Но как сказано: я не имею ко всему этому никакого отношения.

Не так опасна и не так интимна другая история (лично для меня, естественно). В том же самом интервью Гру говорит (впервые, насколько я могу судить, пересмотрев все кипы вырезок с ее снимками) о том, что она любит ловить треску сетью. Я специально обратил внимание на это слово «сетью». Неплохо, неплохо… Не грех припасти лишнее. К тому же, не в манере Гру стоять тихо, почти неподвижно на каменистом островке и водить удочкой туда-сюда (толщина лески 0,35 мм). Увлекательно, безусловно, наблюдать, как что-то медленно поднимается из темных водных глубин, но заготовить рыбки на зиму тоже не мешает, конечно. Увлеченность делом — черта, присущая рыбаку из Финнмарка. Он тоже думает, я так внушаю себе: появится нечто симпатичное или необыкновенное на сей раз? Лунная рыба, возможно? Или огромный спрут такого вида, который, если строго судить, не нашего северного происхождения? Или другая страшная версия: чувство страха, которое испытывают абсолютно все, если тащат что-то тяжелое из морской глубины. Вечный вопрос: не труп ли? Мертвец… превратившееся в сине-белесое желе тело и две пустые глазницы, укоряюще взирающие на тебя… а на нем трепыхаются маленькие креветки. Вонь несусветная, пока тащишь его на поверхность. Помню хорошо, как будучи мальчишкой, вытащил однажды удочкой треску почти в три килограмма весом. Помню, дрожал от ужаса, поскольку был уверен, что на другом конце лески находится мертвый человек. И когда рыба, наконец, взметнулась высоко над водой, я успокоился, но, заметив ее белое брюшко, подумал снова: Господи, ребенок!

Тихий летний дождик, чуть рассвело. Понедельник. Гру гребет спокойно, равномерно рассекая серую блестящую гладь фьорда. Теперь она одета. Очень практичный комбинезон, подходит и для работы, и для отдыха. Подарок со значением… от рабочих промышленного предприятия, не выдержавшего конкуренции. Сидит отлично на ней. Гру в комбинезоне. Натруженные руки, видны вены. Тихие поскрипывания деревянных уключин при каждом взмахе весел. Необычный покой. Тишина. Спешить некуда. Мысли снова кружатся вокруг ландышей, пока они вдруг не метнутся к водным глубинам, где рыба теперь крутится и пытается освободиться из сетей. А ну-ка, спокойно веди себя, треска! Успокойся, пикша и сайда! Премьер-министр в пути. Медленными и неторопливыми движениями вытаскивается на свет божий сеть. Атлантическая треска. Мелкая плотва. И треска. Много трески. Большая треска и маленькая треска. Треска. Красные руки премьер-министра освобождают из сетей трепыхающуюся рыбу, одну за другой, и бьют о ребристые бока лодки, чтобы оглушить, а потом уже бросить на дно лодки, где они лежат и трепыхаются, подпрыгивают в поисках воды, взирая на нее своими подслеповатыми глазами. Тонкие струйки крови сочатся из жабр, смешиваются с дождиком и растекаются. Спокойно, спокойно. Это только премьер-министр. Это только мама наша.

Интересно, думает ли Гру тоже о мертвецах, что, возможно, лежат на дне морском? Трупы, над которыми хорошо поработали крабы и макрель… после и человека признать нельзя. Да, мне кажется, думает. Здесь она такая же, как все. И в ее голове бродят мысли о мертвеце, который в любую минуту может выскользнуть из холодного мрака. Представляю мгновенную реакцию прессы. Какие будут газетные заголовки и какие несуразные интервью! Но труп не всплывет, нет, не появится. Не появился вчера и не появился сегодня. Со всей очевидностью, не появится и завтра. Потому что для большинства нас мертвый человек есть всего лишь воображение, наше представление о жестокости. Мы едем за тысячи километров с сетями или удочками, но страшное никогда не появляется на водной поверхности.

Чистка рыбы на каменистом берегу. Здесь Гру несравненна. Здесь проявляется ее профессия врача. Тихий дождик оседает блестящими жемчужинками на ее волосах, она же, не замечая ничего, с хирургической точностью орудует ножом: точно вонзает острие в рыбью глотку и одним махом распарывает брюхо, проведя разрез точно до жабр. Но следует заметить, не затронув желчного пузыря, этого вонючего зеленого изумрудного мешка. Теперь он в руках у Гру. Окрашенные кровью пальцы вырывают рыбьи потроха. Печень она сохраняет. Остальное выбрасывает в воду у берега, и жадные чайки тотчас набрасываются и хватают добычу, выкрикивая свое еиииа, еиииа, еиииа, еииа… они выделывают разные трюки, пытаются обеспечить на ближайшее будущее себе, каждая для себя, достойное пропитание.

В нашем мире не так. Особенно, когда правит Гру.

Крики и гам из консервативного лагеря — ну и что! Крылья ведь можно подрезать, а дикую птицу приручить.

Мне хочется поздороваться с ней и сказать, что я заодно с ней. Забыл о Рагнаре Лиене. Забыл о Ригемур Йельсен.

Но ненадолго. Слушающий Харри Эльстер неожиданно встал и вышел из комнаты. Из моего транзистора гремит сейчас рок самого невероятного толка. Я прикручиваю звук и иду назад к Эллен Лиен, но только удостоверившись, что у Ригемур Йельсен по-прежнему темно.

Две подруги как сидели, так и сидели. Изменений никаких. Значит, делать нечего, и я повел телескопом дальше, направил на квартиру рядом, на ту квартиру, где накануне вечером я видел прыгающего ребенка. «Лена и Томас Ольсен» было написано на бумажной табличке возле звонка на двери. Логично предположить, что живут здесь два человека. Возможны два варианта. Во-первых, А: Лена Ольсен не принадлежала к ультрасовременным родителям, ставящим имя ребенка на табличке перед входной дверью. Лена жила с мужем по имени Томас, с мужчиной, от которого у нее был маленький ребенок. Малыш, как и полагается в его возрасте, прыгал перед окном в комнате и, со всей очевидностью, напевал при этом песенки или проговаривал стишки или просто издавал звуки — хрюкал, кукарекал, к примеру. Во-вторых, Б: Лена Ольсен представляет тех родителей, которые пишут имя ребенка на дверной табличке. Отсюда вывод — она жила в квартире вместе с малышом, маленьким мальчиком, которому она дала при крестинах имя Томас в согласии с евангелическим календарем. Откровенно говоря, я не знал, что думать. Один факт оставался непреложным: Лена Ольсен — женщина с огненно-рыжими волосами; она сидела у стола и шила на швейной машинке. Томаса, маленького или большого, не было видно. Не похоже, чтобы она разговаривала с кем-нибудь. Она сидела тихо и работала длинными пальцами быстро, ловко, а затылок отсвечивал там, где волосы падали в сторону.

Я почти влюбился в нее. В эту рыжеволосую женщину, сидевшую, склонившись, над швейной машинкой. Ну, сама невинность, одним словом! Хотя, конечно, дело не в том, какое она производила впечатление. Мы живем в сумасшедшее время: все куда-то спешат, у всех нет времени. Стресс, стресс — куда ни посмотри! Общество потребления правит нами на всех уровнях. Поэтому приятно видеть женщину, которая не дергается, не кричит, не ерзает, а сидит мирно и шьет одежду для себя или для ребенка. Точно так сидела когда-то моя мама, много, много Господних лет назад. В годы, отмеченные войной и разрухой; нельзя сказать, что мы страдали, нет, но недостаток был буквально во всем. Вот почему взрослые — мамино поколение — привыкли учитывать, рассчитывать, экономить, бережно обращаться с тем, что имели. Мамино поколение. Она просиживала вечера напролет за швейной машинкой, крутила правой рукой колесо своего старого, покрытого черным лаком «Зингера», а левой рукой направляла материал под иглой. Нужно перешить платье. Нужно переделать рубашку умершего мужа для маленького мальчика. Или что-то немного подправить, укоротить, дырку зашить. Я хорошо помню, как однажды то ли на блошином рынке, то ли в магазине подержанного платья она купила за бесценок две пары почти новых военных брюк. Плотный защитного цвета материал, которому не было износа. Не помню, что стало с одними брюками, но зато хорошо знаю, что другие перешили для маленького мальчика, который как раз пошел в пятый класс и который уже достаточно на своем веку претерпел насмешек. Мама была превосходной портнихой. Но этот прочный армейский материал и его ужасный, на мой взгляд, цвет превратили меня в желанный объект для критических обсуждений школьных задир, когда зеленые джинсы, а не синие стали явью. Теперь я, само собой разумеется, смеюсь, вспоминая эти эпизоды. Хотя почему, само собой разумеется, собственно? Почему мы смеемся над болью и страданием прошлого? Я не знаю. Особенно было горько, что я не смел подойти к маме и рассказать ей правду. Она видела всегда результаты издевательств. Синяки под глазами и опухшие губы. Она растирала ласково мою залитую слезами щеку. Гладила меня. Естественно, спрашивала каждый раз: «Ну, почему? Почему?» А я молчал, я жалел маму. Я хотел защитить ее. Я знал, что ни во сне и ни наяву она не могла бы подумать, что новые, сшитые для сына брюки явились причиной его ежедневных страданий. А я и помыслить себе не мог пояснить ей взаимосвязь между брюками и оскорблениями. Потому что эти брюки дала мне она. Сшила для меня. Каждый шов на твердом, негнущемся материале был проведен с любовью. Она возилась с ними много, много вечеров, часто до поздней ночи. Разве могла она понять, что цвет материала и его прочность давали повод судить ее маленького сына, смеяться над социальным происхождением — дни, недели, месяцы? Нет, не могла. Тогда я решил сам взяться за дело и поправить, если удастся, положение. Оставаясь один, играл так, чтобы на брюках появились дыры. Я ползал на коленках по асфальту, я катался по гальке на футбольном поле. Но брюки были, как из стали, сделаны на века. Материал был произведен для войны. Но я рос. Миллиметр за миллиметром. А брюки мои соответственно укорачивались и укорачивались. Через год они были выше моих щиколоток. И мама, наконец, сама заявила (гордо), что приспело время для новых брюк.

Все это ерунда, если подумать серьезно. Даже если и осталась боль воспоминаний. Зато теперь при виде прилежно работающей за швейной машинкой Лены Ольсен я впал в сентиментальность. О Лене Ольсен, вероятно, можно сказать разное, у нее есть свои особенности, как и у всех нас. Но одно утверждаю я с уверенностью — под ее быстрыми энергичными пальцами находилась не материя, предназначенная для военных мундиров. Скорее всего это были джинсы и джинсовая рубашечка для малышки Томаса; на них сейчас нашивали обычно элегантные небольшие аппликации очень ярких расцветок. Матери мыслят теперь иначе, Эллинг. Они желают теперь, чтобы их маленькие мальчики дурачили головы девчонкам уже в детском садике. Я достаточно насмотрелся, имею право сделать такие выводы. Небольшие группы детей по дороге домой из сада или из дома в сад, шествующих внизу по дороге. Все еще с подгузниками в джинсовых штанах, но с модными кепочками на головах и разноцветными шарфиками.

Разумная мать-одиночка за швейной машинкой. Ребенок спит. От друзей и родственников она получила разные лоскутки и старую одежду. Теперь под ее ловкими руками это старье преобразуется в новые одеяния для нового потребления. Подобный женский образ складывался в нашем мире тысячелетиями, но вековая традиция теперь находит свое выражение на иной, новый лад. Пришло ли бы моей маме в голову приделать аппликации, к примеру, в виде красной розы из шелкового носового платка на штанинах моих брюк. И тем более на штанинах военного образца. Нет. Определенно нет. А вот Лена Ольсен делает это. Она делает это, напевая мелодию «Люси на облаке с диамантом». Напевает и думает о своем бывшем муже. Улыбается слегка насмешливо. У него ведь были положительные стороны… Несмотря ни на что. В сравнении с другими, конечно. Изменял, да. Но никогда не бил. (За исключением одного-единственного раза, это было в кемпинге на севере Норвегии…) Только-то… Ах, глупости. Что же было, собственно говоря? Тоска по нему не проходит. Протягивает по привычке правую руку и ищет его сильную спину, еще не проснувшись по-настоящему в воскресенье утром. Да, теперь ей ничего другого не оставалось, как повернуться спиной к стенке и рассмеяться, вспомнив о его сильных мускулах, когда он делал утреннюю зарядку. Тогда… только чувство отвращения и раздражения, теперь… она громко рассмеялась. Теперь все выглядело безобидным пустяком. Несмотря ни на что! Но причина разрыва отношений и ухода не в этом. Нет. Она ушла от него, потому что время требовало от нее жертвы. Она ушла, потому что дух времени приказывал ей, толкал ее на этот поступок, поскольку она не любила его сильно и пламенно, той пылкой и страстной любовью, которую Голливуд ввел в практику и определил как жизненную норму для всех.

Прекрасно. Но неужели было все так просто? На самом деле, без преувеличений? Настолько жестоко, невыносимо? Или только так показалось? Нет нужды отрицать последнее. Современные разводы по своему характеру отличаются в значительной мере от прежних. В моем классе в начальной школе все дети были из семей разведенных родителей. Мама Гуннара выбросила отца Гуннара, то есть она выдворила его из дома со всеми вещичками, потому что он был алкоголиком. И еще до того как стать настоящим алкоголиком, он проявлял жестокость. По отношению к Гуннару и к его матери. Мы, жители домов-блоков, знали об избиениях. Поэтому расторжение брака одобрили. Причина была, и довольно веская. Мужчина изменился странным образом, превратился в животное, отвратительное животное. Переход от Казановы к волку, у женщины и ребенка не было живого места на теле. Тогда произошел развод. Теперь статистика дает другие сведения. И выводы потрясают… Незначительная ссора, спор-дискуссия по поводу того, кто будет мыть посуду или кто съест последнюю картофелину, ведут к распаду семьи. Неудачное совокупление, оргазм не получился у одного из партнеров: собирай свои манатки и катись на все четыре стороны; иди, куда глаза глядят. Но ребенок остается здесь!

Я был бы самым последним негодяем, если бы позволил себе обвинять Лену Ольсен в том, что она нашла простое решение семейной проблемы. Но право размышлять и удивляться у меня есть. Пыталась ли она отнестись ко злу по-доброму? Пытались ли она посмотреть с юмором на очевидные ошибки и промахи своего мужа? Были ли его связи с другими женщинами достаточно крепкими, чтобы разорвать вмиг их отношения? А что с ребенком, несчастным малышкой Томасом? Новая жизнь в чужом мире. Разве не чувствовали они оба, что посещения отца каждое воскресенье были недостаточны для малыша? Нет, они знали это! И все равно выбрали развод. Они выбрали способ жизни, руководствуясь собственным эгоизмом. И я, между прочим, говорю они, во множественном числе, так как имею на то все основания. Я хорошо понимаю ее отчаяние и гнев, поскольку он лгал постоянно, самым что ни на есть дешевым манером — насчет сверхурочных часов или семинаров, а сам пользовался случаем, любой минуткой, чтобы совокупиться с первой встречной женщиной. Толстой или тонкой, для парня не имело значения. Почему он занимался этим? Что толкало его? Не стоит болтать об этих инстинктах. Не люблю. Инстинкты можно контролировать. Он не думал о своем мальчике, когда пользовался любовью той или другой женщины, совершенно чужой и незнакомой? Почему? Как можно не думать о своем собственном сыне? Должен признаться, непонятно мне.

Но еще одно важно: сказанное не означает, что Лена ни в чем не повинна. Попытаемся посмотреть на событие с современной точки зрения. Нечто произошло? Да. Муж Лены Ольсен во время неофициальной встречи молодых юристов прелюбодействовал с бывшей сокурсницей. Он не думал никому причинить зло. Никому. Произошла случайность (как это нередко бывает в жизни). Случайная встреча в туалетной комнате. Она стоит, наклонившись вперед, и моет руки после визита в уборную. Он оказался здесь по своим, тоже неотложным делам. Теперь предположим следующее: она наполовину шутя, наполовину всерьез (из-за неожиданного интереса к проблеме, где алкоголь, безусловно, сыграл свою роль) просит его позволить понаблюдать, как он мочится. А почему бы, собственно, и нет? Что может быть более невинного в этом? Он помнит отдаленно ее присутствие на лекциях, она хорошо помнит его неуклюжие резиновые сапоги. Прошли годы, с тех пор как они виделись в последний раз. Сексуальных отношений между ними никогда не было, даже если нечто интимное и наблюдалось в тот далекий июньский вечер, когда праздновали ночь Ивана Купалы на Грасхольмене. (Разразился внезапный ливень.) И как раз это несостоявшееся в прошлом половое сношение словно напомнило о себе сейчас, заполонило воздушное пространство небольшой и узкой туалетной. Да, возбуждение наличествует, да еще какое! Оно возрастает и в ней, и в нем. О любви не может быть и речи. Но возбуждение присутствует: в конце концов, они объединяются, склонившись над раковиной, и само ее желание посмотреть, как он мочится, есть не что иное как проявление подавленного желания игры уже во взрослом состоянии. Снова, будто в детском саду, пришло время для доктора и пациента. Оба хохочут, когда он достает половой член. Он пытается пустить струю прямо. Само собой разумеется, у него не получается, хотя и выпито два литра пива и еще два двойных шнапса с водой. Он нажимает, делает себе больно, но ничего не выходит. Он просит ее сделать вид, будто ничего не происходит существенного. Просит не смотреть именно в этот критический начальный момент. Веди себя, словно ты прогуливаешься, Туне. Говори о чем-нибудь обычном. Пересчитай основные законы и правила. Пожалуйста, ради тебя готова на все. Она садится на корточки позади него, вплотную к двери и хлопает руками по бедрам. Сначала сильно, почти с шумом и треском, потом легче и легче. Двигающиеся ноги медленно расползаются в стороны. Одновременно она копирует голос Тора Эрлинга Стаффа[18], сначала громко, потом тише и тише. Ее нижняя губа дрожит почти по-настоящему. Она ведет процессуальное дело, ее задача оправдать пожилого мужчину, фактически дедушку, использовавшего свое свободное время не по назначению… он не желал рассказывать внукам сказку о волке и Красной Шапочке, а желал…

Потом начинается это. Чистейший ниагарский водопад. В мгновение ока сокурсница тут как тут и наблюдает все. Еще нет секса, пока еще. Преобладает неподдельный познавательный интерес, почти научного характера. Что касается мужа Лены Ольсен, так здесь дело обстоит несколько иначе, хотя он также далек от мыслей, настойчиво внушаемых порнографическими журналами и пытающихся представить извращение правдоподобием и нормой. Ни бывшая сокурсница, ни он не чувствуют себя сексуально возбужденными от мочеиспускания. Более того, если бы им пришлось увидеть нечто подобное в журналах или фильмах, они отвернулись бы с отвращением. Или незлобно посмеялись бы. Это не их стиль — мочиться друг другу в рот или в ухо. Однако налицо факт: муж Лены Ольсен теперь сексуально озабочен. Не по причине мочеиспускания, само собой разумеется, поскольку это для него совершенно нормальный ежедневный процесс. Интерес сокурсницы побуждает его к действию, толкает на решительный шаг в этом направлении, способствует превращению прозаического действия в нечто из ряда вон выходящее, да, можно даже сказать сверхдерзновенное. Рассматривала ли когда-нибудь Лена Ольсен его половой орган с таким интересом? Безусловно, да. Но не во время мочеиспускания. Он не допустил бы этого, сам не хотел бы. Боже сохрани! Но экзотическое в каждодневности побеждает, в конце концов, и побуждает его половой член медленно подниматься, по мере того как струйка мочи становится тоньше и меньше. Следует помнить именно об этом: экзотическое в каждодневности. На этой основе зиждется вся неверность. Не знаю, откуда у меня познания в этой области, поскольку сам не имел возможности их получить, но верю, однако, что так оно и есть на самом деле. Двое теперь владеют маленькой тайной, не совсем обычной. Не совсем обычной, в ней есть нечто нездоровое. Не в том смысле, что следует бояться или стыдиться ее. Нет. Но двое отныне, как бы повязаны одной веревочкой, чувствуют свое сплочение и единение, у них есть общее, о чем другие, приехавшие на встречу, не ведают; они сидят в лекционном зале или на кухне, едят и пьют, слоняются по комнатам и не подозревают о тайном союзе двух людей. От единения к совокуплению: такая ситуация теперь возникла между двумя, каждый переживает сексуальное сцепление как логическое следствие одного события. Она полагает, что научное изучение мочеиспускания у мужчины неожиданно подействовало на нее, она потеряла над собой контроль. Он давно уже потерян. Просто и прямолинейно на мужской манер. Стоит, подобно мальчишке, и держит в руках свой половой орган. Горя от нетерпения, как представляет себе Лена Ольсен. Нет. И еще раз нет. Но, как бы это точнее сказать, событие принимает серьезный оборот. Прерывистый смех, тяжелое дыхание свидетельствуют об этом. А когда она прикладывает свою прохладную руку… все идет так, как и должно идти. Эта часть истории неинтересна. Не только для нас, стоящих вне ее, но также для двух исполнителей. Лена Ольсен думает, однако, как раз совсем иначе. Она смотрит на случившееся иными глазами. Ей не преминули доложить о происшедшем. Конечно, тайком. Больше всего ее раздражает взаимное физическое притяжение и обоюдное страстное желание этих двух. Кроме того, она полностью искажает ход событий. Тайный доклад всегда означает несвязный текст, отдельные отрывки. Информация поступила, по всей очевидности, от стоящего под дверью и подслушивающего пьяного. Лена Ольсен твердо уверовала, что сокурсница пародировала (причем блестяще) адвоката Верховного суда во время самого полового акта. Для нее поведение мужа, таким образом, становится не только фактом супружеской измены. Хотя что может быть тривиальней случившегося? Нет. Она видит перед собой болезненный половой акт, извращение. И она замыкается в себе, как это обычно делают все, кто разочарован в жизни. Как случилось? В чем моя вина? Где я не досмотрела? Может, он хотел что-то от меня определенное, но не посмел просить по той или иной причине? Хотел, чтобы я голосом Тора Эрлинга Стаффе требовала полного удовлетворения по всем статьям каждый раз, когда он заканчивал? Почему, черт возьми, он открылся именно ей? Почти совершенно чужой женщине? Женщине, с которой он до настоящего момента ничего общего не имел, кроме этого не получившегося сближения на Грасхольме десять лет назад?

Что ж, я могу понять ее. Но тем не менее… она явно промахнулась и не разгадала существенное в происшедшем. Она обратила внимание на чисто физическую сторону свершившегося, просмотрев целостность, глубину и взаимосвязь явления. Но опять, если рассуждать по-справедливому: это не в первый раз ей пришлось выслушивать подобные сообщения о своем муже. Он был и остался юбочником. Но… Она не поняла, что этот случай — всего лишь игра воображения, невинная шутка, развлечение. Что же в действительности произошло? Мимолетная встреча двух мускульных частей двух тел? Приблизительно как дружеская встреча на ринге в двоеборье. На этом зыбком основании она выстраивает такое… городит целый огород… Она расправляется с прошлой своей жизнью одним махом, из-за пустяка рвет то, что было создано совместно годами. Определяет судьбу своего сына, разлучив его с отцом. Как же так можно поступать? Ведь взять беременность, сколько она длится! Девять месяцев она носила под сердцем малышку Томаса. Теперь она принесла сына в жертву. Чему? Кому? Потому что несколько килограммов мяса соединились на 90 секунд? Господи, помилуй, может, и этих секунд-то не было и в помине! Мы только знаем, что она взяла в руку его член! Ну и что? Какой нелепый способ коверкать себе жизнь! Я рассмеялся коротким таким смешком, или точнее, хихикнул тихо. Опять дурно проявил себя, рассуждая подобным образом. Но мысль какая великолепная! Муж Лены Ольсен идет в туалет, чтобы испустить несколько капель водицы. Бывшая сокурсница случайно оказалась на месте. Ее совершенно невинная затея посмотреть, как он мочится. Игра в подглядывания. Его недоумение по поводу неожиданной эрекции. И получается в итоге: женщина, берет в руку его половой орган, выглядит так, будто она хочет приветствовать маленького ребенка. И тут он не сдерживается! Все платье сверху обрызгал, испортил! Но все равно, разве это несчастье, трагедия? Глупость несусветная! Яйца выеденного не стоит! Но за дверью туалета валяется, само собой разумеется, пьяный в стельку трепач, который все переиначивает по-своему. И свое сочинительство он, конечно, немедленно доставил Лене Ольсен, а она, оскорбленная, не разбираясь и не задумываясь, постаралась возвести (естественно, в рамках дозволенного, но достаточно широко) этот случай до мировой катастрофы.

Господи, Боже мой, за что мы, люди, терзаем друг друга! Кто был этот пьянчуга? С полной симпатией и с полным сочувствием отношусь ко всем участникам этой истории, но только не к нему… Прощелыга! Между прочим, вероятнее всего это была женщина. Сплетница первого класса, змея подколодная с ядовитым жалом!

Я вдруг проголодался. Пошел на кухню, чтобы приготовить что-нибудь поесть. Чайник с чаем, большой стакан холодного молока и четыре кусочка хлеба. И я думал, когда нарезал себе четыре кусочка хлеба: забавно, как привычки правят нами. Сколько помню себя, каждый вечер я готовил себе точно такое же меню. Мама, напротив, никогда не ела по вечерам, утверждая, будто спит неспокойно, если съест немного, пусть небольшой кусочек после обеда (хотя именно к послеобеденному кофе у нее всегда были в наличии вафли или кексы). Со мной все было иначе. Ужин, который я съедал в одиночестве за кухонном столом, стал для меня ритуалом, которого я твердо придерживался и не по принуждению, а по своей доброй воле. Когда мама была еще жива, она нередко стояла в дверях и молча рассматривала меня, но никогда не мешала мне в моих вечерях… за это я ее очень уважал. Я понимал ее. Она была матерью, ей было интересно увидеть, как ее мальчик ел, «впихивал в себя кусок за куском»; и она часто улыбалась мне нежно, слегка робко. Нет на свете такой матери, которая не наслаждалась бы видом своего кушающего ребенка. Питание означает для нее рост и здоровье ее малыша, каждый кусочек хлеба превращался в ее союзника. То, что шло на пользу ребенку, развивало его физически, шло и ей на пользу, успокаивало душу, заставляло забыть — пусть на время — о возможных болезнях и даже смерти.

Всегда четыре ломтика. Всегда один и тот же сорт хлеба — «кнайп». Пусть не всегда свежий, но всегда только кнайп. Выбор бутербродов тоже был раз и навсегда установленным правилом. На завтрак я, правда, иногда позволял себе экспериментировать, вернее сказать, варьировать. Когда я тянулся рукой, чтобы достать с полки банку с шоколадным муссом, случалось, что я внезапно и невпопад, по непонятным причинам (и часто в бешеном темпе) хватал стеклянную банку с медом или кувшинчик с малиновым вареньем. Я думаю, что все это происходит от постоянного, не покидающего меня раздражения. Во всяком случае, я давно уже заметил в себе повышенную возбудимость именно в утренние часы. Начинаю как бы метаться, вести себя странно, импульсивно. Ни с того ни с сего, например, хватаю не свою, а мамину зубную щетку. Или, одеваясь, натягиваю носки с такой зверской силой, что они моментально рвутся, а в пальцах появляется боль. А когда наступил этот трудный переходный возраст, так и того хуже! Хорошо помню, как каждое утро появлялось необъяснимое желание — хотел убить маму. Только войду на кухню и увижу ее худую шею или нежный лоб, где под кожей виднелись две тонкие артерии, так словно дьявол сидит во мне и шепчет: убей ее, Эллинг! Прикончи ее! Сумасшествие одно! Само собой разумеется, я так не думал. Я очень любил ее. Ничего извращенного в этой любви не было. Она просто была моей мамой, она родила меня. Она была мягкой и нежной, заботливой, и я любил ее. Мы жили вдвоем, только мы — она и я. Однако, все равно, каждое утро во мне все кричало.

Но насчет вечерней еды. Четыре ломтика хлеба. Толстый слой маргарина. Два ломтика с рыбным пудингом[19]. Один с сыром. Один с колбасой сервелатом. И так год за годом. И в детстве, и в юности. И когда стал совсем взрослым. Два с рыбным пудингом. Один с сыром. Один с сервелатом. Толстая полоска майонеза поверх рыбного пудинга. Тонкий слой горчицы на сыр. Мама иногда клала соленый огурец на сервелат, но я делал вид, что не замечаю этого. Я думал и думаю, что такая колбаса, как сервелат, сама по себе имеет вкус и не требует никаких добавок. Но у мамы на этот счет было другое мнение, и я, само собой разумеется, не имел ничего против. Мы не ссорились по пустякам. Но — и теперь мне почти дурно делается при одном воспоминании — я не любил этого. Я считал, что она занимается расточительством. Соленое класть на соленое, куда это годится! И как можно есть такое! А потом, действительно ли она любила поедать мешанину? Или это был каприз, сиюминутная выдумка? О постоянной привычке, привычке с детства, неправильно говорить. В те времена было не так уж много хлеба в стране. К чему это все я? Сижу теперь и маюсь дурью. Само собой разумеется. Мама умерла, и мои вопросы, понятно, останутся без ответа. Банку с огурцами я опустил в помойку. Глупо и неэкономно, но, как я слышал, уборка необходима, если кто-то умирает. Прочь ее кровать. Прочь ее одежду и прочь шкаф с одеждой. Прочь вязанье и, естественно, банку с солеными огурцами.

Снова возвращаюсь к бутербродам. Для меня далеко не безразлично, в каком порядке потреблять их. Обычно я ем так: сначала один бутерброд с рыбным пудингом. Потом с сыром. После — большой глоток холодного молока, приблизительно полстакана. Потом с сервелатом. И снова бутерброд с рыбным пудингом. Под конец выпиваю остаток молока. А когда чай? Чай я пью после еды. Всегда.

Я взял чайник и пошел в комнату Ригемур. Сытый и довольный. От чайника шел легкий пар. Я снова уселся за телескоп.

Она пришла. Мне безразлично, где она была… важно, что теперь Ригемур Йельсен снова дома. Четверть одиннадцатого. Я сделал запись. Ригемур Йельсен возвратилась домой в четверть одиннадцатого. Стояла точно так, как и в первый день, когда я впервые заметил ее. Срывала засохшие листья в цветочных горшках? Голова набок. Забавно в общем-то. Я часто слышал, что пожилые женщины по особому относятся к комнатным растениям. Ухаживают за ними, точно за своими детьми, или еще лучше. Разговаривают с ними, гладят, голубят и ласкают. И такой уход будто бы влияет на рост растений, стимулирует их развитие. Я читал об этом статьи в журналах, которые выписывала мама, и некоторые не только утверждали, что так оно и есть в действительности, но научно обосновывали исключительность явления. Например, по инициативе одного священника вся община баптистов в США разделилась на две группы. Члены одной группы были обязаны молиться и просить Господа, чтобы семена их комнатных растений взошли, хорошо росли и цвели. Другая часть общины, у которой были точно такие же растения в горшках, с точно такой же землей и с точно такими же правилами полива, была обязана вести себя пассивно. Значит, они не должны были просить Господа о помощи своим растениям, просто-напросто забыть эту тему во время вечерней молитвы. И результат оказался потрясающим. Семена, которые находились, так сказать, под постоянным присмотром и надзором, за которые молились денно и нощно, пустили ростки раньше других, и сами растения были больше и крепче, чем другие в других горшках. Само собой разумеется, это не пошло на пользу науке, поскольку выходило, что Бог таким образом вмешался в дело и манипулировал развитием им же самим созданного. Все осталось, однако, без особых перемен в мире, в само чудо верила только эта маленькая и неприметная община в Оклахоме. Жизнь продолжала двигаться тем же самым путем, что и раньше. Но независимо от научных и ненаучных исследований и выводов я нисколько не сомневался, что Ригемур Йельсен так или иначе вела разговоры со своими растениями, стоящими у нее на подоконнике. Удивляло одно-единственное: почти через день она срывает листья и цветы с растений. Больные они? Растительная вошь? «Быть может, вошь», — подумал я. Или другие насекомые-паразиты. Иначе не объяснить, что к чему. Разумеется, можно допустить, будто она срывает зелень автоматически, поскольку от природы немного нервная, но у меня сложилось совершенно иное представление об этой женщине. Ригемур Йельсен производила впечатление очень уравновешенного человека, такого, который не станет рвать без всякой нужды листья с растений.


Из записей, сделанных в журнале:

«Ригемур Йельсен: дома в четверть одиннадцатого. В постели полчаса спустя. Что-то не соответствует в ее действиях с горшечными цветами в ее квартире. Свежие и здоровые растения не теряют листья в таком бешеном темпе».


После того как Ригемур Йельсен отправилась спать, я перевел трубу телескопа вниз на Рагнара и Эллен Лиен, точнее на Эллен Лиен и ее подругу, которая все еще сидела у нее. Да, она не только продолжала сидеть, хотя уже было больше половины одиннадцатого, она даже придвинулась ближе к Эллен. Теперь две женщины сидели на диване и очень, очень близко. Еще я обратил внимание, что на столе снова стояла бутылка вина и два бокала, но… времени на размышление не было, так как я увидел… я увидел, что подруга начала гладить Эллен по волосам. Что же, черт возьми, здесь происходит? Ага, понятно! Эллен, наконец-то, разговорилась. По-настоящему. Рассказала истину о муже, сорвала маску с его якобы спокойного лица. Рассказала о лжи в своей жизни. Натянутость и неестественность исчезли. Она не смеялась. Значит, я ошибся, когда полагал, что она сразу доверилась подруге и рассказала о насилии в супружестве. Похоже, что так. Позднее время, бутылка дешевого вина оказали, вероятно, свое воздействие. Эллен решилась на этот шаг, решилась доложить подруге все как на духу. Начистоту. Вот моя жизнь, Юханне. Видишь. И Юханне утешает ее. Юханне гладит и утешает. Рассказывает свои истории, говорит об ошибках, которые она совершила в отношениях с мужчинами. Она рассказывает Эллен, как он хотел овладеть ею. Как в порыве ревности выталкивал всех за дверь, друзей и членов семьи. А что Херман? Ну хорошо, он не бил. По правде говоря, лучше было бы, если бы бил. Эти его едкие реплики и насмешливость, и ледяной сарказм, и холодность. Не только в присутствии других, о нет! Если бы так! Сцены разыгрывались также в спальне, когда были наедине. За обеденным столом, который она накрывала с большим искусством. В гостинице на Канарских островах. Вот какой он, этот внешне симпатичный и доброжелательный Херман. Психопат с приветливой улыбкой. Почему она не порвала с ним раньше? Как она выдержала столько времени с этой холодной рыбой, с этой бесчувственной скотиной? Юханне сама не могла ответить на эти вопросы. Сексуальная жизнь? Ох, лучше не говорить! Сверло сверлит нежнее и мягче, чем Херман, когда он начинает свои поползновения. И так было часто. Как правило, несколько раз в день. Утром и вечером. С большой охотой после еды делал это он, Херман. Когда наклонялась над печкой. Над стиральной машиной. В душе и ванне. Бесчувственный насос, равнодушный; оставлял ее потом одну в склизком влажном вакууме. Любовные утехи, нежности, ласки? Никогда, никогда не бывало! Да и после акта ни единого доброго слова, только сигареты свои курил. Были, конечно, исключения, но эти исключения теперь травой поросли. Остались воспоминания, неясные и блеклые. Была одна ночь… в кемпинге в Богстаде, когда еще жили на севере Тренделага. Забавно, это произошло под конец их отношений. Они поехали в столицу, хотели посетить выставку-ярмарку лодок и катеров в Шелусте. Только они, только вдвоем, и пачки брошюр о яхтах и сборных каноэ. Она почти рассмеялась.

И все время Юханне гладит Эллен то по волосам, то по щекам. Гладит и гладит.

Мне это не понравилось. Что означали эти беспрестанные поглаживания? Только симпатию? Только сочувствие? А не вожделение ли? Не требование ли определенное? Короче: может, я непроизвольно стал свидетелем начала лесбийского любовного ритуала? Похоже, что так. Ради всего святого, я не против. Нисколечко! Вполне одобряю. Во-первых, поскольку полагал и полагаю, что взрослые люди в сексуальной области имеют право чинить, что хотят, только, конечно, если без вреда для других. Кроме того, в данном случае я действительно одобрял происходящее. Что еще может быть естественней, если две старые задушевные подруги сольются вместе в любовном экстазе, когда вокруг них такое творится? Эллен: замужем за насильником. Человеком без принципов, человеком, предавшем идеалы, которые он по долгу службы обязан блюсти и защищать. Что касается Юханне, то здесь трудно сказать что-то определенное, во всяком случае пока. Предположить можно многое и разное. Наклонность к лесбиянству у нее могла появиться, разумеется, еще в начальной школе, после того как начались уроки гимнастики. Возможен и другой вариант: ей не повезло в любовном отношении, попадались одни бесчувственные идиоты, тупые чурки… вот она и обратилась к представительницам своего же пола. Такое нередко происходит, я об этом читал.

Ага, она прекратила, наконец, гладить. Налила вино в бокалы. Снова сигареты. Бог ты мой, сколько эти женщины курят! Впрочем, я рад, что закончились эти поглаживания, пусть осторожные, но явно любовные. Если и есть что на этом свете, чем я вовсе не интересуюсь, так это сексуальная жизнь других. Теперь она предстала передо мной во всей своей красе. Пожалуйте! Но я не опасен в этом смысле. А вот если кто другой их увидит да еще с иным пониманием насчет взаимоотношения людей одного пола, тогда им несдобровать! Зануды, блюстители морали тут же растрезвонят где нужно и не нужно, распустят гнусные слушки. И только боги ведают, что добрейший Рагнар скажет, когда до его ушей дойдет эта молва. Не хочу знать, боюсь даже подумать.

Направляюсь вниз к первому этажу. Темно во всех трех квартирах. Самая крайняя, что налево, по всей видимости, пустая, в ней никто не живет. В самой дальней, что направо, размещался некий Мохаммед Кхан. В середине — Арне Моланд. Неужели тот самый Арне Моланд, который рыгал прямо на меня, когда я был в пятом классе? В таком случае Ригемур Йельсен и другие честные обитатели блока получили черную овцу в своем стаде. От такого наглого парня, позволившего себе издеваться над младшим исключительно ради веселья, ради забавы, можно ожидать всего, да, самого худшего. К тому же, он занимался наркотиками. Об этом все знали. У меня заурчало в животе.

Позже. Я спал неспокойно.


На следующий день, позавтракав, я отправился на почту. Посещение обдуманное и заранее спланированное. Я хотел положить небольшую сумму (320 крон) на сберкнижку. Счет у меня был в почтовом банке. Деньги остались после смерти мамы, лежали в ящике тумбочки в спальне, и я не мог просто так взять их, сунуть в карман и расходовать. Не мог. Совесть не позволяла. Называйте это, как хотите. Вероятно, я сентиментален.

Было немногим больше десяти, когда я переступил порог почты. Обычно здесь толчется с самого утра народ, но сегодня было, как это ни странно, на удивление тихо и спокойно. Работали три окошка. Очереди — приемлемые. Я не встал сразу, необдуманно, в какую попало очередь. У меня вошло в привычку размышлять на этот счет хорошенько. В итоге накопился большой опыт, очень полезный. Некоторые думают, например, будто почти всегда по закону подлости перед ним стоит некто, кто должен перевести большую сумму денег в Ботсвану или купить марки на несколько сотен крон с целью развязать горячий спор с дамой в окошке, если окажется, что на некоторых марках стоит «Hoper»[20], название страны по новонорвежски. Само собой разумеется, ошибочно утверждать, что все ведут себя подобным образом, но принять меры предосторожности никогда не мешает. Во-первых, не следует заблуждаться относительно тех, у кого в руках масса почтовых отправлений. Ужасающе действует только на первый взгляд, но может быть обработано вмиг. Нет, не на это следует обращать внимание. Главное — взгляды посетителей и положение тела, вот что следует прежде всего заметить. Заядлые скандалисты выдают себя сразу с головой, они обычно стоят и переминаются с ноги на ногу или покачиваются-раскачиваются. Им не терпится поскорее подойти к окошку, чтобы начать тотчас же базарить, интриговать безразлично по какому поводу. Внутри у них все горит. У них всегда есть время, хотя они делают вид, что ужасно торопятся. Они равнодушны ко всему, что происходит в очереди перед ними. Женщин, которые крепко держатся за сумку, висящую у них на животе, следует больше всего остерегаться и не становиться за ними в очередь. Опасно! Такие сумки могут вмещать уйму корреспонденции! На свете немало людей, верящих, что все можно организовать через почту — эти люди одеты всегда в пальто и шляпу. Они настойчиво утверждают, что именно в прошлую пятницу именно в этом окошке погасили банковский чек, или требуют выдачи заказной корреспонденции, даже если не взяли с собой паспорта или другого документа, подтверждающего их личность.

Но довольно об этом. Я хочу только сказать, что всегда произвожу как бы смотр очередям. Делаю это так. Иду к окошку, которое закрыто, то есть не работает, часто под предлогом, будто бы надо заполнить бланк. Потом, опустив голову к бумагам, я деликатно, исподтишка рассматриваю людей в очередях; эти быстрые, украдкой брошенные взгляды едва ли приметны для других, но мне они приносят чрезвычайно полезную информацию. Вот и теперь, вооружившись предварительно разными бланками для заполнения, я направился к окошку, которое было закрыто. Оно находилось в середине, между двумя открытыми, и я невольно оказался стоящим между двумя очередями, оказался в центре внимания. Ясно, что мое поведение не осталось незамеченным, в нем усмотрели уж точно нечто эксцентричное, но мне, честно говоря, наплевать. Я знаю, что думали: почему этот тип не заполняет бланки за столом, специально предназначенным для таких целей, причем стол стоит отдельно… Но я не нервничаю. Хорошо натренирован, упражнялся даже дома, потому вожу ручкой по бумаге четко и уверенно. Ни тени смущения, ни тени высокомерия, но также ни тени смятения! Ясно до предела, что я — на верном пути. Здесь, в этом районе города, живет некий молодой человек, здесь он знает все наперечет, здесь он заполняет счета, бланки, чеки, как ему заблагорассудится. И ничего удивительного в том нет. Правильно, в помещении стоял отдельно стол, он определен для почтовых операций, но этот парень предпочел избрать прилавок перед окошком. Значит, у него есть свой стиль, свой метод заполнения почтовых отправлений. Короткими резкими движениями я стал заполнять бланк. Беглый взгляд в сторону и одновременно хмурю брови — молодой человек производит в уме вычисления. Десять или двенадцать тысяч положить на счет? Таким видели они меня. Мужчина, который колебался меж тысячными ассигнациями, потому что величина вклада, собственно, не играла для него большой роли. Я как раз только что вывел на бумаге цифру «триста двадцать», как увидел ее. Ригемур! Ригемур Йельсен открывала стеклянную дверь и входила в почтовое отделение. Не в пример мне она сразу встала в очередь, и я заторопился. Я петляя двинулся от закрытого окошка, где стоял в размышлении, и встал за ней в очередь. Забыл о своих счетах-подсчетах, как быстрее продвинуться в очереди. Что за позиция! Не позиция, а мечта! Секунда невнимания, и я потерял бы это место! Стало тошно от этой мысли. Да, чуть было в обморок не упал, пока, наконец, не дошло, что бояться мне нечего, действительно стою позади Ригемур Йельсен. Совсем близко. Почти вплотную. Я изучал сзади ее шляпку в стиле Робина Гуда. Обратил внимание на маленькое зелено-синее перышко на правой стороне; почему-то не заметил его раньше. Темные волосы перемежались с отдельными сединками, серебристые нити ниспадали красиво на воротник пальто. Передо мной ее спина. Спина, обтянутая пальто. Ни единой чешуйки перхоти на материале, хотя, без сомнения, на таком плотном материале она должна была непременно осесть. Нет. Короче говоря, правда заключалась в том, что Ригемур Йельсен не имела перхоти.

Ригемур? Р-и-г-е-м-у-р! Я стою здесь, позади тебя, Ригемур. Не стоит оборачиваться. Это только Эллинг, симпатяга парень из соседнего блока. Слишком близко? Что ж, позволь мне сказать начистоту: если я высуну язык, то достану края твоей шляпки. Не оборачивайся, Ригемур. Стой так, как ты стоишь сейчас. Лучше не придумаешь. Ты — впереди, а Эллинг — сзади. Для тебя я ничто. Я — темное окно в блоке, который чуть выше твоего. Черная дыра. Правильно, я знаю, ты любишь печень и корейку и предпочитаешь черносливовый йогурт вишневому. Не имеет значения, Ригемур. Там — ты, а я — здесь. Так близко и так далеко, немыслимо далеко. Находимся вместе как бы в одном пространстве. Одни мы. Мне нравится, как ты осадила Крыску. Но ты не знаешь и не ведаешь: этажом ниже тебя живет не человек, а насильник; две женщины там, по всей видимости, лежат сейчас и занимаются любовью, тогда как насильник на службе и арестует бандитов, о которых ты не имеешь представления. У тебя есть твоя квартира, у тебя есть твоя жизнь. Точно так, как у меня есть моя квартира. Моя жизнь. У тебя — твои дела на почте, у меня — мои. Но мне теперь наплевать на эти мои дела. Понимаешь, Ригемур? Это Эллинг. Только Эллинг и никто другой. Я стою здесь, прямо за тобой.

Я вдруг обратил внимание на седой волос, который зацепился у нее на пальто, немного ниже крестца. Одинокая волосинка на синем фоне. Для постороннего человека непонятно и смешно, но я в это мгновение только и думал, как бы завладеть этой волосинкой. Если бы ее прикрепить, к примеру, на черный картон, то, без сомнения, будет впечатляюще смотреться на белой стенке над письменным столом в комнате Ригемур.

Да, но как заполучить ее? Вот в чем вопрос. Сзади меня стояли двое и, насколько я мог разобрать, обсуждали проблему вступления Норвегии в Европейский союз. Точнее, слово «обсуждали» не совсем уместно и правильно. Оба были явно противниками вступления Норвегии. Нельзя доверять «этим высоким господам из Брюсселя», — полагали они. Прекрасно. Я же полностью доверял Гру в этом деле. Кроме того, прекрасно в том смысле, что эти двое, занимаясь столь важной проблемой, не обращали на меня ни малейшего внимания. Иначе что бы было? Стояли бы и от нечего делать глазели на меня. Опять же, хорошо, если только так. Могло быть и хуже. Между тем необходимо, крайне важно, чтобы Ригемур Йельсен не заметила меня и моих наблюдений. Само собой разумеется, я могу сделать вид, будто вдруг теряю сознание. И тогда… тогда я медленно и как бы непроизвольно прислоняюсь к Ригемур Йельсен и, падая, хватаю эту волосинку. Нет, не пойдет. Слишком много шума возникнет. И Ригемур Йельсен, безусловно, запомнит меня после такого случая. Запомнит мое лицо. Запомнит несчастного молодого человека, который средь бела дня в местном почтовом отделении совсем неожиданно падает в обморок. Она начнет сокрушаться. Она расскажет об этом всем. Друзьям и родственникам. Она побежит за мной, если встретит в супермаркете, и начнет вежливо справляться о здоровье. Лучше чувствуете? Может помочь? Принести? Приготовить? Приятно было бы, конечно. Но я не желал такого рода контакта. Я думал совсем иначе. Я не хотел быть навязчивым, быть ей в тягость. Не хотел вот так прямо войти в ее жизнь.

Но волосинку я хотел заполучить. Я не хочу сказать — заполучить «во что бы то ни стало», любой ценой, — но я был готов на жертвы. Существовал еще один вариант: наклониться, будто завязываю шнурки на ботинках, а самому тем временем кончиком языка осторожно снять волосинку. Здесь, несомненно, нужна быстрота действия, натиск и… готово! Приблизительно, как хамелеон захватывает насекомых, ничего трудного и невозможного нет в проведении этой операции. Если случится непредвиденное, то есть если кто-то вдруг обратит внимание на мой язык, на его необычные пируэты и вращения, тогда прикинусь эпилептиком. Дескать, припадок. Понятно, что в этом случае мой план провалится, не получу информацию о Ригемур Йельсен. Ну и ладно! Не удалось так не удалось. Плакать не буду! Зато все равно выйду из положения с чистой совестью.

Итак, я наклоняюсь осторожно вниз. Делаю вид, будто пытаюсь поправить шнурок на правом ботинке. Только поправить, чтобы не развязался совсем. И в этом нет ничего странного. Ты стоишь в очереди и видишь, что у тебя непорядок с ботинками; у тебя есть время и потому ты решаешь наклониться и завязать потуже шнурки.

Так я и поступаю. Будто бы затягиваю узелок, но одновременно приподнимаю чуть-чуть голову и вижу, что нахожусь всего в нескольких сантиметрах от желанной цели. Мое лицо находится фактически на уровне ее попы. Если хочу достать волосинку языком, должен вытянуть шею, словно жираф. В сомнении и отчаянии тянусь к волоску, слегка выпрямляюсь (чувствуя явную боль в спине), подбираюсь ближе и ближе к цели, остается теперь высунуть по-настоящему язык над нижней губой и… сильный рывок в очереди, синяя спина в пальто удаляется, а я, неуклюже мотнувшись вперед, каким-то образом удерживаю равновесие и не падаю.

Ну, что ж. Делать нечего. Сомнений нет, она ушла! Но времени у нас хоть отбавляй, успокаиваю я себя. Еще не все потеряно. Нужно принять к сведению изменение обстановки, есть о чем подумать. Волосок пока в сторону. Я понял, что подошла очередь Ригемур Йельсен. Она удалилась к окошку, а я остался стоять теперь, как на выставке, первым в очереди.

Снова слышу ее спокойный голос. Необыкновенное самообладание. Я слегка подался вправо и сделал вид, будто изучаю новые, выставленные в витрине за стеклом марки. Краем глаза вижу, как Ригемур Йельсен подает в щель окошечка свою банковскую карточку. Одновременно слышу, как она просит двадцать почтовых марок стоимостью в 3 кроны 50 эре. В подтверждение своей личности Ригемур Йельсен показывает паспорт, обычный норвежский паспорт, и на секунду держит его раскрытым на первой странице. И в этот счастливый для меня момент я успеваю прочитать дату рождения «Ригемур Йельсен, 24.12.1922». Вот и все. Узнал не так уж много, но с другой стороны, и не так уж мало. Ригемур Йельсен родилась в рождество! Через несколько недель ей исполнится семьдесят!

Теперь все происходит молниеносно быстро. Не успеваю опомниться. Деньги и марки подаются из окошечка, Ригемур спешно принимает их и раскладывает в своей сумке. А потом как бы исчезает. Словно не было ее и в помине. Позже, задним числом, я понял, что я сам настолько запутался в своих умствованиях и настолько все в голове у меня перемешалось, что на минуту-другую выбился из нормальной колеи. Но тогда мне привиделось, будто Ригемур Йельсен просто взяла и растворилась, исчезла на моих глазах.

Я пришел в себя, когда встретился глазами с вопрошающим взглядом женщины в окошке. Взгляд зеленых глаз, как сейчас помню. Зеленых под рыжей челкой, закрывающей чуть лоб. Неужели мать-одиночка? Неужели Лена Ольсен, мать маленького Томаса? Нет, не может быть. А все же? Я непроизвольно наклонился вперед, чтобы лучше рассмотреть лицо. Ее рот теперь двигался, выглядело так, точно она сказала нечто. Я видел, что ее губы сложились сначала в «о», а затем в «е», и что ее взгляд стал тверже, возможно, даже злее. Не знаю почему, но я почувствовал, что тоже формирую ртом букву «о». Вытягиваю губы трубочкой не для поцелуя, но как бы хочу выговорить «о». Ее руки беспокойно двигались. Она нетерпеливо била желтой ручкой по небольшому, лежащему перед ней блокноту. Так-так-так-так-так-так-так, одновременно она, казалось, как бы искала контакта с чем-то или с кем-то позади меня. Я хотел обернуться, чтобы проверить свое предположение, но тут получил сильный толчок в спину. Ух, как больно! Чуть было не упал, невольно пришлось сделать два шага вперед в направлении к окошку. Признаюсь, вероятно, я вел себя несколько странно, особенно если смотреть со стороны, если не знать всей взаимосвязи, но все равно — разве можно поступать так с незнакомым человеком в любых случаях, независимо от обстоятельств? Где это видано — толкать в спину! Да еще с такой силой. В плечах больно. В плечах? Но меня же толкнули в спину. Как боль могла оказаться в плече, когда меня толкнули в спину? Я обернулся, чтобы выяснить по возможности происшедшее, но позади меня — забавно… никого не было. Быстро, как пантера, я снова повернулся к окошку — там стояли эти двое, противники вступления Норвегии в Европейский союз. Я хотел отплатить им ответным ударом, но тут вспомнил о Ригемур Йельсен. Три-четыре здоровенных прыжка — и я был за пределами почтового отделения.

Конечно, она не ушла далеко. Но я почувствовал стыд. Надо же до такой степени забыться и выбросить ее из головы. А все эта рыжеволосая виновата. Ее вопрошающий взгляд буквально парализовал меня. И совершенно непонятно почему. На секунду вдруг показалось, что в воздухе запахло потом. Сильное дуновение ветра с резким запахом пота бросило пряди волос прямо мне на глаза. В пятидесяти метрах от меня я увидел Ригемур Йельсен, она направлялась к торговому центру. Шагала так уверенно и решительно. Теперь у нее были деньги и теперь у нее были марки, теперь ей сам черт не страшен. Она готова была к борьбе с новыми трудностями повседневности. Я последовал за ней. Но на расстоянии. То есть я поступал так: сначала бросок к ней, а потом близкое скольжение позади. Настолько близкое, что видел желанную волосинку на пальто. Затем медленное отступление, чтобы между нами появились другие прохожие. Ты идешь там, я иду здесь. Мы вдвоем на пути в будущее. Одному Богу известно, что оно нам принесет. О’кей. Ригемур Йельсен скоро исполнится 70 лет. Чисто статистически ей недолго осталось пребывать на этой грешной земле. А что со мной? Мне 32 года. Не прожил еще и полжизни. Удастся ли собрать информацию о Ригемур Йельсен до ее смерти, чтобы с полным правом мог сказать, например, что знал ее хорошо, понимал ее хорошо как свою соседку и как близкого человека?

Одно было достоверно: Ригемур Йельсен шла в направлении торгового центра. Делать покупки? Тогда я тоже. Забыл мгновенно о «святости и неприкосновенности» материнских 320 крон. Обрадовался, что не успел положить их на счет. Господи, 320 крон — ничто, мелочь. Я имею в виду на сберегательной книжке. А вот в кармане они представляли некоторую ценность. Я даже взял бы такси, если бы она это сделала, чтобы поехать вслед за ней к торговому центру.

Она прошла мимо входа в метро. Она прошла мимо остановки такси. Она прошла мимо входа в «ИРМА». Ригемур Йельсен просто-напросто шагала к доктору медицины Франку Фридману.

Я остался в пассаже торгового центра. Хожу вперед и назад. Что с ней такое? Вспотел под мышками, боязно стало. Отвратительные картины мелькали перед глазами. Я вспомнил о книге здоровья, лежащей у нас дома на самой нижней полке. Я не касался ее годами, она была моим «кабинетом ужасов» в детстве. Страшные ожоги от пожара на предплечье у женщины. Сифилисная рана на мужском органе. Разные виды кожных заболеваний! В красках! Содержание дополняли иллюстрации и рисунки разных, какие только существуют на этом свете, бактерий. От прочитанного и виденного можно было сойти с ума.

Я молил Бога, чтобы ничего серьезного. Хотя в ее возрасте всего можно было ожидать, опасность серьезно заболеть подстерегала на каждом шагу. И когда я продумывал эту мысль, то, конечно, автоматически переключился на тему — мамина болезнь и мамина смерть. Ведь именно доктор медицины Франк Фридман первым истолковал симптомы болезни мамы и послал ее к специалистам. И я думал, шагая между цветочным отделом и книжным: «Работала ли Гру врачом? Работала ли врачом сразу после окончания института? Например, всунула ли она хоть раз ректоскоп в прямую кишку старой швеи-пенсионерки из Эйны, чтобы проверить точнее, как обстоит дело? Бог ты мой, какая поразительная мысль! Ведь исследование ректоскопом напоминало мои вечерние занятия с телескопом. Я верил, очень верил, что Гру практиковала сначала как врач, а потом уже вплотную занялась политикой. Убежден даже, что лишь после такого рода знаний возможно серьезное отношение к делам Народа, истинное понимание обычного простого человека из толпы.

Я ненавижу любую форму вульгарности, но сейчас позволю себе сказать: только тот, кто однажды заглянул в заднепроходное отверстие своим избирателям, увидел их, так сказать, на близком расстоянии, способен управлять таким сложным обществом, каким является современная Норвегия. Университета недостаточно, всяких профессиональных уловок и хитростей недостаточно, чтобы вершить судьбы простых мужчин и простых женщин, к тому же если учесть завихренность общественных процессов. Вот прежние руководители социал-демократии знали что к чему. Это у них в крови сидело, они долго не размышляли. Работали физически, а потом решились, взяли и сели в поезд и прямо в Осло, а затем и в стортинг попали. У них было одно дело, одна задача. Они умели сочетать свою работу с государственной. Такой мне, кажется, была и Гру Харлем Брундтланн. Чтобы быть конкретным: такой была фактически старая швея из Эйны, несмотря на ее болезни, которую Гру хотела ввести в Европейский союз; таким был Ерун Педерсен; он родился в конце прошлого века, знал нужду, знал тяготы жизни старой норвежской деревни, а теперь вот без устали делился опытом, рассказывал о благах европейского сотрудничества.

Я просто зримо представлял Гру практикующим врачом. Остроумная, прямая и без излишней сентиментальности. Врач, который знает цену труду, врач, который гонит жалобщиков и ипохондриков за дверь, бросая им в спину кусачие реплики. Я любил по ночам, когда не спалось, фантазировать. Представлял, как Гру Харлем Брундтланн, премьер-министр страны и вдобавок еще к своей государственной деятельности самый настоящий врач, имела повод принимать пациентов самого разного калибра. Пациентов с психическими комплексами, с запорами, легочников и сердечников. Аллергетиков и почечников. Я понимал, естественно, что это были только сны, несбыточные сны. Я знал лучше других, я понимал, какую нагрузку приходилось выдерживать Гру. Каждый день. Как она умела все вынести? Трудно объяснить. Но мне нравилась эта игра, нравилось это ночное видение, я его специально вызывал, когда лежал и ворочался с боку на бок в мокрой от пота пижаме. Думы о женщине премьер-министре в социал-демократическом правительстве, которая совершенно конкретно занималась делами обычных простых людей, которая смягчала наши страдания, какими бы они не казались мелкими в сравнении с глобальными проблемами, успокаивали меня, убаюкивали.

Ее руки на мне. Стетоскоп. Вдохни. Нет, еще глубже. Задержи дыхание, сколько можешь. Правильно. А теперь выдохни. Выдох, Эллинг. Палочка во рту. Скажи: «А-а-а-а». Расскажи в нескольких словах, что ты ешь. Стул у тебя регулярный? Быть может, кровь в кале или моче? Что же касается головокружения, то у тебя… Знаешь, многие люди страдают бессонницей, не один ты; нужно принять это к сведению, помочь вряд ли возможно. Я не рекомендую тебе принимать таблетки. Давление крови немного высокое. Головные боли могут быть по причине… Не сиди на сквозняке, Эллинг! Не сиди на сквозняке! Ты должен лучше за собой следить. Часто, говоришь, нездоровится, становится не по себе? Не переживай, это тело твое говорит с тобой. Нет, это не опасно. Неприятно, да, но не опасно. Сожалею, Эллинг, но это серьезно. Очень серьезно. Чтобы сказать откровенно, Эллинг, последние пробы… Многие больные раком люди живут долго, Эллинг. Сейчас важно не сдаваться. Психическое играет большую роль для общего состояния нашего организма, ты и представить себе не можешь. Выдохни. Выдохни хорошо. Хорошо. Капли для горла? Ни в коем случае! Тебе не хватает физической нагрузки, рекомендую длительные прогулки на свежем воздухе, Эллинг. Нет, Эллинг, фактически я никогда не прописываю валидол первому попавшемуся пациенту. Когда начался сухой кашель? Говоришь, подавлен? Что ты понимаешь под этим словом? Разденься до пояса, Эллинг. Сними брюки. Больно, если я так давлю… Здесь?

Это женщина, премьер-министр страны и врач Гру Харлем Брундтланн, которая спрашивает меня. Безудержная моя фантазия, но все равно. С ней я засыпаю.

Как следует понимать это посещение? Я не знал, оперирует ли доктор медицины Франк Фридман в обычные часы приема. Продолжать мне вышагивать между цветочным и книжным отделами, пока не появится Ригемур Йельсен? В худшем случае речь идет о нескольких часах. И тут я испугался, что устану и незаметно для себя самого сверну в сторону. Дама в цветочном отделе начала уже проявлять интерес ко мне, особенно после того как я увеличил скорость хождения. С другой стороны: хорошо бегать. Чувствуешь свободу и легкость. Я еще прибавил шагу и заметил, что нахожусь в отличной форме, причин для беспокойства нет. От цветочного отделения к книжному. От книжного к цветочному. Во мне все ликовало, Бог знает отчего, поскольку я был всерьез опечален состоянием здоровья Ригемур Йельсен.

Но тут вдруг кто-то произнес мое имя. Я слышал совершенно отчетливо, когда я сделал резкий разворот от книжного отдела. Я поспешил назад в сторону цветочного, чтобы избежать по возможности нежеланной встречи.

Это был Эриксен из социальной конторы. Обычная скептическая улыбка. Или он только смущен? Я никогда не понимал этого человека. Он протянул мне руку и сказал нечто о маме, и я обратил внимание, что у него в ушах растут волосы. Не замечал, не видел раньше. Почему? Проглядел? Но как можно ходить по улицам, когда уши заросли волосами? Он хотел отдернуть руку, но я держал ее крепко, и он продолжал говорить о маме, сказал, что, дескать, печально, конечно, печально все, и он хотел знать, какие у меня планы на будущее?

Планы? Момент! Что за планы? Никто не садится и не строит планы, когда ушла из жизни твоя единственная мать. Он выдернул, наконец, руку и сказал, что на днях зайдет ко мне. Я не знал точно, что и думать. Я остался стоять и смотрел ему вслед, пока он не исчез за стеклянной дверью сберегательного банка «НОР». Неприятные ощущения накатились волной, но я старался отделаться от них, не принимать всерьез. Заботы — мои, горести — мои, значит должен сам разбираться. Планы можно строить, когда человек свободен и доволен жизнью. Я решил думать о маме, такой, какой я ее знал, и не думать об этом господине Эриксене из социальной конторы. Что он имел в виду, сказав, что «на днях зайдет ко мне?» Ну и тип! Жди от него беды да беды. И что хуже всего, он денежки получал за свою якобы работу. Зарплату от государства, и притом приличную.

Я выбежал на площадку перед торговым центром и сел там на одну из деревянных скамеек. Прекрасно! Лучше, чем вышагивать туда и сюда в самом магазине. Сижу один здесь, никого не беспокою, меня никто не беспокоит, и наблюдаю. Правда, начал накрапывать дождик и довольно плотный, но мне он нипочем. Понятно, что не лето, ноябрь стоит на дворе. Поэтому не тепло, а холодно. С другой стороны, я часто думал о том — и это меня сильно раздражало — как мало современный человек может вынести, точнее говоря, готов вынести. И прежде всего: я взял себя самого для критического рассмотрения. Как часто я вешал голову только из-за небольшого физического недомогания? Я злился на маму, потому что она просила меня спуститься в торговый центр и кое-что купить для нее. Зол и неприветлив, потому что была плохая погода. Мне не хотелось выходить в такую погоду на улицу, даже если продукты, о которых она просила, это был наш с нею обед, то есть она одна готовила для нас обоих. Смешно. Противно и тошно. Потому что как люди в этой стране жили до недавнего времени? С раннего утра и до позднего вечера они в большей своей массе трудились, словно рабы. Медленно, но уверенно вели прежние социал-демократические хевдинги рабочий класс к тому положению, в котором мы сейчас находимся, благосостояние в социальном отношении у нас бесспорно. И Эллинг рассиживает дома в тепле и ворчит, если его собственная мать просит отложить на время в сторону газету «Арбейдербладет» и сбегать в супермаркет. Это же пустяк. Понятно, если бы надо было выйти в открытое море ловить рыбу. Понятно, если бы нужно было запрячь быка. Нет. Материнская просьба, превращающая его в злыдня, состояла в том, чтобы выйти из дома, пробежать несколько метров, купить рыбу или мясо и самому завернуть товар в разноцветную бумагу. И если он вдруг вымокнет под дождем во время этой тривиальной экспедиции, так в комоде у матери было полным-полно сухих вещей. Когда я теперь думаю, как глупо я выглядел со своими дурацкими отговорками в глазах мамы, которая рассматривала, безусловно, мое поведение с социальной точки зрения, меня, само собой разумеется, просто трясет. Мне стыдно. Дождь закапал сильнее и ветер подул сильнее и крепче, а я все думал: давай, хлещи меня сильнее! Еще сильнее! Расплачивайся, Эллинг, за свои глупости. Ты заслужил, Эллинг, наказания. Узнай, что значит править лодкой в непогоду. Узнай, каково приходится в жизни честному крестьянину и рыбаку, в той жизни, которую они должны вести, и ведут, несмотря ни на что. Я думал о побережье в Финнмарке в ранние утренние часы в январе месяце. Предположим в половине пятого утра. Темно, как в могиле. Единственное, что видишь, так это гребни пенящихся волн, которые, пританцовывая, накатываются из ледяной пустыни. И в такой лютый холод рыболов должен выходить. Без всякой гарантии. Без всякой страховки. В маленькой лодчонке, да и та принадлежит не ему, а банку. Господи, каким бесстыжим я был! Бесстыжие большинство из нас. Сам я спал обычно, как сурок, до десяти, а иногда и дольше. Ныл, когда вставал, так как линолеум в комнате холодил ноги. Я презирал себя и в наказание решил сидеть здесь, невзирая на непогоду, и терпеливо ждать Ригемур Йельсен. Чтобы попытаться понять те трудности, те страдания, которым подвергнуты некоторые наши сограждане только по той причине, чтобы еда, к примеру, была на столе вовремя во всех норвежских домах. Я питал огромное уважение к этим мужчинам и женщинам, которые таким трудным путем служили обществу, занимаясь этими древними профессиями, в то время как сотни и сотни других работали спокойно в конторских помещениях.

Ригемур Йельсен появилась почти через два часа. Дождь перестал, но ветер подул сильнее. Я промок до нитки и не чувствовал ног под собой. И однако, как это ни странно слышать, но я был в ладу с собой. В ладу, давно уже не испытывал подобного внутреннего успокоения. Взгляд, которым я осматривал людей, спешащих укрыться от непогоды, я назвал бы ироническим. Итак, я рассматривал иронически: молодых и пожилых, мужчин и женщин. Они жались кучками под смешными зонтиками, а ветер безжалостно хватал их и рвал (два таких случая я зарегистрировал). Они бежали согнувшись и пошатываясь, искали спасения в пассаже или под навесами тут же расположенных на площади магазинов. Я, Эллинг, не прятался, держал фасон!

Однако, должен признаться, что я обрадовался и облегченно вздохнул, когда я увидел знакомый силуэт Ригемур Йельсен. Теперь мы пойдем домой. Я приму теплую ванну и сменю одежду, поставлю вариться картошку и хлебну глоток кофе. Интересно, что я не подумал о ее возможном заболевании. Она выглядела радостной и горделивой; это-то и ввело меня, вероятно, в заблуждение, когда она появилась теперь после консультации у старого врача моей мамы, доктора медицины Франка Фридмана.

Но домой она не пошла. Нет. Я рассердился сразу, но облегченно вздохнул, когда увидел, что она направилась к «ИРМА». Я вскочил. Но ноги подкосились, я споткнулся и чуть было не рухнул на асфальт, но благополучно удержался руками. Должно быть, засмеялся даже, хотя ужасно саднило колено. После такого начала, как это, само собой разумеется, не было причины радоваться и считать, что все находилось в идеальном порядке. Мое кровообращение работало на минимуме, а ноги были, как вата, — так обычно говорят. Я тотчас сел, слегка помассировал ногу и затем начал осторожно подниматься. И медленно, расставляя потихоньку ноги, я последовал за Ригемур Йельсен в торговый центр.

Народу было сегодня много. Но мне нравилось. Толкучка, словно на восточном базаре. Я видел такие картинки. Причина, что битком набито, ясна… Дождь! Повсюду слышу щебетанье: как можно выйти на улицу… вот уже второй раз кружу по магазину… не могу найти бумажку, где записала, что купить… по памяти придется искать. Достаточно ли одной консервной банки с горохом? Может, стоило взять литр кока-колы вместо маленькой бутылки, в которой и поллитра нет? Ага, когда так рассуждают, значит, экономят на детях.

В музыкальном отделении играли «Мост над бурной рекой». Напевая тихо мелодию, я взял корзину для покупок. Корзину для покупок из красного пластика с черной ручкой. Тележек не было.

Если говорить честно, то скопление народа внутри магазина некоторым образом взбудоражило меня. Ведь так немудрено потерять Ригемур Йельсен! С другой стороны, площадь магазина не была бескрайней, так что я едва ли ее потеряю. Нет, ей не уйти от моего бдительного ока. Прилавок с молоком, сыром и йогуртом? Нет. Мясное отделение? Снова нет. Я нашел ее далеко, в овощном отделе, она стояла и размышляла — взять ли ей красный перец или зеленый.

Спокойно, Эллинг. Держи расстояние. Сегодня легко быть неназойливым. Между нами по меньшей мере семь покупателей, жаждущих сделать свои покупки. Чтобы произвести правдивое впечатление обычного покупателя, я взял с полки пачку печенья с начинкой. Ригемур Йельсен выбрала красный перец, взвесила его и исчезла в направлении молочных продуктов. Это заинтересовало меня. Хочет она выбрать снова тот же самый йогурт, что и в последний раз? Значит, черносливовый? Страдает она постоянно запорами?

Вдруг вспомнил, что мне нужно купить рыбный пудинг, и я тотчас бросился к соответствующему прилавку. Ригемур двигалась невозмутимо в другом направлении. Большую коробку или маленькую, Эллинг? Большой или маленький рыбный пудинг? Круглой или длинной формы? Эти вопросы, по сути, не беспокоили меня. Я всегда покупал большие длинные, упакованные в тонкий пластик, но теперь я сделал вид, будто проблема до чрезвычайности волновала меня. Брал с полки разные пудинги, изучал цену и срок годности, взвешивал на руке. И при этом не спускал глаз с Ригемур Йельсен. Что она делает там у другого прилавка? На этот раз ее явно интересовали не йогурты, а разные сорта плавленных сырков в тюбиках. Относительно этих продуктов сам я никогда не сомневался. Для меня креветочный сыр и — ничего другого. Креветочный сыр я ценил высоко, особенно, если поедать его в первой половине дня. Но ветчинный сыр и сыр с луком: нет, спасибо! Ригемур Йельсен медлила. «Немного странно, — подумал я. — Всегда такая решительная и вдруг… колеблется».

Тут я увидел нечто. Не верил глазам, то есть не хотел верить… Одному Богу известно, что предстало моему взгляду. Левая рука Ригемур Йельсен с ветчинным сыром направлялась к полке, а правая рука держала путь к карману пальто. И в правой ее руке я рассмотрел большой тюбик с икрой… я почему-то не заметил, когда она взяла его с полки. Спокойно и без драматических жестов, без всякого дрожания ее рука достигла кармана пальто — и большой тюбик с икрой фирмы «Миллс» исчез навсегда!

У меня голова пошла кругом. Тошнота подкатила к горлу. Взмок весь. Одежду хоть выкручивай. И одновременно ощущение холода, будто в этот проклятый момент меня под лед окунули. Жар, холод. Я бросил рыбный пудинг в свою корзину и подумал: «Не может быть, Эллинг. Не может быть просто».

Но от правды не уйдешь и не скроешься. Ригемур Йельсен была воровкой. Обычной воровкой. Ригемур Йельсен, проживающая на Гревлингстиен 17«б», только что украла тюбик икры фирмы «Миллс» в торговом центре «ИРМА»!

Но стоп. Случай требует обстоятельного рассмотрения. С одной стороны, я не моралист и не блюститель порядка, не собирался поэтому качать права или увещевать человека. Я не горел желанием поднимать шум и привлекать внимание других людей. Ни за что на свете! Даже плохо стало при мысли, что ее начнет раздевать и обыскивать этот долговязый белесый тип, завотделом, одетый в свой сверкающий белизной нейлоновый халат на байковой подкладке и с надписью «ИРМА» на спине. Но, с другой стороны, она поступила дурно. Этого отрицать нельзя. Недостойно по отношению ко всем нам, жителям блочных домов города-спутника. Воровство ведет, в конце концов, к росту цен на самые необходимые продовольственные товары — слова не мои, а директора магазина. Он выступал у нас с докладом, когда я был в восьмом классе общеобразовательной школы. И еще один факт немаловажного значения: ее поступок по сути дела является преступлением против всего нашего общества, ведь оно наше, мы хотели его. Если я правильно понимаю, мы были не только на пути к улучшению жизненного уровня трудящихся, но мы были почти у цели. Стоило рукой подать. А достигли мы этих результатов благодаря трудоемкой политической работе. Завоеванные нашими отцами позиции мы обязаны укреплять и развивать дальше. Ригемур Йельсен преступила рамки дозволенного, но не по отношению лично ко мне или к другими покупателям. Нет. Она совершила преступление против Эйнара Герхардсена и его соратников, против тех тружеников, которые своим беззаветным трудом претворяли в жизнь нашу мечту. Одним из них была моя мама! Если принять во внимание эти тонкости, я должен был бы реагировать на поведение Ригемур Йельсен, по мнению некоторых людей, с презрением и негодованием, возможно, с ненавистью. Но таких чувств, как это ни странно, я не испытывал. Напротив. Я питал к Ригемур Йельсен необъяснимое доверие и необъяснимое сострадание. Я хотел только понять ее. Почему она украла? Почему Ригемур Йельсен завладела тюбиком икры фирмы «Миллс» и не желала заплатить за него? Она нуждалась? Вряд ли. Ее швейцарское одеяние опровергало подобное предположение. Но я вот как-то прочитал в газете, что жену одного судовладельца поймали с поличным, когда она собиралась украсть в дорогом магазине дешевое туалетное зеркальце. Заданный журналистами вопрос напоминал мой: какова причина? Эта женщина была замужем за богатейшим человеком в Норвегии, однако хотела совершить воровство предмета, не стоящего, быть может, и двадцати крон. Расплата за эту попытку была дорогая — публичный скандал, отечество выло от смеха или негодования. А куда было бы проще ей согласиться сфотографироваться в легких одеждах для того или иного сомнительного журнала. Никто бы не заметил или не обратил внимания! И причина была, само собой разумеется, не в деньгах. Знали, конечно, что ее муж укрывается от налогов, но личное имущество женщины, как открыто и честно писали газеты, было настолько велико, что позволяло ей скупить, если бы она, конечно, захотела, почти все акции магазина, где она совершила кражу.

«Скука», — упорно называла эта женщина мотив своего преступления. «Скука», — сказала она, когда на нее нажали со всех сторон. «Я украла, потому что один день походил на другой, не было риска». Какая бездна разверзлась предо мной, когда я теперь думал об этих словах! В тот раз я только фыркнул. Прочитал статью маме вслух, и мы вместе от души посмеялись. Но теперь, теперь я увидел глубину пропасти. «Я украла, потому что один день походил на другой, не было риска». Ригемур Йельсен согрешила по той же причине? Я замечаю, что на глазах у меня навертываются слезы.


Придя домой, я принял теплую ванну. Сидел долго, словно в шоке. Событие с кражей в «ИРМА» взволновало меня и взбудоражило. Я размышлял и размышлял. «Как же так, — думал я, — получается, все выглядит иначе, чем кажется на первый взгляд. Стоит только подумать нечто определенное, как оно тут же, не успеешь оглянуться, оборачивается к тебе иной стороной. Вот и жестокость Рагнара Лиена обрушилась на меня, словно снег на голову. Сначала я был уверен, что вижу в телескопе обыкновенную парочку любителей спиртного, но потом — Рагнар Лиен неожиданно встает и бьет Эллен по лицу. Точно так обстояло и с Эллен Лиен. Сначала я вижу, что у нее в гостях незнакомая мне женщина, ее подруга. Но потом — я стал свидетелем любви двух лесбиянок». Сделанное открытие ошеломило меня. А Ригемур Йельсен? И в ней я ошибся. Почему она украла икру в «ИРМА»? И не только икру. И не впервые. Теперь я нисколько не сомневался и не колебался. Я не был свидетелем успешного дебюта. Она ведь действовала уверенно средь бела дня, при всем честном народе! Факт, свидетельствующий не только о ее смелости и находчивости, но о давних навыках, хорошо разработанном методе. В карманах темно-синего пальто нашли, несомненно, приют многие предметы, в том числе и эта проклятая икра. Огурцы, сервелат, груши и сливы, и бутылки с минеральной водой. Норвежский сыр в вакуумной упаковке, мороженая рыба и абрикосы вразвес. Что она делала с этой краденой едой? Принципиально вопрос не имел большого значения для меня, просто он был частью моих раздумий. Важнее найти ответ, что толкало человека, производящего внешне впечатление нормального и приличного, на такой явно асоциальный и аморальный поступок. Но еще важнее помочь человеку выйти с достоинством из подобной ситуации. И не только, само собой разумеется, Ригемур Йельсен. Но и Рагнару Лиену я обязан помочь, это мой долг; я чувствовал, что не смею стоять в стороне и пассивно наблюдать за ним. Вообще любое сближение с людьми независимо от формы и вида обязывает тебя сделать выбор, занять определенную позицию или четко наметить линию поведения. Неудивительно, если они, мои наблюдаемые, включая Харри Эльстера, испытывают потребность в помощи, в дружеском совете, поскольку они желают стать чище и благороднее, поскольку они желают изменить свою жизнь в лучшую сторону. Правильно, я не могу подозревать Харри Эльстера в насилии или в кражах. Нет причины. У меня нет повода для недоверия к нему. Но если допустимо предположить, что скука и отсутствие риска в жизни толкнули Ригемур Йельсен на опасную дорожку, то допустимо предположить, что и мужчина по имени Харри Эльстер находится в опасности. Вполне возможно, он вынужден сидеть и слушать радио часами, вполне возможно, интервью с Гру Харлем Брундтланн для него, что курс витаминного лечения. И еще я понял, увидев Ригемур Йельсен за неделикатным делом: случайное и закономерное, суть и видимость являются обратимыми категориями. Что предстало моему взору в первый вечер? Нечто симпатичное. Пожилая женщина в собственной квартире блочного дома; пожилая женщина, которая спокойно сидела на диване и смотрела передачу о животных в Африке за чашкой теплого чая или кофе. Внешне — привлекательное зрелище, ничего не скажешь. Но какую бездну оно таило в себе! А что Туре и Гюнн Альмос? Действительно, лежат в постели и обнимаются? Или совершают там нечто непристойное? Не терпящее дневного света? Я не имею в виду здесь любовные тайны или специальные словечки, которые влюбленные шепчут друг другу на ухо. Не об этих сладостных секретах думаю я. В мыслях я обращаюсь к делам и поступкам извращенного и криминального характера. Опять же, большие преступления не занимают мое воображение. Не интересуюсь типами (они — отребье рода человеческого), которые сидят в дешевых социальных квартирах и строят планы нападения и ограбления банка. Но ведь других сколько угодно! Тех, кто вынашивает идеи, как бы ему ускользнуть любым путем от уплаты налога, или под любым предлогом, правдами и неправдами заполучить социальную помощь, на которую он не имеет никакого права.


И еще я думал, конечно, о своей роли в жизни. Наблюдатель города-спутника… Скажу сразу, я не особенно высокого мнения о себе, я не страдаю манией величия. Я был частью народа, жителем блочного дома в социал-демократической Норвегии. Однако не стану отрицать, после того как я занял место у телескопа на «мостике», я почувствовал себя по-другому, ну как бы сказать, будто мне на долю выпало нечто специальное. Будто я осуществил на деле мечту наших отцов, их представление о жизни будущих поколений. Будто я был Богом, взирающим на рай. Картинка, само собой разумеется, не столь уж отрадная… на самом деле у меня не было власти для наведения внешнего порядка… впрочем, я в ней и не нуждался. Однако… Раз мысль появилась, нужно ее додумать… Имел ли я право позволить Ригемур Йельсен заниматься воровством, пока ее не изобличат? Имел ли я право позволить Рагнару Лиену продолжать бить жену, пока с ней не случится инфаркт или что еще хуже? А что делать с остальными? Правильно ли это, успокоиться и сидеть сложа руки, уверяя себя, что все они по большому счету честные граждане, когда внутри у тебя бурлит и кипит, потому что поганая овца завелась в нашем стаде? (В случае с Арне Моландом внутреннее беспокойство переходило в уверенность, что так оно и есть на самом деле.) Может, стоит попытаться, само собой разумеется, весьма и весьма деликатно, направить их на путь праведный? Я ведь тоже не совершенство, не образец для подражания. Однако был убежден всегда, что существуют нормы поведения… их нужно придерживаться, желаешь ли ты этого или не желаешь… что должен быть идеал, по которому следует равняться, к которому следует стремиться. Как может Ригемур Йельсен жить дальше, производя впечатление порядочного человека, когда в действительности хорошо одетая Ригемур Йельсен — настоящая воровка?

После того как я принял ванну, я поужинал. Один бутерброд с белым сыром, второй с сервелатом и два с рыбным пудингом. Холодное молоко. Термос с чаем я взял с собой в комнату Ригемур. Я надеялся, что сегодня вечером прикреплю ее волосинку на белую стенку в комнате, но увы… мечты остались мечтами. Ничего не поделаешь! Быть может, позже посчастливится.

Немного скучно смотреть вниз на Гревлингстиен, еще довольно рано, по-настоящему не стемнело. У Ханса и Мари Есперсен по-прежнему темно. Они явно сидели сейчас в баре в Бенидорме и наслаждались жизнью. А может, сидели в дешевом местном ресторанчике и ели паэллу. Загорелые и начиненные витамином Е. У Ригемур Йельсен горел свет и в кухне, и в комнате, но ее не было видно. Я подождал минут десять, а потом перевел телескоп на Туре и Гюнн Альмос, молодоженов. Черным-черно у них. Я представил, как они сидят сейчас в кинозале. Позже — в кафе, немного вина, возможно, немного еды. Салат с курицей на двоих, обсуждают игру Пола Ньюмана в кино. (Она, насколько я понимаю жизнь, высоко ценила американского актера, он — не очень.) Интуиция подсказывала мне, что Туре Альмос принадлежал к типу мужей-ревнивцев. Сидел теперь и дулся, чувствуя себя оскорбленным? Насупился, потому что она позволила себе отпустить неуместную, на его взгляд, шуточку насчет голубых глаз Ньюмана? Нет, он был мужчиной, а не ребенком. Немного строгая мина на лице, это да, но выказывать открыто недовольство — нет, нет. Не подобает. Он прекрасно понимал, что ревность здесь неуместна и смешна, однако сидел все же нахохлившись, как индюк, ни разу не улыбнувшись Гюнн, без умолку болтавшей о Поле. Ревновать он не ревновал, в том-то и вся суть дела. Ему было просто скучно. Ни смешного, ни интересного, ни серьезного в их разговоре он не находил. Такое или нечто в этом роде он слышал не раз и не два, а, может быть, и чаще. Поэтому особенно не сердился и не злился. Ни к чему. Но вот он тоже решил высказаться (и почти профессионально) насчет работы оператора, сознательной направленности камеры и меняющихся световых эффектов в фильме, в чем Туре Альмос случайно немного разбирался… К его огорчению, хотя и незначительному, он услышал в ответ такое… Гюнн хихикала, словно маленькая девочка, и плела нелепицу о чем-то сексуальном. Потом — знал ли он, что Пол Ньюман в свободное от съемок время любил прокатиться на гоночном автомобиле? Да, он читал, конечно, порою от нечего делать дамские журналы. Господи, Гюнн, ну какое мне дело до того, что некоторые мужчины в свободное от работы время предпочитают мчаться во всех направлениях и демонстрировать свою мужскую силу и мощь. Если ему нравится, пусть нравится. Но что вы, женщины, находите в нем привлекательного? Не понимаю. Пошлость! Полагал, что вы давно кончили дурью маяться, создавать себе идолов!

Туре! Ну? Она не хотела, сказала, не подумав. Он обиделся?

Нет, он не обиделся. Ведь она говорила не по существу вопроса. Он счел только своим долгом отреагировать на ее слова.

Теперь Гюнн протягивает примирительно свою теплую руку и кладет на его руку. Он не отдергивает руку, иначе это означало бы открытое объявление войны, но медленно-медленно тянется к пачке сигарет. Зажигает точно так же медленно-медленно сигарету и как бы забывает положить руку обратно на стол. Таким образом, ее рука остается лежать в одиночестве, она начинает водить указательным пальцем по белой скатерти и чертить светло-розовым ногтем узоры, цветочки… слов нет, разговор не получается, наступает многозначительное молчание.

Да, вот как. Оба скоро пойдут домой. Вместе? Неизвестно. Но один из них точно.

Харри Эльстер сидел на том же самом месте, что и вчера. Но сегодня я вижу у него синий огонек телевизора. Сидит, не двигаясь, словно закоченел, и явно наблюдает за сменой кадров на экране. Не могу объяснить почему, но мне вдруг стало ужасно стыдно. Я никогда в своей жизни не встречал индейцев. А тут неожиданно подумал о них, показалось, что Харри Эльстер похож на индейца. Я понимал, что сижу в своей комнате и никому не мешаю, не могу просто мешать, однако по той или иной причине появилось чувство вины, ощущение, будто я нарушил его покой. Харри Эльстер. Ситтинг Булл, предводитель американских индейцев. Только Богу известно, что происходит именно сейчас в твоей голове… О чем ты думаешь? Об охотничьих угодьях? У Рагнара и Эллен Лиен темно. Лена Ольсен, по всей видимости, дома, но я не вижу ее. Вероятно, укладывает спать малышку Томаса. Что ж, придется навестить позже, когда минует детский час баюканья.

С Арне Моландом и Мохаммедом Кханом я еще не завязал знакомства. Нет, не совсем точно говорю. Арне Моланда, по-видимому, я знал. Не уверен, но, как я уже сказал, подозреваю, что он тот самый тип, с которым мне вместе довелось учиться… После окончания школы он переехал, жил, кажется, в Хенефоссе, а теперь, вероятно, возвратился назад. Потянуло в родные места? Я не любил его. Хотя в комнате у него темно, как в могиле, но это еще ничего не значит. Я скажу так: города-спутники для того и строились, чтобы принимать всех желающих здесь жить. Но Арне Моланд… Этот тип злоупотреблял предоставленными ему правами и возможностями. Я даже больше готов утверждать: он хлестал по рукам, которые ему протягивали для помощи, топтал идеи, которые легли в основу создания этого маленького городка на краю Большого Осло.

По натуре своей Арне Моланд был скандалист и забияка. Нет. Скандалист и забияка, слишком мягко сказано. Арне Моланд был преступник. Или точнее, на интеллигентный манер: Арне Моланд был скандалист и забияка, превратившийся в матерого преступника. И как я раньше упомянул: я никакой не дотошный моралист. Может, и хотел бы им быть, но не мог в силу объективных причин: я родился и вырос в здешней среде. Но я думал и продолжаю думать, что определенная граница дозволенного в человеческом поведении должна быть и ее нельзя преступать. В самом маленьком и в самом большом личное поведение отдельного человека должно сообразовываться с его окружением. И это правило касается всех, кто не живет подобно охотникам за пушниной на Аляске. Мы живем вместе и очень часто — на довольно малом пространстве. И тут не пройдет номер — притащить воз запрещенных наркотиков. Тут не пройдет номер заявить, будто сексуальная связь с дочерью ректора Ремсрюда произошла на добровольной основе с ее стороны, когда в действительности было самое обычное изнасилование. Тут не пройдет номер — напасть на старого и немощного человека в метро. (Я помню, как один раз он мочился на слепого, предварительно вырвав у него палку и прогнав собаку.)

Забияк, скандалистов, зубоскалов и прочих им подобных я еще мог бы, вероятно, сносить. Правда, Боже упаси, в большом количестве. Я ведь вырос среди них. Среди школьных прогульщиков, драчунов, мелких воришек, карманников, любителей побаловаться наркотиками. Даже взрослые, наши родители, до некоторой степени терпели их присутствие. Но до некоторой степени и при одном негласном условии — они немедленно прекращают свои делишки, забывают свои замашки, как только им предложат работу, безразлично какую… например, помогать на бензоколонке. Ты должен выбросить из головы весь этот мальчишеский вздор и начать вести жизнь взрослого порядочного человека. Как бы там ни было, многие так и поступали. Но понятно, что были и другие, более или менее закоренелые злодеи, предпочитавшие иной путь… Арне Моланд, вне всякого сомнения, принадлежал к их числу. Если это он, если он действительно возвратился домой, чтобы поохотиться в старых родных местах, значит, сиди и жди криминала. Он приехал сюда, должно быть, совсем недавно, иначе я бы его приметил. Но это был он, уверен, он, Арне Моланд из моего прошлого. Снова проблема ответственности. Я знал о нем многое, и тут в который раз всплыл вопрос морального характера — смею ли я хранить о нем сведения и не рассказать другим? Само собой разумеется, прежде всего мой долг заключается в том, чтобы принять меры предосторожности. На всякий случай. Даже если такой бандит, как Арне Моланд, присмирел. Трудно, конечно поверить, но не исключено. Арне Моланд, вероятно, сидел в тюремной одиночной камере и обдумывал, наконец, хорошенько, что к чему. Чего я, собственно, хочу от жизни? Продолжать в том же духе? Значит, снова и снова отсидка, значит, новые и новые тюрьмы. А, вообще, возможно ли жить насилием и воровством в стране, где, может, и четырех миллионов населения нет, без поддержки и постоянно гонимый? Нет, так жить нельзя, Арне. Статистика против тебя. Конечно, мелкое воровство там и сям, изредка, не представляет большой опасности для общества. Но криминальные дела как форма жизни? Нет, наша страна не позволит тебе. Помни об этом всегда! А что твои старики? Что с ними, трудягами? Сидят дома, согнутые вопросительным знаком? Они ведь старели на год, как только тебе выносили приговор. И так было с самого детства. Ты правил ими как хотел. Артист! Постановщик страшных трагедий. Но теперь ты взрослый мужчина, а твои родители скоро отойдут на покой. Неужели не хочешь возвратиться домой, Блудный сын? Неужели не хочешь порадовать родных на закате их жизни? Неужели, отсидев положенный срок, снова пьешь и веселишься с напарниками? Для чего тебе свобода? Поступи хоть один раз благородно — как настоящий человек и как настоящий мужчина. Когда окажешься на свободе, возьми напрокат машину, к примеру, маленькую красную «Мазду» и повези родителей на прогулку в Тюрифьорд. Угости чашкой кофе в старом придорожном ресторанчике. Или закажи обед, простой: котлетки с картошкой и пюре из гороха. Пиво для отца и минеральную воду для матери. Недорого ведь! Тебе это ничего не стоит, а родителям твоим приятно. Не разыгрывай из себя кающегося грешника. К чему спектакль? Матери нужна твоя близость, понимаешь? Ей нужно знать, что ее мальчик опять с ней, взял машину и хочет показать ей Тюрифьорд, прежде чем Господь призовет ее. Не объясняй, почему ты ударил своего лучшего друга так, что его лицо стало не похоже на лицо. Не оправдывайся насчет своих отношений с Беатой, после того как ты, опорожнив бутылку водки, стрелял в ее брата. Ни к чему. Мать поймет тебя и простит. Матери нужен мальчик Арне. Хороший добрый мальчик Арне. Когда еще не было наркотиков и припадков бешенства, не было пьяных оргий, насилия, беспрерывных допросов в полиции. На то она и мать, что готова забыть эти двадцать ужасных лет. Ее мальчик, которого она кормила грудью и которому подтирала попу, ее Арне явился, наконец, к ней, как по волшебству… не дитя, а взрослый мужчина, и везет ее на машине марки «Мазда» к Тюрифьорду. Свободный, как птица… на все воскресные дни. Двадцать лет рыданий и страданий исчезли вмиг, растворились, будто их не было. Она сидела с мужем в машине, машиной управлял ее мальчик, восемьдесят километров в час… Арне угощал бутербродами и леденцами!

Что видел Арне по ночам, когда сидел один в камере? Такое, что я придумал, или совсем другое? Использовал ли он время с толком, когда выходил из тюрьмы (не обязательно, конечно, чтобы ехать к Тюрифьорду), использовал ли он время с толком в стенах тюрьмы? Например, чтобы сдать экзамены за среднюю школу? Хотел ли он, оказавшись на свободе, стать художником по интерьеру? Стал ли Арне Моланд таким художником? Потрясающая мысль!

Однако я не принял ее всерьез, подумал так, ради забавы. Вполне возможно, что я неправ, что я несправедлив к нему, к Арне Моланду. Но мне легче представить его сидящим в заключении и обдумывающим новые козни и преступления. Таким я запомнил его с мальчишеских лет… легче легкого представить его, например, участником бессмысленной драмы с заложниками. Бутылка кока-колы у горла тюремного надзирателя, делай, мол, как прикажу, или перережу артерию: скатерть на мой пластиковый стол и двойную порцию малинового варенья. Арне мыслил недалеко и просто. Прибирал все, что попадало под руку: надевал на себя, уносил с собой, вбирал в себя. Для такого человека, как Арне Моланд, витрина в часовом магазине была лишь в той или иной мере провокацией. Кто положил золотые часы под стекло да еще в таком количестве? Вот и заставили его действовать. Сам Арне Моланд мечтал о мире и покое. Но разве можно успокоиться, когда вокруг и около тебя магазины, магазины и магазины. Как тут не впасть в искушение? А еще женщины… В летние дни расхаживают в мини-юбках, чулки шикарные… опять Арне Моланд попадает на удочку. Горько грешить, но ничего не поделаешь — такова окружающая действительность. Да, я верил, что Арне Моланд был страдалец, человек-горемыка. Страдал в детстве, страдал во взрослом состоянии. И получился ребенок-горемыка. И получился мужчина-горемыка.

Внизу наметились, кажется, изменения. Размышляя о моем Арне Моланде, я держал телескоп наготове и не спускал глаз с его квартиры. Я заметил, что занавеска на окне была в клеточку. Но вот я увидел свет, не яркий, по всей вероятности, зажгли в прихожей. Значит, Арне Моланд пришел домой. Я жду, жду, но ничего не происходит. Только тусклый свет мерцает… в прихожей? Что случилось с Арне? Пришел домой и включил свет в прихожей и в коридоре? И только-то? В туалете — темно, вероятно, причина событий не там кроется. Если он, конечно, не решил сидеть в темноте. Трудно себе представить, хотя Арне Моланд способен на все… Вдруг: внезапное движение тени вправо от источника света. Еще одно. И еще. Вносили в дом краденые вещи? Выносили труп? Догадки, предположения… Одно ясно, что не благородное общество там собиралось.

Больше ничего. Ни звука. Я подождал еще полчаса, но ничего… никаких изменений.

У меня уже несколько раз мелькала мысль перенести в эту комнату телефон. Давно, когда мама однажды заболела и пролежала всю зиму в постели, ей в спальню провели телефонную проводку и установили розетку. Теперь телефонная розетка пришлась как нельзя кстати. Я тотчас же схватил телефон, воткнул провод в розетку и поднял аппарат к себе на «мостик». Неплохо, неплохо. Телефон. Телескоп. Журнал. Телефонная книга. Станция управления. Поскольку мои изыскания-наблюдения требовали темноты, я решил получше обустроить саму станцию. Я выбежал в прихожую и взял мой старый, но добротный плащ, достал из нижнего ящика комода большой фонарь, подарок мамы на мое девятнадцатилетие. Батарейки сели, но ничего страшного, точно такие же были в транзисторе на кухне, мой подарок маме на рождество 1979 года. Теперь назад к «мостику», или к центральной станции, как я отныне именовал его, накрыл голову плащом, словно палатку построил. Я взял в рот фонарь, а в освободившиеся руки — телефонную книгу. Фонарь, надо признаться, был достаточно увесистым, в уголках губ ужасно болело, но мне казалось, что я на верном пути. Лучше так, чем сидеть в освещенной комнате. Мое предприятие в комнате Ригемур было серьезного характера, это не то, что мазать маслом бутерброды или пассивно читать газеты.

Я почти сразу же нашел в телефонной книге имя Арне Моланд. И… какая неожиданность! Еще большая, нежели, когда узнал, что Рагнар Лиен был полицейским. Перед именем Арне Моланд стояло «инженер-строитель». «Господи, — подумал я. — Неужели этот человек сидел так долго! Что он мог, Господи, такое сотворить?» Арне Моланд, наводящий ужас на весь город-спутник, стал инженером-строителем. Невероятно! Естественно, убийство совершил. Я знал, с каким великим трудом Арне Моланд преодолевал учебу в школе. Приговор суда на пять или шесть лет? За этот срок ему ни за что не справиться с экзаменами по такой специальности. Нет. Здесь, должно быть, десять-двенадцать. Убийство или наркотики в огромном количестве. Убийство и наркотики?

Я набрал номер телефона.

Гудки, гудки. Я терпеливо ждал.

Когда уже хотел положить трубку, услышал голос.

— Да, квартира Моланда?

Голос был явно не Арне Моланда. Если говорить правду, так и вовсе чужой. Я подумал: странно, но как годы меняют нас во всех отношениях. Даже голос. Может, он сидел долго и в полной изоляции, вот и голос потому сел? Но было еще также другое, примечательное, на что я сразу обратил внимание: он назвал себя по фамилии Моланд и вопрошающе. Не характерно для Арне. Что бы это значило? Толковать можно различно. Уверен в одном, что за этим нечто скрывалось… и многое. Не думаю, чтобы он вдруг усомнился в себе, в собственной персоне. Нет. Все же самоуверенности явно поубавилось. Вполне понятно, если представить, что пришлось ему пережить. Однако, однако: ни тон, ни эти несколько слов никак не вязались с обликом того Арне Моланда, которого я знал. Резкое и мрачное «Арне» — таков ответ был бы в его духе. Или короче, с насмешкой — «Честь имею?» Но то, что я услышал, скорее свидетельствовало, как бы выразиться точнее, о некой покорности… у меня от этих слов голова пошла кругом. И еще я уловил в голосе какую-то непонятную услужливость. От усталости? Да, я почувствовал человеческую усталость и вялость. Будто он спал глубоким сном, а я его разбудил.

— Алло?

В голосе еще яснее горечь и озабоченность. Я вообразил себе космос. Бескрайний космос со всеми мириадами звезд и планет, бесконечное пространство. Я видел одинокого человека, стоящего на песчинке в центре этого Огромного и Непонятного, я слышал, как он говорит не спеша «алло», что можно было без промедления поставить вопросительный знак. И вдруг меня переполнило сострадание. Я хотел сказать: «Арне! Это твой друг, Эллинг. Давай забудем прошлое. Что было, то было». А в трубке продолжало жужжать вопрошающее «алло», и неслось такое одиночество, что я автоматически склонил голову. Он был бандит, точно. Но он был одинокий бандит. Он стоял незащищенный в переполненном противоречиями и парадоксами мире. Да, он бил и издевался над ближним, и за это нес наказание, долгие годы тюрьмы. Но за такие же действия в годы войны он мог бы стать героем. Честь и слава ему! Разве нельзя представить, что Арне Моланд поступал часто несоразмерно, просто игнорируя те границы, которых придерживались мы во взаимном общении, в силу своей широкой щедрой натуры? Я смею даже утверждать, что он фактически был очень жизнерадостным ребенком. Да, ребенком. Мальчиком. Утверждаю. Нельзя было не отметить в нем молодецкую удаль, мальчишеский задор, даже при совершении самых злодейских поступков. Искрометный блеск в глазах — и жертва прощала ему, задолго до того как придут настоящие дикие боли. Правда, он часто принуждал жертву простить его. Принуждал угрозами и насилием. Но зачем? Из каких побуждений? Было ли прощение, извлекаемое из случайно попавшейся под его руку жертвы силой, грубо, некой заменой того, что он сам не смел простить себя?

— Алло?

Еще раз. Мне показалось, человек в трубке только и делал в своей жизни, что орал вопрошающее «алло» по телефону окружающему ночному пространству. Он не просил, нет. Он вообще никогда не просил, но он хотел удостовериться в правдивости своего существования. Получить подтверждение, что он действительно пребывает в этом мире. Ни я, ни другие не могли дать ему такого подтверждения.

И сейчас — не могу. Не могу.

Я заметил, что у меня навертываются слезы на глазах; по мере того как он повторял свое «алло», я открывал рот и облизывал губы, но как ни силился, я не в состоянии был помочь ему, хотя и очень, очень хотел. Все отдал бы ему, что можно. В горле сдавило, перехватило дыхание… в голове бушевали нестерпимые боли. Я закрыл плотно глаза. «Положи трубку! — думал я. — Ради бога, положи трубку, иначе я не отвечаю за себя».

Наконец, он положил. Я сглотнул слюну, слезы лились ручьями. Я не плакал, слезы катились сами по себе.

Почему я позвонил? Не могу сам объяснить. Предполагаю, чтобы предупредить ряд действий, которые, в конце концов, принесут всем вред — и Арне Моланду, и нам, другим. И несмотря на состояние замешательства, в котором я пребывал: я действовал. И на манер, который в лучшем смысле слова следует назвать приличным и вежливым. Конечно, я вмешался в жизнь Арне Моланда, но сближение с ним произошло ненавязчиво. Осторожно я начал дело, в которое свято верил. Арне Моланд не был полностью потерянным, безнадежным. Мой решительный телефонный звонок был первым шагом на пути возвращения Арне Моланда в рамки законности. И еще небольшим напоминанием, что он не один со своими трудностями.

У Мохаммеда Кхана собралось мужское общество. И совершенно открыто. Едва ли уместно выяснять, были ли у Мохаммеда Кхана занавески на окнах или не были. Здесь это не имело значения. Везде горел свет, все было видно, как на ладони. Четверо мужчин восседали за круглым столом. Кто они? Сразу не скажешь. По всем признакам родом они с востока, я подумал — из Пакистана. Черные блестящие волосы и жесткие бороды. Они разговаривали с увлечением, эмоционально, жестикулируя руками и пальцами. Но о чем? Судить трудно.

Я не знал этих людей — «новых соотечественников», как называли их некоторые в Норвегии. Не совсем прилично. Я заметил, что сам, как только подумал, о чем они говорят, сразу перешел на укоренившиеся у нас представления. Автоматически мелькнуло, что сидят и обсуждают женитьбу шестнадцатилетнего ребенка. Когда отец решил сообщить сыну, что семья выбрала для него подходящую невесту? Было ли правильно с их стороны сообщить ему, что ее внешность сравнима больше всего с внешностью бульдога и что ее нрав — предмет обсуждения всех, для кого пакистанский был родным языком? Или лучше обратить внимание сына на многочисленные банковские счета ее семьи в Швейцарии? Что молодой человек сказал в ответ? Какова его реакция? Послушно согласился с отцом? Так было и у нас раньше, советы отца — закон, которому ты обязан подчиняться. Но в современной Норвегии эти правила давно потеряли свою силу и актуальность.

Но, с другой стороны, почему обязательно эта тема? Почему я решил, что мужчины сидят и обсуждают женитьбу в духе старой средневековой традиции? А разве невозможно предположить, судя по возбужденным лицам гостей, что обсуждаются результаты футбольных матчей и непонятное предпочтение Мохаммеда Клана футболистам команды «Бранне» из Бергена, а не команде «Розенборг» из Тронхейма? А такой вариант: четверка планировала покушение на жизнь Салмана Рушди, а не обсуждала возможности совместной поездки на автомобиле на север Норвегии, например, в Стокмаркнес? С женами и со всем семейством? И все же… Они были чужие. Для норвежца кажется уже таинственным и конспиративным, если он видит трех или четырех смуглых мужчин, обсуждающих нечто непонятное на непонятном языке эмоционально и быстро, с жестами и мистическими взглядами угольно-черных глаз.

Но важнее выяснить, чем занимался Мохаммед Кхан? Вот так каждый день? Злюсь, ругаю себя, что не знаю ничего о пакистанцах и их обычаях, потому что теперь я просто бессилен пояснить увиденное. Четверо мужчин за столом. «Ну и что, прекрасно», — скажут некоторые. Хотя на самом деле ничего прекрасного нет. Четверо норвежцев за столом — понятно. К Петтеру приходят в гости парни. Они говорят о девочках, спорте и дешевом спиртном. Ребята-холостяки собираются каждую неделю по четвергам. Но Мохаммед Кхан был пакистанец, и я даже не могу отгадать, женат ли он. Выдумка или правда, что пакистанские женщины ведут себя всегда незаметно? Где жена и дети? Сидели на кухне? Притихшие, как мышки? «Мохаммед Кхан» — написано на табличке у звонка в дверь. Означает ли это, что человек, безусловно, несомненно жил один, как я, — без женщины? Обычно или необычно для пакистанцев писать имена обоих супругов на входной двери? Признаюсь в своем полном невежестве. Не могу знать. Кухня Мохаммеда Кхана оставалась почти недоступной моему взору, зато комната просматривалась во всех ракурсах. Но я увидел, что на кухне зажгли свет. Все жены всех четверых мужчин сгрудились сейчас на кухне? Тогда они сидели без малейшего движения, иначе бы я заметил. Мысль была неприятна мне. Четыре гордые пакистанки с длинными иссиня-черными прядями волос сидели и сидели, тесно прижавшись друг к дружке! Как манекены в витрине! А все потому, что их прародитель пророк Мухаммед предписал им вести себя так. Кстати, а почему все мусульмане мужского пола называются Мухамедами? Ну, глупость какая! Конечно не все, однако, большинство. Встречаются еще мусульмане по имени Али, насколько я помню. Мухамед и Али, Али и Мухамед. Мухамед говорит Али:

— Али, привет тебе от Али.

Али:

— Какого Али ты имеешь в виду, Мухамед?

— Ну, Али. Брата Мухамеда. Одного из сыновей старого Али.

И так далее.

Вопрос для меня в общем-то неважный. Я только сейчас задумался над ним, когда рассматривал четверых пакистанцев.

Мужчины в квартире Мохаммеда — Али, Мухамед и Мухамед, в возрасте тридцати, возможно сорока лет. Насколько мне помнится, я слышал где-то, что нормальный пакистанец должен быть женат; под «нормальным» я понимаю без дефектов. Правильно или ошибаюсь? Или это дошедшие до меня выдумки моих более или менее расистски настроенных соотечественников? А как обстоит дело с гомосексуальными пакистанцами? Они тоже женятся?

Я открыл телефонную книгу на «Мохаммед Кхан». Адрес правильный — Гревлингстиен 17«б». Профессия не указана.

Позвонить?

«Нет», — ответил я сам себе. Конечно, мне очень и очень хотелось спросить этого Мохаммеда Кхана, как он и его друзья — Али, Мухамед и Мухамед воспринимают нас, норвежцев, но… я не осмелился. Боялся, что так или иначе поставлю его в неловкое положение. Боялся, что он будет поддакивать мне, не скажет прямо, что он думает, а если случайно и скажет, так только из вежливости и только то, что не оскорбит меня. Настоящая информация получится в том случае, если Мохаммед Кхан захочет честно и правдиво, без оговорок рассказать мне о чувствах, которые он испытал, увидев впервые толстого, расхлябанного и полупьяного норвежца, одетого только в шорты и ничего более. Рассказать, что он думал, когда его пригласили на обед — лютефиск[21] с беконом? Понимает ли он книги Яна Черстада[22]? Заметил ли он фотографию норвежской женщины, премьер-министра, одетой в плотно сидящую на ней прорезиненную одежду, когда она стояла на водных лыжах? Смеялись ли они над нами? Или покачивали только меланхолично головой и меняли тему разговора, если кто обронял случайно замечание по поводу этой странной страны на севере? Как они воспринимают празднование рождества в Норвегии? Каково мусульманину Мохаммеду Кхану — легко или тяжело — примириться с фактом, что каждая, без исключения, лестничная площадка в блочных домах города-спутника день изо дня пахнет жареной свининой, а норвежцы тем временем в ожидании ее воздают хвалу своему Господу крепкими напитками? Одно хуже другого. Я попытался поставить себя на их место, так сказать, поменяться ролями. Я, Эллинг, в Пакистане. Будто немой, рассматриваю пакистанское рождество, мысленно сравнивая с норвежским. Сижу испуганный в крошечной квартире на окраине Карачи. Город пропитан запахом жареных по самым лучшим рецептам крыс. На базаре только и разговоров о том, как нужно готовить, чтобы хвост получился хрустящим. Обсуждения и советы по телевизору. А если мне приходилось близко пройти на улице мимо взрослого мужчины, прямо в лицо ударял запах и дымок опиума или гашиша. Подозрительные типы выпускают целую очередь пуль в соседние блоки, а потом кончают жизнь самоубийством, прыгая с балкона.

Чудно.

Я удивляюсь.

Значит, если принять во внимание эту схему, Мохаммед Кхан и его друзья должны были вести себя точно так же.


Ночью мне приснился престранный сон, да, постыдный даже, можно сказать. Я находился в кабинете врача, каким он приблизительно являлся мне в моих ночных фантазиях с Гру, когда она обследовала меня. Светло-зеленые стены, белый потолок. Ослепительно белое окно. Я стою на холодных плитках пола, раздетый догола, то есть, в одежде Адама. За столом возле окна сидит человек неопределенного пола, его лицо постоянно меняется. В начале это была женщина, та, которую я видел на почте, рыжеволосая, вытягивавшая смешно свой рот в букву «о». Потом она превратилась в Эриксена из социальной конторы. «Ты должен нам, Эллинг, — сказал он. — Ты должен понять. Мы ждем, ты должен показать нам свои ладони». Потом снова женщина с почты, она смачно водила кончиком языка по губам — вперед, назад и вокруг; нетрудно было понять, что означали эти движения. Я рассердился не на шутку и в то же время перепугался. Я не привык к такому даже во сне. Чтобы сказать начистоту: я никогда не оголялся перед женщиной; понимал, что сейчас вижу сон, не более… все равно ужасно неприятно. К тому же я не мог двигаться (такое часто бывает во сне), меня словно приклеили к линолеуму на полу. «О», — сказала она. «О». «О». «О». Я сразу догадался, что она насмехалась надо мной. Подозревал и причину, уж точно мой половой орган показался ей комичным. Неприятно стало до боли. Ведь вот какая, высмотрела… нашла самое слабое место. А все дело в том, что мой мужской член немного искривлен, самую малость. Налево слегка повернут. Но отклонений в связи с этим у меня не наблюдается. Мочусь я нормально, струя льется водопадом, импотенцией не страдаю, правда, мужская сила остается неиспользованной. Но это уж другой вопрос… Нет, просто небольшой безобидный изгиб. Но безобидный или не безобидный, дети — злы и все подмечают. Не намеренно, конечно. Помню, какая мука была для меня после уроков гимнастики идти в душевую. Школьные годы учат многому, я не доверял никому. «Дужка» называли они меня. И еще — «Крючок», «Зиги-заги-пипка». Но мой член, отнюдь, не зигзагообразный! Немного отклонен влево, вот и все. Но дети склонны к преувеличениям. Я давным-давно простил их. Но теперь во сне, когда я стоял перед этой бабенкой с почты, прошлые горести и обиды пробудились во мне с новой силой. Сон дикий, переполненный абсурдными деталями… но я хорошо помню, что я стоял и наблюдал за ней, за ее делами в медкабинете. А потом снова Эриксен из социальной конторы. «Так лучше, — сказал он. — Намного лучше». Я не имел представления, что он думал или на что он намекал, но я вздохнул с облегчением, когда женщина с почты исчезла. Я предпочитал иметь дело с социальным куратором мужского пола. Хотя… он тоже совершенно откровенно и с большим интересом изучал мой половой орган… Но что поделаешь! Все равно данная ситуация мне нравилась больше. Так думал я, пока не наклонил голову и не посмотрел вниз. Квакнул от удивления, это я хорошо помню. Издал настоящее лягушечье «квак». А почему? Потому что половой член, отныне называемый пипка (так я решил), был не мой. Или точнее сказать: пипка, которую я теперь узрел, была не та, которую я держал каждый день в руках. Пусть она была маленькая, ну и что! Теперь она была намного больше моей, эта пипка, и находилась в наполовину приподнятом положении, что меня сильно и сильно встревожило. Сказал я «больше моей?» Правда в том, что меж ногами я имел настоящую лошадиную пипку. Я чувствовал себя смехотворно, тело… оно было не мое! И вдобавок этот Эриксен из социальной конторы сидел и приговаривал: «Намного лучше!» Я пытался открыть глаза, пробудиться, понимая умом, что это всего лишь сон. Но если раньше помогало, то сейчас мне как бы не удавалось вырваться из оков сновидения. И оно продолжалось. Становилось все хуже и хуже. Более и более унизительней. У Эриксена из социальной конторы вдруг возникла еще одна голова. Теперь у него были большая и маленькая головы. Маленькая принадлежала женщине с почты. Она больше не лизала и не слюнявила языком губы, но это была она. Я нисколько не сомневался. «Лучше, — сказали они хором. — Намного лучше».

Загрузка...