Этюды в холодных тонах (сборник)

Букет лаванды соберем, дидл, дидл!

Зеленые листочки, лиловые цветы.

Когда я стану королем, дидл, дидл!

Королевой будешь ты.

Мы позовем своих людей, дидл, дидл!

В стране работы много:

Пока один пасет гусей, дидл, дидл!

Другой мостит дорогу.

Пахать, и сеять, и косить, дидл, дидл!

Заботу всем найдем.

С тобой нам некогда тужить, дидл, дидл!

Мы в спаленку пойдем.

Старинная английская песенка

Реджинальд Блейк, финансист и подлец

Преимущество литературы над жизнью заключается в том, что герои добротного художественного произведения, как правило, очерчены четко и действуют последовательно. Природа, в свою очередь, начисто лишена логики и находит особую радость в создании причудливых, а порой и немыслимых характеров.

Реджинальд Блейк представлял собой образец хорошо воспитанного подлеца — пожалуй, наиболее типичный и в то же время самый яркий среди всех особей, обитающих на территории между Пиккадилли-серкус и Гайд-парк-корнер.

Порочный без страсти, обладающий мозгами, но не умом, он шел по жизни, не встречая преград, и с легкостью, без угрызений совести и без тени раскаяния срывал плоды удовольствия. Нравственность его без труда умещалась на небольшой территории, ограниченной кабинетом врача, с одной стороны, и залом судебных заседаний — с другой. Старательно соблюдая нормы и предписания каждого из этих институтов, к сорока пяти годам джентльмен сохранил отличное здоровье, хотя и растолстел; а также сумел решить нелегкую задачу создания солидного состояния без риска угодить в тюрьму. Он и его жена Эдит (урожденная Эппингтон) составляли самую негармоничную пару, какую только способен представить драматург, собирающий материал для проблемной пьесы. В день венчания, стоя перед алтарем, жених и невеста могли бы воплощать союз сатира и святой. Эдит была моложе Реджинальда на двадцать с лишним лет и обладала внешностью рафаэлевской Мадонны, а потому каждое прикосновение супруга казалось не чем иным, как святотатством. И все же один-единственный раз в жизни мистер Блейк блестяще исполнил роль благородного джентльмена, а миссис Блейк в то же утро обрекла себя на безысходно жалкое существование — унизительное даже для влюбленной женщины.

Брак, разумеется, был заключен по расчету. Надо отдать Блейку должное: он никогда не пытался изобразить иных чувств, помимо восхищения и почитания. Мало что приедается быстрее ярких впечатлений, а потому супруг тешил самолюбие респектабельностью, а для разнообразия не чурался общества менее притязательных женщин. Прекрасное лицо привлекало его примерно так же, как лунный свет притягивает того, кто, устав от шума и суеты гостиной, отворачивается к окну и прижимается лбом к прохладному стеклу. Привычка неизменно получать желаемое подсказала предложить цену. Многочисленное семейство Эппингтон прозябало в бедности. Девушка, воспитанная в ложных понятиях о чувстве долга и связанная условностями, согласилась на жертву во имя самой жертвы: немного подумала, позволила отцу поторговаться и продала себя за круглую сумму.

Для того чтобы драматический сюжет заинтересовал почтенную публику, необходим герой-любовник. Гарри Сеннет, молодой человек весьма приятной наружности, которую не смог испортить даже безвольный, скошенный подбородок, отличался не столько здравым смыслом, сколько благими намерениями. Под влиянием сильного характера Эдит он вскоре покорно принял участие в предложенной схеме. Обоим удалось убедить себя в благородности собственных действий. Атмосфера прощальной беседы, имевшей место накануне свадьбы, оказалась бы более уместной в том случае, если бы Эдит воплощала современную Жанну д’Арк, готовую жертвовать собой во имя великой цели. Но героиня всего лишь готовилась стерпеть богатую и беззаботную жизнь с одной-единственной целью — дать возможность некоторому количеству более или менее достойных родственников жить не по средствам. В данной ситуации чувства, возможно, оказались слегка преувеличенными: слезы лились рекой, а прощаниям не было конца. Надо заметить, что новый дом Эдит располагался в соседнем квартале, да и круг общения оставался практически прежним, так что более опытная пара не утратила бы надежды на счастье. Не более чем через три месяца после свадьбы миссис Блейк и мистер Сеннет оказались за одним столом на званом ужине и после краткой, но исполненной мелодраматизма борьбы с обстоятельствами, которые обоим хотелось рассматривать как перст судьбы, вернулись к привычным отношениям.

Блейк ясно сознавал, что совсем недавно Сеннет был любовником Эдит. Аналогичное положение занимали еще с полдюжины джентльменов — как моложе счастливого супруга, так и старше. Встречаясь с ними, почтенный финансист испытывал смущения ничуть не больше, чем если бы стоял на тротуаре возле фондовой биржи, приветствуя собратьев по цеху после удачных торгов, в результате которых крупное состояние покинуло их руки и перешло к нему. Сеннет пользовался особым расположением и поддержкой победителя. Вся наша социальная система, неподвластная мысли философа, основана на простом факте: очень малое число мужчин и женщин обладает достаточным умом, чтобы представлять интерес для самих себя. Блейк любил компанию, однако редко встречал взаимность. А вот молодой Сеннет всегда с радостью скрашивал однообразие домашней беседы. Особенно сближала джентльменов любовь к спорту. Многие из нас при ближайшем рассмотрении кажутся лучше, а потому и эти двое вскоре прониклись друг к другу симпатией.

— Вот человек, за которого тебе надо было выйти замуж, — полушутя-полусерьезно заявил Блейк жене, когда супруги сидели в гостиной вдвоем и слушали, как за окнами, на темной пустынной улице, постепенно стихают шаги Сеннета. — Хороший парень; совсем не такой бездушный денежный мешок, как я.

А примерно через неделю Сеннет, оставшись наедине с Эдит, неожиданно заявил:

— Он лучше меня, несмотря на все мои напыщенные разговоры. И, честное слово, искренне тебя любит. Может быть, мне лучше уехать за границу?

— Как хочешь, — последовал ответ.

— А что сделаешь ты?

— Убью себя, — со смехом ответила Эдит. — Или убегу с первым, кто позовет.

И Сеннет остался.

Блейк сам создавал любовникам условия для встреч. Не было необходимости ни опасаться, ни скрываться. Самой надежной тактикой оказалось безрассудство, и они пошли именно этим путем. Для Сеннета дом оставался открытым в любое время. Больше того, когда Блейк не имел возможности сопровождать жену, то неизменно призывал на помощь молодого друга семьи. В клубе приятели лишь пожимали плечами и пытались понять, окончательно ли старик Реджи попал под каблук или просто устал и затеял собственную дьявольскую игру? Большинству знакомых вторая версия казалась более правдоподобной.

Сплетни тем временем докатились до родительского дома молодой супруги. Миссис Эппингтон выплескивала праведный гнев на голову зятя, в то время как мистер Эппингтон с присущей ему осмотрительностью склонялся к упрекам в адрес неблагоразумной дочери.

— Она все разрушит, — сокрушался взволнованный отец. — Неужели, черт возьми, нельзя вести себя осмотрительнее?

— По-моему, муж нарочно ее провоцирует, чтобы избавиться, — заявила миссис Эппингтон. — При первой же возможности поговорю с негодяем начистоту.

— Не будь дурочкой, Ханна, — ответил папочка без излишней щепетильности. — Если ты права, то только ускоришь развитие событий, а если ошибаешься, то выдашь то, чего ему знать не следует. Положись на меня. Уж я-то смогу вразумить зятя, не сболтнув лишнего, а ты лучше поговори с Эдит. На том и порешили, однако беседа матери с дочерью едва ли принесла ощутимую пользу. Миссис Эппингтон рассуждала в соответствии с общепринятой моралью: Эдит думает только о себе, причем руководствуется дурными принципами. Бессердечие дочери возмущало.

— Неужели тебе ни капли не стыдно? — кричала матушка.

— Стыд остался за порогом этого дома, — ответила Эдит. — Знаешь ли ты, что сделали со мной золоченые зеркала, атласные диваны, мягкие ковры? Можешь ли понять, во что я превратилась за последние два года? Мать испуганно вскочила и умоляюще взглянула на дочь. Та умолкла и отвернулась к окну.

— Мы желали тебе добра, — слабым голосом произнесла миссис Эппингтон.

— О, все самые нелепые поступки на свете совершаются во имя добра, — не оборачиваясь, устало ответила Эдит. — Я и сама надеялась на лучшее. Все было бы до смешного просто, если бы мы не были живыми людьми. Давай прекратим этот пустой разговор. И так ясно, что каждое твое слово справедливо.

Некоторое время обе молчали, а на камине все громче и громче тикали часы из дрезденского фарфора, словно спешили напомнить: «Я, Время, здесь, рядом с вами, жалкие смертные. Не забывайте обо мне, строя свои глупые планы; я меняю ваши мысли и желания. Вы не больше чем марионетки в моих руках».

— Как же ты теперь собираешься поступить? — наконец строго осведомилась миссис Эппингтон.

— Как? О, разумеется, самым правильным образом. Точно так же, как все. Отошлю Гарри прочь, сказав на прощание несколько тщательно взвешенных слов, научусь делать вид, что люблю мужа, и погружусь в тихое семейное блаженство. Строить планы так легко!

Миссис Блейк рассмеялась, и появившиеся морщинки сразу ее состарили. Лицо стало жестким, даже зловещим, и мать с болью подумала о прежнем образе — таком похожем и в то же время совсем ином: милом и чистом лице девушки, способной облагородить даже жалкий родительский дом. Так же, как со вспышкой молнии перед нами открывается бескрайний горизонт, перед миссис Эппингтон мгновенно пронеслась жизнь ее дочери. Заставленная богатой мебелью комната скрылась в тумане, уступив место крохотной мансарде. В свете вечерних сумерек мать играла в чудесные игры с большеглазой светловолосой девочкой — из всех своих детей до конца она понимала лишь ее одну. Вот волк набрасывается на Красную Шапочку и покрывает поцелуями смеющееся личико. Вот к Золушке приходит прекрасный принц, а потом появляются сразу две злые сестрицы. Но самой любимой неизменно оставалась игра, в которой миссис Эппингтон оказывалась юной принцессой, по воле злого дракона превратившейся в дряхлую старуху. Вооружившись длинной металлической вилкой для поджаривания хлеба, кудрявая Эдит с воинственным криком бесстрашно набрасывалась на дракона (его изображал игрушечный трехногий конь-качалка) и одерживала блестящую, неоспоримую победу. Миссис Эппингтон снова становилась прекрасной принцессой и вместе со спасительницей возвращалась домой, в замок.

В эти вечерние часы забывались все неприятности: и проступки недалекого супруга, и назойливость мясника, требовавшего возврата долгов, и высокомерие кузины Джейн, расточительно державшей сразу двух слуг.

Но вот игра подходила к концу. Кудрявая головка склонялась к материнской груди (только на пять минут, дорогая), а в неугомонном уме рождался вечный вопрос, который дети не устают задавать тысячью различных способов.

— Что такое жизнь, мама? Я ведь еще очень маленькая. Все думаю, думаю — до тех пор, пока не станет страшно. Скажи, мама, как устроен мир.

Удавалось ли матери мудро отвечать на наивные и в то же время бесконечно сложные вопросы? Может быть, стоило отнестись к беседе более серьезно? Укладывается ли жизнь в те короткие правила, которые уверенно диктуют учебники? Миссис Эппингтон отвечала дочке так же, как когда-то, в далеком детстве, родители отвечали ей самой. Не лучше ли было задуматься и найти новые слова?


Эдит неожиданно опустилась на колени рядом с диваном, где сидела мать.

— Обязательно постараюсь быть хорошей, мама. Обещаю.

Слова прозвучали совсем по-детски — все мы остаемся детьми до тех пор, пока заботливая, мудрая природа не поцелует нас на прощание и не отправит спать.

Руки переплелись, и они снова сидели, как прежде, — родные, близкие, любящие друг друга мать и дочь. И снова их нашел сумеречный свет, пробиравшийся с востока на запад точно так же, как в старой мансарде.


Мужской разговор принес более определенные результаты, хотя и не отличался тем безупречным изяществом, на которое рассчитывал мистер Эппингтон, считавший себя опытным дипломатом. Что и говорить, в решающую минуту джентльмен до такой степени смутился, а его бесцельные замечания выглядели настолько жалкой попыткой уйти от неприятной темы, что Блейк со свойственной ему прямотой, хотя и не без тени ехидства, уточнил:

— Сколько?

Мистер Эппингтон пришел в замешательство.

— Дело не в этом… по крайней мере пришел я не за этим, — растерянно ответил он.

— Так в чем же дело?

Мистер Эппингтон мысленно обозвал себя дураком, и не без основания. Он собирался исполнить роль мудрого советчика, хотел добыть важную информацию, не произнеся при этом ни одного лишнего слова. Грубый просчет — и вот уже его поставили к стенке и допрашивают.

— О, ничего особенного, — невнятно промямлил он. — Всего лишь зашел узнать, как поживает Эдит.

— Точно так же, как во время вчерашнего обеда, на котором вы присутствовали собственной персоной, — ответил Блейк. — Ну же, выкладывайте.

Отступать было некуда, и мистер Эппингтон сделал решительный шаг.

— Не кажется ли вам, — заговорил он, непроизвольно оглядываясь, чтобы удостовериться, что в комнате больше никого нет, — что молодой Сеннет ведет себя чересчур назойливо?

Блейк пристально посмотрел на тестя.

— Конечно, мы знаем, что беспокоиться не о чем, — продолжал мистер Эппингтон. — Все в порядке… прекрасный молодой человек… да и Эдит тоже… и все такое прочее. Абсурдно, разумеется, однако…

— Однако что?

— Видите ли, люди не молчат.

— И что же они говорят?

Дипломат неопределенно пожал плечами.

Блейк резко встал. В гневе он выглядел отвратительно, а изъяснялся грубо.

— Так передайте же своим людям, чтобы не совали нос в чужие дела и оставили в покое меня и мою жену.

Таков смысл высказывания; на самом же деле мысль была выражена более пространно, посредством чрезвычайно экспрессивной, эмоционально окрашенной лексики.

— Но, дорогой мой Блейк, — настаивал мистер Эппингтон, — подумайте ради собственного блага: разве это разумно? Да, между ними существовала детская привязанность; ничего серьезного, но для сплетен вполне достаточно. Простите, но я отец, и мне совсем не нравится, когда судачат о моей дочери.

— В таком случае не слушайте праздную болтовню кучки глупцов! — резко парировал зять. Однако в следующий момент лицо его смягчилось, и он доверительно положил ладонь на рукав тестя. — Возможно, если поискать, найдутся и другие, но одна хорошая женщина в мире точно есть, — заключил он, — и это ваша дочь. Я скорее поверю, если вы придете и скажете, что Английский банк на грани разорения.

Однако чем крепче вера, тем глубже пускает корни подозрительность. Блейк не произнес больше ни слова на опасную тему, и Сеннет продолжал пользоваться тем же неограниченным гостеприимством, что и прежде. Но порой случалось, что Эдит поднимала глаза и неожиданно натыкалась на озадаченный взгляд мужа; казалось, Реджинальд мучительно пытался что-то понять и не мог. Все чаще он уходил из дома по вечерам, а возвращался через несколько часов усталый и забрызганный грязью.

Время от времени Блейк пытался проявить чувства. Трудно было придумать что-нибудь более отвратительное. Эдит могла бы стерпеть раздражительность и даже дурное обращение, но неуклюжие ласки и нелепые, несвязные нежные слова приводили ее в отчаяние. Она не знала, что делать: рассмеяться или стукнуть по отвратительной физиономии? Безвкусная, бестактная преданность заполняла ее жизнь так же, как заполняют пространство дурные, тошнотворные запахи. Если бы можно было хоть ненадолго остаться наедине со своими мыслями! Но супруг торчал рядом день и ночь. Случалось, медленно приближался с противоположного конца комнаты, с каждым шагом становился все больше и страшнее, пока не превращался в бесформенное чудовище, подобное тем, какие рождает неуемное детское воображение. Эдит сидела неподвижно, плотно сжав губы и изо всех сил вцепившись в подлокотники кресла, чтобы не закричать.

Спасти могло только бегство. И вот однажды она решилась: поспешно сунула в сумку несколько самых необходимых вещей, незаметно выскользнула из дома и поехала на вокзал Чаринг-Кросс. Ближайший поезд отправлялся через час, так что времени на раздумье оставалось достаточно.

Есть ли смысл уезжать? Деньги скоро иссякнут, и что тогда? Муж непременно начнет искать и в конце концов найдет. Полная безнадежность!

Молодая кровь ответила на приступ отчаяния яростным стремлением к счастью. Почему ей суждено умереть, так и не узнав, что значит жить по-настоящему? С какой стати падать ниц перед монстром мирских условностей? Радость манила и звала; лишь трусость мешала протянуть руку и поймать мечту. Домой Эдит вернулась другим человеком: в душе проснулась надежда.

Спустя неделю в столовую вошел дворецкий и протянул хозяину конверт, надписанный рукой жены. Блейк принял письмо без единого слова, ничуть не удивившись. Казалось, он давно ожидал развязки. Открыл и прочитал, что Эдит оставила его навсегда.


Мир тесен, а деньги способны на многое. Сеннет ушел прогуляться, и Эдит осталась одна в крошечной гостиной. Любовники сняли квартиру в городке Фекам, куда приехали три дня назад. Дверь открылась, потом закрылась, и в комнате появился Блейк.

Она испуганно вскочила, однако, подчинившись повелительному жесту, тут же снова села. Спокойное достоинство сделало мужа чужим, незнакомым человеком.

— Зачем приехал? — спросила Эдит.

— Хочу, чтобы ты вернулась домой.

— Домой?! — воскликнула она. — С ума сошел! Разве не знаешь…

Он перебил и заговорил страстно и сбивчиво:

— Ничего не знаю! Не хочу ничего знать! Немедленно возвращайся в Лондон. Я все устроил так, что никто ничего не заподозрит. Меня дома не будет. Ты никогда больше меня не увидишь и сможешь исправить свою ошибку… нашу ошибку.

Эдит внимательно слушала. Особым благородством она не отличалась, а потому не могла противостоять желанию обрести счастье, не заплатив положенную цену. Доброе имя мужа ничего для нее не значило. Блейк настаивал. Окружающие подумают, что он всего лишь вернулся к прежним порокам, и мало кто удивится. Его жизнь вернется в привычное русло, а ее будут жалеть.

Эдит отлично поняла план; сразу принять предложение было бы низко, и она попыталась спорить, хотя и слабо. Блейк, однако, отмел все возражения. Сказал, что ради собственного блага предпочитает, чтобы скандал затронул его имя, а не имя жены. Постепенно ей начало казаться, что согласие пойдет во благо. Блейк не впервые обманывал окружающих и едва ли не гордился своей изворотливостью. Неожиданно для себя Эдит даже рассмеялась, слушая, как он изображает, что скажет та или иная сплетница. Настроение заметно улучшилось; пьеса, грозившая перерасти в болезненную драму, неожиданно оказалась забавным фарсом.

Заручившись согласием, Реджинальд встал, чтобы уйти, и на прощание протянул руку. Эдит посмотрела ему в лицо: возле губ залегла горькая складка.

— Без меня тебе будет лучше, — сказала она. — Ничего, кроме неприятностей, я не принесла.

— Чепуха, — ответил Блейк. — Если бы только это! Неприятности можно пережить.

— А что же еще? — удивилась она.

Он обвел комнату рассеянным взглядом.

— В детстве меня учили многому. И мать, и остальные родственники желали исключительно добра. Но потом оказалось, что все это ложь, и я решил, что добра на свете вообще не существует, а вокруг одно лишь зло. И тогда…

Блуждающий взгляд остановился на Эдит, и слова повисли в воздухе.

— Прощай, — произнес финансист Реджинальд Блейк и ушел.

Некоторое время она сидела, пытаясь понять, что он хотел сказать, но вскоре вернулся Сеннет, и разговор вылетел из головы.


Все глубоко сочувствовали миссис Блейк и осуждали развратного супруга. Что и говорить, парню досталась чудесная жена, и ничто не мешало жить по-человечески. Но, как со вздохом добавляли знающие люди, «Блейк всегда был подлецом».

Образец житейской мудрости

Честно говоря, графиня Н. мне совсем не нравится. Не люблю женщин такого типа. Высказываю свое отношение без особых сомнений и опасений, поскольку глубоко убежден: графиня Н. не слишком расстроится, даже если известие достигнет ее ушей. Невозможно представить, что вышеназванная леди вообще способна обратить внимание на чье-либо мнение о собственной персоне, будь то существо смертное или божественное.

Однако ради справедливости необходимо признать: графиня Н. — идеальная супруга графа Н. Она командует им точно так же, как командует всеми остальными — родственниками и слугами, викарием и знатной пожилой дамой. Однако, крепко сжимая в руке жезл, руководствуется соображениями справедливости и благими намерениями. Трудно представить графа Н. живущим в столь безоблачном согласии с любой другой особой, не наделенной подобным стремлением к неограниченной власти. Граф относится к числу тех больших, недалеких, физически сильных, добродушных и наивных мужчин, которые рождены, чтобы подчиняться женщине во всем — от выбора галстука до выбора политической партии. Хорошо, если повелительница оказывается доброй и разумной, но горе тем несчастным, кому довелось попасть в руки созданий эгоистичных или глупых! В молодые годы они нередко становятся жертвами капризных хористок или матрон средних лет — тех самых, по которым Поуп судил всех сестер Евы. При благоприятных обстоятельствах из этих джентльменов получаются замечательные мужья, но в случае дурного обращения они без лишних слов, подобно недовольным жизнью котам, отправляются на поиски доброй хозяйки. Причем, как правило, успешно. Граф Н. обожал свою жену и считал себя самым счастливым из мужей — а это, как известно, является лучшим доказательством искренности. До того счастливого дня, когда графине удалось отвоевать жениха у соперниц и присвоить себе, он с доходящей до тупости покорностью подчинялся матушке. Если бы вдруг графиня внезапно скончалась, граф не смог бы выразить собственное мнение ни по одному, пусть даже самому простому вопросу. И это продолжалось бы до тех пор, пока старшая дочь и незамужняя сестра — дамы решительные и сильные, объединенные взаимным антагонизмом, — не договорились бы между собой, кому предстоит управлять и самим графом, и его обширным домом.

К счастью, для тревоги нет ни малейших оснований. Уверен, что супруга будет и впредь твердой рукой вести графа Н. к высокой цели здравого смысла и общественного блага. Ее сиятельство найдет в себе силы направлять деятельность мужа по пути доброты и рассудительности и еще долгие годы будет с достойной восхищения экономностью и завидным благоразумием обустраивать фамильные поместья. Графиня Н. — живая, энергичная леди с пышными формами, и в венах ее течет кровь многих поколений крепких здоровых предков. К тому же она относится к себе с той же безупречной заботой, которой окружает всех, кому посчастливилось оказаться рядом.


— Помню, — поведал доктор, когда мы обедали в дружеской обстановке и дамы удалились в гостиную, чтобы без помех обсудить слуг, мужей и прочие хозяйственные вопросы, а нас оставили в обществе кларета и сумерек, — помню, однажды в нашей деревне разыгралась холера (кажется, лет двадцать тому назад). Так вот, эта бескорыстная женщина отказалась от лондонского светского сезона, чтобы остаться здесь и взвалить на свои плечи тяжкий груз. Не склонен петь дифирамбы: работа ей нравилась, и она ощущала себя в своей стихии. И все же должен признать, что трудилась она хорошо. Не боялась. Если того требовали обстоятельства, носила больных детей на руках. Всю ночь просидела в комнате площадью не больше двенадцати квадратных футов между умирающим крестьянином и его умирающей женой. И ничего с ней не случилось. И шесть лет назад, в разгар эпидемии оспы, вела себя точно так же. Невозможно поверить, что за всю свою жизнь леди проболела хотя бы один-единственный день. Помяните мое слово: графиня Н. будет все так же лечить больных в нашем приходе, когда мои кости будут греметь в гробу, и определять законы литературы, когда ваш бюст уже станет привычным украшением Вестминстерского аббатства. Замечательная женщина, хотя могла бы чуть меньше командовать.

Он рассмеялся, однако нотка раздражения в голосе не ускользнула от моего внимания. Доктор и сам казался человеком властным. Не думаю, что ему пришлась по душе та спокойная уверенность, с которой почтенная дама захватила в свои руки все вокруг, включая его самого и его работу.

— А вам еще не приходилось слышать историю свадьбы? — поинтересовался он.

— Нет, — ответил я. — Чьей свадьбы? Графа?

— Я бы скорее говорил о свадьбе графини, — уточнил он. — Когда я сюда приехал, в округе без умолку сплетничали об этой истории, но со временем другие любопытные события постепенно стерли ее из памяти. Не сомневаюсь: почти все уже забыли, что графиня Н. когда-то стояла за прилавком в кондитерской.

— Что вы говорите! — не поверил я. Сознаю, на бумаге восклицание выглядит бледно, как и прочие искренние, эмоциональные замечания.

— Неоспоримый факт, — подтвердил доктор, — хотя особа едва ли похожа на продавщицу, правда? Но с другой стороны, знавал я графинь, чей род восходил к самому Вильгельму Завоевателю, а сами они подозрительно напоминали официанток, так что равновесие соблюдено. Мэри, графиня Н., тридцать лет назад носила имя Мэри Сьюэлл, была дочерью торговца льняными товарами и проживала в городке Таунтон. По местным меркам бизнес шел довольно успешно, однако никак не мог удовлетворить потребности семейства. Если мне не изменяет память, у Сьюэллов было семь сыновей и восемь дочерей. Самая младшая, Мэри, училась недолго и скоро сама начала зарабатывать на жизнь. Попробовала одно, другое, пока наконец не поступила на службу к кузену. Тот сумел стать булочником и кондитером, а со временем добился немалых успехов и даже держал собственный магазин в Лондоне, на Оксфордстрит. Должно быть, молодая особа отличалась необыкновенной привлекательностью, ведь графиня Н. еще и сейчас красива. Представляю нежную сливочную кожу, в те времена свежую и гладкую. К тому же на щеках девушек с запада Англии неизменно присутствуют очаровательные ямочки, а глаза сияют так, словно милашки только что умылись утренней росой. Особенным успехом в кондитерской пользовались ленчи для дам — бокал хереса и тарелка пирожных. Полагаю, Мэри щеголяла в каком-нибудь облегающем платье серого или черного цвета, с короткими рукавами, в достаточной степени обнажавшими полные руки, и с приветливой улыбкой непринужденно порхала между мраморными столиками. Там-то ее впервые и увидел нынешний граф Н., в ту пору еще молодой лорд С., только что окончивший Оксфорд и не успевший освоиться с опасностями холостяцкой жизни в Лондоне. Случилось так, что джентльмен сопровождал родственниц в салон фотографа, а поскольку в те дни отели и рестораны считались недоступными для дам, привел подопечных на ленч в кондитерскую Сьюэлла. Мэри очаровательно обслужила компанию, а теперь те из посетительниц, кто еще остался в живых, прислуживают ей.

— Женившись, граф проявил похвальное благоразумие, — заметил я. — Подобная жизненная позиция достойна восхищения. — Превосходный лафит шестьдесят четвертого года, которым угощал доктор, вселял снисходительное расположение ко всем без исключения мужчинам и женщинам, даже графам и графиням.

— Вряд ли он имел какое-то отношение к судьбоносному решению, — рассмеялся доктор. — Разве что, подобно Баркису, «испытывал расположение и постоянную готовность». Странная история; кое-кто отказывается верить в истинность событий. Однако те, кто хорошо знаком с графиней Н., полагают, что все случившееся вполне в духе ее сиятельства и соответствует правде. Ну а мне доподлинно известно, что так оно и есть.

— Был бы рад услышать историю с начала и до конца, — признался я.

— Что ж, могу рассказать. — Доктор с удовольствием зажег новую сигару и подвинул мне коробку.


Нетрудно представить, что молодой человек внезапно проникся пылкой страстью к хересу в хрустальных графинах по шесть пенсов за стакан и к знакомым нам с юности булочкам со смородиновым джемом. С того дня он являлся в кондитерскую Сьюэлла на ленч, на чай и даже на обед, довольствуясь котлетой и сладким печеньем. Возможно, лишь из опасения, что слухи об этом достигнут ушей матушки, он назвался вымышленным именем и под этим псевдонимом вступил с Мэри в близкие отношения. К чести девушки необходимо подчеркнуть, что она влюбилась в простого мистера Джона Робинсона и согласилась выйти замуж отнюдь не за будущего графа, а за сына колониального купца — как показали обстоятельства, истинного джентльмена и человека вполне обеспеченного, но не слишком превосходящего ее в социальном положении. А о том, что возлюбленный — не кто иной, как лорд С., наследник поместий и титула, ей довелось услышать лишь в ходе мучительного разговора с его матушкой.

Я ничего об этом не знала, мадам, — уверяла Мэри, стоя возле окна в гостиной над магазином. — Даю честное слово, понятия не имела.

— Может быть, и так, — ледяным тоном отвечала леди. — А если бы знали, отказали бы?

— Трудно судить, — честно призналась девушка. — Все было бы по-другому с самого начала. Но он ухаживал за мной и сделал предложение.

— Не стоит об этом говорить! — отрезала мамаша. — Я здесь не для того, чтобы защищать сына, и не утверждаю, что он поступил хорошо. Вопрос лишь в том, какая сумма способна компенсировать вполне понятное разочарование?

Ее сиятельство гордилась собственной прямотой и практической хваткой. Произнеся последние слова, она достала из ридикюля чековую книжку и погрузила перо в чернильницу. Склонен думать, что обращение к чековой книжке оказалось серьезной ошибкой. Девушка обладала достаточной долей здравого смысла, чтобы видеть возможные препятствия. Скажу прямо, на пути к союзу наследника графского титула с дочерью торговца льняными товарами препон возникло немало. Если бы леди отличалась большей проницательностью, беседа прошла бы значительно успешнее. К сожалению, она судила мир по единому стандарту, совсем забыв, что порой встречаются индивидуальности. Мэри Сьюэлл выросла на западе Англии — в том краю, который во времена Дрейка и Фробишера подарил стране немало бесстрашных, сильных духом и телом пиратов. Оскорбление чековой книжкой задело независимую особу до глубины души. Губы мгновенно сжались, а страх тут же испарился.

— Сожалею, но не считаю возможным удовлетворить намерения вашего сиятельства, — заявила она.

— О чем вы, милочка? — не поняла леди.

— Всего лишь о том, что не собираюсь испытывать разочарования, — ответила Мэри спокойным, уважительным тоном. — Мы дали друг другу клятву. Если мой жених — джентльмен, как это и есть на самом деле, то сдержит слово. Ну а я непременно выполню свое обещание.

Ее сиятельство принялась убеждать, как это обычно делают люди, когда что-то исправлять уже поздно. Указала на разницу в социальном положении, подробно описала несчастья, ожидающие дерзкую самозванку, которая осмелится проникнуть в чуждый круг. Однако к этому времени девушка уже успела справиться с удивлением и, должно быть, смекнула, что графский титул стоит борьбы. Подобный аргумент нередко руководит поступками лучших из женщин.


— Мне отлично известно, что я не леди, — невозмутимо возразила Мэри, — но все мои родные — честные, добропорядочные люди, и я постараюсь научиться всему, чего пока не знаю и не умею. Не хочется неуважительно отзываться о богатых и знатных, но, прежде чем поступить на работу в кондитерскую, я служила горничной в одном блестящем доме и там видела тех, кого принято называть высшим обществом. Теперь твердо знаю, что смогу стать такой же леди, как многие, если не лучше.

Графиня вновь начала сердиться.

— И кто же, скажи на милость, тебя примет? Девчонку, которая подавала пирожные!

— Леди Л. когда-то прислуживала в баре, — ответила Мэри, — это немногим лучше. А герцогиня Д., насколько мне известно, танцевала на сцене. Вот только, судя по всему, об этом уже никто не помнит. Не думаю, что те люди, с мнением которых стоит считаться, будут долго упорствовать и возражать.

Поединок становился интересным.

— Ты утверждаешь, что любишь моего сына, — в ярости закричала графиня, — и при этом готова сломать ему жизнь, принизить до своего уровня!

В этот момент молодая особа, должно быть, выглядела великолепно; я искренне хотел бы оказаться свидетелем беседы.

— Никто никого не принизит, миледи, — возразила она. — Да, я всей душой люблю вашего сына — лучшего, добрейшего из джентльменов. Но в то же время вовсе не слепа и отлично вижу, что та порция ума, которую природа выделила нам двоим, сосредоточена преимущественно в моей голове. Сочту своим долгом соответствовать положению его супруги и помогать в работе. Не беспокойтесь, ваше сиятельство, из меня получится хорошая жена, и сын ваш никогда не пожалеет о своем браке. Возможно, вам удастся найти невесту богаче и образованнее, но спутницу жизни, более преданную ему и его интересам, не отыщете, сколько бы ни искали.

На этом сцена практически завершилась. Графиня смогла понять, что дальнейшие пререкания лишь усугубят поражение. Она встала и спрятала чековую книжку в сумку.

— Скорее всего, милочка, вы сошли с ума, — заключила она, — но если не желаете позволить что-то для вас сделать, то на этом разговор окончен. Ругаться с вами я не намерена. Сын осознает долг и передо мной, и перед семьей. Поступайте, как знаете, а я пойду своей дорогой.

— Очень хорошо, миледи, — отозвалась Мэри Сьюэлл, открывая ее сиятельству дверь. — Посмотрим, кто победит.

Но как бы храбро ни держалась девушка перед лицом врага, подозреваю, что, обдумывая все обстоятельства после ухода графини, чувствовала она себя неважно. Она знала возлюбленного в достаточной степени, чтобы понимать: в твердых руках матушки сын окажется не чем иным, как комком воска. И при этом ей даже не представится шанса противопоставить свое влияние воздействию злых сил. Мэри снова перечитала те несколько наивных мальчишеских писем, которые написал ей жених, и взглянула на фотографию, украшавшую камин маленькой спальни. Из рамки смотрело лицо искреннего, симпатичного молодого человека, освещенное хорошими, хотя и чересчур большими для мужчины глазами, но испорченное катастрофически слабым ртом. Чем дольше думала мисс Сьюэлл, тем глубже верила: жених любит ее и настроен чрезвычайно серьезно. Если бы дело касалось его одного, то ничто не помешало бы ей стать будущей графиней Н., но, к сожалению, считаться следовало не с лордом С., а с нынешней графиней Н. Ни в раннем детстве, ни в годы отрочества и юности лорду С. ни разу не приходило в голову ослушаться материнского приказа, а ум его не был готов к восприятию новых идей. Если и удастся победить в неравной схватке, то исключительно благодаря тонкому искусству, а не силе. Мэри села за стол и написала письмо, представлявшее собой ярчайший образец высокой дипломатии. Поскольку не приходилось сомневаться, что графиня непременно прочитает послание, то каждое слово предназначалось не только жениху, но и его матери.

Письмо не содержало ни единого упрека, да и выражение чувств отличалось умеренностью. Писала скромная особа, которая могла бы потребовать всего, что причиталось по праву, но вместо этого просила лишь о любезности. Единственное ее желание заключалось в том, чтобы встретиться с женихом наедине и услышать о расторжении помолвки из его собственных уст.

«Не опасайся, — писала Мэри Сьюэлл, — что я вызову раздражение излишней настойчивостью. Гордость не позволит требовать свадьбы вопреки твоей воле, а любовь запретит доставлять боль. Скажи сам, что хочешь разорвать отношения, и я без единого слова освобожу тебя от обязательств».

Благородное семейство обитало в городе, и Мэри отправила письмо с надежной оказией. Графиня вскрыла послание, с истинным удовлетворением прочитала обращение и, вновь запечатав, собственноручно отдала сыну. Строки, начертанные рукой невесты, обещали благополучное решение проблемы. Но ее сиятельство всю ночь провела без сна, воображая вульгарное судебное разбирательство дела о нарушенном обязательстве. Вот уже ее подвергал унизительному перекрестному допросу пронырливый развязный адвокат. Судья неправильно истолковал и резко негативно прокомментировал тот факт, что сын изменил имя и назвался Джоном Робинсоном. Сочувствующее жюри присяжных приняло решение о громадной сумме в счет возмещения ущерба. На полгода, а то и больше, семья стала мишенью для безвкусных шуток комиков из мюзик-холла и ядовитых комментариев безжалостных журналистов. Лорд С. прочитал письмо, покраснел и послушно протянул листок мамочке. Графиня притворилась, что впервые видит летящие, стремительные строчки, и посоветовала назначить встречу.

— Я так рада, — заявила она, — что девушка отнеслась к делу разумно. Когда все уладится, мы непременно что-нибудь для нее сделаем. Пусть она спросит меня, и тогда слуги решат, что пришла наниматься новая горничная, и не станут сплетничать.

В тот же вечер Мэри Сьюэлл, которую дворецкий объявил как «неизвестную молодую женщину», проводили в маленькую гостиную, соединяющую библиотеку с остальными официальными комнатами известного дома на Гросвенор-сквер. Графиня радушно поднялась навстречу.

— Сын придет через минуту, — защебетала она. — Он сообщил мне о вашем письме. Поверьте, дорогая мисс Сьюэлл, никто не сожалеет о его необдуманном поступке больше, чем я. Но молодые люди неисправимы и не желают даже думать о том, что их шутки кем-то могут быть восприняты всерьез.

— Я вовсе не считаю свою судьбу шуткой, миледи, — ответила Мэри чуть суше, чем следовало.

— Разумеется, милочка, — поддержала графиня. — Именно об этом я и говорю. Мальчик кругом не прав. Но с вашим хорошеньким личиком не придется долго ждать мужа; в этом я уверена. Ну а мы подумаем, чем сможем помочь.

Графине, несомненно, недоставало такта. Столь серьезный изъян чрезвычайно ограничивал шансы на успех.

— Благодарю, — не растерялась девушка, — но предпочитаю сама сделать выбор.

К счастью — в ином случае беседа могла бы закончиться очередной ссорой, — в комнате появился виновник многочисленных неприятностей, и графиня, напоследок шепнув сыну несколько ободряющих слов, оставила парочку выяснять отношения наедине.

Мэри устроилась на стуле в центре комнаты, на равном расстоянии от обеих дверей. Лорд С. счел, что сидеть в данной ситуации не пристало, и встал спиной к камину. Несколько секунд продолжалось тяжкое молчание, а потом Мэри достала из кармана белоснежный носовой платок и заплакала. Графиня, должно быть, была неважным психологом, если упустила такую возможность. Впрочем, не исключено, что она вспомнила те редкие случаи, когда сама, крупная ширококостная особа, пыталась воздействовать на ход событий посредством слез, и не придала оружию особого значения. Но все происходит иначе, когда плачут пухлые, мягкие женщины, да к тому же плачут тихо, беззвучно. Глаза начинают сиять еще ярче, а слезы, редкие и крупные, блестят, словно капли росы на лепестке розы.

Лорд С. отличался несравненным мягкосердечием. Не прошло и мига, как он бросился на колени, обнял возлюбленную за талию и осыпал самыми нежными словами, какие только пришли на ум, неготовый к подобному удару. Не долго думая, проклял злодейку-судьбу, графский титул и матушку, после чего заверил Мэри, что единственный шанс на счастье видит в возможности сделать ее своей графиней. Если бы Мэри произнесла хоть слово, он, не раздумывая, схватил бы ее на руки и забыл обо всем мире — на время. Однако мисс Сьюэлл отличалась практическим складом ума и отлично сознавала, как трудно управляться с влюбленным мужчиной, который готов на все, пока вы на него смотрите красивыми глазами, но в те минуты, когда вас рядом нет, подвержен иному, неблагоприятному влиянию. В порыве страсти лорд С. предложил немедленную тайную свадьбу. Но поскольку невозможно выскочить на улицу, поймать священника и тут же обвенчаться, Мэри понимала, что стоит ей выйти за порог, как воля жениха немедленно окажется во власти матушки. Затем возлюбленный заговорил о побеге, однако побег требовал денег, а графиня предусмотрительно держала финансовые дела сына под неусыпным бдительным контролем. Лорд С. впал в отчаяние.

— Выхода нет! — вскричал он. — Все идет к тому, что придется жениться на ней!

— На ком? — с излишней поспешностью уточнила Мэри.

Лорд С. объяснил суть проблемы. Графские поместья томились под гнетом долгов, а потому считалось, что наследнику желательно жениться на деньгах. Деньги в лице дочери одного богатого и амбициозного выскочки не заставили себя ждать — точнее говоря, были должным образом предложены.

— Какая она? — с тревогой в голосе спросила Мэри.

— О, вполне приятная, — последовал ответ. — Вот только мне нет дела до нее, а ей нет дела до меня. Так что особого веселья ждать не приходится. — И лорд С. горько рассмеялся.

— А откуда ты знаешь, что она к тебе равнодушна? — уточнила Мэри. Как известно, женщина способна весьма критически относиться к недостаткам своего избранника, в то время как другим он может казаться по меньшей мере вполне достойным внимания.

— Ей нравится другой. Она сама сказала.

Довод прозвучал весомо.

— И, несмотря на это, она готова выйти за тебя? — не унималась Мэри.

Молодой человек пожал плечами:

— Видишь ли, этого хотят ее родные.

Несмотря на переживания, девушка не смогла удержаться от смеха. Судя по всему, богатенькие отпрыски совсем не могли за себя постоять. Стоя за дверью, ее сиятельство занервничала: смех оказался единственным звуком, который ей удалось услышать.

— Жизнь полна сложностей, особенно если ты… ну, сама понимаешь, что-то собой представляешь, — пояснил лорд. — Невозможно поступать так, как хочешь. От тебя постоянно чего-то ожидают, и приходится учитывать массу различных обстоятельств.

Мэри встала, сняла перчатки и обвила шею возлюбленного нежными молочно-белыми руками.

— Скажи, Джек, ты меня любишь? — спросила она, заглянув ему в лицо.

Вместо ответа несчастный со слезами на глазах крепко ее обнял.

— Послушай, Мэри! — горячо воскликнул он. — Да если бы я мог забыть о своем положении и поселиться вместе с тобой в деревне, сделал бы это, не откладывая, завтра же. К черту графский титул! Похоже, он способен испортить мне всю жизнь!

Не исключено, что в этот миг мисс Сьюэлл и сама хотела, чтобы титул оказался на дне моря, а ее обнимал не будущий граф, а, как и прежде, простой мистер Джон Робинсон. Эти большие, глупые мужчины обладают странной способностью вызывать в душе любовь — вопреки, а может быть, благодаря своей слабости. Они возбуждают материнские чувства, а ведь именно материнские чувства и есть основная черта каждой достойной женщины.

В этот миг дверь внезапно распахнулась. Появилась графиня, и нежность мгновенно испарилась. Лорд С. выпустил Мэри из объятий и отпрянул с видом провинившегося школьника.

— Мне показалось, что мисс Сьюэлл уже ушла, — провозгласила ее сиятельство тем ледяным тоном, от которого у сына неизменно коченело сердце. — Когда освободишься, зайди ко мне.

— Я скоро, — запинаясь, пролепетал лорд С. — Мэри… мисс Сьюэлл как раз собирается уходить.

Мэри стояла неподвижно до тех пор, пока графиня не удалилась и не закрыла за собой дверь, а потом повернулась к возлюбленному и заговорила тихо и торопливо:

— Дай мне ее адрес — той девушки, на которой тебя хотят женить!

— Что ты собираешься делать? — удивился лорд.

— Пока не знаю, — пожала плечами Мэри, — но хочу с ней встретиться.

Она нацарапала на бумажке имя и адрес и прямо посмотрела в виноватое лицо.

— Скажи честно, Джек, ты хочешь на мне жениться или не хочешь?

— Ты же знаешь, что хочу, — ответил лорд С., и взгляд безоговорочно подтвердил искренность его слов. — Не веди я себя так глупо, никаких проблем бы не возникло. Сам не знаю, как и почему так получилось: собираюсь сделать решительный шаг, но мать говорит, говорит и говорит без умолку…

— Знаю, — с улыбкой перебила Мэри. — Не спорь, выслушивай все доводы и делай вид, что соглашаешься.

— Если бы только тебе удалось что-нибудь придумать! — воскликнул Джек, хватаясь за соломинку надежды. — Ты ведь такая умная!

— Попробую, — ответила Мэри. — Но если ничего не получится, тебе придется со мной убежать, пусть даже из-под самого носа матушки.

Она хотела сказать «мне придется убежать с тобой», но предпочла выразить мысль иначе.

Невольная соперница Мэри оказалась тихой, слабой, субтильной особой, в той же мере зависевшей от своего неистового отца, в какой лорд С. зависел от матушки. Можно лишь догадываться, о чем шла речь во время встречи, однако ясно одно: девушки договорились помогать друг другу, каждая в своих интересах.

К удивлению и восторгу родителей, в отношениях мисс Клементины Ходскисс и лорда С. вскоре произошли заметные изменения. Молодая леди перестала возражать против знаков внимания. Как известно, настроение девушек на выданье непредсказуемо, и отныне визиты лорда поощрялись, особенно в те часы, когда миссис и мистера Ходскисс не было дома. Надо сказать, случалось это нередко. Столь же удивительным казалось внезапно проснувшееся влечение молодого лорда к мисс Клементине. Имя Мэри Сьюэлл не упоминалось, а предложения немедленно жениться выслушивались без возражений. Более пытливые родители непременно заподозрили бы неладное, однако и графиня Н., и бывший военный поставщик Ходскисс привыкли к тому, что все их желания чудесным образом сбываются. Графиня уже мечтала о свободных от долгового бремени поместьях, а отец Клементины надеялся на звание пэра королевства, приобретенное благодаря высоким аристократическим связям зятя. Единственное, на чем настаивали молодые (и в этом отношении их позиция отличалась сверхъестественной твердостью), так это на тихой, почти тайной свадьбе.

— Никакого шума! — потребовал будущий граф. — Где-нибудь в деревне и, пожалуйста, без толпы гостей!

Полагая, что понимает ход мыслей сына, графиня Н. ласково потрепала мальчика по щеке.

— Хочу поехать к тете Джейн и там без суеты выйти замуж, — решительно сообщила отцу мисс Ходскисс.

Тетя Джейн жила на окраине крошечной деревушки в Гемпшире, в приходе священника, известного на всю округу отсутствием во рту такой важной составной части, как нёбо.

— Венчаться у этого старого мямли? — прогремел батюшка (мистер Ходскисс всегда гремел, даже во время молитвы).

— Святой отец меня крестил, — настаивала Клементина.

— И одному Богу известно, каким именем назвал. Никто не понимает ни единого его слова.

— Ну и что? Хочу, чтобы он выдал меня замуж, — не сдавалась дочка.

Идея не нравилась ни графине, ни военному поставщику. Последний особенно мечтал о пышной свадьбе — событии, о котором написали бы все газеты. Но в конце концов основное значение имел все-таки сам факт бракосочетания. А с учетом глупых отношений, которые незадолго до этого случились между Клементиной и морским лейтенантом без единого пенса в кармане, упорствовать в данном вопросе не имело смысла.

В итоге, когда пришло время, Клементина отправилась к тетушке Джейн в сопровождении одной лишь горничной.

Новая горничная оказалась истинной драгоценностью.

— Порядочная, аккуратная девушка, — отметил военный поставщик Ходскисс, как всегда стараясь проявлять дружелюбие по отношению к тем, кому меньше повезло в жизни. — Знает свое место и рассуждает разумно. Постарайся ее не упустить, Клемми.

— По-твоему, она достаточно образованна? — усомнилась супруга.

— Ровно столько, сколько необходимо для приличной женщины, — успокоил военный поставщик. — А когда Клемми пожелает заняться рисованием и вышивкой, придет время для твоих «Ach Himmels»[227] и «Mon Dieus»[228].

— Мне и самой девушка нравится, — согласилась миссис Ходскисс. — Ей вполне можно доверять, да и лишнего из себя не воображает.

Восхищение докатилось даже до графини Н., которая как раз в это время страдала от тирании престарелой фрейлейн.

Необходимо увидеть это сокровище, подумала ее сиятельство. Жеманные заграничные штучки давно надоели.

Но удивительное дело: когда бы леди ни зашла в дом будущих родственников, застать «сокровище» так ни разу и не смогла.

— Ваша горничная вечно отсутствует, — рассмеялась графиня. — Можно подумать, что для этого существует некая веская причина.

— Совпадение действительно странное, — слегка порозовев, согласилась Клементина.

Сама же мисс Ходскисс не столько высказывала, сколько наглядно демонстрировала свое расположение к горничной — настолько, что, казалось, не могла без нее ни шагу ступить. Наперсница присутствовала даже во время визитов лорда С.

Было решено, что свадьба состоится по лицензии. Поначалу миссис Ходскисс собиралась заранее отправиться в деревню, чтобы проверить, все ли в порядке, однако, когда пришло время, выяснилось, что беспокоиться не о чем. Процедура оказалась совсем незатейливой, а «сокровище» тщательно вникло во все тонкости процесса и с готовностью приняло на свои плечи груз забот. Таким образом, семейство Ходскиссов приехало в Гемпшир лишь вечером накануне свадьбы, сразу заполонив домишко тети Джейн. Огромная фигура военного поставщика рядом с крошечным крылечком внушала прохожим мысль о кукольном домике. В таких, как правило, живут гномы — те самые, которые во время ярмарки высовываются из окошка и звонят в колокольчики. Графиня и лорд С. остановились в особняке сестры ее сиятельства, расположенном в десяти верстах от деревни, и собирались утром приехать прямо в церковь, в то время как сам граф Н. в это время пребывал в Норвегии, где ловил лосося. Домашние дела мало его интересовали.

После обеда Клементина пожаловалась на головную боль и рано легла спать. Горничная тоже чувствовала себя неважно, а выглядела встревоженной и нервной.

— Девушка так волнуется, — заметила миссис Ходскисс, — словно завтра ее собственная свадьба.

Наутро головная боль не прошла, однако Клементина мужественно подтвердила готовность вынести церемонию в том случае, если родные пообещают не лезть в душу. Остаться рядом было позволено лишь горничной. За полчаса до выезда матушка поднялась проведать невесту. Та побледнела еще больше, если подобное вообще возможно, и стала еще раздражительнее — настолько, что пригрозила лечь в постель и больше не вставать, если ее не оставят в покое. Выпроводила мамашу из комнаты и заперла дверь. Миссис Ходскисс еще ни разу не видела дочь в таком состоянии.

Вскоре все отправились в церковь; Клементине предстояло ехать в последнем экипаже вместе с отцом. Заранее предупрежденный женой, поставщик разговаривал мало. Лишь один-единственный раз задал какой-то вопрос, и дочь ответила сдавленным, неестественным голосом. Ему показалось, что под густой вуалью дочка плачет.

— Да, чертовски веселая свадьба, — пробурчал мистер Ходскисс и погрузился в угрюмое молчание.

Церемония получилась не столь тихой, как предполагалось. Каким-то таинственным образом жители деревни пронюхали о событии и к назначенному часу явились в полном составе, да и многочисленные обитатели ДжиХолла не пожелали остаться в стороне. В итоге в маленькую сельскую церковь набилось столько народу, сколько старинные стены не видывали с незапамятных времен.

Присутствие шикарно одетых людей смутило престарелого священника, не привыкшего видеть на службе незнакомые лица, в то время как первые звуки голоса священника смутили шикарно одетых людей. Даже та слабая артикуляция, которой обладал пастор, от волнения окончательно исчезла, так что никто не мог понять ни единого произнесенного слова. Казалось, святой отец издает какие-то слабые, невнятные, но отчаянные крики о помощи. Посвященные шепотом сообщали непосвященным причину подобного конфуза и объясняли, почему выбор пал на столь своеобразную кандидатуру.

— Это причуда Клементины, — откровенничала миссис Ходскисс. — Пастор венчал нас с мужем, а потом крестил дочку. Милая девочка преисполнена благодарности. На мой взгляд, подобная чувствительность чудесно рекомендует будущую графиню.

Все согласились, что постоянство — очаровательное свойство, однако думали лишь о том, чтобы мучение поскорее закончилось. Церемония производила чрезвычайно странное впечатление.

На обязательные в подобных случаях вопросы лорд С. отвечал громко и внятно, в то время как слова невесты звучали едва слышно, нарушая обычный порядок. Естественным образом вспомнилась история морского лейтенанта, и самые впечатлительные из зрительниц не смогли сдержать сочувственных слез.

Когда дело дошло до подписей, все повеселели. В свидетелях регистрации недостатка не было. Церковный служитель указал место в большой книге, и присутствующие поставили подписи, как это обычно происходит, даже не помедлив, чтобы прочитать написанное. Внезапно кто-то вспомнил, что невеста еще не расписалась. Она стояла в стороне, не поднимая вуали, и выглядела одинокой и забытой. В ответ на приглашение скромно подошла и взяла из рук служителя перо. Графиня тут же оказалась рядом.

«Мэри», — написала невеста рукой, которая со стороны выглядела уверенной, но на самом деле дрожала.

— Надо же, — удивилась графиня, — никогда не знала, что среди твоих имен есть и Мэри. Да и пишешь ты сегодня совсем иначе — должно быть, от волнения.

Невеста не произнесла ни слова и написала: «Сюзанна».

— Как много у тебя имен, милочка! — воскликнула графиня. — Когда же доберешься до тех, которые всем известны?

«Рут», — молча вывела невеста.

Воспитание не всегда способно обуздать сильные чувства. Графиня отбросила вуаль с лица молодой супруги, и взгляду предстала Мэри Сюзанна Рут Сьюэлл собственной персоной — покрасневшая и дрожащая, но все такая же хорошенькая. В этот момент толпа свидетелей оказалась весьма кстати.

— Уверена, что вашему сиятельству скандал ни к чему, — тихо предупредила Мэри. — Тем более что дело уже сделано.

— Дело вполне можно повернуть вспять! — прошипела графиня. — Ты… ты…

— Мэри — моя жена! Не забывай об этом, мама! — Лорд С. появился рядом и крепко сжал руку любимой. — Поверь, нам очень жаль, что пришлось идти к цели кружным путем, но уж очень не хотелось затевать войну. А теперь, пожалуй, нам пора. Боюсь, мистер Ходскисс сейчас расшумится.

* * *

Доктор налил еще один бокал вина и с удовольствием выпил. Должно быть, от долгого рассказа в горле пересохло.

— А как же Клементина? — спросил я. — Наверное, пока все были в церкви, лейтенант флота примчался в дилижансе и увез любимую?

— Для достойного завершения сюжета все должно было случиться именно так, — согласился доктор. — Однако, насколько мне известно, на самом деле вторая пара соединилась лишь через несколько лет, после смерти военного поставщика.

— А мистер Ходскисс не слишком возмущался? — забеспокоился я. Доктор никогда не доводил историю до конца.

— Право, не знаю, — ответствовал он. — Встретил джентльмена лишь однажды, на собрании акционеров. Впрочем, зная его неуемный характер, склонен думать, что старые стены сотрясались от грома.

— Должно быть, молодожены выскользнули как можно незаметнее и поспешили уехать, — предположил я.

— Такой поступок оказался бы весьма разумным, — согласился доктор.

— Но как же Мэри удалось решить проблему дорожного костюма? — встревожился я. — Вряд ли ей хватило времени вернуться в дом тетушки Джейн, чтобы переодеться.

Доктор не проявил желания вдаваться в подробности.

— Не могу точно сказать, — пожал он плечами. — Кажется, я упомянул об исключительной практичности молодой особы. Скорее всего она предусмотрела все детали.

— Ну а графиня в конце концов успокоилась? — попытался уточнить я.

Дело в том, что ваш покорный слуга — сторонник законченных сюжетов, в финале которых каждый герой и каждая героиня занимают должное место. Это в современных романах половина персонажей так и остается в подвешенном состоянии.

— Этого тоже не знаю наверняка, — ответил доктор, — но склонен считать ее дамой достаточно благоразумной. Лорд С. уже перешагнул порог совершеннолетия, а рядом с Мэри вполне мог за себя постоять. Кажется, молодые два-три года провели в путешествиях. Сам я впервые увидел графиню (урожденную Мэри Сьюэлл) сразу после кончины старого графа и подумал, что выглядит она истинной аристократкой. Правда, в то время мне еще не довелось услышать ее историю. А вдовствующую графиню, каюсь, принял за экономку.

Искушенный Билли

Близился конец августа. Так получилось, что в клубе не было никого, кроме этого джентльмена и меня. Джентльмен сидел возле открытого окна, а рядом на полу лежала «Таймс». Я подвинул свой стул поближе и поздоровался:

— Доброе утро.

Джентльмен подавил зевок и ответил:

— Доброе. — Слово «утро», видимо, оказалось лишним. Обычай сокращать все, что можно, только входил в моду, и он старательно ему следовал.

— Боюсь, день будет жарким, — продолжил я.

— Боюсь, — последовал краткий ответ, после чего невежа отвернулся и невозмутимо закрыл глаза.

Я сделал вывод, что разговор не входил в его планы, однако препятствие лишь подогрело решимость побеседовать по душам и обсудить всех лондонских знакомых. Захотелось вывести апатичного эгоиста из себя, разрушить ту незыблемую оболочку спокойствия, в которой он существовал. Я собрался с духом и приступил к осуществлению плана.

— «Таймс» — интересная газета, — заметил я.

— Очень, — ответил джентльмен, поднял с пола свежий номер и протянул мне. — Не желаете ли почитать?

Рассчитывая вызвать раздражение, я постарался придать голосу агрессивную жизнерадостность, однако его манеры по-прежнему демонстрировали лишь скуку. Я вежливо возразил относительно уместности перехода газеты в руки следующего читателя, и он все с тем же безразличным видом заверил, что сам успел изучить ее от первой до последней страницы. Оставалось одно: бурно благодарить в надежде, что собеседник ненавидит чрезмерное выражение чувств.

— Говорят, прочитать передовицу в «Таймс» — все равно что получить урок английской словесности.

— Да, слышал, — невозмутимо согласился он. — Лично меня подобные уроки не интересуют.

Стало очевидно, что рассчитывать на помощь газеты не приходится. Я закурил сигарету и высказал предположение, что стрельбой из ружья джентльмен не увлекается. Он подтвердил справедливость догадки. В данных обстоятельствах, разумеется, было бы проще опровергнуть это предположение, однако чудаком внезапно овладело желание исповедаться.

— Лично мне процедура кажется непропорционально громоздкой, — признался он. — Месить десять миль грязи в компании четырех мрачных личностей в черных бархатных куртках, пары измученных собак и тяжелого ружья — и все это лишь ради того, чтобы убить нескольких птиц ценой в двенадцать фунтов и шесть пенсов.

Я шумно рассмеялся и воскликнул:

— Хорошо, хорошо! Очень хорошо!

Он определенно принадлежал к числу тех людей, которые, едва заслышав смех, внутренне содрогаются. Очень хотелось похлопать его по плечу, но мешало опасение, что неосторожный жест заставит его окончательно замкнуться.

Я поинтересовался отношением собеседника к охоте. Джентльмен ответил, что чрезвычайно утомлен разговорами о лошадях и обо всем, что с лошадьми связано, — по четырнадцать часов в день! — и по этой причине охоту давно оставил.

— Так, может быть, рыбачите? — не унимался я.

— Для рыбалки мне не хватает воображения, — отрезал он.

— В таком случае наверняка много путешествуете.

Должно быть, к этому моменту джентльмен уже смирился с неизбежностью судьбы и сдержанно повернулся в мою сторону. Когда-то старая няня называла меня не иначе, как самым «утомительным» ребенком на свете. Сам я, правда, предпочитаю считать себя настойчивым.

— Наверняка путешествовал бы больше, — отозвался он, — если бы обладал способностью видеть, чем одно место отличается от другого.

— А в Центральной Африке не бывали? — осведомился я.

— Раз-другой, — ответил он. — Очень напоминает Кью-Гарденс.

— Ну а Китай?

— Нечто среднее между тарелкой, на которой нарисована ива, и трущобами Нью-Йорка, — последовал ответ.

— Северный полюс? — В глубине души теплилась надежда на удачу с третьей попытки.

— Ни разу до него не дошел, — ответил он. — Однажды добрался до острова Гаклюйты, и все.

— Ну и как впечатление? — уточнил я.

— Никак, — лаконично произнес он.

Разговор перешел на женщин, затем коснулся фиктивных фирм, собак, литературы и иных подобных тем. Выяснилось, что джентльмену все известно и все успело изрядно надоесть.

— Когда-то они казались забавными, — отозвался он о первом пункте списка. — До тех пор, пока не начали принимать себя всерьез. А теперь кажутся просто-напросто глупыми.

Осенью мне пришлось узнать Искушенного Билли ближе, так как спустя месяц мы случайно вместе оказались гостями одной восхитительной хозяйки. Должен искренне признаться, что после этой встречи мое мнение о джентльмене значительно улучшилось. Оказалось, что этот человек способен принести немалую пользу. Так, следуя его примеру, можно было чувствовать себя увереннее в вопросах моды. Все знали, что его галстук, воротник, носки если и не блистали новизной, то неизменно соответствовали самым строгим требованиям. А в светском кругу ему не было цены в качестве философа, советчика и друга. О каждом он знал абсолютно все, начиная с биографии и заканчивая давними убеждениями. Был в курсе прошлого любой из женщин и проницательно предсказывал будущее всех мужчин. Мог показать сарай, в котором графиня Гленлеман веселилась в дни невинности, и отвести на завтрак в кофейню неподалеку от Майлз-Энд-роуд. В этом заведении владелец фирмы «Сэм Смит», родной брат знаменитого на весь мир светского писателя Смит-Стратфорда, влачил не подверженное критическому анализу, безотчетное, не увековеченное фотографами существование, питаясь тонкими ломтиками ветчины по три штуки за полпенса и шницелями по паре за пенс. Он знал, в какой из гостиных не следует злоупотреблять лестью и за каким из столов опасно осуждать политическую спекуляцию. Не задумываясь, сообщал, какому гербу соответствует та или иная торговая марка, и помнил цену, уплаченную за каждый титул баронета, полученный в королевстве на протяжении последних двадцати пяти лет.

Говоря о себе, Искушенный Билли, подобно королю Карлу, мог бы заявить, что ни разу не сказал ничего глупого и не сделал ничего умного. Презирал или делал вид, что презирает, большинство своих знакомых, а те из знакомых, с чьим мнением следовало считаться, непритворно презирали его.

Короче говоря, разносторонне образованного обитателя светских салонов можно было бы сравнить с артистом мюзик-холла, только с мозгами. После обеда джентльмен составлял отличную компанию, а вот по утрам его общества следовало избегать.

Так я думал об Искушенном Билли до тех пор, пока однажды он не влюбился, или, изъясняясь языком Тедди Тидмарша, который и сообщил нам новость, «втрескался в Герти Ловелл».

— В рыженькую, — пояснил Тедди, чтобы мы могли отличить молодую леди от сестры, которая недавно обрела новый золотистый оттенок.

— Герти Ловелл! — воскликнул капитан. — Надо же, а мне всегда говорили, что у этих девушек за душой ни гроша!

— Каменное сердце нашего старика разбилось, это я знаю точно, — заверил Тедди; он занимал таинственное, но во всех иных отношениях вполне удовлетворительное место в конторе неподалеку от Хаттон-Гарден и отличался беспредельной искренностью и прямотой в обсуждении чужих дел.

— Значит, где-нибудь в Австралии или Америке, если не дальше, неожиданно объявился богатенький дядюшка — овцевод, свиновод, а может быть, сам алмазный король, — предположил капитан, — и наш Билли держит нос по ветру. Уж что-что, а это он умеет.

Мы согласились, что без подобного объяснения не обойтись. Однако следует честно отметить: во всех прочих аспектах рыжеволосую Герти Ловелл вполне можно было считать той самой особой, которую разум, без сомнения, выбрал бы в пару Искушенному Билли. Увы, в подобных вопросах с рассудком советуются далеко не всегда.

Солнечный свет не благоволил к мисс Ловелл, однако вечером, при умеренном освещении, леди производила впечатление очаровательной юной девушки. В лучшие минуты ее трудно было назвать красивой, но в моменты неблагоприятные проявлялись черты благородства и хорошего воспитания, что неизменно спасало ее от пренебрежения. К тому же Герти безупречно одевалась. По характеру она вполне соответствовала идеальному образу светской дамы — всегда обаятельной и, как правило, неискренней. За религией отправлялась в Кенсингтон, а за моралью — в Мейфэр. Литературные познания черпала в библиотеке Ричарда Мьюди, а искусство изучала в галерее на Гросвенор-сквер. За каждым чайным столом с равной свободой и беглостью рассуждала о филантропии, философии и политике. Мысли ее всегда гарантированно соответствовали новейшим течениям, а точка зрения непременно совпадала с точкой зрения собеседника. Когда в клубе один известный романист попросил миниатюрную миссис Бунд, супругу художника, описать мисс Ловелл, та несколько мгновений молчала, поджав хорошенькие губки, а потом изрекла:

— Это особа, которой жизнь не способна преподнести подарок более ценный, чем приглашение на обед в дом герцогини, и представить повод для страданий более весомый, чем дурно сидящий костюм.

В те дни я сказал бы, что отзыв столь же точен, сколь и жесток, но, как выяснилось, никто из нас не знает друг друга в достаточной степени.

Я поздравил Искушенного Билли — а если оставить в стороне шутливое клубное прозвище, то достопочтенного Уильяма Сесила Уичвуда Стенли Дрейтона, — как только представилась возможность. Произошло это на ступенях ресторана «Савой», и, если верить электрическому освещению, джентльмен покраснел.

— Очаровательная девушка, — заметил я. — Тебе, дружище, крупно повезло.

Эту фразу положено произносить во всех случаях подобного рода, и слова сорвались с языка сами собой, без малейшего умственного усилия с моей стороны. И все же парень воспринял оценку как перл дружеской искренности.

— Когда познакомишься ближе, поймешь, насколько Герти отличается от обычных женщин. Навести ее завтра; уверен, она будет очень рада. Приходи около четырех, я предупрежу о твоем визите.

Я позвонил в дверь в десять минут шестого. Билли оказался на месте. Хозяйка приветствовала меня с очевидным смущением — немного странным, но в целом вполне приятным — и заметила, что прийти так рано очень мило с моей стороны. Просидел я с полчаса, однако разговор не клеился, и даже самые умные мои высказывания прошли незамеченными.

Когда я собрался уходить, Билли заявил, что ему тоже пора, и предложил проводить. Обычной парочке я непременно дал бы возможность попрощаться наедине, однако в случае с почтенным Уильямом Дрейтоном и старшей мисс Ловелл счел подобную тактику излишней. Просто подождал, пока влюбленные пожмут друг другу руки, и вместе с Билли спустился вниз.

Однако в холле джентльмен внезапно воскликнул:

— Черт возьми! Одну минуту! — и, перепрыгивая через три ступеньки, помчался наверх.

Очевидно, он нашел то, что искал, на лестничной площадке, потому что звука открывающейся двери я не слышал. Вскоре Искушенный Билли вернулся с серьезным, невозмутимым видом.

— Забыл перчатки, — пояснил он, беря меня под руку. — Оставляю их где придется.

Я не счел нужным сообщать, что собственными глазами видел, как он вытащил перчатки из шляпы и сунул в карманы пальто.


В последующие три месяца Билли редко появлялся в клубе, однако капитан, льстивший себе ролью циника из курилки (хотя роль удалась бы ему лучше, прояви он немного оригинальности), уверенно предсказывал, что после свадьбы потеря восполнится с лихвой. Как-то раз в сумерках я заметил фигуру, весьма напоминавшую Билли, а рядом еще одну — не исключено, что старшую мисс Ловелл. Но поскольку встреча состоялась в парке Баттерси — в месте, вовсе не относящемся к модным променадам, а парочка держалась за руки и наводила на мысль о заключительной главе сентиментальной истории из «Лондон джорнал», то я решил, что ошибся.

А вот где действительно довелось их увидеть, так это в партере театра «Адельфи», поглощенными слезливой мелодрамой. В антракте я подошел и начал высмеивать пьесу, как это принято делать в «Адельфи», однако мисс Ловелл тут же стала вполне серьезно умолять не портить ей удовольствие, а Билли затеял спор: он решил всерьез выяснить, можно ли поступать с любимой женщиной так, как поступил Уилл Террис. Я оставил обоих в покое и вернулся к собственной компании — полагаю, к радости всех заинтересованных сторон.

Когда пришло время, они поженились. Мы ошиблись в своих догадках и предположениях. Мисс Ловелл не принесла в семью ровным счетом ничего, и все же супруги выглядели вполне удовлетворенными отнюдь не огромным состоянием Искушенного Билли. Поселились они в крошечном домике неподалеку от вокзала Виктория и во время светского сезона арендовали экипаж. Гостей приглашали не часто, однако умудрялись появляться везде, где следовало появиться. Достопочтенная миссис Дрейтон выглядела значительно моложе и ярче прежней старшей мисс Ловелл. А поскольку одеваться леди продолжала все так же очаровательно, если не лучше, то ее положение в свете стремительно укреплялось. Билли повсюду сопровождал жену и откровенно гордился успехами. Поговаривали даже, что он лично выбирает фасоны платьев, да я и сам однажды видел, как серьезно он рассматривал наряды, выставленные в витринах универмагов «Рассела и Аллена».

Пророчество капитана не сбылось. Искушенный Билли — если его все еще можно было так называть — после свадьбы лишь изредка навещал клуб. Но я проникся к джентльмену симпатией, а к тому же, как он и предсказывал, исполнился глубокой симпатией к его милой супруге. По сравнению с напряженной атмосферой литературных и артистических кругов спокойное безразличие обоих к злободневным темам приносило блаженное облегчение. В уютной гостиной дома на Итон-роу тема сравнительных достоинств Джорджа Мередита и Джорджа Р. Симса не считалась достойной обсуждения. Оба рассматривались как авторы, представлявшие определенное количество развлечения в обмен на определенное количество денег. А каждую среду здесь с равным радушием приняли бы и Генрика Ибсена, и Артура Робертса: и тот, и другой добавили бы небольшому обществу изысканной пикантности. Если бы мне пришлось проводить свои дни в подобном доме, столь обывательское отношение скорее всего действовало бы на нервы, однако в реальных обстоятельствах оно лишь освежало, а потому я в полной мере пользовался гостеприимством радушных хозяев — смею надеяться, искренним.

Проходили месяцы, и со временем супруги заметно сблизились. Насколько мне дано судить, подобное развитие отношений вовсе не является обычным в светских кругах. Однажды я пришел немного раньше обычного, и неслышно ступающий дворецкий без объявления проводил меня в гостиную. Хозяева сидели в полутьме, крепко обнявшись. Пути к отступлению не было, а потому я решил принять предложенные обстоятельства и негромко кашлянул. Трудно представить смущение более откровенное и неловкое, чем то, которое проявила влюбленная пара.

Однако инцидент пошел на пользу, и между нами установилось особое взаимопонимание. Отныне меня стали принимать как близкого друга семьи, рядом с которым нет необходимости скрывать чувства.

Наблюдая за Билли и Герти, я пришел к неожиданному выводу: оказывается, проявления любви одинаковы во всем мире. Очевидно, пухлый глупый малыш с крылышками и с луком в руках, не обращая внимания на дельные советы, не видел особой разницы между молодым поэтом и мальчишкой-разносчиком из Ист-Энда, выпускницей Гертон-колледжа и скромной швеей. Сейчас, в конце XIX века, он преподает нам те же уроки, что и бородатым пиктам и гуннам четыре тысячи лет назад.

Таким образом, достопочтенный мистер Дрейтон провел лето и зиму самым приятным образом. А весной внезапно тяжело заболел. Как это порой случается, недуг застал джентльмена в разгар лондонского светского сезона. Приглашения на балы и ужины, ленчи и просто домашние встречи сыпались как из рога изобилия. Лужайки в гольф-клубе «Херлингем» безупречно зеленели, а дорожки ипподрома отличались идеальной гладкостью. Но хуже всего было то, что мода сезона льстила достопочтенной миссис Дрейтон так, как не случалось уже давно. Ранней весной они с Билли старательно сочиняли наряды с тонким расчетом: произвести фурор в Мейфэре. Платья и шляпки — сами по себе произведения высокого искусства — с нетерпением ждали подходящей минуты, чтобы продемонстрировать свою убойную силу. И вот впервые в жизни достопочтенная миссис Дрейтон начисто утратила интерес к победам подобного рода.

Друзья семьи искренне сокрушались, поскольку светское общество всегда оставалось для Билли естественной средой обитания; именно здесь мистер Дрейтон проявлял свои лучшие качества и умел казаться интересным. Но, как мудро заметила леди Гауэр, жене его вовсе не было необходимости запираться в четырех стенах, словно в тюрьме. Больше того, ее отшельничество выглядело бы странным и не принесло бы больному ни малейшей пользы.

Услышав столь решительное осуждение, миссис Дрейтон, для которой любая странность всегда являлась преступлением, сделала соответствующие выводы, мужественно пожертвовала стремлением к затворничеству, спрятала встревоженное сердце под безупречными одеяниями и вышла в свет.

Однако успех предыдущих сезонов повторить не удалось. Разговоры клеились так плохо, что не смогли бы удовлетворить даже обитателей Парк-лейн. Знаменитый звонкий смех утратил искренность и звучал механически. Леди улыбалась мудрости герцогов и грустила, слушая смешные истории миллионеров. Общество сочло ее хорошей женой, но плохой собеседницей и ограничило свое внимание открытками с пожеланиями здоровья. Герти восприняла перемену с благодарностью, ведь Билли слабел день ото дня. В том мире теней, где ей приходилось обитать, он оставался единственной реальностью. Пользы она приносила немного, однако успокаивала себя тем, что помогала ухаживать за больным.

Однако самому Билли подобное положение не нравилось.

— Тебе необходимо чаще развлекаться, — настаивал он. — Нельзя постоянно сидеть рядом со мной в этом тесном домишке: начинаю чувствовать себя эгоистом. К тому же людям тебя не хватает, и скоро меня возненавидят в обществе.

Во всем, что касалось жены, жизненный опыт и искушенность полностью изменяли Билли: он искренне верил, что бомонд тосковал по достопочтенной миссис Дрейтон и с нетерпением ожидал ее появления.

— Но мне хочется побыть с тобой, милый, — отвечала Герти. — Что за радость выезжать одной? Поправляйся быстрее, и вместе отправимся с визитами.

Спор продолжался изо дня в день. И вот однажды, когда леди в полном одиночестве грустила в гостиной, в комнату заглянула сиделка и, плотно закрыв за собой дверь, подошла к госпоже.

— Не могли бы вы сегодня вечером выйти из дома, мадам? — попросила она. — Хотя бы на пару часов? Хозяин бы очень обрадовался. Он винит себя за то, что вы оставили общество, и страшно переживает. А сейчас… — она на миг замялась, — сейчас больному необходимо полное спокойствие.

— Ему хуже?

— Во всяком случае, не лучше, мэм. На мой взгляд, нам следует его подбодрить.

Достопочтенная миссис Дрейтон встала, подошла к окну и посмотрела на улицу.

— Но куда же я пойду? — наконец проговорила она с печальной улыбкой. — Приглашений не поступало.

— Не могли бы вы сделать вид, что приглашены? — настаивала сиделка. — Сейчас только семь часов. Скажите, что отправляетесь на ужин — это даст возможность скоро вернуться. Оденьтесь, попрощайтесь, спуститесь вниз, а потом зайдите снова около одиннадцати, как будто только что вернулись.

— На ваш взгляд, это необходимо?

— Полагаю, в данном случае небольшой обман пойдет на пользу. Попробуйте.

Достопочтенная миссис Дрейтон направилась к двери, но тут же в сомнении остановилась.

— Но у Билли такой острый слух; он будет ждать скрипа открывающейся двери, стука отъезжающего экипажа.

— Не волнуйтесь, обо всем позабочусь, — успокоила сиделка. — Прикажу подать экипаж без десяти восемь. Доедете до конца улицы, выйдете и пешком дойдете до дома. Я сама тихонько открою вам дверь.

— А как же насчет возвращения? — усомнилась Герти.

— Около одиннадцати неслышно выскользнете на улицу; экипаж будет ждать на углу. Положитесь на меня.

Спустя полчаса достопочтенная миссис Дрейтон появилась в комнате больного в вечернем платье и драгоценностях. К счастью, света не зажигали, и Искушенный Билли не имел оснований усомниться в безупречной внешности супруги. Дело в том, что лицо ее даже отдаленно не напоминало о готовности отправиться на званый ужин.

— Сиделка сказала, что ты собираешься к Гревиллам. Я так рад! Нельзя же весь сезон провести взаперти! — Он взял ее за руки и окинул восторженным взглядом. — До чего ты хороша, дорогая! Как, должно быть, все меня ругают за то, что держу тебя в плену, как людоед прекрасную принцессу! Страшно будет снова показаться в свете!

Польщенная комплиментом, Герти рассмеялась.

— Постараюсь долго не задерживаться: вернусь и проверю, как вел себя мой мальчик. Если будешь хулиганить, больше никуда не пойду.

Они поцеловались на прощание, и она ушла, а около одиннадцати снова появилась в комнате. Рассказала, как восхитительно прошел раут, и немного похвасталась собственным успехом.

Сиделка заметила, что в этот вечер больной выглядел значительно более жизнерадостным, чем обычно.

С тех пор фарс начали разыгрывать ежедневно. Миссис Дрейтон то отправлялась на ленч в костюме от Редферна, то ехала на бал в изумительном парижском платье, а затем собиралась на домашнюю вечеринку, на концерт, на обед. Зеваки и просто прохожие останавливались, чтобы посмотреть, как прекрасно одетая, но измученная, осунувшаяся женщина с красными заплаканными глазами воровато выбирается из собственного дома и так же неуверенно возвращается.

В одном из домов, где мне довелось побывать, начали обсуждать поведение миссис Дрейтон, и я присоединился к разговору, чтобы послушать.

— Всегда считала Герти бессердечной, — призналась одна из дам, — но уважала за здравый смысл. Трудно предположить, что она любит мужа, и все же незачем так открыто демонстрировать пренебрежение к умирающему.

Я объяснил, что был в отъезде, и спросил, о чем идет речь. В ответе все присутствующие оказались солидарны.

Кто-то два-три вечера подряд видел возле двери экипаж. Кто-то заметил, как леди возвращается домой. Кто-то застал в момент выхода, и так далее.

Все услышанное никак не соответствовало моему представлению о миссис Дрейтон, а потому следующим вечером я решил нанести ей визит. Поднялся на крыльцо, и дверь сразу открылась — прежде, чем успел постучать.

— Увидела вас в окно, — пояснила Герти. — Входите, только тихо.

Я прошел в гостиную следом за хозяйкой, и она осторожно закрыла дверь. Великолепный наряд и бриллианты в волосах не могли не вызвать изумления. Задавать вопросы я постеснялся, однако мой взгляд, очевидно, оказался вполне красноречивым.

Миссис Дрейтон горько рассмеялась.

— Считается, что сегодня я в опере. Присядьте, если есть несколько свободных минут.

Я честно признался, что пришел поговорить, и в темной комнате, освещенной лишь уличными фонарями, она рассказала всю правду, а потом замолчала и уронила голову на обнаженные руки. Я отвернулся и долго смотрел в окно.

— Так странно себя чувствую. — Герти встала и подошла ко мне. — Сижу здесь весь вечер, разодетая в пух и прах. Боюсь, актриса из меня неважная, но, к счастью, дорогой Билли никогда не отличался тонким пониманием искусства, так что пока удается его убедить. Беспардонно вру, кто и что мне сказал, что я ответила и как все восхищались моим платьем. Кстати, что вы думаете вот об этом?

Я воспользовался привилегией друга дома и ответил со всей искренностью.

Вскоре мне снова пришлось уехать из Лондона, и в мое отсутствие Билли умер. Говорили, что супругу вызвали с бала и та едва успела прикоснуться к губам, прежде чем они остыли. Однако друзья находили оправдание в том, что смерть наступила слишком неожиданно.

Спустя некоторое время я снова навестил Герти — теперь уже вдову. Посидел недолго, а прощаясь, намекнул, какие ходят слухи. Спросил, не лучше ли рассказать правду, и предложил свои услуги.

— Думаю, не стоит, — ответила миссис Дрейтон. — Зачем выставлять напоказ тайную сторону жизни?

— Но ведь все думают…

Она не дала договорить.

— Какая разница, что думают все?

Короткая фраза, произнесенная достопочтенной миссис Дрейтон, урожденной старшей мисс Ловелл, поразила меня до глубины души.

Выбор Сирила Харджона

Между молодым человеком двадцати одного года и неуклюжим пятнадцатилетним подростком зияет непреодолимая пропасть. Между не слишком успешным журналистом, которому недавно исполнился тридцать один год, и двадцатипятилетним доктором медицины с блестящим дипломом и многообещающей карьерой дружба все-таки допустима.

С Сирилом Харджоном меня познакомил его преподобие Чарлз Фауэрберг.

— Наш юный друг, — заявил преподобный мистер Фауэрберг, стоя в самой выразительной педагогической позе, а именно положив руку на плечо ученика. — Наш юный друг пребывал в некотором забвении, однако я вижу в нем способности, внушающие надежду. Больше того, можно сказать, внушающие колоссальную надежду. Отныне молодой человек поступает под мою особую опеку, и, следовательно, вам не придется заботиться о его учебе. Мистер Харджон будет спать с Миллингом и другими в дортуаре номер два.

Парень проникся ко мне симпатией, а я, в свою очередь, надеюсь, что сумел сделать его пребывание в храме наук более терпимым, чем оно могло бы оказаться без моего участия.

Метод воспитания отстающих, применяемый преподобным Чарлзом, ничем не отличался от способа выращивания гусей: наставник держал учеников взаперти и через силу наполнял знаниями — точно так же, как откармливают гусей на убой. Процесс весьма прибыльный для хозяина, но болезненный для гуся.

Юный Харджон покинул школу в конце того же семестра, что и я. Он направлялся в Брейзноуз, а я в Блумсбери. Приезжая в Лондон, Сирил непременно меня навещал, и мы вместе обедали в Сохо, в каком-нибудь из многочисленных грязных, пропахших чесноком ресторанчиков, а потом за бутылкой дешевого вина подолгу рассуждали о жизни. Когда он поступил на стажировку в госпиталь Гая, я съехал с квартиры на Джон-стрит и снял комнату рядом с ним, в гостинице «Стейпл инн». Хорошее было время. Детство принято хвалить, а напрасно: печалей в нем значительно больше, чем радостей. Лично я ни за что на свете не согласился бы вернуться в детство, а вот за возможность повторить десятилетие с двадцати до тридцати отдал бы всю оставшуюся жизнь.

Сирилу я казался человеком светским, и он обращался ко мне в поисках мудрости, к сожалению, не сознавая, что сам обладает ею в полной мере. Я же в общении с ним черпал энтузиазм и познавал ценность сохраненных идеалов.

Во время бесед мне нередко казалось, что от Харджона исходит ощутимый свет, а обрамленное нимбом лицо сияет так же ярко, как сияют лица святых. Природа ошиблась и расточительно поместила этого человека в наш скучный XIX век. Все победы одержаны. Армия героев, единицы из которых воспеты, а остальные — огромное большинство — несправедливо забыты, давным-давно расформирована. На земле воцарился долгий мир, завоеванный кровью и болью. А ведь Сирил Харджон родился солдатом. В те дни, когда мысль приводила к гибели на костре, а откровенные речи означали неминуемую смерть, он непременно стал бы мучеником, борцом за правду. Не дрогнув, выступил бы во главе отряда, обреченного на гибель во имя торжества цивилизации. Вместо этого судьба приговорила его к службе в чистом, преисполненном порядка бараке.

Но, как бы ни тосковали мы по подвигам, работать приходится и в наши дни, пусть даже и не на поле битвы, а всего лишь на винограднике. Небольшое, но вполне достаточное состояние обеспечило мистеру Харджону финансовую независимость. Для большинства наших современников постоянный доход означает гибель честолюбия, а для Сирила материальный достаток оказался фундаментом стремлений и желаний. Свободный от необходимости зарабатывать на жизнь, он мог позволить себе роскошь жить ради идеи. Профессия внушила молодому джентльмену истинную страсть; он относился к своему делу не с холодным любопытством ученого, а с пылкой преданностью влюбленного ученика. Раздвинуть границы, водрузить флаг в мерцающей дали неизведанной пустыни, куда еще не проникало человеческое знание, — вот в чем заключалась его мечта.

Помню, как одним душным летним вечером мы сидели в комнате, а в открытое окно доносились стоны большого города, напоминавшие жалобы усталого ребенка.

Сирил встал и вытянул руки к сумеречным улицам, словно хотел обнять и успокоить всех страждущих.

— О, если бы я имел силы помочь вам, братья и сестры! — воскликнул он. — Забери мою жизнь, Господи, и раздай по частям тем, кто нуждается в поддержке!

На бумаге слова выглядят излишне театральными, даже напыщенными, однако молодежи подобный образ мысли присущ в значительно большей степени, нежели нам, людям зрелым.

Когда пришло время, наш герой влюбился, причем именно в ту девушку, которая, как думали все, кто его знал, очень ему подходила. Элспет Грант вполне могла бы служить прототипом для изображения не только святых, но и самой Мадонны. Описывать мисс Грант словами бесполезно: главное ее достоинство составляла не внешняя красота, а внутренняя сущность. Обаяние проникало в душу так же, как проникает прелесть летней зари, рассеивающей тени спящего города, но упорно ускользающей от любой попытки осмысления. Я часто встречался с удивительной особой и во время беседы неизменно ощущал себя — прожженного журналиста, завсегдатая баров Флит-стрит, неизменного слушателя и участника разговоров в курилке — благородным человеком, неспособным на низкие поступки, но в любую минуту готовым к великим свершениям.

В ее присутствии жизнь сразу становилась замечательной и изысканной, наполнялась учтивостью, нежностью и простотой.

С тех пор как с глаз моих спала пелена и человеческие наклонности предстали в истинном свете, я часто спрашиваю себя, не лучше ли было бы, чтобы молодая леди оказалась менее духовной, более земной и приспособленной к реальному миру. И все же эти двое были созданы друг для друга.

Элспет соответствовала самым высоким устремлениям Сирила, и он поклонялся любимой с нескрываемым восторгом, нередко на грани манерной претенциозности, однако она принимала бурное выражение чувств с такой же очаровательной естественной грацией, с какой Артемида, должно быть, выслушивала признания Эндимиона.

Формальной помолвки между ними не было. Казалось, Сирила пугала перспектива материализовать любовь мыслью о браке. Элспет представляла для него скорее идеал женственности, чем конкретную особу из плоти и крови. Его любовь можно назвать религией, не запятнанной темной земной страстью.

Опыт и понимание человеческой сути помогли бы мне заранее предвидеть исход событий: в венах моего друга текла обычная алая кровь; к тому же — увы! — свои стихи мы всего лишь сочиняем, а не живем в них. Но в то время мне и в голову не приходило, что среди действующих лиц может появиться еще одна женщина. Ну а если бы кто-то сказал, что новой героиней окажется Джеральдин Фоули, то я воспринял бы известие как оскорбление здравого смысла. Эта сторона истории до сих пор остается для меня загадкой.

Непреодолимое влечение к Джеральдин, стремление постоянно быть рядом, смотреть, как ее лицо покрывается густым румянцем, зажигать в темных глазах огонь — вопрос совсем иной и вполне объяснимый. Жестокая покорительница сердец была невероятно хороша собой, обладала той дерзкой чувственной красотой, которая одновременно и манит, и пугает. Но если рассматривать неотразимую особу в иных аспектах, помимо животных, то придется назвать ее отталкивающей. В тех случаях, когда усилие казалось оправданным, она умела изобразить некое своенравное обаяние, однако игра неизменно оставалась грубой, нарочитой и могла обмануть лишь глупца.

Сирил, во всяком случае, иллюзий не питал. Однажды на вечеринке в цыганском духе, участие в которой грозило запятнать репутацию, он беседовал с мисс Фоули довольно продолжительное время. Я устал ждать и подошел, чтобы поговорить с приятелем. Джеральдин тут же удалилась, поскольку относилась ко мне с неприязнью ничуть не меньшей, чем я к ней, — факт, который можно считать благоприятным.

— Мисс Фоули предпочитает общаться с одним джентльменом, а не с двумя, — заметил я, глядя вслед.

— Боюсь, просто не находит в тебе необходимой доли привлекательности, — со смехом ответил Сирил.

— Она тебе нравится? — поинтересовался я несколько прямолинейно.

Он посмотрел в ту сторону, где Джеральдин стояла, разговаривая с невысоким чернобородым человеком, с которым только что познакомилась. Не прошло и нескольких мгновений, как она взяла собеседника под руку и покинула зал в его обществе. Сирил повернулся ко мне.

— Воспринимаю ее как воплощение темного, низменного женского начала, — ответил он тихо, как того и требовали обстоятельства. — В далекие времена она была бы Клеопатрой, Федрой, Далилой. Ну а в наши дни, за неимением лучшего, остается всего лишь «хваткой дамочкой», стремящейся прорваться в высшее общество. Ну и, разумеется, дочкой старика Фоули. Пойдем домой, я устал.

Упоминание об отце не было случайным. Мало кому приходило в голову связать умную красавицу Джеральдин с «мошенником Фоули» — предавшим иудейскую веру и даже отсидевшим срок в тюрьме мелким торговцем. К чести отца, необходимо заметить, что он старался не компрометировать дочь, а потому никогда не появлялся рядом с ней. Но каждый, кому довелось хотя бы раз встретиться с мистером Фоули, безошибочно определил бы родственную связь: в чертах дочери явственно проступало испещренное морщинами хитрое, жадное, жестокое лицо. Казалось, по необъяснимой художественной прихоти природа решила создать из одного материала и уродство, и красоту. Где проходила грань, отделяющая ухмылку старика от улыбки девушки? Даже глубокий знаток анатомии не смог бы дать точный ответ. Тем не менее первая вызывала отвращение, в то время как за вторую мужчины были готовы на все.

В ту минуту ответ Сирила вполне меня удовлетворил. Он часто встречался с Джеральдин, что казалось вполне естественным. Пикантная особа слыла признанной певицей, а наш круг общения относился к разряду «литературно-артистических». Стоит, однако, честно признать, что она никогда не пыталась пленить романтически настроенного молодого человека и даже не старалась выглядеть особенно любезной. Скорее, упорно демонстрировала свою естественную природу — иными словами, выставляла напоказ самые сомнительные качества.

Однажды, выходя из зрительного зала после какой-то премьеры, мы встретили мисс Фоули в фойе. Я шел на некотором расстоянии от Сирила, однако, как только он остановился, чтобы поговорить, толпа подтолкнула меня ближе и поместила непосредственно за спинами собеседников.

— Придете завтра к Лейтонам? — тихо поинтересовался мистер Харджон.

— Да, — ответила Джеральдин. — Желательно, чтобы вас там не было.

— Почему же?

— Потому что вы дурак и давно мне надоели.

В обычных обстоятельствах я принял бы реплику за безобидное подшучивание — дамы нередко прибегают к остроумию подобного сомнительного свойства. Однако лицо Сирила вспыхнуло гневом и обидой. Я не сказал приятелю ни слова, потому что не хотел признаваться, что подслушивал. Постарался доказать себе, что парень попросту развлекался, однако объяснение не убеждало.

Следующим вечером я и сам пришел к Лейтонам. Семейство Грантов оставалось в городе, и Сирил обедал у них. Случилось так, что знакомых оказалось немного, да и те не вызывали острого интереса. Я уже собрался незаметно исчезнуть, как дворецкий объявил о появлении мисс Фоули. Поскольку я стоял возле двери, ей пришлось задержаться и вступить в разговор. Мы обменялись обычными в таких случаях банальностями. Джеральдин редко разнообразила тактику: или отправлялась с мужчиной в спальню, или вела себя попросту грубо. Со мной она, как правило, разговаривала, не глядя в лицо, а кивая и улыбаясь окружающим. Должен признаться, что в жизни не раз доводилось встречать женщин столь же дурно воспитанных, однако далеко не таких красивых. Мисс Фоули удостоила меня лишь мгновенного взгляда.

— А где же ваш друг, мистер Харджон? — осведомилась она. — Мне казалось, вы неразлучны.

Я не смог скрыть изумления.

— Он приглашен на обед и вряд ли появится.

Она рассмеялась. Смех, несомненно, составлял ее главный недостаток: слишком уж откровенная жестокость сквозила в низком, хриплом рычании.

— А по-моему, появится.

Утверждение возмутило. Самоуверенная хищница собралась пройти дальше, но я решительно преградил путь.

— Что заставляет вас так думать? — спросил взволнованно и даже испуганно.

Джеральдин посмотрела мне прямо в глаза. Да, ей была присуща единственная добродетель, свойственная животным, но не людям, — правдивость. Мисс Фоули прекрасно знала о моем негативном отношении — вернее было бы сказать, ненависти, вот только это слово сейчас не в моде — и не пыталась сделать вид, что отвечает любезностью на любезность.

— Потому что здесь я, — ответила она. — Почему вы не спасете друга? Неужели не в состоянии повлиять? Обратитесь за помощью к какому-нибудь святому. Этот джентльмен мне совсем не нужен. Вы же слышали вчера, что я сказала. Если и выйду за него замуж, то исключительно ради положения и денег, которые он заработает своей медициной, если не будет валять дурака. Передайте мои слова, отрицать ничего не стану.

Она отправилась приветствовать ветхого лорда с томной улыбкой, а я остался на месте, глядя вслед растерянно и, боюсь, глупо — до тех пор, пока какой-то бодрый молодой остряк не подошел и не поинтересовался с улыбкой, что со мной приключилось: уж не увидел ли я, часом, привидение?

Ждать было нечего; любопытства я не испытывал. Что-то подсказывало, что мисс Фоули говорила чистую правду. И все же я не ушел и своими глазами увидел, как Сирил явился и принялся, как пес, увиваться вокруг Джеральдин в ожидании ласкового слова или хотя бы взгляда. Она, конечно, помнила о моем присутствии, и наличие заинтересованного свидетеля, несомненно, придавало сцене особую пикантность. Поговорить с приятелем я смог лишь значительно позже, на улице — догнал и тронул за рукав. Он вздрогнул. Ни один из нас не отличался актерским мастерством. Он, должно быть, многое прочитал на моем лице, а я, в свою очередь, понял, что отношение к событиям от него не укрылось. Мы молча пошли рядом: я раздумывал, что сказать и что принесут мои слова — пользу или вред? А еще мечтал оказаться где угодно, только не на этих молчаливых, но полных невидимой жизни улицах. Заговорили мы лишь неподалеку от Альберт-холла, причем Сирил не выдержал первым.

— Думаешь, я сам себя не убеждал? — начал он. — Думаешь, не знаю, что я полный идиот, негодяй и лжец? Так зачем же, черт возьми, обо всем этом говорить?

— Затем, что я ничего не понимаю, — ответил я.

— Оттого не понимаешь, — воскликнул он, — что, как последний глупец, видишь только одну сторону моей натуры! Считаешь благородным джентльменом, потому что красиво говорю и переполнен возвышенными чувствами. Такого наивного простака, как ты, мог бы обмануть и сам дьявол. Уж он-то наверняка знает, как казаться хорошим, умеет говорить, как святой, и даже готов молиться вместе с нами. Помнишь первый вечер у старины Фауэрберга? Ты заглянул в дортуар и увидел, что я стою на коленях возле кровати, а остальные смотрят и смеются. Ты тихо прикрыл дверь, рассчитывая, что я тебя не видел. Так вот, тогда я не молился, а всего лишь пытался молиться.

— Случай доказывает по меньшей мере одно: бесстрашия тебе не занимать, — ответил я. — Большинство из нас даже не попытались бы пойти против всех, а ты не побоялся.

— Да, — ответил он. — Обещал матери и не мог нарушить слово. Бедняжка была ничуть не умнее тебя. Во всем мне верила. Помнишь, однажды в субботу ты застал меня в тот момент, когда я в одиночестве объедался кексами с джемом?

Воспоминание заставило рассмеяться, хотя, видит Бог, мне было вовсе не до смеха. Тогда я обнаружил Сирила перед таким количеством сладостей, от которого любой болел бы целую неделю. Выбросил запасы на улицу, а обжоре надрал уши.

— Мама давала мне на карманные расходы полкроны в неделю, — пояснил Харджон, — а я говорил ребятам, что получаю только шиллинг, чтобы на остальные восемнадцать пенсов набить брюхо в одиночестве. Уже тогда врал без стыда и совести!

— Это была всего лишь школьная проделка, вполне естественная, — возразил я.

— Конечно, — согласился он. — А сейчас в таком случае всего лишь мужская проделка, тоже вполне естественная; но именно этот пустяк разрушит мою жизнь, превратит из человека в животное. Бог мой, неужели считаешь, что я не знаю, чем опасна эта женщина? Тем, что утащит за собой вниз, опустит до уровня джунглей. Все мои высокие идеи, все честолюбивые планы, труды целой жизни пропадут, ссохнутся до мелкой практики в узком кругу платных пациентов. Буду юлить, изворачиваться и хитрить ради щедрого дохода, чтобы жить подобно паре разжиревших хищных зверей, богато и безвкусно одеваться и чваниться собственным благополучием. Ей всегда будет мало. Такие женщины напоминают пиявок; единственный их возглас: «Дай, дай, дай!» До тех пор, пока смогу исправно снабжать ее деньгами, она будет меня терпеть, а ради этого я продам и сердце, и мозг, и душу. А она обвешается драгоценностями и полуголая будет кочевать из гостиной в гостиную, чтобы строить глазки каждому встречному: в этом и заключается для нее смысл жизни. А мне ничего не останется, кроме как семенить следом, на всеобщее посмешище и презрение.

Болезненно страстная откровенность лишила смысла любые слова, которые можно было бы произнести в ответ. Разве существуют на свете аргументы более сильные, чем те, которые человек выложил перед собой сам? Ответ на любое замечание был известен заранее.

Трагическая ошибка заключалась в том, что я считал Сирила Харджона не таким, как остальные мужчины. Теперь же начал видеть в друге простого смертного, сочетающего в себе и ангельское начало, и черты откровенно демонические. Но он позволил обратить внимание на немаловажное обстоятельство: чем влиятельнее в душе одна сила, тем слабее другая. Природа стремится сбалансировать собственные труды: чем ближе к небесам листья, тем глубже в темноту подземелья уходят корни. Я знал, что страсть к порочной женщине не оказывала ни малейшего влияния на истинную любовь. Животное влечение не соприкасалось с духовным стремлением к прекрасному. Мелкие происшествия, которые прежде озадачивали, теперь обрели ясный смысл. Вспомнилось, как часто, допоздна засидевшись за работой, я слышал в коридоре тяжелые неуверенные шаги; как однажды, оказавшись в неопрятном районе города, заметил человека, подозрительно напоминавшего Сирила. Догнал и окликнул, однако тот лишь зло взглянул затуманенными глазами. Я решил, что обознался, и немедленно ретировался. И вот сейчас мрачное лицо шагавшего рядом грешника отмело все сомнения.

Но вскоре перед глазами появился знакомый образ — то сияющее благородным светом вдохновенное чело, один лишь взгляд на которое наполнял жизнь высоким смыслом. В этот момент мы свернули в узкий зловонный переулок между Лестер-сквер и Холборном. Я схватил друга за плечи и повернул спиной к небольшой церкви. Что говорил, не помню; порой в нас кипит причудливая смесь взаимоисключающих чувств. Но думал я о том застенчивом отстающем мальчике, которого опекал и терроризировал в школе старого Фауэрберга, о красивом смеющемся парне, на моих глазах превратившемся в молодого мужчину. Знакомый ресторан, куда мы нередко хаживали в его оксфордские дни, где изливали друг другу душу, находился на той самой улице, на углу которой мы сейчас стояли. На краткий миг я испытал почти материнские чувства: хотелось сначала отругать ребенка, а потом вместе поплакать; как следует встряхнуть, чтобы тут же крепко обнять. Я уговаривал, убеждал, приказывал, называл самыми обидными прозвищами. Со стороны разговор, должно быть, мог показаться странным. Полицейский, проходя мимо, осветил нас фонарем и, приняв не за тех, кем мы были, сурово посоветовал отправиться домой. Мы рассмеялись. Смех вернул Сирила к жизни, и мы уже более трезво зашагали в сторону «Стейпл инн». Он обещал уехать первым же утренним поездом и путешествовать в течение четырех-пяти месяцев, а я не поленился самым подробным образом объяснить, как это лучше сделать.

Разговор очистил обоих, и каждый почувствовал себя лучше. Прощаясь возле его двери, я пожал руку настоящему Сирилу Харджону, потому что лучшее, что есть в человеке, — это он сам. Если и существует некая следующая жизнь, то ее проживает именно эта его часть. Другая, темная, принадлежит земле и навсегда останется во мраке.

Сирил сдержал данное слово. Утром он уехал, и больше я его никогда не видел. Получил много писем, поначалу исполненных надежды, а затем освещенных твердыми решениями и смелыми планами. Он сообщил, что написал Элспет, но не рассказал всей правды — чистая душа не смогла бы понять подобной низости, — а сообщил лишь то, что смогло бы объяснить внезапный отъезд. Мисс Грант простила и ответила ласковыми женственными посланиями. Я опасался, как бы она не проявила холодности — ведь женщины, не подвластные искушениям, редко сочувствуют тем, кому приходится бороться. Однако ее доброта оказалась значительно больше абстрактного пассивного количества, и оттого, что страдалец остро нуждался в помощи, она любила его еще искреннее. Уверен: бескорыстное чувство смогло бы спасти Сирила от самого себя, если бы судьба не вмешалась и не вырвала его из нежных рук. Женщины способны на огромные жертвы, и Элспет, не задумываясь, согласилась бы спуститься в бездну, чтобы помочь подняться любимому.

Увы, этому не суждено было случиться. Из Индии мистер Харджон написал, что возвращается домой. Джеральдин Фоули долгое время не попадалась мне на глаза, и, честно говоря, образ жаркой красотки напрочь вылетел из головы. И вот однажды, просматривая театральную газету двухнедельной давности, я наткнулся на сообщение о том, что мисс Фоули отбыла в Калькутту, чтобы реализовать давнюю помолвку.

Последнее письмо друга лежало у меня в кармане. Я не поленился сверить даты. Получалось, что Джеральдин появится в Калькутте за день до отъезда Сирила на родину. Осталось неизвестным, случайное ли это совпадение или расчет. Можно предположить первое, поскольку судьба наша фатально предопределена.

Больше я писем не получал, да особенно и не ожидал, но спустя три месяца на ступеньках клуба меня остановил знакомый.

— Слышал новость о Харджоне? — спросил он.

— Нет, — ответил я. — А что, женился?

— Женился! Как бы не так! Нет, бедняга умер!

«Слава Богу!» — едва не выпалил я, однако вовремя сдержался.

— Где же и как это случилось?

— Во время охоты в замке какого-то раджи. Скорее всего ружье запуталось в каких-нибудь зарослях. Пуля попала прямо в голову.

— Надо же, какое несчастье! — воскликнул я, потому что ничего иного в тот момент не придумал.

Явление Чарлза и Миванвей

Жаль, что большинство читателей не поверят в правдивость этой истории. Сюжет ее невероятен, а атмосфера неестественна. Заверения в том, что описанные события действительно происходили, лишь усугубят недоверие. Всем известно, что жизненные факты в художественном произведении невозможны: перо автора только и делает, что приукрашивает правду, а любой вымысел идет во вред материалу. Истинный художник отказался бы от скользкой темы или, на худой конец, сохранил ее с одной-единственной целью: подразнить ближайших друзей. И все же низменный инстинкт толкает вперед, приказывая использовать то, что само идет в руки. Так вот, эту историю поведал один очень старый человек. Целых сорок девять лет он владел заведением под названием «Кромлех армз». Столь архаичное имя носила единственная гостиница в маленькой деревушке, прилепившейся к скалам северовосточного побережья Корнуолла. В наши дни гостиница называется «Кромлех-отель» и находится в других руках. Летом сюда ежедневно приезжают не меньше четырех дилижансов с туристами, и многочисленные гости непременно усаживаются за общий стол в старинной гостиной с низким потолком. Но я говорю о том далеком времени, когда деревня еще была тихим рыбацким местечком, неведомым даже самым подробным путеводителям.

Теплым летним вечером мы с хозяином сидели на скамейке возле стены — как раз под решетчатыми окнами — и с удовольствием потягивали из глиняных кружек слабое пиво. Он рассказывал, я слушал. Во время долгих пауз, когда старик замолкал, чтобы в очередной раз лениво затянуться трубкой, а потом набрать в грудь побольше воздуха, до слуха доносилось бормотание океана. Порой сквозь высокопарный слог далеких мощных валов пробивался смех небольшой юркой волны — казалось, любопытная проказница подкралась специально, чтобы послушать неторопливое повествование.

Первой ошибкой, которую совершили Чарлз Сибон, младший партнер действующей в Лондоне и Ньюкасле фирмы «Сибон и сын, гражданские инженеры», и Миванвей Эванс, дочка преподобного Томаса Эванса, пастора пресвитерианской церкви из Бристоля, стала чересчур ранняя женитьба. Когда молодые люди впервые встретились на скалах в двух милях от «Кромлех армз», Чарлзу было двадцать, а Миванвей едва исполнилось семнадцать. Молодой мистер Сибон пришел в деревню пешком и решил провести день-другой, исследуя живописный каменистый берег, а отец Миванвей снял на лето расположенный неподалеку сельский дом.

Рано утром (как известно, в двадцать лет мы полны энергии и спешим основательно размяться еще до завтрака) Чарлз лежал на скале и смотрел вниз — туда, где белые волны мерно накатывали на гладкие черные валуны. Внезапно из воды возникло некое очертание. Значительное расстояние не позволило рассмотреть видение во всех подробностях, однако одеяние подсказывало, что фигура принадлежит особе женского пола. Поэтически настроенный ум тут же преподнес образ Венеры — или Афродиты, как предпочитал называть богиню джентльмен с тонким вкусом. Он увидел, как античная статуя исчезла за мысом, но все-таки решил подождать. Минут через десять — пятнадцать незнакомка появилась снова, уже одетая по моде шестидесятых годов нашего века, и направилась в его сторону. Спрятавшись за камнями, Чарлз наблюдал, как девушка поднималась по крутому склону — чрезвычайно стройная и хорошенькая даже на взгляд человека более требовательного, чем неискушенный двадцатилетний юноша. Морская вода — если ошибаюсь, пусть меня поправят — вряд ли способна заменить щипцы для завивки волос, однако локонам младшей мисс Эванс соленые брызги придали особую восхитительную упругость. Природа щедро и со вкусом наложила на личико розовые, жемчужные и сливочные тона, а большие детские глаза смотрели на мир так, словно искали повод наполнить смехом очаровательный пухлый ротик. Застывшее в изумленном восхищении лицо Чарлза оказалось весьма приятной и подходящей находкой. Из слегка приоткрытых губ вырвался изумленный возглас. Удивление сменилось веселым смехом, потом на лице появился густой румянец. И вот наконец мисс Эванс внезапно рассердилась, как будто конфуз случился по вине незнакомца, — позиция, весьма характерная для женщин. И под суровым негодующим взглядом Чарлз действительно почувствовал себя неловко, неуклюже поднялся и начал робко извиняться, сам не понимая, по какому поводу: то ли потому, что вообще пришел на скалы, то ли потому, что рано встал.

Младшая мисс Эванс милостиво кивнула, показывая, что извинения приняты, и проследовала своим путем, а Чарлз продолжал ошеломленно смотреть ей вслед до тех пор, пока долина не приняла нимфу в свои объятия и не укрыла зеленым пологом деревьев.

С этого все и началось. Я говорю о Вселенной, с точки зрения Чарлза и Миванвей.

Спустя полгода они стали мужем и женой, а если говорить точнее, очень молодым мужем и совсем юной женой. Сибон-старший советовал не спешить со свадьбой, однако отступил под нетерпеливым напором младшего партнера. Преподобный мистер Эванс, как это обычно случается с богословами, располагал щедрым набором незамужних дочерей и скромным доходом. Лично он не видел необходимости откладывать бракосочетание.

Медовый месяц было решено провести в Нью-Форесте, что оказалось следующей серьезной ошибкой. В феврале Нью-Форест навевает тоску, а молодожены к тому же выбрали самое уединенное место, какое только можно было придумать. Две недели в Париже или Риме принесли бы куда больше пользы. Пока еще мистеру и миссис Сибон не о чем было говорить, кроме любви, а эту тему они всю зиму упорно обсуждали и устно, и письменно. На десятый день медового месяца Чарлз зевнул, и из-за этой ужасной оплошности Миванвей целых полчаса тихо проплакала в своей комнате. Вечером шестнадцатого дня Миванвей неожиданно для себя почувствовала странное раздражение (как будто пятнадцать холодных промозглых дней в Нью-Форесте не могли сами по себе вызвать недовольство) и попросила супруга не портить ей прическу. От изумления Чарлз утратил дар речи, удалился в сад и поклялся перед звездами, что больше никогда в жизни не прикоснется к волосам жены.

Еще до начала медового месяца пара совершила третью невероятную глупость. Подобно многим молодым и безумно влюбленным людям, Чарлз попросил избранницу назначить ему испытание. Душа требовала великих, благородных деяний, способных в полной мере продемонстрировать безусловную преданность. Конечно же, он имел в виду победу над страшными драконами, хотя, возможно, и сам этого не понимал. Миванвей тоже первым делом вспомнила о драконах, но, к несчастью, запасы этих полезных существ давно истощились, а потому Чарлзу было приказано бросить курить. Миванвей посоветовалась с любимой сестрой, и ничего лучше девушки придумать не смогли. Младший мистер Сибон побледнел от ужаса и попросил назначить подвиг, более достойный Геракла, потребовать жертвы более кровавой. Но Миванвей сохранила непреклонность и заявила, что даже если новая задача и возникнет, данное испытание все равно сохранит силу, после чего закрыла тему с очаровательным высокомерием, достойным самой Марии Антуанетты.

С этого дня табак, добрый ангел всех мужчин, больше не приходил на помощь, чтобы преподать Чарлзу урок терпения и благожелательности, и постепенно беззащитной душой завладели дурные склонности: вспыльчивость и эгоизм.

Молодожены поселились в пригороде Ньюкасла, что также оказалось неудачным выбором: отныне круг общения ограничивался немногочисленными семейными парами средних лет, и супругам пришлось рассчитывать исключительно на собственные возможности. Они мало знали жизнь, еще меньше знали друг друга и совсем не знали самих себя. Конечно, часто случались размолвки, а каждая ссора все больше углубляла незаживающую рану. К сожалению, рядом не оказалось доброго опытного друга, способного снисходительно посмеяться над наивностью обоих. Миванвей прилежно записывала невзгоды в толстый дневник и оттого чувствовала себя еще хуже. Страдания становились столь нестерпимыми, что уже через десять минут хорошенькая глупая головка падала на пухлую ладошку, и тетрадь, самым подходящим место для которой был, конечно, камин, насквозь промокала от слез. А Чарлз, закончив работу и распустив по домам клерков, медлил в темной унылой конторе и раздувал пустяки до размеров серьезных неприятностей.

Конец пришел однажды вечером, после обеда, когда в пылу нелепой ссоры Чарлз ударил Миванвей. Как и следовало ожидать, он тут же горько пожалел о постыдном, недостойном джентльмена поведении. Единственным оправданием греховной несдержанности может служить то обстоятельство, что хорошенькие девушки, которых с детства баловали окружающие, порой ведут себя весьма раздражающим образом. Миванвей бросилась в свою комнату и заперлась. Чарлз поспешил следом, чтобы извиниться, однако опоздал: дверь захлопнулась как раз перед его носом.

На самом деле прикосновение было совсем легким: мускулы парня опередили мысли. Но эмоциональная Миванвей восприняла происшествие как нападение, удар. Так вот до чего дошло! Вот чем заканчивается любовь мужчины!

Добрую половину ночи она провела в беседе со своим драгоценным дневником и в результате утром спустилась вниз в еще более плачевном состоянии. Чарлз всю ночь мерил шагами улицы Ньюкасла, что тоже пользы не принесло. Жену он встретил извинениями пополам с оправданиями — тактика ошибочная. Миванвей, разумеется, уцепилась за оправдания, и ссора возобновилась. Она заявила, что ненавидит его. Он заметил, что она никогда его не любила, а она ответила, что он никогда не любил ее. Если бы в доме оказался кто-нибудь, способный стукнуть обоих лбами и предложить сытный завтрак, скандал бы немедленно угас, однако сочетание бессонной ночи с пустыми желудками возымело катастрофическое действие. Умы порождали ядовитые слова, и каждый верил всему, что говорит. Днем Чарлз отплыл из Гулля на корабле, отправлявшемся в Кейптаун, а Миванвей тем же вечером вышла из дилижанса в Бристоле и явилась в отчий дом с двумя чемоданами и кратким известием о том, что навсегда рассталась с супругом. На следующее утро каждый из глупцов был готов произнести самые нежные из существующих на свете слов, однако следующее утро опоздало примерно на сутки.

Спустя еще восемь дней, у побережья Португалии, корабль Чарлза наткнулся в тумане на скалу и, по сообщениям, все пассажиры погибли. Миванвей прочитала в скорбном списке имя мужа. Ребенок, который уже рос под сердцем, умер, а она поняла, что любила глубоко и больше никогда полюбить не сможет.

Судьба, однако, проявила милосердие: Чарлза и еще одного счастливчика подобрало небольшое торговое судно. Спасенные оказались в Алжире. Там молодой человек узнал о своей гибели и решил оставить известие без опровержения. С одной стороны, такое положение устраняло угнетавшую душу материальную проблему. Он не сомневался, что отец передаст невестке небольшой капитал сына — не исключено даже, что с некоторой прибавкой, — и при желании Миванвей сможет снова выйти замуж. Обиженный супруг считал, что жена не испытывает к нему теплых чувств, а известие о трагическом кораблекрушении восприняла с чувством облегчения. Что ж, раз так, он начнет новую жизнь и постарается забыть о прошлом.

Чарлз продолжил путь в Кейптаун, где вскоре сумел достичь убедительных успехов и занял превосходное положение. Колония активно развивалась, толковые инженеры требовались повсюду, а наш герой знал свое дело. Жизнь с каждым днем становилась все интереснее и полнее. Суровая, опасная работа во внутренних районах страны вполне его устраивала, и время летело быстро.

Однако, рассчитывая забыть Миванвей, он не принял во внимание собственный характер, в основе которого лежало благородство истинного английского джентльмена. Расхаживая по пустынным вельдам, Чарлз мечтал о далекой возлюбленной. Воспоминания о хорошеньком личике и звонком смехе не стирались и упорно преследовали днем и ночью. Порой он ругал строптивую девчонку, но это случалось лишь от глубокой тоски, а по-настоящему проклинал только себя и собственную глупость. Расстояние превратило вспыльчивость и непокорность жены в достоинства, а если считать женщин не ангелами, а живыми существами, то следует признать, что одинокий странник потерял исключительно милую, заслуживающую любви подругу. Ах, если бы она была рядом — сейчас, когда он повзрослел и из неразумного самолюбивого мальчишки превратился в мужчину, способного в полной мере оценить радости семейной жизни. Эта мысль часто посещала Чарлза, когда он курил, сидя возле палатки, и сожалел, что видит не те звезды, которые смотрят на любимую с небес далекой Англии. Молодежь не сознает, что с годами мы становимся более сентиментальными — во всяком случае, некоторые из нас, причем не самые глупые.

Однажды ему приснилось, что она подошла и протянула руку. Чарлз сжал ладонь, и супруги попрощались. Оба стояли на той самой скале, где встретились впервые, и кому-то предстоял долгий путь, вот только Чарлз не понял, кому именно.

В городах люди привыкли смеяться над сновидениями, но вдали от цивилизации мы внимательнее прислушиваемся к тем странным сказкам, которые нашептывает нам природа. Утром Чарлз вспомнил о сне.

— Она умирает, — сказал он себе, — и хочет проститься.

Он решил немедленно вернуться в Англию; может быть, если поторопиться, еще удастся ее поцеловать. Однако в тот же день уехать не удалось, потому что предстояло закончить работу, а Сибон, профессионал своего дела, понимал, что дело бросать нельзя, даже если сердце разрывается. Поэтому он задержался на пару дней, а в третью ночь снова увидел возлюбленную: теперь Миванвей лежала в той самой маленькой часовне в Бристоле, где они так часто вместе бывали по воскресеньям. Он слышал, как отец-священник читал над дочерью погребальную молитву, а любимая сестра сидела рядом и тихо плакала. Стало ясно, что спешить уже незачем, и Чарлз остался, чтобы основательно и добросовестно закончить работу, а потом со спокойной совестью вернуться в Англию. Очень хотелось снова оказаться в Корнуолле, в маленькой деревушке, и постоять на том утесе, где впервые увидел любимую.

Прошло несколько месяцев, и Чарлз Сибон, или Чарлз Деннинг, как он теперь себя называл, обветренный, загорелый и почти не похожий на себя прежнего, явился в «Кромлех армз», как и шесть лет назад, с рюкзаком за плечами и попросил комнату, пояснив, что задержится в деревне на несколько дней.

Вечером он отправился на берег и в сумерках добрался до живописного нагромождения камней, которое склонные к фантазиям жители Корнуолла окрестили «Ведьминым котлом». Именно с этого места он когдато увидел выходящую из воды Миванвей.

Чарлз вытащил изо рта трубку, прислонился спиной к скале, похожей на лицо старого друга, и посмотрел на узкую, едва различимую в тусклом свете тропинку. Трудно сказать, сколько времени прошло, прежде чем внизу, у самой воды, показалась фигура Миванвей: она поднялась и остановилась перед ним.

Чарлз не испугался. Он почти ждал этой встречи. Появление возлюбленной венчало бесчисленные сны. Сейчас она выглядела старше и полнее, чем в воспоминаниях, но от этого еще прекраснее.

Он надеялся, что супруга заговорит, но она лишь подняла печальный взор и скрылась в сумерках. Чарлз стоял в тени скал без движения и смотрел вслед.

Если бы, вернувшись в гостиницу, он дал себе труд обсудить происшествие с хозяином или хотя бы проявил готовность слушать — старик любил посплетничать, — то непременно узнал бы немало интересного. Оказывается, не так давно в эти края приехала молодая вдова по имени миссис Сибон в сопровождении незамужней старшей сестры. Дамы сняли небольшой дом в долине, примерно в миле от деревни. Каждый вечер миссис Сибон непременно совершала одинокую прогулку к морю и обратно — всегда по одной и той же крутой тропинке, мимо «Ведьминого котла».

А если бы Чарлз последовал за фигурой Миванвей в долину, то увидел бы, что, едва миновав «Ведьмин котел», та бросилась бежать и бежала до самого дома, а у порога, едва дыша, почти упала на руки другой фигуры, поспешно вышедшей навстречу.

— Дорогая, — забеспокоилась старшая из сестер, — ты дрожишь как осиновый лист! Что случилось?

— Я его видела, — с трудом вымолвила Миванвей.

— Кого?

— Чарлза.

— Чарлза! — повторила сестра и взглянула почти с испугом, как на сумасшедшую.

— То есть его призрак, — пояснила миссис Сибон с благоговейным ужасом. — Он стоял в тени скалы, в том самом месте, где мы впервые встретились. Выглядел постаревшим и усталым, а смотрел — о, Маргарет! — смотрел с такой горькой укоризной…

— Милая, — заговорила мисс Эванс, уводя сестру в комнату, — ты переутомилась. Не надо было возвращаться в этот дом.

— О, я совсем не испугалась! — воскликнула Миванвей. — Каждый вечер ждала встречи и рада, что он наконец пришел. Может быть, появится еще раз, и тогда я обязательно попрошу прощения.

На следующий день, едва спустились сумерки, вопреки настойчивым просьбам сестры остаться дома и отдохнуть Миванвей снова отправилась на свою обычную прогулку, а Чарлз в тот же вечерний час вышел из гостиницы.

И опять Миванвей увидела его стоящим в тени скалы. Джентльмен твердо решил, что, как только видение появится, обязательно заговорит, но стоило молчаливой фигуре остановиться рядом и взглянуть печальными глазами, самообладание тут же его покинуло.

Он ни на миг не усомнился, что стоит лицом к лицу с материализованным образом любимой жены. Мы привыкли смеяться над чужими призраками, считая их фантазиями больного воображения, но свои узнаем мгновенно и безошибочно. К тому же на протяжении целых пяти лет Чарлз Сибон общался с людьми, твердо верившими, что мертвые живут рядом. Однажды, собравшись с духом, он почти заговорил, но в тот же миг фигура возлюбленной отпрянула, и с пересохших губ слетел лишь слабый вздох. Как и в прошлый раз, видение спустилось в долину и скрылось из виду.

Однако в третий вечер оба явились на место встречи, вооруженные непоколебимой решимостью.

Чарлз заговорил первым. Как только печальный призрак приблизился и окинул его грустным взглядом, он вышел из тени и остановился на тропинке.

— Миванвей!

— Чарлз! — отозвался призрак.

Оба говорили подобающим случаю шепотом и с тоской смотрели друг на друга.

— Ты счастлив? — спросила Миванвей.

Вопрос может показаться достойным дурного фарса, однако не стоит забывать о том, что молодая леди выросла в семье священника старой закалки и с детства впитала убеждения, которые в те времена еще не считались устаревшими.

— Настолько, насколько заслуживаю.

Печальный ответ отозвался в сердце Миванвей новой болью: ведь она поняла слова по-своему.

— Как можно быть счастливым, потеряв тебя? — продолжал Чарлз.

Подобный ход мысли обнадеживал прежде всего потому, что освобождал от мучительной тревоги за будущее любимого. Пусть сейчас он и переживал острые страдания, но впереди брезжила надежда. К тому же слова звучали весьма приятно, а я вовсе не убежден, что легкий флирт с призраком мужа пугал молодую вдову.

— Сможешь ли ты простить меня? — спросила Миванвей.

— Простить тебя?! — изумленно воскликнул Чарлз. — Нет, это я должен молить о прощении! Вел себя, как последний глупец, как чудовище, недостойное твоей любви.

Призрак оказался истинным джентльменом, и Миванвей окончательно забыла о страхе.

— Виноваты оба, — возразила она, и в этот раз голос прозвучал более уверенно. — Но я особенно. Обижалась, словно капризный ребенок, и не понимала, насколько глубоко любила.

— Ты меня любила! — повторил призрак Чарлза таким тоном, как будто слова приносили умиротворение.

— А разве ты сомневался? — спросил призрак Миванвей. — Никогда не переставала любить и буду любить вечно.

Призрак Чарлза бросился навстречу, чтобы заключить призрак Миванвей в объятия, однако тут же остановился.

— Благослови, прежде чем уйдешь. — Сняв шляпу, мистер Сибон опустился на колени. Миванвей грациозно склонилась, собираясь исполнить просьбу, и в этот миг заметила на траве посторонний предмет, который при ближайшем рассмотрении оказался не чем иным, как яркой пенковой трубкой. Ошибки быть не могло даже при обманчивом вечернем освещении: трубка лежала на том самом месте, куда Чарлз уронил ее, падая на колени.

Чарлз проследил за взглядом любимой и сразу вспомнил о давнем запрете на курение.

Не задумываясь о тщетности действия, а тем более о неизбежном откровенном признании, он инстинктивно схватил трубку и сунул на место, в карман. В это мгновение Миванвей оказалась во власти множества противоречивых чувств: понимание и растерянность, страх и радость одновременно атаковали ослабевший разум. Она смутно ощущала, что должна что-то сделать — то ли засмеяться, то ли заплакать, то ли закричать. Первым пришел смех. Раскаты неудержимого хохота сотрясали скалы, и Чарлз успел вскочить как раз вовремя, чтобы поймать возлюбленную в тот момент, когда она без чувств упала в его объятия.

Прошло десять минут. Мисс Эванс услышала тяжелые шаги, подошла к двери, увидела, как призрак Чарлза Сибона не без труда несет к порогу бездыханное тело сестры, и, что вполне естественно, чрезвычайно встревожилась. Впрочем, напоминание о стаканчике бренди прозвучало вполне по-человечески, а необходимость немедленно заняться здоровьем Миванвей не позволила сосредоточиться на вопросах, угрожавших целостности рассудка.

Чарлз отнес супругу в спальню и положил на кровать.

— Оставлю ее на ваше попечение, — шепнул он мисс Эванс. — Будет лучше, если бедняжка не увидит меня до полного выздоровления. Шок оказался слишком сильным.

Мистер Сибон сидел в темной гостиной нестерпимо долго — во всяком случае, так ему показалось. Наконец мисс Эванс вернулась.

— Все в порядке, — послышались долгожданные слова.

— Пойду к ней! — вскочил Чарлз.

— Но сестра лежит в постели! — возмущенно воскликнула мисс Эванс. Чарлз рассмеялся, и леди слегка смутилась:

— Ох, ах… да, конечно. Пожалуйста.

Оставшись в одиночестве, мисс Эванс опустилась в кресло и попыталась убедить себя, что все происходящее — реальность, а не причудливый сон.

Портрет леди

Работа атаковала, но чем агрессивнее она бросала вызов — так уж устроено сердце слабого бойца, — тем меньше воли к сопротивлению у меня оставалось. Я боролся с ней в кабинете, но трусливо отступал к любимым книгам. Выходил на улицу, чтобы встретиться лицом к лицу с неизбежностью, однако вскоре находил убежище в зале мюзик-холла или в театре. В конце концов работа нависла с такой грозной неотвратимостью, что черной тенью легла на мое и без того унылое существование. Мысль о ней садилась рядом за стол и портила аппетит. Неотвязные воспоминания о невыполненных обязательствах настигали даже за границей и до такой степени отравляли встречи с друзьями, что слова застывали на губах. Я слонялся среди людей подобно мрачному призраку.

Вскоре полный жизни город начал сводить с ума тысячью разнообразных раздражающих звуков. Я ощутил неотвратимую потребность в уединении — верном друге и учителе всех искусств — и вспомнил о Йоркширских холмах, где можно шагать весь день, не встретив ни души и не услышав ни единого звука, кроме заунывных криков кроншнепа. В этом благословенном краю можно лечь на траву и почувствовать живую пульсацию Земли, летящей в пространстве со скоростью тысяча сто миль в минуту. Так что однажды утром я поспешно засунул в сумку кое-какие вещи — необходимые и не очень — и, опасаясь, что кто-нибудь внезапно остановит, украдкой выскользнул из дома. Ночь провел в небольшом северном городке на границе королевства копоти и великих болот, а наутро, ровно в семь, уже сидел рядом с одноглазым почтальоном и созерцал круп древней пегой кобылы. Одноглазый возница щелкнул кнутом, и пегая кобыла затрусила по дороге. Девятнадцатый век с его громом и суматохой остался за спиной. Далекие холмы, неумолимо надвигаясь, заглатывали повозку все глубже, и вскоре мы превратились в крошечную точку на безмятежном лике земли.

Ближе к вечеру приехали в деревню, память о которой манила, неумолимо разрастаясь в сознании. Приютилась она в треугольнике, образованном склонами трех огромных холмов, и до сих пор в обитель тишины не дотянулись даже телеграфные провода, способные донести отзвуки беспокойного мира, — во всяком случае, так было в то время, о котором я рассказываю. Ничто не тревожит покой сельских жителей, кроме ежедневного появления одноглазого почтальона — конечно, если и он сам, и его верная пегая кобыла еще не отдали Богу душу. Он оставляет на местной почте немногочисленные письма и посылки, адресованные обитателям ферм, причудливо разбросанных у подножия холмов.

Здесь, в деревне, встречаются два говорливых потока. И сонным днем, и полной тайн глубокой темной ночью они болтают, словно затеявшие бесконечную игру дети.

Спустившись из своих далеких, затерянных на вершинах холмов источников, ручьи смешивают воды и дальше путешествуют вместе, а разговор их становится спокойнее и серьезнее, как и подобает тем, кто взялся за руки и пошел по жизни рядом. Через какое-то время оба оказываются в печальных усталых городах, почерневших от нескончаемого дыма и оглушенных звоном металла, в котором безвозвратно тонут человеческие голоса. Дети там играют с золой, а лица мужчин и женщин застыли в угрюмом терпении. Ну а потом некогда бодрые, светлые и прозрачные, а отныне грязные и утомленные, ручьи падают в объятия глубокого, вечно зовущего моря. Впрочем, здесь, на севере, вода еще свежа, а бег ее создает единственное движение, способное спорить с вечной тишиной долины. Воистину только в этом удивительном мирном краю дано усталому труженику обрести силу.

Мой одноглазый спутник посоветовал снять комнату у некоей мисс Чолмондли. Вместе с единственной дочерью вдова жила в аккуратно побеленном доме — на краю деревни.

— Да его и отсюда видно, вон как высоко стоит. — Почтальон показал кнутом в сторону. — Если не там, то даже не знаю, где еще. Гости в эти края заглядывают редко, так что сдавать жилье не принято.

Утопающий в розах крошечный коттедж выглядел идиллически. Я подкрепился в таверне хлебом с сыром и отправился по тропинке, не постеснявшейся пробраться через церковный двор. Воображение уже нарисовало образы полной, приятной, излучающей гостеприимство матроны и свежей ясноглазой девушки, чьи розовые щечки и загорелые руки помогут выбросить из головы гнетущие воспоминания о городе. Полный надежд, я толкнул полуоткрытую дверь и вошел.

Дом оказался обставлен с неожиданным вкусом, однако сами хозяйки меня разочаровали. Мамаша, представлявшаяся мне полной жизни уютной женщиной, в действительности оказалась высохшей дамой с бледными глазами. С утра до вечера она только и делала, что дремала в большом кресле или, согнувшись, грела у камина сморщенные руки. Мечта о цветущей юности рассыпалась в прах при виде дочери — усталой, с острыми чертами особы неопределенного возраста, скорее всего где-то между сорока и пятьюдесятью. Возможно, было время, когда безразличные глаза сияли веселым, озорным светом, когда узкие, плотно сжатые губы соблазнительно алели. Увы, жизненные соки быстро покидают старую деву, а пьянящий сельский воздух хотя и бодрит, подобно выдержанному элю, если принимать его время от времени небольшими порциями, при постоянном потреблении медленно, но верно притупляет ум. Короче говоря, младшая из двух новых знакомых показалась особой ограниченной и неинтересной, скованной странной в ее возрасте застенчивостью. Впрочем, эта черта характера не спасала от обычных для квартирной хозяйки сетований по поводу «лучших дней» и раздражающей, хотя и абсолютно безвредной манерности.

Все остальные детали можно было считать в полной мере удовлетворительными, а потому я немедленно уселся за стол с твердым намерением приступить к работе, тем более что из окна открывался вдохновляющий вид на дорогу в далекий неведомый мир.

Однако дух трудолюбия не терпит, когда его насильно гонят вперед, а потому то и дело норовит улучить минутку для отдыха. Примерно час я прилежно, но без энтузиазма что-то писал, а потом отбросил ленивое перо и осмотрел комнату в поисках повода для перерыва. У стены стоял книжный шкаф в стиле чиппендейл; я встал и подошел. Ключ торчал в замке. Отперев стеклянные дверцы, я внимательно осмотрел полки. Собрание выглядело любопытным: альманахи в изящных глянцевых переплетах, романы и сборники стихов неизвестных мне авторов, давно утратившие актуальность старые журналы с забытыми названиями, альбомы с иллюстрациями и ежегодники, напоминающие об эпохе бурных чувств и лавандовых шелков. На верхней полке, однако, стоял томик Китса, втиснутый между «Евангельскими беседами» и книгой Эдварда Янга «Жалоба, или Ночные размышления». Я приподнялся на цыпочки и попытался достать творения любимого поэта.

Книги стояли так плотно, что усилия вызвали небольшой обвал. В облаке пыли на меня посыпались соседние тома, а потом к ногам со стуком упал миниатюрный портрет в черной деревянной рамке.

Я тут же поднял находку и подошел к окну, чтобы внимательно рассмотреть. Миниатюра изображала юную девушку, одетую по моде тридцатилетней давности — по отношению к тому времени, о котором я рассказываю. Сейчас же, боюсь, прошло уже полвека с тех пор, как наши молодые бабушки носили туго завитые локоны и такие открытые корсажи, что хочется спросить, каким образом отчаянные особы вообще умудрялись не выпадать из платьев. Лицо поразило красотой — не обычной на живописных миниатюрах правильностью черт и безвкусно яркими тонами, а редким, удивительным выражением глубоких мягких глаз. Я долго не мог отвести взгляд, и вот наконец пухлые губки слегка раздвинулись. Приветливая и светлая улыбка таила едва уловимую грусть, словно в редкий миг вдохновения художник сумел заметить на сияющем лице тень грядущей жизни. Даже моих скромных познаний в искусстве оказалось достаточно, чтобы понять: работа выполнена мастерски. Так почему же портрет оставался в забвении, когда мог бы украсить комнату? Судя по всему, много лет назад кто-то засунул миниатюру на верхнюю полку и забыл.

Я вернул находку на место — в общество пыльных книг — и попытался вновь углубиться в работу. Однако в тусклом свете угасавшего дня мне упорно мерещилось милое лицо незнакомки. Куда бы я ни повернулся, отовсюду смотрели живые, полные мысли глаза. Природа не наделила меня обостренным воображением, да и фарс, над которым я работал, не предполагал в авторе романтической мечтательности. Я разозлился и снова попытался сосредоточиться на почти пустом листе бумаги, но мысли упорно отказывались возвращаться в нужное русло и продолжали бесцельно блуждать. А однажды, быстро оглянувшись, я совершенно явственно увидел и саму девушку — она сидела в дальнем углу комнаты, в большом, обитом ситцем кресле. На ней было выцветшее сиреневое платье, украшенное старинными кружевами, но особенно привлекали внимание сложенные на коленях прекрасные руки — а ведь миниатюра представляла только голову и плечи.

Наутро я забыл об этом видении, однако позже, при свете лампы, воспоминания вернулись. Непреодолимый интерес заставил снова взять в руки миниатюру и внимательно посмотреть в юное лицо.

И вдруг меня осенило: я знаю эту девушку! Но откуда? Где и когда мог ее увидеть? Да-да, точно помню, что даже разговаривал. Портрет улыбался, словно поддразнивая и шутливо упрекая в забывчивости. Я вернул его на место, сел за стол и попытался вспомнить. Давным-давно мы где-то встречались — кажется, в деревне — и беседовали на самые обычные темы. Образ возродил воспоминания: пьянят ароматом розы, издалека доносятся голоса косарей. Но почему же больше ни разу не довелось мне повидать эту удивительную красавицу? И почему краткое, но яркое знакомство таинственным образом стерлось из памяти?

В дверь постучали: хозяйка принесла ужин. Стараясь говорить легким, непринужденным тоном, я начал ее расспрашивать. Признаюсь, смутные воспоминания не на шутку озадачили. Чувствовал я себя так, словно выяснял судьбу любимой, но давно покинувшей мир подруги, праздное упоминание о которой казалось святотатством. Очень не хотелось, чтобы собеседница что-то заподозрила и начала задавать встречные вопросы.

— О да, — с готовностью подтвердила мисс Чолмондли. Дамы нередко останавливались в ее доме. Иногда гости задерживались здесь на все лето, проводя время в прогулках по лесам и холмам, но лично ей нагорье кажется слишком пустынным. Среди постояльцев встречались молодые леди, однако ни одна не поразила особой красотой. Но ведь не случайно говорят, что женщине не дано оценить красоту другой женщины. Отдыхающие приезжали и уезжали. Мало кто возвращался, и свежие лица вытесняли из памяти прежние.

— А вы давно сдаете комнату? — поинтересовался я. — Наверное, посторонние жили здесь и пятнадцать, и двадцать лет назад?

— Даже раньше, — просто ответила хозяйка, на миг забыв о манерности. — После смерти отца мы переехали сюда с фермы. Дела у него шли не очень хорошо, так что нам почти ничего не осталось. С тех пор прошло двадцать семь лет.

Опасаясь длительных воспоминаний о «лучших днях», я поспешил закончить разговор: каждая квартирная хозяйка считает своим долгом рассуждать на вечную тему. Выяснить удалось немногое. Кто изображен на миниатюре и каким образом портрет попал в пыльный шкаф, оставалось загадкой. Конечно, можно было бы спросить прямо, однако какое-то странное, необъяснимое смущение удерживало от самого простого пути.

Прошло еще два дня. Постепенно работа прочно завладела моими мыслями, и лицо с миниатюры вспоминалось уже не так часто. Но вечером третьего дня — а было это воскресенье — случилось странное происшествие.

Я возвращался с прогулки и к дому подходил уже в сумерках. Погруженный в размышления о фарсе, над которым работал, смеялся (разумеется, молча) над ситуацией, представлявшейся комической. И вдруг, минуя окна своей комнаты, увидел знакомое прекрасное лицо. Тоненькая, стройная юная леди стояла у зарешеченной рамы в том самом старомодном сиреневом платье с кружевами, в котором я увидел — или вообразил — ее в вечер приезда, а восхитительной красоты руки были сжаты на груди, как в прошлый раз на коленях. Глаза смотрели на ту самую дорогу, которая проходит по деревне и торопится на юг, но взгляд казался не острым, а замкнутым и таким печальным, словно девушка с трудом сдерживала слезы.

Я замер возле окна, однако живая изгородь надежно меня скрывала. Наблюдал я, должно быть, с минуту, хотя время тянулось значительно дольше, а потом фигура отступила в темноту и исчезла.

Я вошел, но в комнате никого не было. Позвал — никто не ответил. Мелькнуло опасливое сомнение в целостности рассудка. Все, что происходило прежде, можно было объяснить результатом собственных мыслей, однако на этот раз образ явился внезапно, без приглашения, в тот момент, когда голова была занята совсем другим. Из этого следовало, что дело вовсе не в рассудке, а в восприятии. В привидения я не верю, но от галлюцинаций слабый ум не защищен, так что выводы напрашивались весьма неутешительные.

Я попытался выбросить странное происшествие из головы, однако ничего не получалось, а спустя несколько часов новый случай заставил сосредоточиться на видении. Желая развлечься, я наугад достал из шкафа две-три книги и, листая страницы сборника какого-то сентиментального поэта, обнаружил, что многие строчки слащавых стихов подчеркнуты карандашом и даже кратко прокомментированы. Подобный обычай был широко распространен полвека назад, да и сейчас, возможно, еще не совсем устарел: как бы ни пыжились циники с Флит-стрит, окончательно изменить мир и его вечные устои им пока не удалось.

Одно из стихотворений вызвало особую симпатию неведомой читательницы. Оно повествовало об изменнике, соблазнившем и оставившем девушку в глубокой безнадежной печали. О поэтическом мастерстве автора говорить не приходилось, и в иное время произведение вызвало бы лишь ироническое замечание. Но сейчас, читая строки вместе с наивными, старомодными заметками на полях, я не испытывал ни малейшего желания насмехаться. Банальные истории, над которыми мы привыкли издеваться, несут глубокий смысл для всех, кто находит в них отзвук собственных страданий. Та — почерк, несомненно, был женским, — кому принадлежала книга, любила слабые, лишенные творческой оригинальности стихи за то, что находила в них нечто созвучное струнам разбитого сердца. Да, сказал я себе, эта простая история достаточно обычна и в жизни, и в литературе, но исполнена значения для тех, кто ее пережил.

Ничто не намекало на идентичность читательницы с оригиналом портрета, кроме, пожалуй, тонкой связи между изящным нервным почерком и подвижными чертами лица, и все же я инстинктивно чувствовал, что это и есть моя давняя забытая подруга, чью историю я распутываю звено за звеном.

Потребность сделать следующий шаг толкала вперед, и потому утром, когда после завтрака хозяйка убирала посуду, я совершил новую попытку.

— Да, пока помню, — заметил я небрежно, — хочу на всякий случай спросить: если забуду какие-нибудь книги или бумаги, вы пришлете их по почте? Со мной такое нередко случается. Наверное, и другие постояльцы что-то после себя оставляют?

Заход получился довольно неуклюжим, и собеседница вполне могла бы заподозрить неладное.

— Редко, — ответила она. — Точнее, никогда, если не считать ту несчастную леди, которая здесь умерла.

Я быстро взглянул на нее.

— В этой самой комнате? Реакция хозяйку встревожила.

— Нет, не совсем. Мы перенесли ее наверх, но она тут же скончалась. Она уже приехала в наши края тяжело больной, умирающей. Если бы я знала, то ни за что не пустила бы. Многие с предубеждением относятся к тем домам, которые посетила смерть. Можно подумать, что есть на свете места, где никто не умирал. По отношению к нам это было несправедливо.

Мы долго молчали, и в комнате раздавался лишь звон тарелок, ножей и вилок.

— И что же она здесь оставила? — наконец спросил я.

— О, всего лишь несколько книг, фотографий и какие-то мелочи, которые люди обычно возят с собой. Ее родные обещали прислать за ними, но так и не прислали, да и я тоже совсем забыла. Впрочем, ничего ценного действительно не было.

Мисс Чолмондли повернулась, явно собираясь уйти.

— Надеюсь, сэр, мой рассказ не вынудит вас уехать, — заметила она. — Все это случилось давным-давно.

— Конечно, нет, — ответил я. — Просто полюбопытствовал, и все.

Хозяйка вышла и закрыла за собой дверь.

Итак, вот и объяснение, если я готов его принять. В то утро я долго сидел, размышляя о том, могут ли оказаться реальностью причудливые обстоятельства, над которыми привык смеяться. Но не прошло и пары дней, как важное открытие подтвердило мои смутные догадки.

Исследуя все тот же бездонный шкаф, я обнаружил нечто невероятное: в одном из туго выдвигающихся ящиков, под кучей мятых, порванных книг прятался датированный пятидесятыми годами дневник, а между пожелтевшими страницами сохранились письма и сухие, утратившие форму цветы. И вот в этой тетради, исписанной поблекшими, теперь уже коричневыми чернилами — ведь тот, кто сочиняет рассказы о людских судьбах, не способен противостоять искушению, — я и прочел о давних событиях, которые почти безошибочно домыслил сам.

Вечная, такая простая история. Он был художником — а разве в подобных драмах герой не всегда оказывается художником? Они вместе росли и, сами того не зная, любили друг друга, пока однажды истина не открылась. Вот что записано в дневнике:


«Не знаю, что сказать и как начать. Крис любит меня. Прошу Господа сделать меня достойной его чувств и танцую босиком, чтобы не разбудить тех, кто спит внизу. Он целовал мои руки и говорил, что они прекрасны, как руки богини, а потом опустился на колени и снова целовал. А теперь я смотрю на собственные ладони и опять их целую. Хорошо, что они так красивы. О Господи, почему же ты настолько добр ко мне? Помоги стать ему хорошей женой. Научи, как не причинить даже мгновенной боли, как любить еще больше, еще лучше!»


Подобные глупости продолжались на многих страницах, но ведь именно на таких наивных восклицаниях до сих пор держится наш старый мир, миллионы лет висящий в космической пустоте.

Позднее, в феврале, появилась исключительно важная для развития сюжета запись:


«Сегодня утром Крис уехал. В последнюю минуту сунул мне в руки сверток и сказал, что это самое ценное, что у него есть. Попросил, чтобы я смотрела и думала о том, кто меня любит. Конечно, я догадалась, что это, но развернула только в своей комнате. И увидела свой портрет, который он написал по секрету. Необыкновенно прекрасный! Неужели я действительно так хороша? Вот только почему-то он изобразил меня очень грустной. Целую крошечные губы. Люблю их, потому что он любил их целовать. О, мой милый! Теперь ты не скоро к ним прикоснешься. Конечно, Крис правильно сделал, что уехал, и я рада, что все получилось так, как он хотел. Здесь, в сельской глуши, он не смог бы учиться по-настоящему, а теперь увидит Париж и Рим и станет великим. Даже глупые местные жители понимают, какой он талантливый художник. Но сколько же времени пройдет, прежде чем я снова увижу своего возлюбленного, своего короля!»


После каждого письма молодого человека в дневнике появляются новые наивные восторги, но, листая страницы, я понял, что со временем письма приходили все реже и становились холоднее, а вскоре между строк начал ощущаться страх, который перо пока еще не осмеливалось воплотить в слова.


«12 марта. Вот уже шесть недель от Криса нет ни строчки. Ах, как же я изголодалась! Последнее письмо зацеловала почти до дыр. Надеюсь, из Лондона он будет писать чаще. Понимаю, что работы очень много, и не хочу быть эгоистичной, но сама предпочла бы не спать ночами, лишь бы написать любимому. Наверное, мужчины устроены по-другому. О Господи, помоги! Помоги, что бы ни случилось! До чего же я сегодня глупа! Крис всегда отличался беззаботностью. Когда он вернется, непременно его за это накажу, хотя и не слишком сурово».


Да, история действительно вполне обычная. В будущем письма все-таки приходят, но, судя по всему, становятся все суше, потому что дневник наполняется обидой и гневом, а порой чернила даже размыты слезами. И вот в конце второго года появляется запись неожиданно аккуратная и строгая:


«Все позади. Я рада концу. Написала Крису прощальное письмо. Сказала, что чувства остыли и будет лучше, если мы оба будем считать себя свободными. Считаю, что поступила правильно. Ему пришлось бы оправдываться, и это доставило бы ненужную боль. Он всегда был слабым. Теперь с легкой совестью сможет жениться на своей избраннице, а о моих страданиях ему знать ни к чему. Она ему подходит больше, чем я. Надеюсь, он будет счастлив. Да, все верно».


Несколько строчек пропущено, а потом запись возобновляется с новой энергией и силой:


«Зачем я себя обманываю? Я ее ненавижу! Если бы могла, убила бы на месте. Пусть она принесет ему одни лишь невзгоды и несчастья, пусть он возненавидит ее так же, как и я, пусть она умрет! Зачем я убедила себя послать это лживое письмо? Крис его покажет, а она все поймет и станет надо мной смеяться. Надо было заставить его выполнить обещание, он не смог бы от казаться.

Какое мне дело до женской гордости, чести и достоинства! Что значат пустые напыщенные слова? Я хочу его. Хочу его поцелуев и объятий. Он мой! Он меня любил! Отпустила его только потому, что считала правильным изображать святошу. Ложь, все ложь! Лучше бы я была порочной, и тогда Крис любил бы меня по сей день. Зачем себя обманывать? Да, я хочу его. И мне ничего не нужно, кроме его любви, его поцелуев!»


А потом такие строки:

«Боже мой, что же я говорю? Неужели не осталось ни стыда, ни сил? Помоги мне, Господи!»


На этом дневник обрывается.

Я просмотрел лежавшие между страницами письма. На большинстве стояла подпись «Крис» или «Кристофер». Но на одной странице имя выведено полностью — имя известного ныне человека, чью руку мне не раз доводилось пожимать. Вспомнилась его красивая решительная супруга, вспомнился его огромный дворец — то ли дом, то ли картинная галерея — в Кенсингтоне, постоянно заполненный щебечущей толпой, среди которой сам он выглядит незваным гостем. В памяти всплыло усталое лицо, в ушах зазвучали горькие, язвительные речи. И вот из тьмы снова возникло очаровательное грустное личико с миниатюры. Улыбнулось печально, а я постарался взглядом выразить все, что хотел спросить.

Я протянул руку и снял портрет с полки. Теперь уже ничто не мешало узнать имя безутешной героини. Я стоял посреди комнаты до тех пор, пока хозяйка не пришла накрывать на стол.

— Вот, нашел случайно, когда хотел достать кое-какие книги, — честно признался я. — Лицо определенно знакомое, но имя вспомнить никак не могу. Вы не подскажете, кто это?

Мисс Чолмондли взяла миниатюру, и на бесцветном лице расцвел румянец.

— Я ее потеряла, — ответила она. — Ни разу не пришло в голову посмотреть в шкафу. Этот портрет много лет назад написал мой друг.

Я перевел взгляд на миниатюру, потом снова посмотрел на хозяйку. На лицо упал свет от лампы, и я впервые увидел мисс Чолмондли по-настоящему.

— Как же я сразу не догадался? Сходство действительно потрясающее.

Неравнодушный

Знающие люди рассказывали — и я вполне могу поверить, — что девятнадцати месяцев от роду он плакал потому, что бабушка не позволяла кормить её с ложечки, а в три с половиной года его, измученного, вытащили из бочки с водой, куда он забрался, чтобы научить лягушку плавать.

Спустя пару лет он постоянно ходил с поцарапанным левым глазом, потому что упорно пытался продемонстрировать кошке, как надо носить котят, чтобы им не было больно. Примерно в то же время его опасно укусила пчела — в тот самый момент, когда он пытался пересадить труженицу с цветка, на котором, по его мнению, она напрасно тратила время, на другой, более медоносный.

Он всегда стремился опекать других. Мог провести все утро, объясняя пожилым курицам, как следует откладывать яйца, и мог отказаться от похода за ягодами ради того, чтобы сидеть дома и колоть орехи для любимой белки. В семь лет он уже спорил с матерью о методах ведения хозяйства и упрекал отца за неправильный подход к вопросам воспитания.

Когда он немного подрос, ничто не радовало его больше, чем возможность «присмотреть» за другими детьми. Он по доброй воле брал на себя эту утомительную обязанность, даже не рассчитывая на награду или хотя бы на благодарность. Не имело значения, оказывались ли подопечные сильнее или слабее, старше или моложе; где бы он с ними ни встречался, сразу начинал «присматривать». Однажды во время школьной экскурсии из глубины леса донеслись жалобные вопли. Вскоре его обнаружили распростертым на земле, в то время как кузен, мальчик раза в два тяжелее, сидел на нем верхом и упорно его дубасил. Избавив жертву от мук, учитель спросил:

— Почему ты не играешь с мальчиками своего возраста? Что общего может быть у тебя с ним?

— Прошу вас, сэр, не сердитесь — последовал ответ, — я за ним присматривал.

Он прекрасно «присмотрел» бы за кузеном, если бы смог справиться.

Он отличался добродушием и в школе охотно позволял одноклассникам списывать — точнее, даже призывал и настаивал. Разумеется, делалось это из лучших побуждений, однако, поскольку ответы всегда были неправильными и содержали характерные, почти уникальные ошибки, последователи неизменно получали крайне неудовлетворительные оценки. В итоге с юношеской бесцеремонностью, склонной игнорировать мотивы и судить исключительно по результатам, товарищи поджидали его после уроков и щедро награждали тумаками.

Вся его энергия уходила на обучение других, в то время как на собственные нужды не оставалось почти ничего. Он приводил в свою комнату младших и принимался обучать их боксу.

— Ну, теперь попробуй ударить меня в нос, — требовал он, принимая оборонительную позу. — Не бойся, бей со всей силы.

И соперники били. Через некоторое время, придя в себя и немного уняв кровь, он принимался терпеливо объяснять, что было сделано не так и с какой легкостью можно было бы отразить удар, нанесенный по всем правилам.

Дважды ему приходилось по неделе лежать в постели из-за того, что на поле для гольфа он показывал новичку коронные удары, а во время крикетного матча я собственными глазами видел, как столбик его калитки опрокинулся, словно кегля, в тот самый момент, когда он объяснял подающему, как правильно бить по мячу. Стоит ли удивляться, что затем состоялся длительный спор с судьей относительно возможности продолжать игру?..

Говорят, однажды во время шторма в проливе Ла-Манш он взволнованно бросился в рубку, чтобы сообщить капитану, что пару секунд назад «видел свет примерно в двух милях слева по борту». Если же он едет в омнибусе, то непременно садится рядом с водителем и указывает на различные объекты, угрожающие безопасности движения.

В омнибусе и состоялось мое с ним знакомство. Я сидел рядом с двумя дамами, когда кондуктор подошел, чтобы собрать плату за проезд. Одна из дам протянула шесть пенсов и попросила билет до Пиккадилли-серкус, в то время как маршрут стоил два пенса.

— Нет, — возразила вторая леди, отдавая шиллинг. — Я тебе должна шесть пенсов. Дай мне четыре пенса, а я заплачу за двоих.

Кондуктор взял шиллинг, оторвал два билета по два пенса и задумался.

— Все правильно, — заметила вторая леди. — Верните моей подруге четыре пенса.

Кондуктор так и сделал.

— А ты отдай их мне. Подруга послушалась. — Теперь, — снова обратилась леди к кондуктору, — вы должны мне восемь пенсов сдачи, и будем в расчете.

Кондуктор отсчитал требуемую сумму: те шесть пенсов, которые он взял у первой леди, плюс пенс и две монетки по полпенса из своей сумки. Впрочем, процедура показалась слишком запутанной, и он отошел, бормоча что-то насчет служебных обязанностей и необходимости считать с быстротой молнии.

— Ну вот, — заявила старшая леди младшей, — теперь я должна тебе шиллинг.

Инцидент казался исчерпанным, но только до того мгновения, когда сидевший напротив румяный джентльмен зычно провозгласил:

— Эй, кондуктор! Вы обманули этих леди на четыре пенса!

— Кто кого обманул на четыре пенса? — негодующе уточнил кондуктор с площадки. — Поездка стоит два пенса.

— Два раза по два — это не восемь пенсов! — горячо настаивал румяный джентльмен. — Сколько вы ему дали, моя дорогая? — обратился он к первой из дам.

— Шесть пенсов, — ответила та и заглянула в кошелек. — А потом еще четыре пенса тебе. — Она посмотрела на подругу.

— Что-то многовато для двух пенсов, — заметил невзрачного вида пассажир.

— Не может быть, — заволновалась вторая леди. — Я ведь была тебе должна шесть пенсов.

— Да, именно так все и было, — настаивала первая леди.

— Вы дали мне шиллинг, — обвиняющим тоном заявил кондуктор. Он вернулся и теперь недовольно тыкал указующим перстом в старшую из подруг.

Та кивнула.

— А я вам отсчитал шесть пенсов и два пенса, разве не так?

Леди согласилась.

— А ей, — кондуктор кивнул в сторону младшей, — четыре пенса. Правильно?

— И я отдала их тебе, дорогая, — заметила та.

— Стукните меня, если это не меня обманули на четыре пенса! — закричал измученный кондуктор.

— Но, — заметил румяный джентльмен, — первая леди дала вам шесть пенсов.

— И я тут же их вернул, — ответил кондуктор и снова гневно указал на старшую из подруг. — Если хотите, можете проверить мою сумку: там нет ни единой шестипенсовой монеты!

К этому времени все уже забыли, что делали, и возражали просто так, на всякий случай. Румяный джентльмен взялся навести порядок, и в результате неподалеку от Пиккадилли-серкус трое из пассажиров уже угрожали кондуктору наказанием за неподобающую манеру высказывания. Кондуктор, в свою очередь, вызвал полицейского и записал имена и адреса обеих дам, твердо вознамерившись подать на них в суд за утраченные четыре пенса (бедняжки хотели заплатить требуемую сумму на месте, однако румяный джентльмен не позволил этого сделать). Младшая из подруг решила, что старшая хотела ее обмануть, а старшая расплакалась от обиды.

Мы с румяным джентльменом вместе доехали до станции Чаринг-Кросс. Возле кассы выяснилось, что нам по пути и дальше, так что расстаться не удалось. Всю дорогу попутчик рассуждал о четырех пенсах.

Возле моей калитки мы пожали друг другу руки, и он выразил восторг, так как оказалось, что мы близкие соседи. Трудно сказать, чем именно я вызвал столь откровенную симпатию: сам он изрядно мне надоел, и я вовсе не старался этого скрыть. Впоследствии выяснилось, что такова особенность его характера — немедленно попадать под обаяние всякого, кто удержался от открытых оскорблений.

Спустя три дня он без объявления ворвался в мой кабинет — очевидно, близкие друзья всегда так поступают — и попросил прощения за то, что не зашел раньше. Я простил.

— Встретил на улице почтальона, — сообщил он, протягивая голубой конверт. — Вот это пришло на ваш адрес.

Я посмотрел и увидел счет за воду.

— Возмутительно! — продолжал он. — Это счет за период до двадцать девятого сентября. Нельзя оплачивать его в июне.

Я ответил, что за воду положено платить — не важно, в июне или сентябре.

— Дело в принципе, — настаивал он. — Почему мы должны платить за воду, которую еще не использовали? Какое право они имеют заставлять нас платить раньше?

Он умел говорить красноречиво, а я, болван, честно слушал. Не прошло и получаса, как он убедил меня в том, что вопрос непосредственно связан с важнейшими правами человека: если я заплачу четырнадцать шиллингов десять пенсов в июне, а не в сентябре, то окажусь недостойным тех привилегий, которые завоевали предки.

Он заявил, что водопроводная компания действует преступно, и по его настоянию я сел и настрочил руководителю оскорбительное письмо.

Вскоре личный секретарь руководителя ответил, что в соответствии с занимаемой мной позицией компания считает своим долгом рассматривать случай в качестве судебного прецедента и выражает надежду, что мои адвокаты вплотную займутся этим делом.

Когда я показал ему письмо, он чрезвычайно обрадовался.

— Положитесь на меня, — заявил он, засовывая конверт в карман. — Уверен: удастся преподать злоумышленникам полезный урок.

Я положился. Единственным моим оправданием может служить обстоятельство, что в те дни я был погружен в сочинение произведения, которое принято называть комедийной драмой, и скромный рассудок оказался всецело поглощен работой.

Решение городского магистрата немного остудило мой пыл, однако лишь усилило его рвение.

— Все члены магистрата, — заявил он, — старые болваны, а наше дело должен рассматривать судья.

Судья оказался любезным пожилым джентльменом. Впрочем, это обстоятельство не помешало ему заявить, что, учитывая неудовлетворительную формулировку подстатьи, он не может позволить компании понести издержки. В результате мне пришлось раскошелиться на сумму около пятидесяти фунтов, включая начальные четырнадцать шиллингов десять пенсов.

После этого дружба наша несколько остыла, однако жизнь в лондонском предместье диктовала свои условия: мне и впредь доводилось часто его видеть и слышать.

На различного рода собраниях и встречах он особенно выделялся, а приподнятое настроение делало его невероятно опасным. Ни один человек на свете не мог бы трудиться на благо общества более самоотверженно и порождать большее количество несчастий.

Однажды на Рождество, приехав навестить одного из знакомых, я обнаружил в гостиной компанию из четырнадцати-пятнадцати пожилых леди и джентльменов. Все они послушно семенили вокруг расставленных в ряд стульев, а Поплтон (так звали нашего неравнодушного героя) играл на пианино. Время от времени он прерывал музыку, и тогда каждая из жертв устало плюхалась на ближайший стул, даже не пытаясь скрыть радости по поводу минутного отдыха. Усаживались все, кроме одного из участников, которому стула не хватало. Тот (или та) тихонько удалялся, сопровождаемый завистливыми взглядами оставшихся. Я стоял возле двери и с недоумением наблюдал за странной сценой. Вскоре ко мне присоединился один из выбывших из игры счастливчиков, и я поинтересовался, что могла бы означать церемония.

— Не спрашивайте, — ворчливо отозвался тот. — Очередная нелепая затея Поплтона. — Участник развлечения нахмурился и озлобленным тоном добавил: — А потом предстоит играть в фанты.

Дворецкий все еще ждал удобной возможности объявить о моем приходе. Я дал ему шиллинг, чтобы он этого не делал, и незаметно выскользнул за дверь.

После сытного обеда Поплтону ничего не стоило затеять танцы и потребовать вашей помощи, чтобы немедленно свернуть ковры или передвинуть пианино в противоположный угол.

Он знал такое количество салонных игр, что вполне мог бы организовать собственную камеру пыток. В разгар увлекательной беседы или приятного уединенного общения с очаровательной дамой рядом внезапно возникало румяное лицо и раздавался жизнерадостный голос:

— Пойдемте, пришла очередь литературных игр.

Он тащил вас к столу, клал перед носом листок бумаги и ручку, приказывал описать любимую литературную героиню и не отходил до тех пор, пока задание не было выполнено.

Он совсем себя не жалел. Неизменно предлагал свои услуги, когда требовалось проводить на станцию пожилую леди, и никогда не уходил, пока не поможет подопечной благополучно сесть не в тот поезд. Обожал играть с детьми в дикарей и умудрялся напугать их до такой степени, что бедняги всю ночь не могли заснуть.

Если судить по намерениям, то он был добрейшим из смертных. Никогда не навещал больных бедняков без гостинца в кармане, будто бы специально рассчитанного на то, чтобы принести дополнительный вред и без того шаткому здоровью. Страдающим морской болезнью непременно устраивал прогулку на яхте (всецело за свой собственный счет), а последующие мучения воспринимал как черную неблагодарность.

Он обожал организовывать свадьбы. Однажды умудрился спланировать церемонию таким образом, что невеста появилась у алтаря на три четверти часа раньше жениха, что несколько омрачило предназначенный для чистой радости день. В другой же раз вообще забыл пригласить священника. Но всегда был готов признать свою ошибку.

На похоронах он тоже оказывался в первых рядах и убедительно указывал сраженным горем родственникам на преимущества смерти, не забывая при этом выразить благочестивую надежду на то, что и они скоро последуют тем же курсом.

И все же больше всего он любил участвовать в чужих семейных ссорах. Ни один домашний скандал в радиусе нескольких миль не обходился без его активного содействия. Как правило, поначалу он выступал в роли посредника, а заканчивал процесс в качестве главного свидетеля обвинения.

Будь он журналистом или политиком, удивительная способность совать нос в чужие дела принесла бы немалую пользу. Ошибка же заключалась в том, что полезный дар реализовался не в тепличных условиях искусственно созданного мира, а в самой обычной жизни.

Жизнь напоказ

Когда мы встретились впервые, он сидел, прислонившись спиной к стволу аккуратно подстриженной ивы, и курил глиняную трубку. Курил очень медленно и очень добросовестно. После каждой затяжки вынимал трубку изо рта и разгонял дым кепкой.

— Плохо себя чувствуешь? — поинтересовался я из-за дерева, на всякий случай приготовившись бежать: давно известно, что ответы больших мальчиков на глупые вопросы маленьких мальчиков, как правило, доставляют последним мало радости.

К моему удивлению и облегчению — взглянув еще раз, я понял, что недооценил длину его ног, — он воспринял любопытство как вполне естественное и ответил с искренней прямотой:

— Пока еще ничего.

Мне захотелось составить ему компанию, и, судя по всему, он воспринял мое стремление с благодарностью. Я вышел из укрытия, уселся напротив и принялся молча его рассматривать. Через некоторое время он произнес:

— Пробовал когда-нибудь пить пиво?

Я честно признался, что не пробовал.

— Жуткая гадость, — заметил он и даже вздрогнул от отвращения.

Воспоминание о прошлых неприятностях немного отвлекло его от нынешних мучений, и курить он продолжал спокойно и без видимого отвращения.

— А ты часто пьешь пиво? — уточнил я.

— Да, — мрачно отозвался он. — У нас в пятом классе все парни пьют пиво и курят трубки.

Еще несколько затяжек, и бледное лицо приобрело зеленый оттенок.

Он внезапно встал и направился к кустам. Не дойдя до цели нескольких шагов, остановился и, не оборачиваясь, быстро предупредил:

— Ты, мелкий! Если пойдешь за мной или начнешь подсматривать, заработаешь подзатыльник.

После чего со странным бульканьем скрылся в зарослях.

В конце семестра он уехал, и в следующий раз мы встретились, когда оба были уже молодыми людьми. Случайно столкнулись на Оксфорд-стрит, и он пригласил провести несколько дней у его родных в графстве Суррей.

Я приехал и нашел его изнуренным и подавленным; он то и дело вздыхал. Во время прогулки по деревне настроение заметно улучшилось, однако стоило нам вернуться домой, как он опомнился и снова принялся вздыхать. За обедом ничего не ел, лишь выцедил бокал вина да раскрошил кусок хлеба. Видя это, я забеспокоился, однако все родственницы — распоряжавшаяся домом незамужняя тетушка, две старшие сестры и оставившая мужа в Индии близорукая кузина — выглядели откровенно очарованными. Они переглядывались, заговорщицки кивали друг другу и улыбались. Однажды, забывшись, он проглотил кусочек мяса; дамы дружно удивились и заметно погрустнели.

В гостиной, под прикрытием сентиментальной песни в исполнении кузины, я задал тетушке естественный вопрос:

— Что с ним случилось? Заболел?

Пожилая леди хихикнула.

— Придет время, и вы таким станете, — жизнерадостно прошептала она.

— Когда? — взволнованно уточнил я.

— Когда влюбитесь, — ответила она.

— Значит, он влюблен? — помолчав, уточнил я.

— Разве не видно? — негодующе воскликнула она.

Я был молод, и тема показалась чрезвычайно актуальной.

— И что же, до тех пор, пока не разлюбит, так и будет ходить голодным?

Она взглянула с подозрением, но, судя по всему, решила, что я попросту глуп.

— Подождите, пока придет ваше время. — Она потрепала меня по непослушным кудрям. — Если влюбитесь по-настоящему, об обеде и не вспомните.

Ночью, около двенадцати, в коридоре послышались осторожные шаги. Я вылез из постели, украдкой приоткрыл дверь, посмотрел в щелку и увидел, как приятель мой, в халате и домашних туфлях, крадучись спускается по лестнице. Первое, что пришло на ум: от любви парень окончательно потерял голову и начал бродить во сне. То ли из любопытства, то ли для того, чтобы присмотреть за несчастным, я торопливо натянул брюки и отправился следом.

Он поставил свечу на стол и метнулся к кладовке, откуда вскоре вернулся с парой фунтов холодного мяса на тарелке и квартой пива в кружке. Я скромно удалился и оставил товарища в момент охоты на банку маринованных помидоров.

Спустя некоторое время я присутствовал на его свадьбе и не мог отделаться от мысли, что жених пытался продемонстрировать экстаз значительно более бурный, чем тот, который дано испытать любому из смертных. А еще через пятнадцать месяцев прочитал в «Таймс» колонку рождений и по пути из Сити домой зашел его поздравить. Он нервно расхаживал по коридору в шляпе и время от времени останавливался, чтобы отведать неаппетитного вида пищи, состоявшей из холодной бараньей отбивной и стакана лимонада — причем и то, и другое почему-то стояло здесь же, на стуле. Кухарка и горничная слонялись по дому, страдая от безделья, а сияющая чистотой и порядком столовая, где он выглядел бы гораздо более естественно и уместно, уныло пустовала. Я не сразу понял причину добровольного дискомфорта, однако предпочел не проявлять недоумения и поинтересовался здоровьем матери и младенца.

— О, превосходно! — со стоном ответил он. — Лучше и быть не может! Доктор сказал, что в жизни не видел столь удачного разрешения.

— Рад слышать, — заметил я. — Честно говоря, боялся, что ты изведешь себя напрасными волнениями.

— Волнениями! — воскликнул он. — Дорогой мой, сам не знаю, на ногах ли стою или на голове. — Честно говоря, именно так он и выглядел. — Это первое, что удалось засунуть в себя за сутки.

В этот момент на лестнице появилась сиделка. Он бросился навстречу, по пути опрокинув лимонад.

— Что? — спросил испуганным, неожиданно хриплым голосом. — Как они?

Пожилая дама перевела взгляд с молодого отца на холодную отбивную и одобрительно улыбнулась:

— Прекрасно. — Она по-матерински похлопала его по плечу. — Не тревожьтесь.

— Ничего не могу с собой поделать, миссис Джобсон, — признался он, без сил опускаясь на ступеньку и прислоняясь головой к перилам.

— Конечно, не можете, — восхищенно подтвердила сиделка. — А если бы могли, то были бы плохим мужчиной.

Тут-то до меня наконец дошло, почему он не снял дома шляпу и столь неопрятно обедал в коридоре холодной отбивной.

Следующим летом молодое семейство арендовало живописный старинный дом в графстве Беркшир. Супруги пригласили меня в гости на пару дней — с субботы до понедельника. Поместье располагалось на берегу реки, а потому я положил в сумку фланелевый костюм и воскресным утром вышел в нем в сад. Приятель разгуливал облаченным в сюртук и белоснежный жилет. Трудно было не заметить, что он смотрит на меня с некоторым подозрением, а возможно, и с опасением. Когда раздался первый удар гонга, призывавшего на завтрак, он не выдержал:

— А более приличного костюма у тебя нет?

— Приличного?! — воскликнул я. — Неужели что-то случилось?

— Дело не в этом, — ответил он. — Я говорю об одежде, в которой не стыдно появиться в церкви.

— Уж не собираешься ли ты в этот прекрасный день торчать в церкви? — недоверчиво спросил я. — Не лучше ли поиграть в теннис или сходить к реке? Раньше ты всегда так делал.

— Да, — согласился он, нервно теребя ветку, которую зачем-то поднял с земли. — Видишь ли, мы с Мод совсем не против развлечений, но вот наша кухарка… она шотландка и привыкла строго соблюдать веками установленные правила.

— И что же, заставляет вас каждое воскресное утро ходить в церковь? — изумился я.

— Понимаешь, ей кажется странным, если кто-то этого не делает, и потому мы стараемся посещать службу утром и вечером. А днем нас навещают девушки из деревни. Начинаются песни и все, что положено в подобных случаях. Стараюсь по мере возможности не оскорблять чужих чувств.

Я не осмелился произнести вслух все, что подумал, и вместо этого сказал:

— У меня есть дорожный твидовый костюм. Если хочешь, я надену.

Он перестал теребить ветку и сдвинул брови, пытаясь вспомнить, как именно выглядит твидовый костюм, в котором я приехал.

— Нет, — наконец заключил он, покачав головой. — Боюсь, твоя внешность ее шокирует. Понимаю, что сам во всем виноват, должен был предупредить.

И вдруг его осенило.

— Надеюсь, ты не откажешься притвориться больным и остаться в постели? Всего лишь на день?

Я объяснил, что совесть не позволит мне принять участие в организованном обмане.

— Да, так я и думал, — смирился он. — Что ж, наверное, придется как-то с ней объясниться. Можно сказать, что ты потерял сумку с вещами. Не хочется, чтобы она думала о нас плохо.

Примерно через пару лет скончался дальний-дальний родственник и оставил ему огромное состояние. Он купил большое поместье в Йоркшире и превратился в крупного землевладельца. Вот тогда-то и начались серьезные неприятности.

С мая до середины августа, если не считать редких выходов на рыбалку, которые неизменно заканчивались мокрыми ногами и простудой, жизнь протекала сравнительно мирно, однако с ранней осени до поздней весны работа изматывала. Он был полным мужчиной и всегда с опаской относился к огнестрельному оружию, так что шестичасовые марши по вспаханным полям в обществе тяжеленного ружья и толпы безалаберных спутников, которые беспорядочно палили в разные стороны, отчаянно угнетали и изнуряли. Промозглой октябрьской ночью приходилось вставать в четыре и отправляться охотиться на лисят, а зимой надо было дважды в неделю выезжать с собаками — если только не спасал благословенный мороз. Тем обстоятельством, что удавалось возвращаться всего лишь в синяках и с легким сотрясением мозга, он обязан исключительно собственной низенькой плотной фигуре. При виде летящего навстречу дерева он крепко зажмуривался и пришпоривал лошадь, а за десять ярдов до реки начинал думать о добротных, надежных мостах.

И все же никогда не жаловался.

— Сельский джентльмен должен вести себя как сельский джентльмен и стоически преодолевать трудности, — не раз говаривал он. Основной жизненный принцип диктовал условия игры.

Жестокая судьба распорядилась так, что случайная спекуляция удвоила его состояние, вследствие чего пришлось стать членом парламента и приобрести яхту.

Заседания парламента вызывали у него головную боль, а прогулки на яхте приводили к безжалостным приступам морской болезни.

Несмотря на это, каждое лето он приглашал на борт толпу богачей, каждый из которых навевал нестерпимую скуку, и отправлялся на месячное мучение в Средиземное море.

Во время одного из круизов, сидя за карточным столом, гости устроили чрезвычайный скандал. Сам он в это время отлеживался в каюте и понятия не имел о том, что происходит в салоне. Однако оппозиционные газеты узнали об истории и между делом назвали яхту «плавучим адом», а популярное издание «Полис ньюс» даже поместило его портрет в почетной рубрике «Главный преступник недели».

Впоследствии он вошел в культурный кружок, который возглавлял недоучившийся студент с пухлыми красными губами. Прежде его любимой литературой были творения в духе Марии Корелли и еженедельника «ТимБитс», но теперь он начал читать Джорджа Мередита и литературный журнал «Желтая книга», да еще и пытался что-то понять. Вместо походов в мюзик-холл «Гейети» пришлось выписать «Индепендент тиэтр» и тешить душу изучением бесчисленных постановок Шекспира. В искусстве ему всегда нравились хорошенькие девушки возле уютных домиков на фоне внушающих доверие молодых людей или, на худой конец, играющие с собачками дети. Ему объяснили, что подобные картины безвкусны, и приказали покупать полотна, от которых при каждом взгляде становилось дурно: зеленые коровы на красных холмах при свете розовой луны или трупы с бордовыми волосами и желтыми шеями в три фута длиной.

Он робко пытался объяснить, что подобные сцены выглядят неестественными, однако в ответ слышал, что естественность в данном случае вообще ни при чем. Художник увидел мир именно таким, а то, что увидел художник, — не важно, в каком состоянии он находился в ответственный момент, — и есть высокое искусство.

Его таскали на вагнеровские фестивали и выставки Бёрн-Джонса. Заставляли читать каких-то неизвестных миру поэтов. Дарили билеты на все пьесы Ибсена. Приглашали в самые изысканные артистические гостиные. Дни его превратились в один нескончаемый праздник чужого наслаждения.

Однажды утром я встретил его спускающимся по ступеням «Клуба искусств». Выглядел он изнуренным и все же отправлялся на частный просмотр в «Новую галерею». Днем предстояло посетить самодеятельный спектакль Общества друзей Шелли. Затем следовали три артистических салона, ужин с индийским набобом, не знающим ни слова по-английски, и «Тристан и Изольда» в театре «КовентГарден». Заканчивался день балом в доме лорда Солсбери.

Я взял его за руку.

— Поедем лучше в Эппинг-Форест, — предложил я. — В одиннадцать от Чаринг-Кросс туда отправляется дилижанс. Сегодня суббота, так что народу будет полно. Погуляем, поиграем в кегли, пошвыряем кокосовые орехи. Когда-то ты с ними ловко управлялся. Ленч съедим там, а к семи вернемся в город. Пообедаем в «Трокадеро», вечер проведем в «Эмпайре», а поужинаем в «Савойе». Ну, что скажешь?

В этот момент подкатил его экипаж, и он вздрогнул, словно очнулся от сладкого сна.

— Дорогой мой, что же обо мне скажут? — Быстро пожал мне руку, сел в коляску, и лакей захлопнул за ним дверь.

Жертва привычки

В курительной комнате парохода «Александра» мы сидели втроем: мой близкий друг, я и ненавязчивый, застенчивый незнакомец в противоположном углу — как выяснилось позже, редактор одной из нью-йоркских газет.

Мы с другом обсуждали привычки — и хорошие, и плохие.

— После нескольких месяцев работы над собой человеку так же просто стать святым, как и грешником; все дело в привычке, — заметил друг.

— Знаю, — произнес я. — Когда привыкаешь рано вставать, то выскочить из постели при первых звуках будильника ничуть не сложнее, чем, заставив его замолчать, перевернуться на другой бок. Точно так же можно приучить себя не ругаться: всего-то и требуется, что привыкнуть. Почувствовав вкус воды с хлебом, начинаешь понимать, что эта еда ничуть не хуже шампанского с устрицами. Все в жизни оказывается простым, если сделать выбор и больше от него не отступать.

Друг полностью согласился.

— Попробуй мои сигары, — предложил он и подвинул открытую коробку.

— Спасибо, — поспешно отказался я. — Не курю этот сорт.

— Не волнуйся, — засмеялся он. — Всего лишь хотел привести пример. Одной вполне хватило бы, чтобы мучиться целую неделю.

Возражений не нашлось.

— Отлично, — продолжил друг. — Но ведь я курю их день напролет: с утра до вечера, да еще и с удовольствием. А почему? Всего лишь потому, что привык. Когда-то в молодости баловался дорогими гаванскими сигарами, но вскоре понял, что удовольствие не по карману. Выхода не было: обстоятельства заставили перейти на более дешевую марку. В то время я жил в Бельгии, и приятель показал вот эти. Не знаю, из чего они сделаны; не исключено, что из капустных листьев, вымоченных в гуано, — во всяком случае, поначалу мне именно так и казалось. Но они дешевы. Если покупать сразу пятьсот штук, то одна сигара обходится в три пенса. Я твердо решил их полюбить и начал тренироваться с одной в день. Признаюсь честно: было нелегко. Но я напомнил себе, что гаванские поначалу казались еще хуже. Курение — это процесс познания, а потому надо научиться быстро привыкать к новым вкусам. Я проявил настойчивость и победил. Не прошло и года, как мысль об очередной затяжке перестала вызывать отвращение, а к концу второго года ощущение дискомфорта почти исчезло. И вот теперь искренне предпочитаю свой сорт любым другим. О хорошей дорогой сигаре даже думать не хочется.

Я высказал предположение, что, возможно, проще оказалось бы совсем бросить курить.

— Подобные мысли порой посещали, — кивнул друг, — но беда в том, что некурящий мужчина всегда казался мне неинтересным собеседником. Курение объединяет.

Он откинулся на спинку кресла и выпустил изо рта огромное облако дыма, отчего небольшая комната тут же наполнилась отвратительным запахом, напоминавшим одновременно и о сточной канаве, и о кладбище.

— И это еще не все, — продолжил друг после паузы. — Возьмем, к примеру, мой кларет. Знаю, тебе он не нравится (я молчал, но выражение лица, очевидно, говорило само за себя). Да и всем остальным тоже, во всяком случае, тем, о ком могу судить. Три года назад, когда я еще жил в Хаммерсмите, с помощью этого замечательного вина нам удалось поймать двух воров. Негодяи взломали буфет и выпили сразу пять бутылок, а вскоре полицейский обнаружил их сидящими на ступеньках в сотне ярдов от места преступления. Обоим было так плохо, что сопротивляться они не могли. Полицейский пообещал, что сразу пригласит доктора, и бандиты послушно, как ягнята, поплелись в участок. С тех пор каждый вечер оставляю на столе полный графин.

Ну а мне этот кларет очень нравится. Иногда возвращаюсь совсем разбитым, но стоит выпить пару стаканов, как силы возвращаются. Выбрал я его по тому же принципу, что и сигары, — из-за дешевизны. Выписываю оптом прямо из Женевы, и выходит по двенадцать шиллингов за дюжину. Как они это делают, понятия не имею. Не хочу знать. Как ты, должно быть, помнишь, кларет довольно крепкий и действует безотказно.

А вот еще один убедительный пример всепобеждающей силы привычки, — продолжал друг. — У меня был один знакомый, чья жена отличалась невероятной болтливостью. Весь день она говорила, говорила и говорила, ни на миг не умолкая: с ним, при нем, о нем. Ночью он засыпал под ровный ритм ее несмолкающего голоса. Наконец красноречивая супруга умерла. Все начали горячо поздравлять вдовца и говорить, что теперь-то наконец он сможет пожить спокойно. Но это спокойствие напоминало безмолвие пустыни и не приносило ни капли радости. Привычный голос наполнял дом в течение двадцати четырех лет, проникал сквозь стены и, проносясь по саду мерными волнами, выплескивался на улицу. Внезапно воцарившаяся тишина тревожила и даже пугала. Дом стал чужим. Безутешный муж скучал по мимолетным утренним оскорблениям, обстоятельным вечерним упрекам и жалобам на сломанную жизнь возле уютно горящего камина. Сон пропал: он часами лежал с открытыми глазами, мечтая об успокоительном потоке привычной брани.

«Ах! — горько восклицал он. — Старая история! Умеем ценить лишь то, что теряем!»

В конце концов бедняга заболел. Доктора напрасно пичкали его снотворным. Дело кончилось тем, что в ходе авторитетного консилиума было решено: жизнь пациента напрямую зависит от определяющего условия — удастся ли ему в ближайшее время найти новую жену, способную запилить до состояния сонливости?

В округе имелось немало особ подобного типа, но, к сожалению, незамужние женщины не обладали необходимым опытом, а здоровье моего знакомого ухудшилось настолько, что времени на обучение не оставалось.

К счастью, в тот самый момент, когда горемыка уже стоял на грани отчаяния, в соседнем приходе скончался один человек. Сплетники утверждали, что жена заговорила мужа до смерти. Соискатель попросил, чтобы его представили, и на следующий же день после похорон нанес визит. Вдова оказалась сварливой старухой, так что процесс ухаживания потребовал истинного самоотречения, но выхода не было. Не прошло и полгода, как герой смог назвать ее своей женой.

К сожалению, замена оказалась далеко не равнозначной. Боевой настрой новой супруги разбивался о телесную слабость. Она не обладала ни той лексической свободой, ни тем напором энергии, которые отличали покойную супругу. Из своего любимого уголка в саду муж и вовсе не слышал ее голоса, а потому приходилось ставить кресло на веранду. Пока монолог продолжался, больной чувствовал себя прекрасно, но порой, стоило ему уютно устроиться с трубкой и газетой, внезапно наступала тишина.

Он опускал газету и некоторое время озабоченно прислушивался, а потом, не выдержав, окликал:

— Ты здесь, дорогая?

— Конечно, здесь. Где же мне быть, старый дурак? — отзывалась жена слабым от усталости голосом.

От этих слов лицо моего знакомого светлело.

— Продолжай, милая, — просил он. — Я слушаю. Обожаю, когда ты говоришь.

Но сил у бедной женщины уже не оставалось, и в ответ доносилось лишь презрительное фырканье вперемежку с невнятным бормотанием.

Он печально качал головой:

— Нет, это совсем не похоже на мою бедную Сьюзен. Ах, что это была за женщина!

По ночам новая жена старалась вовсю, и все же сравнение оказывалось не в ее пользу. Попилив супруга немногим более трех четвертей часа, она в изнеможении падала на подушку и засыпала. Приходилось осторожно трепать ее за плечо.

— Проснись, дорогая, — напоминал муж. — Ты что-то говорила по поводу Джейн. Кажется, я как-то неправильно смотрел на нее во время ленча.

Удивительно, — заключил монолог мой друг, — до какой степени мы зависим от привычек.

— В огромной степени, — поддержал я. — Один мой приятель постоянно рассказывал небылицы. А потом, когда однажды поведал правдивую историю, никто ему не поверил.

— До чего огорчительный случай, — покачал головой друг.

— Кстати, о привычках, — раздался из угла голос застенчивого незнакомца. — Могу рассказать чистую правду, в которую, спорю на доллар, вы не поверите.

— Доллара у меня нет, но готов поставить полсоверена, — отозвался друг, всегда отличавшийся неуемным спортивным азартом. — Но кто же будет судить?

— Согласен поверить на слово, — пообещал ненавязчивый незнакомец и безотлагательно начал повествование.


— Тот человек, чью историю вы услышите, был коренным жителем Джефферсон-Сити, штат Миссури, — пояснил он. — Родился в этом городе и за сорок семь лет не провел за его пределами ни единой ночи. Достойный гражданин пользовался всеобщим уважением — с девяти до четырех торговал москательными товарами, а свободное время посвящал пресвитерианской церкви. Утверждал, что хорошая жизнь не что иное, как хорошие привычки. Вставал в семь, в семь тридцать проводил семейную молитву, в восемь завтракал, в девять открывал магазин. К четырем подавали лошадь, около часа он катался и к пяти приезжал домой. Принимал ванну, пил чай, до половины седьмого играл с детьми и читал им книжки (он был хорошим семьянином). К семи одевался и выходил к обеду, а после обеда отправлялся в клуб и до четверти одиннадцатого играл в вист. Возвращался в десять тридцать, к вечерней молитве, а в одиннадцать ложился спать. В течение двадцати пяти лет ни разу не менял распорядок дня: режим вошел в плоть и кровь. По действиям уважаемого джентльмена можно было сверять церковные часы, а местные астрономы пользовались его пунктуальностью, чтобы убедиться в безупречности вращения Земли вокруг Солнца.

И вот настал день, когда в Лондоне скончался дальний родственник, торговавший с Ост-Индией и некогда носивший титул лорд-мэра. Наш герой остался в качестве единственного наследника и исполнителя завещания. Перешедший в его руки бизнес отличался сложностью и требовал вдумчивого управления. Он решил оставить дела в Джефферсон-Сити на попечение сына от первого брака, теперь уже взрослого молодого человека двадцати четырех лет, устроиться в Лондоне с новой семьей и заняться торговлей с Ост-Индией.

Четвертого октября джентльмен отбыл из Джефферсон-Сити, а семнадцатого прибыл в Лондон. Морское путешествие оказало на организм крайне неблагоприятное воздействие, так что в заранее арендованный дом на Бейсуотер-стрит бедняга приехал совсем больным. Впрочем, пары дней в постели хватило, чтобы встать на ноги, и в среду вечером бизнесмен мужественно объявил о твердом намерении завтра же отправиться в контору и заняться делами. В четверг, однако, проснулся лишь в час дня. Жена сказала, что не хотела будить в надежде на благотворное воздействие сна. Джентльмен согласился, немедленно встал и оделся. Заявил, что не хочет начинать новую жизнь с пренебрежения религиозным долгом, собрал слуг и детей, в половине второго провел в столовой обычную семейную молитву и после сытного завтрака к трем часам приехал в Сити.

Репутация безупречно пунктуального американца уже достигла берегов туманного Альбиона, и позднее появление хозяина вызвало всеобщее удивление. Он объяснил обстоятельства и отдал распоряжения на завтра, планируя начать работу с половины десятого утра.

В конторе задержался надолго и домой вернулся поздно. Во время обеда, всегда очень сытного, смог съесть только немного фруктов и пирожное, а утрату аппетита объяснил отсутствием привычной верховой прогулки. Весь вечер чувствовал себя не в своей тарелке. Сказав, что, должно быть, сказывается тоска по партии в вист, решил безотлагательно отправиться на поиски приличного спокойного клуба. В одиннадцать, как обычно, лег в постель вместе с женой, однако уснуть не смог. Крутился и вертелся, вертелся и крутился, но сон все не приходил, а энергии лишь прибавлялось. Вскоре после полуночи появилось неистребимое желание встать и пожелать детям спокойной ночи. Он набросил халат и прокрался в детскую. Случилось так, что скрип двери разбудил малышей. Отец обрадовался, завернул обоих в одеяло и до часу ночи рассказывал поучительные истории, после чего поцеловал и пожелал крепкого сна, а сам ощутил приступ голода. Спустился вниз, в кухню, от души наелся пирога с дичью и закусил огурцом.

В спальню вернулся умиротворенным, однако заснуть так и не смог. До пяти лежал, размышляя о бизнесе, и только под утро задремал.

Проснулся ровно в час. Жена заверила, что всеми силами пыталась разбудить, но ничего не вышло. Бизнесмен расстроился и рассердился. Не будь он человеком искренне верующим, непременно бы выругался. Программа четверга повторилась с точностью до минуты, и в Сити он снова приехал к трем.

Так продолжалось в течение месяца. Человек пытался себя перебороть, но напрасно. Каждое утро, вернее, каждый день просыпался в час. Каждую ночь воровато крался в кухню и наедался до отвала, а потом до пяти бодрствовал.

Понять, что происходит, не мог никто: ни он сам, ни домашние. Доктор прописал лечение от водянки мозга, гипнотической безответственности и наследственной склонности к лунатизму. Бизнес тем временем страдал, здоровье ухудшалось. Казалось, страдалец живет наизнанку. Дни не имели ни начала, ни конца — одну лишь середину. Ни на отдых, ни на физические упражнения времени катастрофически не хватало. В тот момент, когда его посещало желание жить и общаться, все вокруг уже давно спали.

Объяснение пришло совершенно случайно. Однажды после ужина старшая дочка учила уроки.

— Интересно, а сколько сейчас времени в Нью-Йорке? — спросила она, подняв голову от учебника географии.

— В Нью-Йорке? — переспросил отец и посмотрел на часы. — Сейчас посчитаем. У нас десять, а разница составляет немногим больше четырех с половиной часов. О, примерно половина шестого.

— Значит, в штате Миссури, — вступила в разговор жена, — еще меньше. Разве не так?

— Действительно, — подтвердила девочка, посмотрев на карту. — Джефферсон-Сити примерно на два градуса западнее, а это означает, что сейчас там…

Отец вскочил.

— Понял! — закричал он. — Все понял!

— Что понял? — в тревоге уточнила супруга.

— То, что сейчас в Джефферсоне четыре часа, то есть самое время для верховой прогулки. Вот что мне необходимо!

Сомнений не оставалось. Еще бы! В течение двадцати пяти лет пунктуальный джентльмен жил строго по часам. Но по часам, которые показывали время в американском городе Джефферсон-Сити, а не в Лондоне. Преодолев океан, он изменил свои географические координаты, но не себя самого. Сложившиеся за четверть века привычки не могли исчезнуть даже по приказу солнца.

Он обдумал проблему во всех деталях и пришел к выводу, что единственный выход — вернуться к прежней жизни. Трудности отступления казались весьма серьезными, но в любом случае они не шли в сравнение с нынешним положением вещей. Герой наш оказался до такой степени замкнутым в собственных привычках, что не мог адаптироваться к обстоятельствам. Следовательно, обстоятельства должны были адаптироваться к его образу жизни.

Он установил новый рабочий график — с трех до десяти — и покидал офис в половине десятого. В десять садился верхом и отправлялся на прогулку в Гайд-парк, причем особенно темными ночами брал фонарь. Новость о чудаке быстро распространилась по городу, и посмотреть на необычного всадника собирались толпы зевак.

В час ночи он обедал, после чего отправлялся в клуб. Найти тихое приличное место, где посетители согласились бы играть в вист до четырех утра, не удалось, а потому пришлось стать завсегдатаем небольшого карточного притона в Сохо, где основной игрой считался покер. Полиция время от времени устраивала там чистки, но благодаря респектабельной внешности новому посетителю всякий раз удавалось ускользнуть.

В половине пятого он возвращался домой, будил семью и слуг и всех, от мала до велика, строил на вечернюю молитву. В пять ложился в постель и мгновенно засыпал.

В Сити над чудаком подшучивали, на Бейсуотер-стрит качали головами, однако он не обижался. Единственное, что по-настоящему огорчало, — это отсутствие духовного общения. По воскресеньям, в пять часов дня, он рвался в церковь, на службу, однако идти было некуда. В семь грустно поедал скромную дневную пищу. В одиннадцать подкреплялся чаем с булочками, а в полночь вновь начинал тосковать по гимнам и проповедям. В три ужинал хлебом и сыром и ложился спать рано — в четыре утра — в состоянии крайнего разочарования.


Застенчивый незнакомец замолчал, а мой друг встал, достал из кармана полсоверена, ни слова не говоря, положил на стол и взял меня под руку. Мы вместе вышли на палубу.

Не от мира сего

Вы приглашаете его на обед в четверг, чтобы представить нескольким джентльменам, которые давно мечтают с ним познакомиться.

— Только не перепутай, — предупреждаете вы, вспоминая прошлые промахи, — и не приди в среду.

Он добродушно смеется и пытается найти ежедневник.

— Не волнуйся, в среду не приду: предстоит рисовать фасоны платьев в Мэншн-Хаусе. А в пятницу уезжаю в Шотландию, чтобы в субботу попасть на открытие выставки. Так что в этот раз ничего не случится. Куда же, черт возьми, он запропастился? Ну ничего, сейчас запишу вот здесь. Ты свидетель!

Вы стоите над ним, пока он что-то царапает на чистом листе, а потом вешает лист над столом. Теперь уже можно не беспокоиться, и вы уходите.

— Надеюсь, он появится, — говорите вы жене в четверг вечером, одеваясь к обеду.

— А ты уверен, что он все правильно понял? — с нескрываемым подозрением уточняет жена, и сразу становится ясно: во всех неурядицах она обвинит вас и только вас.

Часы бьют восемь, и гости начинают собираться. В половине девятого жену таинственно вызывают в коридор, где горничная сообщает: в случае дальнейшего промедления кухарка полна решимости умыть руки — и в прямом, и в переносном смысле.

Жена возвращается в комнату и заявляет, что если обед вообще планируется, то лучше приступить к процедуре немедленно. Она определенно считает, что, притворяясь, будто ждете приятеля, вы просто разыгрываете роль, и было бы более мужественно и честно признаться, что попросту забыли его пригласить.

Пока подают суп и рыбу, вы рассказываете анекдоты о его необязательности. К тому времени, когда на столе появляется главное блюдо, пустой стул начинает навевать печальные мысли, а к жаркому разговор как-то сам собой переходит на умерших родственников.

В пятницу, в четверть девятого, он подлетает к двери и начинает истошно трезвонить. Услышав в холле знакомый голос, вы выходите навстречу.

— Прости за опоздание! — жизнерадостно вопит он. — Бестолковый возница свернул на Альфред-плейс вместо…

— И чего же ты хочешь теперь, когда все-таки явился? — перебиваете вы, испытывая множество разнообразных чувств, но только не симпатию. Он относится к числу старых друзей, и потому в данном случае грубость вполне позволительна.

Он смеется и хлопает вас по плечу.

— Чего хочу? Разумеется, обеда, дорогой мой. Умираю с голоду.

— О, в таком случае придется поискать что-нибудь съестное в другом месте, — ворчите вы. — Здесь рассчитывать не на что.

— О чем ты, черт возьми? — возмущается он. — Ты же сам приглашал меня на обед.

— Ничего подобного, — отрицаете вы. — Я приглашал тебя на обед в четверг, а не в пятницу.

Он недоверчиво хмурится.

— А почему же тогда в голове отложилась пятница?

— Потому что у тебя такая голова, что, когда речь идет о четверге, в ней застревает пятница, — объясняете вы и злорадно добавляете: — Кажется, в пятницу ты должен был уехать в Эдинбург.

— О небо! — восклицает он. — Так и есть!

Не произнеся больше ни слова, бедняга выскакивает на улицу, и вы слышите, как он бежит по дороге, пытаясь остановить извозчика, которого только что отпустил.

Вы возвращаетесь в кабинет и не без удовольствия осознаете, что в Шотландию рассеянный джентльмен поедет в вечернем костюме, а утром ему придется отправить портье в магазин готовой одежды. Что ж, поделом!

Еще хуже дела обстоят в том случае, когда приятелю самому приходится выступать в роли хозяина. Вспоминаю, как однажды довелось побывать в его плавучем доме. В первом часу дня мы сидели на корме, болтая в воде ногами, — место было уединенное, где-то между Уолингфордом и Дейз-Локом. Внезапно из-за поворота реки показались два ялика, в каждом из которых каким-то чудом помещалось по шесть человек — все весьма нарядно одетые. Завидев нас, леди и джентльмены принялись размахивать носовыми платками и зонтиками.

— Эй! — окликнул я. — Какие-то люди бурно тебя приветствуют.

— Здесь всегда так, — не глядя, ответил он. — Должно быть, какая-нибудь подвыпившая компания из Абингдона.

Лодки подплыли ближе. На расстоянии двух сотен ярдов на носу первой появился пожилой человек и громко позвал моего спутника по имени.

Услышав голос, Маккью вздрогнул так, что едва не свалился в воду.

— Боже мой! — в отчаянии воскликнул он. — Совсем забыл!

— О чем забыл? — забеспокоился я.

— Это же Палмеры, Грэмы и Хендерсоны. Я пригласил их всех на ленч, а на борту нет ничего, кроме двух отбивных и фунта картошки. И слугу, как назло, отпустил на выходной.

В другой раз мы вместе отправились на ленч в «Джуниор Хогарт». Неожиданно к столу подошел человек по имени Хиллиард, наш общий знакомый.

— Что делаете днем? — поинтересовался он, усаживаясь напротив.

— Хочу остаться здесь и написать несколько писем, — ответил я.

— Если свободен, поедем со мной, — предложил Маккью. — Собираюсь отвезти Лину в Ричмонд. — Лина была той молодой леди, с которой он, по его собственным словам, был обручен; впрочем, впоследствии выяснилось, что обручен он сразу с тремя, но о двух других напрочь забыл. — На заднем сиденье места хватит.

— Отлично! — обрадовался Хиллиард, и оба укатили в экипаже.

Часа через полтора Хиллиард вошел в курилку клуба страшно расстроенный и почти упал на стул.

— Ты ведь собирался поехать с Маккью в Ричмонд, — удивился я.

— Собирался, — мрачно подтвердил он.

— Что-то случилось?

— Да.

Он решительно не был склонен к разговору.

— Коляска перевернулась?

— Нет, только я.

Стало ясно, что и нервы пострадавшего, и манера изъясняться действительно подверглись серьезным испытаниям.

Я терпеливо ждал объяснений, и спустя некоторое время кое-какие подробности путешествия все-таки последовали.

— До Патни мы добрались благополучно, только один раз случайно задели трамвай. Начали подниматься в гору, и здесь Маккью неожиданно свернул за угол. Ты знаешь его манеру поворачивать: по обочине, через дорогу и прямиком в фонарь. Разумеется, обычно готовишься к маневру заранее, но на сей раз я совсем не ожидал, что он вздумает свернуть. В итоге оказался в пыли, посреди улицы, а все вокруг бесцеремонно пялились и показывали пальцами.

В таких случаях только через несколько минут начинаешь соображать, что произошло, и когда я поднялся, Маккью и Лина были уже далеко. С четверть мили я бежал за ними и кричал во весь голос, а вслед за мной неслась толпа мальчишек, и все они тоже вопили, как ненормальные. Но с тем же успехом можно было звать мертвого, так что я сел в омнибус и поехал обратно.

Если они хоть что-нибудь соображали, то должны были заметить, что коляска стала легче. Я ведь не пушинка, — обиженно заключил Хиллиард.

Через несколько минут бедняга пожаловался на головную боль и собрался домой. Я предложил вызвать извозчика, но он отказался, пояснив, что хочет пройтись пешком.

Вечером я встретил Маккью в Сент-Джеймсском театре. Давали премьеру, и он делал зарисовки для журнала «График», но, едва меня завидев, поспешил навстречу.

— Ты-то мне и нужен! — воскликнул он. — Скажи на милость, я возил сегодня Хиллиарда в Ричмонд?

— Возил, — подтвердил я.

— Вот и Лина говорит то же самое, — вздохнул он. — Но клянусь, когда мы приехали в отель «Квинс», его с нами не было.

— Совершенно верно, — ответил я. — Ты выбросил его в Патни.

— Выбросил в Патни! — горестно повторил Маккью. — Совершенно не помню!

— Зато он помнит, — язвительно заметил я. — До отказа переполнен воспоминаниями.

Все утверждали, что наш рассеянный друг никогда не женится; абсурдно предполагать, что в одно и то же утро ему удастся вспомнить назначенный час, церковь и девушку. А если даже жених и доберется до алтаря, то забудет, зачем пришел, и отдаст невесту собственному шаферу. Хиллиард и вообще утверждал, что Маккью уже женат, но только успел об этом забыть. Сам я не сомневался, что даже если он каким-то чудом и вступит в брак, то этот факт вылетит из дырявой памяти уже на следующий день.

Но все ошиблись. Чудо действительно свершилось, и церемония должным образом прошла с начала до конца, так что если идея Хиллиарда верна (чего лично я отнюдь не исключаю), то серьезных неприятностей не избежать. Что касается моих собственных опасений, то один лишь взгляд на невесту их рассеял. Избранница оказалась очаровательной, жизнерадостной молодой леди, но совсем не напоминала особу, способную позволить забыть и о себе, и о бракосочетании.

Свадьба состоялась весной, и с тех пор мне не доводилось встречать своего рассеянного приятеля. Летом я поехал в Шотландию, а на обратном пути на несколько дней остановился в Скарборо. После ужина надел плащ и отправился на прогулку. Дождь лил безжалостно, но после месяца в Шотландии английскую погоду как-то перестаешь замечать, а мне очень хотелось подышать свежим воздухом. Шагая против ветра по темному берегу, я внезапно наткнулся на скрюченную фигуру — какой-то несчастный пытался укрыться от разбушевавшейся стихии возле каменной стены водолечебницы.

Я ожидал, что услышу возмущенную отповедь, но человек оказался слишком изможденным и расстроенным, чтобы возражать.

— Прошу прощения, — заговорил я. — Не заметил.

При звуке голоса незнакомец вскочил.

— Это ты, старик?

— Маккью! — изумленно воскликнул я.

— Слава Богу! — проговорил он, отчаянно тряся мою руку. — В жизни так не радовался появлению человека.

— Но какого черта! — отозвался я. — Что ты здесь делаешь? Смотри, промок до костей!

Одет он был в легкие фланелевые брюки и теннисную куртку.

— Кто же мог подумать, что пойдет дождь? Утро было чудесным.

Я начал опасаться, что несчастный переутомился и заработал воспаление мозга.

— Почему не идешь домой? — с тревогой спросил я.

— Не могу, — грустно ответил Маккью. — Не знаю, где живу. Забыл адрес. Ради Бога, отведи куда-нибудь и накорми. Умираю с голоду.

— А деньги у тебя есть? — осведомился я, когда мы свернули к гостинице.

— Ни единого пенса, — ответил он. — Мы с женой приехали сюда из Йорка около одиннадцати. Оставили вещи на станции и побежали искать квартиру. Как только устроились, я переоделся, пообещал Мод вернуться к часу на ленч и отправился на прогулку. Но, как последний кретин, не потрудился узнать адрес и даже не заметил, куда иду.

Просто ужасно! Понятия не имею, как теперь найду жену. Надеялся, что, может быть, вечером она пойдет принимать водные процедуры, и с шести часов торчал у ворот лечебницы. Вход стоит три пенса, а у меня их нет.

— Неужели не помнишь, как выглядят улица и дом?

— Не обратил внимания. Предоставил все хлопоты Мод, чтобы не забивать понапрасну голову.

— А в пансион заглядывать не пробовал? — сочувственно спросил я.

— Еще как пробовал! — горько воскликнул он. — Весь день только и делал, что стучал во все двери и выяснял, не живет ли здесь миссис Маккью. Но каждый раз дверь захлопывалась прямо перед носом; никто даже разговаривать не желал. Обратился к полицейскому — надеялся, что он предложит какой-нибудь выход, но идиот только рассмеялся. Я так рассвирепел, что дал ему в глаз. Естественно, пришлось убегать. Скорее всего сейчас меня разыскивают.

Потом я пошел в ресторан, — мрачно продолжал несчастный, — и попытался выпросить в долг отбивную. Ничего не вышло: хозяйка заявила, что уже не раз слышала эту сказку, и выгнала на глазах у всех. Если бы ты не появился, осталось бы одно: утопиться.

Я привел Маккью к себе и дал кое-какую одежду. Согревшись и подкрепившись, он начал рассуждать спокойнее, однако обстоятельства действительно складывались крайне неблагоприятно. Свою лондонскую квартиру супруги заперли, а родственники жены давно уже путешествовали за границей, так что некому было даже отправить письмо с просьбой переслать по месту пребывания адресата, и не было никого, с кем Мод могла бы связаться. Перспектива новой встречи оставалась весьма туманной.

К тому же складывалось впечатление, что, несмотря на искреннюю любовь к жене и несомненное желание получить ее обратно, приятель ждал воссоединения без особой радости — если, конечно, воссоединению вообще суждено было состояться.

— История покажется ей странной, — задумчиво бормотал он, сидя на кровати и стаскивая носки. — Да, вряд ли она поверит.

На следующий день, в среду, мы отправились к адвокату и подробно изложили суть проблемы. Он немедленно приступил к опросу всех владельцев пансионов, и в результате в четверг, во второй половине дня, пропавший муж был возвращен законной супруге (примерно так же, как герой известного фарса театра «Адельфи»).

Во время следующей встречи я полюбопытствовал, что сказала миссис Маккью.

— О, именно то, что я и ожидал, — ответил мистер Маккью. Вот только не объяснил, чего он ожидал.

Очаровательная женщина

— Неужели тот самый мистер Н.?

Карие глаза светились приятным удивлением, смешанным с живым интересом.

Леди перевела взгляд с меня на общего знакомого, который представил нас друг другу, и расцвела чарующей, исполненной светлой надежды улыбкой.

— Единственный и неповторимый, — со смехом заверил знакомый и оставил нас наедине.

— Всегда представляла вас степенным человеком средних лет, — призналась леди и слегка порозовела. — Право, очень, очень рада знакомству. Слова звучали вполне традиционно, но голос обволакивал теплой лаской.

— Давайте немного поболтаем. — Она опустилась на маленький диванчик и знаком пригласила сесть рядом.

Я неуклюже плюхнулся: голова слегка гудела, словно после лишнего бокала шампанского. В то время я переживал литературное детство. Одна тоненькая книжица, несколько эссе и статей, рассеянных по малоизвестным изданиям, — вот и весь вклад в современный культурный процесс. Неожиданное открытие оказалось чрезвычайно волнующим: столь очаровательная особа знает мое имя, что-то обо мне думает и даже рада знакомству!

— И вы действительно написали эту умную книжку? — продолжала леди. — И все блестящие статьи в журналах? О, до чего же, наверное, приятно быть талантливым!

Она с сожалением вздохнула, и столь изящное выражение зависти стрелой пронзило мое сердце. Пытаясь утешить, я начал бормотать какой-то натужный комплимент, однако собеседница тут же остановила меня движением веера. Подумав, я решил, что она поступила правильно: то, что я собирался сказать, можно было бы выразить значительно более убедительно.

— Знаю-знаю, — рассмеялась обаятельная особа. — Не надо меня хвалить, не трудитесь. К тому же опасаюсь услышать подобные слова из ваших уст. Вы ведь умеете быть таким ироничным!

Я постарался сделать вид, что действительно умею, но только не по отношению к ней.

Леди на миг положила ладонь (без перчатки!) на мою руку. Если бы ощущение продлилось два мига, то я непременно рухнул бы перед ней на колени или встал на голову у ее ног — словом, опозорился бы на глазах у всех. Но, к счастью, она знала меру и ограничилась одним-единственным приятным мгновением.

— Не жду от вас комплиментов, — продолжала она. — Хочу, чтобы мы оставались друзьями. Конечно, по возрасту я гожусь вам в матери. — Кажется, ей исполнилось тридцать два, но выглядела она не старше двадцати шести; мне же было двадцать три, и для своего возраста я был ужасно глуп. — Но вы знаете жизнь и совсем не похожи на всех остальных. Общество так пусто и искусственно, не находите? Если бы вы знали, как иногда хочется забыть об окружающих и встретить того, кому можно открыть душу, кто сумеет понять. Почему бы вам не навещать меня время от времени? По средам я всегда дома; мы бы беседовали, и вы могли бы радовать меня своими умными мыслями.

Я подумал, что, возможно, ей захочется услышать коекакие мысли здесь и сейчас, однако в эту минуту подошел один из скучных светских джентльменов и пригласил на ужин. Собеседнице пришлось меня оставить. Но прежде чем окончательно скрыться в толпе, она обернулась и бросила взгляд одновременно насмешливый и жалостливый. Смысл его я понял без особого труда. Прекрасные глаза умоляли: «Пожалейте меня, рядом с этим пресным созданием недолго умереть от скуки».

Я пожалел.

Перед уходом старательно обошел все комнаты, пытаясь найти новую знакомую. Хотелось выразить искреннее сочувствие и поддержку. Но, обратившись к дворецкому, узнал, что леди уехала рано, в сопровождении все того же пресного джентльмена.

Спустя две недели, проходя по Риджент-стрит, я случайно встретил одного молодого коллегу, и мы вместе отправились на ленч в «Монико».

— Вчера познакомился с очаровательной женщиной, — похвастался он. — Миссис Клифтон Кортни. Восхитительная особа!

— О, так, выходит, теперь и ты ее знаешь? — воскликнул я. — Мы давние друзья. Ей очень хочется, чтобы я ее навестил. Непременно надо будет нанести визит.

— Понятия не имел о вашем знакомстве, — заметил он. Его энтузиазм несколько поубавился, однако вскоре чувства снова взяли верх. — На редкость умная леди, — продолжал приятель-литератор. — Боюсь только, что сам я ее немного разочаровал. — Он засмеялся, как бы опровергая смехом свои слова. — Представляешь, не могла поверить, что я и есть тот самый мистер Смит. Прочитала мою книгу и решила, что я — джентльмен почтенного возраста.

Я тоже читал эту книгу и ни за что не дал бы автору больше восемнадцати. Ошибка в определении возраста свидетельствовала о печальном отсутствии проницательности, однако доставила писателю искреннюю радость.

— Мне так ее жаль, — продолжал он. — Бедняжка вынуждена терпеть лицемерное, полное притворства и лести светское общество. «Не представляете, — призналась она мне, — до чего хочется встретить понимающего человека, которому можно было бы открыть душу». Собираюсь навестить ее в ближайшую среду.

Я решил составить приятелю компанию. Беседа с хозяйкой не получилась столь конфиденциальной, как хотелось бы: в гостиной, рассчитанной на восьмерых, собралось человек восемьдесят, причем из всех присутствующих я знал только коллегу, который меня привел, но никак не мог его отыскать. И все же после часа бесцельных блужданий в духоте и тоске удалось перекинуться парой слов с очаровательной леди.

Она приветствовала меня с улыбкой, в сиянии которой я сразу забыл о недавних страданиях, и на один-единственный миг сжала прелестными пальчиками руку.

— Как мило с вашей стороны сдержать слово, — заметила она. — Все эти пустые люди так утомляют! Присядьте и расскажите обо всем, что делаете.

Она слушала примерно десять секунд, а потом перебила:

— А ваш умный друг, вместе с которым вы пришли? Я познакомилась с ним у милейшей леди Леннон. Он тоже что-нибудь пишет?

Я объяснил, что умный друг уже кое-что написал.

— Не могли бы вы рассказать, что именно? — попросила она. — На литературу остается ужасно мало времени, а потому приходится читать только те книги, которые помогают стать лучше. — Она одарила меня красноречивым благодарным взглядом.

Я, как мог, описал работу приятеля и даже процитировал несколько пассажей, которыми он особенно гордился.

Одно предложение тронуло хозяйку до глубины души: «Объятия хорошей женщины — это спасательный круг, брошенный с небес».

— О, как прекрасно! — воскликнула она. — Умоляю, скажите еще раз.

Я снова произнес афоризм, а она повторила за мной — как школьница, слово в слово.

Но в эту минуту в разговор вмешалась какая-то крикливая старуха, и я поспешил ретироваться в угол, где тщетно попытался изобразить безмятежное довольство.

Когда терпение окончательно лопнуло, я твердо решил отправиться восвояси. Поискал глазами друга и, увидев, что он погружен в беседу с прелестной хозяйкой, подошел и остановился неподалеку. Темой обсуждения оказалось недавнее кровавое преступление в Ист-Энде. Пьяная женщина была убита мужем, трудолюбивым ремесленником, доведенным до отчаяния разрухой в доме.

— Ах, — говорила леди, — женщина обладает безграничной властью над мужчиной! Всякий раз, когда слышу о каком-нибудь происшествии, вспоминаю ваши потрясающие строки: «Объятия хорошей женщины — это спасательный круг, брошенный с небес».


Относительно религиозных и политических взглядов миссис Клифтон Кортни мнения решительно расходились. Вот что, например, изрек пастор евангелической церкви:

— Преданная Господу дщерь, сэр. Христианка того не бросающегося в глаза, ненавязчивого типа, на котором всегда держалась наша Церковь. Горжусь знакомством с этой женщиной и счастлив верить, что мои скромные проповеди помогают отвратить пылкое сердце от свойственных времени фривольностей и направляют пытливую мысль на высшие цели. Добрая прихожанка, сэр, добрая прихожанка в лучшем смысле слова.

Бледный, аристократического вида молодой аббат с сияющими старомодным энтузиазмом глубоко посаженными глазами в приватной беседе с некоей графиней высказался следующим образом:

— Питаю огромные надежды в отношении нашей дорогой подруги. Ей сложно отделить узы времени от уз любви. Все мы слабы, и все же ее сердце тянется к Матери Церкви, как дитя, выросшее среди чужаков, но даже спустя многие годы тоскующее по вскормившей его груди. Мы с ней часто встречаемся, и я — даже я — способен оказаться тем гласом в пустыне, который вернет заблудшую овцу в стадо.

А вот что написал другу великий проповедник теософии сэр Гарри Беннет: «Невероятно одаренная женщина, определенно тяготеющая к правде. Женщина, способная направлять собственную жизнь. Она не боится мыслить и рассуждать, любит мудрость. Мне довелось немало с ней беседовать, и всякий раз она схватывала смысл сказанного с необычайной быстротой восприятия. Убежден, что все мои аргументы попали в плодотворную почву и прорастут щедрыми плодами. С нетерпением жду того не столь далекого времени, когда миссис Клифтон Кортни станет полноправным членом нашего небольшого сообщества. Не кривя душой, могу заверить, что считаю ее обращение практически свершившимся фактом».

Полковник Максим всегда отзывался о леди как о «прекрасной опоре государства».

— Сейчас, когда враг вероломно затесался в наши ряды, — говорил румяный старый воин, — каждому настоящему мужчине… и каждой настоящей женщине надлежит встать на защиту страны. Слава и почет тем благородным дамам, которые, подобно миссис Клифтон Кортни, преодолевают природную неприязнь к публичности и в тяжелые времена кризиса выступают на борьбу с разыгравшимися на нашей земле силами хаоса и предательства.

— Но, — робко возразил кто-то из слушателей, — молодой Джоселин утверждает, что миссис Клифтон Кортни придерживается несколько радикальных взглядов на социальные и политические вопросы.

— Джоселин! — презрительно воскликнул полковник. — Вот еще! Возможно, на какой-то незначительный период длинные волосы и напыщенная риторика этого юнца и произвели на данную особу некоторое впечатление. Но тешу себя надеждой, что сумел вовремя вставить спицы в колеса мистера Джоселина. Да, дамы и господа, леди дала согласие в следующем году баллотироваться на пост гранд-дамы «Лиги подснежника» по округу Бермондси. Что скажет на это негодяй Джоселин?

И вот что сказал Джоселин:

— Знаю, что эта леди слаба. Но не виню ее, а лишь испытываю чувство жалости. Рано или поздно придет время, когда женщина перестанет быть марионеткой, танцующей по приказу безмозглого мужчины, когда женщину не будут пугать социальным остракизмом за стремление следовать голосу собственной совести, а не распоряжениям какого-нибудь деспотичного родственника. Только тогда можно будет ее судить. Я не вправе предать доверие, оказанное страдающей душой, но разрешаю сообщить этому забавному ископаемому, полковнику Максиму, что и он сам, и прочие старцы округа Бермондси вполне могут избрать миссис Клифтон Кортни президентом «Лиги подснежника» и пользоваться данным обстоятельством по собственному усмотрению. Они получат лишь внешнюю оболочку этой особы. Сердце ее бьется в унисон с теми, кто идет вперед, а глаза устремляются навстречу грядущей заре.


Несмотря на разногласия, все проявили полное единодушие в одном: очаровательная женщина.

Уибли и дух

Признаюсь честно: мне ни разу не довелось лично встретиться с духом, проживавшим в доме адвоката Уибли. Однако самого Уибли я знал хорошо, а потому и о его ближайшем соседе слышал немало интересного.

Дух был исключительно предан Уибли, а Уибли чрезвычайно любил духа. Сам я потусторонними явлениями никогда не интересовался, и ни одно привидение, в свою очередь, не проявляло интереса к моей скромной персоне. Но у меня есть друзья, которым они покровительствуют, а потому сознание мое открыто и готово к обсуждению темы. О духе Уибли хочется говорить со всем возможным уважением. Следует признать, что создание отличалось трудолюбием и добросовестностью, так что жить с ним рядом было, должно быть, очень приятно. Единственное, что можно поставить ему в укор, — это очевидное отсутствие здравого смысла.

Дух появился в доме вместе с резным секретером, который Уибли купил на Уордур-стрит, приняв за дубовый. На деле же мебель оказалась сделанной из каштана, причем в Германии. Поначалу обитатель вел себя вполне прилично и не произносил ничего, кроме «да» и «нет», да и то исключительно в тех случаях, когда к нему обращались.

По вечерам Уибли нередко забавлялся, задавая разнообразные вопросы, причем темы для обсуждения выбирал относительно простые. Например, спрашивал:

— Ты здесь?

Собеседник отвечал по-разному: иногда подтверждал свое присутствие, а иногда опровергал.

— Ты меня слышишь? Ты счастлив?

И так далее, не углубляясь в сложные рассуждения.

Дух заставлял секретер скрипеть. Три скрипа означали «да», а два соответственно «нет». Порой на один вопрос поступали сразу оба взаимоисключающих ответа, и подобный подход Уибли трактовал как излишнюю скрупулезность. Когда к духу никто не обращался, тот начинал разговаривать сам с собой, снова и снова повторяя по очереди «да» и «нет» — так беспорядочно и уныло, что в душе рождалась жалость к несчастному одинокому созданию.

Спустя некоторое время Уибли купил стол и начал вовлекать привидение в более активные диалоги. Чтобы доставить приятелю удовольствие, я ассистировал на первых сеансах, однако в моем присутствии собеседник ограничивался скупыми замечаниями и упорно сохранял замкнутость, больше похожую на тупость. Уибли пояснил, что дух считает мое к себе отношение предвзятым, а потому недолюбливает и воздерживается от общения. Обвинение было напрасным: я вовсе не испытывал преступного недоверия, во всяком случае, на первых порах. Приходил специально для того, чтобы послушать, как дух разговаривает, и искренне хотел услышать его речь. Готов был слушать час подряд. Утомляла нерешительность в начале беседы и глупость в использовании длинных слов, в которых собеседник делал массу ошибок. Помню, как-то раз Уибли, Джобсток (партнер Уибли по адвокатскому бизнесу) и я сидели битых два часа кряду, пытаясь понять, что означает некое странное, напоминавшее шипение сочетание звуков. Пауз собеседник не признавал и даже никогда не намекал, где заканчивается одно предложение и начинается другое. Не предупреждал и об использовании личных имен. Его понятие о вечерней беседе ограничивалось беспорядочной цепочкой из сотни гласных и согласных, а нам предстояло самим решить, что могло бы означать туманное высказывание.

Поначалу мы предположили, что дух говорит о какой-то особе по имени Эстер (правда, произнесенные звуки не совсем соответствовали общепринятому написанию), и попытались расшифровать предложение, исходя из данной гипотезы. Получилось что-то вроде «Эстер враги боятся». У Уибли как раз была племянница по имени Эстер, и мы решили, что предупреждение относится к данной персоне. Но то ли она была нашим врагом и нам следовало ее бояться, то ли надо было бояться ее врагов (в таком случае кем они были?), мы не знали. Возможно, впрочем, речь шла о наших врагах, которых пугала Эстер, или о ее личных неприятелях, или о недоброжелателях в целом. В любом случае высказывание оставалось почти неразрешимой загадкой. Мы спросили у стола, имел ли он в виду первое из многочисленных предположений, и стол ответил «нет». Спросили, что вообще он хотел сказать, и стол произнес «да».

Невразумительный ответ крайне меня раздосадовал, но Уибли объяснил, что дух рассердился на нас за глупость (довольно странно, не правда ли?), и добавил, что в плохом настроении он всегда сначала говорит «нет», а потом «да». Мы с Джобстоком вспомнили, что дух целиком и полностью принадлежит Уибли, а мы находимся в его доме. Пришлось взять себя в руки и начать эксперимент заново.

На этот раз было решено отказаться от теории с кодовым названием «Эстер». Джобсток предложил в качестве первого слово «честно», хотя и признал, что гипотеза основана не на написании, а исключительно на фонетическом образе слова. Он представил высказывание следующим образом: «Честно! Вы здесь, мисс Ферт!»

Уибли саркастически попросил пояснить, что именно означает фраза.

По-моему, Джобсток начал терять терпение. Мы весь вечер просидели скрючившись вокруг какого-то дурацкого одноногого стола и в итоге не смогли услышать ничего толкового, кроме этой сомнительной сплетни. Дополнительным оправданием может служить и тот факт, что Уибли выключил свет, а огонь в камине погас сам собой. Короче говоря, Джобсток ответил, что трудно понять, о чем рассуждает мебель, если речь звучит до абсурда невнятно.

— Во-первых, твой дух постоянно делает ошибки, — ворчал он, — а во-вторых, он угрюм и необщителен. Если бы это был мой дух, то я непременно нанял бы еще одного, чтобы прогнать самозванца из дома.

В обычной жизни Уибли оставался милым, добродушным и тихим человеком, однако любой выпад в адрес дорогого, хотя и эфемерного создания мгновенно пробуждал в нем зверя, и я всерьез испугался, что за неосторожным высказыванием Джобстока последует нешуточная ссора. К счастью, мне удалось вернуть мысли хозяина к размышлению о загадочном изречении, и дело ограничилось несколькими невнятными замечаниями о смехе глупцов и полном отсутствии почтения к священным объектам — верном признаке ограниченного ума.

Мы рассмотрели еще несколько вариантов, а именно: «Цветы летят по ветру», «Центр большой вселенной», «Страшен этот Эстри».

В последнем случае долго гадали, кем может оказаться неведомый, но опасный Эстри. Трижды история повторялась с самого начала, для чего стол пришлось наклонить в общей сложности шестьсот шесть раз. И вот наконец меня осенило: смутное бормотание означало не что иное, как «Восточное полушарие».

Уибли спросил у стола, не имеет ли тот какой-нибудь информации относительно дядюшки его супруги, от которого уже несколько месяцев не поступало известий: ведь высказывание весьма напоминало некое подобие адреса.

Спустя некоторое время слава проживавшего вместе с Уибли духа перешагнула границы его квартиры, и вскоре Уибли получил неограниченное количество добровольных помощников, а нас с Джобстоком уволил. Но мы не держали зла.

В благоприятных условиях дух почувствовал себя гораздо увереннее и начал проявлять поразительное, а порой и весьма утомительное красноречие. Впрочем, приятного компаньона из него так и не получилось, потому что монологи ограничивались суровыми предупреждениями и неблагоприятными предсказаниями. Примерно раз в две недели Уибли навещал меня, чтобы предупредить о грозящей опасности. Например, сообщал о необходимости избегать встреч с человеком, проживающим на улице, название которой начинается с буквы «С». Или с тревогой в голосе оповещал, что если отправлюсь на побережье, в город трех церквей, то встречу того, кто нанесет мне непоправимый вред. То обстоятельство, что я не бросался сломя голову к морю на поиски сомнительного города, рассматривалось исключительно как следствие благотворного влияния провидения.

В своем бесконечном стремлении совать нос в чужие дела дух Уибли напоминал моего вполне земного приятеля по фамилии Поплтон. Больше всего на свете оба любили, когда к ним обращались за помощью или советом. Сам же Уибли стал настоящим рабом своего протеже. Теперь он был готов день и ночь метаться по округе в поисках оказавшихся на распутье людей, а потом тащил свои жертвы на собеседование со скрипучим всезнайкой.

Дух направлял разочарованных дам, нуждавшихся в основании для развода, в третий от угла дом на пятой улице, мимо такой-то церкви или общественного здания (дело в том, что конкретного адреса он никогда не давал) и рекомендовал дважды нажать вторую снизу кнопку. Дамы горячо благодарили и утром, не откладывая, бросались на поиски пятой, если считать от церкви, улицы, подходили к третьему от угла дому и два раза звонили предписанным способом. Выходил человек в домашней одежде и спрашивал, что им угодно.

Объяснить, что им угодно, они не могли, потому что и сами не знали. Человек произносил несколько неучтивых слов и нелюбезно захлопывал дверь. Дамы решали, что, возможно, дух говорил о пятой улице в противоположном направлении или же о третьем доме от соседнего угла, и предпринимали новую попытку. Однако результат оказывался еще более неприятным.

В июле я поехал в Эдинбург и неожиданно встретил Уибли — он печально брел по Принсес-стрит.

— Привет! — воскликнул я. — Что ты здесь делаешь? Мне казалось, дело о школьном совете захватило тебя целиком.

— Да, — ответил он. — Вообще-то я должен быть в Лондоне, но, видишь ли, здесь ожидается одно важное событие.

— О! — удивился я. — И что же именно произойдет?

— Ну, — неуверенно произнес он, как будто не хотел говорить на эту тему, — пока еще и сам не знаю.

— Приехал из Лондона в Эдинбург и сам не знаешь зачем? — не поверил я.

— Понимаешь, — начал он оправдываться, как мне показалось, еще более неохотно, — идея принадлежит Марии. Она считает…

— Мария? — негодующе перебил я. — Кто такая Мария? — Жену его звали Эмили Джорджина Энн.

— Ах, совсем забыл, — объяснил он. — Она никогда не называла тебе свое имя, так ведь? Понимаешь, Мария — это дух.

— Вот оно в чем дело! — с некоторым облегчением отозвался я. — Значит, это она прислала тебя сюда? А зачем, не сообщила?

— Нет, — пожал он плечами. — Вот это обстоятельство меня и волнует. Сказала совсем коротко: «Поезжай в Эдинбург, что-то случится».

— И сколько же ты намерен здесь торчать? — осведомился я.

— Понятия не имею. — Он снова пожал плечами. — Жду уже целую неделю, а Джобсток шлет сердитые письма. Если бы Мария не настаивала, ни за что бы не приехал. Но она три вечера подряд повторяла одно и то же.

Я не знал, что делать. Бедняга говорил так серьезно, что спорить не имело смысла.

— А ты уверен, — немного подумав, уточнил я, — что эта Мария — хороший дух? Поговаривают, что бывают всякие. Не может случиться так, что тебя водит за нос какая-нибудь давно скончавшаяся мошенница?

— Я и сам об этом думал, — признался он. — Конечно, возможность обмана не исключена. Если в ближайшее время ничего не произойдет, то скорее всего так оно и есть.

— На твоем месте, прежде чем продолжать доверять неизвестно кому, я непременно навел бы справки, — заключил я и пошел по своим делам.

Примерно через месяц я наткнулся на Уибли у входа в Дом правосудия.

— В добрых намерениях Марии можно не сомневаться, — сообщил он. — Во время моего пребывания в Эдинбурге действительно кое-что случилось. В то самое утро, когда мы с тобой встретились, в Куинсферри, всего лишь в нескольких милях от города, умер один из моих самых пожилых клиентов.

— Рад слышать, — отозвался я. — То есть, конечно, рад слышать о честности Марии. Выходит, ты правильно сделал, что последовал совету и поехал в Шотландию.

— Не совсем, — покачал головой Уибли. — Во всяком случае, с житейской точки зрения. Покойный оставил дела в чрезвычайном беспорядке, и старший сын помчался в Лондон, чтобы посоветоваться со мной, но не застал. А поскольку дело требовало немедленного рассмотрения, обратился в конкурирующую фирму, к Кебблу. Вернувшись в контору, я узнал о неудаче и страшно расстроился.

— Да уж, — вздохнул я. — Получается, что Мария всетаки ошиблась.

— Нет, — возразил он. — Совет оказался правильным. Ведь что-то действительно случилось.

После этого события доверие Уибли к «Марии» заметно укрепилось, а ее привязанность к Уибли отныне вызывала еще больше вопросов. Она отказалась от стола и, презирая любые формы посредничества, разговаривала с хозяином напрямую. К тому же теперь она повсюду за ним следовала. Трудно было придумать что-нибудь более нелепое. Она даже заходила к нему в спальню и по ночам вела долгие беседы. Жена, естественно, возражала и говорила, что подобное поведение неприлично, но Мария доводам не внимала.

Она являлась вместе с Уибли на пикники и рождественские вечеринки. Голоса ее никто не слышал, однако ему почему-то непременно требовалось отвечать вслух. Он то и дело вскакивал из-за стола, чтобы побеседовать с пустым углом. Стоит ли удивляться, что все остальные чувствовали себя не в своей тарелке?

— Был бы рад, — как-то раз грустно признался Уибли, — если бы Мария иногда оставляла меня в покое. Конечно, она желает добра, но жить в постоянном напряжении тяжело. Да и окружающим такое общение не нравится. Все вокруг начинают заметно нервничать.

Однажды вечером Мария устроила в клубе настоящую сцену. Уибли играл в вист с майором. В конце партии тот перегнулся через стол и тоном ледяного спокойствия осведомился:

— Позвольте узнать, сэр, существует ли какая-нибудь веская причина (он особенно подчеркнул слово «веская») тому обстоятельству, что на мой ход бубнами вы ответили своим единственным козырем?

— Я… я… искренне сожалею, — извинился Уибли. — Так случилось. Просто каким-то образом почувствовал, что необходимо тотчас выложить эту даму.

— Почувствовали по собственной инициативе или кто-то посоветовал? — продолжал допрашивать майор, который, разумеется, уже многое слышал о Марии.

Уибли честно признался, что ход подсказан. Майор встал из-за стола.

— В таком случае, сэр, — провозгласил он с нескрываемым негодованием, — категорически отказываюсь продолжать партию. Живого глупца стерпеть еще как-то можно, но если чертов дух начнет совать нос…

— Не смейте так говорить! — горячо вскричал Уибли.

— Виноват, — высокомерно признал майор. — Назовем его благословенным духом. В любом случае отказываюсь играть в вист с обитателями потустороннего мира. А вам, сэр, позвольте дать совет: если собираетесь и впредь демонстрировать приверженность к некой леди, то для начала обучите ее основам игры.

С этими словами майор надел шляпу и покинул клуб, а я напоил беднягу бренди и на извозчике отправил домой вместе с «Марией».

В конце концов Уибли все-таки удалось избавиться от назойливой подруги. Свобода обошлась примерно в восемь тысяч фунтов, но родные в один голос признали, что игра стоила свеч.

Все началось с того, что один испанский граф снял меблированный дом неподалеку. Однажды их познакомили, после чего граф по-соседски зашел поболтать. Уибли рассказал о «Марии», и аристократ немедленно в нее влюбился. Уверял, что если бы имел возможность пользоваться советами и помощью подобного создания, то жизнь повернулась бы совсем иначе.

Испанец оказался первым, кто благосклонно отозвался о духе, и за это Уибли тотчас проникся к нему безграничным доверием и искренней симпатией. Ну а граф, казалось, и вообще не мог жить без нового знакомого, и с тех пор все трое — Уибли, сосед-аристократ и Мария — едва ли не каждый день засиживались до полуночи, не в силах прервать беседу.

Точных подробностей я не знаю — Уибли не любил распространяться на эту тему. То ли Мария действительно существовала и граф намеренно ввел ее в заблуждение (что при ее наивности вполне вероятно), то ли она представляла собой не что иное, как галлюцинацию Уибли, и испанец подверг беднягу гипнотическому внушению (кажется, это как-то так называется), сказать не могу. Наверняка знаю лишь одно: Мария убедила хозяина, что граф обнаружил в Перу тайный золотой рудник. Заверила, что отлично знакома с месторождением, и заставила хозяина попросить позволения вложить в разработку несколько тысяч фунтов. Как выяснилось, Мария знала графа еще мальчиком и могла поручиться, что испанец — самый честный и благородный человек во всей Южной Америке (не исключено, что именно так и было).

Когда выяснилось, что Уибли знает о месторождении все или почти все, граф несказанно изумился. Для начала работ требовалось восемь тысяч фунтов, однако он никому об этом не говорил, так как хотел сохранить тайну и оставить все золото себе. Деньги же надеялся получить за счет собственных поместий в Португалии. Но исключительно ради Марии все-таки позволил Уибли вложить в дело восемь тысяч фунтов. Уибли вложил — наличными, — и с тех пор графа никто не видел.

В результате вера в «Марию» поколебалась, а один умный доктор пригрозил адвокату Уибли, что если тот еще хотя бы раз сведет знакомство с духами, то продолжит свои дни в стенах психиатрической лечебницы. Предупреждение возымело немедленный и блестящий эффект.

Обретение истины

С Джеком Барриджем я познакомился примерно десять лет назад на ипподроме одного северного города.

Удар колокола только что возвестил о начале главного события дня. Я слонялся, засунув руки в карманы и больше интересуясь нарядной толпой, чем скачками, когда один из всезнающих приятелей неожиданно схватил меня за рукав и хрипло прошептал на ухо:

— Отдай свою рубашку миссис Уоллер.

— Отдать что?.. — недоуменно повторил я.

— Отдай свою рубашку миссис Уоллер, — еще настойчивее повторил он и исчез в толпе.

Я изумленно смотрел вслед. С какой стати отдавать какой-то миссис Уоллер свою рубашку? Даже если бы она подошла вышеозначенной леди. И в чем в таком случае останусь я сам?

Проходя мимо главной трибуны, я посмотрел вверх и на табло букмекера увидел нацарапанную мелом надпись: «Миссис Уоллер: 12 к 1».

Только сейчас до меня дошло, что «миссис Уоллер» была лошадью, а слова приятеля на языке непосвященных могли бы означать примерно такой совет: «Поставь как можно больше на лошадь по имени Миссис Уоллер».

Спасибо, мысленно ответил я. Уже доводилось делать беспроигрышные ставки. В следующий раз, когда придется выбирать, закрою глаза и наугад ткну пальцем в список.

Однако брошенное семя проросло. Слова приятеля застряли в мозгу. Да и птички, пролетая над головой, все как одна чирикали:

— Отдай рубашку Миссис Уоллер.

Я попытался себя разубедить. Вспомнил о немногочисленных и всегда неудачных прошлых попытках. И все же стремление отдать за Миссис Уоллер если и не последнюю рубашку, то хотя бы полсоверена становилось тем сильнее, чем упорнее я пытался против него бороться. Возникла неприятная уверенность: если Миссис Уоллер выиграет, а я так на нее и не поставлю, то раскаяние и сожаление будут грызть душу до последнего дня.

Я стоял на противоположном конце ипподрома, и возвращаться на трибуну было некогда. Лошади уже строились на старте. В нескольких ярдах от меня из-под белого зонта истошно выкрикивал свои цены пришлый букмекер — крупный, располагающего вида человек с честным красным лицом.

— Какая ставка на Миссис Уоллер? — осведомился я.

— Четырнадцать к одному, — ответил он, — и удачи вам.

В обмен на полсоверена он выписал квитанцию. Я сунул бумажку в жилетный карман и поспешил к краю дорожки, чтобы лучше видеть заезд. Удивительно, но Миссис Уоллер и в самом деле пришла первой. Неведомое прежде ощущение победы так взволновало, что я совсем забыл о своих деньгах и только через час вспомнил, что отдал полсоверена.

Оставалось найти человека под белым зонтом. Я отправился в ту сторону, где, по воспоминаниям, его оставил, но белого зонта так и не обнаружил.

Утешая себя невеселыми размышлениями о том, что потеря научит не доверять посторонним букмекерам и прочим мошенникам, я повернулся и пошел к тому месту, откуда наблюдал за скачками, но за спиной внезапно раздался голос:

— Послушайте, сэр. Кажется, вам нужен Джек Барридж. Вот он, сэр.

Я оглянулся и действительно встретился взглядом с представительным человеком под белым зонтом.

— Я видел, как вы меня искали, сэр, — заговорил он, — но так и не смог докричаться. Вы зашли не с той стороны навеса.

Было приятно узнать, что честное лицо не обмануло.

— Как хорошо, — заметил я, — что вы меня позвали. Уже потерял всякую надежду на встречу. А заодно, — добавил я с улыбкой, — и на свои семь фунтов.

— Семь фунтов и половина соверена — десять шиллингов, — поправил он.

Он отдал деньги и вернулся к своему столу.

По пути в город я снова его встретил — там, где небольшая толпа задумчиво наблюдала, как бродяга избивает несчастного вида женщину.

Джек пробился вперед, мгновенно понял, что происходит, и безотлагательно скинул сюртук.

— А ну-ка, благородный английский джентльмен, — пропел он, — попробуйте для разнообразия сразиться со мной.

Бродяга выглядел весьма внушительным, а Джек оказался не лучшим из боксеров. Не успел он сообразить, что к чему, как противник нанес ему опасный удар в глаз и рассек губу. Но, несмотря на раны, букмекер не сдался, а как следует насел на противника и в итоге одержал убедительную победу.

В конце схватки, помогая сопернику подняться, он сочувственно прошептал:

— Ты слишком хорош, чтобы связываться с женщиной, парень. Едва меня не прибил. Должно быть, забылся.

Человек показался интересным, а потому я подождал, пока он приведет себя в порядок, и пошел рядом. Новый знакомый рассказал о своем доме недалеко от Майлз-Эндроуд, о старых отце и матери, о маленьких братьях и сестрах, о том, как он копит деньги, чтобы всем им помочь. Из каждой поры толстой кожи сочилась доброта.

Многие из встречных его узнавали и, завидев круглое красное лицо, бессознательно улыбались. На углу Хайстрит мимо прошмыгнула бледная худенькая девочка.

— Добрый вечер, мистер Барридж, — поздоровалась она.

Спутник мой сделал выпад и поймал ребенка за плечо.

— Как отец? — осведомился он.

— Плохо, мистер Барридж. Снова сидит без работы. Все мельницы закрыты, — серьезно ответила малышка.

— А мать?

— Никак не поправится, сэр.

— На что же вы все живете?

— Джимми кое-что зарабатывает, сэр, — пропищала девочка.

Джек вынул из кармана пару соверенов и вложил в грязную ладошку, прервав невнятное благодарное бормотание добродушным гудением:

— Не за что, милая, не за что. Если ничего не изменится, дай знать; ты ведь знаешь, где найти Джека Барриджа.

После ужина, прогуливаясь по вечерним улицам, я случайно прошел мимо той самой гостиницы, где он остановился. Окно таверны оказалось открытым, и в туманный сумрак, словно ветер, врывался густой, плотный, жизнерадостный голос. Раскаты старинной застольной песни омывали сердце волной беззаботного веселья. Джек Барридж восседал во главе стола в окружении закадычных дружков. Я остановился, чтобы немного понаблюдать за выразительной мизансценой. Живая картина окрашивала мир в теплые, яркие тона, и людское общество уже не выглядело столь мрачным местом обитания, каким представлялось порой.

Я твердо решил навестить Барриджа по возвращении в Лондон и однажды действительно отправился на поиски небольшой улочки неподалеку от Майлз-Энд-роуд, где он жил. Не успел я свернуть за угол, как удача улыбнулась и мой знакомый появился собственной персоной, да еще и в двухколесном экипаже. Рядом сидела аккуратная сухая старушка, которую он представил как свою матушку.

— Я ему говорю, чтобы почаще возил хорошеньких девушек, — заявила та, спускаясь на мостовую. — А старуха вроде меня только портит вид.

— Ничего, и ты сойдешь, — со смехом возразил Барридж, спрыгнул следом и бросил поводья поджидавшему мальчику. — Любую молодую за пояс заткнешь, мать. Я ведь обещал, что когда-нибудь буду возить тебя в собственном экипаже, разве не так? — Он посмотрел на меня.

— Так, так, — согласилась старушка и проворно поднялась по ступеням. — Ты хороший сын, Джек. Очень хороший.

Стоило ему войти в гостиную, как лица домашних озарились улыбками, а воздух огласил гармоничный хор приветствий. Жестокая действительность осталась за дверью, и перед глазами ожил волшебный мир Диккенса, в центре которого стоял массивный краснолицый человек с маленькими блестящими глазками и легкими не слабее кузнечных мехов. Большой, грузный домашний чародей. Из бездонных карманов посыпались гостинцы: табак для старого отца; огромная ветка тепличного винограда для больного соседского ребенка, который почему-то временно жил здесь; книга о путешествиях для шумного подростка, называвшего его дядей. Следом явилась бутылка портвейна для бледной пожилой женщины с распухшим лицом — как выяснилось позже, овдовевшей невестки. Финальным аккордом стали сладости для маленького ребенка (чьего, не знаю), которых хватило бы на неделю; и наконец, ноты для младшей из сестер.

— Хотим сделать из нее леди, — прогудел Джек, прижав милое личико девочки к кричаще-яркому жилету, и ласково провел по пышным кудрям большой грубой ладонью. — А когда вырастет, непременно выдадим замуж за жокея.

После ужина он приготовил отличный пунш с виски и настоял, чтобы старушка присоединилась к компании, что она в конце концов и сделала с шуточными протестами и громким кашлем. Но я отметил, что очень скоро в стакане ничего не осталось. Для детей хозяин дома соорудил чудесный напиток, который сам назвал «сонным эликсиром». Основными составляющими выступили горячий лимонад, имбирное вино, сахар, апельсины и малиновый уксус. Эффект не заставил себя ждать.

Я сидел долго, с удовольствием слушая бесконечные рассказы. Джек и сам то и дело от души смеялся вместе с нами, и от громовых раскатов сотрясались дешевые стеклянные фигурки на камине. Но время от времени какое-то неведомое воспоминание отбрасывало тень на жизнерадостное лицо и заставляло дрожать глубокий голос.

После пунша старики разговорились и принялись без меры хвалить сына, однако поток славословий был прерван грозным рычанием.

— Заткнись, мать! — бесцеремонно рявкнул Джек Барридж. — Все, что я делаю, делаю исключительно для собственного удовольствия. Хочу, чтобы людям вокруг было хорошо. Ведь если будет плохо им, то будет плохо и мне.

После этого мы не встречались почти два года. И вот одним темным октябрьским вечером, гуляя по Ист-Энду, я увидел давнего знакомого, когда он выходил из небольшой часовни на Бердетт-роуд. Человек настолько изменился, что узнать его было бы невозможно, если бы кто-то из прохожих не окликнул:

— Добрый вечер, мистер Барридж.

Кустистые бакенбарды, которых он прежде не носил, придавали красному лицу агрессивное и в то же время респектабельное выражение. Джек был одет в дурно сидящий черный костюм. В одной руке держал зонт, а другой сжимал книгу.

Странно, но сейчас он казался и ниже ростом, и худее, чем прежде. Почему-то пришло в голову, что сам Барридж, живой и настоящий, каким-то таинственным образом испарился, а осталась одна лишь сухая оболочка. Сочное человеческое начало то ли высохло, то ли было выжато.

— Неужели Джек Барридж? — воскликнул я, изумленно преграждая путь.

Маленькие глазки не смотрели прямо, а уклончиво блуждали по сторонам.

— Нет, сэр, — ответил он; но не прежним, полным теплой энергии глубоким голосом, а новым — холодным и жестким, как металл. — Не тот, которого вы знали когда-то, слава Богу.

— Вы оставили старый бизнес? — уточнил я.

— Да, сэр, — ответил он. — Всему конец. Было время, когда я безмерно грешил, да простит Господь. Но, хвала небесам, вовремя раскаялся.

— Пойдемте в бар, выпьем по стаканчику, — пригласил я, беря его за руку, — а заодно подробно расскажете о себе и о жизни.

Барридж решительно, хотя и вежливо отстранился.

— Спасибо за приглашение, сэр, но я больше не пью.

Он явно хотел от меня отделаться, но если литератор чует добычу, то стряхнуть его нелегко. Я спросил о родителях и не постеснялся уточнить, живут ли они до сих пор вместе с ним.

— Да, сэр, — ответил он. — Пока при мне. Конечно, трудно ожидать от человека, что он будет содержать стариков всю жизнь. Сейчас трудно прокормить лишние рты, но никто не откажется воспользоваться твоим добродушием.

— И как же удается справляться? — участливо спросил я.

— Вполне терпимо, сэр, спасибо. Господь не оставляет своих слуг, — ответил он с самодовольной улыбкой. — Теперь у меня небольшой магазин на Коммершал-роуд.

— Где именно? — не отставал я. — Хочу вас навестить.

Он неохотно назвал адрес и добавил, что сочтет мой визит за великую честь, однако слова прозвучали неискренне.

Я не стал откладывать задуманное и отправился на следующий же день, сразу после ленча. Магазин оказался ломбардом, и, судя по всему, дело шло весьма бойко. Сам хозяин отсутствовал: отправился на заседание комитета трезвости, однако за прилавком стоял отец, который и пригласил меня подняться в гостиную. Хотя день выдался холодным, огня не зажигали, и старики сидели по обе стороны пустого камина — молчаливые и печальные. Мое появление обрадовало их ничуть не больше, чем сына, но через некоторое время природная словоохотливость миссис Барридж взяла свое, и мы разговорились.

Я спросил, как поживает невестка — пожилая леди с одутловатым лицом.

— Не могу точно сказать, сэр, — ответила матушка. — Она больше с нами не живет. Понимаете, сэр, взгляды Джека очень изменились. Он плохо относится к тем, кто не обрел благодати, а бедная Джейн никогда не отличалась религиозностью.

— А маленькая? — продолжал я расспросы. — С кудряшками?

— Бесси, сэр? — уточнила старуха. — О, ее отдали в прислуги, сэр. Джек считает, что молодым девушкам вредно пребывать в праздности.

— Кажется, ваш сын заметно изменился, миссис Барридж, — отважился заключить я.

— Да, сэр, — подтвердила она. — Вполне можно так сказать. Поначалу я места себе не находила; жизнь стала совсем другой. Но отговаривать даже не пыталась. Если наши неудобства в этом мире принесут ему пользу, то мы с отцом не будем перечить. Правда, старик?

«Старик» ворчливо согласился.

— Перемена произошла внезапно? — уточнил я. — Как все случилось?

— Его сбила с пути одна молодая женщина. Однажды пришла собирать на что-то деньги, и Джек щедрой рукой отдал пять фунтов. Через неделю она явилась еще за чем-то и принялась рассуждать о спасении души. Сказала, что он отправится прямиком в ад, что надо бросить спекуляции на скачках и заняться приличным богоугодным бизнесом. Сначала Джек только смеялся, но она пилила и пилила, пугала и пугала, а однажды, когда он со страху поддался, увела в одну из этих новомодных церквей, где толкуют о духовном возрождении. С тех пор он и стал совсем другим. Оставил работу букмекера и купил ломбард, хотя в чем разница, убей Бог, не вижу. Сердце разрывается, когда слышу, как Джек обижает бедных: так на него не похоже! Поначалу ему и самому было трудно, но проповедники без устали твердили, что убогие сами виноваты в своей бедности; слишком много пьют, и Господь их за это наказывает.

Потом сына заставили дать зарок и бросить пить, а ведь он всегда был горазд пропустить стаканчик. Внезапная трезвость сразу его сломала: как будто из человека вышел весь дух. Конечно, и нам с отцом пришлось отказаться от привычной рюмочки. Ну и, наконец, поступил приказ бросить курить, потому что курение — тоже прямой путь в ад. Веселее он от этого, конечно, не стал, да и отец скучает по своей трубке. Правда, отец?

— Как же не скучать! — горько отозвался старик. — Не понимаю, что эти зануды вообще будут делать в раю. Разрази меня гром, но в другом месте им было бы куда веселее.

Из магазина донеслись сердитые голоса, и мы замолчали. Джек вернулся и теперь пугал полицией какую-то взволнованную женщину. Судя по всему, та перепутала числа и пришла за своей вещью на день-другой позже.

Наконец, избавившись от докучливой клиентки, хозяин вошел в гостиную с часами в руках.

— Рука провидения, — заметил он, с нежностью поглаживая отвоеванный товар. — Стоят в десять раз больше, чем я за них дал.

Он отправил отца в магазин, а мать отослал на кухню готовить чай. Мы остались в гостиной вдвоем.

Разговор Джека Барриджа казался странной, угнетающей смесью самовосхваления, едва прикрытого хлипкой завесой самоуничижения, и удовлетворенной убежденности в собственном гарантированном спасении. Сознание избранности лишь подчеркивалось откровенной радостью: ведь большинство смертных лишено подобной благодати. Я вспомнил о делах и встал, чтобы откланяться.

Он не попытался меня удержать, однако явно хотел что-то сказать на прощание. Наконец решился, вытащил из кармана религиозную газету, ткнул пальцем в колонку и осведомился:

— Полагаю, сэр, подобная деятельность вас не интересует?

Я взглянул на статью; объявлялась новая миссия с целью обращения китайцев, и предлагался подписной лист, на первой строке которого красовалось имя моего собеседника: «Мистер Джек Барридж, сто гиней».

— Щедрый взнос, мистер Барридж, — заметил я и вернул газету. Он самодовольно потер руки.

— Господь восполнит сторицей.

— А для этого нелишне зафиксировать благодеяние в печатном виде, не так ли?

Маленькие глазки глянули пронзительно, но ответа не последовало. Я пожал холодную влажную руку и ушел.

Увлеченный

Бум. Бум. Бум-бум. Бум.

Я сел в постели и прислушался. Удары звучали так, что можно было подумать, будто кто-то обвязал молоток тряпкой и пытается выбить из стены кирпичи.

— Грабители, — вслух сказал я сам себе (потому что все, что происходит в этом мире после часа ночи, лежит исключительно на совести грабителей). Удивлял лишь тот прямолинейный, но в то же время медленный и неуклюжий метод взлома, который избрали преступники.

Бумканье продолжалось неравномерно, хотя и с тупым упорством.

Кровать моя стояла возле окна. Я вытянул руку и приподнял краешек занавески. В комнату проник робкий солнечный луч. Посмотрел на часы: десять минут шестого.

Странное время для ограбления, подумал я. Пожалуй, в дом воры попадут как раз к завтраку.

Неожиданно послышался звук разбитого стекла; какой-то тяжелый предмет ударился о подоконник и упал на пол. Я вскочил и распахнул окно.

На лужайке стоял рыжеволосый молодой джентльмен в свитере и фланелевых брюках.

— Доброе утро, — вежливо и жизнерадостно приветствовал он. — Не могли бы вы подать мячик?

— Какой мячик? — не понял я.

— Мой теннисный мячик, — ответил он. — Должно быть, он где-то в комнате, влетел в окно.

Я нашел мяч и бросил ему.

— Что вы делаете? — осведомился я. — Играете в теннис?

— Нет, — ответил он. — Просто тренируюсь, набиваю удары о стену. Невероятно эффективный прием: безукоризненно оттачивает мастерство.

— Но не способствует сну, — добавил я, боюсь, не слишком приветливо. — Хотелось бы провести ночь в тишине и покое. Не могли бы вы заниматься этим в дневное время?

— В дневное время! — рассмеялся он. — Уже два часа как дневное время. Ладно, пойду к другой стене.

Он скрылся за углом и принялся молотить во дворе, где тут же разбудил собаку. Раздался звон еще одного разбитого стекла и звук, сообщавший, что в дальней части дома кто-то испуганно вскочил. А потом я, кажется, снова уснул.

Я приехал в Дил, чтобы провести несколько недель в тихом пансионе. Помимо меня, рыжеволосый теннисист оказался единственным молодым человеком среди постояльцев, и нам поневоле пришлось довольствоваться обществом друг друга. Он выглядел приятным, вполне добродушным юношей, но был бы еще лучше, если бы не увлекался теннисом до степени безумства.

С ракеткой в руках он проводил в среднем по десять часов в день. Собирал романтические компании, чтобы играть при лунном свете (правда, при этом половина времени уходила на то, чтобы заставить парочки разомкнуть объятия), и создавал группы безбожников, готовых тренироваться воскресным утром. В дождливые дни надевал макинтош и галоши и оттачивал мастерство в гордом одиночестве.

Зиму он провел у родителей в Танжере, и я поинтересовался впечатлениями.

— О, жуткая дыра! — воскликнул он. — Во всем городе не нашлось ни единого корта. Мы попытались играть на крыше, но мать решила, что это опасно.

Зато Швейцария привела его в восторг, и он посоветовал в следующий раз непременно посетить Церматт.

— В Церматте шикарный корт. Честное слово, можно подумать, что попал в Уимблдон.

Впоследствии я встретил одного общего знакомого, и тот поведал, что, стоя на вершине живописной горы и устремив взгляд вниз, на небольшое заснеженное плато, со всех сторон окруженное бездонной пропастью, наш приятель сделал следующее замечание:

— Ей-богу, на этом клочке даже половину теннисного корта не устроишь. Все время придется оглядываться, чтобы не свалиться.

В те редкие минуты, когда он не играл в теннис, не тренировался и не читал о теннисе, он говорил о теннисе. В то время в мире тенниса гремел Реншоу, и джентльмен упоминал его имя до тех пор, пока в душе моей не родилось темное желание каким-нибудь тихим, не бросающимся в глаза способом убить ненавистного чемпиона и закопать труп в дальнем углу сада.

Одним дождливым днем новый знакомый три часа кряду беседовал со мной о теннисе и за это время произнес страшное слово четыре тысячи девятьсот тринадцать раз, а после чая придвинул стул к окну, где сидел я, и начал заново:

— А вы заметили, как Реншоу…

Я не выдержал:

— Предположим, кто-нибудь возьмет пистолет — один из тех героев, кто умеет отлично целиться, — встанет возле корта и будет стрелять в Реншоу до тех пор, пока не убьет окончательно и бесповоротно. Тогда вы, любители тенниса, оставите наконец беднягу в покое и сможете поговорить о ком-нибудь другом?

— О, но кто же, скажите на милость, решится стрелять в Реншоу? — не скрывая негодования, уточнил поклонник.

— Не важно, — отмахнулся я. — Предположим, что кто-нибудь решится.

— Что ж, у Реншоу есть брат, — на миг задумавшись, ответил он.

Увы, об этом прискорбном обстоятельстве я совсем забыл.

— Не будем спорить о том, сколько их. Допустим, кто-то убьет всех. После этого имя будет звучать реже?

— Ни за что! — с чувством провозгласил рыжеволосый адепт. — Реншоу останется в веках — до тех пор, пока на земле существует теннис.

Боюсь даже думать о том, что произошло бы, окажись ответ иным.

Прошел год. Молодой человек охладел к теннису и страстно увлекся фотографией. Друзья умоляли вернуться к прежнему занятию, пытались заинтересовать разговорами о подачах, ударах с лёта и сетах, выискивали самые свежие сплетни о Реншоу, но изменник даже не слушал.

Куда бы он ни пошел, что бы ни увидел — все фотографировал. Фотографировал друзей, отчего те вскоре превращались во врагов. Фотографировал младенцев, чем вселял отчаяние в любящие материнские сердца. Фотографировал молодых жен, и устои семейной жизни начинали опасно раскачиваться. Один юноша влюбился — причем, по мнению друзей, весьма неосторожно. Однако чем больше они его отговаривали, тем упорнее он настаивал на своем чувстве. И вот наконец отцу пришла в голову счастливая мысль. Он поручил Бегли (так звали моего знакомого) сфотографировать пассию сына в семи различных позах.

Увидев первый снимок, молодой человек воскликнул:

— Что за ужас! Кто это сделал?

Бегли показал второй кадр, и он заметил:

— Но, дорогой мой, здесь нет ни капли сходства! Ты превратил ее в безобразную старуху!

После третьего спросил:

— Что ты сотворил с ее ногами? Ноги не имеют права быть такими большими, это просто невозможно!

Взглянув на четвертый, прорычал:

— О Боже, парень! Во что ты превратил ее фигуру? Разве это женщина?

Едва увидев пятый, вздрогнул и, заикаясь, пробормотал:

— Ну и выражение! Отвратительно! Ничего человеческого!

С каждой репликой Бегли обижался все больше, однако стоявший рядом отец влюбленного молодого человека бросился на помощь.

— Бегли здесь вовсе ни при чем, — учтиво заметил он. — В чем его вина? Фотограф — всего лишь бесстрастный инструмент в руках науки. Настраивает аппарат и фиксирует все, что попадает в объектив… Нет, — остановил он, едва Бегли собрался продолжить демонстрацию, и даже предостерегающе положил руку на плечо. — Не надо, не показывай. Последние два снимка ему видеть незачем.

Я искренне сочувствовал бедной девушке, потому что она всей душой любила молодого человека, да и внешне была отнюдь не дурна. Но в камеру Бегли словно вселился злой дух. Неведомая сила схватывала мелкие дефекты с меткостью и беспощадностью прирожденного критика и, презирая добродетель, раздувала до степени изъяна. Человек с прыщом превращался в прыщ на фоне человека. Тот, кого природа наделила резкими, сильными чертами лица, становился бледным придатком к собственному носу. Один из соседей четырнадцать лет носил парик, и ни одна живая душа этого не замечала. Фотоаппарат Бегли мгновенно выставил подлог на всеобщее обозрение, да так явственно, что друзья лишь недоуменно пожимали плечами и спрашивали друг друга, как и почему они не заметили мошенничества раньше. Казалось, прибору доставляло удовольствие показывать человечество в наихудшем виде. Маленькие дети смотрели с низменной хитростью. Большинству девочек приходилось выбирать между образами жеманной дурочки и начинающей мегеры. Милые пожилые леди приобретали черты агрессивного цинизма. Нашего викария, настолько безупречного джентльмена, насколько безупречность вообще возможна, Бегли представил дикарем с узким, как у жука, лбом — очевидным и бесспорным свидетельством низкого интеллекта. Ну а ведущий адвокат города смотрел с портрета с выражением плохо скрытого двуличия. К счастью, шедевр увидели лишь немногие из клиентов, в ином случае почтенный юрист неминуемо утратил бы доверие граждан и остался без работы.

Что касается меня самого, то, пожалуй, будет разумнее воздержаться от комментариев, поскольку я представляю заинтересованную сторону и судить объективно не могу. Скажу одно: если я и впрямь выгляжу так, как изобразил Бегли, то критики имели полное право написать все, что когда-нибудь где-нибудь написали. И даже больше. Кроме того, могу с полным основанием утверждать, что, хотя и не претендую на фигуру Аполлона, ноги мои одинаковой длины, и ни одна из них не имеет неестественных изгибов. Если угодно, готов доказать. Бегли предположил, что в процессе проявления с негативом произошел несчастный случай, однако фотография справок и пояснений не дает, а потому не могу не чувствовать себя глубоко и несправедливо оскорбленным.

На снимках Бегли перспектива не подчинялась никаким законам — ни человеческим, ни божественным. Мне довелось увидеть портрет его дядюшки рядом с ветряной мельницей; ни один непредвзятый зритель не взялся бы судить, какой из позирующих объектов больше — дядюшка или мельница.

Однажды он вызвал в нашем приходе настоящий скандал, изобразив почтенную незамужнюю леди с молодым джентльменом на коленях. Лицо джентльмена осталось неясным, а вот костюм на человеке его роста — где-то около шести футов четырех дюймов — выглядел до абсурда детским. Одной рукой хулиган обнимал леди за шею, а та, в свою очередь, держала его за другую руку и улыбалась.

Зная особенности Бегли и его аппарата, я охотно поверил объяснениям опозоренной особы. Леди утверждала, что джентльмен — всего лишь ее одиннадцатилетний племянник, однако недоброжелатели жестоко высмеяли попытку оправдания. Да и изображение служило плохим союзником.

История имела место на заре всеобщего фотографического безумства, и неопытный мир с радостью поддался искушению дешевых портретов. В результате практически каждый, кто проживал в радиусе трех миль, рано или поздно садился, становился, склонялся или даже ложился перед опасным инструментом мистера Бегли, и скоро во всей прекрасной Англии уже невозможно было отыскать прихода менее самодовольного и тщеславного, чем наш. Ни один человек, увидев свое изображение таким, каким его представил Бегли, уже не мог без боли думать о собственной внешности. Портрет неизменно становился неожиданным и шокирующим откровением.

Несколько позже какой-то злодей изобрел «Кодак», и с тех пор Бегли бродил, накрепко приклеившись к штуке, весьма напоминавшей огромный ящик миссионера. Ходили легенды о том, что сам фотограф лишь нажимал кнопку, а все остальное за него делала бесстыдная фирма. Жизнь друзей превратилась в мучение. Никто не осмеливался что-нибудь предпринять, так как боялся, что его запечатлеют на месте и в процессе преступления. Наш герой увековечил собственного отца в момент ссоры с садовником, а младшую сестру застал у калитки: девушка как раз прощалась с возлюбленным. В целом мире для Бегли не осталось ничего святого. Он фотографировал похороны собственной тетушки, спрятавшись за спинами присутствующих, и умудрился показать всем и каждому, как возле могилы одна из близких родственниц рассказывает на ухо другой какую-то смешную историю. К чести вышеупомянутых леди нужно заметить, что обе стыдливо прикрылись шляпами.

Общественное негодование как раз достигло апогея, когда недавно поселившийся в нашем квартале молодой джентльмен по фамилии Хейнот объявил, что ищет попутчика и компаньона для летней поездки в Турцию. Все восприняли идею с энтузиазмом и дружно предложили кандидатуру Бегли. Грядущее путешествие осеняло измученные души тенью надежды: каждый тайно рассчитывал, что энтузиаст нажмет свою кнопку возле гарема или в непосредственной близости от султанши, и после этого башибузук или какой-нибудь янычар спасет человечество от дальнейших издевательств.

Нас, однако, ожидало частичное разочарование. Я говорю «частичное», потому что, хотя Бегли и вернулся живым, от безумной страсти к фотографии он излечился раз и навсегда. Оказалось, что каждый изъясняющийся поанглийски человек, которого довелось встретить за границей — будь то мужчина, женщина или ребенок, — ходил с камерой, и спустя некоторое время сам вид черной тряпки и щелчок кнопки начал сводить его с ума.

Он поведал, что в Татрах, на вершине горы, венгерским полицейским пришлось организовать длиннющую очередь. Унылая вереница состояла из бесчисленных англичан и американцев, желавших снять грандиозную панораму. Каждый держал под мышкой фотоаппарат, и время ожидания счастливого мгновения составило три с половиной часа. Рассказал Бегли и о том, что в Константинополе нищие носили на шее плакаты с ценами за право сфотографировать их в естественной обстановке. Один из этих прейскурантов он привез в качестве образца. Вот что на нем значилось:


«Один снимок спереди или сзади — 2 франка.

Один снимок с выражением — 3 франка.

Один снимок в позе легкого удивления — 4 франка.

Один снимок во время молитвы — 5 франков.

Один снимок во время драки — 10 франков».


Кроме того, путешественник пояснил, что в ряде случаев, если объект съемки обладал особенно дикой внешностью или был серьезно покалечен, взималась и охотно предоставлялась плата в двадцать франков.

Бегли бросил фотографию и занялся гольфом. Отныне он объяснял всем, кто оказывался рядом, как, выкопав несколько ямок и засунув в каждую по куску кирпича, превратить теннисный корт в миниатюрное поле для этой благородной игры. И не просто объяснял, но тут же демонстрировал процесс на практике. Доказывал пожилым леди и джентльменам, что гольф — наиболее щадящее из всех возможных спортивных занятий, а самых доверчивых часами таскал по мокрым, заросшим утесником и вереском полям. Невинные жертвы возвращались домой смертельно усталыми, с кашлем, насморком и нехорошими мыслями.

Несколько месяцев назад случай свел нас с Бегли в Швейцарии. Джентльмен охладел к гольфу, но стал подозрительно много рассуждать о висте. Встретились мы в Гриндельвальде и договорились вместе совершить восхождение на гору Фаульхорн. Вышли рано утром, а в середине пути остановились на привал. Я решил немного прогуляться, чтобы осмотреть окрестности, а когда вернулся, мой спутник сидел перед разложенной на траве колодой карт с учебником Кавендиша в руках и решал задачу.

Он не верил в удачу

Он сел в Ипсвиче с семью еженедельными газетами под мышкой. Я обратил внимание, что все приобретенные печатные издания страховали читателя от несчастного случая на железной дороге. Он пристроил багаж на сетчатую полку над головой, снял шляпу, положил рядом с собой на сиденье, промокнул лысую голову красным шелковым платком и принялся старательно выводить на каждой из семи газет свое имя и адрес. Я сидел напротив и читал «Панч». Всегда беру в дорогу добрый старый юмор — отлично успокаивает нервы. Возле Мэннингтри поезд дернулся на стрелке, и подкова, которую новый пассажир аккуратно пристроил рядом с чемоданом, проскользнула сквозь сетку и с мелодичным звоном опустилась на лысину.

Он не проявил ни удивления, ни раздражения. Промокнул рану платком, нагнулся, поднял подкову, укоризненно на нее взглянул и бережно выбросил в окно.

— Больно? — участливо осведомился я.

То, что вопрос глупый, стало ясно в тот самый момент, когда слово вылетело изо рта. Железка весила не меньше трех фунтов: чрезвычайно большая и тяжелая подкова. Шишка на голове соседа росла на глазах. Только идиот мог не понять, что человеку очень больно. Оставалось выслушать сердитый ответ. На месте попутчика я бы точно огрызнулся. Но добряк воспринял бестактность как естественное и доброжелательное проявление сочувствия.

— Да, немного больно, — ответил он.

— Зачем вы ее взяли? — поинтересовался я, искренне не представляя, для чего в поезде подкова.

— Лежала на дороге возле станции, — пояснил он, — вот я и поднял на счастье.

Он сложил платок таким образом, чтобы шишке досталась прохладная сторона, а я пробормотал что-то невнятное, но вполне безобидное относительно путей Господних и их непостижимости.

— Да, — отозвался он, — в свое время удача мне не раз улыбалась, но в итоге ничего хорошего никогда не выходило. Родился я в среду, а среда, как вы, должно быть, знаете, самый удачный день для появления на свет мужчины. Матушка рано овдовела, но никто из родственников даже пальцем не шевельнул, чтобы мне помочь. Все говорили, что помогать родившемуся в среду мальчику — все равно что возить уголь в Ньюкасл. Дядюшка перед смертью завещал все свое состояние, до единого пенса, брату Сэму, чтобы хоть немного компенсировать то обстоятельство, что того угораздило родиться в пятницу. Мне же всегда доставались лишь добрые советы относительно долга и ответственности богача, да еще просьбы не забыть близких, когда богатство наконец хлынет потоком.

Попутчик замолчал и принялся аккуратно складывать газеты, а потом спрятал страховые документы во внутренний карман пальто.

— Есть еще черные кошки, — продолжил он, закончив процедуру. — Говорят, черные кошки приносят счастье. Честное слово, трудно даже представить кошку чернее той, которая явилась в квартиру на Болсовер-стрит в первый же вечер, как я туда въехал.

— И что же, не принесла счастья? — задал я наводящий вопрос, потому что собеседник снова умолк.

Лицо его внезапно приобрело отсутствующее выражение.

— Ну, это смотря как относиться, — ответил он, словно во сне. — Вполне возможно, мы не подошли бы друг другу; всегда можно найти, чем себя успокоить. И все же хотелось бы попробовать.

Забыв обо мне, он долго смотрел в окно, а я молчал, не решаясь прервать болезненные воспоминания, но в конце концов все-таки не выдержал.

— И что же произошло?

Он вернулся к действительности и ровным, непостижимо спокойным голосом ответил:

— О, ничего особенного. Она на некоторое время уехала из Лондона и доверила мне свою любимую канарейку.

— Но вы же не виноваты, — попытался успокоить я.

— Возможно, и так, — согласился он. — Однако в отношениях возникла холодность, которой не замедлили воспользоваться соперники… Взамен я предложил ей кошку, — добавил он не столько мне, сколько себе самому.

Мы долго сидели молча и курили. Я чувствовал, что любые утешения незнакомого человека покажутся ему слабыми.

— Пегие лошади тоже считаются счастливыми, — заметил он и постучал трубкой по оконной раме, чтобы выбить пепел. — Как-то раз у меня такая была.

— Что она с вами сделала? — нетерпеливо уточнил я.

— Лишила прекрасной работы, о которой мечтал всю жизнь, — смиренно сообщил он. — Хозяин терпел гораздо дольше, чем я имел право надеяться, но все-таки не вынес испытания. Его можно понять: нельзя же держать человека, который каждый день приходит на службу пьяным. Репутация фирмы страдает.

— И немало, — согласился я.

— Видите ли, — пустился он в объяснения, — никогда не умел пить. На некоторых спиртное совсем не действует, а мне хватает одного стакана. Все дело в отсутствии привычки.

— Но почему же вы начали выпивать? Не лошадь же заставляла? — недоуменно заметил я.

— Получилось вот как. — Он продолжал поглаживать шишку, которая успела вырасти до размеров куриного яйца. — Прежде животное принадлежало хозяину, который постоянно ездил во хмелю, а по дороге не пропускал ни одной пивной. В результате не удавалось заставить лошадь миновать хотя бы одно злачное место; во всяком случае, мне ни разу не повезло. Упрямица замечала вывеску с расстояния в четверть мили и во весь опор неслась к двери. Поначалу я пытался сопротивляться, но борьба занимала от пяти до десяти минут, и вокруг сразу собиралась толпа. На нас даже делали ставки. Возможно, я бы устоял, если бы не какой-то тип из общества трезвости. Однажды он остановился на противоположной стороне улицы и начал громко проповедовать. Меня назвал Пилигримом, а лошадке дал имя Полли или что-то в этом роде. А потом во весь голос требовал, чтобы я одержал победу, и обещал дать целую крону. После этого нас так и прозвали: «Полли и Пилигрим в борьбе за крону». Бесцеремонность меня взбесила, и возле следующего же паба, стоило лошади остановиться, я слез и заказал две порции виски. Вот так все и началось. Чтобы искоренить пагубную привычку, потребовались годы.

Не везло всегда и везде, — грустно продолжал попутчик. — Не прошло и двух недель на новой работе, как хозяин подарил мне на Рождество гуся весом в восемнадцать фунтов.

— Но где же здесь вред? — удивился я. — Вот уж чистой воды удача!

— То же самое сказали и сослуживцы, — согласился он. — Старик в жизни ничего никому не дарил. «Вот счастливчик, — завидовали они, — благодетель явно к тебе неравнодушен!»

Собеседник тяжело вздохнул, и я сразу понял, что здесь кроется целая история.

— И что же вы сделали с гусем? — подзадорил я.

— В том-то и проблема, — вздохнул он. — Понятия не имел, что с ним делать. Подарок явился в сочельник, часов в десять вечера, когда я собирался уходить из конторы.

— Братья Тиддлинг прислали мне гуся, Бигглз, — вдруг сказал хозяин, когда я помогал ему надеть пальто. — Очень мило с их стороны, но гусь мне совсем не нужен. Возьми себе.

Разумеется, я поблагодарил, причем вполне искренне. Он пожелал веселого Рождества и уехал, а я завернул гуся в бумагу и сунул под мышку. Птица оказалась прекрасной, но очень тяжелой. Учитывая обстоятельства того периода, дополнительно осложненные сочельником, я решил порадовать себя кружкой пива. Зашел в одно тихое местечко на углу и положил гуся на прилавок.

— Какой смачный! — похвалил бармен. — Завтра вас ждет отличный обед.

Слова заставили задуматься, и только тогда я понял, что, как и хозяину, птица мне ни к чему. Абсолютно не нужна. Дело в том, что каникулы я собирался провести в Кенте, у родственников своей юной леди.

— Юной леди с канарейкой? — уточнил я.

— Нет, — ответил он. — Канарейка случилась позднее. А эту юную леди расстроил гусь. Так вот, ее родственники держали большую ферму, так что везти подарок в деревню не имело смысла. К сожалению, в Лондоне отдать его было некому, а потому, как только бармен снова ко мне подошел, я спросил, не желает ли он купить рождественское жаркое, и добавил, что продам дешево.

— Мне ничего не нужно, — ответил бармен. — Дома и так уже три гуся. Но может быть, кто-нибудь из этих джентльменов заинтересуется?

Он повернулся к двум приятелям, которые сидели за столом и пили джин. Честно говоря, мне они не показались достойными даже цыпленка. Самый потрепанный заявил, что хотел бы взглянуть, и я развернул бумагу. Он долго рассматривал птицу, после чего потребовал рассказать, где я ее взял. В задумчивости вылил на гуся полстакана джина с водой и предложил полкроны. Я так рассердился, что одной рукой схватил бумагу и бечевку, другой гуся и молча покинул заведение.

Так я нес подарок довольно долго, потому что от волнения ничего вокруг не замечал. Но, немного остыв, начал понимать, как смешно выгляжу. Несколько уличных мальчишек сразу обратили на меня внимание. Я остановился под фонарем и постарался придать ноше приличный вид. При мне были еще сумка и зонт, так что первым делом я уронил гуся в канаву. Иного трудно было ожидать, потому что справиться одной парой рук с четырьмя предметами и бечевкой длиной в три ярда не смог бы никто. Вместе с гусем я вытащил из канавы не меньше кварты грязи и ровным слоем размазал отвратительную жижу по рукам, одежде и оберточной бумаге; а потом пошел дождь.

Я схватил пожитки в охапку и направился к ближайшему пабу, чтобы попросить еще один кусок бечевки и навести порядок.

Бар оказался переполненным. Я пробрался к стойке и бросил гуся на полированный прилавок. Все, кто стоял рядом, замолчали и уставились в одну точку, а потом какой-то парень произнес:

— Ты его убил.

Согласен: выглядел я, должно быть, возбужденным.

В голову пришла мысль снова попытаться продать гуся, но публика оказалась неподходящей. Я выпил пинту эля, потому что устал и вспотел. После этого, насколько смог, соскреб с птицы грязь, завернул в бумагу и ушел.

На перекрестке родилась блестящая идея. Я решил разыграть гуся в лотерею. Откладывать не стал и принялся искать подходящее местечко, где могла бы собраться добрая компания. Процесс потребовал то ли трех, то ли четырех порций виски: пива больше не хотелось, потому что оно быстро выводит меня из строя. И вот наконец на Госуэлл-роуд на глаза попался уютный, домашнего вида кабачок.

Я вошел и поделился с хозяином планами. Он ответил, что возражений не имеет, и выразил надежду, что сразу после лотереи я угощу всех присутствующих. Я ответил, что буду счастлив это сделать, и показал птицу.

— Выглядит неважно, — заметил хозяин. Сам он был родом из Девоншира.

— О, ничего страшного, — объяснил я. — Нечаянно уронил. Отмоется.

— Да и пахнет как-то странно, — продолжал он.

— Это грязь, — сказал я. — Всем известно, что такое лондонская грязь. Да еще один джентльмен разлил джин. Когда зажарится, будет совсем незаметно.

— М-да, — промычал хозяин. — Сам-то я участвовать в лотерее не собираюсь, но если кто-то захочет, почему бы и нет? Личное дело каждого.

Энтузиазма никто не проявил. Я начал с шести пенсов и сам купил билет. Подручный хозяина взял дело в свои руки и вовлек еще пятерых, правда, против воли. Гуся выиграл я и заплатил за угощение три шиллинга два пенса, а когда уходил, внезапно проснулся храпевший в углу мрачного вида джентльмен и предложил за птицу семь с половиной пенсов. Почему именно эту сумму, я так никогда и не узнал. Еще секунда, и он унес бы гуся прочь с моих глаз, а жизнь сложилась бы совсем иначе. Но судьба никогда не идет мне навстречу, вот и здесь она предательски подсказала высокомерно заявить, что я не рождественский фонд для нуждающихся, и вывела за дверь.

Было поздно. Я долго шел домой и уже начинал жалеть, что вообще встретил этого гуся. Он становился все тяжелее и теперь, наверное, весил уже не восемнадцать, а все тридцать шесть фунтов.

Внезапно пришла мысль продать опостылевшую тушу торговцу домашней птицей. Я отправился на поиски и на Мидлтон-стрит обнаружил соответствующую лавку. Рядом никого не было, но продавец кричал так, что можно было подумать, что в квартале Кларкенуэлл вся торговля держится исключительно на нем. Я развернул гуся и положил на прилавок.

— Что это? — спросил он.

— Это гусь, — ответил я. — Можете купить по сходной цене.

Он схватил птицу за шею и швырнул в меня. Я пригнулся, но снаряд все равно попал в голову. Если вас никогда не били по голове гусем, то вы даже не представляете, как это больно. Я поднял птицу с пола и дал сдачи. Скоро появился полицейский со своей обычной присказкой: «Так-так, и что же здесь происходит?»

Я объяснил, в чем дело. Торговец вышел за порог и обратился ко всей вселенной.

— Взгляните на этот магазин! — возопил он. — На часах без двадцати двенадцать, а на стене висит семь дюжин гусей, которых надо продать! И вот появляется этот идиот и на полном серьезе спрашивает, не желаю ли я купить еще одного!

Я сразу понял, что ошибся. Последовав совету полицейского, забрал птицу и ушел.

Ладно, сказал я себе. Раз так, отдам пищу в хорошие руки. Найду какого-нибудь бедного, но достойного человека и подарю ему эту дрянь. Мимо проходили разные люди, но никто не выглядел достойным щедрого дара. Возможно, сказывалось позднее время, а может быть, влиял район, в котором я оказался, но ни один из встречных птицы не заслуживал. На Джадд-стрит я предложил ее человеку, который выглядел голодным. Но на поверку он оказался всего лишь пьяным негодяем. Так и не смог понять, что мне нужно. Увязался следом, во весь голос выкрикивая грязные ругательства. К счастью, через некоторое время, сам того не заметив, свернул за угол и поплелся за кем-то другим.

На Юстон-роуд я остановил худенькую девочку и попытался отдать гуся ей. Она испуганно воскликнула: «Только не мне!» — и убежала, а потом хрипло кричала вслед:

— Он украл гуся!

Я бросил ненавистную ношу в темной части Сеймурстрит, но какой-то прохожий поднял, догнал меня и вернул. Спорить и доказывать я больше не мог, а потому дал ему два пенса и потащил гуся дальше. Пабы уже начинали закрываться, но я все-таки зашел в один, чтобы пропустить последний стаканчик. Вообще-то с меня уже было вполне достаточно, так как ни к чему, кроме пива, да и то нерегулярно, я не привык. Но день выдался тяжелый, и хотелось немного взбодриться. Кажется, я заказал джин, который терпеть не могу.

Хотел зашвырнуть гадкую птицу на Оукли-сквер, но полицейский не дремал и догнал меня, хотя для этого и пришлось дважды обежать вокруг изгороди. На Голдингроуд пытался просто забросить подальше, но снова ничего не получилось. Вся ночная полиция Лондона только и делала, что мешала избавиться от щедрого подарка хозяина.

Достойные блюстители порядка до того беспокоились, что мне вдруг показалось, будто каждый мечтает получить рождественский сюрприз. На Кэмден-стрит я подошел к одному из них, назвал его «Бобби» и спросил, не хочет ли он гуся.

— Сейчас я тебе покажу, чего хочу! — прорычал тот.

Фраза прозвучала крайне оскорбительно, и я, разумеется, что-то ответил. Что было дальше, не помню, но диалог закончился твердым намерением взять меня под стражу.

Каким-то чудом я увернулся и бросился бежать по Кинг-стрит. Полицейский засвистел и помчался вдогонку. На Колледж-стрит из дома выскочил неизвестный и попытался меня задержать. Я обезвредил его ударом в живот, перелетел на противоположную сторону улицы и по Бэтт-стрит вернулся на Кэмден-роуд.

На мосту через канал оглянулся и никого не увидел. Бросил гуся через парапет и услышал божественный всплеск.

С облегчением вздохнул, повернулся и перешел на Рэндолф-стрит. Здесь-то меня и сцапал следующий полицейский. Пока я с ним препирался, задыхаясь, приплелся первый — тот болван, от которого я убегал. Вдвоем они объяснили, что придется побеседовать с инспектором. Я и сам так считал.

Инспектор спросил, почему я попытался скрыться, когда констебль хотел взять меня под стражу. Я ответил, что убегал потому, что не заслужил рождественских каникул в участке, но аргумент его не убедил. Он спросил, что я бросил в канал. Я ответил, что бросил гуся. Он спросил, почему я бросил гуся в канал. Я ответил, что больше не мог видеть это мерзкое животное.

В эту минуту вошел сержант и доложил, что удалось извлечь из канала сверток. Они развернули промокшую бумагу на столе инспектора и обнаружили мертвого младенца.

Я заявил, что это не мой сверток и не мой ребенок, но они даже не попытались скрыть, что не верят ни единому слову.

Инспектор сообщил, что для освобождения под залог случай слишком серьезный. Но это не имело ровным счетом никакого значения, потому что в Лондоне я не знал ни души и поручиться за меня было некому. Я попросил их послать телеграмму моей юной леди и сообщить, что непреодолимые препятствия мешают мне покинуть Лондон, после чего провел рождественские дни так спокойно и тихо, как не мог даже и мечтать.

В конце концов улики против меня оказались недостаточными для осуждения, и мне предъявили обвинение в пьянстве и нарушении общественного порядка. Но я лишился работы и потерял юную леди. А на гусей с тех пор не могу смотреть даже издали…

Мы подъезжали к Ливерпул-стрит. Попутчик снял с полки багаж, взял шляпу и попытался надеть. Но из-за шишки, вскочившей в результате падения подковы, шляпа оказалась непростительно маленькой. Грустно вздохнув, он положил ненужный головной убор обратно на сиденье.

— Нет, — заключил едва слышно, — не могу сказать, что безоговорочно верю в удачу.

Кот Дика Данкермана

Мы с Ричардом Данкерманом считали себя старыми школьными приятелями. Правда, с одной серьезной оговоркой: если джентльмен из шестого класса, который каждое утро являлся в цилиндре и перчатках, и «позор четвертого класса» в шотландской кепке вообще могут каким-то образом рассматриваться как единое целое. Надо честно признаться, что в те далекие годы между нами существовала определенная холодность. Причиной послужила песенка, которую я сочинил в память некоего печального события, связанного с празднованием начала каникул:

Дики, Дики Дан

Воняет, как баран.

Выпил он вина стакан

И поплелся, в стельку пьян.

Адресат ответил автору достойными произведения тумаками, что, разумеется, отнюдь не способствовало сближению. И все же жизнь распорядилась так, что нам довелось лучше узнать друг друга. Я посвятил себя журналистике, в то время как Ричард долгие годы безуспешно занимался адвокатурой и драматургией, пока однажды весной, к всеобщему изумлению друзей и знакомых, не сочинил лучшую пьесу сезона — абсолютно неправдоподобную комедию, полную живого чувства и веры в доброту. А спустя примерно пару месяцев после премьеры он познакомил меня с Пирамидом, эсквайром.

В те дни я был в очередной раз влюблен. Молодую леди звали, если не ошибаюсь, Наоми, и мне очень хотелось с кем-нибудь о ней поговорить. Дик имел репутацию джентльмена, проявляющего разумный интерес к чужим сердечным делам. Он позволял влюбленному битый час изливать душу, а сам тем временем что-то записывал в толстую тетрадь с красной обложкой, на которой значилось: «Книга банальностей». Конечно, все рассказчики понимали, что их используют в качестве сырья для драматических произведений, но, пока хозяин позволял беспрепятственно говорить и внимательно слушал, мы возражений не имели. А потому я надел шляпу и отправился к мистеру Данкерману.

С четверть часа мы болтали о мелочах, после чего я приступил к изложению основной темы. Должным образом воспев красоту и безупречность любимой, перешел к собственным переживаниям: поведал, что считать любовью прежние поверхностные увлечения мог только наивный безумец, пылко заверил, что больше никогда в жизни не смогу никого полюбить, и, наконец, высказал желание умереть с заветным именем на устах. В этот момент слушатель пошевелился. Я решил, что Дик встал, чтобы, как всегда, взять с полки «Книгу банальностей», и замолчал в ожидании, однако он подошел к двери и впустил в комнату самого большого и красивого из всех черных котов, которых мне довелось повстречать в жизни. С тихим урчанием кот прыгнул к хозяину на колени, сел прямо и посмотрел мне в глаза. Я продолжил рассказ.

Через несколько минут Дик перебил вопросом:

— Кажется, ты говорил, что ее зовут Наоми?

— Да, — подтвердил я. — А что?

— О, ничего особенного. Просто сейчас почему-то прозвучало совсем другое имя.

— Какое же? — изумленно воскликнул я.

— Инид.

Оговорка показалась удивительной, потому что Инид я не встречал уже несколько лет и совсем забыл о ее существовании. Тем не менее блестящий монолог как-то сразу потускнел. После очередной дюжины фраз Дик снова остановил:

— Кто такая Джулия?

Я начал злиться. Джулия служила кассиршей в муниципальной столовой и почти заманила меня, тогда еще совсем неопытного юнца, в свои сети. Внезапно бросило в жар от воспоминаний о тех безумных признаниях, которые я хрипло изливал в напудренное ухо, одновременно сжимая на прилавке влажную руку.

— Я действительно сказал «Джулия»? Не шутишь?

— Не шучу. Ты только что произнес это имя. Не переживай, называй как хочешь, я отлично понимаю, кого ты имеешь в виду.

Но пламя в душе окончательно погасло. Я упорно пытался высечь искру, но всякий раз, едва доводилось встретить зеленый взгляд неподвижного черного зверя, жалкий огненный язычок тут же задыхался. Представил волнение, которое постигло меня в тот момент, когда в зимнем саду рука Наоми случайно коснулась моей руки, и спросил себя, не таился ли в движении холодный расчет. Вспомнил, как терпеливо она обращалась с глупой неряшливой старухой, которую представила как свою мать, и усомнился, настоящая ли это мать или нанятая по случаю. Вообразил корону золотисто-каштановых волос в ту минуту, когда непослушные волны целовало солнце, и почему-то захотел удостовериться, что вся эта роскошь — настоящая.

Однажды удалось схватить разлетающиеся мысли с достаточной твердостью, и я сказал, что, по моему глубокому убеждению, хорошая женщина ценнее алмаза. Но тут же прозвучала банальная оговорка — причем слова выскочили как-то сами собой, без участия мысли, — что, к сожалению, найти такую нелегко.

После этого я замолчал и попытался вспомнить, что говорил своей юной леди накануне и не связал ли себя случайно какими-нибудь серьезными обязательствами.

Из неприятной задумчивости вывел голос Дика.

— Нет, — произнес он. — Ничего не получится. Я так и думал, что не сможешь. Никто не может.

— Кто не может? И что не может? Откуда эта дурацкая манера изъясняться загадками? — возмутился я и почему-то жутко разозлился на Дика Данкермана, на черного кота, на самого себя и на весь мир.

— Какой смысл говорить о любви и о чувствах вообще в присутствии старика Пирамида? — в свою очередь, спросил Дик, поглаживая круглую голову. Кот встал и выгнул спину.

— При чем здесь твой чертов кот? — вспылил я.

— К сожалению, не могу сказать, потому что и сам не знаю. Но факт налицо. На днях забежал старик Леман и, как обычно, начал в своем духе распинаться об Ибсене, судьбах человечества, социалистической идее и тому подобной ерунде — ты знаешь, как его заносит. Пирамид неподвижно сидел на краю стола и смотрел на него точно так же, как несколько минут назад смотрел на тебя. Не прошло и получаса, как Леман пришел к выводу, что без идеалов общество будет чувствовать себя гораздо лучше, а судьбы человечества не что иное, как тлен. Он убрал со лба свои длинные волосы и заговорил так, словно его подменили.

«Мы рассуждаем о мире высокомерно, словно являемся венцом творения, — заключил он. — Иногда, слушая собственные монологи, начинаю уставать. Да-да! Ведь всем известно, что рано или поздно человечество может окончательно вымереть, и на его место придут другие насекомые — точно так же, как когда-то мы сами вытеснили тех, кто существовал до нас. А что, если земля перейдет во владение племени муравьев? Они живут сообществом и обладают особыми умениями, недоступными людям. Если в процессе эволюции муравьям удастся увеличиться в размерах и отточить ум, то не исключено, что они составят мощную конкуренцию».

Странно слышать такие слова от старины Лемана, правда?

— А почему ты назвал кота Пирамидом? — поинтересовался я.

— Не знаю, — пожал плечами Дик. — Наверное, потому, что он выглядел таким старым. Имя пришло само собой.

Я склонился и заглянул в огромные зеленые глаза. Пирамид, ни разу не моргнув, неподвижно смотрел на меня. Вскоре в душе родилось жуткое ощущение: бездонные колодцы времени неумолимо затягивали в неведомую глубину. Казалось, перед этими бесстрастными глазами прошла панорама столетий, вместившая любовь, надежды и желания человечества; все вечные истины, отвергнутые как фальшь; все непогрешимые верования, считавшиеся спасительными до тех пор, пока не обнаруживалось их греховное начало. Странное черное существо росло и росло, постепенно заполняя всю комнату, а мы с Диком превратились в парящие по воздуху тени.

Я заставил себя рассмеяться, хотя смех лишь частично развеял чары, и спросил Дика, где он раздобыл своего приятеля.

— Нигде. Пирамид сам меня нашел, — пожал плечами Данкерман. — Явился полгода назад, поздним вечером. В то время удача от меня отвернулась. Две пьесы, на которые я возлагал надежды, одна за другой с треском провалились — ты, наверное, помнишь, — и сама мысль о том, что какой-нибудь театр снова примет мое сочинение, казалась абсурдной. Старый Уолкотт заявил, что в данных обстоятельствах я не имею права связывать Лиззи обязательствами, а потому должен уйти и дать ей шанс меня забыть. Я с ним согласился и остался в мире совсем один, с кучей долгов. Жизнь представлялась сплошным мраком. Не боюсь признаться, что в тот самый вечер я твердо решил покончить с неприятностями раз и навсегда. Зарядил револьвер и положил на стол. Рука уже потянулась к холодному металлу, когда послышался странный звук: казалось, в коридоре кто-то скребется. Поначалу я не придал этому значения, однако «кто-то» проявил настойчивость, и, чтобы прекратить раздражающий шум, я встал и открыл дверь. Он вошел.

Запрыгнул на стол, уселся возле заряженного револьвера и уставился на меня. Я отодвинул стул, тоже сел и начал смотреть на него. Спустя несколько минут пришло письмо, сообщавшее, что в Мельбурне корова насмерть забодала человека, чьего имени я даже ни разу не слышал. По его завещанию три тысячи фунтов отходили к моему дальнему родственнику, который мирно скончался восемнадцать месяцев назад, оставив меня своим единственным представителем на этом свете и наследником. Я убрал револьвер в нижний ящик.

— Как по-твоему, Пирамид не согласится погостить у меня хотя бы недельку? — неуверенно поинтересовался я и погладил кота, который добродушно мурлыкал у Дика на коленях.

— Возможно, когда-нибудь попозже, — ответил приятель, но к этому моменту, сам не знаю почему, я уже успел пожалеть о неосторожной шутке.

— Я привык разговаривать с ним, как с человеком, — признался Дик. — Нередко мы даже обсуждаем самые серьезные вопросы. Больше того, последнюю пьесу считаю результатом сотрудничества: она в большей степени его, чем моя.

Слова Данкермана могли бы показаться странными, даже болезненными, если бы всего несколько минут назад кот не сидел напротив, пристально глядя мне в глаза. Это обстоятельство заставило слушать с обостренным интересом.

— Поначалу пьеса получилась довольно циничной, — продолжал Данкерман. — Правдивое изображение определенной части общества, какой я ее знал и понимал. С художественной точки зрения вышло неплохо, а вот коммерческий успех вызывал серьезные сомнения. В третий вечер после явления Пирамида я вытащил сочинение из ящика письменного стола и принялся перечитывать; кот сидел на ручке кресла и внимательно смотрел на страницы.

Ничего лучше мне до сих пор написать не удавалось. В каждой строчке сквозило глубокое понимание жизни, и я с искренним восторгом перечитал пьесу еще раз. И вдруг рядом раздался голос:

— Очень, очень умно, друг мой. Невероятно проницательно. Твое произведение вполне достойно сцены. Дело за малым. Необходимо всего лишь вывернуть сюжет наизнанку, превратить все эти горькие правдивые речи в изъявление благородных чувств, убить в последнем акте помощника министра иностранных дел (он никогда не пользовался популярностью), а парня из Йоркшира оставить жить. Ну а еще было бы неплохо позволить падшей женщине преобразиться из-за любви к герою, уехать в далекие края и, надев черное платье, помогать бедным.

Я с негодованием обернулся, чтобы посмотреть, кто говорит. Мнение подозрительно напоминало брюзжание директора театра. Но в комнате никого не оказалось, кроме нас с котом. Получалось, что я разговаривал сам с собой, вот только голос звучал как-то странно.

— Преобразиться из-за любви к герою! — воскликнул я презрительно, поскольку отказывался верить, что спорю сам с собой. — Но ведь безумная страсть к этой особе и губит его жизнь!

— А заодно погубит и пьесу, — ответил голос. — Британский драматический герой не имеет права на страсть. Единственное, что ему доступно, — это чистое и почтительное преклонение перед честной, искренней английской девушкой (произносится как «дыэвошка»). Берешься писать, а до сих пор не знаешь канонов своего искусства.

— К тому же, — настаивал я, игнорируя мнение оппонента, — женщины, рожденные и воспитанные в пороке, за тридцать лет жизни глубоко впитавшие атмосферу греха, в принципе не способны измениться.

— Но эта изменилась, вот и все! — последовал резкий ответ. — Отправь ее слушать орган.

— Но как художник… — запротестовал я.

— Навсегда останешься неудачником! — перебил неизвестный. — Дорогой мой, твои пьесы, окажись они высокохудожественными или малохудожественными, все равно через несколько лет будут забыты. Дай миру то, что он хочет, и взамен получишь то, чего хочешь ты. Пожалуйста, если намерен жить дальше, прислушайся к совету.

Вот так, под неослабным надзором Пирамида, я изо дня в день переворачивал наизнанку уже готовую пьесу. Старательно записал все, что казалось особенно нелепым и фальшивым. Вложил в уста картонных героев самые неестественные речи, заставил их проявлять самые пошлые чувства. Пирамид мирно мурлыкал, а я следил за тем, чтобы каждая из марионеток делала именно то, что считала необходимым дама с лорнетом во втором ряду бельэтажа. В итоге старик Хьюсон заявил, что пьеса продержится пятьсот вечеров, не меньше.

Но хуже всего то, — вздохнул Дик, — что мне совсем не стыдно. Напротив, я даже доволен.

— Так что же это за зверь? — спросил я со смехом. — Злой дух?

Существо удалилось в соседнюю комнату и через открытое окно проследовало на улицу. Зеленые глаза больше не гипнотизировали, и разум начал постепенно светлеть.

— Не иронизируй. Ты не прожил с ним рядом целых полгода, — невозмутимо ответил Данкерман, — и все это время не ощущал на себе неподвижный таинственный взгляд. Причем я не один такой. Знаешь Кэнона Уичерли, великого проповедника?

— К сожалению, не могу похвастаться обширными познаниями в истории современной церкви, — ответил я. — Но имя, конечно, знакомое. Так что же он?

— Служил в Ист-Энде, — пояснил Дик. — Десять лет кряду трудился, бедный и неведомый, и вел ту благородную, героическую жизнь, которая даже в наши дни выпадает на долю некоторых священнослужителей. Теперь же пророчествует в современной, модной христианской церкви Южного Кенсингтона, ездит на службу в экипаже, запряженном парой чистокровных арабских лошадей, и разгуливает в жилете, изящные линии которого кричат о процветании. На днях приходил ко мне от имени княгини Н.: они собираются поставить одну из моих пьес в интересах Фонда помощи нуждающимся викариям.

— И что же, Пирамид его разубедил? — уточнил я с едва заметной усмешкой.

— Нет, — возразил Дик. — Насколько могу судить, он одобрил план. Дело в том, что стоило Уичерли появиться в комнате, как кот тут же подошел и принялся нежно тереться о ноги. А святой отец все время его поглаживал. К тебе зверь отнесся так же? — добавил приятель с легкой улыбкой.

Я отлично понял смысл последних слов.

На некоторое время Дик Данкерман исчез из поля зрения, хотя известия о нем доносились постоянно: парень быстро и уверенно продвигался к положению самого успешного драматурга современности. О Пирамиде я совсем забыл. Но однажды, не так давно, по-приятельски зашел к одному художнику, который недавно выбрался из тьмы голодной неизвестности и сейчас купался в теплых лучах популярности. Из дальнего угла студии на меня неподвижно смотрели знакомые зеленые глаза.

— Не может быть! — воскликнул я и поспешил пристальнее рассмотреть их хозяина. — Неужели у тебя поселился кот Дика Данкермана?

Художник на миг отвлекся от мольберта и кивнул.

— Да, — ответил он. — Нельзя жить одними идеалами.

Я все вспомнил и поспешил сменить тему. С тех пор мне довелось встречать Пирамида в жилищах многих друзей. Каждый давал черному коту новое имя, но я уверен: зверь один и тот же. Зеленые глаза спутать невозможно. Он неизменно приносит удачу, вот только хозяева после этого уже не очень похожи на самих себя.

Порой сижу и прислушиваюсь: не скребется ли кто-нибудь в дверь?

Рассказ малоизвестного поэта

— Платье совсем вам не идет, — ответил я.

— Вам не угодишь, — обиделась она. — Никогда больше не буду с вами советоваться.

— Никто не смог бы выглядеть хорошо в этом мешке, — поспешил добавить я. — Вы, конечно, смотритесь не так ужасно, как другие, но стиль все равно не ваш.

— Он имеет в виду, — воскликнул малоизвестный поэт, — что вещь сама по себе не поражает красотой и потому не соответствует вашему образу! Контраст между вами и чем-то неприглядным или даже уродливым настолько резок, что не может не огорчать.

— Он этого не говорил, — возразила светская дама. — И платье вовсе не уродливо. Просто это новейший фасон.

— Почему женщины так слепо подчиняются моде? — изрек философ. — Думают об одежде, разговаривают об одежде, читают об одежде и все-таки ничего в одежде не понимают. Задача любого наряда — разумеется, после того, как достигнута основная цель — согреть тело, — заключается в украшении той особы, которая его носит. И все же из целой тысячи женщин ни одна даже не задумывается, какая из расцветок окажется к лицу, какой покрой спрячет недостатки и подчеркнет достоинства фигуры. Раз модно — значит, надо надеть. В итоге бледные девы наносят себе непоправимый вред оттенками, годными лишь для молочниц, а миниатюрные куколки щеголяют в фасонах, подходящих исключительно особам ростом в шесть футов. С таким же успехом вороны могли бы нацепить на голову перья какаду, а кролики бегать по полям с павлиньими хвостами.

— А разве вы, мужчины, не так же глупы? — отозвалась выпускница Гертона. — В моду входят мешковатые пальто, и маленькие толстенькие джентльмены сразу в них облачаются и разгуливают, словно масленки на ножках. В июле паритесь в сюртуках и цилиндрах, больше напоминающих печную трубу. Строго придерживаетесь стиля и играете в теннис в накрахмаленных рубашках со стоячими воротничками. Настоящий идиотизм! Если мода прикажет играть в крикет в сапогах и водолазном шлеме, то вы непременно станете играть в крикет в сапогах и водолазном шлеме, а каждого разумного человека, который этого не сделает, обзовете дураком. Вы хуже нас: считается, что мужчины должны уметь думать и отвечать за свои поступки, а женственной леди подобная способность не к лицу.

— Высокие женщины и маленькие мужчины выглядят ужасно, что бы ни надели, — заявила светская дама. — Рост бедной Эмили пять футов десять с половиной дюймов, но все всегда считали, что в ней не меньше семи футов. В моду вошел стиль ампир, и бедное дитя напоминало дочку великана из пантомимы. Мы думали, что греческий стиль окажется более удачным, но в свободной тунике девочка походила на завернутую в простыню статую из Хрустального дворца, причем завернутую плохо. А когда приобрели актуальность пышные рукава и высокие плечи, Тедди однажды на вечеринке спел «Под развесистым каштаном». Спел просто так, без злого умысла, но бедняжка приняла исполнение на свой счет и дала ему пощечину. Мало кто из мужчин осмеливался встать рядом с ней, а Джордж сделал предложение исключительно потому, что хотел сэкономить на покупке стремянки: Эмили без труда достает с верхней полки его ботинки.

— Лично я, — заявил малоизвестный поэт, — не считаю нужным тратить умственную энергию на пустые рассуждения. Скажите мне, что положено носить, и я это надену. И дело с концом. Если общество требует приобрести голубую рубашку с белым воротничком, я немедленно покупаю голубую рубашку с белым воротничком. Если слышу, что пришло время широкополых шляп, тут же еду в магазин, нахожу широкополую шляпу и водружаю на голову. Вопрос не интересует меня настолько, чтобы имело смысл затевать спор. Только фат отказывается следовать моде, потому что стремится привлечь внимание собственной непохожестью. Романист, чья книга прошла незамеченной, тут же сочиняет необыкновенный галстук, а многие художники, следуя по пути наименьшего сопротивления, учатся отращивать волосы вместо того, чтобы учиться рисовать.

— Факт остается фактом, — заметил философ. — Все мы порождение моды. Мода диктует религию, нравы, привязанности и мысли. Когда-то добродетелью считался угон скота, а теперь на его место пришло создание компаний — весьма респектабельный и законный бизнес. В Англии и Америке модно христианство, в Турции — мусульманство, а в Мартабане поклоняются преступлениям Клапема. В Японии женщины стесняются обнажить руки — это считается нескромным. В Европе же отсутствие целомудрия выдают ноги. В Китае мужчины почитают тещу и презирают жену, в то время как в Англии мы с уважением относимся к супруге, а ее матушку почемуто считаем комическим персонажем, достойным лишь бульварного фельетона. Каменный век, железный век, век веры, век неверия, философский век — что это, как не мимолетная мода? Мода, мода, мода — куда бы мы ни бросили взгляд. Мода поджидает нас у колыбели, чтобы за руку провести по жизни. В один исторический период литература сентиментальна, в следующий полна обнадеживающего юмора, затем психологична — и вот уже по-новому женственна. Вчерашние картины становятся посмешищем для современного художника, а завтрашние критики точно так же начнут насмехаться над тем, что сделано сегодня. Сейчас модно быть демократичным, притворяться, что мудрость способна существовать лишь под сукном, и поносить средний класс. Сегодня мы гурьбой посещаем трущобы, а завтра дружно превращаемся в социалистов. Нам кажется, что мы думаем, а на самом деле на посмешище богам всего лишь одеваемся в слова, которых не понимаем.

— Не разводите пессимизм, — вновь подал голос малоизвестный поэт. — Пессимизм клонится к закату. Вы называете изменения модой, а я считаю их следами прогресса. Каждая фаза мышления выше предыдущей и подводит многих к тем меткам, которые оставили на горной тропе истины лучшие, самые сильные покорители вершин. Толпа, которую удовлетворяли скачки в Эпсоме, теперь интересуется творчеством Милле. Та публика, которая еще недавно благосклонно внимала оперетте, отныне стройными рядами идет слушать Вагнера.

— А любители драмы, в прежние времена готовые на все ради возможности в очередной раз услышать строки Шекспира, в наши дни бегут в мюзик-холл, — перебил философ.

— Да, порой случается так, что тропа немного спускается, но вскоре снова карабкается вверх, — парировал малоизвестный поэт. — Но ведь и сам мюзик-холл становится лучше. На мой взгляд, каждый мыслящий человек обязан посещать подобные заведения. Одно лишь присутствие качественного зрителя помогает поднять уровень представления. Что касается меня, то признаюсь: хожу часто.

— Недавно я просматривала иллюстрированные журналы тридцатилетней давности, — напомнила о себе светская дама. — Так там все мужчины одеты в нелепые брюки, болтающиеся на бедрах и невозможно узкие внизу. Вспоминаю, как их носил бедный папа: мне постоянно хотелось чем-нибудь заполнить пустующее пространство — ну, хотя бы опилок насыпать.

— Вы говорите о том периоде, когда в моду вошел так называемый силуэт юлы, — уточнил я. — Хорошо помню, как сам носил подобные брюки, однако было это всегонавсего двадцать три года назад, никак не раньше.

— О, как мило с вашей стороны, — ответила светская дама. — Оказывается, в действительности вы более тактичны, чем кажетесь. Вполне возможно, что с тех пор прошло именно двадцать три года. Помню, что была совсем маленькой. Полагаю, между одеждой и образом мысли существует некая тонкая связь. Трудно представить, чтобы джентльмены в таких брюках и с бакенбардами в стиле Дандрери беседовали, как это делаете сейчас вы, точно так же, как невозможно вообразить даму в кринолине и шляпке-капоре с сигаретой. Моя дорогая матушка отличалась невероятной свободой в своей повседневной одежде и позволяла папе курить во всем доме. Но примерно раз в три недели надевала до ужаса старомодное черное шелковое платье, которое выглядело так, словно в нем спала еще королева Елизавета (в тот период, когда она спала где угодно). В эти мрачные дни нам приходилось ходить по струнке.

«Тише, мама надела черное платье», — обычно предупреждали мы друг друга. А папа, услышав пароль, тут же соглашался взять нас на прогулку или покатать в экипаже.

— Смотреть не могу на модные журналы прежних лет, — призналась старая дева. — Вижу в этой одежде ушедших людей, и начинает казаться, что дорогие лица так же подвержены тлению, как и все на белом свете. Некоторое время мы храним образ в сердце, но потом постепенно отодвигаем в сторону, пока окончательно не забудем. Приходят новые лица, и мы довольны. Так грустно.

— Несколько лет назад я написал рассказ, — снова заговорил малоизвестный поэт, — о молодом швейцарском горце, помолвленном с веселой французской крестьянской девушкой…

— Знаю, ее звали Сюзетта, — перебила выпускница Гертон-колледжа. — Продолжайте.

— Ее звали Жанна, — поправил малоизвестный поэт. — Но вы правы: почти все встречающиеся в литературе веселые крестьянские девушки действительно носят имя Сюзетта. Но матушка моей героини родилась в Англии, и девочку назвали Жанной в честь тетушки Джейн, которая жила в Бирмингеме и подавала серьезные надежды на наследство.

— Прошу прощения, — извинилась выпускница Гертона, — об этом факте я не знала. Так что же случилось с вашей крестьянкой?

— Однажды утром, за несколько дней до свадьбы, — продолжил малоизвестный поэт, — Жанна отправилась навестить родственницу, которая жила на противоположном склоне горного перевала. Дорога была опасной: первую половину пути приходилось карабкаться вверх, а вторую половину спускаться вниз по предательским тропам, однако девушка родилась и выросла в горах, отличалась завидной ловкостью и силой, а потому никому и в голову не приходило беспокоиться о ее благополучии.

— Разумеется, она добралась целой и невредимой, — уверенно заявил философ. — Эти ловкие, сильные девушки всегда достигают цели.

— Неизвестно, что произошло, — возразил малоизвестный поэт, — но Жанну больше никто и никогда не видел.

— А что стало с ее возлюбленным? — спросила выпускница Гертона. — Должно быть, когда растаял снег и деревенские парни отправились за эдельвейсами, чтобы одарить подружек, его нашли рядом с ней на дне пропасти?

— Нет, — снова возразил малоизвестный поэт. — Вы не знаете этой истории, а потому лучше позвольте мне закончить рассказ. Возлюбленный работал проводником и вернулся с маршрута утром, за день до свадьбы. Конечно, сразу узнал новость, однако признаков горя не проявил и никаких утешений не принял. Взял топор и веревку и в одиночестве отправился в горы. Всю зиму бродил по той дороге, которой должна была пройти Жанна, пренебрегал опасностью, не замечал холода, голода и усталости, бросал вызов бурям, туману и обвалам. Ранней весной вернулся в деревню, купил строительный материал и принялся день за днем переносить его в горы. Не нанял рабочих и даже отказался от помощи собратьев-проводников. Выбрал почти недоступное место на краю ледника, построил хижину и восемнадцать лет прожил в полном одиночестве.

Во время туристического сезона человек этот хорошо зарабатывал, поскольку славился во всей округе смелостью и знанием гор. Однако мало кто из клиентов испытывал к нему симпатию: молчаливый, угрюмый, во время экскурсий проводник никогда не шутил и не смеялся. А каждую осень, сделав солидные запасы провизии, неизменно удалялся в свою одинокую хижину, запирал дверь, и до весны ни одна живая душа его не видела.

Однажды снег растаял, но он не появился в деревне, как бывало каждый год. Пожилые земляки помнили историю и жалели беднягу, а потому забеспокоились. После долгих рассуждений было решено отправиться в горы, к гнезду печального орла. Старики с трудом пробивали путь во льдах, по которым не ходили еще ни разу, и наконец обнаружили занесенную снегом хижину. Громко постучали в дверь, но в ответ услышали лишь доносившееся с ледника эхо. Тогда самый сильный толкнул плечом хлипкую дверь, и гнилые доски не выдержали.

Они нашли его мертвым, как, собственно, и ожидали. Окоченевшее тело лежало на грубо сколоченной кровати в дальнем углу. А рядом, спокойно и светло глядя сверху вниз, словно мать на спящее дитя, стояла Жанна. Платье ее украшали цветы — она их любила и всегда собирала. Лицо девушки осталось таким же, каким было девятнадцать лет назад, когда она улыбнулась на прощание всем, кто провожал ее в путь.

Жанну окружало странное металлическое сияние, отчасти освещавшее, отчасти туманившее образ, и люди отшатнулись в испуге, решив, что видят призрак. Однако один смельчак все-таки протянул руку — девушку окружал ледяной гроб.

Восемнадцать лет отшельник прожил рядом с дорогим лицом. Слабый румянец все еще теплился на чистых щеках, смеющиеся губы все еще алели. Только на виске волнистые волосы слегка свалялись под сгустком запекшейся крови.

Малоизвестный поэт умолк.

— Что за неприятный способ проявления любви! — воскликнула выпускница Гертона.

— А когда и где рассказ был напечатан? — спросил я. — Что-то не припомню, чтобы я его читал.

— Никогда и нигде, — ответил малоизвестный поэт. — Дело в том, что примерно через неделю вернулись из путешествий двое моих друзей: один из Норвегии, а другой из Швейцарии. Оба сообщили, что намерены написать рассказы о девушках, упавших в расщелину ледника и обнаруженных спустя много лет такими же красивыми и молодыми людьми. А еще через несколько дней я наткнулся на книгу, героиню которой нашли в леднике живой спустя триста лет после падения. Судя по всему, тема замороженных красавиц пользовалась среди авторов особой популярностью, и я решил не вставать в очередь.

— Интересно, — подытожил философ, — как мода распространяется даже на мысли. Со мной нередко случалось такое: приходила в голову теория, а потом я брал в руки газету и обнаруживал, что где-нибудь в России или в СанФранциско какой-то человек излагал ту же мысль почти теми же словами. Так что выражение «идея витает в воздухе» оказывается более справедливым, чем кажется на первый взгляд. Мысли не растут в наших головах. Это отдельные субстанции, и мы их просто собираем. Все истины, все открытия, все изобретения пришли к нам не от какого-то конкретного человека. Время готовит для них почву, они созревают, и в разных уголках мира руки инстинктивно протягиваются и срывают плоды мудрости. Будда и Христос несут необходимую цивилизации мораль и, ничего не зная друг о друге, щедро раздают ее людям — один на берегах Ганга, другой у вод Иордана. Десятки неизвестных путешественников, предчувствуя существование Америки, ценой жизни прокладывают путь открытию Колумба. Для того чтобы смыть с лица земли многовековую толщу безрассудства, понадобились потоки крови, и вот Руссо и Вольтер, а вместе с ними и другие мыслители начинают сгущать тучи. Паровой двигатель, ткацкий станок тоже «витают в воздухе». Тысячи умов бьются над их созданием, и одним удается пойти дальше, чем другим. Бесполезно вести разговоры о человеческой мысли — такой вещи в природе не существует. Умы наши, как и тела, питаются той пищей, которую посылает Бог. Мысль висит где-то рядом, мы ее срываем с ветки, слегка обжариваем и съедаем. А потом на весь мир кричим, до чего же мы умные «мыслители»!

— Не могу с вами согласиться, — возразил малоизвестный поэт. — Если мы всего лишь автоматы, как явствует из вашего рассуждения, то зачем же было нас создавать?

— Разумная часть человечества уже много веков задает себе этот вопрос, — ответил философ.

— Ненавижу тех, кто думает так же, как я, — заявила выпускница Гертона. — Со мной училась девушка, которая никогда не спорила. Какое бы мнение я ни высказала, оказывалось, что и она считает точно так же. Меня это всегда страшно раздражало!

— Возможно, дело в недостатке ума, — предположила старая дева. Замечание прозвучало несколько двусмысленно.

— Но гораздо хуже беседовать с человеком, который постоянно возражает, — вставила светская дама. — Моя кузина Сьюзен никогда ни с кем не соглашается. Если я появлюсь в красном, непременно спросит: «Почему ты не носишь зеленое, дорогая? Все говорят, что зеленый цвет тебе особенно к лицу». А если надену зеленое, удивится: «Почему же ты перестала носить красное, милочка? Мне казалось, ты любишь этот цвет». Когда я сообщила ей о помолвке с Томом, она разрыдалась и заявила, что не хочет об этом даже слышать, потому что считает, что мы с Джорджем созданы друг для друга. А потом, когда Том не писал целых два месяца, да и в других отношениях вел себя низко, я дала слово Джорджу. Узнав об этом, кузина напомнила мне каждое слово, когда-то сказанное о чувствах к Тому, и особенно подчеркнула, как безжалостно я высмеивала бедного Джорджа. Папа как-то сказал, что если какой-нибудь смельчак признается Сьюзен в любви, она тут же начнет его отговаривать и ни за что не ответит взаимностью до тех пор, пока он ее не бросит. А всякий раз, когда жених попросит назначить день свадьбы, будет ему отказывать.

— А эта леди все-таки вышла замуж? — уточнил философ.

— О да, — ответила светская дама. — И обожает своих детей. Позволяет им делать все, чего они делать не хотят.

Грехопадение Томаса Генри

Из всех котов, с которыми мне довелось быть знакомым, Томас Генри заслуживал наибольшего уважения. Надо сказать, что поначалу нашего героя звали просто Томасом, но вскоре стало ясно, что подобная фамильярность неуместна и абсурдна. Согласитесь, вряд ли обитателям городка Хейуарден пришло бы в голову обращаться к мистеру Гладстону по имени — Билл. Томас Генри переселился к нам из клуба «Реформ» по совету знакомого мясника. С первого же взгляда стало ясно: из всех закрытых клубов Лондона только этот мог стать его домом. Атмосфера солидного достоинства и незыблемого консерватизма в полной мере соответствовала уравновешенному характеру жильца. За давностью лет сейчас уже трудно вспомнить, по какой причине Томас Генри покинул клуб, но речь, кажется, шла о сложном характере нового шеф-повара — персонажа чрезмерно властного и жадного. Добрый мясник услышал о конфликте и, зная, что наше семейство прозябает без кошачьей заботы, предложил удобный для обеих сторон выход из затруднения. Расставание прошло вежливо, хотя и холодно, и вскоре Томас Генри прибыл к нам в самом дружеском расположении духа.

Едва увидев нового члена семьи, супруга предложила заменить имя Томас более выразительным: Генри. Мне же показалось, что сочетание первого и второго могло бы прозвучать в должной мере внушительно и почтительно; с тех пор в кругу родных мы стали называть кота Томасом Генри, а в беседах с друзьями не ленились использовать и титул: Томас Генри, эсквайр.

Томас Генри отнесся к нам со сдержанной, спокойной симпатией. В первый же вечер облюбовал и занял мой персональный стул. Заурядного узурпатора я, конечно, прогнал бы, не задумываясь, однако с Томасом Генри, эсквайром, следовало обращаться уважительно. Если бы кому-нибудь из домашних вздумалось возразить против присутствия кота на стуле, который до некоторых пор считался моим, то одним лишь взглядом он поставил бы грубияна на место. Точно так же, наверное, посмотрела бы королева Виктория, если бы по-дружески, без предупреждения навестила одного из своих подданных и услышала, что хозяин занят и просит зайти как-нибудь в другой раз. Да, Томас Генри, несомненно, не стал бы пререкаться и освободил место, но навеки лишил бы обидчика благосклонного внимания.

В то время у нас жила одна обаятельная леди (она и поныне делит с нами кров, но, повзрослев, ведет себя более рассудительно и сдержанно), которая относилась к кошкам без должного почтения. Ей казалось, что хвост предусмотрен природой исключительно для того, чтобы с помощью этого надежного устройства таскать его обладателя, как плюшевую игрушку. Кроме того, юная особа ошибочно полагала, что кормить животное следует, запихивая в рот разнообразные предметы, и твердо верила, что все четвероногие создания искренне радуются прогулке в кукольной коляске. Я с ужасом ожидал первой встречи неуемной фантазерки с Томасом Генри, опасаясь, что своим поведением она скомпрометирует в глазах нового домочадца всю семью.

Опасения оказались напрасными. Эсквайр держался дружески, но независимо. Уверенная и спокойная манера общения исключала проявление излишней энергии и предотвращала фамильярность. Стоило мисс протянуть руку к хвосту — надо сказать, весьма робко, — как кот невозмутимо сменил позу и спокойно посмотрел на ту, которая по неразумению посягнула на его свободу и комфорт. Во взгляде не читалось ни гнева, ни обиды. Наверное, с таким же выражением Соломон мог принимать заигрывания царицы Савской: снисхождение сочеталось с равнодушием и отстраненностью.

Да, Томас Генри вел себя, как истинный джентльмен. Один мой приятель, который верит в переселение душ, уверял, что под гладкой серой шерстью скрывается сам лорд Честерфилд. Потомок древнего аристократического рода никогда не скандалил, требуя еды, как это принято у плебеев, а важно сидел за столом рядом со мной и с достоинством ждал, пока его обслужат. Предпочитал баранью ножку, а на пережаренный бифштекс даже не смотрел. Однажды кто-то из гостей нетактично предложил ему отведать кусочек хряща. Томас Генри молча покинул комнату и не вернулся до тех пор, пока дурно воспитанный посетитель не отправился восвояси.

Однако слабости подвержен каждый, и Томас Генри не исключение. Надо откровенно признать, что противостоять чарам жареной утки он не мог. Поведение джентльмена в присутствии деликатеса стало для меня своего рода психологическим открытием — в столь цельной с виду натуре мгновенно прорывались потаенные, низменные, животные черты. Рядом с жареной уткой Томас Генри забывал обо всем на свете и впадал в примитивное состояние дикой кошки, подвластной первобытным инстинктам. Чувство собственного достоинства улетучивалось как дым. Ради получения вожделенного лакомства годились любые средства: драка, мольба, унижение. Подозреваю даже, что в обмен на крылышко, ножку или грудку несчастный согласился бы отдать душу дьяволу.

Мы старались как можно реже готовить провокационное блюдо: созерцание полного и абсолютного распада личности — тяжкое испытание. Больше того, несдержанное, а порой и агрессивное поведение служило дурным примером для детей.


Среди кошачьего населения нашего квартала Томас Генри выглядел истинным денди, по продуманному распорядку дня которого можно было сверять часы. Как правило, после ужина элегантный джентльмен с полчаса прогуливался в сквере, ровно в десять возвращался домой, а в одиннадцать безмятежно засыпал на моем стуле. Близких друзей и подруг не заводил. Драки его не привлекали, а любовь, как мне казалось, обошла стороной, не задев даже в юности; холодный и сдержанный по натуре, на дам он взирал с полным равнодушием.

Всю зиму Томас Генри прожил в нашем лондонском доме и вел себя поистине безупречно. Летом мы взяли его с собой в деревню. Решили, что перемена обстановки пойдет на пользу: сытая безмятежность грозила лишним весом. Увы, ошибка оказалась жестокой и непоправимой! Сельская жизнь подействовала на горожанина губительно. Даже не знаю, что именно оказало тлетворное влияние; возможно, возбуждал сам воздух. Нравственное разложение прогрессировало безжалостно и неумолимо, с пугающей быстротой. В первый день кот гулял до одиннадцати, а во второй и вообще не пришел ночевать. Вернулся лишь наутро, в шесть часов, с огромной проплешиной на макушке. Не приходилось сомневаться в близком присутствии некой леди; больше того, душераздирающие ночные вопли подсказывали, что в саду собралось не меньше дюжины особ женского пола. Судя по всему, кавалер пользовался огромным успехом, и даже в дневное время страстные подруги не переставали требовать внимания. Вскоре к хору присоединились и оскорбленные соперники, призывая к немедленному выяснению отношений. К чести ловеласа надо заметить, что он никогда не уклонялся от вызова.

Деревенские мальчишки слонялись вокруг нашего дома, с интересом наблюдая за кровавыми поединками, а в кухню то и дело врывались возмущенные соседки; они швыряли на стол своих поверженных питомцев и требовали справедливого возмездия, причем обращались одновременно и к небесам, и к хозяевам.

Вскоре кухня превратилась в настоящий кошачий морг. Пришлось купить новый стол. Кухарка раздраженно заявила, что если бы на ее территорию никто не претендовал, то работать было бы значительно проще и приятнее, а потом резонно добавила, что разложенные среди мяса и овощей дохлые коты приводят в замешательство: ведь недолго и ошибиться. В результате старый стол отодвинули к окну и уступили жертвам боев, а решительная хозяйка впредь никогда и никому не позволяла бросать на свое рабочее место котов, пусть даже окончательно и бесповоротно лишенных жизни.

Однажды до моих ушей донесся убедительный диалог.

— Чего вы от меня хотите? — твердым голосом спросила кухарка одну из разъяренных посетительниц. — Чтобы я приготовила это на обед?

— Это мой кот! — ответствовала леди. — Разве не ясно?

— Но сегодня я собираюсь готовить пироги с другой начинкой, — хладнокровно парировала кухарка. — Положите его вон туда. А это мой стол.

На первых порах мир удавалось восстановить с помощью монеты достоинством в полкроны, однако вскоре побежденные соперники подорожали. Прежде подобный товар казался мне весьма дешевым, а потому резко возросшая цена не могла не вызвать удивления, которое постепенно переросло в раздражение. Появились мысли о целесообразности разведения кошек на продажу. Судя по обстановке в нашей деревне, бизнес мог бы принести солидную прибыль.

— Только взгляните, что натворил ваш разбойник! — воскликнула одна рассерженная особа, к которой мне пришлось выйти, прервав обед.

Я взглянул. Томас Генри расправился с чахлым, изможденным созданием, которое, возможно, добровольно предпочло смерть убогому существованию. Если бы жалкий страдалец принадлежал мне, то я поблагодарил бы победителя. К сожалению, некоторые из сограждан не понимают собственной выгоды.

— Не возьму за него даже пяти фунтов, — заявила леди.

— Дело хозяйское, — ответил я, — но, на мой взгляд, отказываться вряд ли стоит. За ободранное животное лично я могу предложить всего лишь шиллинг. Если считаете, что где-то дадут больше, несите туда.

— Но это был не кот, а настоящий христианин, — упорствовала леди.

— Мертвых христиан не покупаю, — не сдавался я, — но если бы даже покупал, то за подобный экземпляр все равно много не дал бы. Можете видеть в убиенном христианина или кота — как вам угодно. В любом случае шиллинг — красная цена.

В конце концов сошлись на восемнадцати пенсах.

Количество самоуверенных слабаков, с которыми умудрился расправиться Томас Генри, потрясало. Казалось, идет планомерное истребление окрестного хвостатого населения.

С некоторых пор у меня появилась привычка каждый вечер заходить в кухню и проверять ассортимент поступивших за день неудачливых бойцов. И вот однажды среди прочих на столе оказался образец с необычным черепаховым окрасом.

— Этот кот стоит полсоверена. — Хозяин кота стоял рядом и пил пиво. Я внимательно осмотрел животное.

— Ваш зверь убил его вчера, — горестно продолжил владелец. — Стыд! Позор!

— Мой зверь убил его уже трижды, — уточнил я. — В субботу труп принадлежал миссис Хеджер, а через день несчастный погиб вторично — в пользу миссис Майерс. В понедельник я еще сомневался, но заподозрил неладное, а потому записал кое-какие особые приметы. И вот сейчас ясно их вижу. Советую немедленно закопать это безобразие, пока разложение не вызвало распространения инфекции. Понятия не имею, сколько жизней у кошки, но платить готов только за одну.


Мы надеялись, что Томас Генри одумается и исправится, однако грехопадение неуклонно продолжалось; с каждым днем пропасть становилась все глубже и мрачнее. К прежним преступлениям добавилась кража яиц, а потом очередь дошла и до убийства цыплят. Я устал оплачивать бесконечные жестокие злодеяния.

Обратился за советом к садовнику, и тот сказал, что, к сожалению, иногда с котами подобное случается.

— А какого-нибудь верного лекарства вы не знаете? — робко осведомился я.

— Видите ли, сэр, — задумчиво произнес садовник. — Слышал, что в ряде случаев неплохо помогают кирпич на веревке и глубокий пруд.

— Придется сегодня же воспользоваться средством, — вздохнул я.

Садовник исполнил предписание, и мучения всей округи прекратились.


Бедный, бедный Томас Генри! История его недолгой бурной жизни доказывает, что безупречность репутации находится в прямой зависимости от степени искушения. Разве мог бы сбиться с пути аристократ, родившийся, выросший и достигший зрелости в изысканной и утонченной атмосфере клуба «Реформ»? Мне очень жаль благородного джентльмена, павшего жертвой грубых соблазнов, а в моральные устои деревенской жизни я больше не верю.

Город у моря

Хронисты, создающие историю этого плоского, продуваемого всеми ветрами побережья, утверждают, что в давние времена пенистые океанские волны хозяйничали дальше, на востоке. А там, где сейчас среди предательских песчаных рифов плещется холодное Северное море, когда-то простиралась суша. В те дни между монастырем и морским простором стоял город, окруженный стеной толщиной в двенадцать камней. Каждый, кто приближался к берегу, издалека видел семь высоких башен и четыре добротные церкви. Город славился богатством и неприступностью. Монахи любили смотреть со своей горы вниз и из монастырского сада с интересом наблюдали за мирской суетой. На узких улицах шла оживленная торговля, верфи и причалы гудели разноязыким говором, а яркие мачты кораблей качали тяжелыми головами над мансардами и причудливо раскрашенными дубовыми фронтонами зажиточных домов.

Город процветал до той поры, пока одной греховной ночью не принес зло Господу и людям. Время было суровое, и обитавшим на побережье саксам приходилось нелегко: датские морские пираты сновали возле устья каждой судоходной реки, издалека чуя наживу. Они нередко появлялись в водах Восточной Англии, но еще чаще разбойников видели зоркие часовые города семи башен. Когда-то город стоял на твердой земле, а теперь покоится под толщей воды, на глубине двадцати морских саженей. Не раз возле толстых каменных стен бушевали кровавые схватки. С хриплыми стонами умирающие мужчины, с отчаянными криками покалеченные женщины и безжалостно израненные дети по пути на небеса стучались в ворота монастыря и призывали смиренных монахов оставить постели и вознести молитвы за пролетавшие мимо души.

Но настало время, когда и на эту многострадальную землю снизошел покой. Датчане и саксы договорились мирно жить по соседству: Восточная Англия — обширный край, и места хватало всем. Люди возрадовались, ибо все давно устали от вражды, и мысли каждого обратились к уютному, теплому уголку у очага. Бородатые датчане засунули за пояс теперь уже безобидные топоры и отправились бродить по щедрой земле в поисках удобного, никем не занятого местечка, где можно было бы без помех построить дом. Так и случилось, что на закате Хаафагер вместе с сородичами подошел к городу семи башен, который в те далекие дни стоял на неширокой полосе суши между монастырем и морем.

Завидев датчан, жители города широко распахнули ворота и встретили пришельцев мудрыми речами:

— Когда-то мы воевали, но настало мирное время. Входите и разделите наше веселье, а завтра поутру продолжите путь.

Но Хаафагер ответил так:

— Я уже стар и надеюсь, что вы не подумаете дурного. Да, сейчас на этой земле тишина, и мы благодарны за приглашение, но мечи еще не остыли от крови. Позвольте расположиться на ночлег за вашими стенами. Позже, когда на измученных битвами полях снова вырастет трава, а дети забудут о сражениях, мы повеселимся вместе, как и надлежит добрым жителям одной земли.

И все же обитатели города продолжали уговаривать Хаафагера, называя соседями и его самого, и его товарищей. Испугавшись новой битвы, с горы торопливо спустился настоятель монастыря и присоединил к просьбам свой голос:

— Войдите, дети мои. Пусть между вами воцарится согласие. Божье благословение да осенит наш край. Да пребудет мир и с датчанами, и с саксами.

Мудрый аббат видел, что горожане с симпатией встречают пришельцев, и понимал, что совместное питие веселит и рождает в душах братскую любовь.

Хаафагер знал о святости старца, а потому изрек такие слова:

— Подними свой посох, отец мой, чтобы тот крест, которому поклоняются твои люди, мог осенить тропу нашу. Мы войдем в город и не нарушим мира; пусть у нас разные боги, но каждый алтарь творит доверие между людьми.

Аббат поднял над головами гостей посох с крестом на конце, так что тень креста осеняла путь, и под святым знамением датчане вошли в город семи башен. Было их вместе с женщинами и детьми почти две тысячи душ, и накрепко закрылись за ними городские ворота.

И вот те, кто недавно сражался лицом к лицу, теперь праздновали за одним столом и по обычаю вместе поднимали хмельные кубки. Товарищи Хаафагера поверили, что сидят среди друзей, и отложили оружие. А потом, устав после пира, крепко уснули.

В ночи над городом раздался злобный голос:

— Кто эти чужаки, пришедшие сюда, чтобы делить с нами нашу исконную землю? Разве камни мостовых не алеют от крови жен и детей наших, убитых безжалостными врагами? Разве пристало людям отпускать волка на свободу после того, как удалось заманить его в ловушку щедрым куском мяса? Так нападем же на супостатов сейчас, когда они отяжелели от еды и вина, чтобы ни один не смог ускользнуть. Только после этого ни они сами, ни дети их впредь не причинят нам вреда.

Этот призыв смутил слабые сердца, и жители города семи башен напали на беззащитных датчан, с которыми только что разделили трапезу. Не пожалели ни женщин, ни маленьких детей. Всю ночь кровь Хаафагера и его сородичей у ворот монастыря взывала к поруганной справедливости.

— Я поверил твоему слову. Преломил с тобой хлеб. Положился на тебя и Бога твоего. Прошел под тенью твоего креста и переступил твой порог, — звучал в ночи голос Хаафагера. — Так пусть же твой Бог даст ответ!

В монастыре царила тишина.

На рассвете аббат поднялся с колен и обратился к Богу:

— Ты слышал, о Господи! Ответь же!

И в этот миг во тьме морской послышался страшный рев, словно бездонные глубины обрели язык. Монахи в страхе пали на колени, а настоятель изрек:

— Это голос Бога говорит с нами из вод. Он отвечает.

Той зимой случился такой жестокий шторм, какого не помнил никто из живых. Море бросилось на сушу и вознеслось до вершины самой главной из семи башен города. Не выдержав напора волн, башня рухнула. Вода залила улицы. Жители города семи башен бросились прочь от стихии, но безжалостная десница настигла каждого — не спасся никто. Город семи башен, четырех церквей, множества улиц и набережных погрузился в пучину, а волны стремились дальше, пока не достигли холма, на котором стоял монастырь. Аббат вознес молитву и попросил Господа остановить кару. Бог услышал. Дальше море не пошло.

В том, что история правдива, а не сплетена хитроумными сочинителями, всякий, кто сомневается, может без труда убедиться в разговоре с рыбаками, которые и по сей день снуют на своих самодельных лодках между рифами и отмелями пустынного берега. Есть среди них те, кто, заглянув в глубину с кормы хлипкого суденышка, рассмотрел под килем город со странными улицами и причудливыми набережными. Но сам я только повторяю рассказы очевидцев, ведь таинственный город открывается взору лишь изредка, когда ветер дует с севера и не позволяет волнам отбрасывать тень. В солнечные дни я часто заплывал туда, где покоится город семи башен, но ни разу не подул северный ветер, ни разу не раздвинул таинственную завесу моря. Напрасно я напрягал зрение, пытаясь заметить хоть что-нибудь похожее на творение человеческих рук.

Но знаю, что древние камни монастыря, у подножия которого когда-то лежал город семи башен, сейчас венчают огромную скалу, о которую разбиваются самые грозные волны. Тот, кто осмелится забраться на вершину и посмотреть вдаль, увидит болотистые земли и покрытый рябью водный простор, услышит беспокойные крики чаек и усталые возгласы моря.

И о том, что гнев Господень не вечен и злоба когда-нибудь покинет человеческие сердца, каждый, кто сомневается, может услышать от рыбаков, издавна населяющих край болотистых земель. Рыбаки расскажут, как в бурные ночи из морских глубин доносится глухой голос, призывающий почивших монахов восстать из своих забытых могил и сотворить молитву за души жителей города семи башен. Одетые в длинные мерцающие саваны, монахи мерно ступают по заросшим аллеям монастырского сада, и музыка их молитв заглушает вой бури. Я и сам могу это подтвердить, поскольку собственными глазами видел, как движутся в разорванной вспышками молний тьме неясные белые фигуры, и собственными ушами слышал мелодичное печальное пение, различимое даже среди завываний ветра.

Уже много веков мертвые монахи молятся о прощении жителей города семи башен. И будут молиться еще долго — до тех пор, пока от некогда прекрасного монастыря не останется ни единого камня. Только тогда станет ясно, что гнев Бога рассеялся — море отступит, и город семи башен и четырех церквей вновь будет стоять на суше.

Знаю, найдутся среди моих читателей такие, кто скажет, что это всего лишь легенда; кто решит, что туманные тени, медленно бредущие темной штормовой ночью за разрушенными стенами, не что иное, как фосфоресцирующая пена морская, разбившаяся о серые скалы. Ну а нежные гармонии, баюкающие ночную бурю, не более чем эоловы напевы ветров.

И все же слепы те, кто зрит лишь глазами. Сам я отчетливо вижу монахов в белых саванах и ясно слышу их молитвы о душах грешных жителей города семи башен. Не случайно сказано, что когда зло свершилось, следом рождается мольба о прощении и улетает сквозь время в вечность. Мир наш, словно щитами, окружен благочестиво сложенными ладонями мертвых и живых. Так будет всегда, если стрелы Божьего гнева не истребят все сущее.

Твердо знаю, что смиренные монахи безымянного монастыря и по сей день молятся о прощении грехов каждого, кого любят.

Дай-то Бог, чтобы кто-нибудь помолился и о нас.

Плавучие деревья (Картинки из современной жизни)

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:

Мистер Треверс.

Миссис Треверс.

Марион (их дочь).

Ден (джентльмен без положения).

Комната, выходящая в сад, из углов выступают тени, перед которыми медленно отступают бледнеющие сумерки. Миссис Треверс сидит в плетеном кресле. Мистер Треверс, с сигарой в зубах, сидит на другом конце комнаты. Марион стоит перед открытым окном.

Мистер Треверс. Хорошенькое местечко разыскал тут Гарри.

Миссис Треверс. Да, очень недурное. Будь я на месте Марион, я непременно оставила бы его за собой. Тут все удобства: дешевое катание по реке и самый дом можно вести попроще. Да и отвадить лишних гостей отсюда тоже очень легко. Помнишь, как Эмили избавилась от родни своего мужа и тех несносных американцев, которые стали было таскаться к ней в городе? Взяла да и уговорила мужа снять речную дачку в Горинге — и дело с концом. Эта дачка была у них настоящей клеткой — повернуться было негде. Зато какой хорошенькой она выглядела с той стороны реки, когда Эмили развесила занавесочки на окошечках и украсила двери снаружи зеленью. У нее там к завтраку всегда были холодные закуски с пикулями, и она называла это пикником. Кто у них бывал, очень хвалил; говорил, что все так просто и уютно.

Мистер Треверс. Но, кажется, они недолго прожили там.

Миссис Треверс (не обратив вниманья на это замечание, продолжает). Особое шампанское держали для гостей. Если я не ошибаюсь, Эмили платила за дюжину всего двадцать пять шиллингов, и все-таки его можно было пить; вполне было хорошо по цене. Тот старый индийский майор… как бишь его звали?… Ну, все равно! Дело в том, что этот самый майор говорил, что никогда не пивал такого превосходного шампанского. Он всегда выпивал по бокалу перед завтраком. Смешно было смотреть… Жаль, что я забыла, где Эмили брала это шампанское…

Мистер Треверс. И отлично, что забыла. Нам совсем не к чему знать, где добывается такое отвратительное пойло. Марион выходит за человека богатого. Он найдет, чем прилично угостить, не выгадывая ни пенса.

Миссис Треверс. Может быть. Но, по-моему, никогда не мешает показывать вид, что мы гораздо богаче, чем думают о нас люди. Для этого нужно только уметь отводить глаза, дешевое представлять дорогим. Иначе нельзя жить ни при каких средствах. Потом нужно держать как можно дальше от себя лиц, которые считают себя вправе навязываться насильно, хотя совсем не подходят для нашей компании… (К дочери.) Советую тебе, Марион, не очень сближаться с сестрами твоего жениха. Они очень миленькие девочки, и ты должна быть с ними любезной, но только не дружи с ними. Они ужасно старомодны, совсем не умеют одеваться… вообще, они могут уронить твой дом в глазах всех порядочных людей.

Марион. Однако едва ли произведет на «порядочных» людей хорошее впечатление, если я буду ни с того ни с сего отваживать сестер моего мужа от своего дома.

Миссис Треверс. Я не говорю «отваживать», а только советую тебе не слишком приближать их к себе. Нужно, чтобы они чувствовали разницу между собой и нами… Кстати, хотела спросить тебя: действительно Гарри так богат, как говорят? Хорошо бы узнать об этом, пока еще не поздно.

Maрион. Не беспокойся, мама, об этом я сама позабочусь, не сделаю промаха.

Мистер Треверс (вскакивая с места). Господи! вы так рассуждаете об этом деле, словно собираетесь устроить выгодную куплю и продажу. Даже слушать вас страшно!

Миссис Треверс. Ах, пожалуйста, не сходи с ума, Джеймс! На все нужно смотреть прежде всего с практической точки зрения. Для вас, мужчин, супружество — дело одного чистого чувства, — это, впрочем, так и должно быть, — но женщине не следует забывать, что для нее замужество — вопрос жизни, вопрос всей ее будущности, ее положения в обществе…

Марион. Да, папа, если я упущу этот случай продать себя подороже, то другого мне, пожалуй, уж и не представится.

Мистер Треверс. Ну уж и девицы нынче! В мое время они думали и говорили больше о любви, а не о доходах женихов.

Марион. Это было, должно быть, потому, что они тогда иначе воспитывались и не получали такого образования, какое получают теперь.

Входит Ден. Ему лет за сорок с лишком. Одет неказисто. Манжеты и воротничок потрепаны и помяты.

Ден (оживленно). А вот и я!

Миссис Треверс. А мы только что удивлялись, куда это вы все запропастились.

Ден. Мы катались по реке, и меня послали за вами. Великолепный вечер. Луна только что всходит. На реке просто прелесть.

Миссис Треверс. Но теперь там, должно быть, очень холодно.

Мистер Треверс. О, это не важно. Можно одеться потеплее. Много лет прошло с тех пор, как мы с тобой не смотрели вместе на луну. Не мешает вспомнить старину. Пойдем, душечка.

Миссис Треверс. Ах, Джеймс, каким ты был чувствительным, таким и остался!.. Ну, пожалуй, пойдем. Дайте мне одеться.

Ден спешит подать ей жакет и шарф. Марион убегает и вскоре возвращается, неся пальто и шляпу отца. Последний, облачаясь при помощи дочери в пальто, смотрит ей в глаза.

Мистер Треверс (дочери). Ты в самом деле любишь Гарри?

Марион. Конечно, люблю… насколько стоит любви человек, имеющий пять тысяч дохода в год. А если у него окажется вдвое больше, то я и любить его буду вдвое сильнее. (Смеется.)

Мистер Треверс. Так что ты довольна этой партией?

Марион. Вполне довольна, папа.

Мистер Треверс качает седой головой и с сожалением смотрит на Дена, который с унылым видом стоит в стороне.

Миссис Треверс. А ты разве не идешь с нами, Марион?

Марион. Нет, мама… я устала.

Муж с женою выходят в сад. Ден и Марион остаются вдвоем.

Ден. И вы решаетесь покинуть Гарри одного с двумя парами влюбленных?

Mapион (со смехом). Пусть его посмотрит, как они смешны. Я терпеть не могу темноты… Она порождает глупые мысли… Выгоните ее отсюда. Сядьте вот сюда (садится сама перед фортепиано и указывает Дену на ближайший стул) и займите меня чем-нибудь веселым.

Ден (покорно садясь на указанный стул). А что вы считаете веселым?

Марион. Ах, неужели вы не знаете, чем можно занять молодую девушку? Ну, расскажите мне все новости, случившиеся за последнее время в нашем милом обществе. Расскажите, кто и с кем сбежал? Чья жена покинула мужа и детей ради какого-нибудь смазливого пшютика? Кто кого надул в делах или в игре? Какие еще новые филантропы обирают бедноту? Какой святой уличен в грехе? Кто и где вчера наскандалил? Кто кого поймал на мошенничестве? в каком именно? и что про это говорят?

Ден. И это может вас веселить?!

Марион (лениво перебирая клавишами). А разве не весело узнавать поближе своих друзей и знакомых? Не плакать же из-за этого?

Ден (со вздохом). Ах, как бы я желал, чтобы вы были не так… рассудительны! Странное время: нынешние молодые девушки стали такими рассудительными. Это случилось после того, как перевелся подсолнечник. Он мне больше нравился. При нем было уютнее.

Марион. Зато при нем было столько дураков и дур. (С насмешкой). Может быть, на ваше счастье они опять вернутся. Сорная трава не погибает; скосят одну — сейчас вырастает другая. Лично я предпочитаю умных, с ними веселее… Не ожидала я, что вы будете сегодня таким неприятным. (Она оставляет фортепиано, идет к кушетке бросается на нее и берет лежащую на ней книгу.)

Ден. Знаю, что я сегодня неприятный. Я смотрел на ночь. Теперь она преследует меня и задает вопросы.

Марион (насмешливо). Какие же? О чем же она может спрашивать вас?

Ден. Мало ли какие… Она задает мне много вопросов, на которые у меня нет ответа. Например, почему я такое бесполезное дерево, носящееся по волнам времени? Почему все мои сверстники обогнали меня? Почему на меня, сорокалетнего, смотрят как на человека никуда не годного, хотя у меня есть и ум, и способности, и сила, и я сам знаю, что я не хуже других? Я мог бы быть издателем хороших книг; мог бы быть популярным политическим деятелем. Словом, везде, на каждом поприще, я мог бы быть полезен миру. А между тем я не что иное, как жалкий газетный репортер, получающий три с половиною пенса за строчку…

Mapион. А не все ли равно, кто вы и что вы?

Ден. Нет, не все равно! Разве все равно, чье знамя развевается над миром — трехцветное или звездное? Ведь люди проливают свою кровь, чтобы решить этот вопрос. Разве не все, казалось бы, равно одной звездой больше или меньше отмечено на наших небесных картах? А между тем мы слепнем над открытием лишней звездочки, стараясь проникнуть в глубь небес. Не все ли равно, проскользнет или нет когда-нибудь хоть один корабль сквозь полярные льды, усеянные нашими костями? А мы все-таки стремимся туда. Нет, стремиться вперед или топтаться на месте, участвовать в жизненной игре или смотреть на нее сложа руки — далеко не все равно. Хотя, в сущности, жизнь не что иное, как игра, имеющая для нас непонятный смысл, но в этой игре развиваются и крепнут мускулы души. Я бы желал принять в ней более деятельное участие.

Марион. Так что же вам мешает?

Ден. У меня нет партнера, а одному скучно: некому будет радоваться в случае моих успехов.

Марион (после некоторого молчания). Поняла: вы лишились любимой женщины. На кого она походила?

Ден. На вас, и в такой степени, что я жалею, зачем познакомился с вами. Вы слишком напоминаете мне ее и заставляете меня думать о себе; а теперь мне лучше бы не делать этого.

Марион. Так эта женщина, которая походит на меня, могла бы составить то, что вы считаете счастьем?

Ден (с новой горячностью). О, да еще как!

Марион. Расскажите мне о ней: это интересно. Много у нее было недостатков?

Ден. Достаточно, чтобы любить ее.

Mapион. Но в ней было что-нибудь и хорошее?

Ден. Да, столько, сколько нужно, чтобы быть именно женщиной.

Mapион. А что именно?

Ден. Многое. Долго объяснять.

Продолжительное молчание. Затем Марион вдруг встает, избегая взгляда Дена; последний, в свою очередь, старается не смотреть на нее.

Марион. В какие, однако, серьезные разговоры мы ударились.

Ден. Умные люди говорят, что беседа женщины с мужчиной с глазу на глаз всегда становится серьезной… в некоторых случаях.

Марион (нерешительно, топчась на одном месте). Могу я предложить вам еще один вопрос?

Ден (с живостью). Пожалуйста!

Марион. Скажите мне откровенно: почувствовав опять влечение к женщине, решились бы вы, ради нее, если бы она пожелала, завоевать в обществе такое положение, которое было бы вполне достойно вас и заставило бы эту женщину гордиться вашей… дружбой и чувствовать, что и ее жизнь не пуста и не бездеятельна?

Ден (со вздохом). Нет, уж поздно! Старая кляча может только издали смотреть, как состязается в беге молодежь. Правда, иногда, под воздействием стакана хорошего вина… например такого, какое имеется у вашего жениха, у меня пробуждаются прежние стремления занять одно из видных мест за пиршественным столом жизни, но на следующий же день… (Он внезапно умолкает и судорожно передергивает плечами).

Марион. Значит, и такая женщина уже не могла бы помочь вам осуществить ваши стремления?

Ден. О нет, помогла бы, но только моему сердечному и душевному благополучию, а не перемене моего положения в свете… Дорогая моя, оставимте лучше этот разговор. Я знаю, что для вас исполнить желание человека, жаждущего чистой любви, так же трудно, как удовлетворить… ну, хотя бы прихоть ребенка, требующего, чтобы ему достали луну с неба.

Марион (задумчиво). Да?.. А все-таки я рада, что хоть немножко похожа на нее… на ту, которая составляет ваш идеал. Рада и тому, что мы, наконец, вполне объяснились и поняли друг друга. Прощайте!

Она подает Дену руку, которую тот ненадолго удерживает в своей, и медленными шагами выходит из комнаты, роняя на пол, нечаянно или умышленно, цветок, бывший у нее на груди. Ден, оставшись один, поднимает этот цветок, с недоумевающим видом держит его в руке, потом вдруг бросает на пол и устремляет грустно-задумчивый взгляд в темное окно.


Закончив эту последнюю главу, я должен дать небольшое необходимое объяснение. Читатели могут (и вполне основательно) недоумевать: к чему она написана, почему ей дано название «Плавучие деревья» и придана такая «театральная» форма? Да потому, дорогие читатели, чтобы еще раз показать, как смотрят многие современные представительницы прекрасного пола, особенно из молодых, на брак и как все мы, подобно плавучим деревьям, несемся по течению, не ведая куда и зачем. А что касается формы, то это — просто моя прихоть.


Загрузка...