Могло быть и хуже, могло быть куда хуже! Могло вообще случиться, что Денива родится раньше, чем Мать достигнет этой планеты, которая называется Джерана. А новорожденной в открытом космосе не выжить. Организм нестоек, неопытен, реакция превращений не развита, и пройти сквозь безвоздушность, а потом сразу — сквозь обжигающую оболочку Джераны самостоятельно Денива не смогла бы. Но признаки того, что Мать покидает ее, становились все сильнее. Стало труднее дышать — влага стремительно уходила из организма Матери. Слепая, неразумная, еще детская жажда жизни заставила Дениву резко забиться, чтобы вырваться на волю, однако постепенно пробуждающийся врожденный опыт многих поколений длугалагских покорительниц космоса подсказывал быть терпеливой и ждать. И она выжидала, сколько смогла, сдерживаясь изо всех сил, пока не поняла, что даже если ее и ожидает гибель тотчас после рождения, то не меньший риск и дольше оставаться в Матери. Гасли последние ощущения, делавшие их единым целым; по существу, Денива уже продолжала полет сама — вслепую, наудачу. Оставалось надеяться только на чудо и еще на то, что чутье Матери, подсказавшее ей прилететь из необъятного космоса именно на Джерану, где должна быть вода, не подвело. Но вот Денива почувствовала, что некогда заботливое тело Матери отторгает ее. Среди неисчислимого количества новых ощущений были мгновенная нежность, и жалость, и тоска прощания, и страх… Но она даже не успела заметить, как исчезла Мать, — и сделала свой первый вдох.
О-о!.. Благодарение Матери. Она не ошиблась в выборе планеты. Вода, жизнь!
Как ни радостно было это открытие, расслабиться Денива не могла ни на мгновение. Ведь, оказавшись в чужой среде, надо тотчас к ней приспособиться. Она напряженно ждала появления обитателей здешних мест.
И вот увидела… Абориген медленно парил над почвой, слегка отсвечивая тусклым серебристым телом. Оно показалось Дениве уродливым, и она даже с некоторой тоской приняла его форму, не забыв оставить шлейф для взлета, который произведет сразу, как только наберется для этого сил. Денива обнаружила, что разум у встреченного ею существа убог и неконкретен, оно боязливо и неагрессивно, существование его зависит более всего от инстинктов. Денива, жизнь которой тоже основывалась прежде всего на инстинктивном знании и умении, не пожелала тем не менее счесть серебристого уродца собратом по разуму. Да, и ее Мать, и сестры Матери, и она сама, и все многочисленное потомство когда-то могучей и великой планеты Длугалаги рождались для разведки Жизни в космосе, но, едва вообразив холодную темную жидкость, которая лениво текла в этом унылом теле, заставляя пульсировать медлительную мысль, Денива почувствовала нечто вроде обиды, что ей так не повезло в самом начале жизни. Это создание вызывало у нее отвращение. Возможно, отчасти причиной тому была оставленная Матерью память о встрече с представителями цивилизации планеты Агуньо-Цу-Квана, их тупым разумом и неразборчивой жестокостью. Они были, судя по стойкому отвращению, которое испытывала к ним Мать до последнего мгновения, чем-то похожи на этих… И Денива ощутила прилив мгновенной тоски и острое желание поскорее оставить эту планету и взмыть в прекрасный космос, следовать там своей межзвездной дорогой, изредка улавливая в невообразимой черной глубине сигналы летучих длугалагских маяков, собирателей и обработчиков информации для Межгалактических хранилищ Знания; иногда опускаться на встречные планеты в поисках светоносной Жизни, накапливать сведения, чтобы потом опять передавать их маякам и неведомым, никогда не встречаемым на бесконечных космических дорогах сестрам, и снова, снова в одиночестве отдаваться радостному вихрю движения, пока не настанет и ее черед, умирая, дать жизнь новой неутомимой страннице, новой разведчице, новой дочери великой Длугалаги.
Ольга накануне долго плакала, а утром еле открыла глаза. Тихонько отодвинулась на краешек дивана, еще полежала немного, вслушиваясь в непотревоженное дыхание Ромки, а потом сползла на пол и на цыпочках выбралась из комнаты.
На кухне в ведре с водой дрожал солнечный луч, пуская зайчики по небрежно выбеленной стене. Ольга посмотрела на свое неопределенное, дробящееся отражение и, кое-как собрав гребнем раскудрявившуюся косу, натянула платье, скомканное на стуле. Надо было бы, конечно, взять что-то другое, почище, не это — заношенное, но она боялась скрипом старого гардероба разбудить мужа. Дверь открывала тихо-тихо, не дыша…
На дворе было еще свежо. Август — обманщик, приманит дневным теплом, а ночью бьет поклоны близкой осени. Сонно шуршала вода за оградкой, еще пахло ночной сыростью. Вверху, на взгорке, просыпалось село… На воде дремал туман, но сквозь жемчужно-серую пелену неба пробивалась голубизна — день обещал быть солнечным.
Ольга оглянулась на тусклые окошки и сбросила платье на замусоренную плавником гальку.
Она плавала в тумане, и ей казалось, что вода холодно дымится вокруг ее разгоряченного неспокойным сном тела. Тяжелая, серо-коричневая, неспокойная вода… Ольга родилась, выросла, всю жизнь прожила на Амуре — любила и боялась его, как будто он был живым, угрюмым и непостижимым в своем величавом угрюмстве существом.
Она вышла на берег, хватаясь за борт лодки, потому что галька больно колола ноги. Кое-как обтерла подолом покрывшиеся пупырышками гусиной кожи, напрягшиеся от холода плечи и руки и натянула платье прямо на мокрое бельишко… Надо бы скорее бежать в дом, но она, вздрагивая, смяла с кола цепь, забросила ее в лодку, перелезла на корму и, взяв под банкой слегка отсыревший за ночь ватник, скорчилась, будто хотела спрятать под этим подобием тепла высокую, длинноногую, худую и озябшую себя.
Ольга потрогала свернутую косу. Волосы намокли. Ольга вытащила гребенку, раскинула сырые пряди по спине. На шею подтекало. От холода и неприютности снова подступили слезы.
Лодка мягко колыхалась у самого берега… Ромка вчера был так измучен, что даже не снял мотор. Добро, не сыскался какой-нибудь ушлый да не унес. Или Акимов — додумался бы, так и все его проблемы разом бы исчезли. И ему легче, и Ромке проще. Ну что толку в этой Ромкиной маете? Ничего для Ольги в том нету, кроме угрозы позора и вечной тревоги, и отвращения к деньгам, которых пока мало, но которых, уверяет Ромка, когда-нибудь, «очень скоро», будет много. Да, им нужны деньги. Тогда они смогут купить в городе кооперативную квартиру и уехать из этой промозглой избешки, и Ольга, может быть, вернется в институт, ведь последний курс. Хотя бы на заочное. Деньги нужны. Да разве деньги купят покой?
Помнится, она, перемазав неумелые руки темной кровью и слизью, взрезала бритвенно отточенным ножом сверкающую икрянку и, бросив бледно-розовые ломти рыбы в котел, подвешенный над горько дымящим костром, тем временем опускала в тузлук нутряной «мешочек» с оранжевой крупной икрой, и потом ела ее, «пятиминутку», с толстым сельским хлебом, насквозь пропитанным добела растаявшим свежим маслом. А там доходила и уха, ломти кеты, покрытые серовато-белым налетом, с прилипшими почерневшими разваренными перьями дикого лука, паряще разламывались в миске…
Да, это вкусно, и вообще замечательно, но ведь еще вспоминаешь, как смотрят запорошенные песком глаза мертвых кетин со вспоротыми, ослабевшими брюшками, и как колышутся на поверхности воды легкие одинокие икринки, а остальная икра, взятая из многих рыб, плотными слитками, огромными янтарями отсвечивает в полиэтиленовых пакетах, аккуратно перевязанных веревочками… Они увозили только икру, а рыбу оставляли, потому что, как сказал Ромка, у них же нет засольного завода, а если заниматься этим дома, так не то что Акимов — только глупый не заметит, да и сбыть рыбу труднее, чем икру: ту умостил в портфель да и свез в город, а в селе, где чуть ли не в каждом доме лодки, и сети, и другая снасть, у соседа рыбы не купят, а в город ее не навозишься. Икра — дело другое, чистое и тихое, не громоздкое. Куда там, разве до рыбы? И так уж Акимов, считай, глаз с Ромки не спускает, почему-то именно с него, хотя в. селе каждый второй мужик по утрам тихо возвращается с ночного лова. С другой стороны, понятно же, что на всех этих тихих хитрецов одного рыбинспектора не хватит, вот он и вцепился в Ромку. Вчера Ольгин муж гонял за собой Акимова, пока тот и другой не выдохлись. Судя по тому, как был доволен Ромка, провел он Акимова и на этот раз. В лодке и садок и удочки: вроде бы Ромку только караси да сазаны интересуют.
Ольга качнула канистру — да уж, запас бензина у Ромки всегда есть. Ох, ненавидит она и этот берег, и халупу на берегу, и эту поганую лодчонку, и отлаженный, словно живой, подвесной мотор «Вихрь», дающий лодке эту дьявольскую скорость и маневренность. А ведь все равно накроет Акимов Ромку — не теперь, так после. Чувствует это Ольга! И тогда ей уж точно никогда не выбраться из Малаховки, из продуваемой насквозь, заплатанной обрывками фанеры сараюшки. А ведь они могли бы снять комнату в городе уже сейчас. Ромка — шофер, с такой профессией не пропадешь. Она могла бы устроиться в больницу. Нет, если будет ребенок, лучше свою квартиру иметь… Да что гадать!
А где-то там, в заповедных уголках, притоплены Ромкины сети. И серебряное стадо рыбы, может быть, уже бьется в них. Найти бы их — да на дно, на дно, чтобы не всплыли, чтоб не увидел их никогда Ромка, чтобы не мотался больше ночами по амурским протокам…
Ольга вскочила, схватила весло и, тяжело отталкиваясь, отвела лодку, все еще мотавшуюся у берега, на глубину. Ватник свалился с нее, она подобрала его, набросила на плечи, застегнула у горла на одну пуговицу. Ватник был испачкан бензином. Ольга брезгливо сполоснула руки, возле бортов лодки поплыли жирные радужные пятна. Лодку беспорядочно качало и поворачивало. Ольга неловко цеплялась за борта, тупо глядя на колышущийся берег. Она сама еще не понимала, что хочет сделать. Лодка поворачивалась носом к стремнине. Ольга села и со злостью дернула веревочную петлю, запуская мотор.
Лодка стала на дыбы. Движением точно бы взрезало пласт льда, такая нахлынула прохлада. Ольга снова скорчилась под сырым ватником, словно ей было все равно, куда понесет ее ошалелая от свободы лодка.
Денива, извиваясь своим непривычным, показавшимся таким неуклюжим, телом, сделала несколько неуверенных движений. Абориген сонно смотрел на нее. И тут Денива почувствовала опасность. Опасность была прежде всего в том, что она не разгадала аборигена! Он вовсе не был туп — он был крайне утомлен. Денива внезапно ощутила веяние смерти, знакомое по расставанию с Матерью. Смертельной была его усталость. Казалось, замедленные движения отнимают его последние силы. Но неожиданно он с явной угрозой метнулся к Дениве — та едва успела отпрянуть, слегка колыхнув какое-то растение, в котором, как она мимоходом отметила, вообще было не уловить следов разума — только невнятные ощущения.
А еще опасность была в том, что Денива почувствовала приближение многих других аборигенов. До нее донеслись волны единого напряжения, владевшего ими. Далее последовал миг испуганного изумления, когда она уже увидела их. И Денива — рожденная в одиночестве вечная одиночка — впервые поняла, как она слаба и как велика упорная сила множества.
…Те двигались в непроницаемой тишине, напирая друг на друга, словно последние подгоняли первых, и серебристые тела многих из них были покрыты ранами. Их единство и целеустремленность были угрозой для Денивы, но она, словно завороженная, двинулась с ними, в том же направлении, в том же ритме, потому что, проникнув в истоки их стремлений, она поняла, какая всевластная сила ведет их, — ведь тот же порыв вел Мать через космос к Джеране, инстинкт продолжения жизни. И даже их тела перестали казаться ей безобразными.
Околдованная силой, ведущей эту серебристую стаю, Денива напряглась, как будто принятая ею невзрачная оболочка уже сроднилась с нею и как будто она, незрелая золотистая капля, тоже готова к продолжению рода… И, пребывая в этом счастливом состоянии, она не сразу заметила, как ровное, мощное продвижение вперед нарушилось, словно бы наткнувшись на преграду. Окружающие заметались, толкая Дениву, она тоже растерялась, словно испугалась возвращения к одиночеству, потери чувства единения со многими, в чем-то схожего с великим родством, связывающим всех разбросанных в космосе сестер с Длугалаги. В гуще бестолково кружащихся тел она вновь была одна, словно в окружении космической пустоты. А потом началось нечто страшное: чужая, неопределимая, неразумная сила смешала их всех в некое бьющееся, трепещущее месиво и грубо, неостановимо повлекла куда-то вверх.
Ольга гоняла лодку то по фарватеру, то беспорядочно ныряла в протоки, словно надеясь вспомнить те места, куда привозил ее Ромка, но все протоки казались похожими одна на другую. Она надеялась, что, может быть, случайно найдет что-нибудь… Ну и что тогда? Даже если ей удастся определить хотя бы один из Ромкиных добычливых уголков, что будет дальше? Разве приведет она туда рыбинспектора? Нет. Не сумасшедшая же! Разве покромсает сети ножом? Нет. И ножа нету, и Ромка потом не постесняется — так влепит… Удивительно: два самых близких человека, а говорят на разных языках: она — горожанка, случайно попавшая в прибрежное село и рвущаяся обратно, он… Для тебя, скажет, идиотка, для тебя же стараюсь! Да то-то и оно-то, знает Ольга. Старается для нее! А понять друг друга — этого им не дано. Неужели не дано?..
Она с ходу выгнала моторку на гладкий песчаный берег и сошла. Слезы точили изнутри. Она легла на горячий серый песок под тальниками, прикрывшись ватником теперь уже не от холода, а от разогревшегося солнца. Спасибо, оно изредка застилалось длинными перьями облаков, которые нещадно трепал верховик. Августовский напористый ветер песчинки с берега не вздымает, а так перепутает кроны, что сразу ясно: близка осень, и разор в убранстве деревьев, и сумятица туч… Пока же светило солнце, и млело небо, и тугой ветер надувал листву зеленым парусом, и Ольга, зажмурившись, еще долго, долго слушала его голос, пока не уснула.
Сказались тревоги и маетные ночи: она проспала почти до заката, не поворачиваясь даже на другой бок, не отрывая щек от промоченного слезами песка. Когда открыла глаза и увидела неподвижное расплавленное золото, заполнившее берега, а над ним, за густо посиневшими сопками, желтую полосу, переходящую в призрачно-зеленоватый туман, и сверху — фиолетовый пожар наступающей ночи, — испугалась. Остро захотелось домой, но Ольга спросонок, с одурманенной, тяжелой от жары головой, не сразу сообразила, куда ей ехать. Пока что надо было выбраться из протоки в большую воду, а там, наверное, она сориентируется по прибрежным огням и отметкам створов.
Она зашла по колени в воду и долго плескала себе на лицо, но протока прогрелась и вода не освежала. Потом, пока не спихнула лодку, прошло еще какое-то время. И вдруг спохватилась: бензин-то на исходе! Вставила весла и, неловко запрокидываясь назад, ловя носками банку для упора, пошла махать обеими руками, пока не свело судорогой отвыкшие от гребли плечи и не засаднило ладони. По счастью, миновав кривун, она вышла в устье протоки почти сразу.
Небо уже погасло. Синева сопок смазалась. Серый сумеречный свет приглушил очертания дальних берегов, но вблизи было видно хорошо. Ольга решила, что как только минует устье протоки и нужно будет идти против течения, она включит мотор. Тревога мутила душу. Как там Ромка? Сходит с ума? Надо попытаться поговорить с ним еще раз…
Взглянув на замусоренную, беспокойную воду слива, там, где протока впадала в реку, Ольга кинула взгляд на берег — и ее зазнобило. Берег был как берег, с подмытым слоистым песком, но у самого обрывчика лежала серая от древности и ветров разлапистая коряжина со множеством щупалец-отростков, опутанных паутиной высушенных, как нити, водорослей. Ольга опустила весла. Она вспомнила эти места. Здесь Ромка всегда ставил сетку. Она поискала взглядом на воде метку-рогульку, но не нашла: сеть, если она здесь стояла, легла, притопленная, на дно, а значит…
Ольга покрутилась у самого берега, оглядываясь в сумеречной мути, и наконец нашарила в воде веревку, цепляющую сеть за коряжину. Перебирая по ней руками, отчаянно вытягивала край словно бы чугунной, отяжелевшей сети, попыталась поднять ее в лодку. Она была похожа на беспорядочно спутанный узел. Ольга тянула, вцепившись в губу зубами, не слыша, что придавленно стонет от натуги. И вот закипела вода, и Ольга, на миг остановившись передохнуть, не разжимая окаменелых рук, уставилась на эту бьющуюся груду серебра.
Казалось, от рыбы идет живой свет, и Ольга, которой однажды приходилось помогать мужу на ночном лове, поразилась этому блеску. На миг подняв глаза, она увидела огромную белую луну, тотчас превратившую сумерки в ночь, но даже луна, отразившись в чистом блеске чешуи, не могла дать такого света, который будто бы шел из самой воды.
Ладони Ольги онемели. Бестолково шарясь, не чувствуя новых ран на израненных руках, она начала выталкивать, выпутывать из сети ошалелых рыбин, которые били ее хвостами, и швырять их в реку. Ольга промокла, временами ей казалось, что и она, как та рыба, бьется в сети. И вдруг, погрузив в живую массу руки, она вскрикнула, потому что ей, загипнотизированной игрой света, показалось, что она взяла в руки уголь. Холодный, но неистово горящий уголь!
Если бы только преграда оказалась живой! Тогда Денива смогла бы с ней справиться. Одно живое существо всегда поймет другое. Но она не поддавалась, она была мертвая — и неумолимая сила ее вытягивала жизнь из Денивы. Денива билась вместе с остальными, и всей энергии ее разума не хватало сейчас на то, чтобы осмыслить, успокоиться — и принять решение. Дениве показалось, что она вновь чувствует веяние смерти. Она могла бы преодолеть наполненное кислородом пространство только в полете, мгновенно… Надолго ее не хватит. А дыхание смерти становилось все более ощутимым. И вот вода оставила ее, и другая сила, не мертвая, но живая, стиснула, подняла оболочку Денивы. Денива забилась, пытаясь вернуть себе естественное состояние, но кислород парализовал ее силы, свобода превращений была утрачена, тело, ее безвольно повисло. Однако она была еще жива, золотистым сгустком своего сознания еще могла воспринимать окружающее, видеть. Она видела невнятный силуэт и две медленно переливающиеся звезды, и они были близко, они были живыми, они словно бы втягивали в себя гаснущее сознание Денивы…
Ольга хотела ущипнуть себя: не сон ли?! — но для этого надо было разжать руки. Непонятно почему, она не могла себя заставить сделать это и зажмуриться не могла, а все смотрела, смотрела, оцепенев.
Золотая рыбка, словно ожившая звезда, лежала в ее ладонях, вяло вздымая шлейф хвоста. Еще она была похожа на раненого птенца, так беспомощно и покорно распростерлось ее тело. И только глаза… Они мерцали, переливались, и Ольге казалось, что они с непонятной силой манят, притягивают ее. Она вскрикнула, пошатнулась и неуклюже села на дно лодки, воздев руки и не выпуская добычу. На миг она показалась себе счастливицей, нашедшей золотую иголку в гигантском стоге серых будней. Воспоминание о садке возникло в ее голове… Она задвигалась, ногой нашаривая и придвигая к себе садок, не разжимая жадных пальцев. Почему-то казалось, что если это пылающее холодом чудо будет с ней — как талисман, как оберег, как золотой символ вечной удачи… Да и если просто… За нее могут дать денег? Какие-нибудь биологи, ихтиологи, ведь это — рыба невиданная. Нет, деньги — вода, уплывут. Ей не нужна рыбка, но как расстаться с этой находкой, с этим радостным блеском?
Она забыла о другой рыбе, бьющей в лодку снизу и тянущей сеть в глубину. Она сидела на дне моторки, в воде и смотрела, смотрела, как гаснут золотые зори на крупных чешуйках, а глаза диковинной рыбки словно бы вели за собой. Где-то там, откуда приплыла она, непостижимый ветер пустоты гнал черные волны фантастических бурь, которые способны погасить даже звезды, будто это — слабенькие огоньки далеких свечей. Лица Ольги разом касались жар и лед, и страх, какого не ведало ни одно земное существо, разламывал ей не только нервы, но и кости, скручивая в гнилые веревки мышцы, и в то же время могучая радость, прерывая дыхание счастливым всхлипом, швыряла ее под хор неземных дальних голосов на солнечных качелях от холодной голубизны нетемнеющего неба к красному пламени негаснущего солнца. Ольга прикусила иссохшие губы. И вдруг застонала от жалости, похожей на то покаянное отчаяние, которое овладевает матерью, почуявшей боль своего ребенка. Ей показалось, что глаза ее обратились в потоки слез и вылились на грудь, и вся душа ее вытекает сейчас в горе, которое вот-вот станет непоправимым. Почему? Кто плачет в ее ладонях об угасающем, о несвершившемся, о загаданном, не пережитом? Не она ли сама плачет о себе в жестких ладонях своей женской доли?
Ольга хрипло застонала, и сознание вернулось к ней. Рядом встревоженно дышал Амур. Рыбка все еще лежала в ладонях, и глаза ее меркли, будто угасающие угольки. Ольга смотрела, будто слушала и пыталась понять. И вот смутная догадка кольнула ее в сердце и засияла в глазах, переливаясь из них в глаза золотой рыбки. Маленькое тело слабо дрогнуло в надежде. Ольга торопливо, пока понимание не покинуло ее, окунула руки в воду. Какой-то миг рыбка еще полумертво не покидала ее ладоней, а потом, теряя знакомые очертания, тугой золотистой каплей упруго ушла в глубину. И странно — хотя она не несла в себе ощутимого тепла, расставшимся с нею Ольгиным ладоням почему-то стало неуютно и холодно.
— Суши весла!
Залп огня и крик прострелили Ольгу. Яростный прожектор и усиленный мегафоном голос она узнала сразу. Видимо, «Амур» рыбинспектора Акимова подкрался к ней на самых малых оборотах, из-под ветра. Да ведь она и не пряталась.
— Ну и семейка! — гремел над уснувшей рекой, вспугивая темную волну, голос. — Ромка с утра волосы на себе рвет, мол, баба сгинула, а она здесь втихаря икряночку гребет! Муж и жена — одна сатана! Придумали маскировочку! Ну и семейка!
Ольга растерянно поникла. Силы разом оставили ее, будто их из нее выжали, как воду из белья. Все. Она хотела спасти Ромку, но погубила и его, и себя. Разве объяснишь Акимову? Разве он поверит? Ночь, лодка, сеть…
Ольга тупо смотрела за борт, отвернувшись от выедающего глаза жара прожектора и оглушительных упреков Акимова. Вода черно, мутно колыхалась. И вдруг ей показалось, что изнутри медленно поднимается пятно золотистого света. И тут неизвестно почему мелькнула мысль, что она все сумеет объяснить, что не губила, а спасала, и Акимов непременно поймет ее. Поймет! Ведь поняла Ольга совсем недавно… что-то такое… Что она поняла? Что-то о безграничных просторах, о свободе вихря, об игре великой Жизни.
Ольга вцепилась в борт. Свет ослепил ярче прожектора. Неужели это ее золотая рыбка, словно жар-птица, улетела в свои дали?.. А за ней… рой серебряных пчел? Радостный вихрь снежинок? Заметен звездной метелью незримый след. Смеющаяся свобода невозможного и неожиданного!
«Что это, что? Уж не косяк ли, освобожденный мною, взвился вослед моей летающей золотой рыбке?» Ольга не удивилась. Сейчас казалось возможным все.
— Ладно, хватит тебе. Сама понимаешь, рано или поздно, а попались бы вы. И то скажи спасибо, что тебя за делом застал, а не Ромку твоего, пакостника кучерявого. Я б ему кудри пораспрямил! — произнес сзади Акимов уже простым, человеческим, а не мегафонным голосом, и Ольге показалось, что голос этот доносится из-под толщи воды, таким он был глухим, далеким и чужим здесь, в амурской тиши, и плеске волны, и поскрипывании весла, которому течением выворачивало уключину.
— Сеточку, главное, сюда… — бубнил Акимов, и он уже подцепил сетку багром и подволакивал ее мокрую тяжесть к борту своего катера.
Ольга тупо смотрела на черный, мокрый блеск сети, ползущей из лодки. «Значит, он ничего не видел? Значит, мне это показалось? Игра света?..» Слезы навернулись на глаза и вот уже поплыли по щекам. Едва давши волю первому рыданию, она так и зашлась, плача, как плачут до смерти усталые женщины, уж не по первопричине беды, а обо всем белом свете, обо всех, кто забыт, как она сама, и уже даже обо всех, кто умер, а пуще всего — о тех, кто жив.
— А, чтоб тебя! — хрипло вскрикнул вдруг Акимов, и Ольга, приоткрыв остекленевшие от слез глаза, увидела, что он ошалело крутит в темном воздухе багром. Она быстро утерла глаза еще колючими от чешуи, скользкими руками, но и после того не увидела ничего. Вот именно — ничего! А ведь только что на акимовский багор был намотан бугорчатый жгутище сети. Сорвался? Этакий — да чтоб без всплеска? Да и не мог он сорваться с кусачих крючьев!
Ольга бестолково пошлепала ладонями по притопленному днищу своей лодки, пытаясь нащупать край сетки. Но только мокрое занозистое дерево встречалось ее усталым пальцам. Нет… меж ними приглушенно мерцали искорки: будто быстрые светлые улыбки поднимались из воды и вновь ныряли. Присмотревшись, Ольга различила в этом пересверкивании очертания своей сети. Но все тише и тише блеск, и вот уже пусто в лодке… Что-то успокаивающе шепчет Амур, медленно увлекая дальше, дальше Ольгину лодку от катера потрясенного Акимова:
— Эй, ты куда? А где?.. Нет, это как? Ни сетки, ни рыбы! Но ведь была же сеть, а, Олечка?! Была? А? И рыба была? Ну скажи, а то я уж совсем спятил с вами, браконьерами проклятыми!.. — стонал Акимов, и Ольге стало жалко его.
— Была, была, и сеть, и рыба, да отвяжись ты! — тихо сказала она, облокотясь на корму и не трогая весел.
— Куда?! Греби ко мне! Ольга!.. Мотор — тьфу! — гад!
Катер оставался неподвижен. Ольга погладила послушную темную волну и подняла усталые глаза к небу. Не скоро там, в успокоительной черноте, ей почудился удаляющийся золотистый промельк…