Воссоздавая картину политических взаимоотношений Византии и Запада, необходимо остановиться на вопросе о том, каким видели представители той и другой стороны возможный результат этого процесса, до какой степени совпадали или не совпадали их ожидания в этой области. Аксиоматичным является тезис, что Византия добивалась от Запада помощи против турок, и в этом состояла ее главная, если даже не единственная, цель. Но как представляли себе византийцы конкретные формы этой помощи, как связать это с принципами их дипломатической практики и, наконец, как ту же самую проблему склонны были решать на Западе?
Ответ на последнюю часть вопроса лежит на поверхности. Как известно, на Западе наиболее верным способом отражения османской угрозы считался крестовый поход. Идея крестового похода сохраняла свою значимость и в XV в., об этом еще будет сказано ниже. Однако едва ли есть основания применить аналогичный вывод к Византии. Формируя свои отношения с Западом, греки, как бы часто они ни слышали рассуждения на эту тему от латинян, будь то папа или германский император, сами никогда не высказывали подобных идей[500]. Опыт прошлого ни в коей мере не располагал к этому. При всем том, что крестовый поход мог увенчаться успехом, у византийцев не было никаких гарантий того, что за ним не последует новая волна ожесточения в отношениях между православными и католиками[501]. Известно, например, что в 1422 г. Константинополь посетил посол французского и английского королей — Карла VI и Генриха V — бургундский рыцарь Жильбер де Лаинуа. Перед этим он побывал в Польше, а в византийской столице должен был еще застать посольство папы, возглавляемое Антонием Массанским. Его цель состояла в том, чтобы оценить шансы на очередной крестовый поход. Но на Запад он вернулся с убеждением в слабой возможности подобного мероприятия и, судя по всему, не нашел понимания в Константинополе[502].
Возможно, поэтому уровень реальных запросов, с которыми византийские дипломаты отправлялись на Запад, может показаться более чем скромным. Если речь шла об оказании конкретной помощи, то под этим подразумевались, как правило, либо финансовые пожертвования, что хорошо видно на примере отношений с Арагоном, либо очень ограниченное военное содействие, что демонстрируют отношения с Венецией, которой неоднократно предлагалось участие в совместных операциях, имевших весьма узкое и конкретное назначение. Это был едва ли не предел того, что византийский император рассчитывал реально получить от Запада, хотя настоящие потребности Византийского государства были несоизмеримо шире.
Однако лишь этим подход Византии в отношениях с Западом не исчерпывается. Если проследить серию многочисленных дипломатических контактов, то можно выявить общую закономерность, которая пронизывает содержание поздневизантийской внешней политики. Она состоит в том, что Византия пыталась в этот период играть роль посреднической, объединяющей, консолидирующей силы в европейской политике. Это видно на множестве примеров. В 1402 г. Мануил II Палеолог предлагает Венеции урегулировать отношения с Генуей. Затем на протяжении многих лет император упорно пытался погасить венгерско-венецианский конфликт. Хотя эти попытки так и не увенчались успехом, нигде посредническая политика Византии не проявилась так наглядно. На то были веские причины. Оба этих государства — Венгрию и Венецию — связывала с Византией общая проблема: турки и необходимость вести борьбу с ними. Затяжной и трудноразрешимый конфликт развел по разные стороны наиболее вероятных и естественных союзников. Если Венгрия, которую Сигизмунд объединял личной унией с Германской империей, с тех пор концентрировала в себе мощь континентальной Европы, то Венеция обладала огромным потенциалом на море. Однако альянс этих двух сил, которые византийские дипломаты настойчиво пытались примирить, так и не стал реальностью. Если вспомнить, что их противостояние прямо или косвенно затрагивало весь спектр европейских государств, то надо признать, что этот конфликт в глазах византийского императора был наиболее трагическим фактом.
Ту же самую закономерность можно констатировать, если обратиться к истории переговоров по поводу церковной унии. С самого начала они протекали на фоне кризисов, имевших место в латинском мире. И здесь установка греков на достижение всеобщего компромисса оставалась неизменной. Контакты на церковной почве начались, когда западная схизма еще продолжалась. Византийцы относились к ней негативно и, в сущности, не скрывали этого. Византийское посольство на Констанцском соборе не начинало переговоры до того момента, пока не был избран всеми признанный папа, и со своей стороны даже внесло посильный вклад в это дело. Перспектива унии и позиция греков ускорили разрешение кризиса в западной церкви. Когда в 1416 г. арагонский король наконец отрекся от антипапы Бенедикта XIII, то в качестве одного из мотивов этого решения назвал открывающуюся возможность скорого объединения с восточными христианами[503].
Во время переговоров, которые впоследствии велись на Базельском соборе, византийцы исходили из тех же принципов. Грек Исидор в своей приветственной речи главный упор сделал на необходимости внутреннего умиротворения латинского Запада. С самого начала византийцы твердо дали понять, что обязательной предпосылкой унии должна стать взаимная договоренность между папой и депутатами собора, т. е. в первую очередь между самими латинянами. Громадные силы были положены императором на то, чтобы примирить два конкурирующих посольства, которые прибыли в Константинополь осенью 1437 г. Внутреннюю конфронтацию в западной церкви греки не пытались обратить себе на пользу, а отчаянно пытались погасить ее.
В современных исследованиях, посвященных истории церковной унии, как правило, упоминается политическое завещание императора Мануила II, которое незадолго до своей смерти он оставил своему сыну и наследнику Иоанну VIII. Вот что мы находим в хронике Георгия Сфрандзи, который вкладывает в уста императора следующие слова: «Сын мой, мы точно знаем, какой страх испытывают нечестивые перед тем, что мы сможем договориться и объединиться с франками (имеются в виду латиняне. — Н. П.); ведь они понимают, что если это слупится, то громадный урон понесут они от западных христиан. Поэтому трудись во имя унии с латинянами, ибо именно так ты сможешь внушать страх нечестивым, но остерегайся на самом деле заключить ее, так как не вижу я, чтобы наши [подданные] готовы были объединяться с латинянами; боюсь, что из-за этого схизма станет еще глубже, а мы же останемся без защиты перед нечестивыми»[504].
Свидетельство Сфрандзи вызывает разные мнения по поводу его достоверности[505]. Однако в любом случае оно весьма точно отражает характер политики императора Мануила II. В его понимании уния никогда не становилась самоцелью, но была средством, позволявшим наладить контакты с Западом, особенно когда это было крайне необходимо. Показательно, что диалог на почве этой проблемы усиливался в наиболее кризисные для империи моменты. Так было в 1411 и в 1421–1422 гг. Когда же внешнеполитическое положение несколько стабилизировалось, что произошло в последние годы жизни Мануила II, византийская сторона сознательно заморозила переговоры, к которым ее активно начал подталкивать папа Мартин V.
Перспектива унии, таким образом, должна была по крайней мере сдерживать агрессивность турок, что, однако, еще не означало их полного сокрушения. Именно эта концепция стратегического сдерживания, которая исключала возможность крестового похода в его классическом понимании, очевидно, и определяла тактику императора в отношениях с Западом. В лучшем случае византийский правитель надеялся с его помощью выбить турок из Европы. Уния или даже одно движение к ней должны были стать фактором сплочения христианского сообщества, способного положить конец наступлению османов. Но главным препятствием на этом пути была внутренняя разобщенность самого Запада, и ее преодоление, безусловно, являлось одной из главных задач византийской политики. В этой связи предстоит решить вопрос о том, насколько такого рода установка соответствовала реалиям западного мира.
Политическая система Запада на рубеже ХІV–ХV вв. находилась под воздействием разнонаправленных тенденций интеграции и дезинтеграции[506]. Византийцам пришлось столкнуться с тем и с другим. Возраставшая политическая разобщенность западных государств, конфликтность отношений между ними заметно актуализировали в европейском политическом сознании тему войны и мира, которая подогревалась опасениями перед стремительным наступлением ислама[507], тем более что с 1378 г. сама католическая церковь стала жертвой национальной дезинтеграции. Конциляризм, в свою очередь, был попыткой положить предел дроблению христианского сообщества. Хотя внешне он имел много общего с национально-церковным движением, все-таки не был идентичен ему. Напротив, конциляризм стремился подвести под это движение принцип иерархического соподчинения церкви национальной и церкви римско-католической, реализуя его через церковный собор[508]. Этот институт в своем новом качестве становился выразителем церковно-религиозного единства латинского мира в условиях его прогрессировавшего политико-государственного размежевания.
Именно в качестве интегрирующего фактора конциляризм сомкнулся с империей, которая наряду с папством и церковными соборами также являлась традиционным носителем универсалистских тенденций[509]. Упадок папства открыл для империи новые перспективы подъема. Этот вывод ярко демонстрирует политика Сигизмунда Люксембургского. В его лице получили второе рождение старые претензии германского императора на роль покровителя церкви и всего западного христианства. Действительно, именно ему принадлежала ведущая роль в преодолении схизмы. Но активность Сигизмунда не ограничивалась делами церкви. Непрерывно с его стороны следовали акции, направленные на внутреннее объединение Европы, что мотивировалось необходимостью вести борьбу с исламом. Поэтому идея крестового похода была постоянным спутником его правления.
Эта политика германского императора в значительной степени вдохновлялась и оправдывалась общественными настроениями, преобладавшими в тот период. Как уже было замечено, пацифистская риторика, призывавшая к прекращению войн и конфликтов в Европе перед угрозой с Востока, становится характерной чертой публицистики и темой выступлений на общественных форумах. Самой яркой фигурой в этом смысле можно назвать Дитриха Нимского. В написанном незадолго до Констанцского собора трактате «De scismate libri très» этот немецкий автор, размышляя над причинами поражения христиан в битве под Никополем, делает вывод, что катастрофы не произошло бы, если бы во главе войска стоял сильный император, а немцы и французы тогда не стали бы решать вопрос о первенстве[510]. Принцип европейского единства в интересах защиты христианства впоследствии активно проповедуется им же на Констанцском соборе. В одном из своих сочинений Дитрих проводит параллель между Клермоном и Констанцем, полагая, что закономерным финалом последнего церковного собора тоже должен стать крестовый поход, возглавляемый императором. При этом уже и сам крестовый поход преподносится как объединяющий христиан фактор[511]. Иными словами, он выступает как конечная цель консолидации и одновременно как ее средство.
Определить, какая из этих двух функций преобладала в пропаганде крестового похода, почти невозможно[512]. Европейская политика императора Сигизмунда постоянно была ориентирована на идею крестового похода. С одной стороны, в этом была реальная потребность. Турецкая проблема была для него, венгерского короля, всегда актуальной. В 1415 г. Констанцский собор даже обратился ко всем христианам с призывом оказывать Венгрии помощь в борьбе против турок, особенно пока ее правитель находится за пределами своего королевства[513]. С другой стороны, эта идея служила Сигизмунду основанием для его вмешательства в международные отношения, что укрепляло престиж и значение империи[514].
Все сказанное необходимо для понимания того, что универсалистские тенденции в Европе первой половины XV в., нашедшие опору в конциляризме и империи, не могли обойти стороной проблему Византии. Политика императора Сигизмунда стремилась охватить все значимые точки международных конфликтов, подрывавших стабильность в Европе. На этот же уровень он пытался поднять и вопрос объединения с греками. Показательно в этом отношении его письмо к английскому королю Генриху IV от 1412 г.[515] Сигизмунд писал последнему о своих посреднических усилиях в целях примирения Польши с Тевтонским орденом (польский король Владислав Ягеллон как раз в тот момент посетил Буду), о своих планах в ближайшее время добиться уступок от Венеции. Далее речь шла о предстоящем осенью того лее года Франкфуртском рейхстаге (который, правда, так и не состоялся). Сигизмунд предлагал королю отправить туда своих делегатов, чтобы обсудить перспективы урегулирования конфликта аристократических группировок во Франции — бургиньонов и арманьяков. Безусловно, через это открывалась бы возможность прекращения и самой Столетней войны, чего упорно добивался германский император. На том лее рейхстаге, как считал Сигизмунд, следовало также определить время и место для церковного собора, на котором, как он надеялся, будет заключена уния с греками. Чтобы этот собор состоялся, по его мнению, должны были потрудиться все светские князья.
Как видно на данном примере, вопрос о греках рассматривался Сигизмундом в качестве одного из пунктов его общеевропейской политики, которая — под знаменем умиротворения — призвана была возвысить авторитет императорской короны на Западе. Финалом всех этих мероприятий провозглашался крестовый поход, ради которого якобы и требовалось положить конец войнам на континенте. Вопрос о западной схизме Сигизмунд здесь не поднимает вовсе, что подтверждает ранее уже высказанную мысль о том, что предстоящий собор предназначался им первоначально исключительно для преодоления схизмы восточной.
Универсалистские тенденции в политике Сигизмунда побуждают его обратиться к старой проблеме о природе и соотношении двух империй — западной и восточной. Свои суждения на эту тему он изложил в одном из писем византийскому императору Мануилу II от 1412 г. Сама постановка вопроса напрямую оправдывалась перспективой церковной унии. Иными словами, религиозное единство, по мнению Сигизмунда, следовало скрепить единством политическим. Решение проблемы он видел в том, чтобы изменить традицию титулования. При этом он не пытался поставить под сомнение императорское достоинство византийского правителя и пожелал, чтобы тот продолжал свободно им пользоваться. Изменение состояло лишь в том, что василевсу ромеев было предложено отныне именовать себя «imperator Graecorum», чего никогда не было в византийской государственной практике. Новый титул подчеркивал национальные границы его власти, тогда как император Запада сохранил бы за собой прежний титул «imperator Romanorum». Оставшееся противоречие Сигизмунд снимал, ссылаясь на традиции позднеримской государственности, напомнив Мануилу II о том, что «в давние времена многие императоры приобретали себе помощников, чтобы шире могла простираться их власть»[516]. Таким образом, восточному императору отводилась роль младшего коллеги по отношению к западному
Тремя годами ранее этой же темы коснулся и Жан Жерсон, представивший французскому королю свой трактат об унии с греками в 1410 г. Руководитель Парижского университета, являвшегося ведущим центром конциляризма, всерьез считал, что византийская государственная доктрина ойкуменизма является препятствием к единству церкви. Об этом говорят следующие его строки: «Людям доброй воли требуется не столько один светский правитель, сколько один духовный. Этот тезис соответствует нашему мнению о греках, если те захотят сказать, что император Константинопольский должен считаться главой всего земного мира, как правопреемник Августа, Цезаря и Константина. Справедливость же нашего тезиса исходит из того, что людьми должны управлять и объединять их не столько одинаковые гражданские и политические законы, сколько общая вера и догматы»[517].
Стоит обратить внимание еще на два свидетельства, которые преподносят обсуждаемую здесь проблему в совершенно ином ракурсе. Примечательно, что они исходят от разных сторон.
В протоколах Констанцского собора за февраль 1415 г. зафиксирована речь одного неизвестного автора, которая призывает решить вопрос о ликвидации латинской схизмы методом отставки всех трех пап. В самом конце этого выступления мы неожиданно встречаем следующую реплику: «…так как король Сигизмунд, вступивший в распоряжение Римской империей, заявил, что отречется от нее и передаст императору греков, как это и было раньше — и так будет, если тот пожелает со своими подданными вновь вернуться к церкви католической, — то тем более римский понтифик должен сделать то, что ему здесь предложено (т. е. тоже отречься — Н. П.)»[518].
Эти слова относятся к тому времени, когда сам Сигизмунд еще находился в Констанце. О достоверности же приведенного высказывания ничего сказать нельзя. Однако с ним очень созвучен еще один пассаж, который имеется у Сиропула и относится к более позднему времени. Византийский историк в своем сочинении воспроизводит речь императора Иоанна VIII, в которой василевс выражал свою готовность заключить церковную унию с Западом. Среди прочих доводов он назвал следующий: во время его визита в венгерскую столицу в 1423 г. германский император якобы заявил, что если византийскому правителю удастся осуществить эту цель (заключить унию с католиками), то он, Сигизмунд, сделает его наследником своего престола. В оправдание своего столь неординарного решения Сигизмунд якобы также указал на то, что уния с греками поможет реформировать западную церковь, так как латиняне по многим пунктам свернули с верного пути церковной реформы[519].
Достоверно подтвердить свидетельство Сиропула также не представляется возможным. Можно согласиться с мнением, что автор в скрытой форме иронизировал по поводу честолюбивых планов византийского императора[520]. С другой стороны, данный пассаж подчеркивает достоинство последнего, и это уже не вполне вписывается в мировоззрение историка, который стремился показать унию преимущественно с негативной стороны. Не исключено, что Сигизмунд мог на самом деле утверждать что-либо подобное. Дело в том, что мотивы, которые он, согласно Сиропулу, выдвигает, не лишены определенного смысла. В вопросе церковной реформы на Западе империя и конциляризм имели далеко не однозначные позиции. Поддержка конциляристов со стороны Сигизмунда носила очень условный характер. Ему необходим был собор в качестве сильного инструмента влияния на церковную, а через нее в значительной степени и на международную политику. Но ограничение статуса папы для него имело свои допустимые пределы. Об ориентации на национальную церковь речь вообще не шла[521]. В то же время Констанцский собор, как установлено на сегодняшний день, пошел явно не по тому сценарию, который первоначально готовил ему Сигизмунд[522]. Его итоги вообще весьма сильно пошатнули универсалистские претензии императора. По его завершении он имел все основания сказать, что реформа церкви (в его понимании) не состоялась.
Выше уже было сказано, что Византия реально была заинтересована в том, чтобы политический климат на Западе стал как можно менее конфликтным. Отсюда ее усилия, направленные на сглаживание внутриевропейских противоречий, и негативная реакция на любое их обострение. Но не менее валено и то, что осознание миротворческого потенциала византийского фактора в какой-то степени присутствовало и на самом Западе. В этом византийцы подходили под интеграционную струю в европейской политике, которая пыталась реализоваться через империю и конциляризм. Под этим углом зрения, очевидно, и следует рассматривать пробудившийся интерес к византийцам как носителям имперской идеологии. Но если посмотреть глубже, то можно сделать вывод, что на Западе решение вопроса о греках рассматривалось в общем русле усилий по религиозной и политической консолидации Европы, как своего рода предпосылка к этому.
Отчасти это видно уже на примере латинской схизмы и путей ее преодоления. Скорее всего, не был случайным тот факт, что в 1409 г. по решению Пизанского собора папой был выбран грек по происхождению. Избравшие его кардиналы добивались, чтобы новый папа получил всеобщее признание. Национальная принадлежность понтифика играла в этом смысле далеко не последнюю роль. Другого кандидата могли обвинить в политических и национальных пристрастиях. Как раз на почве национальной неприязни в 1378 г. разгорелась схизма. В случае с греком эти опасения снимались[523]. Это же обстоятельство должно было обеспечить скорейшее объединение с Востоком. Жерсон специально акцентировал на этом внимание, когда писал: «Папа же грек по происхождению и опытный доктор теологии, так тем более с его помощью греки скорее присоединятся к нам»[524]. Уния с греками, в свою очередь, позволила бы искоренить остатки схизмы среди латинян. Об этом Жерсон также счел нужным упомянуть.
Во время Констанцского собора разговоры о возможном объединении с восточными христианами были одним из стимулов, подтолкнувших арагонского короля отказать в своей поддержке антипапе Бенедикту XIII[525]. Стоит обратить внимание и на такой факт. Избранный в Констанце папа Мартин V, заявивший о полной поддержке планов но воссоединению церквей, дважды назначал легатов для ведения переговоров. Правда, никто из них так и не успел приступить к своей миссии. Первый скончался в Богемии, второй легат, как уже говорилось, сохраняя за собой официальный мандат для поездки в Константинополь, сначала отправляется в Испанию. Оба региона объединяло то, что там существовала широкая оппозиция по отношению к официальной церкви. Легат, получивший назначение в Испанию, должен был принудить к отречению последнего антипапу Бенедикта XIII, который упорно не желал этого делать[526]. Свою деятельность папский эмиссар, пользуясь статусом посла в Византию, сопровождал пропагандой унии с греками. Это должно было повысить эффективность его усилий по ликвидации последнего рудимента латинской схизмы (хотя положительных результатов он не добился). О деятельности первого легата мы не знаем. Наверняка тот же статус призван был облегчить ему миссию в Богемии, которая была очагом гуситской ереси, т. е. мы видим и здесь очень похожую ситуацию, когда идея воссоединения католиков с православными должна была способствовать установлению внутреннего религиозно-политического мира на самом Западе.
В 1431 г. папа Евгений IV, принимая решение о роспуске Базельского собора, наталкивается на сопротивление депутатов. Но вопрос об унии с греками опять преподносится в качестве главной причины, требующей от латинян сохранения внутреннего мира. Противники и сторонники роспуска доказывают, что греки не захотят присоединяться к римской церкви, если в ней будет посеяна смута[527].
Надежда на то, что уния с Византией поможет Западу обрести внутренний мир, присутствовала в момент отправки посольства Базельского собора в Константинополь в 1437 г. Его организаторы просили послов передать византийскому императору, что греки, воссоединяясь с римской церковью, возможно, этим своим актом помогут погасить многочисленные конфликты, которые потрясали латинское сообщество. Среди них были названы Столетняя война между Англией и Францией, борьба Арагона с Анжуйской династией за Неаполь, противостояние Милана и Итальянской лиги, состоящей из Флоренции, Венеции и Генуи, а также смуты в вотчине Св. Петра[528]. О том, какие ожидания связывались с предстоящим вселенским собором, говорят следующие слова, которыми Базель напутствовал своих делегатов перед тем, как отправить их на Восток: «…если мы изо всех сил стремимся к союзу с ними (с греками. — Н. П.), то разве они не захотят равным образом потрудиться для умиротворения сыновей наших, разве не должны они переплыть море и добраться до самых крайних провинций западной церкви, чтобы установился мир?»[529] Одним словом, воспроизводилась уже знакомая идея о миротворческой силе, которую заключала в себе уния с восточными христианами[530].
Как уже говорилось, Базельский собор отнюдь не сразу озаботился проблемой греков. Безусловно, конкуренция с папой впоследствии заставила депутатов пересмотреть свою позицию. Таков традиционный взгляд. Однако он требует существенного дополнения. Скорее всего, вопрос о церковной унии стал неожиданно актуальным для Базеля не в силу противостояния с папой. В начале 30-х гг. собор вполне уверенно чувствовал себя перед понтификом. Но известно, что в тот момент первоочередной задачей собора было искоренение гуситской ереси. Возможно, именно это и подтолкнуло депутатов к тому, чтобы начать переговоры с Востоком. Если в декабре 1431 г. собор фактически самоустранился от решения этого вопроса и даже согласен был передать его в ведение папы, то в январе 1433 г. он уже по собственной инициативе, не считаясь с планами курии, снарядил посольство в Константинополь. Иными словами, объединение с греками должны были считать важным стимулом к примирению с гуситами и рассматривать как важную предпосылку к ликвидации опасной смуты в католической церкви.
На эту мысль, кстати, депутатов могли вывести сами богемские делегаты. Приехав в Базель, они призвали собор пригласить также и греков к участию в нем, объясняя это тем, что якобы имеют с ними немало общего[531]. Возможно, из этих соображений, а вовсе не для того, чтобы указать грекам на еретическую сущность их вероучения, депутаты в договоре с византийскими послами от 1434 г. записали о своем намерении преодолеть раскол с греками по аналогии с гуситской ересью. Таким образом, начиная переговоры с Византией, собор оценивал их опять же как фактор консолидации самой латинской церкви[532].
Такой взгляд на проблему представляется весьма продуктивным, так как заставляет задуматься еще над целым кругом подобных вопросов. Как уже было отмечено, западный конциляризм имел универсалистскую природу В условиях политической дезинтеграции он стремился сохранить, хотя и в своеобразной форме, универсализм церкви, не допустить ее разрушения. В этом смысле особенно большую опасность представляли ереси, имевшие явную национальную окраску, которые могли стать идеологическим фундаментом национально-ориентированной церкви. Тем более что их представители могли открыто заявлять о некоторых преимуществах православия перед католицизмом, как это делал, например, Джон Виклиф. Не случайно Констанцский собор осудил учение последнего и так сурово расправился с Яном Гусом. Верный способ пресечь подобного рода тенденции конциляристы, по-видимому, усматривали в утверждении католической веры, свободной от каких-либо искажений, во вселенских масштабах. Предполагалось охватить ею не только восточных христиан, но и исламский мир, о чем еще пойдет речь ниже.
Уния с восточной церковью, но на условиях церкви западной, должна была, таким образом, создать для последней дополнительные ресурсы жизнестойкости и укрепить ее иммунитет к ересям. Это подтверждается и тем, что меры против них подчас принимались практически параллельно с решением вопроса о греках. Жан Жерсон еще в 1409 г., пропагандируя унию с Востоком, не преминул упомянуть в данном контексте «лживые учения, зародившиеся в Лондоне и Праге, которые вносят смуту в римскую церковь»[533]. Спустя несколько лет Констанцский собор выносит решения, осуждающие эти учения. При этом объединение с греками мыслится уже не иначе, как повестка следующего собора.
Но гораздо сильнее эта тенденция затем обнаруживается в Базеле. В 1434 г. собор единым пакетом рассматривает три вопроса — о соглашении с греками, о манихейской ереси в Боснии и о задуманной кампании с целью крещения евреев. 3 сентября депутаты подготовили последнюю редакцию договора с византийским посольством (декрет «Sicut pia mater»). Вслед за этим на том же самом заседании вносится предложение о том, что собор должен задуматься об обращении в католичество жителей Боснии, «отравленных манихейской ересью, ибо есть надежда на то, что эту проблему можно решить по аналогии с греками»[534]. Приведенное свидетельство, кстати, подтверждает высказанную выше версию, что именно в таком ключе депутаты соотносили между собой вопросы о греках и гуситах. Хуан Сеговианский, который описывает это заседание, пишет далее, как в мае 1435 г. император Сигизмунд сообщил собору о подчинении короля Боснии и о согласии последнего очистить свою страну от ереси, для чего депутатам следовало принять соответствующие меры; еще через месяц по настоянию Иоанна Рагузанского решено было подготовить посольство в Боснию[535]. Но доминиканец в тот момент находился с дипломатической миссией в Константинополе. Отсюда следует, что и он ставил унию с греками в один ряд с другими подобными акциями.
Вслед за вопросами о греках и манихеях собор обсуждает еще один, который касается евреев. Как известно, 7 сентября 1434 г. XIX сессия собора заключает договор с византийцами — декрет «Sicut pia mater». Весьма символично, что на этой же самой сессии принимается второй декрет — о процедуре крещения евреев и о социальном статусе новообращенных[536]. Судя по его содержанию, замышлялась исключительно масштабная акция. Декрет предусматривал введение исключительных мер в отношении всех отказавшихся переходить в католичество, вплоть до особой формы одежды и создания гетто. При этом весьма показательно, что под действие декрета попадали не только евреи, но и вообще все иноверцы (Judeiaut alii infidèles), поэтому будущие миссионеры должны были знать один из четырех языков — еврейский, арабский, греческий или халдейский. Греков, возможно, и не приравнивали к обычным иноверцам. Включение греческого языка в этот список наверняка было продиктовано ожиданием предстоящей церковной унии и, следовательно, имело бы смысл только после ее заключения. Эта деталь указывает на прямую связь двух актов XIX сессии Базельского собора. Реализация второго декрета скорее всего должна была начаться после реализации первого, т. е. после заключения унии с греками. Одно привязывалось к другому. Объединение с восточными христианами призвано было подготовить почву для полного очищения христианства по канонам западной церкви и для максимального расширения его конфессиональных границ.
Этот универсализм пытался искать выход и за естественные пределы христианства. Теоретически считалось возможным крещение мусульман и распространение христианской религии на исламский мир. Жерсон, рассуждая о воссоединении греков и латинян, писал, что единение под эгидой вселенской церкви в конечном итоге должно охватить всех — язычников, турок, иудеев и сарацинов[537]. Иоанн Рагузанский, находившийся в Константинополе и имевший возможность наблюдать ислам вблизи, считал решение такого рода задачи вполне допустимым. В одном из своих посланий кардиналу Чезарини он пишет о якобы возникшем смятении среди турок, причиной которого стало предсказание пророка Мухаммеда. Оно гласило, что основанная им религия просуществует восемьсот лет. Поскольку этот срок на исходе, то, как считал автор письма, «множество мусульман уже усомнилось, настоящим ли был пророк, в которого они верят». Отсюда он делал вывод, что многие из них чувствуют себя обманутыми и охотно поменяли бы веру, если бы только видели, что хорошо обстоят дела у христиан. «Если Бог ниспошлет единство церкви и установит мир между христианскими правителями, — писан доминиканец, — то легко будет не только Грецию, но и большую часть Азии освободить от этой зловещей секты — не из-за мощи христиан, а потому, что мусульман поразил раскол»[538]. Если при этом вспомнить, что одновременно Иоанн Рагузанский успевал интересоваться перспективой обращения в католицизм жителей Боснии, то нетрудно еще раз предположить, что грядущее объединение с греками воспринималось им как часть глобального процесса внутренней интеграции и унификации христианства, расширения его географических границ. По всей видимости, в системе конциляризма уния означала не что иное, как превращение византийской церкви в структурно-национальное звено католической вселенской церкви.
Из всего сказанного можно сделать вывод, что идея церковной унии с Востоком стала одним из источников, питающих универсалистские тенденции на Западе, носителями которых стали империя и конциляризм. В первом случае востребованной оказалась византийская доктрина об универсальной власти христианского императора. Во втором случае унию с православием воспринимали как один из аспектов общей консолидации христианского сообщества, основанного на безусловном признании католического вероучения[539], и одновременно оценивали как важнейший фактор этой консолидации. Византийское мировосприятие, также проникнутое универсализмом, теоретически могло положительно откликнуться на этот вызов. Но этот вопрос гораздо сложнее, и к нему еще предстоит вернуться[540].
Выше была сделана попытка осветить лишь один аспект влияния византийского фактора на европейскую политику. Но уже из содержания предыдущих глав явствует со всей очевидностью, что у проблемы была и другая сторона. Как уже было заявлено в самом начале, интеграционные тенденции на Западе появились в качестве ответной реакции на его внутреннюю дезинтеграцию. Вопрос о греках оказался тем материалом, который начал подогревать уже имеющиеся межнациональные и межгосударственные противоречия. Византийцы, которые пытались осуществить принцип взаимного примирения между латинянами, едва ли могли представить, что сами станут источником жестоких коллизий, захлестнувших Запад.
Нигде не обнаружилось это так ярко, как в вопросе о выборе места для проведения греко-латинского собора. Византийцы были согласны на любой вариант в Италии. Но Базельский собор в большинстве своем не соглашался на это, опасаясь тем самым передать папе сильнейший инструмент влияния, способный погубить идею церковной реформы. Но, пожалуй, даже это обстоятельство затем отступило на второй план на фоне национальных и политических пристрастий. Предстоящий собор с греками стал рассматриваться с точки зрения политических выгод, и фактически борьба в конечном итоге вылилась в противостояние двух партий — французской и итальянской.
Это противостояние имело весьма глубокие корни. Уже авиньонское пленение пап породило взаимные нападки между итальянцами и французами. Затем на почве тех же национальных амбиций разразилась схизма[541]. Констанцский собор не решил проблему, назначив папой итальянца Мартина V Налицо была устойчивая тенденция к превращению папства в один из политических институтов Италии. В этом качестве оно очень слабо поддавалось и церковной реформе, не говоря уже о том, что вело к усилению антиитальянских настроений.
Стремительное возрождение французской монархии в 30-е гг. XV в., чему особенно способствовали победы в Столетней войне, не могло пройти мимо этой проблемы. Французская нация оказалась на Базельском соборе самой многочисленной и монолитной. Под ее мощным давлением и начал реализовываться план организации греко-латинского собора в Авиньоне. Насколько обоснованны были при этом обвинения французов в том, что они вместе с собором стремятся переместить туда курию, вопрос спорный. Важно еще раз подчеркнуть, что здесь следует отдельно говорить о позиции французских делегатов на Базельском соборе и политике французского двора, которая носила более взвешенный характер. Однако король Карл VII свои симпатии к авиньонскому проекту тоже мотивировал национальными интересами. Позднее он запретил своим подданным принимать участие в Ферраро-Флорентийском соборе именно на том основании, что, после того как вселенские соборы уже состоялись в Германии (Констанц) и Италии (Сиена), это право должно принадлежать Франции[542].
Но в Базеле со стороны радикально настроенных французов наблюдались более откровенные проявления национальной ревности, которые так взволновали императора Сигизмунда. Французы выражали недовольство тем, что немцы контролируют империю, а итальянцы — церковь. Вопрос об униатском соборе оказался на пересечении взаимных национальных претензий. Это ярко отразилось в истории с базельским посольством. С одной стороны, ему постарались придать характер общеевропейской миссии: каждый из четырех назначенных в его состав епископов представлял одну из наций — германскую, французскую, испанскую и итальянскую. Но сопроводительная дипломатическая корреспонденция была насквозь пронизана заостренной антиитальянской риторикой, за которой достаточно явно проступает французское влияние[543]. Византийцев убеждали в том, что ехать на вселенский собор в Италию — это значит связать свое будущее с одной лишь итальянской нацией. Базельский собор, как известно, реформировал источники доходов для папской казны. Поэтому инициаторы посольства четко дали понять грекам, что если они поставят себя на сторону папы Евгения IV, то и положиться смогут разве что на скудные ресурсы его итальянских владений, а вовсе не всей западной церкви[544]. Союз с папой, таким образом, преподносился как союз с итальянцами, а не со всеми латинянами в целом. На словах итальянцам были противопоставлены три остальные нации — французская, германская и испанская. Но авторы сплошь и рядом объединяли их термином «ultramontanes», т. е. расположенные по ту сторону Альп. Это определение подразумевало прежде всего французов[545].
Действительно, наиболее серьезным конкурентом Авиньона в борьбе за право принять у себя восточную делегацию стала итальянская Флоренция. И подобно тому как проект по перемещению собора в Авиньон опирался в основном на французов, действия папы в противоположном направлении получили мощную поддержку в итальянских кругах. Французская корона выражала свою заинтересованность весьма пассивно. Зато в распоряжении папы оказались не только услуги его сторонников на Базельском соборе, но и огромный политический ресурс. Это связано с тем, что главными союзниками понтифика стали его соотечественники-венецианцы. Без их помощи Евгений IV не имел бы возможности в столь сжатые сроки снарядить и отправить собственное посольство в Константинополь. Показателен и следующий факт. Базельское посольство заготовило для греков охранные грамоты от многочисленных правителей и городов Европы, что создавало ему имидж общеевропейского представительства. В то же время папская делегация имела при себе лишь несколько подобных документов. Мало того, что они были выданы исключительно от итальянских городов, но к тому же еще и были написаны по венецианскому шаблону.
В распоряжении папы оказался венецианский флот, команда лучников для охраны византийской столицы была набрана на Крите, являвшемся венецианской колонией. Возможно, опасения византийского императора нарушить отношения с Венецией впоследствии сыграли не последнюю роль в его решении принять сторону папы. К этому стоит добавить, что Флоренция, где первоначально предполагалось открыть собор, являлась политическим союзником Венеции.
В венецианской политике, покровительствующей папе, итальянский национализм оказался перемешан с сугубо венецианскими политическими интересами. Этот факт вызывал стойкое неприятие у многих современников. Одним из тех, кто попытался дать оценку происходящему под таким углом зрения, был Эней Сильвий Пикколомини[546]. В июне 1437 г. он изложил свои соображения в письме императору Сигизмунду[547]. Автор поспешил напомнить императору, что Флоренция, которая скоро может принять у себя вселенский собор, является оплотом гвельфов, главных врагов империи на итальянской земле. Но основную тревогу у него вызывал тот факт, что за Флоренцией, как и за папой, стоят венецианцы, которые, по его словам, уже «безраздельно властвуют в Италии, за исключением разве что Ломбардии, которая подчиняется герцогу Миланскому».
Цель венецианской политики Пикколомини видел в том, чтобы установить постоянный контроль над папством и покончить с присутствием империи в Италии. Размышляя над этим, он ставил риторический вопрос Сигизмунду: «С каким хитрым умыслом, как ты думаешь, будет созван собор во Флоренции, если не для того, чтобы на соборе главенствовал папа, чтобы были назначены кардиналы (нужные папе. — Н. П.) и чтобы папский престол непрерывно находился в руках венецианцев, благодаря чему они приберут к своим рукам и империю?»[548] В том, что папа Евгений IV действует в интересах своих соотечественников, Эней Сильвий не сомневался. По его мнению, германскому императору следовало сделать все, чтобы собор не был созван во Флоренции. Поскольку еще оставалась надежда, что из-за финансовых проблем авиньонский вариант будет провален, он считал, что Сигизмунд должен сам явиться в Базель, и тогда ему удастся перенести собор туда, куда сочтет нужным. Но в первую очередь он призывал германского императора повлиять на позицию греков[549]. Судя по всему, автор письма готов был принять его план по перемещению собора в венгерскую столицу[550].
Это говорит о том, что Эней Сильвий и те, кто подобно ему оценивал ситуацию, видели опасность в том, что вопрос об униатском соборе с греками становится средством национально ориентированной политики. Фактически всего лишь субъектом такой политики стал и сам папа. В этом смысле Флоренция как место проведения вселенского христианского форума казалась едва ли лучшим вариантом, нежели Авиньон. В обоих случаях уния с Востоком не обещала установить единство на Западе, но становилась фактором раскола.
Ферраро-Флорентийский собор действительно практически не получил настоящего признания за пределами Италии. Разрыв между папой и Базелем дал повод светским правителям сделать выбор между этими двумя полюсами. Арагонский король Альфонс V открыто перешел на сторону Базеля. К этому же склонялся французский двор, несмотря на формальный нейтралитет. О нейтральной позиции заявили также немецкие князья и австрийский герцог Альбрехт[551]. Начавшийся собор на самом деле становился делом итальянской нации. Не случайно впоследствии под его главным декретом «Laetentur Coeli», которым в 1439 г. была провозглашена церковная уния с Византией, 70 процентов подписей принадлежали именно итальянцам[552].
Когда в 1453 г. на Западе господствовало мнение о том, что падение Константинополя — это божья кара, понесенная греками за игнорирование ими флорентийской унии, то удивительным диссонансом прозвучало суждение одного австрийского клирика. «Я не знаю, — говорил он, — за ниспровержение каких врагов веры христианской должен я молить Господа. Если попрошу его обратить гнев свой против турок, то боюсь, что мольба моя не будет услышана. Ведь недавно Господь послал их несметное войско, чтобы осадить и взять Константинополь — тот самый город, который под влиянием папы разорвал договоры, заключенные перед этим с Базельским собором. Но возмездие до конца еще не свершилось. Кто знает, не нашлет ли Господь снова турок, чтобы в наказание отдать им на разграбление Рим и Италию»[553]. Как видно из этих слов, Флорентийский собор воспринимался в данном случае как союз Византии с папой, а последний стойко ассоциировался с итальянской нацией, из-за чего, по мнению автора, и Италия должна была вместе с греками понести заслуженную кару.
В связи с этим следует сказать еще об одном аспекте. Для Византии ориентация на папство не принесла практически никакой пользы. Но для противоположной стороны последствия оказались весьма значительными. Византийский фактор в руках папы стал тем средством, которое обеспечило ему победу над западным конциляризмом[554]. Это стало возможным в результате того, что Ферраро-Флорентийский собор, противопоставленный оппозиционному Базелю, восстановил статус римского понтифика в том виде, в котором он оспаривался конциляристами. Прежде всего в этом отношении союз с греками был выгоден папскому престолу. То, как на униатском соборе был решен вопрос о папском примате, означало серьезные последствия в первую очередь для западной церкви.
Византийцы традиционно считали главным препятствием для заключения унии чисто догматический спор о filioque. Все остальные пункты казались им второстепенными. Поэтому когда дискуссии по данной проблеме закончились, они склонны были считать, что более глубоких разногласий с латинянами не существует[555]. Постановка вопроса о примате в весьма неожиданной для них форме была навязана папой. Греки никогда не отрицали примат Рима над восточными патриархатами, но трактовали его исключительно как первенство чести, не имеющее прямого отношения к церковной юрисдикции. Требования, предъявленные папой во Флоренции, простирались гораздо дальше, и на самом деле решение этого вопроса имело гораздо большее практическое значение для самой западной церкви. Принятые на Флорентийском соборе формулировки о папском примате опровергали ранее утвержденные концилиарные представления о главе римской церкви и в полном объеме возвращали ему авторитет наместника Христа. Отменялся основополагающий для конциляризма тезис о супрематии церковного собора. Тем самым на Западе восстанавливалась традиционная монархическая структура церкви[556].
С поражением концилиарного движения факторы универсализма в Европе сходят на нет[557]. На фоне восстановленной иерархической организации церкви начинает неуклонно падать статус империи, а ее влияние в Италии необратимо ослабевать. В Германии в выигрыше оказались князья, в Италии — территориальные государства[558]. Политической реальностью этого же порядка можно считать процесс продолжавшейся итальянизации папства, ставший знаковым явлением времени. Возвращаясь назад, необходимо признать, что Эней Сильвий был весьма точен в своих прогнозах относительно последствий переноса церковного собора во Флоренцию.
В XV в. на Западе полным ходом шел процесс национально-государственного раздробления. Папский Рим все сильнее отождествлялся с Италией и в этом смысле противопоставлялся регионам, расположенным но другую сторону Альп. Политические реалии были таковы, что отношение западных держав к папе напоминало отношение к нему как к одному из итальянских суверенов[559]. В этих условиях церковная уния с Востоком тоже начинала рассматриваться как часть европейской политики, сквозь призму временных политических интересов. В аспекте такой политики вселенский собор с участием восточных христиан оценивался как атрибут национального и государственного престижа.
Вместе с тем была и другая, хотя и менее стойкая тенденция, опиравшаяся на западный конциляризм, которая была нацелена на сохранение целостности и консолидацию христианского мира вместе с его восточным ареалом. Здесь уния с византийцами расценивалась именно в этом глобальном аспекте — как важная предпосылка для примирения всех стран и народов и объединения их на базе универсальной церкви, управляемой собором. С другой стороны, византийцы тоже стремились играть на Западе роль объединяющего фактора. Их нацеленность на устранение внутренних конфликтов между самими латинянами была очевидной. Теоретически это должно было сближать византийцев с конциляристами и в итоге привести их не в Италию, а в Базель. Однако этот выбор был отвергнут ими с самого начала. В этой связи обоснованной представляется постановка вопроса о причинах ориентации Византии на папство.
Ориентация внешнеполитического курса Византии на заключение церковной унии была закономерной на фоне ограниченных возможностей каких-либо других методов. Однако историческая ситуация на Западе давала возможность выбора путей достижения этой цели. Со времен Констанцского собора византийцы могли вести переговоры о воссоединении церквей с учетом тех перспектив, которые открывало для них соборное движение в западной церкви. Принцип подчинения папы авторитету церковного собора означал в данном случае, что римский престол уже не мог просто диктовать грекам свои условия[560]. Теоретически это открывало широкие возможности для ведения переговоров. Еще один немаловажный аспект состоял в том, что за реформаторскими соборами первой половины XV в. стояла светская Европа и деятельность самих соборов не ограничивалась вопросами одной лишь церкви. Когда послы из Базеля убеждали императора Иоанна VIII в том, что их поддерживают западные государи, то это были не пустые слова. Более сильным преувеличением было утверждение их противников, что Запад в основном на стороне папы. Тем не менее византийцы отправились не в Базель, а в Италию.
Выбор греков был не случаен. Здесь пересеклись факторы идеологического, теологического, политического характера. Уже на Констанцском соборе они не желали начинать какие-либо переговоры, пока не состоялись выборы папы. В Базеле на все решения, касавшиеся унии, византийцы требовали санкции понтифика. Его присутствие на будущем униатском соборе было выставлено как условие sine qua non. На их позицию едва ли мог повлиять вопрос об идейно-догматической стороне переговоров. Папа и собор были единодушны в том, что рассматривали унию с греками как их возвращение^ лоно римской церкви[561]. Правда, внешне позиция папы отличалась некоторой уступчивостью. Предоставленная грекам возможность свободно обсуждать спорные догматические вопросы с латинянами была той ценой, которую папа готов был заплатить, чтобы победить в борьбе со своими конкурентами из Базеля[562]. Однако в конечном итоге выбор византийцев был, по всей видимости, обусловлен не этим. Говоря о причинах своеобразной пропанской ориентации греков, необходимо указать на противоречие двух систем церкви.
Как уже было отмечено, византийские представления о церкви основывались на известной теории пентархии, согласно которой римский епископ являлся одним из пяти вселенских патриархов, ответственных за латинский Запад. Отсюда вытекала и традиционная для византийцев концепция вселенского собора, которую они упорно навязывали латинянам. Неизменным атрибутом такого собора являлось присутствие всех пяти вселенских патриархов либо их полномочных представителей. Отсутствие хотя бы одного из них автоматически лишало постановления собора законной силы. Поэтому византийцы не могли вообразить себе акт заключения унии без участия папы[563].
Однако лишь этим проблема не исчерпывается, иначе византийцы могли удовлетвориться присутствием папы в том же самом Базеле. Тем не менее они с самого начала твердо дали понять, что уния должна быть заключена в другом месте, а Базельский собор сначала должен быть распущен. Этот вопрос стал главным камнем преткновения на переговорах. Оппозиция большинства депутатов по отношению к папе сделала их здесь особенно непримиримыми, Византийцы отказывались ехать в Базель, официально мотивируя это тем, что туда предстоял долгий и изнурительный путь. Но, по-видимому, гораздо важнее для них было соблюдение остальных условий, обеспечивавших церковному собору действительно вселенский характер. Униатский собор, к которому готовились греки, не мог выглядеть как простое продолжение Базельского конгресса, так как последний не соответствовал классическим канонам проведения первых семи вселенских соборов. Согласно этим канонам исключительное право созыва вселенского собора принадлежало византийскому императору. Совершенно иначе выглядела и структура такого собора.
В практике реформаторских церковных соборов на Западе утвердился принцип национального представительства. Но предлагаемая в Базеле система с представительством наций, по всей видимости, была несовместима с утверждениями, что византийский император все еще является номинальным главой мирового христианства, а восточная делегация представляет собой вторую половину церкви[564]. Если бы греки прибыли в Базель, то могли оказаться там на положении одной из наций — именно как греки, а не ромеи. В связи с этим весьма показательным выглядит следующий эпизод. Грек по имени Димитрий, который из Базеля продолжал поддерживать контакты с императором после приезда последнего в Феррару[565], в своем письме употреблял по отношению к византийскому правителю обращение «imperator Graecorum». Со стороны византийского автора данный факт можно считать сознательным и грубым нарушением порядка титулования, которого он не мог не знать. Если согласиться с мнением исследователя о том, что это было сделано под непосредственным влиянием базельцев[566], то тем самым доказывается та значимость, которую имела для них подобного рода формальность[567].
В то же время папский собор в Италии соответствовал традиционным византийским представлениям о вселенском соборе, построенном на соблюдении принципов пентархии[568]. Но подобного рода представления не вписывались в идеологию и церковно-политическую практику западного конциляризма. Проходившие на Западе церковные соборы не только по своей структуре, но и по характеру своих задач могут считаться первыми представительными конгрессами европейских наций, несмотря на всю условность этого понятия применительно к XV в.
Эта новая для Запада реальность стала причиной того, что латинские и византийские интеллектуалы оказывались порой в ситуации взаимного непонимания и духовного отчуждения. Такая ситуация, например, возникла, когда в Базеле депутаты отказались признать вселенским собор, который император и папа намеревались созвать в Константинополе. Главный аргумент состоял в том, что группа прелатов во главе с одним папским легатом не может выступать от имени всего латинского Запада. В лучшем случае депутаты согласны были считать такой собор партикулярным, сохранив за собой право дальнейшей ратификации его решений в Базеле. Стороны исходили, таким образом, из разных теоретических посылок в своих представлениях о вселенском соборе. В этом смысле позиция папы была византийцам гораздо ближе, нежели позиция Базеля.
Как известно, восточная теория пентархии была оборотной стороной идеи универсальной христианской империи, так называемой идеи ойкуменизма. Реальная почва для нее в поздневизантийский период была давно утрачена. С XIV в. наблюдается кризис этой политической доктрины, проявившийся в критическом отношении к ней со стороны византийской интеллигенции[569]. Тем не менее ее идеи продолжали культивироваться официальной политической пропагандой. В истории Византии они были не просто абстрактной теоретической конструкцией, но и находили практическое выражение в международных делах.
Условия последних десятилетий византийской истории резко ограничили поле функционирования подобного рода идей, однако жесткая привязанность константинопольского патриархата к империи лишь увеличивалась по мере того, как уменьшались границы реальной власти императора и патриарха[570]. На исходе XIV столетия наблюдается своеобразная трансформация теории ойкуменизма. Знаменитое послание патриарха Антония великому князю московскому Василию I вскрывает интересную метаморфозу, которую испытали в этот период два института власти в Византии — империя и церковь. Смысл ее состоял в том, что отныне церковь должна была отстаивать светский универсализм, опираясь на тезис о неразрывном единстве и неотделимости империи от церкви[571]. Можно предположить, что в международном аспекте принцип нерасторжимости этих институтов нашел отражение в той особой ценности, которую приобрело для греков старое учение о пентархии. Пентархическая теория, с одной стороны, поддерживала престиж восточной церкви, а с другой — оправдывала подход к международным делам с позиций той же ойкуменистической доктрины, когда политический компонент ее, утверждавший универсализм власти византийского императора, не выдерживал никакой критики.
В таком случае еще более понятным становится выбор Византии в пользу политического сближения с папством. В союзе с ним, через своеобразное преломление в теории пентархии, получал хотя бы формальное признание подлинно императорский статус византийского автократора. С точки зрения греков, это было возможно только на вселенском соборе. По их мнению, Ферраро-Флорентийский собор мог таковым считаться, поскольку соответствовал древним канонам и являлся воплощением пентархии. Базельский собор, после того как открыто разорвал с папой, должен был утратить в глазах византийцев всякую легитимность. К тому же в Базеле они могли быть представлены лишь наряду с другими европейскими нациями. Это означало иные принципы международного общения и включения Византии в европейскую политику. К этому она скорее всего была не готова вследствие многовековых традиций. В свое время византийский гуманист Димитрий Кидонис призывал отказаться от чувства превосходства над другими народами. Но подобные голоса, как правило, разбивались о глухую стену византийского консерватизма.
Таким образом, выбор византийцев в пользу папы во многом был обусловлен традициями имперского политического мышления, имевшими сильную поддержку со стороны церкви. В этой связи весьма показательно и активное участие византийского патриарха в процессе переговоров с Западом. Император принимал решения, интуитивно руководствуясь при этом прагматическими соображениями, ради которых иногда было возможно поступиться традиционными принципами. Такие случаи всегда вызывали отрицательную реакцию патриарха, с которой императору подчас, приходилось считаться. Именно вопреки мнению патриарха в конце концов было дано принципиальное согласие на проведение вселенского собора на Западе, а не в Византии. Но когда в 1433 г. папский посол Гаратони, пытаясь переиграть конкурентов из Базеля, предложил обратный вариант, то получил поддержку патриарха, который лишь требовал для себя председательского места на соборе. В то же время император занял тогда весьма сдержанную позицию, высказав мнение о том, что не стоит ставить под угрозу так удачно начавшиеся переговоры с Базелем и что в интересах дела он считает для себя возможным поступиться частью своих императорских прерогатив (курсив мой. — Η. П.)[572].
Перед тем как отправиться на Запад, император еще надеялся, что Базельский собор можно будет примирить с папой. Даже после приезда в Италию, по данным Сиропула, византийского правителя терзали сомнения по поводу того, как вести себя дальше в ситуации раскола между латинянами. Патриарх же выразил однозначно негативное отношение к тем, кто считал целесообразным далее отправиться в Базель[573]. После приватных переговоров с венецианцами глава византийской церкви уведомил о решении ехать к папе кастильских представителей на Базельском соборе, сделав это раньше самого императора. Одним словом, позиция патриарха в такого рода вопросах отличалась большей прямолинейностью и была сильнее подвержена традиционным стереотипам, тогда как светская власть в лице императора могла колебаться между ними и интересами политической целесообразности. Нельзя не признать, что в конечном итоге именно первый фактор оказал решающее влияние на формирование внешнеполитического курса империи накануне униатского собора.