Мгла сгустилась, и тишина стала плотной, как древесина старого дуба. А руки наоборот — и плечи и грудь — освободились от непомерной тяжести, облегченно дышали, словно евангельский верблюд, пролезший сквозь игольное ушко.
Но вот он различил мерцающий свет, непонятно еще где, услышал невнятные голоса и понял: «Жив!»
Жив? Но каким образом? И что могло с ним вдруг приключиться? Не попал же он в аварию, он и не ехал никуда! Вечером пришла такая никчемная мысль — прогуляться на раскоп в их «Эргастирий чародея», они частенько так ходили… И значит, он сознание терял?
С трудом поднял голову и увидел, что лежит, распластавшись, в той странной части эргастирия, которую они классифицируют как свинарник или овчарню в жилом доме — так бывало в древние времена. Даже в журнале написали: помещение для жертвенных животных. А в эргастирии, отметил теперь Денис, за бронзовой решеткой язычки пламени прыгали в античном очаге. Кто же это посмел, святотатец, ведь ни один археолог никогда… И что за голоса слышны — мужские, скрипучие, невнятные, будто вороны голгочут.
Не пастухи ли это с горных пастбищ пришли в их зафанеренный раскоп и греются у очага, где огонь не зажигался уже восемьсот лет?
Денис пытался пошевелиться, что-то удерживало его. Напрягши руки, он обнаружил металлические наручники на запястьях. Он скован? Этого еще не хватало!
Следующий сюрприз — он оказался без одежды, голый. Исчезли не только его импортные шорты, но даже и плавки! Как говорится, в чем мама родила. Денис перестал рыпаться, такое надо было пережить.
Между тем сидевшие у очага поняли, что Денис ожил. Голоса их закаркали выразительней. И вот в мерцающей полутьме Денис различил, как две горбоносые и бородатые головы над ним приникли к решетке, стараясь его рассмотреть.
Значит, он захвачен как пленник неизвестными людьми? В детстве Денис слыл очкариком, бабушка насмешливо звала его «синим чулком», но именно потому он втайне занимался силовым спортом. На последнем курсе университета тренер по китайской борьбе восхищался его мускулами: «Какая фактура!» А в армии он участвовал в соревнованиях — кто бы из его археологинь заподозрил за ним такое?
Отчаяние и ярость охватили его, он напрягся с такой безумной силой, что цепь, которой он был опоясан, слетела с крюка. Денис вновь напрягся, но звенья цепи только врезались в его тело. А незнакомцы, спешно отодвинув решетку, пытались схватить его за руки.
Их холодные пальцы были так омерзительны, ужас, охвативший Дениса, так силен, что не помня себя он поднялся на четвереньки и оба железных браслета на запястьях лопнули, как яичная скорлупа. Отпихнув незнакомцев, Денис выскочил за решетку.
Первое, что он успел заметить, — стекло в слуховом оконце над дверью, относительно которого они спорили, подлинное оно или нет, посветлело от наступающего утра. Значит, прошла вся ночь! Это был тот самый раскоп, где он трудился и который подробно описал в «Археолоджикал ревью», только вместо свежей фанеры, заменявшей потолок, теперь нависали почерневшие старые балки, а меж них козьей бородою торчала проросшая сверху трава. Поразительно — это был именно такой эргастирий мистагога, как его представляют себе археологи вовеки веков!
В тот же миг ему пришлось обороняться. Оба незнакомца — один сухопарый, с козлиной седоватой бородкой, другой, наоборот, — массивный, обросший шерстью, как библейский Самсон — кинулись на него. Ну, тут уж Денис, не зря изучавший тайны непревзойденного у-шу, хотя и не получивший почетных поясов, знал, что делать. Старикашку он парализовал метким ударом ноги в подбородок, перебросился к волосатому великану и учинил ему такую стремительную подножку, что тот грохнулся носом об скамью и завопил:
— О, айя матер фео, исполла имин! Ox, ox, каллима диспоти!
Несмотря на то что Денис сам был в шоке, он вздрогнул при этих словах. Черт побери, эти мерзавцы еще и по-гречески разговаривают, все понятно: «Пресвятая матерь божия, помилуй нас!» Только не на том звонком, ясном и певучем языке Гомера, которому учил их на семинарах эллинист доцент Копылович, нет. Это был какой-то изуродованный, с пришепетываньями и придыханиями, с удареньями на «и» — боже мой, кефаревусса, византийский язык!
Это открытие было столь сногсшибательным, что снова проснулся в нем археолог. И он не стал преследовать своих противников или думать о бегстве, а беспомощно опустился на каменную скамью.
И элементарно себя ощупал — что за странный снится сон? Но это был не сон. Уголек, который выкатился из пылающего очага и жег ему голую ступню, подтверждал эту страшную явь.
А супостаты, оклемавшись, вновь подступали к нему, вооружась — старец бронзовой кочергою, а волосатый Самсон даже новенькой алебардой, в которой, при игре воображения, можно было узнать ржавую железку, отправленную археологами на выставку в Москву.
В минуту крайней опасности, уверяют нас психологи и детективные писатели, разум человека обостряется до предела и находит единственно правильные решения. Денис напряг всю свою не столь уж и перегруженную память и наскреб кое-что из уроков доцента Копыловича.
— Иной тон армас! — закричал он как можно выразительнее. — Бросай оружие!
Если бы грянул гром сквозь проросшую травой крышу, он не столько бы поразил незнакомцев, как непреклонный голос Дениса.
Первым сдался старикашка, отбросил со звоном кочергу, обмяк, схватился за сердце. Буйноволосому Самсону, или как его там, Денис велел отставить алебарду. И жалел, что запас его греческих слов не так уж и велик, о многомудрый доцент Копылович!
Итак, опуская промежуточные описания и диалоги, мы скажем, что через полчаса наши действующие лица сидели возле уютного очага, мирно пили вкусное разбавленное вино, по-нашему — грог. Аборигены пожаловали Денису ношеную, но чистенькую и мягкую хламиду до пят и даже сандалии с ремешками. Денис принял подношение — а что ж делать, не сидеть же голышом! Усмехнулся — неужели прав был профессор Блаватский, когда говорил, что колдун утащит кого-нибудь в свою эпоху?
Познакомились. Старец, очевидно, был тут главным, отрекомендовался — Сикидит. Зато косматое подобие библейского персонажа наговорил про себя множество всяческих званий и имен, выделив самое известное — Пупака. Напряженно ожидали, а что скажет им их пленник или гость, и с облегчением встретили его имя — Денис, перекрестились: «Оэ, Дионисий! Кафоликос христианос!» Термин же «археолог» их весьма озадачил, они просто его не поняли.
— Не родственник ли Археологов, у которых дом возле самого Козьего рынка? — осведомился Сикидит.
А Пупака принялся вспоминать какие-то воинские деяния:
— Я знавал двоих Археологов. При Мириокефалах, когда вся пехота дрогнула, они не побежали. Но, в общем, хвастуны были оба…
То, что археолог — профессия, оба чудака отказывались понять. Равным образом не реагировали на вопросы Дениса типа «райцентр», «станция», «экспедиция»… Старец осторожненько осведомлялся, не язычник ли их пленник, но поскольку наш Денис откровенно рассмеялся, собеседники просияли и даже перекрестились.
Так они мирно посиживали за столом, солнце на воле взошло и светило сквозь листву там, за стеклышком над входной дверью. Терпкое и вкусное вино шибануло в голову, глаза слипались. Решение вопроса — что происходит — откладывалось само собой.
Сикидит поглядывал настороженно, зато могучий Пупака искренне рад был примирению. Он натащил кучу овчин, устроил удобное ложе. Денис положился на волю судьбы и лег — а что было делать? Пупака его даже перекрестил, как добрая старая бабушка.
В хижине стихло, и отчетливо стал слышен голос морского прибоя, журчанье водопада за стеной. Но так же было и в те неведомые теперь дни, когда Денис и его археологини орудовали здесь скребками и кисточками!
Его хозяева (или захватчики!) мирно беседовали у очага, засыпающий разум, как на нитку, низал смысл их греческих разговоров:
— Какой же ты болтун все-таки, Пупака! Наврал позавчера, будто ты медведя одолел вручную весом в десять пудов!
— Ну, не в десять, почему в десять! Я так не говорил… Ты не понял. Всего было два с половиной фригийских пуда!
— Да хоть и два с половиной! А тут какого-то сопляка уложить не сумел.
— Хорош сопляк! Ты посмотри, какая у него мускулатура. Будто он и живет на палестре.
Пупака занимался невинным делом: раздавливал грецкие орехи безо всяких щипцов — большим и указательным пальцем. Ядра протягивал Сикидиту, и тот жевал их беззубым ртом.
— Нет, вот ты — могуч, чародей! — выражал свое восхищение Пупака. — Перетащил ты все-таки этого стрючка на наш свет! Правда, готовились мы к этому всю зиму.
Сикидит засмеялся и положил в рот новую порцию орехов. А верный Пупака яростнее затрещал скорлупой.
— Что же ты теперь с ним станешь делать? Повезешь на столичный рынок или продашь тут?
— Ни-ни! — отверг эти предположения чародей. — Ты же знаешь, я со дня на день ожидаю высочайшего прощения. Повезу ко двору подарок.
— За такое и протоспафария могут пожаловать, — высказал уверенность Пупака. — Ты ведь и без того в чине всеблагих. Глядишь, и мне что-нибудь перепадет. Я все же помощник твой и охранитель.
Так сидели они у огня, полные мечтаний. Иногда прислушивались, как дышит их надежда, их трофей.
— Может, лучше его связать? — заботился Пупака. — Пока он спит.
— А зачем? — отвечал шеф. — Куда ему от нас деться? В свои края уж он не попадет.
Засыпающему Денису все это никак не казалось правдой. Он даже улыбался, слушая в неимоверной дали их голоса.
— А если он вдруг на нас… А?
— Глупый ты, Пупака. Неужели ты думаешь, что я выбрал бы его, если б он не был достаточно рассудителен?
И Денису сквозь радужные круги наступающего сна оставалось размышлять, можно ли перевести слово «рассудительный» как «интеллигентный»…
И тут ему явилась студентка Светка Русина в еще не ношенном упругом сарафане с голыми обгоревшими плечами и со своим особым взглядом — чуть в сторону и снизу вверх. Настойчиво спрашивала, пойдет ли он сегодня после раскопа на пляж. А ему ужасно хотелось дотронуться ну хоть до этого округлого локтя с неизбежной археологической ссадиной. Но он, как и всегда, не знал, прилично ли ему это.
И что-то страшное, чужое вдруг вторглось в его жизнь и помешало ответить Светке Русиной. Не то проехал разбитый, проржавевший бульдозер, не то в дальних полях стал резвиться костистый дракон. И он понял: это храпит доблестный Пупака, и ужас смертельный его охватил.
Он лежал без сил на колком овчинном ложе, уставившись в прокопченный древний потолок, шепча сам себе:
«Не может этого быть…», а глаза безжалостно опровергали: «Нет, это правда!»
Нет, это правда! Дурацкие круги и символы на стенах, зеленые тени листвы на оконном стекле, крупный храп богатыря Пупаки и мелкий, рассыпчатый его шефа. Смертный озноб снова и снова сотрясал Дениса. А как же, назавтра он назначил профсоюзное собрание, он же профорг. И Светка Русина опять придет в новом сарафане. Все уж смеются, что мамочка два чемодана обнов с нею отправила…
Какие к черту обновы! Денис сел на своих овчинах — надо что-то предпринимать. А что предпринимать?
Умиротворяющий храп дуэтом — крупный, с покряхтываньем и мелкий, с присвистом — заставил его опустить бессильно руки, и он лег, вновь забылся во сне.
Проснулся от визга, похожего на поросячий, первая мысль была — тот сон прошел безвозвратно, но тотчас стрела пронзила — нет, это не сон!
Визжал парнишка, пританцовывал, потому что старец Сикидит драл его безжалостно, выговаривал, что пропадает невесть где, терзал железными пальцами его бедное ухо.
— Его зовут Костаки, — отрекомендовал Сикидит, видя, что Денис проснулся и сел. — Мой слуга. Если чего надо, он принесет, обслужит, самому никуда не ходить.
— Ты слышал? — напустился он на подростка. — Выкидыш сатаны!
Энергичный эпитет чародей сопроводил не менее выразительным подзатыльником. Но юный Костаки перестал визжать и суетиться, как только понял, кто такой Денис. В восхищении шумно втягивал в себя воздух.
— Уй-юй-юй, хозяин! Это у вас человек такой получился? Совсем как настоящий, уй-юй-юй!
— То-то, плут! — назидательно изрек Сикидит. — Будешь хорошо себя вести — и ты так научишься. Воды принеси, малопочтенный! Да и к обеду пора огонь раздувать. О господи, наградил меня помощниками!
— Встаю, встаю! — заверил его лениво потягивавшийся Пупака. — Одно мгновение, и встаю!
День начинался. Костаки принес воды в керамических ведерках. Денис безучастно наблюдал, как появились новые слуги, стали подметать, подняли страшную пыль, Костаки выгнал их за дверь. Еще один слуга, носатый, в вязаной шапочке, разделывал козлиную тушу. Пупака же, безбожно чертыхаясь, занимался тем, что деревянным гребнем расчесывал собственную шевелюру.
— Сделай меня своим оруженосцем, — предложил Костаки. — Я тебя три раза в день причесывать стану.
— Три раза в день тебя лупить надо! — со стоном отвечал силач, извлекая гребень, застрявший в библейских космах.
Сикидит, доверяя все слугам, выкресывал огонь сам, растапливал очаг, обновлял лампадки.
— Патер имон, — послышался его страстный беззубый шепот. — О эн той уранойс…
И Денис понимал все дословно: «Отче наш, иже еси на небеси…» И от реальности происходящего он даже зажмурился, чтобы не видеть всей этой археологической роскоши двенадцатого века. А он-то мечтал закончить через недельку-другую раскопки эргастирия чародея, вскрыв последнюю камеру, чуланчик. И возвратился бы домой, и написал бы диссертацию, и поехал бы в Стамбул, куда уж давно приглашают его местные археологи…
А там бы, глядишь, и белокурая Светка Русина закончила свой истфак. Хотелось выть и кататься по мерзким овчинам.
Хозяева уловили такое настроение пленника, и перед Денисом над решеткой замаячили их сочувственные лица — ястребиное старца Сикидита, дремучее Пупаки, веснушчатое слуги Костаки. Даже долгоносый абориген в вязаной шапочке оторвался от скворчащей козлятины, чтобы сочувственно повздыхать над Денисом за решеткой. Ничего, мол, обойдется как-нибудь!
Но ничто само собой не обходилось. Пришел степенный бородач в шляпе конусом, долго толковал с Сикидитом о снаряжении корабля до самой столицы, чтобы и продовольствия хватило, и снасти были бы крепкие и паруса. Так и хотелось треснуть его по конусообразной башке с этими разговорами!
Явился и некий тип, как глиста, угодливый, со шкодливыми глазами, — сказался учеником чародея. Расспрашивал Сикидита о вечной душе и переносе категорий, и Сикидит, самодовольно надувшись, словно новый Платон или Аристотель, отвечал впопад и невпопад. Только о свойстве духа переливаться из одной субстанции в другую трактовал битый час!
В полном отчаянии Денис встал и вышел в дверь, где сиял и шумел летний день, блистало недалекое море.
— Туда вам нельзя, — остановил его Костаки. Вызвал Пупаку и они отконвоировали пленника в кусты, а затем отвели обратно в эргастирий.
Денису подумалось: может быть, попробовать умолить Сикидита, чтобы он отправил его обратно… Ведь сумел же он неведомым путем перетянуть его в свой век, неужели он не знает, как перебросить и обратно? Пусть и сам отправится с Денисом, он познакомит его со всем, что старцу будет интересно. «Послушайте, уважаемый, — Денис даже начал с обращения, когда тот немного освободился от своих интервьюеров. — Не могли бы вы мне разъяснить…»
Оглаживая бородку, тот начал с разъяснения, почему его следует титуловать всеблагим.
— Ваше блаженство, — поспешил поправиться Денис.
Сикидит пространно рассказал, как интриги двора привели его в изгнание в Бореаду, но от верных людей до него уже дошли вести, что он уже фактически прощен, тем более что его многолетний покровитель принц Андроник, который тоже был в ссылке в Пафлагонии, также, по слухам, близок к прощению.
— Андроник, Андроник… — припоминал Денис уроки спецсеминаров. — В ссылке в Пафлагонии… Это, вероятно, двоюродный брат императора Мануила Комнина, который сам вступил на престол в 1183 году… Боже, это же восемьсот лет, это «Слово о полку Игореве», это Даниил Заточник… И Чингисхан уже родился!
— Эй, всеблагой! — без особого почтения обратился к старцу похожий на медведя Пупака. — Долго вы там будете траляля? Не пора ли обедать?
— Обедать! — совсем как какой-нибудь домашний папаша засуетился грозный мистагог. — Садитесь все обедать!
Уже за мраморной скамьей, исполнявшей на сей раз роль обеденного стола, чародей рассуждал, размахивая козьей ножкой:
— Я рад, что подтвердились все мои научные концепции. И знаешь, Пупака, после нашего с тобой давешнего разговора я подумал: ведь мне мало чина протоспафария за столь беспримерные успехи в науке. Я предъявлю государю наглядные свидетельства своей правоты, и пусть он велит титуловать меня «мистик».
— Ого-го, чего захотел! — Пупака не то чавкал, не то хохотал, занятый своей порцией козлятины. — До сих пор чин мистика жалован был только Федору Миртилу, за то, что он публично воскресил мертвеца.
— А что же, мой подвиг менее убедителен? А я перетащил сюда человека буквально с того света!
— А ты помнишь, чем кончил тот пресловутый Миртил? Феодосий, наш суровый патриарх, не менее убедительно доказал, что и сам мистик, и его клиент-покойник оба слуги диавольские, и сжег их на костре!
Наступило несколько неловкое молчание. Туземец в вязаной шапочке поспешил преподнести Сикидиту самый бескостный и самый сочный ломоть козлятинки.
А Денису припомнился тут рассказ одного его знакомого. Будто в какой-то из психиатрических больниц есть палаты, точнее камеры, где содержатся больные, начисто отключившиеся из повседневности, но интенсивно живущие в воображаемом мире. Они представляют себя кремлевскими самодержцами, миклухо-маклаями, нудистами, черт-те кем. Отсюда вывод — не может ли, в конце концов, случиться, что этот самый их эргастирий…
Отказывается здравый смысл признать это расстояние в восемьсот лет!
И он все щипал себя, с вывертом, с болью, уже без всякой надежды надеясь, а вдруг проснется, а вдруг очнется…
Бам! Это со звоном разбилась большая стеклянная реторта, заставив всех вздрогнуть. Долгоносый слуга начал укладку вещей к завтрашнему отплытию. Поднялся ужасающий гам: чародей, Пупака, несостоявшийся оруженосец кричали друг на друга в один голос.
Денис воспользовался ослаблением контроля и вышел из хижины не через дверь, а через ту конурку, тот чулан, который археологи условно именовали «камера чудес». Никаких чудес там не оказалось, горели жировые светильнички в форме чайников, громоздились какие-то тюки. Зато был запасный выход прямо к морю. Денис вышел во тьму и первое время щурился, ничего не разбирая. Открыл глаза, и вновь ему почудилась Светка Русина, стоящая напротив в своем курортном сарафане. Но это, конечно, была не она, а бесформенный куст шиповника.
Неужели прав был потомок великой Блаватской с его бесовской всезнающей усмешкой?
Над морем разливался феерический свет — готовилась взойти луна. Трещали цикады — хозяйки субтропических ночей. Ветерок шевелил ветви акаций, причесывал невидимый во тьме камыш.
— О господи! — непроизвольно вырвалось у Дениса. — Да минует меня чаша сия!
И вспомнился Христос в Гефсиманском саду. Но никого никогда не минует его чаша. От эргастирия уже бежали в тревоге хозяева и слуги, размахивая факелом.
— Не пираты ли это, не разбойники? — тревожился Сикидит, вглядываясь из-под ладони в туманный, жаркий горизонт. Там, в просторах моря то появлялась, то пропадала точка, которую можно было трактовать по-разному — и буревестник, и обломок кораблекрушения, а то и приближающиеся исподтишка пираты. — Эй, корабельщик, бывают ли здесь разбойники?
— Море кишит ими, — флегматично отвечал корабельщик в конусовидной шляпе. Он натягивал канат от паруса, словно он извозчик, который держит вожжи от резвой лошадки. Его кавказская лодка бодро шла пучиною эвксинской, благополучно миновали Трапезунт, не заходя в порт, чтобы как раз не попадаться в поле зрения пиратов. Но когда перевалили за Синоп, все тот же попутный ветер принес им качку, и жизнь в лодке сделалась невыносимой.
— О-ох! — стенал доблестный Пупака. Он от жары разделся догола, горбоносый туземец обтирал его губкой, смоченной в уксусе. — Так и выворачивает! И зачем я с тобою, ваше блаженство, поехал в эту богом забытую Бореаду! Жил бы сейчас возле принца, там как раз в Пафлагонии разгар охоты…
Сикидит, не ввязываясь в перебранку, с опаской следил за смутным горизонтом, а Пупака, как только мучения его немножечко оставляли, вновь набрасывался на чародея.
— Что ты все боишься пиратов? Уж если ты с твоим искусством человека одним словом можешь перенести за тысячу лет, неужели ты их испепелить не в силах?
Тот отвечал в том смысле, что за себя он не боится, сокровищ не нажил, возраст же такой, что и в рабы его не продашь. Боится пленника потерять — и без зазрения совести указал на Дениса, который сидел тут же на расстеленном коврике. Это же итог всей его ученой жизни, это цена потерянных зубов, облетевших волос, нажитых морщин…
— Да как тебе доказать, что он действительно с того света? — продолжал насмешничать Пупака. — На нем этого не написано, такой же, как мы. А может быть, он домовой, мурин из-за печки или сбежавший каторжник? Глянь, он и по-нашему разговаривает, ни дать ни взять какой-нибудь логофет из придворной канцелярии.
Чародей ничего не отвечал. Солнце стало склоняться к закату, приблизился час вечерни. Сикидит вынул образок Одигитрии — покровительницы странствующих и путешествующих, принялся молиться. Зашептали, закрестились все, кроме Дениса, который в его положении не знал, как поступить. Да и молиться он не умел. Теперь уж эти простодушные византийцы наверняка подумают, что он исчадие преисподней.
— Лучше бы ты продал его питиунтским князькам, — высказался Пупака. — Ведь предлагали тебе за него четверть литры серебра, еще говорили — красавец какой!
— Лучше бы ты отвязался от меня, — окрысился Сикидит, — со своими советами. Небось в столицу приедем, так ты и с доносом на меня побежишь? Меня предупреждали, что ты из «стражей уха», специально ко мне, мол, приставлен…
Скандал разгорался, тем более что это помогало переносить качку. Костаки, например, стал вопить, что лучше бы пираты их захватили. Если к пиратам они попадут, он, Костаки, пойдет с ними шляться по морям.
Денис подумал, что следует переменить тему разговора, и спросил:
— А все же, блаженный, вы так и не разъяснили, как вам удалось меня в ваши измерения залучить… Мне это непонятно.
Чародей вновь принялся пространно толковать, почему еще рано его именовать блаженным. Это следующий ранг, а пока титуловать надлежит — всеблагой.
Затем он разразился обстоятельной лекцией о всемирной душе, которая разлита во вселенной — во времени и пространстве. Капли этой вечности, как брызги вселенной, и суть наши бессмертные души. Время от времени они возвращаются в океан-прародитель, и Верховный Распорядитель всего сущего по своей непостижимой воле вновь отправляет их в далекое странствие…
Море переливалось за кормою, и кавказская лодка бежала легко.
— Эге, всеблагой! — усмехнулся про себя Денис. По древней философии он как раз был в числе успевающих. — Ты еретик, папаша, и сразу по трем статьям. Ты исповедуешь безбожника Платона или, точнее, неоплатоника Гемиста Плифона — раз. Ты осмеливаешься признать вечность и бесконечность, которые не суть понятия Троицы, — два. Наконец, ты проповедуешь переселение душ, что христианской церковью признано за величайший грех. И хорошо, что Пупака, преданный тебе «страж уха», по-видимому, не очень разбирается в теологических тонкостях, иначе быть бы тебе на огне…
Лекция прервалась неожиданно, при объяснении разницы между субстанцией и ипостасью. Старец, приблизясь вдруг к лицу Дениса, спросил, дохнув чесноком:
— А ты сам не из стражей уха будешь, а?
— Что вы это… — изумился Денис.
— А что? У нас по-всякому бывает. Никак я в толк не возьму, уж очень у меня с тобою легко получилось, раз-два и ты тут… Может быть, тебя просто ко мне подсадили?
Но он не стал далее анализировать это предположение, а продолжил лекцию, коснувшись неких персидских дэвов, которые будто бы могут переливаться через соломинку.
— Скажите, всеблагой, — деликатность Дениса начинала иссякать. — А какое сегодня число? День сегодня какой? Дата?
О, вот это был вопрос вопросов! Старец остановился, будто бы на стенку налетел. Долго тер лысину и щурил глаза, потом объявил число в византийских индиктах. Это не дало Денису ничего, потому что для пересчета в понятные ему даты надо было помнить исходные точки периодов, а он, как мы знаем, посетитель семинаров был не весьма аккуратный.
— А можно ли от Рождества Христова? — попросил он.
На старца это подействовало, будто Денис нечто преступное затребовал. Он надулся, словно клоп, и принялся поносить римских католиков, которые, по его мнению, испортили весь церковный календарь, исказив дату Рождества.
— Тогда, пожалуйста, от сотворения мира.
Ну, это-то Сикидит знал назубок! Денис, интересовавшийся археографией древних книг и рукописей, также твердо помнил эту дату — пять тысяч пятьсот восемь лет от Рождества Христова. Теперь не стоит труда и вычислить, какое сегодня число на дворе. Сегодня пятнадцатое сентября одна тысяча сто восемьдесят первого года.
Денис решил уточнить полученный результат:
— А царствует сейчас Мануил Первый из династии Комнинов?
И пожалел, потому что старец вскричал, будоража всех дремлющих на солнцепеке:
— Да как ты… Да как же ты смеешь, пигмей, священную особу царя вселенной поминать всуе? Без коленопреклонения, без надлежащих титулований? Ниц! — требовал он.
Денис предпочел не связываться и уткнулся носом в раскаленные доски борта. Утешал себя тем, что царю Мануилу ихнему осталось жить не более десяти дней. Это он хорошо помнил, потому что семинары византиниста посещал регулярно.
А пираты подкрались незаметно, как истинные специалисты своего ремесла. В самый жаркий полдень, когда даже мухи изнемогают от пекла и блеска солнечных лучей.
— Ой-ой! — трагически вскричал корабельщик, теряя остроконечную шляпу.
Пиратская фелюга, то есть гребное быстроходное судно, черный клюв которого внезапно возник над убогой кавказской лодкой Сикидита, без труда взяла ее на абордаж. Попадали на дно чашки, миски, браслеты — все, что могло разбиться, разбилось.
— Р-р! — перескакивали разбойники на борт лодки.
— Где моя Одигитрия! — метался в панике чародей. — Костаки, ты украл мою чудотворную, мерзавец!
Безмятежно спавший голышом Пупака вскочил как ошалелый, подобно библейскому персонажу, запутался в волосах и попал пиратам в аркан.
Попался и Денис. Носатый абориген в вязаной шапочке, который почему-то помогал нападавшим пиратам, стукнул его веслом по затылку, он на минуту потерял ориентировку, что не позволило ему применить свое знание прославленных приемов у-шу, и тоже был опутан разбойничьей сетью и поставлен в ряд с другими на колени.
Явился триумфатор — вожак разбойников, цветущий и сопящий от избытка жизни мужчина, увы — одноглазый. Уставив пронзающий глаз на Сикидита, картинно вскричал:
— Не ты ли это сам, всеблагой прорицатель его императорского величества, краса магии, радость науки?
И, услышав утвердительный ответ, набросился на своих приспешников:
— Вы что, звери, человеку руки так скрутили? Освободить немедленно!
И чародею тотчас были возвращены одежды, сандалии, шляпа и даже иконка.
Примерно та же церемония разыгралась вокруг Пупаки. Глава пиратов ударил его кулаком в плечо, тот бесцеремонно возвратил удар. Одноглазый ударил снова, да так, что наш библейский Самсон пошатнулся. Пупака в ответ чуть не положил пирата наземь.
— О-ге! — вскрикивали окружающие при каждом из ударов. — Вот это бьет, вот это удар!
Наконец силачам надоело испытывать силушку и церемония пошла наоборот.
— Не ты ли, — воскликнул Сикидит, — хозяин здешнего моря, прославленный Маврозум, гроза торгашей, ужас чужеземцев?
Мир был восстановлен. Пока слуги готовили приличествующую трапезу, чародей подвел победителя к Денису, который единственный из всех захваченных не был освобожден. Оба насладились лицезрением красивого молодого человека.
— Что ж он гладкий, как лягушка? — поражался одноглазый. — Волос-то на теле совсем нет!
Сикидит принялся объяснять сложную историю появления Дениса в их обществе, которую пират выслушал вполуха, объявив:
— Ну, как ты хочешь, его я забираю себе!
И чародей, который еще накануне предвкушал, как он будет представлять Дениса при дворе, не выразил протеста. Сказал как-то безразлично — ну, забирай. Мол, я еще дюжину таких наловлю. А остальные бывшие его спутники пальцами указывали на Дениса и кричали:
— Бери его, бери его!
Только несостоявшийся кандидат в оруженосцы, веснушчатый Костаки заявлял другое:
— Возьми лучше меня, возьми меня, слышишь?
Но на него никто не обращал внимания. Пираты принялись снимать сеть с Дениса, чтобы перевести его на свою фелюгу, и тут отчаяние его охватило. Им распоряжаются, как вещью, его дарят, может быть, и продают! Он напрягся и с силой оттолкнул окружающих, причем носатый абориген, уронив шапочку, плюхнулся в воду.
— Ай-ай-ай! — горестно вскричали византийцы и, на минуту забыв о Денисе, кинулись спасать аборигена.
Тут Денис и пожалел, что не научился плавать — зеленые холмы Малой Азии были не так уж далеки. Вытащив туземца, пираты вновь принялись за Дениса.
— Ничего, мы с ним подружимся! — покровительственно сказал одноглазый, протягивая упитанную ручку, чтобы потрепать пленника по щеке. И Денис от отчаяния больно куснул эту барскую руку, даже почувствовал в этом наслаждение.
— Уй-юй-юй! — завопил Маврозум. — Его еще надо воспитывать! Киньте-ка его в чуланчик из-под рыбы, пусть попотеет, раскается!
В чуланчике, вернее в ящике, расположенном в высоком носу фелюги, оставались полусгнившие остатки какой-то морской снеди. И запах, запах, оглушающая вонь действительно заставляла потеть и раскаиваться. Через пару часов качки на высокой волне Денис был почти без сознания.
Он пришел в себя, когда в узенькое оконце-щель уже глядел синий морской вечер, а за стенкой на палубе разыгрывалась какая-то новая драма.
— Оставь ее, оставь! — кричал-надрывался веснушчатый Костаки, оказывается, он тоже был на этой фелюге. — Ты не смеешь ее трогать, оставь!
— Плетей захотел? — рычал в ответ Маврозум. Мерно скрипели уключины, судно напрягалось, будто состояло не из древесины, а из живых человеческих мускулов.
— Но ты же пафлагонец! — звенел протестующий голос Костаки. — Ты же наш земляк! А она же из нашей деревни, я ее знаю… Отпусти ее незамедлительно, как же ты смеешь!
— Же-же-же, — передразнил его Маврозум, но уже в примирительных тонах. — А мне, я скажу, поп ее продал, вот кто! Он отвел меня к вашему колодцу и говорит: вот она с кувшином идет, хватай! Ничего теперь знать не желаю, я такие деньги отдал!
Сквозь скрип уключин слышался явственный женский плач.
— Мавр, не трогай девочку! — ревели на веслах гребцы.
— Она же свободнорожденная! — подзуживал их Костаки.
— Нет, каковы мерзавцы! — возмутился пират. — Я каждого, из них выкупал из тюрьмы, быть бы им на колах да на реях. А здесь, босяки, они на меня хвост поднимают!
Но гребцы не уступали, некоторые принялись и веслами стучать.
— Да не трогаю я вашу девку! — сдался Маврозум. — Я просто хотел посмотреть, что это за финтифлюшка, как она устроена. А ты, — обрушился он на Костаки. — Для чего сюда к нам сел? В первом же порту на берег вон!
И так всю ночь, то трогательно плакала девочка, то вопил неусыпный Костаки.
Свежим утром Денис очнулся все среди той же рыбьей вони, готовым к новым передрягам судьбы. Из окошка слышался с моря звон походных фанфар. Денис подпрыгнул, уцепился за окошко и увидел в качающейся синеве множество вычурных кораблей с высокою кормою. Реяли вымпела, трепетали львы, единороги и прочие символы и эмблемы. Трудно было не понять, что это и есть сам великий и победоносный императорский флот.
— Это мегадук Контостефан, — определил с мостика Маврозум, с некоторой гордостью перечислив чины и ранги адмирала — великого князя флота. — Узнаю его знак — черный грифон на золотом поле. О-хо-хо, придется идти к нему на поклон, я его должник!
По его приказу один из пиратов, наскоро обмыв физиономию, надел хитон и отправился с миссией к императорскому флоту. Маврозум напряженно следил за его поездкой сквозь хорошо ограненный алмаз, который имел свойство увеличивать. Через час посланник возвратился с известием — изволят принять.
Пираты спешно приводили себя и лодку в порядок, главное — припрятывали лишнее, императорские матросы славились тем, что и пиратов могли при случае обобрать. И наконец, прифрантившись, словно провинциальная красотка, увесив себя не своими драгоценностями, Маврозум прибыл на флагманский дромон. Лодка его тотчас развернулась, чтобы привезти пленников — дар пиратов великому князю флота.
На мостике высоченной кормы флагманского дромона господин Контостефан изволил играть в шахматы с венецианцем Альдобрандини.
Здесь была тончайшая политика. Дело в том, что лет двадцать тому назад Мануил, как дипломат не очень разборчивый, разорвал отношения с Венецией. Дворы и фактории венецианцев в Византии основательно разорили. Быть может, так и нужно было, потому что купцы обеих стран вечными были конкурентами на Леванте. Но теперь времена меняются, приходится спешно восстанавливать нить дружбы, разорванную с Венецией.
— Ваш ферзь, всесветлейший, — напомнил Альдобрандини. Если византийцев различали по бородам, то с итальянцами это было труднее — у них в моде были бритые подбородки. Красиво причесанный, с волосами по плечам, крупный, еще не старый венецианец скорее напоминал знатную даму или даже богиню. А ведь он был из родовитой фамилии и сам мог сделаться дожем.
— Уверены ли вы, всесветлейший, — спрашивал он, искусно загнав в угол византийского ферзя, — что политика высокого престола по отношению к нам переменится?
Тут матросы ввели пирата, одетого в краденую столу и увешанного побрякушками, и поставили на колени близ адмиральского кресла. Оба шахматиста на него даже глазом не повели.
Глава пиратов, сначала несколько обомлевший, осмелел и стал оглядываться по сторонам.
— Живут же при дворе! — сокрушался он про себя. — А мы-то все по вшивым притонам! Эк какая тут везде позолота, да шелка, да стеклышки цветные…
Игра у него над головою продолжалась, а его как бы все не существовало. «Терпение! — успокаивал он себя. — Терпение есть доблесть сильных». Кто-то из его жертв поразил когда-то его этой фразой.
Мегадук принял с подноса чашу с прохладительным, а вторую предложил партнеру, говоря:
— Не скрою, почтеннейший мой Альдобрандини, противником Венеции, за ее двусмысленную для нас политику в войне с агарянами, был сам венценосец, да хранит его милостивый Христос.
При упоминании императора оба игрока встали и перекрестились. Царь вселенной был тяжко болен и надлежало молиться за него.
— Так вы думаете, если… — туманно выразился Альдобрандини, забирая кроме ферзя еще и ладью. — Все может перемениться?
— Вы же знаете правило, — не менее туманно отвечал партнер. — Смена королей меняет всю партию.
— Пусть, во всяком случае, при высоком дворе знают, — говорил венецианец, продолжая забирать у мегадука фигуру за фигурой, — игра может возобновиться с самыми лучшими намерениями…
Венецианец раскланялся и нырнул под сень зонтиков своей свиты, спустился в гондолу и был таков. Мегадук же, проводив гостя, взглянул на шахматную доску и обнаружил, что по положению фигур он оказывается еще и в выигрыше — ах, этот Альдобрандини, дипломат! Командующий пришел в хорошее расположение духа и тогда изволил заметить Маврозума, все так же скромно стоящего на коленях.
— А, это ты… Давно ты тут?
Пират кланялся и благодарил за некую помощь в одном деле.
Мегадук, продолжая благоволить, пожаловал его из собственных рук чашею с напитком. Окончательно польщенный Маврозум решился представить и свои дары.
— У меня, светлейший, есть кое-что для тебя любопытное… Во-первых, парень один с биографией… Чародей уверяет, что свел его прямиком с того света. Меня вот даже укусил, — поднял он завязанную тряпицей руку.
— Хм, — улыбнулся повелитель флота. — Так он еще и кусается?
Сопровождаемый пиратом, он вышел на главную деку корабля, где между стоящими навытяжку военными матросами были выставлены живые подарки от Маврозума.
— Так это он, что ли? — показал мегадук пальцем на скрученного в узел голого Дениса. — И точно, гладкий, будто лягушка. А почему это он воняет, будто толпа покойников?
Маврозум и окружающие захихикали, чтобы показать, как они ценят остроумие верховного, а тот принял решение.
— Вот что. Ты знаешь, я одновременно и куратор императорских зверинцев. Зверушкам бедным совсем кушать нечего стало. Отдам-ка я его в Львиный ров, раз он такой кусака. Пусть покусается там со львятками, с тигрятками.
Смысл кровавого решения не сразу дошел до Дениса, и не только потому, что предводитель флота по-придворному гнусавил. Когда Дениса со шлюпки влекли на адмиральский дромон, за ним поднимали какую-то женщину, закутанную с головой в покрывало. Может быть, ту, о которой вчера кричали на фелюге, — девочку, девушку? Что-то странно знакомое было в ее движениях и походке.
— Она еще невинна, всесветлейший, — изогнулся Маврозум. — Товар, как говорится, высший сорт, клянусь демонами. Пусть проволокой меня бичуют!
Сдернули покрывало, и пораженный Денис увидел, что это Светка Русина, студентка. Это ее округлое славянское лицо, ее пластическая фигура, только платье нелепое, будто обкусанное понизу. Неужели чародей и ее…
— О-го-го! — оценил Контостефан. — Экая она синеглазка! Как раз, кстати, то, что давно заказывала мне кесарисса Мария, надеюсь, ты знаешь, кто это — старшая дочь государя.
Слепая ярость охватила Дениса, он готов был крушить все эти мачты и снасти, дробить полированные доски, в кровь разбивать головы людей. Но люди у мегадука были привычные к таким бунтам, и через малое время наш Денис был скручен, а рот его заткнут.
Последнее, что он слышал, — голос парнишки Костаки, который, как назойливая муха, кричал о свободе, о том, что нельзя девочку эту забирать…
Всевластнейший, всесвященнейший, самодержавнейший, христолюбивейший кесарь кесарей Эммануил, что по Библии означает — «Во всем воля Господня», а иначе зовется просто Мануил Первый Комнин, семьдесят седьмой император Восточной Римской империи, если считать от Константина Великого, отходил в вечность.
В большой порфировой зале собрались высшие чины империи, родственники императора, могущественнейшие из магнатов. Были там синклитики, то есть сословие сенаторов, чиновники, феодалы. Духовенство — клир — с хоругвями и мощами находилось неподалеку, в боковой зале, готовое отпеть высочайшего в последний путь.
Царь тяжело болел давно, а накануне перенес новый удар, но миг кончины его еще не наступил. Мануил лежал вытянувшись, словно солдат в строю, накрытый парчовым знаменем с монограммой Христа, совсем не ел, не пил, разве ложечку вина. Могучий, уже легендарный, правивший величайшей монархией того мира без малого тридцать семь лет, он все еще жил! И духовные пастыри за стеной, которым в отличие от светских собратий сидеть не полагалось, топтались на склеротических ногах, потели, мысленно грешили, моля, чтобы Бог побыстрее прибрал страдальца, а их бы отпустил по домам.
Большой порфировой звалась эта зала потому, что некогда из античного Эфеса были выломлены и доставлены сюда двадцать четыре мощных колонны ярко-красного мрамора — порфира, чтобы в новой столице служить новым повелителям. Здесь высшая знать империи собиралась на самые ответственные церемонии. Вдоль стен тянулись ряды кресел с дубовыми спинками, и можно было подумать, что это театр, а церемония просто зрелище. На самом же деле свершался здесь акт особой государственной важности.
Как избавиться от незаконнорожденных, от самозванцев, от подставных фигур, словно ржавчина разъедающих любой династический строй? Только превратив акт рождения и акт смерти в публичное зрелище, чтобы каждый, кто считает себя полноправным гражданином, имел основание сказать: да, я присутствовал при рождении или при кончине такого-то государя.
Такова уж бренная участь царей, тяжкий крест их непомерной власти. Они и рождались в этой зале за пурпурной занавесью с изображениями угодников божьих, предстоятелей Византии. Рождались, чтобы получить исключительное звание «багрянородных», или «порфирогенетов», а вместе с ним и право наследования престола. Их и умирать относили сюда, конечно, за исключением тех трагических случаев, когда доставали их ножи заговорщиков или рука войны.
В креслах с дубовыми спинками сидели рядами синклитики, запасясь терпением, страдая от духоты и блох. Насекомых этих зловредных здесь водилось немало, несмотря на то, что каменный пол был устлан фракийской полынью. Ближе всех к занавеси были, конечно, разного рода Комнины, отпрыски царствующей династии. За ними, группируясь клан к клану, шли Кантакузины, Палеологи, Ватацы, Дуки, Фоки, Каматиры, Контостефаны — какие звучные имена! Вся знать, ведущая родословие от персидских сатрапов или римских патрициев! В причудливых тиарах, тюрбанах, призмах, островерхих колпаках — каждый сообразно своему званию — они не молчали, а молились или злословили, делились новостями, сплетничали. В большой порфировой зале царил неумолчный гул голосов, будто здесь был чудовищной величины улей.
Передавалось из уст в уста, что государь еще утром похлопывал себя ладонью, то есть как бы пострижения чаял, монашеской рясы. Теперь же, говорили, он и пальцами двигать перестал.
Этериархи — смотрители дворцового порядка тщетно старались, чтобы в залу попали только главы родов и предводители фамилий. Набились туда и великосветские трепушки, именующие себя матронами, и даже просто любители сенсаций, достаточно было помощнику этериарха сунуть в кошель, висящий у пояса, ну хоть бы полденария.
С самого края располагался ряд, где красовались Ангелы — род, кстати, тоже отпрысков царствующей династии. Все самые сановные или ученые мужи из этого рода пребывали в данный момент там, где вершилась история, то есть возле одра, где лежал император. А здесь уже дремали либо неспособные пентюхи, либо глубокие старцы, бессловесно уставив разнокалиберные бороды на фамильные посохи. Каждый такой посох-трость являлся символом знатности, его набалдашник представлял собой позолоченную фигурку ангела с шестью крылами.
Не находил себе места и непрерывно вскакивал, нервно постукивая посохом, только официально избранный глава рода, которому очень хотелось бы быть там, за священной занавесью, а он вынужден быть здесь, как пастух при овцах. Это была личность краснощекая, востроносая, с ярко-рыжей, будто нарочно крашенной бородой и такими же рыжими кудрями, торчащими из-под тиары. «Не будь я Исаак Ангел, генарх (глава рода)», — произносил он к месту и не к месту, а сам искал, к чему бы придраться, чтобы утолить свою жажду действий.
— Здесь священное место! — возмущался он. — Обитель славнейших и знатнейших! А сюда шваль всякую напустили. Вот ты, например, — обрушился он на какого-то юношу, — тебе чего здесь надо?
Юноша был одет в обтягивающее фигуру зеленое трико и шляпочка была на нем словно призма. Он стал что-то лепетать, из-за непрерывного шума публики не разобрать что. А генарх рода Ангелов понял только по акценту, что он иностранец.
— А-а! — зарычал рыжий. — Чужеземная рожа! Откуда ты к нам такой явился?
Лягушкоподобный зеленый юноша смиренно объяснил, что из Италии он, генуэзец родом, то есть из Генуи, но родился здесь, в Византии.
— И что ты здесь потерял? — продолжал гневаться рыжий, даже посохом фамильным пристукнул.
Но человек-лягушка не испугался, а разъяснил генарху, что находится при исполнении служебных обязанностей.
— О, всещедрейший, разве вы не видите, что на мне форма дворцовых скороходов и я исполняю волю меня пославших?
— Вижу, вижу! — проворчал рыжий Исаак. — А если ты скороход, выкладывай, чего тебе надо, и убирайся ко всем чертям.
Тут он спохватился, что не следовало бы в столь священном месте поминать князя тьмы, и поспешно перекрестился. А всем остальным Ангелам, которые были рады внезапному развлечению и с любопытством повернули к нему свои бороды, разъяснил:
— Терпеть не могу разных там итальяшек и прочих варваров. Особенно за их раскатистое «р» и всякие «джи-джи», «цатти-дзатти». Ну, говори же, придворный скороход, кто тебе нужен?
— Мне нужны благороднейшие Ангелы, любимцы судьбы, питомцы благочестия, первейшие из вельмож империи!
— О! — изумился генарх. — Ты, лягушка, оказывается, хорошо обучен и воспитан! Ты уважительно говоришь о нашем роде, это мы ценим и любим. А кого из Ангелов ты хочешь увидеть?
— Скажите, всемилостивейший, кто здесь благородная и почтенная матрона Манефа Ангелисса?
Из ряда Ангелов выделилась дама лет пятидесяти во вдовьем кукуле и без драгоценностей, но цветущая во всех отношениях. Скороход преклонил колена, насколько позволяла теснота между рядами, и объявил, что внизу некий рыцарь, прибывший из Пафлагонии, просит быть допущенным к ее особе, пригласительной грамотки не имеет.
— Ах, это же Ласкарь! — воскликнула она, обращаясь к прочим Ангелам и Ангелиссам. — Он писал, что приедет! Зови же, зови, что медлишь?
Но зеленый скороход не спешил исполнять ее желание. То у него шнурок развязался, то в глазах у него пошли круги. Многоопытная матрона, однако, догадалась, в чем дело, и пожаловала ему монетку — один обол. Довольный скороход помчался ко входу.
И вскоре на его месте возник новоприбывший — мужчина элегантный, как и надлежит быть рыцарю во все времена у всех народов. Негнущаяся одежда на нем была вызолочена, словно по заказу, а острые усики, седой хохолок на лбу, даже бородка клинышком — все было боевое, решительное.
— Ласкарь, о Ласкарь! — простонала Ангелисса. — Мы с тобой не виделись сто лет!
И приняв его в свои объятия, пустилась расспрашивать о виноградниках, об урожаях, об охране границы, потому что был он акрит, что по-византийски соответствует термину «рыцарь».
Генарх Исаак отнесся к их восторгам и воздыханиям критически и объявил, что пойдет за священную занавеску узнать, как там дела.
— А ты, пафлагонский акрит, — разрешил он, — сиди пока на нашем начальническом кресле.
Он позвал своих слуг, которые томились в коридоре, и ушел, а пафлагонский рыцарь, оторвавшись от Манефы, осматривался и простодушно изумлялся.
— Матерь пресвятая, заступница наша! Сколько же здесь народу потеет… А нам так не хватает рабочих рук — виноград как раз давить, желуди поспели, чушек надо выгонять.
— Про чушек бы ты поосторожнее, — оглянулась красавица Манефа. — Теперь везде стражи уха и стражи глаз. Твою пафлагонскую остроту про чушек не так здесь оценить могут. Как раз сам без глаз останешься, — решила сострить и она.
Действительно, среди придворной публики было немало слепцов со следами пыточных клещей — внезапного гнева самодержца.
— А скажи, сладчайшая, — продолжал донимать ее рыцарь. — Вон тот, кстати, слепец в высокой витой митре, он кто? Не Аарон ли Исаак? Он? Боже, я знал его молодым! А теперь весь седой и тоже слепец! Его-то за что? Такая был законопослушная овца!
Манефа сделала страшные глаза и, еще раз хорошенечко оглянувшись, сообщила:
— А будто бы перелистывал он Соломонову книгу, и кто-то донес. А от перелистывания им Соломоновой книги будто бы случилось землетрясение, черная оспа да вдобавок выкидыш у племянницы императорского любимца.
Все Ангелы в страхе замахали руками — побойся Бога, Ангелисса, что ты говоришь? И он еще жив, если он такой преступник?
Ангелисса поправилась: вы меня не так поняли. Через малое время оказалось, что донос был ложный. Доносчика казнили, Аарона освободили, но глазочки-то его тютю!
— Такова оборотная сторона придворной роскоши, — резюмировал Ласкарь, подкручивая ус. — У нас, конечно, победнее да попроще. Но тоже свои казусы есть — и саранча, и набеги пиратов! Боже, и это все в наш просвещенный век!
Тут вернулся краснощекий и рыжий здоровяк Исаак Ангел, ходивший узнать, не продвинулось ли чего в деле успения царя Мануила. Он слышал последнюю фразу бравого акрита и счел нужным вмешаться.
— И не за то его ослепили, что он будто бы Соломонову книгу перелистывал. Он тайком примерял императорскую корону, вот!
— Бросьте, бросьте! — вставил Феодорит, старец тоже очень почтенный, но зрячий, про которого говорили, что он светел, как печная дверца. — Кто не знает, что его просто невзлюбила Берта, наша тогдашняя императрица!
— Эх, милые! — расстроилась Манефа. — С вашими язычками как раз под пытошные клещи попадешь. Вон этериарх так и ходит, так и высматривает вокруг нашего ряда. Давайте лучше помолимся…
Начали молиться за здравие государя, но Ласкарь, как человек сугубо военный, путал тексты молитв, поэтому опять принялся расспрашивать Манефу о родственниках. Старший ее сын уже в генеральском чине, на Кипре он. Младший с посольской миссией поехал в Италию, роптать не приходится, слава Богу, слава Богу!
— А помнишь, Пупака был у тебя свойственник, мы с ним дружили? Весь обросший такой, словно библейский Самсон?
Манефа часто замахала веером, потому что становилось душно.
— Пупака с принцем Андроником в ссылке был в вашей Пафлагонии, это тебе лучше знать. А теперь, слыхать, его с чародеем одним, Сикидит того звать, не угодил он кому-то, любовный бальзам приготовил недостаточно крепкий, так с этим чародеем его куда-то в отдаленную провинцию заслали, на Кавказ…
— О! — отозвался светлый старец Феодорит, заимствуя у Исаака Ангела сушеный финик — подкрепиться. — Если это тот Сикидит, который астролог, я его вчера, убей Бог, на рынке встретил. Покупал он кобылье молочко, которое от облысения помогает. Хи-хи, кому-то волос сильно не хватает, а у какого-нибудь Самсона их некуда девать.
Манефа выразила сомнение — как же он может одновременно в двух местах появиться, на Кавказе и у нас на рынке?
— На то он, матушка, и чародей! — ответил светлый Феодорит, который почитал себя знатоком оккультных наук. — А кстати, сейчас все из ссылки самовольно приезжают. Смотрите, — он тоже боязливо огляделся, — как бы вскоре и сам принц не заявился, Андроник!
При упоминании Андроника все Ангелы и не Ангелы принялись оглядываться, как бы чая увидеть все тех же пресловутых стражей уха. Один генарх Исаак Ангел стражей уха не испугался и громко сказал:
— Что Андроник! Скоро вся империя сорвется с крючка и побежит куда попало. Кстати, Андроник — это власть, это сильная рука. А нашему расхлябанному царству только и подавай дубинку покрепче.
Все в ужасе замахали руками, не произнеся ни слова. А Исаак Ангел усмехнулся своей улыбкой сатира:
— Забыли, что ли, что при каждой пертурбации при смене царств первыми горят наши дворцы и наши усадьбы?
Тут плотину молчания прорвало и поднялся страшный гвалт. Манефа же Ангелисса благоразумно советовала акриту Ласкарю:
— Ты с ними не вяжись. Они все родственники правящей династии, отвертятся в случае чего. А ты влипнешь в историю, хотя будешь ни в чем не виноват. Пошлю-ка я с тобой мою служанку, она отведет тебя к нам домой, ты там отдыхай….
— А не скажешь ли ты мне, достопочтенная Ангелисса, как найти тут морскую канцелярию, ведомство паниперсеваста Контостефана?
— Ведомство Контостефана здесь от дворцов поблизости, да и он сам сейчас где-нибудь здесь, вон за той священной занавесью. Да я тебя и не спросила, зачем ты к нам пожаловал, что-то ведь неотложное погнало тебя в разгар уборки урожая…
— Девочку украли у нас, девочку.
— Это какую же такую девочку?
— Соседскую дочку, семнадцати лет… У ручья подстерегли, у колодца… Пираты, больше некому.
— Так при чем здесь адмирал Контостефан?
— А ты разве не знаешь? Пираты ему дань платят. Половину своей обыденной добычи.
— Так надо было покрепче ту девочку сторожить. А что теперь искать в столице!
— В столицу все злодейства у нас сливаются, как ручьи. Вот и этот Контостефан…
— Контостефан! — захохотал рыжий глава рода Ангелов. — Контостефан — это удав, что заглотит, то уже не вынешь, а то еще и сам без головы останешься.
Ангелисса же, увидев, как потемнело от печали лицо ее бравого рыцаря, прониклась к нему состраданием.
— Да ты скажи, христолюбец, что тебе эта девочка? Сколько ежедневно в империи девочек пропадает! Ежели ты бессемейный, хозяйство тебе некому вести, давай мы, близкие родственники, скинемся и купим тебе на рынке какую-нибудь девочку!
Ласкарь принялся объяснять, что уж очень люди они хорошие, соседи, жалко их, жалко ихнюю девочку. А он, Ласкарь, хоть и без слуги остался, агаряне у него и слугу переманили, и коня он рыцарского с собою увел, но девочка та, девочка… Все сердце изболелось.
Манефа хотела проворчать, что седина, мол, в бороду, а бес в ребро, но тут мальчишки прорвались с Августеона, разносчики новостей, как этериархи их ни выгоняли. За монетку в пятнадцать оболов они выбрасывали целый ворох сведений и про свадьбы, и про повышение цен на тарань. А один, чтобы заслужить дополнительный обол, заверещал что было силы:
— В царском зверинце, во Львином рву, сидит некий чужеземец, и львы его не грызут!
Патриарх шествовал прямо как жердь, не отвечая на поклоны, уставя вперед кустистые брови, величественно переставлял посох. За ним валила толпа разнокалиберных клириков, а чуть в отдалении двигалось императорское семейство.
Византийца хлебом не корми, дай позлословить, особенно над власть имущими. Пусть это даже грозит лишением зрения, зверскими пытками, пусть!
— Маруха идет, Маруха! — зашелестело в рядах придворных. — Монашенкой одета, а ведь всегда расфуфырена была!
Маруха в данном случае вовсе не какое-то жаргонное прозвище. Это обычное уменьшительное от «Мария» — Марусса, Маруфа, Маруха. Народ любил эту царскую дочку от первого брака, считал ее несчастной, потому что была она не просто некрасива — она была вовсе безобразна. И женат был на ней итальянский маркграф Райнер Монферратский, красавец с бесчувственными глазами, и народ видел, как изменяет ей супруг, и жалел ее, и звал по-домашнему — Маруха.
За нею шла другая Мария — супруга умиравшего Мануила, она была моложе его чуть ли не на тридцать лет — что делать, династические браки! В девушках была она латинянка и звалась Ксения, а православное имя было ей дано — Мария. Народ звал ее Ксения-Мария. Не станем утомлять читателя надуманными описаниями, а процитируем современника, с которым нам еще предстоит познакомиться: «И были ей свойственны светлые взгляды, жемчужная белизна лица, любезный характер, открытая душа, очаровательная прелесть в речах…»
Ее почтительно поддерживал верховный паракимомен, что означает смотритель государевой опочивальни, а в переводе на язык большой политики — премьер-министр, глава кабинета либо что-нибудь в этом роде. А был им тогда Алексей, племянник царя, следовательно, царевич, тоже Комнин, молодой человек лет сорока, любивший ходить без головного убора, потому что считал неотразимой свою серебрящуюся редеющую стрижку. Вокруг него держалась толпа таких же сорокалетних юношей, насурмленных, нарумяненных, завитых, словно банные нимфы. Злые языки утверждали, что паракимомен с ними… Ах, нет, другие злые языки говорили, что молодая императрица Ксения-Мария… Но нельзя же во дворце верить всегда и всем!
За матерью поспешал наследник престола, тоже Алексей Комнин, преждевременно вытянувшийся мальчик. Плотно окруженный строем педагогов, он двигался словно под стражею. Менторы его, столь разные во всем — в толщине, худобе, лысинах, сутулости и прочее, в одном были едины. Они неусыпно взирали на наследника запретительным взглядом — не прыгать, не чесаться, не ронять достоинства, а тот, несмотря ни на что, взирал на мир победно, добродушное лицо его было озарено полным непониманием, а из уголка вечно влажного рта свисала вечная же капелька слюны. В руке же он сжимал кольцо для игры в серсо, которое педагоги не успели отобрать.
А за ним шла его жена — да, да, жена! — французская принцесса Агнесса, с которой мы еще встретимся на наших страницах, а пока сообщим, что выдана замуж она была шести лет.
Императорское семейство, наклоняясь, чтобы не задеть тиарами и венцами, прошло под священной занавесью и окружило помост, на котором стоял одр Мануила. На помост же дерзнула взойти только кесарисса Маруха.
— Душно здесь, тяжко! — фельдфебельским басом заявила она, обращаясь к патриарху, потому что никакого другого начальства, кроме него, не почитала. — Не правда ли, отче?
Патриарх Феодосий костистым армянским носом (а был он по происхождению армянин, чего никак не могли простить ему при дворе) втянул в себя плотный, как масло, воздух. А что можно было поделать, если у бесчисленных икон горели бесчисленные свечи?
Умирающий открыл один глаз и внимательно смотрел, как Маруха распоряжается — то ей не так, это не этак. Знамена перевесить в другой угол, а караульным отступить полшага в глубину сцены.
— Где врачи? — спросила она патриарха. Тот недоуменно обратился к царице Ксении-Марии, которую он, в свою очередь, почитал единственным начальством, а та обратила нежный взор на сереброволосого паракимомена Алексея, потому что для нее-то он и был фактическим начальником всего.
— Где врачи? — грозно переспросила Маруха, обращаясь в пространство.
Тогда верховный паракимомен, изобразив на своем чувственном лице столько смирения, сколько был способен, разъяснил, что после соборования и причащения врачи уже неуместны и он приказал вывести их в нижнюю галерею…
— Как это, после соборования и причащения… — начала кесарисса и осеклась, потому что до нее дошла вся нелепость положения: как это, мол, так? После соборования и причащения покойник еще жив?
Мачеха ее, Ксения-Мария, правильно поняла ситуацию как начало борьбы за пустеющий трон Комнинов. Да и уж очень самовластен был не сказать покойник — умирающий. Отучил всех проявлять инициативу. По ее ангелоподобному личику промелькнула тень недовольства. Она о чем-то спросила паракимомена, тот ей что-то ответил. Царица настаивала, и красивое лицо фаворита сделалось злым.
Он выпрямился, ища дворцового глашатая.
— Мехитариу, эпарх дворца, к его величеству!
— Эпарха, эпарха зовут! — по-тараканьи зашелестели ряды придворных, изнывавших от отсутствия новостей. — Что-то случилось?
— Мехитариу, эпарх дворца… — по всем закоулкам огромного строения разносили глашатаи. — Мехитариу… Тариу… Ариу…
Умирающий открыл второй глаз и тупо смотрел, как Мехитариу, эпарх дворца, одетый в розовый почетный кафтан-скарамангий и вспотевший от усердия, становится на колени пред верховным паракимоменом.
— Отвечай! — театрально-надменным голосом вопросил тот (надменность ведь тоже надо выработать). — Не ты ли утром, как доложили нам стражи уха, болтал, будто во Львином рву живет праведник, которого звери голодные, а не грызут?
— Так, так, всесветлейший… — горестно признался уничиженный эпарх.
— А если так, отвечай, а почему он праведник?
Эпарх, окончательно онемев, развел руками. Но за него ответил сам грозный патриарх — как, а разве не известно из Книги пророков? Дам тебе я дар праведничества, и не тронет лев рыкающ и пес алчущ.
Все молчали, ожидая, что последует дальше. А бедный Мехитариу, проклиная себя за несдержанный язык, пал лбом на плиты пола.
Верховный паракимомен усмехнулся, понимая его состояние, но медлил с решением, зная по опыту, что момент, когда удается держать в повиновении столь вулканическое общество, как императорский двор, краток и преходящ. Поэтому он медлил, как бы приучая двор к мысли, что хозяином здесь отныне будет только он, всемогущий паракимомен. Даже протянул ладонь, и обслуживающие евнухи поспешили вложить в нее чашу с апельсиновым питьем. Он долго пил, потом обтирал чувственные губы, а все в напряжении смотрели на него.
— Встань! — повелел он эпарху. — Бери людей, отправляйся во Львиный ров. Мы желаем видеть его тут. Если не помогли врачи, не помогло святое причастие, быть может, исцелит праведник.
Кесарисса Маруха, чувствуя, что теряет инициативу, хлопнула в ярости ладонью, а император, ее отец, вздрогнул. Эти паракимомены, а с ними и латинские обезьяны, присваивают себе даже право находить праведников! О, безбожники!
Трещали свечи, придворные в негнущихся одеяниях стояли как истуканы, а умирающий снова закрыл глаза.
И снились ему сны. Будто он совсем еще младенец и одели его, как девочку, в розовое платьице. И молодая мать счастливо смеется над ним и жалеет, что он у нее действительно не девочка, чтобы можно было заплести косички.
А вот другое виденье. Он уже в седле боевого коня, первая борода у него побрита и царственный отец послал его налаживать связи с крестоносцами Иерусалимского королевства. Стремя к стремени с ним принц Андроник, его двоюродный брат, друг бесценный — это теперь он злейший враг! Оба счастливые и молодые, оба жаждущие подвигов и славы.
Кругом реют флаги всех рыцарских домов Европы, от сумрачного Альбиона до синеглазого Сорренто. Вокруг вымпела, бубны, славословия. Охрипшие от вина и боевых кликов глотки рыцарей не смолкают. Еще бы — вновь заключенному союзу крестоносной Палестины и священного Второго Рима никакие агаряне не страшны!
На главную площадь выезжает какой-то храмовник или иоаннит, закован в металл, словно надгробный памятник. А меж ног у него целый гиппопотам, не лошадь. А вернее, даже адский единорог. И перед диковинной мощью этого всадника почтительно стихает рев толпы.
— Эгей, Андроник! — шепчет другу царевич. Он чувствует, что некая волна решимости его подхватила и нет ему более спасенья. — Послушай, дружище, где твой латинский доспех, который ты купил по дороге сюда, в Алеппо?
— Он неподалеку, в обозе, а что?
— Прикажи его быстренько сюда доставить. Мы ведь с тобою одного роста…
— Как? — Андроник с удивлением и завистью смотрит на товарища и соперника детских игр. — Неужели ты с этим монументом… Но ты же сын царя, императорский посол, имеешь ли ты, наконец, право…
— Я так хочу, — упрямо говорит Мануил, и не подозревая тогда еще, что эти слова ( «Я так хочу!») станут девизом всего последующего тридцативосьмилетнего его царствования.
И вот он, напялив на себя гремучие жестянки (так презрительно они, византийцы, обычно отзывались о крестоносном вооружении), украсившись белой как снег полотняной мантией, выезжает навстречу спесивому противнику, как какой-нибудь новый граф Роберт Парижский или Ричард Львиное Сердце.
Опускаем дальнейшие подробности — увы, лавры Вальтера Скотта нам не по плечу! — Скажем, что в конце концов, крепко зажмурившись от всей этой передряги и творя молитву Господню, царевич мчится на врага, сжимая копье, толстое, словно бревно. И Господь своему верному помогает. В решительный момент у страшного бегемота лопается подпруга, и он, как железная бочка, с позором валится на песок.
И от этих воспоминаний, от этой юности веселой жизнь словно бы вновь вскипает, возрождается по капле… Столь мерзко кругом, столь погано, что не хочется и глаз открывать — пусть считают мертвым. Откроешь — а они все тут, шелестят хитиновой чешуей!
— Ты уходишь, величайший, непостижимейший, а нас, рабов твоих, оставляешь? Пенсию синклитикам твоим ты так и не повысил, зато наоборот — иностранцев мерзких обещал налогом обложить, так и не подумал, они теперь и станут богатеть твоею милостию!
А был он щедрым, незлобивым, всегда приветлив, ясен душою. Придворные подхалимы восславили царствование его как Золотой Век Второго Рима.
В порфировой зале он не родился, потому и не считался багрянородным. По происхождению второстепенный царевич сбоку династии. Сколько же стоило ему непотопляемости и ориентировки, чтобы в конечном счете оттолкнуть других и сесть на Высокий Престол!
Историк позднее напишет: мужая, стал груб, нетерпим. Деньги утекали, как в море. Был влюбчив, обожал пировать с разгульными товарищами. Суеверен, однажды задержал отплытие целого флота из-за неблагоприятного гороскопа и потерпел поражение. Впрочем, поражений в его царствование было больше, чем побед, но блеск и сияние его престола были так велики, что вся его эпоха казалась беспрерывной победой.
О Господи! Но он же первым не щадил себя во имя дела! В походе спал с солдатами на земле. При осаде Дорилей, словно простой ратник, таскал на собственных плечах метательные камни.
Когда же из Палестины доставили ему в подарок подлинную плиту от Гроба Господня, он сам поднял эту махину и отнес во дворец. А было ему тогда уже куда как больше шестидесяти лет! Теперь завещал положить ее на могилу себе самому.
Слабого усиливал, сильного ослаблял. Фридриха Барбароссу, германского короля, довел до хронической неврастении, не пуская его в Рим. Папа, сам трусливый без меры, сильно опасался этого грубияна Барбароссу. Мануил растравливал его воображение двусмысленными письмами, и папа, пока был жив, так и не пустил всемогущего короля за стены Вечного Города! Всяк, кому угодно, входил в Рим и выходил, но не Фридрих, хотя его рыцари наводняли Италию. А ведь без посещения Вечного Города Барбаросса не мог принять титула «император». Впрочем, как и череда его властолюбивых предшественников, Мануил твердо полагал, что император во вселенной может быть только один — в Византии!
Да и вообще недолюбливал западных людей — нетонкие они, неделикатные, высокомерные, вечно кровожадные.
Да, был без меры добродушен, отдавался разным цирковым плясуньям, подчинялся дворцовым евнухам, делая их богачами. Грешен — любил роскошь, яства, игру на цитре (кифаре, гитаре). Но трудился без устали, ничего не передоверял фаворитам, сам до полуночи перелистывал все бумаги. Встретит в поле пахаря, спешится, просит позволения хоть за рукоятку плуг подержать.
И теперь жизнь долгая и бурливая приближалась к концу. Ворчливый патриарх Феодосий, который, кстати, и держался-то только на личном благоволении императора, пенял ему, что еретикам послабляет, разным павликианам, манихеям. А когда учредил Мануил монастырь, где все монахи обязаны были трудиться, ибо сказано: не трудящийся да не ест, он же, Феодосий, первым обвинил императора в искажении апостольского догмата.
Но вот постепенно лежащий с закрытыми глазами император сквозь свои видения или сны стал ощущать какой-то неприятный запах. Более того — просто непереносимый запах. И без того в пространстве, где разлит елей, густой, как мед, дышать было нечем, а тут еще вонь несусветная, какая бывает на рыбных рынках или пристанях, где скапливаются остатки улова, только еще гаже. Человек военный нашел бы сходство с неубранными трупами на полях сражений. Действительно, так может пахнуть покойник, которого не хоронят много дней.
И гнев его охватил — что же это? Нет больше, что ли, в столице бань и ванных заведений? Как смеет этот дурно пахнущий входить к нему, ощупывать его зачем-то, склоняться над ним так, что его тень ползала по сомкнутым векам лежащего императора? Мануилу стало себя жалко, захотелось плакать и жаловаться кому-нибудь, что умереть спокойно не дают. И хотя он твердо знал, что может встать и пойти, решил назло: лежать и лежать, продолжая изображать покойника.
Вдруг раздался яростный звон разбитого стекла и крик ужаса всего придворного синклита. Мануил, не открывая глаз, понял: это центральное окно абсиды, которое он сам же украшал драгоценным витражом, привезенным из похода. Хозяйственная душа царя затрепетала. Да что же это у них тут творится? А вот и боковой витраж зазвенел стеклянным водопадом. На Мануила обрушился свежий прохладный воздух как живительный поток, ничего больше, ни елея, ни рыбной, ни трупной вони — ничего!
Но кто же смел разбить чудеснейшие эти витражи?
Царь в гневе сел на ложе, сотни лиц, обращенных к нему в ожидании вести о его кончине, исказились в страхе и сотни глоток вскричали:
— Зооэроте! Зооэроте! Смотрите, он воскрес!
Византийца, с малых лет приучаемого к возможности чуда, внезапным чудом не удивишь. Все тотчас приняли воскрешение царя как должное, и двинулось шествие с поклонением к его царственным стопам. Первыми это были, конечно, царица Ксения-Мария и ее любимец паракимомен, торжествующие, ибо вернуть царя к жизни удалось все же их партии, лжеврачей прогнать, а праведника из Львиной ямы привезти.
Склонилась несколько сконфуженная кесарисса Маруха, а с нею красавчик Райнер Монферратский, затем, по очередности рангов, и другие. Народ могуче кричал «Цито!» (то есть «ура») и разбегался по своим делам и заботам.
Воскресший пасмурным взглядом глядел на жизнь, куда его заставили вернуться. Смотрел поверх раззолоченных шапок и тиар, фигурных лампад и паникадил. И видел человека, совершенно несхожего с тем, что привык видеть каждый день в течение тридцати восьми лет. Не просто отличного от всех, а принципиально несовместимого с каждым по отдельности и со всеми вместе. Людям, занятым своими делишками и страстишками, он показался бы совершенно обыденным — как дети рисуют? Точка, точка, два крючочка, носик, ротик, оборотик… Император же, самый компетентный человек в государстве, да еще заглянувший по ту сторону жизни, увидел в нем иное.
И он сделал первый в своей новой жизни активный жест. Он поднял ладонь ребром и пошевелил ею, как бы желая сказать: разойдитесь же в стороны, не мешайте мне смотреть на этого человека! И все в ужасе поняли, что про главное-то действующее лицо в этой истории они забыли!
Внешне это был обыкновенный юродивый — толпы их шатаются в поисках милостыни. Нагота его еле прикрыта случайной дерюжкой. Уже когда вводили его во дворец, офицеры прикрыли от срама коротким варяжским плащом. Ноги и все другое в разводах гнилого рыбьего сока.
Но лицо, лицо — без всякого подобия зависимости! Гордое, но простое. Умное, но без выкрутас. В империи таких нет, так и хотелось спросить: а где, голубчик, в какой стране вас выращивают, такой народ?
Привели императорских врачей и поставили на колени. В нелепых одеяниях, присвоенных их сословию, были они похожи на диковинных птиц — с хохолками, пышными воротниками, декоративными перьями. С надеждой врачи взирали на воскресшего повелителя.
Но повелителю было не до них, потому что он сидел уставясь на юродивого, который его исцелил. Тогда за дело взялся верховный паракимомен.
— Слуги дьявольские! — сказал он тихим голосом, так как тихий голос увеличивал силу гнева. — Чуть было вы не погубили высочайшего! Если бы Господь не послал нам праведника сего…
Однако от гнева пора было переходить к новым триумфам.
— Продать их всех на рынке! — приказал он. — Да не с Гиппократовых мостков, где лекарями торгуют, а с землекопских, пусть попадут на общие работы!
Эскулапы затрепетали, стали рвать на себе остатки волос. Кесарисса Маруха, на правах любимицы отца, вывела из строя обреченных тощего носатого человечка в шляпке лопушком, заявив, что это ее личный раб, да к тому же он и не врач, а Фармацевт.
Верховный же паракимомен, не желая терять инициативу, обратился к Денису (надеемся, понятно: Мануила исцелил именно он):
— Пожалуй, святой человек, осмотри еще раз высочайшего. Назначь лекарства, процедуры. И мы заберем его в опочивальню.
Денис в замешательстве стоял перед императорским ложем. До сих пор все как-то шло само собой, катилось — эргастирий в Бореаде, пираты, великий дука флота, наконец, Львиный ров. Доставили его сюда, и он сделал то, что подсказывал ему здравый смысл. Но он же все-таки не врач! И он стоял перед исцеленным, и оба не могли оторваться друг от друга.
Страшный калейдоскоп не переставал крутиться в памяти Дениса. Как швырнули его, накануне, на залитые кровью и блевотиной торцы Зверинца и львы подошли лениво, протянули к живой пище волосатые морды. Отворачивались, потому что были сыты, к тому же цари зверей не едят падаль.
Денис был в полуобморочном состоянии тогда и все же понимал, что зрители Зверинца как раз и хотят, чтобы львы немедленно растерзали жертву. Из-за каменных зубцов цирка они свистели, и чмокали, и кидали куски тростника, который возбуждает жажду у зверей. Но львы хоть и злобно рычали, но отворачивались от запаха падали, отходили прочь.
Так прошли кошмарные сумерки, а может быть, целая ночь. И тут Денис понял внезапную перемену в отношении к себе. Ему стали свистеть подбодряюще, махать руками, даже бросили булку, но гастрономы-львы подобрали ее и съели.
Полилась струя воды у колоды, львы, довольно рыкая, отправились на водопой. Но и Денису хотелось пить нестерпимо, а к опасности он уже притерпелся, отупел, что ли. Львы, по своему звериному обычаю, не могли начать водопоя без взаимных церемоний. Денис растолкал их и стал пить. А цари зверей ждали, пока утолит жажду царь природы.
Но тут стража Зверинца стала загонять львов в клетки, и они, кружа на вкрадчивых лапах, уступали ее бичам. Только один гордый лев долго не подчинялся, пока не просвистела арбалетная стрела. Бедный хищник даже присел и заплакал, вместо того чтобы зареветь во всю царскую мочь. Хлестнула вторая стрела сквозь его шею, и лев умер.
Тогда сверху спустились люди, не то палачи, не то укротители, и со всем возможным бережением забрали Дениса в священный дворец.
А теперь — чего ожидает этот старик, свесив с роскошного ложа склеротические ноги? Денис, едва только понял, что от него ожидают, знал, что вся беда в чудовищной духоте и средневековой антисанитарии. Выбив окна, он обеспечил кислород и каким-то образом поднял старца.
Император взирал на него с тоской и надеждой, сонм царедворцев ожидал его дальнейших действий, а ему легче было угадать, чего каждый из них ожидает от перемены царствования, чем предлагать, как лечить дальше.
«Гигиос, гигиос», — крутилось у него на языке единственное греческое слово. Для начала решил осмотреть пациента и предложил ему лечь на спину. Мануил послушно лег, но оказалось, что высокородная публика с этим несогласна — как? Только что воскрешенного императора вновь укладывать на смертное ложе?
Денис растерялся и вдруг услышал где-то у себя под мышкой чей-то ободряющий лепет. Это оказался тот маленький носатый Фармацевт, которого кесарисса спасла от продажи на рабских мостках. Схватив Дениса за край плаща, он энергично его убеждал в чем-то, даже пальцами показывал, как льется струя воды. Ну что ж тут убеждать! Действительно, старика надо выкупать. От эскулапских здешних мазей у него, вероятно, забиты поры кожи. Денис помнил по книгам, что для лечения персон царского рода в мазь клался фунт порошка из чистого золота, а для герцогов или князей — унция серебра.
Но придворная клика осмелела и буквально выла, требуя отстранения Дениса. Некоторые так и заявляли: праведника назад ко львам! Схоласты принялись рассуждать, может ли лицо, уже отпетое и соборованное, вновь занимать престол? Не благоугоднее ли здесь пострижение и схима?
Тогда порфирородная Маруха продемонстрировала, что именно в ней струится кровь неукротимых Комнинов. Она схватила посох, который патриарх прислонил к колонне, присев отдохнуть на скамеечке.
— Цыц! — совершенно по-русски закричала она, замахиваясь посохом. — Он мне отец, и я не позволю, чтобы вы его уморили!
И тяжеленным посохом стукнула о мраморный пол так, что высекла искры.
И царедворцы, кланяясь и пряча глаза (кто еще знает, как повернется руль истории), стали исчезать, бормоча славословия. Уж очень они непостижимы — сумбурная царевна, а рядом с ней праведник из Львиного рва…
А в порфировую залу вступали банные евнухи, розовые и мускулистые. Они приступили к высокородному клиенту, переложили его на носилки из слоновой кости, правда уже пожелтевшие от древности, но зато служившие, утверждают, блаженной Феофано. Переложили, получили благословение патриарха и унесли с собой.
Не без робости кандидат Никита вступил под гостеприимный кров Манефы Ангелиссы. Окончив философскую школу, он некоторое время служил регистратором на привозе, дело, конечно, хлебное, но без особенных перспектив. Люди разъясняли: для молодого провинциала первое дело в столице — найти покровителя. Даже прямо указывали на вдову Манефу. Во-первых, не спесива, подобно другим Комниниссам или Ангелиссам, во-вторых — неравнодушна к философам, равным скромнику Никите.
Старший брат его, Михаил Акоминат, был во всем удачливее. Вовремя постригся и уже был рукоположен в епископы Афинские. Перед отъездом к месту своего служения сумел младшего братца к этой покровительнице, как говорится, внедрить. В тот миг, когда восторженная толпа царедворцев, восприяв известие о чудесном оживлении царя, разбегалась по домам, Никита представился Манефе Ангелиссе и получил от нее приглашение заходить. Да что там заходить! Сегодня же и пожаловать на малый семейный ужин.
Никита поделился со своим бывшим однокашником по имени Мисси (то есть Михаил) и по прозвищу Ангелочек.
— О! — воскликнул бывший питомец философской школы. — О, Манефа!
И он несколько раз повторил «о, Манефа!», хотя, несмотря на все осторожные выспрашивания Никиты, так и не смог внятно растолковать, что означает это «о, Манефа!».
Мисси, великовозрастный младенец, как и провинциал Никита, ожидал назначения на выгодную должность. Но так как являлся столичным жителем, да еще и сыном аристократических родителей, никуда не торопился, а заботился только о полировании подошвами Золотой Площадки в центре столицы, где фланировала юная Византия.
— О, дивная Манефа! — еще раз повторил он, затем рассказал, что у Манефы есть племянница по имени Теотоки, о которой он выразился еще более неопределенно:
«Весьма незамужняя брюнетка!» Впрочем, загадочно выражаться это была черта характера Мисси и о той самой Теотоки он прибавил только: «Умопомрачительная особа!»
— Вот что, — сказал он. — Ты приглашен к ним на вечер? Решено: я пойду с тобой. Ведь я им родственник, ты знаешь? А откуда же тогда мое прозвище — Ангелочек?
За ужином у Манефы только и разговоров было, что о происшедшем сегодня у царского одра. Казалось бы, разговоры должны были вертеться вокруг страшных сюжетов, например, кто же этот загадочный исцелитель, пророк из Львиной ямы. По городу ходили слухи, что он вообще с того света, не человек — оживший покойник.
Ничего подобного. Гости Манефы чинно орудовали салфетками, вытирая жирные пальцы (вилок в те времена еще не изобрели), то и дело спрашивали у слуг горчицы или соусу и шелестели в разговорах, подобно каким-нибудь гусеницам у капустного листа.
— Ах, ах, всепресветлейшая Ксения-Мария, не говорите мне о ней! Ах, как должна быть счастлива она — ведь ей удастся хоть на несколько дней возвратиться в свой новый, только что выстроенный особняк во Влахернах…
Византийцы славились уменьем говорить так, чтобы ничего не говорить. И эта выспренняя тирада означала только, что где-то глубоко под спудом идет подвижка власти. Царица молодая со своим паракимоменом поторопилась похоронить мужа и теперь может угодить в почетную ссылку. А у руля может встать другая пара — порфирородная кесарисса и ее зубастый крокодил красавчик Райнер.
— Особенно если им удастся перехватить такого чудотворца, как этот из Львиной ямы, — глубокомысленно заметил светлый старец Феодорит, запивая крепким хиосским жареную дичь.
Гости на него замахали: всем ведь известно, что праведника из Львиного рва изобрел не кто иной, как верховный паракимомен.
— Изобрел! — воскликнул Феодорит. — А использует Маруха. Вот увидите, она позубастее будет, чем те самые львы!
Никита из-за пышных рододендронов и хризантем, украшавших Манефин стол, внимательно разглядывал гостей, особенно тех, кто сообщал что-нибудь — в Византии же не было газет, а поток информации не уступал и современному. Вот длинный, лысый и старый Феодорит, о котором — знал Никита — смеялись, что он светел, как печная дверца. Мисси Ангелочек звал его просто — дворцовый верблюд, утверждал, что он потому такой смелый, что сам из стражей уха.
Манефа тоже его побаивалась, пододвигала ему рябчиков в винном соусе, сокрушалась, что подопрели.
— Не подо-пре-ли они, нет. — Феодорит, увлекшись крепким хиосским, уже плохо действовал языком. — Вкуснейшие, дьяволята!
Теперь пришлось хозяйке сокрушаться по поводу того, что гость за ее столом нечистого помянул. А другой ее почетнейший гость — глава рода молодой Исаак Ангел, тоже несколько перебравший, захохотал при словах Феодорита о Марухе.
— Порфирородная кесарисса, священноцарственная василисса. — стал перечислять он высокородных персон и неожиданно закончил: — А, все они мазаны одним миром!
Гости перестали звенеть посудой и стучать ножами — уж очень это было дерзко. Один шаг до оскорбления величества. Впрочем, Исаак Ангел, как вождь клана, всегда отвертится. А из остальных могут, увы, сделать козлов отпущения. Исаак Ангел, пьянея, пытался неверною рукой налить себе еще хиосского, расплескивал на себя и на соседей, пока суровый раб Иконом, домоправитель Манефы, не отобрал у него кувшин, налил и преподнес с поклоном.
Манефа подумала, уж не вызвать ли его, Исаака Ангела, челядь, толпящуюся за порогом? Но суперангел не сделал последнего шага, ведущего к оскорблению величества.
— А знаете, ангелы, — спросил он гостей, — почему на нашем гербе у херувима шесть крыльев? Двумя крылами закроет глаза, двумя уши, а двумя рот. Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего не скажу.
Умеренно посмеялись, главное, тому, как ловко этот молодой царедворец прошелся по лезвию ножа.
Чтобы переменить тему, Манефа стала сокрушаться, что родственник ее куда-то запропал, тот самый, акрит из Пафлагонии. Днем она отослала его сюда обедать, слуги говорят, он ушел в город, сказал: искать правду. Один, печалилась Манефа, человека у него нет.
Светлый старец Феодорит пытался ее утешить: э, матушка, наши ведомства что темный лес, искать там правду все равно что иголку.
Несколько протрезвевший Исаак Ангел стал развлекаться тем, что дразнил хозяйкину моську, покоившуюся в ее могучих объятиях. Собачка сначала сверлила рыжего обидчика недовольным глазом, а потом стала хрипло на него тявкать.
А тут на кухне что-то вдруг хлопнуло, зашипело, запахло горелым. Манефа нервно вскочила, сунула моську на руки племяннице, помчалась наводить порядок, по дороге раздавая подзатыльники.
Это и была та самая Теотоки, которую так выразительно аттестовал Ангелочек. Ничего умопомрачительного в ней не было, кроме того, что это была одна из перспективнейших невест империи. Наверное, это и имел в виду Ангелочек, когда говорил «весьма незамужняя». Действительно, нелегко найти себе мужа, если и по отцу и по матери родственница царям. А в остальном это была самая обыкновенная тоненькая, чернявая смешливая девушка с нежными усиками над чувственным ртом.
— Глупая ты, — гладила она трясущуюся в гневе моську. — Ты не знаешь разве поговорки? На дураков и господ собаки не лают!
— Ого! — комически воскликнул Исаак Ангел. — Это что, бунт?
— Хуже, господин Ангел, — в тон ему отвечала Теотоки. — Это война династий. Я выхожу из вашего подчинения, любезный генарх.
— Как! — вскричал Исаак Ангел, а все остальные перестали есть и выглядывали из-за рододендронов и хризантем. — Вы выходите замуж?
— Да, и притом за Комнина… Вот со мною пришла моя будущая родственница, вы не узнаете ее? Правда, она давно в высшем обществе не бывала…
Исаак Ангел, конечно, тотчас узнал новую гостью. Даже разрумянился от волнения, хотя трудно было стать еще более румяным при его рыжей комплекции. Вскочил, стал улыбаться и кланяться, отгибая ветви рододендронов.
— О, блистательная Ира, Эйрини, дочь славнейшего Андроника!
Теотоки, смеясь, грозила пальчиком. Не промахнитесь, господин дипломат, принц Андроник еще не получил официального прощения.
Мисси встрепенулся и ткнул в бок своего однокашника.
— Глянь, глянь, эта белобрысая, худосочная, рядом с Манефиной племянницей! Это и есть принцесса Ира, дочь Андроника. Знаешь, что я подумал? Ведь ее за меня сватают. Давай-ка пересядем за их конец стола, я тебя познакомлю.
Пересели, но без ощутимых результатов. Обе высокородные девицы в ответ на изысканное представление Ангелочка только наклонили высокие прически, потому что были целиком поглощены фокусами, которые учинял вконец развеселившийся глава рода Исаак Ангел.
Он взял две деревянные ложки и браво отстукивал ими по столу пафлагонский марш, а верблюд Феодорит, тоже любитель застольных представлений, ухал и свистел, подражая оркестру.
Шагай, шагай, Андроник,
На остров на буян,
Круши, круши, Андроник,
Неверных агарян!
Это был давнишний марш пафлагонской фемы, когда она с принцем Андроником ходила на султана Араслана. Теперь марш стал народным куплетом и распевался слепцами на рынках. Девушки смеясь глядели из-за цветов на паясничающего Исаака Ангела.
Никита тоже стал смотреть на него. Он учился в их философской школе в Студийском монастыре на год-два старше Никиты Акомината и его дружка Ангелочка. Никита почти его не знал, слышал только о его выходках и склонности к шутовству, о том, что ректорат школы вынужденно его терпел — уж очень близкое родство с императорской фамилией! Будто бы в традиционной выпускной процессии, где школяры изображают «пещное действо», нечестивого вавилонского царя играл этот самый Исаак Ангел, очень талантливо играл, говорят. Но по традиции исполнитель роли царя Навуходоносора должен был быть по-настоящему высечен перед народом, и правило это сохранялось в философской школе полтысячи лет! А Исаак Ангел будто бы отказался лечь под розги.
Кто-то тогда даже предсказал — носить ему настоящую корону! Всевозможные претенденты на римский престол как только появляются где бы то ни было, вызывают пристальный интерес стражей уха и вскорости же исчезают. А Исаака Ангела никто пальцем тронуть не посмел.
Шумно выпили за принца Андроника, хотя это носило несколько диссидентский оттенок. Гости, разглядывая миниатюрную беляночку Иру, удивлялись, как она не похожа на отца, который в юные годы был могучий брюнет, великан! Теперь, правда, голова сделалась лысой, как булыжник, — увы, все проходит!
Некоторые вспомнили, что мать этой Иры, изумительно красивая женщина, хотя столь же белесая и худосочная, как ночная бабочка мотылек, была когда-то насильно уведена принцем Андроником из дома живого мужа. Как будто женщин ему в целой империи не хватало!
— А вот эта, — сказал несколько уязвленный невниманием к себе Ангелочек, — и есть знаменитая Манефина племянница, Теотоки… Почему все-таки знаменитая? О! О-хмо-хмо…
Никите все же удалось вытрясти из своего однокашника, что он подразумевает под словами «о-хмо-хмо». Теотоки, оказывается, в цирке по канату ходит, она и наездница, она и голая пляшет… Так говорят! Никто, правда, не может сказать, что он своими глазами видел…
— Как же… — удивился Никита. — Как же всесильная Манефа терпит? Как же весь ваш род Ангелов…
— Э, брат! — Ангелочек налил себе и однокашнику по новой. — Сразу видать, что ты провинциал!
Никита не обиделся, он озирался, разглядывая убранство пиршественной залы, «триклиния» в древнеримском стиле, высокие торшеры, скамьи со спинками из резной слоновой кости, стены, сплошь обитые золотыми обоями, где было оставлено место для двух картин — «Пир олимпийцев» и «Брак в Кане Галилейской». Персонажи там, правда, были похожи на лягушек, а разные мытари и фарисеи — на пиявок с ножками, но все было как в царских дворцах.
Гости злоупотребили хиосским и ливадийским, хотя туда и подливали обильно подогретую ключевую воду. Слуги понесли к некоторым гостям облегчительные амфоры и перышки, чтобы глотку пощекотать, а иных гостей прямо под руки повели отдохнуть.
— Пойдем, Ира, — сказала, вставая, племянница Манефы. — Терпеть не могу перепивших мужиков. Пойдем ко мне наверх, ты мне расскажешь про чудотворца из Львиного рва, ты же была сегодня в свите у Марухи. А я покажу тебе новые па из танца майюмы.
Услышав о танцах, Ангелочек с трудом поднялся и стал просить, чтобы и его взяли наверх, и его однокашника…
— Вашего однокашника я еще не знаю, — ответила Теотоки, с любопытством взглянув на учтиво склонившегося Никиту. — Но думаю, что, как воспитанный человек, он не станет набиваться к девушке в покой. Что же касается вас, всещедрейший Михаил, вы просто не взойдете ко мне по лестнице. Там восемнадцать ступеней!
Мисси принялся уверять, что взойдет, но смеющаяся Теотоки мизинчиком толкнула его в грудь, и доблестный отпрыск фамилии Ангелов повалился на руки своему однокашнику. А к Теотоки подбежал толстенький комнатный евнух, взял ее шаль, сумочку, веер, и обе красавицы скрылись вслед за ним.
Когда Манефин малый ужин перевалил за пятый час, сама она успела сбегать в свою опочивальню — передохнуть. Гости — кто облегчился безо всяких церемоний от излишков выпитого и съеденного, кто, наоборот, подзаправился. Искусные слуги, не выдворяя гостей, произвели уборку триклиния. Явилось много новых приглашенных.
Во-первых, это был великий судия Иоанн Каматир, про которого говорили, что глаза у него не выражают ничего, кроме честности. Юрист он был никакой, судейская мантия его угнетала. Он и не скрывал, что ходит к Манефе в чаянии получить более выгодный чин.
— Хочу быть патриархом, — с надеждой заявлял он.
— Да как же, мой отец, — возражала достойная матрона. — Надо предварительно пройти много монашеских степеней. А ты человек сугубо светский, у тебя и жена молоденькая.
— У! — не сдавался Каматир, выпучивая предельно честные глаза. — А как же исторический патриарх Фотий? Тот, когда императору это было угодно, утром был рукоположен во диакона, в обед стал священником, затем епископом, а к ужину достиг и патриарха.
— Что ты мелешь! — Манефа даже отстранилась от великого судии. — Послушай, что ты мелешь?
— Не мелю, — обиделся Каматир. — А моя бы жена, в качестве компенсации, приняла какую-нибудь столичную обитель, небольшую. Стала бы там игуменьей. Я с нею уже говорил…
Но Манефу это удручило еще больше.
— Что ж, по-твоему, у нас монастырями торгуют? А куда ж глядишь ты, великий ты судия? Да и чему вас в той философской школе у студитов тогда учили? У вас получается что ни слово, то грех!
И окончательно сразила своего протеже:
— Ну, допустим, было это с Фотием, было. Но ты же сам сказал, что Фотий был исторический патриарх. А теперь история кончилась!
Акоминат, старавшийся все наматывать на свой кандидатский ус, понял: благочестивая Манефа хотела сказать: прошли, мол, те исторические времена. По простоте же души выразилась куда как философичнее — кончается сама история Второго Рима!
А великий судия, расстроенный вконец, обратился к пиршественному столу; поминутно вздыхая и повторяя: кончилась история! — он подцеплял острием ножа то маринованный лимончик, то засахаренный гриб. Разговоры же шли все о том же: что теперь будет с теми, кто в ожидании успения монарха самочинно захватил всякие теплые местечки.
— А правда ли, был заготовлен указ о возведении верховного паракимомена в ранг протосеваста?
— Что вы, что вы! Вас просто плохо информировали. Не протосеваста, а сразу на два ранга выше. В кесари!
— Ox! — вздохнула впечатлительная публика, и все стали смотреть на великого судию, ведь это именно он находился тогда близ императорского ложа. Каматир ощутил, что он нужен обществу. Не торопясь осушил свой фиал, выпростал руки из-под мантии, огладил внушительную бороду.
— Истинно так, — склонил он свой судейский взор. — Указ о возведении первого министра в ранг протосеваста был высочайше оклепан, или освящен, золотой императорской печатью еще накануне. Но не опубликован из-за известных вам событий…
— Это все козни Марухи! — завизжал кто-то. Болельщики (если применить тут спортивный термин) царицы Ксении-Марии и ее команды готовы были сцепиться с болельщиками порфирородной.
— Боже! — опечалился Никита Акоминат, которому дворцовые нравы были непривычны. — Что ж они грызутся, как собаки?
Великий судия хотел еще вдобавок разъяснить, что, если бы даже верховный паракимомен был сразу возведен в кесари, это было бы законно, потому что по рождению он царевич. Но его уже никто и не слушал, каждый спешил доказать свое. Расстроенный Каматир обратился к экзотической закуске. А всеобщий разговор, вернее, крик крутился вокруг появления праведника из Львиной ямы.
Кто-то негодовал — и как все это было подстроено, отрепетировано, буквально у всех на виду. Другие же смеялись.
— Теперь, говорят, Маруха его к себе утащила!
Светлый старец Феодорит с трудом оторвался от чаши с хиосским.
— Ну, если Маруха — пропал малый! Она его с потрохами съест.
Исаак же Ангел, которому надоело дразнить Манефину собачку, авторитетно заявил:
— Она кровь у него станет пить по ночам. Жало у нее есть специальное между грудей, называется — сосало. Оно у всякого вампира…
Такого не могла вынести честная душа Манефы Ангелиссы! Выхватила у Исаака Ангела свою моську, доведенную им до полуобморока, сунула любимицу рабу Иконому. Сначала примитивно махала ладонями на спорщиков — ш-ш! — затем выбежала с горничными куда-то в главный вестибюль. Там другая была у ней забота — поджидать неизвестно куда пропавшего земляка, акрита, то есть рыцаря Ласкаря…
А Никита ощутил необходимость ехать восвояси. Однокашник его Мисси сладко почивал, положив голову прямо на блюда с яствами.
— Вставай! — стал теребить его Акоминат. — Хозяйку-то, ей-Богу, как жалко! Никто ее и не слушает…
— И-и! — со стоном ответил заспанный Мисси, поворачивая голову, потому что шея затекла. — Наивный ты историк, Акоминат! Протестовать против вольных разговоров это ее маска, понимаешь? Так и безопаснее, во всяком случае… А сама любопытна свыше всякой меры, она и ужины свои для этого устраивает. Ой, не говори ничего, не возражай! Дай поспать бедному человеку!
И точно, Манефа вскорости же вернулась, умиротворенная, ведя за собой худого мужчину, тараканьи усы, бородка и седенький хохолок которого были взъерошены, точно ершик для промывания бутылок.
— Да что ж это за вертеп зла и беззакония, эта пресловутая столица ваша! — говорил он, тараща глаза. — Да если б кто у нас знал, возможно ли такое…
Манефа старалась его успокоить, взяв собачку из рук Иконома, сделала ему знак, и почтенный раб-домоправитель с поклоном поднес акриту заздравную чашу. Доблестный пафлагонец осушил ее одним духом, вытер усы тыльной стороной руки и закричал так, что заколебались язычки свечей:
— Да пропади все это пропадом, пропади, пропади, пропади!
Окончательно сраженная Манефа захлопотала, стараясь отвлечь его угощениями или уговорить идти отдыхать в покои. Но акрит с рыцарской прямотой обратился к рыжему Исааку Ангелу, различая в нем начальника:
— Ведь я раздал все деньги, каждому стряпчему, даже сторожу в гардеробе что-нибудь дал… Но я не продвинулся ни на один шаг в розыске, понимаете?
— А что вы разыскиваете? — с интересом спросил Исаак Ангел.
— Пиратов…
— Пиратов? — изумился глава рода.
— Да, да, знаете, пиратов.
— Пиратов! — вновь оживились пирующие. — Он ищет пиратов! Вот умора!
— Что же вы смеетесь, дьяволы! — В отчаянии акрит отодвинул стол, блюда и кубки попадали, разливаясь. — Вольно вам здесь смеяться! А там, может быть, ее, голубушку нашу, самую чистую, самую бесценную, там ее мучат и терзают!
И так как все обратились к своим разговорам, утратив к нему всякий интерес, Ласкарь пришел в совершенное отчаяние. Схватился за седые волосы и раскачивался из стороны в сторону.
Акоминату было ужасно жаль его. Видно было, что, не в пример этим великосветским шутам, он искренне страдал за пропавшую девушку. Но как ему помочь? Благородный кандидат (так назывался всякий, который оканчивал философскую школу) слишком мало знал современные порядки и то успел увидеть и понять, как обветшало все в великой империи! На ум шли строки Гомера:
Будет некогда день, и низвергнется гордая Троя,
С нею вместе Приам и народ копьеносца Приама!
Но вслух он ничего не сказал. Во-первых, элементарно боялся, во-вторых, хоть для этих неумеренно веселящихся эвпатридов греческий язык и был родным, но древнего диалекта Гомера они не понимали.
Зато Исаак Ангел снова отличился. Он загнал Манефину моську совсем под стулья. Бедная собака пыталась грызть носок его парчового сапога. И тогда ответственный глава рода, всем на изумление, сам опустился на четвереньки и укусил собаку.
Моська закатилась в припадочном лае. Пирующие в восторге хлопали в ладоши. Манефа сама пребывала в истерике, кричала Иконому:
— Скорей, скорей! Чего стоишь, как пень дубовый? Скорее скотского врача, врача скорее!
Ночь текла. Светильники и лампы догорали. Девушки поднялись в гинекей — женские покои особняка, хотя какой дом в столице мог считаться более женским, чем особняк вдовы Манефы.
— Говори же, Ира! — пригласила Теотоки подругу располагаться на низкой тахте. — Просто жажду чего-нибудь услышать о праведнике из Львиного рва. Просто сгораю, как вот этот уголь!
В медном тазу переливались, пыхали жаром принесенные в покой уголья из печи. Очагов у них в жилых комнатах не было, камин есть порождение угрюмой Европы.
Ира грела слабые ручки, куталась в шерстяной плат.
— Да, да, Токи… Он, наверное, стоит того, чтоб из-за него сгореть. Василисса утверждает, что последний такой на памяти мужественный красавец был пленный варяг, проданный на аукционе года три тому назад.
— Ну, опиши же его… Каков он хоть на внешность?
— Знаешь во дворце Вуколеон мраморные истуканы? Там собраны все изображения когда-либо царствовавших императоров.
— Ира, я не бывала во дворцах… Ты забываешь, что туда мне ход заказан, я же дочь казненного за измену.
— А я дочь опального принца, но все же бываю во дворцах, даже в свите высочайшей числюсь… Ну, не в этом же, конечно, дело. Так, говорят, наш новооткрывшийся праведник — точный слепок бюста императора Антонина Пия, один педагог объяснял. Овальное, благородных очертаний лицо с насмешливым прищуром. Но бородка, бородка, Токи! Будто он не бреется, а срезает ее ножницами каждый день.
— О, подружка, уж не в мужской ли цирюльне ты подрядилась работать?
— Да уж не по канату в цирке хожу! — парировала ее гостья.
— Не будем ссориться, — улыбнулась племянница Манефы, и стало видно, что зубки у нее черные от сластей, как у всех женщин Востока. — Рассказывай, рассказывай еще про этого пророка!
— Да он ничего и не пророчествовал, он все больше молчал. Но, несмотря на это, он удивителен! Главное — глаза, такие не забываются никогда…
— Уж не влюбилась ли ты, смотри, подружка!
Разговор грозил пересечь недозволенную черту, поэтому приятельницы предпочли приняться за цукаты. Теотоки улыбалась: какая эта Ира малютка, все у нее маленькое, игрушечное — пальчики, плечики, локотки, завитки… И все как настоящее, восторгался ее отец, принц Андроник, который сам был огромен, как скала. И в этом миниатюрном создании кипели великанские страсти!
От жаровни с углями стало уже так тепло, что Ира отбросила шерстяной плат, расправила юбку, чтобы выпростать босые ножки.
— Ах! — печалилась она. — Надоели эти роскошные будни в столице. Уехать бы в Пафлагонию к отцу, там бы побыть, что ли, пастушкою в лугах, да мать не велит. Завидую тебе. Токи, ты хоть отдушину имеешь, такую, как цирк. Хоть в маске, а выступаешь!
— Это же моя вторая родина, цирк! Когда родителей моих схватили, хитроумная Манефа, словно Моисея, отнесла меня туда в корзинке… Тупые сикофанты там не догадались меня искать, и выросла я за кулисами, меж дрессировщиков и канатоходцев.
— Как же, как же ты сама стала ходить по канату?
— А приютила меня наездница Фамарь, которая за милосердие носит прозвище Мать циркачей. Когда я подросла, Фамарь велела: выбирай себе какое-нибудь ремесло, и я выбрала ходить по канату. Это благородно и индивидуально, без массовки.
— Ах, — не переставала восхищаться Ира, даже закатывала сильно раскрашенные глаза. — Моя бы матушка услышала такое!
— Да, — увлекалась Теотоки. — С годами жестокий Мануил сменил гнев на милость. Скончался и Манефин супруг, который был тоже — ого-го! — более мануиловец, чем сам царь. И вот я живу здесь…
Огромный хохлатый попугай с носом словно щипцы для разгрызания орехов завозился в клетке и заорал:
— Напр-раво кр-ругом! Ать-два!
— Это что за чудовище такое? — Ира чуть не выронила цукаты. — Откуда он у тебя взялся? А где же твоя симпатичная обезьянка Пифик?
— А бедного Пифика крысы съели…
— Как крысы?
— Так. Прошлой весной в половодье нас так затопило, что мы все бросили, переехали в деревню. А Пифика взять забыли, и его крысы съели, одни косточки остались… Крысы вышли из подземелий!
— Боже! — Ира взялась за накарминенные щеки. — А попугай?
— А попугая, чтоб я утешилась, прислал мне мой нареченный жених. Как его прозывают, скажи, умная птица?
— Пр-ревосходительнейший, гр-ромоподобнейший ар-рмии доместик Вр-рана Комнин! — отрапортовал попугай и получил свой цукат.
Тут появился громоздкий, хотя совсем еще юный евнух. Он заменил таз с угольями, и горячий воздух овеял девушек. Со знанием дела он взял павлинье опахало и принялся обмахивать собеседниц.
— А это и есть твой новый раб с экзотическим именем Фиалка? Видишь, Токи, как давно я у тебя не была, как говорит твоя почтенная Манефа — сто лет!
— Ты угадала, это и есть мой добрый гном Фиалка. Его тоже подарил мой будущий супруг доместик Врана. Он хочет, чтобы я была окружена всем от него — вещами, птицами, слугами. Мне это приятно. Теперь о прозвище «гном», то есть знаток. Это потому, что он в доме один читает книги из дедовой библиотеки. А Фиалка потому, что обучен выращивать цветы в домашней теплице, и теперь у нас фиалки круглый год. Я прикажу отправить их с тобой.
— А ты не опасаешься, что твой премудрый гном служит у стражей уха?
— Я знаю, Ира, теперь такое поветрие идет в Византии, все боятся своих слуг, видят в них доносчиков. Я не из тех, мне и бояться нечего, я не веду политических разговоров. Вот мои горничные — Хриса, рыженькая, вот Бьянка, генуэзка, ты их знаешь, они служат мне с детства. Что же касается Фиалки, у него попросту вырезан язык.
— Как язык?
— Он куплен в школе евнухов в Каире, там их уродуют с младенчества, вырезают также и язычок… Да и зачем болтливый раб доброму?
Она подозвала Фиалку, поставила перед собой на колени и перламутровым веером несколько раз ударила по лбу.
— Вот ему, вот… Если что против меня затеет, я ему голову эту глупую снесу!
Гном ловил пальцы госпожи и пытался их целовать. Из-за обширной пазухи извлек коробку с принадлежностями, склонился ниц к самым ножкам хозяйки и раболепно полировал ногти, видные в прорези сандалий.
— Счастливая ты, Токи! — вздохнула ее подруга. — Никого не боишься, делаешь, что хочешь. Не могу только понять, как решилась ты идти замуж за этого старца Врану!
— Ну, какой уж он старец!
— Да ему же семьдесят лет…
— Ну и не семьдесят… Да и чего ж тут дурного? Ты просто глупышка, Ира, раз так рассуждаешь. Он давно уж вдовец, у него два старших сына в генеральском чине. А твой Ангелочек лучше, что ли? Пальцем в него ткни, он рассыплется… А тот варвар из суздальских лесов, тот русский князь, за которого прочили меня?
Сделала знак и, чтобы занять праздные уста, горничные подали вазочки с медом и соломинки к нему.
— Конечно, предвидя безрадостную жизнь, которая нам с тобой предстоит после замужества, ты читала, конечно, Домострой? Просто необходимо и справедливо наверстывать ее сейчас. Скажи, подружка, у тебя поклонники есть? А вот у меня даже пират один завелся, настоящий, пузатый, одноглазый, да как воспитан, не скажешь, что разбойник!
И покачала пальцем, унизанным перстеньками, перед носиком любопытствующей принцессы, на котором веснушки были тщательно замазаны.
— Но, Ира! Это поклонники, а не любовники. Мужу своему я достанусь девственницей, это как закон…
— Кстати, а что ж мы не танцуем? — спросила Ира, возможно, для того, чтобы все-таки отвести в сторону опасный разговор. — Ты же обещала мне показать новый кордак?
— Отойдет заутреня, тогда. После колокола бесы смирнеют и танец становится безгрешным.
— И все-таки скажи, скажи, Ира, кто он, человек или, может быть, оборотень?
— Да о ком ты, Токи? Ты, такая независимая, уж не влюбилась ли заочно сама?
— Нет, нет, можешь успокоиться, это чистое любопытство. Но не слуга ли он диавольский, эта новость номер один из Львиной ямы? Царь Мануил, говорят, за свою жизнь много со всякими колдунами якшался.
— Я сама видела… — в ужасе сказала Ира. — Правда, из-за спин придворных. Тот праведник поднял руку, и мертвый царь встал!
— И ожил?
— Да, да, ожил!
— Матерь Божия, заступница!
— Вур-рдалак! — неожиданно завопил злополучный попугай. — Обор-ротень! Мур-рин!
— Что ж он у тебя так ругается? — невольно поморщилась Ира.
— А он же солдатский попугай, всю жизнь в казармах. Это еще он тебя стесняется, а то иной раз такое завернет! Исак, Исак, кыш! Хриса, накрой его черной тряпкой.
— Кто это — Исак? Неужели попугай?
— Он, а что?
— А как же тот ваш… Глава рода?
— Ах, этот рыжий… Ну, во-первых, Исаак это не Исак. Библию читали? Во-вторых, а что ж? Пусть себе позлится. Кстати, Ира, он умный человек, этот Исаак Ангел, не такой шут, как хочет из себя изобразить… Лучше скажи, ты убеждена, что тот праведник все-таки бес?
— Говорят, святейший патриарх незаметно осенил его сзади крестным знамением…
— И он не расточился?
— Нет.
— Логика сногсшибательная. И бесы веруют, как говорит наша тетушка Манефа. А как же все-таки врачам не удалось, а этому мурину удалось царя исцелить?
— Не знаю, ах, ничего я не знаю! Знаю только, что он совершенно необыкновенный человек. Скажи он хотя бы слово…
— И принцесса Андронисса сама готова стать муриншей. А правда ли, от него пахнет покойником?
— Скорее, гнилой рыбой… У нас, в Пафлагонии, где отцовское поместье, этот запах хорошо знаком, все кругом рыбаки…
— Ах, рыбаки! Да вот и разгадка: по цирку знаю, ни один уважающий себя хищник не станет есть ни тухлой рыбы, ни дохлятины.
Служанки доложили, что мебель отодвинута к стенам, гинекей приготовлен к танцам. Стали раздеваться.
— Ой, девочка, — критически оглядела подругу Теотоки. — Ножки у тебя коротковаты, а ты просишься в цирк. Да и грудка подвела, и животик… Покушать, наверное, любишь по утрам…
— Что ж ты меня так… — чуть не заплакала Ира. Разглядывала себя в зеркало и убеждалась: увы, так и есть. Еще и шерсткой рыжею, где не надо, поросла.
— А пока ты при мамочке, при папочке росла, Бог с тобою… Но тут ты вздумала в цирк, а цирк требует особого служения. Занимайся гимнастикой, одно могу сказать!
Четыре нагие богини — две госпожи и две служанки — перед огромным стеклянным венецианским зеркалом (что тогда было редкостью) разминались, подняв руки над головою. Фиалка, все такой же невозмутимый, готовил инструменты — бубны, многоствольную флейту-сирингу.
— Я и сама к себе беспощадна… Бедра у меня суховаты и плечи детские. Надеюсь только кого-нибудь родить и этим все исправить. А посмотри-ка, как совершенна у нас золотоволосая наша Хриса! Вроде бы и полновата, а это всего-навсего избыток гармонии. А итальяночка Бьянка, вся прозрачная как паутинка…
— Ах, это ты только, великодушная Теотоки, можешь ими любоваться. Я от ревности продала бы их на первом же рынке!
Тут гному Фиалке наскучило слушать болтовню богинь, и он начал потихоньку наигрывать на сиринге. Мелодия напоминала качание лепестков, мерный танец стрекозы над ручьем. Барабан, бубны и колокольчики время от времени вторгались в эти плавные кадансы, а хитроумный гном ухитрялся всем этим управлять при помощи системы тросточек.
Мы ни в коем случае не беремся словами передавать их песен и танцев, тем более из столь отдаленного времени. Если очень приблизительно подобрать аналог словами из нашего времени, это получилось бы, наверное, так:
У тебя глаза вакханки,
Что за омут золотой!
Опрокинувши по банке,
Мы безумствуем с тобой.
Я русалочью закваску
Принимаю как судьбу
И безудержную ласку,
И бессвязную мольбу.
Корень жизни в правде грубой,
Как бы тут ни философь,
Только губы, только губы,
Остальное все любовь!
Нашим бабушкам не снилась
Этих плясок простота,
И зачем, скажи на милость,
Дел житейских суета?
Диссертации, доклады,
Деньги, чеки — все порви.
Только радость, только радость
И немножечко любви!
Гном оборвал мелодию, и танцовщицы в изнеможении кто сел, кто попадал на софу. Стало слышно, как в ночном саду за дверью балкона захлебывается колокольчик.
— Это он! — встрепенулась Теотоки.
— Ты его примешь? — поднялась Ира, готовая бежать, одеваться.
— Это его посланец. Ему самому нет доступа в патрицианский дом, он же бывший раб.
От колокольчика шнур тянулся через плотную листву олеандров. В самом конце сада там была калитка, которая, если надо, выводила в морской порт, к притонам, кабакам. Гном получил у юной госпожи ключ, накинул плащ, хотя всей фигурою своей демонстрировал презрение и снисходительность.
Вот и посланец — курносый, вихрастый, глаза отчаянно дерзкие.
— Какой ты хорошенький! — бурно умилилась Теотоки. — Подойди!
Курносый приблизился без малейшей робости. Одной рукою придерживал свой дождевик, другою держал фонарь и одновременно вытирал нос. Бесстрашно заглядывал в черные глаза хозяйки, в которых еще трепетал жар пляски.
— Как тебя звать?
— Костаки.
— Значит, Константин?
— Значит.
— Чего хочет твой хозяин?
— Он ждет тебя в фускарии на площади Тавра.
— Это значит — в кабаке?
— Если хочешь, в кабаке.
— И как скоро он ждет?
— Сказал, будет ждать до рассвета или до второго пришествия Христа.
— Остряк!
— Как прикажешь.
— А правда ли, ты такой умный и проворный, словно майская пчела? Это хозяин твой о тебе сказал.
— Не знаю. Проверь.
— А почему ты, когда отвечаешь, не прибавляешь титула? Хотя бы госпожа?
— Госпожа.
— Ну вот. Теперь открой рот и закрой глаза.
Костаки, наоборот, широко раскрыл глаза, белесые, как у всех конопатых.
— Э! — отреагировала Теотоки. — А говорят, что ты умен, как майская пчела. Ну-ка, открывай рот и закрывай глаза…
Костаки зажмурил веки, поколебался и по-лягушачьи разинул рот. Теотоки положила туда монету. Юноша пошевелил монету языком во рту и тотчас выплюнул ее.
— Ой! — воскликнула удивленная всем этим Ира. — Чего это он?
— А ничего особенного, — успокоила Теотоки. — Монета медная, а наше сиятельство хотят серебряную.
И в разинутый по-прежнему рот Костаки положила монету другую. Рот захлопнулся уже не выплевывая, лукавая мордочка парня изображала благодарность.
— Теперь скажи… Да не бойся этой принцессы, она нам друг. Скажи, знаешь ли ты, майская пчела, кто таков праведник из Львиной ямы, который исцелил императора?
— Знаю, — без колебаний ответил Костаки. — Он нам друг.
— Послушай! — удивилась хозяйка. — Ну можно ли так врать?
— Я не вру, госпожа. Мы вместе с ним попали в плен к пиратам.
Некоторое время все молча разглядывали невероятного Костаки.
— Тем лучше, — решила Теотоки. — Если бы ты завтра или послезавтра привел бы его сюда, хотя бы через эту дверцу, ты получил бы золотой солид — целое состояние!
— А что? — подбоченился Костаки. — Мне это раз плюнуть.
Торжественный благовест всех церквей в то воскресное утро для жителей столицы означал не только праздник Рождества Богородицы. Он означал, что царь его по-прежнему жив и здоров, что на стогнах согласие, на торжищах изобилие, одним словом — империя процветает.
На Священном холме тридцать три трубы императорских бань дымили, потому что свершалось первое после чудесного исцеления омовение священной особы царя, а хор монахинь по этому поводу согласно распевал акафист, в одну ночь сочиненный и разученный по этому поводу.
Покинув ванну, Мануил почувствовал себя настолько бодро, что не захотел возвращаться на одр болезни.
— В Святую Софию!
Напрасно бывший верховный паракимомен, а с сегодняшнего дня протосеваст, осторожно обращал внимание повелителя на опасности пренебрежения правилами врачей, Мануил выдвигал незыблемый довод своего царствования — я так хочу!
И побежали по дворцам и особнякам посыльные в лягушачьих штанишках созывать сенаторов и магистров. Синклит выстраивался в сенях большого дворца Юстинианы, самого высокого из византийских дворцов. Дыхание тысяч собравшихся перемежалось с мягкой поступью шагов — вносились древнеримские знамена.
Раздавался слоновий крик легионов. «Цито!» — могуче кричал народ.
И вот он, великий Эммануил, весь в золоте и драгоценностях, уверенно продвигается посреди масс своих верных придворных, закутанных, как шелковые коконы. Так в небесах плывут порфировые облака вокруг блистающего солнца, сонмы ангелов движутся вокруг престола неземного.
В соборе Святой Софии царь принял деятельное участие во всех положенных данному празднику обрядах. То он брал кадило из рук служителя и кадил патриарха и его иподиаконов. То суровый Феодосий со своим клиром кадил и благословлял императора и его двор.
На том две тысячи лет стоит империя, и, пока незыблем Божий мир и Христос царствует, она будет стоять.
Но вот Комнин почувствовал некую слабость, сердце стало как бы западать, противная тошнота подступала. Но в начатой церемонии уже ничего нельзя сократить, ни, Боже упаси, — прервать. Царь отдал протосевасту священный свой крест и оперся на руки близ стоящих синклитиков. Женоподобный красавец протосеваст незаметно кивнул патриарху, и без того встревоженный владыка сделал знак иподиаконам, хор зачастил, славословя, темп молебствия убыстрился.
Без дальнейших осложнений праздник закончился, шествие потекло обратно, тем же порядком, сопровождаемое теми же криками «Цито!». Вступили в царский триклиний, где уже был приготовлен для императорского пира гигантский стол на тысячу персон. Но царь сник, сгорбился, еле переставлял иперперы — царские свои сапожки. По знаку протосеваста два могучих варяга из личного конвоя подхватили властителя и положили на пиршественное его ложе. Но он был снова как мертв.
Огромное количество народа неподвижно и в полной тишине под сводами дворца стояло, затаив дыхание. Только под самым куполом бесчувственные ко всему возились голуби.
Вдруг Мануил шевельнул рукою, и это было так неожиданно, что народ вздрогнул. Протосеваст склонился над повелителем.
— Где праведник, — тихо, но четко спросил тот, — который из Львиной ямы?
Где может быть теперь праведник из Львиной ямы? Никто представления не имел. Как появился, так и исчез…
— Праведника зовет, пророка!
— Ты слышал, протосеваст? — Жизнь возвращалась к царю, и голос его вновь обретал грозные ноты. — С каких пор я должен повторять дважды?
Триклинарии подступили, чтобы стянуть с повелителя тяжелое облачение, знаки царского чина. Евнухи поднесли лохани с губкой — растереть измаявшееся тело. Постельничие опустили прохладные свежие шелка.
А протосеваст озабоченно думал, грешно поминая черта: «Как же это мы вчера прозевали того львиного угодника?» Сам же лепетал первое, что приходило в голову:
— Мехитариу им занимался, светлейший! Эпарх твоего дворца, величайший! За ним уже послано, о священнейший!
— Мехитариу, говоришь? — усмехнулся царь. — Эпарх дворца? Ну-ка, любезнейший, вызови-ка мне тогда сюда Агиохристофорита…
— Агиохристофорит! — в ужасе содрогнулись царедворцы. — Опять Агиохристофорит!
Агиохристофорит был любимец царя, только год тому назад его удалили от двора по настоятельнейшему требованию патриарха. Он и пытать сам не гнушался, этот Агиохристофорит! А некоторые его даже именовали Антихристофорит. Значит, опять Антихристофорит?
Агиохристофорит, мужчина отменно толстый и жизнерадостный, в модной золотой чалме, не замедлил явиться, расточая улыбки и поклоны.
А вот и несчастный Мехитариу, он уже сломлен психологически, потому что, как прирожденный византиец, ничего для себя доброго от этой истории с праведником не ждет. Не дожидаясь даже вопросов, стал молить о пощаде.
Царь кивнул, и Агиохристофорит, весь сияя в улыбке, схватил эпарха за воротник и бросил своим помощникам. Те уволокли его в камару, украшенную изображениями райских птиц — очевидно, для хора. На ходу содрали с бедного Мехитариу парадный кафтан, и он завыл, будто с него снимали кожу.
— А где мои врачи? — продолжал царь мучить протосеваста. — Не вижу врачей. А ведь за них я заплатил баснословные суммы!
Красавец протосеваст побледнел так, что белизна проступила сквозь обильные румяна. Но мужественно отвечал, что все это стряслось из-за явной измены паршивца Мехитариу, эпарха…
— О-о! Лжец! Он лжец! — вопил не стесняясь за занавеской несчастный эпарх. — Государь, не слушай его, он лжет!
Государь мирно кушал с блюдечка моченое яблоко. Из-за занавески с райскими птицами на минуту высунулась оптимистическая рожа Агиохристофорита, уловив настроение властителя по одному ему известным признакам, он вновь скрылся.
— Ай, ай, ай! — уже совершенно не судом закричал эпарх. — Что вы делаете? Ой, мои глазочки, ой, свет небес! Ой, оставьте мне хоть один глазочек!
Придворные, как парчовые статуи, стояли остолбенев. И царица Ксения-Мария, и дочь царя порфирородная Маруха со своим Райнером, и многие другие. Только старый патриарх осмелился выступить в защиту несчастного.
— Остановись! — закричал он на царя и даже посохом пристукнул. — Кончай Бога гневить! Будь же наконец человеком!
— А ты кто такой? — вкрадчиво спросил Мануил, отдавая блюдечко и берясь за морковный сок. — Ты мнишь, что ты — ого-го? Ты — тьфу, плевок в гнилой луже! Несмотря на весь твой клобук и панагию! Я семь дней тут лежал, о чем я только не передумал… Все ваши шептания вокруг меня я слышал!
Тут за занавесью захлебывающийся кровью эпарх понял наконец, чего хотят его мучители, и прохрипел, что пророка из Львиной ямы утащил вовсе не он, утащила кесарисса Маруха…
Снова высунулось озабоченное лицо Агиохристофорита в сбившейся набок чалме, быстро распознав настроение повелителя, скрылось опять. И жуткий голос ослепленного эпарха умолк — ему вырезали язык.
Но и о таком, обездоленном и изувеченном, о нем заботилась мать-отчизна. Жена и дочь его поступали в публичную продажу, а сам он передавался в систиму орфанотрофов — вдов и сирот.
Ряды подданных дружно воздавали хвалу милости императора.
— А ну-ка, покажись, какой ты есть! — Мануил, свежий и благостный, в льняных пеленах, прохлаждался за утренней трапезой. С улыбкою разглядывал подведенного к нему Дениса. — Ну, здравствуй! Хайре, то есть радуйся.
Честно говоря, сердце у Дениса сжалось и душа ушла в пятки. Все-таки это был не сон и могучий дядюшка перед ним был не сказочный король, а самый настоящий византийский деспот.
— Хайре! — повторил повелитель, ожидая ответа. Денис, как истинный питомец социализма, решил: будь что будет. Но на колени он не встанет. Поклонится, куда ни шло!
Мануил усмехнулся, а придворные чутко уловили его благоволение к праведнику.
— Он ослеплен твоим величием! — стали уверять они царя в том, в чем он убежден был сам.
— Подойди ко мне, юноша, — подозвал царь Дениса. — Не бойся, подойди поближе и сядь вот сюда. Я хочу тебя рассмотреть получше. Какое у тебя открытое, честное лицо! Мне говорили, ты прибыл очень издалека. Интересно, где же есть царство идеальных подданных? Как счастливы там должны быть цари!
Слуги поспешили поднести Денису питье и сладости.
— Сейчас и во-первых! — громко заявил император. — Мы должны отблагодарить его достойным образом!
Повинуясь ему, из ряда подданных выделился рослый офицер — таксиарх схол. Приблизительно по-нашему это будет гвардии капитан. Сделал поворот у императорского ложа и щелкнул каблуками четко, будто часовой у московского Мавзолея.
Мануил сделал ему знак наклониться и снял у него с плеч массивную золотую цепь — знак его достоинства. Потом наклонил к себе Дениса и возложил цепь на него.
— Да здравствует новый таксиарх схол! — кричали все.
Таков был обычный обряд посвящения в гвардейские офицеры. Правда, там была еще выдача довольствия, и нарезание земельных угодий, и даже дружеская пирушка. Но главное, что сам священный повелитель возводил в сан. А дежурный таксиарх, у которого цепь бралась, на следующий же день получал новую в цейхгаузе.
Император подергал Дениса за цепочку и сказал доверительно:
— Эти крокодилы, среди которых я вынужден жить, ты думаешь, они нечаянно распродали моих врачей? Еще бы! До сих пор ведь не могут собрать их на рынках. Перекупщики как узнали, что распродаются императорские специалисты…
Он жадно пил слабое вино с водой. Пульсировали жилы на его старческой обвислой шее. Денису было по-человечески жаль его, хотя он отлично понимал, кто рядом с ним.
— Так вот, — продолжал Мануил, после того как ему обтерли губы, совсем как малому младенцу. — Врачи эти мне предсказали, что я буду жить еще четырнадцать лет!
Сказал свистящим шепотом на самое ухо Денису:
— Самое главное, врачи велели мне положить с собой в постель юную девушку, девственницу… Это омолодит меня и даст мне шанс царствовать еще крепко и долго. А мои-то крокодилы как раз этого не хотят… А вдруг я действительно рожу и это будет новый наследник империи? Одна только Мария, моя старшая дочь, она меня понимает. Даже купила у какого-то пирата мне, говорит, отличную девственницу!
У Дениса все вертелось в голове — его двусмысленное положение, пир во дворце, синее небо, синее море, какая-то там лечебная девственница — он и подумать не подумал, что это может быть та, которая на пиратской фелюге… Надо было как-то выкручиваться, царь явно ждал его мнения, и он, собрав в уме все свое не столь уж обширное знание греческого языка, ответил:
— Мегамакротон диспотас! Величайший из великих! Генефета ту фелема су! Да будет во всем воля твоя!
Мануил торжествующе откинулся в подушки и оглядел приближенных: видите, мол?
Затем он отпустил Дениса отдыхать, а сам стал готовиться к трудному ритуалу — праздничному обеду императора с представителями нищих столицы. Там шла тяжелая политическая борьба.
Придворные по рангу подходили к Денису, отошедшему в сторону, и поздравляли его кто льстиво, а кто и высокомерно.
Накануне, после чудотворного исцеления императора, все как-то упустили из виду главного виновника происшествия. Наш Денис, все еще вонючий, весь в коросте от грязи, в плащике с чужого плеча, прижался в сутолоке к мраморному пилону, не зная, что ему дальше делать.
— Пойдем, тебя уже ищут! — дернул его за полу Фармацевт, тот маленький врач, который ему помогал. И, поскольку Денис колебался, он аргументировал: — Неужели не понятно, что ты стал политической игрушкой?
И Денис ему доверился. Они пробежали по запутанным переходам Большого дворца, выбирая самые безлюдные. Фармацевт быстро отыскал ночлег, чистое белье, купанье, которое было необходимее всего, даже сам мыл его мочалкой. Принес ему ужин и сказал сожалительно:
— Я тебя покину. Поверишь ли, у меня есть два детеныша, два этаких Фармацевтика. Они сейчас уже спрашивают, наверное, а где наш папочка, чего он не идет.
Тут Денис, который до сего времени был занят своей исключительной судьбой, став сытым и спокойным, обратил внимание, что этот его внезапный помощник отнюдь не мальчик и не лилипут, а старичок в хитоне, похожем на мухоморчик, и шляпочке шестигранником. К поясу были привязаны знаки его медицинского ремесла — ланцет, клещи, огромных размеров клизма.
— Сиди здесь спокойно, — назидал Фармацевт, — не высовывай носа. Тебе сейчас больше всего нужен крепкий сон. Ты находишься на территории кесариссы Марухи, тебя охраняют, за тобою, когда надо, придут.
И действительно, утром его разбудили и, еле дав одеться, представили пред очи высочайшего пациента.
Теперь же в хоре поздравлений, среди теснящейся толпы, он различил знакомый пронзительный голос:
— Прими и мои поздравления, о господин Археолог! Ты не забыл тот эргастирий в Бореаде, где ты впервые явился на наш свет? И меня, бедного слугу Костаки, которого вместе с тобой похитили разбойники?
Действительно, это был лукавый пафлагонец Костаки.
— Пойдем со мною, — звал он настойчиво, просто зудел в ухо. — Если у тебя нет других предложений. Одна дама желает тебя иметь. Просто спит и видит, чтобы ты пришел к ней в гости. Можешь не сомневаться, там тебе будет рай, а мне тоже отломится какая-нибудь монетка!
Предложение безумное, конечно, но ведь опять никто Денису не высказывал конкретных приглашений. Все, очевидно, считали праведника из Львиного рва этаким абстрактным чудотворцем, один Костаки хитроумный понял, что он тоже человек.
И он отвел Дениса в цейхгауз, где, предъявив царскую цепь, тот получил полную форму таксиарха схол, довольно приличное и даже красивое одеяние.
После такой услуги просто нельзя было не следовать за Костаки.
На целых три римских мили протянулась линия императорских дворцов, от самого укрепленного — Вуколеона, «страны львов», чьи башни вырастают будто из волн пролива. Затем по переходам сквозь самый роскошный — Юстиниану, через Пятикупольный, Порфировый, Магнавру с главной тронной залой и так далее. Только чтобы назвать их, потребовалась бы целая страница.
Пока они шли с Костаки, почти бежали, Денис поражался пестроте, даже некоторой аляповатости помещений, излишествам в позолоте и вместе с тем запущенности, ветхости многих строений. Великое множество зал, заликов, вестибюлей, переходов, галерей, лестниц и лестничек — настоящий муравейник, который кишел людьми. Некоторые делали вид, что заняты, страшно спешат, другие же откровенно скучали.
У основания большой лестницы Юстинианы, куда уверенно вел Костаки, они увидели большое бронзовое зеркало. Византия не знала и так и не узнала производства стеклянных зеркал. Зеркала были преимуществом ее вечного конкурента — Венеции, а на берегах Босфора удовлетворялись полированной поверхностью бронзовых щитов.
Невольно взглянув в зеркало, Денис в тусклом его пространстве увидел себя самого. На него глядел некто в нелепом балахоне, бесформенном колпаке, не то в юбке, не то в бахилах — и это гвардейский офицер? Там, в покинутом мире подумали бы: сбежал из больницы Кащенко… Но жизнь брала свое. Оставалась, конечно, тревога и жуткая неопределенность. Однако сыт, одет, как-то устроен — что еще надо человеку?
Выбрались на самый верх, где между каменными истуканами с пронзительным свистом носились стрижи. Денис перегнулся через парапет и у него захватило дух. Далеко внизу, будто в пропасти, между массивными контрфорсами дворца мальчишки гоняли мяч. Один за другим громоздились кубы, на них купола различной формы, а в промежутках темнели купы рощ.
— Византия у ног моих! — хотелось озорно крикнуть Денису.
— Вперед, вперед, повелитель щедрот! — торопил его Костаки. — Клянусь сорока мучениками, ты не раскаешься!
Вот обширный мраморный коридор, который Костаки объявил последним, но на пороге его им повстречался странный человек — воинственные усы его и хохолок на лбу топорщились, а сам он трясся от нервного возбуждения.
— Господин магистр! — воскликнул он, завидев цепь на груди Дениса, — так обращались обычно к правительственным чиновникам. — Всемилостивейший магистр! Не дайте свершиться несправедливости! Вот эту девушку, свободнорожденную, дочь свободного человека, ручаюсь честью, незаконным образом обращают в рабство!
И он указал на десяток здоровенных молодцов, судя по всему, челядинцев какого-нибудь вельможи, которые вели или, точнее, волокли кого-то закутанного в белый покров. Чудак с усиками и хохолком пытался их остановить, но они не обращали на него ни малейшего внимания, лишь ускоряли шаг.
— Господин магистр! — в отчаянии взывал чудак.
Денис в нерешительности остановился, а Костаки тянул его вперед. Тогда человек, который к нему обратился, потеряв, видимо, самообладание, вцепился во впереди идущего из челядинцев. А тот не раздумывая с размаху ударил его жезлом в лицо.
Старик — а был он немолодой, этот с усиками, с хохолком — упал, и кровь залила ему лицо.
— Стойте! — приказал Денис. Ах, это советское воспитание, во все вмешиваться, наводить порядок и справедливость!
Однако, завидев цепь Дениса, челядинцы остановились. Белая накидка распахнулась, и стало видно, что под ней действительно женщина. Совсем юная девушка, в длинной крестьянской посконной юбке.
Это была та самая, из-за которой разыгрывались страсти еще на пиратской фелюге.
— Ой, ой, ой! — пришел в ужас Костаки. — Фоти, Фотиния, как же ты сюда попала?
У Дениса опустились руки. Это была все та же, все та же Светка Русина, практикантка с его раскопа. Да, да, неведомым образом второй раз она попадается ему в Византии — неужели она тоже здесь? Взгляд чуть-чуть в сторону и снизу вверх, взгляд молящий, беспомощный… И вообще, ведь он же теперь знает — она его любовь!