ЧТО ЗА КОМИССИЯ, СОЗДАТЕЛЬ…

ПЕРВЫЙ КУРС УНИВЕРСИТЕТА

Моя бабушка по матери рассказывала мне, что при династии Романовых ее, маленькую запуганную девочку, ставили в приходской школе голыми коленями на горох, били линейкой по пальцам и безжалостно долбили по голове христовыми заветами.

Эти полезные исторические сведения позволили мне быть снисходительным к «пропесочиваниям» на родительских собраниях за двойки и разгромным нотациям за дерганье девичьих кос.

Опыт моей школьной жизни, не отягощенный в такой мере вниманием родителей, в какой аттестат отягощался тройками, принес свои плоды. При поступлении в университет я блестяще провалился на экзаменах.

Мой папа, артист, видевший меня в перерывах между гастрольными поездками, узнав об этом, поинтересовался:

— И это мой сын?

Тетя Груня, домработница, сказала:

— Одних кровей, баламут.

Хотела ли она подчеркнуть наше с отцом родство, или намекала на общность характера, осталось неизвестным.

Я улыбался, глядя на отца.

— Лоботряс, — сделал первый потрясающе правдивый вывод отец. — Бедная мама. Будь она жива, посмотрела бы, что из тебя получилось.

— А что из меня получилось? — спросил я.

— Будешь сам зарабатывать себе на хлеб, — сделал он второй не менее потрясающий вывод.

— Как это? — растерялась тетя Груня. — Кто он тебе: сын родной или приемыш какой?

Отец был неумолим, я — гранитно тверд в нежелании исполнять его волю. В результате — сила солому ломит: я был сослан на периферию, к своей бабушке.


Бабушка жила в деревне, где живописная местность просилась на полотна Левитана: лесок, березки, легкие, прозрачные, как балерины, речка багровая при закате солнца, коричневые домики, а за леском — ржаные поля.

Несколько дней я с удовольствием питался парным молоком, домашней сметаной и цветочным медом. Пробовал и душистую медовуху, после чего долго сетовал стареющему предку, своему деду, на неудавшуюся жизнь. Дед, солдат еще царских времен, щурил подслеповатые глаза, согласно кивал пожелтевшей бородой и в заключение прошамкал:

— Должно, пороли тебя мало?

После таких слов я охладел к деду. Я слонялся в березовой роще, что вела к реке, купался по нескольку раз в день, часами валялся на траве, следя за бродившими по небу барашками облаков, и старался постичь смысл жизни.

…Бабушка, к моему удивлению, не имела собственной машины, не получала персональной пенсии, а работала на колхозной ферме. Там она пропадала с утра до вечера. Уже засыпая, я слышал, что Белолобая опять дала мало молока, а Буренка попортила себе ногу. Особенно часто повторялось имя Стюрки, годовалой телки, которая «ужасно бодунья и сладу с ней никакого нет».

Скучая, я решил ознакомиться со всем этим бродячим поголовьем, приносившим много хлопот и определенное количество доходов моей бабушке.

В поле, где рогатое племя добровольно питалось одним естественным силосом, я смотрел на здоровых коров и телят, стараясь угадать, какая из них Стюрка. Напротив меня крупная телушка, помахивая хвостом, задумчиво жевала траву. Выпучив в мою сторону большие ласковые глаза, она с полнейшим равнодушием взирала на существо, имя которому — царь природы.

Я обозревал стадо с видом Наполеона, допустившего армию пред свои очи.

Вдруг без всякого объявления войны, телушка ринулась на меня, круто выставив маленькие, но твердые рога. Носитель мяса, молока и кож бодро мчался за царем природы, на ходу проклинающим узкие туфли, отнюдь не приспособленные для бегства от животных.

— Стюрка, Стюрка, — раздался ласковый девичий голос. — Поди сюда, голуба!

И «голуба» резво затопала на голос. Девица с льняной копной волос гладила телушку, добродушно тыкавшуюся мордой в загорелые руки.

— Вы живете у бабушки Катерины? — спросила девица у меня.

— Я — лицо отдыхающее. — Дышал я тяжело, можно сказать, бурно, и поэтому мог говорить только кратко.

— Ах, лицо, — улыбнулась ехидно девица. — А от чего вы отдыхаете?

— От трудов, — холодно изрек я.

— Ах, от трудов… — в тон ответила девица.

Почему земля не разверзлась подо мною, осталось для меня загадкой.

— Жарко? — посочувствовала девица.

— Парит, — согласился я.

И мы разговорились.

Ложась ночью спать, я почему-то вспомнил Стюрку и с теплотой подумал, что она, в сущности, неплохая представительница своей породы.


…Чтобы увидеть Лиду, мою новую знакомую, надо было идти на луга. Стояла сенокосная пора, колхоз лихорадочно готовился к уборочной, в деревне была такая пустота, словно по ней прошли Батыевы орды.

В поле жуками ползали сенокосилки, стогометатели торопливо создавали пахучие курганы из свежего сена.

Здесь же я увидел свою бабушку. Она помогала девчатам копнить сено, бегала, суетилась, хваталась за вилы. Будто это был ее собственный силос и вся ее дальнейшая жизнь зависела от количества копен.

— А вот тебе и помощник, бабушка Катерина! — крикнула Лида, чувствительно обстреливая меня взглядом своих ехидных глаз.

— Куда ему! — бабушка небрежно махнула рукой в мою сторону. — Он обучен на отцовской шее сидеть, волосья родительские пальцами копнить. Ступай, ступай к деду, дом хоть стерегите. Болезный он у меня, девушки.

Девицы так захохотали, будто бабушка сострила лучше, чем это делает Райкин. Особенно поразила меня Лида: она смеялась сочно, заливисто, от всей души. Я, конечно, оценил ее ровные зубы яичной белизны, но…

— Кто болезный? — нахмурившись, спросил я бабушку.

— Иди, иди, соколик, — сказала она. — Я перед отцом в ответе за твое здоровье.

— Нет, кто болезный? — допрашивал я бабушку, не бросив единого взгляда на Лиду.

Я разозлился на них всех, а больше, пожалуй, на себя.

В этот момент философствования о смысле жизни там, на берегу реки, показались мне такими же мелкими, как и сама речушка.

— Дайте сюда ваше орудие производства.

Я отобрал у бабушки клыкастые вилы.

К моему тайному разочарованию, бабушка сопротивлялась довольно вяло. Ей нужно было спешить на ферму.

И мне пришлось узнать, что значит до хруста наломать себе спину, поработать до радужных кругов в глазах. Вечером нужно было еще выкупаться, схватить кусок хлеба и кружку молока, хлеб проглотить, не жуя, и мчаться в клуб танцевать под гармонь.

Первые дни после сенокоса я имел силы на купанье и заваливался спать, возмущаясь непрочностью костей человеческого скелета. Но когда Лида спросила меня, почему я не прихожу на танцы, я понял, что спать — это непозволительная роскошь. Тем более, что подозрительный элемент с кудрявым чубом, глыбой спадающим из-под козырька кепки, изысканно вежливо сказал ей:

— А те что, жалко? Пусть дрыхает.

Расширились мои познания по части характера коров. Каждая из них имеет свой «нрав», к которому надо приноровиться. Стюрка, например, была обязана своим здоровьем и резвостью Лиде, шефствовавшей над ней еще в школе, а теперь после окончания десятилетки перешедшей работать на ферму дояркой. Стюрка была на редкость ревнива и бросалась на меня при каждом удобном и неудобном случае.

Я получал первые университетские знания, оставаясь при ясной голове, здравом уме и наливающихся силой мускулах.

…Уже паутина «бабьего лета» обметала зелень, когда на великолепном «ЗИЛе» приехал отец. Машина до того сверкала полировкой, что собаки свешивали языки из пасти и не произносили ни единого звука. Лимузин остановился возле бабушкиного дома, собаки смотрели на себя в лак, вытягивая осторожно носы, нюхали свое отражение и, запутавшись в противоречивых чувствах, уходили, поджав хвосты. Только бабкин козел, смелый и злой, пытался боднуть свое отражение, за что и был жестоко избит дедовой палкой.

Отец приятно удивился моему здоровью, бодрому виду.

— Ну вот, сынок, — сказал он после неизбежных радушных лобзаний с бабушкой и дедушкой. — Вот я и приехал за тобой.

Я посмотрел на бабушку, скромно поджавшую губы и сложившую коричневые, рабочие руки на груди, на деда, с одобрительностью кивавшего желтеющей бородой.

— Да, отец… — неопределенно ответил я.

— Теперь ты знаешь, почем фунт соли, — щегольнул отец народным изречением.

— Лиха, — поправил я его. — Почем фунт лиха, папа.

— Я и сказал: лиха, — внушительно выговорил отец, убежденный, что лучше его никто не знает народных мудростей.

— Так он и сказал, — подтвердила бабушка, укрепляя родительский авторитет, а дед закивал одобрительно головой.

Мой отец в ответ также закивал головой с щедростью артиста, любимого публикой.

— Таким образом, — продолжал он, — получив жизненный урок, ты будешь усердно заниматься и на следующий год сдашь в университет.

Я стоял и смотрел на блестящую автомашину отца, воплощающую комфорт городской жизни, а видел стога сена, пахучие до круженья в голове, проворные Лидины руки, такие нежные, загорелые, сильные. Я видел Стюрку, покорно жующую траву, бездонное небо, слышал пение жаворонка, чувствовал приятную ломоту во всем теле, ощущал прохладу речной воды.

— Отец! — начал я голосом трагика, которому по ходу действия предстояло отравить всю свою родню по отцовской и материнской линии. — У меня есть мысли, наблюдения, выводы…

— Смотрите: у него появились мысли, — с блестящей иронией, но несколько напряженно сказал отец. — И даже выводы.

— И меня как-то мало волнуют, — продолжал я, — гром аплодисментов, длинные вымученные рецензии об игре артиста «х» и неповторимой «у». Буду готовиться в Тимирязевскую академию. Буду готовиться здесь, у бабушки.

Бабушка проявила железную выдержку: она не произнесла ни слова одобрения, ни слова порицания.

Отец без всякой театральной аффектации, с грустью в голосе сказал:

— А как ждет тебя наша Груня! Пирожки твои любимые напекла. С малиной.

Здесь бабушкина выдержка дала трещину:

— Малиной… — хмыкнула она, уничтожая своим презрением тетю Груню на расстоянии.

Я почувствовал, что наступило время переводить разговор в русло, где процветает взаимопонимание, доверие и дружба.

— Деда! — сказал я. — Угости отца медовухой.

И вечером на зависть шоферу мы сажали отца в машину, бережно поддерживая под руки, ибо устойчивость ног его катастрофически приближалась к нулю.

«ЗИЛ» рванулся, поднимая тучи пыли, собаки помчались за ним с яростным до хрипоты лаем, вознаграждая себя за растерянность первой встречи.

ЗАПИСКИ ЕВГЕНИЯ

Мы въехали в новую квартиру. Осматривали стены, гладили обои, ощупывали подоконники. Глубоко и радостно вздыхали. Я вышел на балкон. Там, в углу, лежала брезентовая рабочая куртка и пара таких же рукавиц.

— Кто-то оставил… — ликующим голосом закричал я жене, будто нашел именно того, кто выстроил нам эту чудесную квартиру.

— Не оставил, а позабыл, — сказала жена, любящая точность. Она тоже вышла на балкон. — Надо немедленно вернуть.

— Но… кому?

— Подожди, вон из кармана куртки выглядывает тетрадка. Может быть, мы из нее узнаем о хозяине.

Мы раскрыли тетрадь. В ней были какие-то записи, сделанные еще не очень твердым почерком. Мы прочитали эти записи. Смеялись. Нам было очень весело.

Вот что в них говорилось:


Июль 1961 года

— Себялюбец! — громко кричит мама вдогонку торопливо отступающему к двери отцу. — Ребенок гибнет на его глазах, а он бежит, черствый эгоист.

«Черствый эгоист» поспешно юркнул за дверь.

— Ты полегче давай, мать, — сказал отец через щелку в дверях.

«Ну, конечно, — думаю я. — С мамой лучше всего объясняться через дверь». И смотрю безразлично в окно.

— Женя! — ласково обращается ко мне мама. — Сыночек. Ты окончил десятилетку, у тебя аттестат. И вдруг на стройку! Ты только вникни в это слово — «разнорабочий».

— Мама! — говорю я тоном безвозвратно гибнущего ребенка, — я иду на стройку разнорабочим.

Я улыбаюсь:

— Представь себе ярко: новый дом, светлые стены силикатного кирпича, полностью застекленный первый этаж, веселенькие цветные балкончики, радостные лица. А на первой странице газеты портрет молодого строителя-монтажника Евгения Подберезова. Он беззаботно смеется, показывая красивые зубы.

Мама, видимо, слишком ярко представляет нарисованную мной картину, потому что плачет, закрыв лицо руками. Что поделаешь?! Женщины так эмоциональны…

Август 1961 года

Первый день на работе. Человек с усами — мастер.

— Ты знаешь, кто мы? — тычет он себя толстым пальцем в грудь.

— Великий государь, — не моргнув глазом, отвечаю я.

Мастер долго шевелит усами, стараясь понять, почему я сдерзил.

— Гвоздем его убейте, Феодосий Максимович, — неожиданно щебечет из-за моей спины чей-то совсем не зверский голос — Молотком по шляпке несчастному.

Я оглядываюсь. С приятной улыбкой на лице предлагает меня убить девушка в брючках, небрежно засунув руки в карманы.

— И у вас поднимется рука, чтобы загубить молодую жизнь? — вежливо спрашиваю я.

Девушка, нахмурившись, вытаскивает из кармана брюк довольно тяжелый молоток, задумывается, словно размышляет, ударить меня сейчас или немного погодя, затем протягивает его мастеру.

— А подойди-ка сюда, стало быть, — добродушно говорит мастер и подводит меня к штабелю досок, приваленному к кирпичной стенке. — Смотри сюда, паренек.

Он вытаскивает из кармана брезентовой куртки большой гвоздь, ставит на доску. Придерживая его пальцами левой руки, щурит глаз. Размахивается — рраз! ррраз!

В два удара гвоздь входит по самую шляпку.

Мастер подмигивает мне серым, смешливым глазом. Я пожимаю плечами. Усмехаясь, забираю у мастера молоток и гвоздь. Гвоздь ставлю на доску, придерживаю пальцами левой руки и со всего маха — рраз!

Доска испуганно крякает (удар пришелся по ней). Эта в брючках хихикает. Я откашливаюсь. Что-то в горле запершило. На смешки ноль внимания.

Рраз!

Не знаю, что больней: хохот девушки или удар молотком по пальцам. Чтобы не крикнуть, пытаюсь в рот засунуть все пять пальцев, хотя зашиб только два.

Феодосий Максимович качает головой, отнимает у меня молоток.

— Хватит, стало быть, — говорит он. — Мы посылаем тебя в помощники к Рае. Дай ему лопату, Рая.

Я иду за Раей, обсасывая пальцы с такой жадностью, будто они — мороженое. Иду и мысленно проклинаю того, кто изобрел лопату.

Сентябрь 1961 года

Мама внимательно просматривает все газеты. Выискивает мой портрет.

Радуюсь, что она не читает нашей доски объявлений, где вывешиваются приказы по объекту. Портрета в газете, конечно, нет. Зато на доске красуется приказ с объявлением мне выговора.

Октябрь 1961 года

На бюро комитета комсомола меня продирают с «наждачком».

— Спасибо за науку, стало быть, — говорю я и поясно кланяюсь членам бюро. — Теперь мы блестим, как начищенная монета.

На улице ко мне подходит Рая.

— Клоун! — выразительно говорит она. Даже шея у нее наливается краской раздражения. — Индюк!

Позвольте, клоун — это туда-сюда. Но при чем здесь индюк? Птица эта полезна для людей, особенно в жареном виде. Впрочем, мышление женщины, по моему твердому убеждению, начисто лишено всякой логики. Даже если она учится на втором курсе института.

Какого института? Сколько лет? Любопытство не порок.

Ноябрь 1961 года

Интереснейший разговор случился с Феодосием Максимычем перед праздником.

— А ты того… — говорит он мне, похлопав по плечу. — Мы тобой сегодня того, стало быть…

Я уже привык к безобидной привычке Максимыча величать себя на «мы».

— Стараемся, — говорю. — Ответственность чувствуем.

Декабрь 1961 года

Мама в курсе всех самых мелких событий в городе. Читает газеты, как говорится, от доски до доски. Не теряет надежды выискать строчки похвалы своему сыну.

Завидное упорство. Хорошо, что приказы по объекту не печатают в газетах. Представляю: жирным шрифтом — Е. Подберезову выговор с предупреждением.

Сегодня папа отзывает меня в коридор.

— Ты похудел, — говорит он. — Ничего, сынок. Мать забыла, как мы строили тракторный. Мне так и не пришлось учиться. Тебе-то в институт надо.

— Папа, — говорю я «черствому эгоисту» и «себялюбцу», — институт — это мысль. Особенно строительный факультет. Я подумаю об этом… годика два.

— Гм! — папа с интересом смотрит на меня. — Характер, кажется, у тебя есть. Мой характер. А неуравновешенность матери, — шепотом добавляет он и косится на дверь.

Январь 1962 года

Раечка не понимает, что у меня фамильные черты: папин железный характер и мамина неуравновешенность.

— Он неисправим, — говорит она про меня Максимычу. Губы у нее вздрагивают, как у маленького ребенка.

Мастер внимательно смотрит на снег, будто потерял свое отражение и теперь старается найти его, потом смотрит на Раю.

— Здесь ты даешь промашку, стало быть, — говорит он, наконец.

Я стою в подъезде готовящегося к сдаче дома, и с улицы им меня не видно. Мне хочется расцеловать мастера в губы, несмотря на его усы. Я даже представляю, как это делаю, но почему-то вижу при этом розовые, мягкие, теплые, нежные губы…

Февраль 1962 года

Небрежно подаю маме газету. Нехотя говорю:

— Любопытная сегодня газетка.

Мама читает: «На строительстве жилого дома № 18 отличилась бригада опытного бригадира товарища Ф. М. Симонова… Хорошо поработали члены бригады Р. Волковская, Е. Подберезов и многие другие».

Боже, сколько было радости! Мама, конечно, побежала показывать газету соседям.

Март 1962 года

Трудимся.

Апрель 1962 года

— Мы, брат, не такими были, — бурчит мне Максимыч. — Мы, брат, смелые были. По всем статьям, стало быть. Пригласил бы Раечку в кино, что ли…

«Мы об этом давно мечтаем, — грустно думаю я. — Ой, давно. Да как это сделать? Вот в чем корень вопроса. Как?».


Мы долго обсуждали с женой, как вернуть тетрадь. Я позвонил в отдел кадров стройуправления, хотел выяснить, на каком участке работает Подберезов. Потом сходил на участок и через начальника передал ему тетрадь.

Теперь, когда я иду на службу и вижу молодых рабочих строителей, то думаю: «Может быть, вот этот из них, невысокий, с насмешливыми карими глазами, и есть Евгений Подберезов?»

РОМКА ВЫБИРАЕТ ПУТЬ

Пять лет глубоких размышлений в исправительно-трудовой колонии, и Ромка Воейков пришел к выводу, что Уголовный кодекс является тем высоким забором, за которым должно безмятежно процветать личное благосостояние трудящегося. Поскольку Ромка не претендовал на лавры Валерия Брумеля, то решил, что «выше самого себя не прыгнешь».

Эта интересная мысль посетила Воейкова, когда он с ликованием в душе любовался через окно вагона на убегающую хвойную стену леса. Лохматые лапы деревьев, казалось, грозили ему, приговаривая:

— Смотри, далдон?

Далдон, воспитанный мамой-домохозяйкой, поспешившей после смерти папы-профессора соединиться браком со следующим ученым мужем, до страсти любил наличность и холодно относился к труду. Кривая борьбы за наличность без надлежащего приложения сил в сфере общественного производства привела его в семнадцать лет к исправительно-трудовой колонии.

Теперь он возвращался домой, чтобы начать новую жизнь. Какую? Ромка еще не знал. Он надеялся, что первыми шагами будет управлять мамаша.


Увидев Ромку в дверях квартиры, мамаша незамедлительно попыталась захлопнуть дверь перед носом сына. Но тот успел просунуть в щель ногу, обутую в грубый кирзовый сапог.

Ромка по достоинству оценил такой жест родительской привязанности.

Привыкший быстро ориентироваться в обстановке, Ромка круто изменил свои планы в отношении родительницы.

— Денег, — сказал он без лишних рассуждений.

— Каких денег? — поинтересовалась достойная женщина.

— Советских.

— Хорошо. При условии, что твоей ноги не будет в квартире, — согласилась любящая мамаша. — Иначе ты снова окажешься далеко от Москвы. Уж я постараюсь, поверь мне.

— Верю. Не жадничай только для родного дитя. Мне только на первое время.

Когда деньги были принесены, Ромка, не считая, сунул объемистую пачку кредиток во внутренний карман поношенного ватника и поспешил на свежий воздух.


У Ромки есть родственники. Еще в детстве он удивлялся обширности их приусадебного участка и хитроумности системы его ограждения. Ехать к ним Ромке не захотелось. Он остался в городе. Вспомнил адресок, данный ему в колонии, где предусматривалась крыша, маленькое окошечко и железная кровать, заправленная грубым одеялом мышиного цвета.

На улице стояла «чудесная пора, очей очарованье», то есть часами лили холодные осенние дожди. И адресок, несмотря на одеяло мышиного цвета и маленькое окошечко, имел большую ценность.

…На третий день после теплого свидания с родительницей Ромка сидел в заведении «Газированные воды, пиво». Посетители у столиков пили водку, разбавляя ее пивом.

— Не хочу, — говорил Ромка, поглаживая мозолистой ладонью торчащий ежик коротких волос на голове. — Не желаю туда больше. Дорожку мне найти свою надо.

— А меж тем тебе стезя перстом божьим указуется, — говорил коснеющим языком сосед с рыжей неряшливой бородкой. — Что тебе надо? Вдовица богобоязненная. С домишком личным и садиком. Утром встанешь, молочко парное, петушки поют. Старушки в чистых платочках, с даяниями в руке. Секты, они нонче доходный промысел божий.

Вдруг богоугодный человек заревел, размазывая слезы по грязному лицу.

— Пожил я в христовых посланниках. От святости духа к полному изобилию перешел. Настигли меня «товарищи» из уголовии. Выжили, окаянные нехристи.

— Ша, лютеры, гугеноты, аллилуйщики, — рявкнул подвыпивший Ромка, проявляя разительные познания в тонкостях верований. — Всех вас к ногтю надо.

— Это нас, страдальцев за веру? — вскинулся на него рыжебородый. — Да я за бога — грудью.

— Плевал я в твою цыплячью грудь.

Богоугодник тотчас сообразил, что грудь у него действительно тщедушная, кулаки же у Ромки пудовые. Костями за Христа он решил не рисковать, а выпил маленькую толику за Ромкин счет.

Утром Ромка проснулся с больной головой на жесткой постели. Хмурые тяжелые тучи, посланцы неба, заглянули в окошечко и еще более потемнели: борец за святую веру, оказавшийся тоже в комнате, растянулся прямо на полу, уткнувшись бородой в излишки пищи.

Ромка брезгливо поморщился, вытащил из-под одеяла голую ногу и ткнул ею рыжебородого.

— Эй! Вставай!..

Он долго не хотел подниматься, мыча что-то нечленораздельное, но, энергично расталкиваемый ногой, все-таки встал. Ромка заставил рыжебородого выкатиться «ко всем чертям».

— Пойду, — сказал рыжебородый, видимо, давно привыкший к такому обращению. — Искать пойду вдовицу свою. Не нашему огороду ты плетень, сразу видать. Грызет тебя бес сомнениев, грызет.

Оставшись один, Ромка задремал. Приснился ему дорожный мастер из вольных Михайло Пимокат, который руководил ими на работах. Уже седой, глаза без хитринок, добрые.

— Что, Ромка, — говорит он, серьезно глядя на него, — не к тому берегу плывешь? И руки у тебя золотые, а башка… Башка что пустой котелок: постучишь — долго гудит.

— Люблю агитаторов, — усмехнулся Ромка. — Ну до чего люблю, даже вдарить хочется. Сам-то за длинным рублем к чертям на кулички подался.

— А мне деньги надо, — вздыхает Пимокат. — У меня их пятеро ртов, не считая бабы.

— Один мой знакомый под старость десяток развел, — ржет Ромка.

— Так с родными у меня и есть десяток.

— Приблудные они, конечно, тоже считаются.

— Дурак ты и молокосос между тем, — без раздражения говорит Пимокат. — Друга моего поездом раздавило. И мать померла ихняя. Вот так и тянем с женой. Тайгу между тем люблю. Просторная тайга.

— И гнусу много, — помолчав, добавляет Ромка.

— Так и там в России между тем такие, как ты, хуже гнусу крутятся.

Ромка вздрогнул, будто кто его неожиданно ударил, и открыл глаза. Ему не очень нравилось, когда бьют, даже если во сне.

Он встал, умылся и снова поплелся к невинному заведению «Газированные воды, пиво». Там его встретили те же опухшие, небритые лица, пьяные разглагольствования. Ромка повернулся спиной ко всей этой компании и вышел на улицу.

* * *

Дворники сметали желтые осенние листья в кучи. Ромка сидел на скамейке в аллее парка и вдыхал холодный бодрящий воздух.

К скамейке подошли и сели две полные тетушки в голубых мохнатых шапках. С ними были детишки, видимо, их внуки.

— Вот так и идут наши годы, моя милочка, — заговорила одна. Внуки в это время с похвальной серьезностью принялись переносить кучками листья с одного места на другое. — И не тянулись мы к легкой жизни. Нет, хотя пережили и войну и многие другие тяжелые годы.

— Нет, дорогая Анна Семеновна, — вторила другая, теребя ручку хозяйственной сумки. — Такого не было. Правда, не было.

— Мы так жили, и внуки наши пусть так живут, — говорила первая. — Наши хорошие, милые внуки.

Один из тех, кто был хорошим, милым внуком, с серьезным видом набивал бабушкину сумку ветками, листвой и даже, комками земли. Он, наверное, был согласен с бабушкой и считал, что лучшим ответом на ее пожелание будет полная сумка добра.

Ромка встал. Ему было ясно, что при таком разговоре он был лишний. Этот неутешный вывод заставил его ускорить шаги.

Он бродил по городу, заложив руки в карманы с видом человека, промотавшего стотысячный выигрыш. А люди торопливо шли мимо. Их сосредоточенные лица говорили, что у них цель, и важная цель, и они хотят достигнуть этой цели скорее.

Вспомнилось ему, как однажды там, в колонии, они втроем тащили на плечах тяжелую стальную балку, скользя ногами по мокрой от дождя глине. У него разъехались ноги, и он упал, и балка, не пожелавшая упасть в глину, рухнула ему на икру.

Ребята подхватили его на руки и несли до самой больницы. Врач, суровый, в белом халате, грубовато хлопнул его по плечу:

— Ничего, нога будет жить. Еще в футбол будешь играть, растяпа этакий.

Врач только хрипло рассмеялся.

К Роману приходили товарищи, староста барака, и все несли вкусную еду, папиросы и даже шоколадные конфеты. Как-то раз конфеты он с профессиональной ловкостью сунул в карман медсестре.

Добился свидания с ним и Пимокат.

— Ну что, — говорил он, подавая Ромке сверток, — докрутился между тем?

— На почве жажды перевыполнить план, — усмехнулся Ромка. — Так-то, дядя Михайло.

— Дело доброе, если без смешков, — ровно и серьезно ответил Пимокат. — Только везде головой надо наперед подумать. Выправляйся, брат, по всем линиям.

…Ромка долго стоял посреди тротуара, ждал, что к нему подойдет кто-нибудь, хлопнет товарищески по плечу и поведет с собой в ту жизнь, где люди спешат, объединенные важной целью.

«Пойду, — решил он, тряхнув головой. — Пойду сам к людям».

И зашагал в сторону, где дымили заводские трубы.

Загрузка...