травинку, каждое дерево как нечто одушевленное, неотделимое от человека. В
то же время характер образов одушевленной природы у того и у другого поэта
различен. "Вечер пасмурно-багровый светит радужным лучом" и "Теплый вечер
грызет воровато луговые поемы и пни" — принадлежность этих строк угадывается
сразу.
Образы природы из некоторых поздних стихотворений Тютчева вообще чужды
Есенину (например, "природа-сфинкс"), как чужды ему тютчевская космогония, мысль о "древнем хаосе" — основе мироздания…
В 1855 году под впечатлением поездки в родное село Овстуг (Орловская
губерния, ныне Брянская область) Тютчев написал стихотворение, начинающееся
строфой:
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа -
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!
Есенину были хорошо знакомы подобные горестные картины. В "ветхой
избенке" слышал он "жалобы на бедность, песни звук глухой" (цикл "Больные
думы", 1912 год). "Потонула деревня в ухабинах. Заслонили избенки леса…" -
начал он свою "маленькую" поэму "Русь" (1914). Они навещали поэта — думы о
заброшенности отчей земли, о сиротливости крестьянских изб, о пустынности
поля — "горевой полосы"… "Край ты мой забытый, край ты мой родной!" — не
раз вырывались из его груди безрадостные вздохи…
Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной, -
писал Тютчев, вглядываясь в лик "края… русского народа". Сам поэт видел за
этой "смиренной наготой" душевную красоту, непочатую силу.
И тут снова вспоминается есенинская "Русь": сыновье признание в любви
"родине кроткой" с ее седыми матерями и печальными невестами, с ее добрыми
молодцами — "всей опорой в годину невзгод"…
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить;
У ней особенная стать -
В Россию можно только верить.
Нет ли отзвука этого знаменитого четверостишия Тютчева в есенинском
стихотворении "Запели тесаные дроги…" (1916), обращенном к родине: Холодной скорби не измерить,
Ты на туманном берегу.
Но не любить тебя, не верить -
Я научиться не могу.
Вера в Россию, ее народ, ее ясную судьбу не угасала в сердцах обоих
поэтов. Они жили в разное время, различно было их социальное положение,
воспитание, но в пути каждому из них светило непостижимо емкое слово
"Родина".
Над этой темною толпой
Непробужденного народа
Взойдешь ли ты когда, свобода,
Блеснет ли луч твой золотой? -
писал Тютчев в 1857 году. Он был уверен, что этот луч "блеснет… и оживит, и сон разгонит и туманы…".
Минуло шестьдесят лет. Час свободы пробил. И когда потрясенный
октябрьской бурей мир двинулся к новому берегу, крестьянский сын, поэт
другой судьбы сказал: "Верьте, победа за нами!"
"За нами" — за "отчалившей Русью", за той самой "темною толпой" народа, за теми самыми "мирными пахарями", "добрыми молодцами", что обрели
неизбывную веру в свои силы и встали вместе с рабочим людом за землю, за
волю…
В один из осенних дней Городецкий, как он сказал, заглянул ко мне на
минутку — оставить новые стихи и распрощаться: надо было успеть на собрание
поэтической секции в Доме литераторов.
— А я побывал в Рязани, — сообщил я ему. — На юбилейном есенинском
вечере!
— Как он прошел? — спросил Сергей Митрофанович, садясь на стул. — Это
интересно…
Я рассказал о новом концертном зале, которому присвоено имя Сергея
Есенина, о выступлениях рязанцев и москвичей, об открытии бюста поэта в фойе
театра, о скромном букете фиалок, который положила на мрамор неизвестная
старушка…
— Был там Петр Иванович Чагин, — добавил я. — Мы с ним в гостинице
проговорили почти до утра. Чудесный человек!
— Замечательный! — оживился Городецкий. — Я с ним давно дружу.
— И между прочим, знаете, что Чагин рассказал? — продолжал я. — Что он
очень любит стихи Тютчева и в Баку когда-то читал их Есенину. А тот слушал и
восхищался…
— Ну, вот видите…
— Да иначе, наверно, и быть не могло… Ведь многие стихи Есенина
последних лет, рассуждали мы с Чагиным, полны драматической напряженности,
горьких раздумий, скорби утраченных надежд. А это все свойственно лирической
исповеди позднего Тютчева. Вспомнили мы с Чагиным и мудрый тютчевский взгляд
на приход нового поколения:
Спаси тогда нас, добрый гений,
От малодушных укоризн,
От клеветы, от озлоблений
На изменяющую жизнь;
От чувства затаенной злости
На обновляющийся мир,
Где новые садятся гости
За уготованный им пир…
Мы сошлись с Чагиным на том, что добрый гений, к которому в этих стихах
обращался Тютчев, не оставил и Есенина. Автор "Руси советской" с открытой
душой слушает, как "другие юноши поют другие песни". Он знает, что "они, пожалуй, будут интересней — уж не село, а вся земля им мать". И душевно его
напутствие новому поколению, чей свет уже разгорается над родными
просторами…
Сергей Митрофанович понимающе кивнул и, хитровато улыбнувшись, спросил:
— А все-таки как же Есенин откликнулся на строки Тютчева о ветреной
Гебе, что "громокипящий кубок с неба, смеясь, на землю пролила"?
— А вот как — в стихотворении "Гляну в поле, гляну в небо…":
Снова в рощах непасеных
Неизбывные стада,
И струится с гор зеленых
Златоструйная вода.
О, я верю — знать, за муки
Над пропащим мужиком -
Кто-то ласковые руки
Проливает молоком.
Что-то есть похожее, не правда ли?
— Кажется, есть. И все-таки повторю банальную фразу, Тютчев остается
Тютчевым, Есенин — Есениным…
— А Городецкий — Городецким, — вставил я.
— Совершенно верно, — засмеялся Сергей Митрофанович…
5
Первые послеоктябрьские годы были исключительно тяжелыми для молодой
Советской республики. Иностранная интервенция. Белогвардейщина.
Контрреволюционные мятежи, диверсии, заговоры. Останавливались заводы: не
хватало топлива. Разруха в хозяйстве, на транспорте. Эпидемии. Голод.
Вынужденное введение продразверстки вызвало ропот деревни.
"…Крестьянство формой отношений, которая у нас с ним установилась, недовольно, — говорил В. И. Ленин в 1921 году, — …оно этой формы отношений
не хочет и дальше так существовать не будет. Это бесспорно. Эта воля его
выразилась определенно. Это — воля громадных масс трудящегося населения. Мы
с этим должны считаться, и мы достаточно трезвые политики, чтобы говорить
прямо: давайте нашу политику по отношению к крестьянству пересматривать" (В.
И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 43, с. 59).
Коммунистическая партия принимала целый ряд переходных мер, отвечающих
интересам Советского государства, рабочего класса и широких масс
крестьянства.
В этой сложнейшей обстановке, "в развороченном бурей быте" Есенин
растерялся. Вместо ожидаемого "мужицкого рая", сказочного края Инонии перед
ним возник лик родной страны, обезображенной войной и разрухой. Казалось:
будут "злаченые нивы с стадом буланых коней", "золотые шапки гор", "светил
тонкоклювых свист"…
Мечталось:
И тихо под шепот речки,
Прибрежному эху в подол,
Каплями незримой свечки
Капает песня с гор…
Что же увидел он в действительности?
Тучами изглодано небо, сквозь ржанье бурь пробивается пурговый
кашель-смрад, по полю скачет стужа, в избах выбиты окна, настежь распахнуты
двери. Поэт в отчаянии:
О, кого же, кого же петь
В этом бешеном зареве трупов?
"Завязь человека с природой" разорвана: "сестры-суки и братья-кобели"
людьми отторгнуты, "человек съел дитя волчицы". И над всем этим страшным
видением, изображенным в "Кобыльих кораблях", как в годину бед, "трубит, трубит погибельный рог" из "Сорокоуста".
В своей "Встрече" (1920), посвященной Есенину, Мариенгоф откровенничал: По черным ступеням дней,
По черным ступеням толп
(Поэт или клоун?) иду на руках.
У меня тоски нет.
Только звенеть, только хлопать
Тарелками лун: дзинь-бах!
Сборник, в котором напечатана "Встреча", назывался: "Стихами
чванствую".
Что может быть общего между этой клоунадой и глубинными переживаниями
Есенина? Между "стихами чванствую" и, как мог бы сказать Есенин, "стихами
отчаиваюсь"?
Исток есенинской драмы — в крушении его иллюзий о "чаемом граде":
"…Ведь идет совершенно не тот социализм, о котором я думал…" Не надо
обвинять поэта — заблуждение было не виной, а бедой Есенина, как, впрочем, и
многих других восторженных мечтателен о мгновенном преображении старого мира
в земной рай.
"Только в союзе с рабочими спасение крестьянства", — устами Ленина
говорила партия большевиков.
В представлении Есенина "смычка" города и деревни должна была привести
"полевую Русь" не к спасению, а к гибели.
Скоро заморозь известью выбелит
Тот поселок и эти луга.
Никуда вам не скрыться от гибели,
Никуда не уйти от врага.
Вот он, вот он с железным брюхом,
Тянет к глоткам равнин пятерню,
Водит старая мельница ухом,
Навострив мукомольный нюх…
Когда-то, в начальном периоде промышленного развития России, Глеб
Успенский так описывал появление в сельской местности парового котла:
"Тысячепудовое чудовище наконец приехало из Москвы на станцию железной
дороги и, окруженное массою распоясовского народа, тронулось оживлять
мертвую округу. Широко разинуло оно свою нелепую железную пасть, как бы
грозясь поглотить всю эту благодать, которая открывалась перед ним, всю эту
рвань, которая копошилась вокруг него. Медленно и грозно двигается оно
вперед. То затрещит и рухнет под ним гнилой мост… То вдруг, на крутом
повороте… оно вдруг свернется набок и растянется на пашне, раздавив под
собою и дядю Егора, и дядю Пахома, да Микишку, да Андрюшку.
Душегубец-чудовище…" ("Книжка чеков", 1876 год.)
Вспоминается и рассказ Ивана Бунина "Новая дорога", опубликованный в
1901 году. Символична завершающая его картина: "Стиснутая черными чащами и
освещенная впереди паровозом, дорога похожа на бесконечный туннель.
Столетние сосны замыкают ее и, кажется, не хотят пускать вперед поезд. Но
поезд борется: равномерно отбивая такт тяжелым, отрывистым дыханием, он, как
гигантский дракон, вползает по уклону, и голова его изрыгает вдали красное
пламя, которое ярко дрожит под колесами паровоза на рельсах и, дрожа, злобно
озаряет угрюмую аллею неподвижных и безмолвных сосен. Аллея замыкается
мраком, но поезд упорно подвигается вперед. И дым, как хвост кометы, плывет
над ним длинною белесою грядою, полной огненных искр и окрашенной из-под
низу кровавым отражением пламени".
Нечто похожее, враждебное деревне, всему живому, видится и Есенину:
Идет, идет он, страшный вестник,
Пятой громоздкой чащи ломит.
И все сильней тоскуют песни
Под лягушиный писк в соломе.
И стихотворение озаглавлено: "Сорокоуст" — молитва по усопшему, совершаемая в течение сорока дней после его смерти.
Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он, куда он гонится?
Нет, не угнаться красногривому жеребенку за поездом, храпящим железной
ноздрей.
Трубит, трубит погибельный рог…
Душевная сумятица поэта, растерянность перед "страшным вестником", боль
за живое, подминаемое железным, бездушным, — все это вылилось в стихи
искренние и трагические.
Не без основания Валерий Брюсов считал, что есенинский "Сорокоуст" (
1920) — "самое лучшее из всего, что появилось в русской поэзии за последние
два или три года". Сказано, может быть, слишком категорично, но Брюсов не
мог не восхититься высокой изобразительностью, подлинным лиризмом
есенинского произведения.
В строках из стихотворения "Мир таинственный, мир мой древний…":
Стынет поле в тоске волоокой,
Телеграфными столбами давясь, -
кажется, сама м_у_ка поэта обрела плоть и кровь, стала зримой и потому
особенно впечатляющей.
Неотвратимая беда, нависшая над "деревянною Русью", несет с собой
гибель и певцу деревни: "Не живые, чужие ладони, этим песням при вас не
жить!"
Однажды "нежная душа" ожесточилась. Уже прозвучало как решенное -
"смертельный прыжок". Но что он может изменить? Ведь то, что "живых коней
победила стальная конница", предрешено историей. Остается одно, как не раз
бывало на Руси: "заглушить удалью" тоску и боль, забыться в озорстве и
чудачествах.
Дождик мокрыми метлами чистит
Ивняковый помет по лугам.
Плюйся, ветер, охапками листьев -
Я такой же, как ты, хулиган.
"Последний поэт деревни", вчера еще певший "над родимой страной
аллилуйя" и ожидавший свой "двенадцатый час", начинает представлять себя
забубённой головушкой, забулдыгой. Ему как будто доставляет удовольствие
кричать о том, что он "разбойник и хам и по крови степной конокрад".
Но за внешней бравадой, показным ухарством и цинизмом не может укрыться
добрая, отзывчивая душа. Ее дыхание живо и неподдельно. Это всегда понимали
вдумчивые и доброжелательные читатели поэта.
"В общем он очень милый малый с очень нежной душой. Хулиганство у него
напускное — от молодости, от талантливости, от всякой "игры", — писал В. И.
Качалов.
"Милый, талантливый Есенин, — обращался к автору стихов "Хулиган",
"Исповедь хулигана" А. Н. Толстой, — никогда, сроду не были вы конокрадом и
не стаивали с кистенем в голубой степи… Кому нужно, чтобы вы изо всей мочи
притворялись хулиганом? Я верю вам и люблю вас, когда вы говорите:
Стеля стихов злаченые рогожи,
Мне хочется вам нежное сказать.
Но, когда вы через две строчки выражаете желание:
Мне сегодня хочется очень
Из окошка луну…
не верю, честное слово… Милый Есенин, не хвастайте…"
Сердцем он оставался таким же, каким был раньше. Декадентское зелье не
отравило крестьянского сына, не обмелел его поэтический родник. Не
нарушалось единство кровообращения с землей, со всем живым. И потому так
естествен и глубок вздох:
Я люблю родину.
Я очень люблю родину.
И тут же — мучительное, тревожное: "Куда несет нас рок событий…"
Чтобы уяснить будущее, поэт оглядывается назад. Ее всегда прибыльно
читать — "земли родной минувшую судьбу"…
"Я ХОЧУ ВИДЕТЬ ЭТОГО ЧЕЛОВЕКА…"
1
"Бог с ними, этими питерскими литераторами… они все романцы, брат,
все западники. Им нужна Америка, а нам в Жигулях песня да костер Стеньки
Разина". — Эти строки пишет Есенин поэту Александру Ширяевцу, уроженцу
Поволжья.
Есенин приехал на побывку в Константинове, Ширяевец — в Туркестане.
"Питерские литераторы" — в первую очередь Д. Мережковский, З.
Гиппиус…
"Об отношениях их к нам судить нечего, они совсем с нами разные, и мне
кажется, что сидят гораздо мельче нашей крестьянской купницы".
Идет июнь 1917 года. "Крестьянская купница" волнуется…
Есенин чувствует: час "преображения" настает. И не красного словца ради
вспоминается ему "в Жигулях песня да костер Стеньки Разина" — то, что
исстари пьянило русское сердце, полоненное мечтой о воле, что безмерно
дорого обоим поэтам — и волгарю, и рязанцу. Да им ли только!
Не к тому ли времени, может быть, больше, чем к какому-либо иному,
приложимы строки Ярослава Смелякова:
Острее стало ощущенье
Шагов Истории самой.
И вот — Октябрь.
Его пламя как бы заново высветило во мгле минувшего образы Болотникова,
Разина, Пугачева, приблизило их к людям, вставшим во весь рост. Героический
дух народных заступников словно оживал в сердцах красных воинов. "Правда"
писала в 1922 году: "Многое могли бы поведать старые чапаевцы о легендарных
подвигах полков имени Стеньки Разина, Пугачева, воскресивших удалые подвиги
волжской вольницы".
В глуби времен видел революционный народ истоки своего свободолюбия и
храбрости. Вспоминал былинные распевы, предания, обычаи…
…У бедного мужика Ивана Чапаева родился первый сын. Иван зовет к себе
гостей "именитых" отпраздновать рождение первенца.
"Именитые" не идут к бедняку. Иван выходит в "поле чистое" "поискать
себе гостей для праздничка".
Три встречных странника (Пугачев, Разин, Ермак) согласились пойти к
нему.
Их подарки младенцу:
От первого — "любовь народная". Второй дарит "удаль молодецкую". Третий
— "смерть геройскую".
Так в "Правде" (30 сентября 1922 года) излагалась былина, сочиненная
красноармейцем Беспрозванным.
Вглядывались в минувшее и писатели.
В конце 1921 года Максим Горький, находясь в Берлине, пишет сценарий
"Степан Разин". (Работа предназначалась для французской кинофирмы, постановка фильма не состоялась.)
Место действия одной из сцен — почти как в письме Есенина: берег реки,
горят костры…
"Борис (поводырь слепцов-гусляров. — С. К.) задумчиво смотрит на
Разина, вздыхая, говорит:
— Людей ты, не жалея, бьешь… Разин нахмурился:
— Нет, людей я жалею. Я для людей, может, душу мою погублю… Ты не
понимаешь этого, птица. Уйди-ко…"
Запомним этот эпизод: к нему мы еще вернемся.
Сарынь на кичку.
Кистень за пояс.
В башке зудит
Разгул до дна.
Свисти-глуши,
Зевай-раздайся,
Слепая стерва — не попадайся,
Вввв-а, -
гремел на литературных вечерах голос Василия Каменского — поэт читал отрывки
из своей поэмы "Сердце народное — Стенька Разин". Слушателей захватывал
буйный протест против старого мира, боевой задор, ощущение силы, жажда
свободы и счастья.
Спустя несколько лет Каменский выпустил поэму и пьесу о другом
защитнике закабаленного люда — Пугачеве.
Петру Орешину седая волжская волна пела о былом:
Как негаданно встал
Из крутых берегов
Воевода-капрал
Емельян Пугачев.
Свистнул ветер-степняк,
Оглушил Жигули.
Стенька, вольный казак,
Отозвался вдали.
"Баюн Жигулей и Волги" (слова Есенина), Ширяевец в отблесках костров
отшумевшей вольницы узнавал зарю-заряницу Октября:
Нет, не умер Стенька Разин,
Снова грозный он идет…
Стихи и поэмы В. Маяковского, В. Хлебникова, М. Волошина, И.
Рукавишникова, А. Безыменского, И. Садофьева, В. Гиляровского…
Проза А. Чапыгина, В. Шишкова, А. Яковлева…
Пьесы К. Тренева, Ю. Юрьина, И. Шадрина, Д. Смолина…
Если все, что в те годы печаталось, ставилось, пелось о Пугачеве и
Разине, собрать воедино, получилось бы, пожалуй, несколько объемистых томов.
Идейно-художественные основы этих вещей, естественно, разные, запасы
литературной прочности — тоже. Но все они были вызваны к жизни героическим и
суровым временем. Тем самым временем, которое открывалось Есенину в видении:
"Пляшет перед взором буйственная Русь".
Жигули, костер Стеньки Разина, о которых поэт вспоминал накануне
Октября, спустя три года обернулись в его раздумьях разбойным Наганом,
Таловым уметом, грозной тенью императора Петра Федоровича…
Есенин задумал написать своего "Пугачева"…
2
В конце 1920 года одна из знакомых Есенина зашла в книжную лавку
"Московской трудовой артели художников слова" и застала поэта сидящим на
корточках где-то внизу. Он копался в книгах, стоящих на нижней полке, держа
в руках то один, то другой фолиант.
— Ищу материалов по пугачевскому бунту, — сказал Есенин. — Хочу писать
поэму о Пугачеве.
В. Вольпин, примерно в то же время побывавший у поэта в Богословском
переулке, видел на столике несколько книжек о Пугачеве с пометками Есенина,
Материал для своей поэмы, вспоминал Анатолий Мариенгоф, Есенин черпал
из "академического Пушкина".
"Пугачев", по словам поэтессы Н. Грацианской, был написан "в окружении
эрудитных томов".
Сам поэт в разговорах с друзьями замечал, что, готовясь к "Пугачеву", он прочел "много материалов и книг", изучал их "несколько лет".
Сейчас, пожалуй, невозможно точно установить все источники, с которыми
знакомился Есенин. Но очевидно одно: историю крупнейшей крестьянской войны
он знал не понаслышке.
Начать с того, что из всех фамилий действующих лиц трагедии автором
вымышлена только одна — Крямин. Кирпичников, Караваев, Оболяев, Зарубин,
Хлопуша, Подуров, Шигаев, Торнов, Чумаков, Бурнов, Творогов — подлинные
фамилии сподвижников Пугачева. У Караваева сохранено и имя — Степан.
Не придуманы Есениным и генерал Траубенберг, атаман Тамбовцев,
оренбургский губернатор Рейнсдорп, полковник Ми-хельсон, вошедшие в трагедию
как действующие лица или упоминаемые по ходу действия.
Казак Крямин ни в пушкинской "Истории Пугачева", ни в других источниках
не встречается.
Чем же можно объяснить его появление у Есенина?
На мой взгляд, вот чем. Крямин действует только в одном,
заключительном, эпизоде — "Конец Пугачева". Он первым из заговорщиков стал
нагло поносить народного вождя:
О смешной, о смешной, о смешной Емельян!
Ты все такой же сумасбродный, слепой и вкрадчивый…
Крямин обливает грязью не только Пугачева. "Монгольский народ"
(калмыки) для него — трусливый "сброд", "дикая гнусь", способная лишь
грабить "слабых и меньших".
Дело, которому Пугачев и народ отдали так много сил, по словам Крямина,
"ненужная и глупая борьба".
Стреляя в Крямина, Пугачев стрелял в циничного предателя, презренного
негодяя: "Получай же награду свою, собака!"
Известно, однако, что при пленении Пугачева убит никто не был. Но
художнику нужен этот выстрел в несправедливость, подлость. Выстрел,
защищающий благородство помыслов Емельяна.
Так появилась в поэме зловещая фигура Крямина"
Этот вымысел не нарушает тактичности поэта в обращении с историческими
фактами.
Бережно сохраняет Есенин и названия мест, связанных с отдельными
событиями повстанческого движения.
Черемшан, Яик, Иргиз, Сакмара, Волга; Яицкий городок, Таловый умет,
Самара, Оренбург, Казань, Уфа, Оса, Сарапуль, Сарепта, Аральск, Гурьев — все
это пришло в трагедию из исторических документов.
Более того, за каждым эпизодом "Пугачева" стоит реальное событие, описанное в научной литературе.
Начало трагедии — "Появление Пугачева в Яицком городке". Емельян
обращается к старику сторожу:
Слушай, отче! Расскажи мне нежно,
Как живет здесь мудрый наш мужик?
Так же ль он в полях своих прилежно
Цедит молоко соломенное ржи?..
Так же ль мирен труд домохозяек,
Слышен прялки ровный разговор?
Сторож
Нет, прохожий! С этой жизнью Яик
Раздружился с самых давних пор…
. . . . . . . .
Всех связали, всех вневолили,
С голоду хоть жри железо.
В книге профессора Н. Фирсова "Пугачевщина" (1-е издание — 1908 год, 2-е — 1921 год) говорится:
"В глухом степном умете… Пугачев приступил к разведкам о положении и
настроении яицкого войска. "Каково живут яицкие казаки?" — спрашивал Пугачев
старика уметчика. "Худо, очень худо жить", — отвечал тот".
В своей книге Н. Фирсов пишет:
"…Внутри империи шаталось много бродячего люда. От безысходной нужды
многие приходили на фабрики и заводы… но, найдя тут еще худшее положение,
чем дома, снова бежали куда-нибудь к раскольникам, на Иргиз или на Яик…
Так создавалась особая, бродяжная Русь…"
Не в этих ли строках ученого исток поэтического монолога того же
старика сторожа:
Русь, Русь! И сколько их таких,
Как в решето просеивающих плоть,
Из края в край в твоих просторах шляется?
Чей голос их зовет,
Вложив светильником им посох в пальцы?
Идут они, идут! Зеленый славя гул,
Купая тело в ветре и в пыли,
Как будто кто сослал их всех на каторгу
Вертеть ногами
Сей шар земли.
Так на основе правды исторической Есенин силой своего таланта создает
правду особого характера — правду поэтическую. Здесь к месту вспомнить
Белинского: "… поэтические характеры могут быть не верны истории, лишь
были бы верны поэзии". Историзм "Пугачева" — поэтический историзм, а не
научный. Это, однако, отнюдь не означает, что Есенин произвольно определяет
реальные связи между событиями, причины того или иного явления. Дело обстоит
как раз наоборот.
"В "Пугачеве" нет никакой общественно-экономической подоплеки, вызвавшей к жизни Пугачевщину", — писал в свое время критик А. Машкин.
Но разве не об общественно-политической подоплеке восстания идет речь,
скажем, в первых эпизодах?
"Стон придавленной черни", "всех связали, всех вневолили", "пашен
суровых житель не найдет, где прикрыть головы", — насилие чиновников, дворян
Екатерины, тюрьмы, ложь, нищета, голод…
Уйти некуда — так всюду… Как же добиться воли, как найти счастье?
Путь один:
Вытащить из сапогов ножи
И всадить их в барские лопатки.
. . . . . . . .
Чтобы колья погромные правили
Над теми, кто грабил и мучил.
К такому решению и приходит Пугачев, чувствуя, что степь уже запалена,
что "уже слышится благовест бунтов, рев крестьян оглашает зенит".
Непосредственным поводом к мятежу послужил, о чем писал еще Пушкин, и
отказ казаков "удержать неожиданный побег" кочевников-калмыков, состоящих на
службе у Екатерины. Есенин не обошел и этого факта, посвятив ему весь второй
эпизод — "Бегство калмыков".
Пугачевский мятеж, по Есенину, имеет классовую природу. "Грозный крик", что "сильней громов", раскатился по степным российским просторам, был криком
мести Екатерине и ее дворянам.
Уже в первом эпизоде трагедии заложена мысль о том, что восстание
созрело, что лишь "нужен тот, кто б первый бросил камень". Сама жизнь, общее
негодование крестьян и подняли на гребень мятежной волны Емельяна.
Дух возмездия, яростный порыв сбросить с плеч ярмо рабства оживают в
монологах Пугачева и его сподвижников. Великая сила народная выплескивается
в ликующие слова:
Треть страны уже в наших руках,
Треть страны мы как войско выставили.
Живое и грозное дыхание народной войны — оно веет со страниц трагедии.
Нет, не зря поэт копался в книгах, искал нужные материалы…
Нет, не зря побывал он в местах, где шумело пугачевское воинство, где
когда-то до неба подымались костры от горящих помещичьих усадеб…
И книги, и то, что открылось поэту на равнинной шири оренбургской
земли, — все стало благодатной почвой для его вдохновения, его поэтической
фантазии…
3
Первые строки трагедии… Уйдя от вражеской погони, Пугачев появляется
в Яицком городке…
Ох, как устал и как болит нога!..
Ржет дорога в жуткое пространство.
К месту здесь вспомнить: "Кони ржут за Сулою…" Как к верному другу, попавшему в беду, обращается Емельян к реке:
Яик, Яик, ты меня звал
Стоном придавленной черни!
И где-то в отдаленье слышится тебе голос великого Святослава, что
"изронил золотое слово, со слезами смешанное": "Дон тебя, князь, кличет и
зовет князей на победу".
И ранний плач Ярославны на забрале в Путивле городе: "О Днепр
Славутич!.."
И достойная речь Игоря Святославича: "О Донец! Немало тебе величия…"
"Слово о полку Игореве"…
Пожалуй, ни одну книгу Есенин так не любил, как это изначальное
творение русского поэтического гения, жемчужное слово нашей древней
литературы.
— Знаете, какое произведение произвело на меня необычайное впечатление?
— говорил он Ивану Розанову. — "Слово о полку Игореве". Я познакомился с ним
очень рано и был совершенно ошеломлен им, ходил как помешанный. Какая
образность!
Читая "Пугачева", все время чувствуешь его внутреннее родство со
"Словом…". Дело тут не в подражании Есенина безвестному певцу Древней
Руси. Родство это определено тем, что дух "Слова…" органично вошел в
поэтическое мироощущение, чувствование автора "Пугачева". Есенину (об этом, на мой взгляд, очень точно пишет Б. Двинянинов в статье, опубликованной в
сборнике "Сергей Есенин", М., "Просвещение", 1967) оказались близкими не
внешние приемы, а диалектика внутреннего видения, художественный метод,
принципы лиро-эпического воплощения замысла.
Внимательный читатель не может не заметить: природа в обоих
произведениях играет активную роль, создает ощущение неохватного простора
русской земли.
Мчатся по небу грозовые тучи, пыль поля покрывает, текут реки мутные…
Предупреждая князя об опасности, "солнце мраком путь ему загородило"…
Донец сторожит гоголями и утками бегущего из плена Игоря… Звери и птицы
волнуются, разговаривают с людьми… Оживлены даже неодушевленные предметы:
"кричат телеги", "поют копья"… Все — в непрестанном движении, все
участвует в событиях — радостных и печальных…
Природа включена в непосредственное действие и у Есенина.
"Оренбургская заря красношерстной верблюдицей рассветное роняла мне в
рот молоко", — романтически-приподнято повествует каторжник Хлопуша о
пережитом в пути к пугачевскому стану. В монологе Зарубина: "Месяц, желтыми
крыльями хлопая, раздирает, как ястреб, кусты" — образ, за которым встает
беспощадная мощь, неудержимая дерзость восставших. После поражения
мятежников "сумрак голодной волчицей выбежал кровь зари лакать…".
Начиная "Пугачева", Есенин говорил Розанову, что в трагедии никто, кроме Емельяна, не будет повторяться: в каждой сцене — новые лица.
В процессе работы поэт несколько отступил от этого замысла. Так
Творогов и Караваев участвуют в двух сценах, а Зарубин даже в трех из
восьми. И наоборот, Пугачев как непосредственно действующее лицо в трех
эпизодах не присутствует.
Но есть один участник, который проходит через всю трагедию. Это -
природа.
Внутреннюю связь изображения природы в "Пугачеве" и в "Слове…"
отмечал и сам Есенин.
— Говорят, лирика, нет действия, одни описания, — обрушивался он на
незадачливых критиков трагедии, — что я им, театральный писатель, что ли? Да
знают ли они, дурачье, что "Слово о полку Игореве" — все в природе!
В есенинском "Пугачеве" тоже "все в природе". И так же, как в
"Слове…", она выступает в разном обличье.
На одном из них надо остановиться особо.
Как известно, крестьянская война под руководством Пугачева развернулась
с сентября 1773 года.
"Осенней ночью" — так Есенин назвал третий эпизод, с которого, собственно, и начинаются основные события трагедии.
Сюжетно к третьему примыкает четвертый эпизод — "Происшествие на
Таловом умете"; время действия — та же "осенняя ночь".
Сцена: кромешная тьма, промозглая непогодь, льет холодный дождь.
Караваев — в дозоре, сторожит, чтоб в мятежный хутор "не пробрался вражеский
лазутчик". В монологе Караваева впервые и появляется интересующий нас образ:
"О осень, осень! Голые кусты, как оборванцы, мокнут у дорог". И в этой
напряженной обстановке рождается тревожное предчувствие: "Проклятый дождь!
Расправу за мятеж напоминают мне рыгающие тучи".
В следующей сцене об осени уже говорит сам Пугачев:
Это осень, как старый оборванный монах,
Пророчит кому-то о погибели веще.
"Кому-то"… Но не нам, повстанцам, задумавшим правое дело…
Затем образ осени возникает в двух заключительных эпизодах, связанных с
заговором изменников и пленением Емельяна. По данным историков, измена
группы казаков и выдача ими Пугачева правительству произошли в сентябре 1774
года.
…Емельян окружен заговорщиками, — вот-вот его свяжут…
Что случилось? Что случилось? Что случилось?..
Кто хихикает там исподтишка,
Злобно отплевываясь от солнца?
. . . . . . . .
…Ах, это осень!
Это осень вытряхивает из мешка
Чеканенные сентябрем червонцы.
Да! Погиб я!
Приходит час…
Мозг, как воск, каплет глухо, глухо…
…Это она!
Это она подкупила вас,
Злая и подлая оборванная старуха.
Это она, она, она,
Разметав свои волосы зарею зыбкой,
Хочет, чтоб сгибла родная страна,
Под ее невеселой холодной улыбкой.
В глазах Пугачева осень — воплощение всего мерзкого, зловещего,
ненавистного в жизни, против чего он "ударился в бой". Емельян поначалу
недооценил ее коварство ("Ничего страшного. Ничего страшного. Ничего
страшного") и за это жестоко поплатился.
Заговорщики ценой измены рассчитывают избежать наказания за участие в
мятеже. Ведь все равно, говорит Творогов, "мак зари черпаками ветров не
выхлестать". Он покорно склонил голову перед силой властей и свое
предательство выдает за благодеяние: "Слава богу! конец его зверской
резне"… И в низкой душонке таит надежду: "Будет ярче гореть теперь осени
медь…" "Ярче гореть" — для кого? Для таких вот, как он, Творогов, трусливых прислужников той самой "злой и подлой оборванной старухи"? Пусть
кто-то гибнет "под ее невеселой холодной улыбкой". Лишь бы ему не "струить
золотое гниенье в полях…".
Как видим, образ осени имеет существенное значение в трагедии. Однако,
на мой взгляд, не следует считать, что в коллизии Пугачев — осень -
пугачевцы "сосредоточен пафос пьесы и ее идейно-художественный смысл", как
это сделал П. Юшин в книге "Сергей Есенин" (изд-во МГУ, 1969 год).
Осень, по П. Юшину, в пьесе якобы символически обозначает Октябрьскую
революцию, поскольку поэт неоднократно сравнивает ее, осень, с "суровым и
злым октябрем".
Действительно, такие сравнения в пьесе есть. Но ведь там же осень
соотносится и с сентябрем. Так, Караваев, говоря об "ощипанных вербах", замечает, что им
Не вывести птенцов — зеленых вербенят,
По горлу их скользнул с_е_н_т_я_б_р_ь {1}, как нож,
И кости крыл ломает на щебняк
Осенний дождь.
Холодный, скверный дождь.
{* Разрядка моя. — С. К.}
В уже приводимом предпоследнем монологе Пугачева — "осень вытряхивает
из мешка чеканенные с_е_н_т_я_б_р_е_м червонцы".
Что ж, в этих случаях уже с_е_н_т_я_б_р_ь символизирует Октябрь?
Малоубедительны у П. Юшина и другие обоснования аналогии: осень -
Октябрь.
Опираясь на эту прямолинейную и весьма зыбкую аналогию, П. Юшин считал,
что Есенин якобы представил пугачевское движение в условиях послеоктябрьской
действительности и <понял его бесперспективность и обреченность".
Если принять это утверждение критика, то, до конца выдерживая его
концепцию, надо видеть в Екатерине и ее дворянах представителей Советской
власти, а в Пугачеве и Хлопуше — закоренелых контрреволюционеров. Но ведь
это просто немыслимо! Подумать только: осень-революция подкупает сообщников
Пугачева и отрывает их от него! "Вероятно, так понимая свою пьесу, — писал
П. Юшин, — Есенин называл ее "действительно революционной вещью…". Где уж
тут "революционная вещь"! Нет, вероятно, совсем не так понимал Есенин
замысел своей пьесы, когда говорил о Пугачеве как о "почти гениальном
человеке", а о многих из его сподвижников как о "крупных", ярких фигурах.
Не стоит ли, размышляя о поэтической мысли "Пугачева", опять вспомнить
"Слово о полку Игореве", слова старинного певца о княжеских стягах: "Врозь
они веют, несогласно копья поют"?
4
"Почти гениальный человек…"
Да, таким, по свидетельству И. Розанова, виделся Есенину вождь
крестьянского восстания.
Наверно, логическое ударение в этом определении надо сделать на
последнем слове — "человек".
Он действительно необыкновенный человек, есенинский Пугачев.
"Из простого рода и сердцем такой же степной дикарь…" Был — дикарь.
Но "долгие, долгие тяжкие года… учил в себе разуму зверя…".
Сердце его стало жалостливым и нежным ("бедные, бедные мятежники…"), но мгновенье — и вот уже оно обжигает неукротимым огнем гнева ("чтоб мы этим
поганым харям…").
Шутки с ним плохи. У него нашлись решительность, мужество, разум
"первым бросить камень" в тинистое болото империи.
Как неимоверной тяжести ношу, берет он на себя чужое имя: "Знайте, в
мертвое имя влезть — то же, что в гроб смердящий. Больно, больно мне быть
Петром, когда кровь и душа Емельянова".
Тут в самый раз вернуться к словам Разина из сценария Горького:
"…Людей я жалею. Я для них, может, душу мою погублю…"
Есенинский Пугачев тоже жалеет людей. Ради них он и пошел на тяжкие
муки: "опушил себя чуждым инеем" — и даже думать не смел, что платой за все
его страдания будет черное предательство.
У Пушкина в "Капитанской дочке" Пугачев был осмотрительнее:
"— …Улица моя тесна; воли мне мало. Ребята мои умничают. Они воры.
Мне должно держать ухо востро; при первой неудаче они свою шею выкупят моей
головою".
Для есенинского Емельяна его "ребята" — "дорогие… хорошие…". Мог ли
он предвидеть, что настанет срок и они, его недавние друзья, крикнут нагло,
грубо: "Вяжите его!.. Бейте прямо саблей в морду!"
Он вспомнит в этот страшный час ночную синь над Доном, золотую известку
месяца над низеньким домом, услышит убегающий вдаль колокольчик — и душа его
не выдержит тяжести всего, что в себе носила, чем жила…
Осенней ночью, в начале восстания, он говорил Караваеву:
Знаешь? Люди ведь все со звериной душой, -
Тот медведь, тот лиса, та волчица,
А жизнь — это лес большой,
Где заря красным всадником мчится.
Нужно крепкие, крепкие иметь клыки.
У него ли — "звериная душа"? Нет, не похож он на зверя — этот мужик с
душой мечтателя, которая полна любви и сострадания, доверчиво открыта людям.
И здесь, может быть, стоит вспомнить слова Горького о есенинском
чувстве "любви ко всему живому в мире и милосердия, которое — более всего
иного — заслужено человеком".
Любовь к людям не покидает Пугачева даже в самые трагические минуты,
ибо она — его глубинная сущность. Наиболее сильно эта сущность выявлена в
заключительном монологе Емельяна.
Не потому ли последние строки трагедии звучали в авторском исполнении с
особой проникновенностью?
"Совершенно изумительно, — рассказывал Горький, — прочитал он вопрос
Пугачева, трижды повторенный:
Вы с ума сошли? -
громко и гневно, затем тише, но еще горячей:
Вы с ума сошли?
И наконец совсем тихо, задыхаясь в отчаянии:
Вы с ума сошли?
Кто сказал вам, что мы уничтожены?
Неописуемо хорошо спросил он:
Неужели под душой так же падаешь, как под ношей?
И, после коротенькой паузы, вздохнул, безнадежно, прощально:
Дорогие мои… Хор-рошие…
Взволновал он меня до спазмы в горле, рыдать хотелось".
Вторая колоритнейшая личность трагедии — Хлопуша, "крестьянин Тверской
губернии" (в "Энциклопедическом словаре" Брокгауза и Ефрона — т. 37, кн. 73, Спб., 1903 г., с. 325 — указывается: Хлопуша, "крестьянин с. Мошкович, Тверской губернии". Есенин и в этой детали точен).
"Местью вскормленный бунтовщик", он шел в лагерь пугачевцев со своей
бесценной ношей: "Тяжелее, чем камни, я нес мою душу". "Отчаянный негодяй и
жулик", "каторжник и арестант", "убийца и фальшивомонетчик", Хлопуша через
Пугачева прозрел, "разгадал" собственное "значенье".
Все, что было в его жизни до Пугачева ("то острожничал я, то
бродяжил"), кажется ему ничего не стоящим, никчемным. "Черта ль с того, что
хотелось мне жить?" — восклицает он, вспоминая те десять лет, которые
растратил попусту.
Казак Бурков мыслит по-иному:
Я хочу жить, жить, жить,
Жить до страха и боли!
Хоть карманником, хоть золоторотцем…
. . . . . . . . .
Научите меня, и я что угодно сделаю.
Сделаю что угодно, чтоб звенеть в человечьем саду!
Учитель нашелся. Но им оказался не Пугачев, а Творогов — презренный
изменник. Это о "философии" таких, как Творогов, говорит старик сторож в
начале поэмы:
Только лишь до нас не добрались бы,
Только нам бы,
Только б нашей
Не скосили, как ромашке, головы.
Они остаются жить — Бурнов, Творогов, Чумаков… Но "черта ль с того"?
Достойно "звенеть в человечьем саду" им не дано.
Ибо не может затеряться в этом саду страстный, рвущийся из самого
сердца голос Хлопуши:
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека.
И не смолкнет полное неизбывной боли, безысходной тоски по несбывшейся
надежде слово "этого человека":
Дорогие мои… дорогие… хор-рошие…
5
В год завершения работы над "Пугачевым" Есенин писал об имажинистах:
"У собратьев моих нет чувства родины во всем широком смысле этого
слова, поэтому у них так и несогласовано все. Поэтому они так и любят тот
диссонанс, который впитали в себя с удушливыми парами шутовского кривляния
ради самого кривляния".
Как и безвестному автору "Слова о полку Игореве", Есенину в высшей
степени присуще "чувствование своей страны". Оно проявилось не только в его
стихотворениях и поэмах, но и в трагедии "Пугачев". От глубинных раздумий о
судьбах крестьянина до "всей предметности и всех явлений вокруг человека", воплощаемых в слове, образе, — все пронизано этим чувствованием.
В трагедию "Пугачев", замечал П. Юшин, Есенин внес резкие, вызывающие
тона, эстетически отталкивающие образы:
Быть беде!
Быть великой потере!
Знать, не зря с луговой стороны
Луны лошадиный череп
Каплет золотом сгнившей слюны.
И рассуждал: "Ягненочек кудрявый — месяц", "…всадник унылый, роняющий
поводья-лучи", "месяц — плывущая по ночному небу ладья, роняющая весла по
озерам", превращается в череп, а ровный желтый свет месяца, так радовавший
раннего поэта, становится гнилью, слюной, капающей на землю".
Да нет же, при чем тут "ягненочек кудрявый — месяц"? Суть-то в строках
из "Пугачева" совсем иная! Поэт говорит о зловещем предзнаменовании, создает
соответственно впечатляюще-страшный образ, а критик недоумевает: а почему не
ягненочек? Ягненочек был лучше…
Тот же критик сетовал: очень уж "образно" говорят герои. Даже сторож:
"Колокол луны скатился ниже…" Нет чтобы сказать просто: светает…
Сторож еще изъясняется: "Уже мятеж вздымает паруса".
Но так ли это далеко от тех фраз, которые произносят, например,
действующие лица в исторических хрониках Шекспира?
"Полоний: Уж вечер выгнул плечи парусов…"
Правда, эти слова звучат в устах гофмейстера королевского двора.
Но вот говорит простой воин (сцена смерти Энобарба в "Антонии и
Клеопатре"): "Смерть тронула его своей рукой". Неужели в Древнем Риме даже
простолюдины не могли обходиться без художественных тропов?
По мнению П. Юшина, "перенасыщенность… образами наблюдается в каждом
монологе трагедии". Кстати сказать, критик Г. Лелевич еще в 1926 году писал:
"В "Пугачеве"… образов больше, чем нужно".
Но кто может точно установить, сколько образов полагается на монолог?
Какое количество их должно быть в пьесе?
Есенинский имажинизм — это попытка мастера найти новые художественные
возможности поэтической речи с помощью органического, но усложненного образа
и "сгущенной" образности.
Не образ ради образа, а образ как выявление жизненных связей,
"внутренних потребностей разума".
Не отделение искусства от быта, а, наоборот, утверждение быта (жизни)
как основы искусства. Настоящее искусство невозможно без "чувствования своей
страны". Так говорит Есенин в статье "Быт и искусство", опубликованной в.
1921 году. По существу, эти же мысли он высказывал ранее в статье "Ключи
Марии".
Есенина в свое время высмеивали за "очаровательные анахронизмы":
"…Керосиновую лампу в час вечерний зажигает фонарщик из города Тамбова",
"степная провинция", "флот"…
Ну что ж, наверно, эти мелкие погрешности можно простить большому
художнику. Ведь не очень-то нас беспокоит, что, скажем, в шекспировской
"Зимней сказке" король пристает к берегам Богемии, хотя, как известно, никакими морями она не омывается.
Не в мелочах, конечно, дело.
"Пугачев" с его органическими, хотя и усложненными образами,
"сгущенной" образностью убедительно показал широту творческих возможностей
Есенина.
От этой пьесы, как верно, на мой взгляд, писал Сергей Городецкий, поэту
открывался широкий путь в театр. Недаром в разное время ее собирались
ставить Всеволод Мейерхольд и Николай Охлопков.
Не в пример критикам, сам Есенин считал трагедию своей удачей. Отрывки
из нее он с охотой читал в дружеском кругу и, выпустив тремя отдельными
изданиями, включил ее в трехтомное собрание стихотворений.
И все-таки "Пугачев" не стал венцом творческих поисков поэта. Они
продолжались.
Формально Есенин вроде бы числился по имажинизму.
Но друзья слышали от него все чаще и чаще: "Писать надобно как можно
проще. Это трудней".
Хотя и "Пугачев" дался ему нелегко…
6
…Московский театр драмы и комедии, или — привычнее и короче — Театр
на Таганке.
На сцене — помост из неструганых досок. Плаха. Топор. Цепи — они то
гремят о настил, то опутывают людей, обнаженных до пояса, в портах из
мешковины. Удары колоколов…
И вот он — человек со скуластым лицом, острыми, прищуренными глазами…
Мужицкий царь, гроза империи и мечтательный романтик.
Наконец-то я здесь, здесь!
Рать врагов цепью волн распалась…
Идет есенинский "Пугачев"…
Он, при жизни поэта исхлестанный критическими плетьми, оказался для
молодежи семидесятых и начала восьмидесятых годов живой художественной
ценностью, волнующей истинным драматизмом, глубиной чувств человеческих.
И, слушая в театре страстные монологи "буйных россиян", может статься, не я один вспоминал рассказ современницы поэта. Рассказ о том, как однажды
Есенин показал ей рубцы на своих ладонях и пояснил:
"— Это, когда читаю "Пугачева", каждый раз ногти врезаются в ладонь, а
я в читке не замечаю…"
"ПРОЯСНИЛАСЬ ОМУТЬ В СЕРДЦЕ МГЛИСТОМ…"
1
В середине 1921 года, когда Есенин заканчивал работу над "Пугачевым", в
Москву приехала американская танцовщица, ирландка по происхождению, Айседора
Дункан.
Эта, по словам Горького, "знаменитая женщина, прославленная тысячами
эстетов Европы, тонких ценителей пластики", приняла приглашение Советского
правительства и отправилась в революционную Россию не ради любопытства.
"Большинство художников и артистов полагают, что искусство идет особо,
а жизнь — особо, — писала Дункан в статье, напечатанной в одном из тогдашних
журналов. — Я не могу отделить своей жизни от танца. Сам танец меня не
интересует. Меня интересует только жизнь. Я прибыла в Россию не как
артистка, а как человек для того, чтобы наблюдать и строить новую жизнь. В
Москве родилось новое чудо. И я приехала туда для того, чтобы учить детей
Революции, детей Ленина новому выражению жизни".
Заявление, достойное художника-гражданина и меньше всего рассчитанное
на вкус изощренных эстетов.
Встреча Дункан с Есениным (на дружеском вечере в студии художника
Георгия Якулова) имела для обоих весьма важные последствия. Вскоре они стали
супругами, а в мае 1922 года вместе отправились в заграничную поездку:
Дункан предстояли выступления в городах Европы и Америки. Так поэт оказался
в мире, о котором у него были самые общие представления.
"Есть люди, которые по глупости, либо от отчаяния утверждают, что и без
родины можно. Но, простите меня, все это притворяшки перед самими собой. Чем
талантливее человек, тем труднее ему без России".
Это — слова А. И. Куприна. Они выстраданы писателем, за ними — долгие
годы, прожитые на чужбине.
Есенин провел за рубежом год и три месяца. Этого срока оказалось более
чем достаточно, чтобы вкусить все "прелести" жизни вдали от родной земли, в
чуждой атмосфере. Уже позже, в 1925 году, друзья хотели отправить Есенина за
границу на лечение (предположение врачей — горловая чахотка).
— Евдокимыч, — говорил он литератору Ивану Евдокимову, — я не хочу за
границу! Скучно там, скучно! Был я за границей — тошнит меня от заграницы. Я
сдохну там…
Он не рисовался. Там, в "ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит
с идиотизмом", поэт чувствовал себя действительно хуже худшего.
"…Весь он встревожен, рассеян, как человек, который забыл что-то
важное и даже неясно помнит — что именно забыто им?" — таким в Берлине видел
Есенина Горький. Сам поэт писал И. Шнейдеру из Висбадена:
"…Берлинская атмосфера меня издергала вконец. Сейчас от расшатанности
нервов еле волочу ноги".
В письме издательскому работнику А. Сахарову из Дюссельдорфа:
"Развейтесь, кони! Неси, мой ямщик!.. Матушка! Пожалей своего бедного
сына!.. А знаете? У алжирского бея под самым носом шишка?"
И в самом конце, после слов "твой _Сергунь_" — "гоголевская" приписка: Ни числа, ни месяца.
Если б был и <…> большой,
То лучше б <…> было повеситься.
Видно, было от чего так "шутить"…
Бесконечные разъезды по европейским городам, где проходили концерты
Дункан, наглость и цинизм ее "друзей" — "этой своры бандитов", по выражению
Есенина, их подчеркнутое безразличие к "молодому русскому мужу" знаменитой
артистки, изобилие вин и "свиных тупых морд" — все это угнетало Есенина, рождало у него чувство одиночества, тоски. И не случайно именно здесь и были
написаны самые безысходные из стихов, составивших позднее цикл "Москва
кабацкая".
Снова пьют здесь, дерутся и плачут
Под гармоники желтую грусть.
Проклинают свои неудачи,
Вспоминают московскую Русь…
Что-то всеми навек утрачено,
Май мой синий! Июнь голубой!
Не с того ль так чадит мертвячиной
Над пропащею этой гульбой.
Не в белоэмигрантском ли кабачке увидена эта мрачная картина? (Вспомним
строки из письма Есенина 1922 года; "…Все они здесь прогнили за 5 лет
эмиграции. Живущий в склепе всегда пахнет мертвячиной".)
В пьяном угаре, в бесшабашном разгуле, под всхлипы гармоники и рыдания
семиструнной всё — нипочем, всё — прахом.
Наша жизнь — простыня да кровать. Наша жизнь — поцелуй да в омут.
"Стихи скандалиста" — стояло на обложке сборника, выпущенного Есениным
в Берлине. Книжка завершалась четырьмя стихотворениями под общим названием
"Москва кабацкая". Они — свидетельство душевной трагедии человека, потерявшего опору в жизни. И, несмотря ни на что, надеющегося эту опору
обрести. Неспроста последним стихом сборника был стих о жизни:
Не умру я, мой друг, никогда.
2
"Души тут ни у кого нет, а вся жизнь в услужении у доллара", — писал
Шаляпин Горькому из Нью-Йорка за 15 лет до приезда туда Есенина.
То же самое увидел и Есенин — ив Западной Европе, и в Америке:
"Человека я пока еще не встречал и не знаю, где им пахнет. В страшной
моде господин доллар, на искусство начхать… Пусть мы нищие, пусть у нас
голод, холод и людоедство, зато у нас есть душа, которую здесь сдали за
ненадобностью в аренду под смердяковщину".
(Отмечу в скобках, что книга собственного корреспондента "Правды" в США
Бориса Стрельникова об Америке 1975–1980 годов называется " Тысяча миль в
поисках души". Эти слова отнюдь не означают, что в, Штатах мало честных, гостеприимных людей. Но за этими словами чувствуется: и в наши дни частная
собственность, бизнес ни в малейшей степени не способствуют процветанию
человечности, бескорыстия.)
Поэту ненавистен затхлый мир чистогана, духовной нищеты. Сравнивая то,
что увидел на Западе, с тем, что оставил в России, в Советской России, он
приходит к выводу: "…Жизнь не здесь, а у нас".
Но ведь там, "у нас", совсем недавно он пел "над родимой страной
аллилуйя", проклиная "железного гостя", и готов был ринуться на него в
последнем, смертельном прыжке…
Не кто-нибудь, а он сам, поэт, в тоске и боли "покинул родные поля"…
Умом он понимает: то, что Россия пошла по новому пути, предопределено
историей. Революция разрушила старый мир, который по существу был таким же
тупым и бездушным, как вот этот, западный.
И потому он, приехав в Берлин, в эмигрантском клубе пел
"Интернационал"…
И заявил корреспонденту из газеты "Накануне":
— Я люблю Россию. Она не признает иной власти, кроме Советской. Только
за границей я понял совершенно ясно, как велики заслуги русской революции,
спасшей мир от безнадежного мещанства.
Ему нравится, что озлобленные "бывшие" называют его "большевиком",
"чекистом", "советским агитатором"…
Как же все это вяжется с "Москвой кабацкой"?
Да, там, "у нас", неимоверно трудно. Его сердце обливается кровью при
одном воспоминании о бесхлебных полях, о голоде, о разрухе… Но Ленин,
большевики делают все, чтобы побороть невзгоды, наладить жизнь…
А он, поэт России, сын крестьянина, все еще сердцем не оттаял: "Ты,
Рассея моя… Рас… сея…"
Все еще: "Захлебнуться бы в этом угаре, мой последний, единственный
друг". Это уже написано здесь, на чужбине…
О том ли, о том ли он пишет? Кому это надо? Да и вообще — его поэзия,
его душа нужны ли?
И это одиночество… "Господи! Даже повеситься можно от такого
одиночества…", "Очень много думаю и не знаю, что придумать", "…Я впрямь
не знаю, как быть и чем жить теперь…".
Не эти ли тоска и отчаяние в неуютном номере парижской или нью-йоркской
гостиницы вылились в пронзительно-откровенные и беспощадные строки:
Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь.
Наверно, в такой же тяжелый час к Эдгару По являлась неуклюжая черная
птица, чтоб провещать поэту хриплым карком зловещее: "Больше никогда".
К Александру Блоку "из ночи туманной" подходил, шатаясь, "стареющий
юноша", шептал пошлые слова и, нахально улыбнувшись, исчезал. Не менее
загадочный и отвратительный гость приходит в гостиничный номер:
Черный человек,
Черный, черный,
Черный человек
На кровать ко мне садится,
Черный человек
Спать не дает мне всю ночь.
Он многое знает, этот незваный пришелец. Ему доподлинно известна жизнь
какого-то забулдыги, скандального поэта.
Как будто мутное увеличительное стекло наводится на стихи "Хулиган",
"Исповедь хулигана", "Не ругайтесь. Такое дело!", "Я обманывать себя не
стану…", "Пой же, пой…". "Уличный повеса" превращается в "прохвоста",
"озорной гуляка" — в авантюриста "самой высокой и лучшей марки".
В книге, которую читает черный человек, "много прекраснейших мыслей и
планов". Но они его не интересуют. Он пришел, чтобы выискать на ее страницах
самое гадкое, низкое…
Пожалуй, ни в одном произведении Есенин не вынимал себя "на испод" так, как это сделал в "Черном человеке". Тут слова не просто "болят", они
кровоточат, они до краев наполнены невыносимой мукой. Вот оно — "рубцевать
себя по нежной коже". Вот она — "кровь чувств".
В письме Есенина из Нью-Йорка есть такие строки: "…Молю бога не
умереть душой и любовью к моему искусству. Никому оно не нужно…"
В "Черном человеке" на какой-то миг он умер душой к своему искусству, к
своей поэзии. "Золотая словесная груда" превратилась в "дохлую томную
лирику". Об этом хрипит навязчивый незнакомец. Но поэт не может принять
страшный приговор:
Я взбешен, разъярен.
И летит моя трость
Прямо к морде его,
В переносицу.
Удар по черному человеку — это удар по тому "шарлатану" и
"скандалисту", что водит дружбу с проститутками и бандитами, заливает глаза
вином.
"Ты сам свой высший суд…" — сказал Пушкин.
Трость, брошенная поэтом, разбивает не только комнатное зеркало, но и
окно "Москвы кабацкой".
"Черный человек" — поэма перелома в духовной драме Есенина.
— Ничего ты не понял, Толя, — такие слова поэт не зря сказал
Мариенгофу, когда тот, прослушав поэму, заговорил об "андреевщине", "дурном
вкусе"…
3
Основа "Черного человека" имеет в русской литературе свою традицию.
Обратимся, например, к пушкинскому "Воспоминанию":
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток;
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
Или к признаниям одного из интереснейших поэтов пушкинского созвездия.
Насколько мне известно, они в связи с есенинским "Черным человеком" не
вспоминались.
"Недавно я имел случай познакомиться с странным человеком, к_а_к_и_х
м_н_о_г_о! — сообщает этот литератор. — Вот некоторые черты его характера и
жизни. Ему около тридцати лет. Он то здоров, очень здоров, то болен, при
смерти болен. Сегодня беспечен, ветрен, как дитя; посмотришь завтра -
ударился в мысли, в религию и стал мрачнее инока… В нем два человека: один
— добр, прост, весел, услужлив, богобоязлив, откровенен до излишества, щедр,
трезв, мил; другой человек… — злой, коварный, завистливый, жадный…
мрачный, угрюмый… недовольный, мстительный, лукавый, сластолюбивый до
излишества, непостоянный в любви и честолюбивый во всех родах честолюбия.
Этот человек, то есть черный, — прямой урод. Оба человека живут в одном
теле… Дурной человек все портит и всему мешает: он надменнее сатаны, а
белый не уступает в доброте ангелу-хранителю. Каким странным образом здесь
два составляют одно, зло так тесно связано с добром и отличено столь резкими
чертами? Откуда этот человек, или эти человеки, белый и черный, составляющие
нашего незнакомца?.. У белого совесть чувствительна, у другого — медный
лоб… Заключим: эти два человека или сей один человек живет теперь в
деревне и пишет свой портрет пером по бумаге… Это я!"
Константин Николаевич Батюшков, замечательный русский поэт, современник
Пушкина… Приведенные строки он написал в 1817 году, в самом расцвете
своего таланта…
Заметим, в образе черного человека у Батюшкова дан отрицательный
портрет автора… Соотнесенное с есенинской поэмой это лишний раз
подчеркивает и ее сложность, многомерность. "Биографы Есенина еще долго
будут разгадывать истинную природу таинственного незнакомца", — пишет В. Г.
Базанов. И в этом он прав.
Но и без трудов биографов и критиков поэта эстетическое воздействие
есенинской поэмы огромно. Каждый раз при чтении этой веши мы вновь и вновь
прикасаемся к больному и тревожному сердцу поэта, чувствуем, как ему тяжко и
горько, как ему ненавистно все ложное, нечестное, мерзкое, черное…
4
Уже в последнем "заграничном" стихотворении "Мне осталась одна
забава…" читаем:
Золотые далекие дали!
Все сжигает житейская мреть.
И похабничал я и скандалил
Для того, чтобы ярче гореть.
"Похабничал", "скандалил" — в прошлом… "Житейская мреть" сожгла
многое.
Теперь со многим я мирюсь
Без принужденья, без утраты.
Иною кажется мне Русь,
Иными — кладбища и хаты.
Новое "чувствование" родной страны воплотилось в незаконченной
драматической поэме "Страна негодяев". Поэт работал над ней, находясь за
границей.
Одному из главных персонажей этого произведения — комиссару золотых
приисков — Есенин дал, как когда-то говорили, фамилию со значением:
Рассветов.
После возвращения из-за рубежа, в 1924–1925 годах, поэт решил
познакомить читателей со своей новой работой. Публикации появились в трех
изданиях (газета "Бакинский рабочий", московский журнал "Город и деревня", сборник "Страна советская", изданный в Тифлисе; в газете и сборнике -
пометка: "Нью-Йорк, 14 февраля 23 года"). И все они воспроизводили монолог
Рассветова, открывающий вторую часть поэмы… Автор как бы подчеркивал
особую важность в произведении этого действующего лица, его высказываний. И
не без оснований.
Рассветов — человек с большим жизненным опытом. Надо полагать, еще до
революции обстоятельства забросили его в Америку, где он жил в ночлежках,
работал на клондайкских приисках. Ради куска хлеба он участвовал в одной
авантюре, которая для многих любителей легкой наживы закончилась плачевно.
Жизнь "класса грабительских банд" он узнал изнутри. Ее суть он определяет
так:
От еврея и до китайца
Проходимец и джентльмен,
Все в единой графе считаются
Одинаково — business men,
На цилиндры, шапо и кепи
Дождик акций свистит и льет.
Вот где вам мировые цепи,
Вот где вам мировое жулье.
Если хочешь здесь душу выржать,
То сочтут: или глуп, или пьян.
Вот она — мировая биржа!
Вот они — подлецы всех стран.
(Как тут не вспомнить строки из очерка Есенина "Железный Миргород", опубликованного в "Известиях" после возвращения поэта из-за границы:
"Владычество доллара съело в них все стремления к каким-либо сложным
вопросам. Американец всецело погружается в "business" и остального знать не
желает".)
Комиссар Рассветов рассказывает об Америке не однозначно. Осуждая
"философию жадных собак", он отдает должное индустрии страны: "Из
железобетона и стали там настроены города".
Все это верно. Но к чему комиссар вспоминает о заморских краях, о
Калифорнии, Клондайке, о бизнесменах? Кажется, и обстановка для такого
разговора не очень подходящая: прокуренный вагон поезда, везущего из Сибири
золото для молодой Советской республики.
Нет, Америка здесь вспоминается не просто для поддержания дорожной
беседы.
Чем больше гляжу я на снежную ширь,
Тем думаю все упорнее.
Черт возьми!
Да ведь наша Сибирь
Богаче, чем желтая Калифорния.
С этими запасами руды
Нам не страшна никакая
Мировая блокада.
Только работай! Только трудись!
И в республике будет,
Что кому надо.
Вот, собственно, в связи с чем заходит речь об Америке, Рассветов
думает о будущем Советской республики, о судьбе народа, свершившего
революцию. Да, пока Россия — это "лишь ветер да снег", глухие раздолья, где
люди "дохли в холере и оспе", где тысячи лет жилища строились из бревен и
соломы. Да, пока по стране свирепствует голод, рыскают бандитские шайки. Но
этому придет конец, когда в России будет создана "сеть шоссе и железных
дорог", когда дерево заменят "камень, черепица, бетон и жесть".
В "стальной" Америке капитализм опустошил душу человека, поставив
превыше всего наживу, доллар. Мир стяжательства, чистогана породил
предприимчивых дельцов, бизнесменов.
Эти люди — гнилая рыба.
Вся Америка — жадная пасть,
Но Россия… вот это глыба…
Лишь бы только Советская власть!..
В "стальной" России Советская власть, социализм возвысят человека, ибо
во имя его и строится новая жизнь — "в республике будет, что кому надо".
Рассветов предвидит благодатное утро над свободной Россией, ее светлую
судьбу.
Поэту явно по душе этот убежденный коммунист, собранный, волевой
человек, знающий, что он отстаивает, за что борется.
В "Железном Миргороде" Есенин писал, что там, за границей, он вспомнил
про нашу деревню, где чуть ли не у каждого мужика в избе спит телок на
соломе или свинья с поросятами, вспомнил наши непролазные дороги, стал
ругать всех цепляющихся за "Русь", как за грязь и вшивость. С этого момента
он разлюбил нищую Россию. С того дня он "еще больше влюбился в
коммунистическое строительство".
Эти чувства и нашли поэтическое воплощение в монологе комиссара
Рассветова. Поэтому-то Есенин и напечатал монолог в трех изданиях, тем самым
подчеркнув его значение не только для поэмы, но и вообще для своего
творчества.
5
Рассветов — один из тех, кто утверждает правду новой, "стальной"
России, правду революции.
Ему в поэме противопоставлен Номах ("Номах — это Махно", — пояснял
Есенин). Вожак банды повстанцев. "Гражданин вселенной". Законченный анархист
("Я живу, как я сам хочу!"). Когда-то Номах "шел с революцией", "думал, что
братство не мечта и не сон". Верил в чувства: в любовь, геройство и радость.
Теперь во всем разочаровался: "судорога душу скрючила". Его бандитизм особой
марки — "он осознание, а не профессия". Номах не убийца. Ему просто "хочется
погулять и под порохом и под железом", совершить "российский переворот" и
увидеть строителей новой страны растерянными, потерявшими почву под ногами,
униженными… Его путь — в никуда.
Где-то в глубине души это понимает и сам Номах. "Ну и народец здесь. О
всех веревка плачет", — бросает он, глядя на посетителей тайного притона -
торговцев кокаином, прислугу кабака, своих повстанцев. "О всех…" — в том
числе и о нем, Номахе.
За Рассветовым — рабочие, красноармейцы, комиссары, борьба за новую
жизнь, вера в ее победу.
За Номахом — две сотни бандитов, скучающих по войне, жаждущих крови,
кабацкие женщины, бывшие дворяне — завсегдатаи притона с их всхлипываниями
под вальс "Невозвратное время", и безысходность, тоска…
"Страна негодяев" — это мир духовного разложения, внутренней
опустошенности, мир неотвратимой обреченности. Здесь их место, "подлецов
всех стран" — и дельцов-проходимцев, орудующих на американской бирже, и
разочаровавшихся в жизни бандитов, "своры острожной", оглашающих свистом
российские просторы.
Здесь же место и "черному человеку" с глазами, покрытыми "голубой
блевотой"… Тому самому "прескверному гостю", по чьей морде поэт нанес
решительный удар…
Мир таинственный, мир мой древний,
Ты, как ветер, затих и присел.
Вот сдавили за шею деревню
Каменные руки шоссе. -
Такая драматическая картина представлялась Есенину накануне его отъезда за
рубеж.
"Доволен больше всего тем, что вернулся в Советскую Россию", — заявил
поэт по возвращении из заграничной поездки. И немного позже: "Учусь
постигнуть в каждом миге Коммуной вздыбленную Русь".
Вдали от родной земли, на чужбине у поэта "прояснилась омуть в сердце
мглистом".
Но не розовощекий бодрячок с красным бантом в gетлице вышел из поезда
на перрон московского вокзала 3 августа 1923 года. Перед друзьями был
человек, много передумавший и переживший, уставший от жизненных испытаний и,
несмотря ни на что, сохранивший чистоту души, согретой любовью к людям, к
отчему краю. Человек, твердо решивший
Расстаться с озорной
И непокорною отвагой.
Уж сердце напилось иной,
Кровь отрезвляющею брагой.
6
Разговор о поездке Есенина за границу напомнил мне одну недавнюю
встречу. Вот короткий рассказ о ней.
Иван Петрович взял у меня с колен книгу и, найдя нужную страницу,
сказал:
— Вы обратили внимание, как Есенин в "Железном Миргороде" описывает вид
ночного Нью-Йорка? Послушайте: "Ночью мы грустно ходили со спутником по
палубе. Нью-Йорк в темноте еще величественнее. Копны и стога огней кружились
над зданиями, громадины с суровой мощью вздрагивали в зеркале залива". Ведь
только деревенский житель может так увидеть: "Копны и стога огней…" Вы
согласны?
Я согласился. Иван Петрович, все более оживляясь, продолжал:
— И знаете, поэт, пожалуй, верно схватил главное в картине ночного
"железного Миргорода".
— А вы были в Америке?
— Да, приходилось. Правда, спустя почти полвека после Есенина. Но суть
та же… Есть у американцев такое выражение: "Нью-Йорк скайлайн". В переводе
это означает — контур Нью-Йорка, точнее — небесный контур. Так вот, когда я
ночью с моря смотрел на этот город, даже на часть его, что на острове
Манхеттен, то его скайлайн мне казался похожим на очертания огромного
многоэтажного корабля. Палубы, уступами подымающиеся кверху… Огни
бесчисленных окон… Прожекторы, снизу подсвечивающие небоскребы…
— Зрелище, наверно, эффектное?
— Да, конечно… Даже очень эффектное… Но вспомнишь, как тесно и
неуютно человеку внутри этого корабля, и вся красота меркнет… Так что
особого следа в сердце это зрелище у меня не оставило…
Мой спутник замолчал, внимательно вглядываясь в убегающий вечерний
берег…
С Иваном Петровичем я познакомился утром на теплоходе.
Отвалили от пристани в Казани и вышли на волжский стрежень. Мне
приглянулась легкая скамейка на верхней палубе, я сел и раскрыл прихваченную
из каюты книжку.
Спустя некоторое время против меня остановился пожилой мужчина в белом
костюме и, приподняв за козырек парусиновую кепку, вежливо осведомился:
— Извините меня, неисправимого книжника… Если не ошибаюсь, у вас в
руках один из томов собрания сочинений Есенина?
Да, он не ошибся.
Иван Петрович сел рядом со мной, мы разговорились. Он — физик, живет в
Ленинграде, сейчас по делам едет к своим коллегам в Саратов… Почему решил
плыть пароходом? Рассчитывал немного отдохнуть, сделать остановку, подышать
волжским воздухом. Но времени — в обрез, придется прямо в Саратов.
…Иван Петрович повернулся ко мне и, возвращая книгу, повторил
раздумчиво:
— Нет, не захватила меня та ночная красота, не захватила… Теплоход
наш скользил по воде легко и спокойно. Невдалеке чувствовался берег, но
что-либо разглядеть там было уже невозможно.
Мы стали по очереди вспоминать полюбившиеся стихотворения. Мой спутник
оказался весьма искушенным в поэзии, и после тютчевского "Вот бреду я вдоль
большой дороги…" прочувственно прочел стихи Есенина: "Эта улица мне
знакома…"
Он уже закончил, когда совершенно неожиданно, по крайней мере для меня,
из-за темного выступа горы весело замигала огоньками — судя по всему -
какая-то небольшая деревушка.
Иван Петрович вдруг часто задышал, словно ему сдавило горло, закрыл
глаза и откинул назад голову.
Там, на берегу, угадывались очертания домов и вытянутого в длину
строения — не то клуба, не то столовой. Справа и слева к деревушке двигались
дрожащие огни: вероятно, шли машины…
Когда Иван Петрович опустил голову и открыл глаза, они были влажными.
— Извините, — тихо проговорил он, доставая из бокового кармана пиджака
платок. — Это ведь моя родная деревня виднеется… "Сельщина, где жил
мальчишкой"… Извините…
"…К ИСТОКАМ НОВЫМ"
1
Последние годы его жизни отмечены, говоря словами Маяковского, "ясной
тягой к новому". Перемены, происходившие в жизни страны, заставили поэта над
многим задуматься. Сама действительность помогала Есенину яснее определить
свою позицию художника и гражданина.
На Кавказе, в Баку, он знакомится с М. В. Фрунзе, встречается с С. М.
Кировым, П. И. Чагиным и другими партийными руководителями Азербайджана,
бывает у рабочих нефтяных промыслов. В Тифлисе читает свои стихи и беседует
с молодежью в клубе совработников, в пехотной школе.
Встречи с Ф. Э. Дзержинским, М. И. Калининым… Добрые товарищеские
отношения устанавливаются у поэта с Д. А. Фурмановым, работавшим тогда в
Госиздате. Среди его друзей — писатели Л. М. Леонов, В. В. Иванов, И. М.
Касаткин, критик А. К. Воронский, артист В. И. Качалов…
Не раз навещает Константинове. Однажды, вернувшись из родных мест,
"удивленно-радостно, с широко раскрытыми глазами" рассказывал своему
знакомому "о новом деревенском быте, о комсомоле, говорил о своей новой
любви к новым советским полям…".
Стремление по-новому осмыслить революционные события, естественно,
привели Есенина к образу Ленина.
По свидетельству жены поэта С. А. Толстой, он относился к Владимиру
Ильичу с глубоким интересом и волнением. Поэт "часто и подробно расспрашивал
о нем всех лиц, его знавших, и в отзывах его было не только восхищение, но и
большая нежность".
Раздумья о революции, Ленине, судьбах крестьянства выливаются в замысел
большой поэмы. Есенин начал работу с воодушевлением, первоначальные наброски
и отрывки охотно читал друзьям и близким знакомым. На одном из таких чтений
были Фрунзе, Енукидзе, Воронский. "Как он хотел написать именно эту поэму!"
— вспоминал присутствовавший на этой встрече Николай Тихонов. — С волнением,
необычным для него, выслушивал он мнения старых большевиков, их советы и
поправки. Однако довести ее до конца не удалось. "Ленин (Отрывок из поэмы
"Гуляй-поле")" — под таким заголовком часть нового произведения стала
известна читателю.
Многие поэты тех лет, обращаясь к ленинской теме, писали о вожде в
романтико-символическом плане. Так, у Жарова — Ленин "рабочий титан",
"великий кочегар" домны — революции. Безыменский говорил о Ленине как о
"человечьей громаде", Казин — как о "буревестнике мировом, бушующем
мильонными руками". У Брюсова Ленин
…Вождь, земной Вожатый
Народных воль, кем изменен
Путь человечества, кем сжаты
В один поток волны времен.
На страницах журналов тех лет можно встретить стихи о Ленине -
"беззакатном светиле наших дней", которое "очами-солнцами огни разбрызгало
яро". В другом произведении Ленин — "размах нового меридиана".
Односторонность такого подхода к изображению Ленина состояла в том, что
космическая риторика как бы заслоняла человеческий облик Владимира Ильича,
его живой образ.
Есенин был в числе тех поэтов, которым удалось найти более верный путь
в решении ленинской темы.
Начальные строфы отрывка из поэмы — взволнованный рассказ о небывалых в
истории России потрясениях: революции, гражданской войне. Поэту больно
видеть тяжелые последствия "междоусобного раздора", но он понимает: борьба
есть борьба.
Шуми и вей!
Крути свирепей, непогода,
Смывай с несчастного народа
Позор острогов и церквей.
Было: имперские сатрапы, зловещий смрад монархии, засилие
промышленников и банкиров, крестьянские беды…
Народ стонал, и в эту жуть
Страна ждала кого-нибудь…
И он пришел.
Сама история предопределила появление народного вождя. Этим вождем стал
Ленин.
"Мятежник". (Кстати сказать, первополосная стадья в "Правде" за 24
января 1924 года называлась "Великий мятежник".)
"Суровый гений".
И рядом же:
Он вроде сфинкса предо мной.
Я не пойму, какою силой
Сумел потрясть он шар земной?
И "сфинкс", и риторический вопрос — скорее всплеск изумления, восхищения, чем выражение непонимания. Ибо сила Ленина — поэт об этом хорошо
знает — в том, что
Он мощным словом
Повел нас всех к истокам новым.
Он нам сказал: "Чтоб кончить муки,
Берите всё в рабочьи руки.
Для вас спасенья больше нет -
Как ваша власть и ваш Совет".
Ленин — гений революции. Вождь народа. Провидец будущего "всех племен".
И — человек, в котором нет ничего условного, ложно красивого,
экзотического. Все — жизненно и естественно. "Застенчивый, простой и милый", он "с сопливой детворой зимой катался на салазках". "Глядел скромней из
самых скромных".
Таким знали и любили Владимира Ильича миллионы и миллионы людей. Таким
он встает со страниц отрывка из поэмы "Гуляй-поле".
В этом же отрывке, воссоздавая живой образ Ленина, Есенин осмысливает
роль вождя в своей собственной судьбе. "Он… повел нас всех…" — то есть и
поэта; "он нам сказал…" — то есть и поэту. Есенин не сторонний
наблюдатель, а участник великого похода рабочих и крестьян в грядущее — по
ленинскому пути.
Чувство сопричастности делу Ленина, делу народа выражено и в
стихотворении "Капитан земли", написанном в Батуме к первой годовщине смерти
Владимира Ильича:
Я счастлив тем,
Что сумрачной порою
Одними чувствами
Я с ним дышал
И жил.
Ленин — рулевой и капитан, партия — его матросы. С ними, с ленинцами,
поэт связывает будущее страны: "Они за лучшие обеты зажгут, сойдя на
материк, путеводительные светы".
Как и предвидел Есенин, новые поэты написали и пишут новые песни в
честь Ленина, в честь его партии. Но есенинское слово о Ленине, сказанное от
чистого сердца, не осталось в прошлом. Оно и сегодня — живая художественная
ценность поэтической Ленинианы.
Перелистайте вышедший к 100-летию со дня рождения Владимира Ильича том
"Поэмы о Ленине", и вы увидите: рядом с произведениями Маяковского, Тихонова, Демьяна Бедного, Чаренца — отрывки из поэм "Гуляй-поле" и "Анна
Снегина".
Возьмите в руки юбилейные сборники стихов о Ленине — каждый из них
украшают строки Есенина.
Раскройте первую книгу двухтомника "Вашим, товарищ, сердцем и
именем…". Писатели и деятели искусства мира о В. И. Ленине", выпущенного
издательством "Прогресс" в 1976 году. Среди его авторов — Максим Горький, Джон Рид, Герберт Уэллс, Анри Барбюс, Пабло Неруда, Сергей Есенин…
И одна из концертных программ, посвященная Владимиру Ильичу, называлась
кратко и емко: "Капитан земли" — по есенинскому стихотворению.
2
Да, он искренне завидовал тем, "кто жизнь провел в бою, кто защищал
великую идею".
Но не только завидовал. Ему хотелось отдать дань их памяти, запечатлеть
их подвиг в поэтических строках.
Безымянные комиссары — "люди в куртках кожаных…".
Беззаветные герои гражданской войны. Их мужеству, человечности
поклонился он "Песней о великом походе".
В Баку Есенин познакомился с подробностями героической смерти
бесстрашного сына Кавказа Степана Шаумяна, неутомимого бойца революции
Прокофия (Алеши) Джапаридзе, "железного командарма" Григория Петрова, своего
земляка, рязанца, и других бакинских комиссаров. Они погибли молодыми, в
расцвете сил — старшему коммунисту (Мешади Азизбекову) было 42, младшему
(Анатолию Богданову) — 22 года. О них — дума, боль, песня поэта…
26 их было,
26.
Их могилы пескам
Не занесть.
Не забудет никто
Их расстрел
На 207-ой
Версте.
Силой своего воображения поэт возвращает к жизни убитых большевиков, и
их первое желание — посмотреть, "как живет Азербайджан".
Поэт как бы вместе с Шаумяном и Джапаридзе видит, что в Баку "у рабочих
хлеб. Нефть — как черная кровь земли. Паровозы кругом… Корабли…". И
вместе с комиссарами горд силой рабочего класса, не отдавшего Кавказа врагам
революции.
Народ в представлении автора "Баллады…" — это "и крестьянин и
пролетариат". У них одни интересы, одна цель: "Коммунизм — знамя всех
свобод".
Борьба бакинских комиссаров — часть общего дела всех большевиков
страны, дела, вдохновителем и организатором которого "был наш строгий отец
Ильич".
Приподнятая интонация, энергично-песенный ритм, богатая инструментовка,
четкий синтаксический строй — все элементы стиха, взаимодействуя между
собой, придают произведению своеобразную романтическую окраску.
Мастер поэтической детали, Есенин и в "Балладе о двадцати шести"
художественно точен и выразителен.
Мертвые ночью встают из песков. Как эту страшную картину нарисовать
словом? Есенин пишет одну фразу: "Над пустыней костлявый стук".
Впечатляющ образ пустыни: "…Пески, что как плавленный воск…"
Вся южная ночь у моря поместилась в нескольких строчках. Они остаются в
памяти навсегда. Недаром наш неутомимый путешественник эстонский писатель
Юхан Смуул, проплывая в поздний час по Суэцкому каналу, вполголоса читал
себе:
Ночь, как дыню,
Катит луну.
Море в берег
Струит волну.
Вот в такую же ночь
И туман
Расстрелял их
Отряд англичан.
…В 1973 году исполнилось пятьдесят пять лет со дня гибели героев. В
Азербайджане, по всей стране они были помянуты добрым, признательным словом.
Московский молодежный журнал "Смена" поместил на первой странице обложки
цветное фото: мемориал двадцати шести в Баку. В отблесках вечного огня -
мужественное лицо борца. Вверху крупными белыми буквами напечатаны стихи -
как всплеск печали и гордости:
О них наша боль
И песнь.
Стихи Есенина… Они уже неотделимы от славы тех, чьи сердца были чисты
и неподкупны, а дела — возвышенны и благородны…
Есенинская "Баллада о двадцати шести" была впервые опубликована в
"Бакинском рабочем" 22 сентября 1924 года. В том же номере газеты рядом с
есенинской помещена и поэма Николая Асеева "26. Памяти павших". Это -
поэтический рассказ о Баку восемнадцатого года, силе Советской власти,
гибели комиссаров от рук закавказских эсеров и английских интервентов.
Обращаясь к героям-большевикам, поэт говорит:
И мой вольный стих
вашу смерть хранит,
Как венок,
ложась на ее гранит.
За два дня до появления в "Бакинском рабочем" произведений Есенина и
Асеева тифлисская газета "Заря Востока" напечатала стихотворение Владимира
Маяковского "Гулом восстаний…" Подвиг двадцати шести — подвиг во имя
освобождения всего трудящегося Востока от гнета капитала. Такова поэтическая
мысль произведения. Страстным призывом звучат его заключительные строки:
Вставай, Восток!
Бейся, Восток -
одним трудовым станом.
О двадцати шести писали Демьян Бедный и Акоп Акопян, позже Семен
Кирсанов и Егише Чаренц, Павло Тычина и Геворг Эмин, Педер Хузангай и Валдис
Луке… Тема бакинских комиссаров стала поистине интернациональной темой.
Естественно, обращаются к ней и азербайджанские поэты.
Вы — герои коммуны, герои-бойцы,
Вы — истории нашей эпохи творцы…
Пусть истлели тела — мощный дух не погас, -
Мы героями быть научились у вас! -
так утверждает величие дела бакинских комиссаров Самед Вургун. Его
самобытная поэма "Двадцать шесть", написанная в 1935 году, полна любви к
тем, кто, говоря словами Есенина, "защищал великую идею", дышит ненавистью к
врагам революции, новой жизни.
Своеобразным продолжением поэмы стало стихотворение Самеда Вургуна
"Банкет" (1950). На официальном приеме в Лондоне советский поэт встречается
со старым английским политиканом:
"Баку! Баку!" — он процедил сквозь зубы,
И дрогнула слегка густая бровь.
А у меня по жилам, как сквозь трубы,
Бьет огненная нефтяная кровь!
Да, я, бакинец, на твоем пути!
Да, я — наследник Двадцати Шести!
Ты помнишь все, конечно, старый дьявол!
Так пристальней, пожалуйста, гляди!
…Мы разошлись — налево и направо.
Клокочет ярость у меня в груди.
Он дал врагу достойную отповедь, сын свободного Азербайджана.
— Мы с моим давним другом Самедом не раз говорили о Есенине, вспоминали
его стихи, "Балладу о двадцати шести", — рассказывал мне Сулейман Рустам. -
Она привлекала нас органическим соединением лиризма и высокого пафоса,
задушевности и мужественной сдержанности. Не без влияния "Баллады…" и я
обдумывал свое стихотворение о двадцати шести. Мне хотелось как бы развить
поэтическую мысль Есенина о бессмертии дела, за которое боролись и погибли
комиссары, и я писал:
Вы цветы посадили для нас -
и в саду мы живем.
Вы зарю угадали -
сегодня нам солнце блестит.
Вы вчера поздоровались за руку
с завтрашним днем,
Вы вчера разложили костер -
он сегодня горит.
…Священна память о героях революции, интернационалистах-ленинцах. Она
— нескудеющий источник вдохновения новых и новых поколений писателей
братских республик. К героической песне о двадцати шести, начатой Есениным и
Маяковским, Демьяном Бедным и Асеевым, прибавляться и прибавляться свежим
поэтическим строкам…
3
Ленинский район Баку, окраина рабочего поселка имени Разина… С
возвышенности открываются вид на лес нефтяных вышек, вид на новый обширный
парк, на жилые кварталы.
— Здесь, на горе Разина, — говорит первый секретарь райкома партии
Шакир Керимович Керимов, — задолго до Октября проводились массовки, собрания
рабочих нефтяных промыслов. В середине двадцатых годов неподалеку
закладывались рабочие поселки. Основание одного из них — имени Степана
Разина — совпало с первомайским праздником 1925 года. Сюда на народное
гулянье приехали Сергей Миронович Киров, другие руководители республики.
Вместе с ними — Сергей Есенин. Эта местность тогда была пустая,
заболоченная… Так что никаких природных красот поэт тут не увидел. Но зато
он ощутил радость людей свободного труда, пришедших на свой рабочий
интернациональный праздник…
— Это так, — подтверждает стоящий рядом поэт Наби Хазри. — И можно с
уверенностью сказать, что настроение у Есенина было хорошее: в этот день
"Бакинский рабочий" начал публикацию его поэмы "Анна Снегина". Из
воспоминаний современников известно, как радушно встречали Есенина
нефтяники, рабочие местных заводов. Поэт переходил от группы к группе,
беседовал с людьми… И за всем этим наблюдал Киров — он тепло относился к
поэту, высоко ценил его талант… О празднике Есенин написал стихотворение,
и уже, заметьте, 5 мая оно появилось в том же "Бакинском рабочем". Помните?
Я видел праздник, праздник мая -
И поражен.
Готов был сгибнуть, обнимая
Всех дев и жен.
Когда перечитываю эти строки, — продолжает Наби Хазри, — я вижу лицо Есенина
— светлое, улыбчивое, доброе. И в стихи перешла его улыбка:
Стихи! стихи! Не очень лефте!
Простей! Простей!
Мы пили за здоровье нефти
И за гостей.
Хорошо как сказано: "за здоровье нефти".
— Прекрасно! — соглашается Шакир Керимович и добавляет: — Вот о чем еще
я думаю: один такой день, проведенный в среде рабочих, для поэта был важнее
недель, потраченных на возню, как он писал, с московской "пустозвонной
братией". Верно?
Мы с Наби Хазри киваем в знак согласия…
4
Они встретились на старой бакинской улице в конце сентября 1924 года.
По выщербленной мостовой шел напоминавший горца человек. На худощавом,
тронутом загаром лице — глубоко сидящие темные глаза, над ними — того же
цвета густые брови. Пышные усы чуть опускались по краям губ и переходили в
небольшую острую бородку. Вязаная шапочка на голове, френч с накладными
карманами, брюки, забранные от колен в шерстяные чулки, ботинки из грубой
кожи, дымящаяся трубка во рту — все это делало его не похожим на местных
жителей.
— Кто это? — тихо спросил Есенин у шагавшего рядом Чагина.
Тот не успел ответить, как странный прохожий поравнялся с ними и, вынув
изо рта трубку, слегка поклонился Чагину.
— Здравствуйте, Степан Дмитриевич! — как всегда, приветливо ответил
Чагин и протянул "горцу" руку. — Познакомьтесь, это — Сергей Есенин, поэт, из Москвы. А это Степан Дмитриевич Нефедов, или Эрьзя. Профессор. Ведет
скульптурные классы в нашей художественной школе.
— Весьма рад, — мягко произнес скульптор, вглядываясь в лицо поэта. -
Но, кажется, мы знакомы. И познакомились, помнится, году в пятнадцатом или
шестнадцатом — война шла… Не ошибаюсь?
— Да-да-да! — раздумчиво протянул Есенин и вдруг хлопнул себя по лбу: -
То-то гляжу: знаю я эти глаза и брови. Все вроде незнакомое, а глаза и брови
— знакомые! Вы ж тогда при каком-то лазарете служили, а мы с Клюевым туда
стихи читать приезжали, верно?
— Да, я помогал докторам по челюстным ранениям… Трудное было время…
Но ничего, перетерпелось… Вы в Баку впервые?
— Считайте, впервые.
— Город колоритный — и людьми, и бытом, и строениями. Помните
землепроходца Афанасия Никитина: "Бака, где огнь горит неугасимый"… Вот
хожу — всматриваюсь… Долго здесь пробудете?
— Пока не знаю, — Есенин взглянул на Чагина. — Если Петр Иваныч не
прогонит — поживу.
— Не торопитесь… Здесь есть что посмотреть…
Мимо, почти задевая, прогрохотала высокая колымага, наполненная
самодельным кирпичом… Прошли, громко разговаривая и размахивая руками,
трое нефтяников в старых замасленных комбинезонах, стуча по камням ботинками
— такими же, в каких был профессор. Их выдавали по ордерам в спецмагазинах.
— Будет время, заходите ко мне в мастерскую. Это рядом, Петр Иванович
знает.
И, простившись, Эрьзя быстро зашагал вниз по улице…
— Редкий талантище, — Чагин посмотрел вслед художнику. — Тут для Дома
Союзов горняков он делает скульптуры рабочих — диву даешься! Представляешь:
до революции в Азербайджане не было ни одного национального скульптора, не
вылеплено ни одной человеческой фигуры: ислам запрещал. И вот перед тобою -
как живой — рабочий-азербайджанец, скажем, тарталыдик. Знаешь, кто такой
тартальщик?
Есенин покачал головой.
— Это тот, кто добывает нефть с помощью специальных ведер. Нелегкое,
должен сказать, дело. Так вот, фигура: нефтяник за работой — тартанием…
Первая в мировой истории скульптура нефтяника-азербайджанца! Каково?
Впрочем, увидишь сам… Ты ж — старый знакомый…
Вскоре, проходя по Станиславской улице, Чагин предложил Есенину:
— Давай-ка заглянем к Степану Дмитриевичу. Его мастерская здесь, во
дворе института. Он и обитает тут же…
Уже войдя во двор, можно было определить: здесь живет скульптор — вдоль
стен дома на подставках возвышались человеческие фигуры в полный рост,
бюсты, головы из глины и еще какого-то неведомого материала.
Большая, с высокими потолками комната заставлена тумбами с начатыми
работами студентов, в глубине размещались произведения профессора -
скульптурные портреты Ленина, Маркса, Энгельса, фигуры рабочих-нефтяников.
— Хозяин дома? — крикнул Чагин.
— Дома, дома, — отозвался из-за перегородки Эрьзя и вышел, обтирая руки
небольшой мокрой тряпкой. — Прошу!
Есенин приблизился к скульптуре Ленина, обошел ее со всех сторон.
— Нелегко? — поэт посмотрел на скульптора.
— Весьма. Видел Владимира Ильича давно, еще в Париже. Впечатление он
произвел сильное — живой, серьезный, прямой, в споре — резкий… Но
познакомиться не довелось… Работаю по памяти… В Батуме не были?
— Нет, не был.
— Будете — посмотрите там мраморный бюст Ильича. Он в городском сквере
стоит. Правда, не все в нем получилось, как хотелось… Здесь начал новую
работу. Вот — Ленин на трибуне, отвечает на записки рабочих… Этот человек
давно меня занимает. Лет пять назад на Урале, под Екатеринбургом, дикую
скалу подыскал — вот, думаю, из чего соорудить памятник Ильичу! Очень жалею,
что не удалось…
Есенин понимающе кивал, от этого движения его мягкие, с желтоватым
оттенком волосы спадали на лоб, он изредка поправлял их рукою…
Остановившись у автопортрета скульптора, Есенин спросил Эрьзю:
— А вы с Коненковым не знакомы?
— С Сергеем Тимофеевичем? Ну как же, как же! С Московского училища
живописи. А вы его знаете?
— Знаю. Бывал у него на Красной Пресне, пели под гармошку.
— Да, гармонь он любил, — подтвердил Эрьзя.
Чагин, поотстав, задерживался около работ и, время от времени бросая
взгляд на беседующих, сожалел, что поблизости нет фотографа: снимок был бы
редчайшим…
Степан Дмитриевич Нефедов был старше Есенина на двадцать лет: он
родился в 1876 году, в Поволжье. Мордвин по национальности (псевдоним Эрьзя
— название одного из мордовских племен), будущий скульптор прошел тяжкую
школу жизни. По окончании училища живописи, ваяния и зодчества уехал в
Италию, тем самым избежав ареста за связь с революционно настроенными
студентами. Зарубежные выставки его работ сделали имя Эрьзи известным,
газеты писали о "русском Родене". После Октября Семен Дмитриевич, как и
многие художники, всем сердцем стремился "понять и почувствовать Россию в
годы высочайшего парения и чувственно показать направление ее полета в
будущее" (К. Федин). В 1918–1925 годах, живя на Урале, в Новороссийске, Батуме, Баку, он создал ряд памятников павшим борцам революции, скульптурные
портреты Маркса, Энгельса, Ленина, Шота Руставели… Много труда Эрьзя
вложил в оформление Дома Союза горняков Азербайджана.
О дружбе Эрьзя и Есенина известно немного. Между тем их общение, мне
думается, было небесполезно для обоих, особенно для Есенина. Ведь тот и
другой смотрели на жизнь художническим взглядом, вместе с народом радовались
и печалились. Тот и другой думали о Ленине, ленинцах, старались найти пути
воплощения их образов в слове и камне. У них имелось немало общего, и они не
могли не тянуться друг к другу. Так оно и было.
С 1950 года до кончины скульптора (1959) с ним часто встречался Борис
Николаевич Полевой. На основе живых рассказов художника и разного рода
публикаций о нем писатель создал книгу "Эрьзя", выходившую несколькими
изданиями в Саранске и Москве. Небольшой объем книги не позволил осветить
некоторые темы, в том числе тему "Эрьзя и Есенин". Она-то и была затронута в
беседе автора этих строк с Борисом Николаевичем.
— Степан Дмитриевич, — рассказывал писатель, — всегда тепло говорил о
Сергее Есенине, его стихах. Помню, как при мне он не раз напевал за работой
строчки есенинского "Клена…", а однажды, неожиданно прервав напев, воскликнул: "Какой глубокий образ, этот клен! Судьба человека тут сокрыта, не меньше!" От начала до конца знал "Письмо к матери", читал его вслух.
Любил поэму "Анна Снегина", многие ее строчки повторял, особенно — о
природе…
— Художник Иосиф Ефимович Бобровицкий писал, что Эрьзя вместе с другими
преподавателями, журналистами "Бакинского рабочего" бывал в Мардакянах у
Есенина. Не вспоминал ли Степан Дмитриевич об этих поездках? — обращаюсь я к
Борису Николаевичу.
— Вспоминал, но без подробностей. Эрьзя, живя в Баку, очень
интересовался народным искусством, памятниками архитектурной старины. В
Мардакянах и в соседнем с ним селении, Шаганы сохранились замки XIII и XIV
веков, мечеть Тубашахи… Так что поездка к Есенину могла быть одновременно
и поездкой к шедеврам зодчества. Ведь Есенин тоже не был равнодушен к
старому искусству.
— Как вспоминала жена скульптора Елена Ипполитовна Мроз, вечерами
Есенин часто приходил в мастерскую Эрьзи с балалайкой. Под нее он пел
шуточные песни, частушки. А вот стихи, сколько его ни просили, читать не
соглашался…
— Да, об этом Эрьзя мне рассказывал, — продолжал писатель. — И объяснял
так. Есенин слишком высоко ценил свой поэтический дар, чтобы разменивать его
на пустяки. Он мог петь озорные частушки, плясать. Но не разбрасываться
своими стихами налево и направо. Поэт остерегался метать бисер, боясь, как
бы этот бисер, может быть случайно, не попрали ногами: люди у Эрьзи бывали
разные. Степану Дмитриевичу, по его словам, нравилось такое уважение мастера
к своему творчеству, к своему призванию. "По-иному и не должен поступать
истинный талант", — говорил скульптор.
— По воспоминаниям Елены Мроз, Эрьзя и Есенин однажды исчезли из города
и где-то пропадали три дня. Потом появились полные восторга от путешествия
по Апшерону. Вы об этом знаете?
— Знаю. Эрьзя в то время лепил своих рабочих для Дома горняков. Ему
была нужна натура. Вот в поисках типажей и отправились друзья по селениям.
Есенину тоже хотелось посмотреть жизнь местных крестьян, услышать их песни.
Побывали они в нескольких местах, со многими жителями познакомились. Как
рассказывал Степан Дмитриевич, "побегом из города" оба остались довольны.
Борис Николаевич вспомнил также слова Эрьзи о скульптурной сюите- 15
союзных республик, которую задумал создать старый мастер.
— Думаю об образе России, — говорил тихим голосом художник (он уже
слабел). — Каким ее образ должен быть? Может, взять за основу есенинскую
мать? Помните: "Ты одна мне помощь и отрада, ты одна мне несказанный
свет"… Или юную Снегину, "девушку в белой накидке"… И то и другое очень
заманчиво…
Замысел так и остался неосуществленным… Мой разговор с Борисом
Николаевичем подходил к концу, и тут писатель, улыбнувшись, обронил:
— А когда Степан Дмитриевич рассказывал мне о встрече с Есениным в годы
первой мировой войны, то добавлял такие слова: "Красивый был парень, ладный, служил санитаром. О нем в шутку говорили: "Смерть сестричкам милосердия!.."
…Возможно, и тогда, в мастерской, Эрьзя напомнил Есенину давнюю
шутку, и они вместе с Чагиным смеялись над ней светло, от души.
Шутку они любили.
— Знаете, что однажды Эрьзя и Есенин "отмочили"? — Я не знал, и Полевой
рассказал о таком эпизоде.
В один прекрасный день друзья пошли в "Бакинский рабочий": Есенину
причитался за стихи какой-то гонорар. Пришли к Чагину: так, мол, и так,
распорядись… А тот упирается: нет, дескать, денег в кассе. "Ах, нет? Ну, ладно!" Друзья выходят на улицу, встают под окнами редакции. Есенин поет
частушки, а Эрьзя, с есенинской шляпой в руках, обходит собравшихся зевак,
изображая сбор подаяния. Чагину ничего не оставалось делать, как позвать
Есенина и выдать ему гонорар…
Об этой шутке друзей рассказывала и Елена Ипполитовна Мроз.
Степан Дмитриевич Эрьзя пережил Сергея Есенина почти на тридцать пять
лет. До конца дней своих он тепло вспоминал о поэте, о дружбе с ним.
Особенно подробно старый мастер рассказывал о неожиданной встрече с Есениным
на старой бакинской улице осенним днем 1924 года…
5
…Мария Антоновна Чагина достает из старого портфеля большой видавший
виды конверт, вынимает оттуда пожелтевший от времени лист бумаги и кладет
его передо мной:
— Посмотрите вот это…
Прежде чем начать чтение текста, напечатанного фиолетовыми буквами,
гляжу на знакомую подпись внизу: Сергей Есенин. Сомнений быть не может: рука
поэта. Неужели неизвестное есенинское стихотворение? Мельком бросаю взгляд
на хозяйку: она хитровато улыбается. Начинаю медленно читать:
Очарованье вечера, что снами
Сберег до солнца. Золото лучей
В лазури зимней. Слившись с небесами,
С зарей, с огнем — восторг все горячей.
И вдруг напев в кадильном фимиаме,
И пламя бьет из восковых свечей.
А воск, в гробу застыв, живых очей
Залил навек угаснувшее пламя.
Так — солнце, юг; благоуханье роз,
И кипарисы, и узор магнолий.
Очарованье вечера. — И боли
В груди нет прежней… А на утро пес
У ног завоет. Вынесут с постели…
Ах, где ты, где? Жива ли в самом деле?
Сергей Есенин
Заметив, что я закончил чтение, Мария Антоновна говорит:
— Это лист, как вы понимаете, из архива Петра Ивановича. Мой муж очень
дорожил им и берег его особо тщательно. История тут такая… Кстати, -
прерывает начатую фразу моя собеседница, — вы хорошо знаете литературное
творчество Чагина?
— Наверно, не очень, — осторожно отвечаю я. — Известны мне его статьи -
воспоминания о Ленине, о Кирове… Еще — о Есенине. Всеволоде Иванове,
Сейфуллиной… Несколько небольших заметок на литературные темы. Вот,
пожалуй, и все, если не считать его выступлений как журналиста — редактора
"Бакинского рабочего" и "Красной газеты"…
— А вы знаете, что он с юношеских лет писал стихи?
— Нет, этого я не знаю.
— Так вот, — продолжает Мария Антоновна. — В архиве Петра Ивановича
хранится большое число его стихотворений. Некоторые из них были в свое время
опубликованы под псевдонимом "Ник. Алексеев". Сам он весьма скромно оценивал
свои стихотворные опыты, почти никогда не говорил о них. В кругу близких
людей он любил читать стихи своих кумиров: Пушкина, Лермонтова, Тютчева…
— Есенина, — вставляю я.
— О, есенинские стихи он мог читать часами. И души не чаял в самом
поэте. Помните в письме Есенина из Баку: "Внимание ко мне здесь очень
большое. Чагин меня встретил, как брата. Живу у него. Отношение
изумительное". И поэт относился к Чагину исключительно тепло. Это видно и по
его письмам, и по тому посвящению, с которым вышла в 1925 году книга
"Персидские мотивы": "С любовью и дружбой Петру Ивановичу Чагину". Они были
искренними и верными друзьями, эти "рыцари пера" — так они иногда полушутя
себя называли. Посмотрите на эти надписи…
На обратной стороне совместной фотографии Есенина и Чагина читаю:
"М. А. Примите душевный дар двух рыцарей пера — верного скандального
Сергея и бурного Петра.
Баку, 1 октября 1924".
Это написано рукой Чагина. Ниже — почерк Есенина:
"P. S.
Дорогая Марья Антоновна!
Сказать истинно
и не условно -
Можно поклясться вашей
прелестью глаз:
Не забывайте грешных нас.
Скандальный верный Сергей.
3 окт. 1924".
Есенинская приписка, по словам Марии Антоновны, сделана в день рождения
поэта; за праздничным столом тамадой был Петр Иванович.
— В тот вечер, — добавляет моя собеседница, — Есенин был, что
называется, в ударе и читал свои стихи с особым подъемом…
— Чагин тоже читал свои?
— Нет, он — Маяковского, Хлебникова, Баратынского, Фета…
— А не помните, Есенин тогда не читал вот это стихотворение, под
которым стоит его автограф?
Мария Антоновна задумалась:
— Вы допускаете, что он мог читать его среди своих? — Нет, — говорю я,
еще раз пробегая глазами фиолетовые строчки. — Что-то не похоже оно на
есенинское — ни стилистикой, ни интонацией…
— Ну, вот мы и подошли к истории этого листа, — произносит собеседница.
— Действительно, стихотворение написано другим автором. И однажды оно, среди
многих, было прочитано Есенину. Поэту, очевидно, понравился больше иных этот
сонет, и, к удивлению автора, он тут же поставил под текстом свою подпись…
— Мне кажется, в этом сонете внимание Есенина привлекло изображение
диалектики бытия… Торжество жизни ("очарованье вечера", "золото лучей",
"благоуханье роз"…), неотвратимость смерти ("кадильный фимиам", "застывший
воск свечей", "угаснувшее пламя"…) и — несмотря ни на что — высокий порыв
человечности, любви, нежности ("Ах, где ты, где?.."). Такова, на мой взгляд, поэтическая, я бы добавил, философская мысль сонета. Некоторые стихи Есенина
последних лет несут в себе нечто похожее. Например — "Мы теперь уходим
понемногу…". Вы как думаете?
— Возможно и такое суждение. И все-таки, мне кажется, в том, что Есенин
как бы авторизовал чужое стихотворение, немалую роль сыграла и
расположенность, симпатия поэта к его автору.
— Так сказать, "с любовью и дружбой" к Петру Ивановичу Чаги ну…
— Вот именно: "с любовью и дружбой"…
6
Начальная строка стихотворения родилась легко, как бы сама собой:
Прощай, Баку! Тебя я не увижу.
Он уезжал из "города ветров" в конце мая, когда солнце становится
жарким, над промыслами появляется сероватая дымка, а с моря все больше и
больше начинает тянуть запахом водорослей и рыбы.
Ему полюбился этот рабочий, ни днем, ни ночью не отдыхающий город с
узкими пыльными улочками, домами под плоскими крышами, с людьми самых разных
национальностей, людьми, чьим тяжелейшим трудом добывается так нужная
молодой советской стране нефть — "черная кровь земли". По сути дела именно в
Баку он по-настоящему ощутил силу рабочего класса, именно здесь смог
сказать:
Через каменное и стальное
Вижу мощь я родной стороны.
День был безветренный, ясный, и Есенин, присев на край еще не
покрашенной после холодных месяцев скамейки, смотрел на солнечные блики -
они вспыхивали то здесь, то там на спокойном, лениво вздыхавшем у деревянных
причалов море.
Прощай, Баку! Тебя я не увижу.
Он вслух повторил строку и задумался: почему же "не увижу"? Разве не
повлечет его, как уже бывало, сюда, на задымленный берег Каспия — Хазара, к
добрым и чутким друзьям, в заваленные гранками и рукописями прокуренные
комнаты "Бакинского рабочего", в мастерскую скульптора Эрьзи, в деревенскую
тишину Мардакян, где по вечерам не умолкали бесхитростные песни местных,
похожих на рязанских, воробьев? Повлечет, конечно, повлечет, и он снова
приедет под это палящее солнце и будет вдыхать терпкий запах нефти и моря,
удивляться розам, на редкость пышным и крупным — больше кулака… Но в
глубине груди звучала какая-то грустная нота, скрашивая собой сердечную
волну, которая непринужденно выплескивалась в первые слова рождающегося
стихотворения…
Невдалеке от прибрежных камней маячили редкие рыбацкие лодки, на
горизонте медленно двигался черный силуэт судна. Эта картина Есенину
напомнила Батум, зеленую набережную, пароходы, уходящие туда, на Босфор, в
Константинополь… Вспомнились рассказы батумских старожилов о том, как их
деды и отцы стреляли в диких кабанов прямо из окон своих домов: дремучий лес
подходил к самому городу.
Перед мысленным взором Есенина возникли живописные пейзажи Грузии: ее
кремнистые дороги, петляющие по склонам гор; развалины старой крепости,
возвышающейся над городом; тихая Коджорская улица в старом Тифлисе, где
русского друга навещали грузинские писатели… Что сейчас делает Тициан
Табидзе, воплощение доброты и душевной щедрости, поэт божьей милостью? Как
подробно знает он старый Тифлис, как тонко перед гостем раскрывал он душу
своего города! А здесь — Петр Чагин. Молодой еще, но уже второй секретарь
ЦК, редактор крупной газеты, ближайший соратник Кирова… Удивительные люди!
Есенин улыбнулся. Ах, Чагин, Чагин! С какой хозяйской основательностью
показывал он в прошлом году промыслы, знакомил с нефтяниками, говорил о
новом быте рабочих. Как тут было не вдохновиться на стихи! Пусть их кое-кто
поругивает, но стихи получились. Есть там строки и о Петре Ивановиче:
Дни, как ручьи, бегут
В туманную реку.
Мелькают города,
Как буквы по бумаге.
Недавно был в Москве,
А нынче вот в Баку.
В стихию промыслов
Нас посвящает Чагин.
"Смотри, — он говорит, -
Не лучше ли церквей
Вот эти вышки
Черных нефть-фонтанов.
Довольно с нас мистических туманов.
Воспой, поэт,
Что крепче и живей".
Он прав, партийный руководитель, друг. В этом рабочем городе,
овеянном славой двадцати шести комиссаров, Есенин на многое стал смотреть
по-другому, испытал новые чувства."…Хочу я стальною видеть бедную, нищую
Русь" — это написано в Баку после того, что увидено, прочувствовано, передумано на апшеронской земле, в Закавказье. В Азербайджане, в Грузии он
много работал. Только в "Бакинском рабочем" напечатал, наверно, около
пятидесяти произведений. Но пора ехать домой, на родину…
Прощай, Баку! Тебя я не увижу.
Теперь в душе печаль, теперь в душе испуг.
И сердце под рукой теперь больней и ближе,
И чувствую сильней простое слово: друг.
…Стихотворение дописывалось вечером в гостинице. Перед глазами
открывались бездонная голубизна над Девичьей башней, отливающие золотом
песчаные поля вдоль кромки моря, оживали игривые "барашки" весеннего Хазара, пропитанные нефтью невысокие холмы бакинского пригорода с певучим названием
Балаханы — там совсем недавно вместе с рабочими и руководителями республики
Есенин отмечал первомайский праздник. Это была незабываемая маевка…
Прощай, Баку! Синь тюркская, прощай!
Хладеет кровь, ослабевают силы.
Но донесу, как счастье, до могилы
И волны Каспия, и балаханский май.
Там, среди холмов Балахан, заросших низким кустарником и чахлой травой,
в жилище певца Джаббара Карягды-оглы, где собирались искушенные в поэзии
люди, на шумном базаре — везде он встречался с народными песнями. С песнями,
не только бередящими душу, но и заставлявшими ее встрепенуться, обрести
крылья. Они звучали чаще всего на языке неродном для Есенина, но он все
равно понимал их сокровенный смысл. Понимал сердцем и радовался тому, что
есть тайна слияния музыки и слова, и эта тайна непостижима.
Прощай, Баку! Прощай, как песнь простая!
В последний раз я друга обниму…
Оттуда, с севера, через море и реки, горы и долины, его звала к себе
Русь, Россия. Звала земля, уже сделавшая первые шаги по новому,
неизведанному пути — пути Ленина.
И на этот материнский зов он не мог не откликнуться.
Столько писателей из братских республик и стран социалистического
содружества Азербайджан еще никогда не видел. 1 октября 1975 года более ста
двадцати поэтов и прозаиков, публицистов и драматургов, литературоведов и
критиков сошли с двух воздушных кораблей на апшеронскую землю и очутились в
дружеских объятиях встречающих. Мелодии народных инструментов слились со
словами взаимных приветствий, бесчисленные букеты осенних цветов — с яркими
красками национальных костюмов девушек и юношей…
Дни советской литературы в Азербайджане… Они широким половодьем
разлились по всей республике. Живое общение нефтяников и хлопкоробов,
машиностроителей и хлеборобов, химиков и виноградарей, строителей,
овощеводов и животноводов с мастерами художественного слова обогатили,
остались в памяти и тех и других. И всюду, где шла речь о благотворном
влиянии русской советской литературы на писателей Азербайджана, звучали
имена Горького, Блока, Маяковского, Есенина…
С той поры, когда Есенин простился с Баку, минуло более полувека. До
неузнаваемости изменилась земля Апшерона, ее столица. Новь республики
счастливо соединила в себе "каменное и стальное" с живым и зеленым.
Действительность еще раз подтвердила неодолимость силы, о которой писал
Есенин: "…Встали в ряд и крестьянин и пролетариат". Людям, как хлеб и
воздух, стали необходимы книга, песня, поэтическое слово.
Той осенью немало было волнующих встреч труда и искусства. Об одной
скажу особо.
…Памятный уголок в Мардакянах. Гранитная стена с развернутой
бронзовой книгой. На ее страницах горельеф Сергея Есенина и заключительная
строфа его стихотворения, созданного перед отъездом из Баку в мае 1925 года:
Прощай, Баку! Прощай, как песнь простая!
В последний раз я друга обниму…
Чтоб голова его, как роза золотая,
Кивала нежно мне в сиреневом дыму.
3 октября 1975 года. В этот день Есенину исполнилось бы 80 лет.
Участники Дней литературы, тысячи бакинцев, жителей Мардакян и окрестных сел
заполнили улицы, площадку перед мемориалом. Это был подлинный праздник
братства, поэзии, праздник, который потом продолжался в саду, неподалеку от
дачи, где когда-то жил Есенин и где открыта комната-музей. И все, что тогда
говорилось, показало: в том прощальном стихотворении поэт мысленно обнимал
своего друга и вместе с ним — рабочий город не в последний раз. Любовь
оказалась взаимной и — неподвластной времени.
Вот к Есенину обращается Николай Тихонов:
Ты сказал в тени бакинских башен:
"Смычка есть рабочих и крестьян -
Дайте смычку всех поэтов наших,
Стиховой народов океан!"
И свершилось:
пред тобой поэты
Самых разных голосов и сил
Принесли тебе свои приветы,
Встали рядом — как ты и просил…
Не уйти тебе в закат янтарный
И твоим напевам не стихать.
Ты живешь — и люди благодарны
Правде сердца твоего стиха!
Выступает Валентин Катаев:
— Есенин любил Баку. Он мне всегда говорил, что нужно непременно
каждому поэту съездить в Баку, потому что его окрестности чрезвычайно
поэтичны…
Встает Жужа Раб — гостья из Венгрии:
— Полвека назад теплоту бакинцев ощутил Сергей Есенин…
Баку и Мардакяны стали местами последнего крутого подъема его