Хосе-Мария Гельбенсу Вес в этом мире

Наталии Родригес Сальмонес и памяти Кристины Родригес Сальмонес в благодарность за столько лет дружбы и теплых чувств

Когда душа отдает приказ телу, оно повинуется немедля. Но когда душа отдает приказ самой себе, она противится ему.

Блаженный Августин

1

Мне следовало умереть несколько лет назад. Этого не случилось, а жить мне тяжко. И, кроме того, мне все безразлично.

Уж не хочешь ли ты сказать, что именно поэтому запер себя здесь?

Запер себя? И да и нет. Это мир вытолкнул меня.

Бедный мир. Каким же образом мир виноват в том, что ты здесь обосновался?

Откуда ты приехала? Разве ты не смотришь по сторонам? Разве ты не видишь его? Он же просто невыносим. Он не дышит, не думает, он не более чем суетливое скопище ужасных людей, масс, которые перемещаются, топчут его, — настоящее болото; идти по нему так неприятно… Здесь, по крайней мере, мне все это не приходится терпеть. Разумеется, мир не виноват — в чем он может быть виноват? Просто он невыносим, вот и все. Мне этого вполне достаточно. А кроме того, мне и правда все безразлично. Жизнь превратилась в ожидание.

Не хнычь. В ожидание? И чего же ты ждешь?

Смерти, определенности.

О господи.

Я вполне серьезно. Я совершенно не боюсь. Мне все безразлично.

Вот уж не ожидала приехать сюда и застать тебя в таком состоянии. Ты не был таким, когда я тебе звонила: тогда ты просто покорил меня, ты был человеком, который наконец может безмятежно, как звезда, взирать на мир, ведь правда? А что теперь? Что это с тобой? Ты интересничаешь? Ну, понятно: старый опытный соблазнитель продолжает свою подрывную работу. Я тебя знаю, я тебя помню. Скажи-ка, ты скрываешься не только от масс, но и от женщин?

Женщина — тайна, масса — зверь.

Понятно. Ну да ладно, надеюсь, мы все-таки сможем поговорить, несмотря ни на что, — конечно, не сейчас, а когда ты спустишься с небес на землю. Полагаю, такие дела, как, например, мои, тебя не интересуют, но меня они как раз очень интересуют. Никаких тайн — ты уж прости, чего нет, того нет, — одна только неопределенность, путаница и смятение. Ты ведь понял это, правда? Понял из нашего разговора.

Ты меня интересуешь, интересуешь, как всегда. И если ты думаешь, что нет, то очень ошибаешься. На самом деле я доволен, что ты приехала. Я удовлетворен.

Вот эгоист!

Да, признаю, это мне льстит. Образ старого мудреца, созерцающего мир, просто смешон, если учесть, что это за место. Здесь можно созерцать только рутину, повторение одного и того же. Все и каждый делают то же самое, что и каждый день. Здесь нет ни отдыха, ни покоя, ни уединения — совсем наоборот: здесь приходится бороться, чтобы окончательно не превратиться в идиота. Время тянется нескончаемо долго, а когда наконец наступает лето и приезжают новые люди, заполняющие собой все, оказывается, что они приехали, только чтобы посозерцать самих себя, занятых летним отдыхом: они, как животные, бродят туда-сюда в поисках еды и день за днем повторяют одно и то же — те же самые жесты, те же самые разговоры, то же самое поведение, — вкрапляя в него какие-то мелочи, которые нужно превращать в важные дела, чтобы не ошалеть от скуки… Местные жители и туристы — как орел и решка одной монетки. Тот же самый мир — никуда от него не денешься, — только шума и грязи поменьше. Так что, если не считать книг, общаться мне здесь, увы, не с кем. Я зажился на свете, мне бы уже следовало умереть.

О ком я приехала поговорить — о тебе или обо мне?

Конечно, о тебе, я эгоист, я только все время жалуюсь, или называй как хочешь, но позволь мне поговорить с тобой, имей сострадание: знаешь, временами я вдруг отдаю себе отчет, что разговариваю с деревьями. Как ты думаешь, в чем еще выражаются одиночество плюс немощь? Да-да, немощь, не надо этих гримас.

И тем не менее, ты же думаешь, мыслишь. Ты напоминаешь мне Дон Жуана:

In youth I thought because my mind was full

And now because I feel it growing dull[1].

Там именно так сказано?

Да, только глагол другой.

Это из «Дона Хуана Тенорио»?[2]

Из «Дон Жуана» Байрона.

Не читал. В общем-то, если человек принимается разговаривать с деревьями, это значит, что его мысль некоторым образом высыхает, потому я и молю о сострадании. Разве Байрон не был тщеславным, самонадеянным романтиком? Но погоди, ты даже еще не разобрала свой чемодан, и нам надо поужинать. Позволь мне выразить протест. Неужели ты не сжалишься над бедным отшельником? Мы будем говорить о тебе, будем говорить, сколько тебе заблагорассудится, день, два, три… Кстати, сколько времени ты здесь пробудешь?

Не знаю… Недолго… Я не могу… И потом, не так уж много мне нужно тебе рассказать. Я приехала, только чтобы обрести… то, что я сказала тебе: хоть немного порядка. Дело тут не во времени, я и сама не знаю, что мне нужно. Пожалуй, вот: выговориться и посмотреть, что из этого получится — вдруг что-нибудь изменится или я взгляну на все другими глазами, понимаешь? Как писатель: он пишет и словно бы раскладывает перед собой на бумаге то, что его мучает.

Ну, я в таких вещах не разбираюсь, это тебе тут карты в руки. Так, значит, мне предназначена роль бумаги?

Да ладно, не придирайся. Роль бумаги! А кроме того, ни ты, ни я никогда не писали — я имею в виду, литературных произведений, — и не знаем, как это бывает; нам приходилось только быть читателями.

Да, и притом, несомненно, читателями, которым чтение дало очень много. Я учил тебя, ты учишь своих учеников, кто-нибудь из них будет учить твоих детей… Однако литература — вещь более благодарная, чем философия, а я потерял тебя очень быстро…

Какой ужас, какой ужас, замолчи; ты становишься нудным, впадаешь в дурной тон, а в конце концов, не исключено, впадешь еще и в пафос, и это будет хуже всего. Хотя, может, ты всегда был таким — просто сейчас, когда мы так давно не виделись, все бросается в глаза, и я теперь замечаю это.

Тогда в твоих глазах я стоял на пьедестале…

Да нет же, нет, и давай сменим тему, в данный момент твои шутки совершенно не кажутся мне забавными, прости, но мне не до них.

Приношу свои извинения. Я просто старался избежать серьезного разговора — прежде всего потому, что уже поздно, или, иначе говоря, сейчас слишком поздно, чтобы начинать заниматься чем бы то ни было. Скоро наступит время ужина, а я, хоть одинок и немощен, человек не бедный, так что приглашаю тебя прямо сейчас пойти перекусить, потому что здесь нет никакой ночной жизни, и в тот час, когда вы в Мадриде садитесь ужинать, тут мы не найдем ничего, кроме безлюдных улиц и запертых кафе. И, наконец, еще вот что: вопреки общему мнению, о важных вещах следует говорить ранним утром, именно тогда я соглашусь выслушать то, что ты мне расскажешь о себе, — возможно, после завтрака, на восхитительной прогулке по ковру из сухих листьев. Завтра посмотрим.

По-моему, план великолепный.

Как поживает твой муж? И твои сыновья?

Очень хорошо. Ну, ты ведь знаешь, хорошо во всех отношениях не бывает никогда, но — да, очень хорошо. У всех нас. Ты не поверишь, но об этом я тоже должна тебе рассказать. Если бы все проблемы заключались только в этом — чтобы все поживали хорошо. Не будь все хорошо, может, у меня не возникло бы той проблемы, которая есть сейчас. Бывает же такое… Но в общем и целом то, что касается дома и семьи, у меня, да, в полном порядке. Только у меня не сыновья, а дочери.

Их по-прежнему две?

Две.

Две дочери, надо же. Их отцу повезло — будет жить, как у Христа за пазухой: две женщины, которые будут возиться с ним всю жизнь. Дочери никогда не покидают отца.

Не говори глупостей. Дочери покидают отца, когда этот отец зануда. Тебя бы они покинули наверняка, даже не сомневаюсь, и жили бы в свое удовольствие вместе с матерью, которая тоже бросила бы тебя и считала бы, что все они вырвались на свободу… О господи, прости: похоже, я ляпнула страшную глупость.

Да нет. Никакой глупости. Боюсь, я снова начал, как ты говоришь, интересничать. Забудь об этом. Сара умерла, детей у нас не было, так что все в порядке.

Да, однако напоминать тебе о Саре таким образом… Прости, мне правда очень жаль.

Не переживай. Сожаление приводит к печали. А твой приезд — радость для меня, он приободрил меня, даже взволновал. Это хорошо. А кроме того, ты сама знаешь, время выметает все углы. Теперь я думаю только о себе; не могу сказать, что результат меня очень вдохновляет, но я думаю о себе — о том, что есть, и о том, чего нет. То-то я сделал, то-то не сделал, то-то мог сделать… Кризис возможностей, пересмотр их. Один из способов предаваться воспоминаниям: еще не так, как в старости, но до нее уже только последний шаг. Старик вспоминает по-другому: он не задает себе вопросов, не спорит сам с собой — он просто изо всех сил цепляется за возможно большее количество фактов, событий, подробностей, которые еще хранит его память. Наверное, это страшно, как ты думаешь?

Нет. Не думаю, что это страшно. Ведь они хотят именно этого, разве нет? А раз так, по-моему, это хорошо.

Боюсь, я плохо объяснил. Я имел в виду, что это страшно для меня, мне совершенно не хочется оказаться в такой ситуации, понимаешь?

Да, но что ты можешь сделать? Когда ты окажешься в ней, тебе будет казаться, что это хорошо.

Но как раз это меня и бесит! Что я уже буду не тем, кто сейчас говорит с тобой, а кем-то совсем другим! Стариком, дряхлым стариком! Меня возмущает именно то, что я знаю обо всем заранее. Возмущает и подавляет.

Подожди, когда это с тобой произойдет, тогда и поговорим.

Поговорим? Но я-то говорить не смогу: я утрачу все, что составляет меня нынешнего, я буду просто стариком, который считает воспоминания единственным способом удержать жизнь, что так и утекает сквозь пальцы…

Ты о песке, да?

О песке, о прахе. Как там сказано насчет горсти праха…

I will show you fear in a handful of dust[3].

…который утекает сквозь пальцы? Это ведь кто-то из твоих англичан…

Элиот[4].

Да, точно. Элиот. Но я ведь говорю не о страхе — я говорю о некоторой прискорбной форме утраты ничего, потому что воспоминания — уже ничто, и они не годны ни на что: они лишь становятся единственным способом продолжать жить. В этом-то и весь ужас.

Честно говоря, я думаю, что это страх и что в данном случае образ Элиота подходит как нельзя лучше.

Помнится, он говорил не об этом.

Да, не совсем об этом, но ты ведь тоже не Король-Рыбак.

Пожалуйста, давай забудем об университетских интеллектуальных играх. Я больше не имею к ним никакого отношения, терпеть их не могу, а кроме того, они кажутся мне просто способом покрасоваться. К черту их! Я говорил о другом. Проклятая англицистка.

Я очень рада, что ты сказал это: проклятая англицистка. Это вполне в твоем духе. Мне даже стало как-то уютнее.

Правда? Мне тоже; нет ничего лучше, чем заново обретать прежние ощущения. Но вот что я тебе скажу: когда ты один, это обретение смахивает немного на энциклопедию ужасов, когда же не один, ты разделяешь его с другим человеком. Разница огромная! Слова, ощущения, эмоции, аргументы… они возрождаются, переплетаются, взаимно питают друг друга, и это совсем иное, нежели драматическая пустота эха. По-моему, то, что ты приехала, — замечательно. Это просто замечательно.

Отлично, отлично, я рада. Однако не забывай: я приехала, чтобы рассказать тебе кое-что.

Да, я знаю: чтобы обрести какой-нибудь порядок. Твоя молодость позволяет тебе это. Как же я мог не согласиться?

О господи! Не знаю, готов ли ты выслушать меня.

Разумеется, нет. Ты ведь только что приехала, а здесь не исповедальня, где можно переходить к сути дела, едва опустившись на колени. Ты мне: «Радуйся, пречистая Мария», я тебе: «Без греха зачавшая», а ты: «Я грешна, отец мой, грешна, что в моей жизни нет порядка и что я сама не понимаю себя»… Не смейся. Разве так начинают разговор после того, как не виделись столько времени?

Да, правда, прошло много времени с того последнего раза, когда мы виделись в Мадриде. Сколько же это лет? Уф, не помню. Но их словно не было, я разговариваю с тобой как обычно, будто прошло всего несколько месяцев. Ведь разговаривать — это не то же самое, что писать письма. Сейчас, когда я здесь, мне кажется, что письма, их язык были куда более натянутыми, чем теперь, когда я с тобой разговариваю. Но все-таки тем, что я здесь, вижу тебя и говорю с тобой, я обязана именно нашей переписке.

Твои письма все эти годы были прекрасной ниточкой жизни.

А для меня они были нитью мудрости и спокойствия, мой дорогой учитель.

Слышать это очень приятно.

Я рада. Я не смирилась с утратой всего хорошего, что было между нами.


Да, именно этого я боялась больше всего. Не знаю, ощущал ли ты это, но наш факультет внушал мне страх. Не сам факультет — аудитория. Факультет производил впечатление, это правда, но аудитория — это было мое место внутри факультета, она стала чем-то очень личным для меня, понимаешь? Она пугала меня и вместе с тем возбуждала. В здании можно было затеряться, убежать, но в аудитории ты на виду — ты сама, такая, как есть, и никуда не денешься. Там начиналась учеба, и мне было страшно, за этим моментом стояло очень многое, а впереди — пять лет жизни, моей жизни, подумать страшно. В первый раз мне показалось, что пробил час истины, мне никогда прежде не приходилось сталкиваться ни с чем подобным. Школа — это другое, в школе все идет по накатанному, как по рельсам, понимаешь? Это я тоже почувствовала тогда: что я могу делать что хочу и как хочу, что никто на меня не давит, это была свобода, и она тоже пугала меня, потому что я понимала, что в этом здании — чужом, но открытом — я завишу только от себя самой и никого не знаю. И тогда, представь себе, я подумала о своих родителях. Вспомнила нашу маленькую домашнюю жизнь, такую родную, несмотря на все то, что девочка моего тогдашнего возраста обычно думает о своем доме. В конце концов, все то большое, что ожидало меня впереди, вышло из моего маленького дома. Мой отец приехал в Овьедо как квалифицированный служащий, а дед не умел ни читать, ни писать. В доме только-только хватало на еду и одежду, но отец вбил себе в голову, что я далеко пойду. Он вовсе не был феминистом: просто я была единственным ребенком в семье, так что выбора не было: вот все это и привело меня в университет. В нашей стране много таких людей — мелких служащих или ремесленников, которые ценой всевозможных лишений добиваются, чтобы их дети получили университетское образование, и которые только и ждут от жизни, что триумфа своего сына или дочери — ждут так, как, наверное, ждут только спасения души. Потом часто случается, что эти сын или дочь предают свой класс и стыдятся родителей, но ведь жизнь беспощадна. В общем, эта дуга, охватывающая и неграмотного деда, и его внучку, которая собиралась стать философом, что словно сама история века в нашей стране. Теперь мои дочери принадлежат к образованной буржуазии и будут без особых проблем учиться в университете. Не знаю, пополнят ли они собой списки безработных или сразу же найдут работу, но если случится первое, вполне вероятно, что в ожидании второго они смогут ездить по свету и познавать жизнь. Какая пропасть, верно? А мать поддерживала меня по убеждению. Ей не требовалось знать, удастся ли мне получить диплом: она просто всем сердцем желала этого — ради меня самой, и больше ни для чего. Это свойственно простым и безыскусным душам: они хотят, только чтобы у тебя все было хорошо, им неважно, как это произойдет, поэтому они будут тебя поддерживать независимо от того, захочешь ты стать таксистом или космонавтом, женой и матерью семейства или биржевым маклером. Отец — другое дело: у него были свои амбиции, он не довольствовался чем попало. Родись я мужчиной, не миновать бы мне технической карьеры: пришлось бы стать каким-нибудь инженером — промышленным или, скажем, путей сообщения… Ты ведь знаешь, что значит иметь сына-инженера. А для женщины вполне годился диплом философа; думаю, отца он устраивал больше, чем диплом юриста. Я ведь могла стать преподавателем, даже профессором, получить кафедру! Это давало общественное положение и избавляло от ежедневной борьбы за существование, которую приходится вести частным предпринимателям и адвокатам и которая, считал отец, слишком жестока для женщины. Думаю, сейчас, при виде того, насколько эволюционировало общество и у нас, и во всем мире, мысль сделать из своей дочери дорожного инженера или воинственного адвоката показалась бы ему более соблазнительной. Но если вспомнишь о происхождении моего отца, ты поймешь, что для него тот вес, который имел в его глазах профессорский пурпур, основывался на власти, уважении и стабильности, так что, в общем, я с лихвой оправдала все его надежды. Знай он о той грязной подспудной борьбе, что происходит в университете за каждое свободное местечко, он умер бы от страха. Эти наивные представления родителей, всегда стремящихся направлять судьбу чада своими слабыми руками, своими большими и малыми усилиями, своей неумелой любовью… они не утешают меня, но вызывают нежность — да, видишь, когда прошло время, когда я сама стала матерью. Но эту нежность начинаешь ощущать только по прошествии времени, она мало связана с собственным материнством — теперь, думая об этом, я это понимаю. Время возвращает тебе понимание, которого не ожидала, тогда как материнство стремится заключить тебя в некое замкнутое пространство, ограниченное чрезмерной любовью: вот что я думаю теперь. Я не разочаровала ни отца, ни мать, они горды и счастливы моим нынешним положением, и в этом вся их жизнь. А моя, что принадлежит мне со всеми своими последствиями, являет собой образец неустойчивости. Разве я могу сказать им об этом? Я представляю себе их непонимание, и это тоже рождает во мне нежность. Поэтому, навещая их, я рассказываю, что в моей жизни все великолепно, и делаю это по той же самой причине, по которой закрою им глаза, когда они умрут. Что скажешь? Не смотри на меня так, я вполне серьезно. Очень непросто объяснить, что все плохо, когда все хорошо. Потому что все хорошо, все правда хорошо, мой отец был прав, и, в общем-то, произошло то, что должно было произойти, его предвидения оправдались, его гордость была законной. Разве важно, какой путь привел меня к моему нынешнему положению, разве важно, сколько бессмысленных зигзагов и поворотов пришлось мне проделать вместе с ним, чтобы добраться туда, где мой отец в наивности своей забронировал мне место — с такой верой, какой мог бы позавидовать священник из его родной деревни? Как объяснить ему, что в один прекрасный день может случиться нечто настолько важное, что от этого земля разверзнется у тебя под ногами и поглотит всю твою так хорошо налаженную жизнь? Боже мой, жизнь так сложна. Я была склонна думать, что все дело в нас самих, но все дело в жизни, в судьбе, в случае — не знаю, как это назвать точнее. Внезапно подземный толчок сносит твой дом, твое место. Что тут поделаешь? Кто в этом виноват? Это жизнь. Мы думали, что она надежна, мой отец думал, что она надежна, что это всего лишь вопрос слагаемых, которые дадут определенную сумму, если Господь чуточку подсобит, как говорила моя мать. Забавно, правда? Чуточку… бедная моя мама. Но это не так, и я смеюсь над этим твоим ненавистным миром с его массами и болотом — смотри-ка, куда тебя занесло. Может, тебе и правда все безразлично, а вот мне — нет. Да и сомневаюсь, чтобы тебе было все безразлично. Неуверенность — вот демон современного мира, ведь так? Демон. Меня просто восхищает его лукавство. Вот ведь хитрец. Не получается искусить нас в классическом стиле — так он выбивает почву у нас из-под ног. Кто способен в таких условиях создать что бы то ни было — семью, спокойствие? Моего отца уже и правда ничто не задевает, поскольку неуверенность, в худшем случае, может убить его. У него есть противоядие: смерть. А у меня? Что делать нам, когда начинаются подземные толчки? Броситься бежать — с головой на плечах или потеряв ее, но броситься бежать. И ты сделал бы то же самое, не обманывай себя, ты не настолько мертв, как пытаешься казаться; ты не мертв до такой степени, что вся твоя игра в благородного старца, наверное, — просто заклинание, с помощью которого ты силишься скрыть то же самое, что хочу скрыть я: страх. Такое происходит, когда человек ударяется в бегство, охваченный ужасом перед землетрясением: страх подталкивает его, а бег превращается в сверхчеловеческое усилие. Но я не хочу! Я не хочу бросаться бежать сломя голову, как сумасшедшая: я хочу смотреть себе под ноги и выбирать, куда ступить — даже если это лишь для того, чтобы оттуда снова перепрыгнуть на другую точку опоры. Плохо вот что: я сама не знаю, где я, и в то же время живу в ситуации, где все идет хорошо, совершенно определенно хорошо, все идет так, как хотелось, а семья просто идеальна, как в альбоме с цветными фотографиями.

И какую же работу ты представила?

Работу? A-а, перевод «Од» Китса[5] с комментариями.

Надо же. Романтизм… Знаешь, нынче зима ранняя, как и осень. В этих местах листья индийских каштанов начинают осыпаться уже в конце сентября. А в этом году она наступила так быстро, что, видишь, не оставила и следа от осенней романтики, но день, пожалуй, гармонирует с Китсом, тебе не кажется?

Если все будет так же, как сегодня, мне это нравится, это меня успокаивает. Более того: думаю, что я съем еще один тост.

Вчера ты была такой уставшей — я ни за что бы не подумал, что ты встанешь так рано. Честное слово, я просто рот раскрыл от удивления, когда ты утром появилась в кухне, одетая для прогулки. А я-то надеялся устроить тебе сюрприз — легендарный завтрак в деревенском стиле, от которых вы, городские жительницы, приходите в такое волнение. Не угодно ли ежевичного джема? Он восхитителен.

Спасибо. Я утром выходила прогуляться. Не спрашивай. В последнее время мне хватает пяти-шести часов сна.

Будь осторожна: в тумане легко заблудиться, особенно если он долго не рассеивается. Сегодня этого не произошло, но неизвестно, что будет завтра.

Я просто побродила вокруг дома. Честное слово, я заметила туман, когда выходила.

Отлично.

Знаешь, я просто влюбилась в паутину. Ее не было видно, а потом — уж не знаю почему, может, туман отодвинулся на несколько шагов — она вдруг оказалась совсем рядом, между проволокой, вся усеянная крошечными капельками воды. Такая красота. Только тогда я ощутила, что нахожусь в деревне, что я уже не в Мадриде, а здесь. Такой вот всплеск чувств.

Ладно. Мы могли бы и дальше идти этой дорогой, пока не заблудимся, но нам это ни к чему. Предлагаю вернуться домой и, если тебе будет угодно, продолжить наш путь до деревни.

То есть пройти еще двести метров. Обычно ты выражаешься менее высокопарно.

Я выражаюсь сообразно обстоятельствам и могу похвалиться тем, что научил этому своих учеников. Ты не обращала внимания, что и сама говоришь довольно хорошо?

Позволь напомнить, что у меня степень лиценциата филологии..

Ну да — английской филологии. А я имею в виду не твой английский, а твой испанский. Свои лекции по философии я читал на том же самом испанском, на котором говорю с тобой сейчас, и среди прочего я учил и тебя, и всех, кто проявлял хотя бы минимум внимания, говорить лучше. Ты помнишь ту главную причину, по которой мои лучшие ученики стали в конце концов говорить хорошо?

Ты заставлял нас высказываться, выступать. Я помню, отлично помню. И до сих пор вспоминаю об этом с ужасом.

С ужасом! Меня никогда не интересовали слабые и трусливые. На самом деле я заставлял высказываться только тех, кого считал лучшими… пока мне не надоело, но это уже другая история, а кроме того, это случилось значительно позже того, как ты окончила университет. Но вот что я хотел сказать: я сам стремился создавать этот ужас, как ты его называешь, я искал людей, которые, слетевшись, как голуби, из колледжей, из рук священников и монахинь, выдержали бы испытание публичным выступлением — лицом к лицу с аудиторией. Я искал сильных духом. И находил их.

И чуть не загонял их в гроб. Я сама едва не осталась заикой.

Правда? И что же — ты начала заикаться?

Нет, но…

Никаких «но»! В этом мире можно быть добрым, очень добрым или самым добрым. Нужно только решить.

Это напомнило мне об одной истории… То, что ты сказал: «быть добрым». Но эти слова напомнили мне о ней в другом плане — в плане доброты как добродетели, а не как предмета состязания. Любопытно: теперь, когда я задумалась об этом, мне кажется, что это была первая серьезная проблема в моей жизни — по крайней мере, насколько я помню. Мне смешно рассказывать об этом, но тогда это и правда было проблемой. Это произошло летом, в деревне — в родной деревне моих родителей, мы ездили туда каждое лето. Думаю, остальные члены семьи считали моих родителей немного странными, потому что у них была только одна дочь. А у моих дядюшки и тети — большие семьи. Когда мы собирались вместе… погоди-ка, дай прикинуть… восемь, шестеро и я: всего пятнадцать. Мы с родителями приезжали в августе и целый месяц проводили в деревне в свое удовольствие. Можешь представить себе — полтора десятка детей, целыми днями вытворяют все, что придет им в голову. Позади дома был огород. Я уже не помню всего, что там росло, но помню, что была огромная смоковница — она достигала крыши, но плоды в эту пору всегда были еще незрелыми: ты ведь знаешь, инжир поспевает в сентябре. А еще там была гигантская липа. А посередине — грядки. Мы играли как раз среди них, так что — мне это только теперь пришло в голову — от них, наверное, мало что оставалось. Что росло на тех грядках, я тоже не помню: может, помидоры, а впрочем, нет, не знаю. Хотя… вроде бы вспомнила: что-то наподобие бирючины — странно, правда? Но, в общем-то, дело не в этом. Мы играли там, но, конечно, не все вместе, а каждый в своей компании, по возрастам. Я в то время относилась к старшим — мне было лет двенадцать-тринадцать — и уже пыталась жить своим умом. А один из моих двоюродных братьев, немного постарше, без конца дразнил меня. И довел меня до того, что как-то утром мы крепко сцепились, уж не помню, из-за чего, но я так разозлилась, что бросилась на землю и перепачкала себе платье — было воскресенье, и мы собирались в церковь. Так вот, я схватила горсть земли, размазала ее по платью — ох, во что я его превратила! — и начала кричать: «Мама, мама, смотри, что мне сделал Рафа, мама!» Что было дальше, лучше не вспоминать. Прибежала моя мать, прибежали тетки, увидели меня, всю в земле, и задали Рафе такую трепку, что небу жарко стало. У него, бедного, даже слезы выступили на глазах от возмущения, но чем больше он кричал, что это сделала я сама, тем больше бушевала его мать: «Не смей врать, слышишь, не смей!» И залепила ему пару подзатыльников. Я очень хорошо помню его лицо, помню, как он глотал слезы, изо всех сил стараясь сдержать их, весь дрожа от праведной ярости, совершенно раздавленный этой невероятной ситуацией — он не мог защитить свое достоинство, и все происходящее наверняка казалось ему величайшей из несправедливостей, когда-либо совершенных по отношению к человеку. После этого он по меньшей мере неделю не разговаривал со мной. Но, в конце концов, это просто случай из детства. Важно здесь то (и именно поэтому я запомнила его), что я постояла за себя. Я была страшно горда собой — хотя, разумеется, понимала, что совершила подлость, — и мне доставило несказанное удовольствие выражение лица брата, отчаянное и беспомощное: его разум в тот момент отказывался воспринимать, что на свете существует такая злобная и коварная тварь, как я. Ну, потом, наверное, меня переодели, и мы пошли в церковь — в общем, обычная детская ссора. Однако в ту ночь я не смогла уснуть. Не смогла, и вовсе не потому, что чувствовала себя виноватой: совсем наоборот. Я сознавала, что поступила нехорошо, но мне это было приятно. Меня поразило именно то, что содеянное зло доставляет мне удовлетворение. Я как будто открыла в мире некое неизвестное мне дотоле пространство. Не то чтобы я была готова и дальше идти этим путем, нет; более того, я не собиралась вновь прибегать к этому только что открытому средству, не рассчитывала на него в будущем. Я вполне сознавала, что совершила подлость, но мне было все равно, я абсолютно не раскаивалась, мне было хорошо, и совесть меня не грызла. Вот так. И я говорила себе (в ту ночь я сидела на постели, скрестив ноги, раскачиваясь взад и вперед, нервно и вместе с тем сдержанно, при каждом движении скользя ладонями по коленкам, сидела лицом к свету фонарей на площади, который падал на меня из окна, а рядом спала одна из моих двоюродных сестер), я говорила себе, что происходит нечто эффектное, чего я не могу понять, но что сильно, мощно волнует меня. Чтобы выразиться точнее, я была возбуждена, и мне было страшно. А через некоторое время, посидев и покачавшись вот так, я поняла, что возбуждает меня страх.

Да, да, все так; ты рассказываешь мне о своей первой встрече со злом.

Я спрашивала себя: но как же так, как это возможно, что ты не упала на колени и не попросила прощения? Не у них — у Рафы, у взрослых, — нет, не попросила прощения у самой себя за содеянное, у Господа Бога, который все видит, внутреннего прощения, понимаешь? Но я его не просила. А еще я задавала себе такой вопрос: как это меня не поразило громом? Как может Господь Бог позволять такое? То было настоящее откровение, от него меня словно холодом пронзило, именно поэтому мне было страшно: то было нечто новое, что преступало все правила и законы. Не только первая констатация того, что плохой поступок не всегда влечет за собой наказание. Мой страх, состоявший из нервного возбуждения и чего-то безумно привлекательного, находился там, с другой стороны, в том новом пространстве, которое я только что создала своим поступком, и у меня мурашки бежали по коже — не оттого, что я вступила в это пространство, не оттого, что я собиралась вновь сотворить зло, и даже не оттого, что, сотворив его, я сама стала плохой. Нет, просто я открыла некую новую территорию, о существовании которой даже не подозревала, и мне было страшно вступать на нее потому, что она была незнакома мне, и потому, что на ней, похоже, ничего не стоили, или стоили очень мало, правила, которыми до тех пор руководствовалась моя жизнь, — правила надежности, порядка и хороших поступков. Это страх перед неизвестным, ведь так? Дрожь, которая словно зачаровывает, завораживает тебя.

Я восхищен, насколько развита ты уже была в столь раннем возрасте.

А по-твоему, девочка не может испытывать такого?

Девочка, развившаяся так рано, — да. И ты сама — пример тому.

Да ты даже не представляешь себе. Эти ощущения неизбежно приходят к любому ребенку, и притом гораздо раньше, чем ты думаешь. Все дело в том, чтобы понять их. Я тогда поняла их не так, как формулирую сейчас, но они вызвали в моем сознании полное потрясение. Пусть я не сумела проанализировать их, но разве это хоть как-то уменьшает их воздействие на мое сознание?

Давай-ка проверим, верно ли я тебя понимаю. Ты хочешь сказать, что в определенном возрасте каждый ребенок убеждается в существовании зла, и это воздействует на всех одинаково?

Уф. Твой предмет я уже сдала в свое время, спасибо. Не пытайся вовлечь меня в фехтование мыслями и словами.

Нет. Нет. Речь о том, чтобы ты изложила свою позицию.

Знаешь, я не собираюсь этого делать. Ты слышал, что я рассказывала тебе об этом эпизоде? Так вот, это все, что я хотела рассказать; не заставляй меня сейчас произносить речь. Просто случилось то-то и так-то.

Потрясающе. Ну, напиши рассказ. Насколько я понимаю, хорошая литература способна рассказывать о подобных вещах, волновать сознание читателя и заставлять его верить, что они происходили в реальной жизни.

Мы входим в деревню.

Это что — грубая попытка сменить тему?

Мы же направлялись обратно в деревню, разве нет?

Хорошо, я сдаюсь, ты права. Задача в том, чтобы говорить о тебе. Но также и в том, чтобы спорить с тобой. Не все же мне только слушать тебя, когда тебе заблагорассудится поговорить о чем тебе будет угодно. Из признаний рождаются идеи — идеи, которые мы можем развить. Вот ты говоришь о зле, а это меня очень интересует. Я только задал тебе вопрос касательно того, о чем ты рассказываешь. Нет никакой причины ударяться в бегство. Мы говорим, ты говоришь. Так впусти меня.

Кажется, я не верю тебе.

Моим намерениям?

Тебе, да, твоим намерениям. Ты не хочешь, чтобы мы говорили обо мне.

Ведь ты приехала сюда не только для того, чтобы я тебя слушал, верно?

Может быть, нет, может быть, только для этого, не знаю.

Это неправда.

Я бы ответила тебе, что это неправда, но и этого я не знаю.

Скажи мне, для чего ты приехала?

Откровенно? Чтобы поговорить. Только чтобы поговорить. Более того: может быть, меня даже не интересует то, что ты можешь сказать мне.

Ты права. Боюсь, я снова вообразил себя профессором. Мудрым профессором. Признаю, что на какое-то мгновение ты снова стала моей ученицей, а это уже не так — ни в моих желаниях, ни в твоих намерениях, ни в действительности. Показать тебе деревню? На самом деле, хоть я и сетую — я обожаю заниматься этим, — это очень красивая деревня, и я постепенно наполнил ее символами. Быть может, это скорее какие-то мои причуды, а не символы, но для меня они обладают ценностью. Символы, образы, видения, тени… Не знаю точно, как их назвать. Это идет из прожитого и пережитого. Завоевывая какое-либо место, человек всегда наполняет его тем, что отражает его самого, отмечает его существование. Должен сказать, что, говоря о завоевании, я говорю как штатский, а не как воин. Воины действуют иначе. Хочешь увидеть деревню, которая стала моим маленьким местом обитания?

Мне очень хочется увидеть твое маленькое место обитания.

Я покажу тебе его.

Покажи, пожалуйста.


О чем ты думаешь?

О зле.

Снова о зле. Ну, и что же это такое? Ты уже поняла?

Не знаю.

Я могу предложить тебе классическое определение: отсутствие добра.

Я не имею в виду это зло.

Оно только что появилось в твоем мозгу?

Да, именно так. Оно пришло из того, что я рассказала тебе на прогулке. Теперь оно снова сидит внутри меня. Я не перестаю думать о той сцене. Не знаю, может, я и вообще никогда за всю жизнь не переставала думать о ней. Не знаю, может, она до сих пор — в центре моей жизни. Образы не возвращаются просто так.

Ты еще когда-нибудь совершала что-либо подобное?

Нет… насколько я помню. Нет.

Не посмела? Или не захотела?

Не представилось случая.

Но это невероятно.

Знаю. Наверняка представлялось много случаев поступить так же, ты прав, но я не помню.

Или ты поступала так же, и это казалось тебе настолько нормальным, что ты просто не обращала внимания.

Что ты хочешь сказать?

Что после того, как сделан первый шаг, второй уже либо и вполовину не производит такого впечатления, либо даже становится чем-то нормальным, поскольку ты уже знакома с данной ситуацией и приняла ее. Поэтому ты не придаешь ей значения.

Это кажется логичным, но это не может быть так.

Почему?

Я бы помнила.

Так… начинаются противоречия.

Нет. Клянусь тебе, я бы помнила. Даже если бы приняла эту ситуацию. Я бы знала.

Отчего? Из-за чувства вины?

Потому что знала бы.

Ты отдаешь себе отчет, насколько абсурдна твоя позиция?

Я очень хорошо понимаю то, что ты говоришь, в этом полным-полно логики, ты прав. Но я бы помнила.

О господи! Женщины. Женщины. Недоступные противоречиям.

Ничего подобного. Я вполне доступна противоречиям, что и доказываю тебе сейчас.

Я имел в виду: выводам, вытекающим из противоречия.

А почему должны вытекать какие-то выводы? Разве нельзя жить в противоречии? Разве противоречие — нечто вроде автобуса, который везет тебя к определенной остановке? Я знаю, что такое зло, я совершала его и видела его в мире; но я не помню, чтобы еще когда-либо совершила что-нибудь подобное тому злу, а оно, то зло, до сих пор тревожит меня.

Знаешь, что я тебе скажу? Давай-ка лучше поговорим о твоих английских делах, или ты просто сведешь меня с ума.

Ладно, согласна. Но почему я вспомнила о той истории именно сейчас, а? Тебя это не настораживает?

Нет.

Пляж хорошо защищен, сама увидишь. Поэтому его так любят. Все остальные ближние пляжи чересчур открыты морю, и прибой там опасный. Я часто хожу туда, когда кончается лето, каждый день, потому что там очень хорошо думается. Осенью, зимой и весной. Насчет каждого дня я солгал, ты ведь понимаешь, что погода не всегда позволяет мне туда спускаться. Даже не погода, а дождь. Я люблю плохую погоду, но бывать на пляже в дождь просто невозможно. А вот когда просто моросит, эти мельчайшие капельки, холод, ветер вызывают мощную реакцию, прогулка заряжает тебя здоровьем и энергией. По пляжу бродишь, никого не встречая; самое большее, что может случиться, — кто-то увидит тебя издали и подумает: вот странный тип. Но этот кто-то далеко, на таком расстоянии ты его не узнаешь, а поэтому тебе все равно, и это даже укрепляет дух. Плохо только, что пляж недлинный, а я не люблю вышагивать туда-сюда: раз в один конец, раз обратно, и все. Другие пляжи побольше, но ты же знаешь, я не вожу машину. Нашу водила Сара. А я предпочитаю автобус. Но автобусы… здесь ведь не то, что в городе: здесь тебя высаживают под открытым небом, от непогоды укрыться негде, да и ходят они редко.

Да, просто удивительно, что ты не водишь — в наше-то время, да еще в таком месте, как это. Надо бы тебе попробовать, а? Права здесь получить легко, и потом — ты ведь будешь ездить только на короткие расстояния, а значит, риска нет никакого.

Да права-то у меня есть, но для меня водить машину всегда было чересчур утомительным занятием. А теперь, в моем возрасте, проблема не в расстояниях — не важно, большие они или маленькие. Ни моя голова, ни мое тело не способны координировать разом столько разных вещей, сколько требуется, чтобы вести машину. Действовать и думать одновременно… это уж слишком. Я сажусь за руль, только если есть какая-то спешка. Мое средство передвижения — ноги, а мой врач говорит, что именно это мне и нужно: ходить. Так что я запасаюсь хорошей тростью, надеваю дубленку или непромокаемую куртку, сапоги, непромокаемую шляпу — и вперед. Я в хорошей форме, если хочешь знать правду. А когда мне понадобится то, чего не может дать эта деревня, я еду в город. Час на поезде. Здесь до сих пор есть узкоколейка с ее очаровательными станциями — прямо как из сказки. Просто идиллия, верно?

Когда ты рассказываешь, да, все выглядит идиллически. Но вчера вечером ты жаловался.

Жаловался? Ну, ты ведь знаешь, жаловаться — один из способов заставлять любить себя.

Когда-то ты не жаловался.

Когда-то, дорогая, мне не приходилось обращать на себя твое внимание таким способом.


Это похоже на какое-то белое вино.

Да, оно белое.

Напоминает… подожди, кажется, я поймала… Смесь белого вина с сидром, да?

Поймала… Смешная ты. У тебя всегда такие особенные словечки, я вполне серьезно, не смотри на меня так. Они напоминают мне тебя.

Ладно, может, и так. Не знаю.

Эти твои сравнения, такие своеобразные — ты будто стремишься сама присутствовать при всем и принимать в этом участие, не просто определять, а присутствовать и участвовать. Ты ведь можешь сказать просто «чаколи» — и объект уже назван; но нет, ты всегда будешь упоминать о нем как о некоем напитке, который ты пила, и он представлял собой смесь белого вина и сидра. Это очень тебе свойственно, и это ни капли не изменилось с годами. Будто, вместо того чтобы просто назвать ту или иную вещь, ты стремишься оживить ее, сделать ощутимой, осязаемой. Это весьма странно, но очень живо и любопытно.

Как бы оно ни называлось, оно отличное.

А эти стаканы для чаколи — само совершенство.

Да, они идеальны.

Для руки, для губ, для того, чтобы смотреть на вино и ставить их на этот деревянный стол. Это лучший из всех созданных в мире стаканов.

Это правда, он совершенно особенный.


У меня была в Мадриде тетка, двоюродная сестра матери: рука судьбы. Не будь ее, думаю, я училась бы в Овьедо — просто это было ближе всего. Но мне учиться в этом городе не хотелось, потому что прежде всего я стремилась к переменам. Еще Кларин[6] в свое время назвал его Дряхлым городом, и Овьедо на самом деле таким и остался. Я просто взбунтовалась, и мадридская тетушка оказалась решающим фактором, к тому же очень весомым в глазах моего отца. Несмотря на все свои благие намерения, отец опасался, что, когда я окажусь в чужом городе, да к тому же буду пользоваться абсолютной свободой, со мной может случиться что угодно, понимаешь? Это любопытно, потому что, когда мать сообщила ему о приходе моих первых месячных, он был ужасно горд и тут же начал думать о внуках, возможность появления которых теперь стала вполне реальной. Он так и сиял от счастья, излучал оптимизм и, чтобы уж быть до конца откровенной, немного надоел всем своей идеей: дескать, с этого момента я уже способна продлить его род. Когда же я собралась в Мадрид, в голове у него, наоборот, начали вертеться мысли, которые вертятся в голове у всех родителей молоденьких дочерей, а именно: кому я достанусь, кто воспользуется мной. Как будто в Мадриде пользуются девушками чаще, чем в Овьедо, просто потому, что он дальше. Но все-таки, опять же к моему счастью или несчастью, моя настойчивость, его желание, чтобы я училась в университете, и особенно уверенность, что тетушка будет зорко следить за мной, перевесили все его опасения, и он определил мою дальнейшую судьбу. А в ней, в дверях аудитории, меня поджидал ты, блистательный профессор.

Вот в этом я сомневаюсь.

Ну, это просто ради красного словца. С твоим самомнением ты вряд ли стал бы поджидать кого-то в каких бы то ни было дверях.

С самомнением? Ничего подобного, никакого самомнения. Это было вполне естественно — я действительно был выдающимся ученым.

Во всяком случае, когда ты в первый раз воззрился на меня, ты смотрел совсем не как выдающийся ученый.

В первый раз? Не помню.

Зато я отлично помню.

Слабость. Из разряда эмоциональных слабостей. Все это, тот первый раз и все, что тогда было, — просто эпизод из прошлого. В действительности самое главное — это смысл, сердцевина. Все прочее — лишь оболочка: меняется она или нет, это касается только обстоятельств. Это понимаешь со временем.

Значит, наверное, я еще слишком молода. Но могу тебя уверить — тогда ты разглядывал меня во всех подробностях. Вот только в глаза ни разу не посмотрел.

Это не может быть правдой. Я как раз всегда смотрю в глаза и терпеть не могу людей, которые во время разговора избегают взгляда собеседника.

Ну, этому, наверное, ты тоже научился со временем, как ты говоришь. А я скажу тебе, что мы тогда разговаривали — в аудитории, где проходили твои семинары. И я употребляю слово «разговаривали» только по причине моего хорошего к тебе отношения, потому что ты делал вид, что задаешь мне вопросы и проявляешь интерес к тому, что я говорю, а я, как дура, делилась с тобой своими проблемами, связанными с твоим предметом, спрашивала о дополнительных занятиях…

Насколько я понимаю, ты пользуешься тем, что я стар и дряхл. Печально констатировать это.

Сделай мне одолжение, не говори глупостей. А кроме того, ты ведь воспользовался мной, не так ли? Так давай, приложи сюда то, о чем ты говорил: именно таков был смысл… сердцевина, ведь так ты выразился? Ты пожирал меня глазами, а я, вместо того, чтобы сообразить, что к чему, таяла от восхищения.

Однако, насколько мне помнится, ты стала вести жизнь достаточно вольную; более того, я бы даже осмелился назвать ее беспутной. Я не соблазнял тебя и не задавал тебе вопросов — если память мне не изменяет, ты сама рассказала мне, как жила до того, как мы с тобой…

А я и не говорила, что ты соблазнил меня. Я сама искала этой встречи, но горел и пылал именно ты — еще до нашего разговора в аудитории для семинаров, с того самого дня, когда ты обнаружил меня у себя на занятиях.

Ты сама себя обнаружила. Прости, что уточняю, но надо было видеть тебя тогда.

A-а, видишь, как срабатывают воспоминания! В один прекрасный день я поняла две вещи: мне хочется быть с тобой и это мне льстит. Я ничего не стала делать: я просто позволила этому случиться.

Дьявольская ловкость. Ты этого хочешь, а я это исполняю.

Мы оба этого хотели. Разница, из-за которой ты ворчишь, — точно та же, которая существует между тем, чтобы пройти в дверь, и тем, чтобы оставить ее открытой. Мне пришлось оставить дверь открытой.

Прекрасно выражено. Это неверно, но выражено прекрасно.

Послушай, в то время мне жилось и хорошо, и плохо. Я же совершила просто невероятный прыжок из колледжа в университет, особенно если учесть, что это был прыжок из провинциального колледжа в Мадридский университет. Конечно, тетя держала меня под наблюдением, но то, чему должно произойти, происходит в любом месте и в любое время. Как бы то ни было, моя рассеянная жизнь была такой, которая соответствовала тому периоду, то есть не слишком-то рассеянной. Настоящая рассеянная жизнь наступила позже, и тогда уж она действительно стала таковой. Тебе ведь известен мой особый дар — находить разных отвратительных интеллектуалов; на нашем факультете я тут же связалась с иностранной театральной группой, и это определило всю мою дальнейшую карьеру. Мне было хорошо, потому что я получала удовольствие, и плохо, потому что я влюблялась. Просто невероятно: как можно вот так вот вечно влюбляться? Я влюбилась даже в тебя, и эта любовь оказалась самой долгой, но ты заставил меня страдать. В этом и заключается проблема влюбленности: приходится страдать, страдать отчаянно, потому что, естественно, они никогда не влюбляются в тебя — по крайней мере, так, как ты, а кто оказался победителем в этой истории, хорошо известно. Потом я перестала страдать — потом, когда окончила университет и поступила на работу, и все то ушло уже так далеко, и я начала чувствовать по-иному.

То есть ты пустилась во все тяжкие.

Да, пустилась во все тяжкие, это ты верно сказал. Мне так хотелось бывать где-нибудь, стать безответственной после стольких усилий и борьбы, что это было подлинным безумием. И не думай, что я раскаиваюсь, ничего подобного, точно так же, как тогда, — помнишь, я тебе рассказывала, как в детстве подставила двоюродного брата. Видишь, зло явно обладает для меня каким-то шармом.

От него получаешь больше всего удовольствия.

Похоже, так оно и есть, что еще тут скажешь? Но дело тут не в трансгрессии, как выразился бы психоаналитик, а в том, что это просто приятно. Ведь так приятно шлепать ногами по жидкой грязи, пока не устанешь, как устаешь от всего.

Не знаю, сознаешь ли ты, что, говоря об этом, всегда употребляешь слова, выражающие презрение: безумие, безответственность, грязь…

Разве? Может быть. Возможно, это один из способов посмеяться над всем этим.

Не сомневаюсь, но, по-моему, это кое-что означает.

В каком смысле?

В смысле чувства вины, разумеется.

Вины? Юморист.

Можешь не соглашаться, если не хочешь, но по крайней мере задумайся. Мне кажется, во всем этом наверняка было нечто, в чем ты не нравилась сама себе, нечто такое, что ты до сих пор не прояснила для себя и потому прикрываешь иронией свое неудачное путешествие по этому этапу. Он, конечно, затянулся? До тех пор, пока мы снова не встретились?

Он был долгим, но окончился раньше — среди других причин, сеньор Умник, потому, что я уже подумывала о замужестве; тебе бы не стоило большого труда догадаться самому. Но ты задаешь мне этот вопрос — из кокетства или беспокойства, а может, из-за того и другого вместе. Тебе-то какое дело? Если бы ты столь же заинтересованно занимался судьбой наших отношений, может, в конце концов я вышла бы за тебя.

И наставляла бы мне рога.

Не опускайся до пошлостей.

Это было невозможно. Была Сара, ты знала об этом, и я тоже. В этом плане все всегда было ясно.

Давай поговорим о чем-нибудь другом, ладно? Чтобы не вступать на скользкий путь. Я хочу сказать вот что; когда тебе хочется просто спать с кем-то, влюбляться страшно глупо. Это должны понимать все, этому, как говорится, следовало бы учить в школе. Но учитывая сублимацию женской натуры…

Боюсь, это ничего не меняет.

Верно, не меняет, однако неравенство налицо. Многие уже понимают это.

Чего же ты хочешь — наша страна была бедной, болезненно тупой, нелепой и безвкусной. А прежде, чем эта тупость завладела всей жизнью людей, был жесткий франкизм — ты не жила при нем, а ведь он был прежде всего свирепым, зверски жестоким. Сначала сам убиваешь или видишь, как убивают, а потом, позже, сублимируешь. Надо жить. И в этом выживании есть нечто волнующее, несмотря на то, что люди малы и мелочны.

А в молчании, ведущем к незнанию и невежеству, есть жестокость. Жестокость, отсутствие любви, бесчувствие к ней.

Думаю, с этим ничего не поделаешь, и я говорю это не потому, что нахожусь уже по другую сторону. Независимо от причин, в конце концов каждому приходится справляться самому.

Великолепно. Ты просто само совершенство. Не знаю, к тому ли человеку я приехала рассказать о своей проблеме.

Ах да, о твоей судьбе. Ну, и что нам с ней делать?

Что мне с ней делать.

Я имею в виду, что ты приехала, скажем так, проконсультироваться со мной. Наверное, для того, чтобы я как-то помог тебе ее решить.

Я надеюсь, что ты поможешь мне навести в ней какой-то порядок, и не думай, это не так уж мало. А принимать решения — мое дело, и я точно знаю, что в этом мне помощь не нужна.

Темперамент и характер.

Нет. Просто мое сумасбродство. Раньше я страдала больше, потом — меньше, и это связано с тем, о чем я тебе рассказывала. Я готова страдать ради любви — разумеется, если это необходимо, но ради любви к хорошему, к тому самому человеку. Такая любовь прекрасна, и ради нее можно пойти на что угодно. А если речь не о такой любви, лучше всего посумасбродствовать с очередным любовником, и все. Теперь — и прошу это учесть — я попритихла, в конце концов, я уже не та, а такие сумасбродства очень вредят телу и оглупляют душу, если они такие же, как в прежние времена, — постоянные и затяжные. Я хорошо усвоила: не более чем по одному за раз, и с перерывами. Возраст не прощает.

Позволь напомнить, что ты все еще замужем.

Я говорю это на будущее, когда овдовею.

Но ты ведь любишь своего мужа.

Да, мое отношение у нему больше всего похоже на любовь к хорошему человеку.

Тогда не строй никаких планов.

Это не планы — это мысли; я просто излагала тебе свои мысли. Я же не могу перестать думать — ни я, ни ты, никто из обладающих хотя бы средним интеллектом и живостью ума. Разве не так?

Лично мне хотелось бы перестать думать, но должен признать, что не могу этого сделать — привычка не прощает.

Ты не можешь и не хочешь. Знаешь, что я тебе скажу? С самого момента моего приезда ты только и делаешь, что жалуешься, и мне это странно, потому что, насколько я помню, прежде ты не был таким.

Это не стенания и даже не жалобы, как ты предпочитаешь их называть, хотя стенания — очень красивое слово. Я всего лишь сознаю свою ситуацию, а она такова, какова есть. Я ничего не могу с этим поделать. Так вот, думая о своей ситуации, я отдаю себе отчет, до какой степени над ней тяготеет время. Все, что я могу сделать, — это оценить его тяжесть, его вес, поразмышлять о последствиях его давления, но как изменить этот вес? Он — сумма лет, он существует независимо от меня. Я могу испробовать что угодно, удариться в сумасбродства, но от этого он не перестанет быть тем, что есть, — мертвым весом. Мне хотелось бы верить в вечное возвращение, но для меня это неприемлемо, так что констатирую — я не жалуюсь и не стенаю. Это акт ясного мышления, а не акт слабости.

Скажи мне одну вещь. Не знаю, может, я сую нос куда не надо, но, честно говоря, это всегда интриговало меня. Ты ведь не просто ушел на пенсию — ты ушел из университета, вот просто так взял и ушел. Я всегда задавалась вопросом, почему.

Ответ таков: личные мотивы.

А я думала, что все дело в презрении. Более того, я продолжаю так думать. В презрении к этому университету — агонизирующему, эндогамическому, мелкому, трусливому. Ты никогда не принадлежал к кланам, к их миру, презирающему тех, кто не подчиняется…

Ты ошибаешься. Я — продукт эндогамии, клана, холопства.

Это неправда.

Правда. Каким образом, по-твоему, человек получает кафедру? Благодаря своей компетентности? Я знаю весьма компетентных людей, которым пришлось искать себе пристанище в колледжах и школах.

Я всего лишь штатный преподаватель, но это не имеет значения, покровители нужны всем. В определенный момент ты помог мне, ты ведь помнишь. Однако ты никогда не создавал кланов, никогда не выставлял со своей кафедры блестящих учеников, чтобы остаться с посредственностями.

Откуда ты знаешь? Я скажу тебе больше: откуда ты знаешь, что они не принадлежат к моему клану, как ты это называешь?

Я? Не знаю. Что ты такое говоришь? Не может быть, чтобы ты говорил это всерьез.

Даже в достоинстве присутствует грех. Я ушел потому, что моя жизнь была невыносимой. Вот и все.

Это неправда. Ты всегда любил преподавать.

О, преподавать. Моя жизнь состояла не только из преподавания, но, как бы то ни было, можно устать и от этого — от преподавания, особенно если в один прекрасный день спросишь себя зачем — зачем ты преподаешь, учишь. И еще: кого ты учишь и ради чего.

Ради чего? Слушай, давай сменим тему. У меня начинается депрессия.

А я, напротив, проголодался.

Да? А я-то считала, что ты живешь исключительно духовной жизнью.

И духовной тоже.


Омар? Да ты с ума сошел!

Это в твою честь.

Моя честь сейчас ниже нуля и не заслуживает даже какой-нибудь несчастной сардинки.

Бедные сардинки и бедные горожане — такие, как ты, кто не умеет ценить даров моря. Этот маленький рыбацкий порт являет собою место, избранное богами. Я не шучу, боги питаются именно здесь. И сардинок, конечно, тоже едят — тех, что оказываются подходящего размера для их божественных уст. Позволь мне тебя поучить. С тех пор как я оставил преподавание философии, значительную часть времени я посвящаю тому, чтобы научиться понимать маленькие удовольствия, даруемые нам жизнью. Заметь, что я сказал «понимать», а не «познавать», потому что мы их знаем, однако иногда, увы, не умеем насладиться ими. Насладиться означает остановиться, оценить, выбрать, отведать этих удовольствий, а потом снова и снова переживать все это мысленно, в памяти. Думаю, мне придется научить тебя есть омара, потому что наверняка ты из тех, кто съедает хвост, немного копается тут-там, высасывает пару лапок, а самое вкусное оставляет разрушенным.

О мудрецы, какими бы чудесными вы были людьми, не будь вы такими педантами!

Сознаюсь, мне нравится быть педантом. Однако, пока нам готовят омара, давай-ка пройдемся до конца набережной. Ветер сегодня словно бросает море прямо нам в лицо, ты чувствуешь эту соль? Ты присутствуешь при одном из крайних проявлений красоты.

Любопытно, что ты упоминаешь о красоте здесь, у моря. Я как раз вспоминала один из дней моего путешествия по Галисии — думаю, это было в окрестностях Байоны, но где точно, не помню. Там был сосновый лес, кажется, сосновый, а внизу и до самого горизонта — море. Я сидела, прислонившись к стволу и глядя на море; еще помню песок — похоже, это было одно из тех мест, где лес и трава подступают к самой воде вперемежку с песчаными пляжами, как в Самиле… Так вот, я сидела, а время текло, наполняя мое тело и душу восхитительным ощущением счастья.

Когда это было?

По-моему, в то лето, когда я окончила университет. Да, я помню, потому что я по-прежнему вела бурную жизнь, сумасбродную жизнь, ну, ты понимаешь. После нашего разрыва я вернулась к своим сумасбродствам — наверное, чтобы поскорее забыть о тебе. И потом, нужно было продолжать карьеру: во мне сосуществуют сумасбродная особа и филолог-англицист. Это большой порок, правда?

Гм… беспутная жизнь и английская дисциплина не так уж далеки друг от друга.

То, что ты сейчас сказал, — разумеется, плод твоего остроумия. Так вот, продолжаю рассказывать. Я ощущала такое счастье, такую гармонию чувств и духа — и вдруг, думаю, желая испытать наслаждение или сделать этот миг еще более наполненным, взглянула на книгу, торчавшую из моего рюкзака, и мне захотелось почитать. Наверное, это был один из сборников лучших произведений английской поэзии или что-то в этом роде. Галисия, лето, одиночество, лирическое настроение, законченная учеба… можешь представить себе, этакий огромный вздох облегчения. В общем, я начала листать книгу, заглядывать туда-сюда, мне попадались стихи, заставлявшие меня поднимать глаза от строчек, чтобы лучше прочувствовать, как говориться, посмаковать их… я наслаждалась — вот точное слово: наслаждалась. И вот после одного из таких моментов, перевернув очередную страницу, я начала читать «Оду к греческой вазе» Китса, а когда дошла до конца, до этого мощного финала — ты знаешь его? —

Beauty is truth, truth beauty, — that is all

Ye know on earth, and all ye need to know[7], —

я вдруг поняла, что плачу, потому что смотрю на море и ничего не вижу. А плакала я от счастья.

Эти стихи лживы, и тебе придется это признать. Правда, истина есть красота, а красота — истина… Да стоит тебе только оглянуться, посмотреть вокруг — не нужно далеко ходить за другими примерами, — и ты увидишь, что это неправда. Взгляни на это море: да, оно есть красота, но просто само по себе — к истине оно не имеет никакого отношения. Истина — понятие, изобретенное нами, людьми, создание нашей мысли. Идея, что истина есть красота, а красота — истина, принадлежит романтизму и давным-давно оставлена; она принадлежит определенной эпохе, определенному взгляду на жизнь, который, как мы знаем сегодня, не соответствует действительности.

И чувствам тоже?

Чувства — это эмоциональные потрясения, и мы должны не сублимировать их, а оставить в покое.

Мое тогдашнее чувство было чувством счастья. Взгляни на это море, которое разбивается у наших ног, обрызгивая нас мириадами капелек. Это есть то, что я воспринимаю, и это есть реальность; реальностью является и то, как я это ощущаю и чувствую. Чувства принадлежат реальности, профессор.

Чего ты хочешь? Обидеть меня? Я смотрю на море, туда, к горизонту, воспринимаю и ощущаю эти капли, которые суть его голос и, если ты мне позволишь немного безвкусицы, его уста. Я созерцаю его простор и ощущаю его влагу. Это называют широтой видения, однако я не делаю из одной-единственной части — распыленной на атомы воды, осыпающей мое лицо, — целого мира, это всего лишь одна часть, одна из форм выражения мира, именуемая морем; не следует упускать это из виду. Чувства — они как эти капельки, и они не скажут нам о размерах моря.

Не знаю, может, я немного сбилась. Я говорила тебе об ощущении полного счастья, в котором сливались природа и слово. Для меня это была красота, мощнейшая красота. И это было таким же настоящим, как моя жизнь. И вот что я тебе скажу: с тех пор, с того дня и с того ощущения, красота превратилась для меня в одну из причин, по которым стоит жить, я стала двигаться к ней и обнаружила, что истинные вещи прекрасны; я продолжаю двигаться в этом направлении и дошла до того, что как раз сейчас у меня в душе целое море сомнений, я пытаюсь понять, в чем красота моей жизни, чтобы она помогла мне принять решение.

Я не знаю, что такое истина, меня никто не знакомил с этой сеньорой. Что же до красоты… она не более чем канон. Каноны меняются. Романтический канон, повторяю, более не действует.

Правда и красота ощущаются. Я говорю тебе о правде не как о противоположности лжи, а как об истине красоты, о подлинности восприятия вещей, о которых все твое существо говорит, что это истинно и прекрасно.

То, что ты говоришь, весьма слабо — разве только ты возвращаешься к теме обостренности чувства, столь свойственной женской душе. Кроме того, ты путаешь истину и подлинность.

Ты стареешь, Фаусто, ты стареешь.

Фаусто? На самом деле, судя по той жизни, которую я прожил, моим родителям, наверное, следовало дать мне имя Инфаусто[8].

А вот ты злая — такими становятся все женщины, когда чувствуют, что их загнали в угол. Ты назвала меня стариком, и это правда, но ты думаешь, что голова у меня уже замкнулась на самой себе, — в этом пункте ты ошибаешься, она вполне открыта. Ты приехала сюда в поисках порядка, не так ли? Ты приехала, чтобы попросить мою старую голову помочь тебе навести порядок в твоем хаосе? Ты приехала просить об этом такую старую и закрытую для всего голову, как моя? Видишь? Ты сама противоречишь себе, подставляешь самой себе подножку. Потому ты и приехала ко мне — чтобы увидеть. Взгляни на море, до самой его глубины, до самой линии горизонта: ты видишь его? Или не видишь? Нет, ты не видишь его, потому что не умеешь смотреть, а смотреть ты не умеешь потому, что тебе не нужно знать, откуда берутся эти капельки воды, ты просто соглашаешься с тем, что они есть. День сегодня такой серый, что в нем все смешано и размыто, но вон же оно — море. Есть почти неразличимая линия, от которой начинается движение: оттуда приходит море, то самое, которое, уже вполне отчетливо видимое, бьется здесь, перед нами, об основание набережной, а потом возносится вверх, раздробленное на атомы, в виде вот этой водяной пыли, которая так нравится тебе. Посмотри на него, охвати взглядом на всем его протяжении, от горизонта до места, где мы стоим, потому что все это — море. Глаза подводят тебя, не давая видеть ясно? Сейчас — нет, потому что твой мозг открыт и позволил тебе прочертить линию горизонта. Ты видишь море, и ты видишь небо, теперь все доходит до тебя. Подними глаза, посмотри на небо, потом снова на море. Ты все еще сомневаешься? Нет. Теперь нет. Теперь ты уже знаешь. Ты увидела. Глаз без участия мозга мало чего стоит. Мозг же без участия глаза остается все таким же мощным — таким мощным, что не только следует за тобой в твоем интересе к познанию, не только подталкивает тебя, если ты позволила любопытству взволновать тебя, но и сохраняет все, что ты видела, как то, что ты увидела сейчас, и возвращает тебе это столько раз, сколько тебе нужно, и в таком виде, в каком попросишь. Вот истина, и прекрасно, что это истина: я предпочитаю выражать это так.

Я знаю только, что «Ода к греческой вазе» определила мой путь.

Армстронгу понравился твой перевод?

Он не владеет испанским. Не помню, говорила ли я тебе: он англичанин, специализируется на английском романтизме, хотя знает и многое другое.

Поправка: Армстронгу понравилось твое исследование?

Это было не исследование, а проект, хотя я уже написала кое-что на эту тему. Его интересует мой проект. А перевод — это приложение, которое он в любом случае не сможет оценить. Однако он знает, что это превосходный перевод, хотя мне неловко так говорить. Дело в том, что у нас в научных библиографиях переводы не учитываются, эту работу считают чем-то вроде служанки по сравнению с, так сказать, хозяйкой дома: критическим исследованием. И все же могу сказать, что двери, открывшиеся передо мной среди тех английских коллег, которые владеют испанским, открылись благодаря моему переводу. Но это ценят там, у них, а не у нас дома. Мои переводы «Од» привлекли внимание к моим работам — точнее, попыткам, — касающимся английских романтических поэтов. Так я познакомилась и с Армстронгом.

Хорошо. Мы говорили о том, что «Ода к греческой вазе» определила твой путь. Ну и как, он привел тебя к счастью?

Знаешь, я бываю счастлива всякий раз, когда мне удается приблизиться к тому ощущению, о котором я тебе рассказывала.

Вот видишь? Ощущения.

А откуда, по-твоему, происходят твои мысли? Как и у всех, из того, что попало тебе в голову через чувства. Разве мысль дает счастье?

Я долго думал, что мысль не дает счастья, но дает удовлетворение. И до сих пор считаю, что она дает удовлетворение, но знаю, что теперь, в лучшем случае, речь идет об удовлетворении отрицательном или, возможно, даже бесплодном.

Но ведь глаз тоже обманывает, а вот капли воды на лице — нет.

Ориентализм, чистый ориентализм. Не надо говорить мне таких вещей, потому что я следую традиции западного христианства.

Мы остановились на том, что ты окончила университет. Как раз тогда я потерял тебя из виду.

Я вернулась к матери в Овьедо и начала думать о будущем.

Полагаю, оно рисовалось тебе в черном цвете.

Да, ты прав, в черном, как муравей. Мне предстоял конкурс на замещение вакантной должности, но в то время мне хотелось не уединения и занятий, а веселой жизни. В Мадриде, вернись я туда, меня ждали ребята из моей компании, не из той, что раньше, — это была уже другая компания, потому что на последнем курсе я связалась с театральной группой, ну, в общем, ты знаешь, на самом деле это было очень интересно и весело, я до сих пор иногда скучаю по тем временам, но эта обстановка никак не способствовала бы уединению и занятиям. Я сказала, что скучаю, да? Но это не значит, что я хотела бы вернуть все это. А оставшись в Овьедо, с матерью и остальными обитателями Дряхлого города, я бы в первый же год закисла и покрылась плесенью.

И ты вернулась в Мадрид.

Нет.

Нет? Но я готов был поклясться, что… когда у тебя был конкурс… ты ведь позвонила мне после первого экзамена, разве не так?

Да, но я не это имела в виду. Действительно, я позвонила тебе, потому что мне нужна была небольшая помощь. Ты уже забыл. Но это не важно. Я попросила тебя, как говорится, протянуть мне руку, а ты попытался отхватить мою по самый локоть. Нет, не возражай, потому что все было именно так. После роскошной сцены расставания, мотивированного твоим браком, после твоего драматического «прощай», после того, как я, почти убитая горем, оказалась ввергнута в объятия жестокой судьбы, ты погубил все это великолепие, попытавшись вернуть то, что было. Ты не помнишь? А должен бы, поскольку именно по этой причине мы встретились далеко не сразу, и нам долго не удавалось вернуть прежний тон, прежнюю дружбу (хорошо, что все-таки удалось), а мне — заставить себя снова увидеть в тебе человека, который меня столькому научил, потому что, могу тебе сказать, ты был хорошим преподавателем; более того — сегодня я щедра и великодушна, — ты был лучшим из всех. Стоп! Не раскрывай рта, не пытайся воспользоваться моей эйфорией. Я продолжаю рассказывать.

Я только хотел сказать тебе… я просто чувствую, что молодею.

Не молодей, не надо, мы можем все испортить. Слушай. Молчи и слушай. Вот тогда и вмешался случай, потому что именно в то лето я познакомилась со своим будущим мужем. Да, хотя это тебя и удивит. Мой муж тоже из Овьедо — не родом, но он жил там и находился в таком же положении, что и я: учеба окончена, весь мир перед тобой, а что делать — неизвестно. Он был адвокатом. К тому времени он жил в Овьедо уже много лет, но тогда, честно говоря, показался мне чем-то вроде марсианина — он был настолько другим, непохожим… у меня было ощущение, что я встречаюсь с приезжим, может, из тех, которые проводят у нас лето, и что в сентябре он снова вернется к себе в Мадрид или куда-нибудь еще, понимаешь? И он понравился мне — вот просто понравился, и все. Позже выяснилось, что он заприметил меня еще прошлым летом, а может, позапрошлым, я уж не помню, но дело не в том: главное, что нам одновременно пришел в голову один и тот же план — а что, если уехать в Мадрид вдвоем и поселиться вместе? Ему предстояло решить, будет ли он подавать прошение на участие в конкурсе или займется чем-то другим, мне хотелось преподавать, и я тоже собиралась стать соискательницей; короче, мы могли помогать друг другу, и… ну, в общем, нам было хорошо вместе. Не думай, что это было легко, потому что наши семьи… представь себе, что было бы, если бы они обнаружили, что у нас один и тот же почтовый адрес. Но в этом возрасте, знаешь, когда тебе приходит в голову гениальный план, тебя уже никто и ничто не может остановить. Говорю тебе положа руку на сердце: я вспоминаю всю эту историю как чудесное приключение: такие волнения, такие планы, такое ощущение будущего… и поверь — о чем я меньше всего думала тогда, так это о браке, но уж такова жизнь. То, что казалось необыкновенным приключением, полным событий и сюрпризов, в конце концов превратилось в то, что сохраняется главным образом по традиции: канонический брак. Потому что — и не спрашивай, почему именно, — в итоге мы обвенчались в церкви. Разумеется, это произошло позже, так что пока давай оставим это. Главное, что я обосновалась в Мадриде, в крошечной квартирке на окраине, и засела за книги.

Но ты ведь так и не стала подавать прошение!

Нет, ты же знаешь, я вернулась в университет, потому и позвонила тебе. Но я и начала заниматься для конкурсных экзаменов. Слушай, не докучай мне своими глупыми уточнениями, которые тебя абсолютно не интересуют. В общем, жизнь в квартирке перешла в сожительство… и мне стало хорошо. Денег у нас не было, просто совсем не было, но мы усердно занимались, а вечерами ходили гулять. Когда учишься, жизнь прекрасна, потому что можешь заниматься когда тебе угодно и так же точно, по своей воле, прерывать занятия и выходить проветриться. Мы частенько бывали в одном заведении по соседству с улицей Дель-Пес, ну, или что-то в этом роде, где выступала совершенно потрясающая пара комиков, мы от них были просто в восторге. Тебе это говорит о чем-нибудь? Ни о чем, да? Ну конечно, ведь ты уже тогда был совсем взрослый, чего же ты хочешь?

Да, конечно.

Так вот обрати внимание: тогдашняя жизнь была просто замечательной, очень увлекала меня, а подготовку к экзаменам я бросила на полпути потому, что наметилась возможность вернуться в университет — так сказать, на первую ступеньку лестницы, ты же понимаешь, таких шансов не упускают, а кроме того, речь шла не о твоем факультете, отчего эта возможность становилась вдвойне привлекательной.

Пожалуйста, не будь циничной.

Никакого цинизма, поверь мне. На твой факультет я бы не пошла по вполне очевидным причинам, я не люблю осложнять себе жизнь, и тогда тоже не любила; мысль о том, что придется постоянно встречаться с тобой — после истории, в которую ты втянул меня, когда я попросила у тебя помощи… Нет уж. В подобных случаях следует держаться как можно дальше. Твой тон становится неприятным, и я говорю это вполне серьезно.

Хорошо, не будем больше об этом, не воображай, что мне это хоть капельку интересно. Расскажу тебе конец истории. Итак, мы с мужем жили в той квартирке и готовились к конкурсу. Но он тоже отказался от этой идеи, когда получил предложение от одной адвокатской конторы. Кстати, он работает там до сих пор. Он не начальник, не входит в число руководителей, но пользуется большим доверием. Подготовку он оставил позже, чем я. Конкурсные экзамены — вещь ужасная, говорю это тебе по собственному опыту. Я знаю, что тебе и самому это хорошо известно, но это не одно и то же. Не одно и то же участвовать в таких экзаменах в области образования и в области юриспруденции, особенно если человек собирается стать государственным адвокатом или нотариусом. Он борется, пробивает себе путь наверх, а добравшись, смотрит вниз и начинает думать, что, может, не так уж и плохо быть каким-нибудь секретарем мэрии, или чиновником, или, на худой конец, таможенником. Я была рада, когда ему предложили место в этой частной конторе. Он тоже был очень рад, принял предложение, и мы расстались. Да. Расстались — перестали жить вместе, у каждого началась своя, отдельная жизнь. Странно, да? А дело было вот в чем: он получил стабильную работу, а я оставалась не слишком-то платежеспособной, наше прежнее житье по-студенчески — квартирка пополам — теряло смысл, жизнь менялась, поведение и отношения — тоже. Вместо него я взяла к себе приятельницу, а он ушел. Это не значит, что мы перестали видеться: просто мы разорвали нечто такое, что действия каждого из нас делали как бы фиктивным. Решив остаться вместе, мы становились парой, в которой каждый живет на свои средства и не приходится совместно платить за жилище; решив же расстаться, мы вряд ли могли почувствовать себя свободными, потому что нас связывало слишком многое. Не знаю, как ему, но мне идея зарабатывать немного денег собственными усилиями возвращала ощущение свободы, оно было нужно мне, понимаешь? Мы не перестали встречаться, и это давало мне ощущение чего-то очень прочного, мне было хорошо оттого, что мы не рвем наших отношений; но, вместе с тем, тогда такая ситуация — у каждого свой дом и свои средства, — казалось, привела эти отношения в то нормальное русло, в каком они должны были бы развиваться с самого начала. И мы думали, что если решим соединиться, то соединимся, и все, а если нет, то будем просто встречаться, бывать где-то вместе, при этом живя каждый собственной жизнью и собственными интересами: вместе, но не связывая друг друга, понимаешь?

Слова, которые ты сейчас произнесла, — да, но смысл — гораздо меньше.

Ну если ты не понимаешь, я не знаю, что еще тебе сказать.

Да это и неважно. Странно, что он согласился с таким положением вещей. Отношения, связи имеют тенденцию определяться; другое дело, если мы не способны определить их для себя и усложняем их до тех пор, пока окончательно не завязнем в них, как в болоте, — и свободы движения нет, и вырваться не получается. Но обычно, как я уже сказал, они имеют тенденцию определяться. Однако история, которую ты мне рассказываешь, похоже, развивалась другим путем — чувства в сторону, все внимание только экономическому положению, дающему куда больше свободы. Ты хочешь сказать, что имей вы эту свободу с самого начала, вы не поселились бы вместе в той квартирке, которую оплачивали из денег, присылаемых родителями?

Да, пожалуй, и правда все было именно так.

То есть вы ложились в постель только в исключительных случаях.

Я предпочитаю считать, что мы любили друг друга, но, в общем, это правда.

Что вы любили друг друга? Давай-ка проверим, правильно ли я тебя понял. Не сложись случайно подобная ситуация, вы не любили бы друг друга, но поскольку она сложилась, вы любили. Ты это хотела сказать?

Ну, в общем, да.

Могу только повторить: на уровне словесного выражения я это понимаю, потому что мой мозг способен воспринять эти слова. Однако смысла не понимаю абсолютно.

Ты счастлива с ним?

Да, могу сказать, что да. Я счастлива с ним. И с моими дочками.

Счастливое семейство.

Да.

Мы с тобой не потеряли друг друга, в общем-то, благодаря переписке. Я всегда считал, что, перебравшись в Мадрид, ты просто исключила меня из числа своих знакомых. Конечно, мы встретились, но… позже.

Не напоминай мне об этом.

Ты действительно избегала меня. В конце концов, между обоими факультетами не такое уж большое расстояние, но мы никогда не виделись, а встретились только на том конгрессе, это просто невероятно. Ведь к тому времени, когда состоялся конгресс, я был уже на Канарских островах.

Ты уже был профессором, возглавлял кафедру. Потому я и спрашивала тебя о конкурсе. Я всегда думала, что ты примешь участие в конкурсе претендентов на место руководителя кафедры в Мадриде и вернешься.

Постарайся вспомнить как следует. Этот конкурс объявили позже, когда у меня уже пропал всякий интерес. В конце концов, важно то, что со времени конгресса до сегодняшнего дня мы с тобой постоянно поддерживали отношения… эпистолярного свойства. Единственные спокойные отношения, какие у нас были.

И длительные.

И длительные, конечно.

Ты не расскажешь мне, почему ты остался на Канарах? Это как-то связано с твоим приездом сюда?

Нет. Это ведь ты приехала посоветоваться со мной, так вот и советуйся, а не допрашивай меня.

С головой у тебя все в порядке, умом ты моложе, чем телом. То, как ты говоришь и мыслишь, напоминает мне тебя прежнего, всегдашнего, как будто и не было всех этих лет.

А разве это не заметно по письмам? Я имею в виду — то, что с головой у меня все в порядке.

Нет. То есть да, конечно, да, но в письмах все иначе. В письмах человек не столько говорит, сколько размышляет, организует свои мысли, приводит их в порядок, выстраивает, у него больше возможностей защититься. И, знаешь, даже по письмам чувствуется твоя педагогическая натура: они очень ласковые, очень дружеские, но это письма педагога, профессора. А сейчас, когда ты вот тут, передо мной — и это весьма любопытно, — у меня ощущение, что ты не мой преподаватель, а скорее один из моих товарищей по университету, только на пару лет постарше. Да, именно это я имела в виду: дело не в том, что прошли годы, а в том, что они приблизили нас друг к другу.

Как будто бы ты повзрослела, а я все это время поджидал тебя.

Гм. Как ты любезен. Повзрослела. Что это ты вдруг стал таким учтивым? Нет-нет, ты меня ничуть не обидел: я действительно вполне взрослая, зрелая женщина и не скрываю своего возраста. Сорок три — и ни годом меньше. Но прежде ты сказал бы «постарела», а не «повзрослела». Что тебя так изменило здесь? Одиночество? Чужая среда? Как бы то ни было, абсолютно верно, что зрелость сближает людей — даже при такой разнице в возрасте, как у нас с тобой. Для меня ты всегда останешься человеком, который дал мне особенно много — так много, что до сих пор я в значительной степени живу тем, что обрела с твоей помощью. Но теперь общение с тобой — я хочу сказать, теперь, сейчас, когда наконец мы общаемся не посредством писем, а снова оказались лицом к лицу, — уровень этого общения стал другим, я такого не ожидала. И я рада этому.

Могу предположить, что в письмах я по-прежнему выглядел чем-то вроде учителя.

Ну, в общем, да. Я и писала тебе в надежде на это.

Не могу сказать, что мне роль мудреца не по вкусу, но сейчас ты действительно ближе. Жизнь сближает людей.

Послушай, это ведь очень хорошо, что ты мудр. Мы сейчас и правда разговариваем по-другому, не так, как прежде, но я была бы весьма благодарна, если бы ты продолжал оставаться мудрецом.

Почему ты не ешь?

Что? A-а, нет. Нет. Я лучше подожду. Зато ты, как я вижу, просто в восторге от них.

Устриц — натуральных, живых — следует есть только в непосредственной близости от моря, я все больше убеждаюсь в этом. Тебе же известны все эти глупые разговоры насчет того, что ни в одном порту не найдешь такого выбора морепродуктов, как в Мадриде? Такое могут утверждать только провинциалы. А уж что касается устриц, тут всякие споры просто неуместны. Разница в интенсивности вкуса очевидна.

Честно говоря, мне как-то неприятно есть их живьем. Нет-нет! Оставь их, ешь. Мне неприятно есть их самой, а не смотреть, как это делают другие. Особенно с таким довольным лицом, какое становится у тебя после каждой устрицы. Устрица, глоток вина — я вижу, это своеобразный ритуал.

Это ритуал счастья. Смотри-ка, вот и омар. Как он тебе?

О господи, ну и зверюга.

Да, доисторическая. Я рад, что сегодня здесь нет лангустов. Я бы ни на что не променял эту роскошную даму.

Даму?

Видишь, вот икра. Эта сеньора — просто шедевр природы. И эти кораллы… Ну, на доброе здоровье.

Что ты сказал? На здоровье? Да я умру, если мне удастся ее съесть.

Ну-ну, не прикидывайся неженкой. Это же чистое удовольствие без единого атома жира. В атаку!

С какого бока?


Он такая важная фигура, этот Армстронг?

Да, очень важная. Номер один. Ты даже представить себе не можешь, что это за человек. И в личном плане тоже: умница, замечательно умеет проникать в самую суть, выстраивать свои мысли. Плюс к тому — великолепное чувство юмора.

Не знаю, я как-то никогда не доверял этим якобы кладезям премудрости. Академическая слава редко сопровождается подлинными чувствами и подлинным умом.

Испанская — нет, но англосаксонская — да.

О, довольно, довольно. Чужеземный академизм в общем и целом так же туп, как и испанский, потому что прежде всего это академизм: ему неведомы национальные отличия — это проблема рассеянного склероза, ха-ха-ха. Пора нам уже перестать преклоняться перед всем иностранным, переживать и униженно просить прощения за то, что мы испанцы.

Что за чушь! Кто это говорит?

Ты. Сама грешишь этим. Ты опускаешься на колени перед этим светилом, которое высасывает твои мозги, и ты готова пожертвовать жизнью ради того, чтобы работать с ним. О чем мы говорим?

О чем ты говоришь?

Просто я уже сыт по горло этой глупостью и легковерием, этим преклонением перед всем, что приходит извне. Это нечто вроде кори, которая должна была бы пройти у вас с возрастом, но я уже вижу, что она не прошла: хуже того — она прогрессирует.

У вас? У кого это — у вас? У кого она должна была пройти?

У всех, девочка, у всех.

Послушай. Если я стремлюсь работать с Армстронгом, то лишь потому, что он — крупнейший специалист в поэзии английского романтизма. Я говорю «крупнейший», потому что читала его работы, а также работы почти всех, кто прямо или косвенно занимается этим делом — моим делом. А еще я скажу тебе, что ты палишь наугад, потому что ни черта не понимаешь в том, о чем и о ком я говорю. Я не понимаю, что это на тебя нашло, но стрелял бы ты лучше в другую сторону, а не по мне.

Ну, разумеется. Кто же посмеет спорить с тобой?

Да ведь ты даже ничего не слышал об Армстронге, пока я не упомянула о нем.

Не слышал. Конечно, не слышал. Но мне и не нужно знать его — ни его, ни кого-либо другого, — чтобы с первого взгляда опознать легковерие и глупость.

Значит, я — легковерная дура? Я?

Ну, я не уверен…

Но это же невозможно — выслушивать всю эту чепуху! Ты хоть понимаешь, что сам заблудился в том, что сейчас тут наговорил?

Мне нет дела до Армстронга. Меня возмущает этот тон безоглядного обожания, каким ты говоришь о нем. В этом и заключается зло легковерной глупости. Могу тебе предсказать: у него ты не научишься ничему такому, чего уже не знала бы сама, зато пройдешь целый курс почитания, пока с твоих глаз не спадет повязка и ты не поймешь, что, если действительно стремишься познать лучшее, тебе нужно читать всех этих ханжей, но при этом отойти от них подальше, потому что они жаждут только лести и преклонения. Это власть. Проклятая власть, отравляющая души; яд, который дает победу, триумф — по крайней мере, ему. А вам?

Ты мне скажешь в конце концов, кто такие эти мы?

Все вы.

Знаешь, что я тебе скажу? Иди ты ко всем чертям.

Я? Ну, как скажешь… Эй! Погоди! Что это с ней? Подожди, слышишь…


У меня нет будущего — вот к такому выводу я пришла. Продолжать преподавать, бороться за кафедру… это всего лишь продолжение и борьба, и все до такой степени бесплодно, что просто подавляет меня. У меня ощущение, будто я брожу по собственной могиле. Все плоско, однообразно, ни волнений, ни желаний.

Ни зрелости, дорогая моя… может быть.

Ни зрелости, это точно. Зачем она мне? Насколько я себе представляю, зрелость имеет под собой какую-то основу, ведь так? И должно быть какое-то место, куда ее поместить, а если нет, то для чего она нужна? А незрелости люди, похоже, побаиваются — возможно, из страха перед всем тем, что неустойчиво, несостоятельно… незрелость считается продуктом неуверенности. Что за глупость! Как будто неуверенность исчезает с приходом зрелости. На самом деле я считаю, что зрелость — это что-то вроде сонного мака для большинства смертных, не понимающих, что они пользуются ею как разменной монетой в своих уступках. «Вы уже взрослый, зрелый, ответственный человек, у вас уже есть где обосноваться и культивировать свою мудрость…» Мудрость ожидания смерти, судя по тому, как ее превозносят, наверное, тоже здорово ободряет и воодушевляет, но все лгут, скрывая, что это уступка слабости, которая ведет их к могиле — бесславно, безрадостно — и которую они предпочитают прятать от остальных. Вот это умение притворяться и принято именовать зрелостью. Вот так люди питаются своим отсутствием крепости и веры, превращая его в состояние снисходительного потворства, подобное состоянию свиты голого короля. Так вот, что-то внутри меня говорит, что мне вовсе не нужно смиряться и соглашаться, я не должна делать этого, а конформизм — еще более мерзкий и гнусный порок, чем лень. О господи, как же я ненавижу слабохарактерность! Я мирюсь со многими другими человеческими слабостями, но эту ненавижу всей душой.

Ладно, я постараюсь забыть о некоторых довольно-таки нелепых утверждениях, которые ты сейчас высказала, — и ты сама прекрасно знаешь, что они таковы, — а в ответ на них, уж позволь, скажу тебе, что в твоей апологии незрелости есть нечто романтическое.

Но ведь это как раз моя специальность, не так ли? Думаю, я не случайно выбрала именно романтическую поэзию. Чтение Китса на берегу моря — помнишь, я тебе рассказывала? — тоже сцена весьма романтическая. Когда смотришь издали. А, так сказать, в оригинале и в тот момент она, вероятно, была чисто эмоциональной.

Послушай, я не собираюсь больше сердиться на тебя, но ты должна признать, что не желаешь складывать оружия. Я не оставлю тебе выбора, я не хочу, чтобы ты снова умчалась, бросив меня, как в прошлый раз, когда изволила разгневаться. Но вот что: согласись, ты приехала сюда с целью поверить свои намерения моим мнением; поэтому прими условия нашей встречи, сколь бы ни были они жесткими.

Я принимаю их, и… посмотрим, смогу ли я их выдержать. Я высоко тебя ценю, но мы с тобой — люди очень разные, поэтому естественно, что время от времени между нами проскакивают искры, ничего уж тут не поделаешь. Однако я признаю, что приехала сюда, чтобы поговорить с тобой, поскольку меня обуревают сомнения. Одно дело иметь ясную идею — не хочу быть конформисткой, не хочу зарывать свою жизнь, а другое — уметь правильно приложить ее. Для этого мне нужен ты.

Или ты думаешь, что я тебе нужен. Не обманывай себя на этот счет: возможно, я полезнее тебе в роли фронтона[9], чем в роли советчика.

Ты в роли фронтона — просто очаровательно. Только представь себе: ударить о тебя мячом и сразу достигнуть цели. Чудесное освобождение, не правда ли?

У тебя и правда любопытное чувство юмора. Интересно, что за ним скрывается?

Так вот, представь — ты можешь хоть что-нибудь себе представить, хоть на минутку? — что вся моя работа по Китсу, включающая в себя перевод его од, работа, подчеркиваю, в которую я вложила столько внимания и столько труда, что даже начала подозревать: она значит для меня гораздо больше, чем просто исследование, — в общем, все это высоко оценено человеком, которого я считаю высочайшим авторитетом в этой области, и не потому, что он светило — для меня это не имеет значения, — а потому, что я уважаю его больше всех. По-твоему, мне есть дело до того, что он якобы ханжа? Мне на это наплевать: наплевать на все его величие и на весь его английский антураж. Я как раз думаю о себе: он уважает меня в ответ на мое уважение к нему, но я первая начала уважать его. По-твоему, это глупость и легковерие? Нет. Ты прекрасно знаешь, что нет. Вспомни, ведь это ты учил меня говорить, высказываться, и я сейчас говорю о самом главном в этом вопросе. Я говорю о себе, об Армстронге пока забудь. Но Армстронг предлагает мне год поработать с ним, в его святилище — там, в Англии, и при этом подразумевается, что где год — там и два. Что скажешь? Я должна отказаться? Не отвечай, я продолжаю излагать проблему. Сейчас настал момент понять, чего ради я работала над Китсом: во исполнение своей педагогической миссии или ради того, чтобы достичь некой вершины. Потому что, если речь идет о втором, я должна ехать. И вот тут — на самом деле вот тут, в человеческом плане — и начинается моя проблема. Поэтому меня интересует твое мнение не об Армстронге — о нем ты волен думать все, что угодно, — а о том, что мне делать со своей жизнью, потому что я чувствую, что играю ею.

Загрузка...