Эта карта означает болезнь. Насколько она окажется тяжелой — неизвестно. Мрачные предчувствия, страх и непонятные препятствия, задержки и проволочки. Ожидайте трудностей в делах.
Все в мире взаимосвязано. Просто некоторые связи более очевидны.
Эшлим — портретист, про которого говорили, что он «помещает душу своего клиента в морилку, а потом пришпиливает к холсту и разглядывает, точно пойманную моль», — вел дневник. Вот какая запись появилась однажды ночью.
В чумной зоне произошел очередной всплеск, и ее границы раздвинулись еще на милю. Меня бы это беспокоило меньше, чем кого бы то ни было в Высоком Городе, если бы не Одсли Кинг. Дом на рю Серполе, где она живет, оказался на зараженной территории. И она уже заболела. Не знаю, что делать.
Странный маленький человечек — слишком маленький для своей репутации. Именно так думали при первой встрече с ним клиенты, которые позже выставляли себя настоящими жертвами. Голова Эшлима напоминала формой тупой клин, увенчанный хохолком ярко-рыжих волос, из-за чего казалось, будто художник постоянно пребывает в состоянии глубочайшего потрясения. Бледность лица и какая-то мягкость черт усиливали это впечатление, и лишь глаза у него были огромными, широко распахнутыми. Что касается одежды, то одевался он как большинство людей его времени, и носил стальное кольцо — очень ценное, как ему однажды сказали. Близких друзей у Эшлима в городе было немного. Он вырос в семье помещиков из Мидлендса — по старой памяти кое-кто именовал эти места «Срединными землями». Однако ни его родителей, ни родственников никто не знал.
С родителями Эшлиму не повезло: доход имение приносило жалкий, зато положение обязывало носить меч. Впрочем, на последнее обстоятельство ему было ровным счетом наплевать, и меч валялся где-то в буфете.
«Ее необходимо увезти оттуда, — писал он, и перо скользило по бумаге чуть быстрее. — Ни о чем другом я не могу думать с тех пор, как сегодня вечером встретил Полинуса Рака. Ох уж этот Полинус Рак со своими жирными губами и вечной привычкой отпускать как бы между прочим двусмысленные полунамеки! Интересно, с каких это пор он взялся устраивать ее дела? В своих сальных лапках он держал несколько набросков. Это были ее эскизы к его постановке «Die Traumunden Кnаbеn» — «Мечтающие мальчики». Я смотрел и не мог оторваться. Я знаю, ее необходимо спасти. Они необъяснимы, эти фигуры-люди, словно погруженные в забытье и при этом полные боли. Линии и формы, которые она предлагает, совершенно чужды нам, существам более теплым, более человечным. Может быть, она каким-то образом постигла природу катастрофы, которая от нас пока скрыта?»
Он принялся грызть перо.
«Но как убедить ее уехать? Как уговорить кого-то помочь мне?»
Это были просто слова. Кое-кого он уже уговорил — того же астронома Эммета Буффо. Но зачем нужен дневник, если не для того, чтобы изливать свои чувства? Множество таких кропотливо записанных историй позже становятся достоянием человечества… В это подсознательно верят все, кто достиг возраста Эшлима.
Когда чернила высохли, он захлопнул блокнот, затем собрал легкий мольберт, с которым выходил на натуру, и спустился по лестнице.
«Заходи как-нибудь ночью, — сказала она, когда он согласился принять заказ, и засмеялась. — Лампа столь же безжалостна, как и дневной свет».
И коснулась его рукава. Рука у нее была крупной, как у мужчины.
На нижней площадке он на пару секунд задержался, потом вышел на пустую улицу, в гулкую, отзывающуюся эхом ночь. Отсюда открывался вид на Низкий Город. Все заливал странный лунный свет; все предметы — и далекие, и близкие — выглядели одинаково яркими и четко очерченными. Перспектива исчезала, беспорядочное нагромождение крыш, голубых и белесых, точно залитых млечным соком, заполняло пространство, упираясь в склоны холмов за городом.
Эшлим спустился по лестнице в тысячу ступеней, которая в те дни вела с высот Мюннеда, скрытого за фасадами Маргаретштрассе и ее триумфальных арок. Ему предстоял путь по извилистым улочкам мимо рыбных рядов и лавок пекарей — туда, где Артистический квартал трется о подножие Высокого Города, точно старое бездомное животное. Это был путь любого, кто ходил из Низкого Города в Высокий или наоборот, из Высокого в Низкий, но хотел сохранить свои визиты в тайне. Можно было лишь слышать, как всю ночь кто-то то поднимается, то спускается по лестнице, соединяющей два города, двух сиамских близнецов. И среди прочих — всем известные близнецы, Братья Ячменя…
Как объяснить, кто они такие, что они такое? Они не были людьми, это ясно. Знай Эшлим, как крепко сплетена его судьба с их судьбой — был бы он столь осторожен в чумной зоне… или нет?..
У подножия лестницы находились маленькие железные ворота, устроенные так, чтобы люди проходили через них только по одному. Их название напоминало Низкому Городу о некоем злодеянии, о котором давно забыли в Высоком.
У Эшлима имелись собственные причины держаться в стороне от Маргаретштрассе. Возможно, эти ночные визиты немного смущали его самого.
Артистический квартал он старался миновать побыстрее. Из хромированных дверей баров и крошечных забегаловок, мимо которых он проходил, сочился голубоватый свет. В бистро «Калифорниум», под печально известными фресками Кристодулоса, полным ходом шло собрание, которое в пору было назвать «пиром во время чумы». Оттуда долетал высокий голос какого-то поэта, который пытался подороже продать некие вещи, обнаружившиеся на задворках его подсознания. То и дело раздавался странный смех, потом слышались аплодисменты… и наконец все стихло. Дальше на площади Утраченного Времени, под окнами, в которых обычно можно увидеть дам, околачивались нищие. Вместо того чтобы скрывать их язвы, бинты и повязки свободно болтались — видимо, попрошайки решили дать своим изувеченным членам отдых после тяжелого дня. Один из нищих улыбнулся Эшлиму, другой подмигнул. Портретист крепче сжал мольберт, прибавил шагу, и скоро докучливые спутники отстали.
Вскоре он вошел в чумную зону.
Чума — вещь трудноописуемая и труднообъяснимая. Все началось несколько месяцев назад… Строго говоря, это была даже не болезнь, а нечто тонкое и почти неуловимое. Подхватив эту заразу, люди начинали стремительно дряхлеть, их могла свести в могилу любая хворь, будь то скоротечная чахотка или грипп. Сами здания ветшали и выглядели неряшливо, словно никто не пытался продлить им жизнь. У людей все валилось из рук. Любые планы, любые замыслы погрязали в необъяснимых проволочках и в итоге заканчивались ничем.
Эммет Буффо уверял: если подняться на вершину холма и посмотреть на город в телескоп, можно увидеть, что чумная зона словно затянута прозрачным туманом.
— Оптика позволяет взглянуть на вещи по-новому!
Улицы Низкого Города, люди на этих улицах — у Эммета имелись инструменты, позволяющие разглядеть их во всех подробностях, — теряли очертания, словно собирались вот-вот исчезнуть. Можно подумать, что дело в плохом освещении, или надо просто протереть окуляр… Но наведите тот же телескоп на пастельные башни и просторные площади Высокого Города: четкие линии, яркие краски, радующие глаз — ни дать ни взять цветущая клумба на солнце.
— Нет, — важно сообщит Эммет Буффо, — дело не в освещении и не в инструментах!
Верить ему или нет — ваше дело. Небольшой участок к югу от бульвара Озман пока безопасен. А вот на востоке зараза уже угрожает Высокому Городу: граница чумной зоны проходит прямо по Маргаретштрассе и чуть выгибается, захватывая сеть густонаселенных полуразрушенных улочек, дома мелких рантье и зеленные рынки у подножия холма Альвис. Что до результатов наблюдений Буффо… можете доверять им, можете не доверять; в любом случае это лишь часть картины. Все остальное — в Низком Городе, и чтобы составить полное впечатление, вам придется туда отправиться.
Эшлим, который уже не раз побывал там и в общих чертах оценил картину, поставил мольберт на тротуар и принялся разминать локоть. С приходом чумы стало казаться, будто все улицы в этой части города на одно лицо: прямые, усаженные одинаковыми пыльными каштанами, с переломанными рельсами. Десять минут назад он проходил рю Серполе и обнаружил, что не узнал ее. Здания справа и слева от дома Одсли Кинг опустели. Повсюду валялись лохмотья отслоившейся краски, обломки реек, кляксы затвердевшего раствора — следы грандиозного ремонта, который затеяли местные рантье, и который, подобно остальным их замыслам, уже никогда не будет завершен. Всевозможные догадки и слухи постоянно лихорадили чумную зону. В Высоком Городе поговаривали, будто целая улица за неделю трижды переходила от владельца к владельцу, а ее жители воспринимали это как само собой разумеющееся, точно впали в прострацию.
Одсли Кинг жила на верхнем этаже, в многокомнатной квартире, где непривычному человеку легко заблудиться. На лестнице слабо пахло геранями и сухими цветами померанца. Эшлим в нерешительности топтался на лестничной площадке, а у его ног урчал кот.
— Добрый вечер!..
Никогда не знаешь, что от нее ожидать. Как-то раз она спряталась в туалете, а потом прыгнула на Эшлима, давясь от смеха.
Из какой-то комнаты доносились тихие голоса, но из какой, понять было невозможно. Эшлим толкнул мольберт, и тот громко заскрежетал по плитке, которая была положена без раствора и непонятно на чем держалась.
Кот убежал.
— Это я, Эшлим.
Он шел из комнаты в комнату, ища Одсли Кинг. На стенах, выкрашенных в бесстрастно кремовый цвет, висело множество картин. Неожиданно Эшлим поймал себя на том, что смотрит из окна на квадратный садик, похожий на цистерну, полную растений и затопленную темнотой.
— Я тут, — позвал он.
Я? Кто «я»? Одсли заставила его чувствовать себя призраком, который кружит никому не нужный и ждет, когда его наконец заметят.
Эшлим полез в буфет. Только это был вовсе не буфет. За дверцей открылась маленькая прихожая с зелеными бархатными шторами в дальнем конце. Там и находился вход в мастерскую.
Одсли Кинг сидела на полу вместе с Толстой Мэм Эттейлой, гадалкой и картежницей. Одинокая лампа изливала на них желтый свет, играющий на лежащих между ними картах. Ярко освещая самих женщин, он был слишком слаб, чтобы полностью осветить просторную комнату. В результате казалось, что они застыли в неудобных, напряженных позах посреди желтой пустоты, а рядом висят туманные призраки разных предметов: горшок с анемонами, кусок мольберта, оконная рама. Это придавало изумительную двусмысленность сцене, которую Эшлим позже нарисовал по памяти. Эта картина известна под названием «Две женщины в комнате наверху».
На картине мы видим Толстую Мэм Эттейлу — или Матушку Эттейлу, как ее зовут некоторые. Она сидит на полу, широко разведя колени, склонившись над картами; юбки туго обтягивают ее мощные чресла. Карты — это просто белые прямоугольники: они предназначены для предсказаний, но не скажут ничего. Перед ней на корточках, тоже склонившись над картами, замерла другая женщина, куда более хрупкая, с коротко стриженными, как у мальчика, волосами, с угловатым телом, которое словно все состоит из локтей и коленей. Проработка этих фигур у Эшлима весьма необычна. Руки женщин переплетены; кажется, они раскачиваются туда-сюда — может быть, вместе переживая какое-то горе, а может быть, соединенные неким странным чувственным порывом. Их черты обозначены несколькими грубыми линиями — все остальное несущественно. В том, как прорисованы цветастые юбки Мэм Эттейлы, есть что-то милосердное. Но Одсли Кинг смотрит с холста почти с вызовом, в ее глазах хитринка.
В этой позе женщины находились около тридцати секунд — считая с того момента, как Эшлим отодвинул штору. В мастерской стояла тишина, нарушаемая лишь хриплым дыханием гадалки. Потом Одсли Кинг сонно улыбнулась Эшлиму, но художник ничего не ответил, тогда она непринужденно потянулась и смешала карты. Внезапно у нее начался кашель. Художница поспешно прикрыла рот ладонью, отвернулась и передернула хрупкими плечиками. Казалось, что-то попало ей не в то горло.
— Да ну тебя, глупая старуха, — невнятно пробормотала она, обращаясь к гадалке. — Ты же видишь, ничего не выйдет.
Когда Эшлим взял ее руку, на ладони была кровь.
— Как мне это надоело, — Одсли Кинг улыбнулась. — Легкие скрипят, точно новые ботинки. Целыми днями только это и слышишь.
Она вытерла рот тыльной стороной руки.
— Я стала такой торопыгой…
После кровотечений она делалась растерянной, но требовательной, как ребенок, проснувшийся во время длинной поездки. Она забыла его имя, а может, лишь делала вид, что забыла. Но кто бы позволил ему просто взять и уйти! Она и слышать об этом не хотела. Нет, пусть он поставит мольберт — «мы же все-таки художники!» — и займется портретом. Тем временем она расскажет ему что-нибудь интересное, а Мэм Эттейла будет гадать на картах. Потом можно будет выпить чаю или шоколада — что ему больше нравится.
Однако Эшлим никогда не видел ее такой бледной.
Почему она не в постели? Еще чего не хватало! Они должны написать ее портрет. Что ему оставалось? Только восхищенно взирать на ее резко очерченный мужской профиль, белые щеки… и подчиняться.
Протянув около часа, Эшлим отложил черный мел и осторожно начал:
— Если бы ты только уехала в Высокий Город… Рак — мошенник, но с тобой он будет носиться, как курица с яйцом, потому что все его расходы окупятся.
— Эшлим, ты обещал.
— Скоро будет слишком поздно. Карантинная полиция…
— Уже слишком поздно, глупый, — Одсли Кинг беспокойно повела плечами. — Чума уже здесь… — она указала на себя, потом обвела жестом комнату с ее мебелью под мрачными драпировками и пустыми рамами, — и здесь. Она висит на улице как туман. Они ни для кого не делают исключений, мы это уже выяснили.
На миг в ее глазах вспыхнул жуткий голод… и медленно обернулся безразличием.
— К тому же, — продолжала она, — я бы не ушла, если бы ушли они. Почему это я должна уходить? Высокий Город — просто грандиозный склеп. Искусство там мертво, и его могильщики — Полинус Рак и ему подобные. От него нет спасения ни живописи, ни театру, ни поэзии, ни музыке… от него и от старух, которые снабжают его деньгами. Я больше не желаю там находиться… — она почти кричала. — Я больше не желаю, чтобы они покупали мои работы! Я принадлежу этому месту!
Эшлим почти с ней согласился.
Если он станет настаивать, она нарочно будет кашлять, отхаркивая по кусочку собственные легкие, пока не замучает себя до смерти! Чувствуя себя ничтожеством, Эшлим все-таки решил вернуться к работе.
В мастерской воцарилось странное безразличие, та унылая тишина, которая заменяет все слова и в которой время тянется ниткой слизи. Мэм Эттейла вновь перетасовала карты.
Что она здесь делает, эта жирная терпеливая женщина? Что она делает так далеко от своего грязного атласного павильончика на площади Утраченного Времени? Что за встреча была здесь назначена?
Мэм Эттейла раскладывала карты, читала их, потом собирала — без единого слова. Она все сидела на полу, а Одсли Кинг без всякого выражения наблюдала за ней, совершенно безразличная к ее присутствию, словно гадалка попросту ей снилась. Казалось, то лихорадочное воодушевление, приступ которого оборвал кровавый кашель, покинуло молодую женщину. Она опустилась в кресло, веки опустились. Лишь раз карты привлекли ее внимание. Тогда она подалась вперед и произнесла:
— Когда я была совсем маленькой, мы жили на ферме, ферма стояла среди бесконечных сырых пашен за Квошмостом. Каждую неделю отец резал и ощипывал трех цыплят. Они висели за дверью, пока их не забирали на кухню. Мне очень не хотелось проходить мимо, когда они вот так висели. Шейки у них были каким-то безумным образом свернуты на сторону. Но мне приходилось пройти мимо — это был единственный способ добраться до маслобойни.
Однажды, открывая дверь, она внезапно увидела, как у одного из цыплят опускается веко, закрывая глаз, похожий на стеклянную бусинку.
— Теперь мне снится, что за дверью у меня висят мертвые женщины, и одна из них мне подмигивает.
Поймав удивленный взгляд Эшлима, художница рассмеялась и провела рукой по подлокотнику кресла.
— Возможно, этого никогда не было. Или было, но не со мной. Я родилась в Квошмосте… Или я все время жила в чумной зоне? Здесь у всех нас разыгрывается воображение…
Она еще немного понаблюдала за своей рукой, которая все дальше скользила по подлокотнику… и Эшлиму показалось, что женщина задремала.
Признав поражение, портретист собрал мелки и сложил мольберт.
— Мне надо идти, пока темно, — сказал он Толстой Мэм Эттейле.
Гадалка прижала палец к губам и взяла одну из карт — он не смог разглядеть, что на ней нарисовано: взгляд поймал лишь желтый отблеск лампы, — но тоже ничего не ответила.
«Я вернусь, — жестами показал он, — завтра вечером».
Он уже проходил мимо ее кресла, когда умирающая, к его ужасу и смущению, прошептала:
— Бывают призраки тоски, Эшлим. Я рисовала этих призраков, как тебе известно. Не ради удовольствия! Это мой долг. Но все, чего хотят в Высоком Городе, — это развлечений.
Она сжала его руку, по-прежнему не открывая глаз.
— Я не хочу туда возвращаться, Эшлим. И они не хотят, чтобы я вернулась. Им нужна моя тень — бледная, бесплодная, недоразвитая. Теперь я принадлежу чумной зоне.
Гадалка пропустила Эшлима. Кот потерся о его ноги. Но когда он бегом бросился в направлении Высокого Города, ему послышалось, как что-то тяжелое упало в комнате наверху и растерянный, полный отчаяния голос завопил:
— Помогите же мне! Помогите!
Эшлим продолжал приходить на рю Серполе раз или два в неделю. Он приходил бы сюда чаще, но были и другие дела. Его охватило какое-то необъяснимое состояние, которое трудно назвать иначе, как летаргия: он по-прежнему мог посещать умирающую, но обнаружил, что никак не может довести до конца подготовку спасательной кампании. Однако работа над портретом шла полным ходом. В обмен на наброски и карикатуры, которые восхищали ее жестокостью, она передала ему несколько собственных холстов. Эшлим был смущен. Он не смел принять их. По сравнению с ней он чувствовал себя просто толковым подмастерьем. Одсли Кинг протестующе закашляла.
— Я почту за честь их забрать, — объявил Эшлим.
Однако он ни на шаг не приблизился к пониманию ее отношений с гадалкой, которую теперь редко можно было застать в павильоне, желтеющем посреди Артистического квартала. Почти все время она проводила у Одсли Кинг, стирая за ней окровавленные носовые платки, готовя для нее еду, которая остывала, не будучи съеденной, и до бесконечности раскладывая карты.
Карты!
Картинки на них пылали, как грубо расписанное стекло, как окна в другой мир, как знак спасения. Но какими будничными казались предсказания, которые гадалка делала с их помощью! Одсли Кинг смотрела на карты без всякого выражения, как и прежде. Она использовала их, как казалось Эшлиму, для чего-то еще — наверно, для какого-то более замысловатого самообмана.
Все его визиты начинались с того, что он спускался по лестнице Соляной подати. В месяцы эпидемии там было людно. Маленькая, излучающая благопристойность фигурка Эшлима выглядела странно среди поэтов и позеров, князьков, политиканов и популяризаторов, которых можно встретить спускающимися или поднимающимися по лестнице на рассвете или в сумерках. Правда, его огненно-рыжий гребень не давал ему слишком выделяться из толпы. Однажды утром, когда уже почти рассвело, он столкнулся на лестнице с двумя пьяными юнцами, которые крутились на задворках знаменитой кондитерской Огдена Финчера. Парочка выглядела премерзко: руки в цыпках, грязные светло-русые волосы, настолько короткие, что их крупные круглые головы казались поросшими поросячьей щетиной. Их вычурные наряды были перепачканы пятнами от еды и кое-чего похуже.
Когда Эшлим заметил их, они сидели на ступенях, один справа, другой слева, перебрасывались подпорченной дыней и фальшиво распевали:
Мы — Братья Ячменя! Нас прогнали
Из Бирмингема и Вулверхэмптона,
Мы — властелины снесенных башен,
Тени странных дел преследуют нас всю ночь.
Однако вскоре пение прекратилось.
— Эй, викарий, благослови нас!
Шатаясь, близнецы подошли к художнику и пали перед ним ниц. С какой радости они приняли его за священника? Впрочем, возможно, они обращались с подобной просьбой ко всем прохожим. Один из них схватил Эшлима за лодыжки обеими руками, смиренно вытаращился на него, и тут его обильно стошнило.
— У-у-упс!
Эшлима передернуло. Он попытался не обращать на них внимания и пошел дальше, но парочка последовала за ним, время от времени делая попытки выхватить у него мольберт — просто шутки ради.
— Вам должно быть стыдно, — в отчаянии произнес он, стараясь не встретить взгляд их голубых телячьих глаз.
«Братцы» дружно застонали и кивнули.
Таким образом они прошли, наверно, шагов сто по направлению к Мюннеду, заговорщически перемигиваясь, когда им казалось, что Эшлим их не видит. После этого им что-то ударило в голову.
— Финчер! — заорали они и принялись швырять друг в друга объедками мяса и фруктами. — Финчер, спеки нам пирожок!
И побрели прочь, спотыкаясь и барабаня во все двери.
Эшлим прибавил шагу. Терпкий запах раздавленных фруктов преследовал его до самого Высокого Города, где он услышал много интересного про свои ботинки.
Кто они были, эти пьяные братцы? Трудно сказать. Они правили городом — по крайней мере по их собственному утверждению. А наткнулись они на этот город — опять-таки по их утверждению — во время некоего таинственного путешествия.
Впрочем, иногда они говорили, что сами создали его за один-единственный день, единственно из пыли, которую ветер приносит с низких холмов у подножия Монарских гор. С тех пор, по их словам, прошли тысячи лет.
Поначалу они выглядели весьма необычно: две фигуры в алых латах, которые примерно раз в десять лет возникали в небе над площадью Аттелин, огромные и совершенно неправдоподобные, похожие на омаров, с любопытством взирающие на город. Верхом на гигантских белых лошадях они двигались по воздуху, как созвездие, и в течение часа исчезали. Теперь они жили где-то в Высоком Городе у какого-то карлика, уроженца Мингулэя. Они пытались стать людьми.
«Для них это игра — по крайней мере так кажется, — писал Эшлим в своем дневнике. — Они любопытны и могущественны. Не проходит и ночи, чтобы они не учинили какое-нибудь пьяное безобразие. Они день-деньской слоняются по писсуарам винных лавок, вырезая свои инициалы на их стенах, носятся по Маргаретштрассе и набивают желудки пирожками и лапшой, а потом блюют всю дорогу до мавзолея Цецилии Металлики, куда добираются к полуночи».
Виновны ли они в том бедствии, которое обрушилось на город? Эшлим всегда считал, что виновны.
«Если они и в самом деле создатели и повелители города, — писал он, — то не заслуживают доверия, эти пожиратели обедов на вынос с лексиконом подзаборников».
В то время как Братья Ячменя лезли вон из кожи, пытаясь стать людьми, чума растекалась у подножия Высокого Города, как озеро. Атмосфера необъяснимо распространяющегося разрушения накрыла весь Артистический квартал. Кладбища были засажены рядами маргариток, улицы увешаны порванными политическими плакатами. Из бистро «Калифорниум» и кафе «Люпольд» доносился безрадостный презрительный смех. По утрам, когда лил дождь, старухи с выражением невероятной осведомленности выглядывали из окон кондитерских на Виа Джелла. В это же время в Высоком Городе и на всех холмах ниже Альвиса бдительные служаки выгуливали огромных собак в украшенных драгоценностями ошейниках, — тварей, похожих на волков, которые туго натягивали поводки. Это были тайные агенты Братьев Ячменя.
«Все их знают, — писал Эшлим в своем дневнике. — Они делают вид, что обеспокоены настолько, что волосы встают дыбом, поэтому и заводят гигантских псов. За кем они шпионят? Кому сообщают то, что видят? Некоторые говорят, что Братьям, другие — что их карлику, который недавно присвоил себе титул «Великий Каир». Теперь, когда Братья Ячменя появились среди нас, ни в чем нельзя быть уверенным».
Отряды полиции следили за соблюдением карантина на зараженной территории. Их поведение отличали странное безразличие и непредсказуемость. Бывало, что их никто не видел целыми месяцами. Потом они внезапно надевали роскошную черную униформу, брали под арест любого, кто пытался покинуть зону, и уводили куда-то «на проверку». Людей, задержанных таким образом, вскоре выпускали. Однако никакой системы в этом не прослеживалось.
«Я не могу относиться к ним серьезно, — писал Эшлим. — Какая это полиция?»
Но это была самая настоящая полиция. Однажды, когда он отправился навестить Одсли Кинг, они остановили его на лестнице Соляной подати — прежде чем он вошел в чумную зону. Это было уже что-то новое.
Они были вежливы — поскольку задержанный явно пришел из Высокого Города, — но настойчивы. Они забрали мольберт, но несли его так, чтобы у владельца не возникало беспокойства по поводу своего имущества. Они провели Эшлима обратно вверх по лестнице, в ту часть города, которая тянулась за роскошными особняками и площадями Мюннеда, где парки Хааденбоска, похожие на рощицы с небольшими озерцами, летними аллеями и кустарником, незаметно сливаются со старым и немного зловещим кварталом, некогда известным как Монруж. Здесь, как они сказали, у него будет возможность объясниться.
Эшлим тревожно огляделся. Из Монруж становилось видно, что величественные башни с их строгими надписями и причудливыми куполами, визитная карточка города, после какой-то давно забытой гражданской войны совсем обветшали. Нежные пастельные краски потускнели или наоборот почернели от копоти. На верхних ярусах башен обитали птицы. И хотя Маргаретштрассе с ее деловитой суетой находилась на расстоянии броска камня, здесь давно никто не жил. Когда Эшлим напомнил об этом полицейским, те только улыбнулись и спросили, указывая на планшет, в котором он держал краски и кисти: не тяжело с таким ходить?
Вскоре Эшлим начал замечать признаки недавно начатых строительных работ: траншеи, прорытые поперек улиц, наполовину возведенные стены среди зарослей кипрея и травы, которую почему-то именуют «амброзией», низкие кирпичные ограждения по краю котлованов. Тут и там возвышались здания полностью отстроенные, только стены не были выкрашены. Каждое из них напоминало ратушу, а весь комплекс наводил на мысли о том, что в них должен размещаться муниципалитет и прочие подобные учреждения. Но работы, похоже, давно прекратились. Большинство построек так и стояли незаконченными, и древние ветшающие башни презрительно взирали на них, словно на искусственно выведенных уродцев, стесняющихся своего роста.
Эшлиму велели войти в одну из башен для допроса. Снаружи она напоминала обугленную колоду, но была вполне пригодна для жилья. Новенькие деревянные перегородки, еще пахнущие столярным клеем, делали внутреннее пространство еще более тесным. В узких коридорах было людно и шумно. Эшлима перепоручили заботам мрачного, безвкусно одетого господина, который провел художника через анфиладу голых комнатушек. В каждой художнику приходилось объяснять должностным лицам, зачем он пытался пройти в чумную зону. Должностные лица безразлично взирали на него, и под конец Эшлиму начало казаться, что его история с самого начала выдумана и навязла у него самого в ушах.
Разве он не знал, спрашивали они, что вход в зону запрещен?
— Боюсь, не знал. У меня там клиент.
Вот уже много недель на всех стенах в округе развешаны плакаты, ответили они. Неужели он их не заметил?
— К сожалению, я портретист. Видите ли, мой клиент живет в Низком Городе…
Он не назвал имени Одсли Кинг.
— Я всегда хожу туда по вечерам. Мне нужно заплатить штраф?
Этот наивный вопрос был выслушан без всякого выражения. Внезапно Эшлим понял, что они действительно не знают, что с ним делать. Как ни странно, это только усилило его беспокойство. Они небрежно осмотрели его планшет и мольберт. Внезапно они начали расспрашивать его о Братьях Ячменя. Как часто он видел их в последнее время в Низком Городе? С кем он их видел? Какое мнение у него сложилось?
— Кто не видел Братьев Ячменя? — ответил Эшлим, недоуменно пожив плечами. — Никакого особенного мнения у меня о них не сложилось.
Не совершали ли они каких-то вызывающих поступков, пытаясь напугать его? Эшлим сказал, что затрудняется ответить. Когда он закашлялся и спросил, можно ли ему идти домой, никто ему не ответил. Каждый раз, когда его переводили в следующую комнату, ему казалось, что он продвигается чуть дальше вглубь здания. Внутренняя архитектура этой полой колоды имела любопытное свойство: никакие новые проходы и лестницы не могли заполнить ее. Стоило закрыть глаза, и можно было без особого труда представить, что плывешь в какой-то звонкой пустоте, где странные голоса говорят с тобой на странных старинных языках. Эшлим понятия не имел, кто может тут обитать: под ногами валялись пустые бутылки и тухлые огрызки — и при этом, заглянув на миг в очередную полуоткрытую дверь, можно было увидеть богато обставленную комнату, или мельком увидеть слугу, который вел пса на унизанном драгоценными камнями поводке.
Наконец портретист оказался в помещении, оборудованном медным рупором — в этот рупор надо было говорить. Когда Эшлим сообщил, чем зарабатывает на жизнь, из воронки донеслись какие-то металлические звуки, непонятные, но чрезвычайно взволнованные. Охранники внимательно выслушали их и начали совещаться.
— Спроси, как его зовут, — говорил один из них. После того, как художник повторил свое имя в сотый раз — из них дважды в рупор, — ему сообщили:
— Его милость желает вас видеть.
Великий Каир был человеком очень маленького роста и неопределенного возраста, с толстой шеей, сильно раздавшимся в талии. «Я предпочитаю считать себя воином, — постоянно повторял он, — ветераном войн, о которых мало кому известно».
Он передвигался легкой, агрессивной походкой завзятого забияки, каких немало на площади Утраченного Времени, что порой совершенно сбивало с толку. Но для обычного солдата у него был слишком хитрый взгляд. К тому же пил «бессен» — крепкий джин из черной смородины, очень популярный в Низком Городе. От этого пойла зубы у него портились, глаза стали водянистыми и злобными, мышцы на руках — дряблыми. Тем не менее он был чрезвычайно высокого мнения о своей особе. Руки были его гордостью — особенно крупные квадратные пальцы. При любой возможности он хвастался мускулами, выступавшими на его коротких бедрах, точно узлы, и тем, что до сих пор не начал лысеть. Волосы он густо смазывал неким снадобьем, именуемым «Бальзам Альтаэн» — это зелье слуги приобретали для него в ларьке на Жестяном рынке.
Эшлим увидел Великого Каира у окна, где тот стоял, не скрывая нетерпения. Коротышка щеголял в безрукавке с подплечиками, пошитой из великолепной кожи тускло-красного цвета, а забавная поза заставляла заподозрить у него лордоз:[21] он держал сцепленные руки за спиной. По его мнению, так его грудь представала в самом выгодном свете.
— Проходите, господин Эшлим, — произнес он. — Скажите, что вы видите.
К этому времени на улице уже стемнело. Оконные стекла отражали свет ламп и мебель, точно бездонный водоем. Присмотревшись с некоторым усилием, Эшлим смог разглядеть крыши — до некоторых было рукой подать. Он пришел к выводу, что перед ним менее фешенебельная сторона Мюннеда, а рядом находятся Ченаньягуин и госпиталь Куактье. Левее, едва различимый, тянулся район Монруж. Из-за странных траншей и заброшенных зданий он выглядел так, словно там велась подготовка к затяжной ночной войне.
— Если бы они не вмешивались… — Великий Каир особенно ядовито подчеркнул слово «они» и тут же оглянулся через плечо, словно подозревал, что кто-то подслушивает разговор, — эта часть города была бы уже преобразована. Преобразована!
— Я очень слабо разбираюсь в градостроительстве, — осторожно ответил Эшлим, чтобы случайно не оказаться втянутым в ссору между Братьями Ячменя и карликом.
Великий Каир напряженно склонил голову набок.
— Тем не менее, — без всякого выражения отозвался он. Внезапно карлик рывком распахнул окно, впуская теплый воздух с маленького балкона, где ранние розы в причудливых старинных купелях, вьющиеся вокруг кованых металлических прутьев, испускали тяжелый, пошлый запах.
— Идите сюда, и посмотрим, сможете ли вы догадаться, как я это делаю.
И он издал низкий, жалобный вой — «у-лу-лу-лу!» — который эхом разнесся среди крыш, точно крик совы. Ничего не произошло. Великий Каир рассмеялся и попытался поймать взгляд Эшлима.
Художник, смущенный, отвел глаза и сделал вид, что разглядывает балкон.
— Мы все тут птицы невысокого полета, — он ощутил легкое разочарование.
— Смотрите! Смотрите! — радостно воскликнул карлик. — Видите?
Балкон запрудили кошки. Урча и мяукая, они на миг поднимались на задние лапы, чтобы потереться головой об его колени. Карлик подзывал их одну за другой, хихикая и называя по именам:
— Вот Наунаун… Вот Сексер… и Зеро — тот, у которого хвост крючком. А вот мой свирепый Планшет… Безымянный… Имо… Локоток…
Овеянный благоуханием ночи, Великий Каир задумчиво перечислял своих любимцев, словно зачитывая список. Ощущение было жутковатое. Больше дюжины тощих зверьков явилось к нему из темноты. Да, не слабо…
— Ни одной моей. Но они собираются ко мне со всего города, потому что я говорю на их языке… — он в упор посмотрел на портретиста. — Что вы об этом думаете? Такое возможно?
— Какие прелестные создания! — воскликнул Эшлим, чтобы не отвечать на вопрос. Он попытался погладить одного кота, но тот так холодно посмотрел на него, что художник поспешил убрать руку.
— Очень впечатляет, — добавил он.
Великий Каир, казалось, потерял интерес к кошкам. Он потребовал, чтобы Эшлим прошел в соседнюю дверь. Помещение с кошмарно высоким потолком, которое карлик называл «боковой залой», позволяло судить о подлинной высоте башни. Здесь карлик словно превратился в испорченного ребенка, который бродит ночью по дворцу. Даже мебель вдруг стала казаться слишком громоздкой. Огромные кресла с подлокотниками, шкафы-великаны, набитые оловянными сервизами… Круглые столы, украшенные причудливой резьбой, старинные занавески из тяжелой парчи, подушки, расшитые металлической нитью. Стены с красными панелями были отделаны потускневшей позолотой на черном фоне. Здесь Эшлим увидел работы Одсли Кинг, Кристодулоса и свои собственные.
— Как вы видите, я настоящий коллекционер! — гордо объявил карлик.
Здесь была даже сентиментальная акварелька, подписанная Полинусом Раком — она почти терялась на фоне этого великолепия. В комнате пахло ладаном и засохшим печеньем. Запахи старины… Кошкам они явно нравились: они одна за другой проходили в комнату и оглашали комнату звонким «мурр-р-р!», словно чуяли валерьянку. Но у Эшлима голова шла кругом, а при виде своей работы на стене этого древнего помещения он испытывал некоторую неловкость.
Великий Каир вздохнул и глубокомысленно уставился на пейзаж Одсли Кинг, выполненный в масле и карандаше. Пейзаж изображал старый подвесной мост у причала Линейной массы.
— Что вы видите, когда смотрите на меня? — произнес он наконец. — Я скажу. Вы видите человека, который обтирал своей спиной все углы этого мира. Человека, который перенес множество бед и лишений, постоянно играл роль изгоя…
Он презрительно рассмеялся.
— «Изгой»! Возможно, вы с восхищением разглядываете эту комнату и говорите себе: в этом человеке равно перемешано дурное и хорошее. Вы правы! — Он с довольным видом поклонился, словно эти высокопарные слова относились не к нему самому, а к Эшлиму. — Однако имейте в виду: я человек очень чувствительный — не забывайте об этом! Человек, который сам мог стать художником, атлетом, математиком!
Он бросил на работу Одсли Кинг последний восхищенный взгляд.
— Если бы мы могли быть такими, как она! Мы можем лишь стремиться к этому, стремиться изо всех сил… Я прикажу подать завтрак, а потом встану… или сяду… где вы скажете. Как, вы считаете, будет лучше: правый или левый профиль?
Заметив, что Эшлим беспомощно таращится на него, он пояснил:
— Я хочу, чтобы вы написали мой портрет, господин Эшлим. Вы тот, кто сможет ухватить самую суть и показать меня таким, каков я есть!
Он был невыносим. Энергия била из него ключом. Казалось, он постоянно недоволен тем, как выглядит со стороны. Сначала он стоял, воздев одну руку, как оратор-популист. Потом сел и подпер рукой подбородок. Но вскоре и эта поза показалась ему не слишком удачной, он снова вскочил и встал так, чтобы продемонстрировать мускулатуру верхней части спины. Сначала ему показалось, что на него падает слишком много света, и это не позволяет подчеркнуть двойственность его характера. Потом света оказалось слишком мало — при таком освещении подбородок получался недостаточно выразительным. Он улыбался, пока не вспомнил, что показывает зубы, затем нахмурился.
— Не могу придумать, как лучше встать, — со вздохом признался он. Все это время он болтал без умолку. — Знаете, почему я так привлекателен? Потому что у меня ноги прямые.
Он явно ненавидел и боялся своих повелителей. Одной из его любимых тем для беседы было стальное кольцо, которое он носил на большом пальце правой руки — злобная игрушка с острым шипом вместо камня. Однажды, мрачно объяснил Великий Каир, его нынешние хозяева напали на него. Настанет день, когда ему снова придется опасаться их. Неожиданно он вскочил и закричал:
— Представьте себе картину! На меня нападают! Я рассекаю противнику лоб! Кровь тут же заливает ему глаза, и я делаю с ним все, что захочу!
Он так размахивал руками, что опрокинул оловянную вазочку с засахаренными анемонами.
Так прошла ночь. По просьбе Эшлима в комнату принесли еще несколько светильников, а для карлика — поднос с анисовым печеньем и напиток, который он называл «кофе служанки». Это питье готовили, нагревая молоко на медленном огне с большим количеством сахара, одновременно кроша туда промасленную гренку, а потом запекали до тех пор, пока на поверхности не образовывалась толстая корка. Карлик с наслаждением пил эту смесь, закатывая глаза и потирая солнечное сплетение, в то время как Эшлим, тайком выглядывая из-за мольберта, зевал и делал вид, что продолжает рисовать. Комнату выстудило, и кошки жались у его ног или бегали вокруг, подбирая кусочки пищи, которые им бросал Великий Каир.
Светало, когда снаружи раздался приглушенный треск. Карлик встал и торопливо прошел в соседнюю комнату. Эшлим нашел его на балкончике: приподнявшись на цыпочки, коротышка смотрел вниз на Братьев Ячменя.
— Спой нам песенку, карлик! — орали они. — Или сказку расскажи!
Послышалось пьяное пение, прерываемое хохотом и звуками отрыжки. Братья попытались взобраться на балкон по гнилой стене — а может быть, хотели проломить ее. Потом с удвоенной силой замолотили в дверь, явно намереваясь ее вынести. Гулкое эхо разнеслось по заброшенным пустырям Монруж. Карлик молча помахал им рукой, глядя куда-то поверх крыш, но на скулах у него заходили желваки, словно от зубной боли. Эшлим был напуган, но для виду сохранял спокойствие.
Где-то у подножия башни громко хлопнула дверь. Служители бросились врассыпную. В конце концов все снова стихло, но карлик еще некоторое время стоял у перил. Когда он все-таки повернулся, было очевидно: он надеялся, что остался в одиночестве. Пару секунд он взирал на Эшлима с неприкрытой ненавистью, потом проговорил так, словно это стоило ему невероятных усилий:
— Видите, как они меня изводят? Не хочу, чтобы они появились на моем портрете. Поторопитесь. Если они увидят вас здесь, то непременно все испортят.
Эшлим кивнул и пошел собирать мольберт.
Карлик стоял в дверном проеме, наблюдая, как художник упаковывает мел и бумагу.
— Что за дела у вас в чумной зоне, Эшлим? — спросил он спокойно. Его лицо ничего не выражало. Заметив смущение портретиста, Великий Каир рассмеялся.
— Можете ходить куда душе угодно! Мои люди оставят вас в покое, если я скажу. Но не забывайте: у вас новый заказ.
Ни один звук не нарушал предутреннюю тишину. И пока Эшлим пробирался между заброшенными башнями и заполненными мусором траншеями, ему казалось, что город сжался в одну-единственную черную точку в дальнем углу огромной, равнодушной карты мира.
«На этой неделе, — написал Эшлим в своем дневнике, — Высокий Город не может думать ни о чем, кроме как о Братьях Ячменя. Что они носят, куда направляются, что будут делать, когда наконец туда доберутся — все это вдруг стало необыкновенно интересно. Самый жгучий вопрос: где они живут? Вчера Ангина Десформес по секрету сообщил, что они обитают в Посюстороннем квартале, в домике у какого-то работяги. Сегодня утром я услышал нечто противоположное: они ночуют в плавучем домике у причала Линейной массы и коротают время, бросая в канал все, что подвернется под руку. Полагаю, завтра выяснится, что они скупили все здания на Ураниум-стрит и тайно вырыли под тротуаром склеп — для себя и своего карлика…»
Он чувствовал, что за этой дурацкой озабоченностью не стоит ничего, кроме желания лишний раз уличить Братьев Ячменя в дурном поведении.
«Теперь, когда мне довелось побывать в башне на Монруж и полюбоваться на это безумное строительство под Хааденбоском, — приписал он, — я не склонен доверять подобным предположениям».
Эшлим постарался выбросить из головы историю с Великим Каиром — насколько возможно. Скорее всего ему очень не хотелось признавать, что привычный для него образ жизни мог быть так легко нарушен. В качестве дополнительной меры он занялся заказами в Мюннеде — и весьма рьяно.
«В большинстве своем, — писал он, — мне приходится писать женщин средних лет. Они скучны, образованны и… как бы это выразиться помягче… обладают артистической натурой. С их легкой руки я вхожу в моду. В настоящее время они, конечно, сходят с ума по Братьям Ячменя, а близость чумной зоны наполняет их восторгом и ужасом. Однако они по-прежнему обожают поболтать о Полинусе Раке, который остается их любимцем, несмотря на растущий ажиотаж вокруг «Die Traumunden Knaben»: многие считают, что ставить подобные спектакли в Высоком Городе слишком рискованно. Как и все мы, Рак надеется на финансовую поддержку со стороны этих дам и безумно робеет перед ними. Если пьеса провалится, это будет провалом и для Одсли Кинг. «Мечтающие Мальчики» — последняя ниточка, которая связывает ее с Высоким Городом, последнее дело ее жизни, которое не должно ее погубить. Дамы из Мюннеда, которые понятия об этом не имеют, предпочли бы сделать из ее состояния небольшой скандал. «Может быть, послать ей немного денег?» — спрашивают они у меня. «Боюсь, это будет нарушением карантина», — отвечаю я. Их такое положение дел не устраивает».
Он всегда терял двух-трех подобных клиентов, когда те обнаруживали, что портрет «не вызывает тех чувств», которых они ожидали.
«La Petroleuse[22] жалуется, что я сделал из нее провинциалку. Ничего подобного. Я нарисовал ей лицо бакалейщицы, а это совсем другое дело, так что пусть не наговаривает. Мне некогда переживать из-за подобных мелочей: последнее время и так забот хватает. Кажется, с каждым моим визитом Одсли Кинг все больше падает духом. Эммет Буффо беспокоится: он хочет знать, какая роль ему отводится в нашей затее, и засыпает меня письмами. Он считает, что мы должны обязательно изменить свою внешность — и я тоже, иначе он в чумную зону ни ногой, — и высказывает соображения по поводу того, как это сделать. Он знает старика, который может обеспечить нас всем необходимым».
«После некоторых размышлений, — добавляет Эшлим, — я пришел к выводу, что это не повод для беспокойства».
Тем не менее Буффо он напишет:
«Давай встретимся и сходим к этому человеку — только я немного разберусь с делами».
В то утро в Высоком Городе было прохладно.
— Как тебе повезло! — восклицал Буффо. — Живешь в таком месте… Такое впечатление, что чума вас стороной обходит.
— Не могу сказать, — отозвался Эшлим.
— А я люблю тут бродить — особенно если ночь проработаю… — упрямо продолжал астроном, — Смотри: прямо по курсу Ливио Фонье. Собрался позавтракать в «Колбасной Вивьен»… — он радостно махнул рукой в указанном направлении. — Ему все нипочем!
Расхлябанная походка астронома наводила на мысль о проблемах с координацией движений… или о том, что этому тощему верзиле ноги оторвали при рождении, а потом пришили неправильно. Его лицо, обрамленное мягкими светлыми волосами — блеклое, с длинным подбородком, — выглядело каким-то нескладным, точно сваянным на скорую руку. Глаза, долгие годы смотревшие в окуляры самодельных телескопов, стали воспаленными и придавали астроному вид совершенной беззащитности. Кажется, он изучал Луну; во всяком случае, его исследования подвергались в Высоком Городе безжалостному осмеянию. Буффо об этом подозревал. Тем не менее в последнее время он отчаянно нуждался в деньгах. Он стал рассеянным; когда ему казалось, что за ним никто не наблюдает, на его лице появлялось выражение опустошенности.
— Здесь, в Мюннеде, даже погода лучше, — продолжал он, потягиваясь, расправляя грудь и моргая от слабого солнечного света. — Там, где я живу, все время так ветрено…
Он купил фунт чернослива и поедал его на ходу.
— Не знаю, почему я так люблю сливы… Ты когда-нибудь видел такое небо, как сегодня на рассвете? Это нечто из ряда вон выходящее!
Они были уже на полпути к Посюстороннему кварталу — одному из районов Низкого Города, пока не тронутому чумой. Чтобы добраться туда, надо было пересечь Мюннед и спуститься к каналу. Примерно час назад прошел сильнейший дождь. Эшлим и астроном пробирались между пустынными причалами и складами. В лужах на дорожках отражалось небо цвета яичной скорлупы. С закрытого со всех сторон залива у причала Линейной массы дул холодный ветер, из-за чего водное пространство почему-то казалось гораздо более обширным, чем на самом деле. Эшлиму эта продуваемая всеми ветрами местность почему-то напоминала Срединные Земли, где он родился. Он вспомнил о жестоких зимних наводнениях, об угрях, которые нагуливают жир и неподвижно лежат в иле, и цаплях, застывших среди серебристых ив на берегах топей. Его передернуло.
Буффо рассказывал про человека, с которым им предстояло встретиться.
— Он собирает чучела разных птиц. И сам чучельник. Помимо всего прочего, он торгует обносками для нищих. Он живет позади «Святой Девы Оцинкованной» и считает, как и я, что будущее принадлежит науке…
Эшлим, который расслышал только слово «будущее», виновато покосился на Эммета Буффо, который, по счастью, как раз в этот момент указывал куда-то пальцем… но посмотрев в том направлении, увидел только ворота старого судоходного шлюза, а за ними — какие-то сгустки, похожие на палевого цвета творог, вперемешку с плавучим мусором.
— Он проводит исследования старых башен города. Забирается на самые верхние этажи. Ты не поверишь, Эшлим: он утверждает, что там, среди колоний галок и воробьиных гнезд живут птицы, у которых перья все до единого сделаны из металла!
— Не стоит ему лазить по старым башням, — проворчал Эшлим. — Там может быть небезопасно.
— Все равно это интересная работа. Будешь чернослив — или я доедаю?
За разговорами они не заметили, как оказались в Посюстороннем квартале, и обнаружили старика в его лавочке. Маленькое пыльное окошко было заставлено чучелами птиц и животных, застывших в неестественных позах, а над ним маячила полустершаяся вывеска. Лавочка находилась на углу старой площади, замощенной брусчаткой, войти на которую можно было через узкую кирпичную арку. На одной стороне площади стоял лоток, с которого торговали рыбой, на другой темнела громада Святой Девы Оцинкованной. По площади носилась стайка взбудораженных ребятишек, время от времени затевая возню там, где булыжник был расчерчен для игры в «прыгалки» или «слепого Майка». Шагнув под арку, Эшлим услышал голос женщины, пронзительный, гнусавый: она пела под мандолину. В воздухе висел густой запах трески и шафрана.
Глаза у старика были водянистыми, а сам он казался хрупким, как сухой стебель. Он стоял посреди заваленного всякой всячиной заднего двора, стиснув одной рукой другую, на губах играла странная полуулыбка. Руки напоминали птичьи лапы, кожа обтягивала его удлиненный череп, точно желтая бумага. Его выцветший халат когда-то покрывала великолепная вышивка серебряной нитью, и несколько таких ниток, похожих на пружинки, торчали из отворотов и прорех на локтях. Старик взял Эммета Буффо за руку и повел прочь от двери.
— Вы только взгляните! — взволнованно зашептал он.
Оказывается, в каморке возле Альвиса он нашел металлическое перо — первое доказательство своей теории. Улыбаясь и кивая, он протянул находку астроному. Тот быстро, чуть беспокойно оглянулся через плечо и взглянул на Эшлима, но портретист отвел взгляд и сделал вид, что разглядывает птиц, которые стояли на полках, словно ожидая воскрешения. Пристальные взгляды их маленьких блестящих глаз заставляли его нетерпеливо переминаться с ноги на ногу. Старик с его хрупкими костями и покачивающейся головой сам был похож на огромную лысую птицу.
«Боится, что я украду его открытие, — подумал Эшлим. — Лучше бы Буффо пришел сюда без меня».
— Давай поживее, Буффо.
Но долговязый астроном был полностью поглощен беседой.
Эшлим слонялся среди груд тряпок и подержанной одежды, которой, собственно, и торговали в этой лавочке. О, кажется, парча… И сохранилась неплохо. Он встряхнул отрез, свернутый в толстый квадрат и отяжелевший от сырости, и поднес к свету, падающему из дверного проема. Ткань оказалась заплесневевшим гобеленом, на котором был выткан ночной город. Огромные здания и монументы громоздились при свете луны. Между ними по широким улицам, преследуя друг друга и прячась в тень, бегали люди в масках животных, с мотыгами и штыковыми лопатами в руках. Эшлим поспешно положил гобелен на место и вытер руки. Он услышал, как старик говорит: «Вот ключ, который я искал».
— Что ты про это думаешь, Эшлим? — полюбопытствовал Буффо.
— По мне, так перо как перо, — отозвался художник — более резко, чем хотел. — Разве что цвет…
— Эти птицы существуют! — возразил старик, словно защищаясь, и шагнул к Эшлиму, крепко сжимая перо в пальцах. — Хотите чашечку ромашки?
— Думаю, нам лучше просто посмотреть на то, ради чего мы сюда пришли.
Буффо и старик склонились над кучей тряпья и принялись в нем копаться. Эшлим с тревогой следил за ними.
— Что вы там ищете? Кому придет в голову такое напялить?
Он раздраженно прошелся по лавочке.
— Ты не хочешь выбрать себе карнавальный костюм? — удивленно спросил Буффо.
— Не хочу, — отрезал Эшлим и вышел.
Он стоял снаружи и смотрел, как дети бегают по площади, залитой холодным зябким солнечным светом. Над головой у него скрипела полустертая вывеска. Если бы он изучил ее повнимательнее, то смог бы разобрать слово «КЛЕТКИ». Рыбник покатил тележку под арку. По-прежнему пела женщина. Эшлим закрыл глаза и попытался представить, какие бы картины рисовал, живи он здесь, а не в Мюннеде. Когда-нибудь он непременно это выяснит. От запаха еды урчало в животе. Внезапно он понял, насколько грубо вел себя с астрономом и стариком.
Возвратившись, художник застал их распивающими ромашковый чай.
— Можно взглянуть на то перо? — спросил он.
Старик протянул ему свое сокровище.
— Вы видите? Полюбуйтесь, какая работа. Эти птицы были сделаны очень давно, но кто создал их, с какой целью — пока непонятно… — Чучельник подался вперед; теперь он шептал так тихо, что Эшлиму ничего не оставалось, как тоже наклониться к нему: — Я верю: однажды они сами мне это скажут.
— Интересная работа, — пробормотал Эшлим.
Позже, когда они уже собирались уходить, старик коснулся его рукава.
— Вы не поверите, — признался он, — но я не знаю, сколько мне лет.
Внезапно его глаза заблестели. Он небрежно смахнул слезы тыльной стороной руки.
— Вы понимаете, о чем я говорю?
Старик в упор смотрел на художника, но в его взгляде не читалось ничего, кроме смутного беспокойства. Через пару секунд он снова отвернулся.
— До свидания, — выдохнул Эшлим.
Уже снаружи он спросил астронома:
— Ты знаешь, о чем он говорил?
— Для меня это ничего не значит, — бросил Буффо, прижимая к себе пакет, завернутый в бумагу — его маскарадный костюм. — Жду не дождусь, когда окажусь дома и смогу это примерить.
Но на пути назад к Мюннед, возле Линейной Массы, он внезапно остановился.
— Смотри-ка: рыбник увязался за нами. Я видел его сегодня утром в Высоком Городе: у него на лотке был бесподобный хек. Купить, что ли, кусочек к чаю?
Буффо не повезло. Едва увидев, что астроном направляется к нему, торговец свернул в ближайший переулок и бросился бежать. Колеса его тележки звонко щелкали по булыжной мостовой.
Эта карта означает сделку, результат которой вас не устроит. Будьте готовы к неожиданностям. Если она следует за номером 14, вы лишитесь своего любимого платья.
Вирикониум — это все города, которые когда-либо были, есть и будут.
Эшлим редко ел дома. До прихода чумы он обедал с друзьями в кафе «Люпольд» в Артистическом квартале. Теперь его чаще можно было встретить в «Вивьен» или еще какой-нибудь колбасной на Маргаретштрассе за поеданием отбивной.
Как-то ему довелось отужинать там с мадам Чевинье, которая хотела, чтобы он оформил афишу и программки для постановки «Конька-Горбунка». Спектакль был поставлен специально для того, чтобы познакомить публику с Верой Гиллера, новой прима-балериной города, незаконнорожденной дочерью прачки, у которой такие лиричные port de bras… и это должно было стать ответом «Die Traumunden Knaben», если та постановка вообще состоится. Эшлим не был в восторге, но позволил себя уговорить…
Позже ему пришлось сделать пару-тройку эскизов для этой дамы. Однако юные балерины, которых он рисовал во время разминки, были представлены в не самых выигрышных позах, и наброскам так и не нашлось применения.
Маленькая востроносая Чевинье, которая в свое время тоже танцевала, причем едва ли не лучше, чем Гиллера, до поздней ночи развлекала портретиста анекдотами о последних скандалах. Когда он возвращался домой, синеватая луна сияла в слуховом окошке мастерской, придавая мольберту и манекену странный вид: казалось, они только что двигались — и вдруг застыли, едва он вошел.
Кто-то сунул под дверь записку, которая теперь лежала в передней на коврике.
«Приходите немедленно», — гласила она. Кажется, это называется «тон, не допускающий возражений».
Подписи не оказалось, но Великий Каир приложил массивное серебряное кольцо с печаткой, которое пудрил на ночь серой, чтобы металл оставался тусклым. Эшлим вздохнул и послушно поплелся на Монруж.
Ночь выдалась сухая и тихая. Ветер, время от времени просыпаясь, посыпал мелкой пылью поверхность луж. На Монруж Братья Ячменя дрались из-за горшка белой герани, который украли в ходе полуночных похождений на Виа Джелла. Они катались по земле при свете луны среди заброшенных рядов кирпичной кладки возле «муниципалитета», где обитал карлик, пинками опрокидывая куски дренажных труб, кусая и щипая друг друга при малейшей возможности. Эшлим поймал себя на том, что стоит, застыв в тени по другую сторону дороги, и наблюдает за ними. Вряд ли он смог бы объяснить, зачем ему это понадобилось.
В это время Гог навалился на брата и ткнул его кулаком в грудь.
— Ты, сопляк, — выпалил он. — Отдавай мою розу.
Он выкручивал Мэйти руку, пока не получил герань. Листьев на ней было куда больше, чем цветов. Гог подпрыгнул и бросился наутек, но брат подставил ему подножку, и тот свалился в канаву. Пару минут, скрытые от глаз Эшлима, они тузили друг друга, после чего выскочили наружу, как пробки из бутылок, завывая от ярости. Внезапно оба увидели портретиста.
— Эй, Гог, — удивился Мэйти. — Смотри, викарий.
Он поставил горшок на землю и некоторое время стоял, тяжело дыша, вздрагивая и бросая на Эшлима косые взгляды. Руку он держал козырьком, словно мнимый священник излучал яркий свет. Потом он ткнул брата под ребра, и оба, вопя и улюлюкая, убежали в направлении Хаадебоска. Ночь снова была тиха и пуста. Горшок с геранью медленно катился поперек дороги, пока не ткнулся в ногу Эшлима. Тут он и замер, словно довольный тем, что наконец-то смог отдохнуть. Эшлим наклонился, чтобы поднять горшок, но передумал. Среди листьев уцелел один-единственный цветок, призрачно-белый, фосфоресцирующий при лунном свете. От него исходил запах плесени, который тут же окутал Эшлима.
При входе в башню художник показал кольцо карлика. В «зале» на самом видном месте висел маленький рисунок Одсли Кинг. Он изображал лодки и был выполнен углем и белым мелом на серой бумаге. Во время своего последнего визита Эшлим его не заметил.
Карлик в нетерпении расхаживал взад-вперед. Черная безрукавка на подкладке придавала ему униженный и в то же время величественный вид, а очки делали его похожим на судью. Его волосы блестели от «Бальзама Альтаэн». Он был явно рад своему новому приобретению, однако его настроение не предвещало ничего хорошего, и Эшлима он встретил весьма неприветливо.
— Приступайте, — бросил он, усаживаясь и принимая напряженную позу, при которой все сухожилия на его дряблой коже вздулись.
Напуганный собственным часовым опозданием и атмосферой старинных залов, от которой голова шла кругом, Эшлим предпринял неуклюжую попытку собрать мольберт. Карлик с неодобрением наблюдал за его приготовлениями, елозя на стуле, словно поза уже стала для него невыносимой, и спросил, едва Эшлим успокоился:
— И какие у вас сегодня от меня секреты, господин Шило-в-заднице?
Эшлим даже рта не успел открыть.
— Помолчите немного, — Великий Каир раздраженно махнул рукой. — И даже не трудитесь оправдываться…
Внезапно он захихикал, точно придумал какую-то хитрость, спрыгнул с кресла и снял очки.
— Я добыл их, когда жил на севере, — сказал он. — Но вообще-то и без них прекрасно вижу. Как вам моя новая картина?
Эшлим, сомневаясь, что правильно оценил эту перемену настроения, сглотнул.
— Я бы не хотел, чтобы вы подумали, будто я хочу обмануть ваше доверие… — начал он… и заметил, что карлик наблюдает за ним терпеливым насмешливым взглядом агента тайной полиции, который ждет ответа. Мысли начали разбегаться.
— Очень хороший рисунок, — выдавил он наконец.
— И вы, конечно, узнаете автора?
Эшлим кивнул.
— Одсли Кинг, — прошептал он.
Великий Каир кивнул в ответ.
— Совершенно верно, — он снова сел. — Продолжайте работу. Думаю, сейчас так будет лучше для вас.
Но вскоре он снова вскочил, сменил позу и взял в руку пучок бессмертников. Потом поднял на руки одну из своих кошек и принялся поглаживать ее серебристый мех. Каждый раз, когда карлик произносил ее имя, животное громко мурлыкало и бодало его в подмышку.
— У таких, как вы, Эшлим, секретов не бывает, — проговорил он, словно размышляя вслух, потом открыл дверь и проследил, как кот убегает по коридору, подняв хвост трубой. — И не стройте иллюзий относительно своей персоны.
Он замер в дверном проеме, к чему-то прислушиваясь.
— А вот я — тот человек, который умеет хранить секреты. Хранить надежно.
Он подошел к наброску Одсли Кинг, сцепил руки за спиной и некоторое время разглядывал его, потом побарабанил пальцами по раме, в которую тот был вставлен.
— Почему вы не рассказали мне о своей затее — тайком вывезти эту леди из зоны карантина?
— Я… — пролепетал Эшлим. Он был смущен и напутан. — Эта женщина — один из величайших живописцев нашего времени…
— Мы… — карлик несколько секунд разглядывал его, склонив голову набок, а потом передразнил: — «Один из величайших живописцев нашего времени»! Знаете, Эшлим, я не понимаю, чего ради вы валяете дурака. Учитывая то тяжкое положение, в котором мы все оказались, ваше поведение трудно назвать ответственным, верно?
В его руках появился блокнот в кожаном переплете.
— А как насчет другого участника вашего заговора? Некий Эммли Буффолд, большой любитель рыбы? Он погнался за моим человеком, напугал его до смерти! Чего он хотел этим добиться? — карлик заметил выражение лица Эшлима и рассмеялся. — Только не наломайте дров. Тут у меня все записано. Я знаю, на кого вы завязаны.
Карлик решительно захлопнул свой блокнот.
— Я умею хранить секреты. И вы должны всегда сообщать их мне. Это единственный безопасный путь.
Эшлим окончательно смутился и уставился на него.
— Что вы сделаете с нами?
Великий Каир убрал блокнот в карман.
— Присоединюсь к вам! — ответил он и подмигнул. — А вы что подумали?
В любом случае, переубеждать его было бесполезно. Он не слушал никаких доводов Эшлима. По его словам, он был законченным романтиком. Он жаждал действия! К тому же Одсли Кинг была величайшим живописцем своего времени. Возможно, лишь в силу преступной халатности она подверглась такой опасности… Она же настоящий клад! Карлик заставил Эшлима сесть, налил два бокала «бессена» и не успокоился, пока тот не согласился выпить за их будущие приключения.
— Между нами говоря, — сообщил коротышка, — меня от всего этого тоска берет… — он сделал широкий жест, словно очерчивая границы Монруж. — Сегодня утром я проснулся с одним желанием: снова отправиться на север.
Он залпом осушил бокал.
— Вы представить себе не можете, что там творится. Вечно кто-то кого-то подсиживает, вечно кому-то больше всех надо… Копоть, которая попадает во все, что ты ешь… Ветер не стихает ни на миг. Разрушенные города, полные калек и насекомых, огромных, как лошадь!
Великий Каир вздрогнул.
— Даже дождь был черным. Но вот что я скажу вам, Эшлим: тогда мы жили! Мы грызлись, но знали, что такое сострадание. Королевство под угрозой — и плевать, что королевство дерьмовое!
— А как же ваши стражи порядка? — спросил Эшлим, который мало что понял из этих реминисценций кроме того, что речь шла о самых заурядных дворцовых интригах в каком-то государстве, которое чудом поддерживало собственное существование. — Что, если они нас поймают?
Он выложил свою последнюю карту. От джина его развезло и начало подташнивать, зато теперь стало не так страшно. Эшлим был уверен, что карлик никогда не простит обмана, и подозревал, что его положение не намного упрочилось с тех пор, как он вошел в комнату.
— А если они поймут вас неправильно и доложат вашим нанимателям?
Великий Каир презрительно рассмеялся.
— Никогда не поминайте при мне Братьев! — воскликнул он, тряхнул головой и уставился в пространство. — Я всегда был против того, чтобы переселяться сюда, даже в случае поражения… — он потер рукой глаза. — А теперь поглядите на них.
Карлик снова наполнил бокал Эшлима и осушил свой.
— О, это были времена прозябания, когда каждый живет, как может, и тем, что может урвать. Видели бы вы ребят, с которыми мне приходилось иметь дело! Им ничего не стоило убить корову голыми руками! Вам очень повезло, что эти безмозглые идиоты на лестнице вас просто напугали. В конце концов им положено пугать горожан. Там, где я побывал, эта парочка и недели бы не продержалась.
Еще несколько секунд он с мрачным и довольным видом размышлял над своими словами.
— Ладно, не берите в голову. Наш замысел просто обречен на успех! — он подался вперед и взял Эшлима за руку. — Представьте себе… Трое, закутанные в тряпье, вооруженные до зубов, в масках, поддерживают четвертого… вернее, четвертую. Ноги у нее подкашиваются. Ее лицо — жалкое, узкое, белое, как зернышко миндаля, — обрамлено пышным воротником из волчьего меха. Под кожей проступают сиреневые вены — знаете, как на лепестках у клематиса, с обратной стороны. Ее глаза синеют, как фосфор во мраке… Как призраки, четверо пересекают переулок в самом его конце. Они крадутся в молчании глубокой ночи, тайком пробираются по Всеобщему Пустырю, прячась за могильными камнями, спускаются к каналу… Ждет ли их лодочник, как обещал? Или его подкупили враги? Дом уже так близок… Но стойте! Из тумана, что растекается у кромки воды, появляются преследователи! Теперь им предстоит бой!
Лицо карлика стало мечтательным и взволнованным. Он вскакивал, чтобы изобразить, как идут усталые заговорщики, по очереди представлял то одного, то другого, делал несколько шагов, подражая шаткой походке больной женщины. Его веки были полуопущены, он проговорил рыдающим фальцетом: «Я больше не могу идти», начал оседать и уже почти рухнул на пол, но тут же выпрямился, выхватил воображаемый нож и осторожно огляделся. В ходе этого спектакля он прошелся по комнате и остановился перед огромным платяным шкафом из почерневшего грушевого дерева — его украшенная резьбой поверхность была исцарапана, поскольку об нее не раз чиркали спичками. Остановившись возле шкафа, карлик повернулся к Эшлиму, обратил к художнику взгляд сумасшедшего — не мужской и не женский, взгляд старика-ребенка, исполненный непостижимой насмешки… и при слове «бой!» быстрым, мощным рывком распахнул дверцы.
Это был настоящий арсенал. Палицы, булавы, деревянные дубинки с острыми железными вставками, кинжалы и стилеты в ножнах и без, кастеты с шипами и накладками, ножи с тонкими струнами, прикрепленными к клинкам, шнуры-удавки из шелка и кожи — все это висело на гвоздях, вбитых аккуратными рядами. По большей части экспонаты проржавели и сохранились не лучшим образом, хотя в свое время явно использовались по назначению, причем едва ли не каждый день. На деревянной стойке стояли три стеклянных бутылки, темно-синих, как ночное небо, в которых когда-то содержалась кислота. То, что лежало на дне шкафа и источало запах гнили, оказалось картофелем и кусками душистого мыла, почему-то переложенными осколками стекла. Тут же валялись самодельные устройства, назначение которых определить было несколько сложнее. Карлик вынимал их одно за другим и раскладывал на полу — ножи в одну сторону, гарроты в другую. Потом подозвал Эшлима.
— Ну давайте. Выберите себе что-нибудь, что на вас глядит. Нельзя отправляться на такое дело с пустыми руками.
Эшлим уставился на карлика. Во рту вдруг почему-то пересохло. Коротышка издал неопределенный звук, явно желая приободрить портретиста.
В конце концов Эшлим выбрал самый короткий нож, который смог найти. На середине лезвия красовалась весьма любопытная зазубрина. При виде ножа карлик слегка вздрогнул, но тут же опомнился и решил, что должен рассказать какую-нибудь историю.
— Я заполучил этот нож на острове Фенлен, на севере, — сообщил он. — С тех пор он не раз отведал крови.
Однако это было сказано с такой неубедительной бравадой, что Эшлим был уверен: карлик просто украл нож у Братьев Ячменя несколько лет назад, а теперь рад избавиться от него — на случай, если те узнают «находку».
Как бы то ни было, к оружию надо было привыкнуть, и художник принялся точить им карандаши, время от времени ощупывая зарубку на лезвии. Не похоже, чтобы этому ножу давали ржаветь. Когда Эшлим вышел в ночь и отправился домой со своим приобретением, его терзали самые мрачные догадки. «Интересно, — спрашивал он себя, — во что это выльется?»
Эммет Буффо жил в мансарде старого дома в Альвисе, на полпути к вершине знаменитого холма — а на вершине проводил многие из своих наиболее важных и новаторских наблюдений. Альвис — сам по себе занятное место. Это обдуваемый всеми ветрами выступ, своеобразный полип на теле Высокого Города, перевалившийся в Низкий и обладающий чертами обоих. Его улицы шире, чем в Артистическом квартале, но истоптаны не меньше. Странные старые башни вырастают на лесистом склоне, стиснутом кривой петлей заброшенного канала, по которому когда-то плавали прогулочные ялики. У его подножия теснятся облезлые виллы ныне исчезнувших представителей среднего класса, все в лохмотьях отслоившейся штукатурки, с потрескавшимися ступенями, портиками, готовыми вот-вот рухнуть, благоухающие кошками и канализацией.
Эшлим плелся вверх по склону. Где-то в доме звякнул колокольчик, в окне мелькнуло лицо. Ветер кружил у его ног пыль и мертвые листья.
Дожидаясь, пока Буффо откроет, портретист размышлял о самой знаменитой акварели Одсли Кинг «Мост у пристани Новых».
Картина изображала вид на Альвис. Казалось, медовый свет поднимается над стеклянной гладью заброшенного канала и окутывает холм на другом берегу, придавая его вычурным постройкам оттенок некоторой таинственности и одновременно делая их какими-то удивительно знакомыми — так бывает во сне. А башни… Их пастельные тона становились более насыщенными, а сами они — нереальными и пылали, как витражи.
Эшлим улыбнулся. Оттиск с этой акварели висел в каждом салоне Высокого Города. Вопрос, который, глядя на нее, задавали чаще всего: «Видите ту неподвижную фигуру на парапете моста — это мужчина или женщина?»
Одсли Кинг ответила бы так:
«Вам этого знать не положено».
Она написала эту картину шестнадцать лет назад, когда у них с Эшлимом был роман. Теперь эта сентиментальность, эти огни из мира — все это стало ей чуждо.
— Так нечестно, — жаловалась она. — Все буквально влюблены в эту картину!
Но тут Эммет Буффо высунулся из-за двери и заморгал.
— Проходите, проходите!
Он взял художника за руку, словно видел его в первый раз в жизни, и повел по лестнице. Астроном почему-то решил, что Эшлима прислал некий комитет, дабы выяснить, стоит ли вкладывать деньги в его новый телескоп. Бедняга Буффо все еще надеялся когда-нибудь получить средства на свои эксперименты — надежда, которую он почти оставил. Впрочем, он не винил Высокий Город.
— Раз в шесть месяцев я отправляюсь в патентное бюро и сижу час, может, два на скамейке вместе с остальными. Я понимаю потребности чиновников. Я понимаю, что бюрократической системе свойственна некоторая медлительность. Что мне еще остается, кроме как относиться к этому философски?
Эшлим поднимался за ним по лестнице и слушал этот монолог, стекающий на него потоком, будучи не в состоянии ответить. Впрочем, если бы он и мог, то все равно не представлял, что сказать. В каждом углу, на каждой лестничной клетке, скопились груды пыли.
— Тем не менее, — продолжал Буффо, — они прислали вас. Это уже кое-что!
И рассмеялся.
Буффо жил в своего рода пентхаусе, большую часть которого построил собственными руками. Там было холодно даже летом. В одной комнате он готовил еду и спал — это было опрятное помещение, но в воздухе плавал несвежий запах, исходящий от низкой железной кровати и самодельного умывальника. Свои телескопы он выставил в другой комнате, той, что поменьше. Маленькие кусочки разноцветного стекла, похожие на лепестки анемонов в оправе из белесого металла, покрывали пол, образуя замысловатый рисунок. Сегодня утром карты звездного неба и чертежи, которые обычно висели на стенах, были сняты и лежали на полу толстым слоем. Узоры плесени на штукатурке наводили на мысль о некой вселенной, скрытой за ними.
— Сырость, — извиняющимся тоном сообщил Буффо. Он вел Эшлима по комнате, точно туриста по Маргаретштрассе.
— Мой «внешний мозг», как я это называю, — объяснил он. — Я могу обратиться к нему в любой момент. Это нечто большее, чем просто библиотека.
Он указал на самый обычный стеллаж, где выстроились справочники и инструменты, модели телескопов и обрывки бумаги с чертежами каких-то устройств.
Соседняя комната, где Буффо проводил почти все свое время, представляла собой хрупкое строение наподобие оранжереи, со сложной системой трещоток и стержней, которые позволяли поднимать отдельные секции крыши и высовывать наружу телескопы. Стекла были разного размера и формы, некоторые цветные, некоторые матовые, несколько стекол отсутствовало.
— А это собственно обсерватория. Отсюда я могу видеть все, что происходит в радиусе двадцати миль в любом направлении.
Эшлим выглянул наружу. Четверть неба заслонял Альвис, увенчанный проломленным медным куполом старого дворца, который напоминал надетую набекрень корону и выглядел очень грозно. С другой стороны можно было разглядеть канал, а за ним — знаменитые могилы на Всеобщем пустыре.
— Она построена по моему проекту десять лет назад, — сообщил Буффо. Здесь было полно всевозможных хитроумных устройств. Эшлим переходил от одного к другому, делая вид, что никогда их раньше не видел, а Буффо устроился на табурете. Но он не мог усидеть на месте и минуты. Он то и дело вскакивал, чтобы сказать, например: «Вот чертежи нового устройства», — и снова садился. В странном свете, заливающем обсерваторию, он и сам походил на экспонат некоей выставки.
Одно из устройств состояло из медных трубок и напоминало клубок змей, к которому присоединили два-три окуляра — очевидно, наугад. Эшлим нагнулся, чтобы заглянуть в один из них. Но все, что он видел — это унылая, затянутая сетчатым узором серая пелена, а на ее фоне — что-то вроде кокона или куколки насекомого, вращающееся на конце почти невидимой нити и из-за большого расстояния различимое весьма смутно. Буффо застенчиво улыбнулся.
— Успех приходит не сразу, — объяснил он. — Но согласитесь, у этого устройства огромные возможности!
Он пустился в разъяснения, излагая основы своих экспериментальных методов, но вскоре увидел, что Эшлим его не понимает. Тогда астроном на миг покинул обсерваторию и вернулся с подносом в руках.
— Хотите вина? Сардин?
Чувствуя огромное облегчение, Эшлим сел и воздал должное и тому, и другому. Гость и хозяин ели молча. Закончив трапезу, Эшлим вытер руки и коснулся лица астронома.
— Буффо, — проговорил он. — Ты же прекрасно знаешь, что я не из патентного бюро. Я Эшлим. И уже сто раз все это видел.
— Простите?
Буффо уставился на него, медленно меняясь в лице.
— Я был уверен, что это из патентного бюро, — задумчиво пробормотал он и вздохнул. — На самом деле я все это время знал… Извини, старина.
Эшлим рассказал, как вышло с Великим Каиром.
— Теперь этот карлик собрался с нами на рю Серполе, — закончил он. — И не желает ничего слушать. Что будем делать?
Буффо окинул обсерваторию тусклым взглядом.
— Очнуться от одного кошмара и попасть в другой… — тихо пробормотал он и посмотрел на свою растопыренную ладонь так, словно там была нарисована вся его жизнь. — Извини, рыба — просто гадость. Можешь ее доесть, если она тебе нравится.
Внезапно он рассмеялся и с грохотом швырнул тарелку на пол.
— Тогда мы должны разработать новый план! — воскликнул он и коснулся плеча Эшлима. — Давай, Эшлим! Как я счастлив, что вижу тебя!
У него уже появилась идея.
— Если он так хочет идти с нами, ему и карты в руки. Пусть. Но мы будем действовать по собственному плану.
Эшлим протер запотевшее стекло и посмотрел на улицу. Артистический квартал находился в каких-то трехстах ярдах от канала и Всеобщего Пустыря. Он глядел на темный поток, изгибающийся петлей, беспорядочное нагромождение крыш на западе, покосившиеся могильные камни, которые заполняли все пространство между одним и другим.
Когда Одсли Кинг ставила среди них мольберт, чтобы писать «Мост у пристани Новых», царапали ли ей ноги анемоны и бессмертники? Теперь кладбище заросло колючим кустарником и засыпано известковой пылью, которую нанесло сюда после бессмысленных перестроек на Эндиньялл-Стрит и площади де Монфрейд.
Канал был очень мелким — в солнечный день можно было увидеть дно. Эшлиму и Буффо предстояло забрать Одсли Кинг и перейти его вброд, чтобы перенести ее прямо в Альвис. Богатый опыт всевозможных секретных операций позволил карлику сразу выдвинуть это предложение.
— Не думаю, что ему понравится, Буффо. Даже если его удастся убедить, вряд ли на него можно положиться. Эти его капризы, припадки воодушевления, хандры, внезапной ненависти… Он обожает заговоры. И свято верит, что даже его хозяева, Братья Ячменя, что-то против него замышляют.
— Не важно, — ответил Буффо. — Мы что-нибудь придумаем.
Он вышел и через минуту вернулся с кучей тряпья, в которую, похоже, было завернуто что-то твердое.
— Отвернись, — шепнул он.
Эшлим заставил себя улыбнуться, зажмурился и принялся выталкивать кончиком языка кусочек сардины, застрявший за десной. Когда он снова открыл глаза, Буффо стоял перед ним в резиновой лакированной маске. Маска полностью закрывала голову и напоминала отполированный конский череп с двумя очищенными плодами граната вместо глаз. Вот потеха!.. Буффо разделся донага и с ног до головы обмотался широкими зелеными лентами. Его руки походили на сучья, грудная клетка казалась необъятной. На лбу торчали ветвистые рога. Он выглядел совершенно… нечеловечески.
— Здорово, правда? — его голос был приглушен толстым слоем резины. Судя по всему, маска зажимала ему нос. — Хочешь взглянуть на свой наряд?
В руке он держал другую маску.
Эшлим попятился.
— Нет. Даже видеть не желаю. Чего ради нам так наряжаться?
— По-моему, старик знает свое дело. Теперь мы будем выглядеть совсем как нищие. Никто нас не узнает!
Он шагнул к Эшлиму, обнял его за плечи и закружил в неуклюжем танце.
— Какая идея! — кричал он. — Какой успех!
Эшлим понял, что бессилен. Конский череп тыкался ему в лицо. Неужели под этой конструкцией скрывается физиономия Буффо?.. Художника не на шутку напугала недюжинная сила тощих рук астронома и рыдающие звуки, которые доносились из-под маски… И вдруг, сам того не ожидая, он расхохотался.
— Отличная работа, Буффо!
Буффо, ободренный, затянул бодрую, хотя и до омерзения сентиментальную песенку, которую последнее время распевали на каждом перекрестке. Приятели приговорили бутылку вина и даже съели сардины. Солнце село. С криками и пением они носились по обсерватории, натыкаясь на все углы, падая и снова вскакивая, пока не выбились из сил.
Позже, когда наступила ночь, в обсерватории стало невыносимо холодно, но уходить не хотелось. Сначала они просто болтали. Потом размышляли о своих планах — тогда наступала тишина, которая прекрасно заменяет общение. Обсуждали будущее. Буффо собирался переселиться из Альвиса в Высокий Город — он полагал, что там его работу оценят по достоинству. Эшлим собирался разделить мастерскую с Одсли Кинг, чтобы работать вместе. Хрупкие рамы скрипели над головой: ветер усиливался. Через выбитые стекла тянуло сыростью, и Эшлиму казалось, что оранжерея вместе с ним самим куда-то движется нет, мчится сквозь пространство, по какому-то дряхлеющему, но все еще гостеприимному миру. Где и когда закончится это путешествие? Он улыбнулся Буффо. Голова астронома упала на грудь, и он заснул с открытым ртом, а потом захрапел. Лампы погасли, но не полностью, и испускали странный приглушенный свет. Эшлим подобрал плащ и закутался в него. Возвращаться домой было слишком поздно. К тому же он почему-то чувствовал, что несет ответственность за астронома, который спящим выглядел еще более доверчивым и беззащитным. Некоторое время художник бродил по обсерватории, косясь на окуляры телескопов. Потом снова сел и задремал. Несколько раз он ни с того ни с сего просыпался и ловил себя на том, что размышляет о куче одежды и масках, лежащих на полу.
Целую неделю после этого он чувствовал себя омерзительно — это называлось «и хочется, и колется». Следит ли за ним карлик? Можно ли положиться на Эммета Буффо — или астроном слишком ненадежен?
«Чума, — писал он в своем дневнике, — пропитывает нас, как туман, и лишает решимости».
Снова и снова он откладывал спасательную операцию и почти все время проводил в мастерской, глядя, как дождь, который начался весьма некстати, заливает Низкий Город и хлещет по фасадам Мюннеда.
«Это какая-то пародия на лето, — писал он, словно все эти повседневные мелочи помогали ему забыть о происходящем. И, обнаружив, что его вещи на чердаке промокли, добавил: — Я потрясен, но это моя ошибка. Я своевременно не починил крышу».
В таком же плачевном состоянии находились и его отношения с артистической кликой Высокого Города.
«А если разобраться — делается ли там хоть что-нибудь стоящее? По большому счету, ничего: одни обеды и романы. Рак вот уже два месяца как получил эскизы для «Мечтающих мальчиков» — и до сих пор никаких прослушиваний, никаких чтений! Он утверждает, что хочет «посоветоваться с художником», но никогда в жизни не снизойдет до визита в Низкий Город».
Заниматься портретом Одсли Кинг Эшлиму было некогда. Вместо этого он начал делать рамы для картин, которые она ему передала. Он с восторгом разглядывал одну из ее ранних работ — пейзаж под названием «Воскресный пожар в Низах», — и незавершенный эскиз печально известной картины «Автопортрет: полуобнаженная», выполненный гуашью: на нем художница словно украдкой подглядывает за собой в зеркало, двусмысленным движением прикрывая длинными узкими ладонями свое лоно. Он вешал картины так и эдак, подбирая наиболее выигрышное освещение, и подолгу стоял перед ними, встревоженный причудливостью ее пейзажей, беспокойной чувственностью ее внутреннего мира.
Наконец косые лучи солнца прорвали облачный покров над городом, и улицы наполнили капризные блуждающие блики света. На берегу канала царила суета. Обитатели Высокого Города прогуливались по Лаймовой аллее и Террасе Опавших Листьев — и там, в опасной близости от чумной зоны, наслаждались солнцем.
Всюду стояли маленькие железные столики, и женщины пили за ними чай из фарфоровых чашек — «прозрачных, как детское ушко», — в то время как поэты, которые избежали изгнания из бистро «Калифорниум» и кафе «Люпольд», переговаривались певучими голосами. У каждого имелось собственное мнение о происхождении чумы. Каждый основывался на сведениях «из надежных источников». В чем сходились почти все — так это в том, что чума никогда не доберется до Высокого Города. Вообразите себе эту сцену! Женщины в муслиновых платьях. Мужчины с мечами, в плащах мясного цвета — точная копия тех, в которых щеголяла золотая молодежь Низкого Города два-три века назад. Серебристый свет, похожий на кляксы ртути, бережно касается белых мостиков и оставляет полуденные росчерки на изгибах канала, делая совершенно незаметным его запущенное состояние. Все наслаждаются жизнью… а внизу, на тропинке, среди зарослей амброзии, ползают тысячи черно-желтых гусениц, которые потом превратятся в мотыльков цвета киновари: одни — жирные и деловитые, то и дело приподнимающие тупые, уродливые головы, другие — тощие, блеклые и вялые. Братья Ячменя полакомились этими гусеницами, и теперь обоих тошнило.
Эшлим, который отправился покупать шпатлевку, бродил по Террасе Опавших Листьев и не мог понять, как оттуда выйти. Он столкнулся с Полинусом Раком, который сидел за столиком с литографом Ливио Фонье и маркизой Л., их общей покровительницей. Застенчивый молодой романист стоял позади стула маркизы, восхищаясь знаменитым изгибом ее плеча. Все были просто счастливы видеть Эшлима. Какая приятная неожиданность!
— Вы не знаете, чума не поднялась выше? — пробормотал портретист, оглядываясь с озадаченным видом. Почему-то ему показалось, что другой причины собраться вместе у этих людей просто не может быть.
Все удивились. Неужели он никогда не слышал о том, что светит солнце?
Эшлим взял чашку чая, которую маркиза заказала специально для него, но отказался полюбоваться на Братьев Ячменя, которые что-то затеяли на берегу канала.
— Их просто невозможно воспринимать всерьез, — объяснил он.
— Вам не кажется, что вы несколько наивны, старина? — Ливио Фонье подмигнул романисту, который по-прежнему любовался маркизой.
— В конце концов, — с упреком заметила красавица, — мы должны как-то их воспринимать! — она звонко рассмеялась, но тут же словно утратила всю свою уверенность: — Должны?..
Стало очень тихо. После минутного замешательства романист пробормотал: «Думаю, сам Рак не мог сказать лучше», — и густо покраснел.
Тут у парапета началась суматоха, и он был спасен. По террасе прокатилась волна смеха.
— Ох, вы только посмотрите, Полинус! — воскликнула маркиза. — Один свалился и теперь стоит на четвереньках!
Рак механически взглянул в ее сторону, поджал жирные губы и передернул плечами.
— Моя дорогая маркиза… — он подвинул стул и подсел поближе к Эшлиму. Этот человек одним движением пухлой ручки умудрялся создать в толпе маленький вихрь, который отгораживал особ, к нему приближенных, от окружающего пространства. «У нас ничего общего с этими людьми», — говорил этот жест. — И почему мы вообще здесь оказались? Ах, да: лишь потому, что они в нас нуждаются». Особам приближенным такое отношение очень льстило. Именно этому жесту он был прежде всего обязан своим успехом в обществе и своим благосостоянием.
— Боюсь, Фонье — просто шут гороховый, — проговорил он, подаваясь еще немного вперед. — А маркиза — паразитка. Жаль, что нам с вами не довелось встретиться при более удачном стечении обстоятельств.
— Но я обожаю маркизу, — громко заметил Эшлим. — Вы же не станете спорить?
Рак посмотрел на него с неопределенным выражением лица.
— Вы меня удивляете, — он засмеялся и продолжал громче: — Между прочим… Как поживает Одсли Кинг?
— Ах, да, — печально откликнулась маркиза. — То, что с ней произошло… Мы все потрясены.
Подстрекаемые хохочущей толпой, Братья Ячменя взялись за руки и прыгнули в канал, окатив столики на террасе россыпью сверкающих брызг. Близнецы нарочно выбрали место поглубже. Сначала вода забурлила и вспенилась, потом над ее зеленоватой поверхностью появились их пунцовые физиономии.
— Бр-р-р! Ну и водичка! — заорали «братцы», пыхтя и фыркая. — Прям ледяная!
Они кашляли, отплевывались, мотали головами. Сначала один, потом другой сунул палец в ухо и затряс рукой, выбивая воду. Женщины взвизгивали, поощряя их, когда они начали драться — если это можно было назвать дракой: близнецы барахтались в воде, не касаясь ногами дна, пускали пузыри и пытались придавить друг друга. Потом они все-таки выбрались на берег. Штаны облепили их ляжки, вода текла с них и ручейками бежала вниз по тропинке. Братья глупо ухмылялись, поглядывая наверх. Они слишком устали, чтобы вернуться за своими ботинками.
Эшлим был возмущен этим зрелищем.
— У Одсли Кинг осталось одно легкое, и она постоянно кашляет, маркиза, — с горечью произнес он. — Она умирает, если хотите знать. Что вы на это скажете? — он рассмеялся. — Я что-то не видел, чтобы вы хоть раз спускались в чумную зону!
Маркиза заморгала над своей чайной чашкой. На миг показалось, что она не найдет, что ответить.
— Вы предъявляете к людям слишком высокие требования, — произнесла она наконец. — Вот почему ваши портреты так жестоки.
Она глубокомысленно взглянула на чаинки в чашке, потом встала и взяла под руку романиста.
— Хотя… смею сказать, мы и в самом деле настолько глупы. Мы именно таковы, какими вы заставляете нас выглядеть… — она натянула сизые перчатки. — Надеюсь, вы передадите Одсли Кинг, что мы по-прежнему остаемся ее друзьями.
И она направилась прочь, пробираясь между столиками и перебрасываясь фразами с посетителями, которых знала. Несколько раз молодой романист сердито оглядывался на Эшлима, но она тут же умиротворяюще касалась его плеча, и скоро оба исчезли из виду.
Полинус Рак прикусил губу.
— Проклятие! — буркнул он. — Теперь придется за них платить… — он посмотрел на другую сторону канала. — Когда-нибудь вы поймете, что вас слишком сильно занесло, Эшлим.
— Что вы будете делать, когда чума достигнет Высокого Города? — с легким презрением спросил Эшлим.
Рак сделал вид, что не услышал.
— В скором будущем вам придется иметь дело с клиентами помельче. На вашем месте я бы к этому готовился. Никогда не кусайте руку, которая вас кормит… — он махнул рукой, словно снимая невидимый барьер, окружающий их. — В любом случае, вам не спасти Одсли Кинг.
Эшлим пришел в ярость. Он стиснул плечо Рака. Тот явно испугался и попытался освободиться, но художник выпустил его плечо только для того, чтобы схватить за пальцы.
— Что вы можете об этом знать? — прошипел он. — Я вытащу ее оттуда не позже чем через неделю!
Рак скривился. Он даже не пытался освободиться. Испугавшись, что его планы теперь будут преданы огласке, Эшлим начал выкручивать антрепренеру кисть.
— Что вы на это скажете?
Он хотел увидеть, как Рак вздрагивает, услышать, как тот извиняется… но тщетно. Некоторое время они стояли, с вызовом глядя друг на друга. Должно быть, Раку было очень больно. Ливио Фонье, который, казалось, не мог понять, что происходит, моргал и бесстрастно ухмылялся, глядя на них. Снова начал накрапывать дождь. Обитатели Высокого Города раскрывали зонтики и покидали Мюннед, а Братья Ячменя прикрывали руками головы, защищаясь от капель, и со стоном следили за тем, как их ботинки уплывают к Альсису.
Эшлим выпустил Рака.
— Неделя, — повторил он.
— Пойду переговорю с Ангиной Десформес, — сказал Ливио Фонье.
«Сразу после полудня, — говорила Одсли Кинг, — наступает время, когда все кажется омерзительным».
В городе снова стало не по сезону сыро, воздух казался мертвым. На полу мастерской валялись гадальные карты, словно кто-то разбросал их в припадке гнева. Одсли Кинг лежала на выцветшем диване, опираясь на локоть, ее хрупкое тело утопало в парчовых подушках. Перед ней стоял мольберт, она делала набросок углем: дирижер, размахивая своей палочкой, точно ветряная мельница, сбивает головки маков, из которых состоит его оркестр. В картине таилась неприкрытая жестокость, совершенно несвойственная прежним работам Одсли Кинг. Набросок так и остался незавершенным; художница разглядывала его, раскрасневшаяся, время от времени сердито взмахивая рукой, словно пыталась что-то разбить. Увлеченная работой, она позволила камину полностью прогореть, но, кажется, не замечала холода. Дурной знак.
Эшлим неловко потоптался посреди комнаты. Он чувствовал себя лишним. Его терзало чувство вины, он не находил себе места — не столько от сознания предательства, которое он собирался совершить, сколько от неспособности что-то изменить. Никогда раньше он не задумывался о том, что серые половицы в этой комнате давно не крашены; о том, что от сырости портятся холсты, сваленные по углам; о состоянии мебели. Он уже открыл рот, чтобы сказать: «В Высоком Городе о тебе позаботятся», — но передумал. Вместо этого он принялся разглядывать две новые картины без рамок, которые висели на стене. Обе изображали Толстую Мэм Эттейлу, сидящую на полу и тасующую карты. На одной художница сделала надпись: «Дверь в открытие!» Обе были написаны небрежно, словно наспех, и напоминали карикатуры. Казалось, Одсли Кинг разуверилась в собственном мастерстве… или потеряла терпение. А может быть, ей просто надоела модель.
— Тебе не стоит перетруждаться, — заметил Эшлим.
Одсли Кинг вскинула брови.
— Перетруждаться? Разве это труд! — она потянулась к наброску, сделала быстрый мазок, с отвращением посмотрела на получившуюся линию и размазала ее крупными длинными пальцами. — Когда я жила в деревне, то рисовала с шести утра и до самой темноты…
Она засмеялась.
— «Шесть утра, и желтый хром вновь царит в природе!» Знаешь, откуда цитата?.. У меня никогда не уставали глаза. Вспаханные поля тянутся до самого горизонта, как мрачные мечты, и теряются где-то в тумане. Над ними орут грачи, взлетая с вязов. Мой муж…
Она осеклась. Ее губы горько изогнулись — сначала от жалости, потом от презрения к самой себе.
— …И ты хочешь сказать, что это шедевр!
Она ударила по холсту с такой силой, что уголь сломался. Мольберт закачался, сложился и с грохотом рухнул.
— Это маковое поле, которое мы засеяли! — крикнула она, глядя в пространство. — Оно похоже на оркестр, где музыканты не замечают дирижера. Я брежу?
Внезапно она упала на подушки. Кровь струйкой стекла изо рта, сбежала по руке и впиталась в парчу. Одсли Кинг беспомощно опустила глаза.
— Мой муж тоже был художником. Много лучшим, чем я. Показать?
Она попыталась встать, но тут же снова упала и прижала к губам носовой платок.
— Конечно, ничего не осталось… — ее взгляд сосредоточился на Эшлиме. В глазах у нее стояли слезы. — Нет-нет, все в порядке, спасибо.
Эшлим встревожился. Одсли Кинг никогда не была замужем. Прежде чем переселиться в город, она жила с родителями — насколько ему было известно. Она приехала сюда несколько лет назад, и ни одной картины с того времени не сохранилось.
Кровь словно вынесла на поверхность какую-то внутреннюю трагедию, которая до сих пор таилась под спудом и вот теперь раскрылась в этом необъяснимом заблуждении. Одсли Кинг стиснула запястье Эшлима и подтянула художника поближе. Смущенный, он смотрел на ее хрупкое лицо, белое, как гардения, с заострившимися чертами и странными жадными складками в уголках губ. Она прошептала что-то еще, но на середине фразы уснула. Через миг Эшлим мягко освободился и словно во сне вышел в коридор.
— Эй, Буффо, — сказал он.
Это изначально входило в их намерения — дать Одсли Кинг настойку опия, хотя ни один из них, по правде говоря, толком не представлял, как это сделать. Она ела очень мало. Решено было влить настойку в стакан вина.
Но как убедиться, что художница его выпила?
Похоже, теперь нужда в снадобье отпала, но Буффо был неумолим и настаивал на точном соблюдении плана. В любом случае, Одсли Кинг досталось меньше, чем надо: едва жидкость попадала ей на язык, она начинала стонать и отворачивалась с ловкостью и упрямством инвалида, который боится заснуть, потому что уверен, что может уже никогда не проснуться. Почти все вино стекло по щеке, однако кое-что она проглотила. Результат был кошмарный. Женщина на мгновенье села, вытянулась в струнку и, по-прежнему не открывая глаз, внятно произнесла:
— Les morts, les pauvre morts, ont de grand douleurs…[23] Майкл?
Буффо шарахнулся в сторону и разлил остатки снадобья.
— Что? — завопил он. — Нас уже нашли?
Эшлим, который видел, что женщина просто разговаривает во сне, попытался оттащить от нее астронома. Тот упорно сопротивлялся, дергая своего друга за одежду и волосы.
— Перестань шуметь! — нетерпеливо зашипел Эшлим. — Ты что, спятил? Хочешь ее разбудить?
При слабом свете лампы, толкаясь и шикая друг на друга, они на цыпочках подошли к дивану, стараясь, чтобы неприколоченные половицы не заскрипели. В воздухе разливался густой, тяжелый запах опия.
— Она ничего не выпила!
— Тем не менее.
Тут Одсли Кинг застонала, словно пытаясь обратить на себя внимание, и упала на подушки. Спасатели прекратили споры и уставились на нее. Рот художницы приоткрылся, она начала посапывать.
К удивлению Эшлима, Великий Каир согласился ждать их на рю Серполе с ручной тележкой. План заключался в том, чтобы вынести Одсли Кинг, завернув ее в старую льняную простыню, которую притащил Буффо. В это время карлик должен был следить, чтобы никто не вошел в дом. Тем не менее Эшлим волновался. Руки и ноги женщины обмякли, она оказалась тяжелее, чем он ожидал — учитывая то, как долго ей пришлось ожидать избавления.
— Давай быстрее! Если он забеспокоится, то поднимется сюда и все испортит!
Казалось, кожа Одсли Кинг пышет нестерпимым жаром, ее запрокинутое лицо с темными кругами вокруг глаз и струйкой засохшей крови выглядело осуждающим, насмешливым, удивленным. Эшлим и Буффо бестолково носились вокруг и никак не могли перетащить ее с дивана на простыню. Ситуация становилась просто невыносимой.
— Мы убили ее! — пробормотал портретист.
Вся эта идея была безумием от начала и до конца. Эшлим больше не мог себя обманывать.
— Сюда в любой момент может ввалиться это создание, вооруженное до зубов!
В конце концов Буффо пришлось самому завернуть Одсли Кинг в простыню, Эшлим стоял в стороне, держа в руке тупую иглу-шагалку, и готовился сделать несколько длинных, свободных стежков.
— Теперь маски. Живее!
Буффо переодевался в углу. Астроном переминался с ноги на ногу на холодном полу, обматываясь зелеными лентами, от него исходил терпкий запах камфары. Чтобы не смущать друга, Эшлим перевернул несколько карт, лежащих на полу, потом стал разглядывать желтобрюхие тучи, нависающие над рю Серполе. Он начал склоняться к мысли, что их план в итоге может увенчаться успехом. Если удача улыбнется, он предложит Одсли Кинг поселиться у него в мастерской, и она снова вернется к жизни. Надо только позаботиться, чтобы Рак и маркиза Л. держались от нее подальше. В конце концов найдутся другие покровители и другие агенты, которые захотят ее пригласить. Эшлим забарабанил пальцами по подоконнику.
— Быстрее, — убеждал он астронома. — Мэм Эттейла может вернуться с минуты на минуту.
Буффо, который наконец-то забинтовался, натянул на голову маску, вышел на середину комнаты и спросил, судя по всему: «Ровно сидит?» — но Эшлим услышал грозный замогильный голос, вопрошающий что-то вроде «Ропто зидид». Желтый свет, отраженный от облаков, заливал маску с одного бока. Она действительно напоминала голову лошади, которую только что освежевали на живодерне и украсили зелеными бумажными лентами в честь какого-то праздника. Однако рожки и глаза были точно… как бы это выразиться… не от мира сего. Астроном сделал движение, каким женщина поправляет шляпку, и двинулся на Эшлима. Художник вздрогнул и попятился.
— Я что, тоже должен носить на голове такую жуть?
Буффо рассмеялся.
— Нет, твоя не такая занятная. Смотри!
Эшлим с отвращением взял маску. Она оказалась влажной и потной. Не оставляя себе времени на раздумья, портретист натянул ее на голову… и сразу понял, что рискует задохнуться. Его тошнило от запаха резины, нос приплющило и согнуло на сторону, левый глаз оказался чем-то прикрыт. Эшлим попытался снять маску и поймал руку астронома, который явно намеревался ему помешать.
— Не надо мне помогать! Оставь меня в покое!
Он был мерзок сам себе и ненавидел Буффо. Все прочее еще куда ни шло, но совать голову в этот зловонный мешок… Кошмар. Невыносимо. Глаза слезились. Когда к нему снова вернулась способность видеть, он возмущенно уставился на тощие, как сучья, конечности астронома, обмотанные зелеными тряпками.
— Я не собираюсь бинтоваться, хоть убейся! Буффо пожал плечами.
— Тогда одевайся.
Нижние пролеты лестницы, усыпанные обломками реек и кусками побелки, тонули в тусклом желтом свете; рабочие, нанятые домовладельцем, каждый день сгребали их в кучу. На каждой лестничной клетке были свалены строительные материалы. Эшлим и астроном пробирались через мусор, Одсли Кинг качалась между ними, как краденый ковер…
В это время другие обитатели дома, не обращая внимания на шум, доносящийся с лестницы, разговаривали за дверями своих квартир: перебрасывались короткими замечаниями по поводу границ чумной зоны, спрашивали друг друга, с чего это вдруг целыми днями льет, как из ведра, и что принесет завтра мясник.
Одсли Кинг своенравно помотала головой и застонала.
— Я больше не могу, — глухо произнесла она — так, словно находилась в полном сознании. — Уберите наконец эти лилии. Дышать нечем.
Она еще несколько раз дернулась и стихла.
Эшлим и Буффо удвоили усилия. Казалось, с каждым шагом их ноша становилась все тяжелее, плечи у них немели, простыня выскальзывала из зудящих пальцев. Они не привыкли к такой работе и препирались, как два старика: то Буффо слишком сильно тянул вперед, то Эшлим застревал сзади. Не то что они боялись кричать друг на друга. Просто в этих вонючих резиновых шлемах они не слышали почти ничего, кроме собственного дыхания, похожего на громкое шипение, и хотели только одного — поскорее вернуться в город. Ноги скользили по ступеням, как по льду.
— НЕ ТЯНИ!!!
— Не буду, если ты перестанешь толкать.
И тут без всякого предупреждения Одсли Кинг — возможно, ей что-то приснилось — подтянула колени к подбородку. Простыня дернулась и закачалась во мраке, словно кокон бабочки-призрака. Эшлим почувствовал, как плечи сводит судорогой. Похищенная скользнула вперед, зацепилась за ноги Буффо, кувырком полетела вниз по лестнице, постанывая при каждом толчке… и наконец с глухим стуком приземлилась на мешки с песком, сваленные на лестничной площадке.
— Буффо! — взмолился Эшлим. — Осторожней!
Буффо с ненавистью уставился на него. Его нелепая грудная клетка, похожая на бочонок, бурно вздымалась под тряпками. Простыня зашевелилась, из-под нее донесся то ли храп, то ли хрип. Эшлим и астроном с опаской подошли к художнице.
— Где я? — спросила Одсли Кинг. Она пришла в себя и явно полагала, что находится дома. — В аду? Какой ужас. Ничто не сможет меня утешить…
Таким голосом говорит человек, который только что проснулся в пустой комнате посреди незнакомого города. Он тупо глядит на умывальник и смятую постель, по очереди заглядывает в пустые ящики; потом наконец поворачивается к окну, смотрит вниз на пустые улицы… и только тут вспоминает, что прожил здесь всю жизнь.
— Опять кровь. Скорее бы умереть!
Некоторое время она размышляла над собственными словами, потом словно потеряла мысль.
— Мой отец говорил, — продолжала она, — «Зачем тебе эта грязь? Не зарывай талант в землю. Ты растеряешь свой дар, если погрязнешь в разврате». Здесь так темно. Не хочу в постель. Еще рано.
Художница всхлипнула, поворочалась, словно пытаясь оценить границы своей свободы. Потом напряглась. Из-под простыни раздался пронзительный визг. Эшлим попытался схватить ее за ноги, но она вырвалась и начала кататься по лестничной площадке, натыкаясь на стены и крича:
— Я не умерла! Я не умерла!
Выше и ниже по лестнице стали распахивались двери. Соседи выходили на площадки, жалуясь на шум. Некоторые, увидев, что происходит, тут же снова возвращались в свои квартиры, но другие — главным образом женщины, — обмениваясь кивками, если не озадаченными, то насмешливыми, остались посмотреть, что будет дальше. Эммет Буффо, который предусмотрел такую возможность. Не дожидаясь вопросов, он громко объявил:
— Все законно. Карантинная полиция. Разойдитесь!
Это выглядело так смешно, что на переодетого астронома никто не обратил внимания. Впрочем, во время схватки, которая произошла позже, эти слова ему припомнили.
Тем временем Одсли Кинг рванула простыню, и грубый шов Эшлима разошелся. Одна из ее сильных длинных рук показалась в отверстие. Казалось, женщина пытается схватиться за воздух. К этому времени она была настолько перепугана, что снова начала кашлять. Последовала череда мучительных судорог, в промежутке между которыми пленница могла лишь задыхаться и сплевывать. На верхнем конце «савана» появилось и начало стремительно расплываться красное пятно. Эшлим торопливо усадил ее.
— Пожалуйста, успокойся, — взмолился он.
Судороги стали чуть слабее. Он был готов признаться ей во всем, рассказать, какое безобразие они затеяли, но не знал, с чего начать. Он осторожно стянул ткань с ее головы и плеч. Женщины толпились чуть поодаль, молчаливые, смущенные, еще более удивленные. При виде ее белых щек и окровавленных губ кто-то издал возмущенный стон. Одсли Кинг, моргая, смотрела на соседок. Ее руки горели, жаркие ладони стиснули руку Эшлима.
— Прошу вас, кто бы ни вы были, вытащите меня из этого савана!..
Внезапно она заметила маску Эшлима, снова завопила и, заламывая руки, умоляла не трогать ее.
Это, похоже, и переполнило чашу терпения женщин. Они двинулись на Эшлима, закатывая рукава и выкрикивая оскорбления. Эммет Буффо шагнул им навстречу, делая жесты, которые, по его мнению, должны были умиротворить соседок Одсли Кинг, но получил несколько тычков в голову и грудь и свалился на кучу песка. Ему оставалось только одно — подергиваясь, безуспешно бормотать:
— Официальная полиция, официальная полиция…
Одсли Кинг оттолкнула Эшлима.
— Рыба-человек, человек-рыба! — выкрикнула она с жутким квошмостским акцентом. Возможно, ей вспомнились костры, которые жгут в ночь летнего солнцестояния, и женские обряды на мокрых пашнях. — Убийца!
Крайне удивленный, Эшлим попятился.
Рыба?
Он ощупал маску кончиками пальцев. Теперь ясно… Голова форели, которой кто-то приделал толстые мягкие губы и забавный гребень. Эшлим завертелся и захлопал себя по голове, сам не свой от отвращения, безуспешно пытаясь стянуть этот жуткий резиновый мешок. Запах становился невыносимым. Зачем он только согласился? Одсли Кинг надо оставить в покое. В Высоком Городе его выставят на посмешище. Он бросился на женщин, которые с какой-то глухой, дикой озабоченностью колотили и пинали Буффо, и попытался отбить у них астронома.
— Откусил куска, да глотка узка? — глумились они. — Давайте-ка снимем с них эти нахлобучки и посмотрим, что это за звери!
Однако первый раунд они выиграли и поэтому не предпринимали никаких попыток осуществить эту угрозу. Одна из женщин подошла к Одсли Кинг и занялась ею, в то время как остальные стояли, подбоченясь и вызывающе фыркая, или раздраженно поправляли волосы растопыренными пальцами.
Так продолжалось до появления Великого Каира, которому надоело ждать с тележкой на улице. Карлик взбежал по лестнице и подошел к женщинам быстрым шагом человека, который способен мгновенно навести порядок в любой ситуации. Его одежда из бурой кожи напоминала военную форму, на поясе висело весьма занятное оружие — нож длиной около фута, с круглой лакированной ручкой, как у шила, и клинком не толще вязальной спицы. На запястье на ремешке покачивалась резиновая дубинка. На ногах красовались высокие шнурованные ботинки с окованными носами. Он прекрасно догадывался, какое впечатление это может произвести. Стиснув за спиной руки и выпятив грудь, он обвел женщин пристальным взглядом.
— Что происходит? — осведомился он. — У вас какие-то сложности с этими людьми?
— Нет, — пробормотал Эшлим. — Все в порядке.
Женщины поддержали его реплику ехидным смехом. Они разглядывали карлика смело и весьма откровенно.
Тем временем Эммет Буффо беспомощно сидел в углу и тяжело пыхтел, а одна из женщин, склонившись над ним, пыталась стянуть с него маску.
— Прекратить, — скомандовал Великий Каир и слегка шлепнул ее дубинкой по пухлому заду. Женщина залилась краской.
— Ах ты, маленький засранец, — произнесла она с легким удивлением, взъерошила ему волосы, поморщилась от запаха «Бальзама Альтаэн»… и сделала молниеносное движение локтем. Глядя, как коротышка корчится на полу, закрывая ладонью глаз, женщина добавила:
— В следующий раз будешь сначала думать, а потом делать. Договорились, дорогой?
— Мерзкая сука! — завопил карлик. Он вскочил с ловкостью акробата, которой от него никто не ожидал — когда неподвижность мгновенно сменяется движением — и сорвал с пояса свой странный клинок. Прежде чем кто-либо успел остановить его, он схватил женщину за волосы, толкнул, заставив упасть на колени, и с силой воткнул кинжал в ее открытый рот — раз и другой.
Несчастная лишь на миг выпучила глаза.
— Вот так, — произнес карлик.
Эшлим упал и сорвал с головы маску. Он слышал, как вокруг в ужасе голосят женщины. Эммет Буффо сидел на прежнем месте и шептал:
— Официальная полиция… Официальная полиция…
Карлик танцевал, раздавая удары женщинам, до которых мог дотянуться, пока не вогнал клинок в дверной косяк дюйма на три. Лезвие сломалось, тогда он взмахнул дубинкой на кожаной петле…
— Хватит! — закричал Эшлим. — Зачем вам это нужно?
Рыдая от ужаса и отвращения, он бросился вниз по лестнице, и выбежал на улицу, где с тяжелых животов туч уже падали первые капли дождя, обрызгивая пыльные каштаны и превращая смесь известкового крошева с опавшими листьями в подобие замазки. Буффо выполз следом, смущенный и окровавленный. Его тряпки наполовину размотались, жуткая маска съехала набок. Видя, что их никто не преследует, они привалились к тележке.
— Вот проклятые бабы, — выдохнул астроном. — Они способны сорвать любой план.
Эшлим безмолвно уставился на него, потом зашагал прочь.
Хлынул дождь.
— Как насчет тележки? — окликнул его Буффо. — Эй, Эшлим!
Крики и вопли, которые продолжали доноситься из дома, очень скоро привлекли внимание карантинной полиции. Буффо заметил полицейских издалека. Сперва он удивленно таращился на них, потом схватил тележку и покатил ее по рю Серполе, пока одно из колес не отлетело. Тележка свернула на обочину и завалилась набок. Буффо в ужасе оглянулся, словно заблудился, и размашистым галопом устремился в проход между двумя строениями, где стремительно сгущалась темнота, взывая:
— Эшлим! Эшлим!
Двое полицейских одновременно вошли в дом. Вскоре там стало тихо.
Толстая Мэм Эттейла, гадалка, как раз направлялась в сторону рынка. Платье из желтого хлопка промокло насквозь и облепило ее мощную грудь и толстые ляжки, глаза спокойно взирали на окружающий мир, в объятьях она сжимала содержимое целой зеленной лавки. Она вошла в парадную. Вскоре оттуда снова донеслись вопли: гадалка обнаружила на лестнице Одсли Кинг. Захлопали двери, потом в мастерской Одсли Кинг загорелся свет. Послышался топот ног, люди бегали по лестницам с этажа на этаж. Эшлим, который прятался от Буффо в сырой подворотне, дождался, пока все стихло, и пошел домой, промокший до нитки.
Позже он разглядывал себя в зеркале над умывальником. Печальный божок с пухлыми губами смотрел на него, торжественно выпучив глаза, рыхлая ржавчина осыпалась в раковину. Эшлим боялся, что маска слезет только вместе с кожей, но в конце концов оказалось, что снять ее очень легко.
Вам придется иметь дело с влиятельными людьми, лишенными чувства прекрасного. Их вкусы разительно отличаются от ваших и могут привести вас в ужас. Будьте осторожны, если за этой картой следует «Малыш».
Ведь и ангелы часто не ведают,
С кем они — с мертвыми или живыми…
Так мне показалось.
После этих событий жизнь стала тихой, размеренной и не вызывала ничего, кроме раздражения.
Каждое утро Эшлим просыпался с чувством вины. Работая над очередной картиной или прибирая дом, он внезапно вспоминал эту позорную историю. Тогда на него волной накатывали стыд и отвращение. Он не мог отказать клиентам, когда они приходили позировать, но вздрагивал всякий раз, услышав стук в дверь. Это могла быть карантинная полиция или — что еще хуже — полное презрения послание от Одсли Кинг, доставленное мстительной гадалкой. Но из чумной зоны не было никаких вестей.
«Об Эммете Буффо тоже ни слуху, ни духу, — пишет он в своем дневнике. И продолжает: — Но с какой стати я должен его разыскивать? Мне вообще не стоило с ним связываться».
Возможно, он несправедлив.
В том же отрывке Эшлим напоминает себе:
«От Рака и его клики лучше держаться подальше. Как я теперь смогу смотреть им в глаза, выслушивать их насмешки и инсинуации?»
Если разобраться, никаких сложностей не было. Забавно, но перепалка на Террасе Упавших Листьев только упрочила положение Эшлима в Высоком Городе. Слухи о неудавшейся попытке спасти Одсли Кинг — к тому времени, как они просочились из Мюннеда в бистро «Калифорниум» и кафе «Люпольд», все детали приобрели некоторую размытость, что было весьма кстати, — просто вознесли Эшлима на новую романтическую высоту. Он стал пользоваться спросом в салонах. Маркиза Л. и ее новый романист пригласили его к себе. Впервые в жизни ему пришлось отказать заказчикам. Портреты, которые он закончил к этому времени, отличались куда более милосердным отношением к натуре, чем обычно. Эшлима это смутило, а его заказчиков — скорее разочаровало. С таким Эшлимом они сосуществовать не могли. Они жаждали от него колкостей, насмешек, порицания. Он был их совестью. Конечно, с чумой или Братьями Ячменя ему было трудно тягаться… и вскоре он уже писал:
«В салонах только и говорят о том, что они носят, какую винную лавку опустошают на этой неделе, кто из них обрюхатил глупую молоденькую brodeuse[24] с пьяццы Унаследованных тенденций. «Будут ли Братья Ячменя ужинать дома сегодня вечером? — спрашивают друг друга дамы. — Или где-нибудь на стороне?» При этом всем известно, что они будут ужинать в какой-нибудь кондитерской за Маргаретштрассе — нажрутся до поросячьего визга, а потом без чувств свалятся в канаву и уснут».
«Братья Ячменя придумали омлет… как же его? «Фу, юнга[25]?»
При одной мысли о Великом Каире Эшлима переполняло отвращение, которое он отчасти испытывал и к самому себе. Ему снилась женщина с разинутым ртом и выкаченными глазами, словно это по его вине карлик сунул ей нож в горло. Ничего подобного с ним еще не случалось. Достаточно было опустить веки — и эта сцена снова и снова вставала у него перед глазами. Столь же четко он видел лицо карлика, когда тот говорил: «Ну вот и все». Выражение этого лица можно было назвать удовлетворенностью. Обычное удовлетворение обычной потребности… Такое выражение бывает у человека, который только что позавтракал. При мысли о новой встрече с карликом Эшлим трепетал — хотя бы потому, что боялся обнаружить следы этого выражения. На самом деле он обнаружил их уже давно, просто сейчас узнал их: его дряблая кожа, его тщеславие, его вера в то, что он понимает язык кошек.
Однако встреча была неизбежна.
Эшлим держался подальше от башни на Монруж. Но однажды ночью, перекусив в «Вивьен», он вернулся домой — и обнаружил, что входная дверь его квартиры распахнута и хлопает на ветру, а карлик поджидает его в темной мастерской.
Великий Каир выглядел усталым. Как всегда, он сетовал, что Братья Ячменя собираются его свергнуть.
— Я не могу относиться к ним серьезно, поскольку все пока не зашло слишком далеко. Но скоро, чувствую, дело будет.
Он жаловался на хандру. По его словам, чтобы облегчить страдания, он провел целую неделю в обществе проституток на Линейной Массе. Они звали его «наш маленький канцлер» и «наш любимый петушок». Но никакого удовольствия он не получил — только заработал мигрень и сухой кашель. Пока Великий Каир разглагольствовал, Эшлим пристально наблюдал за ним. Карлик сидел на подоконнике, мерно покачивая ногой. Он сцапал манекен Эшлима и крутил его конечности, заставляя принимать нелепые, не вполне человеческие позы.
— Ладно вам, Эшлим, — карлик засмеялся. — В чем дело? Как поживает старый шутик Эммли? Он показался мне таким беспомощным!
Эшлим уставился на него из противоположного угла мастерской.
— Ладно, не хотите говорить — не говорите. Не буду же я вас пытать… — он принялся копаться в пожитках Эшлима, пока ему на глаза не попался набросок портрета Одсли Кинг. — Что тут у вас стряслось?
Эшлим часто экономил на холстах, используя уже исписанные. В данном случае в дело пошел портрет баронессы де Б. и ее домочадцев, которых никак не удавалось собрать в мастерской. Этим летом было сыро, свежая краска начала слезать, и изображение баронессы, которая почему-то превратилась в древнюю старуху с цветком, начало понемногу проступать сквозь фигуру Одсли Кинг, поглощая и искажая ее. В этой подмене читалась какая-то жуткая целеустремленность. Казалось, баронесса, которой приобрести картину не позволило тщеславие, все-таки вознамерилась завладеть холстом. Эшлим следил за этим процессом, как кролик за движениями удава.
— Некоторые пигменты разрушились, — объяснил он. — Сырость… Не знаю. В любом случае это не самый удачный портрет… — он прочистил горло и сглотнул. — Бывает.
Он обнаружил в себе силы заговорить, и ждать дальше стало невыносимо.
— Как вы спаслись от полиции? — он услышал в собственном голосе тревогу. — Что вы им сказали? Я был на рю Серполе и наблюдал за домом, но вы так и не вышли. Что случилось после того, как я ушел?
Карлик, который как будто ждал этого момента, безжалостно подмигнул.
— На рю Серполе, — заговорил он, подражая тону чиновника, — я застал двух мужчин, которые пытались незаконно вывезти из зоны карантина женщину, причем против воли последней. Я попытался их арестовать, однако они оглушили меня и жестоко расправились с одной из свидетельниц, после чего скрылись. Описать их я затрудняюсь. Оба были в карнавальных масках. Очевидно, преступники опытны и хорошо подготовлены… Да полно вам кукситься, старина! Вы что, шуток не понимаете?
Эшлим прикусил губу.
— Даже если так… вы уверены, что они вам поверили?
Карлик недоуменно вытаращился на него.
— А с какой стати они должны мне не верить? Я — Великий Каир. Все, что у них есть, они получают из моих рук… — он снова засмеялся. — К тому же теперь я лично расследую это дело.
Он нахально передернул плечами и почесал нос.
— Я поклялся, что изловлю обидчиков. Ужасное преступление. Для меня это, можно сказать, дело чести.
— Но показания других женщин!..
— К сожалению, некоторых пришлось задержать. Бедняжки так перепугались, что на них нашло помрачение, и они вбили себе в голову, что я напал на их товарок…
Внезапно он схватил Эшлима за руку.
— Советую вам выбросить из головы эту опасную затею, — произнес он настойчиво, понизив голос. — Ради вашего собственного спокойствия. По-моему, вам крупно повезло, что все так закончилось. И еще, Эшлим… — карлик стиснул его кисть с такой силой, что у художника из глаз брызнули слезы. — Никогда не ставьте меня в подобное положение. Иначе окажетесь следующим, кого я насажу на свой вертел. Враги повсюду, они вокруг нас!
Эшлим попытался освободиться. С минуту карлик высокомерно наблюдал за его потугами, после чего разжал пальцы.
— Не забывайте!
Он смолк и некоторое время смотрел на Эшлима, словно не узнавая… а потом заговорил совсем другим тоном:
— Сегодня утром, когда я возвращался от девочек с Массы, со мной случилась прелюбопытнейшая история. Я говорю вам, Эшлим, это был один из тех случаев, которые заставляют задуматься! Я шел по берегу канала — там, где ничего нет, кроме складов. Розовые и бурые кирпичные стены. Запах застоявшейся воды. Ржавые шкивы, которые качаются на ветру прямо у вас над головой. И тут ко мне подошел какой-то древний старик. Когда мы поравнялись, он остановился и посмотрел мне в лицо. Взгляд у него был такой, что оторопь брала. Пока я смотрел на него, солнце выглянуло из-за облаков. Мне почудилось, что над его лысым желтым черепом вспыхнул невыносимо яркий нимб! Все продолжалось буквально пару секунд. Потрясающе красиво — это ослепительное сияние вокруг его головы. Оно как будто растопило розовый кирпич у него за спиной, и небо раскрылось, как книга с белоснежными страницами… Но тут снова поднялся ветер, солнце спряталось, и я увидел, что его лицо изъедено болезнью, которую он, похоже, подцепил еще в молодые годы. У него дрожали губы. Он выглядел больным и озабоченным. И все-таки от него исходила мощь. Она не давала к нему приблизиться, Эшлим, она толкала меня, как ветер… Мне кажется, чума в конце концов доберется до всех нас!
Карлик суеверно вздрогнул и снова умолк. Эта черта его характера до сих пор не проявлялась. Сначала Эшлим заподозрил, что коротышка все выдумал от начала и до конца — или по крайней мере изрядно приукрасил, чтобы произвести более сильное впечатление. Но когда тот провел по лицу пальцами, унизанными тяжелыми кольцами, отвернулся и мрачно уставился в окно, было уже невозможно не поверить: то, что случилось на Линейной Массе, не на шутку его встревожило. Он отказался от предложенного Эшлимом чая. Жест, который заменил слова, явно указывал: в ближайшее время карлику не до веселья. Художник подозревал, что его новый покровитель впал в некое тревожно-подавленное настроение, которое появляется и проходит при определенной погоде. Наверно, это какая-то разновидность меланхолии.
— Вообще-то, — резко произнес он, — я много думаю об одной женщине… Я видел ее, когда заходил на рю Серполе. Толстуха, которая гадает на картах… Говорят, она переселилась к Одсли Кинг. Смею надеяться, вы знаете, о ком я говорю?
Эшлим вопросительно кивнул. Карлик ответил ему странной улыбкой — слабой, но явно заговорщической, и вытащил из внутреннего кармана кожаной куртки конверт с красной восковой печатью, похожей на карбункул.
— Еще бы. Я хочу, чтобы это ей передали… — он на мгновенье задумался. — Скажите, что я больше всего на свете интересуюсь картами. Убедите в моем совершенном почтении. Представьте меня в самом выгодном свете. Это задача для настоящего романтика, Эшлим, и я вам полностью доверяю. Отнесите письмо на рю Серполе, как только сможете.
Эшлима охватила паника.
— А как насчет Одсли Кинг? Не исключено, что она узнала мой голос, когда мы дрались на этой несчастной лестнице! Как я покажусь ей на глаза?
Карлик посмотрел на портретиста без всякого выражения и протянул письмо. Целую ночь Эшлим не сомкнул глаз, а наутро явился на рю Серполе с букетом лилий в руке. Лилии были белыми, как воск, и тяжелыми, точно и впрямь были восковыми:
— Как ты?
— Как видишь.
В комнате было холодно. Одсли Кинг возлежала на диване — хрупкая, тихая, оцепенелая, закутанная в шубу с немыслимо просторными рукавами. Она неохотно рассказала о «разбойниках», ее взгляд начинал испуганно блуждать всякий раз, когда за окном проходили строители с тачками. Повсюду стояли вазы с анемонами, словно хозяйка комнаты уже хоронила себя. Пурпурные или винно-красные — цвета ее болезни — анемоны покорно склоняли головы. Она болтала о всяких пустяках: чем занимается — «теперь я целыми днями сижу тут, в мастерской», что ест — «я вдруг поняла, что терпеть не могу рыбу!». Эшлим подсел ближе и пристально разглядывал ее, но она не стала над ним смеяться.
— Тебя не затруднит подойти к окну и взглянуть? К нам влезли грабители, и я теперь очень переживаю.
Нет, заверила она, больше не появилось ни одной картины. Эшлим заметил, что ее мольберт стоит сложенный у стены. Она набросала несколько шаржей, но не станет их показывать ни ему, ни кому бы то ни было. Они недостаточно хороши. И вообще они полежали день, а потом она их порвала. Почему Эшлима так долго не было? Она будет рада снова попозировать — если он, конечно, не против.
Жизнь казалась такой тихой. И незачем себя утруждать. Да, жизнь пустой не назовешь, но все так тихо.
— Гадалка заботится обо мне, но Высокий Город для меня потерян, — вздохнула Одсли Кинг.
С другой стороны, у нее так много времени, чтобы поразмышлять! Дни тянутся так долго!
Эшлим пообещал, что непременно появится снова, и очень скоро. Когда он вышел, Одсли Кинг уже тревожно осматривала углы комнаты.
В тесной прихожей с потрескавшимся линолеумом, заваленной холстами, Эшлим столкнулся с Толстой Мэм Эттейлой. Гадалка склонилась над ведром. Ее могучий зад обтягивало широкое платье с набивным рисунком в цветочек и рукавами-фонариками, которое при ее формах смотрелось крайне нелепо. Толстуха мыла пол. Это была нелегкая работа, и она то и дело тяжело переводила дух, по-рыбьи приоткрывая рот, а по ее мощным рукам бежали широкие ручейки пота. Прихожую освещал лишь маленький квадрат форточки, выходящей на общую лестницу. Все тонуло в буром полумраке, и гадалка казалась неподвижной и величественной, как огромная тяжелая статуя. Но тут Эшлим подошел ближе, статуя выпрямилась, вытирая щеку могучей кистью, и с невозмутимым видом шагнула ему навстречу. От ведра шел пар. Толком не зная, что сказать, художник вручил ей послание карлика. Гадалка повертела конверт, исследовала пунцовую печать, взвесила его на своей огромной загрубевшей ладони, словно никак не могла решить, что с ним делать.
— Не хотите стаканчик анисовой настойки? — негромко осведомилась она.
— Благодарю вас, — отозвался Эшлим. — Мне надо идти.
Они разговаривали впервые. Эшлим следил за ее толстыми пальцами, когда она вскрывала конверт — похоже, эти руки были непривычны к подобным операциям. Гадалка заметила это и отвернулась с почти неосознанной застенчивостью, чтобы прочитать записку, нацарапанную на одиноком листе бумаги. Ее губы зашевелились. Эшлим, который с удовольствием оставил бы ее в одиночестве, будь у него такая возможность, уставился в стену. Краем глаза он видел, как яркий румянец медленно заливает ее толстую шею и блеклые щеки, покрытые пушком и усеянные легкими бисеринками пота. Эта грузная женщина с мощными плечами, медлительная, спокойная, как вол, краснела! Портретист забарабанил пальцами по ноге и беспокойно уставился на исходящее паром ведро, изо всех сил стараясь не сводить с него глаз. Из форточки долетал глухой грохот: строители возили тачки. Этажом ниже, судя по запаху, что-то готовили. Внезапно Эшлима охватило странное чувство: ничего не произошло, все как обычно, все по-прежнему… Потом на улице кто-то закричал, и очарование рассеялось. Гадалка наконец-то сложила записку, с некоторым усилием запихала обратно в конверт… и, сунув его в вырез платья, пригладила то место, где он обосновался.
— Ваш приятель — чудный человечек, — проговорила она. — И весьма полезный.
Подобного Эшлим не ожидал. Внезапно он увидел лицо женщины, убитой карликом — оно наплывало на лицо гадалки: голова запрокинута, рот удивленно раскрыт, словно несчастная не понимала, каким образом этот жуткий тонкий предмет оказался у нее в горле. Эшлим почувствовал, что должен предупредить толстуху.
— Может оказаться, что наш общий друг — человек весьма… — он ненадолго задумался, прежде чем подобрал подходящее слово, — увлекающийся. Я имею в виду, что на него, возможно, нельзя положиться в той мере, как вам бы хотелось.
И тут же увидел, что сказал слишком много и в то же время слишком мало. Возможно, он упустил момент, когда мог сообщить нечто важное о поведении карлика. И винить некого: он молчал слишком долго. Гадалка следила за ним тяжелым взглядом. Потом улыбнулась. В течение секунды ее глаза, казалось, стали необычайно ясными и прозрачно-голубыми. Как будто некое разумное начало на миг высвободилось и подало знак, напоминая о своем существовании, чтобы тут же вернуться к своей обычной работе — вылавливать крохи смысла в море рассеянных на полу карт.
— Уверена, он человек весьма одаренный, — произнесла она, — и очень положительный. Передайте ему, что я очень благодарна за приглашение. Но то, что он предлагает, пока невозможно.
— Вижу, — ответил Эшлим, хотя для него все было далеко не очевидно. Вместо того, чтобы немного подождать, глядя, как ее глаза снова тускнеют, он отвесил неопределенный поклон и вышел. Оглянувшись в дверях, художник увидел, как Толстая Мэм Эттейла опускается на четвереньки возле ведра и начинает отскабливать что-то, прилипшее к полу.
Явившись в башню на Монруж, Эшлим отчитался карлику о своем визите.
— Прекрасно, — произнес Великий Каир, потирая руки. — Превосходно. Лучше, чем я ожидал. Но нам не стоит останавливаться на достигнутом… Что скажете? Она должна прийти сюда и увидеть, каков я есть — человек, который сумел устроить свою жизнь, сделать ее вполне комфортной, но желает найти кого-то, с кем может это разделить!
Карлик пребывал в прекрасном расположении духа. Он моргал и подмигивал с уморительным самодовольством. Он съел грушу, смакуя каждый ломтик, потом энергично протер очки. Он откупорил бутылку «бессена» и предложил Эшлиму тост за то, что называл «успехом в романтических предприятиях». Иногда он казался чуть утомленным, несмотря на свое приподнятое настроение: непрерывно приглаживал руками волосы, а когда умолкал, его взгляд начинал блуждать. Ни с того ни с сего он вскакивал, бросался к двери и распахивал ее настежь, словно надеялся поймать того, кто подслушивал.
— Вчера утром в Уридже и Мондоре мои ребята арестовали своих — чиновники что-то напутали, — он издал смешок, который трудно было назвать непринужденным. — Можете себе представить?
Однако эта история, похоже, ему понравилась.
— Отнесите ей еще одно письмо, — приказал карлик. — Какие цветы сейчас продаются?.. Ладно, не важно. И имейте в виду: чтобы никаких «пока невозможно»! Хватит скромничать. Возвращайтесь и передайте мне ее ответ.
Он на миг задумался.
— В следующий раз, когда вы придете, мы займемся моим портретом.
Но к портрету он, похоже, давно потерял интерес.
Эшлим покинул башню со свертком, в котором оказались два молодых кролика, только что забитых. У каждого на шее красовалась зеленая бумажная ленточка, аккуратно завязанная бантиком. Толстуха к ним даже не прикоснулась. Карлик утверждал, что такой подарок на полуострове Мингулэй означает предложение руки и сердца, но Эшлим позволил себе в этом усомниться.
Скоро ему пришлось бегать от карлика к гадалке и обратно по меньшей мере дважды в неделю.
Поначалу это было ему не в тягость. Он прекрасно понимал, что выглядит как идиот, играя роль посланца любви, но это его устраивало, поскольку теперь он мог посещать Одсли Кинг на законном основании.
Теперь он без всякого опасения ходил по лестнице Соляной подати, полагая, что полицейские не посмеют арестовать того, кто пересекает границу по поручению их начальника. Он снова и снова рисовал Одсли Кинг, изо дня в день беспомощно наблюдая, как тает еще один тонкий слой ее плоти, как становятся глубже синеватые впадины у нее под скулами. Ее лицо словно избавлялось от всего лишнего, стремясь к полному соответствию скрытой костной структуре — соответствие, которое будет достигнуто лишь в момент смерти. Казалось, ее совершенно не интересовал портрет. Она вяло наблюдала за его работой и советовала «искать форму вещей». Пытаясь развлечь ее в эти долгие холодные часы, он рассказывал ей всякий вздор про Полинуса Рака, приписывал маркизе Л. скандальные любовные похождения, а Ливио Фонье объявил банкротом. Он немилосердно врал, а Одсли Кинг была готова верить чему угодно. Он чувствовал: впервые ее твердость поколеблена. Ее решимость остаться в Низком Городе держалась лишь на презрении к себе и чудовищной силе воли. Это вызывало у художника смутное разочарование, которое понемногу вытесняло решимость, наполнявшую его накануне неудачной попытки похищения.
За стенами мастерской раскинулся Низкий Город, и его состояние день ото дня ухудшалось. Со своей бессмысленной суетой, которую сменяли периоды то ли летаргии, то ли оглушенности, он словно подстраивался под настроение Одсли Кинг, подражая ее унылой подавленности. На железных перилах балконов болтались обрывки политических плакатов. Дождь прибивал к земле грязную траву. Цветы каштана обтекали, как серые восковые свечи. Чума захватила сперва Мун-стрит, потом Ураниум-сквер, превращая эти литорали в архипелаги — а потом затопила каждый из его крошечных островков, пока ничего не подозревающие жители спали. На раскисших кладбищах и пустых площадях полиция Братьев Ячменя сбивалась маленькими группами и глумилась над полицией Великого Каира. В заброшенных маленьких кафе точно трутни гудели поэты.
«Одсли Кинг наблюдает за этим, словно во сне, — писал Эшлим, начиная новую страницу в своем дневнике. — Выглядит она ужасно: голодная, отчаянная… и все еще полная надежд».
Он не мог избавиться от чувства вины. Примерно в это время написан его знаменитый «Автопортрет на коленях». Эшлим изобразил себя коленопреклоненным, с воздетыми руками. Глаза закрыты, словно он ползет вверх, ощупью находя путь в белесой пустоте. Кажется, что он наткнулся на какой-то невидимый барьер и прижался к нему лицом — с такой силой, что оно расплющилось и побелело, превратившись в маску отчаяния и разочарования.
Этот «барьер» был скорее всего зеркалом высотой в человеческий рост, которое он привез в город несколько лет назад, еще будучи студентом. Несмотря на его размеры и вес, Эшлим при каждом переселении из мастерской в мастерскую брал его с собой.
Оригинал, выполненный маслом, ныне утрачен, но акварельная копия позволяет понять, что это одна из самых сильных его работ. Эшлим не скрывал, что она ему не нравится, и в его дневнике мы читаем:
«Сегодня, налюбовавшись на Великого Каира, я написал весьма неприятную вещь. Все дело в том, что с его стороны подарить мне свободу — это произвол».
Отношения карлика с Братьями Ячменя продолжали ухудшаться. Правда, по-прежнему оставалось непонятно, что за заговоры и контрзаговоры там плелись. Однако Эшлим отмечает:
Он позволил себе опуститься. Он ходит в нечищеных ботинках, от него пахнет маслом для волос. Как-то раз я вернулся домой поздно ночью и обнаружил, что он меня дожидается. Стоит помянуть Братьев Ячменя, и он впадает в гнев, начинает обвинять их в предательстве и орет: «Они валялись в сточных канавах, пока я не вытащил их оттуда! И где благодарность?» Этот бред, похоже, утомляет его, и он по большей части проводит время, раскинувшись в кресле и вспоминая славные часы, которые провел в борделе на рю де Орложе.
Если заглянуть под маску его непостоянного, мерзкого нрава, станет очевидно, что он сущий ребенок. Его хозяева, насколько я понимаю, не сделали ему ничего дурного, однако он так ненавидит их, что даже придумал некий миф — на самом деле откровенную клевету, изрядно приукрашенную, — о том, как впервые их встретил. Детали изменяются день ото дня, но главное сохраняется.
По утверждению карлика, Братья Ячменя — последние представители некой расы то ли демиургов, то ли шарлатанов, которых выгнали из Вирикониума несколько сотен, а то и тысяч лет назад во время Войны с гигантскими жуками. Обнаружив, что отныне им предстоит жить в пустынях Севера среди выгребных ям, эти существа сначала возводили города из каменных кубов, «сложенных так неплотно, что между ними ветер свистел», после чего начали отправлять себя в прошлое, более счастливое и весьма отдаленное. К настоящему времени большинство из них достигло этой цели. Города стоят заброшенные, населенные лишь миражами, картинами или обычными людьми, которые пытаются подражать беглецам. Что касается Братьев Ячменя, их оставили в настоящем в наказание за моральную ущербность, присущую им по природе. Их гнало туда, куда они идти совершенно не хотели… В итоге их каким-то образом занесло в наш город.
История весьма запутанная, зато по ней хорошо видно, какие чувства обуревают карлика. Всем, что у него есть, он обязан Братьям, хотя был бы рад, чтобы это было не так. Когда он рассказывает, его глаза стекленеют и становятся неподвижными, словно события, о которых он рассказывает, разворачиваются прямо перед ним, подобно трудноразличимой картине. Он сопровождает рассказ широкими, но неуверенными жестами. Очень живо описывает детали, особенно архитектуру, и обнаруживает большую изобретательность, повествуя о грехах Братьев Ячменя, которые помешали им последовать в прошлое за своими повелителями. Если даже он не верит в собственные россказни от начала и до конца, то выбора у него не остается.
Однажды ночью карлик говорил о городе, построенном этой расой на севере — а может быть, и на небе, хотя не объяснял, как такое возможно.
Люди в черных плащах как будто плывут в нескольких дюймах над землей, не касаясь тротуара. Время от времени ветер проносит над ними тени, и вся картина дрожит, как вода. Их лица бледны от напряжения: они хранят ужасные тайны. Их глаза широко раскрыты, взгляды равнодушны. Они отдались во власть ветра, который, задувая между каменными домами, бережно несет их вперед. Иногда раздается смех, который тут же стихает, словно придушенный. Мы рядом с ними кажемся грузными и неуклюжими.
Каждый из них может сделать что-нибудь для вас, если поверит, что вы откроете ему некую тайну, неизвестную остальным. По вечерам ветер снова и снова воет и плачет над пустошью, и с ним в город приходят огромные ящерицы и такие же огромные насекомые. Он разбрасывает по улицам пригоршни пепла и ледяного крошева, похожего на мраморный бисер. По воскресеньям мокрые тротуары усыпаны мертвой саранчой. Братья Ячменя сменили много городов, но этот оказался хуже всех. Я нашел их в сточной канаве, а теперь они пытаются загнать в сточную канаву меня!
Минут пять после этой тирады он молчал. Потом захотел взглянуть на нож, который выдал Эшлиму перед попыткой похищения. Он всегда просил показать его: возможно, эта вещь символизировала узы, которые связывали художника с ним.
— Этот нож достался мне там, на севере. — объяснил он. — Ох, и пришлось мне побегать! Еще как! Вы знаете, что мы имеем в виду, когда так говорим? Это означает: сделать дело — и ноги в руки, пока не потерял голову!
И он закружился по мастерской, скаля свои скверные зубы и делая неуклюжие выпады ножом, пока не запыхался.
— Да, на этом ноже кровь — с того самого момента, как он попал мне в руки. Нам довелось побывать в очень странных местах, скажу я вам. Мне и этому ножу!
Взгляд карлика стал отстраненным, восторженным. Он провел большим пальцем вверх и вниз по странно зазубренному лезвию и лишь потом вернул нож Эшлиму.
— Когда-нибудь этот нож сослужит вам добрую службу, — торжественно и зловеще произнес он. — Это я вам точно говорю.
На Эшлима его выдумки произвели сильное впечатление.
«Под конец, правда, — пишет он, — я слушал его, не веря ни единому слову. Он устает, начинает говорить невнятно, потом его голова падает на грудь, и скоро он уже храпит. Внезапно он вздрагивает, просыпается и начинает собираться домой. Он грызет ногти и опасается, что подцепил сифилис на рю де Орлонже. Он уже забыл все, что говорил. Завтра он выдумает что-нибудь еще, чтобы очернить Братьев Ячменя».
Каждую ночь перед отъездом Великий Каир передавал Эшлиму очередной подарок для гадалки. Он не желал слушать никаких возражений. Чем дольше она сопротивлялась, тем более нелепыми становились его подношения: прядь волос, кольца с непристойными гравировками, ржавый обломок кремня, найденного где-то в пустыне много лет назад и призванный символизировать верность и преданность. Гадалка принимала подарки равнодушно и твердила одно: «То, что предлагает ваш друг, пока невозможно. Я должна оставаться здесь». Карлик терял терпение. Он неоднократно утверждал, что подозревает, будто Эшлим дарит букеты, за которые заплачено немало, не Толстой Мэм Эттейле, а Одсли Кинг, что его подарки обнаружатся в мусорном ящике, что его письма не доставлены по адресу. Никакие оправдания не принимались.
— Приведите ее сюда, или хуже будет, — объявил карлик.
Эшлим окончательно пал духом и во время следующего визита на рю Серполе передал эти слова Толстой Мэм Эттейле. Толстуха строго посмотрела на него, а затем сказала:
— Очень хорошо.
Этим утром у Одсли Кинг снова пошла горлом кровь, и она лежала в кресле, приоткрыв рот, с посиневшими губами, время от времени строптиво ворочалась и бормотала что-то на языке, который был Эшлиму незнаком. Чтобы не разбудить больную, они вышли в коридор и стояли за занавеской, переговариваясь вполголоса. Эшлим был удивлен.
— Вы пойдете к нему в гости?
— Вот именно, — ответила гадалка. — Почему бы и нет?
Внезапно она покраснела и поправила волосы широкой, потрескавшейся пятерней.
— Сильный человек, в конце концов, все равно все сделает по-своему, — с довольным видом сказала она.
Глаза у Эшлима полезли на лоб.
Встреча состоялась через неделю, вечером, в одном из залов в башне карлика.
Великий Каир лез вон из кожи, чтобы подготовиться к этому событию. Всю неделю команды плотников и декораторов сновали туда-сюда, трудясь под его неусыпным надзором.
Пол был выкрашен черной краской и отполирован до зеркального блеска. Всю коллекцию живописи аккуратно сняли со стен и куда-то убрали, а стены на высоту примерно двадцати футов затянули белой льняной тканью, напоминающей пыльную тряпку. Ткань была натянута туго, как на пяльцах, создавая фон для многочисленных предметов из соломы, волоса и металла. Тут же на медных гвоздях, шелковых шнурках и хитроумных скобах, собственноручно изготовленных карликом, висели инструменты — плоскогубцы, молотки, щипцы, стамески и тому подобное. Здесь были старые снопы — пыльные, совсем высохшие и погрызенные мышами; плетенки из волос, которыми забавляются девочки; два или три капкана, почерневшие от ржавчины, и обезьянка из скрученных джутовых волокон на каркасе из мягкой проволоки. Все было украшено мягкими спиралями желтовато-зеленых ленточек. Тусклый белесый свет освещал их. Выше стена оставалось голой, цвета дымчатой умбры — цвета времени и распада.
Мебель была украшена в том же стиле. Задрапированные белой тканью, опутанные цветными лентами кресла, огромные шкафы и буфеты становились похожими на свертки, и в этом было что-то смутно угрожающее.
Сколько гостей ждал карлик? Длинный стол в центре комнаты ломился от всевозможных яств — в основном пернатой дичи, которая была приготовлена неощипанной, пирогов с глянцевой корочкой, вазочек с заварным кремом и огромных ломтей мяса, украшенных бумажными фестонами. «Ржаные детки» — фигурки, похожие на спеленутых младенцев, которых сырыми днями крутят из рафии или соломы на Срединных равнинах, лежали в корзинах с фруктами, которые соседствовали с бутылками женевера и тарелками из толстого белого фарфора. В центре стола на блюде красовался овечий череп, лакированный, с апельсинами вместо глаз. По углам стояли вазы с запоздалыми цветами боярышника, которые наполняли комнату тяжелым, убаюкивающим ароматом майских сумерек.
Толстая Мэм Эттейла беспокойно разглядывала результаты этих приготовлений. Она ничем не выдала себя, пока торопливо шагала по Хааденбоску, не глядя ни вправо, ни влево. Но странные окрестности Монруж вызвали у нее недоумение; а внимание со стороны полиции карлика, при всей ее дружелюбности, поколебало ее решимость. Она разглядывала огромную старую комнату и теребила искусственные цветы, которые украшали ее шляпку.
«Похоже, она уже жалеет, что пришла, — подумал Эшлим. — Ну что же ты, чувствуй себя как дома!»
— Ну вот, — бодро произнес он. — Видите, для вас устроили настоящее представление. Только полюбуйтесь на эти лакомства! Никто не возражает, если я украду одну сливу?
В этот момент появился карлик.
— Мне вторую ночь подряд снится одна улица, Эшлим, — начал он вполголоса, отведя художника в сторону. — Улица на Севере…
Он плеснул себе в бокал немного женевера и осушил залпом.
— Что вы думаете по этому поводу? Меня это ужасно раздражает… вообще-то я не против немного с вами поболтать.
И тут Великий Каир заметил гадалку. Через миг он был само очарование.
— Моя дорогая! — завопил он, улыбаясь до ушей и показывая все свои почерневшие зубы. — Как вы себя чувствуете? Надеюсь, вы вполне оправились после тех ужасных событий на рю Серполе?
Карлик лукаво подмигнул Эшлиму через плечо; художник отвернулся и сделал вид, что занят чем-то своим.
— Если почувствуете, что вас что-то хоть немного утомляет, — продолжал он, — только скажите!
Толстуха обеими руками вцепилась в свою шляпку, покраснела, потупилась и позволила маленькому хозяину показывать экспонаты странной выставки.
Великий Каир пользовался любой возможностью, чтобы очаровать гостью. Он то и дело поворачивался к ней так, чтобы выглядеть внушительнее. Он стоял, выгнув спину, выпятив грудь, слегка сжав руки на пояснице, и искоса поглядывал на нее, чтобы оценить, какое впечатление ему удалось произвести. По случаю ее визита он нарядился в штаны из зеленого бархата, стянутые ниже колена красным шнуром, ботинки с окованными сталью носами, в которых точно в кривом зеркале отражалась вся комната, и рубашку без воротника, а поверх нее — сияющий черный жилет нараспашку. На шее у него красовался зеленый лоскут, волосы были приглажены с помощью многократных втираний «Бальзама Альтаэн», могучий запах которого наполнял помещение, странным образом смешиваясь с благоуханием боярышника.
Странная это была пара. Они переходили от одного экспоната к другому, залитые серым светом. Показав ей все обломки костей, всех волосяных куколок, все тупые железные серпы, попарно связанные лентами, точно плетями вьюнка, он начал объяснять ей значение каждой вещи и рассказывать, как она ему досталась. Эту он выиграл в карты, другую откопал в пустыне, третья не представляла никакой особой ценности. Он ублажал и развлекал толстуху как мог.
— Можете забирать любую, — говорил он. — Все они приносят счастье.
Но гадалка смутилась и потупила взор.
Великого Каира это не остановило. Он подмигнул Эшлиму с пошловатой галантностью агента тайной полиции, словно говоря: «Я еще только начал!».
Готовясь к приему, он установил на столе какую-то машинку. Теперь он поколдовал над ней, и она заиграла жалобную мелодию. Ее тонкий голос напоминал звук кларнета, что доносится издали ветреной ночью. Карлик мерно притопывал ногой в такт, энергично кивал большой головой и, ухмыляясь, оглядывал комнату. Но это еще сильнее смутило гадалку. Убедившись, что она не станет танцевать, карлик пожал плечами и поспешно заставил игрушку умолкнуть.
— У нас на севере их была тьма-тьмущая, — сообщил он. — Взгляни. Это тоже может стать твоим.
Он решительно протянул руку и заставил женщину взглянуть на перстень, который носил на пальце.
— Здесь внутри я держу смертельный яд, сделанный из кошачьего дерьма, — хвастливо сообщил он. — Я ношу его не снимая, даже когда ложусь спать. И если когда-нибудь мне случится оказаться в положении, невыносимом для моей гордости…
Он вывинтил камень. Гадалка без всякого выражения посмотрела на тусклый порошок, который находился в углублении.
— Я могу отдать его тебе, — продолжал Великий Каир, возвращая камень на место. Толстуха медленно, как вол, покачала головой. Карлик улыбнулся и посмотрел ей прямо в глаза.
— Тогда расскажи, что меня ждет.
Настала ночь. Толстая Мэм Эттейла сидела за столом, покрытым зеленым сукном, удобно взгромоздив на его край свой внушительный бюст. Из подмышек по ее платью медленно расползались темные пятна пота. Гадалка перетасовала карты, разложила и недоуменно уставилась на них. Карлик заглянул ей через плечо и громко рассмеялся, а потом зажег лампу и сел напротив.
— Ох ты, как занятно. И что ты про это думаешь?
Унылый золотой свет заиграл на грязных, пестрых картонных прямоугольниках. Карлик склонил голову набок и принялся с любопытством их разглядывать.
— Ну же! — приказал он.
Толстуха по-прежнему смотрела на него.
— Давай!
Эшлим, всеми забытый, сидел в углу. Он спросил, можно ли ему идти домой, но карлик не позволил.
— Возможно, мне понадобится, чтобы вы отнесли еще одно послание, — небрежно бросил он.
Еда давно остыла. Овечья голова вглядывалась в густеющую темноту выпученными глазами. Внизу взад и вперед ходили подчиненные карлика — туда-сюда, туда-сюда, со срочными донесениями из Артистического квартала, со слухами из Чеминора и догадками относительно Пон-де-Нил. Но ни гадалку, ни ее клиента ничто не интересовало. Эшлим видел лишь их головы, одержимо склоненные над картами, утопающие в золотистом свете. Иногда до художника долетало приглушенное бормотание:
— Две реки — послание!
— Избегайте встреч!
Зал остывал. Эшлим неловко закутался в плащ и уснул.
Позже произошла ссора — а может, ему это приснилось. В темноте кто-то перевернул стол. С грохотом опрокинулся табурет. Упала и разбилась бутылка. Эшлим услышал, как Толстая Мэм Эттейла тяжело дышит ртом, а потом говорит:
— Мое место — на рю Серполе! То, о чем вы просите, пока невозможно!
Эшлим смешался. У него возникло странное впечатление: казалось, карты текут сквозь холодный воздух, словно между рук невидимого фокусника, и каждая маленькая, грубо намалеванная картинка вдруг становится безжалостно яркой, живой и очень далекой.
Когда он проснулся снова, светало. Если даже гадалка и карлик перевернули стол, то успели вернуть его в прежнее положение и сидели за ним, опираясь локтями на зеленое сукно, глядя то на карты, то друг на друга. Карлик взъерошил волосы, и они стали похожи на шипы, его лицо казалось помятым и нездоровым. Огромный стол был завален объедками, под локтем у Мэм Эттейлы возвышался кувшин с «кофе служанки». Засохшее молоко белело на ее волосах и верхней губе.
Казалось, они беседуют на языке, которого Эшлим не понимал. Художник встряхнул головой и откашлялся, надеясь, что они обратят на него внимание и перестанут делать вид, будто его здесь нет. Толстая Мэм Эттейла пристально и безучастно посмотрела на него, алчное выражение на ее лице понемногу начинало исчезать. Великий Каир встал и потянулся, потом вытащил из овечьего черепа один из апельсинов и, обдирая с него кожуру, направился в соседнюю комнату. Эшлим услышал сквозь стену приглушенное «у-лу-лу». В следующее мгновение в зал устремились кошки со всех окрестностей Монруж. Они окружили карточный стол, терлись о ноги гадалки… Их становилось все больше, пока комната не наполнилась их дребезжащим мурлыканьем.
— Это не мои кошки, — гордо сообщил карлик, доедая апельсин. — Они собираются ко мне со всего города, потому что я говорю на их языке, Что скажешь?
Гадалка с довольным видом пригладила волосы.
— Очень мило.
Эшлим чопорно встал, оставил их и вышел в город, где утренний свет, как снятое молоко, заливал стройплощадки и фасады новых построек, возводимых карликом. Когда художник обернулся, башня казалась сгустком темноты. Лишь наверху желтело единственное окно, а в нем — два силуэта. Художник протер глаза.,…
Эта карта предвещает хаос и неопределенность. Путешествие или любое предприятие, исход которого предсказать невозможно. Другое толкование — колебания и непостоянство.
Я слышал в кафе, как один философ сказал:
«Мир так стар, что сама материя, из которой он состоит,
больше не знает, какой ей надлежит быть».
Если встать у окна мастерской художника в Мюннеде и посмотреть на Низкий Город, вы почувствуете, что ваш взгляд словно встречает на своем пути плотину и разливается, как стоячий пруд, затопляя все вокруг. Небо напоминает цветом цинк.
Эшлим тупо плыл по жизни. Возможно, он зря заварил эту кашу, зря свел карлика и гадалку.
Однажды ночью ему приснилось, что он стоит на галерее, которая опоясывает первый этаж огромного здания.
«Весь пол был завален грудами поношенной одежды, — пишет он в своем дневнике. — Среди них сотнями бродили старухи с напудренными щеками и сердитыми слезящимися глазами. Они деловито копались в вещах; черные пальто делали их похожими на жужелиц».
Потом пришли Братья Ячменя в сопровождении Великого Каира, который тут же начал раздавать разноцветные воздушные шары.
«Шаров на всех не хватало. Женщины дрались из-за них. Побагровевшие от ярости, они носились друг за другом по галерее. Я проснулся весь в поту, словно побывал в преисподней».
Портреты Эшлима по-прежнему пользовались спросом, но он заметил, что клиенты выглядят расстроенными, рассеянными, им трудно сидеть неподвижно.
«Ни с того ни с сего они вдруг впадают в уныние, — пишет Эшлим. — Через миг это проходит. Оказывается, они только что осознали, что отрезаны от всего мира, а это так утомляет. Они говорят, что живут как на острове, и мне кажется, они правы».
Вскоре в его жизни появились новые беды. Вернее, беды появились у Полинуса Рака… но Эшлиму они прибавили головной боли.
«До меня дошли слухи, — не без удовольствия отмечает Эшлим, — что он весьма неосторожно вложил деньги в Низком Городе. Если «Die Traumunden Кnаbеn» провалятся, он разорится, и все его покровители отвернутся от него. При этом они постоянно вмешиваются в подготовку спектакля, требуя сделать что-то «более приемлемое». Они хотят, чтобы декорации и костюмы разрабатывала Одсли Кинг, но те, что уже есть, их не устраивают. По их мнению, они «мрачны» или «бесцветны», но в то же время слишком «двусмысленны» и «откровенны». В итоге Рак отправляется в «Колбасную Вивьен», чтобы поужинать в одиночестве. Со мной не разговаривает. Тем временем кто-то предложил поставить другую пьесу — про Братьев Ячменя».
Эта идея вызывала у Эшлима легкую брезгливость.
«Наша парочка всемогущих идиотов настолько завладела умами, что впору увековечить ее в пьесе. Кто еще будет шататься по ночам вдоль сточных канав Мюннеда, таращиться на звезды сквозь ветки деревьев и зевать? Мы просто обязаны вывести их на сцену Театра Проспект — со всеми бутылками, гремящими у них в карманах. И конечно, не обойдется без полдюжины данди-динмонт-терьеров, которые с лаем бегут за ними от самой Линейной Массы — говорят, этих псов натаскивают на сосновый деготь и живых кошек».
Позже он сделал приписку:
«Великий Каир, кажется, боится их сильнее, чем когда-либо. «У них повсюду уши!» — твердит он и приказывает собственным шпионам усилить бдительность. Он является ко мне в мастерскую ни свет ни заря и садится, скрестив ноги, в единственное приличное кресло — как всегда, исполненный чувства собственной значимости, обремененный тайнами, которые ему не терпится обнародовать: чумная зона снова расширилась, завтра в Альвисе за попытку незаконно вывезти родственников арестуют пятнадцать человек… и так далее. Но заговорщик из него никакой. Он просто раздражительный, желчный, неуверенный в себе склочник. Стоит ему услышать, как где-то хлопнула дверь, на его лице появляется виноватое выражение, и он пытается скрыть свои чувства презрительным смешком или вспышкой гнева. Он без перерыва пьет черносмородиновый джин, и по мере того, как эта жидкость воспламеняет его воображение, он все меньше говорит о том, как обманет своих хозяев, и все больше — о побеге из города.
— Скажите на милость, Эшлим, — вздыхает он. — Неужели никому из нас уже не выбраться из этой ямы, которую мы сами себе выкопали?
И он ни словом не заикнулся о Толстой Мэм Эттейле».
По мере того как беды карлика начали множиться, его визиты в Мюннед прекратились, приглашения в башню на Монруж — тоже. Вместо этого Великий Каир устраивал тайные встречи у Шроггс-Дин, в Чеминоре и у Врат Призраков — в самых заброшенных уголках Низкого Города. Зачастую это делалось с единственной целью: побродить с полчаса под дождем по каким-нибудь старым укреплениям, заросшим кипреем. Во время прогулок карлик подбирал и снова разбрасывал многочисленные обломки ржавых кастрюль и прочей утвари, обрывки кожи. Однажды вечером, по возвращении с такого пикника, Эшлим оказался на Клавирной Луке — улочке, название которой ему ни о чем не говорило.
Он шел из обезлюдевшего пригорода в миле к северу от Чеминора — скопища нищих лачуг, обступивших крематорий; между ними тянутся грязные гаревые дорожки, вдоль которых в две шеренги выстроились тополя. Эшлим надеялся оказаться у подножия лестницы Соляной подати до темноты, но не успел. Наступали тяжелые синие сумерки, мешающие точно оценить расстояние. Он узнал трехэтажные здания с террасами, обшарпанными фасадами и разбитыми створчатыми окнами. Артистический квартал… В какую часть квартала его занесло, сказать с уверенностью было невозможно, хотя Эшлим надеялся, что оказался где-нибудь на задворках Монстранс-авеню или площади Утраченного Времени, неподалеку от густонаселенных трущоб, которые были ему хорошо знакомы.
Небольшие арочные проходы, расположенные почти на равных расстояниях, звали прочь с улочки, которая и вправду загибалась полумесяцем. Эшлим торопливо шагал мимо одной из таких арок, похожей на глубокую глотку, когда услышал негромкий возглас — не крик боли, но и не стон тоски.
Странно было слышать этот звук в чумной зоне — настолько странно, что Эшлим остановился и заглянул в арку. Проулок был сырым и неприветливым, длиной около десяти ярдов, и вел во двор-колодец, стены которого подпирали толстые деревянные брусья. Здесь, среди куч щебня, оставленного строителями, уже воцарилась ночь. Примерно в футе от одной из покосившихся стен, под плотно заколоченным окном, громоздились мешки с известкой, а среди них смутно темнела скрюченная фигура. Эшлим смог разглядеть, что человек стоит на четвереньках. Не испытывая желания входить под арку, художник неуверенно окликнул его:
— Вам плохо?
— Ага, — отозвался глухой голос. И тут же: — Не-а.
Эшлим прикусил губу.
— Можете идти?
Тишина.
— Я смогу вам помочь, только выйдите, — проговорил Эшлим.
Из-за балок донеслось сдавленное хихиканье.
— Кто там еще? — крикнул художник, напряженно вглядываясь в темноту. Человек на земле внезапно схватился за голову и застонал.
— Вы здесь один? — спросил Эшлим.
Братья Ячменя, которые провели целый день, охотясь на крыс в одичавших садах на задворках Клавирной Луки, больше не могли хранить спокойствие.
— Никого тут нет, ваша честь, — замогильным голосом сообщил Мэйти. Похоже, братцы в жизни не слышали ничего более забавного. Засунув себе в рот носовые платки, они принялись кататься по земле. Потом, как пробки из бутылок, выскочили из тени, где все это время прятались, и, давясь от хохота, двинулись к подворотне, прочь со двора.
— Какой ужас! — заорал один.
— Протяни ему посох, викарий!
Их физиономии, расплывающиеся в ухмылках, покачивались в сумерках над головой Эшлима, как красные воздушные шары. От них назойливо несло хорьками и бутылочным пивом. Крошечные денди-динмонт-терьеры, истерично повизгивая, вертелись у их ног, обутых в тяжелые ботинки с окованными носами.
— Я сделал пи-пи, — сообщил Гог. — Сам сделал!
Эшлим вскипел.
— Оставьте нас в покое! — закричал он. — Отправляйтесь туда, откуда пришли, и забудьте про это место!
Но Братья лишь пуще расхохотались и убежали вниз по Клавирной Луке, рыгая, пукая и спотыкаясь о своих собачонок.
Когда эхо их шагов наконец стихло, Эшлим отправился во двор — посмотреть, что с человеком, который там лежал. Тот весь дрожал, как в лихорадке, постанывал, потом вполголоса бормотал вроде «Где я? Ох, где я?» На его теле не было никаких заметных повреждений. Одежда, измятая и покрытая белой пылью тем не менее выглядела вполне пристойно, он даже не потерял широкополую фетровую шляпу, какие последнее время вошли в моду в Высоком Городе. Однако он был не в состоянии сказать, кто он такой и как сюда попал. Когда Эшлим говорил «Если вы сможете встать…», он только хныкал и поглубже забивался в щель между мешками с цементом. Художник опустился на колени и попытался поднять незнакомца. Тот вяло сопротивлялся; его шляпа слетела, и Эшлим узрел дряблую физиономию и полные ужаса глаза Полинуса Рака.
— Во имя всего святого! Что вы здесь делаете, Рак?!
— Я заблудился, — беспомощно прошептал антрепренер и уцепился за рукав Эшлима. — Тут повсюду нищие… Постарайтесь их не дразнить.
Внезапно он снова задрожал и прошипел:
— Ливио, все эти дороги ведут в одно и то же место! Ливио, они не ведут ни-ку-да! Ливио, не бросай меня! Не бросай меня!
Тяжело дыша, опираясь на плечо Эшлима, Рак поднялся на ноги, да так и застыл с отвисшей челюстью, глядя вокруг испуганным, невидящим взором.
Ночь они провели в кафе «Люпольд» — в оцепенелой тишине, сидя на расстоянии вытянутой руки друг от друга.
Барменша замерла за оцинкованным прилавком, уставленным мелкими стеклянными тарелками с крыжовником, пропитанным лимонным джином, который вот уже тридцать лет считался здешним фирменным блюдом. Из-за двери у нее за спиной вырывались струйки пара. Когда она не обслуживала посетителей, то сидела неподвижно, сложив руки на коленях и глядя в никуда, похожая на цепную собаку у ворот. Насекомые толклись у синеватых, неровно горящих ламп, разлетались по углам и снова возвращались к лампам. Для отцов нынешнего поколения это место было сердцем Артистического квартала, центром вселенной. Теперь его стены покрылись несмываемым лаком сальной копоти, на которой выцарапывали непонятные подписи выскочки всех видов и мастей. За столиками с мраморными столешницами вместо легендарных поэтов и живописцев теперь сидели лишь мошенники да спорщики-неудачники, которые писали здесь бесконечные письма сильным мира сего.
«Карантин» — вот единственное слово, которое они знали. Они могли чувствовать его вкус у себя во рту. Они постоянно размышляли о нем, а чума серой пылью, мелкой моросью оседала у них на плечах. К Полинусу Раку вернулось прежнее остроумие, хотя его глаза оставались тусклыми и полными страха. Что с ним стряслось, до сих пор оставалось неясным. Он противоречил сам себе на каждом слове. Сначала он утверждал, что пошел в Низкий Город в одиночку, потом — что с Ливио Фонье и еще одним человеком, их общим другом, который «сбежал, как только понял, что мы затеяли». Он говорил, что они вышли в одиннадцать утра, потом стал настаивать, что точно помнит, как всю ночь провел во дворе, где Эшлим нашел его. Он сказал, что его угораздило нарваться на каких-то нищих попрошаек, от которых пришлось прятаться. А позже похвалялся, что это были члены карантинной полиции, работающие под прикрытием, и что у них был ордер на его арест.
Как бы ни обстояли дела на самом деле, ясно было одно: чумная зона пугала его и сбивала с толку.
— Деревья, здания, сточные канавы — все улицы на одно лицо, Эшлим! Мы потеряли чувство направления…
Но тут же он вспомнил об испытаниях, которые обрушились на его голову во дворе-колодце:
— Знаете, я несколько часов слушал, как эта мерзкая парочка веселится в доме. Они громили все, что попадалось под руку, и смеялись надо мной… — его передернуло. — Крик, визг! Со мной в жизни ничего хуже не случалось.
Эшлим окинул его безжалостным взглядом.
— Вы дурак, раз вообще пошли туда. Что с Ливио Фонье?
Рак отвел взгляд, некоторое время разглядывал свои жирные ручки, потом слабо улыбнулся.
— Знаю, — он вздохнул. — Знаю, это было безрассудно… Но такова моя натура. Как я могу отблагодарить вас? — он шумно отхлебнул из стакана. — Сейчас мне уже намного лучше.
Что касается Фонье, то Рак сказал лишь одно:
— Я оставался с ним до последнего, Эшлим. Но он был настроен иначе, чем я. Он был уверен, что подцепил какую-то заразу. Потом мы повернули в сторону Высокого Города и поссорились. Он ударил меня… А под конец он рыдал. Рыдал…
— Тут вы всегда будете теряться, — проговорил Эшлим, отметив про себя, что Фонье рассказал бы совершенно другую историю. — Но только ни в коем случае не поддавайтесь панике. Когда я только-только приехал сюда, то старался держаться поближе к площади Утраченного Времени. В конце концов вы привыкаете. Фонье нашел дорогу? Или мне идти его искать?
Рак вытер губы.
— Неужто Гюнтер Верлак? — он фальшиво улыбнулся кому-то в другом конце зала. — Пойду поболтаю с ним.
Больше Эшлим ничего не смог от него добиться.
Около одиннадцати они встали и вышли наружу, поеживаясь в пустоте сумерек. За соседним столиком сидел поэт Б. де В. и увлеченно писал письмо. Когда Рак и Эшлим проходили мимо, он поднял свое бледное, безобидное овечье лицо и повернулся.
— Мы никогда не сможем отсюда уйти. Никто из нас не сможет, — охотно сообщил он, словно они спрашивали его мнение.
Барменша сидела за прилавком и смотрела им вслед. Ее руки были сложены на коленях, перед ней стыла голубая чашка с шоколадом.
Эшлим проводил Рака до верхних ступеней лестницы Соляной подати. Антрепренер пожал ему руку; ему не терпелось умчаться обратно в Мюннед.
«Этому не будет конца, — напишет позже Эшлим, — особенно теперь, когда он побывал в чумной зоне».
И далее:
«У него была только одна надежда — что он заставит Одсли Кинг переделать эскизы для «Мечтающих мальчиков». Но я не думаю, что она смогла бы ему помочь, даже если бы ему удалось добраться до рю Серполе».
Сам Эшлим продолжал навещать Одсли Кинг. Однажды около полудня по ее настоянию он развел костер в маленьком саду на заднем дворе ее дома и вынес ее на улицу, чтобы она смогла полюбоваться этим зрелищем.
— Какая прелесть, — прошептала Одсли Кинг.
Ветра не было. За высокими кирпичными стенами — завешенные толстым ковром ежевики, сенны и красноватого плюща, они приглушали звуки стройки, доносящиеся со всех сторон, — воздух имел острый, совершенно восхитительный запах, а свет странным образом отдавал лимонной желтизной. Дым от костра, которым Эшлим очень гордился и воодушевленно подкармливал огонь сухими ветками ясеня и золотистыми побегами сенны, неподвижно висел над домом. Даже смешиваясь с дымом костров на стройке, он не терял того пряного, терпкого аромата, который можно почувствовать лишь осенью. Одсли Кинг с нежностью наблюдала за пламенем, чуть заметно улыбаясь каким-то воспоминаниям. Но когда Эшлим начал обрывать живые плети плюща, она с упреком заметила:
— Осторожней, Эшлим. Можно подумать, они связывают руки твоей мечте. Они будут мстить.
Но собственные мечты занимали ее куда сильнее.
— Давай лучше жечь мебель. В ближайшее время она мне не понадобится.
Эшлим осторожно следил за женщиной. Она что, дразнит его? Непонятно. Настроение у художницы то и дело менялось.
— Рисуй меня! — ни с того ни с сего потребовала она. — Не понимаю, как ты можешь тратить время, когда такой свет уходит.
Это был долгий, странный день.
Слишком тяжелый воротник шубы Одсли Кинг и бесцветный свет смягчали ее почти мужские черты, делали их мельче, пока она, точно ребенок, смотрела из окна на пламя. Эшлим, вдохновленный, напряженно работал: прежде его модель никогда не была такой усидчивой.
Тем временем Толстая Мэм Эттейла входила и выходила, излучая спокойствие, которое сделало бы честь каменному монолиту — она выносила и сжигала мусор. В огонь летели старые рамки, окровавленные носовые платки Одсли Кинг, стул, у которого не хватало ножки, картонная коробка, в которой, когда она порвалась, обнаружилась пачка бумаг, перевязанных старой лентой. Гадалка следила, чтобы все сгорало дотла. Ее умиротворенное лицо раскраснелось от жара пламени, под мышками появились темные пятна пота. Она походила на большую терпеливую лошадь, которая, оттопырив нижнюю губу, пристально глядит на пустое поле.
Эшлим тайком поглядывал на нее. Виделась ли она с Великим Каиром после той странной встречи на Монруж? Он не был уверен. И не умел читать мысли.
Потом на балконы выбрались старухи, чтобы смотреть в небо, точно животные, которых собираются утопить. Толстая Мэм Эттейла достала карты, разложила их на старом, покрытом сукном столе, и предсказала «хороший брак, плохой конец»— По соседству рабочие обрушили стену — скорее случайно, чем ради какого-то проекта, — и старухи, понимающе хихикая, смотрели, как пухлые облака пыли поднимаются к небу. Лучи света украдкой ползли по мастерской, точно стрелка по циферблату, пока не оказались позади мольберта Эшлима. Одсли Кинг снова отвернулась. Жар пламени словно оплавил ее узкое лицо, ее профиль, похожий на угольник, смягчил морщинки вокруг рта. Эшлим не осмелился просить свою модель изменить позу: уютное потрескивание огня рождало завораживающее ощущение, будто время замедляет ход… начинает идти вспять… Он взял уголь и принялся за новый набросок. Несколько минут он царапал по бумаге. И тут Одсли Кинг произнесла:
— Перед тем, как приехать в Город, я остригла волосы. Это было первым из многих моих символических жестов, которые оказались роковыми.
Она некоторое время размышляла над собственным утверждением, словно пытаясь оценить, насколько оно соответствует истине. Эшлим, в котором проснулось любопытство, искоса посмотрел на нее, но из осторожности ничего не ответил.
— Это была осень накануне моей свадьбы, — продолжала Одсли Кинг. — Слуги выносили мусор, который скопился в доме за прошлый год, и жгли его в саду — в точности как мы сейчас. Наши родители наблюдали, а дети бегали вокруг, гомонили или смотрели в алое сердце огня, и вид у них был такой серьезный. Как мы любили эти осенние костры!
Она тряхнула головой.
— Как это объяснить? Я обрезала волосы и бросила их в огонь. Что это было — отчаяние или опьянение? Я собиралась уехать в город, чтобы начать новую жизнь. Я собиралась выйти замуж. Я решила, что буду рисовать все, что вижу, и все, что хочу видеть. Вирикониум! Как много было для меня в этом слове! — она засмеялась и пожала плечами. — Я знаю, что ты хочешь сказать. И все-таки… Мы все собирались прославиться. Иньяс Ретц — иллюстратор, который делал гравюры по дереву и пробирался в час обеда вниз по рю Мондампьер в своем потертом черном плаще. Осджерби Практал, который так ничем и не прославился, кроме привычки впадать в оцепенение после пары стаканов и тяги к «общечеловеческому опыту». Даже Полинус Рак… Можешь смеяться, Эшлим, но мы тогда относились к Полинусу Раку серьезно — даже к его затее разъезжать по городу на телеге, запряженной ослом, да еще с какаду на плече, желтым, как сера! Тогда он был не таким толстым. И еще не успел превратить целое поколение художников в ремесленников, которые малюют пресные акварельки, и обреченных чахоточных эстетов, обслуживающих толпу коллекционеров из Высокого Города.
Она печально махнула рукой, словно защищаясь.
— Однажды я заболела, и он принес мне черного котенка… — она улыбнулась. — Потом попытался покончить с собой на берегу канала. Прижал к лицу шарф, пропитанный эфиром, и держал его так, пока ноги не подкосились. Но его вытащили, прежде чем он успел наглотаться воды. Из-за этого поступка мы все им восхищались. Позже я поняла бессмысленность его мечты — равно как и мечты тех, кто следовал за ней сквозь дым бистро «Калифорниум» и кафетерия «Антверп». О, мы все собирались прославиться — Кристодулос, Астрид Герстл, «La Divinette» — «Маленькая богиня»… А мой муж подхватил сифилис и в один душный день повесился в лавочке торговца травами, в подсобке. Двадцать три года, и за душой ни гроша… Я была слишком гордой, чтобы вернуться к матери. Я была слишком твердой. «Ты не свои волосы обрезала, — писала она мне, — а мои. Я ухаживала за ними с тех пор, как ты родилась. Как ты могла так предать меня?» После этого нам удалось поговорить лишь раз, а потом она умерла. Но я ни о чем не жалею. Ты понимаешь?
Одсли Кинг снова умолкла.
— Может, кто-нибудь подбросит дров в костер? — она закрыла глаза. — Я замерзла.
Долгое время в саду ничего не происходило. Вечерело, костер прогорел, остался лишь пепел. Гадалка что-то сонно бормотала, обращаясь к своим картам. Эшлим делал набросок странно длинных рук Одсли Кинг.
Позже он использовал его как основу для весьма странной серии «Исследование одного из моих друзей». Это пятьдесят маленьких картин маслом по дереву, которые вызывают недоумение тем, что повторяют друг друга — отличие лишь в мелких деталях и освещении.
Иногда Эшлим разглядывал лицо Одсли Кинг. Ее глаза были полузакрыты, точно у инвалида, утомленного, опустошенного, впавшего в полуобморочное состояние, однако художник заметил, как поблескивают глаза из-под опущенных век, серых, точно сделанных из того же материала, что и осиные гнезда. Она пыталась понять, насколько ему понравилась ее маленькая басня! Эшлим решил придержать язык. Он предпочел бы унести эту историю с собой и надеялся, что в будущем поймет ее истинный смысл.
— Первого июля из Радиополиса приходят шторма, — внезапно проговорила Одсли Кинг. — Это продолжается десять дней — и всегда по вечерам, в одно и то же время. Мы сидели в летнем домике — мои сестры и я, — и смотрели, как крашеные доски крыши пропитываются влагой…
Она говорила капризной скороговоркой — казалось, натягивает это воспоминание, словно ширму, чтобы скрыть за ней что-то еще.
— А когда становилось суше, мы…
Она осеклась, словно в испуге.
— Моя жизнь похожа на письмо, разорванное двадцать лет назад, — проговорила она глухим, бесконечно усталым голосом. — Я думала об этом так часто, что забыла, как все было на самом деле.
Тут ее внимание привлек незаконченный портрет. Одсли Кинг с трудом поднялась на ноги и заковыляла мимо костра. Полы ее шубы взметали угли и пепел. Потом взяла с мольберта набросок и некоторое время его разглядывала.
— Это еще что такое? — воскликнула она. — Что за пародия!
Она громко расхохоталась и швырнула холст в костер. Некоторое время он безвольно лежал в хороводе язычков пламени, а потом с внезапным унылым «ву-ф-ф-ф!» полыхнул белым и оранжевым.
— Кто это, Эшлим?
Она кружила, нападала на него… потом вдруг застонала — у нее пошла кругом голова, — застонала… и упала, пылающая и хрупкая, как птица. Эшлим схватил ее за запястья.
— Ничего не выйдет, — прошептала она. — Как ты мог допустить, чтобы я умерла здесь?
Это было настолько несправедливо, что Эшлим не нашел, что сказать. Он лишь моргал и беспомощно смотрел на горящий портрет. Толстая Мэм Эттейла, привыкшая к подобным лихорадочным вспышкам, уже терпеливо поднималась на ноги. Раскинув могучие руки в примирительном жесте, она попыталась подхватить Одсли Кинг. Задыхаясь и рыдая, художница выскользнула из ее объятий гибким рыбьим движением.
— Возвращайтесь в вашу сточную канаву! — выпалила она. На глаза ей попалась колода, разбросанная на столе. — Эти карты теперь меня уже не спасут. Они пахнут свечами. Они пахнут как похотливая старуха!.. — и принялась пригоршнями швырять карты в огонь. Они трепетали, чернели и разлетались, как коноплянки из клеток на рю Мондампьер.
— Где заступничество, которое ты обещала? — рыдала Одсли Кинг. — Где освобождение, которое ты предсказывала?
И она бросилась через сад, чтобы осесть, отчаянно кашляя, у стены. Пять карт, обуглившихся по краям, все-таки уцелели. Сам не зная почему, Эшлим спас их и отдал гадалке. Он наблюдал за собой как бы со стороны, удивляясь самому себе: как облизывает пальцы, как торопливо собирается с силами, чтобы сунуть руку в огонь — все это прежде, чем успел осознать, что делает… и почти сразу пожалел о том, что сделал. Толстая Мэм Эттейла забрала карты, словно приняла его порыв как должное, и без лишних слов сунула их в рукав своего грязного хлопчатобумажного платья как носовой платок. Осознав свою ошибку, Эшлим почувствовал себя больным и обиженным. Порыв Одсли Кинг заставил его действовать не раздумывая.
Портретист подошел к ней.
— Не слишком вежливо — сжигать портрет, — бросил он, — и карты тоже. Мы не можем тебя обессмертить.
Одсли Кинг смотрела на него в упор, пока не вынудила его отвести взгляд.
— Ты просто играешь! — крикнул Эшлим. — Я думал, тебе в самом деле противен Высокий Город с его позерством… — он сердито прошелся взад и вперед, размахивая руками. — Теперь решай, чего ты хочешь на самом деле, если хочешь, чтобы я тебе помогал.
Она мучительно закашлялась.
— Я уже умерла, так что Высокий Город может не беспокоиться! Может, они обойдутся без моего портрета? Они ведь ждут не дождутся, когда можно будет выставить его на продажу! Стервятники!
Эшлим заставил себя пропустить эти слова мимо ушей, хотя догадывался, что они не слишком далеки от истины. Он подобрал палку и пошарил в костре, пытаясь разобраться, что из этих хлопьев пепла было когда-то его холстом, а что — злополучными картами Толстой Мэм Эттейлы. Гнев понемногу стихал, прошла дрожь. Эшлим подул на обожженные кончики пальцев. Найдя в себе силы снова обернуться, он обнаружил, что гадалка стоит за спиной Одсли Кинг и, исполненная обычного терпения, поддерживает художницу, точно уставшего ребенка. Та слишком ослабла, чтобы сопротивляться. Эшлим и гадалка молча внесли ее внутрь. Когда на первой лестничной площадке портретист обернулся, костер уже погас, и в углах сада сгустилась тень. Легкий ветерок на миг раздувал угли, они вспыхивали, становясь похожими на цветки сенны, и высвечивали силуэт его мольберта, который стоял рядом, точно маленькое тощее животное на привязи, поджидающее хозяина.
На полпути из уголка рта у Одсли Кинг побежала тонкая струйка крови. Ее глаза расширились… вспыхнули… погасли…
— Мне приснилась рыба, — сообщила она. — Дурной сон. Мы можем подняться как-нибудь по-другому?
Что оставалось Эшлиму?
«Одсли Кинг передумала, — радостно писал он своему другу Буффо, хотя, если разобраться, был в этом не слишком уверен. — Загляну к тебе в самое ближайшее время».
Не зная, как его встретят, — в конце концов, он не только бросил астронома после катастрофы на рю Серполе, но и игнорировал его после — Эшлим с волнением ждал ответа. Но так и не дождался.
«Нам нужен новый план, — снова пишет он. Правда, когда дело доходило до планов, он либо обнаруживал у себя в голове массу противоречивых соображений, либо чувствовал, что она пуста, как свежий холст. — Например: если Одсли Кинг переберется к нам, ей придется где-то жить. Ей понадобятся деньги».
Последний момент был особенно неприятным: Эшлим знал, что придется обратиться к Полинусу Раку — возможно, антрепренер смог бы все уладить. Но чем дольше он ждал ответа Буффо, тем меньше верил, что Одсли Кинг действительно передумала… и тем больше времени проводил в мастерской, грыз перо, слушая, как дождь капает на чердаке, и пытаясь вызвать в воображении образ худенькой, впечатлительной провинциальной девочки, которая двадцать лет назад приехала в Вирикониум, чтобы сдержанной жестокостью и холодной сомнамбулической чувственностью своих автопортретов вызвать в кругах модных и влиятельных художников настоящее потрясение.
Все это время он очень редко виделся с Великим Каиром.
Послания, более или менее настойчивые, все еще появлялись в мастерской, обычно по ночам; в них указывалось очередное место для встречи, более или менее отдаленное. Однако теперь карлик редко приглашал его встретиться «ранним вечером у Врат Призраков» или в глубине сгущающихся теней Посюстороннего квартала, где теперь жили только совы. У Эшлима начало складываться ощущение, что можно с легким сердцем не обращать внимания на эти записки. Как-то ночью, возвращаясь через Хааденбоск с ужина, который маркиза Л. давала в честь мадам Чевинье, Веры Гиллера и премьеры «Конька-Горбунка», он даже завернул на Монруж — возможно, надеясь снова пробудить у карлика интерес к Одсли Кинг. Но за терракотовыми фасадами недостроенных зданий, возводимых по гражданскому проекту, не было ни одного огонька. И когда Эшлим достиг башни, она оказалась темной и мрачной.
«Два или три кота выскочили у меня из-под ног и убежали прочь по канаве, вырытой поперек дороги, где только недавно положили покрытие, — пишет он в своем дневнике. — Глаза у них были зелеными и яркими. Может, карлик уже покинул Вирикониум? Или тихонько сидит в темноте среди своих ржавых ножей и волосяных талисманов и пытается строить козни против Братьев Ячменя?»
Нечто вроде ответа Эшлим получил несколько дней спустя в чумной зоне.
Во время визита на рю Серполе ему случилось привлечь внимание нищих на площади Утраченного Времени. Вскоре он обнаружил, что оказался на пропитанной влагой окраине Чеминора — пригорода, застроенного облезлыми кирпичными домами, где вдоль дорог выстроились кладбища, старые церкви и пансионы. Ночью светильники испускают там яркий оранжевый свет, из-за которого теряется ощущение перспективы, а лица людей кажутся исполненными страдания. Кажется, эти люди плывут вам навстречу в своей дешевой неяркой одежде, а потом снова удаляются, как призраки. Это место часто называют «кварталом Гробовщиков». Эшлим, в этот раз не обремененный мольбертом, пробирался по переулку, который выходил на главный проезд Эндиньялл-стрит, когда услышал топот бегущих ног.
Он высунулся из переулка. Вдоль Эндиньялл-стрит, уходя, куда-то вдаль, тянулась цепочка тусклых оранжевых фонарей. Эшлиму показалось, что сюда приближается толпа людей. Он, убрал голову и стал ждать.
Через миг мимо промчался кто-то маленький и чрезвычайно взбудораженный.
Это был Великий Каир. В одной руке он сжимал дубинку, обтянутую кожей, в другой — что-то вроде длинного кухонного ножа. В угаре он пронесся мимо входа в переулок. Полы черного пальто хлопали его по коленям, ботинки с окованными сталью носами грохотали по мостовой. Карлик мчался по середине дороги, запрокинув голову, дыхание с шипением вырывалось сквозь его оскаленные зубы. На руках и на лезвии ножа виднелись крупные пятна, которые казались черными в апельсиновом свете фонарей. Глаза карлика побелели от натуги и вылезали из орбит. Он обернулся, бросил взгляд через плечо, застонал и снова припустил со всех ног по улице, не глядя ни вправо, ни влево. А за ним по пятам, размахивая оружием и держа на поводках огромных собак, бежали… его собственные полицейские.
Через миг все закончилось. Кажется, только что мрачную тишину Эндиньялл-стрит оглашал шум погони — топот ног, тяжелое дыхание и хрип собак. В следующее мгновенье осталось лишь исчезающее дуновение «Бальзама Альтаэн» — последнее доказательство того, что Великий Каир побывал здесь.
Может быть, карлик снова кого-то убил? Почему его люди гнались за ним? Эшлим поморгал, глядя на яркий оранжевый свет. Вдоль Эндиньялл-стрит тянулась высокая стена, почерневшая от сажи. Наверху он заметил раскрашенный обелиск, увенчанный каменной фигурой птицы, которая распростерла крылья в полете…
Кладбище. Значит, они будут гоняться за карликом по кладбищу? Может, пойти и посмотреть? Лишь миг Эшлим размышлял об этом… а потом быстро зашагал прочь, в сторону Артистического квартала. К тому времени, когда он оказался в знакомых местах, вся эта история начала казаться чем-то далеким, почти нереальным, вроде сцены из старой пьесы. Он почти убедил себя, что видел не Великого Каира, а кого-то другого. Мало ли в Вирикониуме карликов?
Позже, тем же вечером, на рю Серполе он встретил Толстую Мэм Эттейлу, которая спешила куда-то в сторону Высокого Города. Слепой дождь усыпал бисером капель голые руки и седеющие волосы гадалки, а ее щеки казались лакированными, как фальшивые фрукты на ее шляпке. Пунцовые руки стиснули ручки огромных хозяйственных сумок, битком набитых старой одеждой. Гадалка, казалось, полностью ушла в себя — и в то же время исполнена решимости. Несколько минут Эшлим молча шагал рядом, то и дело поглядывая на ее монументальную фигуру и восхищаясь тем, что когда-то назвал «воинствующей простотой».
— Как Одсли Кинг? — спросил он. — Я наконец-то выбрался ее повидать. Надеюсь, вы скоро к нам вернетесь?
Гадалка не отвечала, и он с тревогой продолжал:
— Думаете, стоит оставлять ее одну в такое время?
Мэм Эттейла пожала плечами.
— Я ничем не могу ей помочь, если она не поможет себе сама, — отозвалась она, мрачно глядя куда-то сквозь дождь. — Я не могу помочь человеку, который не верит ни мне, ни моим картам.
Она сделала странное движение — в нем было недоумение и безнадежность, — и приподняла сумки, чтобы Эшлим мог увидеть их содержимое.
— Видите, велела мне собирать вещи. Вот только что… — толстуха внезапным сердитым движением вытерла мокрое от дождя лицо. Ее глаза были колючими, в них застыла обида.
— Она же как ребенок, — возразил Эшлим. — Вы ее неправильно поняли.
Толстая Мэм Эттейла фыркнула.
— Мне сказали «собирай вещи», я и собрала, — упрямо повторила она. — Пойду туда, где есть вера.
Она тряхнула головой.
— Я могла ей помочь. Она просила меня помочь, как вам хорошо известно.
И она быстро, сердито зашагала прочь, словно Эшлим будил в ней непрошеные воспоминания о ее нерадивой подопечной.
— Она просила меня, — повторила она с каким-то тяжеловесным достоинством. — Но я не могу помочь тому, кто без уважения относится к моим картами.
Эшлим не знал, что сказать. Он изо всех сил пытался не отставать, но гадалка, полная гнева и оскорбленной гордости, вскоре оставила его позади. Портретист стоял на мокром тротуаре и чувствовал себя… не просто брошенным — отрезанным от всего мира.
— Кажется, час назад я видел Великого Каира! — внезапно крикнул он. — По-моему, он спешил…
Если он надеялся удивить ее, то ошибался. Толстуха шагала и шагала, похожая на усталую лошадь, ее широкая спина покачивалась все дальше от площади Утраченного Времени. Наконец женщина обернулась и кивнула.
— Я знаю, это вы тогда нарядились рыбой, — объявила она. — Надо отдать вам должное: в свое время вы ей помогли. Но вам надо было вытащить ее оттуда, пока духу хватало.
И она ушла.
Эшлим простоял на рю Серполе полтора часа. Он свистел, взывал к освещенному окну мастерской. Тень взад и вперед двигалась перед тенью мольберта. Но Одсли Кинг не впустила его, и все, что он мог услышать — это ее отрывистые, словно мужски ерыдания. Сухие каштановые листья кружились в воздухе и касались его лица, точно влажные руки.
Об Эммете Буффо по-прежнему не было ни слуху, ни духу. Может быть, астроном нарочно ему не отвечает? Может, стоит сходить в Альвис и повидать его несмотря ни на что? Однако у Эшлима не было желания куда-либо идти. Вместо этого он отправил еще одну записку.
Пока он впустую тратил силы, — не сознавая, как мало времени у него в запасе, — осень едва ощутимой печалью проникла в чумную зону. Мир вдруг стал ветхим и невесомым, как марлевые занавески в старушечьем окне на Виа Джелла.
Казалось, его явленная сущность стала слишком стара, чтобы заботиться о соблюдении приличий. С первыми морозами Низкий Город захлестнула волна неизвестных смертельных болезней. Карантинная полиция, бессильная справиться с ситуацией и даже сказать наверняка, заразны ли все эти лихорадки и чахотки, запаниковала и начала опечатывать и сжигать дома умерших. Много дней вдоль пыльных улиц и покинутых аллей неохотно догорали костры. Ночью они мерцали болотными огоньками — слабые, истощенные, как все в чумной зоне, которая к этому времени тихо переползла канал, свою прежнюю границу, накрыла Лаймовую Аллею и Террасу Опавших Листьев и затопила огромные пышные здания, клумбы анемонов, пастельные башни Высокого Города. Пока чуме не удалось захватить лишь Альвис. Странный и нелюдимый, он возвышался над ней, подобно отвесному утесу в седом море.
Чем сильнее чума сжимала хватку, тем яростнее Братья Ячменя пытались стать похожими на людей.
«Возможно, эта парочка действительно создала город из горстки пыли, — пишет Эшлим в своем дневнике, — но теперь изо всех сил пытается его разграбить. От них одни беды. Они вваливаются по ночам в винные лавки и крадут вино из бочонков. Когда они отправляются ловить рыбу в канале, то наполняют пробковые фляги грязью, а в полночь бредут домой, пьяные и мокрые, как тритоны — единственное, что они в состоянии разглядеть в мутной воде. Впрочем, им и тритона поймать не под силу».
Но даже если Братья Ячменя каким-то образом чувствовали неодобрение Эшлима — именно тепловатое неодобрение, а не жгучую ненависть, — то не подавали виду. Они по-прежнему ухмылялись и кудахтали по ночам, стоя в очереди за пирожками, хвост которой торчал из лавки Эгдена Финклера. Они продолжали охотиться на крыс с дубинками и данди-динмонт-терьерами в заброшенных предместьях, захваченных чумой — редкий случай, когда им удавалось неплохо поживиться. По возвращении из заколоченных складов и пустых подвалов близнецы пытались сбыть добычу удивленным рестораторам на Маргаретштрассе «за малую денежку».
«Их воображение иначе как извращенным не назовешь», — сетует Эшлим.
Словно прочитав эти строки, братцы придумали себе униформу — спецовки, веллингтонские ботинки и маленькие подносы из белого пластика, увенчанные грудами объедков, которые они разбрасывали по улицам и сточным канавам Мюннеда.
Высокий Город, к которому вернулось самообладание, снисходительно следил за их похождениями — как сказал однажды маркизе Л. Эшлим, «опьяненный жизненной силой этой пары, которой восхищается, но не смеет подражать».
Маркиза подарила портретисту неопределенную примирительную улыбку.
— Уверена, никто из нас не завидует их юности, — ответила она. — Но они так славно отвлекают нас от нынешних неприятностей! — и добавила, подавшись вперед: — Боюсь, господин Эшлим, Полинусу Раку придется забыть про «Мечтающих мальчиков»… — она махнула рукой в сторону Низкого Города. — В нынешней ситуации все мы испытываем настоятельнейшую потребность увидеть на сцене что-нибудь не слишком мрачное. Конечно, жаль, что теперь нам не удастся полюбоваться изумительными декорациями и костюмами Одсли Кинг…
Маркиза смолкла, словно ожидая ответа, но Эшлим не нашел, что сказать, и она мягко напомнила:
— Господин Эшлим… надеемся, вы сообщите нам какие-нибудь новости об Одсли Кинг?
— Одсли Кинг при смерти, — ответил Эшлим. — Она не позволяет себе отдыхать, но рисовать больше не может. Она потеряла веру в искусство, в себя, во все. С каждым разом, когда я прихожу, она все ближе к краю.
Он возбужденно прошелся по мастерской.
— Даже сейчас ее еще можно спасти. Но я не буду принуждать ее. Я считаю так: я буду действовать, но решение должно исходить от нее.
Художник прикусил губу… и с ужасом услышал, как говорит:
— Маркиза, я в отчаянии. Скажите, вы верите, что она хочет умереть?
Этот вопрос, казалось, застал маркизу врасплох. Некоторое время она пристально, с глубокомысленным видом смотрела на него, словно пытаясь оценить его искренность — а может быть, и свою собственную, — и задумчиво проговорила:
— Вы знали, что Одсли Кинг когда-то была замужем за Полинусом Раком?
Эшлим недоуменно уставился на нее.
— Это было давным-давно. Вы, конечно, слишком молоды, чтобы помнить. Брак распался, когда Рак сделал себе имя в Высоком Городе — помните, с теми сентиментальными акварелями из жизни Артистического квартала. Он назвал их «Дни богемы». В бистро «Калифорниум» и кафе «Люпольд» их ему так и не простили. Видите ли, он был путеводной звездой их «нового движения». Считалось, что он выше денег и тому подобного. Раку устроили похороны с фальшивым гробом — это называлось «похороны Искусства в Вирикониуме». Одсли Кинг была первой, кто бросил горсть земли на крышку гроба, когда его, так сказать, хоронили на Всеобщем Пустыре. Позже она всем говорила, что ее муж умер от сифилиса — этакое символическое наказание.
Маркиза на мгновение задумалась и добавила:
— Конечно, дальнейшее поведение Рака только укрепило ее в этом мнении.
Она встала, чтобы уйти, и сказала, натягивая перчатки:
— Вы очень ее любите, господин Эшлим. Но это не повод позволять ей над вами измываться.
В дверях маркиза задержалась, чтобы полюбоваться городом. Солнце и ливень расчертили улицы Мюннеда косыми акварельными линиями. С запада двигались тяжелые нагромождения туч, сизых, мягко отливающих пурпуром и окаймленных поверху серебром.
— Какой восхитительный день! — воскликнула маркиза. — Ладно, я пойду…
Но она остановилась на тротуаре, словно не могла решить, добавить ли что-нибудь к сказанному.
— Знаете, Одсли Кинг — просто испорченный ребенок. Она никогда не могла выбрать между признанием публики — которое считала, может, справедливо, а может быть, и нет, губительным для творческих порывов — и безвестностью, для которой просто была не создана.
— Ей нет дела до мнения Высокого Города, — бесстрастно отозвался Эшлим.
— Именно, — вздохнула Маркиза, глядя на беспорядочное нагромождение крыш квартала. — Полагаю, вы правы… — она печально улыбнулась. — Остается надеяться, что она стала больше верить в нас.
Когда она ушла, Эшлим вернулся в мастерскую и долго сидел там неподвижный, как камень.
— Замужем за Полинусом Раком! — повторял он сам себе. — «Что-нибудь не столь мрачное»! Им что, никто не сказал, что наступает конец света?
Внезапно он вскочил и бросился прочь. Еще не поздно было что-то сделать. Маркиза убедила его в этом. Возможно, за этим она и приходила.
Вас ждет наследство из далеких краев. Свет, торжество, разрешение запутанных ситуаций.
С этой картой тайное становится явным. Если она следует за четвертой, это означает, что вы упадете в море.
Я уверена, что в «Бесплодной земле» Эллиот раскрывает самую суть проблемы.
Оцените это произведение по достоинству — и у вас в руках путеводная нить, которая позволит без потерь выбраться из большинства самых запутанных и головоломных лабиринтов.
Солнце садилось, когда Эшлим, преодолев долгий подъем, взобрался на вершину холма в Альвис… и сразу увидел: что-то не так. Странный ровный свет окутал старые башни — казалось, он смотрел на них сквозь грязное стекло. Крики галок, которые кружили над куполом покинутого дворца, казались далекими и монотонными, словно доносились с другого конца света. Обшарпанные виллы, толпящиеся ниже по склону, со времени его последнего визита словно состарились на несколько лет. Их заросшие сады были завалены домашним хламом и битым кирпичом. Впереди по дороге бестолково носилась собака, чихая от пыли, которая поднималась ленивыми клубами. Подъем казался бесконечным. На полпути Эшлим не выдержал и припустил бегом, сам не зная почему.
Дверь в жилище Эммета Буффо была не заперта, из комнат тянуло сыростью. В алькове, где астроном готовил себе пищу, пахло тухлятиной. А Буффо лежал на низкой железной кровати подле умывальника, под дешевым цветным одеялом. Он был мертв. Пол вокруг усыпали объедки — казалось, бедняга два-три дня подряд ронял пищу и не находил в себе сил подобрать ее — и маленькие линзы из разноцветного матового стекла. Тело Эммета Буффо, укрытое одеялом, застыло в неловкой позе — чуть скособоченной, словно уже после смерти его свело судорогой, и он изогнулся, как насекомое. Ученый подложил тощую руку под затылок, другая свисала с кровати. Длинные пальцы с грубыми суставами касалась половицы — возможно, ему хотелось перевернуться. Он словно разом состарился. Но с этими умными, усталыми глазами, помятым небритым лицом и ушами-лопухами он выглядел таким же беззащитным, честным и нетребовательным, как при жизни.
На столе возле кровати лежало несколько листов бумаги, сплошь исписанных неразборчивым, угловатым почерком. Все записи были пронумерованы. Цифры превращали эти разрозненные заметки в какую-то безумную непрерывную последовательность, словно им предстояло стать опорными пунктами в некоем логическом обосновании.
«Никто не навестил меня за время моей болезни», — гласила одна. — «Это преступление — чинить препоны ученому, преступление, которое губит знание в зародыше!» — возмущалась другая. «Почему я никогда не мог прилично заработать?» — спрашивал сам себя Буффо — и тут же отвечал на свой вопрос: «Потому, что я никогда не пытался объяснить кому-либо, насколько важны для человечества звезды, среди которых оно когда-то могло летать».
Как долго он лежал здесь — царапая на бумаге, пока оставались силы, глядя на пятна плесени на стене, когда одолевала усталость, и проваливаясь в сон, не в состоянии остановиться, продолжая размышлять, формулировать, рационализировать?
«Я всегда должен помнить, что Искусство столь же важно, как Наука, и сдерживать свое нетерпение».
Бедный Эммет Буффо! Безразличие мира озадачивало его, но он никого не винил.
По всей комнате, разбросанные в причудливом беспорядке валялись те самые фланелевые бинты, которыми он обматывал себя, отправляясь спасать Одсли Кинг. Эшлим тупо уставился на них. Перед его мысленным взором ясно стоял Буффо. Вот он убеждает женщин на пыльной лестнице… судорожными толчками катит тачку по рю Серполе под проливным дождем… прыгает с ноги на ногу в пустой обсерватории, яростно пытаясь сорвать с головы маску лошади, которая не была лошадью. Сколько времени он ждал, что Эшлим придет и заверит его, что им ничто не угрожает?
В обсерватории царил разгром. Окна были открыты и впускали влажный холодный ветер, который срывал со стен последние из карт Буффо. Приступ болезни застал астронома за работой, заставив ухватиться за один из телескопов и опрокинуть его — а может быть, он просто разбил прибор в порыве отчаяния. На полу валялись медные трубки, и когда Эшлим подошел, чтобы осмотреть их, кусочки линз захрустели у него под ногами, точно засахаренные анемоны. Портретист протер запотевшее оконное стекло и выглянул наружу, чтобы посмотреть на Низкий Город. Но он ничего не увидел. И ничего не почувствовал. Вечерело. Казалось, ветхая оранжерея несется сквозь сумерки, точно корабль. Эшлима охватило невыносимое ощущение разразившейся катастрофы. Он знал: если Одсли Кинг вызывала в нем восторг, то Эммета Буффо он по-настоящему любил.
Эшлим склонился к окуляру одного из разбитых телескопов.
В течение секунды ему казалось, что он видит широкую белую равнину, на которой в строгом геометрическом порядке выстроились сотни каменных катафалков; их ровные ряды тянулись до самого горизонта. Неумолимый косой свет освещал их. Но прежде чем Эшлим понял, что это такое, все исчезло.
И тут в соседней комнате послышался шум.
Когда Эшлим вернулся туда, отряд карантинной полиции уже вошел в обсерваторию. Люди заполнили всю комнату. Черная униформа, очки с синими стеклами и огромные собаки на поводках… Полицейские казались бесстрашными, блестяще вышколенными и готовыми действовать без промедления. Но глаза за стеклами очков беспокойно бегали. Поспешно осмотрев тело Буффо, двое полицейских принялись поливать маслом его постельное белье, деревянные панели и стены над кроватью. Еще двое протолкались за спиной у Эшлима в обсерваторию и принялись крушить окна, чтобы проветрить помещение. Остальные стояли и, посмеиваясь, копались в белье астронома, листали его бумаги, оттаскивали собак от протухших объедков в алькове. Впрочем, они были настроены благодушно и очень удивились, увидев Эшлима.
— Что вы здесь делаете? — воскликнул художник. — Оставьте вещи в покое! Кто вас сюда прислал?
Его спокойно отвели в сторону. В подобных случаях полагается производить кремацию. По правде сказать, никакого удовольствия от этой работы они не получают.
— Ваш отец умер три дня назад, и мы не знаем, по какой причине, — сказали они. Им не удалось прийти сюда раньше — слишком много работы. — Последнее время ничто не хочет гореть. На днях одна старуха на Генриетта-Стрит загорелась только с третьего раза. А семья пекаря в нижнем конце Маргаретштрассе — с пятого. Столько времени уходит!.. Эти комнаты должны были быть опечатаны до нашего прибытия.
Они не понимали, как Эшлиму удалось проникнуть внутрь. Нельзя сказать, что они не восхищались его храбростью. Но ему здесь делать нечего.
— Он мне не отец, — глухо пробормотал Эшлим. — Зачем его сжигать? Оставьте хотя бы его работы! Послушайте, это его «внешний мозг»… это не просто библиотека…
— Все необходимо уничтожить, — терпеливо повторяли полицейские. Кажется, они приняли слова Эшлима за обычный протест человека, который только что пережил тяжелую утрату. — Видите ли, мы не знаем, отчего он умер. Альвис теперь тоже в чумной зоне. Лучше поскорее уходите, пока можно!
Чумная зона.
Несколько минут спустя Эшлим стоял на улице и смотрел на верхние этажи здания. Внезапно глухой взрыв встряхнул строение — вяло, словно нехотя, — и на мостовую градом посыпались стекла. Странное, ленивое синее пламя высунулось из верхних окон — такое бледное, что на фоне черной громады холма оно казалось прозрачным.
— Этот дом всегда находился в чумной зоне, — с горечью проговорил Эшлим. — Поэтому все наши планы пошли прахом.
Внезапно его охватил ужас: то же самое могло произойти в другом конце города, в доме Одсли Кинг: густое масло, разбитые окна, ленивое пламя. Единственный человек, который может помочь и предотвратить это — Великий Каир. И Эшлим помчался вниз по склону холма. Когда он оглянулся, странный огонь уже потерял силу. Лишь несколько неясных силуэтов темнели посреди авеню, образовав что-то вроде клубка.
Под бесцветной осенней луной Высокий Город казался холодным и ярким. Эхо собственных шагов возвращалось к Эшлиму, искаженное и приглушенное, словно долетающее откуда-то издалека.
«Мы все приложили руку к смерти Буффо, — в отчаянии думал он на бегу. — Мы все виноваты». Он сам толком не понимал, что хочет этим сказать, и не чувствовал ни малейшего облегчения.
Когда он наконец достиг башни Великого Каира на Монруж, то понял, что боится туда войти. Казалось, кто-то нарочно распахнул в ней все двери и окна — это было хорошо видно при безжалостном свете луны.
Внутри лежали сотни подручных карлика: они поубивали друг друга, едва настала ночь. Больше всего трупов оказалось на лестнице и в коридорах, между торопливо возведенными перегородками, отделяющими конторы от комнат для допросов. На стенах застыли жесткие, странных очертаний тени. Никто не успел ничего сделать. Одни сжимали в руках клочья волос и воротников, вырванных в драке, другие — ножи, бритвы и самодельные шнуры-удавки. У большинства на руках и лице темнели укусы. Огромные, блестящие, совершенно противоестественные мухи — холод сделал их вялыми — при ярком лунном свете перелетали с одной раны на другую с какой-то неумолимой упорядоченностью, издавая сухое гудение, которое резко обрывалось, как только они садились на очередную жертву, и также неожиданно начиналось снова.
Эшлим, онемев, следил за ними. Он заставил себя подняться по лестнице в комнату, которую помнил по прошлым визитам, надеясь найти там кого-нибудь, кто проводит его к Великому Каиру. В комнате явно пытались устроить поджог. Захватчики разломали стол и пропитали собственные плащи маслом, а потом прижимали тлеющую ткань к перегородке — теперь она вся была в почерневших отверстиях. Кроме того, они попытались сжечь документы, частью разбросав их по полу, частью свалив в камин. В конце концов они бросили это занятие и закололи друг друга ножами для резки бумаги прежде, чем пламя занялось.
Эшлим поднял несколько бумаг.
«Наше положение с каждым днем становится все более шатким…»
«Братья Ячменя называют имена…»
«Теперь на всех воротах стоит отборная стража…»
Он снова швырнул бумаги на пол, но в его голове стоял отвратительный гул, который следовал за ним из коридора в коридор, с лестницы на лестницу — с тех пор, как он вошел в башню.
Во всех служебных помещениях было одно и то же. Эшлиму показалось, что из медного раструба доносится шепот, но когда он заговорил, никакого ответа не последовало — лишь долгий вздох эха. Он уже знал, что остался один в мире, о котором карлик так часто говорил.
«Интриги, удары из-за угла… и огромные мухи на всем, что вы едите».
Эшлим вытер лоб: если бы не осторожность, он застрял бы там навсегда. Этот мир преследовал карлика всюду, куда бы он ни пошел; это была атмосфера, которая окружала его, ядовитая, расползающаяся, как запах «Бальзама Альтаэн». Он принес ее с севера — а может быть, и с небес, — и она накрыла город.
«Две тысячи человек были брошены в огонь за один день. Эти люди устроили заговор».
Эшлим пробирался в более старые помещения, и мухи тучами поднимались в воздух. Всюду мертвецы… Они лежали ничком, точно нюхали апельсиновую кожуру и прочий мусор, усеивавший коридоры, залитые мрачным пунцовым светом. Ожидая смерти, они писали на стенах собственной кровью.
«На север»…
«Долой!»…
«Возвращайтесь, трусы!».
Их побуждения столь сильно отдавали простым зовом крови, что казались почти беспочвенными.
«Мы — со второго этажа!»
На запястье Эшлиму опустилась муха. Ее длинные крылья напоминали клочки бумаги, и лап у нее было слишком много — он никогда не видел таких мух, по крайней мере в Вирикониуме. Художник вздрогнул и согнал ее. Уж больно нехорошо она на него таращилась.
В конце концов он нашел дорогу в покои Великого Каира, куда карлик уже неделю, если не больше, никого не впускал — боясь чумы, боясь Братьев Ячменя и их осведомителей, которые к настоящему времени знали почти все, а больше всего собственных подчиненных, которые к тому времени окончательно вышли из подчинения, В комнатах было грязно и холодно, всюду бегали кошки — карлик утверждал, что это единственные создания, которым можно доверять. У самых дверей растянулся клерк. Похоже, он лежал тут уже несколько дней. Его горло было перерезано от уха до уха куском жесткой проволоки. От некогда полированного пола пахло кислятиной. Кошки вытаскивали кости с остатками мяса и куски пирога из-под черепков посуды, которую он нес на подносе, высовывали розовые язычки и без малейшей брезгливости лакали липкий «служанкин кофе» из длинных луж. Эшлим подошел к окну и распахнул его.
Он выглянул наружу, ожидая увидеть Высокий Город, раскинувшийся в лунном свете, но обнаружил, что смотрит на холодные хребты какого-то высокогорного северного плато. Дождь лил со свинцового неба, промывая грязные дорожки между разваливающимися каменными пирамидками и разрушенными фабриками. Потом послышался звук, похожий на далекий звон колокольчика. Появилось несколько крошечных фигурок. Некоторое время они носились взад-вперед по грязи, а потом легли. Едкий металлический запах проник в комнату. Эшлим поспешно задержал дыхание, закрыл окно и отвернулся.
Две или три кошки прибежали с балкона и теперь сопровождали его, мурлыкая, до самой залы.
Белая пыльная ткань болталась на стенах, точно гигантский бинт. Пол был усеян отвратительным месивом из обглоданных костей, огрызков и фруктовой кожуры. Среди отбросов Эшлим обнаружил несколько книг, листы бумаги с набросками — полупознавательными, полунепристойными, — и, к своему ужасу, две маленьких работы Одсли Кинг: «Шезлонг в квартале Вителотте» и ранняя гуашь «Большая арка за Сокровенными Вратами». Последняя совсем размазалась, и восстановить ее было невозможно. В углу, рядом с мотками волос и ржавой лопатой валялся овечий череп, украшение пиршества, устроенного карликом в честь Толстой Мэм Эттейлы — в ту ночь, когда она пыталась предсказать ему будущее. Великий Каир швырнул его туда в приступе гнева или раздражения. Один апельсин, совершенно высохший, еще торчал из левой глазницы, цинично оглядывая почерневшие своды помещения, чьи перекрытия тысячелетиями впитывали дым странных курений и благовоний Послеполуденных Культур.
Посреди этого разгрома, окруженный баррикадой переломанной мебели, стоял Великий Каир.
На нем были темно-зеленые чулки и безрукавка, сшитая из зеленых кожаных ромбов. На голове красовалась широкополая соломенная шляпа с низкой округлой тульей, украшенная пучками совиных перьев, кукурузными початками и лакированными крыжовинами. Кем бы он ни был прежде, сейчас он казался Эшлиму нахальным ребенком-стариком. В одной руке он что-то крепко сжимал — что именно, Эшлиму было не разглядеть, а в другой — толстые, покрасневшие от работы пальцы Толстой Мэм Эттейлы, которая взирала на него почти по-матерински — торжественно и снисходительно. На площади Утраченного Времени ее узнавали по пышному платью из желтого атласа; сейчас она была именно в этом платье. Такого же цвета ленты обвивали ее мощное предплечье, на голове сиял венок из бессмертников. У ног странной пары веером лежали пять карт из гадальной колоды, которые должны были сгореть вместе с ветками бузины и старыми письмами, если бы Эшлим не спас их из огня в саду Одсли Кинг.
Depouillement — Оскудение, Холодная прибрежная полоса, затопляемая во время прилива. Глубоководные твари высовываются из воды. В небе стаи сов…
Лилейные мальчики — Повелители мнимого успеха. Несколько мальчиков с белоснежной кожей прыгают, точно лягушки, вокруг костра, в котором горят ветки синеголовника и тиса…
Город — Небытие. Собака между двумя башнями…
Повелитель Первого Деяния. Обезьяна в красном камзоле машет дирижерской палочкой, а человек и крыса отплясывают шутовской танец…
Eclaircissement — Просвещение, или Пир алхимиков. Распорядитель пира лежит под водой в море. В одной руке он держит букет шиповника, в другой — колокольчик…
— Что вы делаете? — шепотом спросил Эшлим. Карлик подарил ему скромную улыбку, потом чуть пошевелил свободной рукой и показал кусок мыла, утыканный обломками бритвенных лезвий.
— Погодите! — закричал Эшлим. Сейчас должно было случиться что-то ужасное. Художник завопил не своим голосом и бросился через зал:
— Как насчет Одсли Кинг?
Гадалка подняла руку. Карлик заморгал. Карты, лежащие на полу, осветила радужная вспышка — казалось, под ними внезапно зажегся ослепительный свет. Эшлим чувствовал, как блики ползут у него по лицу: желто-зеленые, алые, глубокого синего цвета, точно отсветы тающего витража. Они скользили по древней зале, и в этом было что-то невыносимо новое. Художник отшатнулся.
— Погодите!.. — воскликнул он, защищая рукой глаза. Но прежде чем ему это удалось, он успел увидеть, как карлик и гадалка начинают сжиматься, словно этот странный слепящий свет иссушает их, превращая в подобие волосяных куколок. Какая-то бумажная лента все быстрее и быстрее кружилась на полу, точно мусор на углу во время сильного ветра, пока оба со слабым вскриком не упали прямо на карты.
Комнату залило белое сияние, настолько яркое, что сквозь кожу и плоть можно было разглядеть собственные кости. Эшлим застонал и тяжело рухнул на пол.
Когда он смог снова открыть глаза, в комнате не осталось никого, только он и карты. Сияние, которое все еще исходило от маленьких картонных прямоугольников, опалило их, и они разлетелись по всем углам. Художник опустился на колени, подобрал их, шипя от боли и дуя на кончики пальцев… и ему показалось, что на карте под названием «Город» появились две фигурки, бегущие в сторону башен.
— Погодите! — прошептал он, чувствуя, что сходит с ума от страха и горя.
Свет угас так же внезапно, как и вспыхнул.
После гибели одного союзника и бегства двух других Эшлим остался один — и не узнавал места, где его оставили. Однажды ночью чумная зона раздвинула свои границы на две мили, а то и на три. Высокий Город наконец-то был взят. Позже Эшлим напишет:
«Кажется, все площади и улицы незаметно погрузились в состояние тихой запущенности. Обрывки бумаги крутятся на ветру у моих ног, когда я пересекаю пустое шоссе Аттелин, уходящее куда-то вдаль. Чаши фонтанов на площади Дельпин сухи и полны пыли, каменные плиты стали скользкими от птичьего помета, насекомые кружатся и падают в оранжевом свете фонарей на Камин Ауриале. Чума проникла всюду. Весь вечер в салонах и гостиных Высокого Города то и дело становилось тихо, в разговорах проскальзывали паузы и faux pas.[27] Опустошенный и усталый, я прислонялся к какой-нибудь знакомой двери, чтобы перевести дух. Скорее всего никто ничего не услышал, а если и услышал, то счел не более чем еще одной попыткой вторжения в их мирок, еще одним резким, одиноким звуком, который ненадолго оживит угасающую беседу, бесконечный обед с теплыми соусами и переваренной бараниной или на удивление невыразительную игру приглашенного по случаю скрипача — который потом качнет своим инструментом и пожалуется: «Ну и скверная же пошла нынче публика».
Душевный разор, в котором пребывает город, воплотился в невиданном прежде беспорядке улиц. Это город, который я знаю — и все же не могу найти в нем дорогу. Улицы становятся бесконечными. Переулки замыкаются сами на себя. Знакомые дороги повторяются в бесчисленных рядах пыльных каштанов и железных ограждений. Если мне удается выбраться к садам на Хааденбоск, я тут же заблужусь на Пон-де-Ар… и все заканчивается тем, что я стою на мосту и смотрю на собственное отражение, распадающееся в маслянистой воде. События, свидетелем которых я стал в башне Великого Каира, потрясли меня, но горе и стыд, которые охватили меня после смерти моего друга, все еще сильны. Кроме того, мне приходится бороться со стремительно нарастающим страхом за Одсли Кинг. Все забыли ее, кроме меня.
В итоге счастливый — или несчастный — случай привел меня на верхнюю площадку лестницы Соляной подати».
Здесь Эшлим столкнулся с Братьями Ячменя, Гогом и Мэйти, которые поднимались навстречу из Низкого Города, держа в объятьях огромное количество бутылок. Всю ночь они оплевывали полы в кондитерской Эгдена Финчера. Увидев, что Эшлим направляется в их сторону, они встретили художника сальными усмешками и побежали обратно, точно нашкодившие сорванцы, толкая друг друга и перешептываясь:
— Смотри, да это же викарий!
Но у подножия лестницы возле маленьких железных ворот, через которые предстояло пройти каждому, кто хотел попасть в Низкий Город, Братьев словно одолели сомнения. Они преградили портретисту путь, фыркая, покашливая и вытирая носы рукавами.
— Пропустите меня! — выдохнул Эшлим. — Думаете, мне охота тратить на вас время? Один мой друг уже умер, и в этом вы виноваты!
Братья смущенно уставились на носки своих «веллингтонов».
— Послушайте, ваша честь, — пробормотал Мэйти. — Мы не знали, что тогда было воскресенье. Простите.
В это время он украдкой пытался отчистить один ботинок ребром другого от вонючей глины. Его брат занимался тем же самым: сняв шейный платок, он безуспешно стирал пятна грязи, рыбьей слизи и затвердевшей крысиной крови со своего жакета. Воняло от него просто ужасно. Он робко поднял глаза и вполголоса затянул:
Изгнанные из Батлинса, Билстона и Мексборо,
Наглые Братья Ячменя,
Властелины спутанной нити…
— Вы что, спятили? — возопил Эшлим.
— Мы еще не ужинали, — признался Гог, поплевал на руку и пригладил благоуханные кудри своего брата.
Эшлим думал об Эммете Буффо, который за всю свою жизнь не знал ничего, кроме насмешек. Теперь он лежит, тихий и небритый, одетый бледным пламенем, на железной койке в Альвисе. Эшлим думал об Одсли Кинг, которая кашляет кровью в полутемной пустой мастерской на рю Серполе. Он думал о жадности Полинуса Рака, о пустой жизни Ливио Фонье и Ангины Десформес, о разочарованной умнице маркизе Л., чей разум растрачен в скандалах и играх в так называемое «искусство».
— Если вы действительно повелители этого места, — спросил он, — то почему вы не приносите ему ничего, кроме вреда?
Он взмахнул рукой, словно хотел очертить весь город.
— Вы что, не видите? Вы спустились с неба и испортили нам жизнь. Я устал считать, сколько раз вас вытаскивали из канала, рыгающих, беспомощных! Ни боги, ни короли так себя не ведут. Вы развлекаетесь — и обрекаете нас на пустую трату времени, на ублажение посредственностей, на безумие, беспорядок, страдание и преждевременную смерть! — Эшлим посмотрел в их огромные, робкие синие глаза. — Вы этого хотите? Если так, то грош вам цена, и мы лучше обойдемся без вас!
Поначалу Братья Ячменя изо всех сил изображали внимательных слушателей. Один то кивал, то подмигивал, в то время как другой, кривляясь, постанывая и пожимая плечами, показывал, что прекрасно знает: ситуация вышла из-под контроля и все пошло наперекосяк. Тем не менее вскоре это им слегка надоело, и они попытались отделаться от Эшлима, передразнивая его, фыркая, повторяя особенно корявые фразы и украдкой толкая друг друга локтями, когда им казалось, что он смотрит в другую сторону. И когда он завершил свою речь словами: «Возвращайтесь на небо, пока не поздно — там вам самое место!» — они хитро переглянулись и принялись наперебой рыгать и пукать один громче другого.
— Круто! — заорал Мэйти. — Вот это речь!
— Держись! Держись! — предупредил его брат. — Сейчас будет еще!
Омерзительная вонь поплыла над лестницей Соляной подати.
Эшлим прикусил губу. Внезапно все страдание, которое он испытывал с тех пор, как провалилась попытка спасти Одсли Кинг, хлынуло наружу. С бессвязным криком он бросился на своих мучителей, схватил за плащ сначала одного, потом другого, вслепую молотя кулаками. Пукая и давясь бессильным смехом, близнецы пятились, уворачиваясь от ударов. Словно со стороны, Эшлим услышал, как рыдает от обиды и разочарования.
— Вы грязные глупые мальчишки!
Он щипал их за руки, пытался дернуть за короткие, как щетина, волосы. Он пинал их по ногам, но они лишь громче хохотали. Неужели ничто не может задеть их по-настоящему?.. И тут он вспомнил про нож, который дал ему карлик. Задыхаясь, шатаясь, Эшлим вытащил из кармана свое оружие и выставил вперед.
В братьях произошла странная перемена. Безжалостный смех умер у них на губах. Они в ужасе и изумлении таращились на Эшлима. Потом, всхлипывая — такого от них невозможно было ожидать, — заметались из стороны в сторону, размахивая руками — то ли отгоняя художника, то ли пытаясь его успокоить. Оказавшись в тесном пространстве, которое не относилось ни к Высокому, ни к Низкому Городу, они даже не пытались подняться по лестнице, только отчаянно толкали друг друга, а Эшлим крутился вокруг них, и таинственный щербатый нож Великого Каира вспыхивал при свете, который лился сверху.
— Ну что ты, викарий! — убеждали они его. — Ты же приличный человек!
Они натыкались на стены. Они бросились на ворота и принялись отчаянно дергать их, но створки даже не шелохнулись. Они носились кругами, по их пунцовым физиономиям тек пот, глаза вылезали из орбит, они разевали рты, точно рыбы на берегу, но с их губ срывался лишь жалкий испуганный писк. По какой-то причине — Эшлим так и не смог себе это объяснить — их трусость только распаляла его и прибавляла сил. Он продолжал гонять близнецов с какой-то странной яростью, смешанной с отвращением и болезненным возбуждением, пока голова не пошла кругом. Тогда он понял, что смущен и напуган не меньше, чем они.
И тут Мэйти, пошатнувшись в полумраке, налетел на брата, с недоуменным визгом шарахнулся прочь и налетел на нож.
— Ох, — выдохнул он. — Больно-то как.
Он опустил глаза и посмотрел на свой живот. Простая, недоверчивая улыбка мелькнула на его широком одутловатом лице, а потом оно вдруг оплыло, точно было нарисовано на мешке, из которого вытряхнули все содержимое. «Братец» мягко всхлипнул, словно только сейчас до него дошел весь смысл происходящего. Он опустился на колени, не сводя с Эшлима глаз, полных недоумения и страха, потом взял окровавленную руку портретиста, сжал в ладонях и начал баюкать. Но тут по его телу пробежала дрожь. Внезапно он пукнул, нарушив мертвую тревожную тишину, которая опустилась на лестницу Соляной подати.
— Сделай нам пирожок, Финчер! — прошептал он, потом упал ничком и затих.
Охваченный неистовым предвкушением чего-то непонятного, Эшлим еще толком не осознал, что сделал. Он знал только одно: дело надо довести до конца.
— Быстрее! — приказал он уцелевшему брату. — Теперь ты принимаешь правление!
Он с такой силой стиснул рукоятку ножа, что все его тело выше пояса свело судорогой.
— Зачем вы сотворили все это с нами? Говори, или я тебя тоже убью!
Гог выпрямился, внезапно исполнившись достоинства.
— Жители города сами в ответе за свой город, — сказал он. — Если бы вы просто спросили себя, что с ним случилось, все было бы хорошо. Можно было бы вылечить Одсли Кинг. Искусство снова стало бы искусством. Низкий Город дал бы волю своей силе, а Высокий Город — освободился от рабства посредственности.
Он мрачно икнул.
— Теперь мой брат лежит мертвый на этой лестнице, так что лечите себя сами.
Он нагнулся и начал собирать бутылки, которые предусмотрительно поставил на землю.
Эшлима охватило отвращение. Он хотел ответить, но не находил слов.
— Значит, она умрет несмотря ни на что? — прошептал он, и затем, в слабой попытке снова взять верх, выкрикнул: — Ты сказал мне слишком мало!
Ответом ему был взгляд, полный презрения.
— Я не хотел его убивать, — испуганно продолжал Эшлим. — Я просто слишком долго якшался с этим проклятым карликом.
— Мэйти был мне братом! — зарыдал Гог. Его поиски ни к чему не привели: ни одна из бутылок не уцелела. — Он был моим единственным братом!
Казалось, он обезумел. Он рвал на себе волосы. Он топал ногами. Он разевал рот. Он бушевал перед воротами, подбирая бутылки и разбивая их о стены, на которых в более счастливые часы они с братом выцарапывали свои инициалы. Неуклюже размазывая слезы кулаками, он выл и ревел от неизбывного горя. Стекая по щекам, слезы словно размывали его плоть, и его измученное, помятое лицо менялось на глазах. Потрясенный, Эшлим следил, как исчезает бесформенный нос, оплывают скулы. Оттопыренные красные уши, прыщи на щетинистом подбородке и сам подбородок — все таяло, как кусок мыла. Слезы текли быстрее и быстрее, бежали по его потрескавшимся суставам, пока не превратились в ручей… нет, настоящий водопад. Он выплеснулся на грудь, похожую на бочонок, хлынул под ноги и помчался куда-то в темноту, унося запах тухлой рыбы, кислого вина и всю грязь, которую «братец» собрал за время долгого пребывания в городе. Вода поднялась, превратившись в черный поток с множеством крохотных, но грозных водоворотов. Эшлим стоял в нем по щиколотку, а мимо неслась всевозможная мелочь, которая долго оттягивала карманы божественного брата. Эшлим нагнулся и бросил туда же подарок карлика. Вода поглотила нож, и больше Эшлим никогда его не видел. Тогда художник принялся ополаскивать свою окровавленную руку, пока не отмыл ее дочиста.
Наконец все земное было смыто, а то, что осталось, необратимо изменилось. Грязный плащ Гога и ботинки тоже исчезли, и Эшлим увидел последнего из Братьев Ячменя полностью обновленным.
Он стал выше ростом. Казалось, его конечности размягчились от слез, как воск на огне, удлинились и приобрели благородные очертания. Волосы стремительно росли, пока не рассыпались по плечам, обрамляя лицо — наверно, такие волосы и должны быть у истинного бога. Тонкие черты, орлиный нос… Лицо? Нет, это был лик, исполненный силы и смирения, с сияющими глазами, чуть удивленными, взирающими на мир отстраненно и с состраданием.
Но прежде чем преображение завершилось, Эшлим передернул плечами и отвернулся. И в самом деле, что ему за дело до мук бога? Он перебрался через поток, который, журча, бежал в Низкий Город, распахнул железные ворота и вошел в Артистический квартал.
Когда он наконец обернулся, то не увидел ничего, кроме погруженной во мрак лестницы Соляной подати, а над ней — холодное мерцание синеватого пламени, словно карантинная полиция в порыве беспредельного отчаяния подожгла весь Мюннед.
Немного погодя он обнаружил, что ботинки у него совершенно сухие, потом вспомнил про Одсли Кинг, застонал…
И бросился бежать.
Предрассветный час застал его в мастерской на рю Серполе.
Холодный воздух хлынул внутрь, когда он отодвинул штору в конце маленького коридора. И тут же увидел, что внутри ничего не изменилось. Все то же fauteuil,[28] кое-как укрытое синелью и заваленное грудами парчовых подушек. Все те же горшки снаружи на подоконнике, из которых торчали, распирая жесткую бурую землю, герани; правда, Эшлим заметил букетики анемонов и бессмертников. Все те же молчаливые мольберты; некоторые задрапированы, а холсты, чистые или записанные, сложены у стен. Голые серые половицы испускали слабый, точно обессиленный запах пыли, скипидара, герани и старой туалетной воды.
Полинус Рак в своем неизменном пальто сидел на полу. Как его сюда занесло, Эшлим не знал. Лицо антрепренера обмякло и казалось измученным, руки перепачканы, он смотрел так, словно мир только что глубоко оскорбил его. Перед ним лежало несколько незавершенных набросков углем. Казалось, он надеется что-то прочитать в них и не может. Но на бумаге были только линии, проведенные так и эдак — и больше ничего.
А между коленей у него устроилась Одсли Кинг, она тоже смотрела на свои наброски, а Рак баюкал ее, как больного ребенка. Он обнимал ее, чтобы ей было удобнее сидеть. Его голова склонилась ей на плечо, и можно было подумать, будто он нашептывает ей на ухо какие-то слова. Закутавшись в старую шубу в последней попытке не дать жизни испариться, уйти в пустоту, которая всегда окружала ее, Одсли Кинг смотрела на наброски насмешливо, удивленно, и в уголках ее застывших, улыбающихся губ запеклась кровь.
«Я свободна!»
Эшлим вспомнил, как она говорила это вскоре после того, как прибыла из провинции и поселилась в Артистическом квартале.
«Я свободна, я наконец-то могу рисовать, рисовать, рисовать!»
Живопись наконец-то отняла у нее последние силы.
Все последние дни Одсли Кинг работала как одержимая, заполняя холст за холстом. Большинство из ее работ представляли собой простые, почти сентиментальные пейзажи, нарисованные по памяти. Сонный золотистый свет толстым слоем покрывал лезвие ножа, которым она чистила палитру. Казалось, в этой страстной безмятежности, удивительным образом уравновесив отчаяние и спокойствие, она хотела вернуть себе ту непохожесть, которую давным-давно утратила, сознательно или в силу обстоятельств. А может быть, она просто хотела вырваться из пустых, бесконечно долгих ночей чумной зоны? Выходит, карты не обманули ее? Выходит, она все-таки открыла эту дверь, окружив себя идеализированными пейзажами своей юности, и наконец-то решилась совершить побег из действительности — путь, который всегда презирала?
Эшлим не мог сказать наверняка. Скорее всего это было уже не важно.
Камень цвета меда, дуб и плющ, ивы и ручьи… Ее восторг изливался в них, затмевая свет желтых ламп, на полуслове обрывал намеки серого рассвета, пытающегося сообщить о своем приближении! Узкая тропинка, уходящая в никуда, засыпанная прошлогодними листьями, окруженная зарослями ежевики и молодой порослью. Простые южные пейзажи переполняла жгучая ностальгия, граничащая с болью. И их населяли не застылые, неистово напряженные, скованные фигуры автопортретов и «фантазий», а батраки и фермеры, чьи классические позы смягчала будничная непринужденность.
«Все это для меня так ново, — торопливо, небрежно нацарапала она на стене, возле которой стояли эти холсты. — То ли непознанно, то ли неузнанно. Как жаль, что я уже должна умереть».
И дальше:
«Умирать — это как с глаз долой. С глаз долой — из сердца вон».
Эшлим прочел послание самому себе, вслух. Моргнул. Встал перед Полинусом Раком и принялся разглядывать наброски на полу.
— И что такого вы в них нашли? — осведомился он, поскольку не видел решительно ничего интересного.
Измученные глаза антрепренера, голубые, точно у фарфоровой куклы, следили за Эшлимом, не узнавая, лицо оплыло. Внезапно из его груди вырвался жуткий звук, низкий, сдавленный рев — слов Эшлим не разобрал, — и он снова начал качать Одсли Кинг, туда-сюда, туда-сюда, пока она, словно очнувшись, не начала кивать в такт его резким, мерным всхлипам. Что-то наполнило ее тонкое белое лицо, вернуло жадность морщинкам вокруг губ, оживило длинные руки, некогда полные силы — не былая энергия, но пародия на нее. Эшлим не мог смотреть на горе Рака и отошел к окну.
— Вы пришли слишком поздно, — отстраненно проговорил он. — Незачем поднимать шум, ничего хорошего из этого не выйдет.
Почти рассвело. Небо приобрело странный, седовато-желтый оттенок.
— По какому праву вы вообще сюда явились? — Эшлим горько рассмеялся. — Приехали спасать свою карьеру с помощью ее новых картин? Или убеждать ее превратить «Мечтающих мальчиков» во что-нибудь повеселее, в угоду ленивым старухам из Высокого Города?
— Плевать я хотел на этих старух! — яростно выпалил Рак. Он вскочил и схватил Эшлима за плечи. — Я много раз пытался сюда прийти! Я боялся, а вы отказались мне помочь. Но хотя бы сейчас дайте нам побыть вдвоем!
Эшлим насмешливо хмыкнул и освободился.
— Отправляйтесь к каналу и подышите свежим воздухом. Может, вам захочется туда прыгнуть.
— Вы мне не поможете? — спросил Рак уже мягче. — Мне кажется, она еще жива.
— Вы рехнулись, Рак.
Вместе они вынесли художницу на рю Серполе. Работа была непривычной, и они двигались медленно и осторожно. Снаружи на тротуаре собралась толпа, все смотрели в небо. Когда Эшлим поднял глаза, наступил рассвет, и он увидел двух принцев-великанов, правителей города. Великолепные, верхом на огромных белых лошадях, в шипастой алой броне они плыли по утреннему небу над Артистическим кварталом, точно новое созвездие. Один из принцев был ранен, и этой ране, наверно, никогда не суждено закрыться. Кровь капала на город, точно дождь из белых цветов — на город, который лишь сейчас начал просыпаться от долгой, серой, мучительной дремоты.
Однажды, много дней спустя, копаясь в ящике в поисках карандашей, которым вроде как полагалось там лежать, Эшлим обнаружил маску в виде рыбьей головы — ту самую, которую Эммет Буффо заставил его надеть во время их неудачного визита на рю Серполе. Никогда в жизни Эшлиму не доводилось испытывать такого ужаса.
«Бред какой», — думал он, в то время как маска смотрела на него с неким сожалением. При виде этой маски — толстогубой, тупой, с облезлой чешуей, — Эшлим почувствовал, как его переполняет что-то вроде стыдливой нежности к Буффо… и к самому себе — такому, каким он когда-то был. Маска вдруг напомнила ему о треске и шафране, о солнечном утре в Посюстороннем квартале и старике, который жил за Святой Девой Оцинкованной. Вещь следовало вернуть законному владельцу.
Старая мощеная площадь осталась такой, какой он ее помнил. Да, сегодня не было так тепло, зато сияло солнце. Бледный чистый свет последних декабрьских дней косо падал на булыжники и заливал почерневшую громаду старой церкви. Как и прежде, гомонили дети, играющие в «слепого Майка», Эшлим мог расслышать, как из соседнего дома долетают женский смех и звуки перебранки. Внезапно его охватило ликование, хотя он сам не понимал, почему.
«КЛЕТКИ», гласила полустертая вывеска над лавочкой. Эшлим остановился, улыбнулся, заглянув в маленькое пыльное окошко, где луч солнца окрасил чучела в цвет свежеопавших дубовых листьев, и вошел.
Птицы, тихие и напряженные, следили за ним с каждой полки. Они с умным видом склонили набок свои головки, да так навсегда и застыли в этом положении, стеклянные глаза поблескивали. Из рабочей комнаты доносился сладкий древесный запах старых книг и ромашкового чая. Эшлим пробрался между груд подержанного тряпья и остановился у подножия лестницы.
— Добрый день! — крикнул он.
Ответа не последовало, но художник чувствовал, что старик там. Встревоженный, пугливый, он старается дышать неглубоко и дожидается, пока Эшлим уйдет.
— Не бойтесь! — крикнул Эшлим. — Я как-то заходил к вам со своим другом, Эмметом Буффо.
Тишина.
Эшлим пожал плечами. Подожди он немного, и любопытство заставило бы старика спуститься. Возможно, он принес бы еще одно металлическое перо. Однако художник вытащил рыбью маску, аккуратно развернул и положил на рабочий стол рядом с мотком мягкой проволоки, которой предстояло помочь маленькому ястребу с полными ярости глазами развернуть крылья.
— Старик, я не могу здесь задерживаться…
Поморщившись, он перевернул несколько тряпок, которые валялись на полу. Среди них обнаружился кусок тяжелого гобелена. Из него мог получиться неплохой занавес. Эшлим нервно развернул ткань, помня урок, который получил во время прошлого визита. Гобелен был все так же покрыт пятнами, все так же сиял — когда-то эта вещь выглядела потрясающе. На нем был изображен старик, пожелтевший от старости, лысый, как яйцо. Он остановился в проходе между двумя огромными зданиями. Дорога под его ногами была усыпана панцирями насекомых; слева ехал на ослике ребенок — а может быть, и карлик: фигурка была слишком темной. Но этот малыш произвел на Эшлима особенно сильное впечатление — особенно его личико, почти полностью замазанное грязью. Художник поднес гобелен к свету, чтобы разглядеть получше.
Тут в комнате наверху шумно захлопали крылья. Внезапно лавочку словно наполнили тысячи теней.
«Большая птица влетела в открытое окно, — писал он позже в своем дневнике. — Мне показалось, что я смутно слышу голос, который что-то говорит мне из темноты. Я положил гобелен на место и поспешно вышел на улицу».