А потом появилась Гру Харлем Брундтланн. Сначала я услышал, как кто-то шагает по коридору… уверенно. Я понял — это она! Несколько минут спустя я услышал ее голос: «Внимание, внимание! Идет мама!» Она повторяла и повторяла эту фразу. В другой обстановке и при других обстоятельствах эти твердые и четкие шаги, означающие, что она, «мама всей нации», знала цель и дорогу для достижения цели, успокоили бы меня. Но сейчас… когда все оказалось вверх тормашками? Вместо успокоения я почувствовал страх и… страдание. Да, я очень страдал. Ведь я стоял здесь совершенно голый, в чем мать родила. С пипкой меж ногами, не принадлежавшей мне, при том она, чужая пипка, поднималась все выше и выше… В пору смеяться, в пору плакать? А главное — она уверена, что это моя пипка. Я думал, умру от смущения, когда она вошла в кабинет и встала прямо передо мной. «Это Эллинг, — сказала она. — Эллинг, Эллинг, Эллинг. Хорошо, ты. Тебя я видела прежде. Эллинг из блочного дома. Эллинг, Эллинг, Эллинг». Она выговаривала слова, точно пела, ритмично и мелодично. Точно поп-певица, или как там они называются. Эриксен из социальной конторы подхватил ее слова: «Эллинг, это Эллинг, Эллинг, Эллинг из блочного дома». Каждый раз, когда он выговаривал мое имя, у меня звенело в ушах, я хотел кричать, но не мог выдавить из себя ни звука.

«Эллинг. Это только Эллинг, Эллинг, Эллинг, Эллинг».

Я молил Бога, но он не слышал меня.

«Это только Эллинг. Это только Эллинг, Эллинг, Эллинг».-

Настоящая пытка.

Она опустилась на колени и обхватила меня руками вокруг талии. Нет, думал я в смятении, сгорая от стыда. Нет, нет, нет!

Но… она не вняла моей тайной мольбе. Она оттянула обеими руками (какие у нее прохладные руки!!!) верхнюю, горевшую огнем кожицу назад, потом вперед — вперед и назад, пока, наконец, важная часть мужского полового органа не приняла перпендикулярное положение и не уставилась прямо на нее. Только теперь я заметил, что она была одета в тот самый прорезиненный комбинезон, что на фотографии в газете «Дагбладет»… Но в каком виде! Вокруг сосков на груди были вырезаны дырки. Бог ты мой!

Она облизала губы и открыла рот. «Нет! — подумал я. — Только не это!» Но снова — никакой реакции на мои потаенные просьбы. Крепко держа обеими руками мой член, она подводила дрожащую головку ближе и ближе к своему рту. Влажный язык. Влажный язык, красный и острый, коснулся головки снизу, в аккурат там, где мы, мужчины, очень чувствительны. Снова и снова. Вперед и назад. По кругу и по кругу. С ума сойти можно, и я обалдел, рассыпался в прах. Мое сознание работало, я понимал, что это только сон, пусть и неприятный, но… разум говорил мне, что мир будет выглядеть иначе, когда я проснусь, когда я освобожусь от беспокойного неправдоподобного видения. Ее язык теперь вращался. Вращался подобно пропеллеру вокруг сине-красной головки. Я видел раньше ее язык в действии, в политических дебатах по телевидению, к примеру. Быстрым, проворным и острым он всегда был у нее. Но это! Да еще без слов и без единого звука, всасывала и всасывала. Ее рот, должно быть, теперь настолько растянулся, что в уголках заломило. И тут я сразу вспомнил себя накануне вечером в комнате Ригемур; сижу под дождевиком и держу во рту фонарь.

Дальше все шло, как положено. Почти плача от стыда (да, теперь слышны были мои всхлипывания), я почувствовал, что кончаю. Сначала, будто в подошвах ног раздался сигнал к действию, потом весть поднималась выше, через ляжки и бедра к мошонке, к самому центру. Она снова стала усердствовать. Весь этот огромный фаллос (который я ни под каким видом не хотел признать своим) оказался у нее во рту, меж красными губами. И все это время она не спускала с меня вожделенных глаз. А я?.. Трепетал, страшился, голова шла кругом. Я видел ее социал-демократические глаза, которые, как лазерные установки, пронзали меня и читали рунические надписи внутри моей черепной коробки. И вот тут я понял, что она фактически «прочитала» меня, почувствовала сигнал, который прошел по мне снизу вверх, поняла, что произошло во мне и со мной. Он прошел по ее лицу и ее волосам, поднялся к стенам и к потолку. Даже Эриксен из социальной конторы и женщина с почты получили свое, зарядились. Я закричал так, что думал, будто разорвусь на части.


Вряд ли кто в состоянии понять, с каким стыдом я проснулся в своей постели в своей комнате. Скажу так: я был разбит. Сломлен. Диплом о результатах соревнований по плаванию, который я получил в летнем, организованном церковью лагере для детей, висел, как и прежде, на стене на своем обычном месте. Вымпел из Улленсванга — тоже. Платяной шкаф стоял там, где ему и положено стоять, у окна стоял стол. Однако, все равно что-то изменилось. Я лежал разгоряченный, растерянный и пристыженный в ночной темноте и просил Бога взять меня к себе. Мне казалось, точно стены, потолок и пол были из стекла, и я лежал, как на витрине, мокрый, жалкий и униженный, доступный для обозрения всем, кому не лень, всем в нашем городе-спутнике. Понятно, что был мокрый. Насквозь мокрый от пота до самого живота. Я свернулся калачиком, прижался лицом к коленям. Притих, как мышь, а внутри все горело. Во сне я содрогался от страха, что Гру причинит мне нечто ужасное. Теперь же я направил свои упреки самому Эллингу. Неужели я настолько испорчен? Правильно, что пытался иногда онанировать с помощью фотографии Гру на водных лыжах, не отрицаю. Но эти случаи можно сосчитать по пальцам. Положа руку на сердце, говорю честно, что никогда, даже в своих фантазиях, не опускался до того, чему стал свидетелем. Сексуальные фантазии… были. Ну и что! Я такой же человек, как и другие. Но никогда не осмелился бы подумать, что премьер-министр страны возьмет мою пипку в свой рот. И вообще никакую другую. Я всегда, так сказать, пытался найти деловое разрешение сексуального вопроса. Всегда незамедлительно и быстро. Посетившее меня после дерзкого и нахального интервью в «ВГ» видение нагой Гру не содержало ни капельки эротического элемента. Наоборот. Я видел девочку Гру, непорочный и невинный образ той, которая станет позже беспощадным политиком. Мне не нравились вопросы журналиста. Но неприличного они не сотворили в моем воображении. Нет! Зато теперь я видел эти образы. Дешевой порнографией можно было бы их назвать. И эта дешевая порнография, эти пошлые сцены лижущей и сосущей Гру Харлем Брундтланн отложились в моей собственной психике. Я, однако, не настолько глуп, чтобы не понять первопричину таких сновидений. Со дна собственного подсознания поднимаются они пузырями и выходят на поверхность. Это я, Эллинг, вижу эти сны. Они формируются во мне, внутри меня. Гру не имеет к ним никакого отношения. Гру — в Германии, и она не пошлая. Гру отдыхает невинно-чистая в гостиничном номере в Берлине, не ведая и не зная об Эллинге из блочного дома, который в своем подсознании превращает ее в легкомысленную порнозвезду. Все же сути я не могу понять. И тоже не могу объяснить появление у меня огромной пипки. Правильно, в детстве я часто желал, чтобы моя пипка была прямой, без всяких изгибов. Но что касается размера — и думать не думал. Ни одной секунды. Здесь у меня был полный порядок, должный уровень. После девяти лет обучения в школе знаешь что к чему, неплохо разбираешься в этих вопросах. Повторяю, слегка набок — да… но чтобы чересчур маленькая, нет уж, простите… Особенно в сравнении с другими! Вон пипка Кая Рейнерсена (или «булка», как он сказал бы). Что я говорю, «булка»? Какая там булка! И со сладкой маленькой булочкой не сравнить! Если говорить по правде, так половой член Кая Рейнерсена больше всего напоминал маленькую улитку. Парень был симпатичный, остер на язык, но замолкал всякий раз, когда мы шли в душевую. Но и он был не единственный. Исключений в нашем классе было больше чем предостаточно. Я говорю о них с одной лишь целью — показать, что хорошо знаком с вопросом. Рангвальд Лофтус и Кристен Хансен, к примеру, были украшены настоящими бананами. Они не скрывали их и не хвастали, но насколько я помню, их половые органы были действительно огромных размеров. Оба были скромными молчальниками, ходили со своими бананами в штанах, будто так и надо, никаких сексуальных разговоров, никаких! А рядом с ними мы, другие. Не особенно удачные красные плоды после не особенно удачного лета. Рассматривая друг друга, мы понимали, что от природы нам дано поручение — продолжить жизнь на земле, в большей или меньшей степени. Понимали, но не хвастались перед девочками этим как бы своим преимуществом. Здесь мы были едины. Но почему тогда мое подсознание воспылало иметь огромный половой аппарат? Следует рассматривать как неосознанное желание? Вопросы, на которые я не мог найти ответа, но одно я знал твердо, что против своей воли я поручил Гру Харлем Брундтланн, мягко говоря, играть не совсем красивую роль. Утешал себя, что я не хотел, не отвечаю за работу своего подсознания… но легче не становилось. К тому же я сам был настолько мокрый, что вынужден был встать и сменить пижаму.

Сначала я встал, конечно, под душ. Иначе какой смысл менять белье! В «Арбейдербладет» я читал, что женщины, которых изнасиловали, стояли часами под душем. Происшедшее со мной во сне, пусть и не совсем приятное, но, конечно, ничто в сравнении с настоящим насилием; но я думаю, я понимал теперь этих женщин, их стремление встать под горячую воду. Я мылся и лишь изредка бросал косые взгляды на пипку. Я как бы занял дистанцию по отношению к ней. Возможно, вел себя, как мальчишка, но ничего не поделаешь. Такое чувство, будто тебя предал твой лучший друг. Обманул маленько, и ты избегаешь встречаться с ним взглядом.

Грязную мокрую пижаму я засунул в корзину для белья. Потом достал темно-синюю с белыми бомбочками, подарок мамы на день рождения, когда мне исполнился тридцать один год. Часы показывали без двадцати минут пять, и я чувствовал себя бодрее. Стыд, разумеется, не выветрился еще, но я заметил, что нахожусь на верном пути. Время, правда, не совсем обычное, чтобы вставать. Не могу припомнить ни единого случая такого раннего вставания в своей жизни, без двадцати минут пять! Смех да и только. И я вышел на кухню и выпил большой стакан молока. Моя мама, которая всю свою жизнь страдала бессонницей, всегда говорила, будто молоко действует успокаивающе и помогает уснуть. Я знал ее мнение. Правда, снотворного воздействия молока я не ощутил. Наоборот, почувствовал беспокойство и волнение и потому сел за стол. Именно здесь сидела мама, когда ей не спалось по ночам, и держала в руках стакан молока. Эти ранние утренние часы были для нее нормальным временем суток. Она пила молоко и раскладывала пасьянс… карты были старые и изрядно потрепанные. Между прочим, у нас здесь возникали не частые, но препирательства. Не из-за ее молока, разумеется. И не из-за пасьянса, хотя я не любил ни карт, ни карточной игры. Нет, но она постоянно манипулировала картами, и мне приходилось то и дело говорить ей: «Стоп, погоди!» Впервые она рассказала о своем нарушении правил игры в карты в самом узком кругу ее друзей и знакомых. Я думаю, это было перед самым рождеством много лет назад. Кто был у нас в гостях, я не помню, помню только несколько чужих теней на диване. Мама произнесла небольшую речь о себе и своем сне, и в этой связи я услышал такие факты из ее жизни, о которых раньше не знал и не слыхивал. По правде сказать, вплоть до этого момента я не интересовался ночной жизнью мамы, и я думаю, в самом начале немного рассердился, что она говорит о столь интимных, на мой взгляд, вещах почти незнакомым людям. Не знаю, что с ней случилось. Но после того как она упомянула о стакане молока и об утешительном воздействии колоды карт, она рассказала с легким смешком, что всегда немного подтасовывала карты. У теней на диване обозначились рты. Рты смеялись. Комната наполнилась смехом. Я сидел на стуле рядом с мамой и наблюдал эту отвратительную комедию. Смеющиеся люди. Без имен, без лиц. Моя собственная мать, которая почти с гордостью заявляет, что не совсем следовала правилам в раскладывании пасьянса. Подумать только: ради всего святого, что она хотела этим сказать? Что она вставала ночью, когда ей не спалось, — совершенно естественно. Стакан молока или два стакана — тоже неплохо. Даже против раскладывания пасьянса я не имел ничего против. Но почему она мошенничает? Кого она дурачит? Саму себя, разумеется. Она сидит на кухне, раздосадованная ночным пробуждением, и дурачит сама себя. Держа в руке стакан молока. Она раскладывает карты, чтобы выяснить, где находятся три червовые карты и пиковый валет. И когда она находит их, она начинает плутовать. В результате пасьянс получается. Но в то же время (глупой ее никак не назовешь) она понимает, что удачный исход в пасьянсе получился благодаря нечестным махинациям. Какая радость ей, какая польза? И еще одно очень важное обстоятельство: она обманывала не только себя. Она обманывала также меня. И других тоже в нашем обществе. Мы спим сладостным сном и горя не ведаем, а нас обманывают. За нашей спиной разыгрывается нечестное, нечестное, действующее разлагающе на одного из нас, индивидуума в нашем коллективе. И с ним мы как раз должны вступить в контакт утром, когда солнце взойдет над верхушками гор. Я, например, буду завтракать с ней. Она купит в «ИРМА» яйца и масло. Мы все думаем, что перед нами честный человек с честными намерениями. Мы доверяем ему! А что получаем взамен: она надувает нас. Выкидывает штучки-дрючки. И это моя добрая, добрая мама, которая сидит утром со мной рядом и пьет чай? Которая носила меня под сердцем и потом крестила? Кто же она в действительности? Может, шулер? Человек, обманывающий себя постоянно и находящий в этом удовольствие? Человек, которому дарован сон взамен стакана молока и мошенничества? И вдобавок: почему она смеется, когда делает такое признание? Почему смеются эти безымянные тени на нашем диване? Неужто смешно? Неужто так-таки весело? Нет, еще раз нет!

Ну, хорошо. В тот вечер я стрелой выбежал из комнаты. Хлопнул дверью и выбежал под дождь. Пришел домой почти в восемь вечера.

Давно это было. Мне теперь за тридцать. Мама умерла в городской больнице. Мясные котлеты в морозилке — единственное доказательство ее пребывания в этом мире. Мороженые мясные котлеты и я, Эллинг.

Часы показывали без пятнадцати пять. Смехотворное время суток! О чем она думала, когда вставала без пятнадцати пять, или, точнее, без десяти минут пять, пила молоко и морочила себе голову до тех пор, пока пасьянс не получался. Думала ли она обо мне? Думала ли она с нежностью о своем Эллинге, который лежал в своей постельке и не подозревал о ночных маневрах мамы. Беспокоилась? (Что станет с ее мальчиком Эллингом?) Мысль мне очень понравилась. И даже очень. Ведь что творилось вокруг, когда я рос? Угоны машин и кражи в киосках. Наркотики и нежелательные беременности. Ведь не один Арне Моланд пошел по кривой дорожке. Мама не спала ночами из-за меня? Боялась за меня, за мое будущее?

Нет. Не думаю. Она знала хорошо своего мальчика. Он был примерным, дисциплинированным и послушным. Она видела, что подаренный ею самолет-конструктор я собрал согласно инструкции, быстро и прилежно. Она слышала, как я добродушно и весело смеялся в своей комнате. Если я выходил из дома, так только по надобности. Я не был разгильдяем или транжирой.

Я встал. Скоро пять. Все равно смехотворное еще время. Мысли и чувства повернули внезапно в другую сторону. Стыд за свое подсознание, сотворившее такое с Гру Харлем Брундтланн, не уходил. Однако я снова провернул в уме увиденное во сне и рассмеялся. Бог ты мой, какой у нее рот! И сколько семени приняла! Хватило бы на всю солнечную систему. Но можно ли упрекать себя с точки зрения нравственности за созданные подсознанием непристойности, если ты спишь и ни о чем таком грязном не помышляешь? Если «да», то понятие «вина» оказывается очень сажным явлением. Однако все равно нельзя отрицать: воссозданное в подсознании является результатом наших сознательных действий. А за них мы полностью в ответе — тут ни к чему упорствовать и отнекиваться. Почти точно так обстоит дело с нашими сновидениями. Хотя, конечно, разница есть. О наших поступках в бодрствующем состоянии обычно судят да рядят другие люди; сны остаются с нами, они составляют нашу собственность, разумеется, до той поры, пока мы сами добровольно не расскажем о них. Вот, к примеру, если я умолчу, что делала Гру Харлем Брундтланн во сне со мной, так внешне ничто не изменится. Ко мне будут относиться как и прежде. А если я, наоборот, захочу описать приснившееся мне и публично возвестить об этом, к примеру, в торговом центре, тогда я, возможно, должен рассчитывать на резкую реакцию. Значит, разница между действительностью и сновидением заключается в том, что пережитое во сне дает возможность замалчивания. Тут я заметил, что опять чуть было не рассмеялся, но вовремя, однако, сдержался. Разве именно замалчивание не является началом, первой стадией всякой лжи, с которой я решил бороться? Насколько я понимаю, да. Совершенно случайно я узнал, что Ригемур Йельсен совершала мелкие кражи в магазине. Она жила, замалчивая эту не совсем красивую сторону своей жизни. Точно так же было и с Рагнаром и Эллен Лиен. Они скрывали, что творилось у них дома. Правильно, Эллен Лиен доверилась своей подруге-лесбиянке чуточку, но когда? Явно после ее клятвенных заверений о молчании, тут даже ни доказательств особых, ни фантазии не требуется. Значит, замалчивание таким путем охватывает постепенно все больший и больший круг людей. И проблема здесь налицо. Распространение замалчивания может ведь парализовать саму человеческую общность! Если отдельные индивидуумы недееспособны, следовательно, недееспособной становится наша социальная действительность, а это ведет к заболеванию и гниению всего общественного организма в целом. Вот почему я серьезно воспринял такие внешне безобидные действия, как плутовство с раскладыванием пасьянса. Короче говоря: теперь я сам попал в труднейшую ситуацию. Понял, мое ночное видение было не что иное как взгляд в себя, в свое нутро, в свое «я».

Я вошел в комнату Ригемур. Было еще черным-черно. Я чувствовал себя по-особому бодрым и возбужденным. Вдруг меня будто что толкнуло, помчался назад в кухню и поставил греть воду для чая. Много воды для большого вместительного чайника. Потом заварил чай, взял чайник и кружку и поспешил назад в комнату. Уселся на свое место у телескопа и чувствовал себя, как китайский мандарин на троне. Ведь пижама у меня была такая соблазнительная. Темно-синяя и с белыми бомбочками.

Вид на рай. Вид на повседневную жизнь в норвежском обществе благоденствия. Оно еще не проснулось, не стряхнуло с себя остаток зимней ночи. Еще только-только рассветало, еще спали Адам и Ева. Но скоро наши граждане оставят теплые постели, прогонят остатки сна и примутся за работу. Я отпил глоток теплого чая и схватил телескоп.

Ригемур Йельсен спала.

Туре и Гюнн Альмос тоже.

Ханс и Мари Есперсен все еще были в Испании. Возможно, лежали нагие в душной и жаркой комнате и спали, слегка посапывая после приятно проведенного накануне вечера с банановым ликером.

Харри Эльстер спал.

Рагнар и Эллен Лиен — кто знает.

Лена и Томас Ольсен спали.

У Арне Моланда и Мохаммеда Кхана тоже темно.

Все спали.

Что им снилось? Снилось ли кому-нибудь из них такое же, мягко говоря, постыдное, что и мне? Я ощутил укол ревности, когда на секунду представил Мохаммеда Кхана в ситуации, в которой сам недавно побывал во сне. Я ощутил, как во мне заговорил настоящий расист, тот, который сидит в каждом из нас и при каждом удобном случае дает знать о себе; это он, маленький злобный домовой, шептал мне, что мужчины типа этого, мужчины, типа этого Кхана, приехавшие в нашу страну, не смеют равняться с нами, урожденными норвежцами и потому не смеют иметь фантазии об оральном сексе с премьер-министром. Что я пережил, правильнее сказать, позволил пережить, было достаточно гнусно. Нет сомнения. Но все же я совершал неосознанные извращения в своей стране, так сказать, среди «своих». Я не приехал с другого конца земли с тайными намерениями заниматься непотребными сексуальными делами. Нет, совсем нет. И я в общем-то симпатизировал этому Кхану. Уверен, что он видел во сне пакистанских женщин. Слышал обрывки мужских, подчас абсурдных разговоров. Уверен, что он мечтал о материальном благополучии своей семьи. Уверен, что только один человек в блоке на Гревлингстиен 17«б» мог видеть такие же безобразные, подобно моим, сны. Само собой разумеется, это был Арне Моланд. Но я рассуждал так: большая часть его жизни проходила в тюрьмах; поэтому было вполне естественно и частично оправданно, если его искалеченная жизнь являлась ему во сне.

Мне опять стало ужасно стыдно. Опять я не мог найти реального объяснения своим сновидениям.

Я отодвинул телескоп в сторону, сидел, пил чай из кружки и пристально всматривался в темноту. Что-то не совсем нормальное в моей жизни? Нет, насколько я знаю, нет. Я жил один, ну и что! Я сам этого хотел. Представить женщину в своем доме вместо мамы не мог и не желал. Знаю, соседи точно считали меня эксцентриком. Вроде свободного художника. Философствующего человека. Но меня это не беспокоило. Нисколечко. Мое детство? Ну что сказать? Кто из нас, положа руку на сердце, может сказать, что никогда не испытывал мучений, не страдал в детстве? Очень немногие. Меньшинство не испытало горьких минут. Толстокожие потому что были, ничем их не проймешь. Не понимали ядовитых замечаний своих товарищей. Взять хотя бы Лизу Свенсен, к примеру. Она была такой. Каждый раз, когда кто-то был недружелюбен к ней, она воспринимала это как сексуальное сближение. С самого раннего детства. Природа наградила ее благословенной глупостью, ограждавшей ее от мирского зла. Ей хамили, она же думала, что говорят комплименты; считала, что споры и злословия обозначают начало сексуальных отношений между мужчиной и женщиной. Наивность, святая наивность! Нелегко бедняжке пришлось потом в жизни!

Ну что ж. Мое детство было не таким уж плохим. Немного суровым, но неплохим. Детство — это я и мама. Мама и Эллинг в блоке. Или: мама и Эллинг на отдыхе. Да, мы часто ездили отдыхать. Мама знала толк в отдыхе. Находчива была, изобретательна. Злата и серебра у нас не было, но зато была неуемная мамина фантазия. Она спасала нас. Это были путешествия поездом в Саннефьорд, когда еще были живы бабушка и дедушка. И летом, и зимой. И весной, и осенью. Что же тут изобретательного и интересного, скажут, возможно, некоторые. Но интересно было, это я утверждаю! И причина — мамина фантазия. В Драммене жили, по ее мнению, например, люди, прилетевшие из космоса. Инопланетяне. Не верите, правда! Жители Драммена происходили с планеты Драмменториус-41, семь сотен миллиардов световых лет в светло-голубом летнем небе или темном зимнем — в зависимости от времени года. Их прогнали в Драммен из-за злобных поступков. Драммен в некоторой степени можно было бы сравнить с Австралией, по словам мамы. Они были хитрыми, эти жители Драммена, со стороны ничего о них не скажешь плохого, но людьми они не были. Позже, когда я стал взрослым и давно уже посмеивался при воспоминании об этих фантазиях, мама доверила мне тайну — ее учительница в школе для домохозяек была родом из Драммена. Но тогда, будучи ребенком… Я принимал за чистую монету все, что она говорила, и новые занимательные эпизоды припомнились мне. С самого начала, как только поезд покидал вокзал, я сидел, сжавшись в комочек от страха и любопытства, ожидая в нетерпении, когда металлические колеса приведут нас ближе к Драммену и злым существам с планеты Драмменториус-41. Как удалось им походить на нас внешне? Мама объяснила, что они натянули человечью кожу и человеческие волосы поверх своих безобразных тел, в действительности красно-фиолетового и черного цвета, покрытых дырами и желтыми нарывами. Зубы были фальшивыми, и первое, что жители Драммена предпринимали, придя домой, снимали эти зубы. Они не нужны были им. Как и у людей, у них была ротовая полость, небо, но жевательный аппарат не развился, им он просто не понадобился. Потому что питались они слизью носа. А слизи производили они в избытке. Вытаращив глаза, стараясь не пропустить ни единого слова, внимал я фантастическим рассказам мамы. Я старался представить себе, что делает обычная семья в Драммене, как только закроется входная дверь. Вырывают зубы и срывают с себя человечью кожу. Издавая невероятные звуки на чужом языке, они собираются вокруг стола в кухне и начинают сморкаться друг другу в тарелки. А потом начинают с большим аппетитом чавкать эту слизь.

Да, мамины выдумки были почище всякой фантастики. Смешно… но я не пугался по-настоящему того, о чем рассказывала мама. Даже не затошнило ни разу. Задолго до того как мы подъезжали к Драммену, она доставала бутылку с лимонадом и пакетик с дешевыми леденцами, и это как бы служило сигналом, что не следует преувеличивать опасность жителей Драммена. Действительно, так. Они жили в своем собственном мире и, когда они говорили с тобой, отвечали однозначно, в основном снисходительно поддакивая тебе. На станции Драммен, естественно, каждый раз мы вынуждены были по тому или иному случаю вступать в контакт с местными жителями. Но мы знали, что они закутались в человечью кожу и вставили зубы. И мама, и я улыбались таинственно, как настоящие заговорщики.

Ах! Особенно теперь, когда я думаю о своем детстве, я благодарен маме за все эти добрые воспоминания. Позже, когда я рос и взрослел, наши отношения изменялись. Мама замыкалась в себе и забывала о наших играх. Хотя, кто знает? Иногда мне казалось, что она совершила нечто такое, отчего ушла в свой собственный мир фантазий. И для взрослого мужчины в этом мире не было места. Она как бы ускользнула от меня таким образом, а я — от нее.

Я смахнул крошечную слезинку кончиком мизинца и снова схватился за телескоп. У меня, несмотря ни на что, была своя жизнь, и теперь зажегся свет на кухне у Лиенов.

Почти половина шестого. Занавески на кухне задернуты, но неполностью; я видел часть стола. Он не был накрыт, как полагается, но движение в кухне наблюдалось, за занавесками металась одна тень, туда-сюда. Лесбиянка, подружка Эллен? Желала выпить чашечку кофе, прежде чем покинуть любовное, возникшее незаконно гнездышко? Торопится, пока опасный полицейский не возвратился домой после ночного дежурства? Или это был сам Рагнар Лиен?

Ждать пришлось недолго. Это был Рагнар Лиен. Я видел волосатую руку, в руке — чашку. Видел тонкие струйки пара над чашкой. Он направлялся к столу. Его Харри-профиль как раз мелькнул сейчас в щелке меж занавесками. Вид орангутанга на рассвете в джунглях Борнео!

Но вот я вижу очертания еще одного человека. Орангутангша покинула ложе, где совсем недавно разыгралась противоестественная, неплодородная любовь с другой самкой.

Я схватил телефонную трубку. Снова положил ее. Снова взял. Еще раз. Решительность, Эллинг. Действовать.

Но, в конце концов, я оставил идею воспользоваться так или иначе телефоном. Я не знал просто, что я должен сказать полицейскому ранним утром. Я желал, само собой разумеется, пристыдить его. Но как? Какими словами? Кроме того, я считал, что время суток не подходит для серьезного разговора. Я помню хорошо два раза, когда я сам пришел с работы. Даже самое безобидное замечание со стороны мамы выводило меня из состояния равновесия, я почти впадал в истерику. Не лучше будет, если окажется, что он должен сейчас идти на работу, а я тут возникну со своими звонками и нравоучениями. Потом я считал, что половина шестого — нечеловеческое время, как тут ни крути-верти. Такие симпатичные мысли возникли у меня в эти утренние часы! И не только потому, что я решил не портить день Рагнару Лиену своими замечаниями и призывами. Нет, я вдруг почувствовал к нему симпатию. Мне захотелось обнять его и погладить по волосам. Или даже, возможно, приласкать. Точно так, как это делают в сказках. Одна только мысль — приласкать усталого полицейского, в то время как аромат недавно приготовленного кофе расползается по комнате, подействовала на меня невероятно положительно. Мысль нравилась мне. У меня зачесались руки. Рагнар! Ни ты, ни я не любим мужчин таким способом. Я приласкаю тебя, как товарищ и друг, я знаю, ты поймешь меня и не заподозришь. Я касаюсь кончиками пальцев твоей головы, Рагнар. Это только кончики пальцев Эллинга, твоего друга. Речь идет не о сексе. Речь идет о мужской нежности, исполненной в рамках дозволенного. Сиди спокойно, Рагнар! Попытайся забыть пропойцев и буйных молодых наркоманов на Киркеристен. Не думай о начальнике. Забудь о переработках, не думай о повышениях, останься со мной, с твоим самым лучшим другом. И еще: поговорим как мужчина с мужчиной; не бей ее, пожалуйста. Не бей в лицо кулаком. Люди уже говорят, понимаешь? Судят и рядят на каждом углу нашего города-спутника. Может, и выеденного яйца не стоит твоя история, но она обрастает слухами. О тебе скажут: он убил ее, а мы сидели сложа руки и глазели. Даже если ты не сделал этого. Я люблю наших жильцов, но я знаю, что получится, если молва пойдет гулять, если не будет контроля. Даже если бы Эллен Лиен и осталась в живых, она и пальцем не пошевелила бы, чтобы разубедить других, что ты не убивал ее и не резал на мелкие кусочки. Фактическое пребывание Эллен Лиен в мире живых станет рассматриваться как некое, вызывающее раздражение отклонение. Да, и ты будешь повинен в создавшейся ситуации. Точно так, как преступники каменного века несли ответственность за то, что души убиенных странствовали, не зная покоя, в пламени костра.

Но… ах, ах! Он действительно оставил ее, видно, в покое. Сидят мирно, едят и пьют кофе. Гармония у них, одним словом. Может, он из тех мужчин, которые дерутся, когда опорожнят бутылку-другую вина? Вполне возможно. Привычки подлежат пересмотру и изменению, вопрос весь во времени. Что ж, и время есть, и терпение есть. Подождем — увидим.

В половине седьмого одновременно зажегся свет у Лены Ольсен и Арне Моланда. Последнее меня удивило. Я твердо верил, что наркоманы встают поздно. Правильно, Арне Моланд начал новую жизнь, он теперь инженер, но однако, однако… продолжал я удивляться… свет на кухне и в такое время! Странно! А, впрочем, действительно ли он инженер? Можно ли верить информации в телефонной книге? Телефонная компания, насколько я знаю, бумаг не запрашивает и не требует подтверждения о сдаче всех экзаменов — первых, вторых, третьих, чтобы напечатать название профессии своих абонентов.

Лена Ольсен металась по кухне туда и сюда. Стол — плита, плита — стол. Иногда я видел макушку головы малышки Томаса. Огненно-красная макушка у окна прыгала, словно мячик. Через несколько минут малыш будет в саду, а его мама — в бюро, или… не знаю, где… но на работе. Я представил, как Лена Ольсен сидит и стучит длинными пальцами по клавишам компьютера. Кокетливые взгляды (изредка и искоса) в сторону немногих высокопоставленных мужчин в конторе. Знает, что она нравится им; они сдерживают свои порывы, блюдут границы, во всяком случае в рабочее время. Надеюсь. В «ВГ» и «Арбейдербладет» часто печатают статьи о сексуальных злоупотреблениях на рабочих местах. «Неприличие, невоспитанность», — таково было мнение, мое и мамы. Женщина имеет право стоять возле копировального аппарата и делать копии контрактов, одного или двух, не боясь, что какой-нибудь идиот из мужского персонала подойдет и начнет ее поглаживать сзади по бедрам. Черт возьми, почему заведующий торговым отделом возжелал погладить задние округлости Лены Ольсен, когда она проходила мимо его стола? Я чувствовал себя задетым за живое, оскорбленным от имени всего мужского пола, но, как я сказал, я надеялся, что Лена Ольсен избежала подобного рода насилия. К тому же, уверен, она умела за себя постоять, у нее хватило бы и смелости, и мужества дать отпор нахалам и осадить их, лучше всего в присутствии других.

В семь часов зажегся свет у Ригемур Йельсен. «Благослови тебя», — подумал я, когда впервые увидел ее в светло-голубом утреннем халате. Она стояла и смотрела в окно. Покрутив телескопом, я сумел проследить направление ее взгляда — внизу на асфальте, насколько я мог видеть, сидела маленькая кошка и умывалась. Мне показалось, что я слышу ласковые слова, которые Ригемур шептала, стоя у окна. Да, она совершала кражи в магазине, была опытным воришкой, но она была, по всему видно, мягким человеком, любящим все живое, начиная от быстро гибнущих горшечных растений до маленького глупого котенка, совершающего свой утренний туалет на улице в холодный ноябрьский день.

Я почувствовал вдруг страшную усталость. Веки отяжелели, словно свинцом налились. Очень хотелось проследить дальше за действиями недавно проснувшихся жильцов блока, находящегося почти подо мной, но глаза слипались сами по себе. Дальше не имело смысла сопротивляться.

Я оставил телескоп и, еле волоча ноги, пошел к себе в спальню. Боролся со сном, в то время как серый свет дня настырно проникал в комнату. С содроганием подумал, что вдруг снова появится Гру, ее влажный рот… Но ничего не случилось. Сказочный Оле-Лукойе уже заполз ко мне под одеяло и… дальше я ничего не помню.

Меня разбудил телефон. Непрерывный телефонный звонок вырвал меня из состояния глубокого сна. Будильник на ночном столике показывал половину первого. Половина первого! С ума сойти можно! Зашатало из стороны в сторону, когда я опускал ноги на пол. И тело тоже в поту. Чистейшая пижама, которую я надел всего несколько часов назад, была смятой и влажной до отвращения. Сумбур в голове, волосы хоть отжимай, ноги, как у древнего старика. Я встал и сделал несколько неуверенных шагов, но резко остановился у двери в комнату.

Телефон продолжал звонить.

«Стоп, — подумал я. — На минутку остановись, мой дорогой Эллинг!» Я не любил ругаться, не любил пользоваться бранными словами, безразлично в какой ситуации. Но сейчас, однако, подумал: «Кто бы это мог, черт возьми, быть?» В последний раз телефон сработал, когда позвонила медсестра из больницы, просила меня срочно явиться. Тот звонок я в общем-то ожидал. Но теперь… Телефоном пользовалась у нас в основном мама. Не часто, но обычно она. У нее были то там, то тут друзья, и с тех пор как она потеряла радость общения, средством связи с миром оставался серый телефонный аппарат. Сам я никогда не имел особого чувства привязанности к старому другу дзинь-дзинь. Что касается теперешнего звонка, я не сомневался — по мою душу. Как только снимешь трубку и скажешь одно слово «алло», так сразу же разоблачишь себя. Как бы признаешься, что ты есть дома. Как бы саморазоблачаешься. Это Эллинг, и Эллинг сейчас дома, на месте в блочном доме. Другими словами: Эллинг есть тот, кто находится дома. Я не думаю, что в таком признании кроется нечто несуразное. Но я чувствую себя неуверенно, когда произношу эти слова не для себя, а для чужого. Какое кому дело, дома ли я или, возможно, совершаю небольшую прогулку по торговому центру? В общем-то, никакого. Несколько раз, правда, были ошибочные звонки. Ужасно неприятно. Вызывают одни сомнения. Во-первых, сомнение возникает уже от самого звонка. Взять трубку или не взять? Потные ладони. Кружение по комнате. Сомнение и боязнь. И вдруг решимость распирает тебя. Берешь трубку и говоришь вежливо: «Алло». «Это Уле?» «Нет, не Уле. Это Эллинг, а мама гуляет». Не знаю, кто хуже. Те, которые возмущенно бросают трубку, проявив свою невежливость, или те, которые вкрадчивым голосом просят прощения. Мне все равно, главное, что в обоих случаях у меня появлялось чувство неуверенности. Правда или неправда, что некто желал говорить именно с Уле? А может этот некто хотел только удостовериться, что Эллинг находился дома? После таких звонков я подолгу стоял у окна и следил за малейшим движением на улице.

Телефон продолжал звонить и звонить. Казалось, так теперь будет вечно. Я зажал ладонями уши, но все равно слышал звонки. Я заметил, что слезы покатились по щекам. Под конец я не выдержал, подбежал к телефону и снял трубку. Голос, показавшийся мне очень знакомым, без конца повторял мое имя. Он произносил мое имя вполне обычно, ничего странного не было, но я не мог ответить ему вот так сразу.

«Эллинг? Эллинг, это ты? Эллинг? Эллинг, это ты?»

Это был Эриксен из социальной конторы.

От моей уверенности не осталось тотчас и следа. Само собой разумеется, меня звали Эллинг, я не собирался скрывать этого. И не собирался ни в коем случае вводить в заблуждение Эриксена из социальной конторы. Меня зовут Эллинг. Верно. Но был ли я тот Эллинг, с которым хотел говорить Эриксен из социальной конторы? Я сомневался. А что будет, если я скажу «да»? Предположим, тот Эллинг, которого ищет Эриксен из социальной конторы, оказался замешанным в нехорошее дело? К примеру, из-за неправильного телефонного звонка? Что если обвинения, совершенно правильные и законные, будут теперь направлены против меня? Разумеется, можно сказать, что неразрешимых проблем не существует на белом свете. Нужно иметь только хорошую голову на плечах и время в помощь. Но с другой стороны: почему я должен подвергать себя риску? Я достаточно хорошо знаю окружающий мир и смею утверждать, что в ходе истории случались, и довольно часто, беспримерные события далеко не лучшего порядка, которые связывали с определенными людьми. Они оказывались как в ловушке. Жертвы! Человек, чисто случайно и в высшей степени несправедливо замешанный в грязное дело, должен был доказывать свою невиновность. Ух, какая жуткая мысль! А теперь вот скажем, тот или иной бездельник, который случайно называется так же, как и я, настолько сам во всем виновен, что ему, к примеру, отказывают в социальной помощи. Правда, пока мне лично это не грозит. Но как все обернется, если я на вопрос Эриксена просто ответил бы «да»? Для меня такое «да» звучало бы как возможное (для Эриксена) признание.

Я положил трубку. Я получил свое, а Эриксен получил тоже свое. Мысль — идти вместе и решать проблемы сообща — была никоим образом не чужда мне. Она была, по правде сказать, частью политической программы, которую я одобряю и которую воспринимаю как свою собственную. Я питаю глубокое уважение к коллективу. С другой стороны, коллектив состоит из индивидуумов, а каждый индивидуум имеет право на личную жизнь. Я сожалел, что не могу помочь Эриксену сегодня в его деле, но клянусь — в другой связи и по другому поводу всегда готов был ему услужить. Если Эриксену нужно починить веранду в квартире на будущий год и он собирает помощников, тогда пусть рассчитывает и на меня. Я с удовольствием стану членом рабочей бригады по ремонту его квартиры. Буду стоять, держать во рту гвозди, перебрасываться с другими словечками, типа «двухмиллиметровый», «четырехмиллиметровый», «шуруп», и криво усмехаться на шутливые замечания Эриксена и ребят. Потом мы, усталые и довольные, сбросим пиджаки и выпьем крепкий-прекрепкий черный кофе и съедим яблочные пироги со сливками, приготовленные женой Эриксена. Она, очевидно, была скромная женщина, мы ее почти не видели. И не потому что Эриксен из социальной конторы или кто из ребят был против нее. Нет, мы были не такого десятка. Жена Эриксена была с понятием, не хотела мешать нам, мужчинам, в нашем мужском обществе. Мы не ругались, нет. Но позволяли себе иногда некий фривольный тон в обращении. Жена Эриксена почувствовала его и не хотела нарушать нашего единства. Потому и держалась в тени, в стороне. Чисто интуитивно.

Я снова пошел под душ. Снова был весь мокрый и склизкий до тошноты. Две пижамы в стирку в течение нескольких часов. Ничего себе! Обычно мне хватало одной пижамы на неделю. Для ночи я достал желтую, как желток, которую я получил в подарок от мамы к своему двадцатидевятилетию. Немного рассердился. Именно ее я планировал оставить для особого случая. Иногда ведь приходили в голову мысли, что встречу женщину… Господи, что я такое говорю? Но ситуация сейчас тоже не рядовая. Я моюсь особо тщательно. Спереди и сзади, внизу и вверху. Снова перед глазами картина изнасилованных женщин.

Когда я закончил мыться и оделся в чистое белье (нижнее и верхнее), меня охватило беспокойство. Оно словно бы витало в воздухе. Я это чувствовал. Хорошо ли я помылся? Прошелся по всему телу мочалкой? Мылом тоже? Ничего не забыл?

Я снова разделся. Снова встал под теплый душ. Воспользовался маминой щеткой. Тер себя, пока весь не порозовел, как поросенок. Открыл кран с горячей водой до границ терпимости. Сверх границ терпимости, я закричал. Потом холодная вода. Ледяная, я снова вскрикнул. Потом щетка и новый кусок мыла. Случайно выбрал хорошее, я сразу заметил. Пена превосходная и запах… Ух, какой запах! Теплая вода. Горячая вода. Холодная. Горячая. Холодная. Я выпрыгнул из ванны и растерся жестким, чистым на сто процентов полотенцем.

Достаточно ли? Действительно чист, как стеклышко?

Я снова влез в ванну. Открыл горячую воду.

Нет, хорошо. Я чистый, в меру. Чист, чище не бывает. Вон из ванны. Новое полотенце из шкафа.

Чище не бывает? Я понюхал под левой рукой. Пахло потом? Душок некий? Трудно сказать. Для полной уверенности насчет своей чистоты принял дополнительно душ.

Теперь я чувствовал себя, словно тряпка выжатая. Бестелесное существо. Разбитое вдребезги. Желе в коленях и пудинг в спине. Я поторопился на кухню, чтобы позавтракать, пусть даже несколько поздно.

«Вот так-то, Эллинг, — думал я, когда открыл дверцу холодильника и рассматривал его содержимое, особенно рыбный пудинг. — Значит, снова ты на ложном пути». Я хихикнул слегка, все казалось проще-простого, безобидным. Однако, я не был глуп, я понимал, что купанье устроил не по доброй воле, не по желанию… вынужден был. Настоящая чистка нужна была. И давно, Эллинг. Забыл, как ходил почти всю неделю? Какие номера выбрасывал? Рассказать тебе о них? Изволь! Ты спускался по лестнице, подходил к последней ступеньке, а потом сомневался насчет ног твоих… колебался… пытался вспомнить, касался ли ты всех ступенек обеими ногами или только одной? Ты разворачивался и поднимался, а потом снова вниз… Хорошо, юмора у тебя хоть отбавляй! Иначе с ума сойти можно.

Креветочный сыр или рыбный пудинг, Эллинг? Я медлил. После такого кругооборота в купанье, которое я устроил себе в ванной, я чувствовал себя совершенно не в форме, чтобы сделать теперь выбор. Я схватил рыбный пудинг, сам того не желая, и побежал с ним к столу. Но на сей раз, нет. Не успел оглянуться, как уже вновь находился на пути к холодильнику, хотя уверенности никакой, что если нажму на тюбик с любимым креветочным сыром, смогу есть, противно… Я открывал и закрывал дверцу холодильника. Снова и снова. Одно и то же. Каждый раз мелькал перед глазами тюбик, отвратительно желтый. Рыбный пудинг, тщательно упакованный в фольгу, я держал крепко в левой руке. Тюбик. Хлоп. Тюбик. Хлоп. Тюбикхлоптюбикхлоптюбикхлоп! Я ускорил темп. Дергал так сильно, что закружилась голова, потемнело в глазах. Холодильник сотрясался и ходил ходуном. Само собой разумеется, сплошная ненормальность, но как быть иначе? В правой руке появились судороги. Одновременно замечаю нечто вроде рефлекса в левой. Если бы удалось, если бы удалось, в те секунды, немногие, когда дверца холодильника приоткрывалась, поставить пудинг назад на полку в холодильнике? Но так чтоб, упаси Господи, не вывихнуть, не подвернуть, не сломать руку? «Теперь — или никогда, Эллинг», — думал я, продолжая правой рукой автоматически хлопать дверцей холодильника. Тюбик. Хлоп! Тюбик. Хлоп! Тюбикхлоптюбикхлоптюбикхлоп. Теперь больше не до смеха. Теперь ты явно находишься на пути, который не назовешь безобидным. Но левая рука продолжает участвовать в игре. Каждый раз пытаюсь всунуть пудинг в щель при открытии дверцы и положить пудинг на его полочку в холодильнике.

Вдруг словно что-то разорвалось во мне. К счастью, нужно сказать. Я упал на холодильник и дальше не удержался и свалился на пол. Рыбный пудинг выскользнул из моих цепких объятий… я остался лежать на полу… взирал на него сквозь завесу слез. Испортил как! Разломал почти на две половины. Затошнило… Моя вина. Моя. И только. И тут, само собой разумеется, всплыли в памяти воспоминания… Да еще какие! Я вспомнил этого проклятого Астора Альфредсена из Сюннмере и его рассказ… тогда я был в девятом классе общеобразовательной школы, а он узнал, что у меня с собой бутерброд с рыбным пудингом и майонезом. Кажется, что тут такого? Ну даже если он посмеялся над товарищем, который любил этот пудинг? Но нет, нет же! Когда я поглощал свой бутерброд, Астор Альфредсен рассказал — и громко, во всеуслышанье, перед всем классом, следующее: по обычаю края, откуда он был родом, ребята обязаны были помогать взрослым ловить рыбу. Он сам несколько раз выходил в море, помогал дяде. И еще по обычаю края, по его словам, пудинг начинали готовить, находясь в море. Чтобы он, мол, был свежим, когда причаливали к берегу. Жители Сюннмере известны своей жадностью и скупостью, они не пропустят свое, если речь идет о наживе. Между тем было так, согласно рассказу Астора Альфредсена, что молодым парням было скучно таскать полутеплый пудинг и ставить его вниз в трюм. Работая, они думали о своих девушках на берегу. И мысли пробуждали желания. А что было ближе всего, почти под рукой? Что могло бы разогнать их тоску? Мы навострили уши и не поверили, когда услышали… Правда, чистая правда, уверял нас Астор, у них это принято, местность-то, откуда он родом, окраина в стране. Для молодых парней, когда они были в море, было совершенно нормально, что они в полутьме трюма совокуплялись с теплым пудингом. Да, даже еще соревновались, кто сможет в минуты отдыха обработать больше всего рыбных пудингов.

Я так и застыл на месте. Я пытался потихоньку вытащить пальцами изо рта уже разжеванный хлеб с рыбным пудингом. Но куда там! Мне не везло. К тому же все теперь уставились на меня, глазели… Одна девчонка даже сказала: «Свинья противная». Как сейчас помню. Человеческая несправедливость для меня хуже всего на свете, и тогда тоже, словно в лицо ударили. Я свинья, потому что в Сюннмере царят такие жуткие нравы, что насилуют даже пудинги? Чистейший абсурд! Что за мораль у них? Рассерженный и обиженный, я пытался снова и снова выковыривать пальцами остатки пищи, на этот раз не прячась… но тут мои товарищи начали двигаться. Они бросились на меня и скрутили мне за спиной руки. Кто-то сзади сжал руками мне рот, так сильно, что я не только не мог выплюнуть еду изо рта, но чуть было не задохнулся. Мы опрокинулись на землю…

Я встал на ноги. Точно так, как тогда. Рыбный пудинг я оставил лежать там, где он лежал, на полу. Нет, кажется, немного подтолкнул ногой. Заметил с досадой, что вспотел… и тошнило после бурного сражения с дверью холодильника. Решил просто не завтракать и пойти принять душ. Я только начал расстегивать пуговицы на рубашке, как позвонили в дверь.

Телефонный звонок раздражает. Но звонок в дверь еще хуже. «Динг-донг дружок», — называла мама этот звук. Я хотел бы знать, что было дружеского в этом динг-донг! В нем скрывалась угроза. Будто звонили по покойнику.

Я притаился мышкой, напрягся до предела. Вероятно, ошибка. Или детвора со своими дурацкими играми.

Снова позвонили. Теперь уже настойчиво. Я вскрикнул от испуга, правда беззвучно, и зажал ладонями уши. Настолько сильно, что думал, барабанные перепонки лопнут или глаза выскочат. Юмор висельника! Я даже представил себе как наяву, будто глазное яблоко катится по комнате и прямо попадает в висящее над умывальником зеркало, с этаким треском. Расслабься, Эллинг! Глубоко вдохни и выдохни. Я так и сделал и одновременно на цыпочках стал красться в прихожую. Трудно оказалось необычайно! Вдыхать и выдыхать, словно насос, и двигаться на пальчиках… почти невозможно. Но я справился, подошел таким манером к входной двери.

Кто это, Эллинг? Стоят внизу у парадной двери или за твоей дверью? Согласно правилам внутреннего распорядка дверь подъезда следовало закрывать, но я знал, что некоторые жильцы игнорировали это правило. Я наклонился и посмотрел в дверной глазок, который вмонтировали по моей просьбе.

Лицо Эриксена из социальной конторы выглядело, словно в цирке. Клоун настоящий! Круглое и раздутое лицо, рот, нос и глаза, будто разрисованный под цвет мяса шар. Существовали такого цвета шары? Мысль о том, что можно было бы купить мясного цвета шар, развеселила меня на минутку, я зашатался и прислонился к дверному косяку.

Эриксен из социальной конторы начал своим голосом давить на меня. «Эллинг, дорогой, открой же, это только я, Эриксен из социальной конторы».

Когда люди говорят сами о себе «только», я сразу же настраиваюсь скептически. Тут что-то почти всегда не то, не отвечает действительности. Кроме того, было нечто вкрадчивое в его голосе, оно-то и позволяло думать, что все как раз было наоборот. Эриксен не был суровым человеком, не был жестоким, да и раболепным его точно не назовешь. Но теперь он юлил. Он даже мое имя сумел выговорить на особый лад, как если бы это было обвинение или мольба о помощи. Что, собственно, происходило в этом человеке? Сначала звонил по телефону, теперь стоял перед моей дверью. Я пришел к выводу, что у него есть нечто на сердце, что касалось так или иначе непосредственно меня. Или он только думал, что касалось меня. Совершенно очевидно, что он не перепутал телефонный номер и не перепутал дверь, определенно — ему нужен я и никто другой. Я считаю быстро до 24 и открываю дверь. Моя улыбка, настороженная, спряталась в левом уголке рта, я немного потянул ее вниз, когда оказался лицом к лицу с ним… я знал, так улыбаются. Я обратил внимание однажды на эту улыбку одного французского актера в фильме, только вот имя его забыл. Это была улыбка, никакого сомнения. В то же время она сигнализировала некую твердость духа. Дружеский кивок окружению, но вроде бы владелец улыбки пребывает не совсем здесь. И одновременно: уйма цинизма и высокомерия. Хорошая улыбка, превосходная улыбка для такого человека, как Эриксен из социальной конторы… улыбка мужчины, привыкшего хранить собственное достоинство в любых ситуациях, даже когда все распадается на части.

Он был не один. Я почувствовал, будто меня ударили хлыстом по лицу. Я понял, что произнесенное посетителем слово «только» можно было понимать различно. На основе униженно-просительного тона я выбрал сначала следующее объяснение: он дал мне понять, что он не представлял собой ничего особенного (совершенно верная мысль, полностью с ней согласен). «Это только Эриксен из социальной конторы». Ничего симпатичного, нечто в этом духе. Но слово можно было понимать еще иначе. Скажем, что он был только один — это я воспринял как само собой разумеющееся. Это только он, Эриксен из социальной конторы. Никто другой, Эриксен из социальной конторы и — баста!

Прекрасно. То, что он сказал, было подлой ложью. Мои интерпретации остались интерпретациями. Эриксен из социальной конторы стоял и обманывал меня перед моей собственной дверью, на пороге моей квартиры. Рядом с ним стоял мужчина, внешность которого была мне знакома. Я знал, что его зовут Ларсен и что он жил на первом этаже в подъезде «А». И только. Словом никогда с ним не обмолвился. Мама всегда называла его «Ларсен с первого этажа», и еще я знал, что он выполнял какие-то работы в нашем блоке, но какие? Мне было безразлично. У меня была своя, как я сказал, жизнь. Но теперь он стоял передо мной и рассматривал меня вместе с Эриксеном из социальной конторы.

Мы перебросились несколькими словами, далеко не безобидными. Ничего серьезного, но некоторое несогласие возникло. Они во что бы то ни стало хотели знать — не помешают ли они мне, если они сейчас войдут ко мне. Я отвечал правду, что, дескать, помешают. Я — человек дела, занятый по горло и, кроме того, вспотел, нужно помыться. Я сказал им как на духу. Но они не реагировали. Вроде бы не слышали. Эриксен предложил отложить принятие душа на полчаса, что я воспринял как непростительное вмешательство в мою частную жизнь и решительно отказался. «Простите, — сказал я, — откладывать что-либо не в моих правилах, я — человек действия… вот у мамы была такая слабинка, в результате многое пострадало, не сделано, но я… я с годами выработал свой стиль жизни и не собираюсь его изменять». Я, конечно, не стал бы распинаться в этаком духе и со всеми подробностями, если бы не этот Ларсен с первого этажа. Он сказал, будто я веду себя неприлично. На это я ответил, что всегда имеются известные пределы всему, что человек в свободной стране не обязан выслушивать стоящего перед его дверью чужого человека. Тут Эриксен из социальной конторы протянул руку. Хотел как бы коснуться меня. Положить руку на мое плечо? Я не любил фамильярности в поведении людей. Я отступил назад, и они не преминули этим воспользоваться и последовали тотчас за мной. Вот так случилось, что они неожиданно и совершенно непрошено оказались в моей прихожей.

Теперь у меня были две возможности. Я мог применить физическую силу и вытолкать их за дверь. Или… мог играть роль хозяина. Они оскорбили меня, так. Они переступили мои владения, так. С другой стороны, ни Эриксен из социальной конторы, ни Ларсен с первого этажа, несмотря ни на что, не были заядлыми бандитами калибра Арне Моланда. Если встречу их сейчас кулаками, я, без сомнения, проиграю битву. Кроме того, я боялся, что они подумают, будто я нападаю на них, хочу причинить им вред, нанести так или иначе ущерб, хотя я действовал бы исключительно в интересах защиты собственной персоны. И это было очевидно, слепой только мог не заметить. Они не желали заметить? Или случайно не обратили внимания?

Итак, роль хозяина.

Но не просто любого хозяина. Я не хотел быть вашим покорным слугой, хозяином, которого принудили к гостеприимству и к слащавым улыбкам. Не угодливый покорный бармен, исполненный страха перед богачом из Аризоны, раболепно стирающий пыль с его сапог и подающий ему бесплатно виски самого высшего сорта. Я был любезным хозяином, к которому нежданно-негаданно нагрянули гости. Не совсем удачный визит, многое нужно предпринять именно в этот день, но делаешь, что в твоих силах, стараешься… Я резко изменил тактику… я объяснил, что слишком много всего накопилось за последнее время, оно требовало немедленного разрешения и… кроме того, проблемы со сном. Я не просил извинения за устную перепалку у дверного порога, я просто-напросто повернул дело в другую сторону, что явно произвело положительное впечатление на моих «гостей». Я понял это по косым взглядам, которыми они обменялись, когда я таким самым обычным способом сердечно приветствовал их.

Я понимал также интуитивно, что они ожидают теперь приглашения войти в комнату. Ну, что ж. Я пригласил. Только сделал так, чтобы войти первым. Могли ведь возникнуть некоторые сложности, да, даже неприятности. Дверь в комнату Ригемур, например, была полуприкрыта, ее нужно было любой ценой закрыть, притом самым что ни на есть незаметным образом. В той позиции, в которой мы сейчас находились, «мостика» не было видно. Но если мы расположимся на диване (что не исключено, а вернее, определенно), тогда чудо моего архитектурного искусства окажется доступным для обозрения. Теперь, после всего случившегося, я вижу, что вел себя тогда с предельной хитростью. Но также и со смелостью, в общем-то не характерной для меня. Вероятно, потому что ситуация была неординарной. Каждую секунду гости-посетители могли разоблачить меня и обвинить в том, что я был соглядатай. Значит, оставались считанные минуты для принятия необходимых срочных мер. Я вежливо попросил их занять места на диване, а сам стал пятиться к стене. И пока они двигались к указанному месту назначения, я проскользнул вдоль стены и достиг двери в комнату Ригемур. Проскользнул, на мой взгляд, естественно и непринужденно, был убежден, что проведенная операция прошла успешно… они не заметили, как я потянул и закрыл позади себя дверь. Они подошли к дивану, перед которым стоял стол, и остановились, как вкопанные. На столе лежали альбомы с вырезками, а на диване — кипы газет, предположительно с фотографиями Гру Харлем Брундтланн; я не успел их просмотреть. Что делать? Надо выбирать. Допустимы два варианта. Можно рассмеяться добродушно, «признаться», что обожаю спорт, читаю все газеты, хочу быть всегда в курсе дела относительно наших футболистов в командах Люн и Волеренга. Второй вариант — ничего не объяснять. Подумал несколько секунд и… предпочел второй. Я не интересовался на самом деле спортом, мои же господа-гости, без сомнения, не только обожали футбол, но отлично разбирались в таблицах, цифрах, результатах, поэтому я легко мог попасть впросак. Кроме того, в это время года в газетах печатали не так много материала о футболе. Хотя газеты, конечно, лежали фактически с начала августа.

Итак, я выбрал путь — не лгать. Я сделал три длинных шага — и… оказался у стола; схватил альбомы и небрежно бросил их через всю комнату к себе в спальню. Маневр удался. Почти сразу я принес извинения за беспорядок, правда, постарался, чтобы не звучало уж слишком жалобно и прискорбно. Боже мой, ну о чем разговор! Обычные нормальные мужчины встретились случайно, решили поболтать о том о сем… при чем здесь чистота и порядок! Потом я сказал, что газеты можно бросить прямо на пол подальше. Но они не согласились, начали таскать газеты с дивана и складывать их в углу за телевизором. Я, само собой разумеется, помогал им и почувствовал, что ситуация как бы нравилась мне. Она напоминала работу в бригаде у Эриксена. Так мы дружно носили стопки газет, и я попытался дружески подтрунивать, ну вести себя примерно, как при ремонте веранды Эриксена. Закадычными друзьями мы, собственно говоря, не были, и по всему было видно, не станем ими. Я начал с того, что отпустил шуточку насчет пятна, явно от соуса, на штанине у Ларсена с первого этажа. Но мое дружеское замечание не нашло того отклика, на который я рассчитывал в подобной ситуации. Он «не принял» его. Смотрел хмуро и молчал. «Кофе, — подумал я. — Предложу кофе, подходит ведь к любому случаю. Крепкий и душистый. Сам я не очень большой любитель, предпочитаю чай, но в кухонном шкафу, знаю, хранился пакетик с кофе».

Хорошо, они согласились на кофе. Я просил их располагаться поудобней, как им заблагорассудится, а сам продефилировал на кухню и набрал воду в кофейник. Чувствовал, как они сверлили мою спину взглядами. Мне не понравилось это. Они сидели в комнате, почти не говорили и рассматривали меня сзади. Я сделал, конечно, вид, что мне все нипочем; поставил воду на огонь, на цифру четыре. И тут вдруг увидел рыбный пудинг, лежащий прямо перед холодильником. Крутанул, будто хотел кого придушить. Однако сообразил, что пудинг находился вне поля зрения господ. Но разве можно все предугадать? Вдруг один из них наклонится вперед над столом, тогда катастрофа неизбежна, станет действительностью. Что они подумают? Ничего особенного, конечно, не было; по рассеянности и пребывая в возбужденном состоянии, я забыл о рыбном пудинге… Ну и что? Скажите на милость! Но они ведь не знали, как было. Догадаются? Не догадаются… или не захотят. Сразу скажут: Эллинг — сумасшедший, бросает рыбный пудинг на стенки, куда попало. И, конечно, они расскажут своим женам дома. А жены будут терпеть, пока не встретят своих подруг, а потом расскажут им пикантную новость. Нет. Не бывать этому. Мужики, или «парни», как я любил говорить, вели себя прилично, словно мы были закадычными друзьями. Однако, однако… изменить положение вещей в лучшую сторону не мешает!.. Я не сомневался, что мы с ними корешки, может, не сейчас, но постепенно мы станем близкими. Начинать дружбу с рыбного пудинга, лежащего кусками на полу в кухне, выглядело, правда, не совсем тактично. Наклониться и взять его с пола между тем было невозможно. Они, без сомнения, захотят посмотреть, чем это я там занимаюсь. Опять же, ничего противоестественного нет в их поведении. Человек — от природы любопытное животное… Снова понадобилась хитрость. Наклонившись над кухонным столом, чтобы они видели мою голову, верхнюю часть туловища и правую ногу, я затеял с ними разговор и сделал вид, будто жду, когда кофе будет готов. Для меня нелегко было найти тему для беседы. Навыков никаких, но я посчитал, что предстоящее рождество будет подходящей темой, интересной и актуальной. Какие планы насчет подарков родственникам, знакомым? А что себе надумали купить? Они отвечали вначале несколько сдержанно, но потом как бы оттаяли, особенно Ларсен с первого этажа; он сказал, ехидно посмеиваясь, что надумал купить жене сексуальное нижнее белье. И добавил: потому что сам хотел.

Я был очень благодарен Ларсену с первого этажа. Он дал толчок нашей непринужденной беседе. Эриксен смеялся вовсю, слова сыпались, словно сами по себе. По-настоящему, как это принято меж давними приятелями. Я оставался на кухне и хохотал добродушно, однако осторожно продолжал шарить левой ногой, пока, наконец, не наткнулся на рыбный пудинг и холодильник. На полу перед холодильником у нас лежала решетка. Ребенком я любил подползать к ней, светить фонариком и рассматривать накопившиеся там шарики пыли и хлебные крошки. Один раз в году, а может и чаще, мама выдвигала холодильник, чистила и наводила порядок вокруг него и около. «Как только эти двое, мои будто бы гости, исчезнут, займусь и я уборкой», — решил я. К счастью, рыбный пудинг вывалился из оберточной бумаги, когда я его в сердцах толкнул ногой. Плохо, что я был только в носках, забыл надеть туфли или хотя бы домашние тапки. Но все равно, я начал давить пудинг, упирая его в решетку. Рыбный сок мгновенно просочился в носок, но я давил, упорно давил, пока не заметил с удовлетворением плоды своего труда — пудинг превратился в кашицу и повис на решетке. Понятно, получилось не сразу. Носки — не ботинки. Но я стоял в естественной позе, облокотившись о стол, старался не выдать своего напряжения, стоял, казалось, просто и ждал, когда закипит вода для кофе. Вода, правда, кипела уже давно, но и я почти что успешно теперь завершил задуманную операцию. Левый носок, как и следовало ожидать, промок насквозь. Но убытки в любом добром деле оправданны. Сейчас мои дорогие гости могут крутиться и вертеться, как хотят… на кухне они увидят клочки мятой бумаги. Ну и что? Редкость в холостяцкой квартире?

Лишь после того как я налил кофе в симпатичные чашки, которые я подарил маме к ее шестидесятипятилетию, разорвалась бомба. Да, и надо сказать довольно сильно. Осколки вонзились мне прямо в сердце, ух, как больно! Подлые какие! Ведь сидели и выжидали! Знали, зачем пришли. Хотели сразить меня наповал. А я-то старался — варил для них кофе, делал все, чтобы они чувствовали себя, как дома. Встретил, как старых друзей. Они воспользовались моим гостеприимством, хотя знали, с чем пришли, с каким подарочком. Сначала я вообще не понял, что они хотели. Они говорили быстро и достаточно неясно. До меня доходили лишь отдельные слова, типа «деньги», «долг», «оплата», но я никак не мог увязать одно с другим. Я остался сидеть и следил глазами за движениями их губ и рта. Губы Эриксена из социальной конторы двигались вверх и вниз, иногда мелькали язык и зубы. Точно так же обстояло дело с Ларсеном с первого этажа. У него даже глотка двигалась, и я заметил, что он выбрит небрежно, очевидно, торопился. Я понял, что они обращались ко мне, но выглядело, однако, будто они говорили сами с собой. Я буквально застыл на месте, сидел против своей воли и следил за репликами, которыми они обменивались, словно мячиками в теннисной игре. Я был зрителем, крутил головой то вправо, то влево, ничего не понимая.

Вдруг они остановились.

Эриксен из социальной конторы посмотрел на меня прямо и сказал:

— Теперь ты понимаешь, Эллинг?

— Нет, — сказал я.

Ларсен с первого этажа откашлялся.

— Эта квартира не оплачена, Эллинг. И с твоими деньгами, которые ты получаешь от социальной конторы, ты не сможешь платить за квартиру.

— Мы поможем тебе, — сказал Эриксен из социальной конторы. — Положись на меня. Мы найдем для тебя что-нибудь подходящее.

— Нет, не пойдет, — сказал я.

Они продолжали. Теперь им вдруг стало жалко меня. Никакой радости, дескать, жить одному. Не дело! Наоборот! Большая радость! Я встал. Не желают ли господа допить кофе и покинуть любезнейшим образом мой дом? Я никогда, никогда… Я не находил слов. Мокрый отвратительный комок сидел в горле и давил. Мешал говорить, слезы выступили на глазах. Я посмотрел на Эриксена из социальной конторы, он и не подумал исполнить мою просьбу. Долг, говоришь? Квартира не оплачена, говоришь? Мама занималась у нас квартирными делами. Ты не знаешь, что она умерла? Я был в трауре, они не постыдились прийти сюда, словно она еще жила. Что-то с квартплатой и всем, чем ведала мама. Трудно понять? Говорю, мама ведала. Я чуть было не расхохотался, когда они вот так разглагольствовали. Что они позволяли себе? У меня своих дел невпроворот, в мамины дела не смею вмешиваться.

Но Эриксен из социальной конторы гнул свое, долдонил и долдонил, этот Эриксен. Как будто ничего не произошло. Бесчувственная чурка! Нет, настоящий чурбан. Придурок, проник ко мне хитростью, а теперь сидит и разглагольствует, будто мама из года в год принимала помощь, и по причине, что я был у нее, жил с ней дома, но так, дескать, дальше не пойдет, к сожалению… «Я найду человека, который будет присматривать за тобой», — так он сказал. Кроме того, социальная контора, по его словам, не вправе финансировать большую квартиру, в которой проживает один человек.

Что сказал этот мужчина, Эллинг? Что сказал Эриксен из социальной конторы? Он сказал, что мама годами принимала помощь от социальной конторы, потому что «я был у нее, жил с ней дома»! Я спрашиваю: «А где мне быть? Где я должен быть, как не у себя дома? А с кем должна была жить моя мама? И где? Конечно, со мной и, конечно, дома». Ни разу, ни единым словом она не обмолвилась о проблемах, связанных с квартирой, с «нашим замком», как мама любила называть нашу квартиру. Ни единым словом! И все было прекрасно, насколько я понимал. Если я должен теперь выбирать, кому мне доверять больше — этому Эриксену из социальной конторы или маме, то, разумеется, понятно, кому я отдам предпочтение. А что, черт возьми, делал здесь этот Ларсен с первого этажа? Что он здесь потерял? Сидел, как король на троне, на диване, фактически на моем диване, поскольку я унаследовал его от мамы. Чашки я тоже подарил маме. Значит, он сидел на моем диване, пил кофе из моей чашки и делал вид, будто он печется обо мне. Я резко приказал ему поставить немедленно чашку на стол и встать… моему приказу он подчинился, но не сразу. Эриксен из социальной конторы поднялся, тоже поднялся этот Эриксен.

— Хорошо, хорошо, Эллинг. Успокойся. Я позвоню тебе на следующей неделе. Он протянул мне руку.

Он протянул мне руку! Как он смел! Дерзость Эриксена, очевидно, не знала границ. Я посмотрел насмешливо на его белую мясистую руку. Обсыпанную к тому же мелкими веснушками. Рыжие волосы вплоть до суставов на пальцах. Чтобы точно показать, что я думал о таком поведении, я выбросил руки вперед и сильно хлопнул в ладоши. И сразу отступил назад. Пусть теперь сами делают выводы.


После их ухода меня охватил гнев. Не просто гнев, а праведный гнев, который постепенно перешел в страх и сомнение. Я встал на колени перед диваном и зарылся головой в подушки. Здесь, значит, они сидели. Сидели и продавливали мой диван своими задами и рассказывали мне, что я больше не принадлежу этому дому. Может, они пошутили? Грубо и неуместно? Но разве так шутят с близкими людьми? С друзьями? Я не знал, что делать. Я не смел верить. Я плакал и звал на помощь маму. Если эти двое сказали мне правду, то почему мама словом не обмолвилась о наших трудностях? Почему она ходила из года в год к этому Эриксену и не посвятила меня в свою тайну.

Я сполз на пол и перевернулся на спину. Когда я открыл глаза, я увидел купол высокого собора. Я умер? Странный запах… По обеим сторонам от меня возносились прямо к потолку колонны и сплетались под куполом в сложном рисунке. Издалека доносилась органная музыка. «Мама? — сказал я осторожно. — Мама?»

Но потом назад к действительности. Я пописал, из носка на левой ноге несло рыбным пудингом. Я принял два раза душ и похлопал дверцей холодильника. Потом я сел на стиральную машину и решил, что больше не буду Эллингом. Отныне я буду Бьерн Греттюн.

С Бьерном Греттюном я познакомился, когда мне было тринадцать лет. Он исчез из моей жизни, когда мне было пятнадцать. Всего несколько недель два лета подряд… но он оказал влияние на всю мою жизнь. И когда мы расстались, я понял, что мы никогда больше не увидимся. Но забыть я его не забыл. Не знаю и не помню, каким образом я попал в эти религиозные летние лагеря в Вестфольде. Вероятно, потому что Странд находился недалеко от Саннефьорда, основной летней базы. Летние каникулы были длинными, и, возможно, мама хотела отдохнуть от меня, побыть немного одна. Она не была религиозной, ее мысли были в высшей степени земными. Таким же был и я. Но мне нравились эти лагеря. Само собой разумеется, приходилось держать рот на замке о том, что творилось в лагере, не рассказывать в школе, чтобы не дать повода нахалам для насмешек. Но это было нетрудно. Я привык молчать по поводу и без повода.

Бьерн Греттюн был одним из руководителей в те два лета, которые я провел в Странде. Ему было немногим больше двадцати, но для нас, мальчишек, он был, само собой разумеется, старым. У него были светлые, коротко стриженые волосы; он ходил всегда в джинсах и светло-голубой рубашке, а белый джемпер он то надевал, то просто набрасывал на плечи. Я думал, он был стильным, другие находили его строгим. Он был строгим. Почти в духе Старого Завета, когда речь заходила о Тексте. Но он был очень справедливым. Он мог произнести имя «Иисус» сто раз, и всегда различно, с разными интонациями. Иногда это звучало мягко, типа «ягненок» и «желе», а иногда жестко, типа «Сатана». В зависимости от ситуации. Когда Бьерн Греттюн руководил утренней молитвой, дневной и вечерней, не говоря уже о неофициальных дружеских встречах у костра, он выкладывал нам все о жизни и об учении Иисуса Христа до настоящего времени, причем очень понятно. Он очень искусно проводил параллели между событиями в Иудее и событиями в нашем Вестфольде, находил общее между временем нашим и тогдашним. Он умел живо воссоздать образ Господа Бога; я видел одетую в белое фигуру то у причала, то у катеров, то на берегу моря между домами, то в отсветах пламени костра. Я вырос в доме, где имя Христа не часто услышишь, и в школьные годы я мало интересовался уроками религии, впрочем, как и все мои одноклассники. Однако я хорошо помню, что две недели жизни в лагере в течение двух лет в Странде навели меня на мысли о Христе, о его жизни и его учении. Больше всего меня поражало, что он мог быть добрым и мягким, по нутру своему добрым, и одновременно — абсолютно бескомпромиссным. За исключением его пребывания в пустыне, где он встречается с самим Дьяволом (и правда, правда, колеблется), создается впечатление, что он всегда держал все под контролем. У него было чувство справедливости, но пользовался он им самым бесподобным образом. Разве мы не привыкли смотреть несколько презрительно на женщину, если она продает свое тело за деньги? Да, да. Мы были молодыми ребятами, но уже разбирались кое в чем. Но Иисус взял их под свою защиту. Потом он всегда ставил себя наравне с теми, кто находился в самом низу общества, однако не отвергал и тех, кто стоял высоко на общественной ступеньке. Я думаю, что именно тогда формировалась основа моего политического воззрения, убеждения в том, что социал-демократия — единственно возможный в политике путь развития. Верующим я не стал, хотя, естественно, играл эту роль, не хотел подводить руководство лагеря в Странде. Но позже, столкнувшись в жизни с разными политическими течениями, я более или менее бессознательно обратился к этой христианской основе, истине… Не хочу выглядеть краснобаем и сравнивать Герхардсена или Гру с Иисусом Христом. Однако все же… если присмотреться… За что боролись рабочие, вожди рабочего движения? За устройство рая на земле. Не рая, где все в избытке, где реки из молока и меда… не земли обетованной. Но разумного рая. С практичными домами-блоками, дешевыми автомобилями, кооперативами и профсоюзами. И им это удалось. Ничего не попишешь! Пусть себе криво усмехаются некоторые по поводу блочных домов, «Фольксвагенов», замороженной рыбы и готовой пиццы. Мне-то какое дело! Не беспокоит меня пустая болтовня политических пророков насчет судного дня. Не волнуют современные утверждения насчет загнивания, исчезновения социального… У меня, как сказано, своя вера и еще — немного смирения и покорности.

Бьерн Греттюн был настоящим экспертом насчет увязывания больших проблем в жизни с самыми повседневными событиями. Он добился того, что мы поняли — хихиканье в спальне после десяти вечера было бунтом против Христа. Он добился того, что главные зачинщики добровольно вставали и признавали свои ошибки. И Бьерн Греттюн прощал их. Но больше всего мне запомнился вот какой случай из жизни в лагере. Двое мальчиков были пойманы на месте преступления, или, буквально говоря, со спущенными штанами, когда они листали почти порнографический журнал. Бьерн Греттюн призвал нас в зал на специальную внеочередную службу. Оба грешника должны были стоять всю службу возле Бьерна Греттюна, который громовым голосом рассказывал нам о плоти и соблазнах. Через час должны были отвечать грешники. Заикаясь и запинаясь, и красные, как раки, они признались, что делали, как старый Онан. Но когда Бьерн Греттюн спросил их, «касались ли они друг друга», они ответили в один голос «нет». И Бьерн Греттюн простил их, хотя и в сомнении. Я знаю, может нехорошо так думать, но я всегда втайне желал, чтобы Бьерн Греттюн порицал и поучал меня несколько иначе. Одна мысль — стоять перед всеми на виду, как это было с двумя онанистами, приводила меня в неописуемый ужас, я желал себе другого. Да, я хотел милостивого наказания. Я хотел бы, чтобы Бьерн Греттюн окликнул меня, когда я выходил из столовой. Я хотел бы, чтобы он положил мне руку на плечо и спросил, как у меня обстоят дела с Иисусом Христом. Он ведь обратил на меня внимание в последний раз. Я был таким отсутствующим во время совместной молитвы. Бродил я и думал-думал наперекор Вере? На этот вопрос я не хотел отвечать. Хотел бы молчать… насколько хватит сил. Я хотел бежать, в горле сдавило, и тяжелее, тяжелее становилось в груди. Только на берегу, когда я увидел птичку, скользившую по водной глади, я, рыдая, признался, что мне не достает веры, что я не в состоянии представить себе, будто Иисус возьмет на себя мои грехи. И Бьерн Греттюн как раз в этот момент убрал руку с моего плеча, повернул меня лицом к себе, посмотрел кротко и сурово на меня, и я сразу понял — все уладится. «Эллинг, — сказал он и в упор взглянул на меня, — большой грех, что ты мне рассказал. Но нужно просить о вере. И теперь ты и я, мы вместе помолимся и попросим. Хочешь?»

Дальше я видел два варианта. Выбор зависел от моего физического и душевного состояния вечером, когда мы укладывались спать. Устал я за день или не очень устал. Если выбился из сил, играя в футбол, я выбирал короткую версию. Она была такова: Бьерн Греттюн и я стоим на берегу. Обсуждая проблему Эллинг и Господь Бог, он обнимает меня своими загорелыми руками. Я представляю себе, как мне станет скоро легко, свободно, придет ощущение счастья, предчувствие близости Бога. Святой Дух войдет в меня, я переберусь в палатку для взрослых, стану частью взрослого содружества. Мои ровесники, не очень-то верующие христиане, пусть делают, что хотят — хихикают, жуют припрятанные в кулечках сладости и бросают злобные слова, мне что? На меня снизошел Мир. Мы сидим в палатке после десяти вечера, пьем обжигающий губы чай и говорим полушепотом о сомнении и вере, о вине и примирении. Мы молимся вместе, и мы взаимно прощаем друг друга.

Вторая версия была более драматической и развертывалась различно. Например, один ее вариант был таков. Я вырываюсь из рук Бьерна Греттюна. Плачу и бегу в лесную чащу, в темную глубь леса. Бьерн Греттюн следует за мной, одетый в белый свитер. Он зовет меня, озабоченный и взволнованный. У него, дескать, не было намерения испугать меня. Но он это сделал. Он, Бьерн Греттюн, безжалостно растоптал приютившуюся во мне птицу, она вспорхнула и запуталась в закоулках моей души с жалобным криком. Бьерн Греттюн не отстает. Но вот я споткнулся и упал. Терновник исколол меня до крови… Все равно поднимаюсь и бегу, дальше и дальше! Бьерн Греттюн за мной. Он понял. теперь серьезность положения. Понял, что мир молодого парня рухнул, когда он задавал ему там на берегу будто бы безобидные, однако довольно коварные вопросы. Ему бы остановить малыша Эллинга, обнять и просить о Милости. Но Эллинг ослеплен страхом и сомнением. Безбожник, он мчался в ночь. А за ним Бьерн Греттюн. «Ты не уйдешь от Бога!» — кричал он мне вслед. И его слова, точно лезвие бритвы, точно острый нож под лопатку. Я падаю, наконец, лежу и тяжело дышу, сосновая ветка незаметно колет щеку. Бьерн Греттюн склоняется надо мной… Бьерн Греттюн.

В другой раз было по-другому, особенно, если очень хотелось спать. Тогда случалось, что я падал в пропасть или в бурную реку. Бьерн Греттюн искал меня и находил. С опасностью для жизни он прыгал с вершины горы в мрачное глухое ущелье или бросался в жуткий водоворот. И спасал меня. Всегда. Несколько раз я умирал. Тогда я улыбался ему на прощанье, и он доставал из кармана Новый Завет и зажигал зажигалку, которую носил при себе, хотя и не курил. Мы говорили вполголоса, выясняли все непонятные места в Тексте, прежде чем я отправлялся в царство смерти, то есть, засыпал. Иногда случалось и такое: я не умирал, а был избран руководителем над другими ребятами, руководителем в содружестве других руководителей. Все происходило в зависимости от того, в какой форме я пребывал вечером.

После визита, нанесенного Эллингу Эриксеном из социальной конторы и Ларсеном с первого этажа, я почувствовал острую необходимость переложить часть своей боли и несчастья на плечи другого. Бьерн Греттюн моих мыслей как нельзя лучше годился для такой роли. Светлая звезда на темном небосклоне! Я, конечно, не знал, где сейчас находился Бьерн Греттюн, и жил ли он вообще на этом свете. Но созданный моим воображением Бьерн восхищал меня. Мне казалось, я ощущаю объятие его сильных рук. Слышу его уверенный голос, который говорит мне, что я тот, на кого можно положиться. В действительности же он ни единого раза не обратился прямо ко мне за четыре недели жизни в лагере. Я был тихим и скромным мальчуганом, всегда позади других, незаметный резерв в футбольной команде. В беге на местности я никогда не был ни первым, ни вторым, ни третьим. Но и не последним, как Бьерн Греттюн имел обыкновение говорить в утешение, шестнадцатым или, например, двадцать вторым. Он не замечал меня, а я видел только его, его.

«Бьерн Греттюн, — думал я. — Сейчас я снова бегу во всю прыть по ночному лесу. Кто-то шепчет, что я приближаюсь к бездне. Пожалуйста, приди и обними меня, крепко и по-дружески. Или: Эллинг погибнет».


Когда большинство людей сидели и смотрели вечером «Новости дня», я пошел на Гревлингстиен 17«б» и наклеил имя «Бьерн Греттюн» возле звонка безымянной квартиры рядом с Арне Моландом.

Глупо? Возможно. Но когда я возвратился к себе домой и зашел в комнату Ригемур, мне показалось, будто я вижу движение за стеклами в той квартире. На одну секунду привиделось.

Бьерн Греттюн сидел в темной комнате. Не верю, чтобы он молился. Я полагаю, что он покинул Бога или Бог покинул его. И еще одно: я не думаю, что это имеет значение. Чутье говорит мне, что Бьерн Греттюн с Богом или без Бога остался тем же, каким я знал его много-много лет назад. Имя Бьерна Греттюна было для меня синонимом железной воли и непреходящего чувства справедливости. Именно в таком союзнике я сегодня нуждался.

Лишь позже, когда я увидел Ригемур Йельсен, стоявшую с кувшином воды возле больных растений, я вдруг по-настоящему понял, что означало предложение Эриксена. Теперь до меня дошло. Меня хотят выбросить из квартиры. Не больше и не меньше. Они хотят выселить меня из дома моего детства. Сказал я «не больше и не меньше»? Чепуха! Больше, конечно. Что он, собственно говоря, подразумевал? Одна мысль, что кто-то должен «немного присмотреть» за мной привела меня в тошнотворное состояние. Как можно вообще присматривать «немного» за кем-то? Либо полный контроль за человеком, либо никакого контроля. Середины нет и не может быть. Эриксен из социальной конторы стоял фактически здесь, в моем собственном доме, доме моего детства, в доме, который, по его словам, теперь невозможно оплачивать больше и… говорил со мной, как с двенадцатилетним мальчуганом, недавно потерявшем родную мать. Почему он не хотел считаться с фактом, что личность, с которой он вел переговоры, благородный мужчина 32 лет, мужчина, который должен бриться два раза в день, дабы выглядеть представительно… и он делал это? Да, могу подтвердить. Два раза ежедневно. И летом, и зимой. В солнце, в дождь, в снег и туман. Эриксен из социальной конторы задумал потеснить этого мужчину, некого Эллинга, у которого был рост один метр и восемьдесят сантиметров без башмаков и который весил восемьдесят четыре килограмма (чистый вес). Мужчина получал каждый месяц социальное пособие, а в остальном… никого не беспокоил. В газетах я, между прочим, читал, будто сотрудники социальных контор загружены по горло работой и потому не справляются с ней. Неправда! Неправда! Ложное мнение. Я и раньше не очень-то верил, подозревал, а вот теперь визит Эриксена рассеял все сомнения. Я утверждаю, что у Эриксена из социальной конторы было достаточно много времени, достаточно, чтобы мучить меня в моем собственном доме.

Я снова начал плакать. Подумал в отчаянии: «Что же творится? Они хотят меня выдворить! Куда деваться? Где приткнуться?» «Мы найдем что-нибудь для тебя», — сказал Эриксен из социальной конторы. Но кто это «мы» и что значит «что-нибудь?» Я видел перед собой квартиру-лилипут, практически просторный платяной шкаф в незнакомом мне городе-спутнике. Я представил, как дверь моей квартирки-шкафчика то и дело открывается, возможно, каждые пять минут, чтобы тот или иной «присмотрел за мной». («Ага, значит, решил отдохнуть немного на диване, Эллинг? Почему не хочешь постоять у окна и подышать свежим воздухом? Опять бегаешь по комнате? Возьми шмат хлеба с креветочным сыром, понял? Да, да. Я только на секунду забежал посмотреть. Посмотреть, все ли у тебя в порядке. Пока, еще увидимся. Забегу скоро опять, жди».) Разве это жизнь?

Ригемур Йельсен, кажется, закончила поливать цветы, но снова повернулась к растениям и стала по привычке срывать засохшие листья. Что же происходило на самом деле с ее растениями? Что она делала с ними? Отчего они у нее погибали? Я взял телескоп и навел прямо на ее лицо и… даже подпрыгнул от неожиданности. Показалось, будто она тоже смотрела на меня в упор… но, естественно, это был оптический обман. Внезапно она исчезла из поля зрения, но вскоре я нашел ее: она стояла у плиты на кухне. Вероятно, готовила еду. Я хорошо видел ее спину. «Вероятно, кофе, и не одну чашку, — подумал я, — варит побольше кофе, чтобы хватило на всю передачу по телевидению “Вопросы и ответы”». И еще я думал: «Как обманчиво внешнее! Что может быть невинней образа пожилой женщины, сидящей перед телевизором с чашкой хорошего ароматного кофе в руке? Почти ничего». Но если теперь соединить все, что я знаю о ней, с тем, что я фактически вижу (или предположительно скоро увижу), тогда получится иная картина. Тогда я видел пожилую воровку, сидящую перед телевизором и поглощающую краденое! Возможно, она украла также кекс к кофе, кто знает. Судить трудно. Одно я теперь точно знал и не сомневался, что мой успешно начатый проект, который помог бы мне на основе отдельных сведений воссоздать правдивый образ Ригемур Йельсен, полностью провалился. И все из-за этого проклятого Эриксена из социальной конторы. Он, он задумал прогнать меня из собственной квартиры. Впервые в своей жизни, можно сказать, я взялся за сложное дело и поставил себе цель подойти к другому человеку, сблизиться с ним на основе метода почти научного характера. И тут появляется, значит, этот Эриксен из социальной конторы и спрашивает, не уделю ли я ему минутку времени. «Нет», — говорю я. «Да, да», — думает он. И тащит за собой еще и Ларсена с первого этажа, мужчину, которого я лично видел в доску пьяным, и не один раз. «Да, да», — думают они. И почти втискивают меня в собственную квартиру. Для чего? Чтобы вытеснить меня из нее! Но сначала они хотят поиметь кофе. И Эллинг варит кофе и думает о мире, о добре и не чувствует опасности. Не чувствует подвоха! Эллинг смеется громко и от всего сердца болтовне Ларсена с первого этажа, стараясь держать фасон и соблюдать полный порядок (понимает, ведь эти двое именно этого ждут от него) и вминает любимый рыбный пудинг абсолютно чистым носком в решетку перед холодильником. Я чуть не задохнулся от возмущения, однако мгновенно позабыл обо всем, так как заметил некое движение в комнате Ригемур. Что же это? Ведь Ригемур Йельсен я только что наблюдал на кухне!

Я увидел руку на подлокотнике кресла. Именно движение руки бросилось мне в глаза. Теперь я увидел, что кто-то сидит в кресле. Сначала не обратил внимания, поскольку цвет одежды (пестро-серый) сливался с обивкой кресла, а кресло я привык на основе моих вечерних наблюдений рассматривать как кресло Ригемур Йельсен. Лицо сидящего в кресле человека скрывала занавеска.

Здесь что-то интересное происходит, Эллинг. У Ригемур Йельсен явно гости. И посетитель пришел явно давно. И сидел в кресле Ригемур Йельсен фактически все время, пока сама Ригемур Йельсен занималась своими умирающими цветочками. Итак, давнее знакомство. Близкий друг. Ведь не станешь заниматься прозаическими делами, если к тебе нагрянули незнакомые люди!

Визит пришелся мне не по душе. Само собой разумеется, я не имел ничего против — у Ригемур Йельсен была своя жизнь, и она, естественно, могла приглашать к себе в гости кого угодно из своих друзей. Но признаюсь — втайне я мечтал видеть одну Ригемур Йельсен и никого другого. Быть может, ревность? Не исключено. Я постарался избавиться от неприятного чувства и решил рассмотреть происходящее в положительном свете, без отрицательных эмоций. Нужно набраться терпения. Обождать, пока она не покончит с делами на кухне и не появится в комнате. Тогда понаблюдаем ее во взаимодействии с другим человеком. Я заранее уже предвкушал, что получу новые сведения о Ригемур Йельсен, эта информация дополнит прежнюю, потом я соединю старое и новое, как в игре в кубики, и в результате сложения отдельных единиц получу образ Ригемур Йельсен. Хотя я всего несколько минут назад решил не быть Эллингом, а быть Бьерном Греттюном, но снова встал вопрос о принципах. Взялся за гуж, не говори, что не дюж. Ясно, что с Эриксеном из социальной конторы мне не справиться, он добьется своего, и мой проект умрет сам по себе.

Но пока я жив, я буду бороться… Бьерн Греттюн пусть посидит пока в своей темной квартире на первом этаже. Подождет.

Тут появилась она. Ригемур Йельсен вошла в комнату. И на подносе у нее стояли не только кофейные чашки. Кое-что другое стояло (лежало?) на подносе, и я предположил, что это были булочки и вазочка с вареньем. «Неплохо, неплохо, — подумал я. — Когда приходят близкие люди, трудно увильнут от обязанностей гостеприимства. Приходится выкладывать лучшее из краденого». Я не вытерпел и хихикнул ехидно, и тут меня вдруг осенило. Ну, конечно. Как я не догадался раньше! Война во всем виновата! Она привыкла копить еду в военные трудные годы. Вот в чем причина ее слабости!

Но ближе к делу. Я увидел такое, что снова возвратило меня на рельсы реальности, вывело из состояния равновесия и покоя, заставило вспомнить о морали… на язык просились колкие слова… Даже нехорошо стало! Теперь мне было все ясно! Не успела Ригемур Йельсен поставить на стол поднос, как в объектив попало знакомое мне лицо. Нет сомнения! Крыска!

Я был разочарован. Не потому, что увидел Крыску, она была такая, какой и положено ей быть: женщина навыворот, человек без человеческой субстанции. Нет, разочарование касалось исключительно Ригемур Йельсен, человека, который на основе моих наблюдений не только нравился мне, как это ни странно, но я чувствовал ответственность за нее. Мое молчание, несмотря ни на что, сделало меня как бы совиновником и в моральном, и в юридическом смысле. Но я молчал, поскольку думал наставить ее на праведный путь посредством тактичных разъяснений и маневрирования. И даже теперь, когда, понятно, не будет времени для исполнения задуманного, потому что Эриксен из социальной конторы и Ларсен с первого этажа принялись крушить мою жизнь, я продолжал упорно молчать из непонятного мне чувства симпатии и солидарности, а, значит, тем самым как бы был с ней заодно. Я не одобрял ее поступков. Нет, ни в коем случае! Но я отлично помнил слова супруги судовладельца о скуке и одиночестве, как тайной злодейской побудительной причине.

Но теперь. Теперь она взяла под свое крыло это ничтожество и подает ей кофе с булочками. Человеку, которому она всего несколько дней назад указала на дверь. Понятно, что Крыска не имела гордости и приползла снова — понятно. У нее свои представления о приличии, вернее, их нет или они в малом количестве и в совершенно извращенном виде. Но Ригемур Йельсен! Какова! Готова отречься от себя, от своих принципов, забыть старое и сказать «да» и пригласить на кофе с булочками. Непонятно мне. Загадочно! Словно ребус. Сказать начистоту, так я разозлился. И не на шутку! Разразился проклятиями, как говорят. Они сидели вместе и смеялись, и шутили, и поглощали украденные продукты. Еще недавно я полагал, что Крыска представляет опасность для Ригемур Йельсен. Но теперь я понимал, что, возможно, ошибался. Возможно, все было как раз наоборот. Разве в состоянии серенькое созданьице, подобное Крыске, оказать (пусть незначительное!) влияние на самостоятельную и полную достоинства Ригемур Йельсен? Наличность, которая, словно флагманский корабль, плавала в округе, ряженая в одежды под Робина Гуда, и вела себя обходительно, пристойно и чрезвычайно деликатно даже в почтовом отделении? Знала ли Крыска о теневых сторонах этого лучезарного существа? Знала ли она, что Ригемур Йельсен платила только за часть продуктов, купленных ею в «ИРМА» и принесенных домой? А может она сама была соучастницей? Может, как раз они сейчас смеялись именно над тем, кому удалось больше унести неоплаченных товаров за один обычный день?

Нет. Не думаю. Я думаю, что свои воровские замашки Ригемур Йельсен скрывала ото всех. Это была ее личная тайна. Я считал, что она умерла бы от стыда, если бы хоть часть правды о ней вышла наружу.

И не успел я додумать до конца эту мысль, как появился Бьерн Греттюн и сказал прямо в своей манере, что чувство стыда тоже приносит пользу человеку.

А почему бы и нет, собственно? Если Бьерн Греттюн утверждал так, значит, верно. Он знал до мелочей все, о чем он говорил. Год за годом он вылавливал грешников и принуждал их публично каяться в своих ошибках. Приятного, само собой разумеется, мало, но я нисколько не сомневался в том, что это помогало. И ничто не могло поколебать меня в моем мнении. Когда двое мальчишек стоят на виду у всех в зале и вынуждены отчитываться подробно о своих делишках, то это больно и неприятно. Согласен. Но грешники знают, то все сто пятьдесят присутствующих мальчиков занимаются точно тем же, только их не застали на месте преступления. Ты отчитываешься, собственно говоря, за то, что ты большой дурак, что не сумел вовремя укрыться и позволил себя застукать. И вот такой «дурой» во многих отношениях была и Ригемур Йельсен. Правда, она была тертый калач в своем ремесле. Это я сразу понял. Верткая, как уж. Но мужчина по имени Эллинг — тоже стреляный воробей, его не проведешь на мякине. Он наблюдал за ней. И если он мог увидеть, могли увидеть, значит, и другие. Я знал, что думал Бьерн Греттюн по этому поводу, и не только думал, а как он хотел бы разрешить вопрос — конечно, используя некое давление, свою власть. Но мы находились как раз теперь не в летнем лагере в Странде. Трудно представить себе, что можно поставить табурет на площадке перед торговым центром и принудить Ригемур Йельсен громогласно признаться в своих деяниях, так сказать, при всем честном народе города-спутника. И только одни утверждения, что она, якобы, обманула коллектив, если говорить открыто, были бы чистейшей нелепостью. Такой же глупостью, как и грязные утверждения, написанные тушью в мужском туалете в кафетерии торгового центра.

Бьерн Греттюн видел дело приблизительно так. И не ограничился бы одним теоретическим рассмотрением. Он позвонил бы и выложил бы все прямо, как и что, где находилось неприличие. И как, по его мнению, должно быть. Человек по имени Бьерн Греттюн знал всю ее подноготную, и он готов был молчать при одном условии: если она немедленно, сейчас же откажется от своих воровских замашек. Именно сразу же, а не постепенно. Бьерн Греттюн, который, можно сказать, теперь жил под одной крышей с ней, не согласится ни за что на свете, чтобы она продолжала красть понемногу, к примеру, по дешевой шоколадке к рождеству. Но Бьерн Греттюн не преминет сказать ей, что он возмущен фактом, что его лучший друг, настоящий друг, надежный парень, имени которого он не хотел бы афишировать, теперь, по всей видимости, будет выброшен из родного гнезда. А она вот в это время, преступница, очевидно, горя себе не знает, сидит, смеется и пьет кофе с подругой, мягко говоря, непотребной наружности. И над чем они подсмеивались, если он смеет спросить? Хочется верить, что не побасенки, рассказанные неким Эриксеном, имеющим отношение к социальной конторе, развеселили их и привели в столь веселое расположение духа?

Они смеялись надо мной? Бьерн Греттюн набрал ее номер телефона твердым указательным пальцем.

Одно удовольствие было наблюдать. При первом же телефонном звонке Ригемур Йельсен вздрогнула, сидя в своей квартире на Гревлингстиен 17«б». Она помчалась на всех порах в прихожую.

Почти сразу на другом конце провода кто-то сказал «алло». Само собой разумеется, Ригемур Йельсен. Но я не смог дальше играть роль Бьерна Греттюна. Иными словами, я по своей доброй воле попал в ловушку. Потому что пока она упрямо повторяла снова и снова свое «алло», в голове у меня невыносимо сдавило, башка, словно надувной баллон. Каждое слово, которое она выговаривала, точно огненное дыхание, да еще прямо в ухо. Думал, барабанная перепонка вот-вот лопнет. «Будь добра! — закричал во мне чужой голос. — Положи трубку!»

Мне стало легче, когда она положила трубку.

Но Бьерн Греттюн, очевидно, взял перевес во мне, увидев, как Ригемур Йельсен удобно расположилась по-прежнему на диване. Порывистыми настойчивыми движениями он набрал знакомый номер.

При первом сигнале Ригемур Йельсен была на ногах. Быстрее молнии вылетела она в прихожую. Новое, произнесенное вопросительно «алло». Теперь у меня заныло внизу. Я выкрикнул беззвучно «нет», запустил левую руку в штанину и почесал мошонку. Бьерн Греттюн снова нашел выход из трудного положения.

На этот раз она сдалась быстро. К счастью. Моя левая рука оставила жгучее место и вышла из укрытия. Слегка тошнило. Но я не спускал глаз с Ригемур Йельсен и проследил, несмотря ни на что, ее возвращение к Крыске и к кофе. Она выглядела обеспокоенной. Сердитой. Явно нервничала. Пальцами все указывала в сторону телефона.

Позади меня, почти вплотную, несколько левее я услышал смех Бьерна Греттюна. Суровый, надежный и добрый.

Она сидела, готовая в любую минуту вскочить и бежать. Улыбка и смех исчезли. Она пила кофе большими глотками и торопливо, разговаривая с Крыской, но то и дело крутила головой, чтобы взглянуть в сторону прихожей. Точно она внутренне боялась, что Бьерн Греттюн, ее новый сосед (Греттюн с первого этажа) находился сейчас в квартире.

Медленно, постепенно, но она все же расслабилась. Удобно устроилась на диване, снова излучала мир и покой. Даже снова смеялась, спустя полчаса после последнего звонка.

Тут снова Бьерн Греттюн не вытерпел. Как пантера, бросился к телефону и набрал номер.

На этот раз поднялась Крыска. Ригемур Йельсен осталась сидеть на месте, словно аршин проглотила.

Снова было это «алло», «алло».

Но теперь Бьерн Греттюн не оставил меня на произвол судьбы.

«Добрый вечер, — сказал приятный голос. Голос, который я узнал бы за тридевять земель после двухнедельного двойного пребывания в Странде в летнем религиозном лагере, почти полжизни тому назад. — Меня зовут Бьерн Греттюн. Я недавно переехал в ваш дом и хотел бы… Простите, я говорю с Ригемур Йельсен?»

«Нет, нет, — ответила Крыска. — Но подождите минутку, я позову ее».

Но Бьерн Греттюн отличался нетерпеливостью, он не желал ждать ни минутки. Бьерн Греттюн положил уже трубку, пока Ригемур Йельсен поднималась и выслушивала обстоятельный отчет Крыски, что, дескать, серьезный звонок, некий Б. Греттюн, он недавно переехал к нам. Она поняла так, что этот Греттюн хотел обсудить кое-какие дела с Ригемур Йельсен и потому позвонил. По всей видимости, речь шла о делах практического характера. Как часто и по каким дням забирают мусор? Кто моет лестницу? А, может быть, насчет сиамской кошки. Дескать, не будут ли иметь ничего против жители блока… кошка домашняя, из квартиры не выходит.

Но нет. Снова Ригемур Йельсен прошлась впустую. Теперь она рассердилась не на шутку. Видно было, как она горит возмущением, вбежала в комнату, размахивая вовсю руками. Может, она решила, что Крыска издевается над ней? Я и Бьерн Греттюн рассмеялись. Смешнее не придумаешь. Но одно важно: мы звонили не ради веселья и забавы, мы вовсе не желали, чтобы нас приняли за пройдох, которые от нечего делать развлекались телефонными звонками и терроризировали честных граждан. Звонки Бьерна Греттюна были честного намерения и преследовали определенную цель — заставить ее призадуматься. Хорошо, пусть сидит и смеется, и ест булочки с вареньем, и пьет кофе со сливками. Прекрасно. Пусть себе отдыхает на здоровье. Но при этом она не должна забывать думать о правильном и неправильном в жизни. Теперь вот для начала она обязана задуматься, что это был за человек Бьерн Греттюн. Недавно въехавший в их дом мужчина. Теперь ей следовало дальше ждать от него вестей.

И если я правильно его понимал (а так оно и было), хотя я был всего два раза по две недели в Странде, то он не оставит ее на произвол судьбы. Да, правильно, что он теперь, повзрослев, отошел от Иисуса Христа, но моральным калекой, разумеется, оттого не стал. Наоборот, как полагают многие, лучше и человечней сделался.

Но ладно, достаточно на эту тему. Всему свое время. Бьерн Греттюн тоже согласен. Делу время, потехе час. Ригемур Йельсен есть над чем теперь призадуматься, да, вероятно, и во сне не уйдет от мыслей. Кроме того, не мешало сделать небольшой перерыв, потому что Бьерн Греттюн фактически проголодался, как волк. Я заранее предусмотрел, что именно Бьерн Греттюн, вероятно, будет ужинать вместо Эллинга, ведь разломанный рыбный пудинг под холодильником не годился больше для употребления в пищу. А ужин без обязательных бутербродов с рыбным пудингом немыслим, что касается Эллинга. Однако, опять же не следует безоговорочно причислять Эллинга к суеверным людям. Нет. Он просто исходит из соображения, что резкий разрыв с выработанными годами привычками в теперешней экстремальной ситуации ни к чему хорошему не приведет, отдалит его от собственного естества. Решение передать радость вечернего застолья Бьерну Греттюну было вполне обоснованным и логичным.

Бьерн Греттюн из всех имевшихся в запасе продуктов (сервелат, креветочный сыр, четыре сорта варенья, макрель в томатном соусе, белый сыр и икра в тюбике) предпочел яичницу-глазунью. Но, конечно, чтоб с обеих сторон была хорошо поджарена. С недоверием смотрел я, как он жарит и парит, нарезает кнайп и вонзает нож глубоко в маргарин.

«Спокойно теперь, Бьерн. Поменьше маргарина. Хватит по крайней мере для двух бутербродов».

«Иди в ванную, Эллинг. Побудь там. Нечего тебе здесь делать, не путайся под ногами».

Я пошел в ванную, но глаз не спускал со сковородки.

Смотри за яичницей, Бьерн! Греттюн! Горит же!

Яичница сгорела.

Я выбежал из ванной.

Схватил сковородку с огня и отпрянул назад. Черт возьми, где же Бьерн Греттюн?

Бьерн Греттюн был в ванной. Я увидел его в зеркале.

Бьерн!

Эллинг!

Смех и дружеская потасовка. Мы прочесали так всю квартиру, не переставая хохотать и молоть всякую чушь, лишь бы что говорить, как это водится меж старыми приятелями. Сопя и обливаясь потом, мы сбросили меня на кровать, я поднял ноги, обхватил крепко-крепко руками колени, считая, что битва проиграна, и дальше — будь что будет. Теперь Бьерн Греттюн мог делать со мной все, что хотел.

Но смешно… он оставил меня в покое.

Эллинг? Один из нас должен пойти на кухню и выбросить сгоревшую яичницу в мусорное ведро.

Что ж. Я ничего не имел против такого рода работы. Хотя сам я почти не ем яйца, иногда, правда, по субботним вечерам любил полакомиться, делал гоголь-моголь, несколько стаканов. Яичница — не мой стиль. Яичница всегда наводила меня на мысли о пустынном острове в море растаявшего жира. Фу, противно. Однако, я рассердился все же. Яйцо, несмотря ни на что, есть яйцо — никуда не денешься. Еду нельзя выбрасывать, Бьерн! Хотя, конечно, яйцо подгорело не по злому умыслу, не нарочно. (Что он там, ради Бога, делает в ванной?) Вид сгоревшей яичницы, черной и несъедобной взволновал меня. Я хотел просить о прощении, но кого? Я был один-одинешенек теперь. Я представлял себе, как Бьерн Греттюн сидит в квартире на Гревлингстиен 17«б», погруженный в глубокие размышления… а, может быть, в каком другом месте, далеко-далеко. А правда, где мог находиться именно сейчас Бьерн Греттюн? Мне почему-то показалось, что он пребывал в той или иной восточной стране, во всяком случае — вне Европы. Я представил Бьерна Греттюна, бывшего руководителя молодых христиан, так: он сидит на веранде, рядом стоят джин и тоник. Шорты и тропический шлем на голове. Тихо, надоедливое жужжание насекомых глушит все на свете. Еще я вообразил себе, что он сидит где-то у черта на куличках и думает обо мне, маленьком мальчике, которого он всего лишь один раз заметил, и то мимоходом. «Я, должно быть, обратил на него внимание совсем бессознательно, — подумал он, устремив свой взгляд на рисовые плантации, где почти полуголые мужчины и женщины засевали зерна риса в воду. Ленивым движением руки он взял бинокль и занялся изучением пленительной задней округлости одной из молоденьких женщин деревни. Округлость и быстрые движения рук вверх и вниз в желтую воду. — Как звали собственно этого малыша, Бьерн? Эллинг? Да, конечно, Эллинг». Он улыбнулся. Малыш пытался бежать и укрыться от Христа. Он помнил эту маленькую разгоряченную бессмысленной гонкой в сумрачном ночном лесу головку. Уши мальчика жгли огнем, когда он прикоснулся к ним ладонями. Лепетанье, обрывки фраз, попытка объяснить свое отсутствие веры. А потом? Он не помнит, что было дальше. Они вышли из леса? Оба? Из реального леса? Из тьмы к свету? Он размахивал нехотя и лениво плеткой по голым ляжкам и заметил, что деревенская женщина подобрала юбку так высоко, что оголила запретное. «Эллинг!» — подумал он, ударил себя слегка и тяжело задышал.


Я находился в квартире, которую однажды видел во сне. Обычная квартира в блочном доме, пригодная для посредственного проживания посредственного человека в маленькой стране далеко на севере. За окнами начал падать снег, белые снежинки приклеивались к темным квадратам окон. В квартире царил явный беспорядок. Пачки старых газет башней возвышались позади телевизора. Черная сгоревшая яичница лежала брошенная в мойке для посуды. Под холодильником виднелись куски рыбного пудинга. В ванной, в корзине с грязным бельем валялись пахнущий рыбой носок, а также влажная пижама со следами слизи. Кровать в спальне не прибрана, выглядело так, будто на ней боролись. И везде: фотографии Гру Харлем Брундтланн. В ванной, в туалете, в гостиной. В кухне и спальне. Папки и альбомы. Кучки и кучи. В комнате, почти без мебели, я нашел примитивно сооруженную платформу и старое кресло, и огромный телескоп.

Да. Здесь жил Эллинг, пока его не выгнали. Мальчик, однажды искавший веру. Все сходилось. Все было на месте, даже те предметы, о которых я никому не рассказывал. Надувная резиновая кукла с наклеенным на ней фото женщины, премьер-министра нашей страны, и нож саамов, подарок мамы к двадцатисемилетию.

Я надуваю куклу. Дую изо всех сил. Голова кружится, но дую. Я вдыхаю в нее воздух, как некогда Бог вдохнул жизнь в человека. Медленно вырисовываются резиновые бедра и резиновый зад, резиновые груди и резиновая голова. Ее рот округлен и вытянут буквой «о» на неподвижном резиновом лице, на нем я вижу следы маминой губной помады.

Ригемур Йельсен развлекается в саду. Манипулирует кофейными чашками и свежими булочками, украденной салями и женщиной, мягко говоря, малоприятной наружности. Ханс и Мари Есперсен возвратились домой после недолгого визита в Берген. Харри Эльстер сидит обессиленный на стуле и вспоминает, как он в детстве приручил ворона. Рагнар Лиен смотрит телевизор и думает о сбежавшем заключенном из местной тюрьмы Уллерсмо. Он больше не бьет ее, Эллен Лиен. Лена Ольсен зарывает свои длинные пальцы глубоко в подушки на диване и жалобно плачет, склонившись над головкой своего малыша Томаса. Мохаммед Кхан обманывает — где только можно — Эриксена из социальной конторы, и Арне Моланд только хохочет и хохочет.

Все есть, как оно есть. Все спутано-перепутано. Стремительно хватаю куклу за искусственные волосы, веду ее круглый рот к ширинке и расстегиваю брюки…

Мама, это только он, Бьерн! Только он, Бьерн из Греттюна!

Загрузка...