Эта книга была подписана к печати 14 марта 1941 года и могла появиться на прилавках перед самой войной. Но — не появилась. Не вдаваясь в подробности частных номенклатурных решений, попробуем представить, что в ней не соответствовало сгустившемуся духу времени?
Вроде бы как раз все соответствовало, начиная с многажды испытанной советской литературой темы: роман из эпохи русской революции 1905 года. Революционное брожение, забастовочное движение, студенческие волнения, политические кружения, «разгул реакции», зверства (настоящие, без всяких кавычек) охранки и полиции, еврейские погромы, — все вдвойне почетным, ибо умершим, автором популярных детских книг рассмотрено и смешано в достаточно корректной пропорции.
Правда вот, еврейские погромы описаны не со слишком ли ужасающей экспрессией? Ну сколько об этом можно вспоминать в стране победившего социализма, в которой уже что-что, а «национальный вопрос» решен? Не в Германии ведь живем и не о ней пишем…
Ладно, всяческие погромы — это, так сказать, «объективная реальность», навсегда канувшая в Лету вместе с прочими свинцовыми мерзостями царского режима. Но к чему вплетать в роман прерывистым прочерком ускользающую в никуда — и не имеющую отношения к «главной» интриге — захолустную историю любви несмышленой русской барышни к еврейскому музыканту? Любовь, доведшую несчастную до психического срыва. Притом же и музыкант этот нисколько не негодяй, наоборот, вполне разумный, ничем особенно не выдающийся, кроме умения играть на флейте, человек. И выходец, опять же, не из Гаммельна… Впрочем, это, действительно, побочная ветвь романа. Не побочный вопрос — другой. Из книги непонятно, с кем мы сегодня, мастера из охранного отделения культуры?
Главный герой, брат этой милой барышни, Виктор Вавич, «вольнопер», по скудости разыгравшегося воображения поступает в полицию и становится околоточным надзирателем города N (на шестистах страницах романа так и не сказано, что это за город, равный по размаху описываемой в нем жизни хоть Петербургу, хоть Москве, но в то же время являющийся образом какой-то глухой вселенской провинции — в чем виден очевидный и эффектный умысел сочинителя). Его отец, добрый русский землемер, не в восторге от выбора сына. Да и мы, читатели, надеемся: всё, что начинает твориться с героем, лишь временное наваждение: Виктор, пусть недалекий, пусть вспыльчивый, пусть взбалмошный, но в сущности славный парень. Тем более что он первый появляется на авансцене, а законы читательского восприятия просты: кто первый появился, тот и люб, тому и сопереживаешь, того и считаешь главным.
Однако по мере чтения «Виктора Вавича» начинаешь понимать: судьба главного героя романа вовсе не самая важная тайна повествования. Автор соблюдает принцип равноправия: Виктору Вавичу уделяется внимания не больше, чем некоторым другим персонажам, например, членам респектабельной семьи думского заседателя Андрея Степановича Тиктина или приблудному мещанину города Елисаветграда Семену Башкину. Роман похож на огромный куст, каждая ветвь которого подробно исследована сверху донизу. Лишь в самом конце взгляд упирается в единое корневое сплетение и обнаруживает спрятанный под ним динамитный заряд.
Главная проблема романа не безлична, она — огненна: отчужденность русского сознания от ценностей собственной жизни, отчужденность, ведущая к утопизму и в мышлении, и в мотивировках, побуждающих к действию. Утопизм — это «наше все». Такую черту можно подвести под романом. Да она и подведена — отъездом одной из героинь в Вятку, к сосланному суженому, с которым, наконец, образуется счастливая жизнь в счастливом будущем (на протяжении всего действия эта барышня своего героя, слишком близкого и «действительного», разумеется, отвергала).
«Виктор Вавич» — это роман о чужих интересах. Внешним образом — по служебному положению — их блюдет главный герой. Внутренне — это проблема каждого персонажа, узел всех противоречий, всей сюжетной коллизии.
Самое любопытное — и характерное — здесь то, что прямо о сути русских вещей говорится в романе под занавес персонажем второстепенным, ведущим героям «чужим»: о том, что за «свои интересы» у нас борется в основном правительство, да люди заведомо на то обреченные, преступившие закон. Способ осознания «своих интересов» по ту сторону закона характерен в романе и для тягловой силы исторического процесса начала XX века — для пролетариата. В результате за «чужие интересы» бескорыстно бьется у нас один-единственный «доблестный орган» — интеллигенция.
Последнюю точку, основной, подразумеваемый кризисной исторической ситуацией вопрос ставит, согласно сюжетной логике романа, совсем уже «случайный», ни к какому действию не имеющий отношения бесфамильный Иван Кириллович: сам-то народ виновен или нет в том, что с ним творится? Что он сам творит? Недостойный Иван Кириллович все разглагольствует на эту тему, разглагольствует и… и никто из симпатичных присутствующих лиц вразумительным оппонентом ему выступить не в состоянии.
Здесь — мертвая точка романа, выражающая неизбывную трагедию русской литературы советского периода: обреченность уклоняться от табулированных большевистской мифологией историософских проблем. Единственное, на что можно было решиться — и на что требовалось настоящее мужество и настоящее мастерство, — это вложить все крамольные соображения в уста сомнительных персонажей из мимолетных сцен. В «Викторе Вавиче» интеллектуальные узлы повествования стягиваются к подобным черным дырам сюжета.
«Надо приучиться марксистски мыслить прежде всего», — говорит в романе увлеченная социалистическими идеями студентка. Это кредо исповедовали, или пытались исповедовать, далеко не последние художники 1930-х годов. В том числе и автор «Виктора Вавича». Но в этом же романе на назидание студентки ее младший легкомысленный брат отвечает более чем резонно: «Я понимаю еще — логически выучиться мыслить, а как-нибудь там марксологически — это уж ересь».
Конечно, зафиксировать в художественном произведении строго логическое развитие мысли — задача несколько схоластическая. Талант подчиняется мысли не марксистской и не логической, а художественной, всегда забредающей не туда куда следует и вообще раскрывающей себя исключительно в противоречиях, в далекой от логики игре переносных смыслов. Что замечательным образом и продемонстрировано в романе «Виктор Вавич» — в годы, когда «писать хорошо» уже не рекомендовалось, когда главным для художника стало «марксистски мыслить».
Роман Житкова принципиально написан хорошо, с первой строчки: «Солнечный день валил через город». Очевидным образным сдвигом, «остранением», как тогда называли способ преодоления рутинного автоматизма восприятия действительности, художественная задача писателя здесь не исчерпывается. С первой фразы смысл подчиняется тонкой игре изобразительных лейтмотивов, не менее важных, чем непосредственный рассказ о судьбах героев и описание исторических событий. Не обратив на эту систему лейтмотивов внимания, мы рискуем отвлечься от самого духа романа, не сообразим, почему через десяток страниц повествователь вздохнет: «казалось — сейчас этот свет ветром выдует из улицы». И выдует. Но не сразу, а через пятьсот страниц, в конце второй книги: «И отлетел свет».
Таким отчасти замысловатым образом получается, что роман «Виктор Вавич» написан не столько о незадачливом молодце, не столько о событиях, обозначенных 1904 и 1905 годом, сколько о «Содоме и Помпее», — воспользуемся неграмотным, но весьма точным и экспрессивным сравнением из арсенала речи главного героя.
Довлеющим себе, вписанным во все пространство романа у Житкова становится образ необъятного, заполнившего всю страну зимнего города, из которого «отлетел свет». В то время как все его жители только и заняты, что борьбой за неведомо чье «светлое будущее».
Роман этот укоренен в русской традиции и описывает последние дни излюбленного отечественными писателями «города N». Гоголевскому «городу N» из «Мертвых душ» русская проза обязана, может быть, еще больше, чем гоголевской «Шинели». Из него вышел (и в него вернулся), например, писатель Л. Добычин, издавший в недобрый год — год, когда завершена была работа над «Виктором Вавичем», — свой роман под названием «Город Эн» — шедевр, которым его же самого немного времени спустя, в 1936 году, измордовали и довели до самоубийства.
С «Виктором Вавичем» дело обстояло и хуже и лучше: печатавшийся главами в периодике, роман как цельное явление при жизни автора официальному публичному рассмотрению не подвергся, надо полагать, к счастью. Иначе Бориса Житкова ожидала бы судьба Евгения Замятина, проклятого советской критикой 1920-х годов за роман «Мы», наиболее теперь известную русскую антиутопию. Автор «Виктора Вавича», понятно, никакой антиутопии не писал. Человеку, начавшему печататься в 1923 году, как раз тогда, когда Замятин передал свое, на родине не опубликованное, произведение за границу, это было, что называется, не с руки.
«Виктор Вавич» в непосредственном родстве не с романом «Мы», а с более ранними дореволюционными вещами Замятина о захолустной России, такими, как «Уездное» и «На куличках». Архаичные пласты русской жизни и русского сознания прямо соприкасаются с русским утопизмом, питают его — вот на что наталкивало чтение Замятина, наблюдение за его художественной эволюцией. Опыт Замятина был важен для любого масштабно мыслящего прозаика 1920-х годов, даже если он от самой художественной манеры Замятина в восторге не был (случай Житкова). В «Викторе Вавиче» описывается момент смещения утробных пластов бытия, их трения друг о друга, приводящего к пожару в крови, к взрыву.
Борис Степанович Житков (1882–1938) работал над романом больше пяти лет, завершив труд в 1934 году. Подготовленная размахом писательской судьбы мысль о создании масштабной исторической фрески, запечатлении на ней «опытов быстротекущей жизни», увлекла его неотвратимо. Для Житкова она была принципиально важна: к середине 1930-х годов он составил себе имя в литературной области, далекой от романистики, но к романистике его как раз подталкивающей. Он писал мини-романы, истории для детей. Юную аудиторию он поразил серьезным, деловым тоном своих бесед, лишенных и капли поучения и назидательности.
Помогло Житкову и то, что в советскую литературу он пришел в числе высокоодаренных авторов из «бывалых людей». По навязчивой мысли Горького, именно такие писатели должны были составлять ядро творцов нового искусства. Сначала поработай, а потом поучись — таков был постулат, обратный опыту всего цивилизованного мира. Впрочем, в нем содержались достаточные — и давно известные — резоны: внелитературный опыт беллетристу всегда кстати. Но это когда он приобретен силою вещей, а не навязан силою идеологий. Нечего говорить: Борис Житков своим житейским багажом не спекулировал, он его раздаривал.
И поэтому напоследок расскажем немного о том, с чего обычно начинают, — об основных моментах биографии писателя, о его духовном облике.
«Это был прирожденный ересиарх, который, однако, по свободолюбию своему ересь не определял, не втискивал в известные рамки, — написал о нем Евгений Шварц. — Он с восторгом лез в драку и держал людей, которых считал чужими, в страхе».
После такой характеристики понятен и отзыв Корнея Чуковского, соблазнившего Бориса Житкова на литературную деятельность: «Житков, мой кумир в детстве во всем».
Родился Борис Житков под Новгородом, в семье революционно настроенного преподавателя. Что в 1880-е годы в России было уже не новостью. Естественно, на месте Житковы долго не засиживались. Кроме Новгорода, семья жила в Петербурге, Риге, а в 1889 году переехала в Одессу — под крыло двух старших братьев отца, адмиралов, участников обороны Севастополя. В Одессе Борис был отдан во французскую школу. Самолюбие и высокие представления о чести сделали его с младенчества храбрецом — во французском, рыцарском духе. Таким его увидел Корней Чуковский — они оказались одноклассниками в гимназии, в которую после французской школы был отдан Борис Житков. В 1900 году он поступил в Новороссийский университет (в Одессе) на физмат, через год перейдя на естественный факультет. Играл на скрипке, ходил под парусом, танцевал, сдал экзамен на штурмана дальнего плавания… Однако, как писал вскоре после смерти Житкова Цезарь Вольпе, «подлинной темой разнообразных занятий Житкова был практический интерес к существу человеческой гениальности, к человеку как творческому началу в мире».
Поэтому мы не удивимся, узнав, что в 1905 году Борис Житков ринулся в революцию: участвовал во флотских бунтах, а в самой Одессе влился в ряды дружин самообороны, боровшихся с погромами. Написанное в «Викторе Вавиче» о революции ему было ведомо на собственном опыте. В ее угаре и «химические опыты» рискованного свойства, изображенные в романе, ему, несомненно, доводилось ставить самому: естественное отделение университета он закончил с дипломом химика.
После университета начались экспедиции и скитания. Сначала Житков уехал на Енисей, затем — в противоположную сторону, в Данию, где в 1910 году встретился, в частности, с Лениным… В 1912 году Житков побывал в кругосветном плавании… В годы Первой мировой войны работал на верфях Николаева, Архангельска, закончив между тем еще и Петербургский политехнический институт. В 1916 году был командирован в Англию за авиамоторами для русских самолетов.
После революции Житков снова в Одессе — инженер в гавани. Дальше — скитания, одинокая жизнь, заведование технической школой… В 1923 году Житков уехал в Петроград, где встретил Чуковского, посоветовавшего ему записать свои истории: рассказывать их он был большой мастер еще до своего вступления на профессиональную литературную стезю.
Увлеченный блестящей компанией, собравшейся в Ленинграде вокруг Маршака, Борис Житков стал автором детских книжек. Вместе с Маршаком и окружавшими его более молодыми Евгением Шварцем, Николаем Олейниковым, Даниилом Хармсом он создавал в России детскую литературу, до их поры невиданную, сильно повлиявшую в конце концов и на литературу взрослую.
Однако темперамент Бориса Житкова был таков, что от любви до ненависти у него не оказалось и шага: нежданно-негаданно он обрушился на самого Маршака, разойдясь с ним по мотивам, с исторической точки зрения совершенно неважным. Шварц заключает по этому поводу: «…Житков, Гарин, Олейников, Хармс (отчасти) доказали мне с несомненностью, что деспотизм — неизбежная национальная особенность наших крупных людей».
В 1934 году Житков уехал из Ленинграда в Москву, уже автором «Виктора Вавича». Как он возникал и что для него значил, рассказывает Шварц: «„Вавича“ Борис писал безостановочно, нетерпеливо, читал друзьям куски повести по телефону. Однажды вызвал Олейникова к себе послушать очередную главу. Как всегда, не дождавшись, встретил Бориса Олейникова на улице, дал ему листы рукописи, сложенные пополам, и приказал: „Читай, я тебя поведу под руку“. И Олейников подчинился, а потом с яростью рассказывал друзьям об этом».
После «Виктора Вавича» Житков написал еще одну детскую книжку, самую теперь известную: «Что я видел» — замечательная энциклопедия для детей. Она вышла уже после его смерти, о которой Николай Чуковский сказал: «Умер… от ненависти к Маршаку». Маршак к смерти Житкова, конечно, никакого отношения не имеет. Но фраза эта все-таки значима. Она говорит о мере охватывавших Бориса Житкова страстей, достойным памятником которым явился роман «Виктор Вавич».