— В общем-то, это не так уж и важно, — перевернув обложку, доктор посмотрела на дату рождения Марьи, — что в тридцать три, что в тридцать четыре, — вы уже, увы, проходите только как старородящая мамочка. Что же это вы, Марья Николаевна, так долго тянули с первым ребёночком? В вашем возрасте женщины уже по второму кругу к нам приходят, а вы только что опомнились. Тридцать четыре, да ещё почти год носить — тридцать пять. Поздновато…

— Тридцать пять?.. — следя за тем, как стерженёк простенькой шариковой ручки чирикает по сероватому листочку, Марья поднесла ладонь ко лбу и почувствовала, как её шею медленно сдавливает где-то у самого подбородка. Лимфоузлы затвердели холодными бляшками, и, не в силах вымолвить больше ни единого слова, Марья несколько раз с напряжением протолкнула в горло ставшую густой слюну.

— А что же вы хотите, дети за два дня не рождаются, — доктор перевернула исписанную страничку на другую сторону. — Патологии есть?

— Елена Дмитриевна, а вы ничего не перепутали? — трясущимися губами выдавила Марья и, словно ожидая пощёчины, сжалась на стуле в комок.

— Нет, деточка, я ничего не перепутала, — Староскольская подняла глаза от бумаги.

— Но этого не может быть, — бесцветно улыбаясь одними губами, Марья на миг прикрыла ресницы и отрицательно качнула головой.

— Вы сомневаетесь в моём профессионализме? — брови Староскольской сошлись у переносицы птичкой.

— Нет, что вы! — ту же выпалила Марья, боясь, что случайно обидела человека, и выжидательно заглянула ей в глаза. — Я нисколько не сомневаюсь, но…

— Ну, хоть на этом спасибо, — прервала её Елена Дмитриевна и, театрально поклонившись, снова принялась за свою нескончаемую писанину. — Аллергия, непероносимость к лекарственным формам?

— Вы неправильно меня поняли, — извиняющимся тоном проговорила Марья. — Дело в том, что… — резко выдохнув, она нервно облизала пересохшие губы, — дело в том, что у меня не может быть детей.

— Это кто вам сказал такую глупость? — Староскольская отложила ручку в сторону, устало прищурилась и двумя пальцами несколько раз с силой провела по переносице.

— Пятнадцать лет назад мне поставили диагноз «бесплодие», — с трудом проговорила Марья.

— И по этому поводу вы решили не рожать?

— Но за все эти пятнадцать лет у меня не было детей!

— Судя по всему, за все эти пятнадцать лет у вас просто не было стоящего мужика! — не выдержала пререканий докторица. — Деточка, я уже тридцать лет работаю в консультации и, слава тебе господи, отличить беременность от несварения желудка могу.

— Этого не может быть! — не глядя на врача, упрямо повторила Марья.

От нестерпимого звона ушам было больно; поднимаясь от затылка к макушке, звенящая стынь накрывала сознание, и Марья ёжилась от этой незнакомой холодной боли. Её голова буквально разрывалась на мелкие кусочки.

— Деточка, мне некогда разводить с вами дебаты, в коридоре огромная очередь, так что давайте не будем тратить время попусту и приступим к делу, — распрямив спину, Елена Дмитриевна повела затёкшими плечами. — Значит так. Срок вашей беременности на сегодняшний день — двенадцать недель, значит, скорее всего, рожать вы будете на майские…

— Подождите, подождите… — прижав ладони к лицу, Марья медленно провела ими по щекам. — Вы что же, в самом деле считаете, что я смогу родить ребёнка?

— А чем вы хуже других? — Староскольская пожала плечами. — Единственное что…

— Что? — сердце Марьи ухнуло в бездонную яму.

— Поскольку с первым ребёночком вы сильно задержались, второго придётся рожать спешным порядком.


Всю дорогу до Озерков Марья смотрела в окно, и душа её звенела от счастья. Ни вредоносные ухабы дороги, ни резкий запах бензина в автобусе, ни толстый слой махровой пыли на поручнях не могли затмить её радости. Подпрыгивая на сиденье, она улыбалась и, не в силах до конца объять всю полноту своего неожиданного счастья, незаметно прижимала руку к животу. Поднимаясь волнами восторга, колкие приятные мурашки бежали от её ног к груди, и, ощущая их весёлое покалывание, Марья довольно жмурилась.

Когда автобус свернул на Озерки, из пассажиров в салоне остались одна Марья да дед Аким, как всегда везущий на своих коленях какую-то коробку. Соскучившись глазеть по сторонам, Серафима Кузьминична поправила на шее связку билетиков и, ловко цепляясь за пыльные поручни родного ЛИАЗика, от нечего делать двинулась в народ.

— Аким, а чтой-то у тебя в коробке такое тяжеленное, уж не сало ли?

— Да какое там сало, — Аким махнул разбитой мозолистой рукой. — Вот, ездил в райцентр, купил два ведра картошки.

— У тебя же своей полно? — удивилась Серафима.

— Да эта какая-то мудрёная, как бишь её… сортовая, — Аким с трудом справился с незнакомым словом. — Говорят, с одной штуки можно три ведра по осени снять, во как.

— Ой, да, небось, брешут, собаки, им бы только свой товар впарить, а там — трава не расти, — усомнилась Голикова. — Вон, Ерофеич с Липок в запрошлом годе купил с рук на базаре саженец сливы. И что? — отпустив поручень буквально на секунду, Серафима выставила руку вперёд, но тут, как на грех, автобус сильно качнуло, и она, потеряв равновесие, вдруг мелкими шажками попятилась по проходу. — Петрович, ты чего творишь?! Давай там аккуратнее по ямам шуруй, чай, не дрова, людей везёшь! — громко возмутилась она. — Так вот… О чём я тебе говорила-то?

— Об Ерофеиче.

— Ах, да! — Серафима ударила себя ладонью по лбу. — Памяти никакой не стало! Это всё колдобины, будь они неладны, последние мозги вылетят, по ним трястись! И когда только колхоз дорогу залатает? Всё жмутся, жмутся, будто из своего кармана деньги тягают… Так вот, об Ерофеиче, — подпорченная память сделала резкий скачок обратно. — Купил он в запрошлом годе эту разнесчастную сливу, вёз её — дыхнуть боялся, как бы не обломить побеги, а сейчас всю голову сломал, как от неё, заразы, избавиться. Оказалась эта самая слива вовсе как и не сливой, а дичком — терновником, дала побеги по всему огороду, её же шиш теперя выковыришь из земли, она, как репей, приставучая, ни огонь её, ни топор не берёт.

— Так то слива, с картошкой-то сладить легче, — махнул рукой Аким.

— Я тебе про войну, а ты мне про арбузы! — осерчала Серафима. — Говорю тебе, не покупай ты на рынке чего не знаешь, ить обманут тебя, простофилю, и глазом не успеешь моргнуть.

— Нет, раз бабка велела, надо уважить, — словно подбадривая картошку, на которую набросилась доблестная Серафима, Аким похлопал по коробке рукой.

— А, с тобой говорить как об стенку горох! Ты ещё, Буратино, на огороде рупь железный закопай, глядишь, разбогатеешь, — в обиде на то, что её советами пренебрегли, Серафима в сердцах махнула на Акима рукой и двинулась к заднему выходу. — Вот, говоришь людям, говоришь, а всё без толку!

Голикова дошла до сиденья, в уголке которого ютилась Марья. Шлёпнувшись рядом, Кузьминична громко выдохнула из себя воздух, и от веса восьмипудовой русской бабы с билетиками вокруг шеи многострадальная дерматиновая скамейка накренилась.

— Ну что, Марьяша, домой? — Серафима облокотилась на круглую ручку сиденья. — Ты чего в райцентр каталась, так просто или по делу?

— Да всё больше по магазинам, — ушла от ответа Марья.

— А чего искала?

— Хотела в «Тканях» материала на новые шторки купить, да что-то ничего не выбрала, — боясь сглазить своё счастье, на ходу придумала Марья.

— А разве «Ткани» уже открыли, там же вроде, ремонт шёл? — бдительность Серафимы Кузьминичны была выше всяких похвал.

— Ну, да, магазин на ремонте, а на рынке одни тряпки висят, бросить глаз не на что, — выкрутилась Марья.

— Вот я про то и говорю, что на рынок и ходить не стоит! — Серафима повысила голос и даже обернулась назад, рассчитывая на то, что её слова долетят до ушей Акима. — Петрович, ты давай здесь потише, а то всю душу вытрясешь!

— Как скажешь, Фим, — переключившись с третьей скорости на вторую, водитель поехал тише.

— А ты с самого ранья в городе? — Серафима снова повернулась к Марье.

— Да, я на шестичасовом уехала.

— То-то я тебя не видела, меня на первый рейс на Вёшки поставили, а заместо меня тут Матвевна всем заправляла, — пояснила она. — Так ты, значит, ещё не знаешь, какое несчастье в Озерках-то сегодня стряслось?

— Нет… — Марья с тревогой посмотрела на кондукторшу. — А что?

— Пока тебя не было, тут такое приключилося, — беда, да и только! — поджав губы, Серафима трагически покачала головой, и солнечный зайчик Машиного настроения сам собой поблек. — На дальнем поле, которое за рекой, на том краю ваши озерковские сегодня траву подбирали на зиму. Уже почти всю покосили, осталась одна полоса у леса, когда всё это и произошло. Не знаю, кто у них там в этот раз был за старшего, — развела руками Серафима, — но только один из них поехал эту полоску добирать, а остальные стали подтягиваться к кромке, чтобы, значит, вместе потом к деревне. И чего они удумали… — Серафима изломала брови углом. — Вроде и не очень жарко было, хотя кто его знает, как оно в кабине, верно? Но только один из этих мудрецов решил забраться на крышу, ну, вроде как, чтоб проветриться.

— И что? — узкое личико Марьи побледнело.

— А то, что посерёдке поля висел пятитысячный кабель под напряжением, — громко выдала Голикова. — Тот, который за рулём, этого не видел, а тот, что на крыше, ему и в голову не пришло хорониться. Сел, ножки свесил, как на аттракционе, и закурил. Сам-то кабель до крыши не дотягивался, — доходчиво пояснила Серафима, — и трактор бы под ним как миленький прошёл, а до этого седока длины-то как раз и хватило, — густо вздохнула она. — То-олько этот верхолаз затянулся, как — вжих! — Серафима провела по воротнику ребром ладони, — кабель ему по шее так и прошёлся, как раз между рубахой и волосами.

— Насмерть? — бескровные губы Марьи дрогнули.

— Говорю тебе, там цельных пять тыщ было! — выпучила глаза Серафима. — Это что, разве игрушки? Мигом спалило, как головешку, считай, ничего от парня не осталось!

— Кто это был? — перед глазами Маши поплыли оранжевые и синие круги.

— Честно говоря, я толком-то и не поняла, там была такая страшеннная паника, что на дневной рейс к нам с Петровичем не село ни одного озерковского, и, если бы не Филька, прискакавший на остановку, мы бы так ничего и не прознали до самого вечера. А сама знаешь, с Фильки спроса никакого, он же бестолочь порядочная! Я ему — что да кто, а он ни мычит ни телится, — с досадой произнесла Серафима. — Слышь, Аким, а ты, часом, не знаешь, кого у вас в Озерках током шарахнуло?

— Как не знать? — продолжая обниматься с коробкой, как с родной, Аким неловко развернулся. — Люди говорят, вроде, Фёдора убило…

Пошатнувшись, мир раскололся на тысячи мелких осколков и, рухнув на Марью, вмиг похоронил её под своей тяжестью.

* * *

— Полечка-Полинка, папина картинка, — беззвучно прошептала Поля и, закрыв глаза, прижалась головой к окну троллейбуса.

Думать ни о чём не хотелось, хотелось просто ехать куда-нибудь, подпрыгивая на колесе и прислушиваясь к бестолковому бренчанию ходящих ходуном дверей. Ощущая внутри себя щемящую пустоту, Горлова вслушивалась в однообразное бряканье плохо прикрученных железок, и ей казалось, что огромный мир по какой-то странной, нелепой случайности вдруг сузился до размеров дребезжащего пространства троллейбуса, выхода из которого для неё уже не будет никогда. Старые гармошки дверей, шумно вздыхая, впускали спешащих по своим делам пассажиров и выплёвывали их обратно на тротуар, и ни одному из них не было никакого дела до того, что жизнь этой девочки с огромными голубыми глазами ангела покатилась под откос…

Полина опустила голову и посмотрела на зажатый в руке смешной четырёхкопеечный билетик. Интересно, если бы было можно обменять этот счастливый синенький талончик с шестью тройками подряд на один-единственный час настоящего счастья из своего прошлого, что бы выбрала она?

Перелистывая одну за другой порванные странички своей нескладной жизни, Полина вспоминала имена и лица людей, когда-то любимых ею, но не могла вспомнить никого, кто бы любил её саму.

К Кряжину её интерес испарился практически сразу после сакраментального «да» у алтаря, две недели брака с Берестовым не оставили в её памяти почти ничего, ни хорошего, ни плохого, а полгода фальшивого счастья с Ясенем обернулись для неё и вовсе кошмаром. Опустив руку в карман, Поля нащупала тонкий ободочек золотого колечка и горько усмехнулась. Да, Ясень заставил её заплатить за всех трёх мужей разом, вернее, за двух с половиной.

Внезапно перед глазами Поли совершенно отчётливо появился низенький круглый человечек с чёрной шапочкой на самой макушке. Сладко улыбаясь, он ловко хрустел сложенными в пачку незнакомыми цветастыми купюрами, и колбаски его толстеньких коротеньких пальчиков двигались в такт беззвучно шевелящимся губам. Конечно, это было глупостью, пустой выдумкой, но Полине отчего-то представилось, что странный незнакомый человечек считает вовсе не деньги, а пустые, потерянные дни её бестолковой жизни. Близко, будто наяву, Поля ощутила запах апельсиновых деревьев и увидела бездонную синь благословенных солнечных небес, до которых ей не суждено дотянуться.

Если бы можно было вернуться назад, она хотела бы снова попасть в тот день, когда, стоя на коленях, Ясень признавался ей в любви. Теперь, с высоты всего пережитого, она бы с удовольствием взглянула в его лживые глаза и, указав рукой на дверь, выгнала бы вон. Сжав билет в руке, Поля снова ощутила в горле горячий горький комок. Нет, этот человек не заслуживал того, чтобы тратить на него такой бесценный дар судьбы. Возвращаться в прошлое, чтобы снова пережить боль, которую хотелось бы похоронить в своей памяти навсегда, пожалуй, не стоило.

Счастье… А было ли оно вообще в её жизни? Светлое, воздушное, не оставившее в душе ни единой капли горечи и обиды, оно было, конечно, было, но слишком давно, так давно, что успело позабыться…

Полина погрузилась в воспоминания почти двадцатилетней давности, стараясь воссоздать по кусочкам тот единственный день, ради которого стоило бы вернуться в своё собственное прошлое и пережить всё заново.

…Крохотные лакированные туфельки с кружевной оборочкой звонко стучали каблучками по тротуару, и маленькая девочка с огромными, как у ангела, голубыми глазами не могла отвести от них своего восхищённого взгляда. В тёплом воздухе мая пахло сиренью и молодыми свежими листьями, а она шла, не замечая ничего кругом, глядя только на свои волшебные башмачки, которые ей накануне подарили родители. Из-за пышной юбочки девчушке были видны только носочки страшно дорогой обновки, и, чтобы получше разглядеть своё богатство, она то и дело высоко поднимала маленькие ножки.

В тот день воздух в парке был пропитан запахом горячих сахарных пончиков, и взрослая девочка, сидящая у окошка троллейбуса, улыбаясь, ощущала на своих губах сладковатый привкус самого большого в её жизни счастья. Двадцать лет спустя она снова шла по солнечной майской дорожке детского парка, доверчиво держа свою крохотную ручонку в тёплых ладонях отца и всё ещё живой матери…

Неожиданно рука Полины сжалась, и тонкие края колечка больно впились в её кожу. Боже мой, какой же она была дурой! Долгие годы, опустошая душу, она разменивала свою жизнь на блёклые грошики бестолковых дней, убегала от самой себя и обеими руками отталкивала то, что было всего дороже.

Перед глазами Поли, мелькая, проносились недели и месяцы её бесполезной жизни, выхолощенной до основания собственной глупостью и спесью. Родной человек, оставшийся на солнечной дорожке детского парка, ждал её тепла и понимания долгих двадцать лет, но маленькая девочка в лакированных туфельках не захотела услышать его боли и кричащего одиночества. Проносясь по жизни, она меняла игрушки и убеждения, костюмы и мужей, напрочь забыв о том, что где-то рядом есть близкий человек, отдавший ей всего себя без остатка и не получивший от неё взамен хотя бы сочувствия.

Крепко сжав в руке счастливый билетик, Поля до крови обкусывала губы, проклиная свою глупость, заставившую отвернуться от единственного человека, любившего её, Полечку-Полинку, ради неё самой. Дорогие побрякушки, блестящие тряпки, шуршащие купюры — то, чему она поклонялась всю свою сознательную жизнь, вдруг показалось ей жалким пустячным хламом. Если бы только было возможно, она, не задумываясь, отдала бы всё, что у неё было, за один-единственный час того майского дня в парке среди цветущей сирени…

Нащупав в кармане колечко, Полина взяла его двумя пальцами и, встав с сиденья, решительно двинулась в конец вагона. Она подошла к кассе, достала из кармана кольцо и, подержав его несколько секунд над щелью, опустила золотую безделушку в узкую прорезь для монет, а потом повернула круглую железную ручку кассы. Сверкнув между медными пятачками и копеечками, проклятое кольцо полетело в общий ящик. Без сожаления отвернувшись от кассы, Поля подошла к дверям. Теперь она знала, куда ей идти и где искать своё потерянное счастье.

* * *

Не разбирая дороги, Марья бежала по полю, а в её груди неповоротливо плюхало рваными ударами перепуганное сердце. Цепляясь каблуками за кочки, она то приседала, то неловко подпрыгивала, и, обжигая ноги засохшей колючей стернёй, тихо и безнадежно подвывала. Искусанные в кровь губы беззвучно шевелились, и изо рта Марьи вырывались какие-то нечленораздельные звуки, мало похожие на человеческую речь. Мокро всхлипывая, она втягивала воздух, на несколько секунд замирала и, изломав губы, хрипло выталкивала его назад.

В голове Маши метались неизвестно откуда взявшиеся сумбурные обрывки мыслей, не относящиеся ни к чему конкретному, необъяснимые и странные, а перед глазами, рябя синими и люминесцентно-рыжими искрами, плыли огромные круги, неровные и подвижные, словно туловища гигантских светящихся медуз. Приминая ногами засохшую стерню, Марья изо всех сил бежала вперёд, а в её мозгу мелькали лоскуты цветных картинок, никому не интересных и абсолютно бессмысленных.

Расширенными от ужаса глазами Марья смотрела на дальнюю кромку поля, где, встав в ряд, грозные в своей неподвижности, ощетинились наработавшиеся тракторы и грузовики, а перед её мысленным взором мелькали длинные деревянные полки озерковского магазинчика, в который вчера вечером вдруг завезли банки болгарских консервированных огурцов и помидоров. Отчего она вспомнила эти дурацкие банки именно сейчас, Марья объяснить не смогла бы, да и не пыталась; яркие буковки на глянцевой бумажке заграничных консервов плясали перед глазами так навязчиво и неотступно, были настолько зримыми и реальными, что казалось, будто во всём мире нет ничего важнее этих палочек и закорючин.

Цепляясь чулками за острые срезы засохших стебельков, Марья беспорядочно перебирала ногами, не обращая внимания на острую боль в подвёрнутой лодыжке и непереносимую резь в левом боку. Она через силу двигала ослабевшими ногами, а перед глазами кругленькие, истошно алые помидорины поворачивали к ней свои лакированные треснувшие бока. Словно наяву, трепыхаясь тонкими полупрозрачными пластинками, между помидоринами плавали невесомые хлопья резаного репчатого лука, похожие на обрывки белых столовых салфеток, а истерзанная душа Марьи плакала горючими слезами вселенской боли, перемешавшимися с солёным маринадом болгарского деликатеса.

Чувствуя, как, обдирая, внутри неё прокатилась дрожащая волна оглушительной боли, Марья схватилась за бок и, согнувшись, начала часто ловить ртом воздух. Громче, чем сейчас, её сердце не стучало ещё никогда. Мерцающие серебристые искорки перед глазами сменились алыми кругами, и, покачнувшись на ватных ногах, она остановилась.

Всю сознательную жизнь Марье не везло. Отчего-то судьба, дарившая других щедро и помногу, постоянно обходила её стороной, одной рукой протягивая скупую милостыньку, а другой тут же забирая обратно вдвое. Выйдя замуж по любви, она никогда не была любимой, имея свой дом, не сумела стать в нём хозяйкой, отдав душу чужим детям, не смогла родить своего собственного.

Сейчас, на четвёртом десятке лет, когда, казалось, она наконец-то сумела ухватить призрачное счастье за хвост, судьба снова решила сыграть с ней в кошки-мышки и в который раз забрала подаренное обратно.

Не в силах больше сделать ни единого шага, Марья осела на землю и, сотрясаясь от рыданий, бессильно замолотила ладонями по стерне:

— Да, я — неудачница, я — вечная свидетельница чужого счастья и третья лишняя, но за что? За что?! За что?!! — упав, Марья подтянула ноги к животу и, свернувшись в клубок, громко, навзрыд, закричала: — Если ты есть, где же твоя справедливость? Где?! Ты же всё видишь, ты знаешь, я никогда и никому не хотела зла! Так за что ты меня наказываешь?! За что?!

Тело Марьи колотила крупная дрожь; по щекам, струясь обильными тёплыми дорожками, не переставая, катились крупные слёзы и, смешиваясь с дорожной пылью, превращались в некрасивые грязные полосы. Размазывая их по лицу, Марья громко всхлипывала и до боли вжималась в жёсткую щетину старой стерни.

Земля, разогретая августовским солнцем, пахла скошенными травами и сладким соком спелого лета, давно перевалившего за свой зенит. Нелепо скорчившись, Марья сжимала в ладонях колкие острые прутики, и ей казалось, что в огромном бездушном мире остались только боль и беспощадное время, немилосердное и глухое, отнимавшее левой рукой всё то, что было даровано правой.

* * *

Разливаясь медной позолотой, предзакатное августовское солнце медленно садилось за край выступающего мыском березняка, и его мягкие лучи нехотя скользили по тонкой недоношенной полоске спелой пшеницы. Колосья, едва колышимые лёгким ветерком, отбрасывали вокруг себя частые отблески, и издалека казалось, что над полем, от края и до края, наброшено невесомое покрывало блестящей паутины.

Стоя у обочины дороги, озерковские трактористы тихо переговаривались между собой и, зажав в тёмных загрубевших пальцах дешёвые папиросы, неспешно выпускали из себя струи белёсого вонючего дыма. Время от времени кто-нибудь из них бросал взгляд на землю, где лежало неподвижное тело человека, накрытое стареньким гобеленовым покрывалом. Выцветшая и в некоторых местах протёртая до дыр материя была настолько засаленной, что было абсолютно невозможно определить её первоначальный цвет. Кем-то приспособленная как накидушка на сиденье трактора, тряпка была явно маловата и прикрывала тело только до колен.

Судя по очертаниям, человек лежал на спине, закинув голову чуть назад и вытянув вдоль тела длинные руки, но ни самих рук, ни лица видно не было. Из-под обтрёпанной кромки замызганной тряпки торчали только его ноги, обутые в огромные кирзовые сапоги, прошитые мелкими блестящими гвоздиками по всему краю подошвы.

Медленно переставляя отяжелевшие негнущиеся ноги, Марья приближалась к распростёртому на земле телу, с ужасом всматриваясь в то, что ещё несколько часов назад было живым человеком. Чувствуя, как её желудок сворачивается в тугой скользкий комок, она с трудом сглатывала густую слюну и безотрывно смотрела на эти мелкие гвоздики в подошве, а в её воспалённом сознании, делая круг и раз за разом возвращаясь обратно, неотступно билась одна и та же мысль: как же так могло произойти, почему на грязных мужских сапожищах остались нетронутыми эти блестящие кусочки железа?

У обочины стояло множество людей, Марья слышала их приглушённые голоса, но не могла разобрать ни одного лица; словно по краю мутного гранёного стакана, мир растёкся на отдельные составляющие. Она смотрела вокруг себя незрячими глазами, не узнавая никого и ничего, и только проклятые шляпки гвоздей, будто потешаясь над её бедой, выступали из всей окружавшей мути объёмно и неправдоподобно отчётливо. Не в силах заставить себя оторвать взгляд от грязных сапог мужа, торчащих наружу из-под тряпки, Марья подошла к телу вплотную, осела на землю, вытянула руку и, глядя в пустоту, провела пальцем по пыльному голенищу.

Неожиданно разговоры вокруг стихли, видимо, все, кто стояли неподалёку, смотрели на неё, но теперь это не имело ровным счётом никакого значения. Растерев между пальцами пыль, Марья обвела стоявших поодаль людей отсутствующим взглядом. Наверное, выглядела она ужасно: рваные чулки, растрёпанные волосы, красное, отёкшее от слёз лицо…

Впрочем, это тоже уже было неважно. Каждый из тех, кто стоял у обочины вместе с остальными, был по ту сторону её огромной беды и, если несчастье не коснулось его лично, обязан был соблюдать глупые условности, но её это уже не касалось. Упав на свежескошенные стебельки трав, Марья прижалась к сапогу Фёдора, прикрыла воспалённые, словно засыпанные колючим песком, горячие глаза и услышала позади себя глухой ропот толпы. Какая разница, что теперь о ней подумают те, кого на этот раз несчастье обошло стороной?

Наверное, им всем было бы легче, если бы она, стоя среди них, молчаливая и прямая как палка, вытирала слёзы кончиком чёрного платка, повязанного поверх её соломенных волос, и, ища сочувствия в их лицах, по-собачьи жалостливо заглядывала в глаза. Покровительственно обняв её за плечи, они бы выжимали из себя шаблонные слова соболезнования и с чувством выполненного долга, стараясь не глядеть на неё, отходили в сторону, со вздохом облегчения уступая своё место следующему…

— Что за комедию ты здесь ломаешь? — неожиданно прозвучал над ухом Марьи сердитый мужской голос. — Я не позволю своей жене стать посмешищем для всей деревни. Сейчас же поднимись и отправляйся домой.

Наклонившись над Марьей, мужчина крепко взял её за плечи и буквально поднял на ноги.

— Что вам от меня… — вскинув глаза, она внезапно осеклась. — Ты?!! — чувствуя, как под её ногами земля медленно поехала куда-то вбок, Марья ухватилась обеими руками за лацканы пиджака Фёдора. — Ты?!! Так ты живой?!!

— Да что с тобой такое?! — Фёдор с силой встряхнул жену за плечи и тут же вынужден был подхватить её, потому что ноги у Марьи, словно у тряпичной куклы, внезапно подогнулись и, обвиснув тяжёлым нескладным мешком, она начала медленно сползать вниз. — Марья, прекрати, люди же смотрят! — взглянув по сторонам, Фёдор затаил дыхание и увидел, как, перебрасываясь между собой короткими репликами, односельчане и впрямь с недоумением косятся в их сторону.

— Ну и пусть себе смотрят! Феденька, родненький мой!!! — повиснув на шее мужа, Марья в голос засмеялась и принялась безостановочно целовать его лицо.

— Что ты вытворяешь?! — Фёдор, задохнувшийся от неожиданности, попытался оттащить от себя жену, но та, плотно сомкнув руки в кольцо, вжалась в мужа всем телом. — Марья, поимей совесть, тут такое горе, а ты паясничаешь! Что люди-то скажут, ты подумала?

— Да мне-то какое дело? — громко произнесла Марья и с вызовом оглянулась по сторонам. — Пусть говорят, а ты не слушай. Феденька, миленький, — живой! Счастье-то какое! — захлебнулась радостью она.

— Ты в уме или нет?! Что ты мелешь? У Федотовых сына убило, какое уж тут счастье?! — брови Фёдора сдвинулись на переносице тяжёлым углом. С силой прижав голову жены к своей груди, Матвеев наклонился над Марьей и с нажимом прошептал: — Не знаю, какая муха тебя укусила, но лучше бы тебе помолчать, не то нас с тобой в деревне со свету сживут.

— Мне сам Бог теперь не судья, горе ты моё горькое! — даже не думая скрывать своего счастья, Марья улыбнулась, и её глаза засияли ничем не сдерживаемой радостью. — Федька, ведь я же думала, что это тебя… что это ты… — Марье не хватало воздуха, и, прервав себя на полуслове, она закрыла глаза и замотала головой из стороны в сторону. — А говорят, Бога нет, — отступив на шаг, она широко раскинула руки и подняла голову к небу. — А он есть, понимаешь? Он есть, Феденька!!! — Марьино сердце готово было разорваться от радости на куски. Устремив взгляд в высокую августовскую синь, покрытую ранними предзакатными всполохами, она что есть сил закричала: — Спаси-и-ибо тебе, Господи, спаси-и-ибо!!!

— Что ж ты делаешь?! — нервно дёрнувшись, Фёдор сгрёб Марью в охапку. — Как мы с тобой будем людям в глаза смотреть?

— Федечка, миленький! — неожиданно из глаз Марьи ручьём хлынули слёзы. — Понимаешь, доктор сказала — на майские, а тут — такое, я же думала, что не успела тебе рассказать, понимаешь, просто не успела, вот и всё. А потом я увидела эти гадкие гвоздики… — Марья смахнула со щеки слезу. — Тебе этого не понять. Всё кругом — в грязи, всё, а они — белые, понимаешь, белые и блестящие, как будто только что из магазина. Федечка… — по всему телу Марьи пробежала крупная дрожь. — Федечка, у нас с тобой будет ребёнок, — словно испугавшись, что она и впрямь не успеет сообщить самого главного, неожиданно выпалила она.

— Что? — на мгновение Фёдору показалось, что он ослышался. — Что ты сказала?

— Доктор говорит, на майские, — Марья закрыла глаза и уткнулась ему под мышку.

— Машуня, Машенька! — забыв о том, что он может сделать больно, Фёдор притиснул её к себе, и его сердце забилось неровно и громко. — Я люблю тебя, Марья!

Обнимая жену, Фёдор смотрел на неподвижное тело погибшего друга и думал о том, что жизнь — странная штука, в которой любовь и ненависть запросто ходят под руку друг с другом и где между отчаянием и счастьем — один шаг. Он любовался бело-розовым шёлком берёз, медным золотом недоношенной пшеницы и, вдыхая едва уловимый аромат уставшей за день земли, обещал себе сделать всё, чтобы эта маленькая женщина с огромной доброй душой наконец-то стала по-настоящему счастливой.

* * *

Заседание суда уже давно окончилось, а в ушах Лидии всё ещё звучал хорошо поставленный голос судьи, зачитывающей окончательное решение, и перед её глазами стоял полутёмный зал с высокими сводами и длинными рядами деревянных скамеек, поставленных почти вплотную друг к другу.

— Сегодня, двадцать девятого августа одна тысяча девятьсот семьдесят восьмого года в Киевском районном суде прошли слушания по делу о расторжении брака между гражданкой Кропоткиной Лидией Петровной и гражданином Кропоткиным Игорем Павловичем. В связи с невозможностью дальнейшей семейной жизни супругов и сохранения семьи суд выносит решение удовлетворить иск гражданки Кропоткиной Л.П. и расторгнуть…

— Ну что, дрянь, добилась своего?! — голос Игоря прозвучал над ухом Лидии как гром среди ясного неба. — Я тебя предупреждал, не затевай всей этой байды с разводом?

— Игорь, ты меня напугал, разве можно так? — Лида попыталась освободиться от цепкой хватки Кропоткина, больно сжавшего её руку повыше локтя, но тот только желчно ухмыльнулся и, демонстрируя своё превосходство, вцепился ещё сильнее.

— Что, не нравится? — не разжимая зубов, прошипел Кропоткин и вдруг стиснул ей руку с такой силой, что Лидия почувствовала, как его ногти буквально впились в её кожу. — Я просил тебя по-хорошему не ломать мне карьеры, но ты решила лезть на рожон. Что ж, выбор сделан, дурочка, но я тебя уверяю, очень скоро я заставлю тебя рыдать горючими слезами. Ты ещё тысячу раз пожалеешь о своей глупости, — скрипнув зубами, он с яростью полоснул Лидию взглядом по лицу и, оттолкнув её, демонстративно, словно очищаясь от грязи, вытер ладонь о штанину. — Ты, узколобая и недалёкая курица! Чего тебе не хватало? Денег?! Да ты пятнадцать лет купалась в них как сыр в масле, не зная удержу ни в тряпках, ни в жратве! Чего тебе ещё было нужно, я же тратил на тебя больше, чем всё наше государство на оборону страны! — от переполнявшей его злости лицо и шея Игоря покрылись отвратительными красными пятнами, а на лбу, у самых волос, проступили частые капли пота. — Я тебе что, мало приносил? Да у других не было и десятой части того, что обламывалось тебе и твоему паскудному выкормышу!

Сверкая глазами и кривя губы, Кропоткин с остервенением выплёвывал в лицо Лидии хлёсткие, обидные слова, а она удивлённо вглядывалась в знакомые черты когда-то близкого и любимого человека, неожиданно ставшего чужим и страшным.

— Что, сделал гадость — сердцу радость, да?! — глаза Кропоткина превратились в две узкие злобные щёлочки. — Да ты хоть понимаешь, что ты натворила? Ты же меня без ножа зарезала, мне же теперь никогда не очиститься от той грязи, которой ты меня облила, стерва! Всё, к чему я шёл столько лет, всё — коту под хвост, всё — прахом! — хрипло выкрикнул он. — Да ты же мне обязана всем, понимаешь ты это или нет? Все-ем!

Глаза Кропоткина были готовы выскочить из орбит. Дёргая напряжёнными ноздрями, он буравил бывшую жену яростным взглядом, и Лидии казалось, что ещё немного, и от взбешённой фигуры экс-мужа начнут разлетаться электрические разряды.

— И чем же я тебе обязана? — первый страх Лидии прошёл, и теперь этот плюющийся злобой посторонний человек не вызывал у неё ничего, кроме лёгкого удивления, приправленного толикой презрения и жалости.

— Как это чем? Всем! — сверкнул он глазами.

— Всем — понятие растяжимое, конкретнее, — Лидия усмехнулась, и Кропоткин вдруг сообразил, что бывшая половина, вопреки сложившейся годами привычке, на этот раз не собирается дрожать перед его праведным гневом осиновым листом.

— Ты совсем забылась, Лидка! Живёшь на мои деньги, в моей квартире и ещё позволяешь себе огрызаться, зар-раза! — пробежав по нёбу, раскатистое «р» застряло в гортани Кропоткина плотным комом.

— Да что ты говоришь? — неожиданно Лидия протянула руку и ухватила бывшего мужа за узел шёлкового галстука. — Кто из нас двоих забылся, это ещё нужно разобраться. Ты, шишка на ровном месте, индюк надутый! Пятнадцать лет назад у тебя не было ни кола ни двора, ни крыши над головой. Когда ты попросился жить у меня в коммуналке, у тебя не нашлось даже целых трусов, голь ты перекатная!

— Отцепись!

Кропоткин дёрнулся назад, но пальцы Лиды неожиданно скользнули между галстуком и воротником его новенькой накрахмаленной рубашки. Уперев костяшки в острый кадык, она резко подтянула узел вверх.

— Ты что, одурела?! — закашлялся он. — А если бы я задохнулся? Чокнутая! — решив не рисковать своей безопасностью, он отступил на шаг назад.

— Такое барахло, как ты, не жалко и удавить, ни от кого не убудет, — не задумываясь, отрезала она. — Значит, два засранца живут у тебя на шее и гадят тебе в карман, так получается?

— Получается, что так, — правая часть лица Кропоткина дёрнулась, растащив в разные стороны уголок рта и бровь.

Поведя шеей, будто проверяя, действительно ли обошлась без последствий дурная выходка его бывшей, он презрительно вывернул нижнюю губу и, уверившись в том, что находится от этой ненормальной на относительно безопасном расстоянии, едко ухмыльнулся.

— До поры до времени мне придётся терпеть твоё присутствие и присутствие твоего щенка в моей квартире, но не думай, что это продлится долго. У меня есть связи, и буквально через месяц-другой вы окажетесь там, где вы и должны быть, — в сраной коммуналке на глухой окраине Москвы. Что же касается денег… — Кропоткин гортанно хмыкнул, — о них ты можешь забыть. С сегодняшнего дня ты от меня не получишь ни копейки, заруби себе это на носу. Как ты будешь жить и по каким помойкам лазить — дело твоё, ты сама этого хотела, так что уж не обессудь, — наклонив голову, он картинно развёл руками.

— Надеюсь, ты мне подскажешь, в какой момент я должна начать лить слёзы? — к немалому удивлению Кропоткина, приготовившегося к бурной сцене со слезами и истерикой, Лидия усмехнулась.

— Ты действительно дурочка или просто прикидываешься, чтобы вывести меня из себя? — плечи Игоря невольно поползли кверху. — Я говорю, что оставлю тебя без гроша и выставлю вон из своей квартиры, а ты наивно моргаешь своими глазками и делаешь вид, что тебе на всё это наплевать. Если бы я предлагал тебе бесплатный круиз по Средиземноморью, я бы ещё мог понять твою глупенькую улыбочку, но я собираюсь перекрыть тебе кислород по всем каналам. Уже через месяц тебе небо с овчинку покажется, а через два ты просто взвоешь, я тебе это обещаю.

— Очень интересно, особенно в том месте, где ты говоришь о своей квартире, — слово «своей» Лидия произнесла с особым нажимом. — А это ничего, что Бережковскую мы обменивали на двушку моих родителей в Раменках и мою комнатку в Сокольниках? Или за давностью времени это уже не в счёт?

— Поверь мне, дурочка, сентиментальные воспоминания о квадратных метрах, добытых потом и кровью твоих стариков, неинтересны никому, кроме тебя, — Игорь хищно оскалился, — а вот что касается официальных бумаг, по которым я — ответственный квартиросъёмщик со всеми вытекающими отсюда правами…

— Ну, понятно, приблизительно так я и думала, — перебила его Лидия. — Твоя кристальная честность и порядочность не вызывала у меня ни малейшего сомнения. Боюсь, мои слова тебя несколько огорчат, но в мои планы не входит нищенская жизнь на помойке. Неделю назад я подала ещё один иск, о размене общей жилплощади, разделе совместно нажитого имущества и начислении алиментов, — мило улыбнулась она, — по совету судьи. Исключительно с целью защиты интересов несовершеннолетнего ребёнка.

— Какое ещё совместно нажитое имущество?! — Кропоткин даже задохнулся от негодования. — За все пятнадцать лет нашей совместной жизни ты не ударила пальцем о палец! Кроме того, чтобы навешивать на себя, словно на новогоднюю ёлку, золотые бирюльки да мазаться перед зеркалом, ты вообще ничего не делала. Какой раздел?! Ты не принесла в дом ни копейки, иждивенка!

— Ну, это ты, Кропоткин, поторопился. Какой же я иждивенец, если все пятнадцать лет я как примерная, законопослушная гражданка отработала на одном месте младшим научным сотрудником?

— Ха! Уж мы-то с тобой знаем, как ты работала, — пренебрежительно хохотнул Кропоткин. — Труженица ты моя! Эту сказку про белого бычка можешь рассказывать кому-нибудь ещё, только не мне. Да если бы я не подсуетился и не пристроил твою левую трудовую книжку в этот НИИ…

— А вот это уже лирика, — масляно улыбнулась Лидия. — Нет, если, конечно, хочешь, ты можешь рассказать о своем противозаконном деянии на суде, но только я в этом глубоко сомневаюсь. И потом, мне почему-то кажется, в НИИ поспешат подтвердить мою правоту, а не твою. По официальным бумагам, я — специалист с пятнадцатилетним стажем работы со всеми отсюда вытекающими правами честного советского труженика.

— Ишь ты, настрополилась-то как, от зубов отскакивает! — восхищённо протянул Игорь, и в его глазах появился недобрый блеск. — Посмотрю я на тебя, честный труженик, когда ты с ребёнком на руках окажешься в медвежьем углу и без копейки.

— Да, что касается медвежьего угла… — подняв вверх вытянутый палец, Лидия сделала выразительную паузу. — Нашу квартиру на Бережковской при желании и наличии времени можно разменять на приличную двушечку и средней руки однушечку в каком-нибудь спальном районе Москвы. Но если проводить эту операцию в срочном порядке, то перспектива у нас приблизительно такая: средней руки двушечка и маленькая клетушка в коммуналке. А поскольку мы со Славиком о-о-очень торопимся стать независимыми…

— Вот и отправляйся со своим щенком в коммуналку, откуда пришла, туда тебе и дорога, — язвительно перебил Игорь.

— А поскольку мы очень торопимся, — будто не слыша выпада Кропоткина, продолжала Лидия, — ждать у моря погоды мы не станем и согласимся на первый попавшийся вариант. Учитывая, что советское гуманное законодательство всегда стоит на страже интересов матери и ребёнка, двухкомнатная квартирка, — Лидия пожала плечами, будто извиняясь за причиняемые неудобства, — отойдет нам, а в медвежий угол придётся переселяться ответственному квартиросъёмщику со всеми его правами и обязанностями.

— Ты сама-то веришь в то, что несёшь? — Кропоткин нарочито громко рассмеялся. — Неужели ты всерьёз думаешь, что я позволю тебе оттяпать большую часть моей жилплощади?

— В данном случае неважно, что думаю я, а важно то, что по этому вопросу думает судья, — негромко произнесла Лидия и совершенно явственно увидела, как передёрнулось лицо бывшего мужа. — Теперь что касается алиментов.

— Я же сказал, что не стану платить тебе ни гроша! — взвился Кропоткин. — Мало ты попила моей крови, ты ещё и после развода решила жать из меня соки? Не выйдет!

— Выйдет, — уверенно проговорила Лидия, — ещё как выйдет! Через несколько недель в твой ненаглядный райком придёт во-о-от такая телега, — она расставила руки в стороны, с удовольствием демонстрируя длину исполнительного листа, — и вся твоя контора узнает, что за тобой тянется хвост алиментщика, а вот тогда уж твоя блестящая партийная карьера, твой образчик кристальной чистоты для простых смертных точно ахнется в тартарары. Не знаю, какая там у тебя официальная зарплата, но, какая бы она ни была, двадцать пять процентов из неё полагается Славику.

— А больше этому огрызку ничего не полагается?! — не выдержав, чуть ли не на всю улицу рявкнул разобиженный папаша. — Значит, давайте загоним Кропоткина в собачью конуру, покоцаем всё его имущество на мелкие кусочки, а вдогонку отправим исполнительную телегу! Вот ведь точно, в тихом омуте черти водятся! Не думал я, что ты окажешься такой оборотистой и пронырливой.

— А ты вообще никогда ни о ком, кроме себя, не думал, жил в своё удовольствие, а нас со Славкой и за людей-то не считал, так, мешки с трухой: захотел — передвинул, надоели — убрал. Ну, ничего, отольются ещё кошке мышкины слёзы. Бог видит — не обидит, ты ещё вспомнишь меня не раз.

— Лидка, стерва, не зли меня! — Кропоткин сжал кулаки, и его лицо снова пошло пятнами. — Забери своё дурацкое заявление, слышишь? Иначе я за себя не отвечаю!

— Страшно, аж жуть! — Лидия сложила руки на груди и безо всякого внутреннего трепета и волнения посмотрела в малиновое лицо своего бывшего. — Да на что ты теперь годишься? Чирей на попе, тебя даже шишкой на ровном месте, и то язык назвать не повернётся!

— Лидка, дрянь ты эдакая! Забери своё дурацкое заявление, последний раз тебя прошу! Забери, пока не стало поздно! — бессильно скрипнув зубами, Кропоткин сжал кулаки, и вдруг его губы болезненно изогнулись. — Лидка, ну не будь ты последней сволочью, не топи меня окончательно! Ну зачем нам с тобой эти делёжки? Давай договоримся по-хорошему, а?

— Нам с тобой больше говорить не о чем, — сделав шаг в сторону, Лидия хотела обойти Игоря стороной.

— Лидка, стой! Стой, паршивка! — рванувшись к ней, Кропоткин ухватил Лиду за плечи и устремил на неё ненавидящий взгляд. — Или ты сделаешь так, как я сказал, или будешь жалеть о сегодняшнем дне всю свою оставшуюся жизнь!

— Будем считать, что я уже начала, — резким движением скинув руки Игоря, Лидия горько усмехнулась. — Ты знаешь, Кропоткин, а ведь когда-то я тебя любила, а сейчас ты недостоин даже того, чтобы я тебя ненавидела.

Посмотрев на бывшего мужа долгим взглядом, она беззлобно усмехнулась и неторопливо зашагала прочь, а он, с обидой глядя ей вслед, остался стоять на месте, так и не поняв, почему в глазах Лидии появилась жалость.

* * *

Щедро расплёскивая жидкое золото, запоздалое бабье лето целыми днями разукрашивало верхушки ясеней и клёнов, а по вечерам стылый октябрьский воздух заворачивал жёлтые лоскутки листьев в ломкие шуршащие трубочки и, вызванивая извечную мелодию угасания, бросал их под ноги людям. Целыми днями глубокая ровная синь осеннего неба висела над Москвой отутюженной нетронутой холстиной, а по ночам, испугавшись прозрачной гулкой стыни, звёзды забирались в тёплый пух облаков, и над домами разливалась пугающая чернильная пустота…

Подняв воротник плаща, Кирилл неторопливо шагал по набережной и, глядя на мутную рябь реки, с удовольствием вдыхал горьковатый воздух, пропитанный дымом сожжённой осенней листвы. Над водой, расчерчивая небо сиреневыми и малиновыми полосами, плыли отблески слабого предзакатного солнца; где-то вдалеке, разрывая на части серебристый студень московских сумерек, билась сирена «скорой», а под крышами, в ветвях старых тополей, хрипло перекатывая по горлу сухие грохочущие горошины, ругались между собой обиженные вороны.

Дорога от метро до подъезда занимала у Кирилла немного — минут десять, не больше, — но в это короткое время, когда он был предоставлен только самому себе, он мог на несколько мгновений забыть о том, что он сотрудник важной государственной организации, муж, отец, и снова стать просто Кирюшкой, взрослым мальчиком с детской душой. Подбрасывая ногой шуршащие фантики осенних листьев, Кирилл шагал по тротуару, мечтая о чём-то далёком и несбыточно-приятном, и в его груди разливалась сладкая усталость ещё одного прожитого дня.

— Здравствуй, Кирюша, — тоненький голосок, прозвучавший совсем рядом, заставил Кирилла спуститься с небес на землю.

— Марья? Какими судьбами? — замедлив шаг, он остановился и с удивлением посмотрел на маленькую фигурку у парапета набережной.

— Да вот, пришлось заехать в бывшую школу, взять кое-какие справки. Я же теперь учительствую в Озерках, ты знаешь.

— Да, знаю, — Кирилл переступил с ноги на ногу. — А я вот только что с работы. Надо же, не ожидал тебя здесь встретить, — он натянуто улыбнулся. — Как живёшь, Маша?

— Хорошо, — на лице Марьи появилась знакомая Кириллу беззащитно-виноватая улыбка. — У нас с Фёдором свой дом, я — в школе, он — в поле на тракторе, в общем, живём как все, — пожала плечами она. — Недавно купили новый холодильник, теперь думаем обзавестись стиральной машинкой… А ты как?

— И я хорошо, — ощущая необходимость хоть чем-то заполнить неловкую паузу, повисшую между ними, Кирилл пытался подобрать тему для разговора, но в голову ничего не шло. Он улыбался одними губами и думал, глядя на её худенькую фигурку, что не испытывает к этой женщине, любившей его когда-то до самозабвения и даже бывшей целых пять лет его женой, абсолютно ничего.

— Странно, правда? Мы не виделись с тобой столько времени, а говорить, в общем-то, и не о чем, — как всегда, Марья сказала вслух то, о чём говорить не стоило.

— Ну, почему же не о чем? — уже жалея о своих словах, тут же отозвался он и сразу ощутил, как, нарастая, усиливается странное чувство неловкости, причину которой объяснить было очень сложно. — Я рад тебя видеть, Марья. Нет, правда, рад!

Кирилл прислушался к собственному голосу и, без труда уловив фальшивые интонации, отчётливо осознал, что сквозь его усиленно приветливые лицемерные уверения Марья читает его мысли как открытую книгу. Неприятное ощущение, словно ты в закупоренной стеклянной банке, доступный для обозрения со всех сторон, заставило Кирилла внутренне сжаться, и, мгновенно теряя свои цвета, неповторимо прекрасные осенние сумерки превратились в обычный будничный вечер.

— Я тоже рада, Кирюша, — Марья бросила взгляд на мелкую рябь воды и провела кончиками пальцев по чугунным завиткам парапета. — Наверное, хорошо, что мы встретились, только вот жалко, что мы стали с тобой совсем чужими.

— Ну, почему же чужими? Нас многое связывает и… — он замялся. — Знаешь что, Маш, расскажи-ка ты мне лучше про Озерки.

— Да, конечно… про Озерки… — густые пшеничные ресницы Марьи виновато моргнули. — У нас почти всё по-старому, только вот разве что Федотвы уехали. После того, как Фёдора не стало, они в две недели собрали вещи, продали свой дом кому-то из Липок и съехали.

— Далеко?

— Не знаю, говорят, куда-то в Орловскую область, к родственникам, — пожала плечами она. — Дядя Евсей заколотил окошки крест-накрест, повесил на калитку замок, и всё. Они даже не стали ни с кем прощаться, просто взяли и уехали.

— Понятно… — вздохнув, Кирилл переложил портфель с документами в правую руку, а левую опустил в карман и, будто стараясь что-то найти, начал перебирать пальцами мелкие монеты и ключи. — Ну, а… сама-то ты как?

— Лучше всех, — Марья подняла на Кирилла свои огромные, серо-зелёные глаза и, видимо, хотела сказать что-то очень важное, но в последний момент передумала. — А ты как?

— У меня тоже в основном всё по-старому. Работаю под началом Артемия Николаевича, мотаюсь по командировкам, устаю очень. Любаша пока дома, с маленькой, в конце августа Аннушке уже исполнилось два. Минька через две недели вступает в комсомол, ему на сборе отряда первому из класса дали рекомендацию в райком, так что он у меня молодец.

— Как время быстро летит, вроде только-только вступал в октябрята, а уже — комсомолец.

— Чужие дети быстро растут, — не задумываясь, брякнул Кирилл и тут же почувствовал, как на него накатила холодная волна сожаления о допущенном промахе. — Ну, я хотел сказать…

— Я всё понимаю, ничего, ничего… — стараясь сгладить ситуацию, поспешно проговорила Марья, но от её нескладной торопливости неловкость только усилилась.

— Ты в Москве на один день или надолго? — ощущая себя не в своей тарелке, Кирилл попытался совершить окружной маневр и уйти от скользкой темы.

— У меня электричка через час с небольшим, так что можешь не переминаться с ноги на ногу, я тебя надолго не задержу, — с привычной прямотой проговорила Марья, и её губы опять виновато выгнулись.

— Машунь, ну о чём ты говоришь?

— Я пошутила, Кирюш.

Наверное, для обоих было бы легче просто разойтись в стороны, но, не зная, чем окончить тягостный и для того и для другого разговор, двое взрослых людей стояли у чугунного парапета, словно прикованные к нему неподъёмными цепями, и, выжимая из себя по капле пустые, ненужные слова, натянуто улыбались друг другу.

— Значит, скоро уезжаешь?

— Да, скоро.

— Что ж, счастливой дороги.

— Спасибо.

— Ну, я пойду? — ощущая, что повисшее между ними тягостное молчание буквально давит ему на плечи, Кирилл вскинул руку и, приподняв рукав плаща, бросил взгляд на часы.

— Конечно, — словно извиняясь за все свои былые и будущие промахи, Марья снова растянула губы в виноватой улыбке. — Если хочешь, я сегодня же, прямо с автобуса, зайду к Любиным родителям и передам им от вас привет.

— Не стоит. Хотя… как хочешь, — коротко мотнув головой, Кирилл заставил себя улыбнуться. — Рад был с тобой увидеться, Машенька.

Стараясь не выдать своего нетерпения, он нарочно медленно повернулся и зашагал в сторону дома. Ощущая спиной взгляд Марьи, он несколько раз порывался обернуться и, как полагается, помахать на прощание рукой, но не мог. Наконец, когда пора уже было сворачивать во внутренний двор, Кирилл заставил себя развернуться, но на том месте, где ещё минуту назад стояла Марья, уже никого не было. Растворясь в слепых московских сумерках, Марья неслышно ушла из его жизни, предоставляя ему идти своей дорогой, а Кирилл так и не смог для себя решить, рад он этому или нет.

* * *

— И скажи мне, Кирюшка, отчего это все бабы, какие ни на есть, такие пакостливые создания? — остановившись у калитки старого дома покойного Савелия, Филька взялся руками за потемневшие дощечки штакетника. — Вот растолкуй мне на милость, отчего такое дело происходит: к примеру, У одного всю жисть от баб отбою нет, хоть бери, в пучки вяжи да на рынок торговать ими ступай, а на другого ни одна завалящая бабёнка даже и глазом косить не жалает?

— Да ты, дядя Филипп, никак опять свататься ходил? — Кирилл отложил инструмент в сторону и подошёл к распахнутой настежь калитке. — Ты не стой за воротами, заглядывай. Сейчас я сигареты принесу, посидим, покурим, о жизни поговорим.

— Заходи — не заходи, разницы никаковской, — обречённо махнул рукой Филька, но в калитку всё же вошёл. — Вот наш поп намедни мне толковал, что, мол, мы, человеки то есть, какие ни на есть, все одинаковые, а ить врал, зараза, как сивый мерин! — обиженно шмыгнув сплюснутыми ноздрями, Филька уселся на покосившуюся лавку и закинул ногу на ногу. — Вот смотри, взять, к примеру, ту же Клавку Гречихину. Ну что уж в ней такого? Подумаешь, Тэтчер нашлася! Печка русская, инфекция в юбке, ядри её корень, а всё туда же, морду косорылит! Шестой десяток на излёте, а вона нос в какую фигу закладывает: фотографиею я, вишь ли, не вышел! — обведя указательным пальцем вокруг своего лица, Филька яростно сплюнул в траву и, причмокнув, со злостью выдернул из петли засаленного кургузого пиджачка жёлто-рыжий цветок кабачка. — Нет, Кирюшка, верно, на роду мне написано помереть холостым, тут уж ничего не попишешь, придётся доживать свой век неприкаянным бобылём.

— Какие твои годы, дядя Филипп, ещё успеешь, женишься.

— Дык на ком жениться-то? Клавка, зараза, мне сегодня дала от ворот — поворот, так скалкой по загривку обласкала, теперь хоть шеей не верти; Таисья померла по июлю, царство ей небесное, хорошая бабёшка была, незлобивая, рукодельная. А остальным я уже предлагался, да толку чуть.

— Подожди, а у Фаины ты был?

— Это у Огольцовой, что ли? — насупился Филька. — Дык она же старая, из неё, как из поролонового матраца, пылюха сыплется. На кой ляд мне эта старая перечница? Ни подштанников постирать, ни пинжака отутюжить, только ложкой может по тарелке долбить. Я что, себе вражина, такой раритет в дом волочить? — искренне возмутился Филька. — Мне бы чаво помоложе.

— Помоложе? Так Фаине всего семьдесят два исполнилось.

— Вот далась же тебе эта укладистая торба, да у неё одного интеллекта пудов на девять, а у меня и четырёх не наберётся! — всерьёз осерчал Филька. — И потом, мне в ентом годе только шестьдесят девять стукнет, я ж, можно сказать, ещё мужчина в самом соку, а эту рухлядь, Фаину, на вторсырьё, и то уже не возьмут — износ больно велик.

— Ну, как знаешь, дядя Филипп, но с такими запросами тебе и впрямь мыкаться до гробовой доски холостым, — развёл руками Кирилл и, бросив сигарету на траву, тщательно примял её каблуком сапога.

— Да пёс с ними, с бабами со всеми, вот, добра-то ещё — с лопатки не соскоблить, было б об чём говорить, — махнул рукой Филипп. — Ты мне поведай, Кира, лучше об другом. В деревне балакают, ты дом приехал с рук спускать. Скажи, врут люди али нет? И если не брешут, почём цену держать будешь?

— Тебе это для чего, дядя Филипп? — Кирилл уже потянулся за топором, но при последних словах обернулся и с интересом посмотрел на соседа. — Не иначе как у тебя на примете покупатель.

— А если и так? — по-мужицки хитро сощурился Филька. — Так почём отдавать решил?

— Это смотря кому, — неопределённо протянул Кирилл.

— А коли я тебе скажу, что думаю дом покойного Савелия для себя взять? — бросил пробный камень Филька.

— У тебя ж своё подворье есть, зачем тебе наше?

— Значит, есть резон, коли торгую, — выражение лица Фильки было безмятежно-отстранённое, будто бы покупка кряжинского дома волновала его едва-едва, но по тому, как, дёргаясь, часто и напряжённо ходил из стороны в сторону носок его правого сапога, Кирилл ясно понял, что сегодняшняя встреча с Филькой случайностью не была.

— Ну-ка, дядя Филипп, не темни, — Кирилл снова воткнул топор в тяжеленный изрубленный кряж и потянулся за второй сигаретой. — Чем тебе так отцовский дом приглянулся?

— И-ех! — махнув короткими грязными пальцами с расплющенными обломанными ногтями, Филька смачно причмокнул губами. — Не хотел раньше времени говорить, но ты ить всё одно не отцепишься. Дело такое… — замявшись, Филипп опустил глаза в землю, и в первый раз Кирилл увидел, как Филька краснеет. — Дело в том, значица, что Клавдия меня сегодня попёрла со двора взашей, но как бы не совсем.

— Что значит не совсем? — Филькин смущённый вид привел Кирилла в полнейшее удивление. — Ты ж сказал, она вымела тебя с крыльца поганой метёлкой.

— Вымела, — согласился Филька. — И правильно, что вымела, потому как Клавдия — женщина исключительно практичная и умная. Сам-то я ей как мужчина, видно, давно глянулся, но её скворечник на ладан дышит, того и гляди, крыша на голову повалится, а в мой собашник она ехать отказывается, говорит, такую холостяцкую конуру довести до ума — жизни не хватит. Вот и выходит, что моя семейная жисть упирается в жиличный вопрос. Так почём просить станешь? Тыща рублев у меня за душой есть, а больше взять неоткуда.

— Тысяча? — Кирилл задумчиво вытянул губы трубочкой. — Маловато будет. Добавить бы нужно.

— Говорю же тебе, бестолковая твоя голова, больше нет. Тыща — последняя цена, хучь убей! — горячо всплеснул руками Филька, и его плоские ноздри несколько раз коротко вздрогнули.

— Ну как же нет, когда тебе Смердин в прошлом году за баньку две платил? — в глазах Кирилла появился весёлый блеск. — Куда ж они делись?

— А куды они обычно деваются? — Филька сложил пальцы и звонко щёлкнул себя по шее.

— Как же ты, надумал жениться, а сам за воротник закладываешь? — поддел его Кирилл.

— Это когда было?! — от волнения Филька даже привскочил со скамейки. — Ну, ладно, твоя взяла, даю тыщу сто — и по рукам, лады?

— Откуда же ты возьмёшь тысячу сто, когда у тебя «тыща и больше ни копейки?»

— И что ты за жмот такой? — возмутился Филька. — У человека жисть решается, а он цыганит. Ладно, бери тыщу сто пятьдесят, и считай, разговора не было.

— Что ж ты, дядя Филипп, на Клавдии решил сэкономить? Она к тебе, можно сказать, всей душой, а ты жмёшься? — Кирилл еле удерживался от того, чтобы не рассмеяться в открытую.

— Значит, не сошлись? — Филька нахохлился, подобрался и стал похож на замёрзшего воробья. — А ты хлеще покойничка Савелия будешь, жук семижильный, — в его голосе звучало разочарование. — А если частями платить буду, тоже никак?

— И много ты платить надумал?

— Больше двух твоя халупа не стоит, — уверенно отрезал Филька, — хучь чего хошь говори, не стоит.

— Знаешь что, дядя Филипп, бери-ка ты свою Клавдию под руку и въезжай в отцовский дом хоть сегодня, он всё равно который год без мужского глаза стоит, а так хоть будет кому следить, — неожиданно предложил Кирилл. — Продавать дом я всё равно не стану, кто знает, как жизнь сложится, Мишке уже шестнадцать, ещё года два-три, и совсем мужиком станет. А нам с Любашей он вроде как пока и ни к чему, мы в Озерках редко бываем, разве что в отпуске, да и то у дяди Гриши гостим, так что бери ключи и въезжай.

— Это как же, бесплатно, что ли? — от удивления Филька свернул свою кепку колбаской.

— Почему бесплатно? Будешь за домом смотреть, руки у тебя золотые, а у Клавдии и впрямь мышь не проскочит. А пока суд да дело, приводи свою халупу в порядок.

— Спасибо тебе, Кирюшка, век не забуду твоей доброты, — губы Фильки дрогнули. — Ты меня прости, если что не так сказал. Про тебя… да про отца твоего, Савелия… это я так… Он-то, покойничек, волком был, а ты не такой, ты — настоящий. Вот только… развязаться б вам друг с другом…

— Развязаться? — брови Кирилла слегка поднялись. — Это ты про что?

— Это я… — Филька замялся. — Отпусти ты его, Христа ради, а то ни тебе жизни, ни ему покоя.

— И как же я его должен, по-твоему, отпустить? — Кирилл удивлённо посмотрел на маленького, почти лысого человечка, который отчаянно крутил в своих коротких пальцах старую кепку.

— А это тебе виднее, — концы густых Филькиных бровей зацепились один за другой, — тут, кроме твоего сердца, тебе советников не сыскать.

* * *

После ухода Фильки Кирилл долго стоял у забора, сжимая в губах погасшую сигарету и задумчиво глядя на старый тополь у ближнего пруда. Тёплое августовское солнце обливало дерево полупрозрачным мягким золотом, и, изламываясь в трещинах толстой коры, свет становился жемчужно-розовым. Отчего-то этот старый тополь скинул лист раньше остальных деревьев, и теперь, когда слабый ветерок перебирал верхние ветви соседних клёнов и лип, он по-стариковски брюзжал, потрясая засохшими пластинками редких выцветших листочков, и, словно жалуясь на жизнь, тянул к высокой бездонной сини свои страшные, скрученные артритом руки.

Кирилл смотрел на больной тополь, на дальнюю кромку леса, плывущую в жарких волнах горячего августовского полудня, на жёлтое поле с коричнево-ржавыми проплешинами конского щавеля, а перед его глазами неспешно проходили совершенно иные картины, населённые тенями далёкого прошлого, так и не ушедшими из его настоящего.

Семнадцать лет назад не стало Савелия, но холодный металлический кружок самодельного обреза Кирилл чувствовал на своей груди до сих пор. Старательно ретушируя минувшее, время стирало запахи, краски и очертания, заполняя будни повседневными заботами и делами, но ржавый оскал отцовского капкана до сих пор стоял у Кирилла перед глазами, и никакие силы земные не могли заставить его забыть и простить.

…В эту ночь Кириллу не спалось. Задыхаясь под жарким ватным одеялом, он крутился с бока на бок, а перед ним, всплывая где-то на задворках подсознания, проносились обрывки настоящего и прошлого, причудливо слившиеся в одно неделимое целое и заполнившие всё пространство вокруг. Образы представали настолько объёмно и ярко, что по временам Кирилл не мог отличить явь ото сна и, открывая глаза, с тревогой всматривался в непроглядную августовскую темень за окнами.

В чёрном бархате ночи уже давно зажглись и пропали снова острые осколочки холодных звёзд, а он всё лежал без сна, вслушиваясь в равномерное тиканье ходиков. Отрываясь, маленькие круглые секундочки падали в зияющую пустоту, и Кирилл слышал, как, прыгая по старым половицам дома, они затихали где-то в сенях. Время от времени секунды застревали в щелях между половиц, и тогда древние часы давали сбой, и их длинные латунные стрелочки коротко щёлкали.

Горошины времени падали в вечность, а в затуманенном сознании Кирилла на пол летели шарики искусственного жемчуга Любиных бус. Ни с того ни с сего бусины оборачивались каплями солёных слёз и растекались по полу маленькими прозрачными лужицами. Латунные стрелочки ходиков цеплялись за выступ шестерни и глухо щёлкали, а солёные лужицы на полу, стекаясь, постепенно превращались в красивое овальное зеркало.

Слыша учащённый стук собственного сердца, Кирилл перевернулся на другой бок, но глаз открывать не стал. Странное жидкое зеркало притягивало его, как магнит. Чувствуя, как по лбу катятся крупные капли пота, Кирилл вытянулся в струну и мысленно заставил себя наклониться над гладкой блестящей поверхностью.

Неожиданно зеркало пошло рябью, и изображение, разломившись на сотни крохотных кусочков, стало распадаться у него на глазах. Боясь не успеть увидеть чего-то очень важного, Кирилл встал на колени и вдруг, вскрикнув, резко отпрянул назад, потому что из зеркала, посверкивая диковатым звериным блеском, на него глянули в упор холодные и острые, как сталь, глаза покойного Савелия.

— Отец? — губы Кирилла едва дёрнулись, и по всей груди, заполняя каждую клеточку, покатилась волна жуткого ледяного страха.

Ощущая, как страх разливается всё шире, Кирилл хотел оторваться от чёртова стекла, но не мог. Вглядываясь в знакомые черты, он отчётливо видел хрящеватые комья желваков под кожей отцовских скул, малиновую подкову ярких губ, обрамлённую густыми блестящими волосами окладистой бороды, и нечеловечески страшный зацепистый взгляд чёрных зрачков Савелия, безжалостно царапавших лицо сына.

— Ну, вот и свиделись, — рамка вишнёвых губ шевельнулась, и по спине Кирилла побежали мелкие колкие мураши. — Что, не ожидал?

— Нет, — неожиданно Кириллу стало очень холодно, и, с головой накрывшись тяжёлым ватным одеялом, он свернулся в комок и уткнулся лицом в Любашино плечо. — Отец, зачем ты здесь? Ты же умер?

— Умер? — вскинув бровь, Савелий посмотрел на сына долгим взглядом, и от этой пронзительной стали Кириллу сделалось окончательно не по себе.

— Ну да, умер, семнадцать лет назад, в лесу, разве ты не помнишь? — покрываясь холодным потом, Кирилл смотрел на изломанное лицо отца и, цепенея от страха, не мог заставить себя отвести взгляд.

— Разве? — в голосе Савелия послышались неестественные металлические нотки.

— Как же нет?! — Кирилл на мгновение зажмурился, будто отгораживаясь от страшной тени прошлого. — Вспомни, в шестьдесят втором, прямо перед Новым годом, тогда ещё стояли страшные холода?

— В шестьдесят втором… — изображение в зеркале вздрогнуло, и Савелий, будто стараясь что-то припомнить, вскинул широкие дуги бровей.

— Ты должен это вспомнить, ну же! — с отчаянием произнёс Кирилл и, низко наклонившись над зеркальным овалом, вдруг увидел, как в зеркале, плывя и покачиваясь, отразились стены старого отцовского дома.

Рубленная в лапу добротная изба, освещенная пламенем горящей у иконы свечи, была абсолютно пустой, только в углу у окна, цепляясь латунными стрелочками за выступ старой шестерни, бесстрастно тикали ходики. От фигуры Кирилла на зеркальное блюдце падала длинная тень, и от этого сталь в глазах покойного Савелия казалась совсем тёмной, почти вороной.

— Ну, как же, вспомни! Вёшки, лес, там ещё Филька расставил медвежий капкан, а потом появилась голодная волчья стая… — неожиданно Кирилл замолчал, и по его горлу пробежала судорога. — Отец, а где мама? Она тоже умерла, только в семидесятом, в начале сентября. Почему она не пришла вместе с тобой?

— Анна? Она в раю… А мне туда дорога заказана.

— Так ты… ты в аду? — с трудом выдавил из себя Кирилл.

— Туда мне пути тоже нет. Семнадцать лет назад ты схоронил моё тело, а душу отпустить так и не смог.

Перед глазами Кирилла внезапно промелькнули короткие тёмные пальцы Фильки, вертящие старую промасленную кепку.

— Отпустить? — цепенея от страха, Кирилл обвёл взглядом пустые, полутёмные углы дома и ухватился за край зеркала, но его пальцы неожиданно провалились в блестящую жидкую зыбь, и, коротко вскрикнув, он быстро выдернул руки обратно. — Ты пришёл просить у меня прощения? Ты?!

— Не по мне стоять с протянутой рукой, — скривился Савелий, — и, если даже моей душе случится вечно маяться между землёй и небом, я не стану ломать перед тобой шапку, не из такого теста сделан. Но хочу, чтобы ты знал… — вишнёвая рамка губ съехала на сторону, — я ни о чём не жалею. Если б мне довелось начать сызнова, я бы повторил всё, от рождения и до могилы, не переиначивая, — глубоко выдохнув, Савелий тяжело посмотрел на сына. — Я не нуждаюсь ни в твоём прощении, ни в жалости, но больше мы с тобой никогда не свидимся, поэтому ты должен знать… — Савелий сделал паузу, — я любил тебя, и всё, что я делал, я делал ради твоего счастья, потому что ты — моё отражение, лучшая половина меня самого.

— Счастья?! — слова застряли у Кирилла в горле. — Ты искромсал мою жизнь на куски, заставил узнать, что такое боль. И это ты называешь счастьем?!

— Я хотел, чтобы твоя жизнь сложилась лучше моей, — глухо уронил Савелий, — и мне наплевать, простишь ты меня или нет, отец перед сыном не в ответе. Я потоптал землю себе в радость и ни о чём не жалею, дай бог и тебе прожить так, чтобы за краем не пожалеть ни о чём, — неожиданно Савелий усмехнулся. — А насчёт прощения — чихать мне и на рай, и на ад, и на мою бессмертную душу, для таких, как я, есть вещи поважнее.

— Что же может быть важнее этого? — пытаясь вникнуть в смысл отцовских слов, Кирилл замер, и его брови соединились над переносицей одной сплошной линией.

— Тебе всё равно этого не понять, разного мы с тобой теста. Ты — мой сын, а значит, я остался на земле, и надо мной теперь не властны ни Бог, ни чёрт, ни само время… — от смеха Савелия зеркальная поверхность жидкого блюдца задрожала и, разделившись на капли, разлилась по полу, снова превратившись в крохотные бусины поддельного жемчуга.

* * *

Проснулся Кирилл поздно. За окнами уже вовсю светило солнце, с кухни тянуло волшебным ароматом кислых блинов, а по полу, пробиваясь через частый узор ришелье на шторках, прыгали беспокойные лучики света.

— Ну и спать же ты горазд, любому пожарному фору дашь, время уже почти одиннадцать, — Григорий оторвался от лежащей на столе газеты и сдвинул очки на лоб. — Соня ты несчастный. Вчера обещался: дядь Гриш, я с утра всё переколю, в сарайку перекидаю! — изображая зятя, в нос загудел Шелестов. — А сам дрыхнешь, как суслик, домкратом тебя не поднять.

— Не ругайтесь, дядь Гриш, я чего-нибудь перекушу, и мы с Минькой разом поправим дело, — Кирилл скинул ноги с постели.

— Ну-ну, давай, кусай, — согласился Григорий. — Только не знаю, останется на твою долю топором помахать али нет, Минька-то уже почти всю телегу переколол.

— Во сколько ж вы встали? — удивился Кирилл.

— Да ещё семи не было. Аннушка кушать захотела, Любашка пошла ей разогревать, пока туда-сюда, мы все и разгулялись.

— А чего меня не разбудили? — Кирилл сладко зевнул.

— Я собирался, да Минька не дал, пускай, говорит, отец поспит, а мы с тобой, дедуль, сами управимся, — махнул рукой Шелестов. — Он колол, а я потихоньку в тележку складывал да к сараю свозил. Вставай, мать блинов наделала, твоих любимых, в дырочку, — усмехнулся он, — и чайник уже готов, сейчас все за стол усядутся.

Пока Анфиса с Любашей накрывали на стол, Кирилл набросил на шею вышитое льняное полотенце и отправился к умывальнику бриться. Разминая о ладонь ссохшуюся щетину скромного старенького помазка с белой костяной ручкой, Кирюша открыл тюбик с кремом и мельком бросил взгляд в зеркало, висевшее немного наклонно.

Неожиданно его сердце гулко ухнуло, и тяжёлая горячая волна ударила по ушам: плоское овальное зеркало было точь-в-точь таким же, как в сегодняшнем сне, только по самым краям, разбегаясь угловатыми трещинками, темнели мелкие кривые надсечки отслоившейся амальгамы. Слыша частые удары сердца, Кирилл медленно протянул к стеклу руку и почувствовал под своими пальцами его твёрдую, прохладную поверхность.

— Дожил, параноик несчастный! — усмехнувшись, он облегчённо вздохнул. — Так и до сумасшедшего дома рукой подать, наснится же!

— С умным человеком разговариваешь? — на кухню заглянула Любаша. — У людей уже скоро обед, а некоторые ещё не завтракали.

— Обещаю наверстать упущенное, — Кирилл улыбнулся жене в зеркало, и внезапно его сердце снова пропустило удар: на шее Любаши висели дешёвые жемчужные бусики, похожие на капли перламутровых слёз, собранных чьей-то рукой на тонкую леску. — Откуда ты это взяла? — побледнев, он обернулся и легко коснулся бус.

— Кирюш, ты чего, совсем заспался? Я их третий год ношу, не снимая, — жёлто-зелёные глаза Любаши изумлённо блеснули. — Нет, всё-таки некоторым вредно так долго валяться в постели.

— А они не рассыплются? — Кирилл повернулся к Любаше лицом и с опаской подцепил пальцем блестящую нитку.

— Если ты потянешь чуточку сильнее, то не исключено, — она сняла руку Кирилла с бус. — Да что с тобой такое?

— Так, ничего… — неопределённо протянул он, — просто в голову пришло.

— Знаешь что, заканчивай мечтать и ступай к столу, мы все тебя ждём, — Любаша взяла из серванта банку с вишнёвым вареньем и скрылась в дверях, а Кирилл вопросительно кивнул своему двойнику в зеркале:

— Ты чего-нибудь понимаешь?

Когда Кирюша вышел из кухни в комнату, за столом уже собралась вся семья. Посередине, возвышаясь над вышитой льняной скатертью ароматной горкой, стояла огромная тарелка с блинами, вокруг неё пестрели небольшие вазочки с разными начинками, а в парадных фарфоровых чашках дымился тёмный душистый чай.

— Чур, мне с земляникой! — протянув маленькую пухлую ручку, Анютка ухватила верхний блин и потянула всю горку на себя.

— Погоди, а то сейчас всё свалишь, — Анфиса разложила на тарелке девочки кружевной блинчик и, намазав его земляничным вареньем, скрутила в узкую трубочку. — На, ешь на здоровье.

— Спасибо, бабулишка, — Анютка светло улыбнулась Анфисе, и в её жёлто-зелёных, кошачьих, как у матери, глазах, зажглись озорные искорки.

— Какая же ты у меня красотулечка! — Григорий провёл рукой по тёмным волнистым волосам девочки.

— Всё, дед растаял. И как это только ей удаётся? — подковырнул Григория Минька. — Тут не знаешь, с какого бока подойти, а Анька ресничками хлопнет — и готово дело, бери деда тёпленьким и вей из него верёвки.

— Красота — страшная сила, — с набитым ртом пробурчал Кирилл.

— Да, ох уж эти женщины! — тоном знатока с расстановкой проговорил Минька, и, переглянувшись, Любаша с Анфисой невольно рассмеялись.

— Слушай, знаток женских сердец, — дед подставил чашку под краник самовара и повернул резную ручку, — скоро сентябрь, а ты все отмалчиваешься, тебе в этот год уже в десятый, а что потом?

— Потом… — Минька искоса взглянул на мать, — я хочу поступать в МГУ на журналистику.

— Это в Университет, что ли? — дед с уважением посмотрел на внука. — Ну, ты даёшь! У нас на всю семью один Кирюшка в учёные выбился, но и он до Университета не дотянул. Что ж, мы будем тобой гордиться, внук! — у Григория защипало в горле, и, поджав губы, он с волнением посмотрел на Михаила.

— Нет, я больше не могу эти глупости слушать! — Любаша отодвинула от себя чашку и укоризненно взглянула на отца. — Я думала, хоть ты ему подскажешь, а ты туда же.

— А что тебе не нравится? — мгновенно вспыхнул Минька, и под кожей его скул зашевелились упрямые отцовские желваки.

— Мы сто раз с тобой говорили на эту тему, мало? Давай поговорим в сто первый. Если ты настолько взрослый, чтобы принимать самостоятельные решения, ответь мне на один простой вопрос: в год институты выпускают пять тысяч журналистов, десять из них находят себе место, а куда деваются остальные четыре тысячи девятьсот девяносто? Не знаешь? — с вызовом кинула Любаша.

— Люб, брось, давай спокойно попьём чайку, а поговорим в следующий раз, — чувствуя свою вину за происходящее, Григорий беспокойно заёрзал на табуретке.

— Не знаешь? А я знаю, — будто не слыша просьбы отца, резко произнесла Люба. — Те, кто остался не у дел, сосут лапу и ждут, чтобы им Христа ради какая-нибудь третьесортная газетёнка заказала завалящий репортажик, а пока суд да дело, разгружают вагоны по ночам и перетаскивают ящики в магазинах.

— Вот так уж все четыре тыщи и перетаскивают? — попытался разрядить обстановку Григорий.

— Нет, зачем же? Если кого такая жизнь не устраивает — добро пожаловать в пекло, под пули! — не отводя взгляда от глаз сына, уверенно бросила она. — Неужели на свете мало достойных профессий? Ну почему именно журналистика?

— Потому что я так решил, — твёрдо ответил Михаил. — Это мой выбор.

— Господи, Кирилл, ну хоть ты ему скажи! У человека должна быть уверенность в завтрашнем дне, на худой конец, просто кусок хлеба! Ну, что ты молчишь?!

— Я? — Кирилл внимательно посмотрел на бледное лицо сына.

— Да, ты! Ты же ему отец, а не чужой дядя! — глаза Любаши сердито сверкнули. — Неужели ты не хочешь, чтобы его жизнь сложилась лучше твоей?!

Внезапно всё, что окружало Кирилла, поехало кругом, и он яснее, чем когда-либо, ощутил холод коснувшегося его груди ствола отцовского обреза. Квадратная подкова сочных, вишнёвых губ, окаймлённая густыми, блестящими волосами окладистой бороды, презрительно скривилась, и, опрокинувшись, время вернулось в тот день, когда, онемев от дикого страха и бесконечного отчаяния, перепуганный до смерти, Кирюша дрожал осиновым листом у беленной мелом деревенской печи, а его родной отец, Савелий Макарович Кряжин, как умел, боролся за счастье своего единственного сына.


…Полыхнув звериным огнём безумных глаз, Савелий поднялся во весь свой почти двухметровый рост и, отшвырнув ногой тяжёлый дубовый стул, на котором сидел, сделал несколько неровных шагов к печке. Пошарив рукой у стены, он вытащил замотанное в толстую холщовую тряпку ружьё и, неспешно размотав промасленную холстину, сломал ствол о колено.

— Что ж, сейчас я тебя благословлю, — щёлкнув затвором, пьяно пробормотал он и, шагнув вперёд, упёр ствол в грудь сына. — У тебя есть одна минута. Или ты сделаешь так, как сказал я, или я пристрелю тебя своими собственными руками. Считаю до трёх.

— Отец! На дворе шестьдесят первый год, люди, вон, сам говоришь, до космоса добрались, а ты со мной, словно с крепостным. Пожалей ты меня, сын ведь я тебе родной… — от обиды и жалости к себе губы Кирюши задёргались и глаза наполнились едкими жгучими слезами.

— Раз. — По тёмным скулам Кряжина прокатились упрямые желваки.

— Бать, будет тебе, пошутил — и хватит, — всё ещё до конца не веря в происходящее, Кирилл попробовал дёрнуться, но стальной ствол ружья прижал его к стене крепче крепкого. — Ну что ты, в самом-то деле? — заискивающе улыбнулся Кирюха.

— Два. — Вишнёвые губы Савелия побелели, и на дне стальных глаз промелькнула звериная тоска. — У тебя последняя попытка. — С висков и со лба Савелия заструился пот, и, глянув в полные решимости глаза отца, Кирилл отчётливо понял, что сейчас раздастся выстрел.

— Хорошо, будь по-твоему, — трясущимися губами произнёс он.

— Вот и молодец, — опустив ствол, Савелий шумно выдохнул и внезапно почувствовал, что ему нужно сесть. — Даю тебе сроку — три дня, и чтобы с Любкой ты покончил раз и навсегда. Как ты это сделаешь — не моё дело. Но запомни: пока я жив, в этом доме я один хозяин, и моё слово всегда будет последним…


…— Почему ты молчишь? — голос Любаши донёсся до Кирилла как будто издалека. — Если тебе не всё равно, скажи что-нибудь, ты же отец.

— Хорошо, я скажу… — отодвинув тарелку, Кирилл пристально вгляделся в побелевшее лицо Миньки. — Самое дорогое и ценное, что есть у меня на этой земле, — это ты, потому что ты — лучшая половина меня самого. Я люблю тебя и горжусь тобой, и никогда не позволю себе ломать твою жизнь в угоду своим амбициям. Хорош он или плох, но это твой выбор, твой путь, и, что бы ни случилось, ты всегда помни одно: роднее и дороже тебя у меня никого и никогда не будет. Что бы ни случилось, и в горе и в радости, помни, в твоей жизни есть человек, который верит в тебя и любит таким, какой ты есть.


После слов Кирилла над столом повисла тишина, разрываемая только тиканьем стареньких ходиков. Не решаясь её нарушить, каждый сидел молча и, не поднимая глаз, смотрел в свою тарелку.

— Бабулиська, а посему все мольсят? — маленькая Аннушка непонимающе обвела взглядом странных взрослых, застывших у стола.

— Они думают.

— А мозьно, пока они все думают, взять исё один блиньсик?

— Конечно, можно, моё сокровище, — улыбнулась девочке Анфиса, и взрослые с облегчением ожили.

— Тебе с чем, с земляникой?

— Неть, с земляникой я узе ела, — рассудительно сообщила Аня. — Тепель буду с висенкой.

— Конечно, мой ангел, — Анфиса потянулась за розеткой с вишнёвым вареньем и вдруг услышала, как в сенях раздался стук в дверь. — Кирюш, кто-то пришёл.

— Кхе-кхе, извиняйте, я не помешал? — не успел Кирилл встать, как из дверей, прикрывая полой кургузого пиджачка какой-то свёрток, в комнату шагнул Филька.

— Дядя Филипп, проходи, как раз на чай успел, — Кирилл встал, взял Фильку под локоть и хотел проводить к столу, но тот, смущённо затоптавшись у порога, снял кепку и замотал головой.

— Не-не, я дальше не пойду. Тут такое дело… Я к вам с подарком, добрые люди, — шмыгнув сплюснутыми ноздрями, он приоткрыл полу пиджака, и оттуда высунулись торчащие треугольником уши, а за ними — мокрая чёрная пуговица носа. — Ты уж, Кирюха, как-нибудь его назови, — Филька отвернул засаленную материю, и все увидели у него на руках маленький глазастый комок шерсти, похожий не то на щенка, не то на волчонка.

— Кир, так это же… — глаза Любаши широко раскрылись.

— Капкан… — потрясённо прошептал Кирилл.

— А что, оченно даже неплохое имечко, — одобрил Филька и спустил щенка на пол.

Капкан, растопырив дрожащие лапки, принюхался к чужим запахам и, рыкнув для острастки, огляделся по сторонам. Наклонив голову к полу, он устрашающе вздыбил шерсть на загривке и, набрав побольше воздуха в лёгкие, тоненько-тоненько тявкнул. Потом, задёргав влажной блестящей пуговкой носа, волчонок обошёл всех по кругу и остановился у ног Кирилла. Тут Капкан снова вякнул, задрав остроносую мордашку, и, преданно посмотрев хозяину в глаза, положил голову на его тапок.

— Признал, сволота! — восторженно просиял Филька, и по его загорелому лицу побежали частые гармошки морщин. — Вот ведь какая умная животная! Ну, пойду я, пожалуй.

— Дядя Филипп, оставайся с нами на блины, — пригласил Кирилл. — С вареньицем, с печёнкой…

— Нет, я до дома, меня Клавдия ждёт, — негромко произнёс Филька. — У меня же теперь… это… дом есть, — с гордостью сообщил он и, перешагнув через порог, тихонько прикрыл за собой дверь.


Солнце уже садилось за горизонт, когда, сопровождаемый крохотным упрямым комочком на больших мягких лапах, Кирилл вышел за ворота. Стараясь не отстать от хозяина, Капкан пыхтел, как допотопный паровоз, и, подёргивая хрящеватыми треугольничками ушей, старательно переставлял свои плюшевые пухлые подушечки с острыми коготками. Расцвечивая небо розовой краской, закат, от нечего делать, рисовал между кучевыми облаками замысловатые вензеля, оседающие на крыши домов лёгким тюлем влажного тумана. Кирилл неторопливо шёл по тропинке, ведущей к деревенскому кладбищу за рекой, вдыхая горьковатый запах поздних трав и думая о том, что у любви и ненависти одни корни, но разный срок и что человеческая жизнь — чертовски короткая штука, чтобы растрачивать её на пустяки.

2006

Загрузка...