РАССКАЗЫ ЛЕСНИЧЕГО

очти каждую весну я езжу к Ивану Петровичу Кораблеву, и не только охота влечет меня в уютный домик старого лесничего — люблю я слушать его рассказы. А рассказывать он умеет, слушаешь его и думаешь: какую интересную книжку про зверей, птиц, про свою лесную жизнь мог бы написать Иван Петрович! Я не раз говорил ему об этом, но он только махал рукой и усмехался: «Нашел писателя!» Все же я как-то упросил его написать что-либо из своих воспоминаний и через месяц получил от него ученическую тетрадку. Стыдно мне стало и за себя, и за Ивана Петровича, когда я прочитал написанное им. Рассказывает он, словно цветными шелками узор вышивает, а вот попробовал написать — и вместо шелка линючими бумажными нитками напетлял вкось и вкривь. Рассказывая, он никогда не употребляет: «исходя из того», «ввиду того», «вроде как бы», описывая весенний лес на восходе солнца, никогда не говорил «очаровательное зрелище», — а вот в тетрадке на каждой странице встречались такие выражения. Должно быть, думал Иван Петрович: «Если пишешь — украшай мысли свои, поясняй их, чтобы читатель лучше понял». «Ввиду того» он и решил «вроде как бы» украсить свое произведение «очаровательными зрелищами» и «чудными видами». Когда я сказал ему, что рассказывает он лучше, чем пишет, Кораблев засмеялся и, будто торжествуя, заявил: «Ага!.. А я что говорил? Чья правда вышла? Нет уж, мое дело рассказывать, а твое — писать… Читал я твои охотничьи рассказы — не одна правда в них, а кое-что и приврано, хотя так приврано, что выдумка на правду похожа. Вот в этом-то, должно быть, и заключается искусство писателя: чтобы выдумка на правду походила. А я без выдумки: говорю о том, что видел, что пережил». И, хитро поблескивая глазами, добавил: «Давай лучше так сделаем: мои рассказы ты записывать будешь, а который из них интересным покажется — печатать. Знаю: то, что я расскажу, ты по-своему переделаешь. Ну что ж, если без этого нельзя, — переделывай, не обижусь».

— А свое добавить можно? — спросил я Ивана Петровича.

— Если не очень много — можно. Ври, да знай меру.

На этом мы и порешили: Ивану Петровичу рассказывать, а мне писать.

Красота

Мать моя умерла, когда мне было шесть лет. Отец так любил ее, что не захотел еще раз жениться. А может быть, не женился он потому, что меня любил и боялся: ну, как злая мачеха у меня будет. Жили мы с бабушкой в маленьком домике, который стоял на краю небольшой полянки. За полянкой во все стороны — лес дремучий. Я видел этот лес в разные времена года и не находил в нем ничего особенного, он был привычен мне, как привычны были стены нашего домика, большая русская печь, полати, как привычно было все, окружающее меня. Я не понимал красоты природы, может быть, потому, что был еще мал. Увидеть и понять красоту помогла мне бабушка. Произошло это в первый год моего поступления в школу. Я никогда не позабуду того дня, когда красота природы открылась мне…

В тот день я проснулся поздно. В окно светило оранжевое солнце. За окном стояли высокие сосны, покрытые инеем. Между их стволами на снегу лежали синие тени и золотистые пятна солнечного света. Сначала я испугался — опоздал в школу, но потом вспомнил, что сегодня воскресенье и я могу сколько угодно ходить на лыжах, читать сказки, играть с Муратом. Я быстро оделся, позавтракал и вышел из дому. Снег и солнце ослепили меня. Я прикрыл веки и, когда глаза привыкли к яркому свету, огляделся. Палисадник был опушен инеем. В саду снег лежал нетронутый, белый, на нем от солнца вспыхивали радужные искры. Ветви молодых вишенок так пышно покрывал иней, что они казались осыпанными весенним цветом. Ветви берез белым кружевом нависли над сараем…

Даже сейчас, спустя несколько десятилетий, я могу вызвать в памяти тот яркий день. Сейчас я говорю о нем как человек много поживший и очень любящий природу. Конечно, тогда я не мог сравнить ветви берез с кружевами, а пушистый иней — с весенним цветом. Тогда я просто радовался солнцу, снегу, голубому небу, радовался большому воскресному дню…

Очень много мне нужно было сделать в то далекое воскресенье, и такие неотложные были эти дела, что я не знал, за что сначала приняться. Нужно было сходить на лыжах в лес, полить водой снежную гору и побывать на «Северном полюсе». Конечно, «Северный полюс» важнее всего. Я открыл его недели две назад на большой снежной куче за сараем, и я не был на нем с прошлого воскресенья. Интересно, какие изменения произошли там за это время?

Одному идти на полюс было рискованно, и я позвал Мурата. Моя любимица, маленькая веселая собачка, выбежала из конуры и бросилась ко мне. Она едва не сбила меня с ног. Я строго прикрикнул на нее и отправился на полюс. Путешествие сначала началось легко, но чем дальше я углублялся в дебри «Арктики», тем труднее было идти. Ноги до колен проваливались в снег, и немало времени прошло, прежде чем мне удалось достичь вершины полюса, почти у самой крыши сарая. Много нового увидал я здесь. Стена сарая, покрытая инеем, превратилась в огромный айсберг. На самом полюсе оказалась ямка неизвестного происхождения и неизвестной глубины. Банка из-под консервов валялась сбоку снежного холма. Следы вороны пересекали холм и тоненькой цепочкой тянулись к помойной яме. Над сараем на скворечнике сидела сорока.

Отдохнув от трудного восхождения, я решил заняться научными наблюдениями. И сразу множество вопросов возникло у меня. Почему образовалась ямка на полюсе? Что искала ворона на снежном холме? Кто бросил здесь консервную банку и какие консервы в ней были когда-то?

В ямке, запорошенной снегом, оказалась кость. Все было ясно: ворона нашла на помойке кость, зарыла ее в снег и снова пошла на охоту. Все это, должно быть, видела сорока, и, вероятно, она хотела похитить кость, но человек, появившись на полюсе, помешал ей. Сорока сердилась и громко стрекотала. В консервной банке были когда-то бычки в томате. Эти бычки я сам ел вчера, а пустую банку бросила в «Арктику» бабушка…

Мурат не хотел забираться на снежный холм, сидел у «кромки льда» и лаял. Он звал меня в лес.

Обратный путь от полюса до сеней, где стояли лыжи, я проделал в одну минуту. Но бабушка задержала меня. Она вешала в саду белье. Она позвала меня в сад и сказала:

— Посмотри, какая красота: каждая веточка, каждый прутик, как в заколдованном царстве… Какой пушистый и легкий иней, чуть тронешь веточку — он и осыплется.

В руках у меня была палка от лыж. Я ударил палкой по тонкому стволу молодой вишенки. Радужные блестки посыпались с ветвей, и деревце сразу поблекло.

— Что ты сделал! — укоризненно сказала бабушка. — Такую красоту погубил! Все вишенки наряжены, а эта…

Она не договорила, ушла в дом.

Я долго смотрел на голое деревце и жалел погубленную мною красоту. Мне казалось, что я совершил что-то нехорошее, что я обидел вишенку, лишив ее пушистого инея. Такой голой и несчастной казалась она среди своих подруг. Мне сделалось грустно. Я всунул ноги в ремешки лыж и пошел в лес.

В лесу под самым небом мерзли седые шапки сосен. Мурат радостно бегал между стволами, утопая в снегу, вздымая снежную искрящуюся пыль.

Я медленно шагал на лыжах и внимательно смотрел по сторонам. В этот день я впервые почувствовал, как красивы заиндевелые стволы и ветви деревьев, синие тени и золотистые пятна солнца на снегу, ясное небо и белая полянка с занесенными снегом пеньками. И оттого, что я понял, почувствовал эту красоту земли, прошла моя печаль. Я подумал, что, может быть, завтра иней опять покроет вишенку и она снова будет такой же нарядной, как и стоящие рядом с ней подруги. Мне захотелось объяснить бабушке, что я понял сегодня, но я не знал, как это сделать. Красота сама пришла мне на помощь.

Вечером я прилежно учил уроки и, закончив их, пошел с бабушкой за водой к колодцу. Пока бабушка наполняла ведра, я стоял у колодца и смотрел на лес. За лесом угасала желтая заря. Над темными соснами мерцали звезды. Над самой высокой сосной висел тоненький серпик месяца. Рога месяца охватывали едва заметный дымчато-серебряный диск. Под месяцем лежало прозрачное облачко, похожее на маленькое озерко. И вдруг мне показалось, что серпик месяца — это круто изогнутый челн, плывущий по воздушному озеру. Я различал в легком облачке гребни волн и видел желтые отсветы, бросаемые золотым челном. Я замер от никогда не испытанного ранее чувства, потом подбежал к бабушке и, задыхаясь, сказал ей:

— Бабушка, посмотри!.. Посмотри, какая красота!..

Вот так впервые в тот далекий день красота природы коснулась моего сердца и навсегда осталась в нем.

Лесные письмена

Бабушка, сама того не подозревая, открыла мне красоту земли. С тех пор красоту природы я стал видеть и находить во всем. Я полюбил утренние и вечерние зори и ненасытно смотрел на яркие краски, играющие в небе. Полюбил жаркие июльские полдни и темные со множеством звезд августовские ночи. Даже в ненастных и метельных днях я видел красоту. Мне нравилось смотреть на стеклярусные нити дождя, на белые космы метели, слушать их плеск, шелест и вой. Красота мне открывалась в могучих соснах, стройных березках, в цветах, травах, мотыльках, бабочках, птицах. Иногда эта красота так ударяла меня в сердце, что я готов был плакать от переполнявших меня чувств, но в то же время — как бы это понятнее и лучше сказать? — в то же время красота эта была только созерцательной. Правда, она иногда доводила меня до восторга, но ничему не учила. Я любил лес, но не знал жизни леса, жизни его обитателей. Я любил смотреть на облака, на звезды, но не знал, как эти облака образуются и что из себя представляют звезды… Но однажды отец научил меня и в красоте и за красотой видеть жизнь, научил наблюдать эту жизнь, соображать и делать выводы…

Случилось это в ту же зиму, когда я учился в первом классе. Как-то отцу нужно было сходить в одну лесную сторожку. Был воскресный день, и отец решил взять меня с собой. Мы пошли не по наезженной дороге, а сокращая расстояние, прямиком на лыжах.

В школе я очень быстро научился читать и очень полюбил сказки. В ту пору детства моего сказка для меня переплеталась с обыденной жизнью: в обыденном я находил сказочное, а сказочное казалось мне обыденным. Вот и в этот день, шагая за отцом, я внимательно смотрел по сторонам, и маленькие елочки чудились мне карликами в пуховых шубках, а высокие сосны — могучими великанами. Мы пересекали небольшие полянки, и они казались мне просторными дворами, которые ветер чисто подмел, а солнце зажгло на них множество блесток.

Неожиданно отец остановился и спросил:

— Ты умеешь читать?

— Конечно, умею, — ответил я, удивленно смотря на отца. — Ведь ты сам сколько раз слышал, как я читаю.

— Значит, умеешь?.. — Отец посмотрел мне в глаза и сказал: — Ну, прочитай мне, что ты увидал в лесу.

Я растерялся:

— Как это — прочитай, что увидел в лесу?

— Очень просто. В книгах из букв складываются слова, из слов — предложения, из предложений — страницы. Читая эти страницы, мы узнаем, что хотел сказать нам человек, написавший книгу. А в лесу есть свои письмена, по которым тоже можно читать.

«Шутит», — подумал я и улыбнулся.

— По лесным письменам я читать не умею. Может быть, ты прочитаешь мне что-нибудь?

Я ожидал, что на мои слова отец рассмеется, но он серьезно сказал:

— Хорошо, что-нибудь прочитаю…

Когда мы вышли из хвойного леса и зашагали опушкой, приближаясь к молодому березняку, он медленно заговорил:

— Вчера был сильный мороз. Ты не помнишь, сколько градусов показывал термометр за окном?

— Помню: двадцать два градуса.

— Да, очень холодно было. Спасаясь от мороза, вечером на опушку прилетели тетерева, зарылись в снег и улеглись там спать. Когда начало темнеть, проснулся заяц и пошел добывать себе пищу. Он заглянул в березняк и начал обгрызать кору молодой осинки. — Идя на лыжах, отец скользил взглядом по снеговой поверхности, прищуривал глаза, хмурил брови, будто действительно читал какие-то непонятные для меня письмена. — Потом на охоту вышла лисица, наткнулась на следы зайца и решила его поймать. Она начала осторожно приближаться к тому месту, где заяц обгрызал осинку. На пути ей попалась канава, за которой шагах в двенадцати сидел заяц. На противоположном берегу канавы ветер карнизом намел снег. Лисица решила перепрыгнуть канаву, сделала большой прыжок, попала на снежный карниз и провалилась. Услышав шум, заяц стремительно кинулся бежать. Лисица погналась за ним, но где ей догнать зайца! Поймать его она может как-нибудь врасплох. Скоро лисица остановилась, посидела на снегу и пошла на край поля охотиться за мышами. Но несколько мышей не утолили ее голода, а может быть, охота за мышами была неудачна, — лисица опять вернулась к березняку. Она бежала рысцой, но вдруг остановилась и начала подкрадываться к тому месту, где ночевали в снегу тетерева. Она осторожно переставляла лапки, ее шаги были совершенно неслышны, все ее чувства обострились, а ноздри жадно втягивали запах птиц. Вот она присела, на секунду замерла и сделала большой прыжок. Под ее лапами забилась тетерка. Лисица быстро перегрызла ей горло, унесла тетерку под куст можжевельника и там с жадностью съела. В эту ночь лисица была сыта.

Я слушал с таким вниманием, как будто отец читал мне страницу из какой-то неизвестной и очень интересной книги, где описывалась таинственная жизнь леса. В то же время я сомневался в правдивости того, о чем рассказывал отец, и думал: «Подшучивает он надо мной».

А он опять остановился и сказал:

— Вот и все, что я пока смог прочитать тебе.

— Как же ты все это прочитал?

Должно быть, отец уловил недоверие в моем голосе и улыбнулся:

— Вернемся обратно по нашему следу, и я объясню тебе, по каким письменам я все это прочитал… В лесу живут звери и птицы, о их жизни мы можем судить по следам, которые они отпечатывают на снегу. Вот видишь ямки, в которых ночевали тетерева, к ним ведет лисий след. Вот взрытый снег, капелька крови, пестрое перо. Здесь лисица поймала тетерку. А вон под тем можжевельником, вон посмотри — примятый снег, пятно крови, несколько перьев. Там лисица съела птицу. — Некоторое время мы шли молча, потом отец опять заговорил: — Вот и поле… Видишь тоненькие цепочки мышиных следов, знакомый след лисицы… Между прочим, охотники лисий след называют — нарыск, волчий — тропа, заячий — малик… Видишь разрытый снег? Здесь лисица охотилась за мышами, на охотничьем языке — мышковала. — Отец посмотрел на меня. — Мы идем сейчас в обратном порядке и как бы читаем страницу не сверху вниз, а снизу вверх… Вот следы лисицы потянулись к березняку. Вот она идет по заячьему малику, вот перемахнула канаву и провалилась в снег. А вон видишь: обгрызенный ствол осинки и от него — заячьи следы. Ишь, какие огромные прыжки он делал, спасаясь от своего врага. Понятно теперь, откуда я узнал все, о чем рассказывал? Зимой в лесу наблюдательный человек может узнать многое. Вот и ты узнавай. В ясный зимний день в лесу не заблудишься — по своим следам всегда вернешься домой…

Вот так открылась для меня первая страница лесной жизни, которую раньше за красотой природы я не замечал…

Леший

Отец говорил мне о лесе, птицах, зверях, о лесных пожарах, о глухих озерах и непроходимых болотных топях. Он передал мне свою любовь к лесу, и благодаря ему я стал лесничим.

Иногда отец брал меня с собой, когда обходил тот или иной участок. Любил я эти прогулки с отцом. Он словно открывал мне лесные тайны, скрытые от меня. Он показывал мне беличьи гнезда, лисьи норы, тетеревиные токовища на огорках у болот. От него я узнал, где растут рыжики, грузди, белые грибы, где всего больше можно набрать брусники, черники, клюквы, лесной малины. Он научил меня, как находить дорогу к дому: днем — по солнцу, ночью — по звездам, в ненастные дни — по муравьиным кучам, которые всегда располагаются у деревьев с южной стороны, и по многим другим приметам.

Когда отец уходил в село, где жил мой дядя по матери с сыном Васей, я оставался с бабушкой. Она мне тоже рассказывала о лесных обитателях, но рассказы ее походили на сказки. Говорила она о леших и русалках. Волосатый, страшный леший живет в самых глухих лесных чащах. Днем он дремлет в непроходимых местах, а ночью просыпается и бродит по лесу. В летние ночи при лунном свете он иногда сидит на поляне и плетет лапти. Если леший встретит в лесу человека, то начинает пугать его: кричит, ухает, хлопает в ладоши. Испуганный человек бежит от лешего и, потеряв дорогу, до утра плутает в лесу.

Я не верил бабушкиным рассказам, но, когда мне случалось ночью быть одному в лесу, я невольно настораживался, прислушивался к каждому шороху и беспокойно оглядывался по сторонам. «Кто знает, — думалось в это время, — может быть, и в бабушкиных рассказах есть немножко правды».

Однажды вот что со мной случилось. Я пошел в село к дяде и заигрался с Васей. Домой я возвращался вечером. Над верхушками сосен уже мерцали звезды. Желтый серпик месяца висел над лесом. От месяца в просветы между ветвями падал серебристо-дымный, похожий на туман свет. Все это мне было знакомо, и я шел, не торопясь, по узкой лесной дороге. Вдруг справа долетел до меня жалобный стон. Я остановился и прислушался. В лесу было тихо, но не успел я сделать трех шагов, как снова раздались странные звуки. На этот раз они были похожи на злое мяуканье кошки. Потом кто-то захохотал. Так неожидан и страшен был этот хохот, что по спине у меня побежали мурашки и похолодело во рту. «Леший!» — мелькнула мысль, и сразу вспомнились рассказы бабушки о лесной нечисти. Я крепко стиснул зубы и, стараясь побороть страх, побежал по дороге. Колючие лапы елей хлестали меня по лицу, ноги зацеплялись за узловатые корни, чудилось: длинные темные руки тянутся ко мне со всех сторон и вот-вот схватят. Впереди, совсем близко, кто-то громко захлопал в ладоши. Я остановился, огляделся и едва не закричал от ужаса. В просветы между стволами я увидал небольшую полянку, освещенную дымным светом месяца, и на ней — лешего. Он стоял неподвижно, немного согнувшись, и — я был уверен — внимательным взглядом разыскивал меня. Тогда я свернул с дороги и стал обходить полянку. Осторожно ступая, я снова взглянул на нее и на том месте, где стоял леший, увидал высокий березовый пень. Бабушка мне говорила: если леший не захочет встречаться с человеком, то может обратиться в пень или сухое дерево. Опять кто-то захлопал в ладоши и заплакал, как обиженный ребенок. И я побежал лесом, не разбирая дороги. Минут через пять я выбежал на лесосеку, на которой торчали пеньки, слева темной стеной стоял молодой ельник, справа возвышался освещенный месяцем крупный сосняк. Место было незнакомое, и, не зная, как выйти к своему дому, я пошел наугад через лесосеку. Немного погодя я вышел на болото с большими кочками, между которыми поблескивала вода. «Запутал меня леший, теперь до утра не выйти», — подумал я, но страх постепенно проходил. Над болотом серебряным ковшом сияла Большая Медведица, по ней я нашел Полярную звезду и определил, где север. Стало понятно, что к дому надо идти на запад. Я вернулся назад, снова перешел лесосеку, обогнул ельник и вышел на дорогу. Вскоре я увидал огонек в окне нашего домика.

Должно быть, страх еще отражался на моем лице. Отец внимательно посмотрел на меня и спросил:

— Что случилось?

Я хотел ответить, но губы мои задрожали, и я с трудом удержал слезы.

— Кто-нибудь напугал тебя в лесу? — допытывался отец.

И я признался:

— Леший.

— Кто? — удивился отец.

— Леший… Я слышал, как он хлопал в ладоши, смеялся и плакал. Он завел меня в болото, и я чуть не заблудился. Теперь я никогда не буду ходить ночью по лесу! Никогда не буду!..

— Так, — сказал отец и, подойдя к стене, снял с гвоздя ружье. — Идем.

— Куда?

— Идем на то место, где тебя напугал леший.

— Зачем?

— Затем, что я хочу, чтобы мой сын не был трусом. Неужели и со мной ты боишься идти?

— С тобой не боюсь.

— Ну, так веди меня к лешему.

Я пошел с отцом в лес. В небе уже не было месяца; он спрятался в дремучей чаще. Исчезли полосы лунного света. Отец шагал быстро, и я с трудом поспевал за ним. Минут двадцать мы шли молча. Тишина леса ничем не нарушалась.

— Ну, где же леший? — спросил отец.

— Не знаю… Наверное, ушел.

Вдруг я услыхал слабый стон и схватил отца за руку:

— Вот… послушай.

Отец остановился и снял с плеча ружье.

Громкий хохот прокатился по лесу.

— Стой здесь, — сказал отец и шагнул с дороги в сторону.

Я остался один, и страх снова охватил меня. Было слышно, как под ногой отца щелкнула пересохшая ветка, затем наступила тишина. Она была такой глубокой, что от нее звенело в ушах. Плач ребенка долетел с той стороны, куда ушел отец. И опять кто-то захохотал и громко ухнул. Я боялся за отца: не завел бы его леший в болото и не утопил бы там. Я стоял, прижимая руки к груди, ощущая, как часто и гулко билось мое сердце.

Неожиданно лес вздрогнул от громкого выстрела, и что-то тяжелое упало на землю. Было слышно, как отец шел по лесу, уже не соблюдая осторожности. Он скоро подошел ко мне, бросил к моим ногам что-то большое и мохнатое и сказал:

— Вот твой леший.

— Что это?

— Филин… Запомни: леших не существует. Можно читать сказки, слушать, как рассказывает их бабушка, но верить сказкам не следует… И стыдно быть трусом. Я всю жизнь прожил в лесу и никогда не видал лешего. Да и нельзя его увидать, если он не существует… Идем домой…

На другой день отец осторожно снял с филина кожу вместе с перьями. А через неделю на шкафу стояло чучело огромной ушастой птицы, с мохнатыми когтистыми лапами. Вот это самое чучело. Оно постарело, побилось молью, но я не выбрасываю его — оно напоминает мне ту далекую ночь, когда маленький мальчик перестал верить в лешего.

Первая охота

Первая охота — это все равно, как первая любовь, как первое свидание с любимой девушкой, когда ты смотришь на нее и не можешь насмотреться. Все в ней кажется прекрасным: и ясные глаза, и стыдливый румянец на щеках, и пушистые волосы, и даже каждая складка на ее платье волнует и умиляет тебя. Точно так же и в первую охоту невиданно прекрасной кажется земля, и на всю жизнь остается такая яркая память о ней, будто вчера ты видел нежные краски зари, слышал голоса птиц, вдыхал весенние запахи земли. У меня тоже на всю жизнь осталась память о первой своей охоте, но не радость, а глубокое огорчение и обиду причинила она мне. Впрочем, не охота была виновата, а Васька Бекас, крестьянин соседнего села, охотник, поэт и созерцатель. Было ему в то время больше сорока лет, но все звали его Васькой, а прозвище Бекас он получил за свой непомерно длинный и тонкий нос. Васька любил подшутить над молодыми охотниками, поставить их в глупое положение, а потом всем рассказывать о своей шутке и добродушно посмеиваться…

Помню, как я был обрадован, когда в день моего рожденья на Ивана-крестителя отец подарил мне ружье. С таким нетерпением ожидал я прихода весны! А зима, как нарочно, задерживалась, не хотела уходить. В марте бушевали метели, и снегу март навалил столько, сколько его не выпало за всю зиму. Потом сразу ударило теплом, зазвенела капель, осели сугробы, из-под них посочилась вода.

Я часто брал в руки ружье, прицеливался в чучело филина, стоящее на шкафу, в курицу за окном, в прыгающую на плетне сороку и мечтал, мечтал о том дне, когда обновлю я ружье на тетеревином току.

В марте славные бывают утренники: мороз покрывает лужи льдом, а на снегу образуется твердый наст. Я выходил из дому затемно и шел по направлению к селу, к березнякам и окраинам болот. Какая это радость — встречать утро вдали от жилья, прислушиваться к просыпающимся голосам земли. На востоке холодная разгорается заря, где-то чуфыкают тетерева, а когда над землей всплывает солнце, я начинал ходить у болот и перелесков, внимательно рассматривая поверхность наста. В одном месте, на большом пологом бугре, я нашел много тетеревиного помета, много птичьих следов и несколько перьев. Здесь я построил шалаш. Возвращаясь домой, я встретил Ваську Бекаса. Высокий и тощий, он стоял на опушке березняка и улыбался.

— Не могу дома сидеть, — сказал он, поздоровавшись. — Ты погляди, что вокруг делается — уму непостижимо: снега плывут, солнце греет, почки набухают… Баба моя ругается, говорит, в подполе картошку надо перебирать, гниет… Да разве теперь до картошки?.. Непонимающий она человек: какая тут картошка, когда охота на носу!.. Вот надо приглядеть, где тетеревиные тока должны быть. Два уже заметил — все на старых местах. Шалаши поставил. Пора, пора готовиться. А ты гуляешь?

Я сказал ему о полученном в подарок ружье и о том, что тоже нашел ток и поставил шалаш.

Бекас обрадовался, будто тоже получил подарок:

— Вот это хорошо!.. Значит, на первую охоту скоро пойдешь?.. Только зачем же ты трудился? Пойдем со мной, садись в любой шалаш и стреляй.

Должно быть, не понял старый охотник, что мне самому хотелось отыскать ток, что наслаждение охоты не только в выстрелах, но и в подготовке к ней. Я сказал об этом Ваське. Он задумчиво посмотрел на меня, согласился:

— Конечно, самому все сделать — это много интереснее.

Его глаза лукаво заиграли, и он хлопнул меня по плечу.

— Знаешь что: пойдем вместе на ток, ведь все хорошие тока недалеко от нашего села. Постреляешь на моем току, а в следующий раз на свой перейдешь. Патронов-то много наготовил?

— Не набивал еще, нет у меня барклая. У тебя хотел попросить.

— Я тебе сам набью, мне для хорошего человека ничего не жалко. Купишь мне за труды полбутылки — и в расчете. Идет?

Я согласился.

— Ну вот и ладно. Я тебе патронов приготовлю по-настоящему, век благодарить будешь. Приходи ко мне с вечера, у меня ночуешь, а утром отправимся. Эх, милый, такая у нас охота будет — уму непостижимо!..

Я обещал прийти к нему, как только обтают огорки.

Весна шла быстро, сгоняла снег, гремела ручьями, разбивала березовые почки. Скоро наступил день, когда я отправился к Бекасу…

Разве можно забыть весеннюю ночь, когда ты идешь на охоту и за твоими плечами впервые висит ружье? Под ногами хрустит скованная морозом прошлогодняя трава. Низко над землей стоит желтая ущербленная луна. Лунный свет бледно, как матовым серебром, покрывает землю. Какая тишина! Она почему-то казалась мне похожей на лунный свет — сухая, морозная, серебряная.

У березового островка, в котором блестят под луной белые стволы, мы расходимся: я иду к одному шалашу Бекаса, а старый охотник — к другому. На прощание он ласково говорит мне:

— Ну, друг, ни пера ни пуха. Я зайду к тебе после тока.

У края болота вода покрыта ледяной слюдой. Тростник стоит у берега тихий и темный, похожий на огромную щетку. А поле, примыкающее к болоту, просторно и серебряно. В поле на бугре чернеет шалаш. Прежде чем войти в него, я осматриваюсь, замечаю черные кочки, пеньки, чтобы на рассвете не принять их за косачей. Затем на четыре стороны от шалаша отмериваю по тридцать шагов и втыкаю в землю березовые сучья. На рассвете из шалаша трудно определить расстояние, и сучья помогут мне: я буду стрелять наверняка в тех тетеревов, которые будут ходить и токовать ближе сучьев. Всему этому научил меня Бекас. В последний раз осматриваюсь и лезу в шалаш. В шалаше темно, пахнет хвоей и сеном, наваленным на землю. Снимаю патронташ, мысленно благодарю Бекаса за то, что он позаботился о сене и набил мне патроны. Заряжаю ружье и кладу его на колени. В стенах шалаша делаю дыры, в которые можно смотреть и стрелять. И когда все готово, сижу на сене и слушаю нарождающееся утро. Оно наступает морозное и ясное. Зябнут ноги, на мокрых сапогах намерзает ледок.

Неожиданно над самым шалашом хлопают крылья — и будто с неба падает большая птица. От волнения у меня перехватывает дыхание, я боюсь пошевелиться. Снова и снова шум крыльев. В предрассветном сумраке к шалашу прилетают и перелетают с места на место косачи. Я не вижу ни одного из них, я слышу только шум крыльев.

И вот зазвучала тетеревиная песня, и сумасшедше заколотилось мое сердце. Скоро несколько голосов косачей безудержно и страстно заплескалось на земле. Я уже вижу: один косач, распустив крылья, подняв веером хвост, ходит по мерзлой земле, кивает головой и поет, поет… Вот он остановился, как будто чего-то испугался, чуфыкнул, высоко подпрыгнул, ударив крыльями, и снова запел.

Медленно поднимаю ружье, тщательно прицеливаюсь. Выстрел обрывает голоса птиц. Тетерев, в которого я бил, прижимается к земле. Минута напряженной тишины — и снова позади меня страстно льется тетеревиное воркование. Косач поднимает голову, чуфыкает и начинает токовать. Промах! У меня от волнения дрожат руки. Может быть, я стрелял на очень большом расстоянии? Вплотную прижимаюсь лицом к хвое и рассматриваю мету, поставленную в тридцати шагах от шалаша. Нет, птица была ближе этой меты.

Над полем значительно посветлело. На небе разгорается заря. Ток в самом разгаре. Два косача дерутся, подпрыгивая и сшибаясь грудью, как петухи. Один стоит на кочке и яростно бормочет. Всего я насчитываю восемь тетеревов. Тот, что на кочке, четко вырисовывается на фоне зари. Выцеливаю его и нажимаю гашетку. Снова промах. Петух отлетает дальше и садится. Может быть, он ранен? Один из дерущихся, прогнав своего противника, подлетает к самому шалашу. Он не далее пяти шагов от меня. Как он горд своей победой, как горячо он рассказывает о ней, распушив хвост и крылья, вздыбив на шее перья! Я навожу на него мушку и стреляю. Тетерев шарахается в сторону, поднимается и улетает. Это какое-то наваждение: на таком расстоянии трудно промахнуться.

Постепенно затихает возбуждение птиц, смолкают их голоса. Черными комочками птицы лежат на земле. Неужели ток окончился? Из-за болота показывается солнце, алый свет заливает поле. Но меня не трогает красота земли, я удручен своими промахами.

Тишина, только чибис жалобно стонет в вышине.

Я пытаюсь поднять, возбудить птиц, я чуфыкаю, бросаю им вызов. Один из косачей отзывается, неуверенно заворковал второй и оборвал песню. Из-за перелеска долетает глухой звук выстрела. Васька Бекас, вероятно, не промахнулся. Сразу заворковали два тетерева, и через несколько минут птицы снова поют, позабыв все окружающее. В ярком свете холодного утра я четко вижу каждую из них, я вижу даже, как из их полуоткрытых клювов вылетает легкий парок. Я стреляю еще пять раз и… пять раз даю промахи. А из-за перелеска доносятся выстрелы. За перелеском Бекас радуется удачной охоте и весеннему утру. Лучше бы мне одному пойти на ток — тогда никто не знал бы о моем позоре…

Ток затихает, косачи разлетаются. Вылезаю из шалаша и вижу Ваську. Он идет ко мне полем, в его руках тяжелая связка убитых птиц.

— Ну, как охота? — подойдя, говорит Васька и кладет на землю четырех иссиня-черных косачей. — Ты, слыхал я, восемь раз стрелял.

Я молчу, мне стыдно смотреть на охотника.

— Ну, показывай добычу.

— Промахи, — говорю я, и губы мои дрожат.

— Как? Восемь раз стрелял и ни одного не убил?

— Да.

— Плохой же ты стрелок. А может, ружье дурит?

Я молча пожимаю плечами.

— А, может, с патронами что-нибудь неладно?

— Патроны ты набивал.

— А ты бы проверил. Помнишь, говорил: хорошо все самому сделать — и ток подыскать, и к охоте приготовиться… Патроны-то все расстрелял?

— Две штуки осталось.

— Давай-ка поглядим.

Он вынимает из моего патронташа патрон, взвешивает на ладони.

— Что-то легко.

Он достает нож и разрезает картонный патрон. Я не верю своим глазам, у меня холодеет во рту: вместо дроби на ладони Бекаса лежат мелкие зернышки проса.

Васька укоризненно смотрит на меня.

— Стало быть, ты не дробью, а просом тетеревов стрелял?

Я чувствую, как багровеет мое лицо. Сейчас я ударю этого человека, навсегда опозорившего меня. Я стискиваю кулаки и говорю с дрожью в голосе:

— Василий Митрофанович, ты… ты… Какой же ты мерзавец!

Васька хлопает ладонями по коленям и сгибается пополам от неудержимого смеха. Он корчится, как в припадке, он задыхается. Сейчас я убью его.

— Василий Митрофанович, зачем ты это сделал?

Бекас, не отвечая мне, говорит свое:

— Ой!.. Ой, потеха!.. Сейчас подохну, глаза лопни, подохну!.. Хорош охотник: из ружья те… те… ре… вов про… просом кормил!..

Я закидываю ружье за спину, молча поворачиваюсь, иду полем.

У березняка Васька догоняет меня. Он идет сзади, тихонько фыркая. Я кидаю на него бешеный взгляд и зло говорю:

— Уходи от меня!

Он отвечает ласково:

— Слушай, друг, брось сердиться. Подумаешь, какая штука!.. Ты на тетеревов еще раз сто будешь охотиться, ты, может, тыщу косачей убьешь… А вот такой охоты, как нынче, никогда у тебя не будет.

Он прыскает от смеха.

Я стискиваю челюсти, сжимаю кулаки.

— Хочешь, я тебе двух своих тетеревов отдам? — предлагает Бекас.

— Не надо.

— Бери всех четырех.

— Отвяжись ты от меня!

— Да брось сердиться!.. Я думал, ты догадаешься, по весу узнаешь, что не дробью патроны набиты. Я тогда бы свои тебе отдал. Ей-богу, отдал бы!.. Ну пошутил, какая же тут беда. Никто об этом знать не будет. Ты знаешь, я знаю — больше никто… Бери тетеревов!

Я круто сворачиваю в сторону и почти бегу от Бекаса…

Он пришел ко мне на другой день, он умолял простить его, и разве можно долго сердиться и носить в сердце зло, когда тебе семнадцать лет, когда весна плещется на земле, твоя первая охотничья весна?.. Я помирился с Бекасом. Он божился и клялся, что никому не расскажет о случившемся со мной. Через день я опять пошел с ним на ток и взял шесть косачей.

А через неделю все село знало, как я просом стрелял тетеревов. Бекас не сдержал слова, каждому встречному рассказывал о своей шутке. Тогда я ненавидел его, а сейчас вспоминаю о нем с любовью и тихой грустью.

Ты был прав, Василий Митрофанович: дробью я много раз стрелял тетеревов, а вот просом… Это только ты мог придумать… И теперь утро первой моей охоты кажется мне необыкновенным. И ты, Василий Митрофанович, научил меня: патроны нужно всегда набивать самому…

По чернотропу

Хороша весенняя охота на селезня, тетерева, вальдшнепа, и в молодости я страстно отдавался ей. А вот теперь кажется мне: не столько сама охота хороша, сколько хороша весна, пробуждающая землю. Радость весеннего пробуждения земли не меньше охоты волнует и радует охотника. Идешь ты на ток или в шалаш с уткой подсадной в кошелке, видишь полую воду в низинках, набухшие почки кустов, мохнатые, как пчелы, цветы вербы, ивы, слышишь «блеяние» бекаса, голоса чибиса, жаворонка, жадно вдыхаешь запахи прошлогодней листвы, воды, отогретой земли — и знаешь: все это весна! И кажется тебе: не только в наших лесах, болотах, но и на всем земном шаре скоро зазеленеет, зацветет земля, на всей нашей планете закипит радость весеннего пробуждения. В последнее время на эту радость я без ружья любоваться ходил. Выйду из дому до восхода солнца или перед вечерней зарей и хожу в березняках, по окраинам болот. Смотрю вокруг, и душа радуется. Так и хочется сказать: «Спасибо тебе, земля, и ты меня радостью своей обогрела!»

Летняя охота с легавой не увлекала меня. Настоящие охотники эту охоту самой благородной считают — здесь и ловкость стрелка, и дружба с собакой, но или я ненастоящий охотник, или такой легавой мне не попадалось, которая, как у других охотников, другом бы моим сделалась… Самой же веселой и азартной охотой считаю я охоту с гончими. Многие предпочитают такую охоту по первой пороше, а вот я по чернотропу охотиться люблю и уже с сентября месяца начинаю готовиться к ней. Осень!.. Под старость я люблю ее не меньше весны. Как весной радуешься расцвету земли, так в сентябре начинаешь грустить, смотря на медленное ее увядание. Уже отошла бурная пора цветения, но поздние цветы все еще напоминают нам о лете. Цветут нежно-голубые цикории, золотистые одуванчики, лиловые луговые васильки, белые и розовые зонтики тысячелистника, чертополох, татарник, в лесу второй раз зацветает брусника. В лесу становится глуше, затихают голоса птиц. Продолжают отлетать на юг вальдшнепы, славки, горихвостки. Начинается отлет у коньков, зябликов, вяхирей. Вместе с ними летят их враги — ястреба-перепелятники. Зимующие у нас птицы меняют свое местожительство. Серая куропатка покидает поля и уводит свой молодняк поближе к воде, в сырые овраги и мочажины. Белая куропатка уходит с моховых болот в густые кустарники. Вороны, галки, сороки покидают леса и рощи, переселяются в города и деревни. С каждым днем все сильнее и сильнее ощущаешь дыхание осени.

Унылая пора! Очей очарованье!

Приятна мне твоя прощальная краса!

Люблю я пышное природы увяданье,

В багрец и золото одетые леса…

Действительно, очей очарованье!.. Что может быть лучше березовых перелесков, где и осинка и рябинка растет!.. Словно холодные костры полыхают в них в конце сентября, в начале октября. Куда там костры — ярче! Днем при солнце огонь костра малозаметен, а осины, березы, рябины, залитые солнечным светом, горят разноцветным пламенем: багряным, желтым, розовым, золотым. А на земле ковер из опавших листьев, и в каждом листочке такая красота, что положишь листок на ладонь и смотришь на него не насмотришься. А когда по лесной дороге идешь, нарочно листья ногами загребаешь: их шуршание лучше музыки кажется. Люблю я и запахи увядающей листвы, трав, прощальные запахи земли перед белым ее безмолвием — зимой. Ударят морозы, скуют землю и будто запахи ее убьют. Тогда, на мой взгляд, самое плохое время в году начинается. Земля, как черствая краюха, листва облетела, болота, озерки, лужи — все льдом покрыто. Как-то сразу глухо, голо, тоскливо делается. И охотиться в такую погоду плохо: о мерзлую землю собаки в кровь ноги сбивают… А вот когда осень уже дохнула свежестью, а зима еще не скоро, когда лист на деревьях еще держится и земля влажная, тогда самое мое любимое время — чернотроп. Хорошо выйти из дому на рассвете с ружьем за плечами, держа на сворке собак. Они рвутся вперед, взглядывают на тебя с укором: «Что ж ты не пускаешь нас? Пускай!» Погожей осенью бывают иногда такие обильные росы, что будто поля, луга, лесные поляны сплошь матовым серебром покрыты. Пересечешь полянку — и позади тебя на серебряном этом фоне следы остаются, будто нарисованные зеленой краской. Такое утро обычно в чудесный день переливается. Но еще лучше для охоты с гончими пасмурный тепловатый денек. В этот денек все полинявшим кажется: и листва, и трава, и небо. Над болотами, мочажинами стелется туман. Влажная земля долго хранит запахи заячьих и лисьих следов, собаки идут по ним, «не скалываясь», и как ты, заяц, не петляй — они тебя разыщут.

А какие собаки у меня были! Заливая, к примеру, взять: костромич, красавец, ноги прямые, пальцы сжаты — «лапа в комке», как говорят охотники. Паратый был пес. О нем в округе легенды ходили. Один охотник, у которого язык впереди мысли рыскал, так о Заливае рассказывал: «Вот у Ивана Петровича гонец, так это гонец! Зайца возьмет — неделю гонять будет, не отстанет. При мне такой случай был… Заяц — полем, Заливай — за ним. Заяц лесом, Заливай — за ним. Заяц — к реке, Заливай — за ним. А у реки берег обрывистый, высоченный. Подбежал заяц к обрыву — и бух с него в реку. Подбежал Заливай, на секунду остановился, потом перекрестился и тоже — бух с обрыва…» Ну тут уж я не выдержал, остановил рассказчика: «Подожди, подожди, ты ври, да не завирайся: как это собака перекрестилась?» А рассказчик не смутился. «Очень просто, говорит, лапкой у морды помахала, вроде как бы перекрестилась, и прыгнула…»

Шутки шутками, а пес действительно был редкостный… И погиб самым нелепым образом. Сосулькой убило… Поехал я в марте на соседнюю фабрику, Заливай за мной увязался. На фабрике я в контору зашел, а пса на крылечке оставил. Десяти минут не прошло, вбегает в контору парнишка: «Иван Петрович, вашу собаку убило!» — «Как убило?» — «Сосулькой». Что, думаю, за чепуха? Выбежал из конторы. А рядом с ней трехэтажный кирпичный корпус. Глянул я на крышу, а с нее сосульки свисают метра полтора длиной, толщиной в ногу. Денек-то теплый, солнечный, сосульки подтаивали и с крыш падали. Заливай возле самой стены корпуса ходил, сорвалась такая сосулька, пуда на полтора весом, и по голове ему вдарила. Так я и лишился Заливая. Думал: теперь — шабаш, не погуляю теперь по чернотропу. Два года не охотился, а потом привезли мне в подарок пару щенков, сучек, обе тоже костромички, под масть Заливаю. Одну я Арфой назвал, другую — Занозой, стал растить их, наганивать, и что вы думаете? Такие собаки получились, что я и про Заливая позабыл. Арфа покрупнее, Заноза помельче, но обе как выточенные. У Арфы голос погрубее, а у Занозы, как колокольчик. Заноза поратее была, Арфа лучше след разбирала, сметки разгадывала и всегда первой голос подавала…

Так вот, идешь с этими собаками, дергают они сворку, и каждый их толчок у тебя в сердце отзывается, собачье нетерпение и тебе передается. Доходишь до заветного места, а такое есть возле деревни Острово: перелески березовые, кусты, мочажинки, чащуга, и зайцев здесь — ну, прямо садок заячий. Вот здесь-то и пустишь собак, «бросишь», как говорят охотники. Вмиг собаки в березняке пропадут, а ты снимешь фуражку, по голове ладонью проведешь, вздохнешь полной грудью и на осенний лес глаза прищуришь. Смотришь на него, как на чудесную картину, и вспоминаются стихи:

Лес, точно терем расписной,

Зеленый, золотой, багряный,

Веселой, пестрою стеной

Стоит над светлою поляной…

Постоишь, улыбнешься березняку, как старому другу, и пойдешь вдоль опушки. Собак криком подбадриваешь: «Вот-вот-вот!..» или «Давай-давай!..» Тишина. Изредка в березняке тетерев сорвется, не видишь его, только слышишь, как он в чащуге крыльями захлопает.

Вдруг голос Арфы: «Гав!» Сердце у тебя тук-тук, тук-тук, тук-тук!.. Если Арфа отозвалась — ошибки быть не может: подняла зайца. Вот уже погнала, подвалила к ней Заноза и тоже голос подала. И пойдет потеха! Собачьи голоса на чернотропе для меня — осенняя симфония. Только тот эту музыку понять может, кто сам с гончими охотился… Вот удаляется гон, голоса еле слышны. Вот снова приближается собачья музыка, громче, громче… Перебегаешь от куста к кусту по направлению гона, а если он на тебя идет — замрешь неподвижно, взглядом опушку окидываешь, березняк пронизываешь. Заяц!.. Если собаки далеко — он не спеша идет, даже остановится, присядет и ушами водит, слушает и опять неторопом прыг, прыг. А если собаки наседают, если они не чутьем по следу идут, а на глаз гонят — заяц стрелой летит… И какая это радость вскинуть ружье, громыхнуть выстрелом! Подбегают собаки. Как возбуждены они, какой трепет в их теле, сколько охотничьей страсти в их глазах!.. «Ну что, ну что, милые?..» Зайца за спину, а собакам — по заячьей лапке. Сядешь на кочку или на пенек, закуришь. Солнце поднимается, а ты и не заметил, как заря отполыхала. Голубой туман, прозрачный и легкий, покрывает землю. На траве — крупный жемчуг матовой росы, а на ветвях кустов под солнечным светом роса бриллиантами сверкает, и ярче заполыхают холодные костры берез и осин… Посидишь, покуришь, на земную красоту полюбуешься и: «А ну, давай!» — снова бросишь собак…

Нет слов, чтобы описать такую охоту. Вы лучше приезжайте ко мне осенью, возьмем мы Арфу, Занозу и по чернотропу на славу поохотимся…

Без ружья

В прошлом году в некоторых областях, в том числе и в нашей, была запрещена весенняя охота, и одни из наших охотников запечалились, а другие бодро говорили: «Правильно сделали: если к сохранению дичи мер не принимать, то придет время — ворона редкой дичью станет». Говорили-то бодро, но чем ближе подходила весна, тем тоскливее смотрели глаза и тех и других, и те и другие чаще вздыхали. Вот ни с того ни с сего посмотрит человек в окно, увидит голубое небо и глубоко вздохнет.

Интересуешься, как я себя чувствовал, что говорил? Говорил: «Правильно сделали», — а вздыхать вздыхал. Взглянешь на ружье, вспомнишь, что в это время пять раз, сто раз, миллион раз со стены снимешь его, в руках повертишь, улыбнешься и опять на стенку повесишь. Бывает, как живому существу, подмигнешь ружью и вслух скажешь: «Ну, друг, скоро мы с тобой закатимся!» Или сядешь в кресло, ружье на колени положишь, на спинку откинешься, глаза закроешь и… будто в сказочное царство уйдешь. Всплывают перед тобой прошлые весны, пережитые радости, вспоминаешь, как глухаря скрадывал, как на вальдшнепиной тяге стоял, как на тетеревином току в шалаше сидел. И так ярко все это вспоминается, что явственно слышишь вальдшнепиное хорканье, чувствуешь, как весенняя земля пахнет. Всякая мелочь перед глазами встает: какой-нибудь засохший листочек, что на дороге поднял, а когда поднимал, заметил, как в лужице голубое небо отражалось и молоденькая елочка пушистые лапки к этой лужице тянула. Прошло с тех пор лет пятнадцать, а все перед тобой так живо встало, будто вчера это случилось, даже вспомнишь, как подумалось тогда: «Елочка лапки к лужице протянула, будто у матери-земли студеной воды испить просит…» И ждешь, ждешь, ждешь с нетерпением, когда охотничий сезон начнется, когда снова выйдешь из дому и обоймет тебя родное и любимое. А в прошлогодние весенние дни взглянешь на ружье, вздохнешь и глаза отведешь в сторону. Нет, теперь уж ни тетеревиной песни не услышишь, ни березок, ни елочек не увидишь. Разумом сознаю: правильно сделали, что весеннюю охоту запретили, а сердцем не могу принять этого. И будто отняли у меня что-то такое прекрасное, такое дорогое, что потерю эту ничем возместить нельзя…

Вот в таком состоянии в один апрельский день стоял я у окна и смотрел, как за окном с крыши капель бежала. Каждая капелька, словно призма, солнечный свет преломляла, и каждая капелька, пока на землю падала, на какую-то долю секунды, неописуемой красоты и блеска радугой вспыхивала. Вдруг будто кто сказал мне: «Ну чего ты нос повесил? Ну что у тебя отняли? Ничего не отняли: и березки, и елочки, и голубые лужицы ты увидать можешь, и тетеревиную песню, и вальдшнепиное хорканье услышать — все это осталось, все это твоего сердца коснуться может. Если что и отняли — так несколько мертвых птиц, убитых тобой. Так разве это самое главное? Ну, запретили охоту, а весеннюю землю, просыпающееся болото, покрасневшие от взбухших почек березняки, тетеревиные токовища на опушках чернолесья и все, что дает весна, любить тебе никто не запретил. Ну и люби ты землю по-прежнему глубоко и радостно». Подумал я так и решил завтра же без ружья в лес отправиться. И, поверишь ли, перед сном, как бывало, охватило меня нетерпение, волнение, одному охотнику понятное. Завел я будильник, стрелку на два часа поставил, чтобы на тетеревиный ток до рассвета прийти, и пораньше спать лег. И, как бывало перед охотой, будильник-то завел, а сам через каждые полчаса с подушки голову поднимал, на стрелки посматривал: не пора ли вставать? Не дождался, когда будильник прозвонит, без четверти два встал и одеваться начал. Оделся, ремнем с патронташем опоясался и руку к ружью протягиваю. Понимаешь, машинально подпоясался, по привычке к ружью потянулся, и когда рукой ложи коснулся — опомнился. Снял патронташ и поскорее из дому.

Ночь была густо-синяя, колкая. Звезды крупные и, как всегда ранней весной, сильно мерцают, будто золотые ресницы раскрывают и опять смежают. Земля морозцем прихвачена, лужицы ледком подернулись. Наступишь на такую лужицу — и разбитый ледок, словно тонкое стекло, прозвенит.

От моего дома до токовища километра четыре, сначала сосновым лесом, потом березняками. Все последние дни стояли ясные, золотисто-синие, солнце хорошо светило и грело. Разогретые за день сосны даже теперь, ночью, смолистым запахом обдавали, и хвоей гуще пахло, не то что зимой. А в чернолесье сквозь сетку березовых ветвей звездочки играют. Хорошо в такую ночь шагать по просекам, наблюдать, как тихо-тихо подкрадывается утро.

За березняками, на окраине болота — большое поле, на нем у меня два шалаша поставлены: ближний — недалеко от березок, здесь тетеревиный ток каждую весну бывает; дальний — у болотной заводи, в этом шалаше я иногда с кряковой уткой сижу, селезней бью. Подошел я к ближнему шалашу, минут пять постоял возле него, огляделся, послушал. Звезды слегка меркнуть начали, небо на востоке едва заметно посветлело; скорее не глазом, а сердцем почувствовал, что посветлело. Тишина стоит такая глубокая, такая колдовская, какая только ранней весной в предутре бывает. И вдруг почудилось мне: где-то прозвенел разбитый в лужице ледок. Что это: зверь неосторожно прошел или человек в глухую эту пору сюда забрался? Если человек, то понятно, зачем он пришел. Охота запрещена, а этот браконьер и в ус себе не дует. Ну подожди, думаю, я тебя проучу. И еще подумал: «Как хорошо, что я надумал сегодня в лес пойти!»

Стою, чутко слушаю, зорко по сторонам смотрю. Тихо. Потом не то увидал, не то померещилось, будто тень по полю проплыла и в дальнем шалаше скрылась. Тут и я в свой шалаш залез, решил подождать, когда «тот» утку на воду пустит и селезней бить начнет: тут-то я его и накрою!

Шалаш у меня просторный, на подстилке из еловых лап сено навалено, сидеть тепло и мягко — не шалаш, а санаторий. Уселся я поудобнее, жду, когда зорька заиграет и косачи слетаться начнут. Сколько мыслей в голову приходит, сколько дум передумаешь, когда в шалаше сидишь, и, заметь, почти всегда и думы и мысли эти о чем-нибудь хорошем. Почему? Ну уж на это я ответить не сумею. Может быть, потому, что так природа действует на человека, а может быть, в эти часы все заботы и житейские мелочи позади остаются. Как бы там ни было, а чудесно хороши эти часы!..

Только еще брезжить начало, а над самым шалашом шу-шу-шу — крылья прошумели. Не видал я, как тетерев на землю опустился, думал, мимо пролетел, но через минуту косач чуфыкнул — и словно жаром обдало меня. Немного погодя опять шу-шу-шу — второй прилетел. А первый несколько раз чуфыкнул и запел. Для меня тетеревиная песня в раннее-раннее весеннее утро ни с чем не сравнима. На стук оси в колесе, когда телега вдалеке катится, на воркование голубя похожа эта песня, — ну что тут музыкального? — а берет она за душу, до слез волнует…

Еще два тетерева прилетели. На поле достаточно посветлело, хорошо видно, как они ходят, распустив хвост и крылья. Один из косачей подлетел ко мне поближе. Я от него взгляда не отрываю, а рукой по сену шарю, ружье нащупываю. Будь ты неладно! Забыл, что без ружья пришел. Забыл, что в другом шалаше браконьер сидит. Смотрю на косачей неотрывно, а они в заревом свете все краше становятся, все азартнее токуют.

Чудесное занималось утро, больше и больше голосов просыпалось. Крякала дикая утка, страстно звала селезня, прозвенел бекас, будто маленький барашек высоко в небе проблеял, а вот и селезень прилетел, просипел и, должно быть, опустился в заводь — утка замолчала. А косачи поют, чуфыкают, подпрыгивают. Вот двое подскочили друг к другу и, как петухи, драться начали. Над камышами небо пожелтело, потом зарумянилось. На востоке облачка жемчужными сделались, и края их золотиться начали.

Так сидел я до восхода солнца, смотрел в дыры шалаша, слушал и, правду говорю, видел и слышал больше, нежели в прошлом году… Когда у меня ружье в руках, все мое внимание сосредоточено на дичи: как бы не упустить, взять ее. А без ружья не только на дичь, а и на все окружающее смотришь, всем интересуешься, во всем красоту находишь. От этой красоты и позабыл я, что в другом шалаше человек сидит. Почему же, однако, он не стрелял? Меня заметил или ушел незаметно? А может быть, там и нет никого, померещилось мне, что кто-то в шалаш забрался?

Когда солнце над камышами поднялось, захотелось мне побродить по окраине болота, по чернолесью, широким взглядом землю окинуть, а не только на тетеревов любоваться. Вылез я из шалаша, вспугнул косачей, разлетелись они, а я к другому шалашу пошел. Не доходя до него, на траве, инеем покрытой, заметил следы человека. Подхожу ближе, громко говорю:

— А ну, кто там сидит, вылезай!

Никто не отзывается, никто не вылезает.

Вплотную к шалашу подошел.

— Вылезай, вылезай, нечего тут прятаться!

И вылез из шалаша хороший мой знакомый, молодой охотник Яша, кладовщик с торфоразработок. Улыбается смущенно, молчит, а я строго спрашиваю:

— Это что же такое: охота запрещена, а ты пришел. За это вашего брата…

Яша посмотрел на меня виновато и, будто оправдываясь, говорит:

— Да вы вот тоже пришли.

— Я?.. Сказал тоже! Я природу люблю, я без ружья пришел.

— Так ведь и я природу люблю, и я без ружья пришел.

— Ой, врешь! — сунулся я в шалаш, пошарил в нем: в самом деле нет ружья.

И такая радость охватила меня: не только я, старик, а вот и этот молодой охотник встал за полночь, отшагал несколько километров, чтобы до начала работы на весеннее пробуждение земли, на весеннее утро полюбоваться. Хлопнул я его по плечу, засмеялся:

— Стало быть, мы с тобой оба без ружья на охоту пошли. Ну и как?

А он только одно слово выдохнул:

— Хорошо!

Стоим мы, друг на друга смотрим, улыбаемся радостно, будто на светлом празднике встретились. Постояли и разошлись: Яша на торфоразработки пошел, а я краем березняка к деревне. Не торопясь шагаю, всей грудью глубоко дышу, благодарным взглядом землю окидываю…

Потом я еще несколько раз без ружья ходил, только в шалаше больше не сидел, а тихонько бродил у болот, в чернолесье, по лесным дорогам. Два раза на вальдшнепиной тяге стоял, весенними вечерами на земную красоту любовался…

А уж осенью всласть пострелял. Должен прямо сказать: прилетной дичи осенью больше обычного было. Стало быть, запрещение весенней охоты оправдало себя…

Когда Иван Петрович замолчал, я сказал:

— Ты так хорошо рассказывал, что можно подумать: весной без ружья на тетеревов, уток, вальдшнепов лучше, чем с ружьем ходить. Так ли это?

Лесничий помолчал, потом усмехнулся:

— Какой же ты охотник, если без ружья ходишь? Будет весной охота разрешена, я опять ружье возьму. Я что хотел сказать? Я хотел сказать: если человек всем своим сердцем землю любит — он красоту природы и без ружья оценит. Для настоящего охотника лес, озера, болота, земные запахи и краски не менее дороги, чем принесенная домой дичь. Каждому из нас случалось с охоты с пустым ягдташем приходить, но с пустым сердцем ни один настоящий охотник из лесу, с болота не возвращался. Всегда он в своем сердце радость приносил. Конечно, бывают люди, которым дичь дороже земной красоты, которые бьют все, что подвернется: и уток, и грачей, и ворон, и по пустым бутылкам палят. Таких людей охотниками и назвать-то совестно. — Иван Петрович задумчиво посмотрел на меня и добавил: — Может быть, вот про таких именно людей сказал поэт:

В чьем сердце нет весны, тому весны не знать,

Тому, кто сам молчит, и эхо не ответит…




Загрузка...