легкая, нежная усмешка.

— Знаешь, о чем я думаю, Ними? — спросила она подругу.

— О том, чтобы скорее быть здоровой, — ответила Ленхен и закашлялась, чтобы скрыть волнение.

— Нет, Ленхен, нам-то незачем обманывать друг друга. Ты ведь не какая-нибудь сентиментальная барыня, ты очень сильная, но тебе понадобится быть еще сильнее. Ты должна поддержать бедного Мавра, когда меня не станет. Он ведь большой ребенок во многом житейском, и это для него ужасное испытание. Я так боюсь, выдержит ли он. Ты и Энгельс поможете ему устоять. Ну, не сморкайся так громко. Не будем говорить о будущем, когда вы останетесь без меня. Знаешь, Ленхен, я сегодня все время вспоминала стихи Мавра, посвященные мне. Он никогда не был хорошим поэтом, и, однако, как много искреннего чувства умел вложить в каждую строчку.

— Он любил, любит и всегда будет любить тебя, — сказала Ленхен. — И я тоже, моя дорогая Женни. А впрочем, хотелось бы мне видеть человека, который не любил бы такую женщину, как госпожа Маркс.

— Вот это уже глупости. Ладно, ладно, не сердись. Я знаю, что нужна еще Карлу, тебе, детям и немногим другим людям, и вовсе не собираюсь умирать. Нет и нет. Я буду жить. Верь мне.

В это время раздался стук у входной двери, и Ленхен, отложив вязанье, вышла из комнаты. Женни достала из-под подушки тетрадку с рукописными стихами, придвинула ближе лампу на ночном столике и начала читать посвященные ей девятнадцатилетним юношей Марксом сонеты.

Как часто вместе с мужем она смеялась над этими слабыми поэтическими опытами.

— Сочинительство, риторические беспомощные размышления, — говорил Маркс о своих стихотворениях.

«Но зато сколько в них большой любви», — возразила ему мысленно Женни.

Женни! Смейся! Ты удивлена:

Почему для всех стихотворений

У меня одно названье: «К Женни»?

Но ведь в мире только ты одна

Для меня источник вдохновений,

Свет надежды, утешенья гений,

Душу озаряющий до дна.

В имени своем ты вся видна!

Имя Женни — каждой буквой — чудо!

Каждый звук его чарует слух,

Музыка его поет мне всюду,

Как волшебной сказки добрый дух,

Как весенней ночи трепет лунный,

Тонким звоном цитры златострунной.

Женни откинулась на подушку и полузакрыла глаза. Она чувствовала себя такой слабой, точно ей вскрыли вены и жизнь, как кровь, вытекала из ее тела.

А в памяти громко звучали сонеты любимого. И она улыбалась.

Именем твоим, страниц не числя,

Тысячи могу заполнить книг,

Так, чтоб в них гудело пламя мысли,

Воли и деяний бил родник,

Бытия открылся вечный лик,

II весь мир поэзии возник,

И неистощимый свет эфира,

И восторг богов и скорби мира.

Имя Женни я могу прочесть

В звездной зерни, и зефир небесный

Мне его несет, как счастья весть.

Я навечно буду вновь и вновь

Петь о нем — да станет всем известно:

Имя Женни есть сама любовь!

Женни подумала о том, что жизнь была к ней благосклонна, ниспослав такую любовь, которая могла бы равняться но силе и верности разве что чувствам Ромео и Джульетты, Паоло и Франчески.

Что слова?! Для суеты, для вздора!

Им ли чувств величье выражать?!

А моя любовь — титан, который

Может гор громады сокрушать!

О, слова! Сокровищ духа воры!

Все бы им мельчить и унижать:

Что нескромного боялось взора,

Любят напоказ они держать.

Женни! Если б голосами грома,

Если б речью сфер я овладел,

По всему пространству мировому

Я бы письменами ярких молний

Возвестить любовь к тебе хотел,

Чтобы мир навек тебя запомнил!

Пока Женни вслушивалась опять, как в юности, в обращенные к ней слова любви, Ленхен впустила в прихожую двух русских. Один из них, молодой и привлекательный Лев Гартман, друг Кибальчича, Желябова и Перовской, уже не раз бывал у Маркса, другой, так же как и Гартман, член подпольной организации «Народная воля», только что приехал из России. Он отрекомендовался Елене Демут Николаем Морозовым. Небольшие пытливые глаза его все время улыбались и жадно разглядывали окружающих.

Маркс был еще в читальне Британского музея, пришедших приняла Элеонора. Разговор с хорошенькой девушкой начался на английском языке, но скоро перешел на французский, которым русские владели увереннее. Элеонора расспрашивала о России.

— Что вам сказать, — заметил, между прочим, Морозов, — страна моя так же отстала, как, скажем, далек лондонский метрополитен, где вагоны идут, влекомые локомотивом, от конки, запряженной лошадьми, которая в России является высшим техническим достижением века.

Только на следующий день русские встретились с Марксом в его кабинете. Морозов со свойственной ему непосредственностью и прямотой сказал о том, что творец «Капитала» разительно похож на свой портрет. Маркс засмеялся и ответил, что часто слышит об этом.

Молодой народоволец был удивлен, что в столь выдающемся и знаменитом человеке, каким был Маркс, не замечалось никакой надменности и замкнутости. Простота его была удивительной. Разговор менаду Марксом, Гартманом и Морозовым шел о причинах раскола «Земли и воли» на две партии: «Черный передел» и «Народная воля». Маркс был хорошо осведомлен обо всем, что происходило в России, и заметил, что борьба с царским самодержавием представляется ему порой чем-то похожим на действия в фантастических романах. От имени партии «Народная воля» Морозов просил Маркса сотрудничать в ее печатном органе, который должен был издаваться в Женеве.

Несмотря на ранний час, в комнате горела лампа под зеленым абажуром, так как за окном было совершенно темно от черного тумана.

В кабинет, катя перед собой столик, на котором стоял чайный сервиз, вошла Элеонора. Она предложила гостям по чашке крепкого, неподслащенного, согласно английским обычаям, чая и тонко нарезанные сандвичи с маслом и сыром. Косы черноглазой девушки лежали, как две толстые цепи, вокруг головы. Румяная, круглолицая, смелая и вместе по-девичьи застенчивая, она чем-то напоминала Морозову гётевскую Маргариту.

На прощание Маркс подарил Морозову несколько своих книг и обещал написать предисловие к той из них, которую народовольцы выберут для перевода. Последние слова Маркса, запомнившиеся Морозову, были:

«Царя провозгласили главою европейской реакции. Теперь он — содержащийся в Гатчине военнопленный революции, и Россия представляет собой передовой отряд революционного движения в Европе».

Эти слова Маркса появились двумя годами позже в его предисловии к русскому изданию «Коммунистического манифеста».

За свою жизнь Маркс написал множество писем. Он не жалел на это времени, так как при разбросанности по всему свету изгнанников-революционеров после поражения революции 1848–1849 годов Маркс считал весьма важным делиться со своими друзьями и соратниками мыслями по всем вопросам текущей политики, экономики и философии. Письма Маркса хранили приметы времени, неизменный интерес к всему, что происходило в мире, и особенно в России. Его переписка с русскими людьми продолжалась около четырех десятилетий. Все без исключения в этой полуфеодальной стране волновало его мысль.

В 1881 году Вера Засулич, одна из основательниц революционного общества «Черный передел», недавно эмигрировавшая в Швейцарию, обратилась к Марксу с просьбой высказать свое мнение о русской сельской общине и ее значении в преобразовании общества на социалистических началах. Великий труд Маркса к этому времени уже был хорошо известен в кругах интеллигенции и вызывал неизменно пылкие споры.

«Следили ли вы за ожесточенной полемикой в русской литературе этого года вокруг имени Маркса? — спрашивал в ту же пору Петр Лаврович Лавров Энгельса. — Жуковский (ренегат) и Чичерин выступают против Маркса, Зибер и Михайловский за него. И все это длинные статьи. Я думаю, что нигде в другом месте не было так много написано о его работе. Полемика еще не окончена: Зибер, которого я видел несколько дней тому назад в Париже, сказал мне, что он готовит ответ Чичерину… Работа Зибера о теории Маркса будет опубликована отдельно, вероятно, в конце года».

Полемика, о которой рассказывал Лавров, возникла между «Вестником Европы» и «Отечественными записками» и привела к тому, что «Капитал» и его автор стали широко известны в России… Труды Маркса и Энгельса оказали огромное влияние и на Веру Ивановну Засулич.

«Уважаемый гражданин! — писала Засулич Марксу в своем первом письме к нему. — Вам небезызвестно, что Ваш «Капитал» пользуется большой популярностью в России. Несмотря на конфискацию издания, немногое количество оставшихся экземпляров читается и перечитывается широкими кругами более или менее образованных людей нашей страны, и серьезные люди изучают его. Но что Вам, вероятно, неизвестно, — это роль, какую играет Ваш «Капитал» в наших спорах об аграрном вопросе в России и о нашей сельской общине».

Рассказывая Марксу о различных мнениях, сложившихся в это время в России о сельской общине, Засулич сообщила:

«В последнее время мы часто слышим мнение, что сельская община является архаической формой, которую история, научный социализм — словом, все, что есть наиболее бесспорного, — обрекает на гибель. Люди, проповедующие это, называют себя вашими подлинными учениками, «марксистами». Их самым сильным аргументом часто является: «Так говорит Маркс».

Вы поймете поэтому, гражданин, в какой мере интересует нас Ваше мнение по этому вопросу и какую большую услугу Вы оказали бы нам, изложив Ваши воззрения на возможные судьбы нашей сельской общины и на теорию о том, что, в силу исторической неизбежности, все страны мира должны пройти все фазы капиталистического производства…

Примите, гражданин, мой почтительный привет.

Вера Засулич».


Маркс, чтобы ответить русской революционерке, произвел специальные изыскания по экономике пореформенного сельского хозяйства России и примерно месяц спустя направил ей письмо.


В десятую годовщину Парижской коммуны в Лондоне состоялся славянский митинг под председательством Льва Гартмана. Маркс и Энгельс послали приветствие этому собранию, в котором указывали на успехи международного рабочего движения как на доказательство того, что дело Коммуны не погибло и дало свои плоды. Они приветствовали заслуженную казнь деспотического Александра II.

«Когда Парижская Коммуна пала после свирепой бойни, устроенной защитниками «порядка», победители никак не предполагали, что не пройдет и десяти лет, как в далеком Петербурге произойдет событие, которое в конце концов должно будет неизбежно привести, быть может после длительной и жестокой борьбы, к созданию российской Коммуны», — писали Маркс и Энгельс.

Несмотря на то что две основные партии в России, «Народная воля» и «Черный передел», были совершенно чужды учению Маркса и Энгельса и объявляли крестьянство силой, решающей исход борьбы в России, вожди пролетариата в своем предисловии к новому переводу «Коммунистического манифеста» писали:


«Если русская революция послужит сигналом пролетарской революции на Западе, так что обе они дополнят друг друга, то современная русская общинная собственность на землю может явиться исходным пунктом коммунистического развития».

Думая так, Маркс всегда подчеркивал свое доброе отношение к бесстрашной и кипучей партии «Народная воля». К «Черному переделу», члены которого были мало действенны и ограничивались одной пропагандой, он относился значительно сдержаннее, но именно в этой партии оказались люди, которые пришли к марксизму и служили его идеям.

Когда в Петербурге взорвались бомбы и Александр II был убит, Маркс и Энгельс не осудили народовольцев и с острым беспокойством следили за процессом Желябова, Перовской, Кибальчича и других народовольцев. Гибель несгибаемых, самоотверженных революционеров вызвала у них чувство большой горечи и сожаления.


Согласно настойчивому желанию Женни, муж и Елена Демут повезли ее во Францию, в Аржантейль, к дочери и внукам.

Истинно великое самообладание помогло жене Маркса не только перенести сравнительно легко путешествие, но и порадовать своим посещением дорогих ей людей. Она снова была в Париже, где все напоминало ей давно минувшие счастливые годы молодости.

— Какой удивительный город! — радостно говорила Женни. — Он настолько приветлив и прост, что кажется любому чужеземцу родиной. Французы пьют за каждой одой немного вина и всегда чуточку пьяны. Их чисто галльское оживление заразительно, и даже самый заядлый ипохондрик не может не начать шутить и улыбаться под парижским небом. Как я счастлива сегодня!

Елена Демут, заменившая больной мать, сестру, сиделку, не оставляла Женни ни на час. Своим умелым уходом поочередно с Карлом она облегчала и скрашивала ей трагическое время болезни.

Расположенный неподалеку от пыльного раскаленного Парижа, маленький Аржантейль в июльскую жару казался оазисом. В домике, арендуемом семьей Лонге, недостаточно утепленном и мало пригодном для зимы, летом стояла освежающая прохлада. Было там по-особому уютно и оживленно благодаря здоровой, проказливой детворе, непрерывно снующей но комнатам, террасе и саду.

Женнихен ожидала шестого ребенка. Со времени смерти своего первенца она постоянно боролась с тревогой за четырех своих мальчиков, каждый из которых отличался большой изобретательностью в шалостях и забавах.

Эдгар славился к тому же и как ненасытный лакомка. Однажды, приняв на кухне кусок сырой бычьей почки за шоколад, он, не задумываясь, разом проглотил его. С тех пор его прозвали Волком. Самый старший из мальчиков, Джонни, был любимцем своего деда и часто гостил у него. Как-то в Лондоне ему пришла в голову затея превратить Маркса в омнибус, и он тотчас же осуществил ее, взобравшись на козлы, то есть на плечи деда, и погнав его рысью в небольшой, почерневший от копоти садик. В это время пришли Энгельс и Либкнехт. Без долгих слов Джонни приказал им считать себя лошадьми и впрячься в его выезд. Началась дикая скачка и громкое ржанье. Джонни понукал коней, переходя с французского на английский и на немецкий язык и закончил обычным: «Ура!»

Маркс скакал так старательно, что пот градом катился по его лицу, а когда запыхавшиеся Либкнехт и Энгельс попытались перейти с галопа на более медленный аллюр, на них посыпались удары кнута — сорванной с дерева веточки — и окрики неистового возницы. Бег продолжался до тех пор, пока Маркс окончательно не выбился из сил. После долгих и сложных переговоров малыш согласился наконец спуститься о плеч деда и дать лошадям заслуженный отдых.

Джонни очень баловала и Ленхен, которую он прозвал, когда ему было два года, Ними, мило исказив немецкое няня.

В Аржантейле Женни Маркс приглядывалась к старшей дочери, стараясь не выдать возникшего у нее беспокойства. Женнихен выглядела нездоровой. Ее, очевидно, подтачивал какой-то опасный недуг. А может быть, истомили многочисленные роды и шестая беременность? Шарль Лонге был хорошим человеком, однако, весьма вспыльчивый, легко впадающий в апатию, он значительно уступал в силе воли и душевных качествах своей жене. Не он ей, а она ему была постоянной опорой. Вряд ли Женнихен была очень счастлива.

У Женнихен с Лаурой не сохранилось прежней сестринской глубокой привязанности. Они несколько отдалились друг от друга. Вторая дочь Маркса осталась все такой же красивой и обаятельной. Но потеря троих детей оставила неизгладимый след в ее душе, и она о горечью и болью вспоминала их. Под тяжестью этого страшного удара Лафарг навсегда забросил медицину, в которой разочаровался.

В один из вечеров в Аржантейле собрались все близкие Маркса и его жены. Не было только Элеоноры, оставшейся в Англии. Женни-старшая полулежала в садике подле клумбы с густо разросшимися настурциями. Восхитительная окраска этих желто-красных цветов, прячущихся под круглые темно-зеленые зонтики листьев, невольно заворожила больную, и она не могла отвести глаз от этого маленького чуда природы.

— Какое богатство оттенков каждого цвета! Красиво, очень красиво, — сказала Женни и добавила: — Помнишь, Мавр, милый, как в юности в Трире твоя сестра Софи разводила цветы. Она любила настурции. Бывало, мы сравнивали женщин с цветами, а мужчин с животными и птицами. Это была забавная игра.

— В таком случае моя Лора похожа на эту золотистую настурцию, — блестя глазами, весело сказал Лафарг. — Я вызову к барьеру каждого, кто будет это оспаривать.

— Я принимаю вызов. Ей более подходят чайные розы, сорт «прекрасная Франция», — пошутил Маркс.

— Как мне, однако, жаль, что ты, Поль, изменил дедушке Эскулапу и не можешь помочь твоей старой теще. Увы, моя шагреневая кожа превратилась в жалкий клочок. Ее так уже мало, что она не покрывает даже гвоздик, на котором висит. — Женни очень нравились философские повести Бальзака.

— Если б я и занимался далее врачебной практикой, то, во всяком случае, не стал бы лечить дорогих мне людей. Врач должен сохранять полное хладнокровие, иначе он промахнется. Но не будем говорить об этой темной пока еще науке. Если Немезида — дама с завязанными глазами, то медицина слепа, глуха и беспомощна, как калека без рук и ног.

— Ты несправедлив, Мавр и я верим многим врачам, Гумперту и Донкину, например. Они приносят людям большую пользу. А как идут дела в твоем фотолитографском ателье? Насколько я знаю, оно далеко не процветает.

— Что вы, совсем напротив, если сегодня еще у меня не много заказчиков, то все изменится в самом ближайшем будущем. Ауспиции, поверьте, превосходные.

— Для Поля, — улыбнулась Женни, — мир всегда окрашен во все цвета радуги. Он и его жена счастливые оптимисты и готовы без устали строить воздушные замки и карточные домики. Мечтатели.

— Лафарг работает как негр, — заметил Лонге, не отдавая себе отчета в двойном смысле сказанных слов.

— А как же ему еще трудиться, это ведь предопределено самой его природой, — пошутила Лаура.

Женни смотрела на своих дочерей, и нежность, расплавляющая сердце, охватила ее. «Как часто в последние годы, — скорбно думала она, — из-за недостойных пустяков я придиралась к моим девочкам, бывала несправедлива и, может быть, недостаточно добра к ним. Нищета, трудности каждый день, ежечасно преследовали нас, распинали. Я стала сварлива и нетерпима. Это тоже зло мира. Исподволь, незаметно калечат они характер, порождают несправедливости и обиды. Все это, конечно, мелочи, но и от них неснимаемая накинь остается на нашей душе».

Ленхен, не сводившая глаз с больной, заметила, что она осунулась, поблекла, и подошла к ней, говоря с обычной настойчивостью:

— Тебе пора бай-байен, дорогая.

Этим словом в семье Маркса называли дневной отдых, который англичане окрестили сном красоты. Женни безропотно поднялась. Муж и подруга проводили ее в комнату.

— Иди к детям, Мавр, пожалуйста, — попросила она Карла и осталась одна с Ленхен. Покуда та раздевала ее и разувала, Женни, как-то по-детски жаловалась: — Ты одна знаешь, как бывает мне больно, как я в действительности страдаю, Ними, милая. — С невольным ужасом посмотрела она на предельную худобу своих босых ног, на мертвенно-палевый цвет тела.

Ленхен успокаивала ее и, пока Женнн не задремала, крепко держала за руку.

Спустя три педели Маркс с женой и Еленой Демут пустились в обратный путь. Женни бодрилась, как делала это всегда на людях. Она жадно, точно человек, насыщающийся перед долгой дорогой, смотрела из открытого экипажа на исчезающие для нее навсегда парижские улицы. Подъезжая к Северному вокзалу, она с трудом обернулась назад. Лицо ее было цвета земли, и в глазах погасло обычное сияние. Они стали совсем тусклыми. Женни прощалась со своим прошлым, с городом, давшим ей некогда много счастья. Нарядная, шумливая толпа наполняла тротуары. И вдруг в мозгу Женни возникла странная, тягостная мысль о том, что не пройдет и сотни лет, как ни одного из этих людей уже не будет на свете. И тот старик, и красавица женщина, и дети, бегущие впереди довольного, надменного отца, исчезнут навсегда. Был поздний вечер, и Женни невольно перевела глаза вверх. Звезды украсили небо.

— Но и они гибнут во времени, гаснут, как и мы, однодневки-люди, — прошептала Женни. Чувство полного покоя, почти оцепенения охватило ее душу. — Так есть и так будет.


Спустя несколько часов Женни была в Англии и снова легла на свою большую деревянную кровать, чтобы больше уже не встать никогда.

Здоровье Маркса было также очень плохо, как он пи старался крепиться. Однажды, когда Женни уже более но поднималась с постели, он занемог и, так как долго скрывал свой недуг, болезнь приняла дурной оборот. Обнаружилось жестокое воспаление легких. Преданный всей семье домашний врач Донкин счел положение Маркса почти безнадежным. Ленхен и Элеонора, едва державшиеся на ногах от переутомления, самоотверженно ухаживали за двумя тяжелобольными. Они не раздевались и почти не спали целых три недели.

В первой комнате лежала Женни, а в маленькой спаленке рядом находился Карл. Оба они беспокоились и тосковали друг о друге. Отличный уход спас Марксу жизнь, и он поборол болезнь. Почувствовав себя несколько лучше, Карл направился к жене. Их свидание было трогательно нежным и полным безграничной влюбленности. Женни и Карл как бы прощались перед скорой вечной разлукой. Ленхен и Тусси долго не входили в спальню, чтобы не нарушать торжественных трагических минут, протекавших в глубоком молчании. Женни гладила белоснежную голову мужа, шепча:

— Мой единственный, любимый. Дитя мое большое. Будь мужествен, каким ты был всегда. Не ты ли говорил, что день сменяется ночью, это и есть жизнь.

Когда к больной вошли Ленхен и Элеонора и она подметила скорбь на их лицах, то мгновенно улыбнулась и принялась подшучивать над ними, называя паникершами и заверяя, что никогда не чувствовала себя столь бодрой.

— Я намерена посрамить медицину и жить дольше Мафусаила, вопреки всем предсказаниям врачей, — повторяла Женни.

И, только оставаясь одна, она погружалась в печальные мысли о том, каким горем для Карла и семьи будет со исчезновение. Она вспомнила слова Нинон де Ланкло, этой мудрой и легкомысленной Аспазии XVII века, которая, умирая, с улыбкой говорила горюющим друзьям:

Разве вы не смертны?

Право, по меньшей мере

Недальновидно ваше отчаянно —

Я только вас опережаю, и больше ничего.

Пусть тщетная надежда но появляется,

Чтобы нарушить мое спокойствие.

Закрывая усталые глаза и едва справляясь с усиливающейся мучительной болью, Женни видела перед собой коммунарок, павших на баррикадах, молодых и сильных.

«Они умерли такими юными. Это непреложный закон бытия, — думала она. — Я прожила не худшую из жизней и не хотела бы иной».

Уметь умереть по-человечески — самое трудное в мире испытание. И Женни, поняв это, стремилась вселить в своих близких глубоко философское отношение к неизбежному.

Чем ближе подступало то, что атеистка Женни называла «ничто», тем больше любви и сострадания к близким и всему человечеству пробуждалось в ней.

«Силы, силы, как много их нужно именно теперь, только бы они мне не изменили», — тревожилась она и продолжала радоваться бытию и успокаивать окружающих.

С покорной, тихой грустью прощалась Женни с небом, которое любила больше всего в природе за его краски, величие далей, за безбрежность; с деревьями, цветами, с жизнью во всех ее больших и малых проявлениях. Снова, в последний раз, вызвала она из памяти дорогие лица и голоса умерших родных, детей, друзей. Она уносила их с собой, как и они, исчезая, забрали частицу ее. Людвиг фон Вестфален умирал на ее глазах как истый философ и дал ей высокий образец но только того, как надо жить, но и как покидать землю достойно и мудро.

Но пока но наступило небытие, казавшееся ей сперва удушьем, а затем глубоким непробудным сном без видений, Женни не сокращала оставшиеся дни бесцельным страхом. Наоборот, она старалась вобрать в себя все от жизни и радовалась, как дитя, общению с любимыми и дорогими существами. Как узник, потерявший свободу, она оценила заново, насколько чудесен мир и природа. Даже дождь и туман казались ей отныне прекрасными. Они были частью жизни. Ее по-прежнему интересовали действия людей и их идейная борьба. С детским нетерпением ждала Женни итогов выборов в германский рейхстаг и чрезвычайно обрадовалась, узнав о победе социал-демократов. Но Карл лишь изредка забывался, а чаще невыносимо страдал, тревожась за жизнь жены.

Второго декабря 1881 года Женни умерла. До последней минуты она сохраняла сознание. Когда ей стало трудно говорить, она, чтобы ободрить близких, попыталась пожать им руки. Ее последние слова, сказанные по-английски, были обращены к тому, кого она любила больше всего в жизни:

— Чарли, силы мои сломлены.

Глаза, устремленные на мужа, вдруг широко, удивленно раскрылись, стали снова яркими и лучистыми, как в ранней юности, и в последний раз отразили величие и глубину сердца этой необыкновенной женщины. В них была та безмерная любовь, которая одна облегчила ей смерть.

Когда Женни не стало, Карл как бы перестал чувствовать и мыслить. Он окаменел. Сила удара была чрезмерна. Так грохот, производимый движущейся землей, настолько оглушителен, что его не воспринимает человеческий слух. Это было тяжелее, нежели любой другой пароксизм горя, и врачи тщетно старались вывести Маркса из состояния полной прострации. Энгельс опасался именно таких последствий и, страдая сам чрезвычайно, сказал убитым голосом:

— Майр тоже умер.

Слова эти, показавшиеся жестокими, глубоко уязвили Элеонору, и только позднее она поняла, сколь проницателен был Генерал. Какая-то наиболее жизнеспособная часть души Маркса погибла вместе с Женни. Горе свалило титана. Сам он все еще не был вполне здоров после только что перенесенного воспаления легких. Поэтому врачи и родные настояли на том, чтобы он не провожал умершую жену на кладбище.

Женни Маркс похоронили на неосвященной земле кладбища Хайгейт, на которое так часто она смотрела с вершины Хэмпстедских холмов.

Сильно заикаясь от волнения и не стыдясь слез, над открытой могилой с прощальным словом выступил Энгельс.

— Друзья, — начал он и окинул взглядом скорбные фигуры собравшихся. — Женщина прекрасной души, которую мы хороним, родилась в Зальцведеле, в тысяча восемьсот четырнадцатом году…

Энгельс остановился. Горько рыдала, склонившись над гробом, Ленхен. Было темно. Черно-желтый туман наползал на Лондон. Ленхен заглянула в большую яму, где, согласно желанию покойной Женни, когда-нибудь будет стоять гроб и с ее останками, и несколько успокоилась.

Энгельс между тем рассказывал о Женни, делившей судьбу Маркса, о ее вдумчивости и отваге в революционной борьбе, о силе духа в изгнании, о жертвах, принесенных ради рабочего движения.

— Но когда правительство в союзе с буржуазной оппозицией составило великий заговор против ее мужа, когда они закидали Маркса самой подлой, самой гнусной клеветой, когда вся печать оказалась для него закрытой и всякая возможность самозащиты была отрезана, когда он очутился вдруг безоружным перед лицом своих врагов, которых и он и она могли лишь презирать, — это нанесло ей глубокую рану. А это продолжалось очень долго. — Голос Энгельса окреп. — Но не бесконечно. Европейский пролетариат снова добился таких условий существования, при которых он мог до известной степени самостоятельно действовать. Был основан Интернационал. Из страны в страну перебрасывалась классовая борьба пролетариата, и в передних рядах первым боролся ее муж. Тогда наступила для нее пора, искупившая ее жестокие страдания. Она дожила до того момента, когда клевета, градом сыпавшаяся на голову Маркса, рассеялась, как пыль от дуновения ветра; когда его учение, для подавления которого все реакционные партии, как феодалы, так и демократы, приложили такие чудовищные усилия, проповедовалось теперь во всеуслышание во всех цивилизованных странах и на всех культурных языках. Она дожила до того момента, когда пролетарское движение, с которым она срослась всем своим существом, стало потрясать до основания старый мир, от России до Америки, и, сокрушая всякое сопротивление, все более и более уверенное в победе, стало пробиваться вперед. И одною из последних ее радостей было еще то очевидное доказательство неистощимых жизненных сил, которое дали наши немецкие рабочие на последних выборах в рейхстаг.

То, что эта женщина, — продолжал Энгельс, — со столь острым критическим умом, с таким политическим тактом, с такой энергией и страстностью характера, с такой преданностью своим товарищам по борьбе, сделала для движения в течение почти сорока лет, — это не стало достоянием общественности, об этом нет ни слова в летописях современной печати. Это каждый должен был пережить лично. Но в одном я уверен: жены изгнанников коммунаров часто еще будут вспоминать о ней, а нага брат часто будет чувствовать, как недостает нам ее смелого и благоразумного совета — смелого без бахвальства, благоразумного без малейших уступок в вопросах чести.

Мне незачем говорить о ее личных качествах. Ее друзья знают их и никогда не забудут. Если существовала когда-либо женщина, которая видела свое счастье в том, чтобы делать счастливыми других, — то это была она.


Марксу предстояло жить без Женни. Для больших сердец и умов не наступает поры увядания. Чем выше духовный мир человечества, тем дороже для них мудрость, опыт, знание жизни — все то, что должно нести с собой прожитое время.

Для гениев пет старости. Маркс с годами становился все более мощен духовно. Его мышление, творчество парило над человечеством. Но смерть жены подкосила его. Были месяцы, когда он вовсе не мог писать.

— Смерть — несчастье не для умершего, а для оставшегося в живых, — горестно повторял он слова Эпикура.

Чрезвычайно подавленный потерей, он не мог противоборствовать болезням, и они легко сваливали его. Через две недели после смерти Женни он писал за океан одному из своих друзей и соратников:


«Из последней болезни я вышел вдвойне инвалидом: морально — из-за смерти моей жены, и физически — вследствие того, что после болезни осталось уплотнение плевры и повышенная раздражимость дыхательных путей.

Некоторое время мне, к сожалению, придется целиком затратить на восстановление своего здоровья».


Всю нежность, которой так много было в его сердце, Маркс перенес на своих дочерей. Он всегда горячо любил детей. Все ребятишки прилегающего к Мейтленд-парк Род квартала знали, что в карманах Маркса для них обязательно найдутся леденцы и сахар. Оставшись без Женни, Карл надеялся заполнить бездонную пустоту, образовавшуюся в его сердце, обязанностями дедушки.

«Только что Тусси вместе с Энгельсом отвезли на извозчике, — писал он Женнихен Лонге в том же декабре, когда похоронил жену, — в транспортную контору рождественские подарки для наших малышей. Елена просит, чтобы я специально указал, что от нее — одна курточка для Гарри, одна для Эдди и шерстяная шапочка для Па;[24] затем для того же на «голубое платьице» от Лауры; от меня — матросский костюм для моего дорогого Джонни. Мама так весело смеялась в один из последних дней своей жизни, рассказывая Лауре, как мы с тобой и с Джонни поехали в Париж и там ему выбрали костюм, в котором он выглядел, как маленький «мещанин во дворянстве».


Маркс бежал от сердечного одиночества в семьи своих дочерей, но, несмотря на огромное желание быть всегда с ними, это не могло осуществиться. Здоровье его непрерывно ухудшалось. Климат Лондона был очень неблагоприятен для легочных и горловых заболеваний. Пришлось поехать на остров Уайт, в приморский курортный городок Вентнор. Но и там погода точно ополчилась на людей. Ливни и пронзительно холодные ветры не унимались. Маркс, и без того тяжело больной, схватил плеврит и слег. Подле него неотступно находилась Элеонора. Похоронив мать, она все еще не могла обрести душевный покой. Чрезвычайно впечатлительную девушку мучили бессонница и внезапные нервные конвульсии.

Маркса огорчало, что Тусси вынуждена быть при нем чем-то вроде сиделки и молодость ее так печальна. Он, впрочем, скрывал от дочери свои невеселые мысли о ее судьбе, делясь ими только с Энгельсом. Элеонора не нашла еще своего назначения в жизни и металась, ища, на чем ей остановиться: на театре ли, где она изредка уже с успехом выступала, стать ли писательницей или посвятить себя общественной и педагогической деятельности. Страстно любя с детства творчество гения из Стратфорда-на-Эвоне, она состояла деятельным членом шекспировского общества и перевела с немецкого на английский несколько статей о великом драматурге.

Склад характера и дарования Элеоноры Маркс открывали перед ней разные пути. У нее был проникновенный, гибкий голос, четкая дикция, незаурядная, привлекательная внешность. Знаменитая актриса Эллен Терри, которой гордилась Англия, как век назад великой Саррой Сиддонс, пленила ее своей игрой. Выступая изредка на сцене в ролях шекспировских героинь, Элеонора старалась чуть вздрагивающими и неестественно патетическими интонациями, а также особой, пластически совершенной жестикуляцией походить на этих великих исполнительниц. Маркс не возражал против того, чтобы дочь посвятила себя театру, и поощрял ее, когда она училась у известного в Лондоне педагога мадам Юнг. Но, страстно любя подмостки и огни рампы, Элеонора отказалась от них и отдала всю свою кипучую энергию и талант социальной борьбе. Ее чарующий голос пригодился на трибуне многолюдных рабочих собраний. Она стала одним из лучших пропагандистов бессмертных идей Маркса и Энгельса. И как некогда молодого Карла труженики называли «отец», так тридцатилетнюю Элеонору английские работницы прозвали «наша мать».


В поисках тепла и солнца больной Маркс один отправился в Алжир. Но и там погода в это время оказалась для его здоровья весьма вредной. Жаркие дневные часы сменялись холодными ночами, а ветер приносил едкую, разъедающую горло пыль из Сахары. Маркс задыхался. Начались песчаные бури, затем дожди, закончившиеся изнуряющими сирокко. Зима — опасное, климатически предательское время в Африке. Больной чувствовал себя все хуже; его душил режущий надрывный кашель с ползучей, густой мокротой, он испытывал гнетущее ощущение тупой боли в боку, постоянную тоску. Он признавался в этом Энгельсу:

— Ты знаешь, что мне более, чем кому-либо, чужд показной пафос; тем не менее было бы ложью отрицать, что моя мысль поглощена воспоминаниями о жене, о лучшей поре моей жизни.


Он искал сходства с нею во всех встречающихся ему женщинах, вздрагивал, когда слышал чей-то похожий смех. Время не отдаляло, а приближало к нему Женни.

В Алжире Маркс поселился на гористой улице Верхний Мустафа в гостинице «Виктория». Отвесные сады, алые кусты цветущего граната спускались к морю террасами, как легендарный цветник Семирамиды. Комната Маркса на втором этаже выходила на крытую галерею, с которой открывалась ошеломляюще красивая приморская панорама. Как-то, сидя в комнате, он услышал извне цокающие резкие звуки и вышел посмотреть, откуда они доносятся. На улице, под самой террасой отеля, нищий-негр, перебирая металлическими кастаньетами, извивался, принимая пластические позы, изображая нечто вроде восточного ритуального танца. Затем он стал просить милостыню. Закутанный в покрывало, будто в тогу, бронзовый мавр — уличный продавец кур и апельсинов — долго смотрел на это представление. Подле него прохаживался гордый павлин. Вдруг павлин взмахнул пестрым хвостом и раскрыл ослепительно яркий громадный веер. Невозможно было оторвать глаз от прекрасного оперения царственной птицы. Павлин охорашивался, поводил длинной сапфирово-синей шеей, и перья его, чуть шевелясь, как струны лютни, издавали странные волнующие звуки. Природа с удивительной щедростью одарила эту чудо-птицу, расписав ее множеством редчайших красок, которые вдохновляли художников и поэтов Востока.

Мавров в Алжире называли арабами. По мнению Маркса, любой из них превосходил величайшего европейского актера в искусстве драпироваться плащом и в умении выглядеть естественным, изящным и полным благородства — двигался ли он или стоял неподвижно.


«…когда они едут на своих мулах или ослах, — писал Маркс дочери, — или, что очень редко, на лошадях, они сидят на них не верхом, как европейцы, а опустив обе ноги на одну сторону, и являют собою воплощенную ленивую мечтательность».


Алжир утомлял больного своей броской, ослепительной, режуще-яркой красотой. Маркс среди этого пиршества красок, света, ароматов острее чувствовал боль незаживающей в сердце раны. Он был один, навсегда один, без Женни. Если б они вдвоем совершили это великолепное путешествие в край сказок тысяча и одной ночи, страну, барахтающуюся в когтях колониального рабства, полную резких контрастов: роскоши и нищеты, пестрой, шумной, библейской!

Из Алжира Маркс выехал на французскую Ривьеру и остановился в княжестве Монако, в Монте-Карло. Осматривая все достопримечательности этого города игроков, расположенного на крутом выступе над Средиземным морем, Маркс зашел в казино, где в умопомрачении азарта мужчины и женщины, съехавшись со всего мира, ставили на рулетку свое состояние в надежде обогатиться. Позади игорного дома, в кипарисовой аллее, находился «обрыв самоубийц».

Рассматривая залы казино и людей, охваченных лихорадкой наживы, Маркс невольно вспомнил и повторил про себя слова Гёте: «О боже, как велик твой зверинец!»

В читальне он нашел интересовавшие его итальянские и французские газеты, что показалось ему самым значительным достижением Монте-Карло.

Немного подлечив плеврит, Маркс наконец прибыл в желанный Аржантейль, к дочери и внукам. Там, среди детей, он несколько ожил и успокоился душевно. Лечение серными ваннами в соседнем Энгиенне к тому же помогло его больному горлу.

В каждом новом городе его лечили одинаково. Мушки на спину, выпотные втирания, компрессы и без числа микстуры и настои утомляли его больше, нежели приносили облегчение.

Вместе с дочерью Лаурой Маркс поехал на шесть недель в Веве на Женевское озеро. Но разве можно уйти от самого себя. Куда бы он ни отправлялся, с ним оставалось неизбывное горе, мысли о Женни и сознание, что нет силы на земле, чтобы вернуть ее. Чего бы не отдал он за звук ее голоса, один живой взгляд, слово. Ничто не приносило ему забытья, убийственная тоска возрастала. От нее некуда было бежать. Болезнь усиливала остроту восприятия и переживаний. Роковой круг смыкался.

Утомившись кочевым образом жизни, Маркс рвался домой. И наконец медики разрешили ему вернуться в Англию, с тем чтобы время туманов он проводил вне Лондона, на южном побережье острова.

И снова Маркс очутился в доме на Мейтленд-парк Род, где жила и умерла Женни. Время, как чистая вода, намывает из золотоносного песка драгоценные крупинки, и вот уже в памяти из прошлого не остается ничего случайного: пустячных размолвок, недовольства, обид, и во всем подлинном объеме встает то, что было присуще одному неповторимому человеку, которого нет и не будет никогда больше.

Маркс ходил из комнаты в комнату, как бы ища что-то. В своем кабинете он подолгу простаивал у окна, прислонившись спиной к косяку рамы. Лицо его, сильно похудевшее и состарившееся, перекосила гримаса страшного горя.

— Женни, Женни…

Наверху уже спали Ленхен и Элеонора. Ночь была неприглядно черна от густого липкого тумана, пробивающегося в щели стен. Остро пахло повсюду угольной копотью. Маркс медленно вышел из своей комнаты, прошел по коридору и с подсвечником в руке направился в комнату покойной жены. Все там осталось таким же, как было в пору долгой ее болезни. Об этом позаботилась Ленхен. Маленькие бархатные домашние туфли все еще стояли подло кровати. На одном из них не было пунцового шерстяного пушистого помпона. С зеркала не сняли Селой кисеи. Все вокруг было то же, но у дома не было его души — Женни. Утром Маркс выглядел еще более больным.

Все это время Маркс мечтал приняться за работу и набело переписать второй том «Капитала». Он твердо решил посвятить этот свой труд покойной жене.

Но очень скоро, в ноябре 1882 года, из-за ядовитой осенней погоды, Маркс занедужил и вынужден был отправиться в Вентнор на острове Уайт. Однако и там слякоть и холод только ослабили его; одна простуда следовала за другой. Вынужденный оставаться дома, часто не вставая с постели, он заметно терял силы и работоспособность, но старался перебороть себя и продолжал много читать. Особенно интересовали его опыты физика Депре по передаче электрической энергии на большие расстояния.

Как только здоровье его становилось хоть немного лучше, в краткие перерывы между болезнями Маркс напряженно работал над подготовкой третьего немецкого издания «Капитала». Одновременно он изучал математику, читал по-русски Воронцова — «Судьбы капитализма в России» и даже знакомился с состоянием финансов в Египте.

В январе в Вентноре шли дожди. С моря дул холодный ветер. В комнате отеля, где жил Маркс, было холодно и неуютно. Поленья в камине едва тлели.

Смутные мысли окутали больного. Он думал о Женни, испытывая горькую усладу, и о том, что люди умирают преждевременно, но дожив до естественного конца, до пробуждения инстинкта смерти, неизбежного в природе, как потребность жизни в цветущем возрасте.

Маркс вспомнил свою молодость и радужную веру в то, что будет жить в новом обществе, где станет властвовать труд. Увы, он давно осознал, что родился слишком рано и, хотя проник мыслью в будущее, обречен умереть, но увидя того, чему пожертвовал всем в жизни. Но, как всегда, он не отчаивался, уверенный в пришествии иной еры, несущей грядущим поколениям равенство и счастье.

«Если я, — размышлял Маркс, — избрав долю пролетария, познал все его унижения, лишения, страдания и даже болезни, то моим внукам предстоит разделить радости полной победы трудящихся».

Если б физические силы его не были в такой степени подорваны, он нашел бы исцеление в умственном труде, всегда его спасавшем, но болезнь развивалась, вынуждая работать не в полную меру. Мозг же его был в полном расцвете. Между тем жизнь готовила Марксу еще один смертельный удар: И января умерла Женни Лонге. Очевидно, не только астма, по и быстротечный рак привели ее к столь преждевременной могиле.

Получив страшное известие о смерти сестры, Элеонора бросилась к отцу в Вентнор. Много пришлось молодой девушке пережить горьких минут, но вряд ли они могли сравниться с тем, что перечувствовала она, пересекая на маленьком катере море. Ей предстояло быть вестницей огромного несчастья. Покойной Женни Лонге минуло всего тридцать девять лет. Она хотела жить, четверо ее сыновей были еще очень малы, и совсем недавно у нее родилась дочь, названная тоже Женни.

«Я везу отцу смертный приговор», — думала Элеонора, в черный дождливый день подъезжая к гостинице Вентнора. Войдя к Марксу, она не могла произнести ни слова, тщетно ища, как бы ей подготовить его к столь неожиданному и страшному известию, но измученные как бы оголенные нервы Маркса, его нечеловеческая проницательность были таковы, что, взглянув на искаженное отчаянием лицо дочери, он вытянул вперед руки, как бы загораживаясь от того, что случилось, и, задыхаясь, произнес:

— Наша Женнихен умерла.

С этого часа началась душевная агония Маркса. Но внешне он все еще сохранял самообладание. Собрав последние силы, отец велел дочери немедленно ехать в Париж к осиротевшим детям. Тщетно пыталась Элеонора возражать, боясь оставить Маркса одного, — он был непреклонен.

Уже через полчаса девушка пустилась в безрадостный путь на континент. Вскоре в Лондон вернулся Маркс. Тоненькая цепочка, соединявшая его с жизнью после смерти жены, начала окончательно рваться.

Энгельс и Елена Демут, как все эти годы, пытались спасти Маркса, по, вернувшись домой, глубоко подавленный и замкнувшийся в себе, он слег в постель с бронхитом и воспалением гортани, от которого лишился не только голоса, но и возможности глотать. Маркс, стоически переносивший величайшие страдания, предпочитал питаться ненавистным ему молоком, нежели принимать твердую пищу, такие боли она ему причиняла. В феврале врачи обнаружили нагноение в легком. Маркс потерял аппетит и худел катастрофически. Хотя глотать ему стало легче, он мучился от резкого колотья в груди, кашля и гнойной пахнущей мокроты. Болел ли он гангреной или раком легких? Диагноз уже не имел значения. Он был обречен. Силы его стремительно падали, и впервые за всю сознательную жизнь он не мог более читать. Мысли об умершей дочери добивали его. Утомленный, спокойный, он равнодушно ждал вечной ночи.

Два верных друга упорно боролись за его жизнь и все еще не теряли надежды, которую поддерживали и врачи. Ни одна мать не могла бы лучше ухаживать за своим ребенком, нежели это делала Елена Демут, окружившая больного лаской и заботой. Ей помогала Элеонора.

Энгельс призвал к постели Маркса лучших врачей Лондона и советовался со многими научными светилами. Не довольствуясь этим, он изучил все относящееся к нарывам и другим опасным заболеваниям легких. Не доверяя другим, он сам рассматривал под микроскопом мокроту больного и выделяющуюся при кашле легочную ткань, зная, как велика опасность прободения стенки кровеносных сосудов. Для него не осталось более тайн в области подобных заболеваний.

В течение шести недель, каждое утро, поворачивая за угол Мейтленд-парк Род и приближаясь к полукруглому скверу, где жил Маркс, Энгельс в смертельном страхе, едва усмиряя отчаянно бьющееся сердце, смотрел, опущены или нет шторы в доме № 41.

Если бы можно было отдать за Маркса свою жизнь, он почел бы это великим счастьем. Энгельс горячо любил друга, гордился им и неоднократно подчеркивал со всей присущей ему скромностью, что величайшие открытия в области научного коммунизма принадлежат в первую очередь Марксу.

— Я не могу отрицать, — говорил Энгельс, — что я и до и во время моей сорокалетней работы с Марксом принимал известное самостоятельное участие как в обосновании, так и в особенности в разработке теории, о которой идет речь. Но огромнейшая часть основных руководящих мыслей, особенно в экономической и исторической области, и, еще больше, их окончательная резкая формулировка принадлежат Марксу. То, что внес я, Маркс мог легко сделать и без меня, за исключением, может быть, двух-трех специальных областей. А того, что сделал Маркс, я никогда не мог бы сделать. Маркс стоял выше, видел дальше, обозревал больше и скорее всех нас. Маркс был гений, мы, в лучшем случае, — таланты. Без него наша теория далеко не была бы теперь тем, чем она есть. Поэтому она справедливо называется его именем.

Четырнадцатого марта Маркс проснулся, чувствуя себя значительно лучше. Он с удовольствием выпил вина, молока и поел супа. Природа в последний раз собрала остаток сил и, как это часто бывает перед концом, обманула на одно мгновение мнимым выздоровлением. Вспышка надежды осветила дом, у Ленхен распрямились плечи. Тусси впервые за долгие месяцы улыбалась.

Но вдруг все переменилось. У Маркса появилось кровохарканье. Все засуетились, растерялись, заплакали. Только больной остался по-прежнему безразличен. Так как лежа ему было тяжело дышать, близкие усадили его в большом, обитом желтым полосатым репсом кресле подле незатухающего камина. Предельно ослабев от потери крови, он, казалось, задремал, когда Ленхен, стараясь не нарушать его отдыха, в мягких туфлях, фартуке и чепце сошла вниз навстречу Энгельсу. Было около трех часов дня.

— Вы можете войти, он в полусне, — сказала она шепотом и пропустила друга вперед.

За пей в комнату больного вошла на цыпочках и Элеонора. Маркс сидел, откинувшись на спинку, как две минуты до того, когда Елена вышла из комнаты. Веки его были опущены. Он выглядел безмятежно спокойным, погруженным в размышления, счастливым.

Маркс опочил навеки.

«Человечество стало ниже на одну голову, и притом на самую значительную из всех, которыми оно в наше время обладало», — писал Энгельс соратникам.

Семнадцатого марта, в субботу, на Хайгейтском кладбище, в той самой могиле, в которой пятнадцать месяцев назад была зарыта Женни, похоронили Маркса.

Шарль Лонге прочел телеграммы от испанской и французской рабочих партий. От имени немцев простился с Марксом его друг и ученик Либкнехт. Затем было оглашено обращение русских социалистов:

«…Угас один из величайших умов, умер один из энергичнейших борцов против эксплуататоров пролетариата».


Весенний ветер играл красными лентами, обвивающими цветы, которых было очень много над свежей могилой. Их прислали рабочие и студенты, газеты и Коммунистическое просветительное рабочее общество Лондона. По просьбе петербургских студентов и курсисток, переславших для этого деньги, Энгельс возложил на гроб усопшего друга венки. Горе его было безмерным. Заметно осунувшийся, потерявший слух на левое ухо, по по-прежнему несгибаемо-волевой, он на похоронах друга как бы обратился ко всему миру, к будущим поколениям и векам. Только в заикании сказывалось его волнение, прорывалась душевная боль.

— …Маркс был прежде всего революционер. Принимать тем или иным способом участие в ниспровержении капиталистического общества и созданных им государственных учреждении, участвовать в деле освобождения современного пролетариата, которому он впервые дал сознание его собственного положения и его потребностей, сознание условий его освобождения, — вот что было в действительности его жизненным призванием. Его стихией была борьба.

Энгельс провел рукой по гладким каштановым, без седины, волосам.

С Хэмпстедских холмов ветер донес аромат весенних трав. Там вдалеке была харчевня дядюшки Джека Строу, где так часто в течение нескольких десятилетий бывал Маркс с семьей и друзьями. Энгельс не мог отвести глаз от лица усопшего друга. Белые волосы Маркса были едва различимы на атласной подушке, усыпанной красными тюльпанами, узкие крепкие руки с тонкими удлиненными пальцами, желтые как туберозы, застыли на черном сукне сюртука. Их цвет больше, нежели разрытая могила, говорил о трагизме смерти.

В гроб друга Энгельс положил исполненный на стекло портрет его жены, фотографию дочери Женнихен и старинный пожелтевший дагерротип, на котором был изображен юстиции советник Генрих Маркс. Эти три человека были наиболее дороги Карлу Марксу.

Внезапно пароксизм горя подступил к горлу Энгельса. Наступило молчание, прерываемое чьим-то горестным всхлипыванием. Ленхен и Элеонора громко рыдали. Возле гроба, не отрывая глаз от лица усопшего друга, стоял портной Лесснер, один из самых непоколебимых, надежных соратников и проводников идей Маркса.

Энгельс, переведя дыхание и несколько успокоившись, снова заговорил неожиданно громко и отрывисто. Он перечислил газеты, в которых сотрудничал Маркс, его работу в изгнании, рассказал о создании им Международного Товарищества Рабочих.

— …Маркс был человеком, которого больше всего ненавидели и на которого больше всего клеветали. Правительства — и самодержавные и республиканские — высылали его, буржуа — и консервативные и ультрадемократические — наперебой осыпали его клеветой и проклятиями. Он сметал все это, как паутину, со своего пути, не уделяя этому внимания, отвечая лишь при крайней необходимости. И он умер, почитаемый, любимый, оплакиваемый миллионами революционных соратников во всей Европе и Америке, от сибирских рудников до Калифорнии, и я смело могу сказать: у него могло быть много противников, но вряд ли был хоть один личный враг.

Энгельс наклонился к гробу друга и вдохновенно пророчески предрек, что имя Маркса и его дело переживут века.

Последний взмах заступа над насыпью могилы положил конец напряжению, которое приходит в дом вместе со смертью. И тогда у близких появилось ощущение бездонной пустоты и потерн, от которой леденеют сердца.

Спустились сумерки. Цветы покорно умирали на сырой земле могильной насыпи.

У ограды кладбища стояло несколько карет. В одну из них сели Энгельс, Лесснер и Либкнехт.

— Мало нас осталось, старых ветеранов, совсем мало, — сказал после долгого молчания Фридрих Лесснер. — Раз-два, и обчелся.

— Похороны Мавра были такими, как он бы сам хотел, — тихо отозвался Либкнехт. — Он терпеть не мог помпезности, церемоний, как и вообще никакого проявления внешней популярности.

— Мавр был слишком велик для суетного честолюбия, — помолчав, продолжал Лесснер. — Теперь тебе, Генерал, предстоит много работы. Одному за двоих.

— Ничто и никто не заменит нам его, — заметил Энгельс. — Я всегда играл вторую скрипку и думаю, что делал свое дело довольно сносно, так как у меня была такая великолепная первая скрипка, как Маркс.

Больше никто не произнес ни одного слова.

Энгельс остановил извозчика и сошел у полукруглого сквера на Мейтленд-парк Род. Входная дверь дома стояла незапертой. На вешалке в прихожей все еще висело пальто покойного и в углу сиротливо стоял постоянный спутник последних лет его жизни — черный свернутый дождевой зонт.

Тяжело вздохнув, Энгельс прошел в кабинет Маркса. Там в траурных платьях с широкими плерезами из немнущегося крепа, такого же, как тот, что покрывал гроб, находились дочери Маркса, его зятья и Ленхен, уже вернувшиеся с кладбища. Энгельс грузно опустился на кушетку, возле которой стояло кресло Маркса.

Ленхен впервые за много лет никуда не торопилась, не хлопотала по дому. Лафарг раздувал пламя в камине. Никогда климат английской столицы не казался ему более пронизывающе-сырым, отвратительным.

— Мавр умер преждевременно, в расцвете творческих сил, — сказал он громко.

— Как рано оба они ушли из жизни, — всхлипывая, отозвалась Ленхен. — Проклятая нищета. Если бы не логово на Дин-стрит, не смерть малышей и вечные долги… Да Карл и не мог жить без Женни. Они давно уже стали единым существом и любили друг друга, как лебеди. Смерть одного из них означает гибель для другого.

Снова стало тихо.

Поздней ночью Энгельс вернулся к себе домой. Он нашел некоторое утешение в письмах к соратникам. Они были неразрывно связаны, как и он, с памятью Маркса. Им предстояло сообща нести его учение, создавать и укреплять пролетарские партии. Унынию и отчаянию не было места. Жизнь настоятельно требовала действий. Энгельс знал, что не имеет права на слабость, так как дружба обязывает и требует не одних слов, не только слез, но удвоенной силы и деятельности.

Некоторые труды Маркса, написанные в последние годы, нуждались в окончательном завершении. Два последующих тома «Капитала» были готовы лишь вчерне, а человечество ждало их. Надо было жить. Ради этого Энгельс, во имя дружбы и любви, крепился в часы испытания. Он сообщал о страшной потере, понесенной пролетариатом, друзьям в разные концы земли.


«Старый дружище! — писал Энгельс щеточнику Беккеру в Женеву. — …Самый могучий ум нашей партии перестал мыслить, самое сильное сердце, которое я когда-нибудь знал, перестало биться…

Теперь мы с тобой, пожалуй, последние из старой гвардии времен до 1848 г. Ну что ж, мы останемся на посту. Пули свистят, падают друзья, но нам обоим это не в диковинку. И если кого-нибудь из нас и сразит пуля — пусть так, лишь бы она как следует засела, чтобы не корчиться слишком долго.

Твой старый боевой товарищ

Ф. Энгельс».


Елена Демут согласилась поселиться в доме Энгельса, чтобы он мог, не тратя сил на бытовые мелочи, целиком отдаться работе.

Разбирая страницы рукописного наследства друга, Энгельс чувствовал себя менее одиноким. Связь его с Марксом как бы но обрывалась. Часто после напряженного труда он подолгу смотрел в пылающее жерло камина, думая о том, что истинно гениальное проверяется временем и отныне люди вечно будут черпать мысли из бездонной сокровищницы ума Маркса, идти за ним, постигая глубинную сущность жизни.


1962

Загрузка...