Мальвина Бретонская (сборник)

Мальвина Бретонская

Вступление

Доктор в эту историю так и не поверил, хотя утверждает, что она сильно переменила весь его взгляд на жизнь.

— Конечно, того, что было на самом деле, — того, что происходило у меня под носом, — продолжал доктор, — я не оспариваю. Да и потом — случай с миссис Мэриголд. Признаю, что это было несчастьем, да и осталось им — особенно для Мэриголда. Но само по себе это ничего не доказывает. Уж эти мне «пушистенькие», хихикающие женщины… зачастую это всего лишь шелуха, какую они сбрасывают с себя вместе с первой молодостью — и невозможно определить, что находится под ней. Что же касается остальных, то здесь все зиждется на простой научной основе. Идея «витала в воздухе», как мы говорим… — телепатическая волна. А когда она угасла, всё и кончилось. Что же до всего этого дуралейства, как в сказке про Джека и бобовое дерево…[135]

С темнеющего нагорья донесся голос заблудшей души. Он возвысился, начал стихать и замер вдали.

— Воющие камни, — пояснил доктор, остановившись, чтобы снова набить себе трубку. — Попадаются в этих местах. Полости, образовавшиеся в ледниковый период. И всегда их слышно как раз в сумерки. Воздушный поток в результате резкого падения температуры. Вот так и возникают всякие такие идеи.

Зажегши трубку, доктор зашагал дальше.

— Я не говорю, — продолжал доктор, — будто бы всё это случилось и без нее. Вне всякого сомнения, именно она создала необходимые психические условия. Это у нее было — что-то вроде атмосферы. Этот ее причудливый архаичный французский… Король Артур и круглый стол, и Мерлин — они как бы воссоздали все это. Плутовка — единственное объяснение. Но пока она на тебя смотрела — из этой своей загадочной отстраненности…

Предложения доктор не довершил.

— Что же до старика Литлчерри, — внезапно опять заговорил доктор, — то ведь это его конек: фольклор, оккультизм да прочий подобный вздор. Постучись вы к нему в дверь с истинной Спящей Красавицей на руках, так он лишь засуетится вокруг нее с подушечками да выразит надежду на то, что она хорошо выспалась. Нашел как-то зернышко — отковырял от одной древней окаменелости — и прорастил в горшке у себя в кабинете. Невзрачнейший сорняк, какой только на глаза может попасться. А говорил о нем так, словно «эликсир жизни" переоткрыл. Если и не произносил такие слова, то так себя держал. Одного этого бы хватило, чтобы вся каша заварилась, а тут еще эта экономка его старая — полоумная ирландка, у которой голова битком забита эльфами, феями, банши[136] да одному Богу ведомо, чем еще.

Доктор вновь погрузился в молчание. Из глубины деревни один за другим вспыхивали огоньки. Через горизонт неким светящимся драконом ползла длинная, узкая полоска света, обозначив путь «Великого Западного экспресса», украдкой подбирающегося к Суиндону.

— Это было совершенно из ряда вон, — продолжал доктор, — совершенно из ряда вон — с начала до конца. Но если вы готовы принять объяснение старика Литлчерри…

Доктор споткнулся о продолговатый серый камень, наполовину скрытый травой, и еле удержался на ногах.

— Остатки какого-нибудь старого кромлеха,[137] — пояснил доктор. — Где-то здесь, копни мы поглубже, то наткнулись бы на охапку ссохшихся костей, сгорбившуюся над прахом доисторической корзинки с обедом. Прелюбопытные окрестности!

Спуск был каменистый. Доктор больше не заговаривал, пока мы не добрались до околицы деревни.

— Интересно, что с ними сталось? — размышлял доктор. — Чудно' все это. Хотелось бы мне докопаться до истины.

Мы дошли до калитки доктора. Он толкнул ее и вошел. Обо мне он, казалось, позабыл.

— Обаятельная плутовка, — донеслось до меня его ворчание, пока он возился с дверью. — И всё, конечно, с самыми благими намерениями. Но что до всех этих небылиц…


Я собрал по крупицам информацию из совершенно не стыкующихся друг с другом версий профессора и доктора, а также (относительно последующих событий) опираясь на сведения, ставшие достоянием всей деревни.


I. История

Началось это все, по моим подсчетам, году в 2OOO до н. э., или вернее (так как цифры не самое сильное место древних летописцев), — когда Ирландией правил король Херемон, Гарбундия была королевой Белых Дам Бретани, а любимицей у нее была фея Мальвина. Как раз с Мальвиной-то и связана в основном эта история. В пользу ее записаны разные вполне приятные происшествия. Белые Дамы принадлежали к числу «добрых человечков» и, в целом, жизнью своей подтверждали такую репутацию. Но в Мальвине бок о бок со многим, достойным похвалы, уживался, по-видимому, еще и не заслуживающий ничего, кроме порицания, дух озорства, находивший выражение в проделках, простительных — ну или, во всяком случае, понятных — для пикси[138] там, или какого-нибудь пигвиджина,[139] но совершенно не приличествующих благопристойной Белой Даме, считающей себя другом и благодетелем человечества. Всего лишь за отказ потанцевать с ней (в полночь, на берегу горного озера — ни время, ни место явно не рассчитаны на то, чтобы вызвать симпатию пожилого джентльмена, — к тому же, возможно, страдающего ревматизмом) она превратила однажды почтенного владельца рудников в соловья, что повлекло за собой перемену привычек, которая делового человека наверняка должна была привести в крайнее раздражение. В другой раз одну таки важную королеву угораздило поссориться с Мальвиной по какому-то глупому пункту этикета, касавшемуся ящериц, и, проснувшись на следующее утро, она обнаружила, что превратилась, судя по несколько туманному описанию, оставленному древним летописцем, в некое подобие огородного кабачка.

Согласно профессору, готовому утверждать, будто имеется достаточно свидетельств исторического характера, доказывающих, что некогда Белые Дамы представляли собой реально живущее сообщество, превращения такие следует воспринимать в аллегорическом смысле. Как нынешние сумасшедшие мнят себя фарфоровыми вазами да попугаями, и мыслят и ведут себя соответственно, так и легко должно было существам с высшим разумом, утверждает профессор, оказывать гипнотическое влияние на окружавших их суеверных дикарей, по интеллекту вряд ли стоявших намного выше детей.

— Возьмите Навуходоносора. (Я цитирую профессора.) В наши дни на него пришлось бы накинуть смирительную рубашку. Живи он не в южной Азии, а в северной Европе, легенды рассказали бы нам, как какой-нибудь Кобольд[140] или Стромкарл[141] превратил его в сложное слияние змеи, кошки и кенгуру.

Как бы то ни было, страсть к переменам — в других людях — похоже, все сильнее завладевала Мальвиной, пока она не сделалась кем-то, не далеко ушедшим от нарушителя общественного порядка и, в конце концов, угодила в неприятности.

Инцидент этот уникален в анналах Белых Дам, и летописцы с явным удовольствием посмаковали его. Произошло все из-за помолвки единственного сына короля Херемона — принца Гербота — с принцессой Берхтой Нормандской. Мальвина не сказала ни слова, но, как видно, решила дождаться своего часа. Нужно помнить, что Белые Дамы Бретани были не просто эльфами. При определенных условиях они были способны преображаться в обыкновенных женщин — что, по-видимому, должно было взбудораживающе действовать на их отношения с совершеннолетними смертными мужского пола. Возможно, что и принц Гербот был не совсем безвинен. Юноши в те, к несчастью, непросвещенные дни не всегда, вероятно, бывали воплощением осмотрительности и пристойности в обращении с дамами — будь то с белыми или нет. Хотелось бы думать о ней как можно лучше.

Но даже и это лучшее незащитимо. В день, на который была назначена свадьба, она, судя по всему, превзошла самое себя. Какой конкретно вид придала она бедному принцу Герботу; или какой вид она внушила ему, что он принял, — это, с точки зрения моральной ответственности Мальвины, едва ли имеет значение; летопись не уточняет: очевидно, что-то настолько нелицеприятное, о чем уважающий себя летописец не мог даже намекнуть. Поскольку другие места в книге не дают оснований посчитать излишнюю брезгливость одним из литературных недостатков автора, то деликатный читатель может лишь поблагодарить за такое опущение. Уж слишком омерзительно бы иначе вышло.

Это возымело — с точки зрения Мальвины, конечно — желаемый эффект. Судя по всему, принцесса Берхта бросила один лишь взгляд, а затем упала без чувств на руки своим фрейлинам. Женитьбу отложили на неопределенный срок, а Мальвина, как можно с печалью подозревать, довольно посмеивалась. Триумф ее был недолговечен.

На беду ее, король Херемон оказался неустанным покровителем искусства и науки того периода. Среди друзей его сыскались признанные волшебники, джинны, Девять Корриган,[142] или Фей, Бретани — словом, все, кто мог оказать влияние и, как показали дальнейшие события, того и желал. Королеву Гарбундию осаждали послы; и у Гарбундии, пожелай она даже, как во многих предшествующих случаях, принять сторону своей фаворитки, не осталось иного выбора. Фею Мальвину воззвали вернуть принцу Герботу его собственное тело и всё, что в нем содержалось.

Она наотрез отказалась. Самонадеяная, настырная фея, невесть что о себе возомнившая. К тому же, был здесь и личный мотив. Это ему-то жениться на принцессе Берхте! Да видала она короля Херемона с Анниамусом в его дурацком старом колдовском халате, да с Корриганами Бретани да со всеми остальными…! По-настоящему благовоспитанная Белая Дама могла и не пожелать завершить это предложение — даже про себя. Можно представить сверкание глаз маленькой феи, топанье ее ножки. Что они могут ей сделать — любой из них — трещаньем языков да покачиваньем голов? Ей — бессмертной фее! Она расколдует принца Гербота тогда, когда сочтет нужным. Пусть займутся своими фокусами, а ей предоставят ее. Можно вообразить себе продолжительные прогулки и беседы расстроенной Гарбундии со своенравной фавориткой — взывание к разуму, к чувствам: «Ради меня», «Разве ты не понимаешь?», «В конце концов, милая, пусть он и поступил так».

Кончилось, видимо, тем, что у Гарбундии иссякло всяческое терпение. Она могла сделать то, о чем Мальвина, по-видимому, либо не знала, либо чего просто не ожидала. На ближайшую к летнему солнцестоянию ночь полнолуния было созвано торжественное собрание Белых Дам. Место встречи древние летописцы описали с более чем обычной скрупулезностью. Оно состоялось на земле, которую за много веков до той поры приподнял надо всею Бретанью волшебник Калиб, дабы образовать могилу королю Тарамису. На севере лежало «Море Семи Островов». Можно догадаться, что это хребет, образуемый горами Арре. Присутствовала «Дама Источника», что наводит на мысль о глубоком зеленом пруду, из которого берет начало речка Д'Аржан. Его можно поместить примерно на полпути между современными городами Морле и Кальяк. Прохожие даже в наши дни говорят о тиши и безлюдности этого высокого плато — без деревьев, без домов, без каких-либо следов человеческих рук, кроме вздымающегося вверх монолита, вокруг которого беспрестанно воют пронзительные ветры. Там — возможно, на одном из обломков этих огромных серых камней — восседала судьей королева Гарбундия. И приговор ее был (апелляции на него не предусматривалось): изгнать фею Мальвину из круга Белых Дам Бретани. Одной и без прощенья суждено ей бродить отныне по лику земли. Имя Мальвины было торжественно вычеркнуто из книги имен Белых Дам навсегда.

Удар этот, должно быть, поразил Мальвину столь же сильно, сколь был для нее неожидан. Не произнеся ни слова, ни разу не оглянувшись, ушла она прочь. Можно представить себе белое, застывшее лицо, широко раскрытые невидящие глаза, дрожащие неуверенные шаги, цепляющиеся за воздух руки, мертвую тишину, окутывающую ее, точно саван, со всех сторон.

С той ночи фея Мальвина исчезает из хроник летописцев Белых Дам Бретани, из легенд и каких бы то ни было преданий. Она не появляется в истории вплоть до 1914 года н. э.


II. Как все получилось

Как-то вечером к концу июня 1914 года командир авиазвена Рафлтон, временно прикомандированный к французскому эскадрону, размещавшемуся тогда в Бресте,[143] получил по беспроволочному телеграфу указания немедленно возвратиться в штаб Британской военно-воздушной службы в Фарнборо (в графстве Гемпшир). Ночь, по милости роскошной полной луны, предоставила бы все необходимое освещение, и юный Рафлтон принял решение отправиться незамедлительно. Судя по всему, он покинул летное поле за арсеналом в Бресте часов в девять. За Юльгоа у него начались неполадки с карбюратором. Сперва он хотел дотянуть до Ланьона, где ему была бы обеспечена квалифицированная помощь; но дела пошли все хуже и хуже, и, приметив подходящий участок ровной земли, он решил сесть и разобраться во всем самому. Приземлился он без труда и взялся за расследование. Без подмоги работа отняла больше времени, чем он расчитывал поначалу. Ночь стояла теплая и душная, с едва ли дуновением ветерка, и, закончив работу, он ощутил жару и усталость. Натянув шлем, он уже собрался было шагнуть в сиденье, но красота ночи навела его на мысль, что перед стартом приятно бы, пожалуй, было слегка размять ноги и проветриться. Он зажег сигару и осмотрелся.

Плато, на которое он приземлился, было подобно столу, высоко стоящему над окружающей местностью. Оно расстилалось вокруг него — без деревьев, без домов. Нечему было нарушить линию горизонта, кроме скопления продолговатых серых камней — остатков, как он сказал себе, какого-то древнего менгира — довольно обыкновенного зрелища в одиноких заброшенных землях Бретани. Обычно камни валяются опрокинутые и разбросанные, но этот отдельный экземпляр волею случая остался в течение всех прошедших столетий нетронутым. Слегка заинтересовавшись, командир авиазвена Рафлтон не спеша зашагал к нему. Луна стояла в зените. Насколько тиха была ночь, отложилось у него в голове по тому, как он явственно услышал и сосчитал удары церковных часов, бывших милях в шести от него. Он помнит, что посмотрел на свои часы и отметил небольшую разницу между ними и церковными. На его уже было восемь минут после полуночи. С замиранием последних отзвуков далекого колокола тишина и одиночество места словно вернулись и навалились на него с еще большей настойчивостью. Пока он работал, это его не тревожило, но рядом с черными тенями, что отбрасывали эти седые камни, они словно намекали о чьем-то присутствии. С чувством облегчения встретил он мысль о возвращении к своей машине и запуске двигателя. Тот загудит, зажужжит и вернет ему уютное чувство жизни и безопасности. Он только разок обойдет вокруг этих камней и улетит. Поразительно, как они бросают вызов старику Времени. Как поставили их здесь, по всей вероятности, десять тысяч лет тому назад, так и стоят они тут до сих пор алтарем обширного храма с зияющим небосводом вместо крыши. И вот, глазея на них с сигарой в губах и борясь со странным забытым импульсом, тянущим его за колени, он услышал доносящийся из самого сердца великих серых камней мерный вдох и выдох тихого ровного дыхания.

Юный Рафлтон честно сознается, что первым порывом его было броситься наутек. И лишь солдатская выучка удержала ноги на вереске. Объяснение, конечно, было простым. Какой-то зверь устроил себе в этом месте логово. Но когда было известно животное, спящее столь крепко, чтобы его не потревожили шаги человека? Если бы оно было ранено и не могло убежать, то не стало бы дышать с такой спокойной, тихой правильностью, столь странно выделяющейся на фоне спокойствия и тишины вокруг. Может, гнездо совы? Такой звук издают молодые совята — сельские жители зовут их «храпунами». Юный Рафлтон отбросил сигару и опустился на колени, с целью пошарить в тенях… и дотронулся до чего-то теплого, и мягкого, и податливого.

Но это была не сова. Наверно, он прикоснулся очень легко, потому что она и тогда не проснулась. Она лежала, подложив под голову руку. И теперь, вблизи, когда глаза его стали привыкать к теням, он увидел ее совершенно ясно: и волшебство приоткрытых губ, и отблеск белых рук и ног под легкими покровами.

Что' он должен был сделать — это тихонько подняться и удалиться. Затем можно было кашлянуть. Если бы она и тогда не пробудилась, можно было легонько дотронуться, скажем, ей до плеча и позвать сначала тихо, затем погромче: «Mademoiselle"[144] или «mon enfant».[145] А еще лучше было потихонечку удалиться на цыпочках и оставить ее спать дальше.

Ему эта мысль, похоже, в голову не пришла. В его оправдание можно сказать, что ему было всего двадцать три года; что, обрамленная лиловым светом луны, она показалась ему самым прекрасным созданием, какое только когда-либо представало его глазам. К тому же надо всем этим тяготела какая-то тайна — та атмосфера далеких первобытных времен, из которых корни жизни до сих пор еще продолжают тянуть свои соки. Предположительно, он позабыл о том, что он — командир авиазвена Рафлтон, офицер и джентльмен; забыл о надлежащем этикете применительно к обнаружению дам, спящих без присмотра на уединенных вересковых лугах. А еще вероятнее, он вообще ни о чем не думал, а под влиянием силы вне его власти склонился и поцеловал ее.

И не платоническим поцелуем в лоб или братским поцелуем в щечку, а поцелуем прямо в приоткрытые губы — поцелуем обожания и изумления, каким Адам, по всей вероятности, будил Еву.

Глаза у нее раскрылись, и она, чуть-чуть спросонья, посмотрела на него. В голове у ней не могло быть никаких сомнений относительно того, что произошло. Губы его все еще были прижаты к ее. Но она нисколько не удивилась и, уж во всяком случае, не рассердилась. Присев, она улыбнулась и протянула руку, чтобы он смог помочь ей подняться. И, одни в этом освещенном луной обширном храме с усыпанной звездами крышей, подле мрачного серого алтаря позабытых обрядов, стояли они рука об руку и смотрели друг на друга.

— Простите, — сказал командир Рафлтон. — Боюсь, я потревожил вас.

Впоследствии он вспоминал, что в смущении заговорил с нею по-английски. Но она отвечала на французском — на причудливом, старомодном французском, какой еще изредка можно повстречать на страницах старинных католических требников. У него были трудности с дословным переводом сказанного, но смысл, пользуясь нашими современными оборотами, был таков:

— Не стоит. Я так рада, что ты здесь.

Он так понял, что она его ждала. Он даже усомнился: не извиниться ли ему за, по всей видимости, небольшое опоздание? Он, правда, не мог припомнить ни о каком таком назначенном свидании. Но можно сказать, что в это самое мгновение командир Рафлтон не отдавал себе отчета ни в чем, кроме самого себя и восхитительного другого существа рядом с ним. Где-то снаружи были лунный свет и мир; но все это, казалось, не имело значения. Тишину нарушила она.

— Как ты сюда добрался? — спросила она.

Он не собирался говорить загадками. В основном он был поглощен ее разглядываньем.

— Прилетел, — ответил он.

Глаза у нее расширились — но не от сомнения, а от интереса.

— Где твои крылья?

Она наклонилась в сторону, пытаясь заглянуть ему за спину.

Он рассмеялся. От любопытства к его спине она показалась ему более человечной.

— Вон там, — ответил он.

Она взглянула и впервые увидала великие мерцающие паруса, отливающие серебром под лучами луны.

Она направилась к ним, а он пошел следом, замечая и не удивляясь, что на вереске будто не остается и следа примятости под нажимом ее белых ступней.

Она стала чуть-чуть поодаль, а он подошел и встал рядом. Даже самому командиру Рафлтону показалось, будто исполинские крылья подрагивают, словно два распростертых крыла прихорашивающейся перед полетом птицы.

— Он живой? — спросила она.

— Только когда я ему шепну, — ответил он.

Он уже стал понемногу терять страх перед ней. Она обернулась к нему.

— Полетели? — спросила она.

Он посмотрел на нее пристально. Она была совершенно серьезна — это было очевидно. Она собиралась вложить свою руку в его и улететь вместе с ним. Все было решено. За этим он и прилетел. Ей не важно — куда. Это его дело. Но куда он — туда теперь держать путь и ей. Ясно было, что именно такая программа сейчас у нее в голове.

К его чести нужно записать, что одну попытку он все же предпринял. Вопреки всем силам природы, вопреки своим двадцати трем годам и пульсирующей в жилах алой крови, наперекор окутывающему его дурману лунного света поры самых коротких ночей и голосам звезд, наперекор демонам поэзии, романтики и тайны, напевающим ему в уши свои колдовские мелодии, наперекор волшебству и великолепию ее, стоящей рядом, одетой в пурпур ночи, командир авиазвена Рафлтон повел праведную борьбу за здравый смысл.

Молодых особ, засыпающих легко одетыми на пустоши в пяти милях от ближайшего места обитания людей, следует избегать благовоспитанным молодым офицерам Воздушных Сил Его Величества. Если же они оказываются неземной красы и очарования, то это должно послужить лишь дополнительным предостережением. Девушка повздорила с матерью и хочет убежать из дому. Всему виной этот треклятый лунный свет. Неудивительно, что на него лают собаки. Ему даже показалось, что и сейчас слышно одну из них. Добрые, почтенные, здравомыслящие существа эти собаки. Никаких, к дьяволу, сантиментов. Что' с того, что он ее поцеловал! Никто не связывает себя на всю жизнь со всякой женщиной, какую поцелует. Не в первый раз ее целовали, если только все юноши в Бретани не слепы и не белокровны. Вся эта напускная невинность и простота! Прикидывается. А нет — так, наверное, тронутая. Что следует сделать — это со смехом и шуткой сказать «до свиданья!», завести машину и… вперед в Англию, милую старую практичную веселую Англию, где его дожидаются завтрак и ванна.

Борьба была неравной — это чувствуется. Бедная маленькая чопорная мадам Здравый-Смысл со своим вызывающе вздернытым носиком, резким хихиканьем и врожденной вульгарностью. А против нее — и безмолвие ночи, и музыка веков, и биенье сердца.

Потому-то все и рассыпалось прахом у его ног, который, наверно, развеяло дуновенье пролетающего ветерка, оставив его беспомощным, привороженным магией ее глаз.

— Ты кто? — спросил он ее.

— Мальвина, — ответила она. — Я фея.


III. Как в это оказался впутан кузен Кристофер

У него промелькнула-таки мысль, что, может быть, спуск он произвел не столь удачно, как ему сперва показалось; что, может быть, он свалился вниз головой; вследствие чего с переживаниями командира авиазвена Рафлтона уже покончено, а он стоит на пороге нового и менее скованного существования. Если так, то начало для дерзкого юного духа выглядело многообещающим. Из размышлений его вернул голос Мальвины.

— Полетели? — повторила она, и теперь в нотках ее голоса звучал приказ, а не вопрос.

А что? Что бы с ним ни приключилось, на какой бы плоскости существования он сейчас ни оказался, летательный аппарат, судя по всему, последовал за ним. Он машинально завел его. Знакомое жужжание мотора вернуло ему шанс на то, что он жив в общепринятом смысле этого слова. Еще оно навело его на мысль о практической желательности настоять, чтобы Мальвина надела на себя его запасной плащ. В Мальвине было пять футов[146] и три дюйма[147] росту, а плащ был сооружен на мужчину высотой в шесть футов и один дюйм, и в обычных условиях эффект получился бы комический. В том, что она действительно фея, командир Рафлтон окончательно убедился, когда в плаще, ворот которого примерно на шесть дюймов возвышался у ней над головой, Мальвина стала еще больше похожа на нее.

Никто не произнес ни слова. Почему-то казалось, будто в этом нет нужды. Он помог ей забраться в сиденье и подоткнул плащ у ног. Она отвечала тою же улыбкой, с какой впервые протянула ему руку. Это была улыбка безграничного удовлетворения, словно все хлопоты у ней остались позади. Командир Рафлтон искренне понадеялся, что это так. Мелькнувшая на мгновение вспышка разума подсказала ему, что его собственные, кажется, только начинаются.

Машину, должно быть, взяло на себя подсознательное «я» командира Рафлтона. Держась над сушей, он летел в нескольких милях от берега до места чуть южнее Агского маяка. Где-то там, он помнит, что садился долить бак. Не предвидя пассажира, он перед вылетом захватил запас горючего, что обернулось удачей. Мальвина, похоже, с интересом наблюдала за тем, как того, кого она, по всей вероятности, посчитала каким-то новой породы драконом, кормят из жестянок, вытаскиваемых у нее из-под ног, но восприняла это, как и все остальные подробности полета, словно нечто в естественной природе вещей. Чудище подкрепилось, встрепенулось, отпихнулось от земли и вновь с ревом взмыло вверх; подползавшее море отхлынуло вниз.

Бытует мнение, будто командира авиазвена Рафлтона — как и всех остальных из нас — подстерегает, чтобы проверить нам сердце, всё гадкое и обыденное в жизни. Столь много лет будет отдано у него низким надеждам и страхам, презренной борьбе, бренным заботам и вульгарным хлопотам. Но вместе с тем живет и убеждение: с ним навсегда останется, чтобы сделать жизнь чудесной, воспоминание об этой ночи, когда он, подобно богу, несся по ветру небес, увенчанный великолепием мирового желания. Он то и дело оборачивался бросить на нее взгляд, и глаза ее неизменно отвечали ему тем же глубоким удовлетворением, словно окутавшим обоих покрывалом бессмертия. Смутно догадываешься кое о чем из того, что он тогда чувствовал, по взгляду, какой бессознательно пробирается ему в глаза, когда он заговаривает об этом зачарованном путешествии, по тому внезапному молчанию, с каким замирают у него на устах потрепанные слова. Хорошо еще, что малое «я» его крепко держало в своих руках штурвал, а то, быть может, лишь несколько подкидываемых на волнах сломанных лонжеронов — вот и все, что осталось бы, дабы поведать миру о некоем многообещающем авиаторе, возомнившем одной летней ночью в июне месяце, будто ему по плечу долететь до самых звезд.

На полпути через пролив запламенела заря над остриями Нидлс, затем с востока на запад проползла длинная, узкая полоска окутанной туманом земли. Одни за другими из моря, блистая золотом, стали вздыматься обрывы и скалы, а навстречу вылетели белокрылые чайки. Он чуть ли не ожидал, что сейчас они превратятся в духов, кружащих вокруг Мальвины с криками приветствия.

Все ближе и ближе подлетали они, и туман постепенно поднимался вверх, а лунный свет ослабевал. И вдруг перед ними раскинулся во всю свою ширь Чезил-бэнк, за которым притаился Уэймут.

Возможно, это было из-за купальных кабинок или газгольдера за железнодорожной станцией, либо же из-за флага над отелем «Ройял». Завесы ночи вдруг спали с него. В дверь стучался мир рабочих будней.

Он взглянул на часы. Самое начало пятого. В лагерь он передавал ожидать его к утру. Они будут посматривать. Если и дальше лететь тем же курсом, то они с Мальвиной подоспеют к самому завтраку. Ему выпадет случай познакомить ее с полковником: «Позвольте представить, полковник Гудиер — фея Мальвинa.» Либо это, либо высадить Мальвину где-нибудь между Уэймутом и Фарнборо. Без долгих раздумий он решил, что предпочтительнее второе. Но где? Что с нею делать? Есть тетя Эмилия. Она ведь как-то говорила что-то такое про французскую гувернантку для Джорджины? Французский у Мальвины, правда, слегка староват по форме, но акцент очарователен. Что до жалованья… Тут в голове у него всплыл образ дяди Феликса и трех старших мальчиков. Он инстинктивно почувствовал, что Мальвина — это, пожалуй, не совсем то, чего хотелось бы тете Эмилии. Отец его, будь этот милый старый джентльмен жив, обернулся бы сейчас надежным прикрытием. С отцом они всегда понимали друг друга. Но мать! Тут он уверен совсем не был. В воображении возникла сцена:

Гостиная на Честер-Террас. Тихий, шуршащий вход матери. Ее ласковое, но воспитанное приветствие. А затем — обескураживающее молчание, с каким она станет ожидать его разъяснений о Мальвине. О том, что она фея, он, пожалуй, не упомянет. Пред материнское пенсне в золотой оправе он не видел, как будет настаивать на этой подробности: «Эта барышня… я случайно ее встретил: она спала на лугу в Бретани. Ночь стояла такая чу'дная, а у меня было место в машине. И она… то есть я… ну вот, мы и здесь.» Последует этакое болезненное молчание, затем приподнимутся изящно изогнутые брови: «Ты хочешь сказать, милый мой мальчик, что позволил этой…» — Тут последует легкая пауза. — «…этой юной особе оставить свой дом, семью, друзей и родственников в Бретани, чтобы быть с тобой. А можно спросить — в каком качестве?»

Потому что именно так всё и будет выглядеть — и не только с точки зрения матери. Предположим, что каким-то чудом это действительно представляет собой факты. Предположим, что несмотря на подавляющие свидетельства в ее пользу — на ночь, луну и звезды, и на то чувство, что пришло к нему, когда он ее поцеловал — предположим, несмотря на все это, оказалось бы вдруг, что она не фея. Предположим, что домыслы вульгарной мадам Здравый-Смысл о том, что она всего лишь сбежавшая из дому маленькая проказница, действительно попали в точку. Что', если уже полным ходом идут розыски? Аэроплан в сто лошадиных сил не пролетает незамеченным. Разве нет закона о чем-то таком — что-то про «сманивание» и про «девушек»? Он ее не «сманивал». Если уж на то пошло, то все наоборот. Но возымеет ли ее добровольное согласие силу юридической защиты? Сколько ей лет? Вот как встанет вопрос. На самом деле, он предполагал, что тысяча или около того. Быть может, и больше. К сожалению, по ее виду этого не скажешь. Холодно подозрительный судья, пожалуй, посчитает «шестнадцать» намного более близкой оценкой. Вполне возможно, что из-за всего этого он влипнет в чертовскую заваруху. Он бросил взгляд назад. Мальвина отвечала неизменной улыбкой неописуемого удовольствия. Впервые эта улыбка вызвала у него отчетливое чувство раздражения.

К тому времени они подлетали к Уэймуту. Можно было ясно прочитать рекламные афиши перед выходившим на эспланаду[148] кинотеатром: «Вилкинс и Русалка». Комическая драма». На них была изображена расчесывающая волосы женщина. И Вилкинс — грузноватый мужчина в полосатом купальнике.

Тот безумный импульс, что охватил его с первым дыханьем зари: стряхнуть с крыльев сжимающийся мир, кануть вверх к звездам, дабы никогда больше не возвратиться… О небо! Как он жалел, что не поддался ему.

И тут его осенила мысль о кузене Кристофере.

Милый старый кузен Кристофер — пятидесятивосьмилетний холостяк. И как эта мысль не пришла ему в голову раньше? Перед взором командира Рафлтона сошло с небес видение «кузена Кристофера» в виде полного, краснолицего ангела в шляпе-панаме и твидовом костюме цвета перца с солью, протягивающего ему спасательный пояс. Кузен Кристофер привяжется к Мальвине, словно какая-нибудь мамаша-курица к осиротевшему утенку. Фея, обнаруженная уснувшей возле одного из древних менгиров Бретани. Единственным страхом у него будет: не забрали бы ее прежде, чем он успеет написать о ней статью. Он должен уже вернуться из Оксфорда и быть у себя в коттедже. Названия деревни командир Рафлтон вспомнить не мог. Само вспомнится. Она лежит к северо-западу от Ньюбери. Пересечь равнину Солсбери и держать курс прямо на башню Магдалины. Холмы Даунс заканчиваются чуть ли не у самых ворот сада. Есть там и ровный зеленый луг почти в полмили длиной. Командиру Рафлтону показалось, будто кузен Кристофер был сотворен и бережно сохранялся Провидением специально для этого случая.

Он уже больше не был зачарованным луной юношей минувшей ночи, над которым могли потешаться, как им заблагорассудится, фантазия с воображением. Эту его часть бодрящий, свежий утренний воздух загнал назад в свою каморку. Он был командир Рафлтон — энергичный и бдительный молодой инженер, сохраняющий полную власть над своим рассудком. Помнить в данный момент нужно это. Опустившись на уединенный участок берега, он вновь принялся беспокоить Мальвину извлечением жестянок. Посреди бела дня он ожидал, что пассажирка его окажется симпатичной девчушкой с детской внешностью, немного растрепанной и, возможно, с оттенком синевы вокруг носа — естественным результатом трехчасового полета со скоростью пятьдесят миль в час.[149] Вздрогнув от возврата первоначальных ощущений, возникших, когда она впервые ожила под его поцелуем, он застыл в нескольких футах от девушки, не в силах отвести от нее глаз. Минула и ночь и тишина. Она стояла лицом к солнечному свету, в одеянии из габардинового плаща, на полдюжины размеров великого для нее. Сзади нее рядами шли купальные кабинки, а за ними — снова газгольдер. В полумиле от них с шумом перескакивал с пути на путь товарняк.

Но ее по-прежнему окружал ореол; что-то, не поддающееся описанию, но вполне ощутимое — что-то, откуда она смотрела на тебя, словно из иного мира.

Он взял поданную ею руку, и она легко выскочила из машины. Растрепанной она не была нисколько. Казалось, будто воздух и есть ее родная стихия. Она осмотрелась с интересом, но без любопытства. Первая ее мысль была о машине.

— Бедняжка! — сказала она. — Устал, наверно.

К нему вернулся слабый трепет страха, охвативший его, когда под сенью менгира он наблюдал за раскрытием ее глаз. Ощущение не было неприятным. Скорее оно придавало их отношениям пикантности. Но оно было отчетливо реальным. Она наблюдала за кормежкой чудовища; затем он снова подошел и стал рядом с ней на желтом песке.

— Англия! — пояснил он, взмахнув рукой. У нее, пожалуй, создалось впечатление, будто земля эта принадлежит ему. Она величаво повторила название. И почему-то, пав с ее губ, оно нарисовало в воображении командира Рафлтона землю чудес и романтики.

— Я слышала о ней, — добавила она. — Думаю, она мне понравится.

Он выразил надежду, что да. По поводу этому он сохранял мертвецкую серьезность. Вообще говоря, чувство юмора у него было; но в тот момент оно его, похоже, покинуло. Он сказал, что собирается оставить ее под опекой одного мудрого и ученого человека по имени «Кузен Кристофер» — описание того несомненно навело Мальвину на мысль о дружественно настроенном волшебнике. Самому ему придется ненадолго отлучиться, но затем он вернется.

Для Мальвины это, казалось, не имело значения — такие мелкие подробности. Было очевидно, (- мысль у нее в голове —) что он для нее предначертан. Хозяином или слугой — определить было не столь легко: скорее всего — и тем и другим, с предпочтением ко второму.

Он опять упомянул, что не задержится дольше, чем в том будет нужда. В повторении не было необходимости. Она в этом не сомневалась.

Уэймут со своими купальными кабинками и газгольдером растаял вдали. Когда они пролетали над лесом Нью-Форест, то поохотиться выехал король Руфус,[150] а взглянув вниз на равнину Солсбери, они увидели машущих руками эльфов и заливающихся смехом фей. Позже они услыхали звон наковальни, говоривший о близости пещеры Вейланда-кузнеца;[151] а потом аккуратненько спланировали без единого толчка и дребезга к самым воротам сада кузена Кристофера.

Где-то посреди холмов насвистывал мальчишка-подпасок, а в долине только что впряг свою упряжку пахарь; но деревню скрывали от них изгибы холмов, и в поле зрения не было ни единой живой души. Он помог Мальвине выйти и, оставив сидеть на упавшем суку под грецким орехом, осторожно прошел к дому. В саду он застал маленькую горничную. Та выбежала из дома, услыхав звук пропеллера, и теперь таращила глаза на небо, так что и не видела его, пока он не положил руку ей на плечо, а тогда, к счастью, до того перепугалась, что не закричала. Он дал торопливые указания. Ей нужно постучать в дверь к профессору и сказать, что здесь его кузен — командир Рафлтон, — и не спустится ли профессор тотчас же сюда в сад один? Командиру Рафлтону не хотелось бы заходить в дом. Не выйдет ли профессор тотчас же и не поговорит ли с командиром Рафлтоном в саду?

Она ушла назад в дом, повторяя все это про себя, немного испуганная.

— Господи Боже мой! — проговорил из-под одеял кузен Кристофер. — Он не ранен?

Маленькая горничная сквозь приоткрытую дверь выразила мнение, что нет. По крайней мере, с виду не похоже. Но не будет ли профессор так любезен выйти тотчас же? Командир Рафлтон ожидает его — в саду.

И вот кузен Кристофер — в спальных тапочках, без носков, в горчичного цвета халате и черной ермолке на голове: ни дать ни взять добрый волшебник из сказки, — торопливой рысцой просеменил вниз по лестнице, а затем через сад, бормоча что-то про «безрассудство и мальчишество» и что он «так и знал, что это случится»; и с большим облегчением увидел идущего ему навстречу юного Артура Рафлтона — по всей видимости, в добром как духе, так и здравии. А тогда стал недоумевать: какого же черта его всполошили из постели в шесть утра, ежели ничего не случилось.

Но что-то явно случилось. Прежде чем заговорить, Артур Рафлтон осторожно осмотрелся с видом, наводившим на мысль о тайне, если не о преступлении; и, все так же не говоря ни слова, взяв кузена Кристофера под руку, повел его в дальний конец сада. И там, на упавшем суку под грецким орехом, кузен Кристофер увидел плащ цвета хаки, в котором на вид ничего не было, но который при их приближении поднялся.

Но не очень высоко. К ним была обращена спина плаща. Воротник стоял против линии горизонта. Но головы не было. Встав, плащ развернулся, и кузен Кристофер увидел выглядывающее из его складок лицо ребенка. Потом, присмотревшись, увидел, что это не ребенок. А потом сам не мог понять, кто это; так что, внезапно остановившись перед плащом, кузен Кристофер уставился круглыми, широко раскрытыми глазами сначала на лицо, а затем на командира авиазвена Рафлтона.

Обратился командир авиазвена Рафлтон к Мальвине.

— Познакомься, — сказал он, — профессор Литлчерри — мой кузен Кристофер, о котором я тебе рассказывал.

Профессора Мальвина явно посчитала лицом значительным. Она, очевидно, намеревалась сделать реверанс — действие, которое, затрудняясь волочащимися ярдами цепляющейся за нее защитной ткани, могло оказаться — промелькнуло в голове у профессора — не только трудным, но и опасным.

— Позвольте, — сказал профессор.

В мыслях у него было помочь Мальвине снять с себя плащ командира Рафлтона, и Мальвина готовилась посодействовать ему в этом. Командир Рафлтон подоспел вовремя.

— Не думаю, — сказал командир Рафлтон. — Если ты не возражаешь, то я считаю, что лучше предоставить это миссис Малдун.

Профессор отпустил плащ. Мальвина казалась слегка разочарованной. Предположительно, она не без основания расчитывала произвести лучшее впечатление без него. Но принимать с улыбкой все меры, направленные ей во благо, было, по-видимому, одной из ее чар.

— Быть может, — предложил командир Рафлтон Мальвине, перезастегивая несколько самых важных пуговиц, — если ты не против объяснить про себя моему кузену Кристоферу без экивоков: кто ты такая и как тебя зовут, — то ты бы сделала это намного лучше, чем я. (Про себя командир Рафлтон подумал: «Если милому чудаку расскажу обо всем я, то он решит, что я его разыгрываю. У нее это получится совсем иначе.») Ты ведь не против?

У Мальвины не было ни малейших возражений. Она довершила реверанс, или вернее, выглядело так, словно реверанс сделал плащ — причем довольно грациозно и с достоинством, какого от него не ожидалось.

— Я фея Мальвина, — разъяснила она профессору. — Вы, возможно, слышали обо мне. Я была фавориткой у Гарбундии — королевы Белых Дам Бретани. Но это было давно.

Добрый волшебник смотрел на нее в упор парой круглых глаз, в которых, несмотря на изумление, было написано дружелюбие и понимание. Возможно, это и побудило Мальвину завершить признание в своей печальной и краткой истории.

— Это было, когда Ирландией правил король Херемон, — продолжала она. — Я совершила один очень глупый и злой проступок и была наказана за него изгнанием из общества своих соплеменников. С той поры… — Плащ сделал миниатюрнейший из жалких жестов. — … я странствую одна.

Им обоим это должно было показаться просто смехотворным: сказать такое на земле Англии в одна тысяча девятьсот четырнадцатом году смышленному молодому офицеру инженерных войск и пожилому оксфордскому профессору. По ту сторону дороги отворял двери в гараж работник доктора; через деревню с шумом громыхала телега с молоком, слегка припаздывая к лондонскому поезду; через сад долетел слабый запах яичницы с беконом, впитав по пути аромат лаванды и гвоздик. У командира Рафлтона могла быть уважительная причина. По ходу повествования делались попытки прояснить этот момент. Но профессор! Он должен был либо разразиться гомерическим хохотом, либо укоризненно покачать головой и предостеречь ее о том, куда попадают маленькие девочки, которые так поступают.

Вместо этого он перевел пристальный взгляд с командира Рафлтона на Мальвину, а с Мальвины обратно на командира Рафлтона, и глаза у него стали до того изумительно круглыми, словно их нарисовали циркулем.

— Благослови господь мою душу! — сказал профессор. — Так ведь это же совершенно необычайно!

— Был такой король — Херемон Ирландский? — поинтересовался командир Рафлтон. Профессор слыл известным авторитетом по этим вопросам.

— Был, конечно, король Херемон Ирландский, — ответил профессор довольно запальчиво, как если бы командиру вздумалось узнать: а был ли на свете Юлий Цезарь или Наполеон? — Была и королева Гарбундия. О Мальвине всегда говорится в связи с ней.

— Что она натворила? — полюбопытствовал командир Рафлтон.

Оба, казалось, забыли о присутствии Мальвины.

— Сейчас не помню, — признался профессор. — Нужно посмотреть. Что-то, если я верно припоминаю, связанное с дочерью короля Данкрата. Основатель норманской династии. Вильгельм-Завоеватель да вся эта компания. Боже всемилостивый!

— Ты не станешь возражать, если она погостит у тебя немного, покуда я все не улажу, — предложил командир Рафлтон. — Я бы был ужасно обязан, если б ты согласился.

Каким бы мог стать ответ профессора, будь ему предоставлена возможность воспользоваться тем запасом ума, каким он обладал, сказать невозможно. Конечно, он был заинтересован — взволнован, если хотите. Фольклор, легенды, обычаи — это были увлечения всей его жизни. Кроме всего прочего — вот он, по крайней мере, родственный дух. Знала, похоже, то да другое. Где она об этом разузнала? Уж нет ли каких-то источников, не известных профессору?

Но взять ее к себе! Поселить в единственной свободной спальне. Представить (как кого?) обществу английской деревни. Новым людям из «Мэнор-Хауса».[152] Члену парламента с невинной молоденькой женой, что поселились на лето у викария. Доусону (r.a.)[153] и Калторпам!

Профессор мог бы, сочти он это сто'ящим своих хлопот, найти какую-нибудь почтенную французскую семью и поселить ее там. Был один человек, которого он уже много лет знал по Оксфорду, — столяр-краснодеревщик; жена — предостойнейшая женщина. Сам он мог бы время от времени ходить туда с блокнотом в кармане и расспрашивать ее.

Предоставленный самому себе, он мог бы поступить, как здраво и рационально мыслящий гражданин; а быть может, и нет. Имеются данные в поддержку и последней возможности. Вопрос не однозначен. Но что касается этого отдельно взятого случая в его карьере, вина с него должна быть полностью снята. Решение было выхвачено у него из рук.

Мальвине при первой посадке в Англии командир Рафлтон объявил о намерении оставить ее на временное попечение мудрого и ученого Кристофера. И для Мальвины, смотревшей на командира как на дар богов, это решило все дело. Мудрый и ученый Кристофер, вне всякого сомнения, знал о ее прибытии. Вполне вероятно, что это он — по наущению богов — и устроил таким весь ход событий. Ей оставалось лишь отплатить ему благодарностью. Она не стала дожидаться ответа профессора. Плащ немного мешал ей, но с другой стороны, привнес, пожалуй, и свой собственный трогательный штрих. Взяв руку мудрого и ученого Кристофера в обе своих, она стала на колени и поцеловала ее.

И на своем причудливом архаичном французском, который профессору позволили понять долгие часы, проведенные им в корпении над «Хрониками» Фруассара[154] -

— Благодарю вас, — сказала она, — за вашу изысканную любезность и гостеприимство.


Таинственным образом всё вдруг преисполнилось значением исторического события. У профессора внезапно сложилось впечатление — и по сути, так его полностью и не оставило, покуда у него гостила Мальвина, — будто он великая и могущественная персона. Августейшая сестра его, — по совпадению (хотя в высшей политике такие моменты значения, разумеется, не имеют), самое умопомрачительно красивое создание, какое только попадалось ему на глаза, — милостиво согласилась принять его гостеприимство. Профессор с поклоном, какой можно было позаимствовать при дворе короля Рене,[155] выразил свое понимание оказанной ему чести. Что еще мог сделать уважающий себя самодержец? Инцидент был исчерпан.

Командир авиазвена Рафлтон не предпринял ничего в направлении его «восполнения». Наоборот, именно этим моментом он воспользовался, чтобы разъяснить профессору, как абсолютно необходимо ему, не теряя больше ни единого мгновения, отбыть в Фарнборо. Командир Рафлтон добавил, что «заскочит к ним обоим» в первый же день, как удастся вырваться; и выразил уверенность в том, что если профессор убедит Мальвину говорить помедленнее, то вскоре найдет ее французский легким для понимания.

Профессор догадался спросить у командира Рафлтона, где тот нашел Мальвину… то есть, если он сам, конечно, помнит. А также: что он собирается с ней делать?… — то бишь, если он сам знает. Командир Рафлтон, выразив сожаление по поводу безотлагательности и спешки, разъяснил, что обнаружил Мальвину спящей у менгира в окрестностях Юльгоа в Бретани и опасается, что разбудил ее. По дальнейшим деталям не будет ли профессор столь любезен обратиться к самой Мальвине? Что до него самого, то он уверен, что никогда, никогда так и не сможет полностью отблагодарить профессора.

В заключение, не оставляя возможности для продолжения дискуссии, командир с большим энтузиазмом потряс кузену Кристоферу руку; а затем повернулся к Мальвине. Она не двигалась, но глаза ее смотрели на него не отрываясь. Он медленно подошел к ней. И, не говоря ни слова, поцеловал прямо в губы.

— Ты уже дважды поцеловал меня, — сказала Мальвина, и на устах ее заиграла какая-то загадочная улыбка. — В третий раз я стану женщиной.


IV. Как это укрывалось от миссис Арлингтон

Что удивляло самого профессора при размышлениях об этом: наедине с Мальвиной и несмотря на все обстоятельства, он не чувствовал ни смущения, ни замешательства. Дело обстояло так, — если говорить о них двоих, — словно все было очень просто — почти смешно. Беспокоиться предстояло остальным.

По саду маячила маленькая горничная. Очевидно, ее распирало любопытство и она старалась хоть одним глазком подсмотреть. Из кухни доносился голос зовущей ее миссис Малдун. Оставался еще вопрос с одеждой.

— Вы ничего не привезли с собой? — осведомился профессор. — В смысле, что-нибудь вроде платья.

Мальвина улыбнулась и сделала небольшой жест. Он означал, что всё, что было ей и ее, стояло перед ним.

— Придется подыскать вам что-нибудь, — сказал профессор, — в чем бы вы смогли ходить в…

Профессор намеревался сказать: «в нашем мире», — но заколебался, не будучи полностью уверен в тот момент, к какому из них принадлежит он сам: к миру Мальвины или к миру миссис Малдун. Поэтому он сказал просто: «в мире». Еще один жест сообщил ему, что Мальвина полностью в его руках.

— А в чем вы на самом деле? — спросил профессор. — То есть — под плащом. Это не подойдет — на день-два?

Командир Рафлтон по каким-то своим причинам, совершенно не понятным Мальвине, запретил ей снимать плащ. Но он ничего не говорил о том, чтобы его расстегнуть. И вместо ответа Мальвина расстегнула его.

После чего профессор, к удивлению Мальвины, сделал то же самое, что перед этим командир Рафлтон. То есть, он поспешно перезастегнул плащ, вернув пуговицы в свои петли.

В Мальвину, пожалуй, вселился страх, что ей никогда уж не суждено больше избавиться от плаща командира Рафлтона.

— Интересно, — задумался профессор, — а никто из деревни…

На глаза профессору попалась маленькая горничная, порхавшая среди кустов крыжовника: она притворялась, будто собирает ягоды.

— Посоветуемся с моей кастеляншей — миссис Малдун, — предложил профессор. — Я думаю, мы справимся.

Профессор подал Мальвине руку. Другой рукой она подобрала полы плаща командира.

— Думаю, — сказал профессор в приливе внезапного вдохновения, пока они проходили через сад, — думаю, что миссис Малдун я объясню, будто вы только что с бала-маскарада.

Миссис Малдун они нашли на кухне. Менее убедительную историю, чем та, какою профессор намеревался разъяснить миссис Малдун все «как» и «почему» о Мальвине, невозможно было себе представить. Миссис Малдун — по-видимому, чисто по доброте своей — прервала его.

— Не буду я вам никаких вопросов задавать, — сказала миссис Малдун, — чтоб вам душу свою бессмертную опасности подвергать не пришлось. Ежели вы слегка позаботитесь о своем виде, а девчушку предоставите нам с Друзиллой, то мы сумеем сделать ее чуток поприличней.

Намек на собственный вид обескуражил профессора. Он не предвидел, второпях набрасывая халат и влезая в тапочки — и даже не подумав натянуть на ноги носки, — что его ожидает встреча с первой придворной дамой королевы Гарбундии. Потребовав немедленно принести воды для бритья, он ретировался в ванную комнату.

В самый разгар бритья в дверь постучала миссис Малдун и потребовала, чтобы он с ней поговорил. По тону ее профессор пришел к выводу, что в доме разразился пожар. Он открыл, и миссис Малдун, найдя его в приличном виде, проскользнула внутрь и закрыла за собой дверь.

— Вы где ее нашли? Как она сюда попала? — засы'пала его вопросами миссис Малдун.

Ни разу до сей поры не видал профессор миссис Малдун иначе как миролюбивой и добродушной особой. Сейчас ее с головы до ног бил озноб.

— Я же сказал вам, — начал объяснять профессор. — Молодой Артур…

— Я не спрашиваю о том, что' вы мне сказали, — перебила миссис Малдун. — Я прошу правды, если вы ее знаете.

Профессор подал миссис Малдун стул, и миссис Малдун плюхнулась на него.

— В чем дело? — потребовал ответа профессор. — Что случилось?

Миссис Малдун огляделась вокруг, и голос ее перешел в истерический шепот.

— Вы не смертную женщину привели к себе в дом, — сказала миссис Малдун. — Это — фея.

Верил ли до сего момента профессор рассказу Мальвины, или же в глубине души у него с самого начала брезжило врожденное убеждение, что всё это — абсурд, не может сказать теперь и он сам. Перед лицом у профессора лежал Оксфорд: политэкономия, высший критицизм, подъем и прогресс рационализма. За спиной у него, тая в тусклом горизонте человечества, простиралась не нанесенная на карту земля, где сорок лет он любил бродить: населенный духами край захороненных тайн, затерянных тропинок, ведущих к сокрытым воротам знаний.

И на это шаткое равновесие обрушилась сейчас миссис Малдун.

— С чего вы взяли? — потребовал ответа профессор.

— Вот еще — мне ли не знать этой метки, — ответила миссис Малдун чуть ли не с презрением. — У кого, как не у моей родной сестры, в самый день рожденья был похищен ребенок, а на его место…

В дверь легонько постучала маленькая горничная.

С мадемуазель — «всё». Что с ней делать теперь?

— И не просите меня, — запротестовала миссис Малдун все тем же запуганным шепотом. — Не могу я этого. Хоть бы все святые угодники на колени передо мной встали.

Аргументы здравого смысла на миссис Малдун не подействовали бы. Профессор чувствовал это — да их и не было у него под рукой. Он отдал сквозь дверь распоряжение отвести «мадемуазель» в столовую и прислушивался, пока шаги Друзиллы не замерли в отдалении.

— Вы слыхали когда-нибудь про Белых Дам? — прошептал профессор.

По части фей и эльфов было, пожалуй, не много такого, о чем миссис Малдун не слышала бы и во что бы не верила. Уверен ли профессор?

Профессор дал миссис Малдун слово чести джентльмена. «Белые Дамы», как, безусловно, знала миссис Малдун, принадлежат к числу добрых фей. При условии, что никто ее не обидит, бояться нечего.

— Да уж я-то наверняка ей дорогу не перейду, — сказала миссис Малдун.

— Она недолго у нас прогостит, — добавил профессор. — Мы просто будем с ней вежливы.

— Лицо-то у ней доброе, — согласилась миссис Малдун, — и обхожденье приятное.

Дух у этой хорошей женщины заметно поднимался. Расположением «Белой Дамы», возможно, стоило и заручиться.

— Нужно сделать ее нашим другом, — ухватился за эту возможность профессор.

— И запомните… — прошептал профессор, раскрывая дверь, чтобы дать выскользнуть миссис Малдун, — …никому ни слова. Она не хочет, чтобы об этом стало известно.

Можно оставаться уверенным: миссис Малдун покинула ванную с убеждением, что, насколько это зависит от нее, то ни тени подозрения, будто Мальвина — кто-то иной, чем та, кем она выглядит в праздничном платье Друзиллы, в деревню не проникнет. Платьице было приятное, этакое летнее по характеру, с короткими рукавами и свободное в шее, и в любом смысле шло Мальвине гораздо лучше, чем самая изысканная мануфактура. Ботинки такого успеха не имели. Мальвина решила эту проблему, оставляя их дома вместе с носками всякий раз, как выходила из дому. Что это плохо, она понимала: свидетельством тому были ее неизменные попытки их упрятать. Их находили в самых неожиданных местах: запрятанными за книги в кабинете профессора, засунутыми в пустые банки из-под чая в кладовке миссис Малдун. Миссис Малдун невозможно было убедить даже извлечь их. Банка со всем содержимым молча выставлялась профессору на стол. Мальвину по возвращении ожидала встреча в упор с парой строгих, неумолимых ботинок. Уголки рта феи опускались линиями, наводящими на мысль о виновности и покаянии.

Прояви профессор твердость, она бы уступила. Но с черных «обвинителей»-ботинок взгляд профессора неудержимо переносился на «обвиняемые» белые ступни, и тотчас же в сердце он становился «защитником». Надо будет купить пару сандалий в следующий раз, как поедет в Оксфорд. Во всяком случае — что-нибудь поизящнее этих мрачных, бескомпромиссных ботинок.

К тому же, Мальвина и нечасто отваживалась покидать пределы сада. По крайней мере, днем, — наверное, следует сказать: в ту часть дня, когда деревня была на ногах. Потому что Мальвина, похоже, была из пташек ранних. Приблизительно в самый глухой, по мнению всякого христианина, час ночи миссис Малдун — и бодрствовавшая, и спавшая в ту пору в состоянии сильного нервного напряжения — вдруг слышала звук тихо отворяемой двери; выглянув из-за приподнятого уголка шторы, она успевала заметить порхание одежд, которые словно таяли в предрассветных сумерках; слышала все слабее и слабее долетающий с нагорья неизвестный напев, сливающийся с ответными голосами птиц.

На нагорье-то, между рассветом и восходом солнца, Мальвина и познакомилась с двойняшками Арлингтон.


Они, конечно, должны были лежать в постели — все трое, если уж на то пошло. Оправданием двойняшкам послужил их дядя Джордж. Он рассказал им про Аффингтонское[156] привидение и пещеру Вейланда-кузнеца, а на день рождения подарил «Пак».[157] Им всегда на день рождения дарили подарки на двоих — иначе они их взглядом не удостаивали. В десять часов они удалились каждый к себе в спальню и принялись по очереди не спать. При первом же проблеске рассвета следившая из своего окна Виктория, как уговаривались, разбудила Виктора. Виктор был за то, чтобы бросить всю эту затею и уснуть снова, но Виктория напомнила ему о «клятве», они совсем легко оделись и спустились по плющу.

На Мальвину они наткнулись поблизости от хвоста Белой лошади.[158] Они поняли, что это фея, едва завидев ее. Но не испугались — по крайней мере, не сильно. Первым заговорил Виктор. Сняв шапку и преклонив колено, он пожелал Мальвине доброго утра и выразил надежду на то, что она здорова. Мальвина — очевидно, обрадовавшись встрече, — отвечала им, и тут пришел черед Виктории. До девяти лет у двойняшек Арлингтон была общая французская няня; а потом Виктор пошел в школу и постепенно все поперезабыл; Виктория же, оставшись дома, продолжала разговоры с «madame».

— Ой! — сказала Виктория. — Так значит вы — французская фея.

Вообще-то профессор внушил Мальвине, что по причинам, не требующим разъяснений — он их ей, по крайней мере, так и не разъяснил — нельзя упоминать о том, что она фея. Но отрицать этого он ей не говорил. Да и как она могла? Самое большее, что можно от нее ожидать — это соблюсти в таком случае молчание. Поэтому она в ответ разъяснила Виктории, что зовут ее Мальвина и что она прилетела из Бретани в сопровождении «сэра Артура», добавив, что раньше часто слыхала про Англию и очень хотела на нее посмотреть.

— Ну и как она вам? — захотелось узнать Виктории.

Мальвина призналась, что очарована ею. Нигде еще не встречалось ей такого изобилия птиц. Мальвина подняла руку, и все трое смолкли и прислушались. Небо пылало, и воздух казался заполненным музыкой птиц. Двойняшки были уверены, что их там миллионы. Должно быть, они прилетели за мили, мили и мили, чтобы спеть для Мальвины.

И люди. Они такие хорошие, и добрые, и честные. Мальвина сейчас гостила («пользовалась гостеприимством», — сказала она) у мудрого и ученого Кристофера. «Обитель» была видна с того места, где они стояли — из-за деревьев торчали трубы. Двойняшки многозначительно переглянулись. Они ли не подозревали профессора с самого начала! Его черная ермолка, большой крючковатый нос и изъеденные червями книги с пожелтевшими страницами (волшебные! — теперь все сомнения исчезли), которые он часами буравил глазами сквозь совиные очки в золотой оправе!

К Виктору мало-помалу возвращался его французский. Ему позарез хотелось узнать, не встречалась ли Мальвина с сэром Ланселотом[159] — «чтобы поговорить».

На лицо Мальвине набежала маленькая тучка. Да, она их всех знала: и короля Утура,[160] и Игрэн,[161] и сэра Ульфиаса-с-Островов. Беседовала с ними, гуляла по прекрасным землям Франции. (Это должно было происходить в Англии, но Мальвина покачала головой. Вероятно, они странствовали.) Это она спасла сэра Тристана[162] от козней феи Морганы.[163]

— Только об этом, конечно, — пояснила Мальвина, — так никто и не узнал.

Двойняшкам стало любопытно: отчего же «конечно»? — но им не хотелось снова перебивать. Были и другие — и до, и после. О большинстве двойняшки даже не слышали, пока они не дошли до Карла Великого, после чего воспоминания Мальвины как-то потускнели.

Все они были весьма обходительны с ней, а некоторые так вообще вполне очаровательны. Но…

Складывалось впечатление, будто все они были для Мальвины не более, чем просто знакомыми — такими, с какими лишь проводишь время в ожидании… и тоске.

— Но сэр Ланселот-то же вам понравился, — настаивал Виктор. Ему хотелось, чтобы Мальвина восхищалась сэром Ланселотом и почувствовала, как много общего между этим рано покинувшим свет рыцарем и им самим. Тот случай с сэром Бедивером.[164] Он и сам поступил бы точно так же.

О! да, — признала Мальвина. Он ей «нравился». Он всегда был такой… «превосходный.»

— Но он не был… никто из них не был моими сородичами, моими собственными дорогими товарищами…

Маленькая тучка надвинулась снова.

К периоду современной истории их вернул Бруно.

Первым долгом пастуха Полли по утрам было выпустить побегать Бруно. Тот прибежал запыхавшись и еле дыша, и, очевидно, в обиде на них за то, что в побег не взяли его. Он запросто мог бы всех выдать, не будь он самым всепрощающим из черно-рыжих колли. Просто-напросто за последние полчаса он чуть с ума не сошел от беспокойства, уверенный, что они совсем забыли о времени. «Вы что, не знаете, что уже вот-вот пробьет шесть? Что не пройдет и получаса, как Джейн примется стучаться во все двери со стаканами горячего молока, и наверняка уронит их и поднимет вопль, увидев, что постели их пусты, а окно распахнуто настежь?» Такими он намечал свои первые слова, но стоило ему учуять Мальвину, как они напрочь выскочили у него из головы. Он взглянул на нее один раз и плашмя свалился наземь, извиваясь и подползая к ней, поскуливая и одновременно виляя хвостом. Мальвина приняла его подданство, засмеявшись и погладив его по голове ножкой, от чего тот вознесся на седьмое небо восторга. Вчетвером они спустились с холма и расстались у ворот сада. Двойняшки выразили вежливую, но совершенно искреннюю надежду на удовольствие встретиться с Мальвиной снова; но Мальвину, по-видимому, охватили внезапные сомнения: осмотрительно ли она себя вела? — и потому отвечала она уклончиво. Через десять минут она спала, подложив под золотую голову вместо подушки свою круглую белую руку, в чем и убедилась миссис Малдун по пути на кухню. А двойняшки, обнаружив на свое счастье открытой боковую дверь, проскользнули в дом незамеченными и забрались обратно к себе в постели.

Было четверть десятого, когда их пришла разбудить сама миссис Арлингтон. С ними она была раздражительна и, судя по виду, недавно плакала. Позавтракали на кухне.

За обедом едва ли было произнесено хоть слово. И не было пудинга. Мистеру Арлингтону — плотному, краснолицему джентльмену — некогда было есть пудинг. Это остальным можно сидеть да наслаждаться им на досуге, но только не мистеру Арлингтону. Кому-то приходится и за хозяйством смотреть — то есть если не дать всему прийти в развал и запустение. Ежели уж нельзя положиться на других, чтобы они выполнили свой долг, и всё, как в доме, так и за его пределами, сбрасывается на одну пару плеч, то лишь естественное последствие, когда у этой пары плеч не может найтись время на завершение еды надлежащим образом. Вот он — корень разложения английского сельского хозяйства. Кабы жены фермеров, не говоря уж о сыновьях и дочерях (достаточно взрослых, можно подумать, дабы побеспокоиться и сделать что-нибудь самим, чтоб хоть как-то отплатить за расточаемые на них деньги и заботы), все вместе подставили бы свои плечи под это бремя, то английское фермерство процветало бы. Когда же все остальные отлынивают от положенной им доли труда и ответственности, предоставляя одной паре рук…

Нить своих рассуждений мистер Арлингтон потерял по причине хорошо слышного замечания старшей девочки Арлингтонов о том, что, пока папа говорит, он успел бы съесть две порции пудинга. Если не ходить вокруг да около, то вот что имел в виду мистер Арлингтон: становиться фермером он никогда не собирался — по крайней мере, не мечтал с детства. Другие мужчины его положения, набравшись достатку после долгих лет самоотверженного труда, отправились бы на вполне заслуженный отдых. Он же, поддавшись на уговоры и взявшись за это дело, хочет теперь довести его до конца; и каждому надлежит выполнять свою долю работы, а иначе его ждут неприятности.

Мистер Арлингтон залпом проглотил остатки содержимого стакана и испортил свой исполненный достоинства выход сильным приступом икоты, а миссис Арлингтон яростно затрезвонила в колокольчик горничной, чтобы та убрала со стола. Пудинг нетронутым уплыл из-под самого носа у двойняшек. Он был с черной смородиной и коричневым сахаром.

Тою же ночью миссис Арлингтон излила душу двойняшкам — отчасти для собственного облегчения, отчасти ради их же морального блага. Выпади миссис Арлингтон счастье, замаскированное в образе менее потакающей ей во всем матери, все могло бы быть хорошо. От природы миссис Арлингтон достался активный и энергичный нрав. «Барышня Непоседа» — называла ее няня. К несчастью, ему было суждено прийти в запустение; и сейчас он был, по всей вероятности, вне надежды на восстановление. Отец их совершенно прав. Пока они жили в Бейсуотере и имели предприятие в переулке Минсинг-Лейн, то это не имело значения. Теперь же — дело другое. Жена фермера обязана вставать в шесть; должна следить, чтобы и все остальные были на ногах в шесть; приструнивать слуг; а примером матери поощрялись бы и дети. Организованность. Вот чего недостает. День должен быть расписан по часам: на каждый час — свое дело. Тогда не будет так, что повернуться не успеешь, как утро пролетело, а беспорядок еще больше усугубишь тем, что бросишь то, что делала, и пытаешься сделать шесть дел кряду, которые сама не помнишь: то ли делала, то ли нет…

Тут миссис Арлингтон разрыдалась. Вообще говоря, это была миролюбивая, улыбчивая, приятнейшая женщина, какую просто восхитительно иметь дома при условии, что всё, что от нее требуется — это приятный вид и солнечное расположение духа. К ее слезам присоединились и двойняшки. После того, как их укрыли и оставили одних, можно представить, как они с суровой серьезностью обсуждали эту проблему, долго перешептывались, затем так и уснули с мыслью о ней, а утро навеяло свежие идеи. В результате, на следующий вечер, между поздним полдником и ужином, миссис Малдун, сама подошедшая на стук в дверь, увидала за ней фигурки двух двойняшек, стоявших рука об руку на пороге дома Профессора.

Они спросили у нее, дома ли «фея».


V. Как об этом рассказали миссис Мэриголд

В пресловутом мизинце не было нужды. Миссис Малдун попыталась ухватиться за ларь, но промахнулась. Схватилась за кресло, но то отъехало. Остановил ее в конце концов пол.

— Простите, — извинился Виктор. — Мы думали, вы знаете. Надо было сказать: «мадемуазель Мальвина».

Миссис Малдун вновь обрела опору под ногами и, не ответив, прошла прямо в кабинет.

— Там хотят знать, — доложила миссис Малдун, — дома ли фея.

Профессор сидел спиной к окну и читал. Свет в комнате был слабоват.

— Кто хочет знать? — потребовал разъяснений профессор.

— Двойняшки из «Мэнор-Хауса», — ответила миссис Малдун.

— Но что..? Но кто..? — начал профессор.

— Сказать: «Ее нет»? — предложила миссис Малдун. — Или, может, вам лучше самому с ними увидеться.

— Проведите их сюда, — распорядился профессор.

Они вошли со слегка напуганным видом и по-прежнему держась за руки. Они пожелали профессору доброго вечера, а когда тот поднялся, попятились назад. Профессор пожал им руки, а они их не отпустили, так что в руках у него осталась правая ладошка Виктории и левая — Виктора, и по приглашению профессора они присели на самый краешек дивана.

— Надеюсь, мы вам не помешали, — сказал Виктор. — Нам бы хотелось увидеться с мадемуазель Мальвиной.

— Зачем вы хотите увидеться с мадемуазель Мальвиной? — осведомился Професор.

— По очень личному делу, — ответил Виктор.

— Мы хотели попросить ее об одном большом одолжении, — сказала Виктория.

— Простите, — ответил профессор, — но сейчас ее нет. По крайней мере, я так думаю. (У профессора и самого никогда не бывало полной уверенности в этом. «В дом и из дому она проскальзывает, прошумев не больше, чем листочек розы на ветру,» — было объяснением миссис Малдун.) Может, вам лучше рассказать об этом мне? Предоставьте мне передать ей все.

Они переглянулись. Мудрого и ученого Кристофера обижать не годилось. Да и потом, можно догадаться, что у волшебника есть не один способ прочитать чужие мысли.

— Это насчет мамы, — пояснила Виктория. — Мы хотели спросить, не согласится ли Мальвина ее переделать.

Профессор читал про Мальвину. У него промелькнула мысль, что как раз это и было ее всегдашним коронным номером: переделывать людей. Как об этом проведали двойняшки Арлингтон? И зачем они хотят переделать свою мать? И во что они хотят ее превратить? Это возмутительно, если вдуматься! Профессор вдруг до того посуровел, что если бы двойняшки смогли увидеть выражение его лица (но не позволял угасающий свет), то так бы напугались, что не ответили бы.

— Зачем вы хотите переделать свою мать? — потребовал ответа профессор.

Даже и так голос его их встревожил.

— Для ее же блага, — с запинкой ответила Виктория.

— Мы, конечно, не хотим ни во что ее превращать, — пояснил Виктор.

— Только изнутри, — добавила Виктория.

— Мы подумали, что Мальвина сможет ее исправить, — закончил Виктор.

Нет, это сущий позор, да и только. Куда мы все катимся, когда дети разгуливают, призывая к «исправлению» своих матерей! Атмосфера была так и заряжена негодованием. Это ощутили и двойняшки.

— Она сама хочет, — настаивала Виктория. — Она хочет стать энергичной, вставать с утра пораньше и все делать.

— Понимаете, — добавил Виктор, — ее неправильно воспитали.


Профессор категорически утверждает, что единственным намерением его было пошутить. Ведь ничего предосудительного по сути и не предлагалось. Профессору и самому от случая к случаю приходилось бывать исповедником обоих.

— Лучше женщины на свете не было, вот только привить бы ей немножечко энергии. Никакого чувства времени. Слишком расхоложена. Никакого понятия о том, как удержать людей на уровне. — Мистер Арлингтон за орехами и вином.

— Лень в чистом виде. Да-да, не спорьте. Друзья говорят, будто я так «безмятежна»; но в сущности объяснение одно — врожденная леность. И все же я стараюсь. Вы представления не имеете, профессор Литлчерри, как я стараюсь. — Миссис Арлингтон, со смехом, любуясь розами профессора.

И потом, какой абсурд — поверить, будто бы Мальвина действительно способна кого-нибудь переделать! Давным-давно, когда ум человеческий был еще в процессе эволюции, такое было возможно. Гипнотическое внушение, месмерическое влияние, ускорение дремлющих мозговых клеток до активного состояния путем магнитной вибрации. Все это отошло в прошлое. На дворе сейчас времена Георга Пятого, а не короля Херемона. Что в действительности заинтересовало профессора — так это: как отреагирует на предложение сама Мальвина? Конечно, постарается увильнуть. Бедняжечка. Но мог ли какой-либо человек в здравом уме, профессор математики…

Мальвина стояла рядом. Никто не заметил, как она вошла. Двойняшки не отрывали глаз от мудрого и ученого Кристофера. Профессор, размышляя, ничего не замечал вокруг. И все же от этого так и пробрала оторопь.

— Мы никогда не должны переделывать того, что однажды сотворил добрый господь Бог, — сказала Мальвина.

Говорила она с изрядной серьезностью. Детскость, казалось, покинула ее.

— Вы так считали не всегда, — ответил профессор.

Профессора так и резануло, что со звуком Мальвининого голоса вся идея об этом как о доброй шутке улетучилась. Было в Мальвине что-то такое.

Она сделала небольшой жест. Профессору он давал понять, что замечание его не совсем хорошего вкуса.

— Я говорю как человек познавший, — ответила она.

— Прошу меня извинить, — сказал профессор. — Я не должен был этого говорить.

Мальвина приняла извинение профессора с поклоном.

— Но это ведь совсем иной случай, — продолжал профессор.

Им завладел совершенно другой интерес. Легко было призвать на выручку мадам Здравый-Смысл в отсутствие Мальвины. Под взглядом же ее таинственных глаз эта добрая госпожа имела привычку неприметно улизнуть. Предположим, — мысль, конечно, смехотворна, но предположим, — что и в самом деле что-то произойдет! Разве не служит человеку оправданием психологический эксперимент? Что было началом всей науки, как не прикладное любопытство? Быть может, Мальвина тогда сумеет (и пожелает) объяснить, как это делается. То есть, если что-то вообще произойдет, но ничего, конечно, не будет, и тем лучше. Пора с этим кончать.

— Ведь дар будет использован не ради личных целей, а во благо другим, — настаивал профессор.

— Видите ли, — убеждал Виктор, — мама сама хочет перемениться.

— И папа этого хочет, — нажимала Виктория.

— Мне кажется, если можно так выразиться, — добавил профессор, — то, по сути дела, это станет чем-то вроде искупления за… ну, за… за наши ошибки молодости, — довершил профессор, слегка нервничая.

Мальвина не отрывала глаз от профессора. В тусклом свете комнаты с низким потолком казалось, будто только эти глаза и видны.

— Вы желаете этого? — спросила Мальвина.

Это было совершенно нечестно с ее стороны, говорил себе впоследствии профессор, — возложить всю ответственность на него. Если она в действительности настоящая Мальвина — придворная дама королевы Гарбундии, то возраст давал ей полное право решать самой. По подсчетам профессора, ей должно быть сейчас около трех тысяч восьмисот лет. Профессору же еще нет и шестидесяти — сущее дитя в сравнении с ней! Но глаза Мальвины так и пригвождали к месту.

— Так ведь не может же быть никакого вреда, — ответил профессор.

И Мальвина, по-видимому, приняла это как свое благословение.

— Пусть подойдет к Каменным Крестам на закате солнца, — молвила она.


Профессор проводил двойняшек до двери. По причине, какой он не мог объяснить себе сам, все трое вышли на цыпочках. Мимо проходил старый почтальон мистер Брент — двойняшки побежали за ним и взяли его за руки. Мальвина все еще стояла там, где ее оставил профессор. Это было совершенно нелепо, но профессор ощутил страх. Он прошел на кухню, где было светло и жизнерадостно, и завел с миссис Малдун беседу о «гомруле».[165] Когда он вернулся в гостиную, Мальвины уже не было.

В ту ночь двойняшки разговоров не вели, и решили не говорить ни слова и наутро, а просто попросить мать пойти с ними вечером погулять. Было опасение, что она может потребовать объяснений. Но, на удивление, она согласилась без расспросов. Двойняшкам показалось, будто это сама миссис Арлингтон и выбрала тропку, ведущую мимо пещеры, а дойдя до Каменных Крестов, села и словно забыла об их существовании. Не замечаемые ею, они на цыпочках отошли, но сами толком не знали, что с собой делать. Они пробежали полмили, пока не добежали до леса; какое-то время побыли там, стараясь не заходить в чащу; затем стали красться обратно. Свою мать они застали сидящей точно так же, как они ее оставили. Они подумали, что она спит, но глаза у ней были широко раскрыты. Их охватило огромное облегчение, хотя чего боялись, они не знали и сами. Они сели по обе стороны от нее и каждый взял ее за руку, но, несмотря на раскрытые глаза, прошло еще немало времени, прежде чем она заметила их возвращение. Она поднялась и медленно осмотрелась вокруг, а в это время церковные часы пробили девять. Сначала она не поверила, что уже так поздно. Удостоверившись после взгляда себе на часы — света едва хватало, чтобы их рассмотреть — она вдруг пришла в такой гнев, в каком двойняшки еще ни разу ее не видели, и впервые в жизни оба на собственном опыте узнали, что такое оплеуха. Девять часов у всех порядочных людей — время ужинать, а им еще до дому идти полчаса — и всё по их вине. Они дошли не за полчаса. Они дошли за двадцать минут: миссис Арлингтон маршировала впереди; двойняшки, запыхавшись и еле дыша, — сзади. Мистер Арлингтон еще не вернулся. Он пришел домой через пять минут, и миссис Арлингтон высказала ему всё, что она о нем думает. Ужин был самым коротким на памяти двойняшек. В постели они оказались за десять минут до ранее установленного рекорда. Из кухни доносился голос матери. За кувшином молока недоглядели и оно прокисло. Часы еще не пробили и десяти, как она уже дала Джейн недельное уведомление об увольнении.

Новость эту профессор узнал от мистера Арлингтона. Мистеру Арлингтону нельзя было задержаться ни на мгновение, так как обед у них — ровно в двенадцать, а осталось всего десять минут, — но он, видно, поддался на искушение. Начиная с четверга, завтракают в «Мэнор-Хаусе» теперь ровно в шесть; при этом вся семья полностью одета, а во главе стола восседает миссис Арлингтон. Если профессор не верит, пусть придет в любое утро и убедится сам. Профессор, как видно, поверил мистеру Арлингтону на слово. К шести-тридцати каждый занят своим делом, а миссис Арлингтон — своим: главным образом, следит весь остаток дня, чтобы никто не сидел сложа руки. В десять — отбой и все в постели; и большинство из них только рады там оказаться. «Все правильно; держит нас всех по струнке,» — таково было мнение мистера Арлингтона (дело было в субботу). Этого как раз и недоставало. Не насовсем, быть может; есть и свои минусы. Деятельная жизнь — присмотр, чтобы у всех остальных была деятельная жизнь, — не сочетается с безграничной приветливостью. Особенно поначалу. Свежеприобретенный пыл: можно было ожидать, что он выйдет за рамки осмотрительности. Не стоит его охлаждать. Поправки можно внести позднее. В общем и целом, взгляд мистера Арлингтона был: рассматривать это почти как ответ на молитву. Воздымая глаза к высшим сферам, мистер Арлингтон задержался взглядом на церковных часах. Это побудило мистера Арлингтона, не мешкая больше ни минуты, возобновить путь домой. На углу переулка профессор оглянулся и увидел, как мистер Арлингтон припустил рысцой.


По-видимому, здесь и пришел конец профессору как здравомыслящему и разумному члену современного общества. В тот момент он уверен не был, но теперь ему стало ясно: настаивая на том, чтобы Мальвина проверила свои силы, если можно так выразиться, на несчастной миссис Арлингтон, он делал это с убеждением, что результат восстановит у него душевное равновесие. То, что Мальвина взмахом палочки (или в чем там у нее состоял фокус-покус) сможет превратить неисправимо праздную и расхлябанную до сей поры миссис Арлингтон во что-то вроде Ллойд-Джорджа[166] в женском обличье, в расчеты его отнюдь не входило.

Забыв про обед, он бесцельно бродил по округе, не возвращаясь домой до раннего вечера. За ужином он вел себя довольно беспокойно и нервно: «сидел как на иголках», по свидетельству маленькой прислужницы. Раз он стрелой выпрыгнул из кресла, когда служанка случайно обронила столовую ложку; и два раза опрокинул соль. Именно за столом, как правило, отношение к Мальвине у профессора бывало самым скептическим. В фею, способную уплести довольно увесистый ломоть мяса и два куска пирога, поверить было не так-то просто. Сегодня вечером у профессора никаких затруднений не возникало. Белые дамы никогда не прочь были попользоваться гостеприимством смертных. Должно быть, всегда имела место определенная приспособляемость. С той роковой ночи своего отлучения Мальвина прошла, надо полагать, чрез всяческие испытания. Для нынешних целей она приняла образ jeune fille[167] двадцатого века (нашей эры). Отдать должное отличной кухне миссис Малдун, а также бокалу доброго легкого кларета естественно шло этому образу.

Похоже, он ни на мгновение не мог выбросить из головы миссис Арлингтон. Не раз, когда он исподтишка кидал взгляд через стол, ему казалось, будто Мальвина смотрит на него с насмешливой улыбкой. Должно быть, это какой-то бесовитый дух подтолкнул его. Тысячи лет Мальвина вела (по крайней мере, насколько было известно) исправленное и безупречное существование; подавила и оставила свою фатальную страсть к переменам — в других людях. Каким безумием было оживить все это! И нет теперь под рукой королевы Гарбундии — ее обуздать. Когда профессор чистил грушу, у него появилось отчетливое ощущение, будто он превращается в морскую свинку — курьезное чувство сжимания в ногах. Впечатление было настолько живым, что профессор невольно выскочил из кресла и побежал посмотреться в зеркало над сервантом. И даже тогда не испытал полного облегчения. Возможно, дело было в зеркале. Оно было очень старое: такое с маленькими позолоченными шариками по всему периметру, — и профессору показалось, будто нос так и вырастает у него из лица. Мальвина выразила надежду на то, что он не заболел внезапно, и спросила, не может ли она ему чем-нибудь помочь. Он настоятельно умолял ее не думать об этом.

Профессор обучил Мальвину игре в криббидж, и обычно по вечерам они играли партию-другую. Но сегодня вечером профессор был не в настроении, и Мальвина удовольствовалась книгой. Особенной любовью у ней пользовались старинные летописцы. У профессора их стояла целая полка, многие — в оригинале на французском. Сделав вид, что тоже читает, он услышал, как Мальвина разразилась жизнерадостным смехом, и пошел взглянуть ей через плечо. Она читала историю о своей собственной встрече с владельцем оловянных рудников — пожилым господином, недолюбливавшим поздние часы, — которого она превратила в соловья. Профессору пришло в голову, что до случая с Арлингтонами упоминание об этом случае вызвало бы у нее стыд и раскаяние. Теперь же она, по-видимому, находила его забавным.

— Глупый трюк, — заметил профессор. Говорил он с изрядным пылом. — Никто не имеет никакого права расхаживать и превращать людей. Переворачивать с ног на голову то, в чем он совершенно не разбирается. Абсолютно никакого права.

Мальвина подняла глаза. Легонечко вздохнула.

— Ну да — если в свое удовольствие или в отместку, — отвечала она. Тон ее был полон кротости. Была в нем и нотка самоупрека. — Конечно, это очень неправильно. Но переделывать их для собственного же блага… По крайней мере, не переделывать, а исправлять.

— Маленькая лицемерка! — пробормотал про себя профессор. — Она опять вошла во вкус своих старых трюков, и одному Богу теперь известно, на чем она остановится.

Остаток вечера профессор провел роясь в своих справочных материалах в поисках последних сведений о королеве Гарбундии.


Тем временем случай с Арлингтонами стал известен всей деревне. Двойняшки, по всей вероятности, не сумели сохранить дело в тайне. Уволенная Джейн зашла к миссис Малдун изложить свою версию событий, произошедших в четверг вечером на кухне у Арлингтонов, и миссис Малдун, в предчувствии грядущих событий, могла бессознательно сделать какие-то намеки.

Мэриголды встретились с Арлингтонами в воскресенье после утренней службы и обо всем услышали. То есть, встретились они с мистером Арлингтоном и остальными детьми; миссис Арлингтон с двумя старшими девочками уже побывала на раннем причастии в семь. Миссис Мэриголд была хорошенькой, «пушистенькой», обаятельной маленькой женщиной на десять лет моложе своего мужа. Совершенной дурочкой она быть не могла, а то бы она об этом не догадалась. Мэриголду, восходящему политику, следовало, конечно, обвенчаться с женщиной, которая смогла бы стать ему помощницей; но он, судя по всему, влюбился в нее через ограду монастыря в нескольких милях от Брюсселя. Мистер Арлингтон не был регулярным посетителем церкви, но на этот раз почувствовал себя в долгу перед Создателем. Он все еще был влюблен в жену. Но не слепо. Позднее могла понадобиться направляющая десница. Но сперва надо дать новому зерну пустить корни поглубже. Назначенные ранее встречи требовали от Мэриголда вернуться в воскресенье во второй половине дня в город, и часть дороги до станции миссис Мэриголд прошла вместе с ним. По дороге домой через поля она нагнала двойняшек Арлингтон. Позже она зашла в коттедж и поговорила с миссис Малдун о Джейн, которой, как она слышала, требовалось место. Перед самым закатом солнца доктор видел, как она взбирается по тропке к Кроличьим норам. Мальвины в тот вечер за ужином не было. Когда она вернулась, то казалась весьма довольной собой.


VI. И как все закончилось раньше времени

Спустя несколько дней — быть может, на следующей неделе; точной даты, по всей видимости, уже не восстановить, — профессора навестил член парламента Мэриголд. Они побеседовали о тарифной реформе, а затем Мэриголд встал и проверил, плотно ли затворена дверь.

— Вы знаете мою жену, — сказал он. — Мы в браке уже шесть лет, и между нами не пробегало ни тучки, кроме одной. Да, конечно, она не мозговита. То есть, по крайней мере…

Профессор так и выпрыгнул из кресла.

— Если вы послушаете моего совета, — сказал он, — то оставите ее в покое.

Говорил он со страстью и убеждением.

Мэриголд поднял глаза.

— Боже, я о том только и жалею, что не поступил так, — ответил он. — Я виню одного себя.

— Пока мы видим собственные ошибки, — сказал профессор, — для всех нас остается надежда. Идите домой не сворачивая, молодой человек, и скажите ей, что вы передумали. Скажите ей, что с мозгами она вам не нужна. Скажите, что любите ее больше без них. Вбейте это ей в голову, пока чего другого не случилось.

— Я пробовал, — ответил Мэриголд. — Она говорит: поздно. Ее осенил свет и она уже ничего не может с собой поделать.

Настал черед профессора уставиться на него. О воскресных происшествиях он ничего не слышал. Наперекор всему он надеялся, что дело Арлингтонов останется тайной за семью печатями между ним и двойняшками, и прилагал все усилия, чтобы думать о чем угодно другом.

— Она вступила в Фабианское общество,[168] — хмуро продолжал Мэриголд. — Они поставили ее в Ясли.[169] И в Общественно-политический союз женщин.[170] Если это выплывет до следующих выборов, то мне придется подыскивать себе другой избирательный округ — вот и всё.

— Как вы услыхали про нее? — спросил профессор.

— Я не слышал про нее, — ответил Мэриголд. — Если бы услышал, то, может, и не поехал бы тогда в город. Вы считаете правильным… — добавил он, — … поощрять таких людей?

— Кто ее поощряет? — возмутился профессор. — Если бы не шлялись всякие дураки да не думали, что смогут переделать любого другого дурака, кроме самого себя, то этого никогда бы не случилось. У Арлингтона была премилая жена с приветливым характером, а он, вместо того, чтоб Господа благодарить и помалкивать, житья ей не давал, что не хозяйственная она женщина. Ну вот, на' тебе хозяйственную. В среду я встретил его с шишкой на лбу размером с яйцо. О коврик, говорит, споткнулся. Невозможно это сделать. Невозможно переделать человека лишь настолько, насколько хочется, и всё. Либо оставьте его в покое, либо вы измените его досконально, и тогда он сам себя не узнает. Разумный человек в вашем положении судьбу бы благодарил за жену, которая не сует носа в его дела, и с которой можно отвлечься от своей политики — будь она трижды неладна. Не удивлюсь, если вы этак раз в месяц намекали ей, какая трагедия, что вы не женились на мозговитой. Ну вот — теперь она нашла у себя мозги и пользуется ими. Почему бы ей не вступить в Фабианское общество и в союз женщин? Это показывает независимость характера. Самое лучшее, что вам остается сделать — вступить туда самому. Тогда вы сможете работать бок о бок.

— Извините, — сказал Мэриголд, вставая. — Я не знал, что вы с ней согласны.

— Кто сказал, что я с ней согласен? — огрызнулся профессор. — Я в весьма щекотливом положении.

— Полагаю, — сказал Мэриголд, в нерешительности держась за дверную ручку, — не будет пользы встретиться с ней самому?

— Насколько я знаю, — ответил профессор, — она неравнодушна к окрестностям Каменных Крестов на закате солнца. Можете выбирать сами, но я бы на вашем месте дважды подумал.

— Мне просто пришло в голову, — сказал Мэриголд, — что если я попрошу ее как о личном одолжении, то не пожелает ли она вновь встретиться с Эдит и убедить ее, будто она просто подшутила?

Профессора начало осенять.

— А что, по-вашему, произошло? — спросил он.

— Да… — пустился в разъяснения Мэриголд, — …я так понимаю, что подруга ваша зарубежная встретилась с моей женой и заговорила ее политикой, а в результате произошло то, что произошло. Она, должно быть, молодая особа незаурядного дарования; но потеря коснется лишь одного обращенного, а я мог бы возместить ей это… как-нибудь по-другому.

Говорил он с бессознательной прочувствованностью. Профессора это растрогало.

— Ведь это может означать, — сказал профессор, — то есть, допуская вообще возможность это сделать — что миссис Мэриголд полностью вернется к своему прежнему «я» и не станет больше проявлять совершенно никакого интереса к политике.

— Премного бы был благодарен, — ответил Мэриголд.

Профессор куда-то задевал очки, но думается ему, что в глазу у Мэриголда стояла слеза.

— Я сделаю все, что мне по силам, — сказал профессор. — Конечно, не стоит на это чересчур уповать. Побудить женщину думать может оказаться легче, чем остановить ее, даже для…

Профессор вовремя спохватился.

— Я поговорю с ней, — сказал он; и Мэриголд схватил его за руку и отбыл.


И пора уж было, пожалуй. Полный размах деятельности Мальвины за те несколько недель в разгар лета, покуда не вернулся командир авиазвена Рафлтон, наверно, так никогда и не будет раскрыт полностью. Согласно доктору, все дело было сильно преувеличено. Есть люди, которые говорят, будто полдеревни было разобрано на части, переделано и исправлено, а потом снова разослано по домам в душевном состоянии, которое не могли узнать их родные матери. Не подлежит сомнению то, что Доусон (R.A.), описываемый обычно всеми, кроме его жены, как «премилый человечек», единственным недостатком которого была неизлечимая привычка каламбурить — как в тему (если таковое случалось), так и — нет (что бывало куда чаще), — однажды утром вдруг огрел изумленную миссис Доусон по голове голландским интерьером[171] пятнадцати на девять дюймов. Тот застрял у ней вокруг шеи, вызывая в памяти библейские иллюстрации головы Иоанна Крестителя, и, чтобы дать ей вытащить голову, рамку пришлось распилить. Что до истории о том, как тетка миссис Доусон застукала его, когда он за бочкой с водой целовался с горничной, то это, допускает доктор, невезенье, которое могло свалиться на всякого. Но имелись ли действительно улики, вовлекавшие его в необъяснимое опоздание Долли Калторп на последний поезд домой, — это конечно, вопрос посерьезнее. Миссис Доусон — сама симпатичная, жизнерадостная женщина — могла находить, что Доусон, каким он был сотворен изначально, действует на нервы; хотя тогда встает вопрос: зачем было выходить за него замуж? Но, как подчеркнула миссис Доусон, есть разница между мужем, в котором мало мужчины от природы, и мужем, в котором его слишком много. Отрегулировать такие вещи трудно.

В общей сложности, и по самым завышенным оценкам, мнение доктора таково, что могло быть где-то с полдюжины человек, сумевших при содействии Мальвины загипнотизироваться до временного умопомрачения. Когда Мальвина, слегка разочарованная, но вполне мило отступаясь от своего собственного суждения в пользу мудрого и ученого Кристофера, дала согласие их «отреставрировать», объяснение его состоит в том, что растратив всплеск неблагоприобретенной энергии, они при первом же намеке откатились назад к своим прежним «я».

Миссис Арлингтон с доктором не согласна. Она старалась исправиться довольно длительное время, но потерпела жалкий провал. У двойняшек что-то было тогда — это можно описать почти как благоухание, — побудившее ее в тот вечер излить им душу; что-то вроде интуиции, будто они могут ей чем-то помочь. Осталось это с ней и на следующий день; а когда двойняшки вернулись вечером в компании почтальона, она инстинктивно поняла, что ходили они по ее делу. Такое же интуитивное желание повлекло ее и на Даунс. Она уверена, что пошла бы на прогулку к Каменным Крестам, и не предложь ей этого двойняшки. В самом деле, согласно ее собственному рассказу, она не осознавала, что двойняшки идут рядом. Что-то было у этих камней — ощущение как бы чьего-то присутствия. Добравшись до них, она поняла, что пришла в назначенное место; и когда пред ней явилась (откуда, она сказать не могла) миниатюрная фигурка, одетая каким-то таинственным образом словно бы в свет угасающей зари, она отчетливо помнит, что не удивилась и не встревожилась. Миниатюрная женщина села рядом и взяла руки миссис Арлингтон в обе своих. Говорила она на непонятном языке, но в то время миссис Арлингтон его понимала, хотя сейчас его смысл ее покинул. Миссис Арлингтон почувствовала себя так, словно тело у нее отняли. Последовало ощущение падения, чувство, словно она должна сделать отчаянную попытку, чтобы подняться вновь. В этом ей содействовала загадочная маленькая женщина, она помогала ей сделать это сверхъестественное усилие. Ей чудилось, будто мимо проносятся века. Она боролась с неведомыми силами. Внезапно она словно ускользнула от них. Маленькая женщина тянула ее кверху. Сжимая друг друга в объятиях, они поднимались все выше и выше. У миссис Арлингтон появилось твердое убеждение, что она должна всегда пробиваться наверх, иначе ее одолеют и снова уволокут вниз. Когда она очнулась, маленькой женщины рядом не было, но чувство осталось: это страстное приятие беспрестанной борьбы, активности, состязания как нынешней цели и смысла своего существования. Сперва она не поняла, где находится. Ее окружал таинственный бесцветный свет и незнакомое пение словно мириад птиц. А потом часы пробили девять, и жизнь вернулась к ней, словно окатившая с ног до головы волна. Но с ней и убеждение, что она должна крепко взять в руки как себя, так и всех остальных, и доводить все дела до конца. Его немедленное проявление, как уже было упомянуто, испытали на себе двойняшки.

Когда после беседы с профессором, подстроенной при содействии и подстрекательстве мистера Арлингтона и их старшей девочки, она дала согласие на повторный визит к камням, то взбиралась по заросшей травой тропке совсем с иными чувствами. Как и прежде, ее встретила маленькая женщина, но загадочно-глубокие глаза ее смотрели печально, и, вообще говоря, у миссис Арлингтон сложилось впечатление, будто сейчас она станет помогать на своих собственных похоронах. Снова маленькая женщина взяла ее за руки и снова она испытала ужас падения. Но вместо того, чтобы закончиться состязанием и усилием, оно, казалось, перешло в сон, и, когда она раскрыла глаза, то снова была одна. Ощутив легкий озноб и беспричинную усталость, она медленно побрела домой и, не чувствуя голода, легла спать не поужинав. Совершенно не в силах объяснить почему, она плакала, пока не уснула.

Можно предполагать, что нечто подобное постигло и других — за исключением миссис Мэриголд. Как раз случай-то с миссис Мэриголд, с неохотой признает доктор, и зашел дальше всех в подрыве его гипотезы. Миссис Мэриголд, раз выплыв, начала развиваться, причем к своему большому удовлетворению. Она отреклась от обручального кольца как пережитка варварства — тех дней, когда женщины были лишь вещью и товаром, — и произнесла первую речь на митинге в пользу брачной реформы. В ее случае пришлось прибегнуть к подрывной деятельности. Мальвина дала слезное согласие, и член парламента Мэриголд должен был в тот самый вечер привести миссис Мэриголд к Каменным Крестам и оставить там с объяснением, что Мальвина выразила желание снова с ней встретиться: «просто так — поболтать».


Все могло бы закончиться вполне благополучно, если бы в тот самый момент, когда Мальвина уже собиралась выйти из дому, в обрамлении дверного проема гостиной не возник командир Рафлтон. Кузен Кристофер писал командиру. Если уж на то пошло, то после дела Арлингтонов — весьма настоятельно, и раз или два ему чудился звук пропеллера самолета командира авиазвена Рафлтона, но всякий раз его постигало разочарование. «Государственные дела» — разъяснял Мальвине кузен Кристофер, и та — знакомая, надо полагать, с призванием рыцарей и воинов во все века — вполне одобряла.

Он стоял со шлемом в руке.

— Только сегодня прибыл из Франции, — пояснил он. — Ни одного лишнего мгновенья.

Но нашел-таки время подойти прямо к Мальвине. Он засмеялся, обхватил ее руками, и поцеловал прямо в губы.

Когда он целовал ее в прошлый раз — в саду, свидетелем был профессор, — Мальвина осталась совершенно безучастной, и лишь легкая загадочная улыбка заиграла у нее на устах. Теперь же произошло нечто странное. По всему телу ее словно пробежал трепет, так что она зашаталась и задрожала. Профессор испугался, как бы она не упала; и, быть может, с тем, чтобы спасти себя, она вскинула руки на шею командиру Рафлтону и со странным тихим вскриком (профессору он показался похожим на тот, что иногда долетает ночью от какого-нибудь маленького гибнущего создания лесов), всхлипнув, прижалась к нему.


Должно быть, прошло некоторое время, прежде чем звон часов напомнил профессору о свидании с миссис Мэриголд.

— Вы еле поспеваете, — сказал он, нежно пытаясь высвободить ее. — Я обещаю задержать его до вашего возвращения.

И поскольку Мальвина, похоже, не поняла, он напомнил ей.

Но она все равно не двигалась, если не считать небольшого жеста, словно она попыталась ухватиться за что-то невидимое. А затем она вновь уронила руки и лишь переводила взгляд с одного на другого. В то время профессору это в голову не пришло, но впоследствии он вспомнил: эта ее загадочная отстраненность — будто она смотрит на тебя из иного мира… ее больше не ощущалось.

— Простите меня, — сказала она. — Слишком поздно. Я — простая женщина.

И миссис Мэриголд так и продолжает думать.


Пролог

А теперь наступил черед пролога. Вообще-то, он, конечно, должен был стоять в начале, но никто не знал о нем вплоть до самого конца. Его рассказал командиру Рафлтону товарищ-француз, в мирное время бывший художником и обретавшийся среди себе подобных — особенно тех, кто находит вдохновение на широких просторах и в овеянных легендами долинах старосветской Бретани. Впоследствии командир рассказал обо всем профессору, и единственной настоятельной мольбой профессора было: не рассказывать об этом доктору — хотя бы первое время. Потому что доктор увидит во всем лишь подтверждение своим ограниченным, привязанным к органам чувств теориям, тогда как для профессора тут было бесспорное доказательство абсолютной истинности всей истории.


Началось это в тысяча восемьсот девяносто восьмом году (нашей эры), одним изрядно непогожим вечером в конце февраля — «ненастным зимним вечером», как написал бы автор рядового романа. Наступил он и в одинокой хижине мадам Лявинь, приткнувшейся с самого краю вересковой пустоши, в которой утопала приземистая деревушка Аван-а-Крист. Мадам Лявинь вязала чулки (она зарабатывала на жизнь вязкой чулок), когда ей послышались чьи-то шаги и будто бы легкий стук в дверь. Она тут же прогнала эту мысль: кто может проходить мимо в такой час? Да и, к тому же, здесь нет дороги… Но спустя несколько минут легкий стук повторился, и мадам Лявинь, взяв в руку свечу, пошла посмотреть, кто там. Едва она отодвинула засов, как свечку задуло порывом ветра, и увидеть ей так никого и не довелось. Она подала голос, но ответа не получила. Она уже хотела было закрыть дверь, как вдруг расслышала слабый звук. Это был не совсем плач. Казалось, будто кто-то, кого ей не видно, тоненьким голоском сказал что-то, но что — она разобрать не смогла.

Мадам Лявинь перекрестилась и забормотала молитву, а потом услышала звук снова. Доносился он как будто откуда-то из-под ног, и, пошарив руками (она подумала, что, может, это кошка какая-нибудь приблудилась), она обнаружила довольно объемистый сверток. Он был тепл и мягок, хотя, разумеется, слегка сыроват. Мадам Лявинь внесла его в дом и, закрыв дверь и вновь зажегши свечу, положила на стол. И тогда увидела, что это наикрохотнейший из младенцев.

Положение такое всегда оказывается затруднительным. Мадам Лявинь поступила так, как поступило бы на ее месте большинство людей. Она развернула малютку и, взяв на колени, уселась перед тусклым торфяным огнем и погрузилась в раздумья. Ребенок был на удивление доволен, и мадам Лявинь решила, что лучше всего раздеть да уложить его спать, а самой вновь засесть за вязанье. Утром она испросит совета у отца Жана и, как он скажет, так она и поступит. В жизни своей не видала она столь прекрасных одеяний. Она снимала маленькие одежки одну за другой, любовно ощупывая материю, а когда наконец удалила последнюю, и крохотное белое существо осталось лежать перед ней совершенно голым, мадам Лявинь с криком подскочила и чуть не выронила его в огонь. Она увидела известную всякому бретонскому крестьянину метку и поняла, что это не ребенок, а эльф.

Ей надлежало, как она хорошо знала, распахнуть дверь и вышвырнуть его в темноту. Большинство женщин деревни так и поступили бы, а остаток ночи провели бы на коленях. Но кто-то, очевидно, выбирал не наобум. На мадам Лявинь нахлынули воспоминания о ее добром муже и трех рослых сыновьях, которых одного за другим забрало у нее ревнивое море, и, будь что будет, а она не могла так поступить. Маленькое существо все поняло — это было ясно: оно улыбалось с совершенно знающим видом и протянуло к ней свои маленькие ручонки, дотронувшись до бурой морщинистой кожи мадам Лявинь и растревожив забытые биения в ее сердце.

Отец Жан — судя по всему, терпеливый, мягкий и мудрый старик — ничего предосудительного в этом не увидел. То бишь, если, конечно, мадам Лявинь сможет позволить себе такую роскошь. Вдруг это — добрая фея. Принесет ей счастье. И действительно, кудахтанье кур теперь слышалось у мадам Лявинь чаще, чем прежде, а сорняков как будто стало меньше в маленьком огородике, отвоеванном ею у пустоши.

Весть, конечно, разошлась. Похоже, что мадам Лявинь задирала-таки нос. Но соседи лишь покачивали головами, и девочка росла одинокой, люди ее избегали. К счастью, хижина стояла в стороне от остальных домов, и под боком всегда были огромные луга со своими глубоко упрятанными тайниками. Единственным товарищем в играх был ей отец Жан. Он брал ее с собой в дальние пешие походы по своему раскиданному приходу, оставляя за ширмой чертополоха и папоротника перед уединенными фермами, куда наносил свои визиты.

Он уже знал, что все это бесполезно: все попытки матери Церкви выбранить из этой окруженной морем и вересковыми лугами паствы их языческие предрассудки. Он предоставил это времени. Впоследствии, быть может, появится возможность поместить дитя в какой-нибудь монастырь, где оно научится забывать и вырастет добрым католиком. Пока же необходимо жалеть бедное одинокое созданье. Может, и не ради одной ее пользы: милая малютка с ласковой душой, не по годам мудрая — такой казалась она отцу Жану. Под сенью деревьев или в теплом убежище, которое делили с ними ласковоглазые коровы, он учил ее из того небогатого запаса знаний, каким обладал сам. И нет-нет она поражала его своей интуицией, до странного недетским замечанием. Словно давным-давно знала обо всем этом. Отец Жан кидал на нее быстрый взгляд из-под своих лохматых бровей и замолкал. Любопытно было и то, как дикие твари полей и лесов не выказывали страха перед ней. Порой, возвращаясь туда, где он ее спрятал, отец Жан приостанавливался и недоумевал, с кем это она там разговаривает, а подойдя поближе, слышал топоток улепетывающих лапок или испуганное вспархивание крыльев. У нее были эльфьи повадки, и излечить ее от них не представлялось возможным. Часто этот добрый человек, возвращаясь с очередного позднего визита милосердия с фонарем и крепкой дубинкой в руках, останавливался и прислушивался к блуждающему голосу. Он никогда не оказывался достаточно близко, чтобы расслышать слова, и сам голос был ему незнаком, хотя он понимал, что никто другой это быть не может. Мадам Лявинь лишь пожимала плечами. Что она может сделать? Не ей перечить «чаду», будь даже и какой-то прок от запоров да засовов. Отчаявшись, отец Жан бросил это. И не ему было слишком часто запрещать или читать нотации. Возможно, лукавые нежные повадки свили свою паутину вокруг сердца бездетного бедного господина, заставив его и немного побаиваться. Может, отвлечь ее другим?! Ведь мадам Лявинь никогда не позволяла ей делать ничего, кроме самой легкой работы. Он научит ее читать. Она настолько быстро обучалась, что отцу Жану временами казалось, будто она просто притворяется, что не знала этого раньше. Но он получал свою награду, наблюдая радость, с какой она поглощает излюбленные ею причудливые печатные тома романов и исторических книг, которые он привозил ей из своих редких поездок в отдаленный город.


Ей было около тринадцати лет, когда приехали дамы и господа из Парижа. Это, конечно, были не настоящие дамы и господа. Всего лишь небольшая компания художников в поисках новых сюжетов. Они «сделали» побережье и деревянные домики на узких улочках, и один из них предложил обследовать уединенные, неизведанные земли глубинки. На девочку они наткнулись, когда та сидела на старом сером камне и читала что-то в древней на вид книге, — и она поднялась и сделала им реверанс. Она никогда не испытывала страха. Она сама возбуждала страх. Нередко с легкой грустью смотрела она вслед улепетывающим от нее детям. Но тут, конечно, ничего нельзя было поделать. Она — фея. Она не причинила бы им никакого зла, но невозможно ожидать, чтобы они в это поверили. Перемена была восхитительна: встретить человеческих существ, не визжащих и не бормочущих второпях «отче наш», а отвечающих на улыбку улыбкой. Они спросили, где она живет, и она показала. Они остановились в Аван-а-Кристе; и одна из дам осмелела настолько, что поцеловала ее. Смеясь и болтая, они все вместе спустились с холма. Мадам Лявинь они застали за работой в огородике. Мадам Лявинь сняла с себя всякую ответственность. Решать самой Сюзанне. Дело в том, что им хотелось бы нарисовать, как она сидит на том сером камне, где они ее обнаружили. Конечно, позволить им было лишь любезно; а потому на следующее утро она была там и ждала их. Они дали ей монету в пять франков. У мадам Лявинь возникли сомнения, как с нею поступить, но отец Жан поручился за то, что это — добрые республиканские деньги; и с каждым днем черный чулок мадам Лявинь, который она каждую ночь вывешивала в трубу, стало оттягивать все ниже и ниже.

Кто она такая, обнаружила дама, поцеловавшая ее первой. Они и так все с самого начала чувствовали, что она фея, и что «Сюзанна» не может быть ее истинным именем. Они обнаружили его в «Гептамероне[172] странствующего монаха Боннэ, в коем записаны многочисленные похождения достославного и могущественного Рианса — короля Бретани», на который один из них наткнулся на Кэ-о-Флёр[173] и прихватил с собой. Там подробно рассказывалось о Белых Дамах, и там же была описана она. Ошибки быть не могло: тело — прекрасно, подобно иве, колышимой ветром; белые ступни способны пройти, не обронив росы с травы; глаза — сини и глубоки, будто горные озера; золотые локоны, к которым ревновало солнце.

Все стало совершенно ясно. Она — Мальвина, некогда фаворитка Гарбундии — королевы Белых Дам Бретани. По причинам, дальнейший намек на которые воспрещала учтивость, она сделалась скиталицей и никто не знал, что с нею сталось. А теперь вот волею каприза она явилась в виде маленькой бретонской девочки-крестьянки неподалеку от мест своей былой славы. Они стали пред нею на колени, предлагая свое подданство, а все дамы поцеловали ее. Господа компании думали, что наступит и их черед. Но этого не произошло. И помехой тому послужила не их собственная стеснительность — нужно отдать им здесь должное. Дело было так, словно некую юную королеву, сосланную и безвестную среди чужих людей, неожиданно узнала небольшая группа случайно проезжавших мимо верноподданных. А потому, вместо веселья и смеха, как намечалось, они остались стоять с непокрытыми головами; и никому не хотелось заговаривать первым.

Милостивым жестом она распустила их — или хотя бы попыталась. Но внушила всем свое желание сохранить дело в тайне. И отпущенные таким образом, они вернулись в деревню на удивление трезвой маленькой компанией, испытывая все те чувства, что переживает честной люд, будучи допущен взглянуть одним глазком на высшее общество.

Приехали они и на следующий год — по крайней мере некоторые из них — и привезли платье, более достойное Мальвины. Это было всё, на что только способен оказался Париж в попытке приблизиться к истинному и оригинальному костюму, как он был описан добрым монахом Боннэ — сотканному за одну ночь из лучей луны колдуном-пауком Караем. Мальвина приняла его с милостивой благодарностью и была явно довольна оказаться вновь в одеянии себе под стать и приличествующем ее сану. Платье было спрятано для нечастых случаев в место, о котором знала лишь сама Мальвина. Но по нижайшей просьбе дамы, поцеловавшей ее первой, чьей специальностью были феи, Мальвина дала согласие надеть его, чтобы позировать для портрета. Картину и по сей день еще можно увидеть в «Palais des Beaux Arts"[174] в Нанте («Бретонский» зал). Изображена на ней одинокая маленькая фигурка, стоящая прямо, словно стрела, посреди лишенного деревьев верескового луга. O платье ее говорят, что оно выписано совершенно чудесно. «Мальвина Бретонская» — гласит надпись под картиной, а дата стоит «тысяча девятьсот тринадцатый год».


На следующий год Мальвины там не стало. Мадам Лявинь, сложив вместе узловатые руки, пробормотала свою последнюю «Отче наш». Père[175] Жан стал настаивать на монастыре. Но впервые она заупрямилась с ним. Будто какая-то блажь нашла на ребенка. Что-то, явно связанное для нее с бескрайними и безлесыми лугами, поднимавшимися к югу туда, где их венчал древний менгир короля Тарамиса. Мягкий старик, по обыкновению, уступил. Покамест имелись небольшие сбережения мадам Лявинь. Запросы у Сюзанны были немногочисленны. С редкими необходимыми покупками отцу Жану под силу было справиться самому. С приходом зимы он вновь поставит этот вопрос, и тогда уж будет вполне тверд. Теперь же как раз стояли те летние ночи, в какие Сюзанна так любила бродить по округе. Что же до опасности! Не было ни одного парня на десять лье вокруг, который не пробежал бы лишнюю милю, лишь бы не проходить даже среди бела дня мимо той хижины, что стояла там, где вересковые луга ныряют вниз к побережью моря.

Но можно прийти к выводу, что даже фея может почувствовать себя одинокой. Особенно отверженная фея, как бы повисшая между землей и небом, знающая, что смертным девушкам уготованы поцелуи и ласки, тогда как собственные ее товарищи скрываются от нее. Возможно, ей пришла в голову мысль: а вдруг после всех этих лет они уже простили ее? Ведь, согласно преданиям, это было местом их встреч, особенно в пору самых коротких ночей. Теперь-то людскому глазу редко доведется хотя бы мельком увидеть сияние их одежд, но высоко на безлесой вересковой пустоши все еще можно услышать, — стоит лишь набраться храбрости, — ритм их ног, танцующих под музыку Дамы Источника. Если поискать их и тихонечко позвать, не откроются ли они ей, не дадут ли вновь место в своем вихрящемся кругу? Есть мысль, что надежды могло прибавить и платье из лунного света. Признает же философия, что если человек хорошо одет, то это придает ему уверенности в себе.

Если только все они не поисчезали: например, после трех поцелуев в губы со смертным мужчиной не обратились в женщин? Эта возможность, похоже, из тех, к каким Белая Дама должна быть подготовлена. То бишь, если она сама захочет подвергнуться ей. Если же нет, то горе чересчур дерзкому смертному. Но если бы он добился благосклонности в ее глазах! Его смелость доказывалась его ухаживанием. Если же к тому же он пригож собой, добр и силен в поступках, и с влекущими тебя глазами? История свидетельствует о том, что такие мечты посещали даже Белых Дам. И быть может, особенно — в пору самых коротких ночей, когда луна светит в полную мощь. Именно в такую ночь сэр Герилон разбудил поцелуем сестру Мальвины — Сигиль. У истинной Белой Дамы всегда должно хватать смелости взглянуть в глаза своей судьбе.


Такая же участь, похоже, постигла и Мальвину. Одни рассказывали отцу Жану, будто он прибыл в запряженной крылатыми конями колеснице, а гром его прибытия разбудил многих в спящих внизу деревнях. Другие — что он прилетел в образе огромной птицы. Отец Жан и сам слышал непонятные звуки, и неоспоримо было то, что Сюзанна пропала.

Спустя несколько недель отцу Жану довелось услышать иную версию от одного английского офицера инженерных войск, что приехал на велосипеде с ближайшей базы распаленный и с жаждой, точно у ворона. И отец Жан, получив обещание, что сможет увидеть Сюзанну при первой же возможности, поверил ей. Но для большей части его паствы она прозвучала пустой небылицей, рассказанной с целью прикрыть истину.


Так заканчивается мой рассказ, или вернее, рассказ, который я собрал по крупицам из полученных мною сведений противоречивого характера. И к какому бы выводу вы ни пришли — разложили ли всё по полочкам вместе с доктором; или же вместе с профессором Литлчерри (доктором права, членом Королевского общества) полагаете, будто мир еще не полностью исследован и нанесен на карту, — фактом остается то, что Мальвине Бретонской пришел конец. Младшую миссис Рафлтон, прислушивающуюся на суссексских холмах Даунс к глухим, далеким звукам, заставляющим биться ее сердце, и сильно нервничающую при виде мальчишек-телеграфистов, уже настигли некоторые из неудобств, сопутствующих ее новому положению женщины. И все же при взгляде в эти таинственные бездонные глаза создается впечатление, что она ничего не стала бы у себя менять — даже если бы вдруг смогла.


Улица вдоль глухой стены

С Эджуэр-роуд я повернул на улицу, ведущую на запад, — ее атмосфера чем-то привлекла меня. Здесь дома скромно и тихо стояли в глубине садиков. Ничем не примечательные названия были нанесены на беленых столбах ворот. Угасающего дневного света как раз хватало, чтобы прочитать их — «Вилла “Ракитник”», «Кедры». И трехэтажный «Кернгорм» с пристроенной сверху чудно́й башенкой под конической крышей, похожей на ведьмину шляпу. Впечатление усилилось, когда в двух оконцах под самым парапетом вдруг вспыхнул свет и они приобрели сходство с парой злобных глаз.

Улица повернула направо и вывела на открытое пространство, через которое проходил канал под низким арочным мостом. Поблизости виднелись все те же тихие дома в глубине садиков, и я некоторое время смотрел, как фонарщик, зажигающий фонари, высвечивает берег канала, который чуть выше моста превращался в озеро с островком посередине. После этого я, видно, обошел круг, так как позднее обнаружил, что вновь стою на том же месте, хотя по пути не встретил и десяти человек. Наконец я стал искать обратную дорогу до Паддингтона.

Мне казалось, я иду в ту сторону, откуда пришел, но, наверное, тусклый свет обманул меня. Впрочем, это не имело значения. Они скрывали тайну, эти безмолвные улочки с приглушенными шагами за плотно задернутыми шторами и шепотом за хлипкими стенами. Порой смех вырывался из окон и так же быстро умолкал, один раз я внезапно услышал детский плач.

На этой короткой улице стоящие попарно дома с одной общей стеной были обращены к высокой глухой стене, и я, проходя мимо, заметил, как в одном из окон приподнялись жалюзи, а за ними показалось женское лицо. Газовый фонарь, единственный на всей улице, стоял почти точно напротив окна. Поначалу лицо показалось мне девичьим, но, присмотревшись, я понял, что оно может принадлежать и пожилой женщине. Определить истинный возраст этого лица было невозможно: в холодном, голубоватом свете газа оно казалось бесцветным.

Удивительнее всего на этом лице были глаза. Может, потому, что только они отражали свет, они выглядели неестественно огромными и сияющими. А может, в остальном лицо было настолько маленьким и тонким, что по сравнению с его чертами глаза смотрелись непропорционально большими. Наверное, меня заметили, потому что жалюзи опустились, и я прошел мимо.

По неизвестной причине это событие запомнилось мне: внезапный подъем жалюзи, словно подъем занавеса в маленьком театре, показавшаяся на заднем плане скудно обставленная комната и женщина, которую я видел будто освещенной огнями рампы. И столь же внезапное падение занавеса еще до начала спектакля. На углу улицы я обернулся: жалюзи вновь поднялись, и я увидел тонкий девичий силуэт на фоне боковых окон эркера.

В тот же миг меня чуть не сбил с ног какой-то человек. Он был не виноват: я остановился слишком резко, не дав ему возможности обойти меня. Мы оба извинились, браня темноту. Может, мне померещилось, но незнакомец, вместо того чтобы пойти своей дорогой, повернулся и последовал за мной. На следующем углу я круто обернулся, но не заметил ни тени преследователя, а спустя некоторое время наконец добрался до Эджуэр-роуд.

Раз или два в минуты праздности я искал ту улицу, но тщетно, и вскоре подробности той прогулки изгладились бы из моей памяти, но однажды вечером, направляясь в сторону дома от Паддингтона, на Хэрроу-роуд я увидел ту самую женщину. Не узнать ее было невозможно. Она чуть не задела меня, выходя из рыбной лавки, и я опомнился, лишь когда обнаружил, что следую за ней. На этот раз я отмечал каждый поворот, и уже через пять минут мы вышли на ту самую улицу. Мне наверняка случалось сотни раз проходить в нескольких шагах от нее. На углу я отстал. Не заметив этого, женщина двинулась дальше, а у самого дома из тени за фонарем выступил незнакомец и присоединился к ней.

В тот вечер мне предстояло побывать на одной холостяцкой вечеринке, и после ужина, поскольку недавние события еще были свежи в памяти, я заговорил о них. Как завязался этот разговор, точно не помню, но кажется, мы перешли к нему от Метерлинка. Внезапный подъем жалюзи впечатался в мою память. Как будто я, по ошибке вломившись в пустой театр, мельком увидел эпизод тайной драмы. Потом разговор переменился, а когда я уже собрался уходить, один из гостей спросил, в какую мне сторону. Я ответил, и, поскольку вечер выдался славный, этот гость предложил пройтись вместе. На тихой Харли-стрит он признался, что не просто хотел подольше побыть в моей компании.

— Любопытно, но как раз сегодня мне вдруг впервые за почти одиннадцать лет вспомнился один случай, — сказал он. — И тут вдруг вы с описанием лица незнакомки. Вот я и подумал, не о той ли женщине речь.

— Ее глаза — вот что меня поразило, — отозвался я.

— Вот и я помню главным образом ее глаза, — подхватил он. — Вы узнаете ту улицу, если вновь увидите ее?

Некоторое время наша прогулка продолжалась в молчании.

— Вы, наверное, удивитесь, — сказал я, — но мне не дает покоя мысль о том, что мое появление могло ей навредить. А о каком случае вспомнили вы?

— Вам совершенно не в чем себя винить, — заверил меня спутник. — Если это та самая женщина, я был ее адвокатом. Как она была одета?

Причин задавать подобный вопрос я не видел. Нельзя же, в самом деле, ожидать, что за одиннадцать лет она не сменила одежду.

— Я не заметил. Кажется, в какую-то блузку… — И вдруг я вспомнил: — А ведь и вправду было кое-что необычное, что-то похожее на бархатную ленту на шее, только слишком широкую.

— Так я и думал, — отозвался он. — Да, это наверняка она.

У Мэрилебон-роуд наши пути разошлись.

— Если можно, я хотел бы повидаться с вами завтра днем, — сказал мой спутник. — Мы могли бы прогуляться вместе.

Он зашел за мной в половине шестого. На ту улицу мы вышли к тому моменту, когда одинокий газовый фонарь уже был зажжен. Я указал своему спутнику тот дом, он подошел ближе и нашел номер.

— Все верно, — вернувшись ко мне, сказал он. — Сегодня утром я узнал, что шесть недель назад ее освободили досрочно.

Он взял меня под руку.

— Ждать бесполезно. Сегодня жалюзи не поднимут. А это умно — выбрать дом как раз напротив фонаря.

В тот вечер у него была назначена встреча, но потом он рассказал мне эту историю во всех подробностях — точнее, все, что тогда знал.

Это случилось в те времена, когда пригороды с домами в окружении садов только начали появляться. Одной из первых стала застраиваться Финчли-роуд. Строительные работы еще продолжались, одна из улиц, Лейлхем-Гарденс, состояла всего из полудюжины домов, из которых заселен был всего один. Улица находилась на безлюдной окраине пригорода, заканчивалась внезапно, сразу за ней начинались поля. От резко обрывающегося конца улицы шел довольно крутой спуск к пруду на опушке небольшого леса. Единственный заселенный дом занимали молодые супруги по фамилии Хэпуорт.

Муж был привлекательным и учтивым молодым человеком, всегда гладко выбритым, неопределенных лет. Его жена казалась почти девочкой. В поведении мужа было что-то свидетельствующее о слабости характера. По крайней мере такое впечатление он произвел на жилищного агента. Мистер Хэпуорт сегодня принимал решение, а завтра вдруг менял его. Агент по фамилии Джетсон уже почти отчаялся завершить с ним сделку. Наконец миссис Хэпуорт взялась за дело сама и выбрала дом на Лейлхем-Гарденс. Молодой Хэпуорт счел недостатком этого дома его уединенность. Ему приходилось часто уезжать на несколько дней, путешествовать с деловыми целями, и он боялся, что жене станет страшно, а потому был категорически против и перестал возражать лишь после негромкого разговора с супругой. Дом был маленький, симпатичный, причудливо отделанный; миссис Хэпуорт пленилась им. Вдобавок она напомнила, что в отличие от всех других домов этот им по средствам. Если мистер Хэпуорт и приводил свои доводы, то цели они не достигли. Дом был продан на обычных условиях компании. Задаток оплатили чеком, который учли в надлежащем порядке, обеспечением дальнейших выплат служил сам дом. Адвокат компании, с согласия Хэпуорта, представлял обе стороны.

В дом Хэпуорты вселились в начале июня. Они меблировали только спальню и не держали служанку, лишь поденщица приходила к ним каждое утро и уходила в шесть вечера. Их ближайшим соседом стал Джетсон. Его жена и дочери навещали новых соседей, которые им понравились. Между одной из дочерей Джетсона, младшей, и миссис Хэпуорт даже завязалось нечто вроде дружбы. Супруг молодой хозяйки, мистер Хэпуорт, был неизменно обаятелен и старался расположить к себе гостей. Но им казалось, что непринужденно он себя не чувствует. Говорили — правда, уже потом, — что он производит впечатление человека, которого преследуют призраки.

Особенно памятным стал один случай. Было около десяти вечера. Джетсоны уже собирались уходить от Хэпуортов, как вдруг раздался отчетливый стук в дверь. Оказалось, это управляющий Джетсона, которому предстояло уехать утренним поездом, зашел уточнить некоторые распоряжения. Но на лице Хэпуорта отразился ужас, в этом невозможно было ошибиться. Он бросил в сторону жены почти отчаянный взгляд, и Джетсонам показалось — точнее, они говорили об этом, вспоминая случившееся позднее, — что в ее глазах мелькнуло презрение, в следующий миг вытесненное жалостью. Она встала и уже направилась к двери, когда мистер Хэпуорт остановил ее. И вот еще любопытная деталь: по словам управляющего, Хэпуорт не открыл дверь, а подошел к нему сзади. Видимо, он тихонько вышел через другую дверь и обошел дом.

Джетсонов озадачил этот случай, особенно невольная вспышка презрения в глазах миссис Хэпуорт. Прежде никто не сомневался в том, что она обожает своего мужа, — из них двоих влюбленной выглядела именно она. Ни друзей, ни знакомых, кроме Джетсонов, у них не было. Никто из соседей не утруждал себя визитами к ним, и, насколько известно, незнакомцев на Лейлхем-Гарденс не видели.

Пока не настал один вечер незадолго до Рождества.

Джетсон возвращался домой из конторы на Финчли-роуд. Весь день над городом висела мгла, которая к ночи укрыла землю белесым туманом. Свернув с Финчли-роуд, Джетсон заметил впереди какого-то человека в длинном желтом макинтоше и мягкой фетровой шляпе. Почему-то Джетсон принял его за моряка — вероятно, из-за жесткого и прочного макинтоша. На углу Лейлхем-Гарденс незнакомец бросил беглый взгляд на табличку, укрепленную на фонарном столбе, и Джетсон увидел его лицо. Очевидно, именно эту улицу он и разыскивал. Помня, что на ней живут только Хэпуорты, охваченный любопытством Джетсон помедлил на углу, наблюдая за незнакомцем. Свет горел лишь в окнах дома Хэпуортов. Подойдя к калитке, незнакомец зажег спичку, чтобы разглядеть номер дома. Видимо, ему нужен был именно этот дом, потому что он толкнул калитку и направился по дорожке к крыльцу.

Но, к удивлению Джетсона, незнакомец не стал стучать дверным молотком, а трижды коротко ударил в дверь тростью. Ему никто не ответил, и Джетсон, интерес которого к тому моменту возрос, перешел на другой угол, откуда было удобнее наблюдать. Дважды незнакомец по три раза стучал в дверь, с каждым разом громче, и наконец, на третий раз, дверь открыли. Джетсон так и не разглядел, кто именно, — этот человек прятался за дверью.

Джетсон видел только стену коридора с парой старых абордажных сабель, скрещенных над картиной, — он помнил, что на ней изображена трехмачтовая шхуна. Как только дверь приоткрыли, незнакомец проскользнул в щель, и дверь закрылась за ним. Джетсон двинулся своей дорогой, но из любопытства бросил последний взгляд через плечо. В окнах дома было темно, хотя еще минуту назад Джетсон видел, что на нижнем этаже горит свет.

В дальнейшем оказалось, что эти подробности чрезвычайно важны, а тогда Джетсон не заметил в них ничего из ряда вон выходящего. Если никто из друзей или родственников не навещал супругов Хэпуорт уже полгода, это еще не значит, что к ним вообще никогда не будут приходить гости. Возможно, в тумане незнакомец не заметил на двери молоток и рассудил, что будет проще постучать тростью. Хэпуорты занимали главным образом комнаты в глубине дома, свет в гостиной вполне могли погасить из экономии. По пути к дому Джетсон пришел к выводу, что в увиденном нет ничего примечательного, и упомянул о нем семье мимоходом. Только один из слушателей придал его рассказу значение — младшая дочь Джетсона, в то время восемнадцатилетняя девушка. Она задала пару вопросов о незнакомце, а позже вечером ускользнула из дому и бросилась к Хэпуортам. И нашла их дом пустым. Так или иначе, никто не ответил на ее стук в дверь, за стенами дома царила жуткая тишина — как в передних, так и в задних комнатах.

Джетсон заглянул к соседям на следующее утро, заразившись от дочери беспокойством. Ему открыла сама миссис Хэпуорт. Давая показания на суде, Джетсон признался, что был шокирован ее видом. Опережая расспросы, миссис Хэпуорт сразу же объяснила, что получила скверные известия, из-за которых не спала всю ночь. Ее мужу пришлось срочно уехать в Америку, куда она последует за ним в ближайшее время. Она пообещала днем зайти к Джетсону в контору и договориться насчет продажи дома и мебели.

Джетсон счел ее рассказ достаточно убедительно объясняющим визит незнакомца, выразил сочувствие, пообещал помощь и направился в контору. Днем миссис Хэпуорт зашла к нему и отдала ключи, оставив себе второй комплект. Она пожелала, чтобы мебель выставили на аукцион, а дом продали первому, кто захочет купить его. Кроме того, она пообещала выкроить время для еще одной встречи перед отплытием, а если ничего не получится, то сообщить свой новый адрес письмом. Миссис Хэпуорт держалась спокойно и собранно. Ранее, днем, она зашла к Джетсону домой и попрощалась с его женой и дочерьми.

Возле конторы Джетсона она остановила кеб и в нем вернулась домой — собираться в путь. В следующий раз Джетсон увидел миссис Хэпуорт уже в суде: ее обвиняли как сообщницу убийцы мужа.


Труп нашли в пруду на расстоянии нескольких сотен ярдов от конца Лейлхем-Гарденс. На ближайшем к пруду участке строили дом, и один из рабочих, набирая в ведро воду, уронил свои часы. Вместе с товарищем они попытались вытащить их граблями, зацепили клочки какой-то ткани, которые выглядели подозрительно. Начались поиски в пруду. Если бы не эта случайность, труп могли не найти никогда.

Тело было обмотано цепью с несколькими висящими на ней утюгами и скрепленной замком; под тяжестью этого груза оно глубоко ушло в жидкий ил, где и могло пролежать, пока не истлело. Ценные золотые часы с репетиром — по словам Джетсона, память Хэпуорта об отце — лежали в кармане, кольцо с камеей, которое Хэпуорт носил на среднем пальце, тоже удалось отыскать среди ила. Очевидно, произошло «убийство под влиянием страстей». Обвинение предположило, что его совершил человек, который был любовником миссис Хэпуорт до ее замужества.

Факты, установленные следствием, резко контрастировали с почти одухотворенным прекрасным лицом женщины на скамье подсудимых и стали неожиданностью для всех присутствующих. Некогда подсудимая вместе с английской цирковой труппой гастролировала в Голландии, в семнадцать лет стала «танцовщицей и певицей» в сомнительном роттердамском кафешантане, который посещали в основном матросы. Оттуда ее забрал моряк, англичанин по имени Чарли Мартин, с которым она прожила несколько месяцев в меблированных комнатах над кабачком на другом берегу. Позднее пара уехала из Роттердама в Лондон, где поселилась в Попларе, неподалеку от доков.

В Попларе эта женщина и жила до тех пор, пока за десять месяцев до убийства не вышла замуж за Хэпуорта. Что стало с Мартином, неизвестно. Напрашивалось предположение, что он, растратив сбережения, занялся привычным делом, но его фамилии так и не удалось найти в списках экипажей судов.

Не было никаких сомнений в том, что именно за ним Джетсон наблюдал, стоя неподалеку от дома Хэпуортов. По описанию Джетсона, это был коренастый, видный мужчина с рыжеватой бородой и усами. Ранее в тот же день его видели в Хэмпстеде, где он обедал в маленькой кофейне на Хай-стрит. Официантке запомнился его дерзкий, пронзительный взгляд и курчавая борода. Между двумя и тремя часами посетителей в кофейне обычно бывало мало, поэтому девушка запомнила «обходительного джентльмена», который «не прочь пошутить». По его словам, в Англию он вернулся всего три дня назад и надеялся тем же вечером проведать свою «душеньку». Тут он рассмеялся, и девушке показалось — хотя, возможно, лишь по прошествии времени, — что его лицо исказила злоба.

Видимо, этого визита и боялся Хэпуорт. Обвинители утверждали, что троекратный стук в дверь был заранее условленным сигналом, на который должна была ответить женщина. Установить, был ли муж в этот момент дома или его ждали позднее, так и не удалось. Его убили выстрелом сзади в шею — гость явно прибыл подготовленным.

Труп обнаружили через десять дней после убийства, но выследить виновного так и не удалось. Почтальон видел его неподалеку от Лейлхем-Гарденс в половине десятого. В тумане они чуть не столкнулись, и, по словам почтальона, незнакомец поспешил отвернуться, пряча лицо.

Мягкая фетровая шляпа выглядела ничем не примечательно — в отличие от длинного жесткого желтого макинтоша. Лицо почтальон видел лишь мельком, но успел заметить, что оно гладко выбрито. Эти показания произвели в суде фурор, но лишь до того момента, как был вызван следующий свидетель. Поденщицу, которая приходила к Хэпуортам ежедневно, утром в день отъезда миссис Хэпуорт не впустили в дом. Миссис Хэпуорт встретила ее на пороге, отдала жалованье за неделю вместе с компенсацией за увольнение без предупреждения и объяснила, что ее услуги больше не понадобятся. Джетсон решил, что на обставленный дом быстрее найдутся покупатели, послал за той же поденщицей и велел ей как следует убраться в доме. Подметая ковер в столовой, она обнаружила в совке кучку коротких рыжих волосков. Перед тем как покинуть дом, гость побрился.

То, что он оставил при себе длинный желтый макинтош, еще ничего не значило: отслужившую свое одежду можно выбросить где угодно. С бородой дело обстояло сложнее. Неизвестно каким путем, но скорее всего ночью или рано утром, убийца очутился в конторе Хэпуорта на Фенчерч-стрит. По-видимому, ключи ему дала миссис Хэпуорт.

Свою шляпу и макинтош убийца спрятал, ему пришлось взять одежду, принадлежащую убитому. Пожилой клерк Хэпуорта, Элленби — из тех людей, которых принято называть достойными, — привык к неожиданным отъездам хозяина конторы, занимавшегося поставками для судов. Хэпуорт всегда держал в конторе пальто и собранный саквояж. Не найдя ни того ни другого, Элленби сделал вывод, что Хэпуорт уехал ранним поездом. Элленби забеспокоился бы через несколько дней, если бы не получил телеграмму — по его мнению, от хозяина, — согласно которой Хэпуорт в Ирландии, где пробудет еще несколько дней. Во всем этом не было ничего удивительного: Хэпуорту случалось отсутствовать и по две недели, наблюдая за отделкой судов, тем более что в конторе никому не требовались его особые распоряжения. Телеграмму отправили из Чаринг-Кросса, но в самое многолюдное время суток, и, естественно, отправителя никто не запомнил. Клерк Хэпуорта без колебаний опознал труп своего хозяина, к которому явно был привязан. О миссис Хэпуорт ему было нечего сказать. В ожидании суда им пришлось несколько раз встретиться по делам конторы, а прежде общаться не доводилось.

Сама подсудимая вела себя совершенно необъяснимым образом: если не считать произнесенной ею официальной формулы невиновности, не делала никаких попыток защититься. Ее адвокатам по мере возможности содействовала не подсудимая, а клерк Хэпуорта, да и то скорее в память о покойном хозяине, а не из сочувствия к его жене. Миссис Хэпуорт сохраняла полнейшее равнодушие. Лишь однажды она на миг дала волю чувствам. Это случилось, когда адвокаты, уже начиная злиться, убеждали ее предоставить им хоть какие-нибудь факты, на которых они могли бы строить линию защиты.

— Он мертв! — чуть ли не торжествующе выкрикнула она. — Мертв! Мертв! Какая теперь разница?

Но уже в следующую минуту она извинилась за свою вспышку:

— Ничто уже не поможет. Будь что будет.

Своим удивительным равнодушием женщина настроила против себя и судью, и присяжных. Это бритье в гостиной, когда тело убитого хозяина еще не успело остыть! Вдобавок убийца пользовался безопасной бритвой Хэпуорта. Видимо, его жена сама принесла убийце бритву, зеркало, мыло, воду и полотенце, а потом постаралась замести следы. Но не заметила несколько рыжих волосков на ковре. А утюги, утянувшие труп на дно! Кто мог додуматься до такого, если не женщина? Мужчине никогда бы и в голову такое не пришло. И вдобавок цепь и замок, скрепивший ее. Только хозяйка могла знать, что в доме есть подобные вещи. Скорее всего обмен одеждой в конторе Хэпуорта тоже ее идея, и она же дала убийце ключ. Это она знала, что рядом с домом есть пруд, она придерживала дверь, пропуская в нее убийцу с его ужасным грузом, она ждала, прислушиваясь, когда раздастся всплеск.

Наверное, она собиралась бежать с убийцей в Америку! Отсюда и ее рассказ. Если бы беглецам повезло, этих объяснений хватило бы. Из Лейлхем-Гарденс миссис Хэпуорт переселилась в Кентиш-Таун, где сняла небольшой домик, назвавшись хористкой по фамилии Ховард, женой артиста, который в настоящий момент находится на гастролях. Для большей убедительности она получила роль в пантомиме. И при этом ни на миг не теряла головы. На новом месте ее никто не навещал, ей не присылали писем. Каждый час у нее был на счету. Видимо, все это сообщники продумали над телом убитого мужа. Миссис Хэпуорт признали виновной в «косвенном соучастии и укрывательстве преступника» и приговорили к пятнадцати годам каторги.

Все это случилось одиннадцать лет назад. Невольно заинтересовавшись, после суда мой приятель разузнал некоторые подробности. Расспросы в Ливерпуле помогли ему установить, что отец Хэпуорта, мелкий судовладелец, пользовался широкой известностью и уважением. От дел он отошел незадолго до смерти, года за три до убийства. Жена пережила его всего на несколько месяцев. Помимо убитого Майкла у супругов было еще двое детей: старший сын, пребывавший предположительно в одной из английских колоний, и дочь, вышедшая за француза, морского офицера. Об убийстве они либо не знали, либо не хотели огласки. Майкл служил архитектором и преуспевал, но после смерти родителей покинул прежние места и вплоть до суда никто из прежних знакомых ничего о нем не знал.

Еще один результат расспросов озадачил моего приятеля. Оказалось, клерк Элленби был доверенным лицом отца Хэпуорта! Элленби поступил к нему в контору еще мальчишкой, незадолго до смерти хозяина заменил его в конторе и при его содействии основал компанию, занимающуюся корабельными поставками! На суде эти факты так и не всплыли. Элленби не допрашивали — в этом не было необходимости, — но с учетом обстоятельств странным выглядело то, что он не вызвался дать показания сам. Возможно, конечно, что он выгораживал брата и сестру Хэпуорта — эта фамилия достаточно распространена на Севере, а возможно, не хотел втягивать в процесс других родственников убитого.

Что касается подсудимой, моему приятелю почти ничего не удалось разузнать, только выяснилось, что импресарио из роттердамского мюзик-холла она назвалась дочерью одного английского музыканта и добавила, что ее родители уже умерли. Не исключено, что она понятия не имела, в какое заведение устраивается, а обходительный красавец Чарли Мартин, вдобавок англичанин, выступил в роли спасителя.

Можно предположить, что она была без ума от Мартина, а Хэпуорт — от нее, так как ее красота могла вскружить голову любому; возможно, в отсутствие Мартина Хэпуорт обманул ее, сказав, что Мартина уже нет в живых и бог весть что еще, лишь бы уговорить ее выйти замуж. Тогда убийство оказывалось зловещим актом правосудия.

Но даже в этом случае ее равнодушное хладнокровие выглядело неестественно! Она вышла за Хэпуорта замуж, прожила с ним почти год. Джетсоны считали, что она влюблена в своего мужа. Невозможно так правдоподобно притворяться изо дня в день.

— Было что-то еще! — Мы обсуждали это дело у моего приятеля. Перед ним лежала папка с бумагами дела, собранными одиннадцать лет назад. Он вышагивал, сунув руки в карманы и рассуждал: — То, что так и не всплыло. Когда оглашали приговор, я наблюдал за ней, и при этом у меня появилось примечательное ощущение: казалось, ее не осудили — она восторжествовала! Лицедейство! Если бы на суде она притворялась, что раскаивается, пыталась вызвать жалость, лично я дал бы ей не больше пяти лет. А она, похоже, не могла скрыть безграничное физическое облегчение при мысли, что ее муж мертв, что больше никогда не прикоснется к ней. Должно быть, ей внезапно открылось нечто превратившее ее любовь в ненависть. В этом мужчине чувствуется благородство, — предположил мой приятель, стоя у окна и глядя на реку. — Она понесла наказание, расплатилась по счетам, а он-то до сих пор числится в розыске. И каждый вечер рискует головой, ожидая, когда поднимутся жалюзи.

Его мысли потекли по другому руслу:

— Но как он мог все эти десять лет преспокойно разгуливать на свободе, зная, что она не живет, а томится в аду? Почему во время процесса, когда свидетельств против нее с каждым днем становилось все больше и больше, он не явился с повинной — пусть даже просто для того, чтобы побыть рядом с ней? Почему не отправился на виселицу хотя бы из порядочности?

Он сел и взял папку.

— Или же такой награды потребовала она? Чтобы он ждал, а она жила надеждой, что ее страдания не напрасны? Да, — продолжил он, подумав, — не трудно представить себе мужчину, который ценит женщину, принявшую наказание за него…

Теперь, когда его интерес к этому делу пробудился вновь, он никак не мог отделаться от мыслей о нем. С тех пор я один или два раза сам побывал на той самой улице, и вновь увидел, как поднимаются жалюзи. Моего приятеля обуяло желание увидеться с тем человеком — дерзким, властным красавцем. Было в нем, должно быть, нечто такое, за что женщина согласилась — точнее, почти согласилась — продать душу.

Шанс на такую встречу мог быть лишь один. Неизвестный появлялся всякий раз со стороны Эджуэр-роуд. Держась в тени на противоположной стороне улицы и поджидая его, можно было рассчитать время так, чтобы поравняться с ним точно под фонарем. Вряд ли он повернет обратно: этим выдаст себя. Скорее всего незнакомец притворится таким же прохожим, спешащим по своим делам, но проводит человека, с которым чуть не столкнулся, внимательным взглядом.

Похоже, фортуна благоволила нам. В обычное время жалюзи плавно поднялись, и вскоре из-за угла вывернула мужская фигура. Мы с приятелем вышли на улицу через несколько секунд, надеясь, что сумеем осуществить свой план и столкнуться с незнакомцем лицом к лицу прямо под газовым фонарем. Он шагал навстречу, ссутулившись и опустив голову. Мы думали, что он пройдет мимо того дома, но, к нашему удивлению, он остановился с ним рядом и вдруг открыл калитку. Еще мгновение — и мы лишимся последнего шанса увидеть хоть что-нибудь, кроме его согбенной спины. В два прыжка мой приятель настиг незнакомца, схватил за плечо и, повернув к себе… увидел старческое морщинистое лицо с выцветшими слезящимися глазами.

Мы были так ошарашены, что не могли издать ни звука. Наконец мой приятель сбивчиво забормотал, что перепутал дом, и вернулся ко мне. На углу мы почти одновременно расхохотались. А потом он вдруг остановился:

— Старый клерк Хэпуорта! Элленби!


Его поступок выглядел чудовищно. Он был не просто клерком — вся семья считала его другом. Отец Хэпуорта доверял ему. К убитому Элленби был искренне привязан — это впечатление складывалось у всех, кто его видел. Так в чем же дело?

Справочник лежал на каминной полке. На следующий день, навестив приятеля и бросив беглый взгляд на каминную полку, я вдруг схватил справочник, открыл его и нашел адрес компании «Корабельное оборудование. Элленби и К°» — она располагалась неподалеку от Майнорис-стрит.

Допустим, он помогал женщине в память о покойном хозяине и в то же время стремился вызвать у нее отчуждение. Но зачем? Она наблюдала, как убивали ее мужа. Неужели после этого Элленби мог смотреть на нее без содрогания?

Не мог — если позднее не обнаружилось бы еще какое-то обстоятельство, оправдывающее даже ее невероятное равнодушие.

Но что бы это могло быть? Все, казалось, спланировано заранее, во всем чувствовался холодный расчет. Чего стоит бритье в столовой! Одно это сидело костью в горле. Наверное, женщина принесла убийце зеркало — в комнате его не было. Что помешало ему подняться в ванную, где всегда брился сам Хэпуорт, где у него все было бы под рукой?

Мой приятель вышагивал по комнате, бессвязно бормотал и вдруг замер и уставился на меня.

— Почему в столовой? — потребовал он ответа.

И по своей привычке, как и во время перекрестного допроса, забренчал ключами в кармане. А я вдруг понял, что знаю ответ, и не задумываясь — так мне показалось — выпалил:

— Может, потому, что бритву принести вниз легче, чем тащить мертвеца наверх?

Он сел за стол, вытянул руки перед собой, и его глаза возбужденно засверкали.

— Неужели не понятно? Эта столовая, по сути дела, маленькая, нарядно обставленная задняя гостиная. Втроем они стоят вокруг стола, пальцы Хэпуорта нервно сжимаются на спинке стула. Упреки, колкости, угрозы… Молодой Хэпуорт, который на всех производил впечатление слабого, трусливого человека, бледнеет, запинается, не знает, куда спрятать глаза. Женщина переводит взгляд с одного на другого. Снова та же вспышка презрения — она ничего с собой не может поделать, — а потом, что еще хуже, — жалость. Если бы только он не поддался, нашелся с ответом! Если бы не струсил! Затем — роковая, язвительная насмешка, поворот головы, и вот дерзкий, властный взгляд уже не внушает ему робости.

Решающий момент наступил. Если помните, пуля вошла в шею у самого затылка. Скорее всего Хэпуорт заранее готовился к этой встрече — у жителей пригородов с садами нет привычки повсюду носить с собой заряженные револьверы; он так часто думал о возможной встрече, что распалил себя, превратил в сгусток ненависти и страха. Слабые подвержены крайностям. И вот пришло решение: если не будет выхода, он его убьет.

Слышите это безмолвие? После того как отзвучало эхо выстрела? Когда оба упали на колени, хлопая его по щекам, пытаясь расслышать, бьется ли сердце. Убитый рухнул как бык; следов крови на ковре не осталось. Соседние дома стоят пустые, выстрел никто не слышал. Вот бы еще избавиться от трупа! Да ведь до пруда какая-нибудь сотня ярдов!


Мой приятель потянулся за папкой и разворошил в ней исписанные листы бумаги.

— Что может быть проще? На соседнем участке строят дом. Тачки приготовлены как по заказу. Есть и доски — ими можно застелить тропу до самого берега. Глубина в том месте, где нашли труп, — четыре фута шесть дюймов. Достаточно только наклонить тачку.

Минутку, труп может всплыть и выдать их, значит, его надо нагрузить, сделать тяжелым, чтобы он ушел глубоко в мягкий ил и сгнил там.

Погодите, еще не все продумано. Предположим, несмотря на все предосторожности, он все-таки всплывает — например, соскользнет цепь. Строители то и дело ходят к пруду за водой — вдруг труп обнаружат?

Напомню: все это время труп лежит на спине. Его, вероятно, перевернули, чтобы послушать сердце. Глаза наверняка закрыли — им неприятен его неподвижный взгляд.

Женщина додумалась первой — ведь она видела их обоих с закрытыми глазами, лежащих рядом с ней. Может, она давно заметила сходство. Часы Хэпуорта — в карман, кольцо Хэпуорта — на палец! Если бы не эта борода — буйная, курчавая рыжая борода!

Они подкрадываются к окну и выглядывают наружу. Туман все еще густ, как суп. Ни звука, ни души. Времени полно.

Значит, надо бежать и скрыться в надежном месте. Но сначала — надеть макинтош. Кто-нибудь мог видеть, как в дом вошел человек в желтом макинтоше, — значит, теперь увидит, как он оттуда вышел. В каком-нибудь темном углу или в пустом вагоне макинтош придется снять и скомкать. И скорее в контору. Там дождаться Элленби: он надежен как сталь, он добропорядочный и деловой человек. Элленби что-нибудь подскажет.

Мой приятель со смехом отшвырнул папку.

— Ну вот, теперь ни одного недостающего звена! И как мы, болваны, до сих пор не догадались?

— Да, теперь все расставлено по местам, — согласился я. — Кроме Хэпуорта. Разве можно представить, чтобы человек, которому вы дали столь нелестное описание, спокойно сидел и прорабатывал планы побега прямо перед лежащим на ковре трупом убитого им человека?

— С трудом, — ответил он. — Но я вижу, как это делала она — женщина, которая неделями хранила молчание, несмотря на всю нашу ярость и негодование. Женщина, которая три часа просидела как статуя, пока старый Катбуш в суде сравнивал ее с новой Иезавелью. Женщина, которая, услышав, что ее приговорили к пятнадцати годам каторги, вскочила с места и с триумфальным блеском глаз вышла из зала суда, словно девушка, спешащая на свидание!

— Ручаюсь, она его и побрила, — добавил он. — Хэпуорт наверняка изрезал бы его даже безопасной бритвой.

— Значит, если она и ненавидела кого-то, — заключил я, — то не мужа, а Мартина. Потому и ликовала при мысли, что он мертв.

— Да, — задумчиво отозвался он. — И даже не пыталась это скрыть. Любопытно, что между ними есть сходство. — Он взглянул на часы. — Не хотите со мной?

— Куда мы идем?

— Мы как раз можем застать его, — ответил приятель. — В «Элленби и К°».

Контора занимала верхний этаж старинного особняка в тупике за Майнорис-стрит. Тощий конторщик известил нас, что мистер Элленби вышел, но к вечеру непременно вернется. Мы сели к едва тлеющему огню и стали ждать до тех пор, пока не сгустились сумерки. Наконец на скрипучей лестнице послышались шаги.

Он помедлил на пороге, явно узнал нас, но не удивился, а потом, выразив надежду, что нам не пришлось слишком долго ждать его, провел нас к себе в кабинет.

— Вы, наверное, не помните меня, — заговорил мой приятель, как только за нами закрылась дверь. — Полагаю, до вчерашнего вечера вы ни разу не видели меня без парика и мантии. Этим все и объясняется. Я был главным адвокатом миссис Хэпуорт.

В старческих тусклых глазах мелькнуло несомненное облегчение. Похоже, после вчерашнего инцидента Элленби заподозрил в нас врагов.

— Вы молодец, — пробормотал он. — Миссис Хэпуорт едва держалась, но и она была чрезвычайно благодарна вам за старания, я точно знаю.

Мне показалось, что по губам моего приятеля порхнула слабая улыбка.

— Простите меня за вчерашнюю грубость, — сказал он. — Но, взяв на себя смелость повернуть вас к себе лицом, я ожидал увидеть человека гораздо моложе вас.

— А я принял вас за сыщика, — ответил Элленби негромким добродушным голосом. — Вы, конечно, простите меня. Я ведь близорук. Конечно, подкрепить свои слова мне нечем, но могу заверить вас, что миссис Хэпуорт не получала никаких вестей от Чарли Мартина и не виделась с ним с момента… — он помолчал в замешательстве, — убийства.

— Неудивительно, — согласился мой приятель, — ведь Чарли Мартин похоронен на Хайгейтском кладбище.

Несмотря на возраст, Элленби пружинисто вскочил и замер, бледный и дрожащий.

— Зачем вы пришли?

— Это дело заинтересовало меня не только как адвоката, — ответил мой приятель. — Десять лет назад я был моложе, чем сейчас. Может, свою роль сыграла ее молодость… и удивительная красота. Думаю, позволяя мужу навещать ее по адресу, известному полиции, в доме, за которым в любой момент могут установить наблюдение, миссис Хэпуорт подвергает его смертельной опасности. Но если вы познакомите меня с фактами, позволяющими оценить сложность положения, я готов оказать ей услугу, призвав на помощь весь свой опыт.

К Элленби вернулось самообладание.

— Прошу меня простить, — произнес он, — я сейчас, только отпущу конторщика.

Через минуту мы услышали, как лязгнул ключ во входной двери, а потом Элленби вернулся, развел огонь и поведал нам начало истории.

Оказалось, что на Хайгейтском кладбище похоронен все-таки Хэпуорт, но не тот. Не Майкл, а его старший брат Алекс.

С детства он был грубым, жестоким и беспринципным. Если верить Элленби, трудно даже представить себе, чтобы современная цивилизация могла породить такого человека. Скорее он был копией своего давнего предка, дикаря или пирата. Вскоре стало ясно, что он не станет трудиться, если есть хоть малейшая возможность жить в порочной праздности за чужой счет. В третий или четвертый раз заплатив его долги, родители отправили его куда-то в колонии. Увы, удержать его там не удалось. Промотав прихваченные с собой деньги, он вернулся и принялся вымогать еще угрозами и запугиваниями. Встретив неожиданный отпор, он решил, что ему остаются лишь воровство и подлог. Родителям пришлось пожертвовать своими сбережениями, чтобы спасти его от наказания, а имя семьи — от позорного клейма. Элленби сказал, что горе и стыд убили старших Хэпуортов за считанные месяцы.

Этот удар лишил Алекса поддержки, которую он считал само собой разумеющейся, и, поскольку сестра была для него недосягаема, он избрал следующий источник материального обеспечения — своего брата Майкла. Слабый и робкий Майкл, вероятно когда-то по-мальчишески привязанный к сильному и красивому старшему брату, поддался на уговоры. Но требования Алекса быстро росли, и в конце концов он оказался соучастником одного особенно гнусного преступления. Можно сказать, что это оказалось единственной удачей Майкла — Алексу пришлось спасаться бегством, и Майкл, сам располагая не многим, дал ему денег, рассчитывая, что брат уже никогда не вернется.

Но тревоги и невзгоды измучили Майкла, ослабили его дух. Он уже не мог уделять все внимание своему делу, мечтал оказаться подальше от родных мест и начать жизнь с чистого листа. Не кто иной, как Элленби, предложил ему податься в Лондон и заняться корабельными поставками — делом, в котором пригодились бы немногочисленные капиталы, оставшиеся у Майкла. Имя Хэпуорта все еще имело вес в судостроении, и Элленби, напоминая об этом и рассчитывая пробудить в юноше интерес к делу, убедил его, что компанию надо назвать «Хэпуорт и К°».

Они основали компанию, а через год вернулся старший брат — как всегда, требуя еще денег. По совету Элленби Майкл отказал Алексу так решительно, что тот понял: угрозы бесполезны. Выждав время, Алекс в письме пожаловался на болезни и голод. Не мог бы Майкл навестить его — хотя бы из сострадания к его молодой жене?

Так Майкл впервые услышал, что Алекс женат. И ощутил слабую надежду на перемены, потому и решил откликнуться на просьбу, вопреки советам Элленби. В убогом пансионе в Ист-Энде он нашел юную жену, а брат откуда-то вернулся, только когда Майкл уже собрался уходить. За это время жена Алекса и успела рассказать Майклу свою историю.

Она пела в роттердамском мюзик-холле, где познакомилась с Алексом Хэпуортом, который назвался Чарли Мартином. Алекс увлекся ею. При желании он умел быть приятным, и, несомненно, ее молодость и красота возбуждали в нем неподдельное восхищение и страсть. Его избранница только и мечтала покинуть нынешнее место работы. Она была совсем еще дитя, и ей казалось, что любая жизнь предпочтительнее ежевечерним ужасам, с которыми ей пришлось столкнуться.

Он так и не женился на ней. По крайней мере так она считала. Впервые напившись при ней, он объявил, что бланки, которые они заполняли, — фальшивка. К несчастью для нее, он соврал. Он всегда был расчетливым. И на всякий случай позаботился о том, чтобы церемония прошла строго по закону.

Едва утратив новизну, жизнь с ним стала невыносимой. Ей пришлось повязывать шею широкой бархатной лентой: однажды, когда она отказалась выйти на улицу, чтобы заработать для него денег, он в припадке ярости чуть не перерезал ей горло. Вернувшись в Англию, она твердо решила уйти от него. А если он погонится за ней и убьет, значит, так тому и быть.

Ради нее Хэпуорт в конце концов предложил брату помощь, но с условием, что он один уедет куда-нибудь подальше. Брат согласился. И даже изобразил угрызения совести. Но наверняка ухмылялся, отворачиваясь от зрителей. Дальнейшее он просчитал заранее. Несомненно, он с самого начала задумал шантаж. С таким козырем, как двоемужие, он мог до конца своих дней иметь постоянный источник дохода.

Майкл сам посадил брата на корабль, отплывавший к мысу Доброй Надежды, купив ему билет во второй класс. В то, что Алекс сдержит слово, верилось с трудом, но всегда оставалась вероятность, что ему вышибут мозги в какой-нибудь пьяной драке. Так или иначе, на время он уедет, а его жена Лола останется. Через месяц Майкл женился на ней, а четыре месяца спустя получил от брата письмо с припиской для миссис Мартин «от ее любящего мужа Чарли», с нетерпением ждущего скорой встречи с ней.

Запросы, направленные в Роттердам, в английское консульство, подтвердили: эти угрозы не просто блеф. Брак Алекса и Лолы обладает юридической силой.

В ночь убийства события развивались так, как и предполагал мой приятель. Явившись в контору рано утром, как обычно, Элленби застал там ждущего его Хэпуорта. В конторе он и прятался, пока не покрасил волосы, не отрастил усы и не решился выйти из убежища.

Если бы не обстоятельства убийства, Элленби настоятельно посоветовал бы Майклу явиться в полицию с повинной — Майкл и сам этого хотел, — но поскольку смерть Алекса была несомненно выгодна супругам, заряженный револьвер, оказавшийся под рукой, слишком явственно свидетельствовал о заранее обдуманных намерениях. Само расположение дома — на тихой улице вблизи пруда — могли счесть намеренным выбором. И даже если бы удалось доказать, что со стороны убитого имели место крайние проявления агрессии и шантаж, Майкл избежал бы только казни, но не длительного заключения.

Сомнения вызывало даже то, останется ли женщина на свободе. По прихоти судьбы убитый приходился ей мужем, а убийца, с точки зрения закона, — любовником.

Ее уговоры возымели действие. Хэпуорт отплыл в Америку, где без труда нашел себе работу — разумеется, под чужим именем — в архитектурном бюро, а потом открыл и свою компанию. После той ночи, когда произошло убийство, он впервые увиделся с женой лишь три недели назад.


Больше я никогда не видел эту женщину. Кажется, мой приятель навещал ее. Хэпуорт уже вернулся в Америку, а мой приятель сумел добиться для его жены существенных послаблений в полицейском надзоре. Иногда вечером я вдруг понимаю, что вновь забрел на ту улицу. И каждый раз мне чудится, что я попал в пустой театр, где спектакль уже закончен.


Его вечерняя прогулка

Сторож парка Дэвид Бристоу с Гилдер-стрит в Кэмден-Тауне дал следующие показания:

«В четверг вечером я находился на дежурстве в Сент-Джеймс-парке, мой участок — от Мэлла до северного берега декоративного пруда, к востоку от подвесного мостика. Без двадцати пяти минут семь я расположился между полуостровом и мостиком, ожидая своего напарника. Он должен был сменить меня в половине седьмого, но прибыл только без нескольких минут семь, объяснив, что автобус сломался, а правда это или нет, не знаю.

Едва я остановился, как мое внимание привлекла одна дама. Не могу объяснить, почему присутствие дамы в Сент-Джеймс-парке привлекло мое внимание, разве что потому, что она чем-то напомнила мне мою первую жену. Я увидел, что дама не знает, что ей выбрать — общественную скамью или один из двух свободных платных стульев, стоящих чуть поодаль. Наконец она предпочла стул и уселась, протерев его вечерней газетой — птицы в этой части парка оставляют особенно обильные следы. На общественной скамье неподалеку играли дети, стараясь столкнуть друг друга, но места оставалось еще много, и на этом основании я сделал вывод, что дама не стеснена в средствах.

Я отступил к тому месту, откуда просматривались подходы к мостику с юга: мой напарник иногда появлялся со стороны Бердкейдж-уок, а иногда — со стороны площади Хорс-Гардс-Пэрейд. Так и не увидев его поблизости от моста, я повернул обратно. Миновав стул, на котором сидела дама, я разминулся с мистером Пэраблом. Я хорошо знаю мистера Пэрабла в лицо. Он был в том же сером костюме и мягкой фетровой шляпе, как на снимках в газетах, известных всем нам. Я рассудил, что мистер Пэрабл возвращается из парламента, и на следующее утро убедился в правильности своей догадки, прочитав в газете, что он присутствовал на чаепитии, устроенном на террасе мистером Уиллом Круксом. На меня мистер Пэрабл произвел впечатление человека, поглощенного своими мыслями и не вполне понимающего, что делает, но тут, конечно, я мог и ошибиться. У перил он помедлил, чтобы взглянуть на пеликана. Он что-то сказал пеликану — что именно, я не расслышал, так как находился слишком далеко, — а потом все в той же задумчивости перешел через дорожку и занял стул рядом с тем, на котором сидела дама.

Стоя за деревом и оставаясь незамеченным, я смог наблюдать за происходящим. Дама взглянула на мистера Пэрабла, отвернулась и улыбнулась самой себе. Улыбка была своеобразная, по какой-то необъяснимой причине она вновь напомнила мне первую жену. Только когда пеликан встал на обе ноги и заковылял прочь, мистер Пэрабл, взглянув в сторону, заметил, что рядом находится дама.

Судя по тому, что я узнал далее, могу сделать вывод: мистер Пэрабл с самого начала принял эту даму за кого-то из своих знакомых. О чем думала дама, остается лишь гадать, а я перечисляю факты. Мистер Пэрабл взглянул на даму несколько раз. Пожалуй, следовало бы сказать, что он не сводил с нее глаз. Надо признать, дама вела себя совершенно пристойно, но, как и следовало ожидать, спустя некоторое время их взгляды встретились и я услышал, как она произнесла: «Добрый вечер, мистер Пэрабл».

И она улыбнулась той же самой особенной улыбкой, о которой я уже упоминал. Не помню точно, что ответил ей мистер Пэрабл. Но по-видимому, ему с самого начала показалось, что они знакомы, только он не был в этом уверен. Тут я вроде бы разглядел приближающегося напарника и двинулся ему навстречу. Вскоре выяснилось, что я обознался, и я медленно вернулся на прежнее место, пройдя мимо мистера Пэрабла и дамы. Они беседовали — я бы сказал, с воодушевлением. Я дошел до южного конца подвесного мостика и постоял там — наверное, минут десять, — а потом вернулся обратно. Когда я, отчасти скрытый рододендронами, проходил мимо стульев, то услышал обращенный к даме вопрос мистера Пэрабла:

— Почему бы нам не составить друг другу компанию?

На что дама ответила:

— А мисс Клебб?

Продолжения я не услышал, так как оба понизили голос. И кажется, заспорили. В конце концов дама рассмеялась и встала. Мистер Пэрабл тоже встал, и они направились прочь. Когда они проходили мимо меня, я услышал, как дама произнесла:

— Найдется ли в Лондоне хоть какое-нибудь место, где вас не узнают?

Мистер Пэрабл — как мне показалось, в состоянии нарастающего волнения — ответил довольно громко:

— Ну и пусть!

Я двинулся за ними следом, как вдруг дама остановилась.

— Знаю! — воскликнула она. — Это кафе “Попьюлар”».


Сторож парка добавил, что наверняка узнает эту даму, если снова увидит, ведь на нее он обратил особое внимание. У нее карие глаза и черная шляпка, отделанная маками.

Показания Артура Хортона, официанта из кафе «Попьюлар»:

«Мне известно, как выглядит мистер Джон Пэрабл. Я часто слушал его выступления на собраниях общественности. Я ведь и сам немного социалист. Помнится, в кафе «Попьюлар» он заглянул вечером в четверг. Я не узнал его сразу же на входе по двум причинам: одна из них — его шляпа, вторая — его спутница. Я принял ее и повесил. Шляпу, конечно. Это был новенький котелок, но с какими-то чудны́ми полями. Раньше я всегда видел его в серой шляпе из мягкого фетра. А с девчонками — никогда. С женщинами — да, случалось. Но эта была что надо. Ну вы же понимаете: есть такие девчонки, вслед которым любой обернется. Она сама выбрала столик в углу за дверью. Видно, уже заглядывала к нам.

Мне полагалось обращаться к мистеру Пэраблу по фамилии — так нам велят вести себя со знакомыми клиентами, — но, вспомнив про шляпу и девицу, я придержал язык. Мистер Пэрабл охотно соглашался на наш комплексный обед за три шиллинга шесть пенсов — видно, ему было лень выбирать, — но дама даже слышать об этом не захотела.

— Вспомните мисс Клебб! — сказала она.

В то время я, конечно, понятия не имел, что это значит. Она заказала бульон, жареную камбалу и отбивную в сухарях. Никакой не обед, сразу ясно. Но шампанского он все-таки потребовал. Я принес ему сухого, урожая девяносто четвертого года, от такого и младенец не опьянеет.

Однако после камбалы я услышал, как мистер Пэрабл смеется, и не поверил своим ушам, но за отбивными его смех раздался снова.

Есть два вида женщин: одних от еды и напитков клонит в сон, а другие прямо оживают. Я предложил посетителям персики «мельба» на десерт, и когда вернулся с ними, увидел, что мистер Пэрабл сидит, поставив локти на стол, и смотрит на даму — очень по-человечески смотрит, по-мужски. Когда я подал им кофе, он повернулся ко мне и спросил:

— Что у нас нынче дают? Только без официоза. Может, где-нибудь на пленэре есть выставка?

— Вы забыли про мисс Клебб, — вмешалась дама.

— Да я хоть сейчас могу явиться на собрание и сказать мисс Клебб, что я о ней на самом деле думаю, — ответил мистер Пэрабл.

Я посоветовал им увеселительное заведение в Эрлс-Корте, где бывают и выставки, — не подумал, к чему это может привести; дама поначалу и слышать о нем не желала, потом компания за соседним столиком потребовала счет (только тут я вспомнил, что она уже просила его — раз или два), и мне пришлось бежать к ним.

К тому времени как я вернулся, они уже договорились, и дама заявила, подняв палец:

— Только с одним условием: мы уйдем в половине десятого, и вы сразу же отправитесь в Кэкстон-Холл.

— Там видно будет, — отозвался мистер Пэрабл и дал мне полкроны.

Чаевые у нас запрещены, взять монету я не мог. Вдобавок с меня не сводил глаз скандалист за соседним столиком. И я шутейно объяснил мистеру Пэраблу, что поспорил, потому и не беру чаевых. При виде поданной шляпы он удивленно поднял брови, но дама что-то прошептала ему, и он вовремя спохватился.

Когда они уходили, я слышал, как мистер Пэрабл сказал даме:

— У меня отвратительная память на фамилии. Самому смешно.

На что дама ответила:

— Посмотрим, до веселья ли вам будет завтра. — И рассмеялась».


Мистер Хортон уверен, что узнает эту даму, если снова увидит. Он дал бы ей лет двадцать шесть и описал ее, по его же собственному пикантному выражению, как «девчонку в самый раз». У нее карие глаза, и в остальном она «очень даже ничего».

Показания мисс Иды Дженкс из сигаретного киоска в Эрлс-Корте:

«С моего места хорошо видно, что творится внутри Виктория-Холла — само собой, если двери открыты, а в теплые вечера их обычно распахивают настежь.

Вечером в четверг, двадцать седьмого, было довольно людно, но не сказать, чтобы чересчур. На одну пару я обратила внимание только потому, что кавалер как-то странно вел даму. Если бы я танцевала с ним, то предложила бы лучше польку: такому танцу, как танго, за один вечер не научишься. Танцором он был скорее старательным, чем опытным, вот что я хочу сказать. Если бы меня так толкали и дергали из стороны в сторону, как ее, я бы разозлилась, но у всех свои странности, и, насколько я могла судить, эти двое выглядели довольными друг другом. После американского «Хитчи-Ку» они вышли на воздух.

Скамью слева от входа выбирают нередко потому, что она отчасти скрыта кустами, но я все равно вижу, что там происходит, — достаточно немного податься вперед. Эта пара вышла первой, после того как со всего маху врезалась в другую пару у самой эстрады, потому и успела занять скамейку. Джентльмен смеялся.

Поначалу он показался мне знакомым, а когда снял шляпу, чтобы вытереть пот со лба, меня вдруг осенило: он же вылитая восковая фигура его самого — та самая, что стоит в Музее мадам Тюссо, а я, представляете, тем же днем ходила туда с подругой. Дама была из тех, которых одни считают красотками, а другие — так себе.

Естественно, я заинтересовалась и стала наблюдать за ними. Мистер Пэрабл помог даме оправить плащ и притянул ее к себе — возможно, случайно, — и как раз в этот момент краснощекий джентльмен с короткой трубкой в зубах подошел к скамье и обратился к даме. Сначала он поднял шляпу, потом сказал «добрый вечер» и, наконец, выразил надежду, что она «развлекается на славу». Признаться, голос его звучал язвительно.

Как бы там ни было, а молодая дама повела себя достойно. Ответив на приветствие незнакомца холодным и отчужденным поклоном, она поднялась и, повернувшись к мистеру Пэраблу, заметила, что им уже пора идти.

Джентльмен вынул трубку изо рта, тем же язвительным тоном заявил, что и он так думает, и предложил даме руку.

— Пожалуй, мы не станем вас утруждать, — вмешался мистер Пэрабл и встал между ними.

Мне, как женщине воспитанной, не хватает слов, чтобы описать, что было дальше. Помню, я увидела, как шляпа мистера Пэрабла взлетела в воздух, и уже в следующий миг краснощекий джентльмен отлетел к моему прилавку и затылком передавил на нем все сигареты. Я, конечно, завизжала, стала звать полицию, но нас только плотнее обступили, а полиция появилась спустя некоторое время, после окончания «четвертого раунда» — кажется, это так называется.

Когда я в последний раз видела мистера Пэрабла, он тряс за плечи молодого констебля, с которого свалился шлем, а еще трое полицейских пытались его оттащить. Я подняла шляпу краснощекого джентльмена, которую нашла на полу в своем киоске, и отдала хозяину, но надеть ее на голову он так и не смог и удалился со шляпой в руке. Дама как сквозь землю провалилась».


Мисс Дженкс нисколько не сомневается, что смогла бы узнать ту даму при новой встрече. Ее шляпка была отделана черным шифоном и украшена букетиком маков, а лицо — в веснушках.

Старший офицер полиции С. Уэйд также соблаговолил ответить на вопросы нашего уполномоченного.

«Да. Вечером в четверг, двадцать седьмого, я дежурил в полицейском участке на Уайн-стрит.

Нет. Не припомню, чтобы я предъявлял какие-либо обвинения джентльмену по фамилии Пэрабл.

Да. Джентльмена, которого привели около десяти, обвиняли в том, что он затеял драку в Эрлс-Корте и напал на констебля при исполнении.

Обвиняемый назвался мистером Арчибальдом Куинси из Харкорт-Билдингс, Темпл.

Нет. Джентльмен не выразил желания освободиться под залог и предпочел провести ночь в камере. Поскольку у нас допустима некоторая свобода действий, мы постарались обеспечить ему приемлемые удобства.

Да. Дама.

Нет. О джентльмене, который нарвался на неприятности в Эрлс-Корте. Фамилии она не упоминала.

Я показал ей протокол. Она поблагодарила и ушла.

Не могу сказать. Скажу только, что в девять пятнадцать утра в пятницу залог внесли — после соответствующих вопросов его приняли от Джулиуса Эддисона Таппа из прачечной «Саннибрук» в Туикенеме.

Это не наше дело.

Я сам проследил, чтобы обвиняемому в половине восьмого принесли чашку чаю и маленький тост. В одиннадцатом часу обвиняемого вверили заботам мистера Таппа».


Старший офицер Уэйд признал, что в некоторых случаях обвиняемые во избежание неприятностей называются чужими именами, но отказался обсуждать эту тему.

Старший офицер Уэйд выразил сожаление, что не может уделить нашему уполномоченному больше времени, и прибавил, что скорее всего узнает ту даму, если вновь увидит ее.

У старшего офицера Уэйда нет соответствующего опыта, чтобы выносить подобные суждения, однако он считает, что эта дама весьма разумна и производит на редкость приятное впечатление.


От мистера Джулиуса Таппа из прачечной «Саннибрук» в Туикенеме, к которому затем обратился наш уполномоченный, мы так и не сумели добиться помощи: на все вопросы он отвечал заученным «не положено».

К счастью, по пути через сушильню наш уполномоченный сумел коротко побеседовать с миссис Тапп.

Миссис Тапп помнит, как утром в пятницу, двадцать восьмого, открыла дверь молочнице и тогда же впустила в дом молодую даму. Миссис Тапп запомнилось, что дама говорила сиплым голосом, с приятным смехом объяснив, что простыла, всю ночь блуждая по Хэм-Коммон, куда накануне вечером ее по ошибке направил какой-то болван-носильщик. А тревожить всю округу и будить людей в два часа ночи ей совсем не хотелось, что, по мнению миссис Тапп, было весьма разумно.

Миссис Тапп говорит, что дама держалась очень приятно, но вид, естественно, имела усталый. Дама спросила мистера Таппа, объяснила, что у его друга неприятности, и миссис Тапп, выслушав ее, ничуть не удивилась: потому-то сама она и не якшается с социалистами и тому подобными. Выслушав известие, мистер Тапп поспешно оделся и спустился, они с дамой покинули дом вместе. На вопрос жены о том, как фамилия друга, мистер Тапп на бегу объяснил, что миссис Тапп его не знает — это некий мистер Куинс, а может, и Куинси.

Миссис Тапп известно, что мистер Пэрабл социалист; она считает, что рыбак рыбака видит издалека. Но мистер Пэрабл уже много лет ее клиент, не доставляющий ей никаких забот… Поскольку в этот момент появился мистер Тапп, наш уполномоченный поблагодарил миссис Тапп за ценные сведения и удалился.


Мистер Хорас Кондор-младший, согласившийся пообедать с нашим уполномоченным в ресторане «Холборн», поначалу был не расположен к содействию, но в конце концов предоставил следующие сведения:

«Трудно сказать, как я отношусь к мистеру Арчибальду Куинси из Харкорт-Билдингс, Темпл. В его отношении ко мне я тоже не уверен. Бывают дни, когда мы общаемся как друзья, а порой он ведет себя со мной грубо и бесцеремонно, как с конторским мальчишкой-посыльным.

В пятницу, двадцать восьмого, утром я не явился в Харкорт-Билдингс в назначенный час, зная, что мистера Куинси самого там не будет: на десять часов он договорился с мистером Пэраблом об интервью для «Дейли кроникл». Я предвидел, что он опоздает на полчаса, — он явился в четверть двенадцатого.

На меня он не обратил внимания. Минут десять, а может, и меньше, он вышагивал туда-сюда по комнате, ругался, злился, пинал мебель. Стол из грецкого ореха он оттолкнул так, что тот ударил меня по ногам, и я воспользовался этим случаем, чтобы пожелать мистеру Куинси доброго утра. Он как будто опомнился.

— Как прошло интервью? — спрашиваю я. — Узнали что-нибудь любопытное?

— Да, — отвечает он, — еще какое. Определенно любопытное.

И держится изо всех сил, понимаете ли, нарочно цедит слова чуть ли не по буквам.

— Знаете, где он провел прошлый вечер? — спрашивает он.

— Знаю. В Кэкстон-Холле, верно? На собрании по случаю освобождения мисс Клебб.

Он наклоняется над столом так, что его лицо оказывается на расстоянии всего нескольких дюймов от моего.

— Даю вам еще одну попытку.

Но я не собирался гадать. Он двинул меня ореховым столом — я разозлился.

— Может, обойдемся без игр? — спрашиваю я. — Да еще в такую рань?

— В Эрлс-Корте он был! Танцевал танго с дамочкой, которую подцепил в Сент-Джеймс-парке.

— Ну и что? — отзываюсь я. — Не так уж часто он развлекается.

Мне казалось, что сказанное лучше не воспринимать всерьез.

Мое замечание он пропустил мимо ушей.

— И тут на сцене появляется соперник, — продолжает он, — по моим сведениям — осел, каких мало. Они бросаются друг на друга с кулаками. Пэрабла замели, и он провел ночь за решеткой в полицейском участке на Уайн-стрит.

Похоже, я невольно усмехнулся.

— Смешно, да? — говорит он.

— Отчасти да, а что такого? Что с ним будет?

— Какая разница, что будет с ним? — парирует он. — Мне важнее, что станет со мной.

Я решил, что он не в себе.

— А вы тут при чем?

— Если старик Уотерспун будет в духе, — продолжает он, — а констебль до среды успеет очухаться, я отделаюсь сорока шиллингами и общественным порицанием. С другой стороны, — продолжает он, понемногу приходя в себя, — если у констебля вздуются шишки, а у старого Уотерспуна разыграется печень, мне грозит заключение сроком на месяц без всякой возможности замены штрафом. Конечно, если меня угораздит…

Обе двери он оставил открытыми, как мы обычно делали в дневное время, так как наши комнаты находятся под крышей. Тут вваливается мисс Дортон, секретарь мистера Пэрабла. Не видя меня, она падает на стул и взрывается рыданиями.

— Уехал! — выпаливает она. — Забрал кухарку и уехал.

— Уехал! — повторяет шеф. — Куда?

— В свой коттедж в Фингесте, — сквозь всхлипы выговаривает она. — Мисс Булстрод зашла сразу после вашего ухода. Он сказал, что хочет сбежать ото всех подальше и хоть несколько дней провести спокойно. Сказал, что потом вернется и сам все уладит.

— Что уладит? — раздраженно переспрашивает шеф.

— Четырнадцать суток! — завывает мисс Дортон. — Для него это смерть.

— Но дело будет рассматриваться только в среду, — возражает шеф. — Откуда же взялось число четырнадцать?

— Мисс Булстрод виделась с судьей. Он говорит, за неспровоцированное нападение всегда дают четырнадцать суток.

— А его как раз спровоцировали! — возражает шеф. — Противник первым начал — сбил с него шляпу. Вот и пришлось защищаться.

— Она так и объяснила. И судья согласился, что это меняет дело. Но беда в том, — продолжает она, — что найти того, второго, мы не можем. А по доброй воле он, конечно, не явится в суд.


— Девица наверняка знает его, — осеняет шефа, — та самая, которую он подцепил в Сент-Джеймс-парке и повел на танцы. Наверное, это ее ухажер.

— Мы и ее найти не можем. Он не знает даже ее фамилию — говорит, забыл напрочь. Так вы согласны? — добавляет она.

— На что? — удивляется шеф.

— На четырнадцать суток.

— Вы же только что сказали, что он сам готов их отсидеть.

— Ему нельзя, — возражает она. — Скоро здесь будет мисс Булстрод. Вы только подумайте! Представьте себе заголовки в газетах! Вспомните о Фабианском обществе. О деле суфражисток. Нельзя допускать, чтобы он согласился!

— А как же я? — спрашивает шеф. — До меня никому нет дела?

— С вами ничего не сделается, — отмахивается она. — И потом, при вашем влиянии вы не попадете в газеты. А если выяснится, что виновен мистер Пэрабл, огласки никак не избежать.

К тому времени шеф разволновался почти как она.

— Да плевать мне на Фабианское общество, борьбу за избирательное право для женщин, приют для бездомных кошек в Баттерси и прочие благоглупости!..

Тем временем я продолжал размышлять и наконец кое-что понял.

— А зачем ему понадобилось брать с собой кухарку? — спрашиваю я.

— Чтобы она ему готовила, — отзывается шеф. — Для чего же еще?

— Чушь! — отрезаю я. — Он что, всегда таскает за собой кухарку?

— Нет, — отвечает мисс Дортон. — Теперь припоминаю: раньше ему хватало услуг миссис Мидоуз.

— Ту дамочку вы найдете в Фингесте, — объявляю я. — Сидящей напротив него, за изысканным ужином на двоих.

Шеф хлопает меня по спине и поднимает мисс Дортон со стула.

— Ступайте-ка телефонировать мисс Булстрод. Я заеду в половине первого.

Когда потрясенная мисс Дортон удалилась, шеф дал мне соверен и полдня свободных».

Мистер Кондор-младший считает, что дальнейшие события доказывают скорее правоту, нежели ошибочность его предположений.

Мистер Кондор-младший также пообещал прислать нам свою фотографию для публикации, но, к сожалению, на момент печати тиража она так и не была получена.

От проживающей в Тербервилле, Бакингемшир, миссис Мидоуз, вдовы капрала Джона Мидоуза, награжденного крестом Виктории, наш местный уполномоченный получил следующие сведения:


«На мистера Пэрабла я работаю уже несколько лет: мой коттедж находится всего в миле оттуда, мне нетрудно ходить к нему.

Мистер Пэрабл любит, чтобы дом всегда был в порядке, а он мог приехать когда вздумается, поэтому он иногда предупреждает меня, а иногда — нет. В конце прошлого месяца, в пятницу, если не ошибаюсь, он нагрянул внезапно.

Как правило, он идет пешком от станции Хенли, но на этот раз нанял экипаж и приехал с какой-то молодой особой — кухаркой, как он мне объяснил, — а при ней был саквояж. Всю работу в доме мистера Пэрабла я обычно делаю сама, там же и ночую, но, сказать по правде, при виде кухарки я обрадовалась. Стряпня мне никогда не давалась, еще мой бедный покойный супруг так говорил, и мне было нечего возразить. А мистер Пэрабл виновато объяснил, что в последнее время страдает несварением.

— Вот и хорошо, что она приехала, — говорю я. — У меня в комнате две кровати, ссориться мы не станем.

Кухарка была хоть и молодая, но смышленая, это я с первого взгляда поняла, хоть она и маялась в то время простудой. Берет она на время велосипед у Эммы Тидд, которая все равно на нем только по воскресеньям ездит, берет корзину и отправляется в Хенли, а мистер Пэрабл говорит, что поедет с ней, покажет дорогу.

Уехали они надолго, и неудивительно: ведь до Хенли восемь миль. Когда они вернулись, мы поужинали все втроем: как сказал мистер Пэрабл, чтобы «лишний раз не возиться». Потом я прибралась и оставила их беседовать вдвоем. Позднее они прогулялись по саду — ночь выдалась лунная, но по мне, слишком уж холодная.

Утром, до того как он спустился, мы с ней разговорились. Она вроде как беспокоилась.

— Надеюсь, люди не станут сплетничать, — говорит она. — Он сам уговорил меня приехать.

— Что такого, если джентльмен привез с собой кухарку, чтобы она ему готовила? — отвечаю я. — Ну, про сплетни я всегда говорю одно: лучше сразу дать людям повод почесать языки, не дожидаясь, когда они выдумают его сами.

— Вот была бы я дурнушкой средних лет — тогда другое дело! — говорит она.

— Еще успеете, — говорю я и, конечно, вижу, к чему она гнет. А женщина она была славная, чистенькая, лицом приятная и не из простых. — А пока, если вы не против материнских советов, вот что я вам скажу: помните, что ваше место в кухне, а хозяина — в гостиной. Нет, человек он порядочный, я-то знаю, только натура есть натура, тут уж ничего не попишешь.

Мы с ней позавтракали вместе, еще до того как он встал, так что ему компанию никто не составил. Попозже она заходит в кухню и закрывает дверь.

— Он хочет показать мне дорогу до Хай-Уиком. Мол, в Уикоме лавки получше. Что же мне делать?

А я по опыту знаю: советовать людям делать то, что им не хочется, — зря терять время.

— А вы как думаете? — спрашиваю.

— Да я-то бы с ним поехала, — отвечает она, — и радовалась бы каждой миле.

И тут она ударяется в слезы.

— Что тут дурного? — твердит она. — Я сама слышала, как он с разных трибун высмеивал классовые различия. И потом, вся моя родня — фермеры. А у мисс Булстрод отец кто? Бакалейщик, только лавок у него не одна, а сотня. Ну и в чем разница?

— Когда все это началось? — спрашиваю я. — Когда он в первый раз обратил на вас внимание?

— Позавчера, — отвечает она. — А раньше он на меня и не смотрел. Ведь я всего-навсего кухарка — что-то такое в наколке и фартуке, попадающееся ему на лестнице. А в четверг он увидел меня принаряженную и влюбился. Бедняжка, сам он этого еще не понял, а на самом деле с ним все ясно.

Ну, тут я вспомнила, как он поглядывал на нее за столом, и не стала спорить.

— Скажите честно, вы-то как относитесь к нему? — спрашиваю я. — Он ведь завидная добыча для таких, как вы.

— Я не могу о нем не думать, и в этом моя беда, — признается она. — Стать миссис Джон Пэрабл — да от такого у любой женщины закружится голова.

— Нелегко будет ужиться с ним, — говорю я.

— Как с любым гением, — соглашается она. — Но если относиться к нему как к ребенку, будет легче. Просто он порой немного капризничает, вот и все. А в душе он самый добрый и милый…

— Берите корзину и поезжайте в Хай-Уиком, — перебиваю я, — не то разозлите его.

Я не рассчитывала, что они вернутся скоро, и они в самом деле задержались. А днем у ворот вдруг останавливается авто, из него выходят мисс Булстрод, мисс Дортон — та девица, которая пишет под его диктовку, — и мистер Куинси. Я объясняю, что не знаю, когда вернется хозяин, и слышу в ответ: не важно, они просто проезжали мимо.

— Вчера его никто не навещал? — будто невзначай спрашивает мисс Булстрод. — Какая-нибудь дама?

— Нет, — отвечаю, — вы первые.

— Он ведь привез с собой кухарку? — вмешивается мистер Куинси.

— Да, отличную, — отвечаю я чистую правду.

— Мне бы хотелось перемолвиться с ней парой слов, — говорит мисс Булстрод.

— Сожалею, мэм, сейчас ее нет дома — уехала в Уиком.

— В Уиком! — хором восклицают все трое.

— На рынок, — поясняю я. — Не ближний свет, само собой, но лавки там получше.

Смотрю, они переглядываются.

— Значит, решено, — заключает мистер Куинси. — Придется все-таки уладить щекотливые вопросы еще до того, как она вернется из Уикома. Сегодня вечером здесь состоится приятный ужин.

— Нахалка! — вполголоса добавляет мисс Булстрод.

С минуту пошептавшись, они поворачиваются ко мне.

— Доброго вам дня, миссис Мидоуз, — говорит мистер Куинси. — Не говорите мистеру Пэраблу о нашем визите: он будет недоволен, узнав, что мы нарушили его уединение.

Я пообещала, что ничего не скажу, и сдержала обещание. Они сели в авто и укатили.

Перед ужином мне пришлось идти в дровяник. Открыла дверь — и слышу, кто-то шарахнулся в сторону. Если я не обозналась, в углу, где мы храним кокс, пряталась мисс Дортон. Я не видела причин поднимать шум, потому ушла, оставив ее там. Когда я вернулась, кухарка спросила, нет ли у нас петрушки.

— Растет перед домом, — говорю я, — слева от ворот.

Она ушла и вскоре вернулась перепуганная.

— Здесь поблизости кто-нибудь держит коз? — спрашивает она у меня.

— Ближе, чем в Ибстоун-Коммон, вроде бы нет, — отвечаю я.

— Я могла бы поклясться, что, пока рвала петрушку, прямо на меня из кустов крыжовника глядела козья морда, — объясняет она. — Я даже бороду разглядела.

— Смеркается, — объясняю я, — привидеться могло что угодно.

— Только бы у меня не расшалились нервы! — говорит она.

Я решила пройтись вокруг дома и отговорилась, что мне надо за водой. А когда наклонилась над колодцем, тем, что под тутовым деревом, что-то пролетело мимо меня и упало на выложенный кирпичами край. Смотрю — шпилька для волос. На всякий случай я как следует прикрыла колодец, а потом сама обошла весь дом и убедилась, что шторы везде задернуты.

Перед тем как мы втроем сели ужинать, я отозвала кухарку в сторону.

— Сегодня от прогулок по саду лучше воздержаться, — говорю я. — Если поблизости ходят деревенские, мы не оберемся сплетен.

Она выслушала и поблагодарила меня.

А вечером снова явились гости. Я подумала, не стану портить ужин, потом все расскажу. Но шторы задернула и заперла обе двери на засов. И правильно сделала.

Я часто слышала, что мистер Пэрабл мастерский рассказчик, но раньше, когда он приезжал, ничего такого за ним не замечала. А на этот раз он словно помолодел на десять лет. Пока мы болтали и смеялись за ужином, мне все чудилось, будто кто-то рыщет вокруг дома. В дверь постучали, когда я заканчивала убирать со стола, а кухарка варила кофе.

— Кто там? — спрашивает мистер Пэрабл. — Меня ни для кого нет дома.

— Сейчас посмотрю, — говорю я и по пути проскальзываю на кухню.

— Кухарка, кофе только для одного, — говорю я и вижу, что она все поняла. Ее наколка и фартук висели за дверью. Я бросила ей и то и другое, она ловко их поймала, и только потом я отперла дверь.

Не говоря ни слова, они ринулись мимо меня прямиком в гостиную. Ему тоже ничего не объяснили.

— Где она? — спрашивает мисс Булстрод.

— Кто? — отзывается мистер Пэрабл.

— Не вздумайте врать. — Мисс Булстрод даже не пыталась сдерживаться. — Та нахалка, с которой вы ужинали!

— Вы имеете в виду миссис Мидоуз? — уточняет мистер Пэрабл.

Ну, думаю, сейчас она схватит его за плечи и давай трясти.

— Где вы ее прячете? — допытывается она.

А тут и кухарка вносит кофе.

Они сообразили бы, что к чему, если бы догадались взглянуть на нее: поднос она держала трясущимися руками, в спешке и волнении нацепила наколку не той стороной, — но голос звучал ровно, когда она спросила, не принести ли еще кофе.

— Ах да! Вы ведь не откажетесь от кофе? — спрашивает мистер Пэрабл гостей.

Мисс Булстрод не ответила, а мистер Куинси сказал, что замерз и не прочь выпить горячего. Вечер был ненастный, накрапывал дождь.

— Благодарю, сэр, — отвечает кухарка, и мы с ней выходим.

Коттедж есть коттедж, и если в гостиной говорят громко, в кухне поневоле слышишь каждое слово.

Много разговоров было про какие-то «четырнадцать суток», которые мистер Пэрабл обещал отбыть сам, а мисс Дортон возражала, что ему нельзя: его согласие станет победой врагов гуманизма. Мистер Пэрабл ответил что-то насчет гуманизма, что именно, я не разобрала, но мисс Дортон ударилась в слезы, а мисс Булстрод назвала мистера Пэрабла «ослепленным Самсоном», позволившим отрезать ему волосы коварной распутнице, для этой цели и нанятой врагами.

Я-то ничегошеньки не понимала, а кухарка ловила каждое слово, а потом, когда подала им кофе и вернулась, уже безо всякого стеснения встала под дверью и приложила ухо к замочной скважине.

Мистер Куинси убедил всех угомониться, он же взял на себя объяснения. Мол, если бы им только удалось найти какого-то джентльмена и заставить его признаться, что он сам затеял ссору, все бы обошлось. Мистер Куинси заплатил бы сорок шиллингов штрафа, фамилия мистера Пэрабла даже не мелькала бы в этом деле. В противном случае, по словам мистера Куинси, мистеру Пэраблу и впрямь придется отбывать четырнадцать суток самому.

— Я ведь уже говорил вам, — отвечает мистер Пэрабл, — и повторяю вновь: я не знаю фамилии этого человека и не могу вам ее назвать.

— А мы вас и не просим, — разъясняет мистер Куинси. — Назовите фамилию женщины, с которой вы танцевали танго, а мы сделаем остальное.

Мне стало любопытно, я придвинулась к двери, поглядывая на кухарку. Она едва дышала.

— Сожалею, — с расстановкой говорит мистер Пэрабл, — но я не допущу, чтобы ее имя фигурировало в этом деле.

— Оно и не будет, — заверяет мистер Куинси. — Мы только хотим выяснить у нее фамилию и адрес того джентльмена, который рвался увести ее домой.

— Кто это был? — вмешивается мисс Булстрод. — Ее муж?

— Нет, — отвечает мистер Пэрабл. — Не муж.

— Тогда кто? — допытывается мисс Булстрод. — Кем он ей приходится? Женихом?

— Я сам отбуду четырнадцать суток, — снова заявляет мистер Пэрабл. — И через две недели выйду на свободу отдохнувшим и преобразившимся.

Кухарка с улыбкой, от которой хорошеет на глазах, отходит от двери, берет лист бумаги из ящика тумбочки и начинает писать какое-то письмо.

Разговор в другой комнате продолжался еще минут десять, потом мистер Пэрабл сам проводил гостей и немного прошелся вместе с ними. А когда он вернулся, мы услышали, как он вышагивает туда-сюда по комнате.

Кухарка дописала письмо, приклеила марку на конверт, надписала его и положила рядом на стол.

— «Джозефу Оньонсу, эсквайру», — прочитала я адрес на конверте. — «Аукционисту и жилищному агенту, Бродвей, Хаммерсмит». Не тот ли это человек?

— Тот самый, — отвечает она, складывает письмо и сует его в конверт.

— Это он был вашим женихом?

— Нет, — говорит она. — Но будет, если сделает то, что я говорю.

— А мистер Пэрабл? — спрашиваю я.

— Он еще посмеется потом, когда будет вспоминать эту шутку, — и она набрасывает плащ, — как однажды чуть не женился на собственной кухарке. Я на минутку, — добавляет она и выскальзывает за дверь с письмом в руках».


Публикация этого интервью, насколько нам известно, вызвала возмущение у миссис Мидоуз, которая была уверена, что просто сплетничает с соседом. Но наш уполномоченный уверяет, что предупредил миссис Мидоуз об официальном характере визита; во всяком случае, все обвинения в этом вопросе с нас снимает наш долг перед публикой.

Аукционист и агент по найму мистер Джозеф Оньонс, Бродвей, Хаммерсмит, признался нашему уполномоченному, что несказанно удивлен поворотом, который приняли события. Содержание письма, которое мистер Оньонс получил от мисс Комфорт Даром, было недвусмысленным и четким. А именно: если он побывает у некоего мистера Куинси из Харкорт-Билдингс, Темпл, и объявит, что именно он, Оньонс, затеял драку в Эрлс-Корте вечером двадцать седьмого, тогда он может считать, что они с мисс Даром, которая до сих пор отказывала ему, уже помолвлены.

Мистер Оньонс называет себя деловым человеком, поэтому решил подготовиться к выполнению просьбы мисс Даром. После благоразумно проведенных расспросов — сначала в полицейском участке на Вайн-стрит, затем в Туикенеме, — позднее в тот же день мистер Оньонс навестил мистера Куинси, имея все козыри на руках, как выразился сам мистер Оньонс. Мистер Куинси, не сумев принять предложение мистера Оньонса, устроил ему встречу с мисс Булстрод. И уже сама мисс Булстрод предложила ему две сотни — при условии, что он женится на мисс Даром еще до конца месяца. Исходя из общих интересов — своих, а также интересов мисс Даром, — мистер Оньонс был готов согласиться на три сотни и приводил доводы, которые с учетом обстоятельств казались ему естественными: например, ущерб для репутации дамы, которой в довершение всего пришлось, по ее собственным словам, провести ночь в Хэм-Коммон. Цена и вправду была разумной — об этом свидетельствовало в конце концов полученное согласие мисс Булстрод. Мистер Куинси, добившись от мистера Оньонса всего, что требовалось, «счел своим долгом» при посредничестве мистера Эндрюса сообщить все подробности сделки мисс Даром, уверенный, что «ей следует знать, за кого она выходит замуж», и мистер Оньонс считает этот поступок вопиющим нарушением этикета, принятого между джентльменами. О дальнейших действиях мисс Даром мистер Оньонс может сказать только, что был о ней совсем иного мнения.

Мистер Аарон Эндрюс, которому нанес визит наш уполномоченный, поначалу не хотел ввязываться в это дело, но услышав от нашего уполномоченного, что мы стремимся лишь опровергнуть ложные слухи, вредные для репутации мистера Пэрабла, мистер Эндрюс признал необходимость сообщить нам истину.


По словам мистера Эндрюса, мисс Даром вернулась во вторник днем, тогда же им удалось и поговорить.

— Все улажено, мистер Эндрюс, — сказала она мне. — С моим молодым человеком уже связались, мисс Булстрод нанесла тайный визит судье. Понадобится только уплатить сорок шиллингов штрафа, а мистер Куинси позаботится, чтобы дело не попало в газеты.

— Все хорошо, что хорошо кончается, — ответил я, — но могло быть и лучше, детка, если бы вы сразу назвали фамилию своего молодого человека.

— Я не знала, насколько это важно, — возразила она. — Мистер Пэрабл ничего мне не объяснил. О том, что происходит, я узнала случайно.

Я всегда питал симпатию к этой молодой женщине. Мистер Куинси просил меня повременить с объяснениями до среды, но я решил, что нет причин откладывать их.

— Он вам нравится? — спросил я.

— Да, — ответила она, — больше, чем… — Вдруг она осеклась и густо покраснела: — О ком вы говорите?

— Об этом вашем молодом человеке, — пояснил я. — Как его фамилия — кажется, Оньонс?..

— А, о нем!.. — воскликнула она. — Да, он хороший.

— А если нет? — намекнул я, и она впилась в меня взглядом.

— Я обещала ему, что выйду за него, если он выполнит мою просьбу. И он, похоже, ее выполнил.

— Выполнить просьбу можно по-разному, — возразил я и, уже понимая, что мои слова вряд ли станут для нее ударом, выложил все начистоту.

Она выслушала молча, а когда я договорил, обняла меня за шею и поцеловала. По возрасту я гожусь ей в дедушки, но будь я лет на двадцать помоложе, от такого поцелуя разволновался бы не на шутку.

— Пожалуй, я помогу мисс Булстрод сэкономить эти три сотни фунтов, — рассмеялась она и бросилась наверх, переодеваться. Позднее я слышал, как она напевает в кухне.

Мистер Джон приехал в автомобиле, и я сразу понял, что он не в духе.

— Соберите мне вещи для пешего похода, — распорядился он. — Не забудьте рюкзак. В половине девятого я уезжаю в Шотландию.

— Долго вы пробудете в отъезде? — спросил я.

— Смотря по обстоятельствам, — ответил он. — А когда вернусь, женюсь.

— На ком же? — спросил я, хотя, разумеется, уже знал.

— На мисс Булстрод.

— Что ж, она… — начал я.

— Знаю, знаю, — перебил он, — эти трое за два дня успели прожужжать мне все уши. Она и социалистка, и суфражистка, и все такое прочее, и будет мне идеальной супругой. Вдобавок у нее есть средства — следовательно, я смогу посвящать все свое время наведению порядка в мире, не заботясь больше ни о чем. Наш дом станет очагом передовых идей. Мы будем делить радости и победы на избранном поприще. О чем еще можно мечтать?

— Чтобы ужин подали пораньше, — ответил я. — Иначе на поезд в восемь тридцать вам не успеть. Сейчас передам кухарке…

Он снова перебил меня:

— Передайте ей, пусть катится ко всем чертям.

Я уставился на него во все глаза.

— Она выходит за сборщика арендной платы, за пройдоху, на которого ей плевать, — продолжал он.

Я никак не мог понять, с чего он взбесился.

— В любом случае не понимаю, какое это имеет отношение к вам, — заметил я. — И кстати, ничего подобного.

— Ничего подобного? Вы о чем? — Он замер и обернулся.

— Замуж за него она не выходит, — растолковал я.

— Это еще почему?

— Лучше спросите у нее.

В то время я еще не знал, что сболтнул глупость, а если бы знал, вряд ли бы так поступил. Когда он не в духе, со мной происходит то же самое. Мистеру Джону я прислуживаю с малых лет, поэтому мы с ним не всегда ведем себя как подобает.

— Передайте кухарке, что она мне нужна, — велел он.

— У нее сейчас в самом разгаре… — начал было я.

— Мне нет дела до того, что там у нее, — прервал он. Казалось, он задался целью не дать мне закончить ни единой фразы. — Отправьте ее сюда.

В кухне она была одна.

— Он хочет видеть вас немедленно, — сообщил я.

— Кто?

— Мистер Джон.

— Зачем?

— Откуда мне знать?

— И все-таки вы знаете, — не сдавалась она.

Она всегда была упрямой, и я, чтобы не тратить лишнего времени, рассказал ей, что произошло.

— А теперь пойдете? — спросил я в заключение.

Она стояла столбом, не сводя глаз с теста, которое месила. Наконец она загадочно улыбнулась и перевела взгляд на меня.

— Знаете, чего вам сейчас недостает? Крылышек, маленького лука и стрел.

Даже не отряхнув руки, она бросилась наверх. А через полчаса сверху позвонили. Мистера Джона я застал у окна.

— Рюкзак готов? — спросил он.

— Сию минуту будет.

Вскоре я вернулся с одежной щеткой.

— Зачем она вам? — удивился он.

— Вы, наверное, не заметили, — отозвался я, — но вы перепачкались мукой.

— Кухарка едет со мной в Шотландию, — объявил он.

Я служу мистеру Джону с тех пор, как он был мальчишкой. Ему уже минуло сорок два, но когда я через окошко кеба пожимал ему руку на прощание, то мог бы поклясться, что ему снова двадцать пять.


Урок

Помнится, впервые я увидел его на борту зловонного однотрубного пароходика, который в те времена курсировал между Лондонским мостом и Антверпеном. Этот человек расхаживал по палубе под руку с броско разодетой, но определенно привлекательной молодой дамой; оба громко болтали и смеялись. Обнаружив на пароходе такого попутчика, я удивился. Рейс продолжался восемнадцать часов, билет первого класса в оба конца стоил один фунт двенадцать шиллингов шесть пенсов — за эти деньги пассажиров три раза кормили на пути туда и три — на пути обратно, напитки же, как подробно объяснялось в соглашении, оплачивались особо. В то время я служил клерком в агентской конторе на Фенчерч-стрит и зарабатывал тридцать шиллингов в неделю. Мы получали свои комиссионные, приобретая товары по заказу клиентов из Индии, и я научился определять стоимость вещей на глаз. Пальто на бобриковой подкладке, которое носил этот пассажир — заканчивалось лето, и по вечерам уже было прохладно, — наверняка обошлось ему в пару сотен фунтов, а украшения, которыми он так беспечно щеголял, без труда можно было бы заложить в ломбард не меньше чем за тысячу.

Как я ни старался не глазеть на него, но все-таки глазел, и однажды, когда они со спутницей проходили мимо, он ответил на мой взгляд.

После ужина, когда я стоял, прислонившись спиной к планшири с правого борта, этот человек вышел из единственной отдельной каюты, какой похвалялся пароход, занял место напротив меня, расставил ноги, зажал пухлыми губами сигару и застыл, бесстрастно разглядывая и словно оценивая меня.

— Решили побаловать себя отдыхом на континенте? — спросил он.

Прежде я мог лишь предполагать, что он еврей, но теперь его выдала шепелявость, хоть и почти незаметная. Черты его лица были грубыми, почти топорными, но беспокойные глаза так блестели, лицо свидетельствовало о такой силе и своеобразии характера, что в целом он внушал восхищение, умеренное страхом. Он говорил тоном добродушного пренебрежения, тоном человека, настолько привыкшего видеть вокруг себя низших, что это открытие давно перестало льстить ему.

Я услышал в этом голосе властность, оспаривать которую мне и в голову не пришло.

— Да, — ответил я и добавил, что еще никогда не бывал за границей, но слышал, будто бы в Антверпене есть что посмотреть.

— Долго вы там пробудете?

— Две недели.

— Вы ведь хотели бы увидеть не только Антверпен, если бы могли себе это позволить? — продолжал он. — Очаровательная маленькая страна эта Голландия. За каких-нибудь две недели ее можно осмотреть всю. Я голландец, голландский еврей.

— По-английски вы говорите как англичанин, — заметил я. Мне почему-то захотелось угодить ему. Понятия не имею почему.

— И так же хорошо — еще на шести языках, — со смехом сообщил он. — В восемнадцать лет я покинул Амстердам палубным пассажиром на эмигрантском корабле и с тех пор там не бывал.

Он прикрыл дверь каюты, подошел ко мне и положил сильную руку на мое плечо.

— Вот что я вам предложу, — заговорил он. — Дело, которым я занимаюсь, не из тех, о которых можно забыть, пусть даже всего на несколько дней. Вдобавок есть причины… — он оглянулся на дверь каюты и коротко хохотнул, — по которым мне не захотелось брать с собой помощников. Если вы не прочь подзаработать, пожить за чужой счет в шикарном отеле да еще положить в карман десятифунтовую купюру, вам представится такая возможность — всего за два часа работы в день.

Видимо, согласие отразилось у меня на лице, потому что он не стал ждать, когда я отвечу.

— Только одно правило я потребую соблюдать неукоснительно — это не лезть не в свое дело и держать язык за зубами. Вы путешествуете один?

— Да, — кивнул я.

Он написал что-то в блокноте, вырвал лист и протянул его мне.

— Это адрес вашего отеля в Антверпене. Вы секретарь мистера Хорейшо Джонса. — Повторяя имя, которое явно не подходило ему, он хмыкнул. — Завтра утром, в девять, постучитесь ко мне в гостиную. Доброй ночи!

Он завершил разговор так же внезапно, как и начал, и удалился к себе в каюту.

На следующее утро я мельком увидел его выходящим из дирекции отеля. Он беседовал с управляющим по-французски и, видимо, давал распоряжения на мой счет, потому что вскоре передо мной возник подобострастный портье и провел в чудесный номер на втором этаже, а позднее в кофейной комнате мне предложили «английский завтрак» таких размеров и содержания, какими в те времена я радовал себя не часто. Мой спутник не обманул и в том, что касалось работы. Мне почти всегда хватало на нее двух утренних часов. Обязанности заключались главным образом в написании писем и отправке телеграмм. Письма он подписывал и отправлял сам, поэтому за две недели я так и не узнал его настоящего имени, но в остальном собрал достаточно сведений, чтобы понять: мой работодатель — человек с поразительно широкими деловыми интересами и связями по всему миру.

Он так и не познакомил меня с «миссис Хорейшо Джонс», а когда через несколько дней она ему наскучила, роль его компаньона во время дневных поездок начал играть я.

Не испытывать симпатии к этому человеку было невозможно. Сила неизменно вызывает у юности прилив обожания, а в нем чувствовалось нечто значительное и героическое. Он был дерзким, молниеносно принимал решения, был абсолютно чужд щепетильности, при необходимости становился безжалостным. Не составляло труда вообразить, как в древности он повелевал бы ордами дикарей, ввязывался в схватки ради возможности подраться, с яростной готовностью бросался преодолевать любые препятствия, пробивал себе дорогу вперед, безразличный к бедствиям и разрушениям, причиняемым этим прогрессом, ни на секунду не сводил глаз со своей цели, но вместе с тем имел представление о примитивной справедливости и не был лишен добросердечия, когда без опасений мог его себе позволить.

Однажды днем он взял меня с собой в еврейский квартал Амстердама и, уверенно прокладывая дорогу в лабиринте неприглядных трущоб, остановился перед узким трехэтажным домом, обращенным к какому-то затону со стоячей водой.

— Я родился вон в той комнате, — сообщил он. — С разбитым окном, на втором этаже. Стекло так и не вставили.

Я украдкой взглянул на него: на лице моего спутника не отражалось никаких сентиментальных чувств, ничего, кроме насмешки. Он предложил мне сигару, которую я с радостью принял, так как вонь сточных вод за нашей спиной невероятно раздражала. Некоторое время мы курили молча, он — с полузакрытыми глазами, как всегда, когда обдумывал деловые вопросы.

— Любопытно, что я сделал именно такой выбор, — наконец заметил он. — Подручный мясника — для моего отца, и чахлый метальщик петель — для матери. Видимо, я знал, на что гожусь. И как выяснилось, поступил правильно.

Я уставился на него, не зная, серьезно он говорит или демонстрирует пристрастие к черному юмору. Временами его реплики звучали странно. В нем таилась удивительная жила, которая время от времени выходила на поверхность, изумляя меня.

— Довольно рискованный шаг, — отозвался я. — В следующий раз лучше предпочесть что-нибудь более надежное.

Он внимательно посмотрел на меня, и поскольку определить, в каком он настроении, я не сумел, то придал своему лицу предельную серьезность.

— Пожалуй, вы правы, — согласился он со смехом. — Об этом мы еще поговорим когда-нибудь.

После визита на Гоортгассе он стал вести себя в моем присутствии менее сдержанно, часто заводил разговоры о предметах, об интересе к которым с его стороны я и не подозревал. В нем я нашел любопытную мешанину свойств. Сквозь маску проницательного и циничного дельца порой проглядывал мечтатель.

Мы расстались в Гааге. Он оплатил мне обратный билет до Лондона и дал еще фунт на дорожные расходы — вместе с обещанной десятифунтовой купюрой. «Миссис Хорейшо Джонс» он отослал несколькими днями ранее — полагаю, к облегчению обоих, — а сам собирался в Берлин. Я думал, что больше никогда не увижусь с ним, хотя в последующие несколько месяцев часто вспоминал о нем и даже пытался навести о нем справки в Сити. Но опереться в расспросах мне было почти не на что, и после того как Фенчерч-стрит осталась для меня в прошлом, а я занялся литературой, своего бывшего спутника я забыл.

Пока однажды не получил письмо, присланное на адрес моего издателя. На нем была швейцарская марка, и я, распечатав письмо и взглянув на подпись, поначалу не понял, кто такой «Хорейшо Джонс» и где мы с ним познакомились. А потом вспомнил.

Он лежал весь изломанный и разбитый в хижине дровосека на склоне Юнгфрау. Как он сам выражался, он заморочил самому себе голову, считая, что ему под силу заняться альпинизмом, невзирая на возраст. Как только представилась возможность, его перенесли в более безопасное место, в Лаутербруннен, но поговорить там по-прежнему было не с кем, если не считать сиделки и врача-швейцарца, раз в три дня совершающего восхождение на гору, чтобы проведать пациента. «Хорейшо Джонс» умолял меня, если я найду время, приехать и провести с ним недельку. Для оплаты расходов он приложил к письму чек на сотню фунтов, лишив меня возможности отговориться отсутствием средств. Он похвалил мою первую книгу, которую прочитал, и просил телеграфировать о своем решении, для чего указал свое настоящее имя — как я и подозревал, он оказался одной из наиболее известных фигур в финансовых кругах. Мое время теперь принадлежало мне, и я телеграммой сообщил ему, что прибуду в следующий понедельник.

Он лежал на солнце возле хижины, когда я прибыл туда ближе к вечеру, после трехчасового восхождения вместе с носильщиком, нагруженным моим немногочисленным багажом. «Хорейшо Джонс» не мог даже пошевелить рукой, но его удивительные блестящие глаза смотрели приветливо.

— Хорошо, что вы смогли приехать, — произнес он. — Близких родственников у меня нет, а мои, если так можно выразиться, друзья — до слез нудные дельцы. И потом, они не те люди, с которыми мне сейчас хотелось бы поговорить.

Он всецело примирился с приближением смерти. Бывали моменты, когда мне казалось, что он ждет ее с нетерпением и благоговейным любопытством. Стараясь подбодрить его, как принято, я заявил, что пробуду с ним, пока мы не вернемся в лоно цивилизации вместе, но он лишь рассмеялся.

— Я не вернусь, — возразил он. — По крайней мере этим путем. А что будет дальше с этими переломанными костями — не ваша и не моя забота. Места здесь подходящие, чтобы умирать. Здесь хорошо думается.

Непросто сочувствовать тому, кто совершенно равнодушен к собственной участи. Мир по-прежнему вызывал у него живой интерес — за пределами его привычной сферы: он дал мне понять, что вытеснил из головы всякие воспоминания о ней. Ему не терпелось поговорить о будущем с его проблемами, возможностями, новыми событиями и обстоятельствами. Он казался совсем молодым человеком, у которого вся жизнь впереди.

Однажды вечером, незадолго до его конца, мы остались вдвоем. Дровосек с женой отправились вниз, в долину, проведать детей, а сиделка ушла пройтись, оставив пациента под моим присмотром. Перед ее уходом мы вдвоем перенесли его на излюбленное место у боковой стены хижины, откуда открывался вид на возвышающуюся громаду Юнгфрау. Тени удлинялись, и казалось, что гора в мрачном молчании надвигается на нас.

Я не сразу заметил его пронзительный взгляд, устремленный на меня, а когда заметил, то ответил на него.

— Интересно, встретимся ли мы вновь, — произнес он, — и, что еще важнее, вспомним ли друг друга.

На миг я озадачился. Мы не раз обсуждали мировые религии, и всякий раз оказывалось, что к ортодоксальным верованиям он относится с насмешливым пренебрежением.

— За последние несколько дней мной завладело одно ощущение, — продолжал он. — Первый его проблеск я почувствовал, когда впервые увидел вас на пароходе. Мы были студентами-однокашниками, мы учились вместе. Не знаю, по какой причине, но мы очень сблизились. Там была женщина. Ее сжигали на костре. Была толпа, внезапная темнота и ваши глаза прямо перед моими.

Видимо, это был некий гипноз, потому что, пока он рассказывал, неотрывно глядя мне в глаза, мне вдруг привиделись узкие улочки, заполненные странной толпой, крашеные дома, каких я никогда не видывал, и неотступный страх, прячущийся в тени повсюду. Я встряхнулся, надеясь вырваться из плена наваждения, но тщетно.

— Так вот что вы имели в виду тем вечером на Гоортгассе, — откликнулся я. — Вы в это верите?

— Любопытный случай приключился со мной в детстве, — продолжал он. — В то время мне было от силы лет шесть. Мы с родителями ездили в Гент — кажется, в гости к кому-то из родных. Однажды мы побывали в замке. В то время он представлял собой руины, теперь его отреставрировали. Мы заглянули в помещение, где некогда был зал заседаний. Я улизнул в дальний конец огромного зала, неизвестно почему нажал какую-то пружину, замаскированную в кладке, и вдруг со скрежетом открылась потайная дверь. Помню, как я юркнул в нее, оглянулся: никто на меня не смотрел, — и скрылся за дверью, закрыв ее за собой. Куда идти, я чувствовал инстинктивно. Я сбежал по лестнице и двинулся по темным коридорам, где мне пришлось ощупывать стены, пока на повороте я не нашел узкую дверь. Мне была известна комната, находящаяся за ней. Ее фотографии опубликовали спустя много лет, когда потайную комнату обнаружили, и она оказалась точно такой, какой представилась мне, когда я потайным ходом проделал путь под городской стеной и вышел к домику на Ауссермаркт.

Открыть дверь я не смог: ее придавили с другой стороны какие-то камни. Боясь наказания, я бросился обратно в зал совета, а когда вернулся, там уже никого не было. Меня искали в других помещениях замка. О своем приключении я так никому и не рассказал.

В любое другое время я бы только посмеялся. Позднее, вспоминая, что он рассказывал тем вечером, я отверг эту историю целиком как вымысел, плод детского воображения, но в тот момент удивительные блестящие глаза словно заворожили меня. Их взгляд оставался неподвижным, под этим взглядом я сидел на низких перилах веранды, глядя на его бледное лицо, которое уже начинала красить в свои цвета смерть.

У меня создалось впечатление, что этими рассказами он пытается втиснуть в мою память воспоминания о нем. Они казались средоточием его самого, его душой. Нечто бесформенное, но тем не менее отчетливое, материализовалось передо мной. Я испытал почти физическое облегчение, когда спазм боли вынудил моего собеседника отвести от меня взгляд.

— Когда меня не станет, вы найдете письмо, — после минутного молчания продолжал он. — Я подумал, что вы можете задержаться в пути или что мне не хватит сил все вам рассказать. Мне казалось, из всех моих знакомых, не принадлежащих к деловым, только вы не отмахнетесь от моих слов, не сочтете их абсурдом. А я рад, что умираю в здравом уме и твердой памяти, и прошу вас это запомнить. Всю жизнь я боялся старости и постепенного умственного упадка. В то же время мне всегда казалось, что я умру более или менее внезапно, продолжая владеть собой. И я всегда благодарил за это Бога.

Он закрыл глаза, но я сомневался, что он засыпает; немного погодя вернулась сиделка, мы перенесли его в дом. Больше разговоров мы не вели, хотя по его желанию следующие два дня я продолжал читать ему. На третий день он умер.

Я нашел письмо, о котором он говорил, — он сам объяснил, где его искать. К нему была приложена пачка купюр, которые он оставил мне, и совет потратить их как можно быстрее.

«Если бы я не любил Вас, — говорилось далее в письме, — то оставил бы Вам доход и Вы благословляли бы меня, вместо того чтобы проклинать как человека, который испортил Вам жизнь».

Он считал наш мир школой, в которой создаются люди, а силу — неотъемлемым качеством человека. В этих убеждениях можно усмотреть глубокую религиозность. Несомненно, в те времена его могли счесть теософом, однако свои убеждения он выработал сам и приспособил к своему кипучему, воинственному нраву. Люди нужны Богу, чтобы служить и помогать ему. Поэтому посредством многочисленных перемен на протяжении веков Бог дарует людям жизнь, чтобы в соперничестве и борьбе они неуклонно наращивали силу, чтобы тот, кто оказался самым достойным, сталкивался с более суровыми испытаниями, скромным стартом, значительными препятствиями. Венец добродетели — непрерывная череда побед. Видимо, он убедил себя в том, что он один из избранных, предназначенных для великих свершений. Во времена фараонов он был рабом, в Вавилоне — жрецом, он взбирался по веревочным лестницам при разграблении Рима, пробивал себе путь в советы правителей, когда Европа представляла собой поле боя для враждующих племен, рвался к власти в эпоху Борджиа.

Думаю, почти у каждого из нас порой возникают навязчивые мысли о неожиданно знакомых, хоть и далеких вещах; в такие минуты все мы гадаем, воспоминания это или видения. Взрослея, мы отмахиваемся от них: их вытесняет настоящее с его обилием насущных интересов, — но в молодости наши видения гораздо настойчивее. А у «Хорейшо Джонса» они сохранились, проросли в реальность. Его недавнее существование, завершившееся под белой простыней в хижине дровосека, под мое чтение, было лишь одной из глав его истории, а он уже с нетерпением ждал следующей.

В письме он задавался вопросом, есть ли у него право голоса при выборе. В любом случае результат вызывал у него острое любопытство. Втайне он предвкушал новые возможности и более обширный опыт. В какой форме явится ему и то и другое?

Письмо заканчивалось неожиданной просьбой: по возвращении в Англию мне следовало думать о нем — не об умершем человеке, которого я знал, еврейском банкире со знакомым мне голосом, манерой речи и поведения, со всеми присущими ему чертами, кроме стиля в одежде, а как о живом существе, душе, которая будет стремиться ко мне и, возможно, преуспеет в своем стремлении.

Письмо дополнял постскриптум, которому в то время я не придал значения. «Хорейшо Джонс» купил хижину, в которой умер. После его похорон хижина должна была опустеть.

Я свернул письмо, положил его к другим бумагам и зашел в хижину, чтобы еще раз взглянуть на тяжелое, грубо вылепленное лицо. Оно могло бы послужить скульптору моделью олицетворения силы. Казалось, этот человек победил смерть и просто уснул.

Я сделал все, о чем он просил. Сказать по правде, я не смог бы не выполнить эту просьбу — думал о нем постоянно. Возможно, этим все и объясняется.

Путешествуя на велосипеде по Норфолку, однажды днем, спасаясь от надвигающейся грозы, я вынужден был постучать в дверь одинокого коттеджа у края выгона. Меня впустила хозяйка, добродушная и суетливая; извинившись, она удалилась в другую комнату, где продолжала гладить белье. Считая, что, кроме меня, в комнате никого нет, я стоял у окна и смотрел, как хлещет ливень. Спустя некоторое время я неизвестно почему обернулся и увидел в темном углу комнаты ребенка, сидящего на высоком стульчике у стола. Перед ребенком лежала раскрытая книга с картинками, но смотрел он на меня. Из другой комнаты доносились шаги хозяйки и шорох белья. За окном размеренно шумел дождь. Ребенок смотрел на меня большими круглыми глазами, полными трагизма. Я заметил, что его маленькое тело искалечено. Он не шевелился и не издавал ни звука, но мне казалось, что своим необыкновенно тоскливым взглядом он что-то пытается сказать. Передо мной возникло нечто невидимое моим глазам, но определенно присутствующее рядом, в этой комнате. Это был человек, которого прежде я видел умирающим в хижине под склонами Юнгфрау, но с ним что-то произошло. Движимый интуицией, я подошел к ребенку и взял его на руки; он всхлипнул, худые морщинистые ручонки обвили мою шею, и прильнул ко мне с плачем — жалобным, тихим, горестным плачем.

Услышав его, пришла хозяйка — привлекательная, здоровая и крепкая с виду женщина, — взяла из моих рук ребенка и успокоила.

— Иной раз он уж так себя жалеет, — объяснила она, — то есть мне так чудится. Сами видите, ему ни с другими ребятишками побегать, ни заняться чем-нибудь — все больно.

— Несчастный случай? — спросил я.

— Нет, — ответила она. — Таких крепких мужчин, как его отец, во всей округе не сыщешь. Говорят, Божья кара. А за что, не ведаю. Мальчонки послушнее свет не видывал, он смышленый, понятливый, когда его не мучают боли. И рисует отлично.

Гроза закончилась. На руках ребенок притих, а когда я пообещал приехать опять и привезти ему новую книжку с картинками, осунувшееся личико осветила благодарная улыбка. Однако он так и не заговорил.

Я продолжал поддерживать связь с этой семьей из чистейшего любопытства. С годами малыш выправлялся, постепенно ощущение, возникшее у меня при нашей первой встрече, отступало на второй план. Иногда я говорил с ребенком языком писем умершего человека в надежде случайно пробудить в нем воспоминания, и раз или два в его кротких, трогательных глазах появлялось выражение, которое я видел раньше, однако оно быстро пропадало, и, в сущности, с трудом верилось, что этот маленький курьез в человеческом обличье, с его беспомощностью, внушающей жалость, как-то связан с сильным, порывистым, воинственным духом, который на моих глазах покинул тело в хижине, окруженной безмолвными горами.

Ребенку доставляло радость только рисование. Невольно думалось, что, будь у него здоровье, он мог бы прославиться. Его рисунки всегда были талантливы и оригинальны, но при этом оставались рисунками инвалида.

— Мне никогда не стать великим, — однажды сказал он мне. — Я вижу удивительные сны, а когда хочу нарисовать их, что-то мешает. Как будто в последний момент чья-то рука дотягивается и хватает за ногу. У меня есть желание, но нет сил. Это ужасно — очутиться в одном ряду со слабаками.

Последнее слово врезалось в мою память. Его мог выбрать человек, знающий, что он слаб; парадокс, но надо быть по-настоящему сильным, чтобы признать свою слабость. Размышляя об этом, а также о его терпеливости и кротости, я вдруг вспомнил постскриптум из письма, значения которого прежде не понимал.

В то время моему подопечному было двадцать три или двадцать четыре года. Его отец умер, сам он жил в убогом пансионе в Южном Лондоне и обеспечивал себя и мать напряженной работой, за которую платили гроши.

— Я хочу, чтобы вы на несколько дней съездили со мной отдохнуть, — сказал я ему.

Уговорить его принять от меня помощь было непросто, так как он, несмотря на всю свою ранимость и чувство вины, обладал гордостью. Но в конце концов я добился своего, убедив его, что поездка поможет ему в работе. Физически она обошлась ему недешево, так как любое движение причиняло ему боль, но все мучения возместила перемена обстановки, новые пейзажи и незнакомые города, а когда однажды утром я разбудил его пораньше и он впервые увидел далекие горы на фоне рассветного неба, его глаза заблестели по-новому.

Хижины мы достигли к концу дня. Я заранее позаботился о том, чтобы мы могли остаться в ней вдвоем. Наши потребности были просты, за время своих странствий я научился обходиться без посторонней помощи. Я не объяснял спутнику, зачем привез его сюда, отговаривался только красотой здешних мест и тишиной. В хижине я намеренно оставлял его одного как можно чаще — оправданием мне служили продолжительные прогулки, — и хотя он неизменно радовался моему возвращению, я чувствовал, что в нем нарастает жажда одиночества.

Однажды вечером я забрел дальше, чем рассчитывал, и сбился с пути. В таком окружении исследовать незнакомые тропы в темноте было небезопасно, но, к счастью, я нашел заброшенный сарай, где и выспался в куче соломы.

Вернувшись, я застал моего спутника сидящим возле хижины, и он приветствовал меня с таким видом, словно ждал моего прихода только сейчас, а не накануне вечером. Он просто догадался, что случилось, объяснил он, и не встревожился. Днем я заметил, что он исподтишка наблюдает за мной, а вечером, когда мы сидели на его излюбленном месте возле хижины, он повернулся ко мне:

— Думаете, это правда? И мы с вами много лет назад действительно сидели здесь и беседовали?

— Не могу сказать, — ответил я. — Знаю только, что он умер здесь, если смерть вообще существует, и что с тех пор здесь никто не жил. По-моему, до нашего приезда эту дверь ни разу не открывали.

— Они всегда были со мной, эти сны и видения. Но я отгонял их. Они казались такими нелепыми. Всякий раз они сулили мне богатство, власть, победу. Жизнь становилась такой легкой.

Он накрыл узкой ладонью мою руку. В его глазах появилось новое выражение, полное надежды, почти радости.

— Знаете, что мне кажется? — сказал он. — Вы, наверное, будете смеяться, но здесь мне в голову пришла мысль: Бог нашел мне прекрасное применение. Успех делал меня слабым. Вот он и даровал мне слабость и неудачи, чтобы я научился силе. Быть сильным — великое дело.


Сильвия из писем

Старый Эб Геррик — так его звали почти все — не то чтобы достиг преклонных лет: прозвище скорее выражало симпатию, чем напоминало о возрасте. Он жил в старинном — само собой, по меркам Нью-Йорка — доме на южной стороне Западной Двенадцатой улицы; когда-то квартал был весьма фешенебельным, но с тех пор утекло немало воды. Дом вместе с миссис Траверз завещала ему незамужняя тетка. Конечно, такое жилье как «квартира», даже с точки зрения журналиста, больше пристало холостяку с незатейливыми привычками, но существующее положение вещей имело свои удобства, поэтому вот уже пятнадцать лет Эбнер Геррик жил и работал в собственном доме.

Однажды вечером Эбнер Геррик вернулся на Западную Двенадцатую улицу после трехдневной отлучки и привел с собой девчушку, закутанную в шаль, а также принес деревянный ящик, перевязанный бечевкой. Ящик он водрузил на стол, а юная леди, выпутавшись из шали, отошла к окну и уселась лицом к комнате.

Миссис Траверз сняла ящик — совсем небольшой и легкий — со стола, переставила на пол и застыла в ожидании.

— Эта юная леди, — объяснил Эбнер Геррик, — мисс Энн Кавана, дочь… одного из моих давних друзей.

— А-а! — отозвалась миссис Траверз и умолкла, ожидая продолжения.

— Мисс Кавана, — продолжил Эбнер Геррик, — пробудет у нас… — Насколько затянется визит мисс, он не представлял. Фраза осталась незаконченной, Эбнер Геррик спасся, перейдя к более насущным вопросам: — Что со спальней на втором этаже? Она готова? Простыни проветрены и все такое?

— Можно и приготовить, — откликнулась миссис Траверз голосом, полным сдержанного осуждения.

— Если вы не возражаете, миссис Траверз, мы хотели бы лечь в постель как можно скорее. — В силу привычки Эбнер С. Геррик в обиходе пользовался журналистским «мы». — Мы весь день провели в дороге и очень устали. А завтра утром…

— А я хочу ужинать, — перебила мисс Кавана, не двигаясь со своего места у окна.

— Ну разумеется, — согласился хозяин дома, делая вид, будто как раз собирался предложить гостье перекусить. На самом-то деле про ужин он совсем забыл. — Прямо сейчас и поужинаем, а там и комната будет готова. Может, будешь?..

— Миссис Траверз, будьте добры, яйцо всмятку и стакан молока, — перебила мисс Кавана все с того же места.

— Сейчас принесу, — отозвалась миссис Траверз и вышла, унося с собой ящичек.

Так в этой истории появилась Энн Кавана восьми лет от роду, или, как сказала бы сама мисс Кавана, если бы спросили у нее, — восьми лет и семи месяцев, ибо она предпочитала точность. В то время Энн Кавана еще не была красивой. Черты ее лица казались слишком резкими, маленький заостренный подбородок весьма рискованно выступал вперед. Недостатки искупали только большие темные глаза. Но прямые брови над ними выражали слишком явную готовность нахмуриться. А желтоватый цвет лица и невразумительные волосы лишали Энн Кавана обаяния ярких красок, обычно придающих молодости притягательность даже при наличии изъянов. Сказать по правде, не стоило рассчитывать и на то, что приятная легкость нрава поправит положение.

— Своенравная, несносная негодница — вот кто она такая, — заявила миссис Траверз после одного из многочисленных испытаний силы, из которого, как всегда, победительницей вышла мисс Кавана.

— В отца, — пояснил Эбнер Геррик, понимая, что возразить ему нечего.

— Как бы там ни было, это прискорбно, — отрезала миссис Траверз.

С самим дядей Эбом, как называла его Энн, она временами бывала нежна и покладиста, но, как не преминула указать миссис Траверз, одно это еще не делало ей чести.

— Если бы ты обладала чувствами, какими обычно наделены маленькие христиане, — втолковывала ей миссис Траверз, — то целыми днями пеклась бы только о том, как отблагодарить его за любовь и доброту к тебе, а не доставлять головную боль по десять раз на неделе, как делаешь ты. Ты неблагодарная мартышка, и когда его не станет, ты…

Тут мисс Кавана, не в силах слушать продолжение, убегала наверх, запиралась в своей комнате и предавалась рыданиям и раскаяниям. Однако она остерегалась выходить за дверь, пока к ней не возвращалось обычное дурное расположение духа, чтобы, если представится возможность, вновь вступить в противоборство с миссис Траверз, не поддаваясь чувствам.

Однако слова миссис Траверз пустили корни глубже, чем рассчитывала эта добрая дама, и однажды вечером, когда Эбнер Геррик сидел за своим столом и в письменной форме язвительно распекал президента за недостаток решительности и твердости в вопросах тарифов и пошлин, Энн обвила тонкими ручками его шею, потерлась желтоватой щечкой о правый бакенбард и обратила внимание дяди на иную проблему.

— Вы неправильно воспитываете меня, так нельзя, — объяснила Энн. — Вы слишком часто уступаете мне и никогда не браните.

— Не браню? — возмущенно воскликнул Эбнер. — Да я же только этим и…

— Ну разве это брань? — прервала его Энн. — Зря вы так. Если вы мне не поможете, я вырасту противнее некуда.

Как недвусмысленно указала Энн, с этой задачей никому другому не справиться. Если Эбнер подведет ее, рассчитывать ей не на что: в конце концов она станет дрянной женщиной, которую ненавидят все, в том числе и она сама. А это прискорбно. От этой мысли на глаза Энн навернулись слезы.

Эбнер признал обоснованность ее жалоб и пообещал начать с чистого листа. Он и вправду решил взяться за дело, но, подобно многим другим кающимся грешникам, обнаружил, что столь нелегкий подвиг ему не по плечу. Возможно, он преуспел бы, если бы не ее глубокие нежные глаза под ровными бровями.

— На маму ты почти не похожа, — однажды объяснил он Энн, — только глазами. Глядя в твои глаза, я почти вижу твою маму.

Он курил трубку, сидя у камина, а Энн, которой давно полагалось лежать в постели, пристроилась на подлокотнике его кресла, продавливая каблучками ямы в потертой кожаной обивке.

— Мама была красивая, да? — спросила Энн.

Эбнер Геррик выпустил облачко дыма и долго смотрел, как он клубится.

— В некотором смысле да, — согласился он. — Очень красивая.

— В некотором смысле? Что это значит? — резким тоном потребовала ответа Энн.

— Красота твоей мамы была духовной, — растолковал Эбнер. — В ее глазах отражалась душа. А характер прекраснее, чем у твоей мамы, невозможно и представить. Когда я думаю о ней, — продолжал он после паузы, — то неизменно вспоминаю строки Вордсворта…

И он процитировал поэта — негромко, но вполне отчетливо для острого слуха. Мисс Кавана смягчилась.

— Вы ведь любили мою маму? — благосклонно спросила она.

— Да, полагаю, любил, — задумчиво отозвался Эбнер, продолжая следить за тем, как клубится дым.

— «Полагаю»? То есть? — вскинулась Энн. — Вы что, сами не знали?

Вопрос был задан таким тоном, что Эбнер прервал приятные раздумья.

— Я очень любил твою маму, — сказал он, с улыбкой глядя на девочку.

— Почему же тогда не женились на ней? Неужели она бы вам отказала?

— Я так и не сделал ей предложения, — признался Эбнер.

— Почему? — строго осведомилась Энн.

На миг он задумался.

— Ты не поймешь.

— Пойму, — возразила Энн.

— Нет, не поймешь, — так же резко ответил он. Оба постепенно начинали терять терпение. — И ни одна женщина не поймет.

— А я не женщина, — напомнила Энн, — и я очень умная. Вы сами так говорили.

— Умная, да не настолько, — проворчал Эбнер. — И кстати, тебе давно пора спать.

Она так разозлилась, что стала воплощением вежливости. Случалось с ней и такое. Соскользнув с подлокотника, она встала перед креслом — прямая застывшая фигурка, символ будущей женственности.

— Думаю, вы совершенно правы, дядя Геррик. Доброй ночи!

Но на пороге она, не удержавшись, выпалила:

— А вот если бы вы были моим отцом, тогда она, может, и не умерла бы. Как некрасиво с вашей стороны!

Она ушла, а Эбнер с потухшей трубкой в руках засмотрелся на огонь. Наконец улыбка обозначилась в уголках его губ, но прежде чем они растянулись, он со вздохом прогнал ее.

Следующие день или два Эбнер опасался возобновления разговора, но Энн, похоже, забыла о нем, а со временем разговор изгладился и в памяти Эбнера. Вплоть до одного вечера спустя некоторое время.

Утром ему принесли письма из Англии. Такие письма он получал регулярно, и Энн заметила, что он читает их первыми, раньше всей прочей корреспонденции. Одно письмо он перечитал дважды, а потом Энн, которая притворялась, будто читает газету, почувствовала на себе дядин взгляд.

— Я тут подумал, милая, — заговорил Эбнер, — что тебе, должно быть, очень тоскливо здесь совсем одной.

— Было бы тоскливо, — поправила Энн, — будь я здесь совсем одна.

— Я о том, что в доме нет твоих ровесников, с которыми можно и поболтать, и… поиграть.

— Вы забыли, что мне уже почти тринадцать?

— Господи помилуй! — ахнул Эбнер. — Как время-то летит!

— Кто она? — спросила Энн.

— Не «она», а «он», — объяснил Эбнер. — Два года назад бедняга лишился матери, а теперь и его отец умер. Вот я и подумал… Словом, мне пришло в голову, что мы могли бы приютить его на время. Позаботиться о нем. Что скажешь? Тогда и дом оживет, разве не так?

— Посмотрим, — ответила Энн.

И она умолкла, а Эбнер, которому не давала покоя совесть, с тревогой уставился на нее. Наконец девочка подняла голову.

— Какой он? — спросила она.

— Да я и сам не прочь узнать. Подождем и увидим. Но его мама — да, его мама, — повторил Эбнер, — была прекраснейшей из женщин, каких я когда-либо видел. Если он хоть немного похож на нее в девичестве… — Фраза осталась незаконченной.

— Так вы не видели ее с тех самых пор? Когда она была молодой? — полюбопытствовала Энн.

Эбнер покачал головой.

— Она вышла за англичанина. А он увез ее с собой в Лондон.

— Не люблю англичан, — заявила Энн.

— У них есть свои достоинства, — не согласился Эбнер. — И потом, говорят, мальчики часто похожи на матерей. — Эбнер встал и собрал письма.

Остаток того дня Энн провела в несвойственной ей задумчивости. А вечером, когда Эбнер на минутку отложил перо, чтобы раскурить трубку, Энн вошла к нему и присела на уголок стола.

— Потому вы и не женились на маме?

В тот момент Эбнер был поглощен мыслями о Панамском канале.

— На маме? — переспросил он. — Какой маме?

— На моей. Наверное, все мужчины такие.

— О чем ты говоришь? — встрепенулся Эбнер, разом забыв о Панамском канале.

— Вы всем сердцем любили мою маму, — холодно, с расстановкой объяснила Энн. — Она всегда напоминала вам идеал женщины, о котором писал Вордсворт.

— Кто тебе сказал? — возмутился Эбнер.

— Вы.

— Я?

— В тот день, когда вы забрали меня от мисс Кару, потому что она со мной не справлялась, — известила его Энн.

— Боже милостивый! Неужто два года назад! — Эбнер призадумался.

— Три, — поправила Энн. — Без нескольких дней.

— Мне бы такую память, — проворчал Эбнер.

— Вы говорили, что так и не сделали ей предложения, — неумолимо продолжала Энн, — но не объяснили почему. Сказали, что я все равно не пойму.

— Моя вина, — сквозь зубы пробормотал Эбнер. — Я совсем забыл, что ты еще дитя. Ты задавала вопросы, о каких и понятия не должна была иметь, а я по глупости отвечал тебе.

Крошечная слезинка выкатилась из-под ресниц незамеченной и ускользнула на щеку. Он утер ее и взял лапку Энн в обе руки.

— Я всем сердцем любил твою маму, — торжественно произнес он. — Я любил ее с самого детства. Но ни одна женщина не способна понять, какую власть над мужчиной имеет красота. Видишь ли, мы так устроены. Таков соблазн природы. Конечно, потом я напрочь обо всем забыл, но было уже слишком поздно. Ты простишь меня?

— Но вы до сих пор любите ту женщину, — возразила Энн сквозь слезы, — иначе не позвали бы его сюда.

— Ей так трудно жилось, — умоляюще произнес Эбнер. — Чтобы хоть немного утешить ее, я дал ей слово, что всегда буду заботиться о мальчике. Ты мне поможешь?

— Попробую, — ответила Энн тоном, который говорил: «Но ничего не обещаю».

По прибытии Мэтью Поула положение к лучшему не изменилось. Он был безнадежным и неисправимым англичанином. По крайней мере так определила Энн. Застенчивость и впечатлительность — невыносимое сочетание. Обладателю этих качеств они придают глупый и напыщенный вид. Мальчик, детство которого прошло в одиночестве, вдобавок был необщительным и плохо приспособленным к жизни. Мечтательность и живое воображение побуждали его долгое время проводить в молчании; он предпочитал продолжительные одинокие прогулки. Впервые за все время знакомства Энн и миссис Траверз сошлись во мнении.

— Самодовольный щенок, — фыркнула миссис Траверз. — На месте твоего дяди я подыскала бы ему работенку в Сан-Франциско.

— Понимаете, Англия — туманная страна, — попыталась найти ему оправдание Энн. — Может, потому они и становятся такими.

— Жаль, что их не переделаешь, — заметила миссис Траверз.

Шестнадцать лет для мальчишек — переходный возраст. Добродетели, которые еще не успели толком проявиться, спасаются бегством от родительских пороков. Гордость — превосходное качество, залог отваги и терпения — еще спеленута надменностью. Искренность изъясняется языком грубостей. Самой доброте грозит опасность быть принятой за неслыханную дерзость и неуместную назойливость.

Именно доброта, неподдельное желание приносить пользу побудили его указать Энн на ее несомненные изъяны и недостатки, придали ему сил, чтобы взяться за ее воспитание и объяснить, как ей следует вести себя. Миссис Траверз давным-давно умыла руки. Дядя Эб, как начал называть его и Мэтью, тоже оказался тряпкой. Мэтью полагал, что провидение нетерпеливо дожидалось его приезда. Поначалу Энн решила, что это новая манера шутить, а когда выяснила, что он настроен серьезно, то поставила перед собой задачу исцелить его. Но выполнить ее не сумела. Мэтью подошел к делу чересчур добросовестно. Инстинкты вожака, философа и друга человечества уже были слишком сильны в нем. Бывали моменты, когда Эбнер почти жалел, что Мэтью Поул-старший скончался так рано, однако надежды не терял.

В глубине души он надеялся, что дети его любимых сблизятся и будут вместе. Нет никого сентиментальнее здравомыслящего старого холостяка. Он представлял, как они объединяются, чтобы противостоять его непоследовательности, в мечтах уже слышал топот крошечных ножек по лестнице. Для будущих малышей он, в сущности, дедушка. Гордясь своей хитростью и скрывая мечты, он считал, что ничем не выдает себя, но недооценил понятливость Энн.

Целыми днями она не спускала с Мэтью глаз, наблюдала за ним из-под длинных ресниц, молча выслушивала каждое слово, тщетно пытаясь отыскать в нем достоинства. О великодушных намерениях Энн он и не подозревал. Но его не покидало смутное ощущение, будто бы его оценивают и критикуют. Оно даже вызывало досаду.

— Я стараюсь, — вдруг ни с того ни с сего заявила Энн однажды вечером. — Никто и не догадывается, как я стараюсь не испытывать к нему неприязни.

Эбнер вскинул голову.

— Иногда, — продолжала Энн, — я говорю себе, что у меня почти получилось. А потом он вытворяет что-нибудь такое, что сводит все усилия на нет.

— Что же он вытворяет? — спросил Эбнер.

— Не могу объяснить, — призналась Энн. — Если я скажу, можно подумать, что во всем виновата я. Как глупо! А как высоко он себя ставит! И ведь не поймешь почему! Спрашиваю его — не объясняет.

— Ты правда спрашивала? — уточнил Эбнер.

— Да, мне хотелось узнать. Я думала, вдруг в нем найдется что-то такое, что понравится мне.

— А зачем ему тебе нравиться? — допытывался Эбнер, гадая, о чем еще догадалась Энн.

— Ну я же понимаю, — чуть не плача, откликнулась Энн, — вы надеетесь, что я выйду за него, когда вырасту. А я не хочу. Значит, я неблагодарная.

— Сперва надо еще вырасти, — попытался утешить ее Эбнер. — И если он тебе в самом деле не нравится, я совсем не хочу, чтобы ты выходила за него.

— Вы были бы так счастливы… — всхлипнула Энн.

— Да, но не забывай, что надо подумать и о юноше, — засмеялся Эбнер. — А вдруг он против?

— Против, я точно знаю, — убежденно заявила Энн, не переставая плакать. — Он ничем не лучше меня.

— Ты говорила с ним об этом? — Эбнер вскочил.

— Просила не жениться на мне, — объяснила Энн. — И сказала, что он бессердечное чудовище, если он даже не попытается полюбить меня, хотя и знает, что вы меня любите.

— Умно придумано, — проворчал Эбнер. — И что он на это ответил?

— Во всем признался. — Энн возмущенно вспыхнула. — Сказал, что пытался.

Эбнеру удалось убедить ее, что путь достоинства и добродетели предписывает выкинуть из головы весь этот разговор и тему в целом.

Он совершил ошибку. Может, на контрасте с преклонным возрастом молодость и выглядит привлекательно, однако она нетерпима к противоположностям. Надо отослать Мэтью. Пусть приезжает на выходные. Возможно, вблизи они невольно видят друг в друге лишь изъяны; требуется расстояние, чтобы заметить красоту. Мэтью не помешает слегка пообтесаться, только и всего. Общаясь с другими людьми, он сам не заметит, как от его самодовольства не останется и следа. А в остальном он порядочный юноша, здравомыслящий и принципиальный. И неглупый: Эбнер не раз слышал от него неожиданные суждения. С возрастом начинала меняться и Энн. Видя ее изо дня в день, Эбнер почти ничего не замечал, но бывали случаи, когда она стояла перед ним, раскрасневшаяся от быстрой ходьбы, склонялась, чтобы поцеловать его, а потом будто начинала пританцовывать, и Эбнер растерянно и озадаченно моргал. Тонкие руки становились округлыми и упругими, желтоватое личико — оливковым, ранее сероватые, мышиного оттенка волосы потемнели, приобрели сочный каштановый оттенок. Глаза под ровными бровями всегда были ее лучшим украшением и по-прежнему напоминали Эбнер о ее матери, но теперь в них все чаще загорались новые, опасные искры.

«Съезжу в Олбани, поговорю насчет него с Джеффсоном, — решил Эбнер. — А по субботам он сможет приезжать в гости».

Теперь уже невозможно узнать, удачен был этот замысел или нет. Осуществить его помешала нью-йоркская метель. Машины вязли в снегу, и Эбнер, возвращаясь домой после встречи в туфлях на тонкой подошве, подхватил простуду, которой поначалу пренебрег, в результате чего она и оказалась роковой.

Даже на смертном одре Эбнера не покидала тревога за близких. Притихшие дети сидели у окна. Эбнер отослал Мэтью с каким-то поручением, а потом поманил к себе Энн. Мальчика он тоже любил, но Энн была ему ближе.

— Скажи, ты больше не задумывалась о…

— Нет, — живо ответила Энн. — Вы же сказали, что не надо.

— Даже не думай в память обо мне совершить поступок, из-за которого ты будешь несчастна. Если мне доведется оказаться поблизости, — продолжал он с улыбкой, — я хочу увидеть, что сбылись твои мечты, а не мои. Ты будешь помнить об этом?

Насчет детей у него имелись и другие планы, но финал наступил гораздо раньше, чем он рассчитывал. Энн он завещал дом (к тому времени миссис Траверз уже получала небольшую пенсию) и сумму, которую при разумном вложении друг-адвокат счел вполне достаточной для ее нужд даже при условии… Друг-адвокат задержал взгляд на овальном личике с темными глазами и не договорил.

Эбнер написал Мэтью трогательное письмо и приложил к нему тысячу долларов. Он знал, что Мэтью, уже зарабатывающий на хлеб ремеслом журналиста, предпочел бы не брать ничего. Письмо следовало рассматривать как прощальный подарок. Деньги Мэтью решил потратить на путешествия: это не повредит журналистской карьере, объяснил он Энн, — но в глубине души вынашивал другие планы. Подарок дал ему возможность осуществить их.

Наконец наступил вечер, когда Энн, машущая платочком, увидела, как гигантский лайнер отошел от причала. Она смотрела ему вслед, пока огни не скрылись из виду, а потом вернулась на Западную Двенадцатую улицу. Завтра утром в этот дом вселятся незнакомые люди… Энн поужинала в кухне, в обществе сиделки, которую попросила остаться, а ночью, бесшумно выскользнув из своей комнаты, устроилась на полу, положив голову на подлокотник кресла, в котором любил посиживать Эбнер с вечерней трубкой, — почему-то это ее утешило. Тем временем Мэтью вышагивал под звездным небом по палубе огромного лайнера и строил планы на будущее.

Свои мечты он поверял лишь одной живой душе. Теперь она покоилась на кладбище у церкви и обратиться за ободрением ему было не к кому, кроме как к собственному сердцу. Но сомнения не мучили его. Он станет великим писателем. Его двухсот тысяч фунтов хватит, чтобы встать на ноги. А потом он совершит стремительное восхождение на вершину. Мэтью уверял себя, что поступил правильно, отвергнув журналистику, эту погибель литературы. Он повидает людей и большие города и напишет обо всем, что видел. Много лет спустя, обращая взгляд в прошлое, он сможет поздравить себя за то, что не ошибся в выборе стези. Он думал, что его восхождение на пик славы будет легким, но ему повезло гораздо больше. Выбранный путь провел его через нищету и одиночество, через крушение надежд и сердечные муки, длинные ночи, полные страха, когда гордость и уверенность покидали его и полагаться оставалось лишь на смелость.

Его великие стихи, его блестящие очерки отвергали так часто, что даже он сам утратил всякую любовь к ним. По предложению издателя, который отнесся к нему чуточку добрее прочих, он, принуждаемый необходимостью, писал небольшие, менее претенциозные вещицы. Он брался за них с горьким разочарованием, считая не более чем средством заработка. Своей фамилией он их не подписывал — под ними значилась подпись: «Астон-Роуэн». Так называлась деревушка в Оксфордшире, где он родился. Выбор был сделан случайно, это название годилось ничуть не хуже любого другого. Постепенно эта работа начала ему нравиться. В рассказы он превращал случайные эпизоды и людей, которых встречал, комедии и трагедии повседневности, в окружении которых жил, чувства, которые испытывал, а когда после их публикации в журнале издатель выразил готовность издать эти рассказы отдельной книгой, в нем возродилась надежда.

Но прожила она недолго. Немногочисленные дошедшие до него отзывы не содержали ничего, кроме насмешек. Ему не нашлось места даже в рядах литературных поденщиков!

В то время он жил в Париже, на шумной и смердящей улочке, начинающейся от набережной Сен-Мишель. С думой о Чаттертоне он подолгу простаивал на мостах, глядя вниз, на реку и утонувшие в ней огни, мерцающие в воде.

А потом однажды ему переслали письмо, отправленное на адрес издателя его единственной книги. Письмо было подписано только именем — Сильвия, — обратного адреса не значилось. Мэтью осмотрел конверт и увидел на штемпеле надпись «Лондон, юго-восток».

Такое письмо мог бы написать ребенок. У преуспевающего, сытого гения, знакомого с подобными посланиями, оно вызвало бы улыбку. Но отчаявшемуся Мэтью принесло исцеление. Сильвия нашла его книгу в пустом железнодорожном вагоне, и нравственные принципы не помешали ей унести чужую вещь с собой. На некоторое время книга была забыта, а потом, по чистейшей случайности, вновь попалась Сильвии под руку. Она полагала, что некий дух-скиталец — вероятно, дух того, кто хорошо знал, что значит быть одиноким, тосковать и почти сдаться, — осуществил весь этот маневр. Сильвии показалось, будто кто-то протянул ей в темноте сильную и бережную руку. Ей больше не казалось, что у нее нет друзей и т. п.

Мэтью помнил, что в книге упоминался журнал, в котором были впервые опубликованы его очерки. Сильвия не могла этого не заметить. Значит, он сможет ответить ей. Он придвинул стул к шаткому столу и писал всю ночь.

Долго думать ему не понадобилось. Слова приходили сами собой, впервые за долгое время он не боялся неприятия. Он писал главным образом о себе и немного — о ней, но почти всем, кто читал его спустя два месяца, казалось, что это написано о них. Издатель поблагодарил его очаровательным письмом, но в то время Мэтью беспокоило лишь одно: увидит ли его ответ Сильвия. Две недели он провел в тревоге, а потом получил от нее второе письмо. Оно оказалось более взрослым, чем первое. Она поняла, о чем говорится в рассказе, и ее слова благодарности вызвали у него почти такой же прилив удовольствия, с каким она читала его в журнале. Она призналась, что очень дорожила бы дружбой с ним, но еще больше радости ей доставляла мысль, что он нуждается в ней, что и ей есть чем поделиться. Как он и хотел, она писала о своих подлинных мыслях и чувствах. Сознание, что они никогда не встретятся, придавало ей смелости. Они станут товарищами лишь в стране грез.

Так начался удивительный роман Сильвии и Астона-Роуэна, и поскольку менять псевдоним было уже поздно, пришлось смириться с ним. Рассказы, стихи и очерки с тех пор появлялись в печати один за другим. Одно за другим к Мэтью приходили письма, которых он с такой тревогой ждал. Письма становились все увлекательнее и полезнее. Теперь их писала на диво разумная, мыслящая женщина широких взглядов, наделенная проницательностью и точностью суждений. Редкими похвалами в них стоило дорожить. Зачастую письма содержали только критику, умеренную симпатией и смягченную шутливостью. О своих бедах, невзгодах и опасениях Сильвия писала все реже и реже, и то лишь тогда, когда они оставались в прошлом, а она могла посмеяться над ними. Тончайшей лестью в его адрес прозвучал намек, что это Мэтью научил ее не уделять всему перечисленному лишнего внимания. Какими бы интимными и откровенными ни были ее письма, любопытно, что ему никак не удавалось вывести из них хоть сколько-нибудь отчетливый образ автора.

Смелая, добрая, нежная женщина. Самоотверженная и незлопамятная. Разносторонняя, способная радоваться и смеяться, а временами и просто веселая. Но отнюдь не идеальная. Чувствовалось, что у нее бывают вспышки гнева, что ее поступки порой неблагоразумны, а язычку присуща излишняя острота. Милая, спокойная, любящая женщина, но все-таки женщина: не стоило об этом забывать. Такой образ сложился у него при чтении писем. Однако он по-прежнему не знал, какие у нее глаза и волосы, какие губы, голос, смех и улыбка, руки и ноги.

Весной на Аляске, куда Мэтью отправился собирать материал для работы, он получил от нее последнее письмо. В то время никто из них еще не знал, что оно станет последним. В постскриптуме она извещала Мэтью, что покидает Лондон и в следующую субботу отплывает в Нью-Йорк, где намерена поселиться.

Он встревожил Мэтью, этот постскриптум. Долгое время он не мог понять почему. И вдруг среди бесконечных снежных пустошей его осенила догадка: Сильвия из писем — живая женщина! Она способна путешествовать, как он предположил, с сундуком, а то и с двумя-тремя, с кучей свертков. Способна покупать билеты, подниматься по трапу, ходить по палубе пошатываясь и, возможно, чувствуя легкий приступ морской болезни. Все годы, которые он прожил в ее стране грез, он и не подозревал, что мисс Некто каждое утро стоит перед зеркалом с горстью шпилек во рту. Прежде он никогда не думал, что ей приходится заниматься подобными вещами, и был потрясен. Он не мог отделаться от мысли, что с ее стороны это бестактно — оживать вот так внезапно, когда ее об этом никто не просил.

Он пытался справиться с новыми представлениями о ней и почти уже простил ее, когда новая мысль, еще более удивительная догадка обеспокоила его. Если Сильвия и вправду живая, почему бы ему не увидеться с ней и не поговорить? Пока она пряталась в своем тайном святилище, расположенном где-то в туманных закоулках на юго-востоке Лондона, он довольствовался ее письмами. Но теперь-то она переехала, теперь она не просто незнакомый голос, а женщина! Да, было бы любопытно увидеть, что она собой представляет. Он вообразил себе церемонию знакомства: «Мисс Некто, позвольте представить вам мистера Мэтью Поула». Она и не догадается, что он и есть Астон-Роуэн. Если она окажется молодой, красивой, полностью соответствующей его вкусам, Мэтью объяснит, кто он такой. Как она изумится, как обрадуется!

А если нет? Если она немолодая дурнушка? Известно, что у самых мудрых и остроумных женщин пробиваются усы. Глаза, в которых отражается красота духа, могут прятаться — и порой прячутся! — за толстыми стеклами очков. А вдруг она страдает несварением и у нее лоснится нос! Сохранят ли ее письма для него прежнее очарование? Нелепо думать, что они вдруг утратят его. И все-таки, а вдруг?

Риск был слишком велик. Тщательно и всесторонне обдумав проблему, Мэтью решил отправить Сильвию обратно в страну грез.

Но почему-то возвращаться в страну грез она не пожелала и настояла на своем праве остаться в Нью-Йорке в виде живой, дышащей женщины.

Ладно, пусть, но как теперь искать ее? Предположим, Мэтью мог бы в поэтической форме сообщить ей, что не прочь встретиться. Согласится ли она? И если да, как ему следует вести себя, если результаты осмотра окажутся неблагоприятными для нее? Позволительно ли сказать ей: «Спасибо, что разрешили увидеть вас. Это все, чего я хотел. Прощайте»?

Нет, она должна, она обязана, остаться в стране грез. Он забудет ее постскриптум, а в дальнейшем станет выбрасывать ее письма в корзину для бумаг не вскрывая. Простым усилием воли отослав Сильвию обратно в Лондон, сам Мэтью направился в Нью-Йорк, а оттуда в Европу, как он уверял себя. Но очутившись в Нью-Йорке, Мэтью понял: ничто не мешает ему задержаться в городе подольше, хотя бы для того, чтобы воскресить давние воспоминания.

Разумеется, если бы он всерьез вознамерился отыскать Сильвию, сделать это было бы проще простого, сопоставив дату на конверте со словами «корабль отплывает в следующую субботу». Пассажиры обязаны регистрироваться под своими полными именами и сообщать о предполагаемых дальнейших перемещениях в Америке. Сильвия — довольно редкое имя. При помощи одной-двух пятидолларовых купюр… Эта мысль пришла ему в голову впервые. Мэтью отмахнулся от нее и занялся поисками тихого отеля.

Нью-Йорк изменился меньше, чем он ожидал. Особенно Западная Двенадцатая улица: за окном такси она выглядела точно так же, как десять лет назад. Частные заведения постепенно завладевали ею, но не меняли внешний облик. На углу он ощутил укол совести, вспомнив, что ни разу не написал Энн. Честное слово, он собирался, но в первые годы борьбы и неудач мешала гордость. Энн всегда считала его болваном, он это чувствовал. И он решил подождать, когда сможет поделиться с ней радостью, написать о своем успехе и победе. А когда этот успех наконец медленно, почти незаметно был достигнут… Мэтью задумался: и вправду, почему он так и не написал ей? Довольно приятная девушка, по крайней мере в некоторых отношениях. Вот если бы еще поубавить ей высокомерия и своеволия! Вдобавок она обещала с возрастом похорошеть. Бывали моменты… Ему вспомнился один ранний вечер. Лампы еще не зажгли, Энн задремала, свернувшись клубочком в мягком кресле Эбнера и положив маленькую ручку на подлокотник. Руки у нее с малых лет были красивыми, разве что слишком худыми. В тот вечер Мэтью вышел из комнаты на цыпочках, стараясь не разбудить Энн. Это воспоминание вызвало у него улыбку.

А ее глаза под ровными бровями! Странно, что Энн вспомнилась ему только теперь. Может, нынешние жильцы знают, куда она переселилась. И если они порядочные люди, ему наверняка позволят побродить по дому. Он объяснит, что жил здесь, когда еще был жив Эбнер Геррик. В комнатах этого дома они с Энн порой старательно обменивались любезностями, а Эбнер делал вид, что читает, но сам краем глаза наблюдал за ними. Мэтью был бы не прочь посидеть в этой комнате несколько минут в полном одиночестве.

Он так задумался, что не заметил, как позвонил в дверь. Совсем молоденькая служанка приоткрыла ее и вопросительно уставилась на Мэтью. Он вошел бы, если бы служанка не преградила ему путь. Заметив это, Мэтью опомнился.

— Прошу прощения, — заговорил он, — не скажете ли, кто здесь теперь живет?

Маленькая служанка с нарастающим подозрением смерила его взглядом.

— Мисс Кавана здесь живет, — ответила она. — Что вам угодно?

Изумление было настолько велико, что лишило его дара речи. Еще мгновение — и маленькая служанка захлопнет дверь.

— Мисс Энн Кавана? — вовремя спохватился он.

— Да, так ее зовут. — Служанка слегка смягчилась.

— Не могли бы вы доложить ей, что пришел мистер Поул — мистер Мэтью Поул?

— Сначала узнаю, дома ли она, — ответила маленькая служанка и захлопнула дверь.

За несколько минут ожидания Мэтью успел прийти в себя, чему был несказанно рад. Дверь распахнулась внезапно.

— Проходите наверх, — сказала служанка.

Ее слова так живо напомнили ему об Энн, что он совсем успокоился и последовал за служанкой вверх по лестнице.

— Мистер Мэтью Поул, — сурово объявила она, впустила его в комнату и закрыла дверь за его спиной.

Энн, стоявшая у окна, обернулась и двинулась ему навстречу. Рукопожатиями они обменялись перед пустым креслом Эбнера.

— Стало быть, вы вернулись в свой старый дом, — заговорил Мэтью.

— Да, — кивнула она. — Все это время ему не везло, последние жильцы съехали на Рождество. Оставался лишь один выход, в том числе и с точки зрения экономии. А чем занимались вы все эти годы?

— А-а, скитался, — ответил он. — Зарабатывал на хлеб. — Для начала ему не терпелось узнать, какого она мнения о нем.

— И похоже, эта жизнь пришлась вам по душе, — заметила она, окинув взглядом его самого вместе с одеждой.

— Да, — согласился он. — Пожалуй, мне повезло больше, чем я заслуживаю.

— Отрадно слышать, — откликнулась Энн.

Он рассмеялся.

— А вы совсем не изменились, — продолжал он. — Только внешне.

— Разве не это важнее всего для женщины? — возразила Энн.

— Да, — подумав, признал он, — полагаю, что так.

Она стала красавицей, в этом не могло быть никаких сомнений.

— Надолго вы в Нью-Йорк? — спросила она.

— Нет, не очень.

— Не вздумайте снова уехать на десять лет, так и не рассказав мне, как жили все это время, — предупредила она. — В детстве мы не ладили, но ему будет спокойнее знать, что мы друзья. Иначе он расстроится.

Она говорила так серьезно, словно ожидала, что в любой момент может открыться дверь и дядя присоединится к ним. Мэтью невольно обвел взглядом комнату. Все в ней осталось прежним — потертый ковер, выцветшие шторы, мягкое кресло Эбнера, его трубка на каминной полке, рядом с вазочкой жгутов для раскуривания.

— Любопытно, — заметил он. — Оказывается, вы не лишены воображения и чувствительности. А я всегда считал вас практичной натурой, в которой нет ни капли сентиментальности.

— Возможно, в те времена мы и не знали друг друга толком.

Маленькая служанка внесла чай.

— А что вы поделывали все это время? — спросил он, придвигая стул к столу.

Она дождалась, когда служанка удалится.

— А-а, скиталась. Зарабатывала на хлеб.

— И похоже, эта жизнь пришлась вам по душе, — с улыбкой повторил он ее давешнюю фразу.

— Теперь уже все наладилось. А поначалу пришлось нелегко.

— Да. В жизни ничто не достается даром. Но неужели вы оказались в стесненных обстоятельствах? — спохватился он. — Я думал…

— Не осталось ничего, кроме этого дома.

— Сожалею, я не знал.

— Ох и поросята мы оба! — Она рассмеялась, словно отвечая на его мысли. — Несколько раз я порывалась написать вам. Я ведь сохранила ваш адрес. Нет, просить помощи я не собиралась — мне хотелось добиться победы своими силами, — но порой становилось слишком одиноко.

— Что же вы не написали?

Она задумалась.

— Выводы делать рановато, — снова заговорила она, — но мне кажется, вы изменились. Даже голос стал другим. А в детстве… помните, каким вы были занудой? Мне представлялось, что в ответ вы засыплете меня советами и наставлениями. А я не этого хотела.

— Понимаю, — кивнул он. — Хорошо, что вы справились. Чем же вы занимались? Журналистикой?

— Нет, для этого надо быть очень самоуверенной.

Она открыла бюро, которое всегда принадлежало ей, и протянула ему программку, гвоздем которой была «мисс Энн Кавана, контральто».

— А я и не знал, что у вас есть голос, — удивился Мэтью.

— Вы же сами то и дело жаловались на него, — напомнила она.

— Когда вы болтали без умолку, — поправил он. — Мне досаждало не качество голоса, а его количество.

Она рассмеялась.

— Да, мы не упускали случая повоспитывать друг друга, — признала она.

И они продолжали говорить про Эбнера, его доброту и причуды, про давних друзей. Энн потеряла из виду почти всех. Она училась пению в Брюсселе, потом ее педагог перебрался в Лондон, и она последовала за ним. И лишь совсем недавно вернулась в Нью-Йорк.

Вошла маленькая служанка, чтобы убрать чайную посуду, заявив, что ей послышался звонок. Всем своим видом она намекала, что время визита истекло. Мэтью поднялся, Энн протянула ему руку.

— Я непременно приду на концерт, — пообещал он.

— До него еще неделя.

— О, мне спешить некуда, — отозвался Мэтью. — Днем вы обычно дома?

— Иногда.

Глядя на нее со своего места в партере, он думал, что еще никогда не видел женщины прекраснее. Голос у нее оказался небольшим. Она заранее предупредила, чтобы он не ждал многого.

— Темзу этим голосом не воспламенить, — сказала она. — Хотя поначалу я была бы и не прочь. Но теперь благодарна Богу и за то, что имею.

Голос заслуживал этой благодарности — он был звучным, чистым и нежным.

Мэтью дождался ее после концерта. Будучи в особенно любвеобильном настроении, она милостиво и снисходительно приняла его приглашение на ужин.

В предшествующие дни он навещал ее один или два раза. И твердил себе, что просто обязан уделить ей внимание после стольких лет, в том числе и потому, что она заметно изменилась к лучшему. Но сегодня ей, казалось, доставляло извращенное удовольствие доказывать ему, как много в ней осталось от прежней Энн: ее неприкрытое самомнение, ее поразительное упрямство, ее своеволие, непослушание, неблагоразумие, высокомерие и деспотизм, дух противоречия и явная дерзость, вспыльчивость и острый язык.

Казалось, она предостерегает его. «Видишь? Я ничуть не изменилась, разве что внешне, как ты уже заметил. Я все та же Энн с ее давними недостатками, с изъянами, из-за которых жизнь в этом самом доме стала для тебя мучением. Только теперь мое несовершенство превратилось в шарм. Ты смотришь на солнце — на мое прекрасное лицо, на чудо рук и пальцев. Ты ослеплен. Но это пройдет. А внутри я по-прежнему Энн. Всего лишь Энн».

В такси по дороге домой они поссорились. Он уже забыл, из-за чего, но Энн наговорила резкостей, а поскольку ее лица в полутьме он не видел, то страшно рассердился. А на крыльце она снова рассмеялась, и они пожали друг другу руки на прощание. Но когда Мэтью шел домой по спящим улицам, за его локоть держалась Сильвия.

Как глупы мы, смертные, — особенно мужчины! Рядом с ним была достойная женщина — приятная, понимающая, нежно любящая, стоящая к идеалу так близко, как только может приблизиться женщина! Эта удивительная женщина тщетно ждала его с распростертыми объятиями (разве у него есть причины сомневаться в этом?) — и лишь потому, что природа наконец-то придала выигрышный оттенок коже Энн и округлила ее руки и плечи! Думая об этом, Мэтью злился на себя. Десять лет назад Энн была недалекой девчонкой с грязновато-желтой кожей лица. Но с тех пор, должно быть, переболела тропической лихорадкой, и ее лицо утратило желтизну. Ему вновь вспомнились отрывки из писем Сильвии. Он задумался о том далеком вечере, когда она постучалась в дверь его парижской мансарды и принесла бесценный дар благодарности. Вспомнил, как ее призрачная мягкая рука усмирила его боль. Следующие два дня он провел с Сильвией. Он перечитал все ее письма и вновь пережил события и смены настроения, с которыми отвечал на них. Представить себе Сильвию как личность он по-прежнему не мог, но в конце концов убедил себя, что узнает ее, как только увидит. Однако когда Мэтью принялся считать на Пятой авеню женщин, к которым его влекло, и насчитал одиннадцать таковых, он усомнился в своей интуиции. Утром на третий день он случайно встретил Энн в книжном магазине. Она стояла к нему спиной, листая очередной, недавно вышедший томик Астона-Роуэна.

— Что мне в нем нравится, — говорила ей приветливая продавщица, — так это умение прекрасно понимать женщин.

— А мне — что он не пытается делать вид, будто понимает их, — отозвалась Энн.

— В этом что-то есть, — согласилась словоохотливая девушка. — Говорят, он сейчас здесь, в Нью-Йорке.

Энн вскинула голову.

— По крайней мере я об этом слышала, — добавила продавщица.

— Интересно, какой он? — спросила Энн.

— Он уже давно пишет под псевдонимом, — охотно объяснила девушка. — Он довольно стар…

Раздосадованный Мэтью выпалил не задумываясь:

— Наоборот, довольно молод.

Дамы обернулись.

— Вы с ним знакомы? — спросила Энн. Ее неподдельное удивление и недоверие усилили раздражение Мэтью.

— Если хотите, я вас с ним познакомлю.

Энн не ответила. Мэтью купил экземпляр книги для себя, из магазина они вышли вместе и повернули к парку.

Энн о чем-то задумалась.

— Что он делает здесь, в Нью-Йорке? — помолчав, спросила она.

— Ищет одну даму по имени Сильвия.

И он решил, что пора объяснить Энн, насколько великим и знаменитым он стал. Тогда, возможно, она пожалеет о том, что наговорила ему в такси. Поскольку он уже решил в будущем поддерживать с ней исключительно братские отношения, рассказ о Сильвии им не повредит — напротив, послужит ей уроком.

Они прошли два квартала, прежде чем Энн заговорила. Предвкушая приятную беседу, Мэтью не желал торопить события.

— Насколько вы с ним близки? — спросила она. — Просто знакомому он не стал бы сообщать такие подробности.

— Мы не просто знакомы, — ответил Мэтью. — Я давно и хорошо знаю его.

— А мне не говорили, — упрекнула Энн.

— Я понятия не имел, что это может вас заинтересовать.

Он ждал дальнейших расспросов, но напрасно. На Тридцать четвертой улице он спас ее от наезда и гибели. Потом еще раз — на Сорок второй улице. Войдя в парк, она вдруг остановилась и протянула ему руку.

— Передайте ему, — попросила она, — что, если он в самом деле хочет найти Сильвию, я могла бы — нет, это не значит, что я так и сделаю, — так вот, я могла бы ему помочь.

Он не принял ее руки: застыв столбом посреди аллеи, он уставился на нее.

— Вы! — повторил он. — Вы с ней знакомы?

К его удивлению, она приготовилась заранее и вдобавок решила не лгать, что указывало бы на злой умысел. Ее единственной целью было поговорить с неизвестным джентльменом и выяснить, каков он, а уж потом решить, как быть дальше и какой из благовидных предлогов выбрать.

— Мы плыли на одном корабле, — объяснила она. — И обнаружили, что у нас немало общего. Она… кое-что рассказала мне.

Если вдуматься, это почти правда.

— Какая она? — спросил Мэтью.

— О, просто… ну, не то чтобы…

Щекотливый вопрос. К своему облегчению, она вдруг поняла, что ей незачем отвечать на него.

— А вам зачем? — спросила она.

— Я Астон-Роуэн, — ответил Мэтью.

Центральный парк, а с ним и вся Вселенная растворились в воздухе. Откуда-то из хаоса донесся жалобный голос: «Так какая же она? Неужели вы не можете ответить? Молодая или старая?»

Пауза растянулась на целые века. Чудовищным усилием воли Энн заставила Центральный парк вновь возникнуть из небытия: призрачный, неясный, он все-таки вернулся на прежнее место. Сама Энн сидела на скамье рядом с Мэтью — или Астоном-Роуэном.

— Вы видели ее или нет? Как она выглядит?

— Не могу вам сказать.

Он явно разозлился на нее. Как некрасиво с его стороны.

— Почему не можете? Или не хотите? Может, она так ужасна, что ее не опишешь словами?

— Нет, конечно, нет… В сущности…

— Ну, ну?..

Она поняла, что должна уйти отсюда, иначе истерика неизбежна. Вскочив, она стремительно зашагала к воротам. Он последовал за ней.

— Я вам напишу, — пообещала Энн.

— Но почему?..

— Сейчас не могу, — перебила она. — У меня репетиция.

Мимо проезжало такси. Она метнулась к машине и поспешно села в нее. Прежде чем он успел опомниться, машина уже набрала скорость.

Энн открыла дверь своим ключом, сходила вниз и предупредила маленькую служанку, чтобы та никого не впускала. Потом заперлась у себя.

Так, значит, это с Мэтью она делилась своими самыми сокровенными мыслями и чувствами! Это ему она поверяла свои самые дорогие и тайные мечтания! Это у ног Мэтью она просидела шесть лет, глядя на него снизу вверх с почтительным восхищением и преданностью! Припомнив отрывки из своих писем, она прижала ладони к щекам, чтобы немного остудить их. Ее возмущение, а лучше сказать — ярость утихла лишь к чаю.

К вечеру — а она писала ему обычно по вечерам — ей удалось вернуть себе способность рассуждать разумно. В конце концов, он-то ни в чем не виноват. Откуда ему было знать, кто она такая. Он и сейчас не знает. Ей захотелось написать ему. Безусловно, он ей помогал, утешал в часы одиночества, дарил чудесную дружбу, восхитительное чувство товарищества. Многие его произведения посвящены ей, написаны для нее. Они прекрасны. Она горда своей причастностью к ним. При всех недостатках — раздражительности, вспыльчивости, склонности к деспотизму — он мужчина. Доблестная борьба, преодоление трудностей, долготерпение, отвага — все это читалось между строк, свидетельствовало о жизненной битве этого человека! Да, она преклонялась перед ним. Женщина и не должна этого стыдиться. Как Мэтью он казался ей самодовольным и педантичным; как Астон-Роуэн — поражал скромностью и терпением.

И все эти годы он мечтал о ней, последовал за ней в Нью-Йорк и даже…

Внезапно Энн пришла в такое нелепое и неблагоразумное состояние, что засмеялась над собой. Но возникшие у нее чувства не были иллюзией и оказались мучительными. Он приехал в Нью-Йорк, думая о Сильвии, стремясь к ней. Он прибыл в город с единственным желанием: найти Сильвию. И первая же миловидная женщина, попавшаяся ему, вытеснила Сильвию у него из головы. Это несомненно. Две недели назад, когда Энн Кавана протянула ему руку в этой же самой комнате, он стоял перед ней, ошеломленный и покоренный. В тот же миг Сильвия оказалась позабыта и заброшена. Энн Кавана могла вертеть им как пожелает. Вечером после концерта они не просто поссорились — Энн затеяла ссору намеренно.

А потом он в первый раз вспомнил Сильвию. Такой награды удостоилась она, то есть Сильвия: именно о Сильвии она думала теперь, — награды за шесть лет преданной дружбы, за помощь и вдохновение, которое дарила ему.

Как Сильвию ее мучила неподдельная и вполне понятная ревность. Как Энн она признавала, что Мэтью следовало поступить иначе, но считала, что его поступку есть оправдание. Разрываясь надвое, она опасалась, что ее рассудок в конце концов не выдержит. Утром на второй день она отправила Мэтью записку с просьбой навестить ее днем. А придет Сильвия или нет, неизвестно. Но об этом визите она будет извещена.

Энн оделась в скромное темное платье. Оно ни к чему не обязывало и подходило к случаю. А еще темные цвета были ей особенно к лицу. Зажигать лампы она не велела.

Мэтью явился в темном шерстяном костюме и синем галстуке, его одежда производила в целом впечатление неброской. Энн радушно приветствовала его и усадила лицом к единственному неяркому источнику света в комнате. Сама она выбрала скамью в оконной нише. Сильвия еще не пришла. Может, припозднится, если вообще придет.

Некоторое время они беседовали о погоде. Мэтью считал, что им предстоят затяжные дожди. Энн по своей давней привычке противоречить утверждала, что в воздухе пахнет заморозками.

— Что вы ей сказали? — спросил он.

— Сильвии?.. Да то же самое, что и вы мне, — ответила Энн. — Что вы приехали в Нью-Йорк, чтобы… чтобы взглянуть на нее.

— А что она?

— Заметила, что вы потратили для этого немало времени.

Мэтью обиженно вскинул голову.

— Она считала, что нам вообще не следует встречаться, — пояснил он.

— Хм… — невнятно отозвалась Энн. — Как думаете, какая она? У вас сложилось о ней представление?

— Любопытно, но картина в целом составилась у меня в голове только сейчас, — признался он.

— Только сейчас? Почему?

— Почему-то мне подумалось, что я увижу ее здесь сразу, как только открою дверь, — объяснил Мэтью. — Вы стояли в тени. И в точности соответствовали моим ожиданиям.

— Значит, вы были бы довольны, если бы она походила на меня?

— Да.

Последовала минутная пауза.

— Дядя Эб сделал ошибку, — продолжал Мэтью. — Ему следовало сразу отослать меня. И разрешить время от времени приезжать в гости.

— Хотите сказать, — уточнила Энн, — если бы вы реже видели меня, то прониклись бы ко мне симпатией?

— Именно, — подтвердил он. — То, что находится совсем рядом, мы обычно не замечаем.

— Например, тощую глупую девчонку со скверным цветом лица? — предположила она. — А стоило ли ее замечать?

— Глаза всегда были вашим украшением, — возразил он. — И руки даже в то время казались прекрасными.

— В детстве я иногда плакала, глядя на себя в зеркало, — призналась она. — Только руки меня и утешали.

— Однажды я поцеловал их. В тот момент вы спали, свернувшись клубком в кресле дяди Эба.

— Я не спала.

Она сидела в оконной нише, поджав под себя одну ногу. И совсем не выглядела взрослой.

— Вы всегда считали меня болваном, — напомнил он.

— И меня страшно злило, что у вас не было никаких стремлений и порывов, — подхватила Энн. — Мне хотелось разбудить вас, растормошить, заставить сделать хоть что-нибудь. Если бы я знала, что вы будущий талант…

— Я же намекал вам, — перебил он.

— Само собой, это я во всем виновата.

Он поднялся.

— Как вы думаете, она придет?

Энн тоже встала.

— Неужели она настолько хороша?

— Может, я и преувеличиваю, но не уверен, что смогу теперь работать без нее.

— Вы про нее и не вспоминали, — вспыхнула Энн, — пока мы не поссорились в такси.

— Я часто забываю про нее, — не стал отпираться Мэтью, — пока не случится что-нибудь. И тогда она является ко мне, как явилась в первый вечер шесть лет назад. Видите ли, с тех пор мы, в сущности, живем вместе, — с улыбкой добавил он.

— В стране грез, — уточнила Энн.

— Да, но я считаю, что именно там проходит лучшая часть моей жизни.

— А когда вы не в стране грез? Когда вы просто раздражительный, вздорный сумасброд Мэтью Поул? Как ей быть тогда?

— Смириться и терпеть.

— Нет, это ей не подходит, — возразила Энн. — Она сразу даст вам отпор. Если уж кому и придется «смириться и терпеть», так это вам.

Он попытался оттеснить ее от окна и повернуть к свету, но она упрямо отворачивалась.

— Вы мне осточертели со своей Сильвией! — выпалила она. — Вам давно пора узнать, кто она такая. Она так же вспыльчива и своенравна, ее ничем не вразумить, она всегда стремится настоять на своем, как любая обычная женщина. Только еще похлеще.

Наконец он силой оттащил ее от окна.

— Значит, вы и есть Сильвия.

— Так я и думала, что рано или поздно вы догадаетесь.

Совсем не так она собиралась открыться ему. Она думала, разговор пойдет главным образом о Сильвии. О ней она придерживалась высокого мнения, гораздо выше, чем об Энн Кавана. Если он достоин ее — Сильвии, разумеется, — она с загадочной улыбкой, которая могла бы принадлежать Сильвии, спросила бы: «Итак, что вы хотели ей сказать?»

Но в этот план вмешалась Энн Кавана. Видимо, Мэтью Поула она недолюбливала не так сильно, как полагала. Это выяснилось лишь после его отъезда. Если бы только он проявлял хоть какой-нибудь интерес к Энн Кавана, хоть сколько-нибудь ценил ее! Он ведь умел быть добрым и внимательным, но на свой, покровительственный манер. Но даже это не имело бы значения, если бы его чувству превосходства нашлось хоть какое-нибудь оправдание.

И Энн Кавана, которой следовало отступить на второй план, решительно выдвинулась на первый. Она осталась собой.

— Итак, — заговорила она, — что вы хотели ей сказать?

Она все-таки решила действовать по плану.

— Я хотел поговорить с ней об искусстве и литературе с большой буквы; возможно, затронуть и другие предметы. Кроме того, я предложил бы встретиться еще раз-другой, просто чтобы познакомиться поближе. А потом уехал бы.

— Уехал? Почему?

— Чтобы проверить, сумею ли забыть вас.

Она повернулась к нему, и ее лицо оказалось на свету.

— Я не верю, что сумеете… еще раз…

— Да, — согласился он. — Боюсь, мне это не под силу.

— И вы уверены, что больше ни в кого не влюблены? Что нас только двое?

— Нас только двое, — заверил он.

Она стояла, положив руку на спинку старого пустующего кресла Эбнера.

— Вам придется выбирать, — заявила она.

Ее била дрожь.

Он подошел и остановился рядом.

— Мне нужна Энн.

Она протянула ему руку:

— Как я рада, что вы сказали «Энн»! — И рассмеялась.


Бежевые перчатки

Он всегда вспоминал ее такой, как увидел в первый раз: одухотворенное личико, направленные носками вниз и едва достающие до земли коричневые ботинки и маленькие руки в бежевых перчатках, лежащие на коленях. Осознать, что он обратил внимание на нее — скромно одетую полудетскую фигурку, одиноко сидящую на скамейке между ним и закатным солнцем, — ему удалось не сразу. Несмотря на любопытство, застенчивость помешала ему рискнуть намеренно встретиться с ней взглядом, но, едва пройдя мимо, он вновь увидел ее как наяву: бледное овальное лицо, коричневые ботинки и маленькие бежевые перчатки, лежащие одна поверх другой. Всю дорогу по Броуд-уок и через Примроуз-Хилл он видел ее силуэт на фоне заходящего солнца. Точнее, видел задумчивое лицо, опрятные коричневые ботинки и маленькие сложенные руки до тех пор, пока солнце не спряталось за высокими трубами пивоварни в Суисс-Коттедж.

На том же месте она оказалась и на следующий вечер. Обычно он возвращался домой по Хэмпстед-роуд, и лишь иногда, обольщенный красотой вечера, выбирал длинный путь — по Риджентс-стрит и через парк. Тихий парк часто нагонял на него тоску, заставлял острее ощутить свое одиночество.

Он условился с собой, что дойдет только до Большой Вазы. Если ее там нет, а она вряд ли окажется там, он свернет на Олбани-стрит. Среди уличных лотков с дешевыми иллюстрированными газетами и лавок с подержанной мебелью, поблекшими гравюрами и эстампами ему будет на что поглазеть, не погружаясь в мысли о себе. Но, шагнув в ворота, он заметил ее вдалеке и вдруг понял, как был бы разочарован, если бы место напротив клумбы красных тюльпанов оказалось незанятым. Чуть поодаль от нее он помедлил, делая вид, будто любуется цветами. Он рассчитывал украдкой, не возбуждая подозрений, лишь взглянуть на нее, если представится возможность. Один раз ему удалось осуществить свое намерение, но при второй попытке их взгляды встретились, или же ему показалось, что встретились, и он, густо покраснев, поспешил прочь. И опять она последовала за ним — точнее, предшествовала ему. На каждой скамье на фоне заходящего солнца он отчетливо видел ее: бледное овальное личико, коричневые ботинки, бежевые перчатки, лежащие одна поверх другой.

Только теперь на ее маленьких нежных губах угадывался легчайший намек на робкую улыбку. Вдобавок расстаться она не спешила, прошла с ним по Куинс-Кресент и Молден-роуд и покинула, лишь когда он свернул на Карлтон-стрит. В коридоре было темно, подниматься по лестнице пришлось ощупью, но, коснувшись рукой двери своей единственной комнаты под самой крышей, он понял, что уже не так боится одиночества, которое поджидает его дома.

Весь день в неопрятной конторе на Абингдон-стрит, Вестминстер, с десяти до шести снимая копии судебных дел и прошений, он думал, что скажет ей, составлял тактичные фразы, которые помогли бы ему завязать разговор. До Портленд-плейс он репетировал их про себя. Но у Кембриджских ворот, едва он увидел впереди маленькие бежевые перчатки, слова разбежались, — вероятно, чтобы вновь вернуться к нему уже у ворот на Честер-роуд, — поэтому мимо нее он прошел на негнущихся ногах, торопливыми шагами, сосредоточенно глядя прямо перед собой. Так бы и повелось, если бы однажды он не увидел, что ее нет на привычном месте. Скамью захватила стайка шумных детей, и деревья и цветы вокруг внезапно показались ему тусклыми. От страха защемило сердце, он заспешил прочь, подгоняемый скорее потребностью в движении, чем определенной целью. И сразу за клумбой герани увидел ее, сидящую на стуле, встал как вкопанный прямо перед ней и почти сердито выпалил:

— А, вы здесь!

Подобных слов не значилось в подготовленной речи, с которой он хотел начать знакомство, но и эти были ничем не хуже, а может, и получше.

Ни его слова, ни тон не вызвали у нее недовольства.

— Это из-за детей, — объяснила она. — Им хотелось поиграть, и я решила сесть подальше.

Услышав это, он без колебаний занял соседний стул, и вскоре обоим уже казалось, что они знают друг друга с тех времен, когда Господь только насадил парк между Сент-Джонс-Вуд и Олбани-стрит.

Каждый вечер они засиживались там, слушая то молящее и страстное пение дрозда, то призыв радости и надежды скворца. Ее вежливая кротость была ему по душе. Дерзкие жесты, лукавые и манящие взгляды, которыми порой одаривали его женщины на улице или в дешевой закусочной, заставляли его сжиматься от мучительного чувства неловкости. А ее застенчивость придавала ему уверенности. Это она, почти испуганная, опустив глаза под его взглядом, вздрагивала от его прикосновений, дарила ему радость мужского господства, нежной власти. Он же настаивал на аристократическом уединении, которое могли обеспечить платные стулья, и с беспечностью человека, привыкшего жить на широкую ногу, платил за них обоих. Однажды по пути через Пиккадилли-Серкус он помедлил у фонтана, заметив большую корзину, полную ландышей: удивительно, но эти бледные мелкие цветочки напоминали о ней.

— Вот, милок, пожалуйте. Ваша-то небось любит такие! — с усмешкой сунула ему букетик цветочница.

— Сколько? — спросил он, напрасно надеясь, что зашумевшая кровь не прильет к щекам.

Грубая, но добродушная цветочница на миг задумалась.

— Шесть пенсов. — Он заплатил бы и шиллинг, который она чуть было не потребовала. «Как была дурой, так и осталась!» — выругала себя цветочница, пряча деньги в карман.

Великолепным жестом он преподнес незнакомке цветы и смотрел, как она прикалывает их к блузке, и белка на дорожке тоже следила за ней, склонив голову набок и гадая, в чем ценность припаса, который так оберегают. Слов благодарности он не услышал, но, когда она повернулась к нему, в ее глазах стояли слезы, а маленькая ручка в бежевой перчатке коснулась его руки. Он взял ее обеими руками и попытался удержать, но она почти судорожно высвободилась.

Перчатки, уже старенькие и чиненые, умиляли его, он радовался, что они лайковые. Будь они нитяными, как у девушек ее круга, при мысли о том, чтобы прижаться к ним губами, его могло и передернуть. Ему нравились ее аккуратные коричневые ботинки — должно быть, дорогие, потому что и теперь, будучи изрядно поношенными, сохраняли форму. Нравились и узкие оборки нижней юбки, безукоризненно чистые и опрятно подшитые, и туго натянутые простые чулки под подолом облегающего платья. Как часто ему попадались девушки, одетые ярко и вызывающе, но с обветренными руками, не знающими перчаток, и в разношенной обуви! Среди них встречались и миловидные, достаточно привлекательные для тех, кто непривередлив и ценит общее впечатление, не замечая мелочей.

Он любил ее голос, не похожий на визгливые голоса, которые обрушивались на него как удар хлыста, когда мимо со смехом и болтовней проходили парочки; любил стремительную грациозность движений, воскрешающую в его памяти холмы и ручьи. Маленькими коричневыми ботинками, бежевыми перчатками и платьем более темного оттенка коричневого она удивительно напоминала лань. Робкий взор, быстрота движений, которые не всегда удавалось уловить, неизменная и непобедимая боязливость, нервическое подрагивание конечностей, словно всегда готовых к бегству… Однажды он так и назвал ее. Никому из них и в голову не пришло обменяться именами — они казались несущественными.

— Моя маленькая коричневая лань, — прошептал он, — мне все время кажется, что ты вдруг топнешь копытцами и умчишься прочь…

Она засмеялась и придвинулась ближе, и это движение тоже напомнило ему лань. В детстве он часто наблюдал за ними среди холмов, стараясь подкрасться поближе.

Оказалось, между ними немало общего. Хоть у него и осталось несколько дальних родственников на севере, в остальном оба были одиноки и не могли рассчитывать ни на какую поддержку. Как и у него, ее жилье состояло из единственной комнаты — «вон там», говорила она, движением маленькой ручки в бежевой перчатке очерчивая весь северо-западный район, и точного адреса он не спрашивал.

Вообразить, где она живет, не составляло труда: на какой-нибудь убогой, пахнущей затхлостью улочке по соседству с Лиссон-Гроув или еще дальше, у Хэрроу-роуд. Он предпочитал прощаться с ней возле окружной аллеи, откуда открывался умиротворяющий вид на прекрасные деревья и величественные особняки, и долго провожал взглядом тонкую ланью фигурку, растворяющуюся в сумерках.

Она не знала ни друзей, ни родных, кроме бледной, похожей на девочку матери, умершей вскоре после их переезда в Лондон. Престарелая домовладелица не выставила ее, а предложила помогать ей по хозяйству, а когда этого пристанища она лишилась, добросердечные люди из жалости нашли ей другую работу. Сравнительно легкая и хорошо оплачиваемая, эта работа имела свои недостатки — такой вывод он сделал, услышав, как она замолкает, уклоняясь от дальнейших расспросов. Она объяснила только, что некоторое время искала себе другое занятие, но оказалось, что без помощи и средств это нелегко. В сущности, ей не на что сетовать, кроме… Она замолчала, вдруг сжала руки в перчатках, и он, заметив страдание в ее глазах, поспешил заговорить о другом.

Ничего, он вызволит ее. Ему нравилось тешить себя мыслью о том, как он протянет руку помощи этому хрупкому, слабому созданию, рядом с которым чувствовал себя таким сильным. Всю жизнь быть конторским клерком он не намерен. Он будет писать стихи, романы, пьесы. Ему уже случалось зарабатывать таким трудом. Он поверял ей свои надежды, и ее твердая вера в него вселяла отвагу. Однажды вечером, найдя скамью в уединенной аллее, он почитал спутнице кое-что из своего. И она прониклась. В смешных местах у нее невольно вырывался смешок, а когда его голос дрогнул и вставший в горле ком помешал продолжать, он взглянул на нее и увидел в глазах влажный блеск слез. Так он впервые познал вкус взаимопонимания.

Вслед за весной пришло лето. А потом однажды вечером произошло важное событие. Поначалу он никак не мог понять, что в ней изменилось: казалось, от нее исходит некий тонкий аромат, а сама она держится с большим достоинством, чем прежде. Только когда он пожимал ей руку на прощание, он понял, в чем дело. На ней были новые перчатки, все того же бежевого цвета, как и прежние, но гладкие, мягкие и прохладные. Они без единой морщинки облегали руки, подчеркивая их изящество и тонкость.

Сумеречный свет почти померк, и, если не считать широкой спины удаляющегося полицейского, окружная аллея была полностью в их распоряжении. Во внезапном порыве он встал на колено, как в исторических романах, пьесах, а иногда и в жизни, и приник к маленькой ручке в бежевой перчатке длинным и страстным поцелуем. Звук приближающихся шагов заставил его вскочить. Она не сдвинулась с места, но задрожала всем телом, а в глазах отразилось чувство, близкое к ужасу. Шаги все приближались, но тот, кто издавал их, еще скрывался за поворотом аллеи. Стремительно, молча она обвила его шею обеими руками и поцеловала его. Поцелуй был странно-холодным и вместе с тем неистовым, а потом она, не проронив ни слова, повернулась и пошла прочь. Он провожал ее взглядом до Ганноверских ворот, но она так и не оглянулась.

Этот поцелуй встал между ними как преграда. Когда они встретились на следующий день, она улыбнулась, как всегда, но в глазах притаился страх, а когда он сел рядом и попытался взять ее за руку, она отпрянула быстрым, бессознательным движением. Оно вновь пробудило в нем воспоминания о холмах и ручьях, где лани с кроткими глазами, отбившиеся от стада, порой подпускали его к себе, а когда он протягивал руку, чтобы погладить их, с трепетом отскакивали в сторону.

— Ты всегда носишь перчатки? — однажды вечером спустя некоторое время спросил он.

— Да, — она понизила голос, — на улице — всегда.

— Но мы же не на улице, — принялся убеждать он, — мы в парке. Не хочешь их снять?

Ее взгляд из-под нахмуренных бровей был продолжительным, испытующим. В тот раз она не ответила, но на обратном пути села на ближайшую к воротам скамью и жестом предложила ему сесть рядом. Потом молча стянула бежевые перчатки и отложила. Так он в первый раз увидел ее руки.

Если бы он, взглянув в ту минуту на нее, увидел, как умирает в ней слабая надежда, понял, с какой безмолвной мукой следят за ним ее глаза, то попытался бы скрыть брезгливость, физическое отвращение, так отчетливо проступившие на его лице, проявившиеся в невольном движении, которым он отстранился. Руки были маленькие, красиво очерченные, но сплошь в ожогах, как от каленого железа, в багровых, воспаленных волдырях, со стертыми ногтями.

— Надо было показать их раньше, — сказала она просто, надевая перчатки. — Мне следовало догадаться.

Он попытался утешить ее, но фразы выходили обрывистыми и бессмысленными.

Это от работы, объяснила она на ходу. Вот такими со временем делаются от нее руки. Жаль, что раньше она об этом не знала. А теперь… Теперь уж ничего не поделаешь.

Они расстались возле Ганноверских ворот, но сегодня он не провожал ее взглядом, как делал всегда, пока она не махала ему на прощание, перед тем как скрыться; он так и не узнал, оборачивалась она или нет.

На следующий вечер в парк он не пришел. Десятки раз ноги сами несли его к воротам, но внезапно он спохватывался, торопливо уходил прочь и мерил шагами убогие улицы, нелепо натыкаясь на прохожих. Бледное милое лицо, стройная фигурка нимфы, маленькие коричневые ботинки упорно взывали к нему. Если бы только их зов заглушил ужас перед ее руками! Человек искусства, он содрогался при одном воспоминании о них. Ему всегда представлялось, что под гладкими, аккуратными перчатками скрываются изящные руки, и он не мог дождаться, когда наконец покроет их ласками и поцелуями. Можно ли забыть об увиденном, смириться с ним? Надо подумать, но сначала — покинуть эти многолюдные улицы, где чужие лица словно потешаются над ним. Он вспомнил, что парламент как раз завершил работу, — значит, дел в конторе поубавится. Пожалуй, самое время просить об отпуске. Завтра же. И его отпустили.

Он собрал немногочисленные пожитки в рюкзак. Среди холмов, на берегах ручьев он поймет, как быть.

Он потерял счет своим блужданиям. Однажды вечером на полупустом постоялом дворе он познакомился с молодым врачом. В ту ночь должна была родить жена хозяина, и врач ждал внизу, когда его позовут. Пока они беседовали, его вдруг осенило. Как он раньше не додумался? Преодолевая смущение, он завел расспросы. Какая работа способна вызвать такие поражения? Он подробно описал эти руки, так как до сих пор отчетливо видел их в темных углах тускло освещенной комнаты — маленькие, истерзанные, жалкие руки.

О, такой работы сколько угодно! Голос врача звучал почти равнодушно. К примеру, обработка льняного волокна и даже льняных тканей в определенных условиях. В наше время чуть ли не на всех стадиях практически любого производства применяются химикаты. А новомодная фотография, дешевая цветная печать, химическое окрашивание и чистка, работа с металлом! Поражений можно избежать, надевая резиновые перчатки. Следовало бы сделать их ношение обязательным… Врач явно разговорился. Он прервал его.

А это излечимо? Есть ли хоть какая-нибудь надежда?

Излечимо? Надежда? Разумеется, есть. Поражения явно местные, их проявления ограничены только руками. Значит, мы имеем дело с кожным отравлением, осложненным анемией. Увезите ее оттуда на свежий воздух, обеспечьте полноценное питание, мажьте руки какой-нибудь простой мазью, которую пропишет местный врач, и через три-четыре месяца все пройдет.

Он задержался лишь затем, чтобы поблагодарить молодого врача. Ему хотелось сорваться с места, запрыгать с криком, размахивая руками. Если бы он смог, то вернулся бы в город тем же вечером. Он проклинал прихоть, по которой так и не удосужился спросить ее адрес. Тогда он смог бы отправить ей телеграмму. Он встал на рассвете, потому что даже не попытался уснуть, прошагал десять миль до ближайшей станции и дождался поезда. Весь день бег поезда казался ему невыносимо медлительным, а местность за окном бесконечной. Но вот наконец и Лондон.

До вечера было еще далеко, но к себе он решил не заходить. Оставив рюкзак на вокзале, он направился прямиком в Вестминстер. Ему хотелось, чтобы все стало как прежде, чтобы события между этим вечером и днем, когда они расстались, забылись как страшный сон. Точно рассчитав время, он появился в парке в обычный час.

Он ждал, пока не закрыли ворота, но она так и не пришла. Этого он боялся весь день, но старательно гнал свои опасения прочь. Она больна, болит голова, а может, просто устала.

На следующий вечер пришлось твердить себе то же самое. Делать другие предположения он не отваживался — как в тот вечер, так и в последующие вечера. Сколько их было, он уже не помнил. Некоторое время он сидел, глядя в ту сторону, откуда она всегда приходила, потом вставал, шел к воротам, оглядывался и возвращался на прежнее место. Однажды он остановил одного из сторожей и расспросил его. Да, сторож помнил ее — молодую даму в бежевых перчатках. Она приходила раз или два — а может, и больше, трудно сказать, — и подолгу ждала. Нет, с виду никто бы не подумал, что она обеспокоена. Посидев в парке, она уходила пройтись, потом возвращалась, и так до самого закрытия. Он оставил свой адрес сторожу, и тот пообещал известить его, если та же дама появится снова.

Иногда вместо парка он отправлялся блуждать по узким улочкам Лиссон-Гроув и дальше, за Эджуэр-роуд, и мерил их шагами до ночи. Но так ни разу и не встретил ее.

Прилагая все старания, чтобы вырваться из тисков бедности, он гадал, помогли бы ему деньги или нет. Но мрачный, бесконечный город, скрывающий миллионы тайн, словно насмехался над ним. Он с трудом скопил несколько фунтов и потратил их на объявления в газетах, но не ждал ответа и не получил его. Скорее всего этих объявлений она и не видела.

Спустя некоторое время и парк, и даже прилегающие к нему улицы стали ненавистны ему, и он, надеясь на забвение, переселился совсем в другую часть Лондона, однако просчитался. Всякий раз его заставало врасплох одно и то же видение: тихая широкая аллея с ровным, строгим рядом деревьев и веселыми цветочными клумбами. В угасающем свете дня он неизменно видел ее. Точнее, видел маленькое одухотворенное лицо, носки коричневых ботинок и сложенные на коленях изящные руки в бежевых лайковых перчатках.


Загрузка...