Ты спрашиваешь, как человек становится героем? По одному этому вопросу я вижу, что ты симпатизируешь борцам, а не трусам, хотя у трусов, как говорят люди, более сложный душевный мир.
Всего их было восемь, и погибли они в такой последовательности:
Первым Бабяк.
Вторым Паренек (от рук своих же).
Третьим, сразу же за Пареньком, Келлнер. Никто не сказал о нем, что он был трусом.
Четвертым оказался Уй. Пако оплакивал его гибель.
Пятым Халкович.
Шестым Пако.
Седьмым Деме.
Последним, восьмым по счету, погиб Гал. Сам он думал, что погибнет первым. Судьба распорядилась иначе: он ушел из жизни последним.
Никто из них не готовился к смерти, никто не искал ее. Просто они выполняли клятву на верность, выполняли без громких фраз, как положено. Смерти они боялись, как боится ее всякое живое существо, однако смело пошли на нее, так как не могли допустить, чтобы страх взял верх над чувством долга.
Убийцы бесчеловечно надругались над трупами: привязав за ноги веревками, они приволокли трупы на центральную площадь города, чтобы все жители видели их. Разве убийцы знали, да и откуда им было знать, что тем самым они вторично возводили этих людей в ранг героев и победителей!
И пусть память о них никто не посмеет осквернить словами: «Царство им небесное!»
Когда они впервые проходили через этот город, то увидели, что над зданием кирпичного завода полощется на ветру красный флаг, прикрепленный на квадратной крыше. Правда, в этом не было ничего удивительного: повсюду, где проходил их путь, они видели красные флаги.
На окраине города бригаду ждала делегация директории. Делегаты коротко переговорили с командиром, упросив его остановить бригаду хотя бы всего на несколько минут на центральной площади, чтобы провести небольшой митинг, но в настоящем пролетарском духе… Командир согласился неохотно, и бригада двинулась в город. В голове колонны, по-военному печатая шаг, шли члены директории. Политкомиссар сказал знаменосцу, чтобы тот выше поднял знамя бригады и нес его в вытянутых руках. Попадавшиеся навстречу и стоявшие по сторонам жители приветственно махали им, а инвалид без одной ноги отбивал такт шагавшим бойцам костылями.
На центральной площади города собралось около тысячи жителей. Грянул оркестр. Начальник гарнизона подал команду «Смирно!» для встречи бригады, шагавшей торжественным маршем. Затем он произнес по-военному короткую речь. Говорил о том, что скоро снова встретятся, так как через несколько дней и сами они двинутся к Тисе и тогда-то уж заставят противника по-настоящему уважать пролетариат и его пролетарскую Красную Армию[17]… Потом оркестр заиграл «Интернационал», и красноармейцы сразу же пошли дальше. Приказ заставлял их торопиться, а если где в пути они и задерживались немного, то потом шли форсированным маршем, наверстывая упущенное.
И вот они снова встретились. Но только не через несколько дней и не на берегу Тисы. После восхода солнца бойцы бригады поднялись на высотку, господствующую над городом, и сразу же увидели развевающийся на куполе Базилики громадный национальный флаг. В ярких солнечных лучах хорошо различались три цвета[18].
От разведчиков они узнали, что местный гарнизон уже не подчиняется Красной Армии, он перешел на другую сторону, а на какую именно, об этом большинство могло только догадываться. Об этом можно было узнать от денщиков, которые вновь прислуживали господам офицерам. От денщиков стало известно, что офицеры установили связь с сегедцами[19].
Комиссар в сопровождении двух красноармейцев пошел на переговоры к начальнику гарнизона. Он объяснил, что бригада направляется домой, и попросил пропустить ее через город. Если же кто-то попытается воспрепятствовать этому, артиллерия бригады огнем разрушит центр города и казармы: орудия уже стоят на огневых позициях на высотках, которые господствуют над городом…
Начальник гарнизона спорить не стал, лишь махнул рукой в сторону окна, через которое были видны развалины. Видимо, этим жестом он хотел дать понять, что город и без того сильно разрушен. Он согласился на ультиматум и отдал приказ в течение двух часов никакого сопротивления бригаде не оказывать…
Комиссар, понимая, что двух часов им будет явно мало, требовал четырех. Начальник гарнизона согласился на четыре, заявив, однако, что по истечении этого срока он не даст никаких гарантий и они сами должны решать, как им поступить дальше. Небрежно козырнув, он закончил переговоры.
На этот раз людей на улице почти не было, а те, что случайно попадались, отворачивались. Мужчина на костылях стоял на старом месте. Только на этот раз он уже не стучал костылями. Просто стоял и смотрел невидящим взглядом на проходивших мимо красноармейцев, словно хотел что-то сказать им. Затем он повернулся, с трудом проковылял у самой стены дома и, опустившись на землю, закрыл лицо руками. Но на него никто даже внимания не обратил…
Бойцы бригады следили за тем, чтобы у них было строго по-военному. Прежде чем войти в город, они привели себя в порядок, почистили одежду и обувь (полночи дождь лил как из ведра). Комиссар приказал знаменосцу выше поднять знамя бригады.
Выйдя на противоположную окраину города, бойцы остановились возле небольшого кирпичного завода. Дорога шла среди холмов, где можно было установить четыре орудия. Дула их будут нацелены на город до тех пор, пока не подойдут бойцы, обеспечивающие безопасный проход бригады через город. А пока можно расположиться на привал, но чтобы никто не расходился, потому что, как только подойдет арьергард, бригада двинется дальше, по направлению к дому…
С того момента, когда слово «дом» впервые было произнесено на берегу Тисы, смысл его для бойцов стал каким-то туманным. Раньше это слово имело вполне определенный, конкретный смысл. Идти домой с работы, шатаясь, брести домой после выпивки в корчме… Медленно и спокойно возвращаться домой в воскресенье из гостей, от знакомых или родственников, а если было желание прогуляться по горам, окружавшим город, то возвращаться оттуда. Все это называлось «идти домой». Если же на заводе случалось какое-нибудь несчастье или на шахте происходил обвал, который засыпал горняков, и они задыхались под землей, этих уже не ждали дома, а их товарищи, произнося это слово, тяжело вздыхали. Не ждали дома и тех, кто эмигрировал за границу… Точно так и для бойцов бригады это слово не означало, да и не могло означать, что-то конкретное, определенное, как это было когда-то…
И вот в стране установлена диктатура пролетариата, на заводах и фабриках, на зданиях учреждений вывешены красные флаги, людской поток запрудил улицы. Люди спешили на митинги. Они голосовали, принимали решения, а в это время с гор спустились белочехи, потом появились итальянские офицеры, а затем и французы.
Люди знали, что в такое время многое будет не таким, как раньше, в том числе и возвращение домой. Да они и не хотели этого. По первому зову они уходили в армию, как до этого шли на работу. И вот на свет появилось самое странное военное донесение, которое когда-нибудь знала мировая история: «Продвижение вверенных мне частей остановлено неизвестными силами…» Телеграмму с таким текстом французский генерал послал в Париж.
Долгим, но все же простым был путь от двора сталелитейного завода через Терень, Босорканькё и Лазолдол до Кашши и Эперейеша. Многие серьезно думали, что теперь они будут двигаться вперед и не остановятся до тех пор, пока не доберутся до самого сердца капитализма. И вот неожиданно им нужно было решить, как отнестись к этому приказу двигаться к Тисе.
Решение, собственно, родилось еще раньше, чем был задан сам вопрос. Нужно было только все обсудить, взвесить. Есть ли смысл двигаться туда, удастся ли там сделать то, что не удалось в других местах? И почему за столь короткий срок опьянение победой сменилось ужасным сомнением? И кто может сказать, какая из имеющихся возможностей наиболее реальная?
Разумеется, никто не мог ответить на этот последний вопрос. Они сами должны были сделать выбор… И сделали его с трудом. Сначала махали рукой, мол, теперь все равно, да и сами они не солдаты, а простые рабочие. Защищая свои интересы, они выполнили свой долг, испробовали все пути, а дальше уже никакого пути и нет. Армия, война — все это дело военного командования. В стране достаточно солдат и без них, а если даже и недостаточно, то одна какая-то бригада положения все равно не изменит… Кое-кто говорил, что старое уже ни на что не годится и больше никогда не вернется, они же настоящие солдаты, даже если на них нет военной формы, а в руках оружия; у них одна судьба с теми, кто воюет на фронте. И чтобы избежать поражения, они должны пойти на риск, даже если суждено будет погибнуть. Но риск может привести их и к победе…
Их решение созрело не по настоянию политкомиссаров, не по требованию устава и не по воле командиров. Так решило большинство, масса, а те, кто не мог прийти к этому решению, были рады, что с них сняли эту заботу. Они прощались со своими родными, близкими и шли. Ругали на чем свет стоит жару, пыль, высотки, ворчали во время трудных переходов, скандалили с поварами, но, как только подходили к какому-нибудь селу или городу, сразу же приводили себя в порядок и бодро запевали песню. Бессознательно отмеряли время и расстояния и старались сохранить силы для того, чтобы осилить и то и другое.
Когда же выяснилось, что к Тисе они все же шли напрасно, они не стали кричать, что вот, мол, так они и знали… А если бы кто-нибудь и начал кричать, то его сразу же убили бы на месте. А как же иначе? Они выбрали для себя этот путь и должны были пройти его до конца, независимо от того, что об этом может подумать тот или другой человек. Спрашивать их о том, зачем они сюда пришли, было так же глупо, как жаловаться на то, зачем они родились на этот свет, зачем живут на нем.
Именно поэтому некоторое время они еще надеялись на то, что известие, дошедшее до них, ложно и их снова хотят обмануть. Однажды, было это Первого мая, их уже пытались провести. Как только они, радостно взволнованные, вышли на улицы Тарьяна, то узнали, что от Пейера[20] получена телеграмма, в которой говорилось о том, что якобы советское правительство ушло в отставку. А вдруг и сейчас нечто подобное?..
Командир приказал, и они направляются теперь домой так же послушно и организованно, как шли раньше сюда. Никто и слова не сказал против. Шли строем, с оружием и со всем, что у них осталось. Об убитых заботиться уже не нужно было, раненых уложили на подводы, которые катили в середине колонны.
По пути к ним присоединялось много людей: одни потому, что тоже хотели попасть домой и им было по дороге; другие потому, что считали — им теперь все равно куда идти, лишь бы уйти отсюда…
В одном селе колонну обстреляли. Пуля попала какому-то рабочему в живот и свалила наповал. Времени остановиться, чтобы разыскать убийцу, не было, и они не остановились. Не было времени остановиться даже для того, чтобы немного передохнуть, хотя преследовавшие их румыны[21] не очень-то спешили. Стоит ли превращать в развалины несколько домов? Да и кому мстить? Для этого нужно знать, чья это была пуля и кому она предназначалась…
Убитого положили на повозку к раненым, чтобы похоронить, когда представится возможность. На случай если в них снова будут стрелять, подготовили к бою пулемет, чтобы можно было ответить тем же.
Село осталось позади. Следующее село обошли стороной. Дальше дорога делала большой изгиб, и они сэкономили несколько километров, идя напрямик по сухому запущенному полю.
Обойти город было нельзя. На это потребовалось бы слишком много времени, да и с дороги сойти невозможно, так как ночью долго лил дождь. Стоило только кому-нибудь из бойцов оступиться и сойти с дороги, как он сразу же по щиколотку увязал в липкой грязи. Вот тогда-то они и выслали парламентеров к коменданту города, чтобы предупредить его…
Когда подвезли пушки, обеспечивающие безопасность бригады, приказа двигаться дальше отдавать не пришлось: все и без того начали собираться, строиться, прекращали кормить лошадей — надо было их снова запрягать.
Впереди колонны встал командир роты. Уставшими, покрасневшими глазами он внимательно оглядывал ряды строившихся солдат. Кивнув головой, жестом подозвал к себе Берталана Гала.
— Подойди-ка ко мне, давай немножко поотстанем. — Сделав несколько шагов, он повернулся к Галу. — Я тебе кое-что сказать хочу. Только вот не знаю как… По-дружески или официально?
— Давай попросту, — предложил Гал. — Чего там…
— Ладно. В штабе решили оставить здесь одно отделение для прикрытия. — Командир роты рукой махнул в сторону города. — Чтобы эти гады не попытались настигнуть нас… В штабе предложили оставить тебя, с отделением…
— Понятно, — ответил Гал. — Только зачем же все отделение?..
— А что, разве много? У тебя и так не полное отделение.
— Я не об этом думал. Хватит, если вместе со мной останутся семеро…
— Значит, двое…
— Двое пусть идут. Со мной останутся семеро…
Ротный командир потрогал пальцами воспаленные веки.
— Думаешь, семерых хватит? Надежды на то, что противник будет ждать четыре часа, нет. Два часа уже прошло. А нам нужно по крайней мере еще четыре. Итого, значит, шесть. За это время, если к нам никто не прицепится… А если прицепятся, тогда разбросаем. Тогда уже до Терени рукой подать… Вот такие-то дела.
Гал снял фуражку и локтем вытер пот с внутренней стороны.
— Хватит мне и семи. Чего не смогут сделать семеро, то не под силу и девяти. Да и десяти тоже…
— Хорошо. Тогда распоряжайся. Скажи своим людям, чтобы подготовились. Все, что нужно, пусть возьмут… Только не забудь, что минометов у нас очень мало…
— Обойдемся и без них, — сказал Гал. — Да нам много и не нужно. Три пулемета возьмем. Патроны, ручные гранаты…
Гал коснулся рукой козырька фуражки. Бросил взгляд в сторону отделения. Солдаты уже закончили сборы, когда его подозвал к себе ротный. Сейчас они смотрели на него и гадали: зачем это ротный позвал их командира? Но разве могли они угадать? Остальные ждали приказа двигаться дальше.
— Халкович! — Гал кивнул головой. — Ко мне! Бабяк! Келлнер!
Все трое подошли к Галу и выстроились справа от него.
«Пока все идет нормально, — думал Гал. — Семеро из девяти останутся здесь, двое могут идти домой. Кого же оставить? Кого? Кого отпустить? Келлнер, Бабяк, Халкович — эти ребята что надо. На них смело можно положиться. А на кого еще можно положиться? Да нет, они все молодцы. Но кому-то надо вернуться домой… По тем или иным причинам… им это надо…»
— Геза, Деме! Идите и вы!
Пако, стоявший в строю, так вытянул шею, что казалось, вот-вот выпадет из строя. Когда же Деме остановился возле Гала, Пако без приказа вышел из строя.
— Так… — проговорил Гал. — Иди сюда, я только что хотел вызвать тебя… Шандор Уй! Ко мне!
Уй медленно кивнул, по лицу пробежала гримаса, похожая на улыбку.
— Ты чего ухмыляешься? — набросился на него Гал. — Становись сюда!
Уй отдал честь, твердыми шагами подошел к строю и встал последним.
Радич и Кантор подождали несколько минут, потом недоуменно переглянулись между собой.
— А мы? — недоуменно произнес Радич.
— Вы пойдете с бригадой. Присоединитесь к какому-нибудь отделению…
— Послушай, Берци Гал! — выпалил вдруг Кантор. — Что у меня много детей, это так. Но из-за этого я никогда не просил щадить меня. Ты это понимаешь, а?
— Выслушай и ты меня, Дьюла Кантор, — вздохнул Гал. — До сих пор мы с тобой ладили. Так не вздумай сейчас нарушить мой приказ! Приказано идти — иди…
— Но если…
— Никаких «но»! — закричал Гал. — Нале-во! Шагом марш! А то…
— Черт побери! — пробормотал Кантор, дернул винтовку за ремень и сдвинул фуражку на затылок. — Пошли! — толкнул он в бок Радича. — Пошли, пусть командир порадуется нашей дисциплинированности.
Гал оглядел выстроившихся возле него бойцов.
— Вольно! — сказал он. — Идем к обозу. Заберем три пулемета, боеприпасы, пять боекомплектов, ручные гранаты…
— Продуктами тоже запаситесь! — сказал ротный командир. — Да побольше, чтобы потом и на дорогу хватило…
— Продукты тоже! — приказал Гал. — Но только на один день. Выполнять!
— Ну как, осмотрелся уже? — спросил ротный, когда солдаты направились к обозу.
Гал кивнул. Разумеется, он уже осмотрелся. И как следует. С местом им, собственно говоря, просто повезло. Не зря он говорил, что ему и семи человек хватит…
«Хорошо, что территория кирпичного завода обнесена только проволочным забором, — думал Гал. — Ничто не помешает обзору. Да и обстрелу тоже. Крайние дома города не видны. Возможно, до них метров триста — четыреста, но они за склоном холма. Кирпичный завод, как все кирпичные заводы. От развороченной горы глины к прессу ведет ржавая узкоколейка; на рельсах несколько вагонеток с глиной, одна вагонетка нагружена только наполовину. Когда и почему их бросили здесь? Что увидел или услышал рабочий, который вдруг положил лопату на плечо и бросил наполовину нагруженную вагонетку?.. От пресса узкоколейка шла дальше до самых сушилок, покрытых замшелой черепицей. Необожженные ряды кирпичей серели вдали. Им так и не суждено попасть в печь для обжига. Да и огня в печи нет. С тех пор как отсюда ушли люди, все замерло: работа, движение, жизнь. Осталась безжизненная сырая глина.
Слева от завода небольшое здание конторы. Расположено оно очень удачно, всего в каких-нибудь десяти метрах от дороги. Окна в здании высокие и узкие. Их, видимо, специально такими сделали, чтобы яркий солнечный свет не мешал служащим работать. Более удобных бойниц, чем эти окна, и желать было нечего. Небось раньше такая мысль никому и в голову не приходила. А ведь, в самом деле, лучших амбразур и желать нечего. Окна смотрят прямо на дорогу, видимость более чем на триста метров превосходная, дальше поворот дороги, за которым уже ничего не видно. С обеих сторон от дороги обрыв метров в восемь — десять, а то и все пятнадцать. Из окон хорошо просматриваются склоны, так что даже не очень умелый пулеметчик в любой момент сможет очистить их от чего угодно. А если этот участок дороги контролировать не одним, а двумя пулеметами, то никому не удастся пройти по ней. Третий пулемет нужно установить на всякий случай на крыше: вдруг противник попробует напасть с тыла? Тогда этот пулемет сделает свое дело…
— Три пулемета — это неплохо, — произнес командир роты. — А если за пулеметами еще будут лежать хорошие бойцы…
— Будут, — ответил Гал. — Будут до тех пор, пока нужно будет…
— Ну и хорошо, я тебя понял… — Командир роты замолчал и поднес руку к глазам. — Ну, тебе, я думаю, не нужно ничего говорить? Ни тебе, ни твоим людям… — добавил он.
— Не нужно, — сказал Гал. — И я ничего не скажу. Вы только спешите, чтобы…
Вернулись Келлнер, Деме и Бабяк. Они взяли три станковых пулемета, а Уй, Пако и Халкович тащили коробки с лентами. Обитые железом колеса пулеметов выстукивали мелкой дробью по неровной дороге. Мимо проходила бригада, шеренги бойцов тесно прижимались друг к другу. Большинство бойцов не смотрели на остающихся, и ни один из них не заговорил с ними.
Халкович сбросил с плеча коробку с лентой.
— Пошел обратно, за гранатами. Паек там уже готовят…
— Пако, сходи и ты, — сказал Гал. — Пусть у нас будет еще две лишние коробки. Келлнер! Проверь пулеметы…
— Уже сделано, — ответил Келлнер. — Я их проверил, перед тем как тащить сюда. Воды, масла хватит, пулеметы хорошие…
Гал бегло осмотрел пулеметы. Исправные. Воды, масла достаточно, патронов хватит, и люди, которые будут за ними лежать… Взгляд командира задержался на щитах пулеметов. На них были десятки вмятин от пуль. Кто скажет, сколько их еще стукнется о них и, потеряв силу и скорость, упадет на землю? И кто скажет, сколько их пролетит через эту узкую, шириной всего лишь в два пальца, смотровую щель? Но ничего не поделаешь, щель эта нужна, без нее и пулемет не пулемет. Не один пулеметчик ложился за пулемет и из-за этой самой маленькой щели оставался лежать навеки.
За каждый пулемет положить по бойцу, только по одному. Без второго номера… Хорошо бы догнать сейчас Кантора да сказать ему что-нибудь в утешение, чтобы он не мучил себя, не думал обо всяких глупостях, о том, что он теперь не со своими ребятами. А придуманное им подающее приспособление для пулемета? Все-то оно, собственно, состоит из небольшого желоба, обрамленного бортиками и бугорками с хитрыми такими изгибами. Стоит только ленту заправить в пулемет, и тогда уже не нужно второму номеру все время поправлять ее руками: это простое приспособление само хорошо регулирует ее подачу. И это надежнее, чем рука человека. Ценное изобретение. И придумал его не кто-нибудь, а Кантор. За короткий срок этим приспособлением оборудовали все пулеметы, а схему приспособления даже послали в генеральный штаб. Где-то он теперь, этот генеральный штаб?..
Командир роты надел фуражку.
— Как только кончится… Словом, как договорились… Продержитесь часов шесть, а потом отходите. Дорогу вы знаете…
— Может, ты пойдешь уже? — не вытерпел Гал. — Даже если случайно кто-то и натолкнется на нас… Кто бы это ни был, к вам мы их не пропустим…
Ротный командир ушел. Догнав арьергард, он что-то сказал командиру и чуть ли не бегом побежал вперед. Гал видел, как ротный подносил руку к больным глазам, и, казалось, даже слышал, как он слегка вскрикивал и кряхтел от боли.
Прошло минут десять, и из виду скрылся последний боец бригады.
Гал осмотрел бойцов. Деме протирал очки белой тряпочкой, подняв их кверху и глядя на свет, и покусывал уголки губ. Уж такая у него была привычка — постоянно покусывать уголки губ, да еще то и дело протирать очки. Стоило очкам чуть-чуть свалиться с носа или упасть на них капле пота со лба, как Деме сразу переставал что-нибудь видеть. Очки эти как бы командовали им, они влияли на его движения, на выражение лица. Глядя на Деме, каждый невольно думал: сидеть бы ему тихо-мирно где-нибудь в учреждении, лучше всего в библиотеке, копаться в книгах, писать что-нибудь. А он вот здесь. С университетской скамьи — и прямо на фронт. Когда шло формирование красных частей, ему сказали, чтобы он шел к тарьянским металлистам, и он пошел. Там ему никто не обрадовался. Не понравилось бойцам, что он много рассуждает. Как-то ему сказали, чтобы он не трепал языком, а вместо каждого слова посылал бы лучше в сторону противника пулю, от которой куда больше пользы, чем от его болтовни. Начиная с того момента Деме словно подменили: ничего не страшась, он бросался в самую гущу боя, смело шел врукопашную. Про него стали говорить, что он ищет смерти. Но это было не так. Просто Деме хотел этим людям что-то доказать…
Усевшись на коробку с патронами, Келлнер дул себе в усы, стараясь распушить их, и улыбался. Он всегда это делал, когда нервничал. Возможно, он для того и отпустил себе такие длинные, свисающие к подбородку бесформенные усы, чтобы дуть в них да усмехаться. Раньше, до войны, в моменты, когда до разливки металла в формы оставались считанные минуты, а после на фронте перед самым боем Келлнер обычно сидел или стоял и дул из уголка рта на ус, усмехался, чувствуя, как шевелится щетина.
Бабяк смотрел на Келлнера и недоуменно качал головой, словно удивляясь его детской забаве. Когда Бабяк поворачивал голову, солнечный луч ослепительно сверкал на его до блеска начищенной звездочке на фуражке. Бабяк — человек педантичный, у него все блестит: пуговицы, сапоги, козырек на фуражке.
Пако стоял, опираясь на винтовку, и дремал. Он чуть-чуть раскачивался взад и вперед, и можно было подумать, будто его кто-то дергает за невидимую веревку, удерживая от падения. В Красную Армию он пришел из императорской армии, в которой он служил еще с четырнадцатого года. Про Пако говорили, что он может спать не только стоя, но даже на ходу. По его внешнему виду нельзя было сказать, что он уже давно служит в армии. Форма у него всегда была не в порядке, на френче обычно не хватало двух-трех пуговиц, а брился он только тогда, когда ему напоминали об этом.
«Форма, пуговицы, разная мелочь — все это чепуха одна, — любит он говорить. — Офицерская мания. Красному командиру не это важно. Он должен знать, в каком состоянии у солдата находится оружие, что у него в голове, какие мысли. А это у меня в порядке…»
В бригаду Пако попал случайно: после боя отстал от своей части и, не зная куда податься, попросил тарьянцев взять его к себе.
«Пока, на время, — сказал он, — вам же нужны солдаты. А потом я домой поеду. Меня там жена ждет, да еще как ждет, и представить себе не можете».
И Пако называл какое-то село в Ньиршеге, но сколько раз он его ни упоминал, товарищи не могли запомнить, как оно называлось…
Халкович сидел на ящике и разглядывал свои солдатские ботинки. Сначала он долго разглядывал один ботинок, потом, оттянув ногу назад, вытянул вперед вторую ногу. Вот он протянул вниз руку, поправил шнурок и кивнул головой. Затем стал сворачивать цигарку. Он никогда не пользовался для курения папиросной бумагой. Оторвет кусок тонкой оберточной бумаги или вырвет клочок из ученической тетради и свернет цигарку величиной с большую дешевую сигару, которую потом курит целые полчаса. Он утверждал, что из папиросной бумаги такую цигарку не скрутишь, а скрутишь только ерунду какую-то. Правда, после того как он выкуривал такую цигарку, его уже долго не тянуло курить…
Уй стоял позади всех навытяжку, шагах в трех, сверля Гала взглядом. На лице его застыла странная гримаса, похожая на насмешливую ужимку. Вся щека его, от левого глаза и до подбородка, была изуродована неровным шрамом: две недели назад один румынский офицер полоснул его клинком. Другой на месте Уйя, возможно, умер бы от такого удара или по крайней мере провалялся несколько недель в госпитале. А он хоть бы что. Четыре дня проходил с повязкой, а на пятый день так ел, будто с ним ничего не случилось. Уходить в тыл он наотрез отказался. Правда, напрасно он ходил в таком виде, так как бойцы сторонились его, почти не разговаривали с ним или делали вид, что не замечают его. До этого он был в организации ребят в кожанках[22], а когда ее распустили, вместе с двумя товарищами вступил в бригаду. Но те двое в тот же день сбежали из бригады.
Гала охватило тревожное чувство. Наверное, нужно было обратиться к бойцам с речью, чтобы они знали, что им предстоит сделать. Но… что им сказать? Стоит ему начать говорить, как они, может быть, даже высмеют его. Они и без этого все знают… Гал пошел по дороге. Пройдя приблизительно шагов сто, оглянулся на кирпичный завод, на здание управления. Да, он не ошибся: один пулемет придется установить в первом окне, другой — в третьем, третий — на крыше. Пока за пулеметами будут лежать пулеметчики, до тех пор…
Гал вернулся обратно, лицо вытер платком, а нутро фуражки — локтем.
Первым заговорил Халкович.
— То, что мы остаемся здесь, означает… — Он замолчал, оглядел остальных, сильно затянулся из своей громадной цигарки и продолжал: — Означает, что мы остаемся, не так ли?
Бабяк рассмеялся:
— Бот так вопрос!
— А что? — Халкович укоризненно посмотрел на Бабяка. — Вы же хорошо знаете, почему я спрашиваю…
— Знаем, — согласился Деме. — Вы тоже знаете, поэтому так и спросили. В самом вашем вопросе содержится и ответ…
— Пока остаемся, — перебил Гал Деме.
Халкович выпустил изо рта целое облако табачного дыма:
— Пока. Ха-ха… Раньше для меня это слово ничего не значило. А теперь…
Деме утверждающе кивнул.
— Бывает обстановка, когда любое слово и любое понятие меняют свой смысл. А почему это слово должно быть исключением?
В этот момент Пако с левой стороны переваливался на правую, ровно на середине он застыл, открыл глаза.
— Наш маленький доктор опять умничает, — пробормотал он и тихо прокашлялся, как человек, который действительно только что проснулся.
— Наш маленький доктор всегда умничает, — засмеялся Бабяк.
Пако подошел к Халковичу и, дождавшись, когда тот сделает очередную затяжку, взял у него цигарку, сунул себе в рот.
— Я тоже так считаю, — заметил Пако Бабяку. — Хотя у меня появилось такое чувство, что с тех пор, как наш доктор стал нас просвещать, мне стало казаться, что я меньше знаю. Раньше я считал, что я и то знаю, и это, а стоит ему что-нибудь объяснить, как оказывается, что ни того, ни этого я не знаю…
— Хватит об этом, — заметил Гал. — Потом поговорим. Сейчас нужно говорить о том, для чего мы здесь остаемся. Даже если каждый из вас и знает, все равно поговорим об этом… Вам всем ясно, что бригада, все ее бойцы хотят попасть домой. Мы тоже хотим, но главное для нас заключается в том, чтобы остальные попали…
— Конечно, — пробормотал Келлнер. — Это ясно. Чего тут говорить!
— Вполне возможно, — сказал Гал, — что начальство местного гарнизона попытается…
— А мы не позволим им этого! — прервал командира Келлнер. — Я же сказал, что нам и так все ясно…
— Я рад, что вам все ясно, — заметил Гал. — Но пусть вам станет ясно и то, что земля просохнет не скоро. Значит, тот, кто попытается догнать бригаду, вынужден будет идти только по этой дороге. По полю же сейчас и пехота не пройдет. А тяжелые гаубицы, пушки — тем более не протащить…
Деме поднял руку, как это делают дети в школе.
— Командир, вы не обижайтесь, но если можно… Мы ведь здесь… Совсем без прикрытия остались…
Гал чувствовал, как что-то дрогнуло в его лице:
— Верно. За нами, возможно, наблюдали, следили. Поэтому мы и остались здесь на некоторое время. Вот так, без всякого прикрытия. Пусть противник видит, что мы тут…
— Ну и чем же это хорошо? — поинтересовался Бабяк.
— Противник увидит нас и поймет, что ему не удастся догнать бригаду. Возможно, увидев нас, у него и охота-то пропадет…
— Простите! — Деме щелкнул каблуками. — Я ничего не говорил.
Гал посмотрел на Уйя.
— Вы почему стоите навытяжку?
— Я не стою навытяжку! — выпалил Уй.
— Черт возьми, как же не стоите! — набросился на него Гал. — Стоите, словно по команде. Если нужно будет поставить вас по стойке «смирно», я прикажу…
— Я понял…
— Рад, что поняли. Тогда, будьте добры, возьмите сейчас пулемет и установите его в здании! Остальные тоже! — Отвернувшись от Уйя, командир заговорил совсем другим тоном, значительно мягче.
Бойцы взяли пулеметы, коробки с патронами, вещмешки и пошли к зданию. Один Пако не тронулся с места. Подождав, когда остальные немного отойдут, он обратился к Галу:
— Знаешь, Берци, спасибо тебе, что ты и меня взял…
Гал пожал плечами:
— Я тебя охотно взял…
Пако улыбнулся. Глаза его сузились. Трое суток не бритое, заросшее густой щетиной бледное лицо было помято.
— Охотно?.. Скажи, а ты все равно бы меня взял, если бы я сам не вышел из строя?.. Я рад, что ты киваешь… Ты ведь знаешь, что у меня нет никакого желания возвращаться к себе домой?
— Знаю.
— Конечно знаешь, такое трудно скрыть. Что бы я ни говорил и сколько бы ни говорил… Факт остается фактом: жена меня дома не ждет. Вот уже год… Она сама мне об этом написала… Не правда ли, это честно с ее стороны, что она сама написала мне, а? Раз уж так случилось, значит, так тому и быть.
— Ладно, хватит, — перебил его Гал. — Все это прошлое. Нам теперь нужно думать о том, что будет… Пойдем и мы туда. Пора…
— Я абсолютно спокоен, — заметил по дороге Пако. — Я свое на свете пожил. Правда, в чем-то мне не повезло… Зато хоть моему младшему брату счастье улыбнется. Вся моя часть наследства ему достанется. Он, правда, и без этого не бедствует, но все же…
Гал остановился и взял Пако за руку.
— Ты что, о другом и говорить не можешь? И думать тоже?
Пако снова рассмеялся:
— Эх, командир! Ну что тебе за забота: пусть каждый говорит, что хочет… Какое это имеет значение?
— Имеет, и еще какое…
— Не имеет! Что было, то было и быльем поросло. И у тебя тоже. А если мы теперь о чем-то вспоминаем, то тебе над этим не стоит и голову ломать…
— Словом, ты знаешь, для чего мы здесь остались? Тогда тебе нечего объяснять…
— И остальным нечего, — заметил Пако. — Плохо сделаешь, если начнешь объяснять…
Здание внутри оказалось точно таким, каким его представлял себе Гал, разглядывая снаружи. Поднялись по лестнице в восемь ступенек из искусственного камня. Две комнаты. В одной из них стояли два письменных стола. Во второй, меньшей по размерам, был только один стол да низенький разукрашенный разными финтифлюшками сейф с маркой венской фирмы на лицевой стороне. В большой комнате стоял шкаф для бумаг, в углу — изразцовая печь из серого кафеля, стулья и одна табуретка с обгоревшим сиденьем: на ней, по всей вероятности, служащие разогревали обед на спиртовке. В задней стене небольшая дверь, ведущая в забитое пыльными бумагами помещение без окон, из которого был выход на плоскую крышу здания.
Ожидая приказа командира, бойцы без дела слонялись по комнатам. Уй сидел, развалившись в углу, и курил. Бабяк, усевшись за один из письменных столов, разглядывал штемпеля и печати. Халкович рассматривал сейф, а потом, ухватившись за ручку, пытался повернуть ее.
— Что в нем может лежать, а? — спросил он у Келлнера.
— Что может лежать? Возможно, деньги…
— А, денег у меня и у самого хватает, — произнес Халкович. — Целых двадцать крон. Правда, белых крон. В общем, их мне вполне достаточно… Как ты думаешь, а больше в нем ничего нет?
— Откуда я знаю? Возможно, акции или что-нибудь в этом роде…
— Я не верю, чтобы там были акции, — вмешался в разговор Деме. — Заводик этот довольно небольшой, и концентрация средств…
— Ах, милый доктор, оставьте это, — взмолился Халкович. — Концентрация средств, боже мой!.. Если бы я был уверен, что там есть что-нибудь выпить, то не пожалел бы на этот сейф даже гранаты…
— Ну тогда досталось бы тебе от Гала! — сказал Келлнер. — Вот он идет, спроси его, что бы он с тобой тогда сделал…
Выйдя на середину большой комнаты, Гал остановился и осмотрелся, потом прошел в маленькую комнату и даже заглянул в заднюю темную комнату.
— Все хорошо, — произнес он, кивая головой, закончив осмотр. — Значит, так… Нужно будет как-то разместиться…
— Как прикажешь, так и сделаем, — услужливо предложил стоящий рядом с ним Пако.
Прежде чем что-то сказать, Гал покусал уголок губ и глубоко вздохнул.
— Собственно говоря, есть два приказа, — сказал командир хриплым голосом. — О первом лучше вообще не говорить. Вы все понимаете, и мне нечего к нему добавить. Не так ли?
Все закивали.
— Тогда займемся другим, — продолжал Гал. — Эти столы нужно подтащить к окнам, поставить их вплотную к стене. Там тоже. — Он показал в сторону маленькой комнаты. — Хорошо еще, что на каждое окно приходится по столу…
— Будет лучше, если к окну поставить этот железный ящик, — заметил Халкович. — Хотя было бы любопытно посмотреть, нет ли в нем чего-нибудь выпить.
— Сейчас нам это ни к чему, — отрезал Гал. — Один пулемет поставим на стол вон туда, другой — сюда. Оба нужно будет хорошенько закрепить. Коробки с лентами тоже следует закрепить. За этим пулеметом ляжет Бабяк, за тем — Келлнер… Третий пулемет Пако и Халкович установят на крыше. Там у трубы и установите, место хорошее. Халкович останется у пулемета, а Пако вернется сюда…
— Ясно, — сказал Халкович и взялся за хобот пулемета.
— Да, вот еще… — остановил их Гал. — Для нас самое опасное направление вот это. — И он показал рукой в сторону окна, на дорогу. — Ты же установи свой пулемет так, чтобы к нам никто не смог подойти с тыла. Но пулемет намертво не закрепляй, чтобы в случае опасности его можно было повернуть в другую сторону и вести в этом направлении огонь.
— Ясно, — повторил Халкович. — Ну, берись и ты с другой стороны. Может, и так пройдет по лестнице…
Пако взял пулемет за кожух.
— А мне потом сюда спуститься, да? — спросил Пако командира.
— Да, возвращайся. Халковича, если нужно будет, подменит Уй…
— Так точно! — отозвался Уй.
— Пако займет место у этого окна. Деме — рядом с Бабяком. Уй, пока не понадобится на крыше, будет возле Келлнера…
— Вот и весь наш боевой порядок, — проговорил Бабяк, сидевший до сих пор на письменном столе, свесив ноги.
— Пока у нас патронов хватит, — проговорил Гал, — но вы все же поэкономнее с ними…
Пако тем временем вернулся с крыши.
— Хорошее место там у Халковича. Воздух свежий, разве что солнце немного слепит глаза…
— Солнце спустится ниже, — проговорил из маленькой комнаты Келлнер.
— Да, вот еще что, — медленно сказал Гал. — Без приказа ничего не делать и не стрелять. Что бы ни случилось, без приказа ни-ни… Обязанности свои каждый знает. Если со мной что-нибудь случится, командиром становится Пако, после него — Келлнер…
— А потом видно будет, что да как, — не без ехидства заметил Бабяк.
— Не остри…
Первым чужого солдата заметил Халкович, но, пока он сказал об этом, увидели его и другие. Солдат вышел из-за поворота мелким неуверенным шагом; остановился на миг, оглянулся назад и снова пошел. Разведя руки в стороны, он был похож на человека, которому за шиворот неожиданно вылили ведро воды.
— Пожалуй, это их парламентер, — высказал предположение Пако. — Руки он потому так растопырил, чтобы мы не подумали о нем чего дурного…
— Тогда почему он не держит их над головой? — спросил Бабяк. — Или почему у него нет белого флага? Нужно быть осторожными… — И он, разлегшись на столе, ухватился за ручки пулемета.
Из маленькой комнаты послышался скрип стола под Келлнером.
— Пусть подойдет поближе, — тихо сказал Уй и, лязгнув затвором винтовки, послал патрон в патронник.
— Тихо, вы! — приказал Гал. — А вы не лязгайте затвором! — бросил он Уйю. — Разве не видите?..
Когда солдат подошел ближе, все рассмотрели на нем форму красноармейца. Френч застегнут только наполовину, без знаков различия, на голове фуражка с красной звездой, блестевшей на солнце.
— Кого же это черт несет? — вытаращил глаза Пако.
Бабяк, наполовину приподнявшись на своем столе, неопределенно заметил:
— Наверное, это что-то значит…
— Ничего это не значит, — покачал головой Гал. — По крайней мере…
Солдат остановился шагах в двадцати от окон. Оправив китель, он снял с головы фуражку и спрятал ее за спину.
— Эй! — крикнул он слишком громко, словно подбадривал самого себя. — Меня к вам послали! Слышите?! Отвечайте: могу я идти дальше или нет?
— Что ему мы ответим? — спросил Бабяк.
— Ничего, — бросил Гал. — Я сам с ним поговорю. Не думаю, чтобы он принес нам важную новость…
Одернув френч, затянув покрепче ремень и поправил фуражку, Гал вышел из комнаты. Сделав десяток шагов, он остановился и жестом подозвал к себе солдата.
— Меня сюда послали, — на ходу выговорил солдат. — Я получил приказ.
Не дойдя трех шагов до Гала, он остановился и вытянулся по стойке «смирно».
— Кто вы такой? — спросил его Гал.
— Сакони. Кальман Сакони…
— Я не об этом. Кто вас сюда послал? Кто приказал?
— Видите ли… — Сакони пальцем ткнул за спину. — Оттуда. Из гарнизона… Мне приказал майор, но ему самому тоже приказали…
— Ясно, — кивнул Гал. — Нет смысла и спрашивать вас о том, что вам приказано передать… А почему вы пришли в этой форме? Или, может, другой у вас и нет?
Сакони пожал плечами.
— Есть и другая, — ответил он. — Потому и послали в этой. Авось лучше поймем друг друга…
— Ну и чудаки же ваши офицеры, — проговорил Гал. — Ведь у вас снова появились офицеры, да?
— Да, — выговорил Сакони. — Снова нашили знаки различия.
— Как просто это у вас делается…
— Была бы иголка с ниткой. Пара стежков — и все дело… Рядовые солдаты тоже все с себя поснимали, что… Я только потому не снял, что… — Сакони замолчал и снова дернул плечом. Встав вольно, он беспокойно изучал выражение лица Гала. — Я хотел бы узнать, — начал он снова, — за кого вы меня принимаете…
— Если вы боитесь, что мы вас обидим, то можете быть спокойны, — с неохотой ответил Гал. — Передайте своему командиру, что я его уважаю. Он очень умно сделал, что прислал вас сюда, да еще в виде клоуна. Потому что вы передо мной сейчас стоите как клоун. Вы понимаете это, да?
По худощавому телу Сакони пробежала судорога, на худом небритом лице появились темные пятна.
— Возможно, — хрипло проговорил он. — Возможно. — Он шумно вдохнул в себя воздух, но тут же растянул тонкие губы в улыбке. — Мы уже привыкли к этому. Все мы с некоторого времени клоуны. Одни больше, другие меньше… Могу я сказать, зачем меня к вам послали?
— Говорите!
— Собственно говоря, приказ простой, — начал Сакони. — Чтобы вы отсюда уходили! Все равно куда. — И он рукой показал в сторону города. — Если хотите, можете и в ту сторону. Никто вас не тронет, я могу дать честное слово. Если пожелаете догонять своих, пожалуйста. Но только отсюда уходите. Нет возражения и против того, чтобы и с оружием… Можете забрать его с собой, если хотите… Вот и все…
— Я так и думал, — проговорил Гал. — Теперь вы подумайте, с каким ответом вы вернетесь обратно.
— Значит… — Сакони носком ботинка расковырял глинистую землю. — Значит, так и сказать? Могу я идти? Меня ведь только для этого и послали… — И, найдя более точное выражение, добавил: — Мне только это и было приказано передать… Ну а еще, на случай если вы не согласитесь… чтобы я сказал, что это последнее предупреждение. Если же вы будете сопротивляться, вас разобьют, и тогда уж никакой пощады не ждите… Это уж само собой… От себя лично хочу вам посоветовать, чтобы вы серьезно подумали над этим…
— Очень мило с вашей стороны, — скривился Гал.
— Мило или не мило… Но как только я вернусь, сразу же начнется наступление. Они не будут терять попусту время…
— А зачем им терять? — сказал Гал. — Ваши офицеры дают обещания и тут же нарушают их… Ну валяйте к ним и скажите, что нам почему-то не хочется отсюда уходить.
— Да… конечно… — Сакони шмыгнул носом. Его длинные узловатые пальцы нервно постукивали по козырьку фуражки.
— Я свое дело сделал… как было приказано…
— Можете идти, — кивнул ему Гал.
— Я еще хотел… В конце концов, я понял, почему вы меня не пустили в здание. Так и нужно, только вы все же совершили ошибку. Уж больно вы все на виду, привлекаете к себе внимание. Только вы не отпирайтесь…
— Мы специально не маскировались, — согласился Гал. — Хотели, чтобы вы нас заметили…
В глазах Сакони блеснули насмешливые искорки.
— Ну, если хотели, тогда другое дело. Для этого и товарища своего… на крышу посадили?
— А если для этого?
— Тогда зря посадили, — заметил Сакони. — Я-то понял, что этим вы хотите обезопасить себя с тыла, но вашего товарища любой стрелок может снять без особого труда. Хоть спереди, хоть с тыла. Один меткий выстрел — и все…
Гал невольно оглянулся назад и сразу же увидел, что он плохо рассчитал: печная труба отнюдь не укрывала Халковича.
— Правда, я не знаю, — продолжал Сакони, — будет ли вам грозить опасность с тыла. Если и вы в этом не уверены, тогда лучше проломить в каком-нибудь месте заднюю стену, но этого товарища с крыши снять…
Гал долго смотрел на Сакони, видел его язвительную усмешку и едва сдержался, чтобы не ударить его.
— А вы могли бы, — с презрением спросил Гал, — сказать мне, сколько раз вы совершали подобные предательства? — Ему хотелось, чтобы Сакони рассердился, напал на него или хотя бы сделал шаг к нему, хотя бы один шаг. И тогда он ударил бы его. Однако Сакони не пошевельнулся, но и усмешка не исчезла с его лица.
— А кто его знает…
— Я-то знаю, — продолжал Гал. — Сначала вы предали императора. Затем Национальный совет. Это уже два предательства. Затем предали рабочий класс. А сейчас предаете своих нынешних коллег…
— Может быть… — Сакони закивал головой. — Наверное, так оно и есть.
— Я, — продолжал Гал, — никак не могу понять, как некоторые люди, вроде вас, могут так меняться. Стоит только водрузить новый флаг — и вы уже за него…
— Ошибаетесь, — не сдавался Сакони. — Вы ошибаетесь в том, что человек меняется в зависимости от смены флага, и вообще… Мне просто приказали. Сегодня это, завтра другое… — Он немного помолчал, глаза его стали узкими, а лицо мрачным. — Только вы меня не спрашивайте, почему я поступил так, а не этак. Я ведь и убить могу… — Он погрозил пальцем. — Если меня до сих пор никто никогда ни о чем не спрашивал, то уж сейчас-то я никому не позволю делать этого! С тех пор как меня забрили по мобилизации, у меня никто никогда не спрашивал, понимаю ли я что-нибудь или не понимаю. При императоре Йошке Ференце мне говорили, что я должен сражаться за свою родину, то же самое говорили мне и вы, и теперь это же самое твердят. И добавляют, что со мной сделают, если я окажусь трусом. Трусу все грозят пулей… Ну, если у вас и теперь не пропало желание спрашивать, спрашивайте…
Теперь настала очередь Гала презрительно улыбаться.
— Знаете, я ни о чем не буду вас спрашивать. Можете идти.
Но Сакони не пошевелился.
— То, что я вам до этого сказал, вы можете считать предательством или как вам будет угодно. На самом же деле я вас уважаю и жалею в то же время. Потому что… Хочу добавить еще, что, если вы решили сопротивляться, завяжется бой. Тяжелой артиллерии в городе нет. Ее в свое время увезли к Тисе. Во всем гарнизоне имеется всего-навсего одна-единственная гаубица. Осталась тут каким-то чудом. Если она вас не вышибет… Хотя и ее еще как-то нужно сюда притащить да установить… Ну, теперь я на самом деле могу уходить. Если и вы такого же мнения…
— Уходите, да поскорее!
— Уйду, только знайте, я неспроста вам все это говорил. Время поразмыслить кое о чем у меня было. Ну а если здесь у вас что-нибудь стрясется, то знайте, что я тут ни при чем… Я скорее в воздух буду стрелять, чем в вас…
— Вы за это, наверное, еще благодарности от нас ждете, а? Вот что я вам хочу сказать: вы старайтесь в нас как следует целиться! Я лично обещаю вам, что, как только увижу вас, сразу же открою огонь. И не промажу. А теперь уходите отсюда! Только… — И Гал вырвал из рук Сакони фуражку. — Только без нее. Фуражка эта пусть останется здесь. Идите!
Сакони недоуменно пожал плечами и, отдав честь, повернулся кругом и пошел прочь. Делая первый шаг, он так стукнул ногой по накаленной солнцем земле, что поднял целое облачко пыли.
— Что это у тебя? Фуражка? — со смехом спросил Бабяк Гала, когда тот с шумом хлопнул дверью. — Нас стало больше на одну фуражку. Что ж, и это неплохо. Глины здесь достаточно, человека слепим…
Гал остановился под лестницей.
— Халкович! Быстро слезай вниз. И пулемет свой снимай. Уй! Быстро помоги ему! Бабяк! Посмотри-ка, нет ли во дворе какой-нибудь кирки. Или чего-нибудь подобного.
Халкович и Уй с трудом спустили вниз пулемет. Тем временем вернулся и Бабяк, неся в руках кирку с отбитым концом и железный лом. Лом он сунул в руки Пако, и они начали пробивать отверстие в стене, где им показал Гал. После нескольких ударов вывалился первый кирпич, а потом дело пошло скорее.
— А стена-то довольно тонкая, — заметил Пако.
Халкович установил в проделанное отверстие пулемет. Ствол его чуть ли не полностью вылезал наружу. Улегшись за пулеметом, Халкович остался недоволен сектором обзора и выбил ломом еще несколько кирпичей.
— А здесь как-то веселее, — сказал он, закончив работу. — А то там на крыше возле трубы жарко больно.
Гал чуть ли не до крови закусил губы. Быть может, Халкович и не ему адресовал свое замечание, но попал он точно по адресу.
Сначала им казалось, что они за короткий срок стали настоящими солдатами. За несколько дней они привыкли считать себя солдатами, выучились ходить по-военному, поворачиваться. Обстановка и инстинкт самосохранения заставили их неплохо маскироваться на местности, довольно метко стрелять и не делать глупостей. Научились они и подчиняться по-военному, а те, кого выбрали в командиры, научились командовать. Некоторые из командиров и голосом своим и манерой держаться были похожи на настоящих командиров. Но кто знает, сколько людей потеряли они впустую, и только потому, что заучить формально кое-что или даже все еще ничего не значит! Сколько людей потеряли они из-за того, что выбранные ими же командиры не имели достаточно времени, чтобы на практике научиться принимать правильное решение. Вот и он, Гал, считал, что пулемет, установленный на крыше, сослужит им добрую службу. А Халкович, если он и был с этим не согласен, ничего не сказал ему, да и другие ни словом не обмолвились… Теперь-то уж он знает, что ошибся, а сколького он еще не знает! Вот она, вторая сторона этого дела.
Те, кто хорошо разбирался в стратегии, в большинстве своем сами, где только могли, норовили причинить ущерб Красной Армии, которая доверяла им. Один делал это с самого начала, руководствуясь собственными убеждениями, другой — чуть позже, когда военное счастье отвернулось от Красной Армии. Такие заранее беспокоились о том, как бы им обезопасить себя. Например, здешний начальник гарнизона вместе со своими офицерами. Возможно, что этот командир и не покривил бы душой и не сошел с честного пути, если бы положение красных оставалось твердым. А теперь эти офицеры смотрят вперед и видят, что для них из создавшегося положения есть не один выход. Их будущее, их карьеру могла бы, разумеется, обеспечить и пролетарская диктатура, если бы она не пала. Но если немного половчить, то можно найти себе место и при том строе, который теперь существует. Возможность выбирать у них была, вот они и выбирали: то одних, то других. Но если собрать воедино все ошибки и заблуждения красных командиров, то и тогда они не перевесят того вреда, какой нанесло армии хитрое поведение этих негодяев-офицеров. А ведь именно они были специалистами в военном деле, а красные…
«Собственно, что за люди эти красные? — продолжал думать Гал. — Неужели они абсолютно неопытны в военном деле? Нет, не может быть. Если рассматривать войну не как простую драку, а как некий сложный процесс, то следует сказать, что красные тоже обладают многосторонними знаниями и опытом. Ведь не с военной формы, не с внешних атрибутов начинается армия. Эта война длится уже давно. До войны в подпольном кружке, членом которого был и Гал, с самого начала твердили о том, что классовая борьба начинается с возникновения классов… И нет на свете такой армии, у которой была бы такая богатая история, как у рабочего класса, который принуждают к борьбе. История обогатила этот класс опытом, уроками. Но все же недостаточно. А кто в этом виноват? Обстоятельства — прежде всего.
Как часто Гал и сам с надеждой думал о войне, о вооруженной борьбе, которая раз и навсегда претворит в жизнь самые лучшие мечты человечества. Проведение совсем мелких актов саботажа, выражение шепотом своего недовольства, замечания, сказанные вслух к месту и невпопад, организация небольших забастовок, угрозы. И рядом со всем этим недостойный человека страх, страх перед жандармами, перед законом, и, собственно, никаких результатов. А какие были прекрасные порывы! Взять да и обрушиться силой оружия на весь старый мир, смять его, уничтожить — и мечта превратится в действительность.
Долгое время Галу казалось, что вместе с вооруженной борьбой осуществятся многие надежды, а потом… И вот вооруженная борьба проиграна. Проиграна по многим причинам, и в том числе потому, что ни пролетарское самосознание, ни воодушевление рабочих, ни их гнев, ни страх — ничто не может заменить настоящих знаний. Если кому-нибудь раньше и приходила в голову мысль, что когда-нибудь за отсутствие знаний придется расплачиваться весьма дорогой ценой, то много ли делалось в этом направлении? Нет! Рабочие учились, читали статьи об экономике, о политике, о колониальных владениях империалистов и о многом другом, но никто не готовился к тому, чтобы взять на себя руководство революционной армией…
Теперь же вопрос заключается в том, справятся они с поставленной перед ними задачей или нет. Но ответ на этот вопрос может быть только один — обязаны справиться! Все возможное они сделают. Из тех или иных побуждений сделают…
Чуть повернув голову, Гал оглядел бойцов. Сделают… Каждый из них прекрасно понимает ситуацию, знает самого себя, свои силы и сделает все, что может. Сейчас каждый ведет себя так, будто его нисколько не интересует происходящее вокруг, да и его собственная судьба тоже. И им можно простить это, так как у них еще будет время взглянуть в глаза действительности, когда она принудит их к этому. Пока они стараются не думать об этой действительности, но от нее не отгородишься ничем, и временами в глазах бойцов можно заметить искорки страха, но они борются с ним.
Вот хотя бы Келлнер. Кто его не знает, может подумать, что он сейчас ни о чем не думает: облокотился на стол за пулеметом и ни о чем-то не думает. Но усы выдают Келлнера: они шевелятся, и это выдает его с головой, свидетельствует о его внутреннем напряжении.
Бабяк неприятно улыбается, потягивается так, что трещат кости, а на лице ни тени озабоченности. Но именно это и бросается в глаза. В другое время он держится совершенно незаметно, молчит, погруженный в собственные мысли.
Деме лежит на спине, закинув ногу на ногу, рядом с Келлнером. Так обычно человек лежит, отдыхая где-нибудь на полянке, лежит себе спокойно, безмятежно. Но он то и дело поправляет свои очки, и притом безо всякой необходимости, так как глаза у него все равно закрыты. Возможно, что сейчас в голове у него родятся странные, запутанные мысли, которыми он охотно поделился бы с каждым, если бы его спросили. Интересно, о чем он сейчас думает?..
Уй стоит у окна, стоит и покусывает кончики усов. Когда какой-нибудь волосок из густой щетки усов попадает ему в рот, он кончиком языка выплевывает его. На лице алеет багровый шрам от удара румынской шашкой. Интересно, о чем он сейчас думает? Хорошо бы узнать. А может, и ни к чему это?
Халкович снова возится со своими ботинками, поправляет обмотки, будто в любую минуту ждет приказа строиться для парада. Во рту у него громадная цигарка, двухдневную норму он уже выкурил…
Пако расхаживает взад и вперед по комнате, бросая на ходу какие-то слова. Временами он останавливается на какое-то мгновение, вздрагивает, но тут же снова идет дальше. Видимо, он убеждает себя в том, что все в порядке, что он абсолютно спокоен.
Как бы подводя итог своим наблюдениям, Гал кивает головой. «Если эти из гарнизона сдержат свое слово и в течение четырех часов не нападут на нас, что будет потом? До условленного времени осталось три с половиной часа. Если они сдержат слово или удастся легко отбить их первые атаки, можно быть уверенным, что мы и меньшими силами сможем справиться со своей задачей. Тогда можно было бы еще двух или трех бойцов отправить вслед за бригадой. Пожалуй, они даже смогут догнать бригаду. Если… Но этот посыльный Сакони наверняка сказал правду: вряд ли они сдержат слово, а если начнут наступать, то уж не остановятся до тех пор, пока… пока в этом маленьком здании будет оставаться в живых хоть один человек…»
Как-то в одном романе Гал читал о шахтерах, которых завалило в шахте. Автор романа писал о них, что они еще жили, дышали, пили, ругались и молились, и в то же время все уже были обречены, так как было ясно, что ни им самим, ни тем, кто был наверху, не под силу разобрать завал. Вот и они семеро, сидящие в этом здании, — разве они живут? Что стоит их существование? Да и существуют-то они сейчас только до того момента, когда все должно кончиться. Разве не похожи они на этих шахтеров?
Нет! До тех пор, пока человек выполняет свой долг, до тех пор, пока его дело не потеряло смысла, человек жив. У шахтеров уже не было дела, и надеяться на спасение они уже не могли. Правда, они могли еще несколько дней прожить в мучениях, но для внешнего мира они уже были мертвы, он уже ничего не мог им дать, как не мог и ничего потребовать от них… А тут иначе. Правда, и тут спасение вряд ли возможно. И внешний мир уже ничего не сможет им дать, но требовать он вправе. Та часть мира, которая для них является самой важной, вправе требовать от них. И они должны жить до тех пор, пока в состоянии понимать это требование, и они не переложат возложенной на них задачи ни на кого…
Насмешливый голос Бабяка, спорящего с Пако, вывел Гала из задумчивости.
— Дурак ты, — говорил Бабяк. — Расчувствовался от песни.
— Не в песне дело, — возражал Пако.
— Как же не в песне? — Бабяк вздохнул и затоптал окурок.
— Ведь это не песня, а черт знает что, сплошная глупость. Уверен, что родилась она в каком-нибудь пештском кафе.
— При чем тут кафе? — не унимался Пако. — Правильная песня. И очень умная. Настоящий друг тот, кто не допустит, чтобы его раненый товарищ корчился от мук. Он обязан оказать ему последнюю дружескую услугу. Давай договоримся, что, если кого-нибудь из нас двоих смертельно ранят, другой сжалится и…
— Ну что у тебя за мысли? — возмутился Халкович. — О чем-нибудь другом ты разве не можешь думать?
Бабяк повернулся к Галу:
— Командир, прекрати ты этот торг! Слышишь, чего он хочет…
Гал опешил. С тех пор как они остались предоставленные самим себе, впервые зашла речь о том, что с ними будет. Впервые вслух заговорили о смерти. Но вот вопрос: не прав ли Пако? Пусть каждый выскажет свое мнение. А потом…
Когда Пако снова заговорил, Галу показалось, что он выразил его, Гала, собственные мысли.
— Не подумайте, что местные вояки будут воевать по всем правилам. Ха-ха! Они не будут смотреть, что ты ранен. Для них главное, что ты красный…
— Командир, да скажи ты ему наконец, — вздохнул Бабяк. — Дай какую-нибудь работу, что ли.
— Дам, — ответил Гал. — И тебе тоже. Идите-ка во двор и как следует осмотрите его. Все проверьте, но осторожнее…
Командир решил, что все же будет лучше, если они прекратят свой спор. Стоит ли заранее решать то, что все равно так или иначе будет решено. А детали все равно заранее никто не сможет предусмотреть…
— Очень хорошо! — вскочил Бабяк, беря винтовку на ремень. — Но только прикажи ему прекратить этот торг!
— Я же сказал: осторожнее, то есть смотрите, чтобы было тихо. Ну, идите!
Он послал их не только для того, чтобы положить конец их спору. Просто вспомнил, что они еще как следует не осмотрели заводской двор. Послал не потому, что там можно было найти что-то… Вспомнил насмешливый взгляд посыльного Сакони…
Два бойца ушли. Гал стоял у окна. Пока все тихо, спокойно. Наверное, по воскресеньям вот таким тихим выглядел этот заводской двор. Все кругом молчит, заводская труба не дымит. Тень от нее сейчас касалась края дороги; медленно, почти незаметно, по мере того как солнце поднималось все выше, она становилась все короче, Гал посмотрел на тень этой трубы и загадал, что если она станет короче еще на два метра и за это время ничего не произойдет, то никакой беды не будет вовсе. Интересно, за какое время тень укоротится на один метр? А на два метра? Наверное, потребуется немало времени.
Раздался крик. Гал узнал голос Бабяка: крик доносился со стороны сушилок для кирпича.
— Тихо! — прикрикнул он.
Бойцы бросились к пулеметам. Уй залег за пулемет Бабяка, ухватился руками за рукоятки. Халкович оглянулся, словно спрашивая, нужно ли ему оставаться на месте или нет; из маленькой комнатки слышалось тяжелое пыхтение Келлнера.
— Так ведь это… — недоуменно произнес Уй, — это же парнишка!
Показались Бабяк и Пако, между ними шел Паренек. Поправив на себе одежду и фуражку, он демонстративно поправил висевшую у него за плечами винтовку, приклад которой почти доставал до самой земли, а дуло на целую пядь было выше его головы.
— Паренек, — подтвердил Гал. — Действительно Паренек…
Впервые он пристал к роте, когда они двигались к Тисе. Уверял, что ему семнадцать лет. На самом же деле ему было не более пятнадцати. Сначала он просто шел за солдатами, и когда они отошли от Тереня километров на десять, командир хотел прогнать паренька, но тот заявил, что хочет присоединиться к красным. Командир рассмеялся, засмеялись и бойцы, которые стояли поблизости, а паренек все упорствовал, сказав, что, если они его не возьмут, он убьет себя, и поклялся в этом.
После этого все сразу перестали смеяться: поверили, что он сдержит свое слово. На вопрос, а что скажут по этому поводу его отец и мать, мальчик отвечал, что ни отца, ни матери у него нет и, наверное, никогда и не было. Он беспризорник; был отдан одному тереньскому хозяину, к которому он больше ни за что на свете не вернется, потому что, перед тем как пристать к красноармейцам, он такое наговорил своему хозяину, что если бы тот его поймал, то убил насмерть.
Паренька определили в отделение Гала. Уже через два дня все полюбили его.
Это был забавный мальчишка. Он знал много песен и, казалось, никогда не уставал. Обычно, когда бойцы располагались на отдых, парнишка пел им песни или показывал различные сценки, которые сам же придумывал. Чаще всего он изображал своего бывшего хозяина, да так изображал, что все покатывались со смеху. К службе относился с большим усердием, хоть и не раз выражал недовольство приказами командира, так как каждый раз, когда положение становилось опасным, ему поручали что-нибудь такое, что он оказывался далеко в тылу. Опасаясь за парнишку, Гал специально давал ему такие задания, чтобы тот находился подальше от рискованных дел. Правда, делать это было отнюдь нелегко: паренек упрашивал никуда не отсылать его, умолял, протестовал. Однажды даже пришлось пригрозить ему военным трибуналом; командир на всякий случай обещал еще и от себя добавить несколько хороших оплеух. У него было имя, но почему-то все бойцы в отделении, да и вообще все в бригаде звали его просто Пареньком.
— Вот обнаружили, — Бабяк сердито толкнул Паренька в дверь. — Лежал за кучей кирпича…
Паренек встал по стойке «смирно» и уже хотел было доложить по всей форме, но Гал закричал:
— Какой черт тебя сюда принес?
— Докладываю, я здесь специально остался, — по-военному ответил Паренек, и в глазах его мелькнули задорные искорки.
Гал понял, что ни расспросами, ни руганью ничего не изменишь: парнишка здесь, и это очень плохо. Одно дело — когда на это решаются взрослые люди, мужчины, и совсем другое — когда решается на то же самое ребенок.
— Он действительно здесь остался, — удивленно глядя на Паренька, проговорил Келлнер, стоя в дверях и дуя в усы.
— Как ты посмел здесь остаться? — спросил Гал, и рука его вздрогнула.
— Докладываю… Я подумал, что вы меня опять отошлете обратно, и спрятался, но, если бы вы меня не нашли, я сам бы пришел к вам.
— Ну, друг, ты заслуживаешь хорошей оплеухи. Я ведь тебе давно ее обещал, — заметил Халкович. — Может, ты скажешь, что нам теперь с тобой делать?
— Ничего не делать, — пожал плечами Паренек. — Я буду служить…
Гал громко вздохнул:
— Хорошо, служи. Сейчас же получишь приказание и выполнишь его, но только точно. А если скажешь хоть одно слово, убью! Ну! Давай сюда свою винтовку, снимай фуражку, френч. Погода сейчас хорошая, не простудиться. И пойдешь обратно, вслед за бригадой… И не крути головой, а то… Ноги у тебя молодые, если быстро пойдешь, догонишь наших…
Все смотрели на Паренька, только Уй глядел в окно.
— Теперь это трудно сделать: кажется, идут… — вдруг произнес он.
Все тут же разбежались по своим местам. На повороте дороги показались трое солдат. Двое из них очень медленно шли по склону справа от дороги, третий — по дну полуметрового кювета. Винтовки они держали в руках, и солнце зловеще отсвечивало на лезвии штыков. Когда они миновали поворот, показались еще пятеро или шестеро солдат.
— …Семь, восемь… девять… — вполголоса считал Бабяк. — Ну, выходите, выходите, ведь нас больше… Ага! Десять, одиннадцать…
— Без приказа ничего не делать! — сказал Гал. — Только когда скажу… Слушай, Паренек! Садись сюда, к самой стене. И если только пошевелишься… встанешь…
— Я все равно встану, — упрямо проговорил Паренек.
— Уй! — крикнул Гал. — Забери у него винтовку! Ты мне за него отвечаешь. Чтобы он не прикасался к ней!
— …Двенадцать, — продолжал считать Бабяк. — Ровно дюжина. Ну, еще будет?
— Мне что делать? — спросил Халкович. — Наблюдать за тылом?
— Наблюдай, — согласился Гал. — Это и будет главной твоей обязанностью.
— Больше пока не появляются, — заметил Бабяк. — Но и эти с трудом переставляют ноги, словно по смоле идут…
— Подождем еще? — крикнул из другой комнаты Келлнер.
Вместо Гала ему ответил Деме:
— Было сказано: действовать только по приказу!
— Тихо! — вмешался Гал. — Кто самовольно что-нибудь сделает… — Он запнулся, задумался. Сказать, что тот, кто посмеет самовольничать, будет отдан под военный трибунал?
Казалось, что двенадцать вражеских солдат так никогда и не отойдут от поворота дороги. Все они словно окаменели, лишь самые передние не раз оглядывались назад, где, по-видимому, скрывался их командир, а они ждали от него дальнейших приказаний, а может, и того, что он позовет их обратно.
— Какие подлецы! — ворчал Пако. — Четыре часа ведь еще не прошло. Договорились, а теперь что делают? Уже идут.
Бабяк засмеялся:
— Преувеличиваешь. Разве так идут…
— Кроме того, они еще и трусы, — продолжал Пако. — Им наверняка приказали стремительно атаковать нас, а им это, видите ли, пришлось не по вкусу. Жалкие трусы! Вот нам прикажут, так мы вам всыплем!..
Гал охотно поддержал бы их, и Бабяка, и Пако. Как хорошо, что у Бабяка не пропало желание шутить, смеяться. Хорошо бы, если бы то же делали и остальные! Ведь по выражению лица каждого из них видно, как напряжены их нервы, а этот смех хоть в какой-то мере разряжает напряженность, да и бормотание Пако тоже… Сейчас очень многое зависит от того, как они будут владеть собой. Двенадцать вражеских солдат еще очень далеко, открывать по ним огонь с такого расстояния нецелесообразно. Даже хорошо, что они так медленно двигаются. Сейчас играет роль каждая минута, каждая секунда — с каждым мгновением тень от фабричной трубы становится все короче и короче…
В маленькой комнате от злости застонал Деме. Галу хорошо был знаком этот звук. Ведь, того и гляди, люди не выдержат: начнут стонать, кряхтеть, ругаться, а там, смотри, кто-нибудь не выдержит и нажмет на гашетки… Нужно им что-то сказать, объяснить свой план и тем самым какую-то долю ответственности возложить и на них. Он ведь только формально командир над ними. Надо, чтобы каждый из них хоть немного почувствовал себя командиром…
Гал заглянул в маленькую комнату.
— Что-нибудь случилось? — спросил он.
Деме ничего не ответил, напряженно глядя на дорогу. Очки он спустил на самый кончик носа, чтобы с потного лба на стекла случайно не упала капля пота.
Гал встал так, чтобы все бойцы могли его слышать.
— Они еще далеко. В других условиях и то их следовало бы подпустить поближе. А сейчас пусть подходят как можно ближе. Пусть подойдут метров на пятьдесят — сорок… Я тогда скажу… Но уж нужно будет так стрелять, будто их не двенадцать, а сто двадцать, тысяча…
— Понятно, — проговорил Келлнер, когда Гал замолчал. — Неплохая мысль. Пусть видят, мерзавцы, что у нас тут всего достаточно.
— Хорошо, что мы понимаем друг друга. — Гал повернулся к Пареньку и добавил: — И ты, надеюсь, не забудешь, что я тебе сказал? Советую…
— На сколько их будем подпускать? — спросил Пако.
— Видно будет, — заметил Гал. — Пусть подходят.
— Сюда они никогда не доберутся… — проговорил Бабяк.
Прошло с четверть часа, пока двенадцать вражеских солдат подошли на расстояние ста пятидесяти метров. Видимо, по приказу они одновременно вскинули винтовки и выстрелили по зданию. Пули застряли в кирпичной стенке, и только две влетели в большую комнату, сбив над головой Халковича кусок штукатурки. Второй залп пришелся немного ниже. Затрещали рамы, в щит пулемета, за которым лежал Келлнер, ударила пуля. После третьего залпа все двенадцать солдат вскочили на ноги и двинулись в атаку. Сначала они бежали прямо, и Гал не спешил открывать по ним огонь, но вдруг они повернули направо.
— Огонь! — закричал Гал. — Всем огонь! Бабяк, бей с упреждением!
Первым заговорил пулемет Келлнера, сразу же за ним — Бабяка. Стреляли из четырех винтовок, а чаще всех Уй. Скоро к ним присоединилась и пятая: это Паренек не усидел на своем месте у стены и, схватив свою винтовку, которая лежала возле Уйя, побежал в другую комнату. Распластавшись рядом с Келлнером, он тоже начал стрелять.
Трое вражеских солдат сразу же свалились на землю. Остальные залегли и стреляли по зданию, стараясь сделать как можно больше выстрелов. Не прекращая огня, они, словно раки, отползали назад; чувствовалось, что им хотелось поскорее укрыться в придорожном кювете.
— Патронов не жалеть! — крикнул Гал. — Всем стрелять!
Еще один вражеский солдат упал на землю. Другой, лежавший рядом с ним, отбросил винтовку и, встав на четвереньки, неуклюже пополз к кювету. Он почти уже дополз до него, оставалось сделать два-три движения, как пуля ударила его в бок. Солдат вздрогнул, перевернулся на спину и замер.
«Так ему и надо, — подумал Гал, быстро загоняя в магазин новую обойму. — Только я опять ошибся. Они не атаковать нас хотели, а хотели закрепиться во дворе, за штабелями кирпичей…»
Вдруг пулемет слева от командира замолчал.
— Бабяк! Черт бы тебя забрал!.. — Гал собирался было крикнуть, что он не приказывал прекращать огонь, но, взглянув в сторону Бабяка, увидел, что тот наполовину свесился со стола, изо рта его течет струйка крови, а руки судорожно вздрагивают.
К Бабяку подскочил Уй и, сдвинув его немного в сторону, залег за его пулеметом.
Пятеро вражеских солдат из двенадцати все же добрались до кювета. Когда последний из них укрылся в спасительной канаве, Гал приказал бойцам прекратить огонь.
Теперь должна была наступить тишина, мертвая тишина. Людям надо было перевести дыхание, а потом опять предстояло продолжать ратный труд. Их целью было уничтожить как можно больше солдат противника.
Теперь же должна была наступить тишина, они заслужили передышку. Но как только смолкло оружие, на смену ему пришел негромкий, но ужасный шум. Пако, сам не зная зачем, начал вдруг собирать в фуражку разлетевшиеся во все стороны стреляные гильзы; и когда он бросал новую гильзу в фуражку, где их было уже много, раздавался тихий звон, словно где-то далеко-далеко, на самом краю света, звонили в колокола.
Келлнер тяжело дышал, беспрерывно покашливал, стонал и наконец так закашлялся, что несколько легче ему стало только тогда, когда Деме влил ему в рот несколько глотков воды из своей фляжки.
Паренек теперь сидел у стены, забившись в угол и втянув голову в плечи. Зубы у него стучали.
Из открытого рта Бабяка падали на пол капли крови. Все уже знали, что Бабяк убит, но никто не смотрел на него. Казалось, что никто из них не знал, что нужно говорить и делать в таких случаях…
Наконец раздался странный, похожий на треск, голос Гала:
— Ты что делаешь? — набросился он на Пако. — Прекрати немедленно!
Пако, стоя на коленях и глядя на Гала, протянул ему фуражку, наполовину наполненную стреляными гильзами.
— Ну… чтобы не валялись под ногами… — И, кивнув головой в сторону Бабяка, сказал: — Бабяка, кажется, убили.
Гал взял свисавшую со стола руку Бабяка. Она была уже холодной, так что не было необходимости щупать пульс. Постепенно и кровь перестала капать на пол. Вокруг пулевой раны застыл странный темный цветок…
Быть может, ему нужно было бы закрыть глаза… уложить по всем правилам на спину, сложить на груди руки, под них подложить фуражку…
— Уй!
— Слушаюсь!
— Шкаф для бумаг поставь вон туда в угол! И положите позади него товарища Бабяка.
Уй поднял тело Бабяка и, положив его в угол, придвинул шкаф.
— Вплотную не придвигай! — заметил ему Келлнер. — Место еще понадобится, всем нам. Так по очереди все туда и ляжем…
— Думаю, что это каждый ясно понимает, — сказал Гал.
— Конечно, — пробормотал Келлнер. — А разве я не то же самое хотел сказать?
— Мы все знаем, что находимся не на ярмарке, — проговорил Халкович. — Чего об этом говорить? Решено — и баста…
— И нечего фантазировать, — начал Пако. — Никто из нас не знает, что с кем будет. Это не от нас зависит. Поживем — увидим.
Гал втайне надеялся, что сейчас Деме изречет что-нибудь такое, что позволит свести весь разговор к шутке, и тогда здоровый смех бойцов прогонит этот сгусток тревоги, который у каждого где-то в груди и мешает свободно дышать. Но Деме молчал, тщательно протирая стекла очков голубым платком.
Гал понимал, что необходимо что-то сделать или сказать, как-то отвлечь людей от тяжелых мыслей. Командир крикнул Пареньку:
— Я тебе что говорил?! Ты почему не выполнил мой приказ?
— Не мог я…
— Товарищи! — обратился к бойцам Гал. — Нам нужно что-то с ним решать. Прошу высказываться.
Паренек испуганно поднял голову:
— Докладываю… ничего не надо со мной решать…
— А ты помолчи. Мы сами решим, а ты должен будешь подчиниться. Ну, что скажете? Мое мнение таково: ему нельзя здесь оставаться…
— Конечно, — согласился Келлнер. — Но ведь вопрос в том, куда ему идти.
— Туда! — Халкович рукой показал в сторону пролома в стене. — Если идти, то только туда.
— А и правда, снять с него фуражку, френч, — заговорил Пако. — Ребенок есть ребенок, кто на него обратит внимание?
— Но я не хочу…
— Твое дело молчать и выполнять, что скажут. Решение наше ты уже слышал. Теперь ты знаешь, куда тебе идти… А теперь я тебя прошу: не спорь. Я не приказываю, а прошу тебя! Ты понял? Мы все этого хотим, и ты не должен противиться…
— А что будет со мной потом? — спросил Паренек. — Куда я денусь? Обратно к своему хозяину? Приду и как ни в чем не бывало скажу: «Я вернулся. Пришел от красных». Да?
— Иди за бригадой. Еще догонишь наших. А уж там позаботятся о твоей судьбе… — Гал замолчал, глядя на искривленный рот Паренька, и вдруг его словно прорвало:. — Пойми же ты наконец, если уйдешь, перед тобой вся жизнь! Если же останешься… Нет, нет! Давай снимай фуражку, снимай френч. Не бойся, не замерзнешь. А теперь иди!
Пако привлек Паренька к себе, обнял, снял с головы фуражку, френч.
— Вот так, видишь… — словно уговаривал он. — Рубашка на тебе совсем чистая. Если тебя кто-нибудь остановит и спросит, кто ты, откуда и куда идешь, придумай что-нибудь…
— Я еще раз говорю тебе, — добавил Гал, — что это строгий приказ. До сих пор ты был хорошим солдатом, так будь же им и теперь…
Паренек расплакался, схватил свою фуражку и поцеловал на ней звезду; потом вынул из кармана брюк горсть патронов и положил на стол.
— Прощаться не надо, — сказал Гал. — Вылезешь здесь, в дыру…
— Подождите минутку! У него же руки небось пахнут порохом.
— Да, это верно, — закивал Гал.
— Давай мой! — предложил Деме. Он стал поливать из фляжки на руки Пареньку.
Паренек пролез в дыру, пробитую в стене для пулемета Халковича, оглянулся и быстро побежал прочь.
Вслед ему смотрел один Халкович, да и тот делал вид, будто выполняет приказ и наблюдает, не собирается ли противник напасть на них с тыла.
— Ушел? — спросил через несколько томительных минут Гал.
— Ушел…
— Найдет бригаду, — проговорил Гал. — Вот увидите, ничего с ним не случится.
— Тихо! — прикрикнул Гал. — Всем осмотреть оружие. И как следует! Осмотреть пулеметы, винтовки, все проверить! Неплохо будет и гранаты подготовить к бою.
— Да, это неплохо, — поддержал Пако. — Пусть контра попробует у нас разнообразных блюд.
Бойцы загремели оружием, стали заменять ленты. Келлнер залил кожух пулемета водой. Потом наступила тишина. Никто не шевелился и не проронил ни слова.
Гала пугала эта тишина, и он невольно подумал о том, что лучше было бы, если бы противник предпринял новую попытку и полез на них. И все-таки нужно, чтобы это случилось как можно позже, потому что это будет только на руку бригаде. Так что пусть тень от фабричной трубы все больше укорачивается. А когда она станет совсем короткой, тогда надо будет подгонять время, просить, чтобы оно как можно скорее обрушилось на них…
Так прошло с полчаса. И вдруг раздались два пушечных выстрела. Слышно было, как над их головами с визгом пролетели снаряды и разорвались метрах в пятидесяти позади здания, подняв в воздух два фонтана земли.
— Дурацкий фейерверк, — заметил Пако. — Ведь знают же, что с той огневой позиции, где стоят их пушки, нас никак не накрыть: снаряды лягут или на склоне, или с перелетом за нами… Нам эта пушка тогда опасна будет, если ее притащат сюда и установят на прямую наводку. Ну, а это пусть попробуют!
Пушка, однако, больше не стреляла, видно, наблюдатели доложили, что все старания артиллеристов напрасны. И снова наступила тишина — и во дворе, и в здании.
— А не спеть ли нам что-нибудь? — предложил, помолчав, Келлнер. — Ну, Деме! Давай!
— Пока от пения воздержимся, — сказал Гал.
— А зря… — проговорил Уй.
— Вы лучше помолчите.
— Понял, слушаюсь. Петь не будем. А поговорить можно? По крайней мере хоть сейчас скажите… откровенно, что вы обо мне думаете…
— Я бы на твоем месте об этом не просил, — ответил Гал. — А то, чего доброго, отвечу…
— Я как раз этого и хочу, — не отставал Уй. — По-человечески сказать мне, что вы обо мне думаете.
— По-человечески, говоришь? — усмехнулся Гал. — Пожалуйста. С чего же начать? С того, что такие, как ты…
— С этого не надо, — перебил командира Уй. — Это я уже не раз слышал. Знаете, в один прекрасный день все станет ясным. И то, что случилось, и то, почему именно так случилось…
— Если ты так считаешь, — пожал плечами Гал. — Я считаю, что все выглядит совершенно иначе. Ты входил в банду и делал то же, что и другие бандиты. А другие делали то же, что и ты…
— Много нас было… И все такие разные… — проговорил Уй.
— Да, наверное… — сказал Гал.
Халкович, который до этого молча сидел возле своего пулемета, словно боялся, что кто-то займет его место, а если коротко и говорил что-то, то и тогда не сводил глаз с дороги, не вставая, повернулся кругом, упершись руками в бедра.
— Скажи, командир, — обратился он к Галу, — зачем это сейчас нужно?
— Ты же видишь, он ко мне привязался! — воскликнул Гал. — Он требует! Пусть не говорит, что я не выполнил его просьбу…
— Зачем это все?
— Повернись лучше к нам спиной и смотри во двор!
С лица Уйя исчезло выражение напряженного ожидания, а шрам от шашки снова стал лиловым.
— Что ж… — пробормотал он. Свернув цигарку, послюнил ее, взял в рот, поправил немного. Затем вынул большую зажигалку с колесиком, чиркнул раза два и, когда вспыхнуло пламя, поднес его к концу цигарки. — Я думал, — продолжал он, выпустив изо рта первый клуб дыма, — что мы хоть сейчас поймем друг друга. Ну, а раз нет, то нет…
— Сейчас хочешь объяснений? — спросил Гал. — Если бы ты захотел этого тогда… когда в первый раз пристал к нам непрошеным гостем. Кто тебя просил воевать за революцию? Кто вас, таких, как ты, просил съедать революцию, как ржавчина ест железо?
— Такое не по просьбе делается, — равнодушным тоном заметил Уй. — Для того она и революция…
— Для того и революция, по-твоему, — сердито оборвал его Гал, — чтобы бесчинствовать, нападать на безоружных бедняков, угрожать им оружием?..
— Слушай, командир, — послышался из соседней комнаты голос Келлнера, — не время сейчас спорить об этом.
— Замолчи!
— Ты знаешь, что я тебя всегда уважал как командира, но эти разговоры сейчас… это к делу не относится…
Гал подбежал к двери.
— К делу, говоришь, не относится? Ты хоть понимаешь, где ты находишься? И вообще, почему мы здесь?
— Не стоило здесь говорить об этом, — сказал Келлнер. — Не знаю, зачем ты это начал…
— Я бы не стал начинать разговор, — ответил Гал, — но уж если он сам первый начинает, то извольте! Тогда давайте спросим самих себя и о том, почему мы докатились до такого положения.
На этот раз Халкович не повернулся, а лишь сказал через плечо:
— Даже если ты и прав, то не будешь же утверждать, что все дело испортили два десятка человек в кожанках?
— Много бумаги потребуется, чтобы перечислить всех, кто что-нибудь да испортил, — продолжал Гал. — С каким бы удовольствием почитал бы я эти бумаги! Но сколько бы имен ни попало на бумагу, эти в кожанках будут в числе первых…
— То, что сделали мы… — начал было Уй, но Гал перебил его.
— Мы не только потерпели поражение на передовой, в окопах, в боях с румынами, но и подорвали в людях веру в нас… Почему мы шли через села, в которых все окна были закрыты, а жители куда-то попрятались? Или, например, этот городишко. Прошли через него, а нас ни одна живая душа даже взглядом не удостоила…
— Ну как же, а инвалид на костылях? — заметил Пако.
— Зачем нам сейчас спорить? Почему так холодно отнеслись к нам жители этого города, да и других тоже?.. — Гал внезапно замолчал, бросил беглый взгляд в угол, где стоял шкаф с бумагами. Чувствовалось, что его так и подмывало спросить, почему там лежит Бабяк, но он сдержался. — В чем была наша сила? В наших руках оказалось оружие. Мы пользовались доверием. И надо было сохранить и то и другое. Когда же оружия стало меньше, хорошо было бы сохранить доверие к нам, веру в нас. Это бы сильно помогло нам, но тогда веры этой почти не осталось…
Послышался стук: это Деме щелкнул каблуками.
— Прошу извинить, товарищ Гал, я вынужден вмешаться… если разрешите…
Гал промолчал.
— Нынешнее положение дел, — начал Деме, — можно объяснить многими причинами. Я полагаю, что было бы ошибкой преувеличивать значение субъективных ошибок…
— Возможно, — кивнул Гал. — Если ты захочешь, то теоретически прекрасно сможешь доказать, что я вообще не прав. Это возможно. И все же я говорю, что самые опасные враги революции — враги внутренние. Контрреволюция потому и контрреволюция, что она нападает на нас везде, где только может. Я выстрадал революцию, я проливал за нее свою кровь, чтобы она жила и здравствовала, а тут вдруг собирается какая-то банда…
— Банда. Знакомо мне это слово. Не раз приходилось слышать… — холодно перебил его Уй.
— Бесчинствовать вместе с разорившимися буржуями, у которых не осталось ни филлера за душой. Задерживать толстосумов, чтобы требовать с них выкуп. А если кто из них осмелится сказать хоть одно слово против, такого мигом окрестят буржуем, контрреволюционером — и в расход…
— Не так все это было, — возразил Уй. — Не были те буржуи разоренными. Да известно ли вам, сколько различных контрреволюционных организаций орудовало только в Пеште? А сколько раз товарищи из провинции слали нам телеграммы, звонили по телефону и предупреждали, что там-то и там-то действует контрреволюционная организация! Если бы только правительство успевало с ними справляться… а то оно больше рассуждало о законах, чем делало… Да, люди нас боялись! Ну и что? Так им и надо! В конце концов и им следовало познакомиться со страхом…
По лицу Гала скользнула кривая улыбка.
— Правильно, только страх этот не знал границ. Вас все боялись, даже правительство.
— Мы делали то, что нам поручали… У революции не было времени долго выбирать, — объяснил Уй. Бросив окурок на пол, он тщательно растоптал его ногой. — Иногда допустимо пускать в ход оружие и против безоружного…
— Очень мудро, — съязвил Гал и церемонно кивнул.
Уй кивнул в ответ:
— Если ты мне не веришь, верь самому себе. Ты забирал у крестьянина корову или не забирал? Направлял на беднягу винтовку, когда он не отдавал ее? Да или нет? А ведь тот крестьянин тоже был без оружия.
Крепко сжав губы, Гал пристально посмотрел на Уйя.
— Это было на фронте! — закричал он. — Солдатам же нужно было что-то есть!
— Да, но тогда вся жизнь была фронтом, — не отступал Уй. — Факт остается фактом, и ты угрожал оружием — ты по одной причине, я по другой…
Пако сокрушенно покачал головой.
— А вы в этом не правы, товарищ, — обратился он к Уйю. — Вы ведь знаете, какое нутро у крестьянина. В тот момент бедняга ничего не видел, кроме своей коровы, которую у него забирают. Разумеется, он не хотел отдавать ее. Надо было успокоить его…
— Другие тоже протестовали, не давали, — пожал плечами Уй. — Выходит, их тоже нужно было успокаивать…
— Он и спорит-то точно так, как вел себя раньше, — бросил Гал. — Нечестно. Как трус. Да они все такими и были! Все время. Как увидят перед собой силу, так от их храбрости и следа не остается. А когда вас послали на фронт, разбегались как зайцы. А ведь там-то и можно было себя показать…
— Возможно, среди нас и были такие, — проговорил Уй. — Я лично ни от кого не бегал.
— Хотел бы я знать, куда вы зайдете с этим спором, — бросил через плечо Халкович.
— Куда зайдем?! — прогремел в ответ Гал. — Я скажу. Я тебе скажу, что меня возмущает. Меня возмущает, что если случайно… если совершенно случайно наш друг попадет в лапы к этим солдатам, что идут на нас, и они вздернут его на высоком дереве, то это будет самой большой несправедливостью на свете. Потому что его головой дано право распоряжаться только мне. Мне, тебе, Бабяку, всем нам…
Кровь отлила от лица Уйя.
«Знакомые речи… — думал он. — Затвердил как попугай… Наши люди…»
Какое-то мгновение казалось, что он вот-вот бросится на Гала.
— Пожалуйста! — закричал он. — Пожалуйста, приговаривайте меня к смерти! Я встану к стенке, только пусть вас потом не мучает совесть, что вы поверили белой пропаганде…
Гал одним движением схватил прислоненную к стене винтовку.
— Ну! Становись к стенке!
— Да вы что это? Одумайтесь! — закричал Пако.
— Становись к стенке! — прорычал Гал. Побелевшая от напряжения рука с силой щелкнула затвором.
Из маленькой комнаты выскочил Келлнер.
— Берци! — крикнул он, и одновременно с криком усы у него вздрогнули, словно сигнальные флажки, извещающие об опасности. — Берци!
— Молчать! Всем молчать! Пусть восторжествует справедливость! Становись к стенке!
Уй уже стоял метрах в полутора от Халковича. Глаза сощурены. Рука вздрогнула и потянулась к шее, словно он хотел расстегнуть ворот рубашки, но он лишь сдвинул фуражку на самый затылок.
Гал вскинул винтовку, палец его лег на спусковой крючок. Он тяжело дышал.
— Ребята, что мы на них смотрим? Развести их нужно, — заикаясь, пробормотал Пако.
— Только как следует цельтесь, — проговорил Уй, без страха смотря Галу прямо в глаза. — Ну, стреляйте! И тогда считайте, что этим вы все решили! А потом вдруг поймете, что вы себя самого расстреляли, когда пулю в меня всадите… Только тогда жалеть будет уже поздно!
Неожиданно Гал резко отставил ногу назад и, подтащив к себе стул, упал на него, опустив винтовку на колени.
— Гнилье! — истерично выкрикнул он. — Такие отравили вокруг воздух!
— Ну ладно, Берци, одумайся, — начал увещевать Гала Келлнер. — Ведь знаешь же, что ты не прав…
— Прав!..
— Правда совсем не в том…
«Отравили воздух», — с горечью подумал Уй. Подождав немного, он дернул плечом и пошел на свое место. Не проронив ни слова, он положил руку на рукоятку пулемета. Сдвинул фуражку на самый лоб, словно солнце светило в окно, слепило ему глаза. Келлнер тоже вернулся на свое место. Потом наступила длительная тишина, которую нарушало лишь тяжелое дыхание людей. Воздух в помещении так разогрелся, что пот капельками выступал на лицах бойцов.
Так прошло с четверть часа, и вдруг Халкович закричал:
— Ого, ребята! Смотрите-ка, что здесь делается!
Одновременно с этими словами в дыру, перед которой был установлен пулемет, ворвался столб сухой клокочущей пыли. Все схватились за оружие, Пако распластался на полу, и лишь один Халкович громко рассмеялся. А со двора, словно в ответ ему, послышался опять такой же шум. И снова в дыру прорвался клуб пыли, потом что-то ослепительно блеснуло, и раздался сильный грохот.
— Смотрите-ка, ребята!
Все бросились к дыре. За спиной у них еще ярко светило солнце, а с той стороны, куда они смотрели, по направлению к ним быстро надвигалась черная туча, извергавшая время от времени молнии и сокрушая все вокруг мощными раскатами грома. Через какое-то мгновение туча проглотила и солнце и моментально сбросила на землю свой груз. Стало темно, а вокруг бесновались сплошные потоки дождя, от которых заклубилась пыль на земле.
— Ну, что я отсюда увидел? — с победным видом обернулся ко всем Халкович. — Что за божья благодать, а?
— Этот дождь смоет все на свете, — засмеялся Пако, не вставая с пола, однако винтовку свою не убрал. — Все смоет…
— Бедные наши! — покачал головой Келлнер. — Нам-то жаловаться нечего, над нашими головами крыша, а вот им…
— Нет, я так не могу! — Халкович вскочил на ноги и быстро начал раздеваться. Оставшись в одних подштанниках, он протиснулся в брешь возле пулемета.
— Какой душ! — крикнул он, уже находясь снаружи.
— Если тебе можно, тогда и мне тоже! — засмеялся Келлнер. Через минуту он уже прыгал и скакал возле Халковича.
Гал раздевался молча, Пако даже рубашку не стал с себя снимать. Деме же сначала осторожно снял очки, положил их на стол и только после этого разделся и вылез в дыру. Соединив ладони лодочкой, он подождал, пока они наполнятся водой, и плеснул водой Уйю в лицо. Уй фыркал, смеялся и бил Деме по худому плечу.
— Вот это душ! — кричал Халкович. — Ну и душ!
Ноги бойцов чавкали по размокшей глине, с волос струилась вода. Келлнер тщетно дул на свои усы: они почти не шевелились, с их концов стекали два тоненьких ручейка. Гал хлопал себя по груди. Пако упал на землю и выругался, а Уй, став над ним на колени, начал его шлепать ладонями по телу точно так, как бабы на берегу колотят вальком мокрое белье.
— Вот это душ! — кричал Халкович. — А все я! Кто первый догадался, а?..
Деме набрал в рот воды, прополоскал и выплюнул маленьким фонтанчиком.
— И сверху помыться, и нутро пополоскать! Чистота — залог здоровья!
— Бедные наши! — воскликнул Келлнер. — Шлепать по грязи с полной выкладкой!
Пако вскочил, осмотрел себя с ног до головы и схватился испачканными глиной руками за лицо.
— Если встать сейчас к печи для обжига кирпича, то сойду за заправского рабочего…
Гал схватил его за плечо:
— Иди сюда, здесь вымоешься!
И он потащил Пако к углу здания, где из водосточной трубы водопадом стекала вода. Толкнул Пако под струю и ждал, пока с него не смоет грязь.
Они стонали, кричали, кряхтели, чмокали, извиваясь под потоками падающей на них воды. Теплые дождевые струи хлестали их по телу. На мрачном небе несколько раз сверкнула молния, раскаты грома пронеслись над окруженным горами городом. В перерывах между раскатами грома бойцы слышали журчание воды в кюветах.
Вскоре дождь стал стихать, а облака немного посветлели. Бойцы через отверстие в стене влезли в здание и, кое-как вытершись, оделись. Келлнер все еще довольно посмеивался, расправляя свои усы.
— Вот это красота! — проговорил он. — Что еще нужно?
— Жаль, что дождь стихает, — заметил Уй, — а то бы я до утра под дождем стоял.
— А здорово ты меня помассировал! — со смехом сказал Пако Уйю, растирая кулаком лопатки. — Здорово отхлопал…
Гал смотрел в окно на дождик. Теперь все в порядке. Если кто сейчас задумает выйти в путь и быстро идти с полной выкладкой, таща за собой оружие, тот полем не пройдет, только по дороге…
— Ребята, а я проголодался, — заговорил Халкович, сидя возле своего пулемета. Подтянув свой вещмешок, он развязал его. — Командир, разреши съесть сухой паек!
С тех пор как Халкович стал солдатом, товарищи всегда с удивлением смотрели на то, как он ел. Еще дома он как следует наточил свой тесак и теперь всегда пользовался им как простым перочинным ножом, независимо от того, что нужно было резать: хлеб, сало или просто открыть банку с консервами. Вот и сейчас он снова искусно орудовал тесаком. Отрезал ломоть хлеба, срезал шкурку с куска сала и, откусив хлеба, подносил ко рту на кончике тесака маленький кусочек сала, а затем кружочек красного лука. Все уставились на него, хотя уже не раз видели, как он ест: его искусство каждый раз вызывало восхищение. Келлнер так залюбовался Халковичем, что даже позабыл про свои усы. Уй провожал движение тесака Халковича поворотом головы, Деме от удивления застыл с открытым ртом. Пако почему-то недоуменно покачивал головой. И лишь один Гал не глядел на Халковича, он чувствовал за собой вину и подумал, не заговорят ли об этом бойцы. Уж больно обрадовались люди этому ливню, побросали все и побежали мыться. Хорошо, что противник во время бури не предпринял попытки атаковать их…
Из задумчивости Гала вывел крик: это Деме издал какой-то дикий, страшный звук. И сразу же Келлнер заругался на чем свет стоит.
Все бросились к окну.
— Что теперь… — начал было Халкович, но не договорил, так как кусок застрял у него в горле, и он тщетно пытался проглотить его. В руке у него поблескивал тесак с кусочком сала на конце.
Облака еще посылали на землю остатки дождя, но где-то за городом небо уже очистилось от туч. Холмы, скрывающие изгиб дороги, еще были скрыты туманом, и из этого тумана по дороге шел Паренек.
В первое мгновение никто из бойцов не поверил собственным глазам. К тому же они еще не успели опомниться от этого импровизированного душа. Неужели показалось? Что это, правда или мираж?.. Но почему тогда это показалось не одному человеку, а всем сразу? Значит, это все-таки правда?
К ним шел Паренек. Через плечо у него перекинут широкий ремень, с помощью которого он тащил пушку, вернее небольшую гаубицу, и тащил не один. За спиной Паренька прятался солдат, стараясь двигаться так, чтобы оставаться незамеченным. Солдат держал Паренька за плечо и толкал его вперед. Паренек пытался сопротивляться, но солдат был намного сильнее его. Шли они медленно, таща за собой пушчонку, ствол которой смотрел назад, в сторону города, а на затворе играли яркие блики солнечных лучей, пробивавшихся сквозь тучи.
Паренек упирался, часто падал на колени, но солдат поднимал его, встряхивал и заставлял идти дальше. И они снова шли, а за ними катилась пушка.
Картина была ужасная: Паренек походил на какого-то урода, не способного самостоятельно двигаться. Солдата почти не было видно, виднелись только рука, вцепившаяся в жертву, ноги да общие очертания фигуры, поскольку он был крупнее Паренька.
Гал молчал. Его не интересовало, что чувствовали и думали другие. Не интересовали его и собственные чувства. Он не хотел их знать. Сейчас главное не в нем, Берталане Гале, и не в остальных. Сейчас не имеют никакого значения ничьи мысли, чувства, страдания, страх. Главное сейчас — военная обстановка, ситуация. И вовсе никому не нужно заглядывать сейчас в собственную душу. Главное — это военная обстановка: противник хочет подтащить, безразлично каким способом, пушку, чтобы разбить их укрытие. Он преследует одну-единственную цель: двумя-тремя выстрелами, а может, десятью — двадцатью уничтожить их гнездо сопротивления, чтобы затем беспрепятственно тронуться в путь дальше для преследования бригады. Математика тут простая — как дважды два. Если эта пушка сможет открыть огонь, она за несколько минут уничтожит их всех, и тогда, кто знает, что станет с бригадой… Это истина. И нечего тут попусту ломать себе голову и взвешивать. Приказ сейчас может быть только один.
— Подлецы! — простонал в отчаянии Келлнер. — Такого я не ожидал…
— Бывает и похуже, — еле слышно выдохнул Пако.
— Подлецы!
С тех пор как бойцы заметили Паренька, он приблизился к ним метров на двадцать пять. А вслед за ним вражеский солдат, которого почти не видно за Пареньком. А позади них пушка…
— Ладно, — сказал Гал. — Келлнер, иди в эту комнату. И винтовку свою неси! Деме, ты тоже. Халкович, ложись сюда рядом с остальными. Стрелять будем из винтовок…
— Это значит… — заикаясь, произнес Уй.
— Это значит, — перебил его Гал, — стрелять по обоим.
Халкович застонал, Пако готов был разрыдаться.
— Всем хорошенько целиться. Стрелять только по команде…
Халкович хотел что-то сказать еще, спросить, но ничего не сказал, так как то, о чем нужно было спросить, не стоило спрашивать: ответ на этот вопрос был ясный и недвусмысленный…
Из шести выстрелов два попали в цель. Одна пуля упала близко, метрах в ста от окна, подняв с обочины дороги фонтанчик пыли. Три других угодили в склон холма: было хорошо видно, где упала каждая из них.
Паренек вздрогнул, словно желая освободиться от лямки, которая была перекинута у него через плечо, повернулся, сбросил с себя руку солдата, который держал его за шею, и упал на землю. Солдат повалился на бок, неестественно закинув правую руку себе под голову. Нога его запуталась в лямке, и пушка опрокинулась на бок.
Ни Паренек, ни солдат больше не шевелились.
Приклады винтовок тяжело стукнули по полу. Бойцы не смели посмотреть друг на друга, взгляды их скользили по винтовкам…
Гал некоторое время смотрел на дорогу, потом повернулся к бойцам и закричал что есть силы, пнув ногой винтовку, лежавшую в ногах у Пако.
— Мерзавцы! Как вы посмели не выполнить приказ…
— Я… — начал было Пако, но его опередил Халкович.
— Чего, тебе еще надо? — подскочил к Галу Халкович. — Чего ты хотел — сделано.
— Чего я хотел?
— Сам знаешь. Но чего ты еще хочешь? Кто в них стрелял, кто — мимо. Каждый делает, что может…
Усы у Келлнера вздрогнули.
— Халкович, возможно, прав, — проговорил он. — Но из меня вы сделали убийцу…
— Трудно сказать, из кого, — заметил Деме.
— Из меня вы сделали убийцу, — упрямо повторил Келлнер. — Уж я-то знаю, как я стреляю…
Деме задумчиво потер лоб:
— Любой, кто хорошо целился, попал бы в Парнишку…
— Возможно. Но попал-то все-таки я… Я стал из-за вас убийцей…
— Замолчи! — крикнул ему Гал. — Все замолчите!
— Я никогда не отказывался выполнять приказ, — не переставал говорить Келлнер. — Я всегда все делал, что мне говорили…
— Замолчи! — крикнул Гал. — По справедливости нас всех к стенке нужно поставить. Всех. Но пока лучше помолчим…
— И хорошо бы сделал, если бы поставил, — не успокаивался Келлнер. — А теперь…
— Хватит об этом, — умоляюще посмотрел на всех Пако. — Лучше перестанем. Ну случилось… Мы и без того все стоим у стенки. Что тут говорить?
— Я знаю, как я стреляю, — сокрушался Келлнер. — Я никогда не хвастался этим… Парнишка от моей пули подскочил, как…
— Молчать! — снова повторил Гал. — Дело сделано. Все — по своим местам! И наблюдайте внимательно, когда эти контры еще раз пойдут в атаку или попытаются подползти к пушке…
— Да, положение! — заметил Пако. — И ничего нельзя поделать с этой пушкой. Была бы она поближе, достаточно было бы гранаты. Но на таком расстоянии…
— Гранатой ничего не сделаешь с пушкой, — деловито заметил Халкович.
Гал кивнул. Он был доволен тем, что бойцы сейчас говорят об этом. Об этом или о другом, о чем угодно, лишь бы только не о том, что произошло. Война — это такое состояние, когда сама жизнь требует от человека, чтобы он умел забывать увиденные ужасы, воспоминаний о которых в другое время могло бы хватить на несколько лет, а то и на всю жизнь. Война — это такое состояние… И человек научился считаться с этим требованием, или по крайней мере он делает вид, что научился этому, ибо иначе невозможно. Хорошо, что Халкович и Пако думают сейчас о том, в каком неудобном месте находится вражеская пушка, хорошо, что Деме, как всегда, протирает стекла очков, и будет еще лучше, если Келлнер прекратит дуть в усы. Все равно он ничего изменить не в силах.
— Думаю, мне нужно пойти к своей дыре, — проговорил Халкович.
— Иди! И смотри в оба. Оттуда мы тоже не гарантированы от нападения…
— Пако! — послышался из соседней комнаты голос Келлнера. У тебя всегда есть что-нибудь выпить. Загляни-ка в свой мешок, а?
Сказаны эти слова были тоном человека, который понимает, что ему во что бы то ни стало необходимо успокоиться. Человек находится под тяжелым, словно свинцовым грузом и чувствует, что ему нужно освободиться от него, сбросить…
Бросив беглый взгляд в сторону Гала, Пако уже развязывает вещмешок.
— Есть, — отвечает он. — Наверняка есть, в последний раз еще оставалось…
И он вытащил из вещмешка литровую бутылку из зеленого стекла, в которой примерно до половины была водка.
— На, приложись! — протянул он бутылку Келлнеру.
Келлнер отпил два глотка, третий задержал во рту, словно полоская рот, и лишь потом проглотил.
— Хороша водка, — проговорил он. — И крепость что надо.
— Пей хоть всю! — ответил Пако.
— Подлецом бы я был, если бы всю один выпил. Я только немножко. Понимаешь, что у меня сейчас на душе…
Пако не стал убирать бутылку в вещмешок. Отпив из нее глоток, он поставил ее на стол и, не говоря ни слова, кивнул остальным, предлагая выпить.
— Я не буду, — отказался Уй и надвинул фуражку на самые глаза, хотя солнце вовсе и не светило ему в глаза. Сощурившись, он глядел на дорогу. — Я не буду, — повторил он еще раз. — А то развезет на жаре-то…
Гал наблюдал за Келлнером, думая о том, что, быть может, палинка подбодрит его. Хорошо бы. Лицо у Келлнера чуть-чуть порозовело, он уже начал опять дуть в усы, а до того они у него совсем повисли. Келлнер расстегнул воротник френча, вынул из кармана ручные гранаты, положил их на стол. Жарко ему? Наверное… И без того тепло, а тут еще выпил… Жарко, но не беда. Сидит у своего пулемета и наблюдает за местностью. Выполняет свои обязанности…
— Я говорю, ребята, в оба нужно смотреть, — заговорил Пако. — Если эти морды хоть что-нибудь понимают в военном деле, они очень скоро снова должны атаковать нас…
Хлопок все услышали. Это был обычный револьверный выстрел, но его звук оглушил бойцов больше, чем шум всего оружия, из которого они недавно стреляли. Келлнер так тихо прошел за шкаф, где лежал Бабяк, что этого никто и не услышал. Усевшись на пол, он сунул себе под френч револьвер и выстрелил в самое сердце. Несколько секунд он еще сидел, прислонившись к стене, а затем упал на пол, растянувшись во весь рост. Голова его упала на плечо Бабяка.
Все молчали. Халкович тяжело вздохнул и подпер лоб кулаками, Пако грыз ногти, Гал покусывал уголки губ, а Уй смотрел в окно с таким видом, будто все происходящее здесь его нисколько не касалось. Деме подошел к Келлнеру, наклонился к нему и, покачав головой, медленно вернулся на свое место.
— Мертв, — вымолвил он после долгой паузы.
— Каждый стреляет в того, кого больше всего боится, — произнес Деме. — По той или иной причине. Он больше всего самого себя боялся…
— Брось ты умничать! — закричал на него Гал. — Всегда ты все стараешься объяснить.
— Что? — пожал плечами Деме. — Могу объяснить и то, почему вы сейчас кричите…
— Валяй! Просвети нас! Пожалуйста! Я и раньше удивлялся, как ловко ты все объясняешь…
— Спасибо за предоставленную возможность, — ответил Деме. — Только сейчас нет желания. Может, в другой раз…
Халкович вскочил и топнул ногой.
— Кончайте! Нам только этого и не хватало!
Вдруг в большой комнате стало светло. Все обернулись и увидели, что дверь распахнута настежь. В это время за печь для обжига проскользнула фигура Уйя. Какое-то мгновение была видна его тень.
— Мать твою так! — прошипел Гал и, схватив винтовку, побежал к двери. — Ах ты, сволочь, дезертир!
— Ого! — подскочил к нему Пако и загородил дорогу. — Постой!
— Уйди!
— Стой! — повторил Пако, упираясь ладонью в грудь Гала. — Ты мне как-то говорил, что, если с тобой что-нибудь случится, я должен командовать отделением. Ты сейчас не в себе, вот я и беру командование на себя… Вернись на место…
Гал посмотрел Пако в глаза, кивнул и прислонил винтовку к столу.
— Я понял… Как я был прав тогда, когда хотел его поставить к стенке… Надо было с ним…
— Ты прав, и этого у тебя никто не отнимет, — согласился Пако. — Я понимаю, что ты хотел догнать его. В другое время я и сам побежал бы за ним, с тобой наперегонки. Но посмотри вокруг! Сколько нас осталось?
— Собственно, я даже рад этому, — согласно закивал Гал. — Зачем ему быть исключением? Все эти мерзавцы бежали с фронта, вот и он тоже сбежал. Каждый по мере предоставившейся возможности…
— Тогда опять принимай командование! — сказал Пако. — Нам нельзя действовать опрометчиво…
Гал уже успокоился и снова подумал о том, что у войны есть свои законы, много законов, и порой один из них, к счастью, исключает другие. Если бы этот Уй не сбежал (а он должен был сбежать), то они, возможно, до сих пор бы молча, борясь с тяжелыми мыслями, думали только о Келлнере, о Бабяке, о том неизбежном моменте, когда они тоже лягут рядом с погибшими, рядом с Парнишкой… И хорошо, что одна забота вытесняет другую. В результате в душе остается только одна, самая важная, самая большая забота… Что-то им принесет ближайший час? Нужно как можно внимательнее следить за дорогой.
Гал посмотрел в окно. Небо снова стало синим, как было до бури. Напоенная дождем земля нетерпеливо отдавала излишки влаги, воздух дрожал, а в лужицах отражались и ослепительно сверкали отвесные солнечные лучи. Гал посмотрел на тень, падающую от заводской трубы. Взглянул на часы. До назначенного срока оставалось час с четвертью, а тень как будто показывала, что еще меньше. Она стала еще короче, края ее дрожали…
Хорошо, что время идет! Так оно и должно быть. Только надо наблюдать… Наблюдать не только за тенью от трубы. И не смотреть туда, где за фабричной трубой валяется Парнишка рядом с трупом вражеского солдата; лежат, словно их обоих сморила усталость после тяжелой работы. С большим трудом они тащили пушку, она тут же, рядом с ними. Гал знал, что, сколько бы раз и с какой целью он ни смотрел в окно, он всегда будет видеть эту картину… На миг он ужаснулся. Неужели у него перед глазами всегда будет стоять эта картина? Неужели ни он, ни другие его товарищи не смогут никогда забыть ее? Сейчас для них весь мир со всеми его огорчениями и заботами сосредоточился в одном этом…
В детстве летом Гал не раз ходил на рассвете на берег Ипойи; они тогда еще жили в Дьярмате, в полутемном подвале, из которого он вырывался на волю с таким чувством, словно выныривал из воды.
Он выходил из города, шел по омытым росой лугам с длинной ореховой удочкой в руке. Садился на обрывистом берегу, где дорога почти касалась берега. А когда ему надоедало таращить глаза на спокойно колеблющийся пробковый поплавок, он подолгу смотрел на задумчивые плакучие ивы, росшие на берегу, любовался сверкающей на солнце панорамой города и силуэтами далеких гор.
Позже, попав в Тарьян, Гал часто вспоминал тот обрывистый берег, а иногда думал, что, если у него будет спокойная старость, он обязательно переселится в те места и будет на рассвете бродить по освеженным росой лугам…
Сейчас, глядя на застывший в тишине заводской двор, думая о двух трупах, валяющихся возле пушки, наблюдая за медленно укорачивающейся тенью от трубы, Гал вдруг почувствовал, как остро захотелось ему вдохнуть аромат тех далеких рассветов. Он чуть было не закричал…
Потом он сказал Пако и Деме, чтобы те внимательно наблюдали за местностью, а сам подошел к Халковичу и, сев рядом с ним, посмотрел во двор через пробитую в стене брешь.
— Ну, что у вас там нового? — спросил Халкович.
— Ничего. Пока…
— А я вот сижу тут и думаю: а не зря ли я торчу тут на сквозняке? У меня даже шея онемела…
— Наверняка не зря сидишь… Что не удастся батальону или роте, может сделать взвод или отделение. Они могут зайти и с тыла…
— Хорошо, я не потому так сказал. Я ведь не приклеен к этому месту. Если нужно, я могу и к вам перейти… Как ты думаешь, бригада далеко ушла?
— Теперь уж им немного осталось, — ответил Гал. — Как дойдут до Терени, так, значит, все в порядке…
Халкович гмыкнул и почесал под мышкой.
— Я верю, что в пути с ними ничего не случится.
— Да не должно бы. Разве только что-нибудь такое, как у нас тут.
— Это чепуха, — возразил Халкович. — Оставят опять несколько человек в заслоне, и все… Как по-твоему, кого они могут оставить?
— Не знаю… Наверное, все равно кого. Оставят, сколько нужно, а остальные тем временем дойдут до дома…
— Это ты, командир, хорошо объясняешь, только напрасно, — улыбнулся Халкович. — Это истина, которая каждому ясна…
Гал хотел было еще что-то сказать, но Деме неожиданно крикнул.
— Ух ты! Посмотрите-ка!
Схватив винтовку, Гал подскочил к окну. Он увидел за углом сушилки прячущегося Уйя, который, осмотревшись и втянув голову в плечи, большими прыжками побежал к придорожному кювету.
— Вон он! — радостно воскликнул Гал, вскидывая винтовку. — Только бы он чуть-чуть приподнялся…
Уй метров пятьдесят прополз по-пластунски по дну кювета. Иногда на какое-то мгновение показывалась его спина или фуражка, но стрелять в него в тот момент было бесполезно. Потом он совсем исчез из виду минут на пять.
— Если он унесет свою шкуру целой, — прошептал Гал, — тогда… Пако! Возьми винтовку и, как только он покажется, стреляй не раздумывая!
— Мне кажется, — хрипло выдавил Пако, — что он не…
Договорить он не успел. Уй выскочил из кювета и бросился к пушке, размахивая связкой гранат.
— Не стреляй! — закричал Гал.
— Я же говорил! Говорил! — прерывающимся голосом воскликнул Пако.
И в тот же миг со стороны противника затрещали винтовочные выстрелы. Уй упал лицом вперед, словно кто-то невидимый толкнул его в спину. Но он уже был возле самой пушки. Как только он коснулся земли, раздался взрыв, сверкнуло пламя. Пушку оторвало от земли и, расколов надвое, бросило на землю. Ее обломки попали в Уйя. Силой взрывной волны Парнишку перевернуло, а солдата сбросило в кювет.
— Так вот что он задумал… — с трудом ворочая языком, произнес Пако, но Гал тут же закричал:
— Тихо! Молчать!
Наступила тишина. Ни на каком языке не было такого слова, которое можно было бы произнести в эту минуту. Сейчас мог бы говорить один Уй… «Докладываю, мною уничтожено орудие противника, угрожающее нашему подразделению». Только эти словно можно было бы, пожалуй, воспринять. Они имели смысл, все остальное, что могло бы быть сказано по поводу случившегося, смысла не имело.
— Не плачь, Пако! Слышишь?
Пако закрыл глаза рукавом френча.
— Не могу… — заикаясь, произнес он. — Этого ты мне запретить не можешь. Как мы могли так о нем подумать? Мы же сволочи после этого.
— Не надо, молчи, — тихо сказал Халкович. — Что было, то было. Умер он самой достойной смертью.
Пако прислонился к стене, фуражку надвинул на самые глаза: по его заросшим щетиной щекам ручейками текли слезы:
— О чем думал он перед смертью?
— Наверное, если и думал, то о том, чтобы совесть чистой была… — сказал Гал.
— Последняя минута, последний миг в жизни человека могут перечеркнуть все его прошлое или окрасить его совсем в другой цвет. Никто не знает, что чувствовал в тот момент товарищ Уй. Однако поступок, совершенный им, опровергает все сделанное им раньше, потому что это благородство в чистом виде… — Деме развел руки в стороны и, словно прося прощения, посмотрел на Гала.
«Опять эта его заумь, — подумал Гал, — но на сей раз она очень кстати. Да и не заумь это вовсе, а самая настоящая истина».
— Товарищ Уй действовал по доброй воле… — добавил Деме и хотел продолжать дальше, но, увидев, что никто его не слушает, замолчал.
Халкович неподвижным взглядом смотрел поверх пулемета на дорогу, Пако вытирал щеки ладонью, а Гал, прищурив глаза, наблюдал за тем, что делается на дворе и дороге. Деме кашлянул и, поправив указательным пальцем очки на переносице, пошел на свое место.
— Они скоро атакуют нас, — произнес Пако. — Вот увидите, атакуют, да еще как…
— Это точно, — согласился Гал. — Нам нужно смотреть, чтобы противник не атаковал нас с флангов. Хорошо смотреть. Если хоть один вражеский солдат проберется к сараям и закрепится там… Халкович! У тебя пока никого?..
— Никого…
— Тогда бери свой пулемет и перебирайся на нашу сторону. А товарищ Деме встанет к твоей дыре с винтовкой. Если же с той стороны кто-нибудь появится, ты быстро туда…
— Ладно, — с трудом оттаскивая пулемет от бреши, проговорил Халкович.
Затем он вместе с Пако поднял пулемет и установил его на столе. Теперь все три пулемета смотрели на дорогу.
— Черт, ну и тяжелая эта штука, — отдуваясь, сказал Халкович.
— Порядок, — проговорил Гал, осмотрев обе комнаты. — Ты, Пако, перейди… — Он чуть было не сказал «на место Келлнера», но вовремя прикусил язык и тотчас же подумал о том, что спокойно мог бы и произнести их. Теперь уже многое изменилось, и настроение у людей тоже, поэтому зачем осторожничать, обходить одни слова и выбирать другие? Собственно, в чем разница между живыми тут, в комнатах, и мертвыми там, во дворе? У всех было одно дело, но одни уже сделали его, а другие только делают. — Словом, Пако, ты пойдешь туда… Нам нужно открыть такой огонь по противнику, чтобы он не догадался, сколько нас здесь.
Через десять минут вдали, на изгибе дороги, обозначилось какое-то движение. Сначала нельзя было понять, что это люди, просто видно было, как что-то появлялось на миг и сразу же исчезало. Через мгновение где-то позади тоже что-то начинало двигаться, а потом все замирало или исчезало. Эти точки напоминали собой множество маленьких кротовых нор, прорытых в сыпучем песке, который тотчас же засыпал их, и они бесследно исчезали.
— Быть атаке, — сказал Пако. — Я чувствую. Сейчас подготовятся к атаке — и побегут.
— Понятно, что побегут, — пробормотал Халкович. — Важно, чтобы они назад побежали…
— В тылу спокойно? — поинтересовался Гал.
— Спокойно, — ответил ему Деме.
Пако сглотнул слюну и, взяв со стола бутылку с палинкой, спросил:
— Ну, кто хочет? Вы уж меня извините, у меня сердце разрывается, когда я гляжу на нее. А то ведь выдохнется совсем…
Приказ открыть огонь Гал дал только тогда, когда вражеские солдаты выскочили из кювета и побежали. Их было много, возможно с целую роту. Бежали они молча, никто ничего не кричал, просто бежали и стреляли на ходу: тонкие струйки дыма вырывались из дул винтовок. С вершины холма, у подножия которого проходила дорога, затрещал пулемет, но пули либо ложились двумя метрами ниже уровня окон, либо дырявили сбоку крышу здания; они начали впиваться в стену вокруг окон, врезались в скрипящие оконные рамы, со звоном стучали по щитам пулеметов.
— Огонь!
Первые пулеметные очереди легли у самых ног атакующих, подняв с земли полосу пыли. Но сразу же за этим пули поползли выше, вонзаясь в колени, ноги, животы вражеских солдат. Они падали друг на друга. Бежавшие за ними перепрыгивали через упавших, но, едва пробежав несколько метров, падали сами, убитые наповал или раненные. Окрестность наполнилась воплями и криками: стонали от боли раненые, орали на бегу солдаты, кто отрывисто, кто протяжно. Бегущие падали на землю, прятались за тела убитых и раненых, стреляли, положив винтовку на еще дергающееся в предсмертных конвульсиях тело товарища. Раздался громкий крик приказа, солдаты вскочили и снова побежали, чтобы через мгновение самим упасть и уже не подняться, а только послужить другим в качестве временного укрытия.
— Патронов не жалеть! — крикнул Гал. — Не жалеть!
Пулемет противника, стрелявший с вершины холма, умолк; противник, видимо, понял, что его огонь не сможет причинить никакого вреда защитникам здания. Воодушевление у солдат, шедших в атаку, пропало. Задние еще бежали, а передние бросались камнем на землю и на четвереньках отползали назад, к кювету. Казалось, еще миг — и атака совсем захлебнется, но в этот момент из-за поворота дороги показалась новая рота.
— Патронов не жалеть! — снова крикнул Гал. — Поддать жару!
Однако и новому пополнению продвинуться вперед не удалось. Сосредоточенный огонь трех станковых пулеметов намертво перерезал линию, которую противник во что бы то ни стало хотел пересечь. Прошло всего лишь несколько минут, а десятка три вражеских солдат осталось навсегда лежать на поле боя, остальные бросились в сторону, чтобы укрыться от огня за склоном холма, или же залегли на дне кювета. То там, то сям раздавались одиночные выстрелы, но скоро стихли и они.
— Прекратить огонь! — крикнул Гал, и мгновенно наступила поразительная тишина. — Всем оставаться на своих местах!
— Закурить можно? — спросил Пако.
— Можно. Только смотреть в оба! — предупредил Гал. — Все время наблюдать! В тылу спокойно?
— Спокойно, — ответил Деме.
На поле боя зашевелились несколько солдат, видны были судорожные движения рук, ног. Трупа Парнишки уже не было видно, изуродованный труп Уйя атакующие оттащили на несколько метров в сторону от обломков пушки. Один солдат с трудом поднялся с земли и, закрыв лицо руками, словно пьяный, шатаясь, пошел назад.
— Должен вам сказать, что стрелять в них легче, чем смотреть… — проговорил Халкович.
— А говорить о них еще тяжелее, — прошипел Гал. — Так что лучше и не говорить…
— Хорошо, хорошо, я ведь понимаю… Но человек разве вытерпит…
Неожиданно раздался громкий крик, который только что надрывно звучал в шуме боя. И сразу же затрубила труба, лихорадочно повторяя сигнал атаки. Но ни на склоне холма, ни в кювете никто не пошевелился. Тогда снова раздался крик, и вслед за ним застрочил пулемет с вершины холма. От склона холма оторвались солдаты и, перебежав через дорогу, укрылись в кювете, откуда показывались их согнутые спины.
Вдруг окрестности огласились дикими криками; трое солдат с винтовками наперевес бросились бежать обратно к холму, но были тут же расстреляны из своего пулемета, который вел огонь с вершины холма.
— Фу ты, мать вашу! — воскликнул Пако. — Так они учат своих вояк.
— Тем лучше для нас, — проговорил Гал.
Халкович несколько приподнялся.
— Как ты думаешь, не всыпать ли мне этим пулеметчикам? — спросил он Гала. — Как раз достану очередью…
— Не надо, — сказал Гал. — Хорошо, конечно, было бы всыпать этим негодяям, но поймут ли их солдаты наше благородство…
Пулемет противника замолчал. И снова лихорадочно затрубила труба: «В атаку!» И солдатам ничего не оставалось, как подняться и идти вперед. Солдаты усвоили урок. А если кто из них не усвоил его раньше, то понял сейчас: шансов остаться в живых, если идти в атаку, немного, а если попытаться отойти назад — то их совсем нет, значит, остается только идти вперед.
— Огонь! — крикнул Гал.
И все началось сначала. Едва пулеметы, открыли огонь, как Гал сразу же уловил на слух, что левый пулемет вдруг замолчал.
— Что это он? — испуганно спросил Гал, не поворачивая головы.
— Разорвало гильзу в стволе, — объяснил Халкович. — И, как на зло, в такой момент!
— Вытаскивай ее скорей и продолжай вести огонь!
Халкович порылся в ящике с инструментом, вытащил замок пулемета и начал извлекать гильзу.
— Увеличь сектор обстрела! — крикнул Гал Пако и повернул пулемет немного в сторону. — Ну скоро ты там управишься?! — со злостью бросил он в сторону Халковича и, не дождавшись ответа, мельком взглянул в его сторону.
Он спросил Халковича, скоро ли он там управится с пулеметом, а тот лежал под столом, правая рука была неестественно подвернута, на виске — красная рана величиной с палец. На столе валялась разорвавшаяся гильза, а рядом с ней прибор для извлечения разорвавшихся в стволе гильз. Замок Халкович в ствольную коробку вложить так и не успел.
— Деме! Сюда! Ложись за пулемет!
Сейчас самым важным было одно — чтобы огонь вели все три пулемета. Раз не может стрелять Халкович, значит, на его место нужно послать того, кто может нажимать на гашетки. Только и всего… Напряжение такое, что нет времени посмотреть, жив ли еще Халкович. Кажется, он сейчас чуть-чуть пошевелился. Или это неуклюжий Деме толкнул его нечаянно ногами?..
Деме уже вложил замок на место, захлопнул крышку ствольной коробки и, продернув очередной патрон, дал длинную, непрерывную очередь. На дороге то тут, то там виднелись серые кучи солдат, корчившихся от боли. Лишь четырем или пяти солдатам удалось добежать до заводского двора, где их и уложила пулеметная очередь. Остальные же, спасаясь бегством, откатились обратно. Это происходило на глазах у офицеров, и те понимали, что принуждать солдат снова идти в атаку сейчас не было смысла, поэтому они не кричали на них. И даже пулемет, установленный на вершине холма, молчал:
— Стой! — приказал Гал, и все три пулемета почти одновременно прекратили стрельбу. — Пока хватит… Но от пулеметов не отходить…
Пако, однако, несмотря на приказ командира, вышел из своей комнаты. На лице у него застыла какая-то странная гримаса. Кивнув Галу и Деме, он посмотрел на мертвого Халковича.
— Я уже знаю. Слышал, когда ты позвал Деме, И сразу же догадался, зачем…
Подойдя к шкафу, он немного отодвинул его, поднял труп Халковича, отнес его в угол и уложил рядом с другими. Потом взглянул в окно и крикнул:
— Поглядите-ка, как они драпают!
Солдаты противника продолжали отступать. Они бежали к изгибу дороги — кто из кювета, кто со склона, кто выкарабкавшись из-под трупов. Большинство из них даже не успело захватить свои винтовки…
Показав на солдат, которые лежали на краю заводского двора, Пако произнес:
— А среди этих есть один мерзавец. Ничего с ним не случилось, он только притворяется. Ждет, когда…
Не закончив фразы, он схватил винтовку и выбежал за дверь. И в тот же самый момент пополз назад и солдат, притворявшийся мертвым. Пако уже мчался по середине двора, потрясая винтовкой.
— Стой! — крикнул вдогонку ему Гал. — Остановись!
— Стой! — заорал и Пако. Казалось, эхо повторило приказ командира, однако на самом деле это Пако крикнул солдату противника. — Остановись!
До беглеца осталось всего несколько метров, как вдруг Пако споткнулся о чей-то труп, пошатнулся, а вражеский солдат, стоя на коленях, вдруг повернулся и ударил его штыком. Больше он уже не поднялся. Винтовка выпала у него из рук.
Гал вздрогнул. Повернув дуло пулемета, он дал короткую очередь, которая застала вражеского солдата еще стоящим на коленях. Тот вскочил на ноги, вскинул руки кверху и тут же повалился на спину…
— Ну вот и остались мы вдвоем, — проговорил Гал очень тихо. И сам удивился, как громко прозвучали его слова. — Только вдвоем, — добавил он, хотя всего мгновение назад обещал самому себе, что не будет заниматься никакими расчетами. — Вдвоем с вами, доктор…
Деме, согнувшись, сидел за своим пулеметом. Со лба и по вискам его струился пот, очки съехали почти на самый кончик носа. Отвечать Деме не хотел. Ему не хотелось говорить, что их, можно сказать, уже и не двое вовсе, что Гал, собственно, один. Он только потрогал пальцами свою рану — она уже почти не кровоточила, но внутри, где-то в глубине живота, сильно жгло. Боль то внезапно появлялась, то несколько утихала, чтобы через секунду появиться снова… Интересно, сколько ему еще осталось жить? Ясно, что немного. Если бы сейчас вдруг пришли санитары и унесли его в госпиталь, быть может, ему еще и помогли бы. И он бы выжил. Но где он теперь, этот госпиталь, где они, санитары, и вообще, где он, весь мир? Существует только маленький отрезок времени, а потом все навсегда кончится. А пока нужно привыкнуть, хоть ненадолго, но привыкнуть к этим страшным болям в животе, которые не прекратятся до самого конца. К ним во что бы то ни стало нужно привыкнуть. Люди, потерявшие зрение, руку, ногу, и то привыкают к своему состоянию, в котором им предстоит находиться до самой смерти и которое уже никак нельзя изменить. И если это состояние продолжается довольно долго, то оно как бы превращается в нечто естественное, без чего человек уже не может себя представить, и вспоминает о своей ущербности лишь иногда, в редкие минуты погружения в иной, сказочный мир. К каким только страданиям и болям не привыкал человек! Почему появились на земле страдания? И почему они должны быть до самых тех пор, пока существует на земле человек? Сейчас мы вот такие, а, быть может, раньше, очень-очень давно, люди были совершенно другими? Что может означать высказанная в библии мысль о том, что некогда люди на земле были по-настоящему счастливы, были здоровы, не знали никаких мучений и не боялись смерти? А можно ли утверждать, что столб атмосферного давления всегда давил на все живое своими семьюдесятью тоннами? А если так было не всегда, то приспособиться к этому явлению человеку, наверное, стоило долгих мучений и страданий. Постепенно люди привыкли к ним, без них существование стало невозможным…
— Ну что, доктор? Очень устал?
Деме попробовал улыбнуться.
— Вы же знаете, что я еще никакой не доктор…
— Какое это имеет значение? Хотя за то, что вы сегодня здесь совершили, вас смело можно называть доктором… военных наук.
— Ну что ж… Как хотите…
— Знаете что? А ведь назначенное время-то кончилось. Совсем истекло. Посмотрите-ка на тень от трубы! Как она медленно укорачивалась! И вот совсем стала короткой. Дальше уж некуда. Время наше вышло. Бригада находится уже в безопасном месте. Даже если они немного и запоздали, то не страшно. Так что здесь теперь незачем оставаться двоим. Это излишняя роскошь.
Деме ничего не ответил, он лишь ерзал на стуле, стараясь устроиться так, чтобы не очень сильно болела рана.
— Здесь уже не нужны двое, — продолжал Гал. — Вы теперь собирайтесь и уходите… Туда, в тыл. Я думаю, вам это удастся…
— Я никуда не пойду…
— Пойдете. Это приказ…
— Нет, не пойду…
— Пойдете. До сих пор вы беспрекословно выполняли все приказы… Я, правда, не знаю, докуда вы доберетесь… Но…
— Не хочу я никуда добираться…
— Понятно. Боитесь, что и с вами случится то же, что с Парнишкой? Возможно… Хотя теперь это не имеет никакого смысла. Пушек у них больше нет, а если бы и были, то сейчас им это не нужно…
— Я же вам сказал, что не уйду отсюда…
— Нет уйдете! Если вас схватят по дороге, что может случиться, то и с вами поступят как со всеми…
Деме силой принудил себя к спокойствию: ему нельзя было теперь ни шевелиться, ни кричать…
— Если бы вы этого не сказали, я и тогда бы никуда не ушел…
— Я не хотел вас обидеть…
— Знаю. Людям придется теперь вернуться к старому. Жить по-новому — не получилось.
Гал тяжело вздохнул.
— Мы пытались что-то изменить, но не удалось…
— Удалось только тем, кто уже умер, — сказал Деме, обведя рукой небольшой круг. — Они уже не вернутся в старую жизнь. Халкович, Бабяк, Уй — им это удалось. Пока они жили, они жили для революции, и революция тогда была жива. Она пока жива и для нас. Мы закончим свою жизнь как свободные люди. Вот почему я и говорю, что некоторым удалось…
— Вы абсолютно правы. То, что вы сказали, очень правильно. И все же я говорю вам, чтобы вы ушли. Соберитесь с духом и идите…
— Нет… — Деме покачал головой. Острая боль пронзила его, словно через него протащили раскаленную тонкую спицу. Деме застыл в одном положении. Казалось, что он говорил все это, обращаясь к неровной кирпичной стене. Пули местами сбили с нее штукатурку, и изуродованный кирпич смотрел на Деме множеством отверстий, похожих на глаза. — Не пойду. И не пошел, если бы… Могу сказать, что меня вообще не интересует, что будет потом.
Гал посмотрел во двор, внимательно ощупал взглядом каждый метр двора, затем дорогу. Во дворе ничто не шевелилось, лишь дрожал раскаленный воздух.
— Сейчас полдень, — проговорил он. — Как вы думаете, в городе будут звонить колокола?[23]
— Наверняка. Звонари свое дело знают…
— Да, конечно, — закивал Гал. — Это их обязанность. Каких только обязанностей нет на свете…
— Да… — согласился Деме. — История требует, чтобы каждый выполнял свои обязанности. Хотя бы трезвонил в полдень в колокола. Интересно в жизни устроено…
— Да, интересно…
— Ничего нового в этом нет. Прописная истина… — Деме пошевелился, рывком подняв голову. — Да, прописная истина, ну и что? Я бы очень рассердился сейчас на себя, если бы в голову мне пришла какая-нибудь очень умная мысль. Что бы я с ней делал? Все равно ведь умру…
— Соберитесь с духом и уходите отсюда! Сколько вас можно просить? Слышите? Я уже не приказываю, а прошу.
— Нет…
— Почему? — перебил его Гал. — Вы сказали, что вас не интересует, что будет дальше. Я понял это. Но я считаю, что вы не правы. То, что будет после этого, тоже дело рук людей. Что-то останется по-старому, а что-то будет по-новому. Будут больше высказывать свое недовольство, больше оказывать сопротивление властям, так как опыта у нас стало больше. А власти будут зорче следить за нами, смотреть в оба, больше и чаще будут стрелять в нас… Они ведь тоже кое-чему научились. А потом настанет время, когда мы предпримем новую попытку.
Деме дышал с трудом и старался, чтобы это было незаметно.
— Ну вот видите. Именно поэтому я и не хочу… Я не смогу делать то, что делал раньше. Даже если это будет по-другому. Представляю… Опять нужно будет скрываться, что-то организовывать, разбрасывать повсюду пропагандистские листовки!.. А между делом оплакивать то, что было, что сейчас происходит… Жалеть самого себя…
— Многие, однако, будут это делать…
— Возможно… наверняка… Но я нет. Я не смогу приспособиться к новому режиму… Но еще больше боюсь… боюсь приспособиться. Преспокойно учить детей богачей… Так что вы мне больше не говорите, пожалуйста, чтобы я ушел!
Гал что-то промычал, пододвинул к себе поближе стул, нечаянно задев ногой за вещмешок Пако.
— Если бы я только знал, — вдруг оживившись, спросил Гал, — зачем этому Пако понадобилось выскакивать отсюда?..
— В горячке выскочил, — медленно произнес Деме. — Просто в горячке. Потерял контроль над собой. Сосредоточился на одной точке. Увидел ползущего неприятельского солдата и захотел его уничтожить во что бы то ни стало… Наверное, так…
— Может быть, — согласился Гал, хотя в душе он ни капли не удивлялся поведению Пако. Еще утром ему стало совершенно ясно, что, если все бойцы хотели вернуться домой, то Пако этого не хотел. Все, что он оставил дома, все то, от чего оторвала его повестка, которая привела его в свое время на призывной пункт, — все это грубо и подло изменило ему, и Пако уже не верил, что у него найдутся силы начать жизнь сначала. Когда же он увидел, что и в бою ему дьявольски везет, он испугался…
— Вы не голодны?
Деме невольно повернул голову.
— Голоден? — простонал он. — А вы разве проголодались?
— Как сказать, — пытался засмеяться Гал, — похоже, что да. Как будто голоден. Ну и что? Ведь уже полдень. Сало, хлеб есть… А вы разве не хотите?..
— Я — нет… В вещмешке Халковича найдете лук. У Пако, наверное, вино еще осталось… Теперь все вещмешки ваши…
Между тем Гал уже вынул из вещмешка сало; в руках он держал нож.
— Между прочим, — сказал Гал, прожевав первый кусок, — все вещмешки принадлежат теперь нам обоим. Но я согласен, чтобы они были только моими. А вы уходите отсюда!
— Прошу, — проговорил Деме печально, — не надо снова об этом. Очень вас прошу…
Гал быстро проглотил то, что у него было во рту.
— Как вы думаете, что теперь с нами будет? Эти теперь не скоро полезут сюда, но рано или поздно полезут. Если они тут нас схватят…
— Меня не схватят. Уже опоздали…
— Рассчитываете на то, что пулю себе пустите в лоб? Пока я здесь, на это можете не рассчитывать.
— Хватит об этом! — сказал Деме. — Я предлагаю другой вариант. Уходите вы!
Рука Гала с ножом застыла на полпути.
— Дальше не продолжайте…
— А я продолжу. Уходите вы. Пока здесь нужен человек, я все сделаю…
Гал пытался проглотить кусок, жевал его, жевал, но проглотить так и не смог. Выплюнул. Лицо его стало бледным, кусок сала и хлеб он бросил на стол.
— Да заткнитесь же!.. Поняли? Заткнитесь! Вы что, не можете оставить свои дурацкие предложения при себе?
— Я уже говорил, что вы не правы, — совершенно спокойно ответил ему Деме.
Притихшим, прерывающимся, словно жалующимся голосом Гал сказал:
— Вам должно быть понятно… Вы это прекрасно сами можете объяснить, что… что я в таком положении… Если бы на свете существовала справедливость, то я погиб бы первым. А здесь погибли другие, а я вот живу, ем сало… Шутки судьбы…
— Уж если вы заговорили о судьбе, то послушайтесь лучше меня. Уходите вы отсюда…
— Ну и тип же вы, — удивился Гал. — Какая вам радость от того, что вы вот так забавляетесь со мной?
Послышался чистый, очень тихий, лившийся издалека колокольный звон. Гал и Деме переглянулись. В глазах Гала мелькнули огоньки, а вокруг рта появилась странная блуждающая улыбка. Он даже немного покачал головой, затем положил на стол свои часы и, зажав в кулаке нож, три раза ударил им по циферблату, после чего одним движением руки смахнул все это со стола на пол.
— Может, этого и не стоило делать, но мне так захотелось… До сих пор время господствовало над нами, но теперь его власти пришел конец. Эти часы отслужили свое и больше не нужны…
Деме слушал далекий колокольный перезвон.
— Часы отслужили свое, — проговорил он. — Звонарь тоже выполняет свою обязанность… А когда выполнит, уйдет…
У Гала от вспышки хорошего настроения не осталось и следа.
— Разве вы не понимаете? Не понимаете, что на свете есть еще что-то помимо обязанности и долга? Есть еще и задолженность. Именно задолженность, которая давит на человека. До сих пор я носил ее, а больше не могу, да и не хочу. Я должен остаться здесь…
— Вы уже погасили все задолженности, — заметил Деме. — Даже больше заплатили, чем следовало бы.
— Звучат слова эти красиво, только дело обстоит не так, — не соглашался Гал. — Если я задолжал Пиште, то напрасно выплачивать Йошке…
Деме ухватился обеими руками за стул и, приподнявшись чуть-чуть, уселся поудобнее. Боль пришла не сразу, появилась она спустя некоторое время и была несильной, и болело не в животе, а где-то глубже, справа и слева от позвоночника. Деме был рад, что боль уже не так сильно мучает его, хотя прекрасно понимал, что положение его не улучшается. Ему казалось, будто в голове у него хлопья ваты, которые постепенно, слой за слоем, оседают в мозгу и от этого утихает боль, и реальная действительность куда-то отодвигается.
— Я удивляюсь, — проговорил Деме. — Вы столько всего сделали, а этого не можете забыть…
Гал молчал. Такое не расскажешь. Возможно, про такое никто не посмел бы рассказать. Разве можно забыть те крики, стоны, забыть выражение глаз расстрелянных.
Случай этот произошел на Тисе, незадолго до наступления румын. Гала вместе с четырьмя красноармейцами послали в дозор, приказав внимательно осмотреть местность, так как вблизи линии фронта часто шатаются какие-то подозрительные личности, бродят по ничейной земле. Там, где они появляются, линия телефонной связи оказывается перерезанной. Там находят убитых из-за угла красноармейцев или вдруг неизвестно откуда в красноармейцев летят гранаты.
Отправляясь в дозор, Гал был ужасно зол. Если бы его спросили, на кого он зол, он наверняка ответил бы, что на весь мир. Дело в том, что уже тогда ему было понятно, что они сражаются почти напрасно, напрасно несут такие большие потери на этом берегу, так как наступление румын, если только не произойдет какого-нибудь чуда (а какое чудо могло произойти?), окончательно затянет петлю у них на шее, погубит пролетарскую диктатуру. Это, собственно говоря, и было причиной его тогдашней злости.
Крепко сжав зубы, он двигался в голове дозора. Несколько позже бойцы заметили какого-то человека, крикнули ему «Стой!», но тот не остановился. В него стреляли, но он убежал. Вот тогда-то Халкович своим обычным спокойным тоном возьми да и скажи, что у беглеца, видно, хорошие ноги, как у зайца (или что-то в этом роде). Но Гал сразу же закричал, чтобы было тихо и чтобы никто и слова не смел вымолвить. Неохотно бойцы тронулись дальше, ворча и ругаясь, раздвигали ветки деревьев, которые мешали идти, хлестали по лицу, угрожая выбить глаза.
Все уже думали, что больше ничего с ними не случится и они спокойно вернутся в часть, как вдруг в кустах возле пересохшего рукава реки они обнаружили двух красноармейцев, которые лежали, плотно прижавшись к земле, по-видимому скрываясь от кого-то, так, по крайней мере, показалось Галу. Дозорные чуть было не споткнулись о них. Беглецы мигом вскочили на ноги и стали испуганно оглядываться, готовые убежать. Оба они были молоды. Один, повыше ростом, был во френче, в фуражке; на другом же не было френча, он был в одной рубашке и дрожал от холода. Никаких документов у них не оказалось. Задержанные объяснили, что отбились от своей части и теперь разыскивают ее. Насколько Гал помнил, они назвали ему номер части, которая находилась в двадцати километрах от того места, где-то под Сольноком.
— Что-то не то вы говорите, — набросился он на них. — Придумайте что-нибудь другое.
Высокий покраснел от стыда.
— Уж не думаете ли вы, что мы вас обманываем?
— А если думаем? Прячетесь тут без всяких документов, одеты черт знает как! Что можно о вас еще думать?
— Только то, что мы говорим, — ответил высокий, — а мы говорим вам правду.
Другой солдат съежился и стал как бы еще меньше ростом, только таращил свои большие глаза на Гала.
— Не миновать нам теперь беды, — тихо проговорил он. — Не миновать…
Затем они рассказали, что оба они из Пешта, студенты. А когда Гал накричал на низенького и спросил, где же именно он живет в Пеште, тот ничего не смог ответить, только дрожал и все время бормотал, что им не миновать беды. Другой, повыше, хотел было помочь товарищу, но Гал не дал ему говорить.
Нужно было немедленно решать, что с ними делать. Гал хорошо знал все приказы, в которых говорилось о бдительности. Он не забыл и того чувства, которое всегда охватывало его, когда он видел труп красноармейца, убитого белыми из-за угла, взорванный наблюдательный пункт или же перерезанную линию телефонной связи. Понятно, что дезертирам, бесчинствующим в тылу, и шпионам не должно быть никакой пощады. Но вот вопрос, кто эти двое? Возможно, они и на самом деле те, за кого себя выдают: отстали от части и сами не знают, как здесь очутились. Однако эта версия мало чем подтверждается, вернее, вообще ничем не подтверждается. Только тем, что они сами о себе рассказали. Собственно, говорил только один из задержанных, тот, высокий. Но мало ли что он может сказать! Факты говорили против них. А приказы требуют строгости. Следовательно, нужно немедленно решать, что делать с задержанными. Вести их в штаб нецелесообразно, так как и там от них большего все равно не добиться.
— Каким образом вы оказались в форме красноармейцев?
— Бойцам Красной Армии форму выдают, — ответил высокий.
— Но ее можно не только получить, но и где-нибудь достать, — заметил Гал. — Напарник ваш, видимо, оказался не таким проворным, как вы: не смог достать себе френч.
Гал удивлялся самому себе. Внешне он казался строгим и целеустремленным, а на самом деле в душе у него боролись самые противоречивые мысли. Действительно ли они контрреволюционеры? Да или нет? Кто может точно сказать? А решать это как-то нужно! И почему так трудно решить судьбу двух каких-то солдат, когда он на каждом шагу видит, как гибнут люди, его товарищи и друзья? Но тогда… Намного легче понять слепую злость человека, идущего в бой, чем принять решение и произнести: этих людей пустить в расход… Многие солдаты батальона, видевшие десятки убитых товарищей на поле боя, не смогли спокойно смотреть на смерть Альберта Гажи, который пытался дезертировать, но был пойман и приговорен к расстрелу перед строем батальона. Но ведь он заслужил смерть…
— А где же ваше оружие? Ведь в армии бойцам и оружие выдают, не так ли?
Этот вопрос смутил даже высокого. Он дернул узкими плечами и, запинаясь, ответил:
— В подразделении… оставили в обозе, положили на повозку и… заблудились.
Гал сорвал в плеча винтовку:
— Довольно обидно, когда тебя пытаются провести такими выдумками. В общем все ясно. Вы просто дезертиры. Ну, марш, десять шагов вперед!
Низенький, вытаращив глаза от страха, закричал, запричитал. Высокий, схватив его, потащил за собой. Отсчитав десять шагов, они остановились, повернулись лицом к дозорным. У низенького подкосились ноги, и он упал на колени. Высокий подхватил его под талию. Дула винтовок уже были нацелены на них.
Гал понимал, что сейчас ему нужно отдать приказ. Кроме него, никто не мог сделать этого. Красноармейцы нервничали, кто-то громко вздохнул. И хотя Гал принял решение расстрелять их, в душе у него росло сомнение, которое не позволяло ему сказать решающее слово. А вдруг они все же не враги? Два молодых человека… Стволы винтовок дрожали. В руках Гала винтовка тоже дрожала. Но нужно было отдать приказ. Чувства, сомнения — не в счет. Фронт, наступление противника, убитые из-за угла красноармейцы — все это требовало…
Галу казалось, что он так никогда и не произнесет решающего слова, как вдруг высокий сорвал с фуражки звездочку и, бросив ее под ноги, воскликнул:
— Vive la France!
И сразу же рука Гала обрела такую твердость, будто ее зажали в тиски. Раздалось слово приказа — загремели выстрелы. В низенького пришлось стрелять дважды, так как во время первого залпа все целились только в высокого.
В часть они возвращались с легким чувством, как люди, которые честно исполнили свой долг.
Позднее, часа через полтора, они снова проходили мимо этого места. На этот раз шла вся рота: им было приказано переместиться километра на два в сторону и окопаться на обрывистом берегу реки. Гал показал командиру роты расстрелянных диверсантов, о которых он недавно ему докладывал. Вдруг Деме выскочил из строя, подбежал к трупам и начал кричать, что он их знает, так как они вместе призывались в армию, вместе уезжали из Пешта. Все, кто ходил в дозор, переглянулись и, смутившись, отвернули головы… Ротный не стал укорять Гала, только пробормотал себе под нос что-то о том, что сейчас идет война, а эти сбежали из части.
Позже Халкович как-то спросил Гала, зачем же тогда высокому нужно было срывать с фуражки звездочку и кричать «Да здравствует Франция!». Гал был бледен и сказал, что он этого не знает. Хотя тогда он уже знал это. Не так уж трудно было догадаться. Просто высокий парень выкрикнул эти слова ради его, Гала, спокойствия, ради спокойствия остальных бойцов. Заметил их неуверенность, а не заметить ее было невозможно, увидел дрожащие дула винтовок, выражение сомнения на лицах бойцов. Надо было избавить их от сомнения. Как? Он мог только что-то выкрикнуть, чтобы бойцы, исполняющие отданный им приказ, избавились от сомнений и сделали свое дело, как положено. И если бы не Деме, который сам выскочил из строя, если бы не его слова, что он их знает…
С тех пор Гал никак не мог избавиться от огромной тяжести на душе, хотя не раз пытался убедить себя, что солдаты эти все равно заслужили пулю как дезертиры. Разумеется, произойди это в начале революционных событий, он легко бы примирился с самим собой, но сейчас, когда им грозил крах, поражение, гибель, когда перед глазами стояла безобразная картина будущего, тяжесть эта стала невыносимой. И он сам вынес себе приговор.
Именно поэтому Гал и взорвался, поэтому и накричал на Деме, когда тот сказал, чтобы он сам уходил отсюда…
— До сих пор я просил вас, а сейчас приказываю уходить! Собирайтесь и уходите, куда угодно! Я здесь командир.
Деме долго молчал, а когда наконец заговорил, то Гал почти не узнал его голоса, таким он был тихим и безжизненным.
— Я останусь здесь… и прошу вас, не кладите меня туда за шкаф… Просто потому, что мне здесь больше нравится…
— Зачем вас класть?.. Что вы говорите?
Но Деме уже ничего не ответил. Он чуть заметно пошевелился, на лице его выступил обильный пот, очки упали на стол.
— Почему вы молчите? Я перевяжу вас…
— Не нужно. Не стоит…
Быстрыми движениями Гал расстегнул на Деме френч, поднял вверх рубашку, расстегнул ремень и начал искать рану, а когда нашел ее, то Деме уже не шевелился. Голова его немного склонилась набок, глаза остались открытыми. Галу не оставалось ничего другого, как заправить на Деме рубашку, застегнуть френч. Мелькнула мысль: а не надеть ли Деме на нос очки?
Гал огляделся. Собственно говоря, дела у него теперь уже никакого не было. То, что было им поручено, они выполнили, и погибшие, и он. Теперь осталось только…
Эту невольно пришедшую мысль он мгновенно отбросил от себя. Это было бы слишком просто. Он не покончит с собой. Если он до сих пор не сделал этого, то сейчас тем более не сделает. Он огляделся: может, еще что-то от него требуется?
Прежде всего нужно что-то сделать с пулеметами. Вынуть и выбросить замки из пулеметов — чепуха, да и куда их тут выбросишь? Взять один замок и изуродовать им два других, но ведь замки к пулеметам можно вставить новые. Это тоже не выход…
Гранаты! Гранат у него достаточно, даже больше чем достаточно: Уй принес их штук десять… Гал посмотрел в окно. Взорванная пушка казалась теперь лежащей дальше, видимо потому, что беспорядочно валявшиеся на земле трупы солдат увеличивали расстояние…
Если подложить по одной гранате под пулемет (под самый замок), то его так разнесет, что уже никто и никогда не сможет стрелять из него. Подающее приспособление тоже надо взорвать, чтобы не досталось противнику. Достаточно всего трех гранат. Да еще останется одна, две, три… целых десять.
Когда Гал посмотрел в окно, он снова увидел заводскую трубу. Тень от нее его больше уже не интересовала. А сама труба стоит, как раньше. А если бы она упала, да еще так, чтобы легла поперек дороги, сколько было бы обломков, кирпичей — и за полдня не очистишь дорогу… Связать десять гранат… подложить под трубу, раздастся страшный грохот, блеснет огонь — и все будет кончено.
Едва он успел выбежать из двери, держа в руке связку гранат, как в здании разорвались одна за другой три гранаты; посыпались обломки оконных рам, куски штукатурки, один пулемет свалился со стола на пол, к самой стене, а из разорванного кожуха проворной струйкой вытекала вода.
— Ух! — пробормотал Гал. — Хороши гранаты.
Согнувшись, применяясь к местности, он побежал к трубе. Добежав до нее, залег, чтобы его не заметили раньше, чем он сделает задуманное. Он был уверен в том, что за ним сейчас наблюдают, хотя бы потому, что три взрыва пробудили у противника любопытство, что, мол, там у них случилось…
Лежа, он внимательно оглядел трубу. Высокая… Не хватало только ленты дыма над ее верхушкой… Теперь уже не будет ни дыма, ни самой трубы. Достаточно сорвать кольцо со средней гранаты…
И тут мысли нахлынули на него. Заводская труба… А ведь сюда придут люди, которые хотят работать; придут завтра или послезавтра, но все равно придут, так как им необходимо работать. Правда, они не смогут работать так, как им хотелось бы. Они пытались добиться этого, но ничего не вышло. А работа нужна им. Если же не будет этой трубы, то им несколько недель, несколько месяцев придется сидеть дома… А что сказали бы бойцы бригады, если бы кто-нибудь взорвал большую трубу металлургического завода… Или если бы они узнали о том, что подрыв этой трубы вовсе не диктовался обстановкой… Бригаде сейчас уже все равно, будет на этой дороге какое-нибудь препятствие или не будет… Тень, лежавшая у самого основания трубы, медленно повернулась и медленно начала расти с другой стороны…
Гал развязал связку гранат, вырвал из одной предохранительное кольцо и, встав, метнул на дорогу. Когда раздался взрыв и в воздух взметнулось бледно-апельсиновое пламя, он бросил вторую гранату. Третья граната взорвалась у него в руке, он не успел ее бросить, хотя и замахнулся, — в этот момент грудь его пронзили две пули, выпущенные из-за дороги.
Так он и погиб последним по счету. Он надеялся на то, что погибнет первым. Однако ушел из жизни последним.
Никто из них не готовился к смерти, никто не искал ее. Просто они выполнили клятву на верность, выполнили без громких фраз, как нечто само собой разумеющееся. Смерти они боялись, как боится ее всякое живое существо, однако смело пошли на нее, так как не могли допустить, чтобы страх взял верх над чувством долга.
Убийцы бесчеловечно надругались над трупами: привязав за ноги веревками, они приволокли трупы на центральную площадь города, чтобы все жители видели их. Разве убийцы знали, да и откуда им было знать, что тем самым они вторично возводили этих людей в ранг героев и победителей!
И пусть память о них никто не посмеет оскорбить надписью на могильной плите; «Царство им небесное!»
Когда началась первая мировая война, мне исполнилось девятнадцать лет. В такие годы хочется поскорее увидеть мир, получше узнать жизнь: я добровольно пошел в армию, а несколько позже по доброй воле сдался русским в плен.
В четырнадцатом году ходили слухи, что война кончится к рождеству. Я боялся, что этак война может закончиться без меня, и добровольно попросился взять меня в армию и отправить на фронт. К такому решению я пришел под впечатлением рассказов стариков. Каких только историй не рассказывали они о фронтовой жизни! «Ну, подождите, — думал я тайком, — вы увидите, какими глазами на меня будут смотреть девушки, когда я вернусь с войны, увешанный орденами и медалями!»
Однако судьба распорядилась иначе. Надев военную форму, я вместо поля боя, где можно было бы проявить себя героем, попал в госпиталь.
Однажды к моей койке подошел врач-немец и спросил:
— Вы мадьяр?
— Мадьяр.
И, даже не став меня осматривать, пошел к другим кроватям.
Я узнал, что болен брюшным тифом, и ждал самого худшего, так как собственными глазами видел, как умирают от него справа и слева от меня.
Сжалился надо мной один санитар, чех по национальности, который кое-как разговаривал по-венгерски.
— Скажи, что тебе нужно? — участливо спросил он меня. — Ну скажи.
— Что-нибудь такое, от чего я бы выздоровел.
— А от чего ты выздоровеешь? Чего тебе принести?
— Принеси вина, — попросил я, — рому и шоколада.
Я дал ему денег, и он действительно все это принес. Вскоре я поправился.
Меня послали на фронт. Там я убедился в том, что немецкое и австрийское командование старается послать венгерские части на самые опасные участки.
Однажды туманным утром нашу часть переводили на передовую. Туман был густой, но вскоре я заметил, что сбоку от нас, только в обратном направлении, двигаются солдаты. Оказалось, что это немцы.
— Смотри-ка, — толкнул я в бок своего товарища. — Немцев отводят в тыл, а нас на передовую. Наверняка жди со дня на день приказа на наступление.
Так оно и случилось. Нас бросили в самое горячее место, решив, что, если нас всех перебьют, беда невелика.
Жалкие остатки нашей части отправили на переформирование в Пешт. Перед очередной отправкой на фронт мне удалось на несколько дней попасть домой, увидеть своих родителей, сестру Маришку, младшего брата. Старшего брата я дома не застал: он был на фронте.
Я рассказал отцу о том, что видел на фронте, о бесчеловечном обращении с нами офицеров и о том, что германское командование рассматривает венгров как пушечное мясо.
— Знаешь что, сынок, — посоветовал мне отец, — ты сам смотри, что и как, и действуй не по чьей-то указке, а по собственному разумению.
Меня послали на курсы подрывников, которые я и окончил. После окончания курсов командир нашей роты спросил?
— Кто уже был на передовой, два шага вперед!
Я из строя не вышел, так как заранее знал, что из фронтовиков будут назначать унтер-офицеров. Однако когда мы попали на фронт, меня все-таки сделали командиром взвода.
В плен я попал вместе со своим взводом. Наша часть оказалась в районе, где части генерала Брусилова осуществили свой прорыв.
Было это в Карпатах. Однажды вечером я лег спать с недобрым предчувствием, к тому же мне приснился сон, что русские прорвали нашу оборону. Так оно и случилось на самом деле.
Ночью нас подняли по тревоге. Не поднимая шума, мы начали спускаться в долину. По пути спугнули дикого кабана. Кто-то из солдат выстрелил ему вслед.
Русские услышали этот выстрел и открыли стрельбу.
Спустившись с одной горы в долину, мы начали подниматься на другую гору. Гора была голой, и нас хорошо было видно со всех сторон. Не без труда добрались мы до вершины, и тут нам приказали немедленно атаковать русских.
Мы бросились по склону горы вниз, русские отошли в густой лес, заманив туда и нас, а потом контратаковали со всех сторон. Мы попали в «мешок». Оказался в нем и я со своими двадцатью семью солдатами. Держались мы часа полтора, пока не сжалось кольцо окружения. Вот тут-то я и вспомнил совет отца действовать по собственному разумению. Видя всю безвыходность нашего положения, я решил сдаться русским в плен, но задумался. Если бы года полтора назад командир взвода, в котором я служил, сказал, что он сдает взвод противнику, я не задумываясь пустил бы ему пулю в лоб. Подобные горячие головы были и в моем взводе, и мне не хотелось получать пулю в лоб. Я отдал приказ еще более углубиться в редколесье: пусть мои солдаты сами убедятся, что мы окружены.
Как только они в этом убедились, я им сказал:
— Ну, ребята, у нас нет иного выхода, как сдаться в плен!
А русские были так близко, что уже начали кричать:
— Бросай оружие, руки вверх!
Мы сдались. Сопровождал пленных всего-навсего один солдат, который и привел нас в штаб.
Нас направили в лагерь для военнопленных под Киев. На пути нам попалось еще одно венгерское село, чему я весьма удивился. Я не имел никакого представления о том, что в России есть венгерские села.
Попали мы в лагерь для военнопленных в Дарнице. Жили в деревянных бараках. Поскольку в лагере было засилье немецких офицеров, которые входили в лагерную администрацию, то положение венгров было незавидным. У нас сразу же отобрали наиболее ценные вещи, оставив нам рванье.
Не обходилось дело и без драк, которые разнимала русская стража. Попадаться ей в руки было делом опасным. После одной такой потасовки (мы, венгры, отстаивали свои права) мы все разбежались кто куда. Мне сильно повезло. Когда я пробегал мимо лагерного лазарета, меня кто-то схватил за руку и затащил в барак. Моим спасителем оказался парень-словак, работавший в лазарете. Он мигом уложил меня в кровать и так забинтовал мне голову, что меня и мать родная не узнала бы.
Два дня спустя в Донбасс отправляли эшелон пленных, в который потихоньку пристроили и меня. Когда же эшелон прибыл на место, никто не стал просматривать старые списки (где меня не было), а тут же составили новые со слов прибывших.
Из лагеря можно было написать домой, чем я сразу же воспользовался. Мой братишка Карой сохранил это письмо. Вот оно:
«Дорогие мои родные!
Надеюсь, что это небольшое письмецо застанет вас всех в добром здравии. Я, слава богу, жив и здоров. Жаль только, что не имею от вас никаких вестей. Очень прошу вас, дорогие, как только получите мое письмецо, немедленно ответьте. Вместе со мной находится Пишта Чаус, Жига Келеш, Лаци Гуяш и еще несколько земляков. Любящий вас ваш сын Балинт».
Послав это, пятое по счету, письмецо, я наконец получил ответ, из которого узнал, что мой брат Лайош тоже в плену и находится в Астрахани.
Я тут же решил сбежать из лагеря в Астрахань, чтобы разыскать там брата. Однако убежать далеко мне не удалось.
В соседнем селе меня поймали казаки.
— Ты куда идешь? — спросили меня.
Я не мог ничего придумать, пришлось сказать правду.
Казаки засмеялись.
— До Астрахани далеко, особенно если идти пешком. А зачем тебе туда?
— Там мой старший брат. В плену он, вот я и решил разыскать его.
Казаки ничего мне не сделали, но вернули обратно на шахту, где мы работали.
Известие о Февральской революции в России дошло до нас быстро. В лагерь приехал агитатор, он говорил от имени правительства Керенского. Нас собралось больше тысячи, так как на многих шахтах работали пленные.
После свержения царизма мы получили возможность передвигаться более свободно. Нас стали называть товарищами.
В середине июня я как-то попал в город и по дороге разговорился с одним русским шахтером.
— Ну, ты хоть теперь понял, за что же ты воевал? — спросил он.
Мой ответ понравился ему, и он задал мне другой вопрос:
— А нет ли у тебя желания помочь нам?
— Отчего же! Есть. А что нужно делать?
Оказалось, что задача моя заключалась в том, чтобы приносить листовки на шахту.
В городе мне дали пачку листовок и рассказали, где и кому я должен был передать их.
В ту пору белоказаки упорно охотились за большевиками и приглядывали за местными шахтерами. Их тщательно обыскивали при проходе на шахту, нас же, пленных, охранник только спрашивал: «Куда?»
Я в то время уже довольно сносно разговаривал по-русски и объяснил охраннику, что иду на другую шахту проведать своих земляков.
— Давай, — ответил он, — иди, но осторожнее.
Что значит «осторожнее», я в тот момент не понял.
Сначала я пошел на шахту, где работал Пишта Чаус, и у него спросил, не знает ли он нужного мне человека. Оказалось, что он знал этого, товарища, и сам повел меня к нему, представил.
Мы с Пиштой, идя позади шахтера, проводили его до дома. Пишту я отпустил, а сам вошел в дом.
Я объяснил шахтеру, кто я такой и с какой целью зашел к нему.
Жена шахтера, из-за юбки которой выглядывало четверо ребятишек, мал мала меньше, увидев меня, перепугалась.
Я отдал шахтеру сверток; разворачивать при мне он его не стал. Я понял, что он и без того догадался, что именно в нем лежит.
Поблагодарив меня, шахтер предложил мне съесть у него тарелку супа.
— Нет, — ответил я, — мне нужно вовремя вернуться в барак.
Подобным же образом я разнес свертки по другим шахтам. Меня похвалили, убедившись в том, что действовал я осторожно и умело.
Позже мне пришла в голову мысль о том, что в первый раз я, возможно, нес в свертке не листовки, а чистую бумагу.
После Октябрьской революции большинство военнопленных решило, что война вот-вот кончится и мы все сможем вернуться домой. В один прекрасный день мы сбежали из своего лагеря.
Мы открыто шли по дороге, и никто нас не останавливал. Без особого труда добрались до Екатеринослава, нынешнего Днепропетровска. Там собралось очень много пленных.
Но тут я должен рассказать одну историю.
В пятнадцатом году мы одно время стояли в Галиции, в большом лесу. Я очень любил цветы и однажды пошел за ними на ничейную землю.
Облюбовал одно место, где лес был вырублен, и стал рвать цветы. Вдруг слышу: у меня за спиной кто-то копошится. Оглянулся: никого нет. Снова рву цветы, и снова слышу какой-то посторонний звук, будто кто-то затвором винтовочным клацает. Я подошел поближе и увидел среди кустов человека в русской фуражке.
Вижу, два русских солдата нашли винтовку «манлихер» и пытаются ее разобрать, но это у них никак не получается.
У меня с собой никакого оружия не было, и я стал думать, как бы мне незаметно уйти. Но стоило мне пошевелиться, они сразу же заметили меня.
«Ну, — думаю, — попался!» Однако набрался храбрости и крикнул:
— Идите-ка сюда!
Оба солдата бросили найденную ими винтовку на землю и подошли ко мне.
«И они, видать, — мелькнуло у меня, — ищут случая, чтобы сдаться в плен».
С букетом цветов в руках я привел их к себе в роту. Там их покормили, дали закурить, а потом сказали, чтобы они шли в штаб дивизии и там уже сдались по-настоящему.
И вот в начале восемнадцатого года в Екатеринославе в лагере для военнопленных я вдруг встречаюсь с одним русским, который немного говорит по-венгерски.
— Подожди-ка, товарищ, — вдруг обратился он ко мне, — а не тебя ли я встречал в Галиции, в пятнадцатом году?
— Бывал я в тех краях. А что?
— Цветы не собирал там?
— Собирал, как же!
— Ну тогда там я с тобой и познакомился!
И русский бросился мне на шею, даже расцеловал меня. Он рассказал, как его увезли в Венгрию, где он работал в имении. Услышав о том, что в России свершилась революция, он сбежал от своего хозяина.
Мы долго проговорили тогда.
«Ну что ж, если из Венгрии можно попасть в Екатеринослав, — подумал я, — то и из Екатеринослава вполне можно добраться до Венгрии».
В это время немцы предприняли новое наступление, и над нами нависла опасность попасть к ним в плен.
У нас в группе было семь человек. Среди них были и такие, кто еще не испытал на себе, что такое немцы и что такое монархия.
— Подождем здесь прихода немцев, — предложил бывший парикмахер. — Так мы быстрее попадем домой.
— Да, разумеется, в крытом рессорном экипаже! — сострил кто-то.
— Может, конечно, нас и отправят домой, — размышлял вслух пожилой унтер, — но только для того, чтобы снова напялить на нас военную форму и отправить или сюда, или на другой фронт.
— Но так, по крайней мере, увидим своих родных! — тяжело вздохнул кто-то.
— Ну и скотина же ты, черт бы тебя забрал! — набросился на вздыхателя другой. — Не надоело тебе валяться в окопах?!
— По мне, пусть меня хоть куда везут, лишь бы только своих повидать!
— Нет, ребята, нам лучше забраться в глубь России и переждать некоторое время здесь. Это все же лучше, чем снова очутиться на фронте.
— Ни на какой фронт я идти не намерен! — решительно произнес кто-то, и все мы согласились с ним.
К нам в лагерь пришли агитаторы от большевиков, которые уговаривали нас не оставаться в городе и не ждать прихода немцев.
Вскоре нам подали железнодорожный состав, и, погрузившись, мы тронулись на восток… Остановились в Балашове. Как только отворили дверь вагона, в него вскочили несколько солдат-чехов.
— Куда вы едете? — спросили они нас.
— Куда? Куда везут, туда и едем!
Чехи начали нас ругать на чем свет стоит — сами они к тому времени уже были завербованы белыми.
— Выбросить из вагонов все печки! — раздался приказ. — Там, куда вы едете, и без печек жарко будет!
Печки мы, разумеется, отдавать не хотели, но чехи с нами не церемонились и забрали печки силой. Делать было нечего: эти люди были вооружены, их было много, и их состав стоял на соседних путях. Они держали путь в Сибирь, где впоследствии подняли контрреволюционный мятеж.
Наш эшелон шел дальше на восток. Однако теперь мы уже понимали, что здесь, в России, есть красные и есть белые, поняли мы и то, что нам, венграм, не удастся остаться нейтральными.
Мы тряслись в вагоне, лежа на голых нарах, и беспрестанно говорили о том, что же нас ждет в ближайшем будущем.
— Если мы не хотим, чтобы нас всех разбросали кого куда, необходимо за что-то ухватиться, — дал совет пожилой унтер.
— Русские смотрят на нас не как на врагов и не как на австрийцев. Они называют нас товарищами, — высказал я свое мнение.
Все сразу замолчали, ожидая, что же я скажу дальше.
— А я знаете что думаю, ребята, — продолжал я, польщенный всеобщим вниманием. — Лучше всего будет, если мы перейдем на сторону красных!
— Но захотят ли этого остальные? — робко спросил кто-то.
— А мы спросим, поинтересуемся, — сказал я.
На том и порешили.
Когда наш эшелон остановился на ближайшей станции, мы разошлись по вагонам и рассказали другим пленным землякам о нашем решении: так, находясь в пути, мы сколотили красный полк из венгерских пленных.
Мы находились в чужой стране, далеко от родины, но, стоило только нам из пленных превратиться в красных солдат, настроение у нас стало совсем другое.
За короткий срок был создан конный полк из венгров, изъявивших желание сражаться за советскую власть. В то время достать лошадь было легче, чем заиметь седло. Приятно было чувствовать себя красным конником, лететь на коне, когда ветер бьет тебе в лицо. Ведь наши далекие предки была в свое время кочевниками и как раз жили в этих краях, прежде чем переселились в Карпаты.
Но недолго пришлось мне ездить в седле. Вскоре меня свалил тиф. Очнулся я в госпитале. Случилось это неподалеку от Саратова, в городе Петровске. Провалявшись несколько месяцев в госпитале, я выздоровел и попал в Саратов.
Иду я как-то по улице, а мне навстречу идет венгр, мой друг. Мы еще издали узнали друг друга.
Санто рассказал мне о том, что в городе формируется интернациональный полк, большинство которого составляют венгры, и предложил мне вступить в него. Оказалось, сам Санто был заместителем командира этого полка.
«Кто знает, где сейчас тот полк, в формировании которого участвовал и я?» — подумал я и решил принять предложение Санто. Правда, после тифа я чувствовал еще некоторую слабость, но должность мне определили такую, что можно было справиться: меня назначили заместителем командира полка по снабжению, я должен был заботиться о продовольствии и боеприпасах.
Наш полк назывался 1-м интернациональным полком. Командиром полка стал товарищ Пап, из Будапешта. Пап был хорошо образован и отлично разбирался в военном деле. Вместе с ним я вступил в партию большевиков в мае восемнадцатого года.
После сформирования полк переправили на левый берег Волги, а из Покровска мы двинулись по железной дороге. Эшелон наш подолгу стоял на каких-то станциях. В конце концов выяснилось, что нас направляют на Урал, в распоряжение легендарного комдива Чапаева. Ехать туда нам пришлось окольными путями. Выгрузившись из вагонов, мы заняли участок обороны, который нам был указан.
О Чапаеве мы слышали много. Говорили, что он строг, запрещает играть в карты и пить вино, воров и мародеров расстреливает.
Появлялся он всегда там, где противник меньше всего его ожидал. Рассказывали, что когда его спросили, за какой он Интернационал, то он, прежде чем ответить, поинтересовался, за какой Интернационал Ленин.
Наш интернациональный полк находился довольно далеко от тех мест, где шли самые жаркие бои, однако Василий Иванович нашел время встретиться с нами. Нам сообщили о месте встречи. Штаб нашего полка размещался в казацкой станице. Командир полка, Санто, командиры других батальонов, комиссар и я быстро сели на лошадей и поскакали навстречу Чапаеву.
С Чапаевым была небольшая группа красноармейцев. Мы неслись навстречу легендарному комдиву, а когда поравнялись с ним, остановились как вкопанные.
Василий Иванович молча выслушал донесение командира полка.
Товарищ Пап прекрасно понимал, кому он докладывает, и не ударил в грязь лицом. По-русски он тогда говорил уже довольно прилично.
Мне показалась, что Чапаеву его доклад понравился. Василий Иванович на миг задумался, какое задание нам дать. Говорил он коротко, но всем было ясно, о чем речь. Немногословность Чапаева всем понравилась, так как солдат привык понимать своего командира с полуслова.
Мы заметили, что после этой встречи Пап стал кое в чем подражать Чапаеву. Он отдавал краткие, но предельно ясные распоряжения, требовал их точного выполнения.
В те времена не было сплошной линии фронта. Часто обстановка складывалась так, что противник находился у нас в тылу или же мы заходили на него с тыла. Обе стороны довольно сильно беспокоили друг друга. И белые и мы были очень подвижны, так как, несмотря на свою относительную малочисленность, действовали на огромной территории.
Особенно упорные бои развернулись в районах южнее Царицына и севернее Самары. Однако, справедливости ради, следует сказать, что и наш полк кое-что сделал для того, чтобы помешать белочехам соединиться с белоказаками.
С продовольствием в те годы было трудно. Иногда приходилось доставать его из тех же источников, из каких доставали его и белые. Трудно было и с артиллерией. Если наступали красные, то они отбивали пушки у противника; когда же в наступление переходили белые, они в первую очередь стремились захватить у нас пушки.
Расскажу один случай, когда нам пришлось действовать, можно сказать, заодно с белыми!
Однажды наши разведчики сообщили в штаб, что они нашли элеватор, на котором полно пшеницы. Находился этот элеватор в непосредственной близости от белых. Но делать было нечего. Небольшой отряд на нескольких подводах отправился в путь. Подъехав к элеватору, мы увидели, что какие-то люди уже грузят на телеги мешки с зерном. Оказалось, что это белые.
Ребята вопросительно посмотрели на меня. Поворачивать обратно было уже поздно, вступать в бой не выгодно, так как нас было слишком мало.
— Становитесь в хвост очереди, — сказал я своим ребятам.
Ребята встали в очередь за белоказаками.
На выдаче зерна стоял какой-то толстяк в меховой папахе. Дело было летом, и мужик обливался потом. Он держал большую книгу в твердом переплете и карандаш. В эту книгу он записывал тех, кто получал зерно.
Когда подошла наша очередь, толстяк удивленно вскинул вверх густые черные брови и спросил:
— Что за часть?
— Наша часть пусть тебя не беспокоит, дорогой, — ответил ему я, — ты давай отпускай нам пшеницу.
— Как бы не так! — отрезал толстяк. — Мне за пшеницу отчитываться надо.
— Давай, давай отпускай! А если ты такой любопытный, пиши в свою книгу — первый полк.
— Какой такой первый?! Первый полк уже получил!
— Брось болтать! Значит, тот был первый полк другого соединения.
— А кто у вас командир?
— Зачем тебе нужно знать нашего командира?
— Я должен записать в книгу его фамилию!
— Атаман Киталалский[24], — не моргнув глазом, выпалил я, — уж если тебя это так интересует!
— Как? Я что-то про такого атамана не слышал.
— Подожди, услышишь! — пообещал я, вытаскивая пистолет из кобуры.
Это произвело впечатление, и на наши подводы начали грузить мешки с зерном.
Вскоре за нами выросла очередь белых, и я приказал нашим оставшимся подводам заехать с другой стороны склада. Получилось, что с одной стороны грузили белые, с другой — мы.
Мне показалось, что и толстяк и командир белого продотряда догадывались, кто мы такие, однако напасть на нас не осмеливались, так как и им это в той ситуации было невыгодно.
Быстро нагрузив подводы, мы тронулись в обратный путь. Когда отъехали от элеватора на приличное расстояние, нас догнал казак на лошади. Не слезая с коня, он спросил:
— Эй вы! Кто вы такие? Наш командир спрашивает!
— Твой командир должен это знать! — сказал я и махнул рукой, показывая этим, что больше мы ничего не скажем и лучше ему подобру-поздорову убраться восвояси.
Вскоре мы захватили этот элеватор, и пшеницы у нас было столько, что мы раздавали ее всем жителям. Правда, это было зерно, а не мука. Размолоть же его было некогда, да и негде. Пшеницу варили в чугунах и ели.
Мясо в нашем рационе бывало довольно редко. Чапаев категорически запрещал отбирать скот у населения. При случае разрешалось покупать за деньги, если, конечно, продавали. Деньгами расплачивались за любое мясо и любой скот, кроме лошадей. Лошади считались военным транспортным средством, и потому за них не нужно было платить.
Основной задачей нашего интернационального полка было не допустить соединения мелких групп белых с другими отрядами и частями.
Однажды наша разведка донесла, что к нам в тыл вышло до двух полков белых, на пути которых находится всего-навсего один взвод нашей пехоты. Однако за то время, пока это донесение дошло до штаба полка, могло случиться, что от взвода вообще ничего не осталось. Пап собрал командиров батальонов, объяснил им ситуацию и отдал приказ идти навстречу противнику.
Заместителю командира полка доложили, что наши ребята нашли две пушки, но только без замков.
— Нужно будет их посмотреть! — сказал я. — У нас в обозе есть несколько артиллерийских замков. Может, какой подойдет.
Один из замков подошел к орудию, и теперь из него можно было стрелять до тех пор, пока не кончатся боеприпасы.
Наш полк состоял из трех батальонов; в каждом батальоне было четыре роты по семьдесят пять — восемьдесят человек каждая. Кроме того, имелся отдельный отряд тяжелого оружия.
Я уже говорил, что доставать продовольствие было трудно, но еще труднее было доставать боеприпасы. В августе я с двадцатью красноармейцами поехал в Москву для получения боеприпасов.
В казарме, где мы расположились по прибытии в Москву, вдруг начался переполох. Все куда-то бежали, издалека доносилась стрельба.
Вместе со всеми мы выбежали из казармы во двор. Навстречу нам шел бородатый рослый красноармеец и, дикого не стесняясь, плакал навзрыд.
— Ленина убили! — сказал он сквозь рыдания. — На заводе Михельсона.
Мы бросились на завод Михельсона. Многие спешили туда же.
Слышались голоса:
— На заводе был митинг, выступал Ленин…
— Он выступал, а в него выстрелили…
— Нет, не так это было! В него стреляли после митинга!..
Какой-то мужчина в очках сказал:
— Ленин не умер. Его тяжело ранили, но он жив. Ленин жив!
Через некоторое время на улице появились грузовики с красноармейцами, которые держали транспаранты с надписью: «Ответим красным террором на белый террор!»
В ту ночь мы не ложились спать. Ходили по улице вместе с москвичами, вылавливали буржуев.
Со всех сторон слышалась стрельба. Народ был возмущен подлым актом белых. Быть может, это возмущение и способствовало тому, что белые довольно быстро были выбиты из Казани и Самары и красным удалось отстоять вторичный натиск на Царицын.
В декабре наш полк был переброшен на другой берег Волги. На поезде нас привезли в район Борисоглебска. Под вечер мы разгрузились и двинулись по шоссе в город, до которого было не менее двадцати километров.
Расположенные в городе части генерала Деникина в это время преспокойно спали, уверенные в том, что им нечего опасаться удара со стороны красных.
Снежный покров в тот год был очень глубоким. Пулеметы и прочее вооружение пришлось нести на плечах, так как повозки увязали в сугробах. Пушек у нас не было, а если бы были, нам с ними пришлось бы немало повозиться. Главным вооружением наших красноармейцев была винтовка с трехгранным штыком.
Во время марша я вдруг заметил, что впереди что-то случилось. Я побежал в голову колонны, чтобы узнать, что же именно там произошло. Оказалось, наш авангард натолкнулся на сторожевую заставу кадетов, которые закопались в сугроб, полагая, что их там никто не заметит. Увидев красных, кадеты растерялись, а пока приходили в себя, наши прикончили их штыками.
Уничтожив первую сторожевую заставу противника, мы осторожно продвигались вперед, бесшумно снимая попадавшихся нам на пути часовых. Подойдя к городу, мы разделились на две колонны. Шли по лесу. Путь был нелегок. Увидев молодого бойца, который, как мне показалось, с трудом переставлял ноги, вытаскивая их из глубокого снега, я спросил:
— Браток, ты устал?
Боец поглядел на меня с удивлением. Людям было не до усталости. Каждый думал только об одном: окружить город, не дать выскочить из него ни одному деникинцу.
Мы вошли в город. Началась стрельба, паника. Деникинские офицеры выскакивали из домов в нижнем белье и бежали к лесу, где мы им и устроили достойную встречу. Не обошлось, конечно, без перестрелки.
— Ну, ребята, пора! Теперь важно не дать им опомниться и сосредоточиться в одном месте! — приказал нам командир полка. — Вперед, в город!
Город мы очистили от противника за несколько часов, а затем еще целых две недели с боями преследовали отступающие белые части.
Зима в тот год была снежная, с сильными буранами. Иногда метель так мела, что ничего не было видно за несколько шагов. Штаб нашего полка расположился в одной казачьей станице, однако пожить в тепле нам так и не удалось.
Наш командир товарищ Пап в штабе сидеть не любил и нам не давал; то и дело выходил проверять наши сторожевые посты.
— Ну как, Балинт, пойдешь со мной? — частенько спрашивал он меня, собираясь на очередную проверку.
— Пойду, а как же иначе! — отвечал я.
И я шел, хотя, откровенно говоря, у меня и своих дел хватало: находить и доставлять продовольствие и боеприпасы в такую погоду было делом далеко не легким и не безопасным.
Скакать верхом в такую погоду не так-то просто. Зачастую приходилось ходить пешком. Иногда нам с трудом удавалось разыскивать собственные посты. Видимость была плохой, и именно поэтому приходилось быть особенно бдительным. Если бы противник вдруг решил напасть на нас, то нам пришлось бы худо.
Иногда я проверял посты без командира и без Санто. Брал с собой одного красноармейца и отправлялся. Помимо проверки постов мы иногда совершали небольшие вылазки со стрельбой, чтобы беляки знали, что мы живы и даже проявляем активность. Эти вылазки были небезопасными акциями.
Казацкие станицы, как правило, были настроены враждебно к красным. В нас зачастую стреляли там, где не было ни одного белого.
Зайдешь, бывало, во время такой вылазки с ребятами на небольшой хутор и спрашиваешь:
— Деникинцев у вас не было?
— Нет-нет, мы их и в глаза не видели!
— А оружие у вас имеется?
— Какое у нас оружие, мы народ мирный, землепашцы, — отвечали нам станичники, а сами готовы были сожрать нас одним взглядом.
Обойдешь хуторок, ничего не найдешь и двинешься в обратный путь… Ну, думаем, провели разведку, тут белых нет. А на самом деле станичники сами порой больше узнают о нас, чем мы о них. А то еще, чего доброго, и стрельбу вслед нам откроют.
Однажды ночью мы услышали стрельбу. Ночевали, как всегда, в штабе. Вскочили — и к дежурному.
— Что случилось? Что за пальба?
— Отходят наши.
— Да проснись ты, дурень! — не выдержал Пап. — Какой еще такой отход?
Оказалось, что батальон нашего полка, располагавшийся на левом фланге, заслышав стрельбу, начал вдруг почему-то отходить.
К счастью, другие батальоны панике не поддались и своих позиций не оставили. Командир полка вызвал к себе командира резервного батальона, который был храбрым и опытным командиром, и приказал ему:
— Останови со своими людьми паникеров и займи их позиции.
Резервный батальон состоял из одних венгров. Разбуженные среди ночи бойцы ругались на чем свет стоит. Занять оставленные позиции удалось только к рассвету, и не без потерь.
На третий день после этого наш полк был отведен в Борисоглебск.
В мае 1919 года семерых венгров-интернационалистов, в том числе и меня, вызвали из Саратова в Москву. Мы получили задание выехать на родину, где была провозглашена Венгерская советская республика.
Нам были выданы специальные мандаты, которые нужно было хорошенько спрятать. Сделать это не представляло особого труда, так как отпечатаны они были на папиросной бумаге.
— Выезжайте в Киев, там получите более подробные указания, — сказали нам.
В Киеве пришлось ждать довольно долго, на все наши нетерпеливые вопросы нам отвечали:
— Наберитесь терпения и ждите!
Мы только и думали а том, как нас встретят дома. Некоторые из нас обязательно хотели встретиться кое с кем из блюстителей старого режима и рассчитаться с ними. Мы старались представить себе обстановку в Венгрии в этот период и свою роль в событиях. Нам предстояло участвовать в создании венгерской Красной Армии.
И вдруг однажды нам сообщили:
— Знаете, товарищи, положение сложилось такое, что выехать в Венгрию вам не удастся.
Нас спросили, чем бы мы хотели заняться. Все мы в один голос заявили, что хотели бы попасть на фронт, чтобы плечом к плечу с русскими товарищами защищать молодую Советскую республику.
— Все вы приобрели богатый боевой опыт, и потому мы направим вас в часть, которая борется против петлюровских бандитов.
Нашим командиром был назначен Бела Коста, который лучше всех нас говорил по-русски. Мы получили назначение в Каменец-Подольск для борьбы против украинских националистов.
В штабе дивизии Красной Армии, куда мы явились с предписанием, нам сообщили, что фронт находится всего в тридцати километрах от штаба.
Легли спать, а утром на рассвете проснулись от артиллерийской канонады. Я так устал с дороги, что спал как убитый.
— Вставай, противник прорвался! — разбудили меня ребята.
— Да ведь до линии фронта не менее тридцати километров! Дайте хоть раз выспаться!
Следующий удар раздался, казалось, совсем над головой: все стекла вмиг вылетели из окон.
Тут уж было не до сна. Я быстро встал, и мы тут же направились в штаб.
— Очень хорошо, что вы пришли, — сказал нам один из работников штаба и разослал нас по различным частям для выяснения сложившейся обстановки.
Меня послали за город в так называемую Польскую крепость, построенную еще турками. В ней долгое время сидели белополяки.
Выйдя за город, я побежал к окопам, где надеялся разыскать нужную мне часть. Бегу и вдруг вижу, что солдаты в каких-то странных шапках. Остановился… и, повернувшись кругом, побежал что было сил обратно.
Бегу в штаб, чтобы сообщить о том, что я не только не нашел на указанном мне месте красной части, но наскочил на белых, которые продвигаются вперед, и потому необходимо незамедлительно бросить туда резерв.
В штабе ни души. Побежал в здание, где мы ночевали, в надежде встретить кого-нибудь из наших, но и там никого. Заскочил к себе в комнату, схватил шинель и, выглянув в окно, увидел, что регулярные части покидают город, а местные парни взбираются на крыши домов и стреляют оттуда по белым, стараясь остановить их.
Когда я выбежал на улицу, стрельба уже стихла: красные ушли из города, а белые еще не успели войти.
Я направился к железнодорожной станции. Недалеко от путей из боковой улочки выскочило десятка полтора конных гайдамаков. Один из них закричал:
— Эй, ты! Куда побежали большевики?
Я показал рукой куда вздумалось.
Гайдамаки ускакали. Двое из них оглянулись: видимо, я показался им подозрительным, хотя вряд ли они думали, что красный командир вот так будет расхаживать по пустому городу.
Придя на станцию, увидел, что от нее только что отошел последний состав. Догонять его я даже и не подумал, если бы вдруг не увидел гайдамаков. Собрав все свои силы, бросился бежать за поездом, который, к моему счастью, еще не успел набрать скорость. На подножках последнего вагона висело столько людей, что, казалось, не было никакой надежды хоть за что-нибудь ухватиться. Какой-то парень, висевший на подножке, протянул мне руку, отчего сам чуть было не свалился. Я ухватился за буфер и повис на нем. Гайдамаки, выскочив на пути, открыли стрельбу по удаляющемуся поезду. Одна пуля звякнула о буфер, но меня не задела.
Отдышавшись, я поудобнее устроился верхом на буфере, прислонившись спиной к стене вагона. Тут я только вспомнил, что потерял шинель.
Железнодорожная станция, на которую прибыл наш поезд, представляла собой что-то среднее между военным опорным пунктом, лагерем для беженцев и пестрой толкучкой. В станционном здании в окнах стояли станковые пулеметы, а рядом с ними сидели женщины с грудными младенцами на руках.
— Где здесь комендатура? — поинтересовался я. Но никто не мог ответить на этот вопрос.
На путях стояло несколько военных эшелонов. На ступеньках одного из вагонов сидел красноармеец и пил из котелка. Лицо красноармейца показалось мне знакомым.
— Ты, случайно, не знаешь, где находится штаб дивизии? — спросил я его.
Не отрываясь от котелка, красноармеец большим пальцем ткнул себе за спину. И тут я вспомнил, что видел этого солдата вчера в Каменец-Подольске у входа в штаб.
Я влез в вагон и увидел одного из штабных командиров, который пил чай из огромной кружки.
— Ого, кого я вижу! — воскликнул он, увидев меня. — Заходи, заходи!
Все работники штаба пили чай. Мне тоже кто-то сунул кружку с чаем. Я подошел к разложенной на столе карте и начал докладывать обстановку.
— Пожалуй, вы знаете лучше всех положение, которое сейчас сложилось в Каменец-Подольске, — сказал начальник штаба дивизии, ставя пустую чашку на стол.
Я ничего не ответил ему, а он подошел ко мне и, положив руку на плечо, продолжал:
— Наши товарищи так быстро покинули город, что кое-что забыли в нем. — Начальник штаба метнул насмешливый взгляд в угол вагона. — Прежде всего, денежные суммы в банке. Петлюра будет рад захватить их. Этого нельзя допустить, — закончил он решительно.
— Да, конечно, — согласился я.
— Вы должны провести соответствующую операцию. Выделяю в ваше распоряжение бронепоезд.
— Бронепоезд?
— Да, бронепоезд! На нем вы доедете до городской станции, на нем же вывезете все ценности из городского банка. Только нужно торопиться, пока петлюровцы не сделали это раньше нас. Вы знаете, где находится банк?
— Не знаю, но найду.
— Искать вам не придется, так как я пошлю с вами товарища, который прекрасно ориентируется в городе. — И он жестом показал мне на мужчину, сидевшего в углу вагона.
Начальник штаба проводил меня до самого бронепоезда.
— Сколько бойцов имеется в вашем распоряжении? — спросил он у командира бронепоезда.
— Шестнадцать человек.
— Возьмите человек сорок! — И, повернувшись ко мне, начштаба добавил: — Вы же возьмите с собой восемь человек.
Отобранные для проведения операции люди уже дожидались меня на перроне. У одного из бойцов были огромные усы. Я не удержался и спросил его по-русски:
— Вы, товарищ, откуда родом?
— Из Туркеви, — ответил мне усатый на чистом венгерском языке.
— Так вы венгры? — удивился я.
— Трое — венгры, остальные — украинцы.
— Что, земляков нашли? — улыбнулся начштаба.
— Да, — ответил я.
Сев в бронепоезд, мы тронулись в путь.
— Да смотрите там не попадитесь в лапы Петлюре! — напутствовали нас стоявшие на перроне товарищи.
Как выглядели бронепоезда времен гражданской войны? Перед паровозом и сзади него прицепляли по одной-две открытых платформы, борта которых обшивались листами толстого железа; около бортов лежали мешки с песком, позади них устанавливались пушки и станковые пулеметы и залегали бойцы с винтовками. Точно так же выглядел и наш бронепоезд с командой из сорока человек, среди которых была и моя восьмерка. Был с нами и один гражданский, банковский служащий.
К вокзалу в Каменец-Подольске мы подъехали с соблюдением всех правил осторожности. Я надеялся, что, если станция и занята гайдамаками, нам быстро удастся выбить их. Заняв станцию, можно будет прорваться к зданию банка.
На вокзале мы не встретили никакого сопротивления, но нас обстреляла артиллерия противника. Наши артиллеристы развернули было свои орудия в том направлении, откуда слышалась стрельба, но я запретил стрелять, чтобы ввести противника в заблуждение.
Мы проехали дальше. Артиллерийский огонь сначала стал чаще, а потом вдруг прекратился. Возможно, нас сочли за своих, потому что мы не ответили огнем на их огонь. Вскоре железнодорожное полотно пошло через лес, который послужил нам хорошим прикрытием. А когда лес кончился, наши пушки могли стрелять по цели прямой наводкой. Я приказал выстрелить по станции. Орудия сделали по одному выстрелу. Нам никто не ответил. Это показалось подозрительным.
— У следующей сторожки обходчика остановиться! — распорядился я.
В сторожке никого не оказалось. Я подошел к телефону и стал крутить трубку индуктора. Я уже хотел было бросить трубку, как в ней послышался чей-то голос.
— Алло! — закричал я в трубку. — Каменец-Подольск?
— Да, Каменец-Подольск, — ответили мне. — Станция слушает!
— Кто у телефона?
— Дежурный по станции.
— Фамилия? — поинтересовался я, словно это могло мне что-то дать.
На другом конце провода назвали фамилию, которая мне ничего не говорила.
— Давно заступили на дежурство?
— Сегодня.
— Станцию хорошо знаете?
— Как-нибудь сориентируюсь.
— Значит, вы недавно в городе? Вы петлюровец?
В трубке раздался хохот, и не одного человека, а нескольких.
— Я красный командир. Хочу уведомить вас, что через полчаса я прибываю на станцию!
— Очень рады будем встрече! Ждем с нетерпением!
Проговорив это, я вскочил на подножку паровоза, чтобы через несколько минут быть на станции и ошеломить белых столь быстрым появлением.
На большой скорости мы приближались к станции, там была заметна беготня. Я приказал сделать несколько выстрелов по вокзалу. Сбавили ход. В нас никто не стрелял.
Мы медленно подкатили к перрону. По тишине, которая показалась мне подозрительной, можно было предположить, что противник решил подпустить нас ближе, а затем расстрелять в упор. Однако один из солдат противника, видимо, не выдержал и выстрелил раньше времени из винтовки. Мы ответили на это длинной пулеметной очередью. И в тот же миг на нас обрушился шквал огня.
— Назад! — крикнул я машинисту. — Полный назад!
К нам с двух сторон по путям бежали петлюровцы.
Паровоз тем временем все больше набирал скорость. Мы распростерлись на полу платформы, укрывшись за мешками с песком.
По насыпи наперерез путям карабкались гайдамаки. Пришлось скосить их из пулемета. Бронепоезд въехал в лес. Я приказал сбавить скорость и остановиться.
— Зачем? — спросил меня машинист.
Многие из бойцов считали, что нам нужно поскорее убираться из этих мест в более надежное место. Я же не хотел подставлять еще раз наш бронепоезд под фланговый огонь вражеской артиллерии. Мы остановились, и буквально через несколько секунд пушки забили по насыпи, на которой, к счастью, не было нашего состава.
Артиллерийский обстрел продолжался добрых полчаса, потом канонада прекратилась.
— Ну, ребята, а теперь вперед! — скомандовал я.
Наш маленький паровозик мчался со скоростью, на какую был только способен. Пока артиллеристы противника заметили нас и разгадали наш замысел, мы были уже далеко.
Я надеялся, что на станции, откуда мы выехали, уже наведен какой-то порядок и организована хотя бы простейшая оборона, на которую наткнутся наши преследователи, если они на это рискнут.
Мне было стыдно возвращаться в штаб, не выполнив задания, но что я мог поделать?
Однако сразу дело до доклада не дошло, так как станция словно вымерла, и я было начал сомневаться в том, отсюда ли мы отправлялись на задание. Но на здании было ясно написано: «Ярмолинцы».
В станционном здании — ни души.
— Земляк, найди хоть кого-нибудь из наших! — попросил я усатого венгра.
Сам я пытался дозвониться до Проскурова, но мне никто не ответил. Наконец трубку подняли на промежуточной станции, однако мой случайный абонент оказался таким болтливым, что из его речи трудно было что-нибудь понять, кроме того, что поезда со станции ушли еще вечером.
Через несколько минут мой усатый земляк привел ко мне одного железнодорожника.
— Я ведь не красный, — объяснял железнодорожник, — я просто железнодорожник.
На вопрос о том, когда и в каком направлении отбыли со станции эшелоны красных, железнодорожник не ответил, сославшись на то, что его-де в то время здесь не было. Стоял и дрожал от страха.
— Поймите, что перед вами не Петлюра, не какой-нибудь атаман, а представитель Красной Армии. Станция же эта в руках красных, и останется у них.
Железнодорожник ответил:
— Вы можете здесь находиться, вам этого никто не запрещает. Пусть только при мне будет ваш человек.
Я выслал вдоль пути дозоры в составе трех бойцов с задачей добраться до ближайшей станции и выяснить там положение. Дозор из пяти бойцов я выслал в сторону железнодорожной ветки, которая отходила от главной магистрали.
Выставив посты вокруг бронепоезда, я разрешил свободным от службы красноармейцам спать.
Сам я попытался еще раз связаться с Проскуровом, но тщетно. Обошел и проверил посты, выслушал по телефону доклады дозоров, посланных на линию, которые ничего нового не узнали. Устав за день, я так и задремал с трубкой в руке. К счастью, кто-то из бойцов вынул у меня трубку и положил ее на рычаг. Вскоре позвонил один из дозорных:
— Прибыли на соседнюю станцию и напоролись на сторожевую заставу гайдамаков. Они нас окружили. Ведем бой!
— Сколько их?
— До взвода.
— Задержите их до нашего прихода! — крикнул я в трубку и, бросив ее на рычаг, приказал: — Тревога! В ружье!
Паровоз наш стоял под парами, и мы сразу же тронулись в путь.
— Выстрелите-ка несколько снарядов вот в этом направлении, — сказал я артиллеристам. — Может, это испугает гайдамаков.
Один за другим прогремели два пушечных выстрела.
Гайдамаки подожгли какой-то сарай, чтобы при его свете лучше видеть дом, в котором засел наш разведывательный дозор. Завидев бронепоезд, они вскочили на лошадей и умчались прочь. Мы послали им вдогонку несколько пулеметных очередей, но гайдамаки свернули в лес, и мы потеряли их из виду.
Произвели замену дозора, придав ему один станковый пулемет.
— Если появится противник, немедленно звоните, сразу же подъедем, — сказал я, прощаясь, старшему дозора.
Мы вернулись к себе на станцию, где я лично проверил все посты. Все было в порядке. Когда я вошел в комнату, зазвонил телефон. Говорил мой словоохотливый телефонный знакомый.
— Ночью, видимо, связь была нарушена, — пожаловался он.
— Был обрыв, но он уже устранен. А что у вас нового? — поинтересовался я.
— Проскуров захвачен противником. Я сам звонил туда ночью. Ответил какой-то атаман. — И он начал было рассказывать мне какую-то историю, которую я не дослушал до конца, так как на станцию прибыл какой-то состав.
«Черт возьми, что за поезд прибыл! Хорошо, если это не сам Петлюра!»
Я выскочил на перрон и увидел, что наши бойцы уже разговаривают с теми, кто прибыл эшелоном.
— Кто вы такие, товарищи? Где ваш командир? — спросил я.
Оказалось, что это полк регулярной Красной Армии, который отошел по ветке. В конце эшелона был прицеплен броневагон.
Я сразу же решил уговорить командира полка остаться на станции, чтобы удержать ее до подхода частей Красной Армии, тем более что Проскуров попал в руки противника.
— Остаться в городе я не могу, — сказал мне командир полка, — я обещал своим бойцам — а они в своем большинстве из Волочиска, — что мы защитим их родной город от националистов.
— Волочиск… Волочиск… — повторял я, глядя на карту.
Командир полка склонился над картой и сказал:
— Вот Ярмолинцы, вот здесь мы находимся. — И, поведя пальцем немного вверх, добавил: — А вот и Волочиск.
— Но ведь Проскуров захвачен противником, — заметил я. — Так как же вы намерены попасть в Волочиск?
— Пешим маршем.
— Видите ли, мне кажется, что, удерживая эту железнодорожную станцию, мы окажем Волочиску большую помощь.
Однако уговорить командира полка мне так и не удалось, так как он упрямо стоял на своем, отдав распоряжение выгружаться из вагонов.
— Состав мы оставим вам вместе с запасами консервов и сушеной рыбой. И немного патронов… Если вы, конечно, здесь останетесь. Положение ваше, нужно сказать, ненадежное…
— Да, мы остаемся здесь, — заявил я решительно. — Скажите, а у вас все бойцы из Волочиска?
— Нет. У меня в полку человек сто двадцать венгров. Если хотите, они могут остаться здесь.
«Сто двадцать человек! — подумал я. — Разумеется, это немного для выполнения моего замысла, но все же не пятьдесят».
— Я хочу поговорить с ними, — сказал я.
— Пожалуйста, поговорите.
Я вышел к эшелону и без прикрас обрисовал собравшимся бойцам положение, в котором мы оказались. Не скрывал серьезности положения, объяснял, что противник силен и стремится окружить нас, однако риск имеет смысл.
— Кто желает остаться здесь, два шага вперед! — закончил я свою речь.
Стало совсем тихо, никто не пошевелился.
— А что будет с нашим поездом? — спросил один из бойцов.
— Поезд останется здесь, — сказал командир полка. — Дальше двинемся пешком.
— Разумеется, товарищи, — обратился я к команде бронепоезда, — вы тоже можете остаться здесь, только добровольно. Те же, кто хочет уйти с полком, могут уйти.
Я обвел внимательным взглядом лица красноармейцев. Они молча и строго смотрели на меня. Наконец один из наших артиллеристов смачно выругался и полез на платформу с оружием. За ним, ничего не говоря, полезли на платформы и другие бойцы.
Из рядов Волочисского полка вышел широкоплечий мужчина среднего роста. Он подошел ко мне и, протянув руку, сказал:
— Я Талига, артиллерист. Мы остаемся здесь, не так ли, ребята? — Он обернулся к остальным.
Бойцы зашумели, а через несколько минут полезли на платформы бронепоезда. Большинство из них были венгры.
Талига подошел к командиру полка и, протянув ему руку, сказал:
— Прощайте, товарищ командир!
Командир обнял Талигу и расцеловал по русскому обычаю в обе щеки.
— До свидания, товарищи! — крикнул Талига тем, кто уходил с полком на защиту родного Волочиска.
Увидев Талигу у орудия, я поразился, до чего ловко наводит он его на цель. Очень скоро мне представилась возможность убедиться, к каким блестящим результатам это приводит.
Противник напал на нас со стороны Проскурова, откуда мы его меньше всего ждали. Наш разведывательный дозор сначала столкнулся с дозором противника, вслед за которым следовала колонна главных сил. Хорошо еще, что нашему дозору удалось оторваться от противника и добраться до Ярмолинц.
Посадив на бронепоезд почти всю имевшуюся в моем распоряжении пехоту, мы, не поднимая шума, двинулись навстречу противнику, выдвинув вперед дозоры.
Скоро со стороны леса раздался один-единственный выстрел, и тотчас же со всех сторон началась беспорядочная пальба. Наши дозорные доложили, что вошли в непосредственное соприкосновение с противником. Я и без их доклада понимал это. Однако меня что-то беспокоило, хотя я не мог понять, что именно.
— Ну, товарищ Талига, — обратился я к артиллеристу, — а не припугнуть ли нам беляков, выпустив по ним несколько снарядов?
— Давайте сначала прислушаемся немного.
В наступившей тишине он присел возле орудия и прислушался.
Я не стал с ним спорить, решив, что открыть огонь мы всегда успеем. Сидел и думал, а не завлечет ли противник наших в ловушку. Странно, превосходство белых в силах налицо, а они почему-то отходят.
— Сходи-ка, земляк, в лесок слева, посмотри, что там делается, — сказал я усатому артиллеристу. — Что-то мне не нравится эта тишина.
Через несколько минут после ухода Талиги в лесу, куда он ушел, раздался пушечный выстрел. Почти в тот же миг из леса выскочил Талига. Подбежав к своему орудию, он начал крутить маховичок наводки.
«Интересно, по какой цели он хочет стрелять?» — подумал я, наблюдая за артиллеристом.
Когда вражеское орудие произвело четыре или пять выстрелов, Талига закончил наводку и сказал, повернувшись ко мне:
— Теперь можно и выстрелить. Разрешаете?
«Черт возьми! Уж не собирается ли он целиться на звук выстрела?»
Однако весь вид Талиги выражал такую уверенность в себе, что я дал свое согласие.
— Огонь!
Раздался выстрел, один-единственный, но орудия противника после этого уже не стреляли.
Позже ребята рассказали мне, что, когда они вышли на опушку леса, с хутора открыла огонь пушка противника. Они залегли и вдруг видят, как один-единственный снаряд с нашей стороны накрыл цель с одного выстрела. Это и был выстрел Талиги.
— За мной! — крикнул Талига и побежал, увлекая за собой человек двадцать бойцов.
Однако атаковать, по сути дела, было уже некого, так как весь артиллерийский расчет был выведен из строя: кто убит, а кто тяжело ранен. Чудом уцелели в укрытии несколько лошадей, с помощью которых Талига решил увезти вражескую пушку к нашим. Однако очень скоро петлюровцы опомнились и, решив отбить пушку, бросились преследовать смельчаков. Тогда Талига, вынув у пушки замок, бросил ее на полпути.
— Ну а что делается на хуторе? — поинтересовался я у усача, когда он вернулся.
— Противник, видимо, усилит хутор. Туда сейчас подтягиваются подразделения.
— А что, если мы дадим по хутору еще несколько выстрелов из орудия?
— Слушаюсь. — И артиллерист пошел к орудию.
Произведя выстрел, Талига прислушался, а когда донесся звук разрыва, чуть-чуть покрутил маховичок горизонтальной наводки, словно видел место разрыва, и произвел еще пять выстрелов.
— Ну, этого с них вполне достаточно, — сказал он и спокойно закурил.
Мы с восхищением смотрели на него, как на волшебника. Вот это мастер своего дела! Я невольно вспомнил, как он мне вчера представлялся, назвав себя артиллеристом. Он и на самом деле оказался превосходным артиллеристом.
Позже мы узнали, что все шесть снарядов легли точно по хутору, противник понес большие потери и вынужден был покинуть хуторок.
Петлюровцы были уверены в том, что мы, имея в этом районе до полка пехоты, твердо намерены укрепиться тут, а мы, повернув на другую ветку, направились в направлении Каменец-Подольска.
Я знал, что в городе находятся значительные силы противника, и мысль захватить его не приходила мне в голову. Решено было провести разведку, чтобы знать точно-обстановку и расстановку сил.
На рассвете наши бронепоезда выехали из Ярмолинц. Миновали несколько небольших станций и подъехали к лесу, из которого нас обстреляла еще в прошлый рейд артиллерия противника. Я сказал Талиге об этом.
— Хорошо было бы выкурить его оттуда, — добавил я.
— Хорошо бы, — ответил артиллерист. — Пусть только он обнаружит себя, откроет огонь.
Надо было найти какой-нибудь способ заставить противника открыть огонь.
Однако не успели мы еще доехать до того места, где нас обстреляли прошлый раз, как противник открыл огонь из пушек. А вдоль железнодорожного полотна впереди нас шагали петлюровцы, численностью до роты. Шли они свободно, по обе стороны от путей. Куда и с какой целью они двигались?
У меня созрело решение атаковать пехоту противника, подъехав к ней на максимальное расстояние.
— Ложись на пол! — отдал я далеко не уставную команду.
Все на платформах повалились на пол. Лишь артиллеристы остались возле орудия. Беспокоило меня одно: поймут ли мой смелый замысел на втором бронепоезде, который шел за нами следом? Пройдя на последнюю платформу, я, размахивая руками, дал знать командиру второго бронепоезда, чего я хочу. К счастью, меня поняли, и все бойцы залегли. Можно было подумать, что движутся два состава, на платформах которых нет ни одной живой души.
На большой скорости мы догнали противника, заставив его рассыпаться по обеим сторонам насыпи. Застрекотали наши пулеметы, противник открыл беспорядочную стрельбу. А состав, не снижая скорости, мчался вперед. Как только рота противника осталась позади, я вдруг, к своему немалому удивлению, увидел впереди большую колонну противника, которая двигалась прямо по путям.
«Выходит рота, которую мы обстреляли с ходу, была заслоном», — осенило меня.
Основные силы противника, заслышав стрельбу, стали разворачиваться в боевой порядок по обе стороны от железнодорожного полотна.
— Стой! — приказал я машинисту.
Завизжали тормоза, состав сильно дернулся и остановился на расстоянии, с которого противник не мог обстрелять нас из ручного оружия.
— Артиллерии открыть огонь по противнику! — приказал я. — Пехотинцам — в укрытие, справа от насыпи!
Бойцы словно горох посыпались под откос. Через минуту я уже объяснял им свой замысел:
— Ребята, петлюровцы, мимо которых мы сейчас проскочили, сгруппируются и наверняка попытаются отрезать нам путь назад. Их нужно атаковать. Они, конечно, не думают, что у нас есть пехота. Испугавшись окружения, они побегут.
Я разделил бойцов на три группы, две из которых должны действовать справа и слева от железнодорожной насыпи, а третья — продвигаться прямо по полотну.
Я не ошибся. Оставшиеся у нас в тылу петлюровцы, заслышав артиллерийские разрывы, решили отрезать нам путь назад. Они начали рубить деревья и стаскивать их на путь.
Когда неожиданно бойцы атаковали их с трех сторон, белые в панике пустились в бегство, почти не отстреливаясь.
Вскоре бронепоезда подошли к этому месту, но не остановились, а лишь сбавили ход до минимума. Бойцы на ходу залезали на платформы. Преследовать нас противник не решился.
Вернувшись в Ярмолинцы, мы узнали, что петлюровцы, действовавшие в районе Проскурова, вновь активизировали свои действия.
Между тем нам удалось подслушать телефонный разговор, который вел между собой противник. При этом разговор велся открытым текстом. Из него мы узнали, что петлюровцы, с которыми мы столкнулись накануне, получили задание отвлечь наши силы на себя. По оценке белого офицера, говорившего по телефону, у нас было до двух полков пехоты и несколько бронепоездов. Не скрою, такая переоценка наших сил противником пришлась мне по душе. На другом конце провода офицеру ответили, что против нас будут брошены новые силы, которые и разгромят нас наголову.
Так нам стало известно о том, какой «приятный» сюрприз нас ждет.
Выставив усиленные посты для охраны, я приказал свободным от наряда бойцам отдыхать.
В течение целой недели мы находились среди двух огней, отбиваясь всеми средствами. Однако, несмотря на все наши усилия, кольцо вражеского окружения вокруг нас постепенно сжималось, и нам нужно было подумать о том, как бы из него вырваться.
В ходе боев с белыми нам удалось захватить у них несколько лошадей. Повозок же у нас не было, а они были нам необходимы для перевозки продовольствия, оружия и боеприпасов.
— Нужно где-то достать повозки, — сказал я однажды бойцам.
Выполнить операцию вызвалось несколько добровольцев, из тех людей, кто неплохо знал местность.
Дав им лошадей, я приказал обратно без подвод не возвращаться. Мы прождали их всю ночь, но они почему-то не возвращались. Талига предложил дать ему отделение, с которым он пойдет на их поиски.
Когда уже почти совсем рассвело, верхом на лошади прискакал один из добровольцев. Весь в крови, он с трудом держался в седле. Ребята сняли его с лошади и на руках отнесли в станционное здание, уложив на скамейку в зале ожидания.
— Крестьяне не хотят давать нам подводы, — с трудом выговорил бедняга. — Они знают, что Петлюра со своими бандитами бродит где-то совсем близко, и боятся его… Больше того, все они богатеи и стоят за Петлюру…
— А где другие наши ребята?
— Они уже не вернутся… Мне одному удалось бежать…
Талига стал упрашивать меня отпустить его с ребятами отомстить за наших бойцов, но я не разрешил.
Теперь у нас осталась одна-единственная лошадь, на которой прискакал залитый кровью боец. Лошадь была так загнана, что ее лучше было пристрелить.
— Ничего не поделаешь, ребята, будем выгружать оружие и боеприпасы.
— Выгружать, выгружать! А куда?
— Пока на платформу, потом отнесем все в здание станции.
Мы выгрузили все, что могли забрать с собой, учитывая, что нам придется идти пешком. Оставшиеся боеприпасы, особенно артиллерийские снаряды, решено было подорвать в самый последний момент перед отходом. Мы решили не уходить из Ярмолинц до тех пор, пока не подойдут значительные силы противника.
Оба бронепоезда я ежедневно высылал то в одном, то в другом направлении с задачей обстреливать артогнем войска противника, которые постепенно стягивали вокруг нас кольцо окружения. Особенно много беспокойства доставлял белым Талига, который никогда не стрелял впустую.
По поведению противника можно было понять, что он готовится к решительному штурму города.
На рассвете следующего дня оба бронепоезда сделали два рейда, однако отъехать от города удалось всего лишь на несколько километров: противник встретил их сильным сосредоточенным огнем. Ведя огонь из пушек, оба бронепоезда сдавали назад.
Теснимые превосходящими силами противника, мы начали отходить по разведанному нашими разведчиками пути, предварительно взорвав все, что не должно было попасть в руки противника. Мы отходили по направлению к Жмеринке, где, по нашему предположению, находились части регулярной Красной Армии.
Если бы петлюровцы решились преследовать нас, они без особого труда уничтожили бы наш немногочисленный отряд. Но видимо, они по-прежнему полагали, что в нашем распоряжении находится до двух полков солдат. Возможно, их пугали и сильные пожары на станции, к которой они осмелились приблизиться только на рассвете следующего дня.
Ворвавшись на пустую станцию и не встретив никакого сопротивления, белые пришли в бешенство оттого, что упустили нас из-под самого носа. Правда, за нами была послана конная группа гайдамаков, которые догнали нас, но, к счастью, напасть сразу не осмелились, решив, что соотношение сил не в их пользу. Открыв издалека стрельбу, они приближались к нам.
Сначала мы отстреливались с ходу, но вскоре гайдамаки вынудили нас остановиться. Мы залегли, окопались, решили дождаться вечера и под покровом темноты оторваться от противника. Двум пулеметчикам (один из них был украинцем, другой — венгром) я приказал время от времени вести огонь по противнику, не давая ему возможности следовать за нами. Пулеметчики должны были продержаться всю ночь, а утром незаметно сняться с места и догнать нас. Мы же, дождавшись спасительной темноты, начали отход, несколько изменив направление, чтобы запутать противника.
Почти всю ночь мы слышали, как тараторили наши пулеметы, создавая видимость, что мы здесь и никуда отходить не собираемся.
Примерно в полночь гайдамаки несколько осмелели и начали отвечать нам беспорядочной стрельбой, но наши пулеметчики вели огонь, не жалея боеприпасов.
Наконец рассвело. Оба пулеметчика начали отходить. Они тащили за собой тяжелые «максимы», пока хватало сил, потом вынуждены были бросить их, предварительно вытащив замки.
Когда совсем рассвело, их нагнали конные гайдамаки. Пулеметчикам удалось укрыться на деревьях, где они просидели до наступления темноты.
— Самым тяжелым был момент, — рассказывал мне потом мой земляк, венгр, — когда под деревьями, на которых мы сидели, гайдамаки остановились на привал. Развели костер и начали жарить своему атаману курицу на углях. У нас только слюнки текли. Порылись мы у себя в карманах, но, кроме сушеной рыбы, ничего не нашли. Начали грызть ее, стараясь есть так, чтобы пирующие гайдамаки не заметили нас. В общем, натерпелись страху. А потом еще по нужде захотелось, хоть слезай с дерева…
Обратно гайдамаки отправились в путь только к вечеру. Пулеметчики той же ночью догнали своих.
От Ярмолинц до Жмеринки мы добирались трое суток. Петлюровцев больше по пути не встречали, хотя в нескольких местах в нас стреляли со стороны хуторов.
Наши потери за время нахождения в Ярмолинцах были незначительны. Мы же целую неделю не давали противнику соединиться с крупными частями и лишили его возможности контролировать железнодорожную линию Каменец-Подольск — Проскуров. Одновременно мы помогли частям Красной Армии немного передохнуть и сосредоточиться в нужных местах.
С командиром дивизии я встретился под Жмеринкой. Доложил ему, как положено, и передал весь личный состав, который был у меня под командованием, а сам со своей восьмеркой направился в Жмеринку, куда, как я узнал, прибыл наш интернациональный полк.
Вскоре Жмеринка вторично была захвачена Петлюрой. Красные отходили, ведя тяжелые бои. Люди, казалось, забыли про сон и еду. Бои шли днем и ночью.
Через несколько дней наш интернациональный полк попал в Винницу. Я был настолько измотан, что, поглядев на меня, командир полка сказал:
— На тебе лица нет. Отправляйся-ка в наш госпиталь да как следует отоспись там. — И приказал отвезти меня в госпиталь и сдать на попечение врачей.
Меня поместили в отдельную палату, дали снотворное, и я уснул. Когда же проснулся и отрыл глаза, увидел, что у моей кровати сидит сестра милосердия.
— Проснулись? — спросила она, наклоняясь надо мной. — Лежите спокойно, я сейчас позову главврача.
Я хотел было сказать ей, что никакого главврача звать не нужно, не такая уж важная я персона, но не успел, так как сестра уже вышла из палаты.
Через несколько минут ко мне пришел главврач, человек очень строгий на вид. Протестовать было бесполезно. Врач приказал сделать мне какой-то укол, после которого я опять крепко уснул.
Я еще несколько раз просыпался, видел склоненное над собой лицо сестры и снова засыпал. Сколько времени я проспал, не знаю. Когда же я проснулся окончательно, в палате было темно. Сестры возле меня не было. Сквозь оконные стекла я видел усыпанное звездами небо.
Я лежал, боясь пошевелиться, чтобы меня еще раз не усыпили. Когда я неосторожно повернулся на кровати, в комнате тут как тут появилась сестра.
— Вы что делаете? — спросила она.
— Зажгите свет, — попросил я. — Я хочу встать.
— Света здесь нет.
— Принесите мою одежду!
— Это невозможно!
— Как это так «невозможно»? Я не ранен и не болен.
— Главврач запретил вам вставать.
— Ваш главврач ничего запретить мне не может. Меня сюда выспаться прислали — я выспался. И сейчас хочу уйти. Немедленно принесите мне мою одежду.
— Поймите же вы наконец, что никуда вы отсюда не уйдете!
— Это почему же?
— Не уйдете — и все!
Весь этот разговор показался мне подозрительным.
— Немедленно отдайте мою одежду! — закричал я, вскакивая с постели.
— Вашей одежды здесь нет, ее унесли.
— Кто унес и куда?!
Я встал и хотел задержать сестру, но она взяла меня за руку и сказала:
— Ради бога, не шумите! Вы разбудите всех раненых.
— Мне нужно найти свою одежду…
— Ничего вы не найдете… Я дам вам другую одежду, только с условием, что вы об этом никому не скажете, иначе у меня будут крупные неприятности.
Дойдя до конца коридора, она открыла шкаф, порылась в нем и сунула мне в руки какой-то сверток.
— Возьмите вот это. И быстро одевайтесь. Но не здесь, а в палате! — И повела меня в палату.
— Но ведь это гражданская одежда! — удивился я, развернув узелок. — Почему вы хотите нарядить меня в гражданское?
— Ради бога, скорее, а то вас заметят!
Я не стал спорить и быстро облачился в предложенную одежду. Попросил сестру показать мне выход. Она подвела меня к открытому окну и сказала:
— Вот сюда.
Я вылез в окно, дошел до забора и оказался во дворе какого-то дома, ворота которого оказались на запоре. Взобравшись на крышу сарая, перелез во двор другого дома Отыскал в заборе слабо прибитую доску и, оторвав ее, вылез в переулок. Миновав его, вышел на широкую улицу. И нужно сказать, вовремя, так как собаки вокруг начали громко лаять.
Шел я наугад. Вскоре я подошел к какому-то увеселительному заведению, из которого доносились голоса и звуки музыки. Из осторожности я перешел на другую сторону улицы. Туда же перешли трое только что вышедших из ресторанчика.
— А хорошо было обтяпано дельце, а? Уж теперь-то мы справимся с большевиками! — произнес один.
Я понял, что он обращается ко мне. Мне сразу же стало ясно, что за время моего пребывания в госпитале власть в городе перешла в руки белых.
— Ну конечно, — ответили.
Только теперь я понял, почему главврач меня так долго усыплял: он, видимо, счел меня за важную птицу и решил передать в руки белого командования. К счастью, я вовремя нарушил его планы.
«Как же мне теперь попасть на фронт, в свой полк?» — думал я.
Утром я долго бродил вокруг комендатуры белых, ломая голову над тем, как пробраться на фронт. Надо было попасть в какую-нибудь часть, а оттуда перебежать к красным. Беда была в том, что я еще недостаточно хорошо говорил по-русски, чтобы обмануть белых.
Когда я вышел из переулка на площадь, где находилась комендатура, то увидел, как к зданию подскакали два всадника. Один из них, офицер, спешился и, бросив поводья своему денщику, быстро направился в здание. Часовой, стоявший у ворот, над которыми развевался флаг украинских националистов, отдал офицеру честь.
Денщик, накинув поводья от обеих лошадей себе на руку, достал из кармана кисет с махоркой и стал крутить цигарку. Меня осенило. Я обошел здание комендатуры с тыла, где тоже были ворота. Вошел во двор, по которому взад-вперед сновали коноводы, денщики и бог знает кто. Шел не спеша, стараясь сохранить осанку важного господина (благо, костюм на мне был приличный). Меня никто не остановил, приняв, по-видимому, за важную персону. Я вошел в здание и прошелся по длинному коридору. Вскоре я заблудился в коридорном лабиринте и, не найдя выхода, спросил у попавшегося мне навстречу чиновника, как пройти к выходу.
Чиновник почтительно проводил меня до ворот. Однако я сразу не вышел на площадь, так как в этот момент навстречу шли два петлюровских офицера. Они даже отдали мне честь, а мне пришлось вежливо раскланяться с ними.
У ворот по стойке «смирно» застыл часовой. Слава богу, денщик с двумя лошадьми все еще стоял на месте. Решительной походкой я подошел к нему и голосом, не терпящим возражения, сказал:
— Возьми чересседельную сумку — и бегом к начальнику: он забыл какие-то бумаги.
— В чересседельной сумке?
— Да. Чего глаза лупишь? Беги, а то он тебе надает по шее, если запоздаешь…
— А как же лошади?..
— Беги, беги, я их пока подержу.
Передав мне поводья, денщик сломя голову побежал к воротам, где его тут же остановил часовой.
— Пропусти его! — крикнул я часовому. — Его там срочно ждут!
Как только денщик скрылся в воротах, я небрежным тоном, но так, чтобы меня мог слышать часовой, произнес:
— Что я тут буду сторожить этих коней! Отведу-ка я их на конюшню.
Я завел лошадей за угол, вскочил в седло офицерской лошади и рысью поскакал к окраине, держа другую лошадь на поводу.
В тот же день мне удалось перейти линию фронта, которой, как таковой, собственно говоря, и не было вовсе, так как и красные и белые занимали лишь отдельные населенные пункты.
На добром офицерском коне я догнал колонну войск, которая отходила в заданном направлении. Услышав стук копыт моего иноходца, кто-то крикнул:
— Подождите! Кто это там? Эй, кто ты такой?
Я подъехал ближе. Увидев на лошади всадника в гражданском костюме, красноармейцы забеспокоились.
— Это что еще за барин? — воскликнул кто-то.
— Никакой я не барин, — ответил я и попросил проводить меня к командиру интернационального полка.
На следующий день я предстал перед Белой Костой и доложил о своем прибытии.
— А где ты достал таких ладных лошадок? — с удивлением спросил Бела.
Лошадки на самом деле были чудо как хороши.
— От Петлюры получил в подарок. Одну лично для себя, вторую атаман просил передать вам с просьбой, чтобы в следующий раз при оставлении очередного города вы не забывали меня в нем. Петлюра и сам бы не прочь привлечь меня к себе на службу, да уж больно плохо я говорю по-украински.
— Хорошо, дружище, передай ему, если встретишься, спасибо от меня за такой подарок.
В последние дни августа части Красной Армии оставили Киев. А на следующий день в город с двух сторон вошел противник: с юго-запада — Петлюра, а с юго-востока — части Деникина. Наш полк отходил в северо-восточном направлении.
Войдя в город, петлюровцы вывесили свои флаги. Когда вслед за ними явились деникинцы, они стали срывать эти флаги, вывешивая вместо них свои. Начались перестрелки, деникинцев с петлюровцами. Вскоре части Деникина выбили из Киева петлюровцев.
Из Киева наш интернациональный полк был направлен в Чернигов. Меня назначили начальником военно-контрольного пункта номер один.
Сначала мы получили задание оборонять город Остер, в котором находились до начала октября, а затем отошли за Чернигов. Я верхом ездил по частям, проверяя степень готовности войск к приближавшейся зиме. Штаб дивизии находился в Остере, и однажды, отправляясь туда, я столкнулся с колонной красноармейцев.
— Ребята, куда вы идете? — спросил я их.
— Товарищ начальник, не вздумайте ехать в Остер, там уже и мосты-то все сожгли!
— Как так сожгли? Что, опять отходим?
— Как видите!
Вернувшись в Карпиловку, я по телефону позвонил оттуда в Остер. Сначала я попросил соединить меня со своим кабинетом.
— Номер не отвечает, — сообщили мне.
— Тогда соедините меня со штабом дивизии!
— Штаб тоже не отвечает.
— Как так не отвечает?
— Товарищ начальник, в город вот-вот войдут белые.
В трубке послышался какой-то шум, затем все стихло. Что могло произойти на другом конце провода? Ко мне подошел начальник тыла.
— Быстро укладывайте свои вещи на повозку… Мы уходим отсюда! — сказал я ему.
По Десне вверх по течению уже плыли суда и лодки. С одного суденышка, на котором находились венгры-интернационалисты, мне кто-то крикнул:
— Товарищ начальник, поехали с нами!
Погрузившись на суденышко, мы по реке доплыли до Чернигова. Был слышен гул артиллерийской канонады, но, сколько я ни прислушивался, не мог определить, откуда стреляют. Лишь у самого города понял, что артиллерия противника обстреливала Чернигов. Значит, противник успел зайти нам в тыл! Теперь мне стало ясно, почему красные оставили Остер.
Причалив к пристани, мы быстро выгрузили свое имущество, и я пошел разыскивать штаб дивизии.
В штабе как раз находились товарищи, приехавшие из Москвы.
— Ну, товарищ начальник контрольного пункта, как идет отход? — поинтересовались они.
— Идет, — уклончиво ответил я. — Чему-чему, а этому искусству мы за последнее время здорово научились.
— Что, надоело уже?
— Разумеется, надоело! Солдаты любят наступать. А когда они отступают, то думают о том, что им рано или поздно придется проделывать этот путь обратно.
— Ничего, скоро остановимся. Сейчас идет сосредоточение сил, потом нанесем удар по противнику, а в обратном направлении идти будет значительно легче, — отвечали мне.
— Вперед?
— Да, вперед.
В ноябре части Красной Армии, находившиеся в западных районах Советской республики, снова перешли в наступление. И нужно отдать должное, это наступление было хорошо подготовлено: войска получили оружие, боеприпасы и зимнее обмундирование.
Нас, военных инспекторов, разослали по частями и соединениям, принимавшим участие в наступлении. Я был прикомандирован к штабу одной из дивизий Красной Армии.
В первую очередь наступающим частям нужно было переправиться через Десну, мосты через которую белые удерживали крупными силами. Командование Красной Армии приняло решение форсировать Десну на подручных средствах. Собрали все лодки и боты, какие имелись в том районе. Однако оказалось, что на них можно переправить на другой берег не так уж много бойцов, которым будет не под силу захватить и удержать на противоположном берегу необходимые плацдармы.
— Нужно немедленно приступить к изготовлению плотов! — предложили нам.
— Что ж, раз нужно, будем строить плоты! — ответили мы.
— Плоты эти нужно незаметно собирать на воде, чтобы противник не заметил.
В частях началась горячая работа по подготовке к предстоящему наступлению.
В это время я много разъезжал по частям, часто беседовал с красноармейцами и воочию убедился, что ни кровопролитные бои, ни долгий отход не подорвали боевого духа красноармейцев, которые так и рвались в бой.
Через Десну переправлялись под покровом темноты с соблюдением всех мер предосторожности. Однако, несмотря на все это, белые вое же заметили нас и начали обстреливать место переправы из пушек. Вскоре заговорили и их пулеметы. Между тем переправочные средства первого эшелона уже достигли противоположного берега. Бойцы с криком «ура» бросились на позиции белых и смяли их.
К Чернигову красные части подошли с той стороны, откуда белые не ждали их. Город удалось освободить довольно быстро. Часть, в которой находился я, получила задачу очистить город от мелких групп противника. Промокшие до костей при переправе, мы прочесывали улицы, выкуривая врагов из домов и укрытий.
И хотя погода была не ахти какая, обмундирование на нас довольно быстро высохло. В пылу боя мы даже не заметили этого.
Успех сопутствовал частям Красной Армии на всем фронте. В ноябре был освобожден Чернигов, в декабре — Киев, в апреле — Одесса.
Товарищ Грозный, в распоряжении которого я тогда находился, послал меня в Нежин, где тогда располагалась инспекторская группа. Прибыв туда, я доложил, как положено, о своей работе. Обратно в часть меня не отпустили, а послали под Киев.
В Киев я вошел с частями Красной Армии. Когда город был занят белыми, в нем оставалось несколько наших товарищей. Они рассказали нам, как бесчинствовали тут белые.
Выполнив порученное мне задание, я выехал в Коростень, где находился наш интернациональный полк. Однако, пока я туда добрался, полк переместился в Житомир, и там я его нагнал. Со мной был один боец. В дороге он заболел, и я ухаживал за ним. В Житомире на вокзале я сдал больного врачам, и его увезли в госпиталь.
Земляки, увидев меня, обрадовались. Решили отпраздновать встречу, пошли в небольшой ресторанчик.
Стол был по тем временам хороший. Однако, когда я начал есть, меня начало мутить. На следующий день меня с высокой температурой положили в госпиталь: я заболел тифом, заразившись от больного красноармейца, за которым ухаживал по пути в Житомир.
Из госпиталя меня выписали только в феврале, но я и после этого еще две недели ходил словно глухой.
После выздоровления меня направили в Балту, но я не попал туда из-за наступления белополяков. Был в Одессе, потом меня откомандировали на румынскую границу. В Балте я оказался только в июне.
В ту пору на Украине бесчинствовали различные банды, которые мешали местным органам Советской власти. Они грабили и зверски убивали людей. Это было отребье из недобитых белых армий, однако в то время оно представляло значительную опасность для молодой и еще не окрепшей Советской республики, тем более что действовали бандиты на огромной территории, перемещаясь с одного места на другое.
Одним из таких бандитов был и атаман Заболотный, бесчинствовавший в районе Балты. Заболотный настолько обнаглел, что не боялся появляться белым днем в районном центре, и не где нибудь, а на базаре.
В город на базар крестьяне привозили продавать продукты из сел. Каждый торговал тем, что имел. Один усатый крестьянин торговал творогом. Распродав целую бочку творога, он перевернул ее вверх дном и исчез. А на дне бочки красовалась надпись: «Кто покупал творог из этой бочки, тот видел Заболотного!» Подобные трюки в то время были не редкостью.
Прибыв в Балту, я явился в уездный комитет партии за получением нового задания. Придя в комитет, я протянул мандат, выданный мне еще в Москве. Председатель парткома, проверив документы, спросил:
— А с какого года вы в партии? С семнадцатого?
— Нет, — возразил я. — В партию я вступил в восемнадцатом году, в Саратове.
— Вот как? — удивился председатель. — А разве не вы в Криндачевке разносили по шахтам партийную литературу?
— Откуда вам это известно? — заикаясь, произнес я.
— Вы меня не узнали? Ведь листовки вы передавали мне лично в руки. Почему же вы говорите, что в партии с восемнадцатого года? Ведь это было в семнадцатом.
— Когда я в Криндачевке помогал большевикам, я еще не был членом партии, — объяснил я.
— Вам что-нибудь известно о бесчинствах местных банд и о том, какой вред наносят они Советской власти? — спросили меня.
— Да.
— А нет ли у вас желания повоевать с ними?
Я не долго думая согласился. Получив указания, пошел на квартиру, где остановился.
У хозяйки была пятилетняя внучка. Я подружился с ней, делал ей из бумаги лодочки и другие игрушки.
— Когда ты был маленьким, у тебя тоже была такая лодочка? — спрашивала она меня.
— Конечно была, — отвечал я.
— А ты куда запускал ее плавать?
— По реке Тисе, и она плыла до самого Черного моря.
— А где это Черное море?
— Недалеко отсюда. Здешние речки тоже, в него текут.
— А в той реке есть рыба?
— Конечно. И очень много. По утрам я всегда ловил рыбу.
Вот так примерно мы и разговаривали.
Как-то, когда меня не было, во двор дома, где я жил, зашел незнакомец и спросил, где живет служащий сельскохозяйственного отдела (а тот жил по соседству).
Все двери и окна в доме были распахнуты настежь, а девочка играла сделанными мной игрушками в коридоре. Вдруг она со слезами на глазах прибежала к матери и спросила!
— А почему нашего дядю хотят убить?
— Кто хочет убить нашего дядю? — в недоумении спросила мать.
— Я сама слышала, как об этом говорили чужие дяди. Они были такие злые!
Мать девочки сразу же побежала в комендатуру и сообщила об этом случае.
А когда вскоре после того я зашел к товарищу Корневу, тот рассказал мне, что бандиты собираются расправиться со мной, и предложил опередить их действия и арестовать.
Взяв с собой красноармейцев, мы окружили дом, в котором находились бандиты. Именно в этом доме и жил сотрудник сельхозотдела.
Подойдя к двери, Корнев постучал.
— Руки вверх! — приказал он, входя в дом. — Вы окружены…
— Послушайте, товарищ, вы ответите за такое самоуправство… — начал было протестовать хозяин дома. Его же «гость» оказался более решительным. Он выпрыгнул в окно, но под окном стоял я, так что он попал мне прямо в руки. Я обезоружил бандита, хотя тот пытался сопротивляться. Через минуту на руках у него защелкнулись наручники.
«Ну что ж, для начала неплохо», — подумал я.
Так началась моя борьба с бандитами.
Комната налогового отдела была пыльная и неуютная. Низкий барьер из рейки разделял большую комнату на две части: в одной половине стояли столы, секретеры и шкафы с бумагами, а в другой вдоль стены — несколько когда-то крашенных в коричневый цвет скамеек, отполированных до блеска задами многочисленных посетителей. Пол перед барьером вытоптали до углублений, он темный от грязи, и лишь местами на нем виднелись желтоватые пятна — таким он был когда-то.
Один из посетителей временами бросал взгляд то на грязный пол, то на забрызганный чернилами барьерчик, то на старомодную чернильницу-непроливайку, а сам все время растерянно повторял, что он ничего не понимает, абсолютно ничего.
Старик, служащий отдела, терпеливо объяснял посетителю, что на этот счет поступило строгое указание. Наконец ему надоело объяснять, и он шаркающими шагами отошел к кособокой конторке, стоявшей между двумя окнами, взял в руки какую-то налоговую книгу, начал листать ее.
Это была книга огромных размеров, похожая на средневековый молитвенник в металлическом переплете, который до алтаря несут двое детей-послушников. Толстые страницы книги, когда их перелистывал служащий, бросали дрожащие блики на его желтое морщинистое лицо, лицо человека, у которого давным-давно болит печень.
На столе над конторкою — портрет Ракоши в узкой коричневой рамке. Справа и слева от портрета — лозунги, составленные из букв, вырезанных из красного картона. Однако, поскольку в простенке между окнами было довольно мрачно, а свет из окон бил посетителям прямо в лицо, прочесть эти лозунги было не так-то просто.
До осени 1949 года твоя жизнь, Элек Варью, шла довольно гладко. В городе ты был видной фигурой, состоял членом Коммунистической партии, а после объединения ее работал в национальной газете Венгерской партии трудящихся.
Писал статьи, выступал с докладами, короче говоря, делал все, что требовалось. У тебя было имя. Люди тебя побаивались. В области уже поговаривали о том, что в конце года, когда начнется второй этап национализации частных предприятий, тебя, по-видимому, назначат куда-нибудь директором, на небольшое, но хорошее предприятие.
— Итак, старый Бойти превратился в кулака, — проговорил старик служащий в шутливом тоне, словно этим хотел в какой-то мере смягчить серьезность положения.
— Но почему, товарищ, почему? Объясните мне! — упрямо спрашивал я, судорожно вцепившись руками в барьерчик.
— Пришло распоряжение, и очень строгое.
— Я ничего не понимаю.
— Таково распоряжение.
— Я никогда в жизни не был эксплуататором, никогда!
— Я это очень хорошо знаю, товарищ Варью. Я с давних пор знаю Михая Бойти, как и вас. Двадцать лет он исправно платил мне налоги. Этим летом как раз исполнилось двадцать лет, как я переехал в этот город. Срок не маленький, не так ли?
— Тогда почему же вы сейчас так с ним поступаете?
— Это не я поступаю, а распоряжение. Распоряжение, которое исходит сверху. А что это такое, вы знаете не хуже меня. — И, повернувшись вполоборота, добавил: — Не так ли?
— Это ошибочное распоряжение.
— Дорогой товарищ Варью, вы об этом не мне говорите, а тем, кто его составил и прислал сюда, чтобы я его выполнял.
Служащий закрыл книгу и положил ее обратно на конторку. Старик подошел к столу, очки в проволочной оправе сползли ему на кончик носа. Он с сожалением посмотрел на меня и продолжал:
— Поймите же вы наконец, что я всего-навсего маленький винтик в громадной машине и я ничем не могу помочь вам. Я всего-навсего выполняю свои обязанности, за что и получаю жалованье. Я не могу заигрывать с посетителями. Это неприлично.
— Я… Я никак не могу согласиться с таким положением вещей.
— Никого не обрадует, когда его тестя заносят в список кулаков. Я бы на вашем месте тоже не радовался. Правда, мне лично такая опасность не грозит: за кладбищенской оградой никакие распоряжения и законы не имеют силы. Вам же, конечно, труднее и горше. — И старик развел руками. — Я вас прекрасно понимаю, дорогой товарищ Варью! Понимаю.
Я решил взять себя в руки. Я понял, что старик, служащий налогового отдела, не враг мне, а моего тестя он вообще любит и уважает.
— Я вовсе не собираюсь нарушать какой-то там закон или распоряжение, — сказал я старику. — Ни в коем случае не хочу этого, тем более не хочу поставить под удар вас, хорошего друга моего тестя. Но в такое время я не могу сидеть сложа руки, когда обижают моего родственника, который всегда был простым трудягой крестьянином.
— Все так оно и есть, как вы говорите.
— Я не хочу, чтобы в отношении его была совершена несправедливость, беззаконие!
— Об этом речи не было. — Старик сделал рукой жест, словно схватил револьвер. — Ни о каком беззаконии мы не говорили. Каждое распоряжение издается для того, чтобы его выполняли.
— Знаю, знаю. Я прекрасно понимаю, что вы на службе. Я и не пришел бы сюда, если бы не был убежден в вашей порядочности. Но вы же сами только что сказали, что мой тесть никогда не был эксплуататором.
— Да, говорил. И даже могу подтвердить это под судебной присягой.
— Следовательно, у нас с вами единое мнение. Теперь остается только выяснить: что же нам делать?
— Почему «нам»?
— Я понял так, что мы будем действовать вместе.
— Я ничего сделать не могу, — отрезал старик и начал нервно перекладывать лежавшие на столе бумаги.
— Ну совет-то вы можете дать?
Старик задумался, а потом сказал:
— Поезжайте в область и там поговорите. Идите прямо в обком партии. Вас-то уж там примут, выслушают. Или… знаете что, товарищ Варью? — Старик снял очки и уже веселым голосом добавил: — А… Вот что нужно сделать… Это самое лучшее…
— Для старика я сделаю все. Все, что могу. Он честный человек и достоин этого.
— Это верно, он самый исправный налогоплательщик во всем городе.
— Я не потому так говорю, что он отец моей жены.
Старик как-то хитровато спросил:
— Вы ведь редактор, не так ли?
— Да, редактор, вы же знаете. Именно поэтому мне и неприятна вся эта история.
— Знаете, что я вам скажу? В этом деле вашему тестю никто, кроме вас, помочь ничем не сможет.
— Я?
— Да, вы!
— Как? Каким образом?
— Дело очень простое. Напишите статью.
— Статью?
— Да, именно. Серьезную статью. Напишите, что в связи с выходом этого постановления творится много несправедливостей. Напишите, что его нужно несколько изменить, ибо в противном случае оно принесет много плохого. Вы, товарищ Варью, не подумайте, что дядюшка Бойти единственный пострадавший.
Сначала меня такая мысль ошеломила. Я не предполагал, что старик способен был додуматься до такого. Потом мне вдруг стало страшно. Страх пришел ко мне откуда-то из самого моего нутра, от позвоночника, затем холодком подполз к голове, сковал ноги. Не смея взглянуть на старика, я уставился в грязный, запачканный чернильными пятнами барьерчик.
— Я дам вам необходимые цифры по этому делу, не бойтесь. Вы от меня получите точные цифры. — Старик доверчиво наклонился ко мне: — Возможно, что там, в Пеште, и не знают вовсе, что здесь, в области, на местах, творится. Вполне возможно. Такое в истории уже не раз бывало.
— Нет, это невозможно.
— Почему невозможно?
— Я этого не могу сделать.
— Почему? Вы же редактор.
— Именно поэтому и не могу.
— Ни у кого нет такой возможности, как у вас. Ни у кого. Если подумать, то, возможно, вы единственный человек во всем городе, который что-то способен сделать, дорогой товарищ Варью. Ну, возьмем, например, меня. Кто я такой? Простой служащий, сидящий на зарплате, которому ее платят, когда он сделает свою работу. А если я не буду ее выполнять, меня просто уволят, и все. Но ведь вы редактор! У вас в руках газета! Слово! А что значит мое слово? Да ничего. Если бы я начал протестовать, то меня даже выслушать никто не захотел бы.
Старый служащий так разошелся, оказавшись во власти своей идеи, что даже не обратил внимания на мое несогласие и нерешительность. Остановился он и замолчал только тогда, когда задохнулся от возбуждения. По его лицу проскользнуло выражение стыда. Дрожащими руками он надел очки в металлической оправе.
— Вы говорите, что вы на это не согласны. Пожалуйста. Ваше дело. — Больше он на меня ни разу не посмотрел. — Вы редактор, вам виднее.
Я хотел было объяснить ему положение, но не мог подобрать нужных слов, не мог привести ни одного аргумента. Я стоял перед ним как истукан и не шевелился.
— Во всяком случае, съездите в область, — сказал старик. — Можете мне поверить — я хочу вам добра.
— Да, я, конечно, поеду.
— Но сделайте это как можно скорее. Ведь до тех пор, пока мы не получим указания, мы будем брать налог согласно новому распоряжению.
— Поговорите в области с товарищами.
— Исключения мы ни для кого не делаем.
— Я вас понимаю.
— А до тех пор мы ничего поделать не можем. — Старик даже не взглянул на меня.
Пшеница на полях была давно сжата, среди стерни лишь кое-где виднелись полувысохшие цветы, как бывает в самом конце лета. Местами поле перепахивали на лошадях. Вскоре на высохшую землю упали первые крупные капли дождя, прибившие на тропинках мягкую пыль.
Погода стояла тихая, безветренная. Вокруг приземистого здания ветряной мельницы, крылья которой сейчас застыли в неподвижности, росли тополя, старые, развесистые.
В голову пришла мысль: как хорошо было бы сейчас съесть свежую пышку, не такую, какими после войны торговали в лавочке на перекрестке улиц, а настоящую, домашнюю, какие на хуторе в свое время пекла мне бабушка, когда хотела побаловать гостящего у нее любимого внука. Сверху румяная пышка посыпалась сахарным песком. И вся она хрустела на зубах.
— К вечеру жду ветра, — проговорил мельник, стоя у открытых дверей, словно он обращался не ко мне, а к самой мельнице, которая возвышалась за его спиной.
Опершись одним плечом о косяк двери, он достал из жестяной коробки табаку и, основательно послюнив бумагу, начал скручивать цигарку. Закурил. Еще не выпуская изо рта первого клуба дыма, пальцем сдвинул на затылок фуражку.
— От этого ведь толку мало. — Мельник кивнул на легкий порыв ветра. — Этот и дождя-то не принесет стоящего, а другой раз дует два-три дня подряд. Но к утру, а может и ночью, будет настоящий ветер.
Я посмотрел в ту сторону, куда показал мельник, но ничего, кроме кромки неба на горизонте да холодных, подсвеченных солнечными лучами облаков, не заметил. Так мы простояли с полчаса.
— Разберут ее? — неожиданно спросил мельник, а про себя подумал: «Как попал сюда этот человек? Чего он хочет?» Он смущенно засмеялся, отчего пропитанные мучной пылью усы поползли вверх, обнажив ряд желтых зубов.
— Я ведь просто так спросил. Человек любопытен от природы, вы это сами знаете. Людям жить надо, и они идут на мельницу, чтобы смолоть мучицы. Особенно в сентябре.
— О чем вы это, дядюшка? Что разберут? Кто разберет?
— Вот я и говорю, товарищ редактор. Вы вот, как пишущий человек, ездите туда-сюда по области, слушаете, что люди говорят: тут — одно, там — другое. Поэтому вы и знаете больше, чем такие, как я. — Мельник глубоко затянулся. — Все люди хотят жить. Я человек бывалый, опытный, у меня в жизни всякое случалось — и плохое, и хорошее. И я кое в чем разбираюсь. И я вам скажу, что люди жить хотят. Можете мне поверить, товарищ редактор!
— А разве не важно то, как они хотят жить?
— Я этого не говорил, что не важно. Как же такое сказать можно?
— Тогда почему же вы боитесь?..
Мельник снова беззвучно рассмеялся. Он затоптал ногой окурок и ничего не ответил.
— Почему же вы так боитесь, — начал я наступать на него, — что разберут эту старую-престарую мельницу?
— Я не потому спросил, товарищ редактор, а так, из любопытства. У меня сейчас есть кое-какая работа: кто свежую пшеничку несет смолоть, кто овса, у кого что в доме есть. Два-три дня в неделю мог бы работать денно и нощно, лишь бы только ветерок дул. А народ, как увидит, что мельница крыльями машет, так и несет что-нибудь смолоть.
— И вы хотите до конца дней своих работать среди вот этих прогнивших стен? Хотите изо дня в день следить за тем, будет ветер или нет, пока вас не унесут отсюда на кладбище? — Перепрыгнув через канаву с водой, я рукой провел по кирпичному фундаменту мельницы. — Вот посмотрите, разве это кирпич, сам так и крошится. Не сегодня-завтра все это сооружение завалится!
— Товарищ редактор! — Мельник поднял вверх согнутый указательный палец. — Я не затем говорю с вами, чтобы рассердить вас, но и вы не забегайте поперек повозки! Вы мне можете поверить, я зазря не скажу, ко мне сюда приезжают большие люди…
— Кто такие?
— Я всегда помалкивал, а сейчас скажу. Приезжают они всегда по ночам, так, чтобы об этом ни одна душа не знала. Из Пусты, с Татарюлеша. Сначала привозили зерна понемногу, а постепенно дело и до повозок дошло, да еще не на одной приезжают. Останавливаются как раз на том самом месте, где только что вы стояли. Лошадкам овса дадут. И сами потихоньку разговаривают о чем-то, но мне их не понять. Потом, смотришь, моя мельница крыльями замахала. Смелют что им нужно — и тикать. А я и рта не могу раскрыть.
«Видать, мельник рехнулся», — подумал я.
— Таким людям ваша мельница, разумеется, нужна, — согласился я. — А народу?
— Она до сих пор честно служила и еще нашим внукам служить будет.
— Внукам? Да знаете ли вы, чем будут заниматься ваши внуки? Да они стороной будут обходить вашу мельницу и эти места, а вы хотите, чтобы они еще работали на ней.
Ты, Элек Варью, все говорил и говорил, словно выступал с трибуны перед собравшимися на митинге людьми. Ты стал роботом, хоть и говорил с увлечением. Хорошо поучать других, когда над тобою беда не висит. И постепенно, чем жарче и больше ты говорил, тем меньше люди верили твоим словам, так как в них уже не было прежней убежденности, а ты все говорил и говорил, словно диктовал у себя в редакции передовую статью усталой секретарше Гизи, от которой неприятно пахнет потом.
Анна Бойти ничего не боялась, кроме войны. Она смело брала голой рукой мышей, лягушек — и хоть бы что. Однако стоило ей лишь подумать о войне, как ее сразу же начинало лихорадить и трясти, хотя она и старалась унять эту дрожь. При воспоминании о войне перед ее мысленным взором вставала картина поздней осени с дождем, с грязью на дороге; ей казалось, что она снова видит солдат, военные машины и слышит стук подкованных сапог и грубых солдатских ботинок.
Будучи еще девочкой, она не раз видела мертвых, но они были совсем не такими, какими бывают убитые на войне. В мирной жизни люди умирали по-другому. Их она не боялась. А вот убитые на войне внушали ей страх.
На второй день после того, как фронт подошел к их дому, она увидела за мельницей двух повешенных. Они висели на тополе. Было это перед восходом солнца, было зябко, как бывает на рассвете. Ветер трепал на мертвых волосы. Сначала она не знала, что это за люди и кто их повесил. Позже узнала, что это были венгерские крестьяне, которые симпатизировали русским, а повесили их нилашисты. С тех пор эти повешенные часто вставали у нее перед глазами.
Не могла она забыть и трупы тех венгерских солдат, которых гитлеровские танки при паническом отступлении переехали и вдавили в землю, в грязь, в камни мостовой. С ней часто бывает: идет она куда-нибудь по улице, глядит прямо перед собой, и вдруг перед ней встает эта ужасная картина…
Война и свела ее с Элеком Варью. Она тогда была очень одинокой, так как полгода назад потеряла жениха — он погиб под бомбардировкой на железнодорожном вокзале в Дебрецене. Потом она встретила Элека, который вновь разбудил в ней любовь.
Я верила ему, и в этом моя беда. Я всегда и во всем верила ему, верила каждому его слову. У меня в голове даже мысли никогда не было, что он может меня ввести в заблуждение или обмануть. Да и почему я должна была думать об этом? Я любила его.
Ужасно!
Когда моего отца занесли в список кулаков, я не давала Элеку покоя. Для меня давно, кроме него, никто не существовал, никто, даже самые близкие подруги. Уж так бывает. Стоит только девушке выйти замуж, и она постепенно отдаляется от всех прежних подруг.
— Это несправедливо! — говорила я в тот вечер.
— Да, конечно. Но что толку все время это повторять?
— Я не могу не повторять!
— А что я могу поделать против закона? Я маленький человек, провинциальный журналист, а распоряжение сверху есть распоряжение сверху.
— Поезжай в область, в обком партии, и расскажи там, как несправедливо поступили они с моим отцом. Это же явная несправедливость.
— Ты хочешь, чтобы я поехал в область? Ведь меня сразу выгонят с работы!
— Не выгонят. Они обязаны внимательно выслушать тебя.
— Ну, хорошо, не выгонят, выслушают, а что толку? Это бесполезно.
— Исключат папу из списков кулаков.
В ответ на эти слова муж засмеялся, но, спохватившись, мягко сказал:
— Дорогая, милая ты моя, какая же ты у меня наивная!
У меня вот-вот слезы готовы были брызнуть из глаз. Я опустила голову, чтобы он не заметил, что я готова расплакаться.
Он нервно ходил взад и вперед по комнате, от окна до двери и обратно, по большому ковру, лежавшему у нас в столовой и прикрытому сверху полосатым холстом, чтобы ковер не пылился.
— Никуда они его не заберут! — Эти слова муж проговорил резким голосом, словно чем-то тяжелым ударил.
— А ты откуда знаешь? Ты же ни с кем не разговаривал!
— Не заберут!
— Ведь он же инвалид войны.
— Это сейчас не имеет никакого значения, это скорее повредит, чем поможет.
— Отец потерял ногу в Испании, под Добердо.
— И не под Добердо, а в Монте-Граппе. Сколько раз говорилось, должна бы знать.
— Все равно где — у него одна нога. Он инвалид войны.
— В список кулаков он попал из-за земельного участка.
— Но ведь из-за того, что он потерял ногу в Испании, он и получил земельный участок. И из-за газа, который немецкие фашисты пустили на итальянцев. Ветер неожиданно подул не в ту сторону. И вот… Почти все его товарищи в окопах тогда погибли.
— От кого он получил землю? Скажи, от кого?! — закричал муж. Таким я его еще никогда не видела. Меня охватил страх.
— Землю он получил от хортистов! — продолжал он кричать, — Вот от кого!
— Здесь отец ни при чем. Ему полагалась земля: он остался без ноги, с обожженными газами легкими. Чем он мог еще заняться?
— Обо всем этом в области не знают.
— Вот ты им и расскажешь, чтобы они знали.
— Это их не заинтересует.
— Заинтересует, затем они на своих постах и сидят. Тогда я была молода и красива и знала об этом.
Я встала с дивана, где сидела на краешке, подошла к мужу и посмотрела ему прямо в глаза, но так посмотрела, что он моментально побледнел, а нижняя губа задрожала мелкой дрожью.
— Я хочу ясности и честности! — крикнула я ему в лицо. — Ничего другого я не требую! Только ясности и честности!
Муж даже потерял на какое-то время дар речи. Он долго смотрел на меня своими темными, как у цыгана, глазами, затем медленно поднял руку, чтобы взять мою руку в свою. Я сделала шаг назад, так как знала, что, если он положит свою теплую мягкую ладонь на мою руку, тогда я не выдержу.
Он начал объяснять мне:
— Ты, разумеется, абсолютно права. Да, ты права… — Он мучительно долго подыскивал слова. — То, что ты сказала, все правда. Но…
— Меня не интересуют никакие «но»!
— Но ведь ты знаешь, как бывает на практике, не так ли? Как бывает в нашей повседневной жизни?
— Меня это не интересует.
— Ты же прекрасно знаешь, убедилась в этом не раз: как бы человек ни был прав теоретически, однако бывают обстоятельства, бывает беспощадная, упрямая логика жизни.
Я не дала ему договорить, подошла совсем близко, Чтобы он мог дотронуться до меня, мог обнять, но только после того, как ответит мне.
— Скажи мне прямо, что ты хочешь предпринять?
Он смутился.
— Только… — начал он, испуганно глядя на меня, — только не требуй от меня какой-нибудь глупости, хорошо?
— Я отца в беде не оставлю. Понял? Не оставлю!
— Кто хочет, чтобы ты его оставляла? Я?! — Он приложил дрожащие ладони к вискам. — Неужели ты можешь подумать обо мне плохо? Неужели ты не веришь мне? Уже не веришь?
Теперь я пришла в замешательство. Я сразу даже не нашлась, что ответить ему. Я отодвинулась от мужа, прошлась безо всякой цели по комнате, зачем-то открыла дверцы шкафа. Так прошло несколько минут, и все это время муж смотрел на меня, как верующий смотрит на мадонну. Наконец я села на краешек дивана, посидела немного, а потом сказала ему:
— На кого мне еще полагаться, как не на тебя? Кому верить?
Он тотчас же понял, что ситуация несколько изменилась, начал мне что-то объяснять, и с таким жаром, будто хотел прежде всего убедить самого себя.
— Ты знаешь, что я считаю твоего отца славным, честным человеком. Об этом я сегодня сказал в налоговом отделе. Уж не считаешь ли ты меня неблагодарным? Я не забыл, что не кто-нибудь, а именно твой отец принял меня в свой дом, когда я дезертировал из хортистской армии. Я этого не забыл. Я прекрасно понимаю: если бы не он, то меня бы сейчас и в живых-то не было.
— Замолчи!
— Висел бы на дереве…
— Нет! Нет!
— А на груди у меня болталась бы табличка: «Изменник родины».
Я посмотрела на него с мольбой.
Он подошел, сел рядом и обнял меня. Я прижалась к нему, не мешая целовать мое лицо и шею. Были так приятны внезапно наступившая тишина и мир.
— Как хорошо, что ты есть, — шепнула я ему. — Как хорошо верить тебе.
Я действительно была тогда очень доверчивой и глупой. Теперь я это знаю. Хотя кто знает? Может, он тогда действительно хотел мне добра и откровенно говорил то, что думал.
— Сейчас такая неразбериха. Всеми интересуются: кто такой, откуда, — сказал он мне. — Так что никакие разговоры не только не помогут, а даже помешают. Или, может, ты хочешь, чтобы меня сняли с работы?
— Нет, конечно нет! — испугалась я. — Они этого с тобой не сделают!
— А почему? Не будь ребенком. Ты так говоришь, будто не знаешь, что могут сказать в таком случае: ему, мол, враждебно настроенные родственники дороже интересов партии. Ты этого хочешь?
— Боже мой, как ты можешь такое спрашивать!
— Ну вот видишь! — Он встал и снова заходил по комнате. — Надо быть умнее. Иначе мы только усугубим положение и не только не облегчим положения твоего отца, но сделаем ему еще хуже.
Я явно сдавала свои позиции. Мне хотелось верить всему, что он мне говорил.
— Я ничего не знаю, — пролепетала я. — Я только хотела, чтобы все было по-честному.
— Дорогая ты моя, золотая!
Муж присел передо мной, положил подбородок мне на колени и уставился на меня своими большими доверчивыми, как у верной собаки, глазами. Он начал гладить мне ноги. Постепенно его руки поползли вверх, но этого я ему не разрешила. Меня почему-то мутило.
Он убрал руки и пощекотал меня по шее. Я засмеялась.
— Ой! — Я окунула лицо в его шелковистые черные волосы. — А я уже думала, что ты меня больше не любишь.
— Я тебя?
— Я уже думала, раз тебе не хочется заняться делами папы, я сама поеду в область. Женщине, знаешь, труднее…
Он так сжал мою руку, что я даже вскрикнула от боли.
— Я запрещаю тебе это! — крикнул он.
— Ой! Больно!..
— Никуда ты не поедешь!
— Отпусти меня!
А он все сильнее и сильнее сжимал мою руку.
Несколько дней ты, Элек Варью, раздумывал, разнюхивал и вдруг написал статью под громким заголовком: «Хорошего кулака не бывает!» В ней ты писал о том, что нельзя давать вводить себя в заблуждение относительно понятия «хороший кулак». Независимо от того, хороший или плохой человек кулак, с ним нужно бороться, как с классовым врагом. (Да и вообще, что значит хороший человек? Не больше не меньше как идеалистическое понятие!) Статья твоя была написана жестко. Ты не боялся таких выражений: «Кулаки распространяют ложные слухи, сеют панику, они ведут подрывную работу против сельхозкооперативов и, о чем свидетельствуют многочисленные примеры, осмеливаются на открытые убийства». Твоя статья, Элек, имела шумный успех. В течение нескольких месяцев агитаторы цитировали из нее отрывки, употребляя их, где надо и не надо.
Мне было жаль тестя, но помочь ему я ничем не мог. Случись такое сегодня, я, разумеется, действовал бы по-другому, но тогда иначе нельзя было. Я избегал встречи со стариком, старался даже у жены не спрашивать о нем. Возможно, он и не читал моей статьи, а если и читал, то я был уверен в том, что он правильно понимал ситуацию и, как честный человек, для которого судьба родственников дороже и ближе собственной, не сердился на меня.
Все меня хвалили за статью, при встрече поздравляли, хлопали по плечу, а сам я не находил места. Для меня начались беспокойные дни, но еще беспокойнее были ночи. Каждую ночь, на рассвете, часа в три, я просыпался и, сколько ни старался, больше уснуть не мог. В голове у меня все время кружились кошмарные мысли. Мне казалось, что вот-вот за мной придут и арестуют только за то, что мой тесть занесен в список кулаков.
Однажды ночью к нам в дверь громко постучали. Я сразу же проснулся. Сердце билось где-то в горле. Я не смел даже пошевелиться. Я увидел, что жена тоже не спит, но сам сделал вид, что сплю.
Жили мы в ту пору в доме тестя, а он с женой перебрался на хутор. Дом тестя стоял в самом конце улицы. Окна спальни выходили во двор, а остальные — на застекленную веранду; в конце ее была дверь, которая вела на улицу. Вот в нее-то и стучали.
— Кто бы это мог быть? — наконец спросила жена.
— Наверняка какой-нибудь пьяный.
Я хотел повернуться лицом к стене и не мог: так сильно дрожали у меня ноги и руки.
За дверью кто-то прокричал, сначала тоненьким голоском, затем — басом. Спустя несколько минут стали стучать в дощатый забор.
— Я же говорю тебе, что это пьяный.
— Пойду посмотрю, — сказала жена и, встав, накинула на себя халатик.
— Никуда не ходи!
— Я выйду только в столовую и оттуда погляжу.
— Не ходи никуда! — закричал я на нее.
Я почему-то был уверен, что это за мной пришла полиция. Даже подумал, что старик, служащий налогового отдела, донес на меня. Разумеется, думал я, мне не следовало слушать его подстрекательскую речь.
Жена вышла в прихожую и оттуда потихоньку открыла дверь в столовую. Постояла немного, видимо собираясь с духом, а потом вошла. Я отчетливо слышал, как скрипел пол под ее ногами. Не знаю, сколько прошло времени, когда застучали в окна, которые выходили на улицу. Жена мигом влетела обратно в комнату, даже не закрыв за собою дверь.
— Закрой дверь! — грубо сказал я.
— Я боюсь.
— Закрой, тебе говорят!
— Ой, нет…
Она так перепугалась, что у нее стучали зубы. Сбросив халатик, она юркнула в кровать, закрывшись с головой одеялом.
Стуки доносились то со стороны улицы, то со стороны прихожей. Я чувствовал себя абсолютно беззащитным. От страха к горлу подступала тошнота. Было страшнее, чем на фронте, когда сидишь в окопе, Я готов был разрыдаться от собственного бессилия.
В страхе мы и заснули.
…Я уже не помню, когда прекратились эти ужасные стуки: утром я проснулся весь разбитый, с головной болью. Кругом стояла мертвая тишина. Было прекрасное сентябрьское утро, Сквозь опущенные жалюзи в спальню пробивались лучи солнца.
Очень плох тот день, который начинается со ссоры и скандала. Я прикоснулся к жене. Она не отодвинулась. Тогда я положил свою ладонь ей на шею, на мягкую горячую шею, на которой билась жилка. Долго мы оба не промолвили ни слова, просто лежали друг возле друга. Первой пошевелилась жена, она перебралась в мою постель, под мое одеяло.
— Я так перепугалась ночью, — шепнула она, и мне показалось, что страх еще не прошел у нее.
Я громко рассмеялся.
— Со мной ты можешь не бояться.
— С тобой так хорошо, ты такой спокойный.
— Ну вот видишь, я же тебе говорил, что это какой-то пьяный хулиганил, а ты не верила.
— Я испугалась.
— Чего?
— Не знаю. Сама не знаю.
— Дорогая ты моя глупышка.
Я прижал к себе жену, стал гладить ее груди, живет, бедра…
В то утро он не пошел в редакцию. Попросил жену, чтобы она позвонила секретарше Гизи и сказала, чтобы его сегодня не беспокоили, так как он работает над очень серьезной статьей. И действительно, он, как встал, даже не стал завтракать, а умывшись на скорую руку холодной водой, сел за работу.
Прошел в конец террасы, где было его любимое место, там он всегда писал. По столбам здесь вились ветки винограда, бросая густую тень на стол, на лежащие на нем чистые листы бумаги. Здесь все успокаивало, настраивало на работу.
К полудню статья была написана. А называлась она так: «Вражеская рука». В ней он разоблачал вражеские элементы, которым удалось пробраться в государственные учреждения. Срывал маски со шпионов и диверсантов, которые сбивали население с правильного пути, и все это с целью вырвать из рук народа власть.
Вечером того же дня статья попала на третью страницу в номер, выходящий утром следующего дня. Это был целый подвал на всю страницу в три колонки, и только в самом низу третьей колонки помещался короткий, набранный крупным шрифтом лозунг, призывающий к сбору металлического лома и борьбе за мир.
С детских лет я очень любил музыку. Каждое воскресенье пел в церковном хоре. Иногда осторожно трогал регистры органа. Это было самым моим любимым занятием в воскресный день. После окончания средней школы я поступил в педагогический техникум, надеясь, что когда-нибудь стану учителем церковного пения и тогда смогу сколько хочется играть на органе.
Потом материальное положение нашей семьи ухудшилось, и мне пришлось бросить учебу на четвертом курсе. В начале лета я еще надеялся, что мне удастся продолжить учебу. Сразу же после экзаменов я пошел работать на стройку: подносил кирпичи, раствор. Надеялся, что за лето заработаю столько денег, что хватит и на пропитание, и на учебу. Я ошибся. Техникум мне пришлось оставить. Так и не удалось мне посидеть за органом. Лишь много позже, один-единственный раз, мне это удалось, когда я был уже совсем взрослым. Было это в декабре сорок четвертого года, когда я дезертировал из хортистской армии и попал в лапы гитлеровцам.
Фронт в те дни докатился до берегов Тисы. Скрывался я в доме будущего своего тестя. С Анной мы тогда были только обручены, но старый Бойти любил меня, как родного сына, и тщательно прятал от властей и жандармерии. Однажды дом Бойти заняли под постой гитлеровцы. Во дворе устроили полевую кухню, разместились во всем доме, даже конюшню и ту заняли. Оставаться в доме я не мог.
Ночью тесть вывез меня со двора в ящике, в котором обычно вывозил навоз. Я двинулся в сторону фронта с надеждой добраться до передовой и добровольно перебежать к русским. На берегу Тисы я сторговался с рыбаком относительно перевоза, и тут меня накрыла гитлеровская полевая жандармерия, которая специально занималась ловлей дезертиров и перебежчиков.
«Ну, Элек Варью, — подумал я — пропала твоя голова». Однако гитлеровцы не расстреляли меня на месте, а загнали вместе с другими арестованными в церковь и заперли там.
Стояла ночь, туманная декабрьская ночь. В церкви было темно хоть глаз коли. Сначала я ничего не видел, но постепенно глаза мои привыкли к темноте, и я увидел, как поблескивает алтарь.
Это была громадная церковь, со множеством изваяний святых, с колоннами, тесно расположенными друг к другу и напоминавшими деревья в густом лесу.
С обеих сторон на полу лежали люди и спали, некоторые спали на церковных скамейках. Было очень холодно. Один из арестованных сидел на ступеньках, прислонившись боком к стене, а голову прислонив к резным деревянным перилам. Я принял его в темноте за изваяние; когда же я стал приближаться к нему, он заговорил:
— Стань на колени и покайся в своих грехах. А потом уж ложись спать. Утром нас всех вздернут!
Лица арестованного я, разумеется, не видел, видел только контуры его фигуры да слышал хрипловатый властный голос.
— Преклони колени и покайся в своих грехах! Потом ложись спать! — повторил он еще раз.
В какой бы закуток церкви я ни шел, мне все равно слышался этот голос. Он звенел у меня в ушах, и я никак не мог освободиться от него. «Преклони колени и покайся в своих грехах. Потом ложись спать!»
И тут я вспомнил об органе.
Хотя ничего не было видно, я угадывал, где находятся стройные органные трубы. С трудом добрался до инструмента — и не поверил своим глазам: крышка была открыта, белые клавиши светились в темноте фосфорическим светом, словно цифры на модных в то время часах. Мною овладело желание поиграть на органе! Обязательно поиграть! Забыв обо всем на свете: о войне, о своем дезертирстве, об аресте, я сел за инструмент.
Орган был огромный, четырехрегистровый: всюду я натыкался на клавиши и кнопки. Учась в техникуме, я довольно неплохо научился играть на аккордеоне, на рояле мне тоже играть приходилось, так что с расположением клавишей я был хорошо знаком. Робко взяв несколько аккордов, я заиграл во всю силу, как настоящий органист.
Я нажимал на клавиши и педали, извлекая из инструмента звуки огромной силы. Где-то вдали раздавалась артиллерийская канонада, от которой сотрясались стены храма и звенели полувыбитые стекла в окнах, но я ничего этого не замечал.
В ту ночь орган спас мне жизнь.
От волнений и усталости я так и заснул за инструментом, да так крепко, что даже захрапел во сне. Проснулся от собственного храпа. Было это перед рассветом. Снизу я услышал отрывистую немецкую речь. Это гитлеровцы выгоняли из собора людей. Услышав слева команды, я вскочил, но ноги у меня подкосились, и я упал на пюпитр. И вдруг меня осенило: нужно немедленно спрятаться. Я залез в какой-то закуток, словно спасался от надвигающейся бомбардировки. Шум внизу продолжался недолго. Фашисты кричали на пленных, выгоняя их на улицу: «Раш, раш! Лос!» Вскоре все стихло: церковь опустела.
Я остался один. В той части собора, где я спрятался, окон не было, так что нельзя было посмотреть, куда погнали пленных. И хотя я не видел этого, но прекрасно понимал, куда и зачем их гонят. Все мысли были заняты только этим. Меня мучила совесть, что я бросил своих товарищей по несчастью, хотя мне следовало бы идти с ними и разделить их судьбу. Все они были такими же, как и я, дезертирами, не захотевшими служить в хортистской армии и участвовать в этой проклятой войне. Может, среди них есть люди, которые бежали из армии по другим причинам. Как бы там ни было, смелости у них было не больше, чем у меня, однако они не стали так трусливо прятаться, как я.
«А разве было бы лучше для них, если бы мы оказались вместе? — успокаивал я сам себя. — Нет! Просто совесть моя была бы чиста…»
В голове у меня теснились тяжелые мысли. Я чувствовал угрызения совести и в то же время не осмеливался спуститься с хоров, хотя гитлеровцы были уже далеко. Так я вступил в горький конфликт с самим собой, когда страх взял верх над долгом, над голосом совести.
Нашли меня в церкви советские разведчики, они долго трясли меня за плечи, пока я не проснулся. Я сразу же начал объяснять им, кто я такой и почему бежал из армии, но, как я ни старался, они мало что поняли из моих слов. Они видели перед собой человека в форме армии противника, с пустой кобурой на боку, и этого для них было вполне достаточно.
Так я попал в плен к русским.
В то хмурое ветреное декабрьское утро я не очень-то верил в свое будущее. Я думал о том, что в лагере для пленных протяну года два-три, а потом умру от тифа.
Но мне здорово повезло. В Дебрецене в то время уже функционировало Временное венгерское правительство, которое сразу же приступило к формированию новой демократической армии. Эшелон, в котором я находился, доехал только до Арада, а затем нас повезли обратно. Привезли в Дебрецен, в ту же самую казарму, где мы были до этого неделю назад в качестве военнопленных. Теперь же нас включили в часть, которая должна была сражаться против фашистов. Правда, до этого дело не дошло, так как, пока нас готовили, война кончилась.
Все сказанное выше, Элек Варью, далеко не полная правда. В будущем, когда тебе нужно было писать автобиографию, ты всегда умышленно опускал в ней упоминание о том, что ты хотел стать учителем церковного пения и что ты вообще умеешь играть на органе, боясь, что тебя сразу же обвинят в клерикализме. Никогда ты не упоминал в автобиографии и о плене. Ты писал о том, что сражался против гитлеровцев в венгерской части, где тебя сразу же назначили политкомиссаром (!). Так будь же хотя бы сейчас откровенен и честен перед самим собой. Правда же заключается в том, что ты сбежал из дебреценской казармы в ночь, предшествующую вашей отправке на фронт. Вместе с тобой сбежало еще двое венгров. Спрятались вы в коллекторе городской канализации, где чуть не задохнулись от зловоний. Просидели там более получаса, пока не прошел советский дозор. Не сердись, Элек Варью, но именно так все и было. И кто же тебе после этого дал убежище? Опять-таки Михай Бойти, твой будущий тесть.
В середине ноября жену Элека уволили с работы — она работала архивариусом в городском Совете. Работа была не ахти какая интересная — нужно было целыми днями рыться среди пыльных бумаг, — но она ей нравилась. Она была буквально счастлива от сознания, что может навести здесь порядок. Увольнение ее не было мотивировано абсолютно ничем. Ее даже не заставили отрабатывать положенные две недели. Ей вручили извещение об увольнении, и на следующий день уже не нужно было идти на работу.
Оба вы прекрасно знали причину увольнения. На официальном языке она звучала так: «Лицо с подозрительной классовой характеристикой не может иметь допуск к секретным документам и служебной переписке». Об этом знали вы оба, но оба делали вид, будто ничего не знаете. Знакомым своим вы говорили, что жена ушла по собственному желанию. Вам поверили, так как Анна тогда ждала ребенка. Некоторые из знакомых знали, что полтора года назад Анна тоже была беременна, но у нее случился выкидыш, а теперь, думали они, вы решили во что бы то ни стало сохранить ребенка.
Первые две недели после увольнения были самыми тяжелыми, но постепенно все знакомые привыкли к тому, что Анна не работает.
— Я сама попросила меня уволить, — объясняла жена всем, кто еще не знал о случившемся. — Надоела мне эта работа, вот и ушла.
Несколько дней Анна не выходила из дому, чтобы не встречаться в городе со знакомыми.
Во время декабрьской национализации мелких частных предприятий Элека Варью обошли при назначении на новые должности, хотя, по давним обещаниям, он должен был заведовать мельницей. Это была небольшая, но хорошая мельница, на которую возили молоть хлеб даже издалека.
Я остался один как перст. Это было для меня слишком тяжелым ударом. Я собрался и пошел в обком партии. И разумеется, пошел не с пустыми руками. Предварительно написал статью, боевую, острую, направленную против бывших капиталистов и эксплуататоров. Я даже рассчитывал, что она обязательно будет помечена в воскресном номере.
Я знал, что первый секретарь товарищ Хорег рано приходит на службу, особенно в понедельник. Он уже чуть свет бывал у себя в кабинете, а без десяти семь — ни минутой раньше, ни минутой позже — уже просил принести ему сводку по области. И не дай бог кому-нибудь не оказаться в это время на своем рабочем месте. Этого человека распекали потом в присутствии всех сотрудников обкома.
Посетителей же в обком раньше семи часов не допускали — такое уж было установлено правило. Я вошел в подъезд обкома, когда часы на католическом соборе пробили семь раз. Передо мной сразу же появилась фигура дежурного, который потребовал у меня удостоверение личности, а потом выписал мне разовый пропуск. До этого же меня всегда пропускали безо всякого пропуска. Перед лестницей меня остановил сотрудник госбезопасности. Зеленый еще юнец, который прекрасно знал меня, потребовал открыть портфель, чтобы он мог удостовериться, что я не несу с собой никакого оружия.
«Какие глупости! — подумал я. — Откуда у меня может быть оружие?»
Хорега я встретил в коридоре.
— Сабадшаг[25], товарищ Хорег, — поздоровался я громко, идя вслед за ним.
Он обернулся.
— Сабадшаг! — проговорил он, глядя на меня, как на пустое место, недоумевая, что, мол, мне от него нужно.
В замешательстве я первым протянул ему руку, он неохотно протянул мне свою — ладонь у него была худая и влажная, а рукопожатие вялое. Я стоял, переминаясь с ноги на ногу, и ждал, что он сам предложит мне зайти к нему в кабинет. Но он не приглашал.
— Есть какие-нибудь новости? — сухо спросил он.
— Ничего особенного, товарищ Хорег, собственно говоря, ничего.
— Понятно, — кивнул он.
Я встал на его пути, мешая ему пройти.
— Я, товарищ Хорег, собственно, пришел к вам за советом. Хотел с вами посоветоваться.
— Я сейчас занят.
— Я знаю, что у вас много работы, товарищ Хорег, но я вас долго не задержу. Я очень хорошо знаю, какие проблемы вас беспокоят и какие серьезные вопросы стоят сейчас перед нашей партией.
— Проблемы? — Он бросил на меня леденящий взгляд, от которого у меня начали дрожать руки, а ноги прямо-таки подкашивались.
— О каких проблемах вы говорите? — спросил он еще раз.
Ноги у меня задрожали, я никак не мог справиться с этой предательской дрожью. Я пролепетал что-то нечленораздельное о проблемах и трудностях, которые возникают в деле строительства социализма.
Он слушал с бесстрастным лицом, глядя на меня холодным, ничего не выражающим взглядом, и рукой приглаживал рыжеватые волосы, которые спадали ему на лоб.
— Я вас как-нибудь вызову, — сказал он, выслушав мой лепет, и ушел в кабинет.
«Вот и поговорили», — подумал я, не зная, что же мне теперь делать.
Поскольку в голову ничего не приходило, я вдруг безо всякой на то надобности зашел к старику Шювегешу, который занимался в обкоме подбором кадров. Меня он всегда считал хорошим работником, говорил об этом даже за моей спиной, хвалил меня! И вот я решил зайти к нему в надежде, что, может, от него что-нибудь узнаю.
— Каким ветром тебя занесло сюда? — добродушным тоном спросил он.
— Да так…
— Как это так? — перебил он меня. — Если скажешь, зачем пожаловал, тогда ясно станет, а твое «так» ничего не объясняет. Не финти тут передо мной, а говори начистоту.
Что я мог сказать ему на это?
— Я хотел поговорить с товарищем Хорегом.
— Сегодня он очень занят. — Кадровик замотал худой, длинной шеей. — То одно совещание, то другое — и так весь день. Хотя и завтра будет то же самое.
— Я не хотел вам мешать.
— Когда ты мне мешал? Моя дверь всегда была перед тобой открыта. В любое время. Или ты не знаешь?
— Да, так оно всегда и было, — ответил я. — Вот я и пришел прямо к тебе.
— Сегодня ничего не получится, старина, хотя мне очень бы хотелось потолковать с тобой. Давно пора! — И он полушутливо погрозил мне, но я чувствовал, что это нужно воспринимать вполне серьезно.
— Тогда я зайду на следующей неделе.
— Очень хорошо, заходи. — Он взял в руки календарь со стола и начал его листать. — Заходи, только перед этим позвони, чтобы я оказался на месте.
Через неделю я позвонил ему, но его не было. Я подождал два дня, а в среду утром снова позвонил. Телефонистка с коммутатора ответила мне, что соединяет меня, но к телефону никто не подошел. На следующей неделе было то же самое. Не нужно было много ума, чтобы догадаться, что я для них стал конченым человеком.
Тебе стало жаль себя, да, Элек Варью? Ты пожалел о том, что уже не ребенок и не сможешь спрятаться от угрозы за шкаф или под диван. В то время ты еще не пил, в корчме был редким гостем, да и то тогда, когда тебя затягивали товарищи или сотрудники по работе. Пить ты не любил. Единственным твоим другом был Петер, к которому ты бегал, когда у тебя что-нибудь не клеилось. Тогда ты рассказывал ему о своих бедах и выслушивал его мнение, хотя, по правде говоря, оно тебя не очень интересовало.
Во времена, когда ты был еще студентом, молодежь воспитывали в строгом католическом духе, а я, твой старый товарищ по классу, заменял тебе духовника, перед которым можно было исповедаться. Когда дела у тебя шли хорошо, я не видел тебя по нескольку месяцев. Однако я все же был нужен на случай, когда тебе потребуется кому-то поведать о нагрянувших на тебя бедах и невзгодах.
У меня в памяти остался один наш разговор, который был давным-давно. Было это в начале 1950 года, не то в январе, не то в феврале. Холод стоял страшный. В кондитерской, где мы с тобой сидели, топили неважно и все окна были расписаны морозным узором. Пальто мы не снимали, но и это не помогало: время от времени приходилось дышать на руки и притопывать ногами, чтобы совсем не окоченеть.
Ты жаловался на то, что тебя не назначили директором мельницы, а в обкоме, по твоим словам, обошлись как с бездомной собачонкой. Мне казалось, что ты несколько усложнил ситуацию, но я был согласен с тем, что работать в газете тебе после всего этого не следовало бы.
— Ничего не остается, старина, тебе нужно уходить из газеты, — посоветовал я тебе.
— А чем же мне прикажешь заняться?
— Подыщешь какую-нибудь другую должность.
— Как будто это такое простое дело!
— Я охотно тебе помогу.
— Поможешь, поможешь. Как ты мне можешь помочь? — Ты со злостью посмотрел на меня и, не дав мне договорить, продолжал: — Во-первых, никакого специального образования у меня нет. Техникум, как ты знаешь, и тот не окончил. Во-вторых, куда бы я ни поступал, везде спросят автобиографию, даже если я буду наниматься бухгалтером или статистом, даже тогда, а в биографии я должен буду указать данные о своей жене, о ее происхождении, хотя это и так известно всему городу.
— Тогда уезжай из города.
— Куда бы я ни поехал, везде будет то же. Меня хорошо знают в области, а любой кадровик, будь спокоен, поднимет телефонную трубку и позвонит, куда надо, прежде чем принять меня на работу.
— Тогда уезжай из области.
— Все равно они меня достанут, куда бы я ни уехал.
Мне надоели твои жалобы о том, что ты жертва, и я сказал:
— Ты не совершил преступления, за которое тебя следовало бы наказывать по закону. Никто не имеет права преследовать тебя. Ты всегда был принципиальным: я читал все твои статьи и репортажи; могу сказать честно, тебе нечего бояться, можешь мне поверить.
— Как ты заблуждаешься! А ты ничего не слышал о том, что каждый день бесследно исчезают люди, и никто не знает, куда они пропадают, а? Приедет машина, заберут человека — и след его пропал…
Я согласился, что это так. Незадолго до этого разговора я был в Будапеште у своего брата, и он рассказал мне о нескольких странных таких исчезновениях. Как правило, исчезали люди видные и уважаемые. Все это делалось тайно, и никто ничего толком не мог объяснить. Создать общественное мнение вокруг этого вопроса мы тоже не могли. Мы почему-то даже не предполагали, что если так пойдет и дальше, то завтра очередь может дойти и до нас.
— Тогда чего же ты мне тут сказки рассказываешь! — вырвалось у тебя, видимо давно наболевшее. — Агитацией занимаешься, не подходит тебе эта роль.
— Я тебя не агитирую, я просто высказываю свое мнение. Ты меня спросил — я тебе ответил. Я понимаю твое душевное состояние, однако и оно не дает тебе права оскорблять меня.
Мне всегда не нравилась в тебе трусоватость. Еще когда мы учились с тобой в школе, ты был способен, попав в какую-нибудь неприятную историю, впутать в нее двух-трех товарищей, лишь бы самому выйти сухим из воды.
— Ничего другого я тебе посоветовать не могу. Если ты чувствуешь, что тебе не доверяют, тогда нужно бросить журналистскую работу. Без души, без убежденности эта работа уже не работа. Зачем насиловать себя?
— Тебе легко так говорить…
— Пойди к своему начальству и откровенно скажи: не могу больше добросовестно выполнять возложенную на меня работу, так складываются семейные обстоятельства. Прошу освободить меня от должности и направить на другую работу.
— Ты не знаешь секретаря обкома Хорега.
— За откровенность еще никого не съели.
— Если я с ума сойду, тогда сделаю так, как ты советуешь! — воскликнул ты.
Я, в свою очередь, тоже перешел на тебя в наступление.
— Почему это ты вдруг решил, что в обкоме партии тебе все желают только зла? Или испугался, что тебе дадут должность пониже рангом? Меньше будешь зарабатывать? Что тебя жена бросит, а?
Он засмеялся, сказав, что дело не в этом, но по выражению его лица, я понял, что угадал: именно это его и волнует больше всего.
— Тогда чего же ты тянешь?
— Хорошо, хорошо, не нужно только злиться, — сказал он в ответ. — Я пойду в обком. Ну и с чего же я после этого начну жизнь? Пойду работать в другую газету?
— Нет. Смени работу вообще.
— Уйти на такую, где будут платить шестьсот — семьсот форинтов?
— Платить будут столько, сколько положено. Важно то, что ты там обретешь покой, успокоится твоя совесть.
— Может, мне в Сталинварош поехать на металлургический комбинат, а?
— Зачем же так далеко? Ни к чему. Не поехать ли тебе в Мишкольц? Там люди очень нужны. Оттуда каждую неделю сможешь приезжать домой.
В ответ на это ты разразился тирадой:
— Я не затем гнул горб в течение долгих лет, защищая интересы партии, чтобы в конце концов вместо награды таскать кирпичи на стройке или подносить цементный раствор!
— Я не говорил, что тебе придется делать именно это.
— А что же еще?
— Поезжай в Диошдьер, и через два года из тебя выйдет хороший металлист, что даже на доске стахановцев сможешь увидеть свою фотографию.
— Никуда я отсюда не уеду. Не хочу я никуда бежать.
— Это не бегство.
— А что же, черт возьми!
— Целесообразность.
— На твоем месте хорошо рассуждать. Ты вот сам уехал бы, скажи? — вдруг спросил Петер.
Я смутился, можно было бы просто ответить «да», и все, но он вряд ли бы мне поверил.
— Ну что ж, оставайся и никуда не уезжай! — Я пожал плечами.
Элек притих.
— Возможно, и ты поступил бы точно так же на моем месте, однако я такого подарка Хорегу не сделаю. Ни ему, ни другим.
— А что же ты сделаешь?
— Что сделаю? Я не позволю себя ввести в заблуждение. Не такой я человек, которого можно так легко облапошить.
Я понял, что Элек согласится только с тем, что говорит сам, а если кто-то другой советует ему что-то, то это только злит его. Спорить с ним дальше было напрасно.
Расплатившись, мы разошлись каждый по своим делам. Прощаясь, я попытался помириться с Элеком и сказал:
— Я на тебя не обижаюсь, старина. Холодно тут было и неуютно. Я тебе свое мнение высказал, а ты вправе поступать так, как хочешь.
Ольга вошла в твою жизнь прочно. Вошла, словно по расписанию, которое было заранее составлено тобой. Она незадолго перед тем окончила гимназию и с любопытством наблюдала за мужчинами, которые крутились вокруг нее. Сказать, чтобы она была ослепительно красивой, нельзя, однако в ней было что-то особенное, живое и свежее, это отличало ее от подруг, и она, как магнит, притягивала внимание мужчин. Так случилось и с тобой, Элек Варью.
Я знала, что Элек женат, знала с самого начала. Я даже как-то видела его жену: это была очень красивая женщина. Ее можно было смело отнести к числу самых красивых женщин в городе. Меня же подкупало то, что мужу такой красивой женщины я вскружила голову. Сегодня мне было бы стыдно, но тогда никто не расценивал это как нехороший поступок, и я не чувствовала ни капли стыда. Элек вошел в мою жизнь как первая настоящая любовь, и, как бы ни сложилась наша с ним дальнейшая судьба, я благодарна ему за те первые месяцы, которые прошли для меня как в сладком сне. Когда я вспоминаю об этом, мне кажется, что я слышу самую прекрасную на свете музыку.
Я полюбила его руки с длинными, словно у фокусника, пальцами. С каким нетерпением я всегда ждала того момента, когда мы останемся вдвоем. Для нас обоих это было каким-то таинством. Я дотрагивалась до его рук кончиками своих пальцев, чувствуя, как у него в запястье билась жилка теплой крови. Я гладила его ладони, мои пальцы гладили его пальцы, а потом он захватывал мою руку своей, и наши пальцы тесно переплетались.
В такие моменты внутри у меня разливалась какая-то тишина. Я ничего не слышала и не замечала вокруг, только наслаждалась этой тишиной. Меня охватывало какое-то странное чувство, до боли в горле. Где бы мы с ним ни сидели: в кондитерской среди маленьких мраморных столиков или на берегу реки под тополями, — везде для меня самым главным были его руки и эта тишина.
В городе очень скоро узнали о наших встречах, поползли слухи. В небольшом провинциальном городке влюбленным было очень трудно спрятаться от посторонних; в какие бы уголки мы ни забирались, рано или поздно нас настигал кто-нибудь из знакомых и обязательно здоровался. Тогда мы решили иногда приглашать Петера: втроем мы уже могли показываться даже в общественных местах.
Когда я была рядом с Элеком, меня охватывало такое чувство, будто я пушинка. Когда с нами был Петер, он был всегда серьезным, изрекал умные вещи и очень редко смеялся. Элек же, как правило, очень много говорил, шутил (сейчас мне, видимо, его шутки показались бы скучными и плоскими). Петер в такие моменты почти ничего не говорил, лишь бросал на меня настороженные взгляды своих зеленовато-серых глаз, а несколько раз я прочла в его взгляде даже что-то дикое и злое.
Виноватой я себя отнюдь не чувствовала, но Петера почему-то временами боялась. Правда, слово «боялась» тут не очень подходит. Но нечто подобное страху я все же испытывала. В его присутствии я даже чувствовала небольшие угрызения совести. Была я тогда молодая, легкомысленная, радовалась своей молодости и тому, что взрослый и серьезный мужчина находит меня красивой, для этого мне нужен был не Петер, а Элек, только он один.
Очень скоро я разрушила эту хрупкую тройку. Я начала паясничать с Петером, злила его, а все только для того, чтобы остаться с Элеком вдвоем.
Вскоре нам пришлось искать новое защитное средство против сплетен. Мы стали уезжать из города. Сначала раза два в месяц, когда у Элека случалась командировка. Мы садились с ним в поезд и вдвоем уезжали в Пешт. Позже такие поездки стали более частыми.
Это были великолепные поездки, которые невозможно забыть. Мне казалось, что мы едем не в поезде, а летим на огромном воздушном шаре, сидя в его удобной корзине, которая, плавно раскачиваясь, поднимается все выше и выше, в бесконечность. Когда были свободные места, мы сидели в вагоне-ресторане, пили что-нибудь такое, о чем я читала только в романах, чокались и пили. Я была опьянена счастьем. Иногда подолгу целовала его пальцы, ладони, руки.
В Будапеште у нас всегда было очень мало свободного времени, но зато когда оно было, мы проводили его на берегу Дуная. Это было самое тихое и самое красивое место наших встреч.
Пока Элек улаживал свои служебные дела, я бродила по городу, рассматривала витрины магазинов, ходила в музеи. Время незаметно подходило к обеду. Никогда — ни раньше, ни позже — я не посещала так много различных выставок, как в то время. Никогда в жизни не заходила так часто в магазины. Хотя кошелек у меня был пуст, это не лишало меня радости при посещении магазинов: рассматривала ткани, примеряла туфли и сандалии и вдыхала опьяняющий воздух свободы, чего у меня не было никогда до этого.
Однажды я опоздала на встречу с Элеком.
В тот день я была на выставке картин Дерковича. Особенно мне понравилась картина, где на фоне блестящего серебром паровоза изображены двое — он и она, озябшие, продрогшие. (До сих пор помню, что выставка была на проспекте Юллеи, а эта картина висела на дальней стене во внутреннем зале.) Я так долго рассматривала картины, что забыла о времени. А потом на площади Кальвина я случайно встретилась с одним знакомым по гимназии — он давно ухаживал за мной. Я с большим трудом отделалась от него, он во что бы то ни стало хотел повести меня в кондитерскую, а потом проводить. Не могла же я ему сказать, что меня ждет не кто-нибудь, а сам Элек Варью. Еще только этого не хватало! В то же время я не хотела, чтобы мой бывший приятель обиделся на меня. Дело в том, что наши родные дружили домами, и мне не хотелось, чтобы обо мне говорили бог весть что.
Элек ожидал меня перед зданием парламента на набережной Дуная. Я издалека увидела его, заметила, что он нервничает, расхаживая взад и вперед около широкой лестницы, спускающейся к реке. Во рту у него была потухшая трубка. Я начала объяснять ему:
— Представь себе, я совершенно случайно встретилась с Фицеком. Долговязый такой, с веснушками, я с ним вместе сдавала экзамен на аттестат зрелости, он еще ухаживал за мной тогда. Он и сейчас начал было объясняться, хотел, чтобы…
И я торопливо начала объяснять Элеку, какой у нас был разговор. Он некоторое время слушал меня, а потом вдруг захохотал, громко и неприятно.
— Ты чего смеешься? — обиженно спросила я.
— Я не над этим смеюсь.
— А над чем же?
— А над тем, какая сварливая жена выйдет из тебя со временем. Мне жаль твоего будущего мужа.
— Типун тебе на язык! — шутливо сказала я, хотя мне хотелось рассердиться. Однако вместо этого я продолжала рассказывать о встрече с Фицеком: — Он начал мне что-то нашептывать на ухо, представляешь? Я ему и говорю: «Чего ты там шепчешь? Говори громко!» Если бы ты видел, какая у него была физиономия!
Мы оба замолчали, хотя мне очень хотелось еще что-то рассказать Элеку.
Он взял мою руку, как это обычно делал. По мосту Маргит со звоном мчались трамваи, автобусы, от этого земля у нас под ногами дрожала, словно где-то далеко-далеко, на противоположной стороне земли, взрывались атомные бомбы. Теплый майский ветер рябил воду, ласкал лицо. Я давно не видела Элека таким, каким он был в тот вечер.
— Я тебя очень люблю, — сказал он. — Так сильно люблю, что хочется не так любить. Так хочу тебя, что хотел бы не хотеть так!
Я задыхалась от счастья. Я даже не верила, что он так сильно меня любил. Я взяла его руку, поднесла к своему лицу и провела подбородком по боку ладони.
Он застонал.
— Что ты делаешь со мною? Кто ты такая? Откуда ты взялась?
— Разве ты не знаешь? — Я взглянула на него. Его красивое лицо исказила гримаса.
— Хочешь, я не буду такой? Ты этого хочешь?
Я начала покрывать его руки мелкими частыми поцелуями, его длинные пальцы, которые все время двигались, жили своей собственной жизнью, словно играли друг с другом.
— Нет, нет!
Он обнял меня, прижал к себе крепко-крепко.
— Только не переломись, — шепнул он мне. — Я всегда боюсь, что однажды сломаю тебя в своих объятиях и ты треснешь, как старинная китайская ваза. На тебя надо приклеить табличку: «Осторожно, стекло!»
Мы тихо засмеялись, потом долго молчали, глядя на плескавшуюся у наших ног воду Дуная. Навстречу течению плыл старый, тяжело дышавший буксир, плыл в сторону острова Маргит, таща за собой несколько барж, груженных гравием.
— Я так боялась сегодняшнего дня… — первой нарушила я молчание.
— Почему?
— Сама не знаю, но боялась.
— Меня боялась?
— Тебя?, — Я улыбнулась, потом серьезным тоном сказала: — Боялась самой себя.
— Самой себя?
Да, так оно и было: я действительно боялась самой себя, боялась своей любви, своей одержимости, которая не звала границ, которую не в состоянии обуздать ни здравый рассудок, ни воля.
В том году (шло лето 1950 года) над головой Элека Варью разразилась гроза. У него «зарезали» одну статью. Новый главный редактор, женщина, назначенная на эту должность месяц назад, ничего не объясняя и ничем не мотивируя, сунула ему в руки статью, сказав коротко:
— Плохо, никуда не годится.
Элек спросил у нее, что в статье, на ее взгляд, следует поправить. Или лучше ее всю переработать?
Главный редактор, склонив голову набок, посмотрела на улицу, бросив:
— Вы сами знаете, — И, не проронив больше ни слова, начала протирать бумагой стекла очков в темной черепаховой оправе.
Статья не была особенно удачной, но и плохой ее назвать было нельзя. Подобные его статьи всегда публиковались до этого. Эту же ему вернули. Элек статью переделал, напичкал необходимыми цитатами, кое-что переработал, но и на этот раз ее вернули.
Элек не стал спорить, пошел в обком к товарищу Шювегешу. Встал перед начальником отдела кадров и выпалил заранее заготовленную фразу:
— Я благодарю товарищей за то доверие, которое мне до этого оказывали, за то терпение, которое было проявлено по отношению ко мне. Теперь я знаю, что должен делать, как поступить. Я сделал правильный выбор между партией и родственниками из враждебного партии класса. Я развожусь с женой.
Начальник отдела кадров так удивился, что сначала даже не понял, о чем речь. Он был занят составлением штатного расписания на год и с трудом воспринимал то, что не имело отношения к этому расписанию.
Элек Варью еще раз, более обстоятельно, объяснил свои намерения.
Шювегеш сразу же просиял. Он вышел из-за стола и, похлопывая Элека по плечу, похвалил его за смелое решение и сразу же хотел отвести к товарищу Хорегу, но тот был очень занят и принял Элека Варью только через два дня.
Первый секретарь обкома Карой Хорег был очень замкнутый и строгий. Никто никогда не видел, чтобы он смеялся, улыбался он и то редко. В области его боялись. О его семье никто ничего не знал: есть она у него или нет, а если есть, то где именно живет.
Жил он один в огромной старой вилле, которую охраняли сотрудники госбезопасности. Все жители обычно обходили эту виллу стороной. Дома он бывал мало. Весь день, с раннего утра до позднего вечера проводил в обкоме. (Неизвестно, зачем тогда нужна была ему такая большая вилла?) Когда кончалось рабочее время, он отсылал домой секретаршу, закрывался на ключ и продолжал работать. Как бы поздно ни было, окна его кабинета всегда были ярко освещены.
Один раз мы за ним подсмотрели. У кого-то из нас был день рождения или что-то подобное, и мы выпили пива в пивной на остановке электрички. Мы были навеселе, и вдруг нам взбрело в голову посмотреть, а что в такую пору поделывает товарищ Хорег. А не завелась ли у него какая-нибудь женщина?
Напротив обкома стоял огромный жилой дом, с чердака которого хорошо просматривался кабинет Хорега. Мы ввалились в этот дом. Привратница сначала не хотела нас пускать на чердак. Тогда один из нас показал полицейское удостоверение, и старуха сразу же согласилась; она так перепугалась, что у нее тряслись руки, и она все время повторяла дрожащим голосом:
— У нас очень порядочный дом. Можете совершенно не сомневаться!
Мы старались ее успокоить:
— Хорошо, мать, хорошо!
Поднялись на чердак.
Вентиляционные окошки оказались чересчур высоко. Тогда мы сняли с крыши несколько плиток черепицы и стали наблюдать за Хорегом. Сначала мы увидели его кабинет, в котором никого не было. Потом рассмотрели, что большая, обитая кожей дверь, которая вела в комнату секретарши, раскрыта настежь. Мы переместились немного в сторону и продолжали свое наблюдение.
Посреди комнаты стоял Хорег. Один, как раз напротив открытой двери. В комнате было темно, свет падал только через открытую дверь. Хорег стоял, широко расставив ноги, сложив руки на груди. Мы в недоумении переглянулись.
— Посмотрите, да он что-то говорит! — воскликнул вдруг один из нас.
Мы внимательно пригляделись и увидели, что губы у Хорега действительно шевелятся.
Стоял он, словно Люцифер из драмы Мадача «Человеческая трагедия», и что-то говорил, говорил.
Нас разобрал смех.
— Произносит праздничную речь! — сказал я. — Репетирует!
Хохотали мы до боли в животе.
После этого случая каждый раз, когда мне приходилось бывать у товарища Хорега, я невольно вспоминал эту сцену и с трудом сдерживался, чтобы не рассмеяться.
Сейчас же, когда я стоял у стола старого Шювегеша, мне было не до смеха.
Хорег принял нас, как обычно сумрачный и строгий. Когда мы вошли к нему в кабинет, он даже не встал, руки никому из нас не протянул. Мы сели к столу. Шювегеш рассказал секретарю о цели нашего визита, пересыпая слова шуточками. Я же сидел ни жив ни мертв.
Хорег слушал с нетерпением, а когда старик на миг замолчал, спросил:
— Всё?
Шювегеш пришел в замешательство. Вытянув свою тонкую шею, сказал, что остальное я сам доскажу.
Хорег посмотрел на меня.
— Мы, товарищ Варью, разумеется, очень рады, — начал Хорег, прежде чем я успел открыть рот, — что вы пришли наконец к такому решению. Рады и согласны с вами. Но мне хотелось бы задать вам один вопрос: а хорошо ли вы продумали этот шаг? Не действуете ли вы сгоряча?
У Хорега были холодные, рыбьи глаза серого цвета, похожие на стеклянные, они ничего не выражали, и нельзя было угадать, о чем он думает в данный момент.
Я по-военному вытянулся и сказал, словно отрубил:
— Товарищ Хорег, я все хорошо обдумал.
— Ну что ж, — секретарь кивнул, вскинув вверх тонкие брови. — Но будьте осторожны, ваше решение потребует от вас большой силы воли, вы должны это сами понимать.
Я хотел было ответить, но Хорег движением, руки остановил меня, давая знать, что теперь настала его очередь говорить.
— Речь идет о деле, которое в какой-то степени касается жизни других людей и даже жизни общества. Это тоже нужно учитывать!
— Он все учел, — ответил за меня старый Шювегеш, заметив мою растерянность. Он хотел как-то помочь мне. — Он парень умный.
— Это мы увидим! После вашего развода пойдут слухи, и люди задумаются, спросят, а что, собственно, заставило вас пойти на такой шаг, шаг трудный, товарищ Варью. Жена ваша — женщина молодая, красивая, так что вам будет нелегко расстаться с ней. — Он немного помолчал и неожиданно спросил: — Так или нет?
— Я готов развестись с нею… Я могу…
Хорег понимающе кивнул, затем даже улыбнулся:
— Нет, нет, отказаться от нее вам будет нелегко… Это вполне понятно. Но в том-то и заключается притягательная сила примера, его значимость. — Тут он повысил голос и сложил руки на груди. Увидев это, я чуть было не расхохотался. — В этом деле обратного хода нет. Вы должны заранее все обдумать, взвесить, хватит ли у вас сил довести свое решение до конца или же не хватит…
— Не пугайте человека, не пугайте, — перебил секретаря начальник отдела кадров, обрадовавшись возможности вклиниться в разговор. — Человек он бывалый, опытный. Родом из Хуншага…
Хорег вдруг занервничал, опустил руку, в которой держал карандаш, встал и начал объяснять свою точку зрения, постукивая карандашом по столу:
— Сколько раз я говорил тебе, товарищ Шювегеш, что не признаю таких оценок. Мало ли кто родом откуда. Меня это абсолютно не интересует. Для меня это не имеет никакого значения. Что за подход к делу!
— Я не затем сказал, чтобы…
— Я, конечно, понимаю, но, как начальник отдела кадров, ты должен давать людям более точную характеристику. В этом отношении тебе нужно будет перестроиться.
Старик застеснялся, что-то пробормотал себе под нос, а я вдруг подумал, что, по-видимому, товарищ Хорег сидит явно не на своем месте и потому так часто выходит из себя.
— Однако сейчас речь не об этом, — продолжал Хорег, поворачиваясь ко мне и сверля меня своими рыбьими глазами. — Словом, вы меня поняли. Мы не торопим вас, мы и до сих пор проявляли к вам терпение, понимая ваше положение. Колеблющихся людей мы от себя не отталкиваем, а напротив — пытаемся помочь им, чтобы они позитивно разрешили имеющиеся у них конфликты и нашли бы свое место в жизни нашего общества. Я надеюсь, товарищ Варью, что ваш жизненный опыт вам поможет разобраться в этом деле.
— Так точно, товарищ Хорег. Я вам докажу это.
— Ну вот видите. — И он изобразил нечто подобное улыбке. — В общем, нас радует ваше принципиальное решение, но, разумеется, будет еще лучше, если вы претворите его, так сказать, в жизнь. Мы вас не торопим, но и не затягивайте это… Короче говоря, мы ждем от вас принципиальных действий.
— Я вас понял, товарищ Хорег.
— Тогда хорошо. — И он коротко попрощался со мной, бросив: — Сабадшаг!
— Сабадшаг! — произнес я, вскочив с места и щелкнув каблуками.
Легко же ты решился на развод, Элек Варью, очень легко. Ты пытался убедить себя в том, что главное — подать заявление, а остальное чепуха. Но ты глубоко ошибся. Тебе еще повезло в том, что у тебя было достаточно времени. В это время ты пристрастился к выпивке, пил не что-нибудь, а палинку. В пьяном дурмане ты чувствовал себя лучше, тебя не так сильно мучила совесть.
Я все реже стал встречаться с Элеком, дружба наша дала трещину. Теперь уже не он меня, сторонился, а я его. И все из-за Ольги. Нужно быть абсолютно слепым, чтобы не видеть, какая страсть проснулась и росла в молодой девушке. Я боялся за Ольгу, жалел жену Элека, но, однако, ни одному из них ничем не мог помочь. Я чувствовал глубокую симпатию к Ольге, а сам был для нее пустым местом.
Во время одной репетиции, почти в самом ее конце, я вдруг, к своему огромному удивлению, увидел в самом дальнем углу зала Элека. В тот день мы репетировали с хором и оркестром замечательное произведение Золтана Кодаи на слова поэта Ади «Те, кто всегда опаздывают». Очень оно мне нравится.
Средней частью произведения я остался недоволен — хор пел неровно, особенно фальшивили тенора. Это вывело меня из себя. Я отбивал ритм руками и ногами, потом громко произнес слова текста:
— «Умереть и то мы не можем спокойно… Умереть и то мы не можем спокойно…» Больше трагизма!
В этот момент ко мне подошел Элек. Вид у него был ужасный. От него на расстоянии несло палинкой, да и движения его свидетельствовали о том, что он сегодня много выпил. Он хлопал меня по плечу, жал мою руку и приглашал пойти с ним.
— В другой раз, не сегодня, — отказался я.
— Нет, нет, это нужно отпраздновать. Это была божественная музыка, прямо-таки божественная! — не отставал он от меня с привязчивостью всех пьяных.
Он таки затащил меня в какую-то шумную корчму. Там было сильно накурено. Я сразу же Хотел уйти, но он не отпускал меня.
— Не думай, я не пьян, — начал объяснять мне Элек… — Пил я, правда, сегодня много, но не пьян. — Он проталкивался к стойке и тащил меня за собой, затем заказал две стопки сливовой палинки.
Мы чокнулись и выпили.
— Знаешь, что мне сейчас в голову пришло? — спросил он, ставя стакан на стойку.
— Не знаю.
— Вспомнил об одном враче, французе по национальности, живет он сейчас в Африке. Там и работает.
— А, Альберт Швейцер.
— Да. Он там лечит больных проказой и все еще увлекается музыкой. Великолепно, а? Говорят, что его игру даже записали на пластинку. У тебя нет такой пластинки?
— К сожалению, нет.
— Жаль… А еще я вот что сейчас, вспомнил, — продолжал он, — радиоволны, посланные с Земли на другие небесные тела, отражаются обратно. Говорят, это явление открыли венгры. Правда, а?
— Да. Венгерские инженеры провели первый опыт на одном из радиозаводов. Послали радиоволны в сторону Луны, которые через полторы минуты, отразившись от поверхности Луны, вернулись обратно на Землю: их можно было слышать по радио.
— Я об этом знаю.
— В вашей газете кто-то написал об этом статью.
— Простучал ключом азбукой Морзе: ти-ти-та-та-ти-ти, а через какие-нибудь полторы минуты в динамике раздается: ти-ти-та-та-ти-ти. Это вернулся на Землю отраженный с поверхности Луны радиосигнал. Отовсюду: с Луны, с Марса, с Юпитера — раздаются такие же радиосигналы. Черт знает что!
Облокотившись на стойку, он опустил голову на руки и зарыдал. Стоявшие рядом с ним люди с любопытством смотрели на него, посмеивались.
Я вывел Элека на воздух.
— На сегодня хватит, пора домой.
— Верно, пора.
— Вообще-то ты, дружище, стал много пить. Иди выспись, а завтра все будет хорошо.
Я чувствовал, что эти мои слова ему сейчас ни к чему, понимал, что с ним следовало бы поговорить по-другому, но не мог. Мне хотелось поскорее освободиться от него. Может, это было не по-приятельски, не знаю, но я не мог пересилить себя.
— Я знаю, нужно идти домой, — сказал он. — Но я не пьян. Я прекрасно все соображаю, можешь мне поверить. Только забот у меня сейчас полно. Альберт Швейцер… Вот таким человеком быть! — И он схватил меня за руку. — И почему не все люди такие? Он не боится никакой заразы и остается живым и здоровым, а другой боится — и обязательно заболевает.
— Чепуху ты говоришь.
— Нет не чепуху. Я знаю, что говорю; Между прочим, я как раз и есть прокаженный.
С каждой минутой он так слабел, что почти валился с ног. Я взял его под руку. Он дрожал как в лихорадке.
— Пошли. Я доведу тебя до дому. Тебя ждут там.
— Да, ждут. В этом вся и беда, что ждут.
Он вырвался у меня из рук и, держась за стену, пошел, но через секунду его отбросило на край тротуара. Сделав несколько неуверенных шагов, он наткнулся на тумбу, на которых обычно вывешивают объявления.
На тумбе были наклеены вкривь и вкось различные плакаты, объявления, рекламы, программа кинотеатров, призывы к увеличению производительности труда и бог знает что еще. Элек обошел тумбу, ощупал ее руками и вдруг начал бить по ней кулаками и истерично кричать:
— Эй! Откройте! Откройте!..
Я подскочил к нему и, оторвав от плакатной тумбы, потащил домой. Сначала он сопротивлялся, но через несколько шагов утих и пошел послушно, посапывая, словно маленький ребенок.
Анна Бойти была единственной женщиной, которую я мог по-настоящему любить. Спустя столько лет я могу признаться в этом. Она была на удивление красивой, а тело у нее было, как у мраморной греческой богини, какие стоят в музеях.
А Ольга? Ольга была молода, интересна, оригинальна. Она из числа таких девушек, которые сразу же хотят всего. Я тоже захотел от нее всего, однако не настолько, чтобы оставить из-за нее Анну. Но события приняли такой оборот, что в голову невольно приходила мысль об этом. И в конце концов я принял такое решение.
Вскоре весь город говорил о том, что я развожусь с женой из-за любовницы. Идя по улице, я слышал, как за моей спиной шептались. И только одна жена ничего не подозревала. Она вся ушла в заботы о будущем ребенке, ничто другое ее, казалось, не интересовало.
Обычно я приходил домой поздно, пьяный, и вел себя скандально. В душе я надеялся, что Анна не вытерпит этого и сама захочет уйти от меня, но я плохо знал свою жену. Как бы поздно я ни приходил, она сразу же вставала, ставила передо мной горячий ужин, приготавливала горячей воды для умывания, приносила мыло, полотенце. И все это без единого слова упрека.
Другой на моем месте наслаждался бы таким положением, а я только сильнее страдал от этого. Помогая мне умываться или же подавая еду, она временами украдкой бросала на меня тревожные взгляды, иногда с трудом сдерживала слезы. Грубые слова застревали у меня в горле. Я не мог решиться порвать с ней.
Я никак не могла понять, что творится с мужем. Он стал неузнаваемым. Часто я думала выгнать его, но не делала этого — не хотелось скандала. Врач посоветовал мне избегать каких бы то ни было ссор, с тем чтобы благополучно доносить ребенка. В это время ребенок был для меня дороже всего.
Однажды ночью муж, как и часто в последнее время, пришел домой пьяным. Я впустила его в дом, а когда хотела поцеловать его в коридоре, он оттолкнул меня. Я сделала вид, что не заметила этого. Завела его в кухню.
— Ну, вот ты и дома. — Я улыбнулась, хотя уже начинала бояться его.
— Ну чего ты на меня уставилась?! — крикнул он на меня.
— Я тебя очень ждала. У меня вот здесь, в боку, боли были.
Он промолчал и сел на табурет.
— Я хочу начать новую жизнь, — вдруг заявил он.
— Очень хорошо. Только сначала сними пальто.
— Ты что, веришь?
— Верю, — ответила я, наливая в таз горячей воды.
— Думаешь, я пьян, и не знаю, что говорю?
— Нет, почему же!
Я посмотрела на мужа, который разговаривал со мной как-то по-особенному.
— Я действительно хочу начать новую жизнь. Совсем новую.
— Я рада этому, только сними пальто и умойся!
— Ты рада этому?
Я почувствовала беду, но спокойно произнесла:
— Я еще больше буду рада этому, когда ты так и сделаешь.
Он словно озверел.
— Но только не с тобой! Не с тобой! Понимаешь?!
Я так перепугалась, что лишилась дара речи, только кивала головой, словно соглашаясь с ним.
— Я начну новую жизнь с другой женщиной! Понятно тебе?! С другой!
— У тебя с пальто вода течет, ты весь промок. Сними, ради бога, пальто.
— Не учи меня.
— Я тебя не учу, а прошу.
— Нечего меня просить. Ты мне больше не жена. Я тебе сказал, что начну новую жизнь, но не с тобой, а с другой женщиной.
Я не верила своим ушам. Я никак не могла уяснить себе значение этих слов. Я думала, что все это он говорит только так, с пьяных глаз. Может, он разыгрывает меня? Может, это всего-навсего пьяная шутка?
— С другой?
— Да.
— Она красивая?
— Для меня красивая.
— Красивее меня?
— Красивее.
Я вдруг почувствовала, что он говорит правду.
— Ольга?
— Да.
— Нет, это неправда. Ты врешь!
— Это правда.
— Нет, нет. Скажи, что это неправда!
— Это правда.
Он встал и сбросил с себя мокрое пальто.
— Ты сейчас не соображаешь, что говоришь, — произнесла я после долгой паузы.
— Знаю. Просто ты не хочешь понять, что настал конец.
Во мне все еще жила, теплилась искорка надежды. Я подошла к нему и погладила по голове.
— Ложись спать, выспись.
— Не приставай ко мне!
— Ты меня уже не любишь?
— Я люблю Ольгу.
— Но все равно ты не выбросишь меня на улицу. Нет ведь?
— У тебя есть куда идти. Иди к отцу.
— Нет, нет, ты не можешь быть таким жестоким.
Он вскочил и начал кричать:
— Ты сама уйдешь! Сама!
— Но ведь у нас будет ребенок!
— Это не имеет значения!
Я встала перед ним на колени.
— Одумайся, что ты говоришь? Подумай о нашем ребенке.
— Я не хочу о нем думать!.. Это кулацкое отродье!
— Ты с ума сошел!
Я встала с пола и присела на краешек табуретки, судорожно глотая воздух открытым ртом. Потом тихо сказала:
— Сволочь!
— А ну, скажи еще раз!
— Ты — сволочь.
Он ударил меня по лицу.
Вашей семейной жизни пришел конец. Вы развелись. Твоя жена чуть не стала инвалидом, ребенок у нее умер при родах. Это был сын. Сама она каким-то чудом выжила. Бракоразводный процесс затянулся на несколько месяцев из-за ее болезни. Ты был нетерпелив, переехал жить к Ольге, а когда вас развели, женился на ней. Все произошло так, как ты того хотел, не так ли, Элек Варью?
И снова в обкоме я стал своим человеком. Охранник пропускал меня в здание без пропуска, а сотрудник госбезопасности уже не рылся в моем портфеле. С кем бы я ни встретился в коридоре, все приветливо здоровались со мной. Все было бы хорошо, если бы не эта провинциальная жизнь, которая надоела мне до чертиков. Мне хотелось выйти на широкий простор, да и новый главный редактор, женщина, все время раздражала меня.
Она была единственным человеком, на которую мой поступок не произвел отрадного впечатления: она с брезгливостью брала у меня рукописи и, даже не читая их, передавала дежурному редактору. Однажды я спросил у нее, не интересует ли ее то, что я написал.
— Нет, — ответила она и как ни в чем не бывало начала протирать стекла своих очков.
Я пытался ухаживать за ней, пытался угодить ей, но напрасно, она не шла ни на какое сближение. Сотрудники вскоре заметили это.
Единственный сотрудник редакции, с которым я мог поговорить по душам, был заведующий сельскохозяйственным отделом. Он был страстным мотоциклистом, постоянно разъезжал по районам, и потому его очень редко видели в редакции. Когда у меня бывало отвратительное настроение, я просил его взять меня с собой в поездку.
Каждый раз, выехав за город, мы в первую очередь останавливались у корчмы. Однажды это кончилось тем, что приятель мой (он тогда ехал один, без меня) налетел на придорожный столб и разбился.
— Ну и пройдоха же ты! — заявил он мне как-то в корчме.
Я не понял, что именно он имел в виду, и потому ничего не ответил, только недоуменно пожал плечами.
— Я ведь все знаю, дружище.
— Что ты знаешь?
— Хозяин, дай-ка нам еще по стопке палинки, — попросил он.
— Сливовой?
— Давай сливовой.
— Пробейте чек, пожалуйста.
— Пробью, пробью, ты наливай знай!
Через минуту он уже принес стопки с палинкой, одну из них подвинул мне:
— Ну, с богом, поехали!
Он выпил залпом, я же только пригубил — день только начинался, и я боялся за свой желудок.
— Здорово ты все это распланировал, старина. Вот только сейчас вроде бы несколько застрял на месте.
— Распланировал? Что я распланировал?
— Ловко, ловко, ничего не скажешь.
— Да ты тронулся, что ли?
— Брось темнить. Я же все знаю. Я начал выходить из себя:
— Знаешь, тебе вредно пить с самого утра.
Приятель громко засмеялся.
— Ну и ржешь же ты!
— Женщинам мой смех нравится.
— Ну и вкусы же у твоих женщин!
— А у твоих?
Приятель явно обиделся.
— Ну, с тобой, я вижу, и пошутить уже нельзя…
— Я выпиваю — это правда. Пью с детства. Меня дед мой родной приучил. Жили мы с ним в горах на винограднике. — Он немного задумался, а затем снова перешел в наступление: — Пью я много, это верно, но беременную жену из дома никогда бы не выгнал! А ты? Об этом же все говорят.
Что я мог ему ответить? Начал что-то говорить о том, что это не простая история, что она мне самому дорого стоила, что всего этого словами не объяснишь.
— И не старайся мне объяснять, меня это не интересует. Это твое дело. Ты знаешь, что ты делаешь. — Его развезло еще больше, он усмехнулся и продолжал: — Одного я только не знаю, что ты сейчас собираешься делать.
— Что собираюсь делать?
— Я об этом не раз уже думал. До этого все было понятно: разведешься, затем снова женишься, а вот потом что? Не такой ты парень, чтобы не рассчитать все наперед. Я не раз играл с тобой в шахматы и наблюдал, что ты ни одного хода не сделаешь, заранее не рассчитав хотя бы следующий ход.
— Жизнь не шахматы.
— Разумеется, не шахматы, но «ходить» все время приходится.
И он снова пьяно рассмеялся. Мне хотелось ударить его.
— А я знаю, каким будет твой следующий шаг!
— Ну, скажи!
— Я тебя разгадал, старина.
— Буду рад послушать.
— Меня сейчас вот только осенило… Ты уйдешь из газеты.
— Великолепно! А не скажешь ли куда именно?
— Пока я этого еще не знаю.
— А жаль.
— Но думаю, — он ехидно растянул припухшие губы, — ты метишь на какой-нибудь директорский пост.
— Пьяный дурак, вот ты кто! — выкрикнул я.
— Я никогда более трезвым, чем сейчас, не был, старина. А зачем же тогда ты взял такую жену, у которой дядя работает в министерстве? Ну скажи — зачем?
— Да ты за кого меня, собственно, принимаешь? — возмутился я. — За последнего мерзавца, что ли? Ошибаешься!
— Ничего плохого я о тебе не думаю, но знаю: раз ты бросил красавицу жену и женился на этой Ольге, то сделал это не без умысла.
— А ты что-нибудь слышал о любви? О том, что на свете существует любовь? Или нет?
— Не играй со мной в прятки, старина. У тебя это не получится. Ты не Вронский, ни Золтан Сатмари, ни Жюльен Сорель, ты пигмей.
— О, да ты, оказывается, знаток литературы!
— Такая женщина, как Ольга, все равно что лифт: с ее помощью можно быстрее взлететь вверх по служебной лестнице. Нужно только нажать ту кнопку, которая лучше сработает.
Идиот! Так хотелось дать ему по морде, но он был сильнее меня, и я, не попрощавшись, ушел.
— Не такой-то уж ты стыдливый, каким хочешь казаться! — крикнул он мне вдогонку.
На третий или четвертый день после этого, когда мы с ним встретились в редакции, он сделал вид, что ничего не помнит, подошел и попросил у меня огонька, чтобы прикурить дешевенькую сигарету.
Спустя две недели после разговора в корчме с приятелем Элек Варью написал разоблачающую статью, направленную против директора только что национализированной мельницы Маутлингера. В ней он вскрыл случаи различных злоупотреблений и ошибки. С большим жаром писал о том, что директор мельницы придерживается старого, бережет свой покой, ставит различные препятствия на пути развертывания стахановского движения и тем наносит большой вред государству. В статье приводились довольно длинные цитаты из выступления Ракоши на первом всевенгерском совещании стахановцев. Заканчивалась статья следующими словами: «Тех, кто злоупотребляет доверием народа, необходимо немедленно убирать с нашего пути. В наших рядах не место тем, кто мешает движению вперед!»
В области все знали, что после опубликования этой статьи директора мельницы немедленно снимут с работы. Но произошло вот что. Директор на общем собрании признал свои ошибки, его выступление было весьма самокритично (это был добрый мельник, страдающий от болезни легких). Во всех злоупотреблениях, оказывается, был виноват старший мельник. Раньше он не один год работал у эксплуататора Маутлингера и, видимо, не смирился с новым порядком.
Старшего мельника сразу же уволили, а две недели спустя против него было возбуждено уголовное дело. Элек Варью присутствовал на судебном заседании, намереваясь написать об этом в газете, но неожиданно ему стало плохо, и он покинул зал суда.
В январе 1954 года Элека Варью послали учиться в одногодичную партийную школу, откуда он приезжал домой только раз в две недели.
«Сегодня понедельник, нужно как-то прожить еще четыре дня, и ты снова будешь со мной. С тех пор как ты уехал, все стала для меня совсем другим. Когда я иду по улице, то мне кажется, что ты идешь рядом, но стоит мне захотеть взять тебя за руку, как я не нахожу ее. Все в доме напоминает о тебе, да и не только в доме: и главная улица, и рыночная площадь, и памятник Кошуту в парке — все-все. Мне хочется плакать с досады. Я не знаю, как я проживу без тебя этот год.
В субботу вечером мы с девчонками сидели в кондитерской. Просто зашли выпить по чашечке кофе и поболтать немного. Я все время смотрела в тот угол, в котором мы с тобой не раз сидели вдвоем. Смотрела туда и ждала, а вдруг ты появишься. Знала, что это глупо, и и все же ждала. Разнервничалась так, что даже облила себя кофе.
Девчонки заметили мою нервозность. Они сказали, что я до сих пор влюблена в тебя, что это видно по моему лицу и по тому, что я постоянно говорю о тебе. Хочешь, буду откровенна? На это было трудно ответить. Лгать я не могла. Я правда очень-очень тебя люблю. Но я не хочу, чтобы они подсмеивались надо мной. Ты же знаешь, какие они взбалмошные и глупые. Еще они говорили, что я, видимо, потому такая важная, что тебя послали учиться в партшколу, после окончания которой назначат директором. Ведь это совсем не так, и тебе это известно лучше всего.
В субботу я получила оба твоих письма и открытку. Я даже рассердилась на старика почтальона, так как одно из писем пришло раньше, а он его не сразу принес. Потом же так обрадовалась, что даже расцеловала почтальона. Он был очень рад этому и пообещал сегодня принести от тебя еще письмо. Наверное, оно у него уже лежит на почте.
Каждый день я читаю твои письма по два раза, и открытку тоже. Одно из них я почти наизусть выучила, то, в котором ты пишешь: «Расстояние для любви что ветер для огня: маленький огонь ветер гасит, а большой раздувает».
Куда бы я ни шла, эти письма я беру с собой и очень радуюсь, когда речь заходит о тебе. Мне очень приятно говорить о тебе, называть твое имя или говорить, что мой муж написал то-то и то-то.
Только не смейся надо мной, пожалуйста.
Я хочу быть очень красивой к тому времени, когда ты вернешься, такой красивой, какой я еще никогда не была, красивее, чем тогда, когда ты меня в первый раз поцеловал.
Между прочим, я иногда вижу Дьюлу. Он совсем глупый. Как-то он спросил меня: «Скажи, почему ты для меня такая недоступная?» (Ну не дурак ли?!) Конечно, я ему на это ничего не ответила, только посмеялась. Одно время он перестал ходить к нам, и правильно сделал (глаза бы мои его не видели), но вскоре опять появился.
Вчера у меня день начался плохо. Утром поцапалась с мамой, хотя и не сильно… Я ей сказала, что сегодня воскресенье и ей надо отдохнуть, сходить к тетушке Теруш, а обед я и сама могу приготовить. Она в ответ на это начала возмущаться: почему это мне пришло в голову посылать ее к Теруш, которую я не люблю. Потом согласилась пойти к ней, но только вечером. А я так хотела побыть одна, вернее, с тобой.
Когда я осталась одна, то стала думать о тебе, читать вслух твои письма. Мне казалось, что я слышу твой голос. Я закрыла глаза и увидела тебя. Ты был такой красивый! И тут я начала плакать. А потом решила сама себя отвлечь от грустных мыслей — стала думать о том, как мы обставим нашу с тобой квартиру.
Потом вышла немного погулять. Посидела на скамейке возле памятника Кошуту, на которой не раз мы сидели с тобой. Мы с тобой часто и смеялись, и плакали, мы были счастливы, как могут быть счастливы люди, которые любят друг друга. Ты меня больше любишь, наверное? А может, я тебя больше?
На той скамейке я готова была просидеть до самого утра.
Придя домой, снова перечитала твои письма. А потом я увиделась с тобой во сне. Но сон я плохо помню.
Сейчас сижу в комнате. Кругом беспорядок, на мне только одна комбинация, так что отвернись, пожалуйста, а то я тебя немного стесняюсь. По радио передают музыку, погода на улице хорошая, светит солнце, а в комнате звучит «Вальс при свечах» из кинофильма «Мост Ватерлоо», помнишь? Жду от тебя письма, которое мне принесет старый почтальон. Сейчас половина седьмого, мне нужно спешить, а то опоздаю на работу. Даже нет времени перечитать это письмо, наверняка половину вычеркнула бы, но хочу, чтобы ты все прочел, как было написано с первого раза».
С каким чувством читал ты, Элек Варью, такие письма? Жаль, что я не мог в тот момент видеть выражение твоего лица. Был ли ты потрясен тем, что тебя так любят? Верил ли ты в то, что можно действительно очень сильно любить? Или, может, читая эти письма, ты кривил губы и думал: «Глупо и сентиментально!» Однако, как бы там ни было, ты должен признаться, что тебе было приятно получать такие письма в течение целого года. Уединившись, ты по нескольку раз перечитывал их, с нетерпением ждал выходных, когда можно будет поехать на день-два домой к своей Ольге…
В феврале 1952 года после того, как Элек Варью окончил годичную партшколу, ему дали новую квартиру: просторную, из трех комнат, с видом на реку и небольшой лесок.
При переезде он хотел всю старую мебель бросить, но Ольга не разрешила. Несколько старых вещей она оставила у своей матери, а все остальное забрала с собой. Элека квартира не очень занимала. Он весь ушел в работу — как-никак директорские обязанности. Элек хотел доказать свои способности и дома бывал очень редко. Ольга же, напротив, вся ушла в новые хозяйственные заботы. Ведь это была их собственная квартира.
Когда умер отец, она была еще ребенком. Точно, отчего умер отец, Ольга не знала. Она не раз спрашивала об этом мать, но та всегда отвечала одно и то же: «Его сбил автомобиль». На самом же деле он стал жертвой полицейского террора, будучи участником большой демонстрации протеста, которая состоялась 1 октября 1930 года. Полицейские, разгонявшие демонстрацию, попросту растоптали его ногами. После сорок пятого года, учась уже в гимназии, Ольга узнала об этой демонстрации. Мать Ольги, став вдовой, уехала из Будапешта в провинцию к своим родственникам. Что ей еще оставалось делать? Жила с дочкой то у одного брата, то у другого. Все родственники очень хорошо относились к ним, помогали, кто чем мог, но в общем жилось трудно.
В декабре 1944 года, когда фронт перекатился через их город, новый бургомистр дал им квартиру в вилле одного адвоката, который в страхе перед русскими войсками бежал, на Запад, Бургомистр даже произнес торжественную речь, передавая ключ вдове. И только тогда Ольга, которой уже исполнилось пятнадцать лет, впервые узнала о том, что ее отец был жертвой хортистского режима.
Вилла адвоката была просторной и красивой. Наверное, именно поэтому они с трудом привыкали к ней, бродили как чужие по комнатам. Сначала Ольга с Элеком жили на этой вилле.
Новая квартира была тем самым, о чем уже давно мечтала Ольга. Ей хотелось жить без матери. Хотелось, чтобы у нее было свое собственное гнездо. Еще до получения квартиры она любила думать о том, какой у них будет дом, какая в нем будет мебель, что и где они поставят.
Глядя на их квартиру, можно было подумать, что они прожили в ней вместе не один год. Тут были предметы мебели, которые они привезли каждый с собой, и те, что приобрели, живя вместе. Мебель была самая разная по стилю — и новая, и подержанная. Не проходило месяца, чтобы Ольга что-нибудь да не переставляла: то подцветочницу, то комод. Переставляя тяжелый шкаф, она показывала такую силу, которой в ней, казалось, и не было. Очень редко, когда она звала кого-нибудь на помощь. Она любила делать все перестановки сама и получала от этого большое удовольствие.
Стены во всех трех комнатах были побелены известкой и подчеркивали красоту хотя и разностильной, но одинаковой по цвету темно-коричневой мебели. На стенах висело несколько картин. На книжных полках вперемежку с книгами виднелись облитые глазурью тарелки и глиняные декоративные кружки. Между окнами стоял молодой зеленый филодендрон, рядом с ним — старинное, чуть тронутое молью кресло, обитое лиловым плюшем. Все это создавало настроение уюта и теплоты. Посреди комнаты лежал огромный мохнатый ковер, который Ольга, пожалуй, любила больше всех вещей.
Секретарша уже минут десять собиралась уходить, но все не уходила, не переставая щебетать:
— …Если бы ты только видела! Как жаль, что ты не видела его там! Это было ужасно интересно. Твой муж был похож на бога! На какого-то греческого бога! Потрясающий мужчина!
— А где он сейчас? — нетерпеливо спросила я.
— Я не могла отвести от него глаз, — продолжала она. И вдруг спохватилась: — Ой, я наверняка наделала в протоколе ошибок! Придется переписывать.
Я переспросила:
— Он уже выехал?
— Выехал, выехал, — быстро ответила секретарша. — Вот-вот будет дома. Ну, я побежала, а то, если он меня здесь застанет, я пропала. Он и так всегда меня упрекает за то, что я все тебе передаю. — Она пошла к двери, но и на ходу продолжала говорить: — Словом, товарищи очень просили, поговори ты с ним сама. Они на тебя надеются. Дальше оттягивать решение этого вопроса нельзя, и так очень затянули, а то снимут премию, а это, знаешь…
— Если они сами не смогли его убедить, то как же это сделаю я?
— О-ля-ля! А ты не знаешь? — Она снова затараторила: — Я же говорю тебе, что он был похож на греческого бога. Прямо как Геракл. Честное слово! Знаешь, когда он поднял руку… — И она подняла свою руку, пытаясь показать, как это было, но рука у нее была короткая и толстая, жест получился таким комичным, что я невольно засмеялась. Она немного обиделась, но тут же продолжала: — Он обвел всех собравшихся взглядом и сказал… — Она хотела процитировать, но не могла вспомнить ни одного слова. — Ну, в общем, он так говорил, что хотелось рыдать. Завидую я тебе, — вдруг вздохнула секретарша.
— Да?
— Такой человек! Такой мужчина!
Я любила Манци и не видела в ней соперницы, как бы восторженно она ни отзывалась об Элеке, как бы взахлеб ни говорила о нем. Я видела в ней порядочного человека, готового в любую минуту помочь мне и моему мужу, у которого она работала. Поэтому я была откровенна с ней всегда. И сейчас тоже.
— Он замечательный человек, ты права.
— Во всем?
— Ну как бы тебе сказать…
Я взглянула на нее и почувствовала, что сейчас в ней говорит любопытство жадной на сплетни женщины, которая что-то унюхала и во что бы то ни стало хочет узнать, что же именно творится тут, за семейными кулисами. И тут, весьма кстати, скрипнула дверь в прихожей.
— Боже мой! — воскликнула Манци.
Я обрадовалась: он пришел! И побежала к серванту, чтобы достать из него что-нибудь выпить.
— Сначала выпусти меня отсюда!
— Иди в спальню, оттуда через ванную выйдешь. Он тебя и не заметит. Только осторожно, а то у нас дверь в прихожей скрипит, слышишь? — Говоря все это, я достала бутылку джина и поставила ее на маленький столик.
— Хорошо, хорошо, я осторожно. — Уже пройдя в спальню, Манци в полуоткрытую дверь просунула лицо: — Не забудь поговорить с ним! Обязательно!
— Поговорю, поговорю, иди!
В комнату вошел муж, по его виду было заметно, что он устал. Он поздоровался и уселся в старое кресло, стоявшее между окнами.
Я подбежала к нему и поцеловала.
— У тебя плохое настроение? Что случилось?
Он махнул рукой и, закрыв глаза, откинулся на спинку кресла.
Я села перед ним на ковер и, устроившись поудобнее, потерлась щекой о его колени.
— Почему ты себя мучаешь?
Он промолчал.
— За срыв плана ты не несешь ответственности. Если и остальные считают такое положение ненормальным, попроси все перепроверить.
— Нельзя, — проговорил он тихо.
— Почему нельзя?
— Потому что нельзя. — Он рывком встал и лег на ковер.
— Ты сам придумываешь себе больше забот, чем следует. — Я тоже легла на толстый лохматый ковер, прислонив голову к ножке кресла, изображавшей лапу льва.
— То, что они творят, настоящий саботаж.
— Так хорошо все началось и…
— В госплане сказали, что сроки для них — святая святых, никаких отставаний.
— И теперь сразу… Я не понимаю, что это на них нашло, скажи?
— Я не позволю им посадить себя на скамью подсудимых.
— Ужас! — сказала я, повернувшись на живот, подперла голову руками.
— А тут еще оказалось, что опоры невозможно установить согласно утвержденной документации! Как это так? Не хотят устанавливать, вот в чем дело. Я не хуже их знаю положение дел. Когда-то верхний слой почвы полз, это верно, но глубже идет толстый слой глины. Я им об этом толкую, а они усмехаются. Пробы грунта! Пробы грунта!
— Эту маленькую кружку нашли там при рытье котлована, да? — Я показала рукой на книжную полку, где стояла кружка.
— Да, как раз там, когда рыли котлован под фундамент.
— Настоящая турецкая кружка.
На книжной полке стояла небольшая кружка из красной глины, вернее, даже не кружка, а сосуд с узким горлом. Она была склеена из множества кусочков, но издалека казалась целой, а паутинку трещин можно было принять за рисунок. Склеена она была из шестидесяти двух осколков, над которыми Ольга колдовала целых три дня. Ты же, Элек Варью, ее усердие обозвал тогда пустой тратой времени и даже рассердился на жену. Вместо того чтобы помочь ей, все время только мешал, словно ревновал ее к этим допотопным черепкам. Или ты боялся чего-то? Боялся, так как эта кружка напоминала тебе о том, чего ты не желал помнить? В свое время, когда ты прятался от жандармов, твоя первая жена каждый день приносила тебе в глиняной кружке воды, а по утрам парного, еще пенящегося молока. Так почему же воспоминание об этом ты хочешь изгнать из своей памяти?
— И мне еще приходится спорить с собственными инженерами! Я не хуже их разбираюсь в статике, хотя у меня нет диплома. Я знаю, вся моя беда заключается именно в этом.
— Что с нами будет?
— Что будет? Дела у меня никогда так хорошо не шли, как сейчас.
— Я боюсь. Я боюсь за тебя. Боюсь, что все может разрушиться.
Последние слова она произнесла так тихо, что я еле разобрал их.
— О чем ты говоришь?
Она руками показала, что все может разбиться, разлететься вдребезги.
— Не бойся, меня не так-то просто облапошить. Они у меня еще попляшут. Они у меня в руках. — Взглянув на столик, на котором стояла полная бутылка, я спросил у Ольги: — Что это?
— Джин. Твой любимый джин. Я сейчас открою, хорошо? — Она достала из серванта штопор и рюмки и начала срывать металлическую обертку с горлышка бутылки. — Это я купила в дипломатическом магазине. Знаешь, на углу улицы Бензур есть такой. Купила, когда последний раз была в Пеште.
— Ну, я покажу я им скоро!
— А ты не допускаешь, что, возможно… — робко начала Ольга, но потом решительно закончила фразу: — Что ты сам ошибаешься?
— Я? Ошибаюсь?
— Ведь ты тоже можешь допустить ошибку в расчетах…
— Ты во мне сомневаешься?
— Ты меня не так понял.
— В том месте, где можно найти в земле различные старые черепки, там грунт наверняка не твердый.
Я подошел к старому креслу и упал в него. Пружины подо мной жалобно застонали.
— Все против меня. И инженеры, и даже ты!
— Ты же знаешь, что я не против.
— Что я знаю, что?!
Ольга подошла ко мне, наклонилась, положив подбородок мне на плечо.
— Ты же знаешь, как я тебя люблю.
— А почему же ты не веришь в меня?
— Я тебя очень-очень люблю.
— Все меня считают недоучкой, за моей спиной говорят: «Сидел бы в своем кабинете, устланном ковром, да радовался, что его сделали директором. Так нет, он еще разевает рот и сует нос в заключения специалистов».
— А я тебя люблю.
Ольга чуть не плакала.
Я повернулся к ней, взял ее лицо в ладони.
— Тогда пойми меня! Пойми! Не могу же я один идти наперекор всем, мне тоже нужно на кого-то опереться.
— А мне?
— У меня, кроме тебя, никого нет.
— А у меня есть? — Ольга смотрела на меня в упор, потом выпрямилась и, подойдя к столику, взяла в руки бутылку джина. — Чего я ломаю себе голову с твоими строительными делами!
— А я обязан свою ломать. Для меня это важно.
— Для меня важна только наша с тобой жизнь.
— Что ты делаешь?! — вскрикнул я, увидев, что, открывая бутылку, она штопором поранила себе руку. Кровь струйкой потекла по ее руке.
— Я не хочу, чтобы тебе потом было стыдно перед самим собой.
— Рука! Рука! Смотри!
Ольга только теперь заметила кровь. Подставив правую ладонь под кровоточащую левую руку, чтобы кровь не попала на ковер, попросила:
— Принеси бинт.
Я выбежал в спальню. Я так испугался, что руки у меня дрожали, когда я искал в комоде бинт.
— Подожди, я сначала высосу из пальца кровь, чтобы заражения не было, — сказал я ей, возвращаясь в комнату. — Хорошенько нужно отсосать. — И, взяв ее палец в рот, я стал сосать солоноватую на вкус кровь, а в голову невольно пришла мысль: «Никогда ты не была так далеко от меня, как сейчас!»
С инженерами ничего не случилось, а главного инженера и начальника строительства фабрики (название объекта строительства было засекречено) летом того же года арестовали и отправили в лагерь за саботаж. Вскоре после этого Элека Варью перевели в Будапешт, назначив директором, только что образовавшегося торгового предприятия. Процедура оформления несколько затянулась: нужно было найти подходящее помещение, заказать печать, подобрать штат, найти секретаршу и тому подобное. Однако, как бы там ни было, а весной 1953 года Варью прибыл в Будапешт и сел в директорское кресло.
— Ничего другого ты спеть не можешь, кроме этих бесконечных «тини-тини»…
— Для тебя и такое пение вполне подходит.
— Если ты меня не хочешь понимать и настолько враждебно ко мне настроена, тогда, конечно, напрасно и говорить тебе что-либо…
— Я тебя очень хорошо понимаю, — перебила она меня.
— Если бы понимала, то не разговаривала бы со мной таким тоном.
— А каким тоном я говорю?
Во взгляде Ольги я прочел издевку.
Подобные споры продолжались у нас порой по нескольку часов, хотя были совершенно бессмысленны. Мы оба давным-давно забывали, из-за чего схватились, но перестать уже никак не могли. Правда, Ольга никогда не выходила из себя. Я же злился, хотелось кричать изо всех сил, но не хотелось скандала. Мне только не хватало, чтобы в те и без того трудные дни обо мне пошли бы еще новые сплетни.
Мы шли по Бульварному кольцу, и я не хотел, чтобы кто-нибудь из знакомых случайно увидел нас спорящими.
Придя домой, мы сразу же разбежались по разным углам. Ольга ушла на кухню, чтобы приготовить ужин, я же ушел в ванную.
Отвернул кран. Он несколько раз чихнул и лишь потом начал подавать воду толчками и с таким шумом, от которого, казалось, содрогались даже стены. Вся ванная комната была отделана по последней моде. Мне давно надоели старые вещи в доме. По приезде в Будапешт я предложил Ольге заменить мебель, но она и слушать об этом не хотела. Тогда я решил отделать как следует хотя бы ванную. Стены здесь облицованы блестящей черной плиткой до самого потолка, ослепительно белая ванна, никелированные краны и краники, вешалки, полочки и все такое. Все новенькое. Старыми остались только стены под плитками да рычащие трубы в стенах.
Ты слушал, как клокотала и фыркала в трубах вода, и самого тебя начало трясти: ты начал на чем свет стоит ругать Ольгу. Вдруг ты посмотрел на себя в зеркало и ужаснулся: лицо красное, шея побагровела, глаза, казалось, готовы были выпрыгнуть из орбит, словно у человека, страдающего базедовой болезнью. Ты такими словами ругал Ольгу, каких до сих пор, казалось, и не знал вовсе.
Ольга сразу же заметила мое состояние и спросила:
— Что с тобой, тебе плохо?
— Нет, ничего.
— Нет, с тобой что-то неладное, я тебя не узнаю.
— Вода сильно хлорирована, глаза ест.
— Да ты весь опухший какой-то. Может, съел что-нибудь несвежее?
— Ты же знаешь, у меня просто очень чувствительная кожа.
— Глаза действительно какие-то странные. — Она подошла ко мне и положила свою ладонь мне на лоб. — У тебя, случайно, не жар?
— Откуда у меня жар! — Я отстранился. — Говорю тебе, это от воды… У меня уже как-то было такое…
Постепенно я успокоился, взял себя в руки, даже похвалил ужин. Ольга обрадовалась, хотя очень хорошо знала, что ужин был хуже, чем всегда. Но ел я с большим трудом. Кусок не лез мне в горло, словно я перед рентгеном желудка заглатывал отвратительную бариевую кашу.
Раздеваясь ко сну, мы говорили о каких-то пустяках, словно между нами абсолютно ничего не случилось. Ольга была уже в одной ночной сорочке, как вдруг вспомнила, что не покормила собаку, которую мы держали.
— Утром покормишь, — посоветовал я.
Она прислушалась и, не услышав жалобного скуления и царапанья в кухонную дверь, успокоилась.
— Ну вот видишь, утром дашь ей двойную порцию, и все.
Постель была холодной и даже чуть-чуть влажной. Весенние вечера были еще довольно свежими, особенно здесь, на склоне горы неподалеку от Дуная.
Ольга залезла под одеяло.
— Согреть тебя? — спросил я.
Она ничего не ответила и даже чуточку отодвинулась от меня. «Что бы это значило?» — подумал я и, дотянувшись до нее рукой, крепко прижал к себе. Она не отвернулась, но и ко мне ближе не стала. Я стал ее покрывать поцелуями, но она продолжала оставаться холодной и бесчувственной. Мне вдруг почему-то захотелось избить ее. Я решил оставить ее в покое, отодвинулся от нее подальше и вдруг вспомнил Анну…
Утром над рекой стоял туман, мохнатый и серый. Небо постепенно начало светлеть, на противоположном берегу Дуная стали видны силуэты тополей и кустов. Краешек неба на востоке окрасился багрянцем. Туман медленно расходился. Деревья еще казались черными, но такими тонкими, словно были вырезаны из бумаги, и сквозь них чувствовалась чистота неба на горизонте. Умолкли птицы. В этот момент солнце приподняло свою голову и залило золотом воды Дуная. Через широкое окно солнечный свет вливался в комнату.
Ольга имела привычку, проснувшись и открыв глаза, смотреть на это четырехугольное световое пятно, которое светилось, словно экран в кино. Она видела мириады пылинок, танцующих в снопе солнечных лучей. Вдруг затявкала собака, но затявкала по-доброму, не возвещая ничего плохого. Озябнув, Ольга нырнула поглубже под одеяло, сложив на груди озябшие руки. Снова бросила взгляд на световое пятно. Оно уже чуточку сместилось, но стало еще ярче и светлее.
Наконец Ольга вскочила с постели. Сбросила с себя ночную рубашку и протянула руку, чтобы взять комбинацию. Она вошла в зону светового пятна и вдруг почувствовала, словно за ней кто-то подсматривает. Испуганно осмотрелась. Муж продолжал спать. По спине ее пробежал холодок, но руки, грудь, ноги жадно впитывали солнечное тепло. Она чуть-чуть наклоняется вперед, поднимает руки, которые останавливаются на полпути. Она не понимает, что с нею сегодня творится. Тревожно пытается заглянуть в самое себя, но сердце бьется спокойно, легкие, как обычно, вдыхают и выдыхают воздух. Она умылась и оделась. И лишь когда чистила зубы, обратила внимание на то, что желудок у нее как-то сводит. Обычно такое бывает с ней только тогда, когда она чего-нибудь боится. Но чего и кого ей бояться сейчас? Непонятно. И все-таки ее мучает предчувствие какой-то беды.
Войдя в кухню, она собрала вчерашние остатки еды и вынесла их собаке. Та явно проголодалась, но, приученная к дисциплине, проявила выдержку и не подходила к своей миске до тех пор, пока Ольга не отошла от нее. Принявшись за еду, пес время от времени поглядывал на хозяйку и степенно облизывал длинным языком края миски. За время пребывания в этом доме он вырос и превратился в красивую овчарку с блестящей гладкой шерстью. Однако порой он был еще не прочь подурачиться, поиграть, как во времена ушедшего детства: он прыгал, бегал, громко дыша, по двору и топтал цветы.
Ольга охотно осталась бы возле собаки и дальше (сначала она ей не нравилась, а потом она полюбила доброго пса). Однако нужно было спешить в дом. Войдя в комнату, Ольга схватила сумочку, даже не посмотрев, все ли в ней есть, что нужно. На пороге комнаты она запнулась о туфлю мужа, тот проснулся от шума, что-то пробормотал, но Ольга сделала вид, что не слышит его, и, закрыв дверь, помчалась к автобусной остановке.
Неподалеку был виден Дунай, тихий и спокойный. Солнце освещало верхушки тополей. Листва на них была чуть влажной от ночной росы. Начинался день, обычный, как все другие дни. И все-таки было в нем что-то не такое, как всегда.
Когда я вернулась, сделав нужные покупки, муж уже не спал. Он стоял в пижамных штанах, по пояс обнаженный в кухне у электрической плиты и кипятил воду в алюминиевой кастрюльке. Кухню заполняло бульканье кипящей воды.
— Представь себе, — начал Элек, — этот чертов пес опять бегал к соседям.
— Старик сказал?
— Жена его, старуха. Раскричалась, что собака съела яйцо.
— А что мы можем сделать? Почему эта их курица всегда несется под забором?
— Прикидываются бедными и несчастными, а сами получают прекрасную пенсию.
— Почему они не приучат курицу нестись в сарае?
— Я говорил об этом старухе. Она так раскричалась, что я испугался, как бы не сбежалась вся улица.
Пес как ни в чем не бывало лежал перед открытой дверью кухни, положив свою умную красивую голову на половик, и смотрел на нас. Влажно блестел кончик его носа, он переводил взгляд с одного на другого.
— Я тебе покажу, как есть яйца! — пригрозил ему муж.
Я тоже что-то сказала собаке и ушла в спальню. Стала убирать постель. Открыла настежь окно и положила подушки и одеяло с простыней на подоконник.
Не знаю почему, но я вдруг вспомнила вчерашнюю нашу ссору на улице, и мне стало стыдно за себя, что мы докатились до этого.
Четыре года назад, когда мы поженились, Элек мне так нравился… Мне все в нем нравилось, даже его амбиция, даже его честолюбие. Я гордилась им тогда. Но за последнее время, с тех пор как мы стали жить в Будапеште, от прежней моей восторженности не осталось и следа. Отношение мое к мужу стало весьма противоречивым. Меня начали раздражать его манеры на службе, и я не раз ловила себя на том, что мысленно желаю ему неудачи. Правда, вслед за этим меня мучили угрызения совести, я упрекала себя в том, что я дрянная и не люблю Элека так, как следовало бы любить.
Вдруг я услышала визг собаки и выбежала в кухню.
Муж за ошейник тащил пса в кухню и кричал на него. Животное отчаянно упиралось, но ноги его скользили по цементному полу. Тявкать пес не осмеливался, только скулил.
На алюминиевой кастрюльке крышки уже не было. В кипящей воде плавало яйцо. Элек зажал пса между ног, одной рукой раскрыл ему пасть, а другой выхватил из кастрюльки яйцо и сунул в рот животного.
— Возьми! Ешь! — кричал Элек и обеими руками сжимал псу пасть.
Собака ненавидящими, налитыми кровью глазами смотрела на хозяина, мотала головой, царапала пол когтями, пыталась освободиться и не могла.
— Ешь! Ешь теперь!
Я хотела закричать, зарыдать, хотела зажать уши ладонями, чтобы не слышать отчаянного визга животного. Перед глазами у меня появилось большое белое яйцо, ослепительно белое, которое до нестерпимой боли жгло во рту. И больше я ничего не помню.
Элек Варью время от времени подходил к костру и поправлял дрова. Ветки трещали, огонь жадно пожирал их, то обволакивая дымом, то охватывая пламенем.
Старый друг Элека, Петер, сидел в тени вишни в низком плетеном кресле. Лица его не было видно. На нем была клетчатая рубашка с короткими рукавами, по-юношески тонкие руки в свете костра отливали бронзой, кресло временами чуть слышно поскрипывало под ним.
Рядом с костром в шезлонге сидела Ольга, наклонившись к огню. Ее встревоженное, освещенное желто-кровавым светом огня лицо казалось очень красивым. В полумраке мягко обрисовывались ее ноги, талия, руки.
Четвертой была девушка, сестра Элека Варью. Передавая бокал с вином, она наклонилась над Петером и слегка коснулась полной грудью его головы; сквозь тонкую шелковую блузку она почувствовала прикосновение волос Петера. Ей стало щекотно, и она улыбнулась, но только чуть-чуть, и можно было понять, что улыбка эта служила как приглашение выпить.
Петер машинально поблагодарил за подношение и посмотрел на Ольгу, которая, несмотря на полумрак, почувствовала этот взгляд и неожиданно откинулась на спинку шезлонга, закинув левую руку за голову.
У девушки, подававшей бокалы с вином, были такие голубые глаза, что их голубизну не мог приглушить даже желтый свет костра.
Ольга подняла голову и спросила меня:
— Петер, ты останешься у нас ночевать?
— Пока еще не знаю.
— Оставайся, старина! — сказал Элек. — Все равно дома тебя никто не ждет.
— Это верно.
Стоявшая сбоку девушка заметила:
— В субботу вечером столько пассажиров, придется всю дорогу стоять в электричке.
— Маргит! — обратилась Ольга к девушке. — Накинь на себя что-нибудь. Свежо!
— Мне не холодно, — покачала головой девушка. Длинные светлые волосы ее сбили с вишни на землю несколько сухих красно-коричневых листьев.
— Замерзнешь.
— Это у костра-то? Мне тепло.
— И все-таки лучше одеться.
Девушка, прикрыв полными руками грудь, засмеялась и побежала в кухню.
— Подбрось дров в огонь, — попросила Ольга мужа.
— Только что подбрасывал.
— Ну положи еще!
— Зачем? Пока хватит.
— Положи, посмотрим на огонь.
— Ну и сентиментальна же ты, ей-богу. — Он подбросил несколько веток в костер.
— Огонь — это так красиво, — мягко произнесла Ольга, глядя не отрываясь на языки пламени.
Я поднял взгляд на Ольгу и увидел над ее хрупкой фигуркой светящийся пульсирующий нимб.
Ольга… Вот и встреча после столь долгого моего отсутствия. Сидя в тюрьме, я всегда думал о ней; думал каждое утро в течение трех долгих лет, просыпался с ее именем на устах и с ее именем засыпал. Имя ее было для меня равносильно молитве, равносильно имени святой Марии для католиков, оно обрело надо мною какую-то необъяснимую магическую силу, и я сочинял в ее честь песни, хоровые произведения, разумеется все это мысленно, Так как в камере у меня не было ни нотной бумаги, ни даже карандаша.
Я ничего не знал о ней, даже не предполагал, как сложилась ее жизнь. Элек, когда меня арестовали, еще не развелся с Анной, а поскольку она была беременна, то я и думать не смел, что Элек способен бросить ее в таком положении. Я остерегал Ольгу от Элека, очень даже остерегал, скорее всего потому, что не верил в то, что Элек (я его хорошо знал), завлекая Ольгу, берет на себя какую-то ответственность за нее. Я просто боялся за Ольгу, в самом деле боялся, а не просто ревновал.
— Прошу, старина! — Элек поднес мне большую металлическую сигаретницу, но, опомнившись, попросил прощения: — Ох, я совсем забыл, что ты бросил курить.
— У меня были для этого все возможности.
— Сколько же ты просидел? — спросил он, взяв из костра горящую ветку и прикуривая от нее.
— Почти три года. Ровно тридцать пять месяцев.
— Разумеется, после реабилитации тебя восстановят на твоей работе?
— Да.
— А почему ты сразу же не попросил работу в Пеште? Тебе наверняка дали бы.
— Мне нечто большее предлагали.
— Тогда почему же ты не согласился переехать в Пешт? — спросила Ольга.
Я допил вино из бокала, а уж потом ответил:
— Потому, что я хотел жить там, где жил до этого. — Я поставил бокал на стол рядом с сигаретницей.
— Да, старина, то, что случилось с тобой, настоящее свинство.
— Все это уже позади.
— Я сразу же хотел тогда уйти из газеты, но меня не отпустили. Как раз в то время началась моя семейная катавасия, развод и все остальное.
Я понимал бестактность своего вопроса, но все же спросил:
— А Анна? Что стало с Анной?
Элек смущенно пожал плечами.
— Работает учительницей где-то в Задунайском крае, — ответила вместо Элека Ольга.
— В Задунайском крае? — удивился я.
— Поехала за своим отцом. Он работает, кажется, в Кестхейе. Ночным сторожем или чем-то в этом роде.
— Знаешь, закон, изданный против кулаков, был строг, — начал объяснять мне Элек, — из него многое что вытекало. Старику посоветовали уехать из родных мест, другие тоже так сделали. Я же по рукам и ногам был так связан партийной дисциплиной, что ничем не мог помочь старику. Представь себя на моем месте! В газете я был фигурой.
Он начал оправдывать свое тогдашнее поведение, словно фокусник манипулировал словами и фразами и, быть может, думал, что это ему великолепно удается.
Я наблюдал за выражением его лица. Загорелое, оно при свете костра казалось совсем коричневым. Беспокойно бегали глаза, беспокойно двигались влажные губы. Это лицо чем-то напоминало резиновую маску.
— Почему ты мне сейчас об этом рассказываешь? — спросил я.
Он уперся взглядом в землю.
— Видишь ли, такой человек, как ты, который три года безо всякой вины просидел в тюрьме, на все эти вещи смотрит как-то иначе.
— Иначе?! — Голос мой звучал резко, но я и не хотел другого, более спокойного тона.
— Я так понимаю, поверь… — Элек запнулся, смутился.
Ольга, сузив глаза, наблюдала за поведением мужа, за его мимикой, потом ответила как бы за него:
— Это его и беспокоит. — И она сделала резкий жест в сторону мужа.
— Каждый человек ответствен перед собственной совестью, — заметил я.
Наступила долгая пауза.
Вскоре в сад вернулась сестра Элека. Она шла широко ставя ноги и подпрыгивая. Такая легкомысленная походка не вязалась с ее сильным телом. На ней была красная шерстяная кофта, которую она не застегнула, и полы ее развевались.
— Застегнись! — сказала строго Ольга.
Девушка сделала вид, что не слышала. Она уселась под вишней, немного ближе ко мне, чем прежде.
Я продолжал смотреть на костер и уже от души жалел, что пришел в этот дом. Я думал, что эта встреча будет не такой. Невольно вспомнил одну песню, которую сочинил, сидя в тюрьме. Песню о рассвете, нежном и розовом, о любви, о свободе. Песню об Ольге.
Каким же наивным и глупым я был!
Ольга молча наблюдала за Маргит, а я — за Ольгой. Она сидела положив ногу на ногу.
— Самое совершенное искусство — скульптура, — заметил я.
— И это говоришь ты? — удивилась Ольга.
— Да.
— А для меня дороже всего музыка.
— Скульптура — это поэзия человеческого тела.
— А музыка — это поэзия души и чувств.
— Мне лично вся древнегреческая музыка, если бы она сохранилась до наших дней, рассказала бы меньше, чем обломок какой-нибудь статуи, чем мраморные ступни Афродиты.
Ольга убрала ноги под шезлонг и засмеялась.
— Может, в дом пойдем? — предложил Элек.
— Нет, нет, — затрясла головой Ольга, не переставая смеяться своим приятным звенящим смехом, в котором я слышал и звуки всех инструментов оркестра, и звон воды, переливавшейся по прибрежным камням.
— Тогда я сейчас накину тебе пальто на плечи. — Элек встал и пошел к перилам террасы, на которых висело Ольгино пальто.
— Не нужно, спасибо, — отказалась Ольга. — Оно мне не нужно.
В тот момент ты ненавидел их, Элек Варью, ненавидел обоих — и жену, и Петера. Правда, твоя ненависть была еще ни на чем не основанной, но уже явной. Ты сел на ступеньки, ты был обеспокоен, хотя на твоем лице и застыла вежливая улыбка. И вдруг тебе в голову пришла мысль о том, что ты никогда никого по-настоящему не любил. Никого.
— Я удивляюсь, старина, — обратился я к Петеру, — что, даже находясь там, ты не изменил коммунистическим идеалам. Мы здесь, на свободе, и то вон сколько дров наломали.
— Ничего удивительного в этом нет, — ответил Петер. — Просто я верил, не потерял веру в эти идеалы.
— Верить, сидя за решеткой?
— Не я первый, таких и до меня много было.
— Но это давно. Это совсем другое дело.
— Я тоже в какой-то степени ответствен за все, что произошло у нас в стране.
— Ты? — удивилась Ольга.
— Да, я, — сказал он, глядя прямо перед собой в темноту.
Я покачал головой и сказал:
— Для меня тут много непонятного. За что же тебя судили? Когда я в то время спросил о тебе, мне никто ничего не сказал.
— За оказание помощи преступнику, как мне объявили, за соучастие…
— За оказание помощи? Кому же ты помог? Участникам своего хора, своим слушателям по консерватории, мне?
— Своему старшему брату.
— Тому, который был полковником?
— Не полковником, а только майором.
— Но ты же, Петер, — вмешалась в разговор Ольга, — никогда не был военным. Ты всегда был педагогом, и только.
Петер ладонью потер лоб. Видно, ему не легко было отвечать на все эти расспросы.
— За два месяца до своего ареста брат приехал из Пешта ко мне.
— Он что, хотел бежать за границу? — спросил я.
— Он об этом и не помышлял.
— Тогда зачем же он приехал к тебе?
— Просто что-то чувствовал, о чем-то смутно догадывался. Я думаю, он просто хотел выиграть время. — Петер посмотрел на меня и продолжал: — Нелегко жить на свете, чувствуя, что тебя вот-вот арестуют.
— И ты не смог его спрятать?
— Через два дня за ним пришли, и арестовали нас обоих. В квартире такой обыск учинили, что книги и те все перелистали.
— И дали три года? — с ужасом спросила Ольга.
— Дали мне пятнадцать лет, ровно пятнадцать, но… Но за это время история не стояла на месте, к моему счастью. Вот и я отделался тридцатью пятью месяцами.
— А брат? — спросил я.
— Он оттуда не вернулся.
Костер медленно догорал, сгоревшие ветки падали друг на друга, лишь кое-где еще виднелись небольшие огоньки пламени.
Все сидели молча и смотрели на догорающий костер.
Я встал, взял в руки бутылку с вином и сказал:
— Давайте лучше выпьем! — И хотел наполнить бокал Петера вином, но он накрыл его ладонью:
— С меня достаточно.
— Ну хоть немного.
— Нет-нет.
— Ну не ломайся. — Я пытался настоять на своем.
Он оттолкнул мою руку так неожиданно и резко, что я чуть было не выронил бутылку.
— Спасибо за гостеприимство, я пошел. — Петер встал, посмотрел на часы. — Еще успею на вечерний пассажирский.
Ольга вскочила с шезлонга.
— Петер! — Лицо ее дрожало. — Ты же обещал остаться у нас… — Она решительно подошла к нему.
Я не верил своим глазам и ушам.
— Я пойду постелю постель, — выскочила из-за вишни Маргит и побежала по лестнице в дом.
— Хорошо, — сказала Ольга.
— Ты очень добра, — заговорил Петер, — но я не смогу принять вашего предложения. Мне нужно идти. Обязательно нужно.
И он начал прощаться.
— Очень сожалею, старина, очень, — заговорил я, взяв себя в руки. — Завтра я довез бы тебя на машине. Жаль, что ты не увидишь здесь восхода солнца, а это так красиво!
— Жаль, конечно, но не могу.
— Рассвет над Дунаем. Восхитительная картина! Особенно красив восход осенью, когда кругом такие желто-красные краски.
Я разбрасывал горячие угли, и они трещали у меня под ногами.
Стало совсем темно.
Все молчали, лишь из дома доносился голос Маргит, которая что-то напевала.
У калитки мы еще раз попрощались.
— Надеюсь, старина, мы скоро увидимся! — крикнул я вслед уходящему Петеру.
Ольга махала ему рукой, но он даже не обернулся.
Мы с женой стояли у калитки, и ни у нее, ни у меня не было ни малейшего желания идти в дом.
Я положил руку на шею жены, потрогал ее мягкий подбородок. Сначала она вздрогнула, хотела было отпрянуть, но не отпрянула, и я знал, что это у нее скоро пройдет.
Девушка сидела свернувшись калачиком в углу дивана. Одной рукой она оперлась на подушечку в васильковой бархатной наволочке, в другой держала книгу под торшером с желтым абажуром. Позади нее на стене висел мягкий велюровый ковер синего цвета. Длинные светлые волосы мягкой волной спадали ей на плечи. Девушка так хорошо вписывалась в обстановку комнаты, будто находилась в ней не одну неделю, с начала учебного года в институте, а с раннего детства.
Она очень быстро привыкла к Будапешту, легко и быстро вошла в ритм столичной жизни. Правда, здесь, в вилле, расположенной на холме Роз, было довольно тихо, не то что в суетливом и суматошном Пеште.
Бедная мать! Как горько она плакала, когда нужно было выпускать из своего гнезда младшую дочь! Несколько успокаивало ее только то, что она будет жить у Элека, который, конечно, позаботится о сестренке.
Осторожно, словно крадучись, в комнату вошел Элек Варью.
— Не помешал тебе? — спросил он сестру и, наклонившись над ней, заглянул в книгу: — Что это? Учебный год только начался, а ты уже зубришь?
— История музыки, — ответила девушка, не отрываясь от книги в голубом переплете.
— Вот это да! Вчера ты интересовалась метанием диска, сегодня — музыкой. Ну и переходы!
— Мне это интересно.
— История музыки?
— И это тоже!
Брат недоуменно пожал плечами, ему были непонятны эти увлечения сестры. Оглянувшись на дверь, он нагнулся над ней и тихо спросил:
— Ты вчера ничего не заметила?
Девушка сделала вид, будто не поняла вопроса.
— Ну, ты знаешь, догадываешься? — Брат многозначительно подмигнул.
— Что я знаю?
— Не заметила… между ними чего-нибудь такого?..
— Между кем?
— Не притворяйся. Это было так очевидно. Ты не могла не заметить.
— Ты с ума сошел!
Чувствуя, что побледнела, она решила читать дальше, но буквы танцевали у нее перед глазами.
— Он же весь вечер тут околачивался! — Глаза у Элека стали колючими, злыми. — Вот она, ваша женская солидарность, в чем проявляется! — Он повысил голос-Хорошенькое дело! Для тебя честь старшего брата ничего не стоит! Ничего!
— Ты хочешь, чтобы все кругом защищали твою честь?
— Кстати, если тебе не известно, я хотел тебя за него выдать замуж.
— Мужа себе, если позволишь, я как-нибудь сама найду.
— Ну, ну! А что, разве он тебе не нравится!
Девушка молчала.
— Хотел бы я только знать, чем он вам так нравится? Что вы в нем нашли?
— Если ты не прекратишь этот нелепый разговор, я в тебя чем-нибудь запущу.
Варью замолчал. В соседней комнате послышались быстрые шаги. Они приближались к двери.
«Наверное, это Ольга», — подумал Элек Варью и, подняв палец к губам, прошептал:
— Все это между нами!
— За кого ты меня принимаешь? Ну, скажи, за кого?
— Хорошо, хорошо, только, пожалуйста, не злись. — И он еще раз прижал палец к губам, давая этим понять, что не нужно шуметь.
Из соседней комнаты было слышно, как Ольга что-то убирала: звякнула металлическая сигаретница, затем раздался глухой стук керамической пепельницы.
На маленьком столике лежало несколько страниц, отпечатанных на машинке.
«Что это такое?» — подумала она и начала читать первую страницу. Прочитав всего три предложения, она уже знала, что это очередная речь, которую директор произнесет на очередном собрании. Она небрежно положила листки обратно на стол, так, как они лежали до этого.
Ольга не повернулась даже тогда, когда муж вошел в комнату: просто сделала вид, что не заметила его. Несколько мгновений неподвижно стояла у столика, затем начала приводить в порядок лежавшие на нем вещи.
Элек Варью подождал немного, слегка покашлял, а затем спросил:
— Ты сегодня рано домой пришла?
— Да, рано, — ответила она и замолчала.
Она начала перетирать различные кружки и вазочки, стоявшие на полке. В руках у нее была маленькая пузатая вазочка зеленого цвета. Неожиданно Ольга повернулась к мужу и спросила:
— Скажи мне, каких ты, собственно говоря, придерживаешься политических убеждений?
— Что это тебе в голову пришло? — остолбенел Варью.
— Да вот пришло. — Ольга вытерла пыль с полки и поставила вазочку на место.
— Может, кто-то просил тебя поинтересоваться этим у меня? Подкапываетесь под меня?
— Этот «кто-то» — моя собственная совесть.
— Что ты опять против меня имеешь? Что за беда случилась?
— Беда старая.
— Старая, старая!..
— Я прочла твою новую речь. Хороша, ничего не скажешь!
Элек вытащил руки из карманов и, загибая длинные дрожащие пальцы, начал перечислять:
— Из-за меня еще никого не посадили, я никого еще никогда не…
— Нет, ты еще никого никогда…
— Все, что мне поручали, я всегда честно выполнял, всегда знал свои обязанности.
— Всегда, всегда! Что верно, то верно. Свои обязанности ты всегда знал. — Голос у Ольги был такой, что нельзя было понять, насмехается она или же одобряет.
— Чего же ты еще от меня хочешь?
— У тебя всегда все рассчитано. Но иногда тебя твоя арифметика подводит.
Она подошла к книжному шкафу и начала перетирать безделушки, стоящие перед книгами. Когда она потянулась за самыми верхними, муж засмотрелся на нее: спина у нее прогнулась, вязаная блузка цикламенового цвета обтянула грудь, стройные ноги, казалось, стали еще стройнее.
— Вот увидишь, я тебя как-нибудь убью, — сказал Элек как бы шутя.
— Для этого ты слишком труслив.
Элек ничего не сказал на это. Подойдя к серванту, он достал бутылку с джином, с верхней полки — две рюмки, наполнил их.
— Извольте! — Одну рюмку он подвинул жене.
Ольга, не чокнувшись, одним движением опрокинула содержимое рюмки в рот.
Элек некоторое время держал свою рюмку в руке, затем сказал:
— За примирение. — И выпил. — Не сердись на меня! — попросил он Ольгу.
— Я не сержусь.
— Тогда давай выпьем еще.
— Спасибо, с меня и этого довольно.
— Тогда и я пить не стану. — Он поставил бутылку на место, рюмки он тоже поставил на полку.
— Не ставь грязные рюмки туда, — сказала Ольга.
— Ты права. — Элек снял рюмки и отнес их в кухню.
— Вот так-то лучше, — сказал он, вернувшись. — Разве не лучше мир, чем скандал?
— Лучше, конечно, но только так ничего не решится.
— А что должно решиться? Должна разрядиться напряженная международная обстановка?
— Хотя бы и она.
— Вот в этом-то и заключается твоя самая большая ошибка: ты всегда хочешь что-нибудь решать. — Он подошел к жене. — Пусть все идет своим ходом, все решится само по себе, по крайней мере самое важное, а остальное не имеет значения.
— У каждого человека есть свое важное дело.
— Важно одно: не нужно портить себе жизнь. Это самое важное.
— Этому ты научился.
— Да. — Он похлопал Ольгу по руке. — А разве нет?
Ольга вздрогнула, но ничего не ответила.
Выпитый джин вдруг ударил Элеку в голову.
— Что, тебе это не нравится?! — выкрикнул он.
— Нет.
— Тогда можешь убираться ко всем чертям!
— Уберусь, уберусь!
Элека испугал решительный тон жены, и он не осмелился сказать те слова, которые уже были у него на языке. Вдруг он почувствовал страшную усталость и мешком шлепнулся в кресло.
— Довольно, хватит, — сказал он. — Довольно всех этих трюков, напрасных, никому не нужных ссор. Ты очень хорошо знаешь, что когда-то, еще не так давно, и у меня были силы, дорогая. Были, а теперь их нет. Что делать? Растерял.
— У тебя и убеждения были. И совесть когда-то была…
— Были… — Он развел в стороны длинные худые руки. — Да сплыли, продал я ее за внешнее благополучие…
Ольге захотелось помочь мужу, хотелось вытащить его из той тины, в которой он погряз. И вдруг она сказала:
— А вот Петер…
Элек сразу вскочил.
— Конечно, Петер не такой! Он национальный герой! У него есть убеждения! А у меня? Он и совестью не торгует! У меня же есть только интересы. Я ничто! Меня можно вышвырнуть — и все!
— Ты… с ума сошел!
— Сошел, потому что говорю правду? Я все знаю, поняла? Все!
— Что ты знаешь?
— Все! У тебя даже появилась манера точно так же кривить губы, как Петер, когда ты произносишь слова «совесть», «убеждения». И руками своими ты копируешь жесты этого своего дирижера.
— А еще что ты скажешь? — вспыхнула Ольга.
Ее охватило странное чувство: по всему телу пробежала горячая волна. «Господи, все так и есть, как он говорит», — мелькнуло у нее в голове.
Петер действительно прочно вошел в ее жизнь, вернее, не столько в жизнь, сколько в ее мысли и чувства. У нее задрожали руки, но она почему-то улыбнулась.
— Совесть, совесть! — фальцетом выкрикнул муж. — И вы оба еще говорите о какой-то там совести!
— А что?
Элек смутился и замолчал, не зная, что сказать дальше.
Только в этот момент они заметили, что в комнате, кроме них, Маргит. Она стояла возле двери, прислонившись к стене, и удивленно смотрела на них. Сначала она молчала, потом подошла к Ольге и повела ее к дивану. Налила стакан воды и подала ей.
Ольга послушно выпила: зубы стучали о край стакана.
«Бедняжка», — в душе пожалела девушка Ольгу.
— Иди умойся! — сказала она брату. — Холодная вода тебя отрезвит.
Элек послушно пошел в ванную.
— Спасибо, Маргит, — проговорила Ольга, стыдясь своей беспомощности.
— Не мучай ты себя! Чего ты мечешься? Ведь так ты только сломаешь жизнь всем троим.
— А что мне делать? Что?! — воскликнула Ольга.
— Только одно.
— Нет, этого я не сделаю, этого я не могу сделать.
Девушка подошла к окну и посмотрела в него, спросила:
— Трусиха ты, да?
— А ты бы осмелилась?
— Конечно. — Маргит повернулась на каблучках. Длинные светлые волосы с металлическим шелестом скользнули по оконному стеклу. — Ты же очень хорошо знаешь это.
По полным щекам девушки потекли крупные слезы. Ольга вскочила с дивана.
— Милая ты моя! Моя маленькая!
Она вытирала девушке слезы, целовала ее лицо.
Когда Элек Варью вернулся в комнату, по выражению лиц Ольги и Маргит ничего нельзя было понять. Обе стояли у окна, тесно прижавшись друг к другу.
Элек смерил их долгим, внимательным взглядом и нервно заходил по комнате. Потом остановился у книжного шкафа и, подняв голову, спросил:
— Хотите обе уйти от меня? Бросить меня хотите?
Ни Ольга, ни Маргит не проронили ни слова.
— И правильно сделаете. Уходите! Из этого дома нужно уходить, бежать! Здесь все покрыто грязью, весь дом полон лжи, обмана. Вы обе правы. Я же просто беспринципный тип. Ведь только и делал, что прислуживал всем, и только потому… — Элек безнадежно махнул рукой. — А, все равно почему. — Он замолчал, ожидая, что же скажут на это Ольга и Маргит, но они молчали. — Вам уже и сказать мне нечего? — продолжал он после паузы. — Хорошо, тогда будем продолжать нашу беседу в таком же духе. Вот только об одном хочу у вас спросить: кто тратил деньги, которые я зарабатывал так, как умел, а?!
— Хочешь получить их обратно? — спросила Ольга.
— Я просто спрашиваю: кто тратил эти деньги?
— Ну и подлец!
— А что, я не прав?..
— В чем ты прав? В чем? — перебила Элека сестра. — Все, что ты делаешь, подло.
— Ни одна из вас ни разу не вернула мне этих денег, не сказала, что они дурно пахнут. Так или не так? Будьте добры, вспомните, пожалуйста, может, я что-нибудь забыл? Может, у меня память стала плохая?
— Жалко денег стало, что ли? — Девушка вдруг зарыдала.
— Ничего мне не жалко, просто я хочу вам показать самих себя, кто вы такие, и почему вы вдруг решили осуждать меня! Вам не мешает подумать об этом. — Элек подошел к маленькому столику и открыл металлическую сигаретницу. Взял из нее сигарету, но не прикурил, а лишь вертел ее в своих длинных дрожащих пальцах. — Вы бы мне хоть раз, хоть один-единственный раз сказали, что вам не нужны эти деньги! Почему вы не предложили мне бросить директорский пост и пойти носильщиком, а? Разве вы говорили мне что-нибудь подобное?
— И ты бы пошел? — спросила Ольга. — Пошел бы разве, а?
— Не знаю. — Элек пожал плечами.
— Ну вот видишь.
— Пошел бы я или нет — теперь все равно. Не все равно только то, что тогда вы имели бы полное право упрекать меня и вам не нужно было бы бежать от меня. Это не все равно.
Элек сунул в рот истерзанную сигарету и, достав из кармана брюк спички, закурил.
— Теперь я поняла, кто ты такой, — сказала сестра Элеку и пошла к двери.
Ольга некоторое время смотрела в пустоту прямо перед собой, потом на узор ковра, а затем направилась вслед за девушкой.
Обе они были уже у самой двери, когда Элек истерично закричал, обращаясь к Ольге:
— Ты останешься здесь! Ты запачкана той же грязью, что и я!
Он подскочил к жене и схватил ее за руку, но Ольге удалось вырваться. Тогда Элек схватил ее и повалил на ковер.
— Ты останешься здесь!
Его длинные, словно у фокусника, пальцы сжали горло жены.
Девушка в ужасе обернулась и закричала:
— Что ты делаешь, сумасшедший! Что ты делаешь?! — Схватив брата за плечи, она хотела оторвать его от Ольги, но ей это не удалось.
— Ты останешься здесь!
— Пусти! — с трудом произнесла Ольга, пытаясь освободиться от цепких рук мужа.
— Я убью тебя, убью! — выкрикнула девушка и, выпрямившись, оглядела комнату, ища что-нибудь тяжелое.
— Ты останешься здесь! — не переставал орать Элек.
Ольга уже хрипела.
В этот момент взгляд девушки остановился на металлической сигаретнице, лежавшей на столе. Она быстро схватила ее и ударила ею брата в висок.
Элек на миг замер, его длинные пальцы разжались, и он с глухим стуком упал на ковер.
Девушка замерла, глядя на то, что она сделала, и понимала, что иначе она поступить не могла.
Что бы со мной ни случилось, мама всегда плакала. Раньше я сердился на нее за это, мне не нравилась ее чрезмерная чувствительность, но шло время, и я стал больше понимать ее. Плакала она и тогда, когда меня отдавали в ученики. Слезы навернулись ей на глаза, когда я принес ей мою первую в жизни получку. И конечно, сейчас она тоже плачет…
Вчера утром почтальон принес мне повестку. Я как раз стоял у колодца.
— Ну, Арпи, вот ты и стал взрослым: и тебя забирают в армию. Рад, наверное, а?
Наш почтальон — человек пожилой, ему уже за шестьдесят. Вдруг мне пришло в голову, что в свое время, наверное, он же приносил повестку и моему отцу. Мне хотелось спросить об этом маму, но она так разрыдалась и спрашивать ее об этом сейчас не имело смысла.
Отец погиб в сорок четвертом году.
Я не помню его лица. Но стоит мне только закрыть глаза, как мне кажется, что я чувствую теплоту его рук. Вспоминаю нашу последнюю встречу. Он тогда был уже солдатом, и его отпустили домой на несколько часов, чтобы повидать родных перед отправкой на фронт. Он посадил меня к себе на колени, взял в руки мою голову и сказал, что у меня голубые глаза и тут же начал рассказывать сказку о каком-то голубоглазом мальчике, но что именно, я уже не помню, зато я очень хорошо запомнил, какие теплые руки были у отца.
Я сказал об этом матери, зная, что это будет ей приятно. Она с улыбкой слушала меня, и, как мне показалось, воспоминание об отце как-то отвлекло ее. Она достала лист бумаги и стала искать карандаш, чтобы записать все, что надо будет собрать солдату в дорогу. Через несколько минут весь лист был исписан, а на ум ей приходили все новые и новые вещи. Тут были: бритва, мыльница с мылом, зубная щетка, лезвия для бритья, расческа, зеркало, щетка для чистки обуви, бумага для писем, конверты с марками (не менее пятидесяти штук, чтобы я мог писать ей каждый день). Я пробовал возражать, но напрасно. Мама сказала, что она лучше меня знает, что в таких случаях может понадобиться. Она в свое время видела, как бабушка собирала в армию моего отца…
Узнав о том, что меня призывают в армию, Анна тоже немного всплакнула, но потом успокоилась и весь, вечер вела себя так, как будто ничего не случилось. И хотя мне хотелось остаться с ней вдвоем и поговорить, она упорно тянула меня на танцы. А так как танцор из меня не ахти какой, то почти весь вечер ее приглашали танцевать другие парни. На одном из вечеров, организованном для строителей, дядюшка Карой, посмотрев, как я танцую, сказал, что когда я кладу стену на уровне третьего этажа, то двигаюсь гораздо живее, чем в танце.
Старик меня любит. Он взял меня к себе, когда я был еще совсем мальчишкой. Остальные члены бригады тогда даже ворчали на него.
— И из этого пацана ты надеешься сделать каменщика, дядюшка Карой? — спрашивали его.
— Поживем — увидим.
— Да он же совсем желторотый.
— Ничего. Я и сам таким же был. Худой, но крепкий. Вот увидите, года через два он вас всех за пояс, заткнет. Правда, сынок?
Я люблю свою профессию, хотя сейчас она и не самая модная. Большинство моих друзей стали металлистами: кто токарем, кто фрезеровщиком, а кто механиком по сборке моторов. Они и меня соблазняли, но я не стал обижать старика и остался у него. Мне хотелось доказать, что он во мне не ошибся.
Мы хорошо понимали друг друга. Я и сейчас пишу ему письма раз в две недели. И заранее знаю, что он читает их вслух всей бригаде, а когда к нему заходит главный инженер, то показывает и ему.
Переписываюсь я и с Йоцо, как-никак мы не один год вместе ходили в школу. Ну и, само собой разумеется, пишу маме — каждую неделю длинное письмо на четырех листах, пишу крупными разборчивыми буквами, чтобы ей было нетрудно читать. Особенно подробным было первое письмо. Я описал ей всю свою теперешнюю жизнь… Время сейчас совсем другое, чем то, когда отца брали в армию…
Через день у нас несение караульной службы.
Человеку, который не испытал всего этого, приходится не сладко. Ну и что? Надо делать, что положено — и все. После обеда сборы в караул: нужно уложить в вещмешок бритву, мыло и прочие необходимые вещи, скатать скатку, а там уж и строиться пора на развод.
В караульном помещении говорят мало: все уже давно знают друг друга, о многом переговорили раньше. Отпуск был давно, так что особых тем для разговора нет. Хорошо тем, кто попадает в одну смену с Хоманом: он мастер рассказывать различные интересные истории. Войдет в караульное помещение, поставит оружие в пирамиду и, бросившись на топчан, словно заправский вратарь на ворота, продолжает свой рассказ, который он недосказал два часа назад, когда уходил на пост.
Его рассказы охотно слушает даже сам начальник караула.
— Хоман, откуда у тебя берутся все эти россказни?
— А так, сами собой, товарищ младший сержант. Я вырос на воде, а не ковырялся в земле. Баржа — вот моя родина. С девяти лет я плавал на ней. Когда отец впервые взял меня с собой, я ревел: так мне не хотелось расставаться со своими товарищами-мальчишками. Но отец не разрешил. Мать вступилась за меня, но отец сказал: «Хватит, наигрался, пора его приучать к воде». Я ведь и море повидал.
— Море!..
И Хоман уже рассказывает о девушках, самых красивых на свете, и все они любили только его одного. Но Арпад Таши уже не слушает его. Он вспоминает здание, которое их бригада строила в прошлом году. Вот с высоты этого здания он и увидел впервые море. Было это рано утром. Арпад стоял на только что выложенной стене седьмого этажа, свежий ветер обдувал лицо. А когда он встал на край стены, замер от изумления: пейзаж открывался такой, словно кругом было безбрежное море. К нему подошел бригадир, и они вместе любовались, как по долине плыл утренний туман.
Арпад вспомнил сейчас и о письме матери, которое он получил вчера. Она давно не писала ему, и на сей раз прислала письмо на трех листах, исписанных крупными продолговатыми буквами. Когда Арпад читал это письмо, ему казалось, что мать здесь, рядом. Он слышал ее голос.
«Сынок, тебе нужно приехать домой. Побыть немного… Есть ли у тебя деньги? Если нет, напиши мне — пришлю, а пока посылаю тебе пятьдесят форинтов (лишь бы не пронюхали почтальоны)».
Арпаду хотелось, конечно, побывать дома, хотелось увидеть мать, Анну.
Этот Хоман умеет рассказывать интересные вещи. Младший сержант внимательно слушает его и даже трясет Таши за плечо: мол, послушай, о каких чудесах говорит Хоман, такого и от Мати Лудаша не услышишь.
«Хороший парень наш сержант, — думает Арпад. — Симпатичный. Эти маленькие усики придают его лицу задорное выражение. Посмотришь на него, и невольно улыбнешься, зато уж если он нахмурится, то и у тебя захватит дыхание. Прошлый раз он здорово рассердился, по всему его виду заметно было». Были они на стрельбище, отрабатывали упражнение «Стрельба по появляющейся цели». Первым отстрелялся Тратнер, которому сержант и поручил отмечать попадания. А он начал хитрить. Уж больно ему хотелось, чтобы его собственный результат был лучше всех.
Неудобные эти топчаны, но Арпад Таши даже не обращал внимания на боль в пояснице от долгого лежания на боку. Он слышал равномерное дыхание спящих товарищей, тихие смешки разговаривавших, и это наполняло его спокойствием.
Когда пришло время снова идти на пост, на улице уже смеркалось.
Арпад настолько хорошо знал путь на пост, что мог бы дойти до него с закрытыми глазами. Когда часовой окликнул его, Арпад невольно улыбнулся.
— Ну что ж, пост принял. Можешь идти спать.
Повесив автомат на грудь, Арпад прошел вдоль забора по хорошо утоптанной тропинке и невольно подумал о том, сколько же солдат стояло вот на этом самом посту за двадцать лет.
Последнее письмо от отца пришло из Галиции.
Когда я подрос и стал ходить в школу, мне в руки попала географическая карта, на которой я пытался найти это место, но Галицию, кажется, к тому времени переименовали, и я ее не нашел. Письмо было коротким. Отец писал, что он жив-здоров, но их все время перебрасывают с одного места на другое, поэтому посылок присылать не надо. А в конце письма вместо города, откуда он нам писал, стояло: «Галиция».
Мама по нескольку раз в день доставала это письмо и перечитывала его снова и снова, словно только что получила его. Читала строчки: «Я жив-здоров…» — и успокаивалась.
Потом, когда нам уже стало известно о том, что отца нет в живых, я подолгу рассматривал это письмо. Как мы обрадовались, когда получили его! А может быть, отец как раз и погиб в тот момент, когда мы чувствовали себя счастливыми.
Интересно, как это произошло? Может, отец тоже стоял в карауле?
Когда я первый раз очутился на посту, меня охватило такое чувство, будто отовсюду за мной кто-то следит: мне казалось, что глаза есть и у каждого дерева, и у каждого камня, и у каждого куста, а каждая ветка казалась мне заряженным стволом оружия, направленным прямо на меня.
И меня обуял страх.
Я знаю, отец, что тебе тоже знаком страх. А о чем ты думал в последний момент?
Я тогда смотрел на село, на мерцающие в долине огоньки, а когда что-нибудь шумело, вздрагивал; руки мои дрожали. Я пытался думать о том, что делается за каждым окном, в котором горит свет. Воображения у меня хватало. Мне казалось, что я вижу, как жители села собираются спать, а один железнодорожник, напротив, собирается на работу, на ночное дежурство. Жена его и дети уже в постели, и, чтобы не разбудить их, он прощается с женой только взглядом и выходит, ступая на цыпочки, чтобы половицы не скрипели.
Потом я увидел маму.
Она как раз что-то гладила. Днем все дела да дела, а до утюга и очередь не дошла. Твои рубашки, отец, стали теперь моими, и совсем не потому, что я не мог купить себе новых. Просто когда мама увидела меня в твоей рубашке, она словно помолодела, и с тех пор я стал их носить. Она их подсинит, подкрахмалит, и они прямо как новые.
Часов в одиннадцать вечера она покончила с глажкой, но, прежде чем лечь спать, достала и еще раз прочла мое письмо, которое я написал ей в начале недели. Потом она завела будильник, не старый дребезжащий, а новый, который мы купили, когда я стал работать.
Видел я и дядюшку Карчи. Правда, ты его, отец, не знаешь. Это мой мастер, каменщик, но он такой замечательный человек, что с ним советуются даже инженеры.
А минуты идут и идут. Поговорил я мысленно с этими людьми и почувствовал, что уже ничего не боюсь.
Когда ты стоял в карауле, отец, тебя мог выдать любой лишний звук, любой шаг, потому что ты был окружен врагами. А вокруг меня здесь только друзья. И все-таки служба есть служба.
На часах девять часов десять минут.
По долине, громко отдуваясь, промчался скорый поезд, направляющийся в Будапешт.
«Еще пять раз…» — решил Арпад. Он ходил от одного конца поста до другого. На это уходило ровно десять минут. И теперь, по его расчетам, ему нужно было пройти это расстояние пять раз до смены поста. Около дуба, к которому была подведена связь сигнализации, он на миг остановился. Если нажать пальцем на кнопку сигнализации, в караульном помещении сразу же будет объявлена тревога.
Младший сержант сейчас, видимо, читает. Вот бы удивился! Тратнер, заслышав звонок, ни секунды не колеблясь, крикнет: «Караул, тревога! В ружье!» — и станет деловито, словно полководец на поле боя, отдавать дальнейшие распоряжения. Ребята, конечно, будут недовольны, за исключением Даради, который всегда первым поднимается по тревоге.
Арпад улыбнулся своим мыслям и, подняв голову, прислушался. Ему показалось, что он слышит звуки шагов.
«Проверка постов!» — мелькнула мысль, и он тут же спрятался за дерево, решив пошутить с проверяющими. Однако, сколько он ни вертел головой и ни прислушивался, никто не шел. Кругом было тихо. «Мышь, наверное, пробежала или что-нибудь такое…»
Арпад снова превратился в слух. Он сразу же почувствовал усталость, патронная сумка с магазинами стала казаться чересчур тяжелой.
В этот миг он заметил в кустах крошечную вспышку света.
Арпад замер на месте, затаил дыхание, потом на цыпочках сделал несколько шагов. Под ногой хрустнула сухая ветка. Наклонившись, Арпад осторожно разгреб сухие опавшие листья и тут только заметил несколько светлячков. В памяти почему-то всплыл разговор с Анной.
— Я красивая? — спросила она.
— Очень.
— Ты рад этому?
— Да.
— Что с тобой?
— Я боюсь.
— Сейчас?
— Всегда боюсь.
— Но чего?
— Боюсь потерять тебя. Ты слишком красива для меня.
Впервые они встретились прошлой весной.
Была суббота. Арпад возвращался вечерним рабочим поездом домой после работы. В желудке было неприятное ощущение от выкуренных сигарет. От, несвежего белья пахло потом, и больше всего ему хотелось поскорее доехать до дома и, сбросив с себя все пыльное, вымыться и броситься на постель.
Мать уже нагрела ему воды для умывания, приготовила ароматный гуляш и стояла с той самой улыбкой на лице, от которой Арпаду всегда почему-то становилось стыдно.
«Надо бы купить новую скатерть», — подумал он.
Мать очень любила сидеть в старом удобном кресле и, не зажигая огня, разговаривать с ним в полутьме, и еще она любила вязать кружева.
Правда, сейчас она уже не вяжет, но все равно всегда вырезает из газет рисунки с кружевами. Осторожно складывает их и убирает. Иногда она даже начинает вязать тот или иной рисунок, но, связав несколько рядов, откладывает рукоделие, так как ей утром нужно рано вставать.
Арпаду было стыдно, если он приносил домой мало денег. Он ел гуляш, хвалил его и рассказывал матери про новости на работе. Заметив радостные огоньки в глазах матери, Арпад не ложился спать, а, пододвинув свой стул к креслу, где она сидела, рассказывал ей все, что приходило на ум.
— А ты знаешь, Габор женился. Тот, вместе с которым я ходил в учениках…
Мать слушала его, слегка склонив голову набок. Иногда она кивала, а когда он умолкал, спрашивала:
— Ну, а ты, сынок, выбрал себе суженую?
— Успею еще! — Он энергично крутил головой.
Потом спрашивал:
— А здесь у вас какие новости? Расскажи.
— Сегодня вечером будет бал. Ребята приходили, тебя приглашали.
— Хорошо.
— Пойдешь?
— Конечно.
Мать вставала и шла кипятить воду. Приносила новое лезвие и свежую сорочку. Начинала суетиться, подавая ему то одно, то другое. А когда он был одет, любовалась им со слезами на глазах.
Около полуночи он решился подойти к девушке. До этого он только с любопытством разглядывал девушку в белом платье, которую он заметил сразу же, как только она вошла в зал. «Похожа на белый цветок», — отметил он про себя.
Девушку нарасхват приглашали танцевать. Парни подвыпили, и Арпад заметил, что девушке это было неприятно. Он решился пригласить ее сам.
— Меня зовут Анной, — представилась девушка.
Арпад кивнул и сказал, словно они были давно знакомы:
— Пойдем.
После танцев он пошел ее провожать. Они вышли на улицу и направились к реке, держась за руки.
— Ты мне даже не сказал, как тебя зовут, — сказала она.
— Это неважно.
— Тогда как же я буду тебя называть?
— Как хочешь.
— Парисом, ладно?
— А кто это такой?
— Соблазнитель женщин, сын троянского царя. Из-за него и война началась.
— А ты умница. Но меня лучше называй Арпадом, Арпи… Так меня зовут…
Ты давно не писала мне, Анна. Последнее письмо от тебя было двадцать дней назад, да и то очень коротенькое. Я знаю, что ты очень занята: днем работаешь, а по вечерам учишься. Большое тебе спасибо за фотографию, которую ты мне прислала. Я часто мысленно разговариваю с ней. Мне нравится эта фотография. Она принимает меня таким, каков я есть: простым и сереньким. Ничего героического здесь не происходит, так что и героям неоткуда браться. Служба — это та же работа, которая требует терпения, воли. Я боюсь за тебя. Ты совершенно другая: тебе нравятся такие вещи, которые непонятны другим. Ты пишешь, что чувствуешь себя одинокой и часто скучаешь. Но можешь мне поверить, Анна, что одинокий человек — это не тот, возле которого в данный момент никого нет…
Внизу на дороге послышался скрип повозки.
«Это молочник дядюшка Пал едет в село…»
До смены осталось десять минут.
Арпад уже слышит, как на первом посту часовой кричит «Стой!».
Потом смена подходит ко второму посту.
Вот она, смена.
Деревушка расположилась у самой кромки леса. Когда-то в ней жили лесорубы и крестьяне. На склоне Голой горы и до сих пор стоит старая овчарня. Правда, она теперь пустует, а под прогнившей соломенной крышей нашли убежище вездесущие воробьи. Соборную площадь окружают добротные дома с высоким фронтоном. Таких не увидишь в районе железнодорожной станции, где ютятся низенькие домики с подслеповатыми окнами. А на развилке дорог, где стоит облупленное распятие Христа, где еще совсем недавно, собственно говоря, кончалось село, вырос совсем новый жилой район с красивыми кирпичными домами с широкими окнами.
Краснеют на солнце крыши домов, крытые черепицей. Глядя на разрастающееся с каждым годом село, Адам Лукач как-то сказал:
— Этак мы доживем до того, что церковь окажется на самом краю села. Ждать осталось недолго.
Адам Лукач любит новые дома, и, когда односельчане назвали место, где они были построены, новым районом, Адам от души радовался, как радуется отец успехам своего сына. И все потому, что первые дома строил он сам, своими руками.
С тех пор прошло уже шесть лет. Потом он вступил в кооператив. Когда он, получив свою трудовую книжку, зашел к ребятам прощаться, многие смеялись ему в глаза: «Тоже нашел себе дело — работать шофером в селе!»
Быть может, новые дома для того и строили, чтобы не правы оказались те, кто в свое время говорил: «Не успеет твоя машина прийти из генерального ремонта, как ты снова к нам вернешься…»
К тому же дом — это не только помещение, в котором люди укрываются от холода и ветра, но это прежде всего — корни жизни. У Адама были кое-какие сбережения, и многие ему советовали, чтобы он купил готовый дом, а он только головой качал.
И летом того же года построил себе дом возле ручья.
Золика родился уже в новом доме. Красивый, смышленый такой мальчишка.
Адам с любовью смотрит на сына, заговорщицки подмигивает жене. Вспомнил он об этом вовсе не потому, что чувствовал себя старым, — ему и сейчас шел только тридцать второй год, но детские годы, казалось, канули в далекое-далекое прошлое.
Отец посмотрел на сына, который что-то рисовал, погладил его по голове и спросил:
— Что ты рисуешь, Золика?
— Это? Я еще не знаю…
— Но вот ты нарисовал колесо? Может, это будет автомобиль?
— Да, автомобиль. И летать он тоже будет.
— Ага, понимаю. Но что за руль ты нарисовал? Такие только у пароходов.
— А это и пароход.
— Ты же сказал — автомобиль!
— Да, на земле — это автомобиль, а на воде — пароход…
— Понятно. — Адам кивнул и улыбнулся. Вот он и дожил до того, что его сын сам что-то объясняет ему.
Вечером, улегшись в кровать, Адам долго не мог уснуть. Распахнул настежь окно, чувствуя, как свежий ветерок ласкает лицо. Временами занавесь на окне, натянутая ветром, отодвигалась в сторону, и тогда в комнату падал желтый свет фонаря, висевшего перед домом.
— Ты помнишь дядюшку Полони? — спросил вдруг Адам у жены.
— Да, конечно, а что с ним?
— Не знаю.
— Тогда почему же спрашиваешь?
— Вспомнил одну старую историю. Давно это было, несколько месяцев спустя после нашей свадьбы. Я тебе об этом давно хотел рассказать, чтобы ты это от меня услышала, а не от кого-нибудь другого, да вот все как-то не получалось. Смелости не хватало. Как я тебе мог об этом рассказать, когда каждый раз, когда ты прощалась и уходила, я видел в твоих глазах беспокойство и испуг. Да ты тогда, наверно, и не поняла бы меня.
Сонливость как рукой сняло с женщины. Она с любопытством слушала мужа.
— Ты помнишь, как неожиданно началась в том году зима: выпало так много снегу, что его не успевали убирать с дорог, а потом пошли проливные дожди. Мы еще тогда радовались неожиданному потеплению.
— А потом пришли морозы, — сказала женщина.
— Да. Дороги стали похожи на катки. Я помню, наш шеф даже запретил выезжать в дальние рейсы. Вся наша работа тогда заключалась в разбрасывании шлака на улицах и дорогах. Я решил проверить всю электропроводку в машине.
Однажды, когда мы уже собирались домой, а я повязывал себе галстук, к нам вбежал начальник. Лица на нем не было. Он не говорил, а заикался. После каждого слова хватался за очки и смотрел на нас такими глазами, будто мы должны были досказать за него то, что он никак не мог вымолвить.
— Там, в горах… мне только что звонили… Наш товарищ, Байко… Скорая помощь в лучшем случае доедет только до развилки… Каждая минута дорога, а до шахты оттуда еще тринадцать километров…
Старина Полони, который, нагнувшись, смазывал свои ботинки тавотом, выпрямился.
— Байко?!
Начальник молча кивнул.
— А что с ним?
— Что-то с желудком, прободение кишок или что-то в этом роде…
Полони молча разглядывал свои ботинки, а затем решительным тоном сказал:
— Понимаю.
— Скорая помощь не вездеход…
— Понимаю.
Начальник еще что-то продолжал говорить, но старик посмотрел прямо на меня, хотя в раздевалке было шесть человек.
— Ну, кто поедет со мной? — спросил он.
— Я поеду, — ответил я.
Мне было хорошо известно, что начиная от развилки вверх действительно нет дороги. Летом там вырубили просеку, и к шахте проехала первая машина. А поселок построили уже осенью. Тогда же построили сарай, в который мы на ночь загоняли машины. Тут же находилось и жилище Байко с семьей.
Дорога была узкой и сильно петляла. Ехать по этому серпантину летом и то было небезопасно.
Мысленно я представил себе Байко: худой, с впалой грудью, подстриженными усиками. Байко постоянно сквернословил. Мы его все недолюбливали.
И вот теперь за ним нужно было ехать. А дядюшке Полони захотелось, чтобы с ним поехал я.
Когда я согласился, старик Полони и начальник с облегчением вздохнули.
— На какой машине поедем?
— На «летучке».
— Хорошо.
Все наши ребята провожали нас до ворот, махали руками.
Машину вел я.
Пока ехали по городу, дорога была вполне сносной, но я ехал все равно осторожно, так как было уже совсем темно.
Когда мы выехали на базарную площадь, старина Полони сказал мне:
— Побыстрее, сынок.
Я даже не взглянул на него, так как все мое внимание было приковано к дороге.
Когда мы стали подниматься в гору, темнота сгустилась, хоть глаз коли. Задние колеса начали ходить из стороны в сторону, но я не сбавлял скорости. Полони ничего не говорил. Пока доехали до развилки, я весь взмок от пота. Я решил было снизить скорость, но старик, ни к кому не обращаясь, произнес:
— Прободение желудка.
Мотор надрывно завывал, фары выхватывали из темноты деревья, похожие на мраморные колонны. Медленно, но упорно мы поднимались все выше и выше.
Я уже думал, что машина пойдет хорошо, как вдруг баранку чуть не вырвало у меня из рук: машину бросило сначала вправо, потом влево, а совсем рядом — зияющая пропасть.
Я и до сих пор не знаю, как это могло случиться. Я машинально схватился за тормоз. Машина остановилась. Старик как ни в чем не бывало сосал свою сигарету, но только тут я заметил, что она у него не горит. Несколько секунд мы оба молчали, потом он сказал:
— Ну, нужно посмотреть, что тут у нас. — Он вылез из машины, я — за ним.
Машина прижалась к дубу, задние колеса повисли над пропастью.
— Внизу обрыв метров в двадцать, — проговорил я с дрожью в голосе.
Старик как-то по-особому взглянул на меня и, махнув рукой, сказал:
— Пошли.
Старик сел за баранку, а я подкладывал под колеса палки. Он так умело маневрировал, что довольно быстро выехал на дорогу и, проехав некоторое расстояние, остановился. Я догнал его и хотел сесть справа, но он кивнул, указывая влево, и сказал:
— Туда.
Несколько сот метров я не ехал, а мучился: меня охватил страх, руки дрожали, я даже перестал верить своим глазам. Только что совершенная ошибка лишила меня всякой уверенности. Но напрасно я бросал на старика взгляды, полные мольбы, он смотрел на дорогу, а на меня взглянул только тогда, когда мы были уже у цели.
Открыв дверцу машины, он соскочил на землю и, выплюнув сигарету, обнял меня за плечи.
— Ну вот мы и приехали, сынок!
— А как же вниз? — испуганно поинтересовалась жена Адама.
Но Адам, казалось, даже не расслышал ее вопроса: мысленно он был где-то далеко, рядом со старым Полони.
— Что ты спросила?
— А как же обратный путь?
— Нормально.
Обратно машину вел сам старик.
— А больной?
— Живет и по сей день. Только товарищи говорят, что после операции он перестал ругаться…
Адам чувствует, как жена ближе придвигается к нему, обдает его теплым дыханием, обнимает за плечи.
— Ну, давай спать, — говорит он и закрывает глаза.
Капитан Колож не любил смотреться в зеркало. Даже когда брился, он смотрел в зеркало только тогда, когда доходил до подбородка. Если же он, идя по улице, замечал в витрине свое изображение, то смотрел только на то, как сидит на нем форма. Фотографироваться он тоже не любил. Солдаты ухитрились-таки его сфотографировать и подарили ему снимок ко дню рождения.
Когда он впервые увидел этот портрет у себя на письменном столе, он прямо-таки обмер. Потом прочел надпись к портрету, долго смотрел на фотографию и на надпись. Ему хотелось показать фото капитану Болгару, но он почему-то не решился.
Часы показывали половину четвертого, взвод уже ушел в караул. Капитан заглянул в казарму, но не вошел: не хотелось бродить по пустой и тихой комнате. До обеда капитан был на занятиях по командирской подготовке и потому не смог проверить готовность к наряду. И теперь это несколько беспокоило его.
Он вошел в канцелярию, и ему сразу бросилось в глаза множество плакатов. Он не знал, куда себя деть, чем заняться, а заняться чем-то надо было. Он присел на край стола у окна. Во дворе казармы было тихо. Смеркалось.
Он повертел в руке небольшую, величиной с визитную карточку, открытку с поздравлением по случаю дня рождения. Улыбнулся, поняв, что писал ее Баги, у которого такой красивый почерк.
«Интересно, откуда они узнали, что у меня день рождения? Я никому об этом не говорил». Капитан несколько раз перечитал слова поздравления, потом опять стал рассматривать фотографию. Он заметил под глазами паутину морщин.
«Вот я и состарился. Сорок лет — не шутка».
В памяти всплыли события прошлого. Шахта. Огоньки шахтерских лампочек, движущиеся по склону горы. Башня подъемника у ствола шахты и неустанное тарахтение дизеля.
В семье у них было четверо детей. И на всех была одна шапка. Поэтому тот, кто раньше просыпался и первым вставал, хватал прежде всего шапку. Зима была холодной, ветреной. Полушубки у всех были хорошие, теплые, а вот шапка одна. Каждый раз она доставалась тому, кто не поленился в этот день раньше встать, а трое остальных должны были идти в женских платках. Эти трое бежали в школу наперегонки, идти медленно в платке было стыдно.
Началась война.
Бедный Пали Багоши… Ведь они были с ним друзьями. Пали шел тогда впереди, а он на несколько шагов за ним. И вдруг раздался выстрел. Пали повалился на землю.
Они прятались на винограднике в подвале, где давят виноград. Набралось их там много. Старший лейтенант Каршаи послал их, как старших, в дозор. Они брели по дороге, разговаривали о том, о сем, смотрели на огоньки приютившейся в долине деревушки. В голову невольно приходили вопросы: «Зачем? Кому нужна эта проклятая война, этот страх и эта деревянная винтовка?» За неимением настоящих призывникам давали деревянные. Но они вспомнили старшего лейтенанта Каршаи с пистолетом на ремне и поплелись дальше. Посмотрели на деревушку. И вдруг этот выстрел.
Как жаль, что не осталось фотографии Пали! Если закрыть глаза, можно вспомнить, каким он был, но многие мелочи уже размыло время. Пали погиб двадцать лет назад.
Иногда вечером, когда капитан особенно остро чувствовал одиночество, ему казалось, что он слышит звук этого проклятого выстрела, и тогда ему хотелось кричать, чтобы его услышали все люди, кричать о том, что нет на свете ничего беспощаднее и страшнее, чем бессмысленная смерть.
Капитан еще раз взглянул на свое фото и почувствовал, как внутри у него разливается какое-то странное тепло. Вспомнил, что сегодня у него день рождения. Посмотрев на часы, быстро спрятал фотографию в портфель, закрыл ящики и вышел из канцелярии во двор. Было уже темно.
«Жена, наверное, уже беспокоится», — подумал он и ускорил шаги. Подойдя к помещению, где сидел дежурный, он остановился и, заглянув в окошко, помахал ему рукой.
Он шел, напевая вполголоса какую-то песенку, а когда подошел к воротам, часовой щелкнул каблуками. «Хороший солдат получился из этого Шомфаи», — подумал капитан, глядя на часового. Ему было жаль, что всех своих чувств и переживаний, касающихся службы, он не мог рассказать жене…
Около полуночи пошел дождь. Тучи на небе появились еще с вечера, но сильный ветер разогнал их. И хотя ураганные порывы ветра гнули деревья и даже ломали ветки, приближающаяся буря страха не вызывала; казалось, все это происходит на бутафорской сцене.
Сначала на землю упали первые редкие капли, затем сильно загремело, после чего дождь пошел как из ведра. Вмиг на земле образовались лужи, а дождь все хлестал и хлестал.
Начальник караула выругался и, обращаясь к Игноцу Хоману, сказал:
— Ну и погодка…
— А что в ней плохого?
— Ничего плохого в ней нет, если закрыть окна, чтобы не слышать дождя, и лечь под одеяло. В такую погоду хорошо спится.
Закрыв окно, младший сержант бросился на топчан и, закрыв глаза, подумал о том, как хорошо, когда человек может поспать, если ему хочется спать, да еще увидеть приятный сон. В детстве он ухитрялся видеть сны с продолжением. Теперь такого не было.
«А ведь ребята на постах, — думал младший сержант, — наверняка промокнут». Посмотрев на часы, он решил будить смену, хотя оставалось еще минут десять…
Внимательно осмотрев смену, младший сержант вдруг обнаружил, что Тратнер забыл взять противогаз.
«Ну и хитрец этот Тратнер», — подумал о нем начальник караула и сделал солдату замечание.
Как только открыли дверь, в караульное помещение ворвалась волна холодного влажного воздуха.
Сев к столу, младший сержант достал наполовину исписанный лист бумаги, который лежал между газетами. И прежде чем продолжать писать, прочел написанное. Писать письма он не очень любил, однако в две недели раз регулярно сообщал о себе домой. Сейчас же письмо как-то не получалось, хотя он три раза принимался за одно и то же предложение.
Младший сержант встал, открыл окно. В комнату ворвалась струя свежего воздуха. Сна как не бывало. И тут начальника караула охватило какое-то беспокойство.
«Нужно будет пойти проверить посты», — подумал он и, подойдя к пирамиде с оружием, взял свой автомат. Вдруг ему пришло в голову, что солдаты из готовящейся заступать на посты смены могут подумать, что он решил проверить их. Сержант задумался, холодок от ствола автомата медленно пополз по руке. Он позвал разводящего Арпада Таши, который повесил на плечо автомат дулом вниз и накинул на плечи плащ-палатку.
Оба вышли из караульного помещения под дождь. Арпаду хотелось, чтобы карнач что-нибудь сказал, но тот шел молча. Они приблизились к часовому. Раздался окрик: «Стой! Кто идет?!»
Довольно скоро они обошли все посты. На обратном пути в караульное помещение Арпад думал о том, как хорошо было бы встретиться с младшим сержантом после демобилизации, посидеть где-нибудь в корчме, спросить его, что он в свое время думал о нас, солдатах, о взводе.
Когда они после проверки постов вернулись в караульное помещение, весь состав караула, включая и отдыхающую смену, которой разрешалось спать, были на ногах. Арпад чувствовал, что все уставились на начальника караула, словно хотели спросить его: «Ну что? Правда, все в порядке?»
Начальник караула резким движением сбросил с плеч плащ-палатку, носовым платкам вытер лицо и с улыбкой сказал:
— Хоман так громко нас окрикнул, что я чуть было язык не прикусил.
Ребята рассмеялись, а затем те, кому разрешалось спать, отвернулись к стене, а остальные занялись разговорами.
Бела Шомфаи энергично закрутил головой и, призвав остальных к тишине, сказал:
— Слушайте…
— Только о Шари не рассказывай!..
— Шомфаи, а ты уверен, что не рассказывал нам об этом раньше?..
Бела придал своему лицу обиженное выражение, хотя все прекрасно знали, что он вовсе не собирается сердиться.
— Я же вам говорю, послушайте. Случилось это давным-давно…
— Смотри-ка, а он уже стариком себя считает!
— Словом, случилось это вскоре после того, как мы сюда приехали. Было это на рассвете. Пока оделись, стало светло. Я же решил еще поспать, даже одеяло натянул себе на голову. Вдруг чувствую — кто-то дергает меня за ногу. Я, не высовывая головы из-под одеяла, говорю: «Нельзя ли поспокойнее?» И слышу в ответ, что здесь, мол, не девичий пансион, а воинская часть. Тут я потянулся. Я всегда потягиваюсь, перед тем как встать. После физзарядки мне снова захотелось лечь на койку, но дежурный по казарме крикнул, чтобы мы выходили на построение. Ну, собрали нас, новичков, с горем пополам. Я встал в конце строя и решил, что обязательно напишу домой обо всех страстях, которые мне здесь пришлось пережить за несколько часов. Вдруг слышу, как дежурный просит двух человек выйти из строя.
Я, не долго раздумывая, вышел из строя, так как вспомнил совет дядюшки Жиги, который говорил мне перед отправкой в армию: «Если куда-нибудь потребуются добровольцы, ты сразу же соглашайся, так как тот, кто отлынивает, все равно попадет…» Вызвался я и еще один парень. Дежурный оглядел нас, и я заметил, как он хитро, еле заметно улыбнулся.
— Хорошо, — сказал он и еще раз оглядел весь строй.
«Ну, — подумал я в тот момент, — сейчас он заметит лодыря и заставит его работать».
— Наведите порядок в этом коридоре! Тряпки возьмите в умывальнике. Приступайте! Остальные — разойдись! — скомандовал дежурный.
Меня словно лошадь копытом по голове стукнула. Я посмотрел в глубь коридора, а он был длинный-предлинный. «Ну ладно, докажем дежурному, что справимся с этой работой за несколько минут», — подумал я.
Работали мы как заведенные. Вымыли больше половины коридора, как вдруг чувствую, как кто-то трогает меня за плечо. Я оглядываюсь и вижу: офицер. Капитан! А он все не отпускает руки от моего плеча.
«Ну, думаю, не упускай, Бела, своего счастья!»
Я улыбнулся капитану, а он спросил:
— Вы моете весь коридор?
— Так точно! Нам на это дело дали пять минут, а мы даже раньше управимся.
— Молодцы! А теперь пойдемте со мной!
Капитан показал нам стену в начале коридора:
— Видите стену? Она белая, не так ли?
— Так точно!
— А вот здесь какая? — спросил офицер, нагибаясь к полу.
— Серая.
— А почему? — в его голосе послышались строгие нотки.
— Причины разные…
— Причина одна: такие, как вы, не соблюдают чистоту… А ведь эту стену только-только побелили. Приведите ее в порядок, а потом доложите о выполнении приказа!
Капитан ушел.
— Так что же нам делать? — спросил меня парень.
— Сам не знаю, — ответил я. — Ух, показал бы я сейчас дядюшке Жиге!
Солдаты, слушавшие эту историю, весело рассмеялись.
— Ну, так что же было потом? Все убрали?
— Пока мы стояли, не зная, что же нам, собственно, делать, появился ефрейтор. Когда мы рассказали ему о своем горе, он сунул нам в руки по куску мела и сказал:
— Этим мелом замажьте грязные пятна на стенах, только как следует! Сделаете — доложите мне… Вот какая история.
Все засмеялись. У Шомфаи такие рассказы всегда получались очень смешные. Незаметно подошло время вести смену на посты.
Начальник караула снова сел дописывать письмо, красиво выводя буквы, а потом рассматривал их со стороны.
Дежурный по гарнизону перед рассветом проверил караул, но там все было в порядке.
Ливень все не прекращался. Из-за дождя рассвет был поздний, все небо было затянуто свинцовыми тучами.
Иногда сутки в карауле тянутся удивительно долго. А когда пройдет три часа, уже не чувствуешь усталости и глаза уже не наливаются свинцом.
До самого обеда без передышки лил дождь. На дворе многочисленные лужи.
Здание казармы похоже на загадочный объект. Деревни не видать, даже не слышно колокольного звона.
После того как караул сменили, младший сержант почувствовал облегчение.
В казарме взвод собрался в полном составе. Такое за последнее время случалось не так уж часто, так как с тех пор как батальон переместился на новое место, их взвод по отделениям выполнял самые различные задания.
Младший сержант пошел умываться и чистить обувь. Приведя себя в полный порядок, он постучал в дверь канцелярии к капитану Коложу. Получив разрешение, он вошел и отдал честь.
Капитан встал из-за стола и, протянув сержанту руку, спросил:
— Ну, что нового, товарищ Халаши?
— Докладываю — караул сдал, все в порядке.
— Новости есть?
— Никаких.
— Устали?
— Пожалуй.
Капитан посмотрел на уставшее, осунувшееся лицо младшего сержанта и предложил:
— Садитесь.
Младший сержант отодвинул от стены стул и сел. Положив фуражку себе на колени, он уставился прямо перед собой.
— Ребята очень меня удивили и обрадовали. — Капитан пододвинул себе стул и сел. — Скажите, кто вам сказал, что у меня день рождения?
— Это наша тайна, товарищ капитан…
— Спасибо…
— Мы хотели еще…
— Понимаю, но так лучше…
— Мы сами и рамку сделали…
— Красивая рамка.
— Хорбаи вышил для вас скатерку. Красивая получилась. Хотел ее вам подарить, да его отговорил ефрейтор Майор. Сказал, ты, мол, ее лучше своей девушке подари, той она больше по душе придется…
Сидели они друг против друга. Капитану хотелось объяснить, какие задания ждут взвод на следующей неделе помимо несения караульной службы, но, вспомнив о том, что сегодня воскресенье, решил сейчас об этом не говорить.
Капитан, собственно, вовсе не за этим пришел сегодня в казарму: просто ему захотелось увидеть своих солдат. Достав из кармана блокнот, капитан полистал его и сказал:
— Завтра я сам заступаю на дежурство.
— Разводящим идет Куруц.
— А начальником караула? — спросил капитан.
— Опять я.
— А не стоит ли вам отдохнуть немного. Ведь у вас три сержанта…
— Какой отдых без взвода. Я не люблю оставаться один в казарме…
Капитан понимающе улыбнулся.
— Хорошо, мы с вами еще поговорим, а сейчас пойдемте посмотрим, что делается вокруг.
Младший сержант встал, поставил стул на место. Так и не надев фуражки, он вышел из канцелярии.
В казарме уже не было прежнего порядка: одни чистили оружие, другие, кто уже успел поставить его в пирамиду, отдыхали на койках.
Капитан молча прошелся мимо выстроившихся рядом коек. Присел на табуретку. Его тут же окружили солдаты.
— Завтра вместе заступим в наряд… — проговорил он и замолчал, хотя его так и подмывало сделать замечание относительно царившего в помещении беспорядка. Он встал и, сделав несколько шагов, добавил: — Завтра вместе заступаем в наряд, а сейчас быстро приведите помещение в порядок и отдыхайте. Как-никак сегодня воскресенье. — И, делая большие шаги, он направился к выходу.
Дневальный прокричал команду «Взвод, смирно!».
— Вольно! — приказал капитан и стал спускаться по лестнице.
Солдаты же все еще не расходились.
— Правда, он обрадовался нашему подарку? — спросил Шомош, обращаясь к младшему сержанту.
— Да.
— Он сам сказал?
— Да, сказал.
Тратнер подошел к сержанту и спросил:
— Товарищ младший сержант, как вы думаете, он рассердился за то, что у нас тут беспорядок?
— Наверное, да.
Все молчали. Младший сержант, взяв свой автомат, пошел к столу для чистки оружия.
— Через полчаса чтобы все оружие было в пирамиде! А через час — отбой!
Солдаты, молча чистили оружие, потом приводили себя в порядок.
И вдруг в помещение вбежал дежурный по роте и громко крикнул:
— Взвод! Тревога!
На какой-то миг все остолбенели, с удивлением уставившись на дежурного, который еще раз громко выкрикнул:
— Тревога!
— Кто приказал? — спросил у дежурного младший сержант.
— Только что звонил дежурный офицер.
В этот момент в казарму вошел дневальный и крикнул:
— Строиться в плащ-палатках! Всем взять малый шанцевый инструмент!
Все в казарме забурлило. Солдаты, которые еще не успели раздеться, захватив плащ-палатки и лопатки, бежали в коридор, где обычно проходили все построения.
— Командирам отделений получить на складе большие лопаты! — приказал младший сержант.
На дворе все еще шел дождь, он хотя и не лил так сильно, как прежде, но все же был еще сильным. Все мокрое. Кругом лужи. К зданию подъехали два грузовика, крытые тентом. Через минуту появился дежурный по части.
— Товарищ младший сержант, сажайте людей на машины и выезжайте в село! Там наводнение. Вода заливает дома! Оставьте одного человека получить на складе канаты. Капитана Коложа я уже известил. Он будет ждать вас на дороге! И побыстрее: вас в селе очень ждут!
— Слушаюсь! Хоман, на склад за канатами!
— Сколько человек в строю? — спросил дежурный.
— Двадцать четыре!
— По машинам и в путь!
Через минуту грузовик уже мчался по улице, разбрызгивая грязь и воду.
Капитан Колож уже ждал их, стоя под дождем на дороге.
— Инструмент взяли? — крикнул он.
— Так точно!
— В селе наводнение… — Он полез в кабину и, усевшись рядом с водителем, приказал: — Поехали!..
В село вела дорога, выложенная булыжником. Когда машина выехала из зарослей акации, вдали показались крайние домики. Машина ехала уже по воде, которая доходила порой до радиатора. Пришлось сбавить скорость, чтобы волна, образовавшаяся перед машиной, не залила свечи.
Водитель чертыхнулся, бросив:
— Где-то здесь должен быть мост.
Капитан знаком приказал остановить машину. Открыв дверцу, он крикнул, обращаясь к сидевшим в кузове солдатам:
— Посмотрите-ка, не видно моста?!
Сидевшие у заднего борта солдаты встали, чтобы лучше видеть местность.
Вся долина была залита водой. Никакого моста не было видно.
Водитель отворил дверцу машины со своей стороны, обращаясь к капитану, спросил:
— Попробуем проехать?
— Безнадежное дело. Если моста отсюда не видно, то его и ближе не увидишь. Мост деревянный, наверняка вода снесла его.
— Что же делать?
— Попытаться развернуться и выехать на холм по полевой дороге.
Шофер захлопнул дверцу и дал задний ход. К счастью, полевая дорога оказалась песчаной.
— Если заедем на холм, тогда попадем в село, переехав через каменный мост, — проговорил вслух капитан.
Шофер сначала молча кивнул, а затем заметил:
— Ребята в кузове присмирели.
— Устали они после караула.
— Я один раз тридцать часов без отдыха просидел за баранкой, — тихо, словно ни к кому не обращаясь, сказал шофер, потом добавил: — Товарищ капитан…
— Да?
— Вам уже приходилось попадать в сложную обстановку, когда вы не знали своей конечной цели, а опасность была такова, что и смертью попахивало?
— Чего это тебе в голову взбрело?
— Да так просто.
— Приходилось.
— Расскажите.
— Таких случаев много было.
— Я об этом тоже не раз думал, особенно на учениях.
— Ну и как?
— Один раз мы ехали в колонне вечером. Чтобы не демаскировать себя, включили подфарник. И вот тогда-то мне подумалось, что мы не настоящие солдаты.
— Как так?
— А вот так. Боимся мы все.
— Чего боитесь?
— Смерти. Вот взять хотя бы меня. Я ни разу в жизни не видел мертвого…
— На войне все станет другим, и ты тоже другим…
— Я в это не верю. Я только то знаю, что все мы трусы. Среди нас героев нет. Разве что кое-кто только разыгрывает из себя героя, но и такие тоже боятся…
Капитан впился взглядом в ветровое стекло. Иногда он делал шоферу знак ехать медленнее, иногда поторапливал. Временами он посматривал на часы.
— Что будем делать, товарищ капитан? — спросил офицера шофер.
— Все, что сможем. Председатель сельсовета звонил, просил вывезти из села женщин и детей.
Теперь село было видно как на ладони. К югу от церкви все улицы были затоплены водой.
Открыв дверцу, капитан крикнул солдатам:
— Видите, что творится?
— Да, — нестройно ответили солдаты.
Шоссе, подобно плотине, делило село на две части, которые были залиты водой. По шоссе еще можно было спокойно ездить. Небольшая речка превратилась теперь в мощный поток, который с грозным ворчанием тек под каменным мостом.
С этой стороны села было тихо. По улице потоки воды несли куски глины и камни. Машина шла с трудом. Временами она буксовала в грязи, и гусеницы беспомощно крутились на одном месте. Перед зданием сельсовета стоял какой-то мужчина и делал нам знаки остановиться.
Шоферу уже надоело слушать надрывные завывания мотора и скупые фразы сидевшего рядом с ним капитана.
Он смотрел на побеленные известкой домики, и вдруг в голову пришла мысль, что сейчас они кажутся совсем иными, чем в дни увольнения.
Сейчас они показались ему какими-то испуганными, более тесно жались друг к другу, словно ожидали, что кто-то подойдет к ним и приободрит. Вспомнил он и о том, что в детстве ему казалось, что у каждого дома, как и у человека, свое, отличное от других лицо. По соседству с их домом жил один старый шваб. Все его боялись. Если случалось, что во двор к нему случайно залетал мячик, то он со злостью разрубал его топором надвое. Лицо у шваба было лоснящееся, красное, и точно так же выглядел и его дом — злым и красным. Но не только дом шваба был похож на своего владельца, но и другие дома были чем-то похожи на хозяев. У тихого и доброго хозяина таким же тихим и добрым выглядел и дом. Вот, например, дом господина Гриши, как и его хозяин, казался холодным и заносчивым.
Шофер отогнал от себя навязчивые мысли. Вокруг машины собрались женщины и дети.
Говорил крестьянин в высоких болотных сапогах:
— Здесь, товарищ капитан, уже никакой опасности нет. Мы все сделали уже, что нужно. Слабенькие дома подперли стойками, мебель вынесли. А вот в Новом поселке — там беда…
Капитана за руку схватила какая-то крестьянка.
— А у вас есть лодки? — испуганным голосом спросила она.
— Нет.
— О боже!
— А что случилось в Новом поселке? — спросил капитан.
— Там железнодорожное полотно не дало воде растечься, и там образовалось целое море.
— …Адам Лукач с женой и ребенок… — бормотала женщина.
— Что с ними? — спросил капитан.
— Они там остались. Вода так неожиданно разлилась…
— Взвод, слезай! — скомандовал капитан.
Крестьянин в болотных сапогах с готовностью показывал дорогу:
— Вот сюда! Это самый ближний путь, но без лодок туда не доберешься.
Новый поселок начинался сразу же за развилкой, у которой стояло изваяние Христа. Несколько лет назад здесь была околица села. Теперь же дома карабкались по склону Лысой горы.
И хотя капитан неплохо знал это село, он все же стоял в растерянности, словно впервые видел эту местность: от подножия холма и до самой железнодорожной насыпи разлилось целое море.
— Море, настоящее море, — бормотал крестьянин в болотных сапогах, топчась на одном месте.
Женщины и дети окружили солдат.
Вода все прибывала: нужно было немедленно вывозить жителей из затопленных домов, но своих мужчин в селе было мало; требовалась помощь извне. В первую очередь надлежало эвакуировать женщин и детей…
Капитан повернулся в сторону, откуда шла большая вода. Посмотрел на лицо женщины. Она уже несколько оправилась от первого испуга. Это была красивая женщина.
Капитан поднял руку и сказал, обращаясь к солдатам:
— Требуется четверо добровольцев.
Стало совсем тихо. Все солдаты смотрели на воду, а женщины и дети не спускали взгляда с солдат.
— Ждать, когда подойдут лодки, мы не можем. Дорога каждая минута. Нужно плыть.
Никто не шелохнулся.
Младший сержант оглядел напряженные лица солдат. «Глубина метра два», — подумал он, отводя взгляд в сторону.
Капитан только сейчас заметил, какая мертвая тишина царит вокруг. «Боятся, видимо. А может, ждут моего распоряжения?»
— Ну? — Капитан повернулся лицом к солдатам.
На какое-то мгновение офицер почувствовал себя одиноким. В голову невольно пришла мысль о шофере, с которым он только что ехал. Неужели трусят? Неужели все, что он делал до этого, воспитывая и обучая солдат, — напрасный труд?
— Товарищ младший сержант, — тихо позвал капитан.
Сержант вздрогнул. По его лицу разлился румянец.
— Я бы хоть сейчас, товарищ капитан. Но я не умею плавать…
«Не умеет плавать…» Капитан понимающе кивнул. Глазами офицер искал среди солдат Хомана. Уж этот-то в воде чувствует себя как рыба.
— Хоман, где вы?
Он остался за канатами и еще не прибыл…
Крестьянин в болотных сапогах крякнул и, ни к кому не обращаясь, проговорил:
— Вода поднимается. То по щиколотку было, теперь уже по пояс… — И неожиданно замолчал, хотя чувствовалось, что он еще что-то хотел сказать.
Из строя вышел один солдат:
— Я пойду!
Капитан смерил взглядом солдата. «Таши! Почему именно он?» И спросил:
— Плавать умеете?
— Так точно.
— Хорошо, пойдете!
И в тот же момент из строя вышло полвзвода.
Капитан уже не видел лиц солдат, все они сейчас казались ему чем-то похожими на лицо Таши, а в ушах раздавалось один за другим: «Я пойду!..»
— Мне нужны только трое, — сказал капитан и рукой показал на троих солдат: — Раздевайтесь.
И сам офицер начал раздеваться: снял шинель, ремень с портупеей, повесил то и другое на ветку дерева. От плохого настроения у него не осталось и следа. Жалел он только о том, что шофер машины не видел всего этого.
— Быстро раздевайтесь! — повторил он еще раз.
Прошло не больше минуты. «Это был и для меня, и для них экзамен». Офицер от души был рад, что его подчиненные с честью выдержали этот экзамен.
С каждой минутой вокруг солдат собиралось все больше и больше жителей.
— Не бойтесь, солдаты уже идут! — крикнул какой-то паренек, показав в сторону затопленных домов.
Капитан огляделся. Отыскав глазами Арпада Таши, сказал:
— Ну, пошли?
— Да вот только часы сниму.
Расстегнув ремешок, Арпад снял с руки часы, подумал: «Сегодня воскресенье. Дома меня небось ждут». И пошел в воду.
Мать Арпада посмотрела на часы. Половина пятого, а сына все нет. Весь день она с нетерпением ждала его, а теперь вдруг почувствовала, что ждет напрасно. Не придет сегодня Арпи, не придет.
Сев к столу, она взяла в руку ложку и нерешительно начала вертеть ее. В душе росло беспокойство. Мать пыталась убедить себя в том, что сегодня точно такой же день, как и все остальные, и не могла. Такой же, разве только дождь льет больше, чем обычно, и все. Сегодня воскресенье, а в воскресенье всегда бывает тише и спокойнее, чем в другие дни недели.
Она уже трижды подогревала суп для сына. С самого утра готовила, варила, пекла для него, старалась все время что-то делать, чтобы скорее прошло время. То и дело она поглядывала на окно и с неудовольствием думала: «Чертов дождь, все льет и льет, хоть бы перестал немного!»
В начале первого она управилась с готовкой и поставила кастрюли на небольшой огонь, чтобы обед не остыл.
Дождь тем временем несколько поутих. Вдова вышла во двор на свежий воздух. Настроение у нее было хорошее. Она еще не потеряла надежды на приезд сына, который прошлый раз тоже заявился домой не раньше половины четвертого. Занятая думами о сыне, она даже не обратила внимания на то, что дождь шел не обычный, а какой-то опустошительный.
В саду она встретилась с соседкой, поздоровалась. Та, ответив на приветствие, сказала:
— Не дождь, а божье наказание…
Вдова Таши не поняла слов соседки и спросила:
— А что такое?
— И вы еще спрашиваете? Вы что, не видели, как дождь лил?
— Видела… — ответила вдова Таши и тут же, словно в свое оправдание, добавила: — Жду сына на побывку, все утро хлопочу на кухне.
Соседка улыбнулась, и вытерев передником руки, подошла к отделявшей их участки изгороди и спросила с участием:
— Написал, что приедет?
— Нет, писать не писал, — ответила Таши.
— Мой сынок тоже писать не любит, а возьмет да и заявится нежданно-негаданно: когда на рассвете, когда — ночью.
Таши понимающе кивнула и заметила, что у солдат всегда так, ведь служба есть служба. Когда ее муж служил в армии, и тогда было то же.
Соседка кивала ей в знак согласия, а заметив тревогу в глазах Таши, опять принялась ругать этот бесконечный ливень.
— Вот и опять припустил! — И направилась к своему дому, заметив на ходу: — Настоящий потоп! Весь сад залило водой!
Таши решила сходить посмотреть, что делается в саду.
Сад располагался на пологом склоне невысокого холма. Участок был небольшой, да и место было не ахти какое хорошее. Однако Таши любила свой сад, особенно небольшие островки сирени.
Соседки подсмеивались над любовью Таши к цветам. Она действительно так любила их, что порой даже разговаривала с ними, словно они были живыми существами.
Сейчас сад выглядел жалким: мощные потоки воды прорыли в земле глубокие борозды, смыв начисто, все цветочные клумбы и кусты роз, оставив, словно в насмешку, на их месте безобразные вымоины.
Женщина несколько минут глядела на изуродованную стихией землю, на вывороченные кусты, не замечая даже того, что платье на ней сильно промокло. «Вот уж действительно наказание», — подумала она.
Подобрав с земли несколько цветков, которые еще не потеряли своей красоты и прелести, она, спотыкаясь и скользя по мокрой земле, пошла в дом. Вошла в кухню и посмотрела на кастрюлю, затем взглянула на часы. «Четвертый час пошел. Уж если заявится, то вот-вот, с минуты на минуту».
Подойдя к посудному шкафчику, она достала из него две самые красивые тарелки, которые получила в подарок, когда выходила замуж. Вынув белоснежную скатерть, она застлала ею стол. Затем принесла из кладовки хлеб, отрезала от него несколько кусков, но потом, словно передумав, принесла новую, более свежую буханку. Дважды перетерла ножи и вилки, попробовала еду: не остыла ли?
Когда все приготовления были закончены, Таши вдруг почувствовала, как сердце у нее в груди больно сжалось. Она знала, что через несколько минут приходит последний поезд, на котором может приехать ее сын. До сих пор надежда не покидала ее, а сейчас ей почему-то стало страшно. «Неужели не приедет?..»
Она подошла к окну, но, не увидев на дороге ни души, стала утешать себя мыслью о том, что поезд, возможно, несколько запоздал сегодня. Вспомнив о цветах, которые принесла из сада, она поставила их в вазу на середину стола.
Села на стул и, сложив руки на коленях, уставилась взглядом прямо перед собой, стараясь не смотреть на окно.
В таком положении она сидела долго-долго, а когда поняла, что Арпи сегодня не приедет, встала… Посмотрела на часы. Поправила головешку в печке и включила радио.
«Не надо так волноваться, — подумала она. — Не стоит».
Когда лампы в приемнике нагрелись, в комнате послышалась музыка. Таши поставила миску с супом на стол и, помешав его ложкой, налила себе в тарелку. Она поймала себя на мысли о собственном одиночестве.
В пять часов по радио передавали последние известия, но она не слушала их, до ее сознания долетали лишь обрывки фраз: «Южновьетнамские войска понесли новое крупное поражение… Сбит один вражеский бомбардировщик… Казнены двенадцать вьетнамских патриотов… Советское правительство заявило решительный протест…»
Тетушке Таши нравился голос диктора, она не раз слышала его по радио. Голос был звучный и мягкий, хотя иногда ему приходилось передавать суровые сообщения: «сбит… казнены… взорваны… погиб…»
Таши принялась за суп. К радио она прислушалась только тогда, когда диктор говорил о погоде и о дожде. «А ливень-то смыл все цветы в саду», — подумала она, положив ложку на стол.
«По сведениям метеорологического института, такого ливня на территории Венгрии не наблюдалось в течение последних пятидесяти лет… От большого притока дождевой воды многие реки вышли из берегов… причинили огромный материальный ущерб… Во многих районах страны, подвергшихся угрозе наводнения, действуют специально созданные отряды, наряду с которыми большую помощь населению оказывают воинские части венгерской Народной армии…»
«Не зря, видно, перед дождем стояла такая страшная жара, — подумала тетушка Таши. — Несколько дней подряд палило солнце».
Выключив радио, она принялась за мытье посуды. Мыла, а из головы не выходили слова диктора: «…большую помощь населению оказывают воинские части венгерской Народной армии…»
За окном тем временем немного посветлело, дождь лил уже не так сильно.
«Жаль цветы, — подумала она. — Но ведь могут быть и покрупнее беды. Наводнение…»
Она вспомнила, что ее сын всегда боялся воды. «Моряком одно время хотел стать, — она улыбнулась, — а сам так боялся воды…»
Перед мысленным ее взором снова появились залитые наводнением дома, постройки. И сразу же исчезло то особое настроение, с которым она ждала приезда сына.
«Арпи боится воды…» — снова мелькнула у нее мысль, а перед глазами стояли мокрые, насмерть перепуганные люди, пострадавшие от наводнения, они взывали о помощи…
Анна пришла на свидание к половине пятого. Договорились встретиться в четыре часа, и, хотя она целый день готовилась к этому свиданию, опоздала: выйти вовремя из дому помешал дождь. В нарядном платье, с сумочкой под мышкой, она стояла у окна, смотрела на дождь и чуть не плакала с досады. По мощенной булыжником улице быстрым потоком текла вода. Время от времени она смотрела на часы, а ее подружка и соседка по комнате с ухмылочкой поглядывала на нее.
— Опаздываешь… — тихо проговорила подружка.
Анна уловила легкую насмешку. Ей хотелось чем-нибудь запустить в подругу, но она, конечно, не сделала этого.
— У меня тут есть один родственник…
— О! Наверняка он привез тебе посылку.
— Нет, ничего не привез, просто приехал по делу.
Подружка удивилась и подошла к Анне ближе, спросила:
— Из министерства?
— Да, он писал, что освободится к четырем часам.
Подружка громко рассмеялась:
— Врать тебе нужно еще научиться. Сегодня же воскресенье…
Анна почувствовала, что краснеет, и ей расхотелось обманывать соседку.
С подружкой этой она познакомилась две недели назад. Она была для нее единственным близким человеком в городе, хотя Анна и обращалась с ней, как с младшей.
Обе они ходили по городу в поисках комнаты, обошли десятки домов, поднимались на все этажи. Хозяйкам, которые сдавали комнаты, они говорили, что знают друг друга давно.
По вечерам они подолгу разговаривали. Подружка оказалась очень откровенной и, ничего не скрывая, рассказала Анне все о своей жизни, чем и покорила ее.
Анна рассказывала ей об Арпи. Часто она придумывала то, чего никогда не было в действительности, однако все это отнюдь не звучало как ложь и обман.
В такие минуты Анна вся преображалась: она и сама верила тому, что рассказывала, не чувствуя за собой ни капли вины. Глядя на потолок, на котором метались световые блики от фонарей, стоявших на улице, Анна решила, что завтра же напишет Арпи. Фразы складывались сами собой: «Ты должен понять меня… Деревня не для меня. В городе я выучусь на бухгалтера или стану секретаршей. Работа эта приятная, чистая, можно красиво выглядеть. Ведь ты сам говорил, что я красивая… Руки у меня подвижные, пальцы проворные. В школе мне говорили, что из меня получится отличная машинистка…»
Анна дважды повторила про себя весь текст письма и заснула. Однако на следующее утро она даже не вспомнила об этом и никакого письма, разумеется, не написала.
Подружка Анны никогда не спрашивала ее о том, когда у нее будет свадьба, молча слушала рассказы Анны о ее любви и о верности. Возможно, она в душе завидовала Анне, а возможно, не верила ей.
Сейчас же они обе стояли у окошка и смотрели на потоки воды, которые неслись по мостовой.
Дождь начал понемногу утихать. Подружка придирчивым взглядом осмотрела Анну, нашла, что все в порядке, и улыбнулась.
— Красивая я? — спросила Анна.
— Да. Очень. Ну, желаю успеха.
— Спасибо! — Анна побежала по лестнице вниз.
Подружка из окошка смотрела на нее, провожая взглядом.
Анна на миг остановилась и, обернувшись, помахала рукой.
— Привет! — крикнула она.
— Привет! — ответила ей подружка.
Анна не чувствовала под собой ног от радости. Она обегала лужицы, что-то напевая себе под нос.
Когда она подбежала к эспрессо, то на миг вспомнила об Арпи, но лишь на миг, а потом стала думать о том, кто ее здесь ждал.
От люстры замысловатой формы на стены падал сложный узор, пахло горьковатым запахом хорошо поджаренного кофе, и Анна вдруг почувствовала некоторую растерянность.
Парень ждал ее у столика в углу. На столике перед ним лежала книги и тетрадки, стояли пустая кофейная чашечка и коньяк в рюмке. И хотя он видел, как Анна направлялась к нему, на лице его не дрогнул ни один мускул.
— Привет.
— Привет.
— Дождь-то какой…
— Дождь…
— А, пускай… — И парень подвинул Анне стул. — Через десять минут я бы уже ушел…
— Но такой ливень…
Анне хотелось рассказать, с каким нетерпением она ждала этой встречи, но парень остановил ее жестом.
Анна стала смотреть на то, как ловко движется между тесно стоявшими столиками официантка, расставляя заученным движением кофейные чашечки. Смотрела и думала о том, что бы такое сделать, отчего лицо юноши смягчилось бы. Любила ли она его? Или же он только нравился ей? Ответить на этот вопрос она не могла. Самое главное для нее сейчас заключалось в том, чтобы не быть одной.
Познакомились они несколько дней назад, совершенно случайно. Она ничего не знала о парне, кроме его имени. Однако неожиданное знакомство взволновало ее.
— Давай выпьем, — предложил юноша и, не дожидаясь ответа, поднял свою рюмку. — И поедем ко мне.
Предложение было совершенно неожиданное. Она поднесла рюмку к губам, словно в раздумье: пить или не пить? Выпила.
— А теперь пошли, — сказал юноша, небрежно бросив на столик деньги. — Тут недалеко. Или у тебя нет желания?..
Вопрос этот прозвучал насмешливо и зло.
— Почему же? — ответила Анна. — Пойдем.
Они шли взявшись за руки.
По улице все еще текли ручейки.
— Ты водку пьешь? — спросил ее юноша.
Анна молча кивнула.
— Коньяк тоже есть. И магнитофон.
Начало смеркаться. Солнце садилось.
— А погода разгулялась, — заметил парень. — Посмотри, как полыхает огнем край неба!
— Мне страшно.
— Почему? Чепуха какая-то! Ты говорила, что любишь джаз. Послушаешь, какие у меня есть записи!
Они шли рядышком: слева — капитан, посредине — Тратнер, правее — Даради и Таши. На сухом месте собралась небольшая группа людей. Лавина воды смела плотину и хлынула на деревню, некоторые дома стояли уже наполовину в воде. Солдаты шли молча. Местные крестьянки с тревожными лицами молча смотрели на солдат, которые удалялись от них с каждым шагом.
Когда вода стала доходить до пояса, капитан сказал:
— Возьмемся за руки.
Тратнеру такое указание показалось совершенно излишним. Более того, он даже подумал о том, что капитан, по-видимому, струсил. Тратнер улыбнулся и сказал, обращаясь к Даради:
— Держись, старина, за мою руку.
Даради кивнул. Он молча взял друга за руку, а другую протянул Арпаду Таши.
— Держи руку.
— Чувствуешь, с какой силой прет вода?
— Чувствую.
— А как ты думаешь, почему?
— А черт ее знает!
— Так и поднимает…
— Мы идем в низину, в ней и стоит дом.
— Как ты думаешь, чей этот дом?
— А мне все равно, чей бы ни был.
— Ну а все-таки?
— Дом новый, значит, и живет в нем новый в этих местах человек.
— У других тоже есть новые дома. Например, у дядюшки Пишты, молочника, тоже новый дом.
— Но его дом стоит в деревне, на старом месте.
— Наверное, хозяин дома не здешний, а женился на здешней девушке.
— Нет, это не тот случай.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю. Не здешняя у него жена.
Вода доходила солдатам уже по плечи, причем напор ее стал сильнее. Капитан, который до этого молча слушал разговор солдат, вдруг сказал:
— Что-то случилось. Посмотрите внимательно на дом, на окна.
Все посмотрели, но ничего особенного не заметили.
Мальчик махал солдатам рукой. Возможно, что он даже кричал о чем-то, но голоса его не было слышно из-за шума воды.
«Лет пять ему», — подумал Таши и, подняв свободную правую руку, помахал мальчику в ответ и крикнул:
— Не бойся малыш, не бойся!
— А вы, Таши, ничего не видите? — спросил капитан.
— Ничего особенного я не замечаю.
— Посмотрите внимательно на окна.
— Смотрю.
— До сих пор вода где была?
— До половины окон доходила.
— А теперь?
— Вода прибывает, и притом очень быстро.
Теперь вода доходила солдатам до подбородка.
Они находились как раз на полпути к дому, к которому направлялись.
— Тратнер! — позвал капитан.
— Да.
— Плавать умеете?
— Да.
— А не хотите вернуться обратно?
— Нет.
— Ну, как хотите, а то можете вернуться. Любой из вас может вернуться, если захочет…
Оставшиеся на сухом месте у дороги люди сначала внимательно следили за отважной четверкой, а потом пустились в разговоры. Больше всего разглагольствовал крестьянин в болотных сапогах.
— Я еще когда предупреждал, говорил, что на этом месте нельзя строить. Наши старики знали, что можно, а чего нельзя делать. Земля неподходящая, луг заливной. Во всем виноват тот, кто выдал разрешение на строительство в этом месте.
Младший сержант внимательно следил за отважной четверкой, которая удалялась от него все дальше и дальше. Смотрел и жалел, что не пошел с ними.
Неожиданно кто-то взял его за руку. Это оказалась крестьянка в платке. Взгляд у нее был испуганный.
— Вы тоже за ними наблюдаете?
— Да.
— Скажите, а с ними ничего не случится?
— Что именно?
— Смотрите, вода поднимается!
Сержант только сейчас заметил, что вода подошла к самым его ногам, а еще совсем недавно до нее было метра четыре.
Все замолкли, глядя на подступающую к ним воду. Вдруг со стороны села раздался крик:
— Плотину прорвало! Недалеко от моста!
— Быстрее туда!
Все бросились к месту прорыва плотины.
— Водитель! — крикнул младший сержант.
— Я здесь.
— Поехали!
Солдаты полезли в кузов.
Машина дернулась и, набирая скорость, помчалась по дороге.
Сержант стоял в кузове машины и смотрел на расстилавшуюся перед ним водную гладь. Капитана и ушедших с ним троих солдат уже не было видно.
— Товарищ младший сержант! А правильно мы сделали, что оставили наших тут одних?
— Вода прорвала плотину у железнодорожного полотна. Сейчас она растечется еще дальше. Если удастся ликвидировать прорыв, это будет для них лучшей помощью.
Машина свернула с дороги и направилась к железнодорожному полотну, где уже собралась половина села. Люди носили землю — кто ведром, кто корзиной, а кто тащил ветки кустарника, куски кирпича, песок и всякую дребедень. Заслышав шум машины, несколько человек замахали руками. Стоило только младшему сержанту увидеть эти жесты, и от сомнения в правильности собственных действий не осталось и следа.
Он первым спрыгнул с машины на землю, за ним — солдаты. Расхватав лопаты, все тут же принялись за дело, хотя никакой команды никто не подавал. Машина с четырьмя солдатами сразу же направилась в село за песком и камнями.
Кому-то пришла в голову мысль привезти балласт для заделывания места прорыва на вагонетке, которая стояла недалеко от сторожки стрелочника.
Ширина прорыва была не более шести метров. В этом месте вода подмыла железнодорожное полотно и рельсы нависли над образовавшейся пустотой.
Несмотря на то что все — и жители села, и солдаты — работали не жалея сил, дыра прорыва почти не уменьшилась. Пройти к месту прорыва можно было только по шпалам. Время бежало так быстро, что никто не мог с точностью сказать, сколько они тут уже работают.
И вдруг снова пошел дождь.
Вернулась машина, груженная камнями. Все бросились ее разгружать.
На вагонетке подвезли песок и шпалы. Некоторые работали по пояс в воде. И хотя напор воды был силен, вскоре людям все же удалось уложить на месте прорыва большие камни, на них камни помельче, и все это засыпать песком и землей.
Плыть было гораздо легче, чем идти, хотя вода все еще позволяла идти.
Оглянувшись, Тратнер не увидел на берегу ни людей, ни машины.
— Товарищ капитан! Товарищ капитан! — испуганно позвал он, набрав в рот воды. Выплевывая неприятно пахнущую воду, солдат рукой махнул в сторону берега: — Посмотрите, они уехали…
Капитан дал знак остановиться. Действительно, у кромки воды, кроме нескольких женщин с детишками, никого не было. Да и они смотрели не в их сторону, а в противоположную.
— Что случилось? — спросил Даради.
— Может, какой дом завалился? — неуверенно заметил Таши, подгребая руками воду, так как он уже не доставал дна ногами.
— Не думаю, — сказал капитан. — Быть может, вода где-нибудь прорвалась.
Какое-то время он смотрел назад, а потом, не говоря ни слова, широко размахивая руками, поплыл к дому. За ним поплыл Тратнер; вскоре он догнал офицера, так как он был великолепным пловцом.
Даради и Таши плыли в нескольких метрах сзади: Даради — размеренно, но сильно загребая, Таши — делая частые и мелкие гребки.
— Эх, браток, не горячись, а то скоро из сил выбьешься, — предупредил Арпада Даради.
— Не беспокойся, дружище…
Арпад хотел еще что-то добавить, но, сделав рукой неверный гребок, захлебнулся и закашлялся.
До дома оставалось метров сорок, как вдруг Даради обернулся и, не увидев Арпада, крикнул:
— Братишка?!
Даради, набрав в легкие побольше воздуха, нырнул, но вскоре вынырнул и снова крикнул:
— Братишка! Таши!
Капитан, услышав крик, тоже поплыл назад.
— Что случилось? — спросил он.
Даради не ответил. Он плыл изо всех сил назад, крича время от времени:
— Братишка!.. Братишка!..
Капитану показалось, что он проваливается в глубокий колодец. «Таши! Утонул Таши!» — обожгла сознание мысль.
Офицер быстро поплыл назад, поднимая вокруг себя мириады водяных брызг. Вскоре он оказался в нескольких метрах от Даради, и тут до его слуха донесся истошный крик Тратнера:
— На помощь! Тону! На помощь!
Ничего, я выдержу. Правда мне еще ни разу в жизни не приходилось плыть так долго, но сейчас ведь особый случай, сейчас не время рассуждать об этом.
Я выдержу. Попытаюсь плыть медленнее, попытаюсь поглубже и поспокойнее дышать, потому что я не знаю почему, но у меня, как ни странно, устали не руки, а легкие, сердце и вообще все внутри. Сердце стучит, как молоток.
Мальчик там, наверху, уже не боится. Он же знает, что его сейчас спасут.
Помню, когда я был еще маленьким, я ужасно боялся солдат. Стоило мне увидеть солдата, как я сразу же думал о смерти: ведь солдаты, по моему тогдашнему представлению, убивали людей… Позже, когда моего отца забрали в солдаты, я уже перестал бояться солдат, скорее жалел их, так как мама рассказала мне о том, что солдат тоже убивают…
Бедная мама! Если бы она увидела меня сейчас… Она считает, что я боюсь воды. Когда я вернусь домой и расскажу ей эту историю, она наверняка будет ругать и стыдить меня. Разумеется, в душе она не будет на меня сердиться. Сегодня она, наверное, горюет — напрасно прождала меня. Каждое воскресенье она ждет меня, надеется, что я приеду. Весь день что-то варит, печет. В кухне такие вкусные запахи. А когда поезд уйдет, она немного поплачет, решит, что больше не будет так волноваться и так ждать меня, но через несколько дней забудет о собственном обещании и в следующее воскресенье будет ждать так же…
Я, видно, немного отстал от других. Но, наверное, на какие-нибудь несколько метров, еще догоню…
Силы у меня пока есть… Руками шевелить могу… Если бы только вот не сжимало все в груди. И глазам почему-то больно… Словно меня растворили в этой воде… Грязная она какая-то, взбаламученная… Нужно будет протереть глаза, а то я и ребенка не вижу, и матери его не вижу…
А тут еще эти волны. Интересно, откуда тут такие волны? Иногда мне кажется, что меня поднимает до небес… А потом вдруг опускает вниз…
Как неожиданно разразилась эта буря…
Несколько минут назад я все отчетливо видел, теперь же все во мне гудит… В воде какие-то ямы…
Все кружится… И облака на небе… Почему именно сейчас облака садятся на землю?.. Какие они тяжелые. Так и втискивают меня в воду.
Неужели и Даради чувствует то же самое? И капитан?..
Закричать бы надо… позвать…
Еще спросить нужно их, видят ли они дом, женщину, ребенка… Я вижу что-то разноцветное. Где-то горит огонь… А какая горячая вода!
Стреляют? Но кто? Неужели война?..
Хорошо, Теперь мне лучше, да и облака стали не такими тяжелыми и черными.
Вот и дом видно, и женщину. Я даже вижу, что у нее голубые глаза. Она улыбается. Она не одна, их много-много, и все они голубоглазые, и все улыбаются… И среди них мама…
Услышав крик, капитан повернулся и увидел, как голова Тратнера скрылась под водой, потом вынырнула.
Офицер подплыл к нему, спросил:
— Что случилось?
— Не знаю…
— Почему кричали, ведь вы же отличный пловец?
— Я больше не могу… Нет сил… — И солдат ухватился за плечо капитана. — Бедный Таши, — пробормотал он. Лицо его исказила гримаса.
Капитан ничего не сказал, он и по этим двум словам сразу же все понял. Он понимал, что не имеет права сердиться на Тратнера, напротив, он должен сейчас подбодрить его.
— Плывите к дому! Я подплыву к Даради. И думайте о тех, кто ждет нас в доме. — Капитан махнул рукой в сторону дома. — Только о них, и ни о чем другом, понятно? Они ждут нас. Мы им нужны… Понятно?..
Жители села стояли на берегу у самой кромки воды. Опять пошел дождь, но никто не уходил. Тут же была и спасенная солдатами женщина с ребенком.
Многие пришли с железнодорожного полотна, где недавно заделали промоину.
Поверхность воды вся была в точках от дождевых капель.
Лучшие пловцы из солдат все время ныряли, разыскивая тело Таши. Под вечер на место происшествия прибыл Адам Лукач. Он растолкал людей и по колено вошел в воду. Пристальным взглядом посмотрел на дом, на спасенную солдатами женщину с ребенком, на крестьян. По виду людей сразу же понял, что здесь произошло.
— Кто он? — спросил Адам.
— Солдат.
— Как его звали?
Все посмотрели на капитана.
— Арпад Таши…
— Поздно я пришел, — заметил Адам Лукач. — Поспешить бы мне…
Ребенок прильнул к Адаму, обхватив ручонками его колени.
— Напугался, бедняжка… — произнес кто-то.
Мальчик посмотрел на отца и сказал:
— Я и не боялся вовсе.
— Вот и молодец.
— Я и маме говорил, чтобы она не боялась.
— Ты смелый парень.
— И они тоже не боялись, — объяснил мальчик, показывая рукой в сторону солдат: — Они нас спасли. А один все рукой нам махал. Правда, это мы его сейчас ждем, да?..
— Да.
— А где он?
— Там. — И отец показал на воду.
— А долго его нужно ждать?
— Не знаю.
— Он утонул, да?
— Да.
— И не боялся?
— Нет.
— А умереть легко?
— Нет, малыш, нелегко. Ну пойдемте, вам нужно переодеться…
Все видели, что Адам плачет. Его жена тоже плакала.
Люди расступились, пропуская их, провожали взглядами. Стояла мертвая тишина.
Это правда. Они были друзьями. Познакомились они в тот самый день, когда сняли с себя гражданскую одежду, положив ее в бумажный мешок, и надели на себя солдатскую форму. Их было человек десять, они стояли под развесистым каштаном и, разглядывая друг друга в новом одеянии, посмеивались.
Арпад стоял недалеко от них и поправлял френч, который как-то нескладно сидел на нем. Он надел на плечи вещмешок, а в руке держал каску, размахивая ею. Издалека его можно было принять за студента, который собрался на экскурсию.
Я еще тогда повернулся к нему и крикнул:
— Ну, братишка, пошли?!
Он обернулся и, немного склонив голову набок, ответил:
— Пошли, дружище!
Сказал и улыбнулся. И вмиг мне стало весело и хорошо, и я подумал, а почему бы нам и на самом деле не подружиться, не стать братьями. Я буду старшим, а он младшим, ведь он такой маленький, а я вон какой вымахал! Я подошел к нему и представился:
— Даради.
— А я Арпад Таши.
Мы подали друг другу руки. Я так сжал ему руку, что у него косточки хрустнули. Уж такая у меня привычка. Арпад, однако, выдержал, посмотрел на меня и тоже стиснул мне руку, да еще как!
— Ты кто по профессии, братишка? — сразу же спросил я его.
— Каменщик.
— А я столяр.
И мы похлопали друг друга по плечу…
Наше место самое плохое — рядом с дверью. Каждый, кто заглянет в комнату, сразу же видит наши койки. Лучше, чем Арпад, у нас во взводе никто свою койку не заправлял. Я завидовал тому, что у него такие ловкие руки. А я, сколько ни старался, все у меня ничего не получалось! В школе я был первым учеником, а здесь отставал от других…
По вечерам я присаживался на край его койки и разговаривал с ним… Нам никто не мешал.
Я оказался трусом, не помог ему. Страх меня охватил…
Я его сразу же заметил, когда новобранцев распределяли по отделениям. Мы их тогда построили в одну шеренгу. Я еще тогда подумал: «Лишь бы мне этого малыша не дали, а то придется с ним повозиться».
А позже я уже не жалел, что он попал ко мне, такой он был добросовестный.
Даради прозвал его братишкой, и так эта кличка и осталась за ним.
Странный он был парень. Часто писал длинные письма, а сам письма получал очень редко. Изредка ему писала мать. Ее каракули я сразу узнавал. Еще писал ему какой-то мужчина, но кто именно — не знаю, так как отец Арпада погиб в сорок четвертом году. Когда раздавали письма и ему ничего не было, он не привязывался к почтальону, молча отходил, только лицо у него становилось грустное… Я нисколько не удивился, когда Арпи добровольно вызвался идти спасать женщину с ребенком. Вот уже сколько времени прошло с тех пор, а я никак не могу забыть его. Он умер. Нет его. Неужели это правда? Все мы со дня его гибели стали совершенно другими людьми…
К сожалению, мне чаще приходится иметь дело с теми, на кого поступают жалобы, кто совершает ЧП. Он не был в их числе, и потому я никак не могу вспомнить его лица.
Жители села называют его своим сыном.
А солдаты взвода обратились ко мне с просьбой не занимать его койку. Пожалуй, они правы, хотя в уставе такое не предусмотрено. Пусть он останется среди них…