НА БЕРЕГУ ИМАРКИ

а озером Имарка никнет к земле багряное солнце, и от закатного его света вода в озере розовая, как заря. С востока идут тени, еще неуловимые глазом, но уже туманящие сиреневой мутью далекие луга и прозрачной паутинкой заплетающие ольховый перелесок и старую пасеку рядом с ним.

Я лежу поодаль от костра. Охотник Степан Максимович Ивашкин подкидывает в огонь хворост и мешает ложкой в котелке. Рядом с ним сидит мордвин Кузьма Петрович Косов. Они говорят об охоте, сначала о сегодняшней, потом, незаметно увлекаясь, вспоминают прошлое. Сегодня утром Кузьма Петрович ездил в лес за желудями и встретил в двадцать шестом квартале медведя. Он рассказал об этом Степану Максимовичу, и тот сразу оживился, стал расспрашивать: большой ли медведь, куда ушел и нельзя ли пойти в двадцать шестой квартал выследить зверя.

— Медведь небольшой, пудов на восемь. Его теперь не выследишь. — Кузьма Петрович говорил медленно, попыхивая трубочкой, и, вдруг что-то вспомнив, широко улыбнулся: — Такого медведя, как мой дедушка убил, теперь не встретишь.

— Аль больно велик был? — поинтересовался Ивашкин.

— Двадцать семь пудов потянул… Ужасный медведь. (Косову, очевидно, очень нравится слово «ужасно», он часто произносит его, подчеркивая им значимость сказанного. В его произношении это слово звучит как-то по-особому весомо и не кажется лишним в скупой и твердой его речи). Ужасный медведь, с лошадь будет. Коров таскал, как овец.

Я открыл глаза и насторожился, ожидая услышать интересный рассказ о стародавнем. Мордвин выхватил из костра горящую ветку, закурил потухшую трубку и уселся поудобнее.

— Дедушка мой зда-аровый был, росту три аршина с вершком, девять пудов тянул. Семьдесят семь медведей рогатиной запорол. А лес здесь был ужасный. До Имарки никто дороги не знал: заплутаешься — не пройдешь и назад не выберешься. Лоси стадами ходили. На Имарке гусь водился, а утка — ну прямо все озеро покрывала. Сетями утку ловили. Мордва на полверсты просек прорубила и на просеке сети ставила. Утка всегда летит ниже леса, проход ищет. На ночь сети поставят, утром придут, а в сетях утка, как рыба, набилась. Гагара также гнездилась…

— Ты о медведе-то говори.

— Я и говорю: медведь, как черт. Трех коров из стада утащил. В лесу под выволом положит корову и жрет. Нажрется — пить идет к ручью и спит недалеко. В селе жил тогда Маркел Чудайкин, дедушкин свояк, ужасно сильный и такой смелый — ничего не боялся. «Я, — говорит, — этого медведя порешу!» А повадки медвежьей не знает, никогда медведя не бил. Пришел к дедушке.

«Здравствуй, Михайла».

«Здравствуй, Маркел».

«Пойдем медведя бить».

«Не пойду, стар стал, за медведем теперь не хожу».

«Пойдем, пожалуйста, всех коров из стада перетаскает. Пойдем, пожалуйста».

Ну, дедушка согласился. Еще один старичок, Игнашка, с ними увязался: возьмите и возьмите, втроем охотнее. Взяли его. Со всего села собак собрали, пятьдесят семь собак. Девять ковриг хлеба искормили, пока их до лесу манили. Пришли на знатное[1] место. Собаки медведя нашли, заголосили. Медведь ревет, собаки воют, на весь лес шум ужасный. Старичок Игнашка затрусился. «Чтой-то, — говорит, — ногу трет, переобуться надо». Сел под кусточком и оборки разматывает. Размотает — опять замотает. Пройдет немного, опять — размотает, замотает.

— Вот таких и бери, — Степан Максимович с презрением плюнул.

— На одной полянке загнали собаки медведя, облепили его, как пчелы, а он ворочается, лапами бьет. Маркел вперед рвется.

«Пусти, я его ножом ударю!»

А дедушка не пускает.

«Пусти!»

«Не пущу!»

Вырвался Маркел да к медведю. Ведь вот какой смелый: подбежал и ножом — р-раз! Медведь как вскочит, да его лапой — хлесть! И повалился Маркел. Хочет его медведь задрать, а собаки мешают. Ползает он по земле, и кровь из него хлещет. Маркел подняться не может, кричит только:

«Выручай, Михайла, гибну!»

А медведь уж ногу его зацепил, к себе подтягивает.

«Выручай — гибну!»

Подскочил дедушка к медведю, рогатиной — раз! В лопатку попал. А Маркел вопит:

«Гибну!»

Испужался, как рубаха белый. Еще раз ударил дедушка — опять в лопатку. Собаки мешают, и медведь вертится. Ну, дедушка изловчился: ударил куда надо. Повалился зверь. А старичок Игнашка идет сзади, пройдет десять шагов, сядет и разувается. Потом на полянку вышел и говорит:

«Аль я опоздал?»

Тут Маркел с земли встал, подошел к старичку да по уху ему хлопнул.

— За дело, — сказал Ивашкин, — не бросай в беде товарищей.

— Ну ладно, убили медведя. У Маркела нога поцарапана, а сам веселый. «Вот, — говорит, — и порешили дело, а ты не хотел идти». Это дедушке-то. Сбегали в деревню за лошадью, привезли медведя домой. Три дня гулянье было. Лесничий прослышал: ужасно большого медведя убили. Приехал он к дедушке, входит в избу. А шкура на печи лежит. Пять пудов в шкуре. Увидал лесничий шкуру.

«Ага, — говорит, — это моя шкура».

А дедушка отвечает:

«Не твоя, барин, а медвежья».

Лесничий рассердился:

«Как так? Вы без моего согласия медведей бьете, за это я вас под суд отправлю!»

Маркел потихоньку из-за стола вылез, подошел к печи — раз, схватил шкуру, как овчину, и унес на погреб, схоронил. Вот какой здоровый был. Потом пришел и сел за стол. Лесничий глянул на печь — нет шкуры.

«Куда подевалась? Отдай!»

А Маркел вынул из кармана подковку и говорит дедушке:

«Ишь на счастье подковку нашел».

А сам подковку то согнет, то разогнет. Поглядел лесничий и замолчал. Маркел опять говорит:

«Ну-ка, Михайла, налей мне бражки для храбрости».

А сам все подковку крутит… Плюнул лесничий и уехал.

Косов замолчал и начал набивать трубку.

— Так и не отдали шкуру? — спросил Ивашкин.

— Не отдали, помещику Борисовскому продали.

— Так и надо. Вот черт какой: чужими руками жар загребать.

Солнце уже ушло в землю, раскалило облака на горизонте. Небо потемнело, потемнел ольховник, поблекла пасека, только ленты огня стали ярче. С озера потянуло свежестью. Охотники замолчали. Я хотел уже подняться и сесть у костра, как вдруг заговорил Ивашкин:

— Со мной тоже был случай занятный — это когда я на медведицу наткнулся. После этого случая я куда осторожнее стал. А дело было так. Пошел я в лес. Осень была, лист на деревьях еще держался, желудь падал. Люблю я в это время по лесу шататься, ну прямо не нагляжусь на землю: везде весело, деревья разукрашены, и тишина стоит, как в погребе. Только желуди стукают: тук, тук. За сто сажен слышно, как сучок обломится. До полудня такая тишина была, а потом поднялся ветер. Листья с деревьев полетели, и желуди чаще западали. Шумит лес, слушать мешает. И дальше десяти — пятнадцати шагов не видно: молодняк густо растет — клен, вяз, осинка… Перехожу овраги, вверх поднимаюсь, посматриваю. В одном месте приметил: будто кто тропки находил. Под дубами листья переворочены. Ну, думаю, обязательно здесь медведи ходили, желудями питались. Пошел строже. А сам все смотрю, все смотрю по сторонам. Еще один овраг перешел, в овраге ручеек и на сырой земле медвежьи следы, большие и маленькие. Смекаю: медведица с медвежатами ходила. Ружьишко у меня незавидное было, однако центральное. В стволах пули жакановские. Без пуль я не хожу в лес. Если и на белку, на куницу, на зайца иду — все равно пули захватываю: мало ли что случиться может. И всегда топорик за поясом. В тот раз захватил я три патрона с пулями, а когда на след напал, пожалел, что мало. В мыслях у меня было: всех медведей пристукать. Ну ладно, иду… В одном месте сосна бурей повалена. Зацепилась она ветвями за дуб, так и осталась — верхушкой до земли сажени три недостает. Только я хотел корневище обойти, гляжу — за сосной поляночка маленькая, а на поляночке под дубом медведи.

— Медведи? — переспросил Кузьма Петрович и вынул изо рта трубку.

— Четыре штуки: медведица, пестун и два медвежонка. Медведица ко мне задом стоит, шагах в пятнадцати. Пестун рядом с ней. А медвежата: один на дубу за сучок лапкой ухватился, а другой на дыбашках стоит, и друг на друга посматривают. Взвел я курки, жду, когда медведица ко мне боком повернется. Любуюсь на медведей, а сердце: тук-тук, тук-тук. Уж не помню, сколько времени стоял я, как пень, не шолыхаясь. Повернулась медведица ко мне боком. Прицелился я: чик — осечка. И сразу у медведицы уши прянули, насторожились. Вот какая чуткая: лес шумел, желудь падал — и то услыхала, как курок щелкнул. Стоит медведица неподвижно и на корневище смотрит. Ну, думаю, заметила. Поднял я курок: чик — осечка. Медведица сразу на задние лапы — как пружиной, подкинуло. Стоит — батюшки ты мои, какая — и ревет. Что тут делать? Знаю: в левом стволе заряд верный, а боюсь выстрелить. Заранишь, а правый выдаст — ну и капут, как яйцо, меня расшибет. Ревет медведица, пестун к ней жмется, а малыши все на дубу играют, не понимают, глупые. Опять я курок взвел и топорик из-за пояса тихонько вытащил, между ног поставил: в случае чего, топором оборонюсь. А мысли такие: «Бей из левого ствола, бей из левого!» Однако сдержался, из левого не выстрелил. И хорошо сделал. Тут уж я из-за корневища вылез, на виду стою. Поднял ружье: чик — опять осечка. Медведица опустилась на все четыре лапы и в чащу ушла. Отошла шагов на тридцать и ревет, детенышей манит. А те все на дубу. Ударил я в верхнего, упал он с дуба и, как волчок, закрутился. Крутится и крутится и ревет жалобно. А другой убежал. Заложил я в казенник патрон, оглядываюсь, как бы мать сзади не наскочила. Смотрю: и этого медвежонка нет. Вот тебе и раз: было четыре медведя, осталось — ни одного. Слышу: где-то жалобно кричит он и ему мать отзывается. Беспременно, думаю, она его искать будет, сюда придет. Надо приготовиться. Залез я на поваленную сосну и начинаю манить, реву, как медвежонок. Пореву — послушаю, пореву — послушаю. Медведица не идет, близко где-то, слышно, а к дубу не подходит, остерегается. Медвежонок на поляну выбежал.

— Другой? — спросил Косов и засопел потухшей трубкой.

— Нет, оказалось, тот самый, в которого я стрелял. Полыхнул я в него — сразу насмерть. Долго я на сосне сидел, ждал. Так и не вышла. Надо домой идти. Слез и пошел. Все думал: выйдет она на меня. Не вышла, а следом долго шла. Слышно было, как детенышей звала. В деревне сбегал за лошадью к соседу. «Медведя, говорю, убил». Поехали в лес. Маленький медвежонок оказался: два пуда десять фунтов. Когда перед медведицей я стоял — не боялся, а как стал дома с медвежонка шкуру сдирать — оторопь взяла. Ведь вот какая штука вышла! Совсем позабыл: когда по лесу, по оврагам шел, слышу — лиса зайца тащит. Вынул я патрон с пулей и заложил с картечью, лису хотел застрелить. Лиса убежала, не видал я ее, а патрон с картечью так в левом стволе и остался. Ну, прямо забыл я про него, думал, оба ствола с пулями. И хорошо, что из левого не ударил, на волоске удержался, а то было бы дело. Полыхнул бы я ее картечью — и крышка! Совсем вот позабыл, вспомнил только, когда в шкуре у медвежонка картечины увидал. В коже застряли и не пробили — вот какой густой мех.

— А медведица так и ушла?

Зафыркал в огне чайник. Ивашкин снял его, засыпал из бумажки чай, потом долго мешал в котелке и пробовал, обжигаясь, поспел ли кулеш.

— А медведица так и ушла? — опять спросил Косов.

— Медведицу мы после с Николаем Тяпиным убили и второго медвежонка с ней. А пестун ушел. Шестнадцать пудов чистого мяса в медведице было…

Занятый кулешом, Степан Максимович говорил как-то вскользь, увлечение, с которым он рассказывал, потухло. Может быть, охота на медведицу была для него обыденным делом и не так ярко запечатлелась в памяти, как встреча с четырьмя медведями, когда в его ружье были заложены один с испорченным пистоном патрон, а другой — заряженный картечью. Снимая с огня котелок, он вспомнил только о том, как трудно было навалить медведицу на телегу.

— Часа два мучились: и ваги подставляли, и веревками тянули — не идет. Потом уж с одной стороны телеги колеса поснимали, наклонили ее и втащили зверюгу. Чуть лошадь не запалили, пока по лесу везли. Сам знаешь, какая в лесу дорога: овраги да чащи, пни да кочки… Ну вот и готово. Давай с нами ужинать. Крикнул мне: — Эй, охотник, вставай! Спишь, что ли?

Очень вкусен был кулеш. Тих и ласков был вечер. И озеро было покойно. И пахло сеном от стога, темневшего на берегу.




Загрузка...