В невероятно далеком будущем маячили петровские реформы и основание Санкт-Петербурга. Где-то в дали веков предстояло прозвучать призыву нижегородского гражданина Козьмы Минина об освободительном походе на Москву. Целых два столетия должно было пройти до покорения Сибири Ермаком. Еще даже не отблестели шеломы и кольчуги на Куликовом поле…
А книга эта уже жила.
Я неторопливо вчитывался в ветхую рукопись, и ровные строчки тщательно выписанного устава все глубже погружали меня в мир, давно ставший небытием. С ее страниц дышала степь, шумели города и звенели колокола шестивековой давности. Я представлял себе ссутулившуюся тщедушную фигуру писца, изо дня в день, из лета в лето твердо и старательно выводящего в своей сумрачной келье все эти бесчисленные юсы, глаголи, буки… Какая сила заставляла его, забывая обо всем, вот так корпеть, склонившись над чистыми листами? Ведал ли он, что кто-то, отделенный непроницаемой толщей веков, сможет благодаря ему погрузиться в тревоги, заботы и надежды той далекой эпохи?
За окном спешил, грохотал и засорял окружающую среду двадцатый век, а я все никак не мог стряхнуть с себя мысли, навеянные чтением рукописи.
Сколько раз могли эти листы сгореть в пожарах, утонуть при наводнениях, погибнуть в междоусобицах, да просто исчезнуть безо всяких следов, как во все времена исчезает большинство вещей, которыми каждый день пользуются люди! И все же не погибли, не потерялись, не были объявлены еретическими, а лежали сейчас передо мной, уцелевшие в бурях шести столетий.
Удивительная вещь — слово! Скрылись под толстым слоем земли развалины неприступных крепостей. Забыты могущественные государи, одно лишь имя которых заставляло трепетать десятки народов. Время неумолимо — оно не щадит ничего. И только слово — невесомое, неосязаемое, ничем не защищенное — продолжает жить!..
…Вежливый стук в дверь комнаты прервал мои размышления.
— Гражданин, разрешите? — услышал я незнакомый голос.
Если субботним утром к вам в дверь стучится незнакомый и называет вас гражданином, видимо, следует подготовиться к разговору официальному и, может быть, не совсем приятному.
— Войдите! — откликнулся я, торопливо застегивая рубашку.
Дверь распахнулась, и незнакомец прошел в комнату. Выглядел неожиданный посетитель весьма странно. При взгляде на него в голову невольно приходила мысль, что одежду свою он позаимствовал в какой-то театральной костюмерной, где были свалены в кучу костюмы персонажей из самых разных спектаклей. Из-под распахнутой тужурки — точь-в-точь, как те, что зимой и летом служили комиссарам гражданской, — виднелась щегольская кружевная рубашка с большим бантом. Ноги вошедшего обтягивали джинсы, по контрасту с которыми особенно забавно смотрелись матерчатые боты, в годы моего детства широко известные под неофициальным названием «Прощай, молодость!». Венчала ансамбль неопределенного цвета кепка, словно только что снятая с отрицательного персонажа очередного теледетектива. Притом необычным казался не только наряд незнакомца сам по себе: было в его одежде еще нечто странное, чего я сразу не мог определить.
— Мое почтение! — приветствовал он меня. И приветствие его тоже прозвучало странно.
— Честь имею! — в тон ему ответил я. — Чем могу служить?
Я указал на кресло — самое обыкновенное, не очень новое кресло. Но он уселся в него так осторожно и почтительно, словно это был по меньшей мере трон какого-нибудь из Людовиков.
— Позвольте мне прежде всего удостовериться, — с непонятной церемонностью начал он, — не ошибся ли я в адресе? Вы, как мне было говорено, занимаетесь исследованием древних книг?
— Совершенно верно…
— Стало быть, все правильно. Смею заметить, я ваш коллега. Я вижу, речь моя не вполне привычна вашему уху. Прошу вас, не обращайте внимания — на то есть причина. Скоро я заговорю в точности как вы. Кстати, пока мы не приступили к делу, по которому я прибыл, не будете ли вы так любезны сообщить, к какому веку относится сей манускрипт?
Боже, как витиевато он говорит!
— К четырнадцатому… А что?
— К четырнадцатому?!
Он вскочил с кресла и завороженно впился глазами в страницы так, словно книга относилась по меньшей мере к четырнадцатому веку до нашей эры. И это тоже было странно. Конечно, шестьсот лет — возраст, вполне заслуживающий уважения. Но все же для профессионального археолога шестисотлетняя рукопись — не такая уж, в общем, диковинка.
С превеликой осторожностью ранний гость перевернул несколько страниц.
— Весьма сожалею, но позволить себе познакомиться с этим подробно, увы, не могу. Время, отведенное мне, крайне ограничено. Да, по чести говоря, и специализируюсь я совсем по другой эпохе… Поэтому давайте обратимся к делу.
«Полегче на поворотах, коллега! — мысленно осадил я его. — Время, отведенное тебе, видите ли, крайне ограничено… А есть ли время у меня этим, значит, интересоваться не стоит?»
— Когда вы узнаете, что привело меня сюда и какая роль отводится в нашем деле вам, вы отложите в сторону то, чем сейчас занимаетесь, и посвятите все свое время и силы именно этому…
Мне показалось, он прочитал мои мысли. Однако не слишком ли он самоуверен? И дело уже стало «нашим», и роль мне какая-то в нем отведена…
— То, что вы сейчас услышите, скорее всего покажется вам невероятным, — продолжал он. — Но я прошу поверить всему, что будет мной сказано. События двух ближайших дней убедят вас, что я говорю правду. И потом, у вас все-таки двадцатый век…
(«А у вас?» — чуть было не сказал я.)
— …И эта идея достаточно хорошо известна. По крайней мере, фантасты ваши изволили съесть на этом деле не одну собаку. Скажем, в том же четырнадцатом веке объяснить все бывает значительно сложней…
(«Хотел бы я знать, каким образом ты мог бы объяснить хоть что-нибудь людям четырнадцатого века…»)
— Я уже сказал, — невозмутимо продолжал гость, — что занимаюсь древней литературой. Только мы с вами вкладываем в данное понятие различное содержание. Потому что для меня древняя литература — это книги, по времени к вам куда более близкие, а также сочинения ваших современников и даже потомков…
Я бросил взгляд на телефон. Как бы сейчас узнать, психиатрическая «Скорая помощь» — тоже ноль-три? Жаль, никогда раньше этим не интересовался…
— Не торопитесь с психиатром. Поверьте, я говорю правду!
Мне опять показалось, что он прочитал мои мысли… И тут внезапная догадка обожгла меня.
— Вы что же — хотите сказать, будто явились из будущего?..
— Вот видите, вы уже сами все поняли…
Карандаш в моей руке хрустнул и переломился.
— Чем вы это докажете?
— Сейчас — ничем. Поймите, я не могу отвечать на вопросы, касающиеся будущего относительно момента нашей встречи…
— И даже на один-единственный, сугубо личный?
— Вы желаете узнать, сколько лет вам осталось жить? — впервые за все время улыбнулся грустно гость. Его умение читать мысли производило ошеломляющее впечатление.
Ладно. Примем эту игру. Допустим, он действительно каким-то образом прибыл из времен грядущих. Но ведь на меня-то он наткнулся не случайно — судя по его словам, именно я и был ему нужен. Это что — о моей персоне еще помнят в его далеком веке?
Разумеется, гость и в этот раз прочитал мои мысли.
— Да. То, что я пришел именно к вам, совсем не случайность. Не хочу вас обольщать — ваши витаскульптуры не стоят в спальнях наших барышень рядом с витаскульптурами какого-нибудь Педро Ямамото. Но в кругах специалистов по древней литературе ваше имя достаточно известно…
Ах, какая захватывающая перспектива! Любопытно, это через сколько же столетий? Переборщил, приятель, переборщил… Но кто же ты на самом деле? И зачем я тебе нужен?
— Вы сказали — Педро Ямамото?
— О, совсем забыл — вам же это имя ничего не говорит! Педро Ямамото наш знаменитый брилингист, кумир молодежи…
— Брилингист — это кто: музыкант, актер, спортсмен? И что такое витаскульптура?
— Брилингист — это брилингист, — с улыбкой, но твердо прервал он меня. — Не пора ли нам все же перейти к делу?
Это было сказано так, что я понял — игра кончилась.
— В чем состоит ваше дело?
— Я сказал, что у нас ваше имя известно. Но вы не дали мне закончить — известно не по тем исследованиям, которыми вы занимаетесь. Будем смотреть правде в глаза — память веков очень строго отбирает имена…
Открыл Америку! Я и раньше как-то догадывался об этом…
— Ваша историческая роль, — спокойно и уверенно продолжал гость, — будет состоять в другом: вы поможете нам сделать достоянием человечества то, что потом назовут одним из величайших шедевров вашей эпохи — неизвестную современникам книгу, одну из тех, по которым века спустя люди будут судить о вашем времени…
Вот это да! Лучшая книга эпохи — ни больше ни меньше!
— Только сначала такую книгу не мешало бы еще написать…
— Она уже написана…
— Уж не вами ли? — Я опять почувствовал себя объектом нелепого розыгрыша.
— Вы все еще не верите? Повторяю — через два дня вы будете иметь достаточно доказательств, чтобы убедиться: я тот, за кого себя выдаю…
— Но почему же о таком ценном, как вы утверждаете, достоянии никто из современников даже не догадывается?
— Вы не досказали свой вопрос. Вы ведь еще подумали: «Стоит ли тогда вообще о нем догадываться?» Браво! Блестящая идея! Разумеется, не заметить — проще всего. К тому же не заметить — это ведь вовсе не то что отвергнуть! Тут совесть чиста — никто никому не должен…
— Ну, знаете, это уже переходит границы…
— Простите… Я не имел в виду лично вас… Но вы спросили — я отвечаю. Извольте дослушать! Я хотел сказать вот о чем — кто возьмется сосчитать те костры, на которых горели не оцененные современниками великие творения? За десятки веков люди позволили потоку времени поглотить вот так, незамеченным, вместе с мусором эпох столько ценного и важного… А ведь были еще и другие костры — те, на которых жгли создавших эти творения…
— Что вы хотите этим сказать?
— Слушайте! Пока в поток бросают шелуху, течение легко уносит ее. Но если в него столкнуть огромную глыбу, она останется на месте, заставляя измениться само течение — вместо прежнего плавного движения появляются воронки, завихрения… Это же очевидно.
— Вы полагаете, что нечто подобное происходит и в потоке времени?
— По сути — да. И не полагаю, а знаю. Законы природы универсальны. Хотя внешне это проявляется совсем не так. Поэтому лишь научившись плавать в времени против течения, люди открыли, что есть вещи, которые не могут бесследно кануть в прошлое. Потому что они адресованы будущему, они сильнее времени. И всякий раз, когда современники обрекают их на забвение — безразлично, по неведению или с умыслом, — нормальный ход времени нарушается. К сожалению, это тоже поняли слишком поздно. Многое уже необратимо. Но часть завалов на реке времени мы сумели ликвидировать…
— Странно… Вы говорите об очистке потока времени точно так же, как мы — о борьбе против загрязнения окружающей среды…
— Чего же тут странного? Меньше, чем за сто лет до вас мысль о том, что природу надо охранять от человека, вообще никому в голову не приходила. Ваши современники постигли необходимость заняться этим. Но со словом «природа» вы пока связываете только пространство. А время — это ведь тоже окружающая среда…
— Выходит, чтобы восстановить нормальный ход времени, приходится взламывать историю?
— Нет. История не делается дважды — ее невозможно переписать заново. Существует единственный способ — предоставить кому-то из живущих в прошлом шанс не допустить, чтобы ход времени нарушился…
Черт возьми, а если это все же правда? Кому же я должен помочь опубликовать такую книгу — сильнее времени? И почему вдруг для такого дела нужна именно моя помощь? В голове замелькали имена известнейших писателей разных стран…
— Тем, о ком вы сейчас подумали, помощь не требуется. Ваша задача открыть современникам слова, сказанные одним из тех, кто… — гость на секунду запнулся, — живет в вашем городе.
В нашем городе? Вот так штука! Кто бы это мог быть? Неплохие книги есть у Александра Петровского. Но он уже много лет, с тех пор, как возглавил толстый журнал, не живет в нашем городе. Может, Василий Ситечкин известный поэт, лауреат…
— И вы уверены, что мне удастся сделать эту книгу достоянием человечества?
— Да. Только это будет нелегко. И удастся далеко не сразу.
— Что же, мне предстоит стать кем-то вроде Мусина-Пушкина?
— Мусин-Пушкин?.. — Гость слегка задумался. — А, вспомнил! На встречу с ним ушел один мой коллега. Он должен был посоветовать ему с великим тщанием поискать… Нет, в ваше время, наверно, лучше сказать по-иному — порыться как следует… Да, порыться как следует в библиотеке одного старого монастыря. Именно там, по нашим сведениям, хранился уникальный шедевр, о котором тоже обязательно нужно было сообщить людям. Верно? Ну, если хотите, можете считать, что у вас с ним схожая задача… А сейчас скажите, на каком автобусе я смогу доехать до площади Героев?
Он так и сказал — не «на авто́бусе», а «на автобу́се», как говорили в двадцатых годах. Мне сразу вспомнилось маршаковское: «Бежит, подбрасывая груз, за автобу́сом автобу́с». Странно… Судя по его языку, он вовсе не из будущего, а скорее откуда-то из минувших времен. Все эти «автобу́сы», «барышни», «манускрипты», старомодная церемонность…
— А вы, что же, думаете, это так просто — с ходу абсолютно точно войти в нужный хронологический срез живой речи?..
(«Вот дьявол! Никак не могу привыкнуть, что он читает мысли!»)
— …Вы, не испытавшие обратимости времени, привыкли в обыденной жизни воспринимать язык как некую статичную систему, хотя теоретически и знаете, что он постоянно развивается. А мы, хронавты, чувствуем это на каждом шагу. И не всегда получается говорить так, чтобы не прорвалось ни одного странного на слух живших в данном времени оборота. Вот откуда все мои «барышни», «манускрипты», «автобу́сы». И «брилингисты», между прочим, тоже… Впрочем, сейчас это уже вряд ли имеет какое-нибудь значение, — непонятно для чего добавил он и замолчал.
— А одежда! — подхватил я, радуясь, что могу продолжить его мысль. — Ведь это, наверно, еще хуже, чем язык! Стоит ошибиться с модой на какой-то десяток лет — и ты уже донельзя смешон! Когда вы шли по улице…
Спохватившись, я закрыл рот и в который раз подумал, что, безусловно, не рожден быть дипломатом.
— Я не шел по улице. Я сразу оказался у вас…
(«Точно, — только тут дошло до меня, — он ведь даже не позвонил в квартиру… Он постучался прямо в комнату. Как я не обратил на это внимания сразу!»)
— …а мой наряд — вопрос особый, — грустно улыбнулся он. — Дело в том, что хронотранспортировка требует колоссальных затрат энергии и подчиняется очень сложным закономерностям соответствия времен. И если бы в моем веке пропустили ту временную точку, из которой возможен прыжок в ваш сегодняшний день, повторить попытку уже не удалось бы. А мы слишком долго не могли выяснить, как это все у вас произойдет. Детали операции во всех подробностях определились буквально в последний момент — времени на подготовку почти не оставалось. Вот и пришлось материализовывать первую попавшуюся типичную одежду двадцатого века…
Теперь я наконец понял, чем еще казался неестественным наряд гостя. На нем не было ни одной поношенной вещи. Вся одежда выглядела так, словно была только что куплена в ближайшем магазине.
— Но сейчас-то придется выйти на улицу в том, что на вас надето?
— Я очень скоро от всего этого избавлюсь. Такая возможность предусмотрена. Ну, что? Значит, до встречи через два дня…
Слова насчет встречи он произнес почему-то очень печально.
Древняя рукопись по-прежнему лежала передо мной. И я по-прежнему скользил глазами по строчкам, но слова уже не доходили до сознания. Мысли были заняты только странным незнакомцем, который говорил о таких невероятных вещах, но которому так хотелось верить!
Кто же он, неизвестный земляк, подаривший миру главные слова эпохи? И каким образом я смогу сделать их достоянием человечества? Наступил вечер, но я все не мог успокоиться. И даже когда пошел спать, долго ворочался в постели, вспоминая каждое сказанное гостем слово…
А утром меня разбудил телефонный звонок. Голос в трубке, показавшийся страшно чужим, произнес только три слова:
— Ильи больше нет…
— Что вы сказали? — автоматически переспросил я с подсознательной надеждой, что ошибся, чего-то недослышал, не так понял…
Впрочем, такие известия всегда обрушиваются неожиданно. Но Илья… Кто угодно, только не он! Что случилось? Почему? Какая-то нелепая катастрофа… Как он себе позволил? Все живы, а его уже нет… Мозг сразу распух от множества подобных вопросов. В эти минуты они вовсе не кажутся нелепыми, словно от кого-то зависит, устранив всеобщую несправедливость, сделать все по-другому, словно на вопросы эти можно дождаться ответа…
Во мне будто оборвалась какая-то струна. А ведь я, пожалуй, даже не мог бы назвать его своим другом.
Но мне всегда нравилось бывать у него. В его присутствии сразу становилось как-то удивительно легко — еще ни о чем не спросив, даже не сказав ни слова, он словно уже принимал на себя тот незримый, но подчас такой тяжелый груз, который камнем лежал у вас на душе. С ним всегда было интересно поговорить — он умел взглянуть на многие вещи с совершенно неожиданных точек зрения. С ним хорошо было даже просто молчать: сидеть в одной комнате, заниматься каждому своими делами и молчать — час, и два, и три… Господи, да не о том я говорю — разве это главное?.. А еще ему можно было выложить все, ничего не утаив — без опаски, что это будет встречено ответным потоком притворно-показного сочувствия, демонстрацией строго дозированной откровенности или пошловатой бодряческой улыбочкой — мол, брось расстраиваться, другим бы твои заботы… Бывали случаи, когда, повинуясь какому-то внезапному порыву, перед ним начинали исповедоваться совершенно незнакомые люди. Не совета искали они — он редко давал кому-нибудь советы — понимания.
Только такое случалось нечасто. Большинству он казался весьма недалеким суховатым молчуном, равнодушным к радостям жизни. Основания для этого имелись: он никогда не стремился быть модным — ни в одежде, ни в интересах, ни в пристрастиях, избегал обычно шумных компаний. А если все же оказывался в них, то предпочитал молчать сам и не разделял всеобщих восторгов теми, кого обычно называют душой общества. Прочная репутация неудачника сложилась у него и в личной жизни, и в служебных делах. Давно обогнали его на должностной лестнице те, кто пришел работать значительно позже. А он все сидел за тем же самым столом, куда его посадили в первый день, и на той же самой ставке, которая значилась в приказе о его зачислении на работу.
Мне и другим, кто был знаком с ним получше, все это казалось странным — ведь мы-то знали, каким ярким и остроумным собеседником он может быть, какая огромная эрудиция скрывается за его почти всегдашней отрешенностью и молчанием. Но мало ли как может складываться у человека жизнь!
И вдруг такая развязка!
Я тут же отправился к нему. Весь день заняли обычные в этой ситуации хлопоты — надо было помочь родственникам и тем немногим, кто пришел разделить их горе, проделать все неизбежные в таких случаях процедуры. На следующий день мы хоронили его. Моросил нудный дождь. Все прошло тихо и незаметно, без громких речей и пышных венков.
Занятый этими печальными обязанностями, я совсем забыл о своем таинственном госте. И лишь вечером, дома, когда я опять услышал негромкий стук в дверь, вспомнил о нем и понял — он вернулся.
Честно говоря, сейчас у меня не было никакого желания его видеть. Не зажигая света, сидел я в сгустившихся сумерках с фотографией Ильи в руках. Не до гостей мне было в эту пору. И я подумал, что впущу его лишь на несколько минут — только чтобы сказать, что у нас, в двадцатом веке, случаются такие ситуации, когда простительны нарушения обещаний.
Но не сказал ни слова.
Потому что когда он вошел, включил свет и положил на стол принесенную стопку папок — обычных картонных папок, которые всегда можно купить в любом магазине канцтоваров, — все поплыло у меня перед глазами. На корешке каждой из них я увидел надпись, сделанную характерным размашистым почерком, не узнать который было невозможно. Точно такими же легкими летящими буквами была надписана фотография в моих руках.
— У меня в запасе два часа. Я проведу их у вас, — безо всяких предисловий спокойно сказал гость. — Просмотрите то, что я принес. Может быть, вам потребуются от меня какие-нибудь пояснения…
— Это в самом деле главные слова эпохи?
— Да…
Дрожащими пальцами я развязал тесемки первой папки. Края папки были слегка обгоревшими, словно кто-то бросил ее в огонь, но огонь этот вдруг погас… Сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот вырвется из груди. Вот ведь как обернулись события…
— Это и есть то, что сильнее времени?
— Да…
Пальцы стали совсем непослушными — из рук выпали и веером рассыпались по полу аккуратные машинописные листки. Я неловко собрал их и стал читать.
Впоследствии я очень внимательно перечитывал все, что было в папках. Но ни в тот самый первый момент, когда потрясенный и ошеломленный открывшимся мне, я торопливо пробегал глазами страницу за страницей, ни потом, когда методично вчитывался в каждую строчку, я так и не смог раскрыть заключенный в них секрет гениальности. Только много позже я понял: никакого такого секрета здесь и не удастся обнаружить, потому что гениальность — это вовсе не сумма неких приемов, которые всегда можно повторить, а нечто совсем иное, постигать которое надо только самому и каждый раз заново…
…Гость сидел в кресле, рассеянно глядя перед собой. Казалось, до меня ему не было никакого дела. А я все перелистывал страницы, не в силах оторваться от рукописей Ильи. Я читал о вещах, которые происходят каждый день, и о том, чего не может быть никогда. Все это самым тесным образом переплеталось, образуя удивительно ограниченный мир, все жило и светилось. Многое здесь было непривычным, странно парадоксальным — чтобы постичь внутреннюю логику написанного, требовалось сделать некоторое усилие, отойти от устоявшихся представлений, быть готовым к тому, что нечто великолепно знакомое вдруг предстанет перед тобой в небывалом ракурсе. Но ведь гений — на то и гений, чтобы взламывать устоявшуюся привычность, приносить в мир не только новые мысли, но и сам образ мышления, рожденный необъяснимым взрывом внезапного озарения, взрывом, зачастую испепеляющим и самого создателя шедевра.
Книга века… А ведь и написать-то успел всего ничего, подумалось мне об Илье. И ни разу даже не заикнулся, что пишет… Какая же сила заставляла его столько лет, забывая обо всем, изо дня в день корпеть, склонившись над своими твореньями? Ведал ли он, что будет значить для грядущих веков написанное им?
И вдруг в сознании молнией пронеслась страшная мысль.
— Преступник! — яростно закричал я, бросаясь на своего гостя. — Преступник! Ты знал, что так случится, и ждал, даже не пытаясь помешать этому!
Впоследствии мне всегда будет очень неприятно вспоминать о том, что произошло в следующие секунды. Таким я себя никогда не помнил. Я был готов вцепиться ему в глотку, душить его, раздирать на части. Только руки, уже почти впившиеся в незнакомца, вдруг на толкнулись на какую-то незримую преграду.
Гость сидел не шелохнувшись, все так же рассеянно глядя перед собой. И от этого его невозмутимого спокойствия я распалялся еще больше. Ненависть душила меня, я колотил кулаками по невидимой стене, разделившей нас, и исступленно кричал:
— Ведь ты мог, ты все мог! Но тебе дела не было до живого человека! Тебе были нужны только эти проклятые бумажки! Да гори они все синим пламенем — только бы он сейчас был жив!
— Рукописи не горят! — жестко отчеканил посланец будущего.
То ли он использовал какой-то свой прием, то ли просто напряжение, охватившее меня, уже получило необходимую разрядку, но ярость вдруг ушла так же внезапно, как и появилась. В изнеможении я рухнул на пол. Бить и крушить уже не хотелось. Хотелось только разрыдаться — стало так горько и обидно, как бывает разве что в раннем детстве.
Неужели они там, в будущем, такие бездушные и черствые? Да и что для них наша жизнь — если честно разобраться, лишь объект бесстрастного и беспристрастного исследования, не больше. У них есть цель, которую они осуществляют — добросовестно и педантично. Рукописям они сгореть не дадут — и на том спасибо. Что же касается судьбы самих создателей шедевров — какое им, бесконечно далеким от нас, дело до мук и радостей этих гениев?.. Нас ведь тоже не очень-то беспокоят перипетии личной жизни какого-нибудь строителя египетских пирамид. Может быть, и в самом деле таково свойство больших промежутков времени: возвышать творение над его создателем, событие — над участником. И, как говорится, ничего тут не попишешь…
Но нам-то дано видеть прошлое только издали. А для них, странствующих во времени, люди минувших веков — это же реальные, во плоти и крови, личности!
Перед глазами стояло лицо Ильи — живое, улыбающееся… Какие еще шедевры он мог бы создать, попытайся пришелец использовать хоть малую толику своих возможностей! Да что там использовать — достаточно было в ту первую встречу просто обо всем рассказать мне, даже не рассказать — единым словечком намекнуть…
Не намекнул… Зато сейчас донельзя доволен и горд. Еще бы: куда как эффектно — открыть вдруг взорам пораженных людей очередное сокровище, которое было едва не затоптано ими, — главные слова двенадцатого, двадцатого или какого еще там столетия… Кушайте, мол, на здоровье, наслаждайтесь, современнички, приятного вам аппетита. И помните, как мы вас осчастливили!
С ненавистью смотрел я на своего гостя.
— Немедленно убирайся отсюда! Слышишь! Я не желаю видеть тебя больше ни секунды! Задачу свою ты выполнил: с рукописями будет сделано все, что нужно, — можешь не беспокоиться…
— Спасибо. Только вам придется потерпеть мое общество еще некоторое время. Двух часов не прошло, а в этом кресле так уютно… Да и некуда мне убираться.
— То есть как это некуда? — опешил я.
— Может быть, вы хотите предложить мне обратный билет?
— Какой еще билет? — Я опять ничего не понимал.
— Мне не хотелось рассказывать вам об этом… Есть такие простые вещи, говорить о которых очень трудно… Существует одно обстоятельство… Словом, чтобы выполнить то, для чего я был послан в вашу эпоху, я должен был пропустить временну́ю точку, из которой еще возможна обратная хронотранспортировка. Придя к вам, я сказал, что у меня в запасе два часа. На два часа хватит энергии моего изолирующего поля — вот что это значило.
— И… что будет… потом?.. — Язык у меня вдруг стал деревянным.
— Ничего. Пустота.
— И… вы…
— Да. Я знал об этом. С самого начала… Ну что вы на меня так смотрите?
Наверно, я и в самом деле смотрел на него в этот момент так, как никогда ни на кого не смотрел. Мне вдруг явственно представился жаркий бой — и он, в вылинявшей, по́том просоленной гимнастерке, готовый, стиснув зубы, броситься с последней гранатой под вражеский танк… Но ведь когда под танки — это война, это решается судьба страны, а другое дело…
— Когда речь идет о судьбе гениальных творений, — властно раздался его голос. — Это не другое дело, это тоже первое дело. Иной возможности здесь не было — или так, или вообще никак. Я сделал свой выбор. Рукописи не горят! — еще раз твердо повторил он. — В ваше время эти слова, кажется, уже были классикой…
«А ведь это и вправду бой! — вдруг подумалось мне. — Бой, где победить необходимо любой ценой. И он сделал свой выбор — вступил в этот бой как солдат, который поднимается в атаку, даже зная, что гибель неизбежна… Потому что иначе нельзя, — внезапно осенило меня. — Иначе прошлое, в котором о чем-то важном забыли, прошли мимо него, становится опасным — оно нарушает нормальный ход времени, превращается в нечто вроде мины, заложенной против будущего… Так вот почему не горят рукописи! И не о себе ведь они, такие, как мой гость, думают — уж для них-то наверняка не осталось в минувшем ничего забытого. Они хотят для каждого поколения открыть сокровища, о которых человечество и не подозревает, они готовы жизнь отдать за это — спасибо им великое! Только… Сберечь такой ценой вещь, даже не попытавшись спасти ее создателя… Этого я не понимаю… И разве в одном Илье дело?»
— Я знаю, о чем вы сейчас думаете, — прервал он меня. — Стоит нам только захотеть — и не окрасится кровью снег в то январское утро у Черной речки, не рухнет к подножию Машука простреленный поручик Тенгинского пехотного, долгие годы еще будет греметь могучий бас командора вашей поэтической революции… Так? А почему вы считаете, что этого хочется только вам? Нам тоже этого хочется — не меньше вашего. Нам, может быть, много чего хочется видеть в прошлом иным. Только история не делается дважды — переписать ее заново невозможно… Это вы понимаете? В вашем веке расстреляли Лорку и отрубили руки Харе[1], вашим веком пережита величайшая трагедия истории, в вашем веке доведены до совершенства системы уничтожения человечества — это вы понимаете? В вашем веке — не в моем! И не говорите сейчас, что от вас все это никак не зависит — от каждого как-то зависит. Не перебивайте, пожалуйста! Дайте закончить — мне осталось немного… Вы в своем времени не гости: вам отвечать за него — и за беды его, и за победы. И только вам, современникам, по силам определять его ход — никто другой за вас этого не сделает, даже если захочет. Так постарайтесь распоряжаться своей эпохой так, чтобы потомкам не захотелось увидеть ее иной. Ни в чем не захотелось — даже в самой малой малости. И чтобы не понадобились больше такие экспедиции, как моя… Постарайтесь…
Он внезапно умолк, откинулся на спинку кресла, посмотрел на часы.
— Ну а что касается рукописей, для вас ничего не осталось неясным?
Я отрицательно покачал головой.
— Ну вот и хорошо…
Может быть, он ждал, что я сейчас удалюсь, дам ему возможность провести оставшиеся минуты наедине с собственными мыслями. Но я, словно ребенок, которому никак не показывают обещанный фокус, поспешно, прежде чем успел что-либо сообразить, выпалил:
— Пожалуйста, расскажите о будущем — хоть что-нибудь! Какое оно?
— Какое оно? — Гость мягко улыбнулся чему-то своему. — Хорошее… Хотя во многом и не такое, каким его обычно изображали в ваше время. Молочные реки в кисельных берегах у нас не текут. И рецепт всеобщего счастья тоже пока что не открыт… Мы радуемся любимой работе — как и все, кто жил до нас. Мы ценим дружбу и презираем подлость — в наше время она тоже иногда встречается… Мы знаем, что не успеть нам охватить все сущее, и завидуем тем, кто придет в мир после нас, потому что они сумеют шагнуть дальше. Разве вашим современникам эти чувства не знакомы?.. Ну что еще вам сказать? Мы многое можем: у нас надежные помощники — умные и добрые машины… Впрочем, вас, гуманитария, технические достижения ведь мало волнуют. А человек — всегда человек, на все времена. И на все времена ценность его не в том, в чем он повторяет других, а в том, чем он от других отличается. Для нас эта истина бесспорна… Как сказали бы в древности, дай-то бог, чтобы он и дальше оставался таким же. А дел у него — много! На миллионы лет… Вот что я могу рассказать вам о будущем… А теперь принесите, пожалуйста, немного воды. Только подольше спускайте ее из крана, чтоб была похолодней…
Я вышел в кухню. Это заняло, наверное, около минуты. Может быть, даже меньше. И когда я возвратился, в комнате ничего не изменилось. Не сдвинулся с места ни один стул, ни одна книга не свалилась со стеллажа, из аквариума не выплеснулось ни капельки воды… Лишь кресло, в котором только что сидел мой гость, было уже пустым.
Понимая всю нелепость своих действий, я распахнул дверцы шкафа, заглянул под тахту, кинулся в ванную, потом подбежал к окну (шестой этаж, нет ни балкона, ни водосточной трубы поблизости, но чем черт не шутит!)… Все четыре шпингалета, как им и положено, были добросовестно вогнаны глубоко в свои гнезда.
Да, теперь бы я дорого дал, чтобы все, связанное с этим визитом, оказалось розыгрышем! Только сейчас я почувствовал, как сильно устал — от всего, что свалилось на меня за этот проклятый день. Я опустился в кресло, еще хранившее чужое тепло. В нем действительно было очень уютно — раньше я как-то не обращал на это внимания. Странное состояние полудремы-полубодрствования начало мягко обволакивать тело. Я вроде бы еще воспринимал окружающее, но уже никак в нем не участвовал. Очертания знакомых предметов постепенно как бы растворялись в воздухе, звуки стали доноситься словно через слой ваты, потом исчезли совсем…
— Рукописи не горят! — вдруг снова четко прозвучало в ушах.
Я вздрогнул, открыл глаза.
С фотографии на столе требовательно смотрели большие печальные глаза Ильи. Рядом лежала старинная рукопись и возвышалась стопка папок — обычных картонных папок, которые всегда можно купить в любом магазине канцтоваров. Верхняя все еще была раскрыта. Я положил ее на колени и бережно расправил листки…