День первый

13 час. 30 мин.

Все называли его просто Амиго. На шее у него болталось странное ожерелье из трех зубов разной величины. Зубы эти принадлежали трем людям, которых он убил собственными руками. Обычно днем, прежде чем лечь отдыхать, он доставал из-под подушки старую семейную фотографию: его отец, мать и две сестры, убитые во время бунта работавших на них батраков. Затем он ставил фотографию на шкаф в своей спальне, садился на стул и, как бы свидетельствуя перед родными, показывал им зубы, один за другим.

— Слишком ты, папочка, любил дикарей. И никак не хотел верить, что все они — злодеи, не знающие благодарности. Если бы старик Да Сильва и ты меня послушались, вас бы так глупо не придушили… Когда начался бунт, вам убрать бы одного из них — и ничего бы не было… Помнишь их главаря, пузатого, кривоногого черномазого коротышку, — он еще подбивал своих дружков не выходить на работу по воскресеньям? Вот его зуб. Я как вернулся из города после ваших похорон, всю ночь его выслеживал. А когда наконец нашел, он так и подскочил. «Вы все узнали, хозяин?»- говорит. А я ему в ответ: «Да, узнал». И направил ему прямо в лицо электрический фонарик. Была глухая ночь, и вокруг никого, только он да я. Рожа у него стала совсем унылая. «Мы все жалеем о том, что так получилось, хозяин. Это госпожа, ваша матушка, нас вынудила: схватила ружье, может, только чтоб попугать, но пуля-то вылетела, и Мигель упал. Истинная правда, мы все жалеем, потому что все мы любили господина, вашего отца». Я почувствовал, что, если не буду действовать быстро, у меня не хватит сил его прикончить. Разве не он учил меня ходить? Я велел ему идти вперед. Он ничего больше не сказал, даже когда я ударил его камнем по затылку. Самым трудным оказалось вытащить у него зуб. Темень была жуткая!

А этот зуб сидел во рту у того журналиста, сукиного сына, который все вопил, что наши рабочие доведены до ручки. Они, мол, честные труженики, покорные и простодушные, а мы их эксплуатируем, как рабов. Я пригласил его к нам на плантацию и там… Вот этот зуб с дыркой — его. А этот, третий, изо рта…

— Все готово, хозяин.

Он положил фотографию под подушку, предварительно поцеловав по очереди своих родных, и последовал за слугой. Прежде чем выйти на улицу, он намочил носовой платок и положил его себе на голову. Воздух струился от жары. С порога он заметил вдалеке привязанного к дереву человека.

— Не будет он, Малик, убивать обезьянок. Ну-ка закинь веревку вон на ту ветку, а конец дай мне.

Малик протянул ему веревку, и он стал медленно тянуть ее, приподнимая с земли большую, в черных пятнах собаку. Животное изо всех сил забило лапами, царапая воздух, дернулось и вдруг пустило струю. Когда тело замерло, Амиго замотал конец веревки вокруг дерева.

— Обещал я повесить эту псину, а, Малик?

— Да, хозяин.

— Не будет он впредь убивать обезьянок, верно?

— Да, хозяин.

— Пусть солнце еще чуток подпалит ему задницу, а потом выбрось его.

Амиго вернулся к себе в спальню, протяжно зевнул и лег спать.

16 час. 10 мин.

Раби плеснула в стакан немного кофе. Она знала, что родители против того, чтобы она пила сейчас кофе. Но она вовсе не собиралась им угождать. Пусть смиряются. Ко всему прочему она взяла сигарету и закурила.

— Кури, кури, милочка. Очень полезно для здоровья, — сказала мать и взглянула на отца, который сидел, опустив ноги в таз с холодной водой.

Раби встала и пошла за старой газетой — чтобы было чем обмахиваться. Отец что-то буркнул и со вздохом вытащил ноги из таза.

Али, младший братишка Раби, толкая перед собой табурет, «ехал» по большой комнате, служившей гостиной.

— А ну пропустите, не то задавлю. — Он уперся в ноги Раби. — Мам, она меня не пускает. — И, распрямившись, захныкал.

— Али, пойди умойся, — прикрикнула на него мать.

— Это правительство долго не протянет, — изрек отец.

Он подошел к дочери и сел рядом с ней.

— Ты же знаешь, малышка, что я ни в чем не могу тебе отказать. Вот только не могу я отпустить тебя к твоему жениху.

— Но он же написал мне. Ему бы хотелось, чтобы я рожала в нашем доме. И чтоб он первым увидел нашего ребенка. Ему бы хотелось, папа…

— Я знаю… Но я знаю и то, что, если ты туда вернешься, тебя возьмут в заложницы. А он не посмеет и пальцем шевельнуть, чтобы… чтоб помешать бесчинству. Они ведь не посчитаются с твоей беременностью.

Раздался шум опрокинутого ведра и разбитой бутылки.

— О господи, что за наказание этот ребенок, — закричала мать, бросаясь в спальню.

— Малышка, — мягко продолжал отец, — я ведь там заочно приговорен к смерти. Мне только и оставалось, что укрыться здесь. Но гостеприимство португальских властей небескорыстно. Они наверняка рассчитывают в один прекрасный день использовать меня против нашего прогнившего правительства. И если они дадут мне средства, я этим воспользуюсь. Вот когда мы одержим верх, езжай куда захочешь и выходи замуж, за кого тебе нравится. А пока, малышка, прошу тебя, слушайся нас и не пиши своему жениху все без разбору. Там действует цензура, и у него могут быть неприятности.

Раби потушила сигарету. Она не знала, что и отвечать. Еще совсем недавно она гордилась своим отцом — большим начальником, капитаном Давидом. Теперь же он всего-навсего старый, опальный, преследуемый вояка, за голову которого назначено вознаграждение. Одинокий человек, вынужденный вступить в союз с дьяволом.

— Я поняла, папочка.

Старческие глаза отца просияли, и он поцеловал дочь.

Раби встала, подошла к отцу. Повешенная собака едва заметно покачивалась под лучами солнца. Чуть дальше залаяла другая. Раби повернула голову и заметила пленника.

— Пап, а почему этого человека держат, как скотину?

— У всех свои проблемы, детка… Нас это не касается.

16 час. 30 мин.

Он уселся под витриной старой заброшенной лавчонки. Черные тучи там, в вышине, до того набухли, что казалось, вот-вот упадут от собственной тяжести. Старик Келани взял две пустые бутылки и приложил их горлышком к полому звонкому чурбачку. Затем он раскурил свою льямбу[1], следя глазами за четырьмя девчушками, которые молча старательно прилаживали вокруг бедер длинные разноцветные перья и привязывали к щиколоткам поножки из ореховой скорлупы.

Старик Келани жадно сделал первую затяжку, крепко зажав зубами трубку и полузакрыв глаза. Это его собаку повесил Амиго. Старик снова глубоко затянулся. Одна из девочек приподняла ногу и потрясла ею, пробуя поножки. Старик Келани с ласковой улыбкой повернулся в ее сторону. Вчера обезьянка Амиго спрыгнула со своей палки и вцепилась девочке в шею. Собака кинулась к ней на помощь и убила обезьянку. «Где же сейчас собаку возьмешь?» — подумал Келани. В деревне осталась теперь всего одна. Но та уж больно дикая и подходит к одному только альбиносу. Старик постучал трубкой о пятку, сбивая верхний слой пепла. Прошла толстуха Мария и громко поздоровалась. Ей никто не ответил. Она ведь глухая. Девчушки весело помахали ей.

Старик Келани, перестав ощущать жару после первых же затяжек дурманом, несколько секунд отсутствующим взглядом смотрел ей вслед.

Еще совсем недавно в деревне было полно собак. То были чудесные времена процветания: торговали каучуком, а до этого рабами и слоновьими бивнями. Келани любил тогда разгуливать по улицам с тремя большими псами. Однажды начальник почты сказал ему: «Везет тебе, Келани, твои звери стоят дороже десятка негров».

Но когда каучук стал падать в цене, деревня мало-помалу начала пустеть. Тогда пришли военные — поддержать колонистов, решивших тут осесть, и проучить батраков, которые по примеру тех, что работали у отца Амиго, принялись было составлять разные требования; а потом, когда нашли алмазы, явились изыскатели Алмазной компании. И Вирьяму, а также прилегающие земли на много километров вокруг были объявлены зоною копей. Всех торговцев выдворили. Коммерция пришла в упадок, и негры стали уезжать. Его и самого чуть было не унес этот поток, но когда он уже собрался переехать в соседнюю французскую колонию, все тот же начальник почты сказал ему: «Ты всегда был разумным малым, Келани. И ничем, кроме своего бататового поля, не интересовался. Так вот, если хочешь и дальше жить спокойно, отдай мне своих собак, а я подпишу кой-какую бумагу, так что тебя никакой правительственный инспектор не тронет». «Но почему они стали нас так свирепо преследовать?»- все-таки спросил у него Келани. «Чтоб вы все пошли работать на Алмазную компанию, а она будет платить нам за вас налог».

С того самого дня он и начал курить льямбу. Все равно скоро ему пришлось вернуться, как и большинству негров, которым удалось было улизнуть, — потому что в соседней колонии их под дулами ружей загоняли на тяжелейшие земляные работы. Возвратясь, он обнаружил, что Вирьяму превратилась в вымирающую деревушку, где оставалось не больше десятка хижин, в которых обитали жалкие старики и дети. Да еще эта висящая теперь под нещадным солнцем собака…

— Мы готовы, дядюшка Келани.

Он отложил в сторону трубку и взял две деревянные палочки. Уверенно провел по бутылкам, и они зазвенели. Девчушки, прихлопывая в ладоши, тотчас встали в кружок. А он затянул долгую печальную песню. Подхваченная детскими голосами, песня сразу ожила, точно они сообщили ей частицу своей юности, зажатой между повешенной собакой, набрякшим небом и опоясывавшими деревню непроходимыми джунглями.

— Молодцы, девочки. А теперь споем все вместе.

Привязанный вдали человек зааплодировал. Легкая улыбка, эхо тех времен, когда Вирьяму блистала красотою своих черных девушек, осветила лицо размечтавшегося старика. Тогда ему достаточно было поставить калебас[2] горлом вниз на тазик для воды, чтобы заплясала вся деревня. Он внезапно оборвал песню.

Начал накрапывать дождь. А девчушки и без музыки продолжали покачивать бедрами и трястись, так что перья легонько взлетали и опадали на их худеньких бедрах.

Американо прислонил видавший виды велосипед к ступеням лавчонки и шагнул к Келани. Шумно выдохнув, он сбросил длинную, до колен, куртку.

— У тебя утюга нету? — спросил он.

— Это еще зачем?

— Хочу волосы распрямить перед вечерней мессой.

Старик Келани снова раскурил трубку. Американо улыбнулся девчушкам.

— Больно часто ты куришь эту гадость, Келани, — сказал он.

— Ты не можешь жить без своего утюга, а я — без своей льямбы… Попробуй спросить у Малика — может, он согласится одолжить тебе утюг своего хозяина-убийцы.

— Всего неделя, как я приехал в эту дрянную деревню, а уже жду не дождусь, когда снова вернусь в город. Вот там я чувствую себя в своей тарелке.

И Американо вскочил на велосипед.

— Прощай, старый хрен, — бросил он.

— Прощай, негре кальсинас[3].

Американо, уже набрав скорость, хотел было повернуться и ответить. Но, потеряв равновесие, упал. Девчушки рассмеялись.

— А это правда, дядюшка, будто Американо — большой начальник в городе?

— Все он врет, как и Ондо, его отец. Я всегда знал, что он плохо кончит. Когда он был еще маленьким, а нашей Вирьяму мог позавидовать любой город, он уже мечтал быть белым. Да только цвет кожи ему не изменить. В городе он — всего-навсего слуга и все гроши, какие получает, просаживает в барах… Очень я рад, что он измазал свою куртку. Небось спать сегодня не будет… Фелисите, пойди-ка принеси мне огоньку. Из-за этой проклятущей сырости у меня трубка погасла.

Пока девочка бегала на другой конец деревни, старик Келани, придвинув к себе свои музыкальные инструменты, снова принялся играть.

17 час. 15 мин.

Закутавшись в ветхое одеяло, старик Ондо сидел у еле теплившейся масляной лампы и слушал, как ветер свистит в щелях его хижины, сложенной из пальмовых веток и листьев. Двери он никогда не отворял из боязни напустить бесов. Рядом с ним на земле лежала засаленная Библия. В небе загрохотало, дрогнула земля, и исступленная радость медленно разлилась по его телу. Этот насквозь прогнивший, грешный мир наконец-то рухнет. Вот уже много лет он изо дня в день предвещал это. Но к нему никто никогда не прислушивался. А он упорно исполнял свою миссию, даже когда его обзывали «старым идиотом», даже когда он узнал, что его единственный сын, которого прозвали Американо, приехав в Вирьяму, не пожелал его увидеть.

Вспышка молнии осветила хижину. С оглушительным грохотом рухнуло дерево. Старик сбросил с себя одеяло и, подражая завываниям ветра, пополз на четвереньках вокруг Библии.

18 час. 00 мин.

Старая Мария надушилась и закрыла пробкой бутылку с одеколоном. На земляном лежаке, накрытом циновкой, спала девочка. Мария пинком ноги разбудила ее. Ей хотелось, чтобы отец Фидель залюбовался ею сегодня — как десять лет назад тот мужчина, что, потеряв голову, женился на ней, а потом сгинул в алмазных копях, прожив с нею всего три месяца и оставив ее беременной этой девочкой, которую Мария по настроению звала то «большая моя Лиза», то «проклятая малявка». Тогда Марии, чтобы выжить, пришлось предлагать свое тело всем подряд. Теперь же она состарилась, и только ее новый хозяин — владелец «Золотого калебаса»- соглашался второпях баловаться с нею прямо на кухне; взамен он разрешал ей отлучаться, как, скажем, сегодня днем.

Девочка смотрела на мать, а та вертелась, оглядывая себя в крохотном зеркальце, прилаженном на стуле. Мария плохо слышала, но видела отлично. И когда отец Фидель попросил, чтобы она пришла к нему одна, она сразу все поняла. Ой, как блестели у него глаза!

— Куда ты задевала мои румяна? — Зло накинулась она на дочь.

Девочка вздрогнула. Потом торопливо вскочила и подбежала к порогу.

— Ты давно выбросила их туда, мама, — сказала она.

Но Мария не расслышала. Она с размаху ударила девочку по спине, и та упала.

— Быстро найди мою банку, проклятая малявка. Не будь у меня тебя, мне б жилось куда лучше. Твой отец был сущий негодяй.

Девочка поднялась и заплакала — она всегда начинала плакать, стоило ей услышать об отце. Мария подчернила брови углем. На мгновение у нее мелькнула мысль: «Спать со священником — значит, приблизиться к богу». Но эту мысль тотчас заслонила другая: как бы не промокнуть под дождем.

18 час. 30 мин.

Развалившись на стуле, хозяин «Золотого калебаса» устало глядел на дождь. Его маленькая сухонькая жена сидела напротив и то и дело тяжело, прерывисто вздыхала.

— Ты знаешь, Робер, сколько уже времени мы тут торчим?

— И не хочешь знать, да? Так вот, через десять дней будет двадцать два года… Вернемся домой, Робер. Мы с тобой ведь уже немолоды.

Робер встал, снял со стены переносной фонарь и принялся разбирать его, чтобы протереть стекло.

— Да еще Марию вздумал отпустить…

— Она хотела пойти к полуночной мессе, — оборвал он ее.

— Робер, давай бросим все и уедем. Что дает нам сейчас эта жалкая гостиница? Один-единственный постоялец за четыре месяца… Ты только послушай, как он кашляет.

Робер зажег фонарь, встал и пошел его повесить. Из-за изъеденной термитами стойки он достал бутылку и отхлебнул глоток. Потом сел, не выпуская из рук бутылки, в небольшом пятне света, подальше от супруги.

— По горло я сыта и тобой, и страной этой, и ее климатом, и ее жителями, — неожиданно вскипела Жермена. — Посмотри, в кого я из-за тебя превратилась. Больше двадцати лет провести среди дикарей — в дыре, где малярия, болотная лихорадка, змеи… двадцать два года иллюзий. Давай расскажи мне о своем Эльдорадо: «Там, куда мы едем, дорогая, нет ни полиции, ни налогов; полно алмазов и золота, десятки слуг будут выполнять любое твое желание». Да уж, можно сказать, ты меня здорово купил.

Робер снова отхлебнул из бутылки.

— …А те невеликие богатства, какие и были в этом краю, увела у тебя из-под носа Алмазная компания. За все это время ты сумел набить нашу комнату только этими жуткими масками да звериными шкурами. Останься мы в Европе, нам по крайней мере…

— Ты прекрасно знаешь, что во Франции на меня объявлен розыск. И в других странах тоже. Я же считаюсь военным преступником… Успокойся, скоро мы начнем собираться в дорогу. Насовсем.

Постоялец захлебывался кашлем. Они услышали, как он отхаркался и сплюнул.

— …Ты права, — продолжал Робер. — В самом деле, пора нам сматываться. Пойдем-ка, я тебя сейчас удивлю: такого грандиозного, великолепного сюрприза тебе еще никто в жизни не устраивал. Ты увидишь, что стоило здесь двадцать лет плесневеть.

Он взял жену за руку и вышел с нею.

19 час. 05 мин.

Каждый день в один и тот же час тем же привычным, почти ритуальным движением собета[4] Сампайо на глазах у зачарованных приятелей — хромого Мануэля, своего двоюродного брата Жоао, бывшего капиты[5] Аллого, хвастуна Васконселоса и старика Келани — доставал из чехла свой маленький приемник.

— Когда я работал в Алмазной компании, у меня было такое же самое радио, — сказал Васконселос, глядя, как Сампайо крутит туда-сюда ручку приемника.

— Если б оно у тебя было такое же самое, — передразнил его старик Келани, — тебе пришлось бы заплатить за него все свое жалованье за десять лет.

Жоао встал и пошел перевернуть бататы, которые пеклись в золе посреди хижины.

— Это все дождь мешает хорошенько настроить, — пробормотал Сампайо.

Наконец они услышали ясный, громкий голос: «Завтра открывается совещание министров иностранных дел африканских государств, срочно созванное для обсуждения мер, которые необходимо принять против участившихся нарушений границ португальцами…»

— Найди-ка нам что-нибудь другое, Сампайо, — попросил Аллого.

Жоао, дуя на пальцы, вернулся на свое место. От сильного порыва ветра приподнялась крыша. Сампайо выключил радио.

— Если дождь не кончится, в будущем году жди голода, — предрек Мануэль. — Будь у меня здоровые ноги, я б уехал попытать счастья в городе, — продолжал он.

— Слишком стало темно, Сампайо, — заметил Васконселос.

Сампайо потянулся и, вытащив из-под ящика масляную лампу, чиркнул спичкой.

— Не гаси, — попросил старик Келани, торопливо доставая из кармана трубку.

— Больно ты много куришь, — проворчал Сампайо, протянув ему огонек.

— Я сейчас видел Американо, сына старика Ондо, — заметил Келани. — Он тоже принялся было меня оговаривать, а я ему и ответил, что он любит утюги, а я — льямбу. И он, и я каждый на свой манер стараемся подладиться к жизни с португальцами… Меня, к примеру, этот табак делает волшебником… С его помощью, стоит мне захотеть, возвращается все, что я потерял, а вот Американо…

— Да все мы так. Либо сделайся черным португальцем, либо оставайся португальским негром, — прервал его Аллого. — Только чтобы, как ни верти, белые могли сказать, что все мы счастливы.

— Жоао, пойди-ка взгляни, готовы ли бататы, — сказал Сампайо. — Лучше набивать брюхо, чем говорить о политике. Как-никак я тут считаюсь представителем администрации и не хочу неприятностей.

— Он прав, наш собета, — согласился Мануэль. — Мы с вами родились почти что вместе с нашей деревней, и, думаю, она нас не переживет. Всем нынче на все наплевать, так что скоро тут снова будут сплошные джунгли.

— Ничего еще не потеряно, пока альбинос у нас в руках, — заявил Сампайо.

Жоао принялся вытаскивать и резать бататы.

— Думаю, в будущем месяце великий соба[6] Мулали придет за ним и тогда…

В небе громыхнуло так сильно, что все смолкли.

— Ты бы лучше, Сампайо, сходил поглядел, надежно ли он привязан, — посоветовал старик Келани.

Собета поднялся и вышел.

— Я приберег калебас пальмовой водки, чтоб распить после мессы. Но можно сделать это и сейчас, — предложил Васконселос. — Отличная водка. Пойду-ка я схожу за ней.

В дверях он столкнулся с растерянным и промокшим Сампайо.

— Сбежал он! Альбинос сбежал! — выкрикнул собета.

19 час. 18 мин.

Стало совсем темно. Как будто ветер подхватил тьму и разметал ее повсюду. Хрустнув суставами, отец Фидель встал и вышел из комнаты. Вернулся он с громадной свечой. На столе валялись листки бумаги, почти все чистые. Только два или три были исписаны мелким изящным почерком и пестрели вставками. Проповедь для вечерней мессы. Послышался робкий стук в дверь. Отец Фидель радостно бросился отворять.

— Это я, отец мой, — проговорила Мария.

— Так входи же, дитя мое.

Она повесила на дверь пань[7], которым прикрывалась от дождя.

— Я не могла раньше из-за дочки. Она житья мне не давала, все хотела за мной увязаться, так что мне пришлось…

— Ничего-ничего. Главное, что ты уже здесь, — сказал отец Фидель.

И он сделал вид, что вытирает плечи Марии рукавом сутаны. Пальцы его задержались на ее тяжелых грудях.

— Не могу я сегодня, отец мой, — вдруг объявила она.

Отец Фидель снял с двери пань и протянул ей.

— Не забудь, дитя мое. До завтра, — проорал он.

Мария скрылась в пелене дождя, а он вернулся к своему рабочему столу. На чем он остановился?

Ударил гром. Отец Фидель посмотрел на небо. Настоятель однажды сказал им: «Миссия ваша состоит в том, чтобы окрестить возможно больше неверных». И вот он многие годы только тем и занимается. Так что теперь в Вирьяму у всех христианские имена, хотя многие начинают потихоньку брать себе мусульманское имя. «Внушайте им, что Христос един. И если они не будут вас понимать, отбирайте у них игрушки, ибо там, куда вы едете, люди еще не вышли из детского возраста…» На другой стороне улицы возле «Золотого калебаса» он заметил движущееся пятно света. Кто-то направил луч электрического фонарика на часовню. Потом свет погас… И отец Фидель снова почувствовал себя одиноким и навсегда покинутым. Стоя у окна, он прислушался: с улицы донесся звук женских шагов. Тишина. Затем раздался чей-то истерический смех. И опять тишина. В темноте он ощупью добрался до стола и, навалившись, обхватил его руками изо всех сил. На мгновение он невольно представил себе Марию, грациозно, точно юная девушка, снимающую с себя пань. Он крепче стиснул стол, словно в руках у него был беспрестанно мучивший его дьявол… Затем устало уронил голову, вслушиваясь в шум дождя.

19 час. 50 мин.

Человек и собака тупо глядели перед собою. Река разлилась и унесла мост. Человек нагнулся и потер щиколотки и запястья в местах, натертых узлами от веревки. Собака, поскуливая, подошла к хозяину и потерлась мокрой шерстью о его рваные штаны. Тот присел на камень, снял с головы большой лист банановой пальмы и накрыл им животное.

— Мы ведь с тобой братья, правда? Как я хочу, Терпение, чтобы нас убили вместе. И тогда мы уж точно вместе отправимся в рай. Не слушай их, когда они говорят, будто у тебя нет души… Я знал, что ты меня не оставишь. Потому как ты-то знаешь, что я не сумасшедший и не злой. Люди все такие — каждому охота иметь своего сумасшедшего. Потому как рядом с сумасшедшими можно надуться от гордости и благодарить за милость небеса… Терпение, а ты веришь, что там, наверху, что-то есть? Найдем мы друг друга после смерти? Скажи, что веришь.

Собака сбросила банановый лист, отошла на несколько шагов, потом вернулась и принялась ходить вокруг человека.

— Что это все время говорю я один, — заворчал на нее Кондело, — потому-то, видно, они и решили, что я вовсе на них не похож. А скажи ты им хоть слово, и они оставили бы нас в покое. Ну, к примеру, объяви ты им: «Я-то собака, а вы все живете как собаки. Зачем же нам враждовать?…» Да не бойся ты молний, господь бог карает ими только злых… Какой у нас сегодня день, Терпение? Я спрашиваю, потому что, будь сейчас рождество, мы попросили бы Санта-Клауса наведаться к нам с мешком игрушек. Он как пить дать согласится — особенно если узнает, что ты — собака. Попроси у него, Терпение, маленьких котиков. Вот он удивится. А я ему объясню, что ты просто любишь играть с маленькими зверушками. Потом я упрошу его дать нам самолет, чтобы улететь подальше от дождя и от людей.

Он снова поднялся, сделал шаг по направлению к мосту, помедлил и нагнулся к собаке. Они пошли назад.

— Вот когда мы взлетим на нашем самолете, — продолжал Кондело, — мы будем смотреть на них. И только они сделают какую-нибудь глупость, тут же обзовем их сумасшедшими и вволю посмеемся над ними.

Он отбросил в кусты банановый лист.

— Надо поторапливаться, Терпение, пока они не устроили на нас охоту. А знаешь, почему они хотят схватить меня? Попробуй-ка сообразить…

20 час. 30 мин., в 150 км от Вирьяму.

Комендант ди Аррьяга зажег сигару и тотчас ее потушил; с минуту он держал ее в толстых пальцах и разглядывал, точно странное насекомое, а потом вдруг нервным движением расплющил в пепельнице. «Всех их надо вот так же давить», — подумал он.

— Я прочитал твой рапорт, — вспомнив о том, что перед ним стоит сержант Джонс, сказал он. — Но сукин ты негритянский выкормыш, уже пятьсот лет, как мы здесь стараемся научить вас работать. Цивилизация — это четкость и эффективность. Болтать, произносить цветистые фразы — пожалуйста. Трепать языком вы все мастаки, а вот составить вразумительный рапорт…

— Но, господин комендант, у меня не было времени…

— Времени! У вас никогда нет времени, чтобы как следует выполнить работу. Не приди мы, у вас не было бы времени спуститься с деревьев… Так как же все было?

— Господин комендант, позавчера была, значит, была…

— Если ты не в состоянии вспомнить, давай дальше.

— Господин комендант, позавчера, как раз у выхода из деревушки Ока, в шестидесяти километрах отсюда, они напали на нас. Мы, само собой, оказали сопротивление, но темень стояла такая, что мои люди только и думали, как бы спастись. На рассвете мы снова собрались, но при перекличке недосчитались Микаэла, Анаклето, Гнилой Картошки, Оркенсо и… и вашего сына. Тела тех четверых мы нашли… А сына вашего, похоже, они, господин комендант, увели с собой. Тогда мы тронулись в путь. Я хотел доложить вам сразу по прибытии, но вас не было, господин комендант. Вот и все, господин комендант.

— Нет, Джонс, это еще не все. И я прошу мне поверить, что это еще не все. Мы не негры и не метисы — ни я, ни мой сын. А чистокровного португальца безнаказанно не похищают. Слышишь?

Ди Аррьяга вынул вставную челюсть, облизал ее и вставил на место.

— Он даже не военный. Просто студент. Ему захотелось побывать в этой колонии, чтобы составить себе представление об их знаменитом освободительном движении… Так что, Джонс, ты отвечаешь за все, что произойдет с ним. Моли бога, чтобы я поскорее нашел его целым и невредимым.

— Я буду молиться, господин комендант.

— И разузнай, да поживее, куда они затащили его. Я останусь здесь до завтра, до полудня. Можешь идти.

— Слушаюсь, господин комендант.

Оставшись один, комендант ди Аррьяга взял рапорт сержанта Джонса, скомкал его и швырнул в корзину для бумаг. Зазвонил телефон.

— Сегодня вечером я не приеду, Тереса. Агостиньо исчез. Я тебе потом расскажу.

20 час. 30 мин., в глухом лесу, в 90 км от Вирьяму.

Они шагали под дождем молча, упрямо; самый молодой снял очки и сунул их в левый карман; правой рукой он сжимал маленький крестик. Где-то очень далеко послышался звук самолета, похожий на жужжание навозной мухи.

— Это не про нас. Но лучше нам избегать больших дорог, — бросил тот, что шагал впереди.

Держа винтовку под мышкой, он прокладывал путь и чертыхался всякий раз, как спотыкался о пень.

— Не слишком ты устал, хозяин? — спросил молодого человека боец, замыкавший цепочку.

— Меня зовут Агостиньо, — раздраженно ответил тот.

— А меня, хозяин Агостиньо, зовут Луис. Впереди тебя идет Эдуардо, перед ним — Энрике, а самый первый — командир. Его зовут…

— Хватит, Луис, — приказал командир.

— Не могу я молчать, командир, в такую темень. Человеческий голос ночью — вроде как солнечный луч…

Они спускались, скользя по склону, в русло ручья. Энрике оступился и упал. Эдуардо на ощупь отыскал его и помог подняться. Вдвоем они подхватили Агостиньо и довели его до противоположного берега.

Заквакала громадная, судя по звуку, жаба. Потом две. Потом тысяча. На юге ударила молния, рассыпав сноп искр. И снова, вместе с монотонным шумом дождя, возвратилась тишина.

— В следующей деревне сделаем привал, — объявил командир.

23 час. 35 мин.

Кабаланго поднялся не зажигая света. Над потолком из старых циновок возились крысы. Он порылся в чемодане и достал электрический фонарик. С самого его приезда шел дождь. А дождь всегда его успокаивал. Только дождь, казалось ему, легко может смыть следы белого пришельца и возродить подлинное лицо Африки, таинственное, волнующее, — Африки, где сосуществуют души людей, животных и растений. Пискнула, забилась наверху крыса. И весь потолок заходил ходуном. Давно уже Кабаланго не был в таком согласии с самим собою. Глубокий покой, ощутимый столь же явственно, как эта наполненная влагою ночь, проникал в раскрытое окно, принося с собой приятный запах прелой листвы. Скоро в родной деревне его тело под землей медленно начнет преображаться, становиться частью этой вечно возрождающейся дикой растительности, и его неудавшаяся, иссякнувшая жизнь сольется с корнями прекрасного дерева — он уже видел себя на его верхушке последнею веткой, покачивающейся над мирской суетой. Яростный приступ кашля напомнил ему о том, что он приговорен. Он вытер кровь с губ. Потом подошел к окну и посветил фонариком туда, где видел днем привязанного к дереву альбиноса. Луч фонарика уперся в завесу дождя. «Разве я несчастнее его?»- подумал он и взял с кровати, по которой ползали тараканы, свое старое пальто.

В зале, служившем одновременно и баром, хозяйка со смехом напевала веселую песенку. Увидев его, она замолчала и, в испуге всплеснув руками, подошла к мужу. Вода ручьями стекала по стенам.

— Вы собираетесь выходить, мсье? — спросила она. — Мы потеем в этой дыре вот уж двадцать с лишним лет, но ни за что на свете носу наружу не высунули бы в такую погоду, — добавила она.

— Спокойной ночи, — пожелал Кабаланго.

От порыва ветра закачалась лампа. Робер поднял голову.

— Не возвращайтесь слишком поздно, — посоветовал он. — И будьте осторожны — наш альбинос сбежал.

Сеялся мелкий дождик. Кабаланго, прежде чем выйти, поднял воротник пальто и торопливо кинул в рот две таблетки гарденала. Скоро настанет облегчение, и ему уже не так трудно будет выносить боль от лезвия, что медленно поворачивается у него меж ребрами, там — в легких.

Хозяйка, хлопнув в ладоши, крикнула: «Оле!» — и ее радостный возглас долго еще преследовал Кабаланго в ночи, непроглядной, как черная тушь.

23 час. 42 мин., в 85 км от Вирьяму.

— Заночуем здесь.

Молния на несколько мгновений осветила печальную, покинутую деревушку. Похожую на кладбище. Они вошли в просторную продолговатую комнату, где валялись сломанные скамьи. Командир и Агостиньо остались в доме, а остальные тотчас принялись за дело. Энрике вскоре вернулся со снопом соломы и бросил ее на землю, а Эдуардо своим мачете принялся рубить деревянную доску. Луис достал из пластикового мешочка коробок и чиркнул спичкой. Густой дым повалил от кучки соломы и тотчас рассеялся, прорезанный длинным языком жаркого, алчного пламени. Наконец они смогли оглядеться. Классная комната. На обрушившейся до половины стене еще висел кусок черной доски.

— В самое время разожгли костер. А то, боюсь, батареи в моем фонарике сели, — сказал командир.

Энрике и Эдуардо положили винтовки на землю и опустились на корточки у огня.

— Мне привязать хозяина Агостиньо, командир? — спросил Луис.

Командир, взглянув на молодого человека, кивком головы предложил ему подойти к огню.

— Нет нужды, Луис. Он никуда не может уйти. Мы и сами-то, по-моему, немного заблудились. Самое лучшее теперь — попробовать добраться к своим через Вирьяму.

Луис разделся и принялся похлопывать себя по груди, чтобы разогнать кровь. Агостиньо робко подошел к огню и опустился на корточки рядом с остальными.

Эдуардо пододвинул ему кирпич, в то время как командир достал из-под рубашки толстую лепешку из просяной муки. Она пахла потом.

— Я не голоден, — сказал Агостиньо.

Командир разломил лепешку пополам, затем одну половину разделил на четыре части, а другую положил к огню.

Они уже принялись было за еду, как вдруг Агостиньо дрожащим голосом спросил командира:

— А что вы собираетесь делать со мной?

От страха ли, от холода у него стучали зубы. Командир посмотрел на своих товарищей. Он уже два дня ждал этого вопроса и все же почувствовал себя неловко. Убивать ему приходилось. Но только в бою. То были враги. Португальские солдаты. А этот хрупкий юноша в очках с толстыми стеклами, похожими на иллюминаторы…

— Давай сожрем его, командир! Я, к примеру, никогда еще не лакомился португальцем, — бросил Луис обычным своим хриплым голосом.

Эдуардо улыбнулся.

— Совсем недавно тут жили люди, — заметил Энрике. — Они чуть больше остальных верили в будущее, ведь деревня находилась в освобожденной нами зоне.

Как бы в подтвержденье его слов, молния высветила кусок черной доски. Дождь снова полил как из ведра. Агостиньо обхватил руками колени.

— Агостиньо, замрите, — вдруг прошептал Энрике.

Агостиньо даже не понял, что это произнес человек, сидевший напротив. Раздался странный свист. Юноша почувствовал толчок, и в ту же секунду резкий крик боли разнесся по комнате. Открыв глаза, Агостиньо увидел извивавшуюся в руке Энрике длинную тонкую черную змейку. Энрике сунул голову змеи под свой башмак и раздавил ее. Потом сел, поддерживая руку.

— Все-таки успела меня укусить.

На предплечье у него виднелись две маленькие кровоточащие ранки.

— Должно быть, жар выжил ее из твоего кирпича, Агостиньо, — сказал командир. — Луис, давай побыстрей твой охотничий нож.

23 час. 45 мин.

Кабаланго остановился на пороге часовни — несмотря на дождь, в ней было полно народу. Проповедь священника удивила его: «…это значит распахнуть двери и окна души нашей и впустить в нее стенания больного мира и тошнотворный запах горя».

Старик Келани шумно храпел рядом с Мануэлем, который самозабвенно ковырял в зубах. Мария улыбалась. Амиго в одиночестве сидел на первой скамье и время от времени зевал. Прямо за ним Американо, завладев рукою девчонки, красноречиво кивал ей на дверь.

— Ну и скучища, — процедил Васконселос, повернувшись к Жоао.

Капитан Давид взял орех колы и нагнулся в полутьме, чтобы закопать его у себя в ногах, приговаривая при этом: «Господи, помоги мне обрести покой…» И в эту минуту, словно сорвавшаяся пружина, вскочил старик Ондо.

— Не слушайте его! — закричал он, воздев дрожащий палец и устремляясь к священнику. — Он сам — воплощение зла. Задерите ему сутану, и вы увидите там хвост сатаны!

Возмущенный ропот поднялся даже среди задремавших было людей. Оттолкнув священника, Ондо вскочил на кафедру, чтобы его лучше было слышно, и во всю мочь завопил:

— Пусть даст нам выпить или заткнется. Обманщик он.

Кто-то робко зааплодировал.

— Что такое зло? Мы все это знаем. И отец Фидель тоже. Хватит ему дрожать при виде каждой бабы. Пусть лучше скажет нам, как нужно бороться с португальцами, чтобы, наконец, услышать глас знаменитых этих труб. Пусть объяснит, почему альбинос…

— Снова понес черт-те что, — бросил Амиго. — Свяжите его.

На Ондо навалились, скрутили его и понесли к выходу, а он все кричал:

— Пусть даст нам выпить или заткнется!

Когда восстановилось спокойствие, поднялся Сампайо:

— Альбинос убежал. Наш соба Мулали отблагодарит каждого, кто поможет мне быстро его поймать.

23 час. 56 мин.

Они положили Энрике к огню.

— Сегодня ведь праздник, верно, командир? — прошептал он.

Командир пожал плечами и ласково взял в ладони его правую руку. Левая рука Энрике лежала неподвижно, уже почти омертвевшая. Все знали, больше ничего сделать нельзя.

— Если бы мне сказали, что я умру в тот день, когда люди везде поют и пляшут… — продолжал Энрике.

Он грустно улыбнулся и попытался было встать, но командир силой удержал его, а Луис вытер ему пот со лба тряпицей, испачканной его кровью.

Агостиньо склонился к нему и пощупал пульс. Он еле бился. Никогда еще Агостиньо не приходилось видеть умирающих — он лишь читал о них в книгах, где непременно раздавался нежный шелест крыл улыбающихся толстощеких ангелочков, которые появлялись, гордо неся свиток с надписью: «Погиб за португальскую империю». Впервые ему захотелось совершить что-то значительное, сотворить чудо. Скажем, дотронуться до этого человека, который только что спас ему жизнь, и изгнать из его тела медленно подбирающийся к сердцу яд.

— Я благодарю вас, сеньор, — тихо произнес он.

Энрике его не услышал. Глядя широко раскрытыми глазами на видневшийся сквозь брешь в потолке кусочек неба, он попросил пить; но когда Эдуардо принес ему воды, жизнь уже покинула его.

Загрузка...