6 На Сауловой службе

Пребывая на Сауловой службе, я вскорости понял, что сделать что-нибудь хорошо и правильно — вещь почти невозможная.

Чем больших успехов я добивался, тем более сокрушительный провал меня ожидал. И все же я уцелел, и даже преуспел, и начал приобретать известность умением разить филистимлян. Думаете, Саул стал мною гордиться? Это Ионафан стал мною гордиться. Даже Авенир с одобрением относился к моему хитроумию, предусмотрительности, отваге и все возраставшей репутации великого воина. Но все надежды хоть как-то потрафить Саулу просто-напросто приказали долго жить в тот день, когда он впервые увидел женщин, которые выходили из городов Израиля с торжественными тимпанами и с кимвалами и, мелодически перекликаясь, пели:



Или в переводе:

Саул победил тысячи,

а Давид — десятки тысяч!

Ну, а мне-то что оставалось делать, если я оказался воином в десять раз лучшим, чем Саул?

Тем не менее, глядя, как он приобретает вид все более разобиженный, я чувствовал, что совершенно теряюсь. Если бы взгляд мог убивать, от меня давно бы уж ничего не осталось, ибо с этого самого дня он глядел на меня волком — даже и после того, как я стал его зятем и, предположительно, должен был чуть ли не каждый вечер отсиживать за царским столом в его доме, что в Шве. А у кого кусок не застрял бы в горле при таких огорчениях?

Ясно помню тот миг, когда мои добрые отношения с Саулом приняли тревожный оборот. Мы жизнерадостно топали домой, одержав очередную победу над филистимлянами, в которой я вновь покрыл себя неувядаемой славой. Женщины выходили с тимпанами и прочими музыкальными инструментами, чтобы снова спеть насчет Сауловых тысяч и моих десятков тысяч. Напев их звучал в моих ушах сладкой музыкой, я, разумеется, улыбался во весь рот, простодушно предвкушая радость Саула, когда хвалы, мною заслуженные, преисполнят его отеческой гордостью. Сильнее ошибиться я не мог. Саул слушал эти восторженные восклицания, опустив помрачневшее лицо. Я заметил, как он, ускорив шаг, дабы поскорее уйти от прославлявшей меня толпы, бросает в мою сторону испепеляющие взгляды. Когда женщины остались позади, Саул, потянув за собой Авенира, сократил расстояние между нами, словно желая, чтобы я наверняка услышал его слова и заметил недовольство, сквозившее во всей его повадке.

— Они приписали Давиду десятки тысяч, — громко сказал он. — Ты слышал?

— Слышал.

— Десятки тысяч? Ты хорошо слышал?

— Да слышал я, слышал, — ежась от неловкости, сказал Авенир.

— А мне всего тысячи. Это ты тоже слышал?

— И это слышал.

— Но ведь ему и до одного десятка тысяч еще эвона сколько.

— Ну, ты же знаешь, каковы женщины.

— А я-то свои тысячи набрал, ведь так?

— Еще бы.

— Они пели только для него — ты слышал их, правда? — и плясали тоже. А в мою сторону и вовсе не смотрели. Ты видел? Ты слышал?

— Да слышал же, Господи, — сказал Авенир. — Чего ты от меня хочешь? Я их и раньше слышал.

— И раньше? — возмутился Саул. — Когда?

— Да сто раз.

— А мне почему не сказал?

— Расстраивать не хотел.

Саул смерил меня убийственным взглядом и прорычал:

— Интересно, чем он теперь утешится, если не царством?

Сказать вам по правде, нечто очень похожее на эту именно мысль постукивало и у меня в голове с самого того времени, как я присоединился к Саулу и начал делать столь заметные успехи, но клянусь, ничего, кроме легковесных отроческих фантазий, подобные мысли не содержали, и, уж во всяком случае, не было в них настырности не останавливающегося ни перед чем честолюбия, способного, если дать ему волю, перескочить в один прекрасный день и через себя самое. Пока Саул не погиб, я на его престол не претендовал. Спросите кого хотите. Спросите хоть Анхуса, царя Гефского.

Вы поймете мою растерянность, если вспомните, что я был в ту пору отроком, и не более того, таким же лопоухим, как любой деревенский паренек, мало что знающий о разлагающей порочности и двойственности, которой способно осквернить себя человеческое сердце. Кто бы догадался тогда, какая ненависть ко мне вызревает в Сауле, или додумался до пугающего парадокса, согласно которому, чем большего я достигаю во славу его, тем пуще в нем разгораются зависть ко мне и вражда? Помню, как я мучился, впервые заметив, что он гневается на меня, и в какое странное, виноватое смятение приходил при каждом следующем приступе его гнева.

Прямо на следующий день злой дух принялся смущать Саула во второй раз за всю его жизнь. По Гиве поползли разговоры, что он опять погрузился в свою странную меланхолию. Едва прослышав об этом, я извлек мои гусли из лайкового футляра и стал терпеливо ждать. По слухам, Саул даже носу из своих покоев не показывал. К еде он не прикасался, рук не мыл, не омывал и праха земного с ног своих. Потребности в сексе также не испытывал. Умащать маслом власы и чистить под ногтями отказывался. Когда в его лампу наливали оливковое масло, он задувал огонь, невежливо бормоча при этом, что будет лучше проклинать темноту. Разумеется, обо мне вспомнили, и довольно скоро. На то, чтобы подкреплять его вином и освежать яблоками, времени тратить никто больше не стал. Музыка — вот к чему обратились мысли его приближенных. Естественно, я с энтузиазмом ответил на приглашение поиграть ему и попеть, увидев в этом шанс вернуть себе благосклонность Саула, изгнав из разума его зловещих призраков, столь мучивших беднягу. Просьбу Авенира я счел благословением свыше, решив, что небеса указали на меня, как на человека, способного совершить невозможное, облеченного благодатью, волшебной способностью исцелять посредством музыки. Я снова стал палочкой-выручалочкой.

Серенаду Саулу я начал нежнейшим моим, невиннейшим голосом, бряцая всеми восьмью струнами гуслей. Пел я божественно, куда там кастрату. Первая нота еще слетала с моих уст, а я уж понял по ее прозрачному тембру, что таких высот мне до сей поры достигать не случалось. Я вновь получил редкостную возможность наблюдать за нежным, умиряющим воздействием моего дара, видеть, как жалобные мотивы мои проникают в угнетенный разум Саула. Прямо на глазах он начинал оживать, поразительным образом оправляясь от кататонической депрессии, в которую впал прошлым вечером и в которой пребывал, когда я к нему вошел. Он шевелился, он подергивался, он приходил в себя, он возвращался к жизни. И это я был его провожатым. Я видел, как на моих глазах совершается чудо. И без малейшей заминки я перешел к исполнению моей довольно трогательной «Оды радости». Саул туго поводил из стороны в сторону головой, словно следуя темпу моей игры и испытуя свою способность руководить собственными нервными импульсами. Он выгнул спину, он раздвинул согнутые в локтях руки и повращал сочлененьями плеч, стянутыми опоясывающей их мускулатурой. Наконец он поднял затуманенное лицо и вгляделся в меня. На лице его застыло сокрушенное выражение человека, несколько времени назад потрясенного убийственной новостью и только-только начинающего приходить в себя. Я возрадовался, увидев его устремленный на меня взгляд, в котором я прочитал глубокую признательность и неизбывную любовь. Сомневаться в том, что он сознает — это я и никто иной спас его, не приходилось. Он улыбнулся — слабо, словно прося прощения, и искра разумения блеснула в его затуманенных, заплывших глазах, едва он разглядел меня и признал. Я понял, что спасен, — отныне он в еще большем долгу предо мной, чем когда-либо прежде. Окрыленный счастьем, я пристально глядел на него. И в следующий миг этот очумелый сукин сын вскочил на ноги, сцапал копье и, замахнувшись, со всей силы метнул его прямо мне в голову! Я остолбенел. Копье, гулко чмокнув, врубилось в деревянную стену, древко его, трепеща, гудело в дюйме от моего уха. Кто бы в такое поверил? Этот ублюдок самым серьезным образом пытался меня укокошить! Несколько мгновений я просидел, разинув рот, неспособный двинуться с места, так что он успел наклониться, схватить другое копье и снова промазать. Тут уж я вскочил и в ужасе убрался от него к чертовой матери со всей скоростью, какую смогли развить мои ноги.

Авенир, которому я рассказал о случившемся, сохранил полную невозмутимость.

— Учись и в дурном видеть хорошее, — философски посоветовал он, почесывая конопатую физиономию одной лапой и прерывая это занятие, чтобы присосаться к гранатовому яблоку, которое держал в другой. — Он же промахнулся, так чего ж тебе еще?

— Дважды.

— Ну так и не жалуйся. Не попал, и ладно.

— Может, ты хоть гусли мои оттуда выручишь? Я взял с собой самые лучшие.

— Главное, — сказал Авенир, вручая мне гусли, — не попадаться ему на глаза, пока у него от души не отляжет.

Эту задачу Саул мне облегчил, попросту удалив меня от себя. Я ожидал смерти или смещения. Вместо этого он назначил меня тысяченачальником. А затем принялся посылать на боевые задания в места отдаленные, выделяя мне дюжину, от силы две, бойцов, чтобы я сражался с толпищами филистимских захватчиков, которые вторгались в наши долины, мародерствовали, захватывали наши селения в северном Израиле и в юго-западной Иудее. Я послушно отправлялся туда, куда посылал меня Саул, и вел себя во всех отношениях благоразумно, стараясь его порадовать. Куда там! Весь Израиль и вся Иудея, казалось, сильнее и сильнее влюблялись в меня, поскольку я в моих триумфальных вылазках представал перед ними освободителем и хранителем. Но не Саул. Чем лучше я себя вел, тем с пущими боязнью и обидой он ко мне относился. Мои отчаянные, изначально обреченные на провал попытки умилостивить его и самого меня чуть с ума не свели полной их тщетностью. Я пребывал в совершенной растерянности. У меня начались учащенные сердцебиения, о которых я сочинил восхитительный псалом.

Одно, пережившее прочие, прискорбное обстоятельство моей жизни состоит в том, что мы с моим будущим тестем после того, первого эпизода с копьями никогда уже больше не чувствовали себя непринужденно в обществе друг друга. Чем, спрашивается, я это заслужил? Нет, вы мне скажите. Сдается, что оба мы продолжали биться над разрешением этой загадки и оба пришли к одному и тому же решению: ничем. Ответ для обоих нас огорчительный. Но его угрюмое недовольство и через край перекипающий гнев так никогда и не умерились. Меня же мучили неизбывные сожаления и опасения за сохранность моей жизни. Как мог я искупить в сознании этой патриархальной фигуры деяния, которых и не совершал никогда? В самом лучшем случае мы стесняли друг друга. В случаях похуже просто-напросто в глаза бросалось, что он и зрить-то меня не может без того, чтобы не обнаружить явственных симптомов буйственного и опасного смятения чувств. Эта его антипатия была очевидной для всех, кто его окружал, для Ионафана же и прочих она составляла предмет нервной тревоги. Сам-то я никак не мог понять, что к чему. Чего он от меня хотел? Кто бы мог в ту пору вообразить, что, по милости Самуила, он каждодневно борется с потребностью уничтожить меня, потребностью, которая, чем дальше, тем становится менее управляемой? Зловредный стервец отправлял меня в экспедиции с некомплектным личным составом, выбирая места по возможности удаленные, в трогательной, оголтелой надежде, что, может быть, надо мной отяготеет рука филистимлян, а не его собственная.

Саулу казалось — и возможно, не без оснований, — что Бог возлюбил меня. И оттого он не решался, когда пребывал в здравом уме, убить меня собственноручно. То, что пытался сделать со мною Саул, предстояло много позже проделать и мне — правда, успеха достигнув куда большего, — с этим невезучим простофилей, Урией Хеттеянином. Убивать его самому мне не хотелось, а избавиться от него, чтобы жениться на его супруге, пока ее беременность не станет явной, было необходимо.

Нет ничего нового под солнцем, не так ли? — и уж тем паче нет новых сюжетов. Покажите мне что-нибудь, о чем можно сказать: «Смотри, это новое», и я покажу вам, что это было уже. В жизни вообще-то существует всего четыре основных сюжета, а в литературе — девять, все прочее лишь их сочетания, суета и томление духа. Я-то, черт подери, отлично помню, что в то бурное время я никакой такой особой любови Божией не испытывал. Что я испытывал, так это томление духа, поскольку Саул меня откровеннейшим образом ненавидел, и ненавидел непоправимо, со злобой неутолимой. Ошибка, в простодушной наивности совершенная мною, состояла в предположении, будто Саул был искренен, когда высказывал вполне логичное желание, чтобы я восторжествовал над врагами его. Между тем при всяком таком торжестве он впадал в яростное неистовство. И потому, когда ко мне явилась делегация его слуг с объявлением, что дочь его любит меня, а Саул желает меня в зятья, я едва на ногах устоял. Тщета вожделений человеческих такова, что я в два счета уверил себя, будто Саул снова меня полюбил. Сами знаете, все суета, все в конечном то есть итоге — суета и томление духа. Двух минут не прошло, а я уж уверовал, что нет ничего естественнее любви царской дочери к моей персоне.

Задним-то числом я понимаю, что дивиться следует легкости, с которой я приноровился лезть в драку, как будто для того и родился. В детские годы я никакой особой воинственностью не отличался. Все почему-то забыли, что Голиаф был первым, кого я убил. А до встречи с ним я боя и не нюхал. Рассказы о том, какой я был храбрый и воинственный, есть не более чем извилистое следствие культа героя; если бы в них присутствовала хоть крупица истины, я бы уже ко времени встречи моей с Голиафом успел насидеться в окопах Сокхофа, разве не так? Увлекающие воображение спасители нации по традиции обязаны нежданно-негаданно возникать из самой гущи народной. Вот и со мной произошло то же самое. Кто бы стал мной восторгаться, будь я просто прославленным бойцом, победившим другого такого же? Ахилл, одолевший Гектора в одном из самых слабых эпизодов «Илиады», был не кем иным, как фаворитом, не ставить на которого было бы просто смешно. Гомер, если правду сказать, толком и не умел состряпать приличной истории, ведь верно? — а с другой стороны, для хорошего рассказчика он слишком совестливо придерживался исторической истины.

Выросший в Вифлееме, я не пристрастился ни к играм в войну, ни к иным видам групповой активности. Энтузиазм, с которым мои племянники Иоав, Авесса и Асаил предавались мужественным военным забавам, оставался мне чужд изначально. Поскольку я был последышем в многодетной семье, а они — ранними отпрысками моей самой старшей сестры, Саруи, мы с ними примерно равнялись годами. Я всегда отличался ловкостью в обращении с оружием наименее почтенным, с пращой, и предпочитал в уединенье метать камни — одинокая, романтическая фигура, как мне теперь представляется, по ходу этого занятия обдумывавшая свои поэтические композиции и музыкальные произведения, оберегая тем временем овец. Иоав и прочие проводили время, не ведая особых забот, — часы напролет толкали тяжести, выжимались в упоре, упражнялись в спринтерском рывке да колотили по чему ни попадя игрушечными булавами и топорами, разыгрывая битвы с воображаемыми ордами филистимскими. А я швырял на дальних пастбищах камушки и однажды, в облачный и ветреный день, слепо глядя на серые, нестриженые зады небольшой отары, взял да и сочинил мою прославленную «Арию для струны соль».

Еще отроком я приобрел в провинции вполне заслуженную славу одаренного юного композитора, вундеркинда, искусного в игре на гуслях. Не думаю, чтобы на Иоава слава моя производила хоть какое-то впечатление. К моему песенному творчеству Иоав всегда относился как грубый мужлан. Все певцы, да и танцоры тоже, были у Иоава на подозрении. Уверен, он считал меня извращенцем. С моей же точки зрения, тот, у кого нет музыки в душе, способен на грабеж, измену, хитрость, о чем я часто и говорил Иоаву именно такими словами, даже после того, как стал царем. Кроме того, в молодости я был, о чем я, возможно, уже упоминал, фантастически хорош собой, даже смазлив на девичий отчасти покрой. Сомневаюсь, чтобы Иоаву это нравилось. Да я никогда и не старался угодить ему или кому-то другому, преуменьшая радость, доставляемую мне моей чарующей осанкой, победительной улыбкой и притворно скромной повадкой. Старушки кудахтали надо мной, юные жены и еще незамужние девы впивались в меня вожделеющими взглядами, и даже проходившие через наш городишко путники порой, завидев меня, в изумлении замирали и пристально вглядывались с вопрошающим выражением, в котором явственно читалось нечто куда более сомнительное, чем простое и объективное одобрение. Я был миловиден и знал, что произвожу приятное впечатление. Это ведь о моей шее сказано было, что она как столп из слоновой кости, а о моих густых кудрях — что они черные, как ворон, и сказано не мною одним. Не преувеличу, если признаюсь, что нередко наблюдал, как самые красивые из моих овец блеют от вожделения, поворачивая ко мне головы и пожирая меня мечтательными коровьими глазами.

Так что я очень скоро уверил себя, что в любви, которой прониклась ко мне царская дочь Мелхола, нет ничего странного. К кому же ей было еще проникаться? Разве кожа моя не белее молока и не краше коралла? Где она лучше-то найдет? Вследствие прирожденной склонности тщеславного мужчины к самообману, мне вскоре стало представляться вполне разумным, что и Саул нарадоваться не может перспективе моей женитьбы на дочери его — отчего он и готов всячески упростить решение вопроса насчет платы, которую я обязан за нее внести. Мне даже в голову не пришло, что Саул мог углядеть в амурных планах дочери возможность расставить мне западню, посредством которой он добьется-таки моей погибели от руки филистимской.

— Но царь недоволен? — спросил я, едва услышав, что Мелхола любит меня.

— Царь желает, чтобы ты стал его зятем, — коротко ответил Авенир. Я только потом сообразил, что он ухитрился ответить не на заданный мною вопрос, а на какой-то другой. С Авениром у меня всегда были сложности.

— А мне казалось, что он меня недолюбливает, — робко сказал я.

— Ты в его в списке самый первый.

— Но кто я? — возразил я с приличествующей случаю скромностью, — и что род отца моего в Израиле, чтобы мне быть зятем царя? Я человек незначительный.

— Только не для него.

— Значит, я ему нравлюсь?

— Когда ты выходишь сражаться с филистимлянами, — напомнил Авенир, вновь искусно уходя от прямого ответа, — ты убиваешь их убийствами многими, и они бегут от тебя.

— Разве царь это замечает?

— А разве море соленое?

— Он ни разу не сказал ни слова мне в похвалу.

— Ну, ты же знаешь, какой он сдержанный.

— Временами мне кажется, будто он опасается, что я задумал нечто недоброе, — смущенно поежился я.

— Разве есть лучший способ развеять эти страхи, чем войти в семью и стать своим человеком?

— А это и вправду поможет?

— По-моему, должно.

— С другой стороны, разве царю откажешь? — риторически осведомился я.

— Разве есть у быка титьки?

— Ревет ли дикий осел на траве?

— Слушай, Давид, мы с тобой целый день будем таким манером беседовать? — Авенир никогда моей особой очарован особенно не был.

— Я человек небогатый, — честно предупредил я его, переходя к самой сути дела. — Денег нет, земли нет. Даже те несколько несчастных овец, которых я пас в глуши, были не мои, а отца моего Иессея.

Авенир, откровенно забавляясь, ответил:

— Разве царь нуждается в деньгах? По-твоему, Саул ночей не спит, размышляя, как бы ему разжиться землицей и овцами?

— А разве пески пустыни из серебра деланы? — нашелся я.

— Или травы лесные из золота? — подхватил Авенир с флегматичностью, которая мне всегда казалась загадочной. — Саул — царь, сколько ему понадобится денег, земли и скота, столько он и получит. Нет, он не хочет такого вена за дочь свою. Ему нужен знак, вещественный символ чистосердечной привязанности.

— Какой такой вещественный символ? — осторожно осведомился я.

— Пустяк, небольшое пожертвование в честь царской дочери, которое и отца твоего не разорит, и тебя не оставит без гроша в кармане, даже на время. Богатства Саулу ни к чему.

— Так что же я должен внести за нее? — с некоторой уже опаской спросил я.

— Фунт мяса, — вот ответ, который я получил.

— Фунт мяса? — изумленно повторил я.

— Унций десять-двенадцать, зависит от того, что считать унцией, — небрежно откликнулся Авенир. Глаза его равнодушно взирали на меня из-под набрякших век.

Я никак не мог догадаться, о чем он толкует.

— Что еще за мясо такое?

— Филистимское мясо.

— Ничего не понимаю, — честно признался я.

— Краеобрезания, — сообщил Авенир с нарочитым терпением — как будто я сто лет просидел на его с царем совещаниях да так ничего и не понял. — Царь хочет получить краеобрезания. Принеси ему сто краеобрезаний филистимских, в отмщение врагам его, и станешь его зятем. Больше ему ничего от тебя не требуется. Сто краеобрезаний, и точка.

Краеобрезания? Поняв наконец, о чем речь, я чуть не подпрыгнул от радости. Сто краеобрезаний филистимских? Да хоть тысячу!

— Так я ему двести приволоку! — восторженно вскричал я, соединяя хвастливую щедрость с осмотрительностью здравого смысла. — Когда он желает их получить?

— Я бы сказал, чем скорее, тем лучше, — с рассудительным видом отозвался Авенир, — причем с любой точки зрения. Не всегда же она будет молода и способна к деторождению. А Саул хочет внуков.

— Ну, так я пошел.

— Много времени это займет? Кстати, можешь взять с собой столько людей, сколько захочешь.

Думаю, беглость, с которой я производил мои расчеты — вслух, заметьте, — поразила бы всякого. Авенир так просто рот разинул. Чтобы скрутить живого филистимлянина, быстро прикинул я, и удержать его в неподвижности, припертым спиною к земле, нужны четверо крепких молодых израильтян, еще один, пятый, потребуется, чтобы ухватить его причиндалы с цепкостью, достаточной для преодоления любых попыток уклониться от предполагаемой хирургической операции, и наконец, шестой нужен будет для того, чтобы сноровисто отсечь ножом крайнюю плоть филистимскую от филистимского же пениса. В определенных случаях меня одолевала мания опрятности без малого анальная. Ну и еще двое могут понадобиться для создания суммарного усилия, которое позволит надежно прижать строптивого пациента к земле. На добровольное его сотрудничество рассчитывать особо не приходилось. Стало быть, если считать, что для выслеживания и поимки каждого предназначенного для обрезания филистимлянина потребуется в среднем один час, то при наличии четырех команд по шесть человек в каждой и при условии, что перекусывать они будут на ходу, без обеденного перерыва, можно будет набирать ежедневно так, примерно…

Авенир встряхнулся, выходя из транса, в который погрузился, слушая меня.

— Давид, Давид, — произнес он, возводя очи горе и вяло взмахивая рукой, как бы требуя, чтобы я смиренно выслушал его. — Сдается мне, ты не усвоил основной цели этого предприятия. Мы хотим, чтобы ты убивал филистимлян, а не обращал их в истинную веру. Если ты притащишь нам их концы целиком, мы в обиде не будем.

Ну, тут уж я и вовсе едва не спятил от радости, чуть не заголосил, провозглашая восторженную аллилуйю. Я мгновенно понял, что возможность убивать филистимлян, доставляя царю целиковые пенисы, значительно облегчает мою задачу.

И все же кто бы в такое поверил? Кто вообразил бы, что простофиля вроде Саула способен расставить дьявольскую западню человеку, начавшему приобретать в его расстроенном рассудке священную ауру идущего ему на смену избранника Божия, западню, в которой человек этот неизбежно падет от руки филистимской? Уж во всяком случае не я, мне такое и в башку не влетало, пока Ионафан, много спустя, не раскрыл мне всех гнусных подробностей этого макиавеллевского замысла и пока в одну прекрасную ночь супруга моя, Мелхола, без малого колотясь в истерике, не принялась умолять меня выпрыгнуть в окно, если, конечно, я интересуюсь сохранить свою задницу в целости.

И уж во всяком случае, не мой крутой племянник Иоав — вот вам еще один дурачок, который с восторгом ухватился за предложенную мною возможность стать двадцатичетырехначальником. Даже тогда здоровяк Иоав не желал ничего лучшего, чем схватиться с любым противником, а чего ради — это его никогда особо не волновало. Не кто иной, как туповатый Иоав, однажды весной, в пору, когда цари снова выходят биться, пришел ко мне просить разрешения взять шестьсот человек и Авессу в придачу и двинуться маршем через Турцию в Крым, чтобы покорить и оккупировать сначала Россию с Азией, а следом и всю остальную Европу до Скандинавии на севере и Иверии с Британскими островами на западе, причитая сюда и Ирландскую Республику.

— Так мы же выходим воевать по весне, как только закончим жатву нашу, — это было первое возражение, которым я попытался осадить Иоава. — А они воюют по осени, когда закончат свою жатву. Как же вам с ними сойтись-то удастся?

— Мы можем отправиться весной, едва закончим жатву, и напасть на них летом, пока у них еще дело до жатвы не дойдет, — четко ответствовал Иоав.

— А есть вы что будете, если нападете на них летом и не найдете на их токах ни зернышка?

— Наберем с собой сушеных фиг, — ответил он. — А в Скандинавии селедочкой разживемся.

Возможно, мне следовало с большим вниманием отнестись к его грандиозному замыслу — вместо того чтобы ввязываться в очередную кампанию против аммонитян на Иордане и сирийцев на севере. Представляете, какая бы обо мне нынче ходила слава? А то навоевал себе песков да скал! Как будто мне своих не хватало.

Теперь-то я не удивляюсь огорчению, с которым Саул встретил меня, когда я, завершив мои труды, в полном здравии явился к нему в Гиву и сдал по счету содержимое корзин, которые притащил с собой. Поначалу я беспокоился, что его не устроит качество филистимских краеобрезаний и цельных концов, даром что я попросил Иоава выбрасывать любые из них, хоть в малой мере подозрительные по качеству и симметричности устройства, и сам каждодневно присматривал за сортировкой и отбраковкой. Об истинной, удивительной цели нашего похода я позволил себе обмолвиться Иоаву и прочим не раньше, чем нас отделил от Гивы полдневный марш. Сообщение мое потрясло их до судорог.

— Краеобрезания? — удивленно воскликнул мой юный племянник Асаил, и тогда уже быстроногий, точно серна в поле. — Почему краеобрезания, Давид?

— Понятия не имею, — чистосердечно ответил я. Я выдержал театральную паузу, облизывая губы в предвкушении восторга, которое вызовет следующее мое сообщение, и, зарумянясь от гордости, звенящим голосом продолжил: — Это вено, которого потребовал от меня Саул, чтобы я смог стать его зятем. Я собираюсь жениться на дочери его Мелхоле.

Самое громкое из изумленных восклицаний, последовавших за этим моим заявлением, издал Иоав, ухвативший меня за руку и уставившийся на меня с недоверчивым выражением.

— На Мелхоле? — громко повторил он. — Я не ослышался? Ты сказал, на Мелхоле?

Я, естественно, удивился.

— А что тебя смущает?

— Да у меня это просто в голове не укладывается, — объявил Иоав, закипая от гнева, что случалось с ним всякий раз, как он чего-то не понимал. — Вот это и смущает. Мелхола? Так ты на Мелхоле собрался жениться, на царской дочери?

— Но почему бы мне не жениться на царской дочери Мелхоле?

— Я думал, ты влюблен в Ионафана.

Я так и сел.

— Ты спятил? — завопил я. — Кто втемяшил тебе эту чушь?

— Ионафан, кто же еще? — сразу ответил Иоав. — Разве душа твоя не прилепилась к душе его?

— Кто это сказал?

— Он и сказал, — огрызнулся Иоав. — Он же отдал тебе свой пояс, так? — и меч свой, и лук свой, и верхнюю одежду свою, которая была на нем, также и прочие одежды свои. Он же всем в Гиве рассказывает, что любит тебя, как душу свою.

— Это его душа прилепилась к моей, а не моя к его.

— А какая разница?

— Большая, — с достоинством ответил я. — А теперь давай двигаться, если ты, конечно, не против.

Но Иоав заупрямился и отвел меня в сторонку, он желал подать мне дружеский совет.

— Знаешь, Давид, — озабоченно сказал он, — с Мелхолой можно нажить кучу неприятностей. Ты вообще-то хорошо понимаешь, что делаешь?

— Мне сказали, что она любит меня.

— Ты все-таки женись лучше на Ионафане.

— А ты лучше займись краеобрезаниями, — оборвал его я.

Следующим, кто вознамерился перечить мне, оказался, и очень скоро, Асаил.

— Собирать краеобрезания штука опасная, Давид, — вполголоса предупредил меня храбрый Асаил, которому предстояло в дальнейшем принять погибель не от филистимлян, но от копья Авенира, которого он неукротимо преследовал после одного из сражений, разыгравшихся в ходе нашей долгой гражданской войны. — С ними возни не оберешься. И вообще, чья это идея? Авенирова? Обрезать филистимлян дело трудное, Давид, очень трудное дело.

— Ну, так я тебе его облегчу, — весело отозвался я. — От нас ожидают, что мы будем убивать филистимлян, а не обращать их в нашу веру. Мне было сказано, что целый хер тоже считается.

Это известие было принято на ура, а фраза «целый хер тоже считается» так и вовсе вскоре обратилась в пословицу и распространилась так же широко, как присловье насчет Саула во пророках, — после того как он связался с ними в первый раз, а потом и во второй. Когда я отдал команду перестроиться, мой небольшой отряд твердых духом бойцов отозвался восторженным буйным «ура» и рванул вперед с радостью школьников, раньше времени отпущенных с уроков, горланя для подкрепления духа развеселую попевку, которую я с ходу сочинил для этого случая, а именно:

Хэй-хом, хэй-хом,

До Гефа мы идем.

Что даст Господь

За крайню плоть?

Хэй-хом, хэй-хом!

С удовольствием вспоминаю, какое веселье вызвала эта моя смачная шуточка.

Я точно знал, где мои люди смогут отлавливать филистимлян по одному или по двое, по трое. Мы шли на Геф, спускаясь с суровых гор моей родной Иудеи к невысоким холмам, что по мере приближения к морю полого спадают к болотистым равнинам филистимским.

Первая сотня оказалась для человека, прославляемого в песнях за убийство десятков тысяч филистимлян, работой несложной. Вторая тоже свелась к детской игре. Саулу следовало получше подготовить себя к мысли, психологически то есть, что мое предприятие увенчается успехом. Возвратный поход обернулся триумфом, несколько замутненным лишь удивительными волнениями, к коим мы никак уж готовы не были. На сей раз женщины, выходя из городов с псалтирями, кимвалами и торжественными тимпанами, пели:

Саул обрезал их тысячи,

А Давид — десятки тысяч.

Кто еще явил такое геройство в начинании столь новом, кого с такой силой восхваляли женщины в песнях своих? Какой восторженный трепет прохватывал меня, когда я их слышал! Какое облегчение при мысли, что их не слышит Саул! И между тем, когда мы уже выходили из первой встреченной на пути деревушки, воздух был внезапно, ну то есть без всякого предупреждения о том, что нам предстоит испытать, разодран пронзительным воплем, и какая-то грудастая, перезрелая баба забилась в самых громких, самых жутких рыданиях, какие мне довелось когда-либо слышать. Тыча пальцем в корзину, выставленную для показа на нашей тележке, чуть ли не влезая в нее этим пальцем, она голосила:

— Ургат мертв! Умер Ургат Филистимлянин! Ургат погиб!

Гам, поднявшийся следом, описать невозможно. Прочие женщины бросились к ней, чтобы удержать и утешить ее. Две-три из них тоже скорбно завыли. Прочая публика прореагировала совсем по-другому, на физиономиях стало проступать неодобрение, грозное и несочувственное. Глаза мужчин сузились, лица потемнели, выражение оскорбленного достоинства напечатлелось на них, едва ли не воочию видно было, как мозги мужчин приходят посредством простой дедукции к гневящим выводам.

— Побить ее камнями! Камнями ее! — поднялся через минуту всеобщий крик.

— Пощадить ее! Пощадить! — возвысился другой. — Разве мало она страдает?

— Ургат Филистимлянин погиб!

— Что происходит? — поинтересовался я у единственного в поле зрения человека, похоже, оставшегося в здравом уме, — у иссохшего, белобородого старца, который, мерцая глазами, спокойно озирал эту сцену.

— Да опадет лоно ее, и наполнится живот ее соленой водой, — философически ответствовал он тоном, на удивление кротким.

— Пардон?

Старец улыбнулся и высказался несколько громче:

— Да опадет лоно ее, и наполнится живот ее соленой водой.

Мы были рады унести оттуда ноги. Однако в следующей деревне, отстоявшей от первой на одну-две мили, произошло то же самое, разве что женщин, охваченных горем, там насчиталось уже несколько дюжин. Нас снова ожидал освежительно радостный прием. Снова женщины в ярких праздничных одеждах высыпали нам навстречу с пением и плясками, мы снова услышали припев:

Саул обрезал их тысячи,

А Давид — десятки тысяч.

Снова мы шли по деревне, осыпаемые дарами в виде фиников, фиг и кунжутных булочек с медом и миндалем. И вдруг ни с того ни с сего опять поднялся тот же гребаный вой. Вновь потрясенное узнавание и вновь праздничное настроение разбилось вдребезги душераздирающим воплем, заслышались оглушительные рыдания горестной утраты, полились безутешные сетования по адресу покинувшего сей мир филистимлянина и его ни на что теперь не годного, незаменимого фаллоса. Ургат мертв — Ургат Филистимлянин погиб! Только здесь осиротелые бабы оказались в разгневанном большинстве и изрядно отделали нас ногами и кулаками, желая отмстить за смерть ненаглядного их филистимлянина. Одна из них впилась ногтями мне в лицо, украсив щеку и шею кровоточащими царапинами. Вой стоял оглушительный. Истинно говорю вам, отбиться от наших пейзанок, не прибегая к оружию, дело нелегкое.

— Какого дьявола тут творится? — возопил мой племянник Авесса, человек, обычно невозмутимый настолько, насколько это вообще возможно для живого существа.

— Перемешай их, перемешай! — проревел я в ухо Иоава, в страхе указывая на нашу полную пенисов корзину. — И прикрой чем-нибудь эту кучу!

— Перемешать долбаную кучу! — голосом еще более оглушительным передал Иоав мой приказ. — Прикрыть тележку! Тележку, тележку прикрыть! Кто из вас, матерей ваших за ноги, угробил этого Ургата?

Чудо, что мы вообще живы остались.

— Да опадет ваше лоно, и наполнится живот ваш соленой водой! — такое пожелание проорал я, унося ноги, всем женщинам этой деревни.

Тележку мы накрыли, территории филистимлян отодвигались все дальше и дальше, и розы, розы осыпали нас на всем нашем пути, шедшем от одного победного празднества к другому, пока мы не вернулись в Гиву и я не пересчитал добытые нами краеобрезания — две сотни трофеев принес я Саулу, который все время мрачно вглядывался в меня с лютой злобой, как будто я, выполнив его просьбу, нагло подтвердил самые мрачные из его предвидений и фантазий. Верный слову, он отдал мне в жены дочь свою Мелхолу. Он знал, сказал он, что Господь был со мной, однако тон, каким он выдавил из себя это признание, отозвался дрожью в моей спине.

На свадьбе моей он не танцевал. И Мелхола тоже. А я никак остановиться не мог. Ох и повеселился же я! Подстрекаемый ее братьями и куда более компанейскими, чем она, кузинами, тетками и дядьями, я плясал что было мочи, вскидывая колени и пятки все выше и выше, пока туника моя не обвилась вкруг поясницы и я не сообразил, что мои подскакивающие гениталии выставлены на всеобщее обозрение и всякий, кроме слепцов и мертвецов, волен вдосталь налюбоваться на них. Аплодисменты я заработал громовые. Мы пили, как ефремляне, и потели, как свиньи. Ионафан с братьями вливали в меня один кубок вина за другим. Время от времени я замечал, что Мелхола с Саулом никакого веселья не испытывают. Храня на лицах застывшее неодобрительное выражение, они упорно держались в тени, в сторонке от празднества, и я, помнится, подумал, что вид у этой парочки далеко не счастливый, такой, будто отец наелся кислого винограда, а у дочери на зубах оскомина. Когда я, счастливо кружась в танце, проплыл мимо нее и поймал ее уставленный на меня напряженный, неодобрительный взгляд, зябкое предчувствие охватило меня — предчувствие того, что я никогда не сумею удоволить ее на сколько-нибудь долгое время. И в голове моей мелькнула мысль, что, возможно, Иоав был прав и мне лучше было б жениться не на ней, а на Ионафане. И все же я так лихо веселился на моей свадьбе, что мне пришлось шесть раз — шесть! — покидать хоровод и, спотыкаясь, выбираться через парадный вход Саулова дома в Гиве, чтобы оросить его фасад. Впоследствии мне сообщили, что шесть раз — это рекорд для такого молодого человека.

Свадебный пир завершился, певцы с музыкантами удалились, буйных кутил потащили вдоль улиц по домам — с факелами, каждого в отдельном сиреневом шерстяном одеяле, — хриплые голоса заревели похабные песенки о супружеском соитии, каждый свою. Я, уже мало что соображая, голосом, столь же пьяным, как остальные, добавил к ним собственную. И тут мне пришло в голову, что от Мелхолы я за весь вечер не услышал не то что ни слова, а ни единого писка. Саул передал мне ее в качестве жены. Я усадил ее рядом с собой, раскланялся с ее родственниками, приветственными кликами поздравлявшими нас. Из моей родни на свадьбу никто приглашен не был. Удобно развалясь на спине, я мало что видел из-за укрывшего меня до самых глаз одеяла, с которым мне лень было бороться.

— Мелхола? — на пробу спросил я. — Ты здесь?

— Называй меня царевной, — услышал я в ответ.

При этих словах несшие нас молодые люди разразились радостным улюлюканьем, придавшим мне такую смелость, что я после минутного смущения загоготал вместе с ними. У входа в жилище, отведенное нам Саулом, они поставили меня на ноги, а Мелхолу подняли и уложили мне на руки. Я перенес ее через порог и захлопнул за собою дверь. Едва я опустил Мелхолу на пол и увидел ее обращенный ко мне строгий взгляд, я понял, что вляпался в новую неприятность. Глаза ее, и так-то уж маленькие от природы, сузились до размеров мерцающих булавочных головок. И при первых же словах Мелхолы все надежды на то, что я сделал неверные выводы насчет ее настроения, рассыпались в прах.

— Ступай прими ванну, — приказала она, сжимая губы в тонкую бескровную линию. — Помой подмышки. Когда высушишь волосы, причеши их, и на затылке тоже. Прополощи зубы. И опрыскай лицо одеколоном.

Когда я, скрупулезно исполнив ее наставления, вернулся к ней чище чистого, благодушия в ней не прибавилось. Скрестив на груди руки, Мелхола стояла передо мной непреклонная, как каменная стена, и молчала. Я же повел себя с кротостию Моисея, который временами бывал, как вы знаете, кротчайшим из всех людей на земле, а когда почувствовал, что не в силах больше сносить ее молчания, позволил себе лишь униженно поскулить.

— Что-нибудь не так? — выдавил я из себя.

— Что может быть не так? — Она пожала плечами, не сводя с меня холодного взгляда.

— Ты как-то не очень со мной разговорчива.

— А о чем с тобой говорить? — Взгляд мученицы, сопроводивший эти слова, несколько подпортило застывшее на ее лице выражение бесстрастного безразличия.

— Ты, похоже, сердишься на меня.

— Сержусь? — Она произнесла это слово с сарказмом и завела глаза в насмешливом удивлении. — Почему я должна сердиться? С какой стати мне сердиться? Разве мне есть на что сердиться?

Я почувствовал, что почва под моими ногами колеблется.

— Ты ничего мне не хочешь сказать?

— Не вижу темы для разговора.

— Ну Мелхола! — взмолился я.

— Царевна, — напомнила она.

— Мне что же, так и называть тебя постоянно царевной?

— Только если хочешь, чтобы тебе отвечали с учтивостью.

— Может, я что-то не так сделал, — уже почти извиняясь, спросил я, — так скажи мне.

— О чем тут говорить? — ответила она и снова с преувеличенным равнодушием пожала плечами. И после грозного молчания, продлившегося десять секунд, которые она, по-моему, отсчитывала про себя, Мелхола наконец соизволила высказаться более пространно: — О том, что ты опозорил меня и покрыл бесчестьем перед отцом и братьями? Да еще в мою брачную ночь? Именно это ты сделал, Давид, именно так ты со мной поступил, ты пил, плясал и горланил песни, ты веселился, как заурядный пьяный хам. Ты вел себя вульгарно, Давид, совершенно вульгарно.

Я попытался ее урезонить:

— Мелхола, но как раз братья твои и просили меня петь, пить и плясать. Да они и сами тем же занимались.

— Мои братья, — уведомила она меня, — царские сыновья, они могут заниматься чем хотят и никогда при этом не произведут вульгарного впечатления. Даже предположить, что они могут показаться вульгарными, — это уж возмутительная вульгарность с твоей стороны. Что же, я, похоже, получила лишь то, что заслуживаю. — Голос ее упал на целую октаву, она заморгала, видимо стряхивая слезы. — Нечего было выходить за простолюдина.

Я продолжил попытки урезонить ее, взяв самый примирительный тон:

— Мелхола, дорогая…

— Царевна Мелхола, — оборвала она меня.

— Всякий, за кого бы ты вышла, оказался бы простолюдином. Саул — первый наш царь, у нас пока нет аристократии. Слова твои несправедливы.

— А где это сказано, что я обязана быть справедливой? — возразила она. — Покажи мне, где написано, что я обязана быть справедливой? И как смеешь ты, ничтожество из Иудеи, говорить мне, царевне, что я несправедлива. Ты, знаешь ли, не в канаве меня подобрал, это я вытащила тебя из канавы, понял?

— Мелхола, — твердо поправил я ее, — когда ты увидела меня в этой канаве, я как раз возглавлял парад. Я был героем, и все приветствовали меня. Это случилось сразу после того, как я убил Голиафа.

— Кого? — переспросила она.

— Голиафа, великана, филистимского силача, которого устрашились все, даже отец твой. Ты нарумянила лицо свое и села у окна, чтобы увидеть меня, разве не так? Разумеется, я был в это время в канаве. А ты ожидала, что мы пройдем парадом по тротуару?

— У нас в Гиве нет тротуаров.

— Ну, а я о чем говорю? Кого бы ты ни выбрала, тебе пришлось бы вытаскивать его из канавы.

— Да, но ведь я выбрала тебя, — объявила она, непреклонно скрещивая руки.

— Это Саул меня выбрал, не позволив мне вернуться домой к отцу моему и назначив меня тысяченачальником. Он дал мне знать, что ты любишь меня, потому мы и поженились. — Я уставил на нее призывный взгляд и спросил: — Мелхола, неужели ты не любишь меня, ну хоть чуточку.

— Да, Давид, я люблю тебя, — признала она, немного смягчившись. — Но по-своему, как член царской семьи, ожидающий ото всех повиновения.

— Ваше величество.

— Вот, уже лучше. Дай мне слово, что ты всегда будешь помнить, что женился на царевне.

— Сильно сомневаюсь, что ты позволишь мне об этом забыть, — ответил я.

— Я хочу, чтобы ты мылся каждый вечер и чистил зубы после всякой еды. Постоянно пользуйся дезодорантом. После того как помочишься или сходишь по большому, непременно мой руки с мылом, особенно если собираешься заняться приготовлением пищи. Следи за волосами, они всегда должны быть причесаны, в особенности на затылке. Терпеть не могу мужчин, у которых волосы прилипли к затылку, так и кажется, что они лентяи и лежебоки. И не ковыряй при мне в носу. Это вульгарно.

— Да я и не ковыряю в носу. Отродясь не ковырял.

— Не спорь со мной. Это тоже вульгарно. И не пукай.

— Совсем?

— Ты плохо слышишь? Каждый раз, приходя под вечер домой, переодевайся. Человек не может вольготно чувствовать себя под вечер в одеждах, которые проносил целый день.

— Ладно, сделаю.

— И еще я хочу, чтобы ты спал в пижаме. Подстригай ногти, следи за их чистотой. Мне нравятся ухоженные мужчины с властным выражением лица, безупречно одетые и всегда пахнущие мылом и дезодорантом.

— Буду стараться.

— Я хочу стать матерью рода великих царей.

— Постараюсь и насчет этого.

Наконец-то смягчившись, она убрала руки с груди и бок о бок со мной проследовала к расстеленному по полу соломенному мату. Кровать нашу еще не доставили. Мелхола была девицей, когда она позволила мне обнять ее и опустилась подо мною на пол. Когда она, десять секунд спустя, встала на ноги, девичества ее и след простыл.

— Ну, слава Богу, все кончилось, — сказала самая первая из моих жен в самую первую нашу брачную ночь. — Очень надеюсь, что у нас будет сын и мне не придется проходить через это еще раз!

Потребовался один только миг, чтобы я усвоил все значение ее слов и понял, в каком незавидном положении очутился. Мелхола, моя новобрачная, была не просто царской дочерью, но еще и самой что ни на есть американо-еврейской принцессой! Я женился на АЕП! Я первым в Ветхом Завете втяпался в такую историю.


В первую нашу ночь Мелхола сына не зачала, и должен сказать, что, когда с нею приключилось обыкновенное женское и ей стало без всяких сомнений ясно, что во время единственного нашего брачного соития я ее ожиданий не оправдал, выглядела она точно такой же недовольной, как Саул в расстройстве его. И едва лишь истечение крови, текущей из тела ее, прекратилось и она очистилась от менструальной нечистоты своей, она призвала меня на ложе, храня на лице гримасу мучительного подчинения отвратному долгу, и позволила мне вторично войти в пределы трусов ее. В промежутке между первым разом и вторым мне было дозволено спать на узкой кровати в смежной спальне. К тому времени мебель нам уже привезли. Саул отвел нам хороший двухэтажный дом в благоустроенном районе Гивы, и обе наши спальни располагались в верхнем этаже, разделенные дверью, сплетенной из лозы и покрашенной известью. Итак, мы на скорую руку произвели еще одно совокупление, за коим последовал новый месяц нерушимого воздержания и поражения в супружеских правах, в течение которого меня каждый вечер ссылали на мою одинокую койку в смежной спальной комнате. Что-то подсказало мне, что результат и на сей раз будет не плодоноснее предыдущего, но я попридержал язык до поры, пока юный месяц не стал снова полной луной и обыкновенное женское не накатило на Мелхолу сызнова. Готов поручиться, на свете еще не было женщины, которая переносила бы многообразные муки своих месячных с пущим неодобрением. Я потерпел прискорбную неудачу, пытаясь втолковать ей, что, говоря хотя бы статистически, она значительно понижает свои шансы забеременеть, применяя, с таким отсутствием гибкости, пуританскую ритмическую методу половых сношений. Она сочла мои доводы скотскими, эгоистичными и вульгарными.

— И не смей думать, что я фригидна, — наставительно заявила она. — Просто я не желаю даже на минуту стать нечистой. Ты, наверное, заметил, что я каждый день принимаю ванну.

К этому времени, конечно, заметил.

Но даже в те первые, убийственные для любых иллюзий месяцы нашего брака я быстро обнаружил, что у меня имеются заботы посерьезнее, чем необходимость регулярно принимать ванны или как-то управляться с брюзгливой, привередливой женой. Я о тесте моем говорю, о Сауле, который теперь боялся меня еще больше прежнего и окончательно обратился в врага моего. Саул, в отличие от своей дочери, не питал особливого желания, чтобы она стала матерью рода великих царей. Его в куда большей мере снедала жгучая потребность увидеть меня в гробу и раздирала на части дилемма, воздвигаемая перед ним моим, самим небом освященным, существованием: живого он меня на дух не переносил, а причинить мне какой-либо вред не осмеливался. Его кишащий параноидальными идеями разум во всем отыскивал доказательства того, что Господь стоит на моей стороне и что убрать меня с дороги он может, лишь собственноручно меня прикончив. И то сказать, стычки мои с филистимлянами у всякого оставили бы впечатление, что жизнь моя заговорена. Бог вовсе не собирался так просто отпустить Саула с крючка.

Рано или поздно Саул должен был, сколько я понимаю, свихнуться окончательно, так что день, когда он утратил всякую власть над собой и открыто заявил Ионафану и слугам его, что им надлежит убить меня, должен был настать с неизбежностью, и настал. Ну, и как вам нравится подобное развитие событий? Удачненько я женился, не правда ли? Ионафан, который очень меня любил, — да и с чего бы было ему не любить меня очень? — предостерег меня первым, умоляя, чтобы назавтра я поостерегся, скрылся и отсиделся в потаенном месте. Думаете, Саула останавливала мысль о том, что дочь его овдовеет? Всю эту долгую ночь я пролежал завернувшись в плащ, не смыкая глаз и дрожа, мечтая о ком-нибудь таком же заботливом и нежном, как Ависага Сунамитянка, появившаяся в моей жизни слишком поздно. А услышав наутро, что Ионафан взял верх, увещевая отца своего, и уговорил Саула отозвать его решительные распоряжения на мой счет, я лихорадочно возблагодарил Бога.

— Да не грешит царь против раба своего Давида, — повторил предо мною Ионафан речь, сказанную пред Саулом, — ибо он ничем не согрешил против тебя, и слова его о тебе были всегда весьма добры. Он поразил Филистимлянина и отдал душу свою в руки твои. Ты же видел это и радовался, поначалу.

— Господь возлюбил его, Ионафан, — расстроенно отозвался Саул.

— Тем лучше, отец мой. Для чего же ты хочешь согрешить против невинной крови и умертвить Давида без причины?

И послушал Саул голоса Ионафана, и произнес с лицом, сияющим, как бы чешуя отпала от глаз его и светлейшее из прозрений просветило душу его изнутри.

— Жив Господь, — вскричал Саул. — Он не умрет. Сердцем моим клянусь. Приведи его ко мне ныне же вечером, и да будет все, как прежде было. И да не будет вражды между нами.

Ионафан уведомил меня об этом разговоре и в тот же день привел пред лицо Саула, и свидание наше прошло куда удовлетворительнее, чем в прежние времена. Саул почтил меня, усадив одесную от себя. Во весь обед он взирал на меня с благосклонностью, подкладывал еду, то и дело обращался ко мне, говорил комплименты, вообще старался во всем угодить, точно я возлюбленнейший из сыновей его и он приносит мне воздаяния, ибо согрешил против меня. В жизни моей не чувствовал я себя столь утешенным, как в тот вечер. Никогда не испытывал я такой безмятежности от единения с царем моим и господином и от исполнившегося чуда существования моего.

Когда после пира он пригласил меня, меня одного, прогуляться с ним по полю сжатой пшеницы, лежавшему на пологом склоне прямо за городскими воротами, я не питал — да и питать не мог — никаких сомнений в том, что примирение наше окончательно. В теплой обстановке взаимного благорасположения мы молча шагали с ним по тропе, шедшей вдоль распаханной почвы, между рядами стерни — снопы уже увязали и увезли для молотьбы и веяния. Следовало бы дать какую-то премию человеку, первым догадавшемуся, на что годится зерно. Земля благоухала, как доброе вино. Нечто мистическое чуялось в этой звездной ночи, в гигантской оранжевой полной луне поры осеннего равноденствия, столь низкой и столь набрякшей, в роскошно черном, лишенном глубины небе, сверкавшем, переливавшемся острыми проблесками золота и белизны, бесчисленными, точно пески морские. Небеса всегда были столь неотъемлемой частью густого нашего воздуха, что я ощущал, как с каждым вздохом легкие мои наполняет бессмертие. И уж совершенное изумление охватило меня, когда Саул поднял огромную, узловатую длань и с редкостной невесомостью опустил ее мне на затылок. И во второй раз за все годы мои ощутил я волшебное прикосновение существа богоравного, отечески любящего, бессмертного и обрел непонятным мне образом жизнь, ставшую ныне новой и чарующе драгоценной. Зачины этого рода всегда небывало возвышенны: небывало возвышенным было и начало моей любви к Вирсавии. Лишь единожды познал я до того столь же бездонное чувство рождения заново — когда меня призвали из Вифлеема играть пред Саулом и он потом взял в ладони лицо мое, чтобы с оцепеняющей силой вникнуть в мои глаза и дать мне те из самого сердца идущие обещания, которые и сам он, и все остальные к утру позабыли. С той поры я ни разу не испытывал столь тягостного разочарования.

— Давид, сын мой, я хочу открыть тебе нечто, — хрипло говорил он, пока мы шли с ним в ту ночь под звездами. — Не знает сна лишь государь один. Поверь, мне это хорошо известно.

И голосом низким, смутительным в откровенной, обнаженной его покаянности, Саул рассказал мне большую часть своей жизни. Большая часть рассказанного им была враньем. Когда я размышляю теперь об искренности, с которой мы в ту ночь говорили друг с другом, я всякий раз поражаюсь, вспоминая, что то была самая долгая и самая последняя из наших с Саулом бесед.

Саул отродясь не мечтал о том, чтобы стать человеком начальствующим. Большую часть молодой своей жизни он полагал себя мужем нескладным и неуклюжим — по причине великого роста своего, такого, что прочие люди не то чтобы до плеча, но и до подмышек ему не доставали.

— Быть может, только по этой причине и был я избран, — скорбно предположил он, словно бы раздумывая над привычной и неразрешимой загадкой. — Я от плеч своих был выше всего народа. Помню, меня то и дело спрашивали, как там дышится наверху. Скажу тебе правду, я никогда особенно не задумывался о Боге и уж меньше кого бы то ни было готов был услышать от Самуила, что Господь решил помазать меня в правителя наследия Своего.

— А ты поверил Самуилу? — заинтересовался я.

— Да разве был у меня выбор? Ведь это он размышлял о Господе, не я. Я поверил ему в тот день. Верю и ныне.

И, желая сказать мне еще одну правду, Саул признался, что и тогда избранничеству рад не был, и теперь положением своим недоволен.

— Я далеко не всегда понимаю, что мне следует делать.

Единственное помышление Саула в тот день, когда Самуил извлек его из безвестности, состояло в том, чтобы отыскать три уже дня как пропавших ослиц отца своего. И уж Саул-то, в отличие от дочери его Мелхолы, не делал тайны из того, что принадлежит к одному из самых незначительных семейств колена Вениаминова. Я с большим успехом использовал эту информацию в наших супружеских распрях с Мелхолой еще долгое время после того, как он умер, а мне удалось занять его место. Когда она искала уронить достоинство мое, обзывая меня овчаром, я отвечал, что ее отец пас и вовсе ослиц, да и происходил к тому же из племени самого жалкого в колене Вениаминовом. Споры наши неизменно приводили нас к фундаментальному расхождению относительно того, кто выше — царская дочь или собственно царь. Победа, разумеется, всегда оставалась за мной: я доказывал свою правоту, приказывая отволочь Мелхолу прочь из моих покоев на ее место в гареме.

— Власть развращает, как я заметил, — признался Саул и отвел глаза, словно намереваясь признаться в чем-то постыдном. — А абсолютная власть развращает абсолютно. Я могу делать все, что хочу. Никто мне не помешает. Даже Самуил. Ионафан пытается порою поспорить со мной, но и ему приходится выполнять мои приказания. Поверишь ли, Давид — я не говорил об этом ни единой живой душе, — поверишь ли, что однажды мне взбрела мысль, всего на секунду, знай, что тебя надлежит убить? Ты можешь в это поверить?

— Нет.

— Мы не должны никогда и никому рассказывать об этом.

— Но зачем ты собирался убить меня?

— Наверное, затем, чтобы преподать тебе урок.

— Какой урок?

— Знаешь, у меня не всегда получается объяснять подобные вещи. Беда моя в том, — помолчав, продолжил Саул, — что в голове моей почти неизменно сидит всего одна мысль, не больше. Если мне удается додуматься до какого-нибудь деяния, я его совершаю. Народ слишком уж превозносит меня за то, как я отреагировал на новость насчет осады Иависа Галаадского. Мне же просто-напросто ничего другого в голову не пришло. Попалась на глаза эта пара волов — я как раз шел позади волов с поля, — и я не придумал ничего лучшего, как рассечь их на части и разослать во все пределы Израильские, объявляя, что так будет поступлено с волами того, кто не пришлет людей мне в помощь. Единственное, в чем я был тогда не уверен, так это в том, кому послать мясо и как разделать волов на достаточное число кусков, чтобы уж точно на всех хватило. Не хотелось резать больше двух.

— Но что бы ты сделал, если б угроза твоя не возымела действия и народ ее не воспринял? — задал я вопрос, который уже долгое время не шел у меня из ума.

— Я не очень-то умею заглядывать вперед, — признался Саул.

Первое деяние Саула в царском чине — сокрушение аммонитян, осадивших Иавис Галаадский, — стало высшим его достижением, и ничто в последующей его жизни с этим деянием на сравнилось, не считая того, как он с этой жизнью покончил: по одному из отчетов, он пал на меч свой после битвы на Гелвуе, когда понял, что очень изранен стрелами и бежать не сможет, а оруженосец, сильно испуганный, отказался его заколоть, прежде чем явятся филистимляне, чтобы поиздеваться над ним. Оруженосец, увидев, что Саул умер, и сам пал на меч свой и умер с ним. Нечто подобное случилось с Брутом при Филиппах, не правда ли? И с Марком Антонием после Актиума, если верить этому щипачу, Уильяму Шекспиру, который и у Плутарха тянул, не только у меня с Саулом. Что не мешает кому ни попадя именовать его бардом Эйвонским. Тоже мне бард. И вот с этим-то меня пытаются сравнивать? В мое время бард вроде него катал бы тесто для оладий на улице пекарей в Иерусалиме или караулил полотно, подсыхающее на поле сукновалов. Попробовал бы этот мой соперник написать порядочную книгу вместо гуляша из пятиактных пьес с идиотскими сюжетами, набитых еще не остывшими трупами, наполненных неистовыми звуками и совершенно бессмысленных. Но погодите. Погодите. Рано или поздно они еще присудят ему Нобелевскую премию по литературе. А в мою честь даже книги в Библии не назовут, разве что я сам ее перепишу от начала и до конца, — да только где я возьму столько времени? Между тем ничтожествам вроде Авдия, Неемии, Софонии, Аввакума и Захарии посвятили по книге каждому. Поверьте мне, важно не что ты знаешь, важно — кого. Что ж, слава — участь тех, чьи мысли чисты, так что я надежд не теряю. Как бы там ни было, Саул умер возвышенно — глупо, но возвышенно, — а я с невиданным мастерством и велеречивостью воздал ему должное в моей знаменитой элегии. Я обошелся с ним лучше, чем он со мной. Я его обессмертил. Да и стоило ли мне наводить критику? Добро людей переживает, меж тем как зло хоронят вместе с ними. Пусть будет так и с Саулом, решил я и не стал упоминать ни о том, сколько священников поубивал этот чертов психопат, ни о приступах помешательства, во время которых он принимался пророчествовать.

Когда я в ту волшебную ночь набрался храбрости, чтобы осторожно упомянуть о фантастическом эпизоде с пророками, про который все мы столько слышали, Саул бросил на меня косой взгляд.

— Я и поныне не понимаю, что на меня тогда накатило. — Он горестно покачал головой, с сокрушением подтверждая, что разговоры насчет эпилептических припадков религиозности, коим он был подвержен, не лишены оснований. — До того со мной ничего подобного не случалось.

После того случилось еще разок, когда он, точно обезумелый, гонялся за мной и едва не поймал меня в Навафе, что в Раме, куда я бежал с Самуилом, в последнюю минуту выскочив из окна моей спальни и оставшись, по выражению Иова, только с кожей около зубов моих. Дальнейшее выглядело чудом. Именно в тот миг, когда мы распрощались со всякой надеждой ускользнуть от Саула, на него вдруг снова напала неодолимая тяга пророчествовать. И снял он одежды свои, и весь тот день и всю ночь провалялся, голый и беспамятный. Спятил? Это уж вы мне скажите. Очнувшись поутру, он обнаружил, что решимость его ослабла, и, поджав хвост, возвратился в дом свой в Гиве, дабы попытаться проникнуть мыслью в загадку религиозного экстаза, который одолел его, лишив всяких надежд. Фрейд со товарищи могли бы растолковать это валяние в обмороке да еще голышом — и скорее всего наврали бы.

Как и предрек Самуил при первом их знакомстве столь страшившемуся будущего Саулу, он, Саул, встретил сонм пророков, сходивших с высоты, и пред ними псалтирь, и тимпан, и свирель, и гусли. И как велел ему Самуил, Саул стал пророчествовать с ними, и нашел на него Дух Господень, и он сделался иным человеком.

— А что со мною после того приключилось, я, по правде, и сказать не могу.

Когда он снова начал соображать, что к чему, то обнаружил себя лежащим у подножья холма в окружении небольшой толпы зевак, привлеченных необычайным зрелищем. Он чувствовал себя униженным и не вполне понимал, в какую сторону ему теперь идти.

— Это самое страшное воспоминание за всю мою жизнь.

Лишь по издевательским замечаниям глазевших на него людей и смог он восстановить случившееся и узнать, что изображал за компанию с фанатическими энтузиастами дервиша, орал мантры, распевал про Хари Кришну, содрал с себя одежды, и скатился со всей честной компанией по склону холма, и валялся, точно сор, в пыли, пуская изо рта пену и судорожно дергаясь в оргиастическом остервенении.

— Подбородок мой был еще мокр от слюны. Я не понимал, куда мне идти, чтобы отыскать плащ мой и прикрыть наготу. В жизни не было мне так стыдно.

Разумеется, соседи, с трудом поверившие глазам своим, изумились, увидев Саула в таком состоянии, однако признали в нем сына Кисова. И уж совсем он расстроился, услышав, как соседи вполголоса перебрасываются насмешливой фразочкой, сама легкость повторения которой способна преобразить случайно прозвучавшие в разговоре слова в надоедливую поговорку.

— Неужели и Саул во пророках? — слышал он столько раз, что и сосчитать невозможно.

— Ну и что? Во пророках, так во пророках.

— Разве не может быть Саул во пророках?

— Саул не может быть во пророках?

— Да куда этому Саулу во пророки?

— Иди сам посмотри.

— Таки я собственными глазами видел Саула во пророках.

Удивительно ли, что столь многие не пожелали потом признать Саула, сына Кисова, царем?

— А у меня и без того забот хватало. В конце концов, я был всего лишь сыном Киса, из вениамитян, одного из меньших колен Израилевых, и племя мое было малейшим между всеми племенами колена Вениаминова. Что я знал об управлении, о религии, о военном деле?

Грязные дети Вааловы, так назвал Самуил людей, которые отвергли Саула, потому что не видели, как может спасти их такой человек. Они презрели Саула и не поднесли ему даров, а Самуил ушел домой в Гиву и сидел там тише воды, ниже травы, пока аммонитяне не пришли и не встали лагерем под Иависом Галаадским.

— Это и стало моим шансом, — сказал Саул.

— Как Голиаф — моим, — не удержался, чтобы не напомнить, я.

Саул продолжал, не удостоив меня мимолетной благодарности, на которую я набивался:

— Наас Аммонитянин вышел из пустыни и осадил город, и все жители Иависа готовы были сдаться и служить ему и молили о мире. В качестве условия заключения мира Наас пожелал выколоть каждому из них правый глаз. Требование, на мой взгляд, не столь уж и непосильное.

— Да, я тоже увидел в нем признак слабости, — согласился Саул. — Вот я и взял пару волов, и рассек их на части, и послал во все пределы Израильские чрез послов, объявляя, что так будет поступлено с волами того, кто не пойдет вслед меня и Самуила.

Лично мне его поступок представляется скорее удачным драматическим ходом, нежели серьезной угрозой, и однако же страх Господень напал на людей, и выступили все, как один человек. Разделив народ свой на три отряда, Саул вторгся в середину стана во время утренней стражи и разил аммонитян до дневного зноя. И уцелевшие рассеялись так, что не осталось из них двоих вместе. Славная была победа.

— Когда я рос в Вифлееме, — застенчиво признался я, — мы часто играли в войну и больше всего любили играть в Саула, поражающего Нааса под Иависом Галаадским. Особенно нравилось нам рассекать волов на части.

— И какую же роль играл ты? — быстро спросил Саул, уставясь на меня цепким взглядом.

Меня пронизала мгновенная дрожь.

— Изображать врага никто из нас не хотел.

— А тебя никогда не посещало желание сыграть одного из волов? — Как ни странно, он не шутил.

— Каждый из нас стремился сыграть роль царя.

— Ты и поныне стремишься к ней?

Тут уж в воздухе безошибочно запахло опасностью.

— Каждый из нас хотел играть роль героя, господин мой, — ответил я со всей тактичностью, какую смог изобразить. — Нашего героя Саула, великого человека, которого весь народ поставил царем пред Господом в Галгале, потому что он собрал армию и спас Иавис, и весь народ радовался пред ним радостью великой.

Лесть моя обезоружила Саула, я увидел, как смягчаются его черты, как исчезают признаки настороженности. А после, снова принялся рассказывать он, все у него пошло под откос. Внушительную победу над филистимлянами, одержанную им при Михмасе, омрачила ссора с Самуилом по поводу жертвоприношения и упорное сопротивление, которое оказали ему после битвы слуги его, не позволившие, чтобы и волос пал с головы Ионафана на землю, между тем как Саул желал его смерти. Успех в сражении с амаликитянами привел ко второй ссоре с Самуилом и к окончательному разрыву их отношений.

— А что я должен был делать, когда Самуил не явился перед битвой в Михмас, чтобы принести жертвы? — громко вопросил Саул, сызнова охваченный недоумением, коего ему так и не удалось для себя прояснить. — Кто тут повинен — я или он? Он запаздывал, а воины мои вострепетали, видя, как филистимляне возрастают в числе. Ударь мы сразу, мы бы легко опрокинули их. А Самуила все не было. Я пришел туда с армией, рвавшейся в бой, и вот, ей пришлось смотреть, как филистимлян собирается все больше и больше, с колесницами и наездниками, так что скоро стало казаться, будто их там, что песка на морском берегу. Самуила же не было и не было. Когда народ Израиля понял, как он стеснен, он, натурально, расстроился и начал разбегаться от меня и укрываться в пещерах, и в ущельях, и между скалами, и в башнях, и во рвах. А некоторые из моих евреев переправились за Иордан в страну Гадову и Галаадскую. Мы же не имеем права сражаться, пока не вознесем к Господу мольбы в виде всесожжений. А без Самуила мы жертв принести не могли. Но Самуила все не было, не было, не было. Когда семь назначенных им дней миновали, а он так и не появился, я в конце концов сам вознес всесожжения. И стоило мне закончить, глядь, Самуил уже тут как тут. И он сказал мне, что худо поступил я и что теперь не устоять царствованию моему; теперь Господь найдет Себе мужа по сердцу Своему и повелит ему быть вождем народа моего вместо меня. «Так быстро? — воскликнул я. — Еще и жертва всесожжения не остыла!» А Самуил ответил: «Да ведь Он и мир сотворил всего за семь дней».

— За шесть, — не утерпел я, чтобы не влезть с поправкой.

— Вот именно. — Саул коротко кивнул головой. — Самуил, как сам ты видишь, тоже не безупречен. И я считаю, что его вина по крайней мере не меньше моей. Но с Богом ведь не поторгуешься. От меня ожидали победы, так? Ладно, я победил — без Самуила и, может быть, даже без Бога. А после этой великой победы начались неприятности с сыном моим, Ионафаном. Надеюсь, тебе никогда не придется столько натерпеться от твоих детей, сколько я от моих натерпелся. Ты, наверное, знаешь, как в тот раз подвел меня Ионафан?

— Подвел? — воскликнул я, разинув от удивления рот.

— Ты разве не слышал?

— Это когда он меда наелся, что ли?

— После того как я запретил вкушать хлеб до вечера. И проклял Богом того, кто сделает это.

— Ты думаешь, Бог ждал от тебя, что ты убьешь собственного сына за то, что он вкусил немного меда?

— А ты думаешь, не ждал? Когда я в тот день устроил жертвенник Господу и вопросил у Него, идти ли мне в погоню за филистимлянами, я не получил от Него ответа, никакого. Тут-то я и понял, что кто-то совершил неправое дело.

— Разве Ионафан знал о твоем запрете?

— Разумеется знал, — поспешил ответить Саул и соврал. — Я же не держал его в секрете. Что оставалось мне делать, когда я открыл его грех?

— Спросить совета у Бога, — подсказал я.

— Спросить совета у Бога, — повторил Саул и бросил на меня исполненный жалости взгляд. — Толку-то? Бог мне ничего не сказал. Бог мне с тех самых пор не отвечает.

— И ты винишь в этом Ионафана?

— Так ведь я его не убил, не правда ли?

А после и Самуил перестал приходить, чтобы увидеться с ним, — вслед за тем, как сделал Саулу выговор за его действия после одержанной над амаликитянами победы. То, что Саул взял царя Агага в заложники ради выкупа, а лучший скот его сохранил в виде добычи, вместо того чтобы всех их предать мечу, как ему было велено, стало лишь вторым или третьим его проступком — единственным актом неподчинения, однако Самуилу хватило и этого, чтобы покинуть его навсегда и Бога с собой увести.

— Он сказал, что это последняя соломинка, — мрачно продолжал Саул. — Он изрубил Агага в куски и ушел в дом свой в Раме. Сказав напоследок, что Господь отторг от меня царство.

— Всего за одно непослушание? — громко посочувствовал я.

— Да Он и Адаму не дал второго шанса.

— Адам сам разговаривал с Богом. А тебе пришлось положиться на слова Самуила.

— Так ведь это Самуил повелел мне стать царем.

— Ну, в этом случае и я бы ему поверил.

С минуту Саул размышлял в молчании, а затем повернулся, чтобы взглянуть мне в лицо.

— Слышал ли ты слово Божие, Давид?

— Не понимаю, о чем ты? — Ответ мой был осторожен, его вопрос — коварен.

— Бог когда-нибудь говорил с тобой?

— Если и говорил, я не заметил. — На сей раз я сказал чистую правду.

— А что происходит, когда ты приносишь жертву? — спросил Саул.

— Да я их и не приношу.

— А знаешь ли ты, что происходит, когда я приношу их? Ничего. Мясо не сгорает, жир почти не тает.

— Может, огонь следует разжигать погорячей, — предположил я, — или мясо брать получше?

Он оставил мои рекомендации без внимания.

— Я не получаю знамений, не получаю совета. Бог просто не отвечает мне больше.

— Быть может, Бог умер.

— Как может Бог умереть?

— А разве не может?

— Если Бог умер, почему мне так плохо?

— Сходи к Самуилу, — посоветовал я, — или к священникам.

— Я не верю священникам, они все заодно с Самуилом.

Самуил же отверг его в присутствии старейшин. Самуил, как потом оказалось, так больше ни разу и не пришел повидаться с Саулом, до самой ночи перед Сауловой смертью. Да и тогда явился лишь дух Самуила, вызванный волшебницей Аэндорской.

— Я думал, он хочет, чтобы я стал царем, — пустился теоретизировать Саул, — но он хотел сам быть правителем. Покидая меня, он сказал, что Господь отдал царство ближнему моему, лучшему меня. — Саул, нахмуря чело, внимательно вгляделся в мое лицо. — Давид, это ты был тем ближним, про которого он говорил?

Я ответил, исполнившись страха:

— Мне не дано этого знать, господин мой. Меня же там не было…

— Давид, Давид, — нетерпеливо прервал он меня, — я ныне оставил свирепство. Гнева нет больше во мне. Я люблю тебя, как моих сыновей. Самуил содеял тебя царем?

— Один только Бог может содеять человека царем, — ответил я.

— А если Бог умер?

Тут-то он меня и поймал.

— Тогда один Самуил.

— Мы знаем, он ходил в Вифлеем, — сказал Саул. — Он пошел туда с рыжей телицей на вервии, чтобы принести ее в жертву, так он сказал. Мы знаем, что он остановился в доме отца твоего, а дальше не пошел, и знаем, что он послал за тобою туда, где ты пас в то время овец. И назад он вернулся с телицей. Давид, Давид, содеял ли тебя царем Самуил?

Дальше выкручиваться было бессмысленно.

— Он помазал елеем лицо мое, — ответил я, — и сказал, что Бог усмотрел во мне царя. Но в Вифлееме вечно происходит что-нибудь в этом роде. Есть люди, которые уверяют, будто все это как-то связано с водой, которую мы там пьем.

— И ты строил с ним козни против меня? — спросил Саул. — О чем еще говорили вы с ним с той поры?

— О нет, господин мой, с тех пор я и не видел его, и не слышал, — честно признался я. — Он не открыл мне, как и когда я стану царем. И козней я никаких не строил. Я желал лишь служить тебе с того самого дня, в который я убил Голиафа.

— Голиафа? — Саул недоуменно воззрился на меня.

— Филистимского великана, — напомнил я. Меня начинало уже отчасти нервировать то обстоятельство, что никто, кроме меня, похоже, не вспоминает больше, как я при помощи одной лишь пращи убил в тот день ужасного воина.

— Какого филистимского великана? — спросил Саул.

— Того, которого я прикончил в тот день в долине дуба камнем из пращи. Тогда ты и принял меня на службу, и я стал подвергать опасности душу свою, чтобы поразить филистимлян, и хранил тебя с тех самых пор. Ты разве не помнишь?

— За собственную мою жизнь я не страшусь, — сказал Саул, так мне и не ответив. — В конце концов, Давид, смертью мы обязаны Богу, и тому, кто умрет в этом году, нечего бояться в следующем. Но для того, чтобы ты стал царем после меня, придется и Ионафану, и другим моим сыновьям сойти в могилу вместе со мной. Род мой и имя мое должны будут умереть между братьями моими.

— Молю тебя, господин мой, да не будет отныне спора между мной и тобой, — попросил я его. — Неужто ты веришь, что я пожелаю когда-нибудь зла сыну твоему Ионафану, душа которого прилепилась к душе моей и который всюду рассказывает, что полюбил меня, как свою душу?

— Да, это я от него слышал. — Саул, чуть прищурясь, вгляделся в меня, а затем требовательно спросил: — А что он хочет этим сказать?

— Что мы с ним близкие друзья, — поспешно ответил я.

— И все?

— Конечно.

— Тогда почему он так прямо и не говорит?

— Ему временами нравится говорить красиво, — объяснил я.

— Тебе тоже, — сказал Саул. — Терпеть не могу поэзию. А вот музыка твоя мне по душе.

— И я обожаю петь для тебя, — с чувством признался я. — И клянусь, никогда не подниму я меча ни на тебя, ни на кого другого из дома твоего. И стану после тебя служить Ионафану.

Я тогда и вправду так думал.

Саул вздохнул.

— Да будет отныне мир навек между тобою и мной, — предложил он. Тогда-то он и обнял меня, тепло прижал к своей огромной груди с ласковой приязнью, от которой у меня перехватило дух. — Даю тебе нерушимое слово, что никогда больше не усомнюсь я в тебе и не стану искать твоей гибели. Давид, приходи поскорей поиграть для меня — может быть, в следующий раз, как я впаду в меланхолию.

— Ты только дай мне шанс! — радостно пообещал я. — А больше мне ничего и не нужно.

Я и вообразить не мог, как скоро Саул мне его даст.

То есть прямо на следующий день злой дух от Бога напал на Саула, и он сидел в доме своем, и опять послали за мной, чтобы я пением и игрою на гуслях успокоил и просветлил его горестно сокрушенное сердце. Я явился с целой кучей музыкальных произведений, предназначенных для увеселения его — их хватило бы, если б потребовалось, на несколько часов кряду, — начиная с моей «Аве Мария» и «Лунной сонаты», за которыми должна была последовать премьера «Гольдберг-вариаций», совсем недавно сочиненных мною для страдавшего бессонницей соседа по Гиве, с которым я побился об заклад, что чарующая ария, легшая в основу всей композиции, усыпит его в два счета. На сей раз Саул нетерпеливо ждал меня — сидел на скамье скрестив ноги, поперек которых уже лежало наготове копье. Вообще-то копье могло бы меня и насторожить. Но во мне было слишком много рвения, чтобы я стал обращать внимание на подобные мелочи. Я с удовольствием обнаружил, что он снова выглядит так, что хуже некуда. Чем поганее он себя чувствует, тем сильнее нуждается во мне и тем больше у меня возможностей снискать его расположение и еще пуще уверить его в моей патриотической преданности. Я порадовался, что надел бордовую тунику и позаботился причесаться как следует. Я умастил руки мои и напомадил кудри. Костяшками пальцев я с силой растер щеки, чтобы усугубить природный румянец. Лучше бы я в тот день и из постели-то не вылезал.

Все мои приготовления пошли прахом. Едва я успел поднять голову, чтобы принять позу поющего ангела, едва раскрыл рот, чтобы пропеть первую сладкую ноту, как Саул вскочил со скамьи и запустил в меня копьем, вновь попытавшись пригвоздить меня к стене. Дерьмо Господне, подумал я в ужасе. Я и на этот раз оцепенел. Он снова промазал на несколько дюймов, копье с гулким шмяком вонзилось в дерево близ моей головы. Но на сей раз я быстро сообразил, что мне следует делать. Да хлебал я его большой ложкой, подумал я и вскочил на ноги. Хорошенького понемножку! Музыку ему подавай? Хрена корявого! Я пригнулся и дал стрекача.

Загрузка...