Высоко в небе кувыркается и поет вольный жаворонок. Небо блекнет, а степь выцветает от палящего солнца, вся она полна проплешин, бурые пригорки перемежаются седыми кустиками ковыля.
Поет вольный жаворонок, упивается простором и воздухом, то уносится в такую высоту, что голос его перестает быть слышен, то возвращается, трепеща и ликуя. Невдомек ему, что коварный коршун исподтишка пробирается низом со стороны моря. Выжидает своего часа, сторожит.
Конники проносятся по проторенной тропе вдоль морского берега. Вытянувшись цепочкой, они скачут на Амастриду, трепещут у них на пиках пестрые флажки.
Денис вспоминает, как год назад или побольше, где-то, правда, южнее этих мест, там, где у края степи синие кулисы лесов, они пробегали с Фоти, словно дикие аборигены, хоронились на деревьях и в ямах. И боялись друг друга, и тянуло их друг к дружке. И теперь Фоти с ним, но едет она на двухколесном лафете от катапульты. И жилище ее теперь гроб черный, свинцовый. За одну ночь склепали его умельцы-халкопраты, а бальзамом налили фармацевты из Влахерн.
Душа болела непрерывно и до того уж отупела, что и дивная песнь жаворонка не трогает, а от нее и суровые пафлагонские ополченцы размякли, сняли шлемы, стащили потные подшлемники и, опустив поводья, идут-бредут себе, кто на конях, кто спешившись, щурятся на солнце.
Нет, тысячу раз прав Андроник — нельзя размягчаться, невозможно быть абстрактно добрым в этом мире жестокости. Десница правды должна держать оружье наготове. А как бы это смоделировалось там, наверху, хотя кто знает, где в диалектике верх, где низ?
Там, наверху, тоже есть свой кулак и свой меч или свой щит, и так будет, вероятно, всегда, пока существует человечество. Здесь, в Византии, это только резче, примитивнее, чем в социалистической Москве, так же, как экологический пейзаж здесь чище, неиспорченней, первобытное, чем там, наверху.
«О чем я думаю!» — поразился Денис. И вновь нежная Фоти представилась ему — твоя Свет-ка… Раз уж суждено так — он и станет типичным феодальным властелином, римским дукой, не знающим пощады, во имя мертвой Фоти он клянется так.
Два дня на быстрых конях скачут всадники до Амастриды. Едкий дым стелется непрерывно, это жгут траву сами византийцы, чтобы лишить корма лошадей кочевника-врага. Бледнеет степь и блекнет небо, два дня с ночлегами у костра, потому что все постоялые дворы разорены непрерывно маневрирующим неприятелем.
Сожжен и постоялый двор у развилки дорог на Филарицу, где когда-то громогласный Стративул встречал путешественников и всегда была открыта гостеприимная дверь. Правда, обгорела только крыша, но и дверь перекошена и гостеприимно открыться уж не может.
— Анна, Анна! — зовут какие-то женщины в зарослях бурьяна. — Выходи, это римляне! Это наши пришли!
Анна выбирается из зарослей, вся чумазая и в репьях, недоверчиво всматривается в Дениса и его отряд.
— Это где ж вы были, пока нас тут грабили?
И совсем уж не похожа на ту былую громогласную хозяйку постоялого двора.
— Как же, помню, — признает она. — Помню, как мой вояка приглашал вас переночевать. А где же твоя, молодчик, золотистая та пчелка?
Денис молча показывает ей гроб на лафете, и она сочувствующе кивает головой, крестится.
Пока они трапезуют из дорожных запасов, прежде чем повернуть на Филарицу, их обгоняет императорский курьер на паре вороных. Новостей много: чтобы усмирить павликиан, принц велел открыть все цистерны с запасом воды и затопить их подземные урочища. Павликиане, как крысы, разбежались по окрестностям, значит, грабителей еще прибавится. Принц назначил первым министром Федора Дадиврина, начальника дворцовых ликторов. Сам-то принц готовится взойти на престол. Денису Дадиврин этот не нравится — угрюмый, неразговорчивый, совсем не византиец. Хотя, может быть, сейчас именно такой и нужен — военная косточка.
Доедающие мирно беседуют у костра, а поевшие чинят на скорую руку крышу постоялого двора, Анна стоит, смотрит на них пригорюнясь.
— Что ж мы этого демократа Андроника все хвалили, — кручинится она. — А выходит, деспот Мануил был получше. Раз не может управлять, пусть в монастырь идет, молится.
Стратиоты цыкают на нее. Разве не слышала? Андроник будет на священном престоле. Но хозяйка все хнычет и жалуется на судьбу, ох уж эти женщины!
Но вот и Филарица. Здесь тоже все повалено, целые порядки хижин опрокинуты, пожар прошелся по ряду домов. Деревья плодовые порублены, лежат как раненые, простирают корявые ветви, прутья с засыхающей листвой. Враг старательно вырубает сады и плантации, потому что хочет, чтобы здесь была степь — выгул для его овец.
Русины устремляются к своему дому, где вместо крыши словно бы куча дров. Из-под груды кирпичей у подвала за ними зорко следят три замурзанных личика, будто три сурка.
— Мама! — кричит Сергей Русин, кидаясь их вытаскивать. Это его мать и сестры, запуганные донельзя, уж и своих не признают.
Не станем тут пространно описывать, как собиралась печальная заупокойная трапеза, уж и так слишком горестным получается наш рассказ.
Прибыл из Амастриды военачальник в черной вороневой норманнской кольчуге, вероятно трофейной, потому что купить такую нельзя, с ним конный отряд. Соскочив с седла, отрекомендовался Денису:
— Цурул, сотник, временно назначен командовать всеми римскими силами в Амастриде. Получил приказ поступить в твое подчинение.
Ему с дороги посылался вестник, и он доставил из Амастриды священника, кир Апокавка. Прежний числился в бегах, а Денис вообще привез весть, что он расстрижен.
Пока тихий отец Апокавк, весь в склеротических морщинах, которого Денис помнил по Энейону, поместью принца, готовил свою службу, родные и близкие преклонили колена вокруг запаянного черного гроба: Устин Русин, жена его, дети, соседи, воины-пафлагонцы. Похоронами в те драматические дни трудно было кого-нибудь удивить. Все молча крестились под монотонный глас певчих, подпевали кир Апокавку. Громко плакала матушка София. Притащился из своего шалаша на дальнем баштане отшельник Влас, опираясь сразу на два костыля, стоял поодаль, за свежевырытой ямой и тоже молился беззвучно.
Когда Денис оказался от него поблизости, старик вполголоса молвил, что есть о чем поговорить, побывал бы господин Дионисий у него на баштане.
Денис также опустился на колени у изголовья могилы между оруженосцем Костаки и бывшим акритом Ласкарем. Оба они, опустив головы, молились и крестились. Денис не знал молитв, но тоже перекрестился за упокой души своей фоти.
И когда уже могила была закопана и все отправились с кладбища, Дениса вдруг ударила одна мысль: ведь прадедушка этот Влас говорил с ним на языке его, Дениса, эпохи! Не может этого быть! Денис остановился, всматриваясь в бредущих людей, но Власа уже не было, сказали, что он ушел раньше, чтобы добраться до своего отшельничества засветло.
Чем больше Денис вспоминал слова этого Власа, тем более у него прибавлялось уверенности, что тот говорил на языке современников Дениса. Так как чудесам в этой золотой Византии не приходилось удивляться, то надо было удивляться только тому, что эти чудеса не иссякали.
— Представь себе, — говорила подруге принцесса Эйрини, находясь у нее в гостях в Редеете, — государь назначил моего супруга великим дукой флота! Теперь мы с тобой высшие дамы империи — твой Врана командует всей сухопутной силой, а мой Ангелочек всей морской.
И вообще трудно представить, что ради пришельца из неведомых миров она готова была на все, даже на рискованные приключения. Теперь на языке одно — мой Мисси, да мой Ангелочек!
— Послушай! — пыталась ее образумить Теотоки, у которой в результате замужества и материнства жар приключенчества прошел и которая теперь весьма трезво смотрела на эту начинающую плясунью. — Ты-то сама осознаешь, что твой Мисси не может командовать флотом? Как это хоть произошло, это назначение?
— А никак! — Эйрини сияла блеклыми глазками. — Отец меня вызвал, говорит — назначаю его ради тебя, он теперь зять императора. И для наших, говорит, связей с Ангелами… А послушай! — перешла она сама в наступление. — А чем мой Мисси хуже других ваших генералов? А тот вислогубый Комнин, который отправлен командовать обороной в Фессалонику?
— Он начал сходить с ума! — поражалась Теотоки. Действительно, после того как было обнаружено, что дука флота Стрифн, избранный, кстати, по-новому, то есть по конкурсу, оказался ворюгой беспредельным, получилось так, что флотом командовать некому. Одни сбежали к мятежному Ватацу, другие спились или скурились.
Но вот Андроник почувствовал некое вдохновение, которое, по его словам, никогда его не подводило. Из тьмы соискателей, вечно обращающихся вокруг высшей власти, он исторг трогательного Мисси, успевшего жениться на его любимой дочери. И в один день провел его сквозь все чины и процедуры и жаловал ему хрисовул — диплом с золотой печатью — быть командующим всем, столичным флотом.
И знаете, кстати, чем он его купил, этот хитрец Ангелочек? Когда принц (еще был принц, не император) пытался отказать ему в руке дочери, Мисси отважно заявил — мы встречались с ней, еще когда ты был в опале…
Но народ качал головами: попрошайку Каматира сделали святейшим патриархом, стяжателя Дадиврина — первым министром. Конечно, на их фоне и щеголь продувной сойдет за адмирала. Народ вечно всем недоволен.
— Однако я просила, Токи, я умоляла… Я не хочу расставаться с мужем, ведь на военные корабли женщин не пускают. Но у него только политика на уме. Попрекнул даже за то, что я за этого хотела… Как он его назвал — человек ниоткуда! А ты, говорит, наследница римских цезарей, я, говорит, велел родословную изготовить и вывесить в Святой Софии…
— То с серпом себя вывешивает, — улыбнулась Теотоки, — то в виде потомка цезарей…
Великий князь флота Михаил Ангел принял командование кораблями, стоящими в Геллеспонте. Это были девять пятиярусных дромосов, двадцать трехпалубных триер, а однорядных великое множество, наверное, сама флотская канцелярия достоверно не знала. И вышел прямо к Фессалонике, где город и морская крепость изнемогали под напором осаждающих сицилийцев.
Шли, конечно, на опасное дело, но шли весело — моряки были довольны. Этот застой никчемный и вечная грызня среди начальства смертельно надоели. Хорошая драка лучше худого мира!
Пусть хоть плясун площадной, лишь бы дело понимал! На третий день пути дозорные в бочках усмотрели на горизонте косые норманнские паруса.
Здесь придется объяснить, что норманны, правившие в Сицилии и Южной Италии, их-то наши герои и называют сицилийцами, были уж не те классические норманны, которых Европа знала со времен Каролингов. Уже несколько поколений они жили в той Нормандии, которая расположена на северном побережье Франции, их родным языком сделался французский, а верой — католическая веpa. Они теперь только по названию оставались норманнами, а на самом деле были уж вполне французскими рыцарями, правда, заквас грабителей передался им по крови от норманнских пращуров, но они этим-то и гордились. Знаменитый Вильгельм Завоеватель, повергший в прах англосаксонских королей, был как раз из их среды.
И вот лет за сто до описываемых событий многочисленные ладьи с французскими норманнами (или уж теперь, вернее, нормандцами) начинают прибывать волна за волной к благодатным берегам Сицилии и Амальфи. Десять сыновей нормандского герцога Готвильского один за другим возглавляют эти нашествия. Им, которым на скудной родине достались бы жалкие клочки жалких наследств, там, на благословенном юге, грезятся сказочные царства. С пеленок они готовят себя к беспощадной борьбе за лучшую жизнь и становятся мастерами войны.
Кто там ни побывал в хозяевах на этой благодатной земле — в Сицилии островной и Сицилии материковой! Римляне, готы, лангобарды, византийцы, арабы, венецианцы… Теперь потомки нормандского герцога Готвильского основывают там княжества и дают истории громкие имена. Послушайте хотя бы некоторые из них — Роберт Гвискар, Боэмунд Тарентский, Рожер Апулийский. Это герои крестовых походов и предмет вдохновения трубадуров. И великая Византия, по очереди разбивавшая и отражавшая всех этих готов, лангобардов и арабов, вдруг, к своей крайней досаде, увидела на западных границах королевство обеих Сицилии, где правил враг умелый и беспощадный.
И вот в узком проливе передовой римский корабль при легком попутном ветерке, маневрируя веслами и парусами, подошел вплотную к борту сицилийской ладьи.
— Эге-гей! — закричали, те в переговорную трубу. — Не напирайте так, перевернетесь!
— Ого-го! — отвечали им римляне. — Вы в территориальных водах империи. Великий князь флота Михаил Ангел предписывает вам покинуть это море!
— Мисси! — возликовала сицилийская переговорная труба. — Это ты, оказывается, здесь? Надоели тебе танцы на Золотой площадке?
— А, Маврозум Одноглазый! — опознали кричавшего византийцы. — Ты жив? А мы слышали, будто ты теперь в генуэзском зверинце!
— Молчи, проклятый, исчадие ада…
Корабли сошлись, пытаясь протаранить друг друга. От невообразимой жары смола пузырилась на деревянных боках, падение в прохладную волну могло рассматриваться как облегчение жизни. Напор византийцев, как уже говорилось, уставших от застоя, был так силен, что командующий сицилийской эскадрой дал сигнал поворачивать.
Тут не повезло (снова не повезло!) одноглазому Маврозуму, который у сицилийцев было достиг и богатства и почета. Его левантину при плохо рассчитанном повороте занесло, и она стряхнула своего капитана за борт.
Сицилийцы завопили (вероятно, «пер бакко» — клянусь Вакхом! — по всем романам, это был любимый их клич в эпоху крестовых походов) и кинулись на помощь незадачливому Маврозуму. Но византийцы оказались динамичнее, у них под рукою была обычная краболовная снасть (верша). Выловленный, как некий пузатый краб, Маврозум, мокрый и униженный, предстал перед Ангелочком. Тот хорошо его помнил — встречались ведь у Ангелиссы.
Но, может быть, именно поэтому он не удостоил его даже милостивого взора. Пленного подвели, дука флота собственноручно хотел ударить изменника (он же был перебежчик), попал по шевелюре, подняв фонтан брызг из курчавых волос мавра.
«Всесветлейшему, всевеличайшему, царственнейшему, христолюбивейшему царю и повелителю всей вселенной!» — начал он диктовать реляцию, присваивая уже Андронику полный императорский титул. Захваченный живой трофей направлялся первым подарком к коронации, следующим должно было быть полное очищение моря от врагов. Ветер бодро высвистывал в снастях.
— Надвигается шторм! — предупреждали дозорные в бочках.
А к ночи море разыгралось, раскачалось. Огромные массы воды, увенчанные гребешками, перемещались равномерно, будто время здесь боролось с пространством, а если поглядеть не столь глобально, то будто неведомый гигант, полоскавший свои пожитки в зеленой, соленой, холодной волне.
Новопобедный адмирал (Мисси Ангелочек) ехал к месту назначения отнюдь не без тайного страха. Страх его заключался только в одном — в морской болезни. С остальным он надеялся справиться, рассчитывая на свой, хотя и мизерный, опыт коридоров власти. Для укрепления души он взял с собою нескольких завсегдатаев фускарии Малхаза, даже даровал им какие-то морские чины, и теперь в его личной адмиральской рубке большого флагманского дромоса они раскупоривали привезенные из столицы амфоры с кипрским и хиосским.
— Всещедрейший! — докладывал ему главный наварх, несколько уязвленный тем, что на вакантное место дуки флота поставлен не он, чей боевой опыт велик, а чиновная очередь бесспорна, а этот всем известный гуляка. — Волна уже выше пяти сажен. Прикажешь отвести суда от берега, чтобы не швырнуло о скалы?
— Отводи! — лихо разрешал ему Мисси и спрашивал: — А это не опасно?
— Н-ну… — тянул с ответом наварх. — Как уж ты прикажешь.
И с тайным ликованием наблюдал, как у Ангелочка зеленеет лицо и он спешит принять очередную чашу из рук новоиспеченных морских чинов от Малхаза.
Флот отвели, и он качался на рейде, выворачивая кишки равно и подневольным гребцам, которых не расковывали ввиду близости противника, и морским волкам навархам. По чьему-то недосмотру самый большой дромос «Афинаида», красу и гордость всех морских парадов на Босфоре, вдруг швырнуло не в ту сторону, и он, как скорлупу, раздавил «Олимпиаду», другой большой дромос.
Это внесло много развлечения в однообразную морскую жизнь. Чиновники, исцелившись вмиг от морской болезни, галдели так, что разбудили чаек, притулившихся в расщелинах скал. Нептун ревел не уставая.
Главный наварх приказал для прояснения обстановки поджечь старенький кораблик, предварительно, конечно, выведя оттуда людей, даже подневольных гребцов в цепях. Корабль запылал как свеча, заметались тени, усиливая хаос волн. Море кипело, как апокалиптический суп, в котором варились этажерки дромосов.
В рубке флагманского корабля светильники горели, но приглашенные к столу уже валялись на полу и по лавкам, не в силах поднять головы. Над ними возвышался ликующий Ангелочек, хотя и вцепившийся в штормовой поручень, но в другой руке твердо державший адмиральский жезл.
— Смотрите на меня! — призывал он, хотя призывать уже было некого, все валялись. — Оказывается, морская болезнь на меня не действует! Какой я выносливый, какой я удалый! Да поднимитесь же, несчастные! Море — это отлично!
И все было бы для него «каллимера» (о'кей!), если бы не тревожащий страх сицилийцев: где они сейчас таятся в потемках адской этой кухни с косматыми львами на вымпелах?
А тучи скребли ночную тьму, выглаживая море, и вырастали до гигантских размеров. Вот не то голова овна величиной с гору маячит во мраке, не то диавольский единорог пытается, как на пику, надеть многоярусные корабли. А свист, свист, словно все омфалы из преисподней, и все полифемы из горных пропастей, и все мурины запечные дуют и свищут в дырявые зубы, щеки раздувают до размеров гигантских пузырей.
Буря коверкает пространство и гонит его по безумию тьмы, вся земля под ней и море как географическая карта, острова меняют свою форму, заснувшие в расщелинах дубов вурдалаки вдруг ощущают себя на дне могил, и уже не они из кого-то, а кто-то из них готовится выпить сок.
На пристанях столицы буря, пользуясь невидимостью своих сил, хватает корабли, казалось бы надежно заякоренные и закрепленные, и ударяет их друг о друга, как детские хлопушки. С хохотом несутся ведьмы-стригги, одежды у них из ветра, а волосы из холодных струй.
— О-хо-хо! — крестится сторож. — А каково-то сейчас нашим морячкам в открытом море?
Слуги спешат закрыть окна дворцов крепкими ставнями, их тут же срывает, а они тоже боятся стригг и муринов, не надеются уже на силу молитвы, почти каждый византиец знает тайные заклинания и носит ведьмовские амулеты. «О Вельзевул!» — думает он, со страхом вспоминая и о Христе.
Далеко за полночь, а в особняке в квартале Виглы не спит никто. Этот особняк или небольшой дворец — ими полна столица Византии, которая обычно славится своими гигантскими Юстинианами и Влахернами, а небольших дворцов в ней гораздо больше, — этот особняк, его на свадьбу дочери пожаловал теперешний император Андроник Комнин.
Владелица особняка, принцесса Эйрини, сидит без сна на ковровом ложе со множеством подушек, горничная Лизоблюдка то и дело подает ей успокоительное — отвар мяты, настой мауны.
— Боже, Боже! — кается Эйрини. — Зачем я дала согласие отцу, зачем я его отпустила в это адское море? Ну какой из тебя моряк, мой Ангелочек, мой нежный, где ты сейчас?
Лизоблюдка холит госпожу, гладит ее, заботливо укрывает, и весь дворец не спит, жалеет свою блеклую повелительницу, которая не повысила голос ни разу ни на кого. И все в страхе прислушиваются к ветру, который мощно давит на ставни, к свисту, который как предсказание бед неисчислимых. Старики не запомнят такой бури в Византии!
Наконец к утру свистопляска ветра превращается в ровное гудение и мощное давление несущегося урагана. У кого дома покрепче и запоры понадежней, даже ухитряются заснуть — день забот-то впереди! Но только не в особняке на улице Виглы, где все сидят притулившись и чего-то невероятного ждут.
И это невероятное приходит вместе с первым проблеском наступающего дня. Сквозь ровное гудение урагана внизу, в подъезде, слышится робкий и настойчивый стук.
— Это он! — первая встрепенулась Лизоблюдка.
— Это он… — признала бледная принцесса. В доме по-прежнему никто не спит: от привратника до кухонного мужика, но никто не решается пойти открыть, хотя стук все настойчивее и сильней.
— Пойди, открой, — велит принцесса Лизоблюдке.
— Ой, нет, ой, нет, — трепещет наперсница. — А вдруг это не он, а какой-нибудь мурин запечный?..
Тогда Эйрини поднимается с коврового ложа о двенадцати подушек, ей дают пергаменный фонарик со свечой и она, охая и плача, спускается по парадному мрамору под аккомпанемент требовательного стука. Железки запора гремят, к ним прислушивается присмиревшая челядь, свирепый ветер давит на дверь, не дает ее распахнуть. Наконец дверь открылась и стало видно, что это все-таки — он!
— Ангелочек! — принцесса уронила пергаменный фонарик и некоторое время во тьме слышались только мужской и женский плач и нежные поцелуи. — Как же это ты?
— Все погибло! — беспечно говорит князь флота. — И корабли и всё… Я бежал сюда целые сутки!
Хотелось бы тут рассказать, как в особняке на улице Виглы уныние сменилось ликованием, как слуги собрали завтрак — они по-своему любили беззлобного Ангелочка. Как сам Мисси откупорил печать на амфоре хиосского — черт с ним, с флотом! Как, может быть, губастенькая Лизоблюдка, взяв флейту, завела: «По траве, по траве, по зеленой мураве», а незадачливый адмирал, подняв свою Иру за бледную руку, начал с ней выписывать курбеты босиком…
Но ничего подобного, к сожалению, не произошло. Эйрини была более даже царевной, чем ее папаша царем, в ней кипела кровь неукротимых Комнинов. Оторвавшись в подъезде от своего благоверного, она наградила его парой пощечин (отец ее в детстве недаром называл — принцесса-драчунья!) и, повернув его к себе худою спиной, погнала прочь — к отцу, к отцу! Сама, правда, кинулась за ним вслед…
Император Андроник, заложив руки за спину и не забывая отдувать ус, наблюдал, как рабы в парке спешно убирали следы давешней бури. Опиливали сломленные ветви, уносили разбросанный ветром сушняк, поднимали поваленные беседки. Если бы так и в душе можно было после сильных потрясений — опилить, окопать, обрубить…
Еще при жизни малолетнего василевса было объявлено, что принц вступает с ним одновременно на престол. Так уж бывало в римской истории — два полномочных царя, два соправителя. Объявлялось также, что Андроник поступает так только из природного своего человеколюбия, очень хочется ему помочь двоюродному своему племяннику, к тому же и не совсем здоровому, облегчить бремя власти. Итак, два императора — Алексей II и Андроник I, оба Комнины.
Было объявлено также, что пышной коронации, обильных пиршеств, щедрых раздач и прочее, что обычно дается при вступлении на престол, на сей раз не будет. Специально муссировались слухи, что на сэкономленные от этого деньги будет перевооружен флот, усилена армия, укреплены форты, ибо норманнско-сицилийское воинство в двух переходах от столицы!
Но народ, население; эта неблагодарная тварь, как всегда недовольны. Во-первых, весьма многие из столичных пролетариев кормятся на роскоши двора — всевозможные позолотчики, знаменщики, певчие, пирожники, сапожники, метельщики, даже уборщики выгребных ям — такого рода экономия бьет и их по скудному бюджету. Во-вторых, как сказал поэт, народ безмолвствует. Кто знает, чего безмолвствует он?
Итак, император Андроник воссел на трон, подаренный когда-то его личному деду индийским падишахом и по случаю вступления Андроника вытащенный из дворцовой кладовой. Смотрите, мол, подданные, — и мы не с хухры-мухры пришли, и у нас наследственность!
По бокам трона из пожелтевшей слоновой кости вырезаны губастые индийские девки, бесстыдно совокупляющиеся с задастыми индийскими же мужиками. Бог знает, какая там религиозная мораль, ведь в сопроводительной грамоте сообщалось, что это трон из храма самого главного индийского бога!
Но Андроник, взобравшись на языческий этот трон, вовсе не думал о губастых девках и задастых мужиках. Он думал, что царствование имеет свою оборотную сторону — он сам теперь себе не принадлежит. Вместо того чтобы где-нибудь в конюшне смотреть только что народившихся породистых щенков или кормить любимца леопарда, он должен с утра до вечера кропотливо и щепетильно соблюдать царский режим. Будто он какой-нибудь заключенный!
И говорить уж сам не мог, хотя голос его оставался от природы сочным. Он вообще должен был имитировать восковую куклу в парчовых далматиках и бармах. Просители далеко где-то на ступенях внизу, что-то свое лепечут, а ответ рождается за спиною василевса в тесном бюрократическом строю вельмож.
— Наша царственность, — с достоинством объявляет глашатай, — жалует тебе, Мопсий Анафет (это к примеру, конечно), вдовец Мелиссы из рода Комнинов, на твою бедность четверть литры серебра.
«За четверть литры дом можно купить со всею обслугой, — соображает обалдевший от духоты Андроник. — И только за то, что примазался к династии Комнинов. И так во всем!»
Но вот утомительная раздача милостыни закончена, и все могут передохнуть. Андроник читал Константина Багрянородного и понимает, что впечатляющие церемонии необходимы для воспитания подданных… Он велит открыть окна настежь, снять с себя тяжеленный венец, подать чашу прохладительного. «Сами не догадаются, ублюдки!»
Как же, как же все-таки это изменить, наконец? Даже смерть несчастного Алексея II не помогла. Тихая смерть, не провозглашенная на перекрестках и амвонах, последний подвиг бабушки Птеры. Народ, кстати, по доносам соглядатаев, не верит, что юноша царь умер. Продолжает за него свечки ставить. Зато все эти Ангелы, Кантакузины, Мелиссины, даже Комнины спешат, будто на грабеж. Андроник подозревает, что они повязаны с мятежным Ватацем и с агарянами и с сицилийцами… Вот вчера был еще гонец — Комнин Давид в Фессалонике, который прославился тем, что ввел моду на шаровары, застегивающиеся сзади, и на позолоченные сапоги, — так он, будучи комитом, сдал врагу без боя самую мощную фессалоникийскую башню!
От ярости царь выронил серебряную чашу, она покатилась со звоном. Вышколенные Кантакузины, и Палеологи, и Малеины, толкаясь откормленными задами, ринулись ее поднимать. Теперь синэтеры — Пупака, Евматий, — когда их повелитель на троне, скромно стоят в заднем ряду.
Андроник поднял глаза и остолбенел — в конце залы он различил два близко знакомых лица. Одно большеглазое, светлое — больше всех своих детей любил он эту свою Иру, — другое, другое… Не может быть, он же сейчас на флоте!
Мисси Ангелочек, впав в окончательный маразм от ужаса, лег на живот и пополз к трону, потом все-таки вскочил на коленки и на них быстро побежал, хотел даже взобраться по ступеням, но ликтор остановил его древком секиры.
Андроник понял все. Утратив царское благолепие, он сбежал вниз и носком сапога стал беспощадно разить скрючившегося Ангелочка куда попало. И рядом тотчас возникло опять все то же до боли родное, детское лицо, молящие глаза, худые руки:
— Отец, пощади его, пощади! Я одна во всем виновата!
Ликторы набежали, бывшего адмирала оттащили, повели куда-то в темницу. Принцессу, конечно, никто не посмел тронуть, она вернулась, вновь предстала перед императором:
— Отец!
— Дочь! — в тон ей ответил Андроник. Царедворцы, чувствуя, что разговор у дочери с отцом предстоит крупный, отхлынули от трона.
— Будь человеколюбен, отец!
— Я уж и так, вижу, весь разменялся на человеколюбие.
Андроник всеми силами демонстрировал дочери свою волю и непреклонность, а она отцу свое упрямство.
— Конечно, — размышлял Андроник. — Это моя ошибка делать его адмиралом. Но прощать его сейчас — уже не ошибка, а преступление.
— Но он же че-ло-век! — наступала дочь.
Толстый Агиохристофорит от самых дверей залы напоминал государю — назначен экстраординарный военный совет. Уже все истомились в соседней катихумене. Андроник сделал ему успокоительный жест рукой, а дочери другой, безнадежный жест — молись, мол, все, что тебе осталось.
Эйрини напоминала о христианском долге. Андроник парировал: а сколько душ невинных христианских он загубил своим бегством от флота?
Принцесса уже топала ножкой, подвески ее энергично позванивали. Но августейший отец столь же энергично поблескивал круглой лысиной, сердито щурился на зажегшиеся огни лампад.
Тогда она пустила в ход крайний аргумент:
— Я ведь не вышла за того, за кого хотела… Ты знаешь за кого. Вот он бы тебе и флотом управил, и всем остальным… Теперь исполняй по-моему. Отец!
Понимая, что затягивать этот диалог больше нельзя, император, махнув дочери рукой, стал уходить. Тогда она и завизжала и закричала, и со времен истерички Зои, жившей в десятом веке, своды этой залы, наверное, не слыхивали такого крика.
— Я уй-ду нав-сег-да от вас! — сулила она. — Я выт-во-рю такое… Я циркачеству обучалась вместе с Теотоки. Вот увидите! Вот уви-ди-те!
Тогда Андроник подошел к ней, сила молодая еще оставалась в нем. Он ухватил свою козу в охапку, драгоценности и подвески посыпались с нее дождем, а он вынес ее к дверям залы и там, бьющуюся, поручил горничной Лизоблюдке и прибежавшим врачам и педагогам.
Молча он сидел некоторое время, мрачный, отходил от переживаний, собравшиеся генералы и министры тоже молчали или переговаривались тихо: «Как же это он с Ангелочком, о-це-це!»
Наконец он отошел, надел корону, пригласил начинать. Первым выступил Мурзуфл, с лицом багровым, будто только что с него содрали кожу. Сицилийцы подступают к окраинам столицы. Кипр, по существу, потерян. Болгары бесчинствуют. Опаснее всего Ватац со своим мятежным войском, каждый второй феодал у него. Сейчас бы привести в действие армию Враны, но Врана все еще болен…
— Но Врана болен, — вздохнули все.
Лахана, управитель казначейства, докладывал по шпаргалке, собственно говоря, по восковой табличке с нацарапанными там цифрами, подготовили нотарии, конечно. Лахана уснащал свою речь славословиями в адрес властелина, поминутно заглядывал ему в глаза, хотя всем было известно, что Андроник, будучи еще принцем, именовал его ворюгой, но с должности не снимал, считая авторитетом.
В том, что он говорил, однако, не было никакой новизны. Хлеба в столице оставалось на три дня. Толпы отчаявшихся людей у городских застав ожидают подвоза. Прежде были безвозмездные раздачи римским гражданам и ветеранам, теперь эти льготники денег в компенсацию не хотят, требуют только хлеба натурой…
— Зерно припрятано в подвалах богачей, — вставил Дадиврин, первый министр. — Прикажи, ваша царственность…
Министры и генералы разом заговорили о мздоимстве продовольственных чиновников. Андроник крутил ус, думал: «Кто же их этому мздоимству здесь учил, как не вы сами? Самый честный из вас, Дадиврин, находясь в поездке по казенному делу с огромной свитой, за ночлег, за ужин, за овес не платит…»
Ничего не решили. Конечно бы — Врана! Конечно бы — флот! Но говорить о Вране все равно что в доме повешенного вспоминать о веревке.
Разошлись, а император все еще сидел, неподвижный, не приказывал ни свеч, ни питья. Агиохристофорит заходил к нему то справа, то слева. Сообщил, что в ореховой гостиной изволит пребывать всевысочайшая, императрица Феодора… Андроник опять не прореагировал никак. Агиохристофорит осторожненько ввернул, что вот бы, как в былые дни, юные девочки от Малхаза… Тут государь усмехнулся.
— Они были юными, дорогой Агиохристофорит, когда ты еще пешком под стол ходил, а я уже их видал…
— Почему же? — стал оправдываться синэтер. — Там есть одна — Аргира, вся — живое серебро!
— А что делает в ореховой гостиной их величество?
— Они изволят наблюдать пляски шутов и мимов.
— Придется идти туда, — вздохнул государь.
Феодора принялась ластиться к мужу, уговаривать: поедем во дворец Ормизду, ко мне, проведем вечер в семейном кругу. Андроник отклонил, усмехнулся, императоры уже не принадлежат себе, чтобы проводить время в семейном кругу. Чувствуя его сопротивление и свой нарастающий протест, Феодора осведомилась — а что у вас тут было с царевной Эйрини? Андроник ответил полузагадкой — не у меня, у империи…
Тогда она с достоинством поднялась, подозвала своих евнухов. У нее был теперь целый отряд молодцеватых евнухов — двенадцать человек! И удалилась, на ходу бросая что-то саркастическое опять по поводу юной француженки во дворце… Евнухи маршировали по сторонам, браво напевая в такт движению — «Тум, туру там, тум, та-ра-ра…»
Когда закончился большой парадный развод караула (еще одна обязанность царского этикета), остались Агиохристофорит и Пупака.
— А может быть, все-таки к царице? — предложил Агиохристофорит. Ему тоже хотелось домой, не раб же он бездомный. — Такая лаванда, такие шелка!
Андроник стукнул на него посохом, а Пупаке (вот он-то был бессемейный) приказал идти позаботиться, чтобы дворец был безлюден.
— Агиохристофорит! — молвил император после некоторого молчания.
— Весь внимание, государь!
— А что, эта девочка живет здесь?
— Какая девочка? — невинно переспросил Агиохристофорит.
— Ну, эта… француженка. Агнеса.
— Да, государь. Она совершенно одна. С нею только старуха кормилица, тоже француженка. Она неразлучно с ней.
— И где она тут живет?
— В садовом флигеле, во втором этаже. Прикажешь ее к тебе привести?
— Нет, не нужно. Я просто так спросил.
Дворец стал темен и пуст, как какая-нибудь допотопная пещера. Изредка слышались приглушенные шаги и команда там, где стояли посты караула. Все остальное было предано тьме.
— Агиохристофорит! — вновь окликнул повелитель.
— Я, государь.
— Можешь ли мне оказать одну дружескую услугу?
— Приказывай, всевеличайший!
— Наша царственность хочет, чтобы этот Михаил Ангел… Кстати, где он содержится сейчас? В этом же дворце? Наша царственность желала бы, чтобы этот Мисси был тотчас отпущен на волю, но тобою лично, без всяких посредников. Вот тебе мой перстень с двуглавым иперпером, ты знаешь, он обязывает всякого повиноваться без каких-нибудь письменных приказов.
— Троица живоначальная, это же измена…
— Ты меня понял? — возвысил голос император.
— Понял, всевысочайший! — затрепетал чревом Агиохристофорит.
— Ничего ты не понял, дурачок! Возьми из любой темницы раба, чтобы хоть в чем-то сходен с этим Ангелочком был, обрей ему голову, изуродуй морду, отсеки главу, понял? Нет, еще ничего не понял!
— И чтобы как можно больше людей видели этот неузнаваемый труп…
— А Ангелочку внуши, чтоб сгинул без возврата…
— И чтоб на всех перекрестках столицы…
— Вот теперь понял, ступай!
И император самой многолюдной, самой иерархической, самой причудливой в мире империи в пустынной катихумене остался как перст.
— Агиохристофорит! — крикнул он наперснику вдогонку. — И не возвращайся уж сегодня до самого утра.
И стратиоты из первой тагмы Пафлагонской фемы, стоявшие в дворцовом карауле, потом рассказывали, будто всю ту ночь им чудились то крики обезумевшей старухи, то горький плач девочки.
Так и педантичный Никита Акоминат записал в своей истории: то крик кормилицы, то плач царицы.
Всю неделю армия Враны переправлялась на азиатский берег. Подогнали специально сделанные обширные плоскодонки, корабельщики удерживали их длинными шестами, и воины заводили на палубу равнодушных волов, лопоухих мулов, горделивых верблюдов. В том была слава Враны как полководца, что он обеспечивал мобильность войск по тем временам невиданную: на двоих воинов у него приходился один вьюк. Для сравнения скажем, что у туркмен-сельджуков двенадцатого столетия приходилось два вьюка на одного воина, но там была конница.
Сам Врана не мог лицезреть этого шумного, но радостного для всякого военного сердца зрелища похода. Сам Врана лежал в носилках-качалке меж четырех рослых мулов. Затянувшаяся рана от взрыва орудия под Никеей вдруг вызвала гной, гнет, что-то вроде воспаления сосудов. Врачи в тюрбанах, не решаясь ставить диагноз, только покачивали головами — ах-ме, ах-ме!
Однако Врана пожелал быть вместе с армией, юная жена его дала согласие, и вот они в носилках-качалке при переправляющемся обозе. И Врана спрашивает у жены:
«Что это внизу там полощется?» Она же отвечает: «Это Золотой Рог, мой яснейший!» Он спрашивает еще: «А что это за плотный дым затмевает синее небо?» — «Это тысяча костров твоей непобедимой армии, мой золотой!»
Воинство перебралось через Босфор, чему, кстати, все они были чрезвычайно рады — драться против остервенелых сицилийцев или, там, против болгар это не то что против своего брата византийца. И у постели Враны собрался военный совет. Здесь не было членов императорской фамилии или патриаршего престола, поэтому разговор был прямее и хлеще.
— Я скажу вам, почему римляне бегут перед мятежным Ватацем, — сказал Врана, не поднимая головы с подушки. — Потому что там собралась вся эта великородная шваль, а у нас среди офицеров их родственников и свойственников хватает. Как им драться с теми, кто, по существу, их дело защищает?
— Казнить изменников на месте, — предложил мордастый Мурзуфл, и все с ним согласились.
Низенький и простенький Канав сообщил: по точным сведениям разведки, Ватац стремится через Скамандр, чтобы прорваться к богатым городам приморья и разгуляться там со всем своим феодальным воинством.
Адъютант добавил — вот грамоты, города Эфес и Смирна шлют моления, просят не допустить к ним клятвопреступников, христопродавцев…
— Клятвопреступников, христопродавцев! — заметил со своей подушки Врана. — Гей, мошенники они! Не дали нам новых кораблей, а то, может быть, и флот бедняги Ангелочка был бы цел.
Пока они так переговаривались, Теотоки, уютно сидевшая за плотными генеральскими спинами, отогнула краешек шатра, рассматривала однообразную, хотя и всхолмленную равнину. Ведь это Скамандр, это страна гомеровских героев, где-то здесь распаленный Ахиллес воевал за свою Бризеиду.
И непрестанно думала о Вороненке. Когда уезжали, у него из носика текло. И он уже научился бегать. Как всякий мальчишка, рвался на пол, поминутно расшибался, несмотря на подставленные руки нянек. Теперь хоть рядом с ним гном Фиалка, этот уж надежен!
Военный совет постановил — быть к переправе через Скамандр раньше Ватаца. Для этого всю ночь надо идти почти бегом.
Кир Аникуца, походный священник, отслужил в шатре краткий молебен, и все пошли к своим тагмам.
Врана откинулся, не стонал, только охал, но видно было, какой силы воли ему стоило участие в совете. Но он ведь неуговорим, если считает, что так нужно. Теотоки держала наготове питье, болеутоляющие протирания. Всю ночь воины вели их мулов по горным перевалам, но, как осторожно их ни вели, носилки раскачивались, в фонарике не угасал огарок свечи, и бдительная Теотоки держала наготове пузырьки.
Глядела на заснувшего или забывшегося мужа, на четкий его горбоносый профиль, который старческим никак не назовешь, и глупыми казались все ее выдумки об уходе в монастырь. Бедный он, бедный, сколько приходится ему выносить, а виски совсем седые. С печалью думала, что любви к этому человеку у нее, вероятнее всего, нет, хотя, кто скажет, что же такое любовь? Но свой крест она будет нести до конца.
К рассвету Врана, несмотря на постоянное раскачивание носилок, уснул, даже похрапывал тихонько. Кир Аникуца, который тоже нес свою вахту рядом с военачальником, уговорил и ее смежить веки, отдохнуть. Только она прилегла, как услышала рядом с пологом шепот:
— Госпожа, госпожа, извольте сюда выйти!
Накинула плат, ежась от холода, вышла. Там стоял низкорослый дука Канав, лицо его было озабоченным.
— Как тут Врана? Нельзя ли его разбудить?
— А что срочное?
— Разведка доносит: тут рядом войско Ватаца, мятежники идут тем же направлением на Скамандр… Совсем близко, по параллельной дороге.
— Ну?
— Ну и уже обгоняют, обходят нас!
— Но вы же, я слышала, на военном совете решили быть там во что бы то ни стало раньше Ватаца?
— Милостивица! Стратиоты устали, даже верблюды сбиваются с ног. Никто теперь, кроме Враны, их не подбодрит, они слушают только его.
Он даже коня для шефа держал наготове, наивный крестьянский генерал, того самого вороного, про которого солдаты пели в своих частушках — Вран на Вороне летает!
И подхватил ее на свои крылья ветер приключений, ведь была она еще так молода! Бросив плат Хрисе, она вскочила в седло мужнина коня, выхватила поводья у генерала Канава. О, воспитанница цирка, уж на коне-то она ездить умела!
Настигла головную тагму у поворота. Стратиоты только что на ходу не спали, побрякивая котелками о притороченные к поясам шлемы. Другие тагмы уже приноравливались на ночлег, разжигали огни, распаковывали колбасу.
— Воины! — крикнула звонко, встала прямо ногами в седле, по цирковому натянув повод. — Знаете ли вы меня?
— Знаем! — отвечали они, оживляясь. — Ты наша генеральша! Ты Блистающая Звезда из Большого цирка, как же тебя не знать?
— Ватац со своими феодальными ублюдками раньше нас хочет прорваться на Скамандр… Хотите ли вы, чтобы Ватац отнял у вас победу?
— Нет! — заревели тысячи глоток. — Этому не бывать!
Рассудительные же бывалые воины (а такие-в любую эпоху истории непременно встречаются по одному на каждую сотню) даже ворчали возмущенно — почему же раньше нам это не сказали? Каждый солдат должен знать свой маневр.
Короче, армия приободрилась, тагмы перестроились, недоеденная колбаса была выброшена бродячим собакам. Широким шагом, строй за строем римская армия стала выходить в долину Скамандра. Теотоки, все еще стоя в седле, с развевающимся на утреннем ветерке лорусом, сама была как живое знамя или казалась утренней звездой.
Хотелось бы на этом и окончить описание батальных сцен, сообщив лишь результаты. Но правда, правда событий, которые имели произойти далее, не велит нам умолкнуть.
Когда последний воин последней тагмы обогнул скалу, за которой простиралась долина Скамандра, она различила в начинающемся свете утра две фигуры на рослых конях: солидная — Мурзуфл и низенькая — Канав, оба дуки.
— Госпожа, — обратились они к Теотоки, помогая ей сесть в седле нормально. — А придется все-таки Врану будить.
— Опять что-нибудь такое?
— Неустоечка вышла. Разведка доносит: войско неприятеля почему-то остановилось. Не хотят ли они теперь нас пропустить и ударить нам с тылу?
А Канав прибавил:
— Один лазутчик, который подобрался к ним поближе, доносит: они остановились и смотрят какой-то танец. Циркачка из столицы перед ними концерт дает… Мистификация сплошная!
Все смотрели друг на друга, не зная, что сказать. Первая нашлась Теотоки:
— Генералы вы или нет? Разведчиков ваших запереть в кандалы до выяснения обстоятельств. А сами поворачивайте армию, пока она еще в состоянии экстаза. И нападайте! Тоже мне предлог — циркачка! Раз вы воины — ваше дело нападать!
А за горою от них тоже проходил военный совет мятежников. Тоже в огромном персидском шатре с висюльками, но во главе стола был не полумертвец на походном ложе, а быстроглазый, смуглый весьма жизнелюбивый Ватац, кстати, тоже из дома Комнинов, а вокруг него кто только и не сидел — Ангелы, Кантакузины, Контостефаны, Дуки Черные, Дуки Исаврийские, Палеологи, Малеины — как об этом и говорил у себя Врана. И каждый держал кубок с черным хиосским, его со своих личных виноградников пожаловал Сампсон, сын Манефы Ангелиссы, чтобы пить за несомненную уже победу свободы над узурпатором Андроником.
— Мы прорвемся через Скамандр, — грохотал жизнелюбивый Ватац, — Врану этого не зря сатана поразил, мы его доконаем! Эфес беззащитен, его подъемный мост не чинился уже два столетия. Приморье, считайте, наше, Хиос, Лесбос дадут корабли, куда им деваться. И через три дня мы в столице. Ну, усатый, берегись!
Вожди свободы кричали от восторга что было сил, а Сампсон, угощавший хиосским (он ведь тоже был в тюрьме после пленения в Никее, но как-то ухитрился не то выкупиться, не то удрать), размазывал полупьяную слезу:
— За что он, изверг, матушку мою? Усатый, лысый, горбатый, похотливая тварь! Ну, дайте мне только до него добраться!
Дебатов долгих не было, да о чем спорить — ясно одно, скорее прорываться через Скамандр. Но войско уже расположилось на ночлег. Аристократическое войско труднее было, конечно, раскачать, нежели казенные тагмы Враны. Помощники Ватаца с ног сбились и охрипли, выгоняя поборников свободы из уютных шалашей, хибарок, землянок.
Всё же строились, поеживаясь и ругаясь. У Ватаца, конечно, тоже была своя разведка, которая доложила: Врана, несмотря на разгар ночи, быстро движется к Скамандру. Донесение стало известно мятежному войску и сыграло мобилизующую роль: сон слетел, как туча птиц.
Феодальное войско имело свои особенности. Каждый динат, то есть сильный, ехал в сопровождении собственных оруженосцев и слуг, а вокруг него двигались вассальные ему стратиоты и акриты, которые тоже имели своих собственных оруженосцев и слуг. Некоторые акриты покрупнее имели еще и своих стратиотов, а те, в свою очередь, личных оруженосцев и слуг. А были еще отдельно подчиненные монастыри, церкви, владыки, города и все прочее. И этот многослойный пирог, эта причудливая иерархия в разнообразнейших шлемах и панцирях быстро двигалась в одном строю. Но каждый слушался только своего непосредственного начальника, который его поил и одевал и платил деньги, поэтому каждую команду приходилось повторять по пять раз — через пять этажей подчинения.
Чтобы не заснуть в седле, Сампсон, сын Ангелиссы, рассказывал дуке Ватацу содержание вести, которую он накануне получил от брата с острова Кипр. Весть пересылалась следующим образом — посланец выучивал текст послания наизусть, потом пробирался в одежде паломника.
— Оригинально! — промычал Ватац, перебравший дарственного хиосского. — А если он несколько писем передает, он не перепутает, кому во здравие, кому за упокой, ха-ха-ха! Так что же он там, твой киприот, вещает?
— А они решили окончательно избавляться от Комнинов. У них и свои Ангелы есть, что им Комнины?
— Ты, братец, что — сдурел? — загрохотал Ватац. — Или твой этот паломник действительно спятил и перепутал божий дар с яичницей? Ты что, забыл, что я Комнин?
Окружающие подъезжали поближе, заинтересованные ссорой начальства. Все смеялись, молчали только стратиоты и слуги уязвленного Сампсона. Но продолжали ехать быстро, и вот уже скалы у входа в долину.
— Господин! — пропищал один из адъютантов Ватаца. — Спереди сообщают, в придорожном шалаше обнаружена девка, циркачка, что ли, с нею мужик и собака, стриженная, как лев.
— Поди прочь, — окрысился на него Сампсон, раздраженный своей конфузией при Ватаце, и ткнул его носком сапога. — Орешь прямо на ухо.
— Господин Ангел, — строго сказал ему Ватац. — Вы не смеете бить моего вассала. Извинитесь!
— Господа Комнины, — не сдавался Сампсон, — оставьте ваши замечания при себе. Это вам не вестибюль священного дворца!
Но и на этот раз ссоры между деспотами не получилось. Второй посланец доложил, что путники захвачены. Они решились было ночевать близ дороги, забыв, что идет гражданская война.
— Девка тоща, — определил Ватац с высоты своего боевого коня, когда ее подвели к нему, ослепленную светом множества факелов. Кого-то очень знакомого она ему напоминала, но никак не мог вспомнить кого. — Да и мужик хиловат, борода какая-то неестественная, словно из черной шерсти. Вы кто, христиане? Цыгане?
— Мы православные, милостивец, — девушка кланялась, и все они (еще губастенькая, очевидно, прислужница) крестились. — Мы, благодетель наш, цирковые актеры, зарабатываем на жизнь.
— Актеры! — возликовало войско. — Пусть станцуют хоть что-нибудь, язви их сатана!
Воины выражали восторг, ударяя рукоятками мечей в медные щиты, как повелось еще со времен Древнего Рима. Сам Ватац, дука Сампсон, все динаты пытались отговорить от этой затеи, убеждали, что время дорого, но все бесполезно. Ватац понял, что благоразумнее уступить.
— Покажите, что вы можете, — приказал он актерам. — Только быстро.
Чернобородый вынул из-за пазухи тамбуринчик, губастенькая девица двухствольную флейту. Музыка зазывала и ободряла.
Танцовщица скинула тунику, оставшись в набедренной повязке. Тряхнула головой, рассыпала совершенно белесые кудри и пошла вытанцовывать по кругу, то поднимая ладони к черному без звезд небу, то обращая их к озаренной факелами земле. Воины зачарованно следили за движеньями ее худых и прелестных локтей. А когда подпрыгнула собачка и тоже пустилась на задних лапках за госпожой, они пришли в восторг, под ноги танцовщице посыпался дождь мелкой монеты.
— Кончай, кончай! — раздраженно крикнул Сампсон. Как бывший генерал, он был убежден, что цивильный Ватац просто не может командовать войском. — Кончайте, кому говорю! Неприятель ждет!
Но он, знаток военной психологии, упустил из виду, что воины отнюдь не торопились навстречу смерти. Звоном мечей и щитов они требовали представления и больше ничего. Бородатый музыкант занялся подбиранием полудрахм и оболов, а танцовщица, взяв его тамбурин и потряхивая бубенцами, стала танцевать по-другому — с изломами, нервно и призывно.
— Гей! — выражало войско свой восторг. Тогда Сампсон, вырвав копье у воина, толкнул им музыканта, требуя немедленно уходить. Собака, стриженная под льва, естественно, оскалила зубы, заступаясь за хозяина. В сумятице оруженосец Сампсона схватил музыканта за бороду, и она отвалилась! Черная, густая, роскошная, она была просто привязана на веревочке, а под нею оказалось чуть ли не мальчишеское лицо.
— Шпион! — завопили зрители. Все знали, что армия Враны еще сильна своими лазутчиками.
Тут уж вмешался Ватац, зрителям велел разойтись, а актеров привели к нему для допроса. Собаку убили одним взмахом меча, потому что она яростно кусалась. Актеры в страхе боялись за нее просить. Губастенькую флейтистку уволокли в палатку, откуда слышался ее истерический визг и хохот, будто ей чесали пятки. Ей удалось вырваться, одежда висела на ней клочьями, ее тотчас утащили в другую палатку. Белобрысая танцовщица смотрела на все это остановившимися глазами.
— Как тебя зовут? — начал допрашивать Ватац. — Тимпанист? Но это ударник. А тебя? Хорестра? Но это танцовщица. А как собаку звали? Арто? Но это тоже от актеров, «хлеб наш насущный», потому она вас кормит и поит. Видите, ха-ха, я тоже в цирке кое-что понимаю… Так кто вас подослал? Сейчас вас будут бить, и притом очень сильно.
Однако, может быть, истязанием и кончилось все это их приключение, если бы вдруг откуда-то с холмов не заревели бронзовые трубы, что-то сверхъестественное будто обрушилось на голову. В небе уже было светло от рассвета, а по земле неслись апокалиптические всадники, рождая чудовищно длинные тени, ударяли в других всадников, люди, только что испытавшие восторг искусства, изнемогали от ужаса войны. Звенела сталь, леденила кровь, сражение распалось на множество схваток, и везде были кровь и ненависть.
— Пощадите, пощадите! — кричала танцовщица, никто уж не обращал внимания, как она прекрасна в своей набедренной повязке. — Не убивайте его, он же Ангел, вы слышите, он настоящий Ангел!
— Все мы здесь ангелы, — прорычал дука Сампсон. И поскольку Хорестра, вырвавшись, бросилась на грудь своему Тимпанисту, удар его лезвия достался ей, а следующий поверг уже и музыканта.
И обняла она своего суженого и упала с ним на выжженную траву. И по ним промчались сотни подкованных коней, прокатились десятки железных колес — сначала в одну сторону, затем вроде бы в другую.
Все было кончено на Скамандре, когда солнце еще только стало взбираться на крутизну небосвода и проносились стрижи, предвещая после полудня дождь.
Победители Мурзуфл и Канав, убедившись, что пленные надежно охраняются, раненых лечат, мертвых отпевают, поспешили навстречу приближающимся носилкам Враны.
Вране, освежившемуся сном, было уж так легко, что он дерзнул выйти из носилок, опираясь на руки жены.
— Мы велели сложить всех ихних убитых вдоль дороги, — доложил Мурзуфл. — Не изволите ли взглянуть? Вся генеалогия Римской империи, я велел кир Аникуце всех их переписать.
Победители разжигали костры и пировали, благо трофей был богатый — мятежники до этого ограбили всю округу. Увидев любимого своего Врану, да еще рядом с ним Блистательную Звезду, стратиоты и акриты потрясали копьями, благодарили святого Георгия, дарователя побед.
И первым на дороге лежал Ватац, долговязый, как все Комнины, с интеллигентным лицом и жалкой бородкой.
А за ним и Сампсон, сын Манефы Ангелиссы, проклятие застыло на его мертвых устах.
А там, действительно, геральдический ряд — Кантакузины, Мелиссины, Контостефаны — будто все так и лезли под лезвие… А потом историки скажут, что во всем была виновата какая-то танцовщица, подосланная кем-то, которая их отвлекла…
А вот и она — хрупкая и гибкая, нежная в самой смерти своей, так огорчавшаяся своей белобрысой мастью и слишком тонкими, по ее мнению, ногами.
— Да это же… — ахнула Теотоки. — Это же Эйрини, дочь самого императора! Ой, уколите меня, я просто не верю!
А последним лежал, уже без накладной бороды, Мисси Ангелочек, неудачник в высшей степени. Но обезображен и покрыт грязью он был так, что его никто не узнал.
В Амастриде Дениса ждала торжественная встреча. Меланхолично звонил единственный уцелевший колокол. Царского претора на паперти встретил кир Апокавк, облаченный в простые холщовые ризы. Все знали, что ризы парчовые, золотые он заложил столичным ростовщикам еще после никейской войны, а деньги роздал многочисленным сиротам, вдовам тех, кто не явился из-под стен Никеи.
Перед Денисом торжественно растворились двери храма, и он вступил первым, благочестиво крестя лоб, за ним кир Апокавк с крестом, весь его немногочисленный клир, затем спутники Дениса — Костаки, Ласкарь, усач неугомонный, за ними градоначальство, штаб и весь народ.
Пока шла долгая и утомительная, как долги, и утомительны они в Византии, церковная служба, Денис исподтишка рассматривал росписи в храме. Церковь строилась в свое время из простейшего расчета — вместить всех жителей и беженцев, если вдруг нахлынет враг. И окна были узкие, как бойницы. Солнечный луч прорезал воздушное пространство храма, и в его ослепительном луче сиял на стене безбородый Христос, словно отрок, пасущий курчавых овец, шествовали жены-мироносицы в ярких одеждах синего и красного цвета.
«Когда же написаны эти фрески? — старался представить себе Денис. — По картинкам в истории искусств не позднее чем в четвертом-пятом веке, стиль вроде бы тот… Тогда этой церквушке уже полных семьсот лет!»
В голубых клубах ладана роились солнечные пылинки, время от времени одна какая-нибудь частица вспыхивала особенно ярко. Многоцветные росписи были обезображены сеткой трещин. «И облетает позолота со стен старинных базилик…» — вспомнились Денису отнюдь не византийские стихи. Все разрушается в этой псевдоримской империи, все грозит обвалом — так надо ли теперь это удерживать в состоянии прочности?
Служба отошла, воодушевленный народ запел «Кирие елейсон!». Построились в очередь и пошли за благословением к кир Апокавку. Затем удалялись на улицу, в тень земляничных деревьев.
Денису по чину надлежало подходить ко кресту первым. Но поскольку он уже не сделал этого, он решил дождаться конца. И вдруг увидел Никиту Акомината, историка.
— И вы здесь? — помахал он ему. — Я искренне рад вас видеть…
— Служу императору Андронику Первому, — с некоторой неловкостью отвечал кандидат, будто в чем-то уличенный. — Поехал добровольно, поверите ли?
— Почему же? — улыбнулся Денис. — Знаю, что государь искренне хочет собрать вокруг себя всех чающих благополучия царству. А прежние разногласия… Он выше их!
— Тут и братец мой, — продолжал объяснять Никита. — Знаете, который епископствует в Афинах. Он купил поместьице близ Амастриды, пишет — поезжай, погляди…
И Денису стало понятно — Никита оправдывается перед самим собой. Как получилось, что он, осуждавший авантюризм Комнинов, вдруг поддался в очередную их ловушку?
— Действительно, — рассуждал Никита, — если хочешь служить народу, служи ему не болтовней на пирах.
В таком же духе сказал проповедь и старый отец Апокавк. Он призвал верных повиноваться присланному царем претору Дионисию, как говорится, живота своего не щадя. Никита Акоминат впоследствии точно передал по памяти его прекрасные слова, а мы воспроизводим их сейчас.
— Хвала Андронику, царю римлян, помазаннику Бога! О благодетель бедных, пресекатель неправды, устроитель справедливости, носитель честного суда, мститель за бесчестные обиды! Мы знаем посланного тобою, мы знаем его давно, он наш земляк. Он кроток с бедными, страшен любостяжателям, защитник угнетенных и враг насильников и руки чистые имеет от корысти… Гряди же с миром, царский претор, победа тебе!
— Победа тебе! — ликовал народ. — Тон виктон!
Денис подошел за благословением, склонил кудрявую головушку и снова признался, что не крещен.
— Крещение Господне есть таинство, — ответил священник, — знаменующее собою вступление в состав церковного общества. Ему предшествует ряд испытаний в вере и ряд степеней оглашения…
Денис сказал, что завтра, быть может, придется идти в бой, и, прежде чем бросить свою жизнь на весы судьбы, ему хотелось бы все-таки принять святое крещение.
Но кир Апокавк вновь напомнил ему о необходимости сперва очиститься от дурного, испытать свою душу в избранном замысле, утвердить себя в вере. Денис же чувствовал, как против воли растет в нем некое раздражение.
— Крестят же младенцев бессловесных, — привел он довод, — которые еще не в силах сами понять, веруют ли они. — И тут же сообразил, какой это нелепый довод.
— Сказано, — уклончиво ответил кир Апокавк, — мы веруем, но и бес верует и трепещет. Так что дело не в одной только вере… Послушай же, сын мой! Да пребудет Спаситель везде, где будут добрые твои дела и помыслы, Господь с тобой!
И он благословил Дениса широким крестным знамением, Денис склонился поцеловать его благословляющую руку и, видя его слабую старческую кисть, лиловые вены, морщинистую кожу, подумал — о, если б все и всегда целовали руки отцов!
Подошел исполняющий обязанности дуки — воинского начальника — по имени Цурул, покорнейше просил следовать в его катихумену, где должен собраться военный совет.
Дука повел Дениса по городской стене, где ветер раздувал их плащи и трепал бороды. Стараясь перекричать шум недалекого моря, дука Цурул, наклоняясь к Денису, указывал меж кирпичных зубцов каких-то людей внизу, собиравшихся в кучки. Денис разобрал только, что некий Фома Русин, между прочим, его, претора, родственник (уже и родственник!), учиняет здесь противоправительственный мятеж.
Но мысли его были далеко. Кир Апокавк ошеломил его замечанием, что ведь и бесы веруют, от этого, однако, ангелами не становятся… А как же тогда сказано — кто верует, тот спасется?
Введя Дениса в катихумену, которая была еще пуста, дука Цурул вдруг встал на колени, протянув ему какую-то вещь. Денис заставил себя очнуться от мыслей и увидел, что это золотая цепь, та самая, которую в римской армии жалуют ветеранам и заслуженным воинам… У него, Дениса, такая цепь тоже когда-то была.
— Это твоя цепь, благороднейший, твоя… — потряхивал ею дука, как будто продавал. — Мой отец когда-то был здесь чиновником, в Амастриде, он и взял ее у тебя вместо взятки. Возвращаю теперь и молю, не суди старика!
После первого удивления Денис решил отдать цепь кир Апокавку, пусть обратит ее на добрые дела. У Цурула же переспросил, что он там говорил про его якобы родственника Фому Русина.
Дука Цурул повторил, что этот Фома Русин, бывший стратиот, дезертировавший из столицы, мутит воду, призывает к неповиновению, пока, по его словам, все богатые и сильные из провинции не будут изгнаны… Они с конями стоят напротив градоначальства, ждут, когда претор выйдет, неизвестно зачем…
— Пригласи их на военный совет, — предложил Денис.
Дука Цурул пришел в ужас — они же дезертиры! А требования их?
— С кем же ты пойдешь в бой? — пожал плечами Денис. — Пусть, если чувствуют себя правыми, придут, объяснятся. Я обещаю их неприкосновенность. А если не явятся на мой призыв — народ поймет, что у них совесть нечиста…
Дука опрометью кинулся исполнять указания руководства, по дороге успев шепнуть Ласкарю, советнику претора: «Праведник этот наш Дионисий, праведник!»
Денис же услышал эти слова (видимо, они с таким расчетом и были произнесены) и опечалился. Все это у него получается какое-то фарисейство — тут простил, там отпустил, здесь цепь отдал… Народ, правда, на него с восхищением смотрит, а он как бы щеголяет своею этой праведностью, вводит в соблазн наивных детей средневековья!
А если не праведность, то что — злоба, которая приведет к установлению всеобщего счастья?
Но вот и военный совет. Рассаживаются, конечно, по чинам и выше всех чин оказывается у Никиты Акомината, который недаром же околачивался при дворе и чины там зарабатывал. Никита усаживается, раскладывает свои таблички для записи, делится впечатлениями с советником Ласкарем.
— Какой же молодчина этот кир Апокавк, как доходчиво сказал! Действительно, чего чает народ — избавителя, единственно избавителя от угнетателей, от кочевников, от бед людских. В одном месте он тонко намекнул — при бывшем царе Андроник казался заступником народным, вождем. Теперь как сам царем сделался…
«Народ, народ! — с раздражением думает уже успевший устать Денис. — Все бы им народ!»
Наконец военный совет открывается и по указанию претора вводят диссидентов. Это действительно Фома Русин, брат покойной Фоти, со всегда злым и напряженным лицом. Рядом с ним Стративул, тот самый, из постоялого двора. Кивает Денису, ухитряется подмигнуть ему веселым оком гуляки.
Фома излагает требования дезертиров Пафлагонской фемы, если претор и дука желают, чтобы они вернулись в войско. Полугодовой запас хлеба и кормов вперед, полное прощение всех недоимок и провинностей…
— Кроме уголовных, — вставляет Денис.
— Кроме уголовных… — опешив, обещает Фома.
— Я согласен, — говорит Денис и, встав, протягивает ему руку. Дука, чувствуется, страшно таким оборотом недоволен, он возмущенно трет себя по лысине… Но что он может сделать, царский претор уже решил! «Э, — думает Денис. — У них тут отношения было зашли в тупик. Разберемся после победы!»
В ходе совета выяснилось, что новый эмир агарянский со странным именем — Кучафслан (во всяком случае, так на изысканный византийский слух) нарушил все прежние договоренности и замирения, разорил Гангры, Гераклею, Меропию, теперь курочит Филарицу, люди уж не знают, куда им податься, бросают все.
— Поп его туда-сюда водит, наш же бывший поп… — устало говорил Цурул, который день и ночь думает об этом окаянном Кучафслане.
— Какой поп?
— Этот Валтасар из Филарицы, который весной удрал в столицу, говорят, мятежникам помогал…
— О! — встрепенулись акриты. Они уж, как несущие службу на границе, знакомы с жизнью зарубежной не понаслышке. — Этот расстрига? Он, говорят, в басурманскую веру переделался, у эмира там первый мурза.
А Денис вспоминал, как широким жестом отпустил этого ренегата, после того как Андроник отдал его с головою. Выходит, что Андроник людей-то получше знает, во всяком случае византийских!
Слышно было, как к подъезду подскакал всадник, на оклик часовых отозвался, что вестник из войска Враны. Все напряглись, замолчали, этих известий ждали все. А он еще бежал по лестнице, а кричал охрипшим от скачки голосом — победа, победа!
— Слава Богу! — крестились все. — Может быть, удастся в мире запахать и засеять. А то что же тогда будет зимою? Голод и мрак!
Военный совет прервался, отец Апокавк срочно готовил благодарственный молебен. Члены совета и приглашенные обступили вестника, обтирали ему лоб, подавали чашу с напитком. Хотелось узнать подробности.
Вестник рассказал, что знал о победе на Скамандре. Ватац убит, его преступное воинство рассеяно, погибли сыновья из лучших семей. Вестник сам мало что знал или осторожничал на всякий случай. Рассказал только поразительный слух, будто царевна там объявилась волею чудес. Она и войско Враны за собою повела, она же и плясуньей прикинулась, перед мятежниками представляла, чтобы им глаза затуманить. Народ говорит — уж не оборотень ли, уж не мурин ли запечный?
Военный совет возобновился. По данным разведки было ясно, что сатанинский эмир Кучафслан укрепился на Хоминой горе под Филарицей, туда свозят все им награбленное, сгоняют пленных людей. Оттуда, по всей очевидности, он собирается в обратный путь к себе за горы.
Военачальники только крякали, не смея выразить надежды…
Когда все разъезжались, бывшие дезертиры, а ныне вновь полноправные стратиоты Пафлагонской фемы, открыто усаживаясь на своих лошадей, говорили:
— Оборотни, везде оборотни… Уж я бы этих оборотней, особенно которые из баб…
— А между прочим, Фома, этот Дионисий, который твой родственник, если он бес, то он понимающий бес!
— Ты что, Стративул, сбрендил? Как может быть мой родственник — бес?
— Ну и что ж тут такого! Вон кир Апокавк, слышал? Он прямо говорит — и бесы веруют.
— Ты что, Стративул? Как может бес веровать? Ведь он же б-е-с!
— Ты, Фома, перепил? Если хоть один самый мелкий бесок не верует, значит. Господь не всемогущ? Иначе какой же он пантократор, вседержитель?
— Ну, Стративул, вот не знал, что ты такая гнида!
И без того замученное худое лицо Фомы Русина исказилось злобной гримасой, он перегнулся над седлом и ударил мирного Стративула рукояткой меча в висок.
— Убивают! — закричал тот. — Караул! Римляне, помогите!
Дука Цурул, при всем своем благоговении перед синэтером царя, не мог не удержаться, чтобы не проворчать — вот, мол, последствия либеральничанья со всеми этими стратиотами… Денис ничего не ответил, он старался представить себе Хомину гору и подходы к ней. Ведь и землянику когда-то собирали там с Фоти на ее травянистых склонах.
И вот они скачут по дороге через степь, кругом полыхают пожары, стелется гарь, дым плотен, словно занавес, но над ним сияет обновляющееся каждый день солнце, и всадники скачут как на праздник, у всех чешутся руки — буквально.
Никита, пристроившийся на своем коняге возле стремени Дениса, ворчит себе под нос о вечной истребительнице войне, но Денис не расположен философствовать. Он едет вдоль конного строя и изучает лица ратников, многих узнает. Вот Стративул, все тот же из постоялого двора, вчера он осмелился претору даже подмигнуть, сегодня у него лиловая дуля под глазом, последствие богословских споров.
— Повоюем? — спрашивает Денис, в свою очередь подмигивая ему.
— Куда деваться, господин претор? — мрачно отвечает Стративул (Денис, кстати, приказом запретил именовать себя титулованиями — всещедрейший, всесветлейший… Только господин претор). — Куда же деваться? Пора бы раз и навсегда покончить с этими набегами. Эк у нас какая сила!
— За народ мы всегда повоюем! — кричит из другого конца строя Фома Русин. Он тоже перевязан лоскутом и только что приложился к походной фляжке, поехать рядом с идеологическим противником, по-видимому, не желает. — Мы повоюем! Но только за народ христианский, а не за живоглотов ангелов или комнинов…
И у всех их товарищей из-под низко надвинутых шлемов и шишаков видны лица, полные решимости и даже какого-то мрачного веселья.
Приехали в Филарицу, где все прямо курится от давешнего разоренья. Старик Устин Русин уже здесь — прибыл с разведкой, на скорую руку починяет в который раз разоренное жилище. Докладывает сокрушенно — матушку Софию, обеих девочек угнали туда, на Хомину гору. Там от воплей христианских стон стоит сплошной…
Затем добавил:
— А вот отец мой, Влас, тот на своем баштане отсиделся, уцелел, да и стар уж очень, кому такой нужен? Он, между прочим, просил напомнить господину претору о его обещании поговорить о чем-то очень важном. А то помру, говорит, — печально усмехнулся сотник, — ведь ему скоро сто лет.
— Сколько? — удивился Денис. — Неужели?
— Мы уж как-то считали, считали, — почесал себе затылок совершенно славянским образом сотник. — Выходит, что и правда…
Собрались в пропахшем гарью доме Русиных. Дука Цурул, имеющий опыт войны с агарянами, сказал, что надо выждать, когда они окажутся все вместе. Иначе они удара не приемлют, рассыпаются в разные стороны, а потом разоряют еще хуже.
Ничего не решили, а стали устраиваться на ночлег. Воины звякали оселками — обычная задача острить оружие перед битвой. Костаки постелил хозяину в том самом достопамятном курятнике, который теперь тоже был без крыши. Здесь когда-то он наблюдал иерархию кур, сюда приходила к нему любимая…
— Знаю твою печаль, — напрямик сказал ему верный Костаки. — Все ведь ждут твоего решения, а ты не знаешь, как поступить. Послушай своего Костаки Ивановича! Если бы был генералом, я бы не стал первым высовываться. Я бы подождал, пока ихние лошади съедят всю траву на холмах и они вынуждены будут начать отход. С такой массой трофеев они споро не пойдут!
В конце ночи он неожиданно разбудил Дениса.
— Лазутчики доносят. Кучафслан вроде начал отход. Наверное, решил всех перехитрить, уйти первым, пока мы не спохватились. Господин претор! Господин Дионисий!
Подскакал дука Цурул, подтвердил. Он прямо стенал от переживания.
— Господин, они уходят… Слышишь скрип телег?
Эмир Кучафслан, видимо, решил долго не тянуть. Многие в его войске были ренегатами или перебежчиками, перекинулись к агарянам и приняли их веру. Они знали обычную нерешительность и вечный раздор римского начальства.
И Денис понял, что наступает его звездный час. Встал, он ложился не раздеваясь. Приказал — костры не гасить, всем строиться, выступать. Посулил — кто зашумит, убивать на месте. Себе велел подавать вооружаться.
Костаки и старик Ласкарь натянули на него сирийскую кольчугу, подарок Андроника, завязали ремешки нагрудника, застегнули шлем. Лица у всех были затаенно ликующие, как во время религиозной церемонии, будто готовились не к лотерее смерти, а на карнавал мечей. Подвели (причем двое ординарцев) боевого Колумбуса, который тоже был выскребен, вымыт, обихожен, будто готовился к выходу в Большой цирк. Конь чувствовал наступление необычного, пофыркивал, постукивал копытом. Денис в последние месяцы непрерывно тренировался с ним в фехтовании, скачке с препятствиями, вольтижировке, как у нас бы сказали — джигитовке. Колумбус очень любил эти уроки и сейчас, наверное, был уверен, что приближается какой-то новый урок.
А Денис размышлял о том, какова все-таки психология у этих средневековых людей. Накануне битвы, кровопролития, о возможной смерти не думает никто — а может быть, просто не хотят этого показать? Готовятся рьяно, как готовились бы их далекие потомки в двадцатом веке на футбол или в кино. И все с надеждой смотрят на царского претора.
Эмир Кучафслан понял, что от неизбежной схватки он на этот раз не уйдет. А он обременен добычей, от которой тоже нельзя отказываться, потому что иначе в другой раз в набег с ним никто уж не пойдет. Тоже приказал готовиться, выстроил свое басурманское воинство вдоль подошвы Хоминой горы, прикрывая обоз и конвой с пленными, которые быстро под покровом редеющей ночи стали уходить на восток.
Видя, что византийцы раньше него приняли боевой порядок, сообразил, что нужен отвлекающий маневр.
— Эй, греки! — закричал он, гарцуя на своем тонконогом скакуне. Агаряне никогда не называли византийцев римлянами. Римляне, на их языке «рум», «румели», были, в представлении агарян, они сами, захватившие половину бывшей Римской империи Востока.
— Эй, трусливые греки, малопочтенные герои бегов и скачек! — дразнил гарцующий эмир. — Кто хочет сойтись в поединке со мной?
Строй византийцев стоял молча, опустив копья и натянув поводья наготове. Не находилось богатырей, которые сочли бы себя готовыми на единоборство с таким молодчиком, как этот эмир. И тот, весь золотой и серебряный, на горячем коне, с лицом горбоносым и смуглым, как из сказок «Тысячи и одной ночи», катался себе перед носом византийского воинства, чуть ли не смеялся над ним.
Денис сначала принял решение не вступать с противником ни в какие игрища, не поддаваться на провокации, враг хитер! Он обратил внимание дуки Цурула, что обоз и конвой с Хоминой горы под шумок быстро уходят. Велел взять бывших дезертиров и вместе с ними преградить путь уходящим агарянам.
А горделивый Кучафслан все изгалялся: «Греки! Где ваши герои?»
Тогда откуда-то сзади откликнулся Костаки, закричал, весь вне себя:
— Убийца! Освободи наших женщин и детей!
Из-за спины эмира поднялся натянутый лук, стрела прошелестела и снайперски попала в грудь Костаки, на котором даже не было кольчуги. А эмир хохотал:
— С вашими женщинами сегодня будут спать румелийские богатыри!
И Денис понял, что теперь иного пути нет. Он пришпорил своего генуэзца, чего не делал никогда, и конь тоже понял, что нет иного пути. Увидев выехавшего навстречу римлянина, эмир нахмурил красивые брови, определяя, достойный ли для него явился противник.
Все римское войско разом воскликнуло — гей! — стало горячить коней и отстегивать копья. Но сначала должен был свершиться поединок.
Эмир пренебрежительно прогарцевал перед намордником Колумбуса, затем внезапно повернул скакуна и, наклонив копье, понесся на Дениса сбоку. Денис еле увернулся, хотя ожидал, что неверный будет хитрить. Он, однако, помнил все уроки, полученные когда-то во дворце, и сейчас находился в лучшей форме — собран и готов ко всему. Надо быть активным, активным, активнее врага!
Блеснула у него идея, и, когда в следующий раз эмир исподтишка опять навалился сбоку, Денис не стал уворачиваться. Он рискнул повторить урок, полученный им когда-то от циркового наездника. Он упал из седла прямо наземь, больно расшиб локоть, но главное — не выпустил оружия. Вышколенный Колумбус не умчался, остановился как вкопанный над упавшим хозяином.
И торжествующий эмир обратился к своему ликующему войску, указывая на поверженного врага.
Этого было достаточно Денису. Во мгновение ока он влетел в свое седло, нашарил стремена и, наклонив копье, пришпорил генуэзца. Не хотел нападать со спины, поэтому крикнул, сам не узнавая своего кошмарного голоса. Кучафслан обернулся и успел только увидеть мчащегося противника. Копье Дениса воткнулось ему под левый локоть в бок, Денис почувствовал, как острие туго входит, будто в мерзлое мясо. И, хрипя, ловя ртом воздух, исказив красивое лицо, эмир, в свою очередь, брякнулся наземь, но уже не встал.
Зная, что такого противника и в плен брать опасно, Денис стегнул его скакуна и конь умчался с трагическим ржаньем. Наш же домашний мальчик, бывший примерный комсомолец и кумир благовоспитанных археологинь, спрыгнул. И без всякой жалости вонзил свой меч ему между кольчугой и подшлемником. Зарезал словно мясник, без каких-либо эмоций, наблюдая, как алым фонтанчиком булькает его кровь.
Римское войско ликовало, как оно, вероятно, не ликовало со времен Болгаробойцы или Никифора Фоки. Словно шквал морской, оно поднялось и, грохоча копытами, ударило на замешкавшихся кочевников. Ржали кони, визжали в обозе агарянки, предчувствуя, что еще до рассвета они станут усладой победителей. Скачущие римляне опрокидывали их телеги, разбивали возы с поклажей, разгоняли конвой. Вот освобожденные из плена бегут с радостным плачем, среди них ковыляет матушка София, ведет маленьких дочерей.
Они все собрались на отвоеванной Хоминой горе, перевязывали раненых, поили коней. Денис ехал шагом и чувствовал на себе тысячи глаз.
Подъехал к лежащему на траве Костаки, опустился на колени, заплакал, взял посиневшую руку юноши. С бедным Костаки Ивановичем было все кончено, в остановившемся его взгляде равнодушно отражалось осеннее небо.
Сколько же смертей, сколько потерь и доколе теперь все это будет продолжаться?
Пришел кир Апокавк со святыми дарами. Присутствующие стали отстегивать ремешки шлемов. И Денис поднялся с колен, дука Цурул и Ласкарь почтительно подсадили его в седло. Никита Акоминат подал копье, которое обычно держал Костаки. Денис обернулся — кругом стояли дружинники. Русины, все пафлагонцы, верные в борьбе люди. Тут и мальчишки, которые подбирали в бою стрелы, вручали их стрелкам, тут и девушки, которые подавали бойцам пить, тут и попы, которые спешили соборовать смертельно раненных… Тут и Фома Русин, упрямец, которого уводили на перевязку, а он все показывал своему оппоненту Стративулу два пальца — не веруют, мол, бесы, если же они веруют, они уже не бесы…
И стоят кругом люди — старые и молодые, блондины и брюнеты, толстые и худые, высокие и низенькие, смуглые и бледные, лысые и волосатые, бородатые и бритые, красивые и безобразные — тьма народа! — и все ждут от него чего-то…
И он выезжает на вершину холма, восторг неземной, судорога всего пережитого его объемлет, он приподнимается в седле и потрясает боевым копьем, которое принесло сегодня победу, и хриплый голос его сам как буря:
— Слава Христу!
Теперь он должен идти к старому Русину, который ждет его на баштане, зачем идти он сам не понимает, но тот ждет его и ему сто лет, значит, надо идти.
Денис не велел себя сопровождать, велел остаться даже Сергею Русину, которого он избрал оруженосцем на место бедного Костаки, даже остроусому Ласкарю, который с гордостью носил звание личного советника претора.
Денис ехал на баштан сквозь заросли высокой конопли и размышлял, что все вокруг разорено, все надо восстанавливать вновь… Еще хорошо хоть, что людей спасли, уберегли от рабства, но и здесь им жизнь предстоит не слаще неволи!
Ночью, когда он покоился на своем любимом месте, то есть на бывшем курятнике, где теперь все было безмолвно — кур и василевса петуха поели захватчики и освободители, он услышал шорох. Матушка София обновляла лампады и светильники у всех икон, которых у нее, как в каждом византийском доме, было множество. Она обновляла возле них свет, а сама, согбенная и перевязанная бинтами, все молилась о детях своих и сродниках. Денис, накануне переживший весь ужас сражения, драки кровавой, подумал, что она, как и вся тьма византийских матерей, молится, по существу, об одном — чтобы детям их и сродникам не превратиться в зверя.
Вот она зашаркала возле самого его соломенного ложа, думая, что он спит, дунула, плюнула над его головой, отгоняя муринов запечных. Затем помолилась кратко и перекрестила его. И душа Дениса омылась слезою, потому что он понял — он обрел себе новую мать.
— Эй, това-рышш! — вдруг услышал он, как от баштана кто-то его окликал. — Сюды, сюды, проедеш-ш мимо!
Это дедушка Влас, почти столетний, но причем здесь самое что ни на есть советское слово «товарищ», с каким-то южнорусским придыханьем? И тут, как молния, пронзила его мысль — он, этот древний Влас, или Велес, и сейчас и раньше, отнюдь не на языке «Слова о полку Игореве» говорил с ним, а на самом банальном современном советском русском языке!
— Товарышш! — махал ему костылем родоначальник.
Денис сошел с Колумбуса, пустил его попастись, Влас протянул ему пятерню, цепкую, как клешня краба, поздоровались, тряся руки. В Византии так не здоровались никогда. Сели в тенечек, как говорится, под кусточек, разрезали архиспелую золотую дыньку, раскупорили Денисову фляжку и разговор пошел откровенный.
Влас объявил, что только при последнем приезде Дениса услышал от родичей, что Денис, оказывается, волшебным образом прибыл сюда из предбудущих времен. А дело в том, дело в том… Влас старался говорить по-русски, мучительно вспоминал слова и обороты, все время возвращался к греческому, это ему не хотелось. Наконец пораженному Денису он объявил, что тоже, в свою очередь, перенесен сюда из времен отдаленных…
— Одна тысяча девятьсот сорок второй год, — припомнил он фразу, мучительно морща коричневый старческий лоб. — Такой был под Севастополем малый аэродром Яковлевка, меня послали на «уточке», это такой был «У-2», рус-фанер немцы его называли, легкий, одноместный, я должен был пакет оттаранить в Балаклаву. Туточко и фоккера на меня из-под заката навалились, давай в хвост строчить. А тута, на мое счастье (шшас-ця — шепеляво сказал старик), от моря шторм, прямо шквал. Фрицев, правда, отнесло, меня же зато с выключенным мотором над самою волною всю ночь несло у Турцию (он так и сказал — у Турцию), и вот я здесь.
Сказать, что Денис был поражен, — ничего не сказать. Сон его давний продолжался, только что, казалось, вошел в реалии византийской жизни, ан нет, советская действительность опять торчит в разрыве времени и пространства.
— Сколько ж вам тогда, дедушка, было лет? — не нашелся он более ничего спросить.
— Лет-то? — дед явно набивал скрюченными пальцами трубку самодельную табаком самосадом. — Лет-то не было и двадцати. Тогда, голубок, усе молодые были, усе… Нашему майору было двадцать пять, а мы усе были молодые…
— Да как же так? — соображал Денис. — Судя по моему возрасту, и времени должно пройти сорок лет, а он говорит, что почти сто. А сколько ж вам, дедушка, сейчас лет? Правду говорят, что сто?
Вместо ответа Влас рассказал, что больше всего страдал от отсутствия табаку. Он и поселился на этом баштане, чтобы втихомолку искать его среди растений… И нашел — самосад крепчайший! Не желает ли товарышш попробовать?
Денис отказался, а Влас не настаивал. Он потому еще и поселился как отшельник, что местные святоши могли бы его просто на костре спалить за глотание сатанинского дыма. Тут один поп зловреднейший был Валтасар с кошачьей мордой… А он, как Робинзон (так и сказал — как Робинзон, ведь он образование получил в советской семилетке, там Робинзона проходили), вел свой календарик.
Влас показал ему доску с многочисленными зарубками. Зима-лето пролетали, зима-лето… Сколько лет, сколько зим — и вот они все туточко на этой самой доске. Тут и все дети его, Власа, и все внуки, а теперь и правнуки и даже уже народился праправнук… Как не сто лет?
За разговорами надвинулся вечер, и Денису надо было уезжать. Он предложил старику ехать с ним, устроил бы его, в столицу бы отправил, там все-таки быт. Но Влас отмахнулся скрюченной клешней и повел его за баштан к оврагу. Ты, мол, товарышш, не веришь, по лицу вижу, но ты, говорят, и сам такой… Покажу тебе, мол, доказательство.
И показал в песочной яме, специально отрытой им к этому дню. Там был порядочный кусок металла — гофрированный дюралюминий, дюраль, руль поворота от хвостового оперения, на нем часть красной звезды — опознавательный знак.
— Моя «уточка»! — похлопал по дюралю дедушка Влас. — Рус-фанер, только хвост был из гофрика… Это и осталося.
Допили из фляжки за упокой славной «уточки», дед Влас разошелся, вспоминал каких-то пилотов Кибрикова Лешку да Предбайло Юрия, а внучку свою Фотинию, которая когда-то ласково ухаживала за ним, так ни разу не помянул. Что ж, прежняя та жизнь, видать, крепко в нем сидела, несмотря на сто лет.
— Товарышш! — махал он Денису, когда тот, вскочив на Колумбуса, двинулся к лесу, где ожидал его конвой. — Ты когда домой вернешься, дай знать в село Давыдовку Курской области, что Валька, мол, Русин не погиб, жив. Они меня как Валька знали… Похоронку, наверное, получили…
Голос его замирал в вечерней тишине полей, а Денис в оцепенении думал, пока чуткий к его настроению конь брел, словно побитый. Денис думал — попадет ли, вернется ли он, как это желает ему старый Влас (он же, оказывается, Валька)? Осложняется и тем, что бестелесные предметы можно перебрасывать сквозь время, — а как Андронику хотелось пресловутый пулемет! Потом этот фокус с разницей в объеме времени — для Власа почти сто лет, а для Дениса только сорок, в чем тут дело? Пахнет Эйнштейном, но, как и всякий гуманитарий, он имел о нем представления не больше, чем Сикидит о законах физики. Может быть, беда как раз в том, что прославленный этот Сикидит был, по существу, невеждой и шарлатаном, а если бы здесь найти настоящего знатока магических наук?
И они с конем брели, опустив головы, по совсем уж темной дороге к лесу, и вслед им как из бесконечности, как из совсем иного мира слышалось:
— То-ва-рышш!..
После изгнания агарян Денис, как видим, занимался дальнейшим изучением чародейства, мужчины Русины ловили разбежавшихся вражеских лошадей и наловили их целый табун. Бедного Костаки похоронили у церкви Сил Бестелесных рядом с Фоти, которую он любил безответно. Все чем-то были заняты, один Никита маялся, ему нужно было занятие дипломатического склада, и Денис придумал — он послал его в Никею, где, по слухам, расположилось войско Враны после победы над мятежником Ватацем. Пусть расскажет и о победе пафлагонцев.
А Денис пробовал заняться судебными делами — ведь претор есть в римском праве чин судебный. Впрочем, до Монтескье оставалось еще шестьсот лет, а до Ельцина восемьсот, и серьезно о разделении властей еще никто не думал.
И сразу обрушился на него ураган ситуаций чрезвычайных — судья неправедный, криво толкуя закон, у одного близнеца забрал его долю наследства себе, а другому близнецу его долю отдал… Причем дело тянулось столь долго, что оба близнеца стали уже седобородыми старцами. А вот торговка, прося решить в ее пользу дело о займе, открыто сует Денису взятку — крупный жемчуг, да еще удивляется, что он не берет. Целая деревня пришла жаловаться на соседний монастырь, что он ее общественное поле запахал, да еще деревенскую девушку монахи взяли заложницей. Денис вспомнил свою Фоти, рассердился и велел Стративулу поехать, монахов выпороть лозой. Жалобы на взятки, на поборы, на вымогательство повсеместны и постоянны, но так как доказательств большей частью нет, то решать эти дела по совести, справедливо — значит нарушать закон еще пуще.
Запутаннейшая система отношений! Двуличие во всем, всеобщая бедность, выдаваемая за моральное богатство ( «блаженны нищие духом»), справиться ли с ними человечество хоть когда-нибудь?
А если и правда, как учили древние, отказаться от иерархии и звания избранников всенародных? Но без судьи, например, если мы стремимся к правовому обществу, не обойдешься, а как прокормить судью? Поэтому у византийцев взятки судье есть нормальный способ покрытия судебных издержек. А у нас зарплата различным депутатам и судейским работникам, образуемая за счет налогов с населения, разве это не замаскированный вид взятки?
А может быть, все-таки быть судьею всем по очереди — сегодня соседка Матрена, завтра кум Митрофан с соседней улицы, послезавтра лавочник Василий, а на следующий день юродивый Митька?.. Каждая кухарка должна учиться управлять государством, а перед Христом все равны.
И Денис рад был радехонек, когда вернулся Никита Акоминат, торжествуя от успеха своей дипломатической миссии, и передал Денису приглашение в ставку Враны.
Пестрые флаги трепещут на флагштоках все той же Никеи, которая столь долго была как нож в спину правителя Андроника, а теперь наоборот — оплот державной его власти.
Армия Враны оправдала все затраты, которые на нее делались, да и Пафлагонская фема не подкачала — и вот две провинции близ столицы очищены от супостатов. И обозы с хлебом пошли к Андронику!
Об этом говорилось в ставке Враны, когда туда прибыли Денис, Никита и дука Цурул. Что же теперь дальше? Посылались гонцы к Андронику, но император, говорят, загоревал после гибели любимой дочери, заперся, никого к себе не пускает, совсем ожесточился человек.
— Три императора, — сказал вслух Денис, кивая на Врану, Мурзуфла и Канава, сидевших рядом и похожих на какую-нибудь печерскую икону трех святителей.
— Что, что? — тотчас заинтересовался Никита Акоминат. Он всюду, «как песок золотой», искал себе материалы для своей «Хроники».
«Три императора», — улыбнулся уже про себя Денис. Все-таки кое-что он помнил из далеких семинаров по истории Византии. Спустя несколько лет, когда власть императоров Ангелов наконец рухнет (а власть Комнинов рухнет задолго до этого), эти три генерала сбитым с толку и мечущимся народом один за другим будут выдвигаться на престол.
Врана, горбоносый и мудрый старец, будет выдвинут первым и первым же погибнет в жестоком уличном бою. Затем Мурзуфл, широколицый и красноносый, любитель езды под шелковым зонтиком. И когда уж остервенелые крестоносцы и предатели венецианцы захватят столицу и все будет потеряно, пролетарии поднимут на щит третьего. Это Канав, мужичок коротконогий и категоричный, прославившийся своими солдатскими прибауточками («кошмар, сказал кашевар», «караул, сказала бабка, потеряв невинность», «пятак гони за так» и все такое прочее), он придет тогда, когда уже будет все потеряно, чтобы надеть императорский венец и своей смертью знаменовать гибель классической Византии.
Этот военный совет тоже не дал ничего, так как не было все-таки указаний от Андроника. Решено было к Андронику еще раз послать надежных людей, всем готовиться к походу, а пока продолжать борьбу с лихоимцами и прочими врагами народа, как это предписано указами императора.
— Поможет ли это чему-нибудь? — сомневался Денис. — Изменит ли это ход истории?
— Изменит, — убежденно отвечал Никита Акоминат. — Если каждый станет на своем посту исполнять положенное. Вот твой приспешник, Стративул, что ли? Муж хозяйки постоялого двора. А он, жалуются, поборы тут брал за одно только право попасть на прием к тебе, царскому претору.
Все молчали, а Денис думал, как меняются люди и здесь, как изменился этот скептический Никита!
Вышли из шатра, чтобы направиться в другой шатер, личный великого доместика Враны, где его супруга, блистательная Теотоки, приглашала всех на ужин.
— Господин Ласкарь! — окликнул Денис советника, который был с ним неотлучно. — Что там со Стративулом?
— Были, были жалобы… — подтвердил Ласкарь, накручивая усы. — Но мы не стали тебя лишний раз тревожить, сами беседовали с ним.
— Ну и нельзя его сейчас пригласить?
Спрошенный Сергей Русин, оруженосец, несколько растерянно доложил — Стративул внезапно собрал свои подсумки и седельные мешки и отъехал, ссылаясь на свое право вассала. Заявил также, что он за какую-то девку сечь попов и монахов не намерен.
Денис усмехнулся — Византия! И подумал, хорошо что темно, никто не видит выражения его лица.
Вступили в ярко освещенный шатер прекрасной Теотоки. Сдвинув выразительные брови, она с лаской и весельем смотрела на явившегося из небытия Дениса. Зоркий женский взгляд подмечал, что кожаный колет-подкольчужник порван и не подшит, что рубашка царского претора ветхая, да и вообще помыть, постирать этого победителя при Хоминой горе было бы надо…
Каким-то женским чутьем понимала, что видятся они в последний раз, по крайней мере в эту историческую эпоху. Но было ничуть не грустно, только вилась, словно лента, какая-то лирическая печаль и хотелось спросить: а ты вспоминаешь когда-нибудь ту фускарию Малхаза? А он бы взял да ответил сквозь улыбочку — ах да, да, фускарию Малхаза, как же, как же!
Поэтому разговора у них опять не состоялось… То есть говорили они обо всем. Она о том, что беспокоится о матушке Манефе, которую царь никак не хочет освободить, несмотря даже на гибель ее сына. О том, что Вороненок ее сейчас в столице, но поскольку Манефин дом, который удалось освободить от пришлых пролетариев, ждет ой какого ремонта, то Вороненок со свитою, он в казармах Маркиана, там у Враны есть квартира. И живет она двойною жизнью — заботы о муже и о быте, а помыслы все и чувства о нем, о Вороненке. Слава Богу, хоть там гном Фиалка!
Она ждала, что в ответ Денис расскажет ей о смерти жены (она, конечно, знала об истории с Фоти), но он, внимательный и чуткий, о своем промолчал.
— Кстати, — сказал подходя с чашей вина великий доместик Врана. — Наши лазутчики там изловили бывшего попа, расстригу, который у вас там вредил в Амастриде.
— Кир Валтасар, что ли? — угадал Денис.
— Вот-вот, Валтасар! Он эмиру басурманскому служил, которого ты изволил укокошить, ха-ха-ха!
Отправились в пытошную палатку (имелась и такая в римском военном лагере), несмотря на то, что Теотоки старалась отговорить. «Эти мужчины! Смотрите, какая ночь кругом, какие звезды! А им все кровь да пытки!» Три императора, а с ними Денис, Никита, Ласкарь отправились в палатку, где на станке висел расстрига.
Там при свете чадных смоляных факелов они увидели желтое, умеренно волосатое тело, заломленное на пытошной раме. Можно было подумать, что это мертвец с разинутым ртом, но будущий император Канав, воскликнув «ай люли-мули!», щелкнул его кончиком хлыста. Расстрига задергался, деревянные брусья натужно заскрипели.
— Узнаешь? — строго спросил великий доместик. — Изволь отвечать императорскому синэтеру господину Дионисию, что он пожелает спросить. Да расскажи правдиво все, что тут лгал про него.
Тут дуке Канаву показалось, что расстрига чуть улыбнулся. Хлыст его снова щелкнул, как на кавалерийском манеже, видно было, что дука этот большой мастер своего дела. А Валтасар, словно обжегшись, завопил:
— Уй, уй, юй! Все расскажу, все… Только освободите, господа милостивые, вот эту руку, хоть чуточку, затекла и жжет нестерпимо!
Далее заученным голосом он поведал, что, конечно, наклеветал все принцу… Уй, уй, юй! Не принцу, не принцу, его величеству, конечно, царю, ошибся в титуле, кормильцы! Наклеветал, что господин этот Дионисий якобы самозванец… Уй, уй, юй, пощадите! А не небесный посланник. А он небесный, небесный, уй, уй, юй!
Денису было мерзко, он с отвращением смотрел на удовлетворенные лица будущих императоров. Никита Акоминат, тот совсем вошел во вкус, достал восковые записные таблички. Спрашивал:
— Да как же ты, христианин, и мог напраслину возвести на человека?
— А он некрещеный, — отвечал расстрига, с ненавистью глядя на Дениса.
— Тебя убьют, — обещал дука Канав, — так что говори правдиво все, что утаил до страшного суда.
Шарниры заскрипели, заходили ходуном, двое служителей совершенно зверского образа принялись закручивать пытошные кольца. Расстрига даже не застонал, но принялся как-то отрывочно и весело выкрикивать:
— А ваша эта Фотиния… Ах, что за девка была, сыр с медом! Какие ночки я с нею, пока этот диавол в курятнике…
— Мерзавец! — закричал усатый Ласкарь. — Бейте его, бейте его насмерть!
Генералы повернулись и чинно вышли из шатра. Вдогонку им неслись истошные вопли Валтасара.
Сергей Русин доложил, что прибыл какой-то совершенно конфиденциальный гонец из столицы. Денис отправил к нему в караулку, где он был, Ласкаря, а сам поспешил вслед за императорами в шатер Теотоки. В голове все рябило и звенело, не умолкая вопил расстрига, а уйти было нельзя.
Теотоки велела играть негромко музыкантам, что она очень любила, обновили свечи, налили чаши, пир продолжался.
— Ах, господа всеславнейшие! — говорила Теотоки. — Чего вы медлите? После таких побед — берите столицу, начинайте все оттуда!
Вернулся Ласкарь, шепнул Денису — гонец лично к нему, отказывается с кем-либо разговаривать. Денис извинился, вышел.
В караулке у ворот замученный скачкой гонец хлебал суп из котелка. Завидев Дениса, встал, опустился на колени. Денис приказал всем выйти, кроме, конечно, часового у знамени.
— Их светлость господин Агиохристофорит, — зашептал Денису гонец, — велел тебе, синэтер, все бросать и немедленно возвращаться.
Ни на какие больше расспросы гонец не отвечал. Денис решил так: Ласкарь берет его конвой и немедленно едет в столицу. А Денис с Сергеем Русиным вернется в Амастриду и оттуда уже в столицу, ровно через сутки.
Ночь глядела тысячью звезд, где-то во тьме шарахалось море, кузнечики скрежетали как одержимые. Человек, который висел на деревянных распорках в пытошной палатке, подергался слегка, пробуя несокрушимость пружин, снова обвис и заныл, заскулил, словно от застарелой зубной боли:
— Ой, ой, обещал меня большой дядя к утру прикончить, ой, ой, ой! А что мне делать, если у меня в огороде золото награбленное зарыто, ой, ой? Кому ж я его оставлю, уй, юй, юй, сирота я несчастный? Кому ж оно достанется, неужто так и будет лежать кладом?
Служители зверского образа заинтересовались, оставили свой горн или другие занятия, подошли к скулящему расстриге.
В Большом цирке шли осенние игры, они длились до самого Симеона Столпника, почему иногда назывались симеоновскими. Тут был разрыв в осенних полевых работах, когда хлеб уже убран, сбор винограда идет выборочно, по сортам, а капуста может подождать. Вечно согбенные парики, то есть подневольные крестьяне, позволяют себе хоть на Симеона разогнуть спину и наведаться в столицу погулять. Постоялые дворы и ночлежки забиты до предела, но треть прибывших на игры гостей так и остается без места и ночует прямо на скамьях ипподрома, пользуясь теплом сентябрьских ночей.
А вот с угощением, с кормежкой, прямо сказать, дело обстоит туговато. Необъявленная война бушевала на суше и на море, перекупщики опасались ехать за товаром, а торговцы предпочитали припрятывать. Раньше в цирке хоть что-нибудь бесплатно перепадало — то от имени василевса раздавались какие-нибудь сладкие пирожки, то от имени патриарха — тушки куриные.
И цирк урчал, как голодное чрево чудища морского. Впрочем, это любимое выражение Исаака Ангела, а вот и он сам — рыженький, скромненький, бородку квадратненькую подстриг, но паясничает по-прежнему, не скажи что уже пятьдесят лет.
— Отче! — стучит он в дверь личной катихумены патриарха в цирке. — Отвори, отче, есть что рассказать.
Патриарх в Византии — фигура не менее театральная, чем император. У него свой сложнейший этикет, усугубленный еще тонкостями литургической службы. У него и облачения, и свита, и система иерархического подчинения. Каматиру, который столь настойчиво добивался своего избрания в патриархи, а сам был, по натуре, человек живой, непринужденный, быстро успел патриарший образ жизни опостылеть.
— Отче! — напрасно трясет дверь катихумены Исаак Ангел. Патриаршие отроки, здоровенные, кстати, ребята, охотно объясняют, что святейший патриарх задолго до представления прибыл в цирк, забрался один в свою катихумену, а многолюдной свите велел гулять по ипподрому.
— Ну что тебе? — наконец слышится недовольный голос Каматира. — Мешаешь моим благочестивым размышлениям.
— Открой, — продолжает настаивать Исаак.
Дверь открывается, Исаак входит и видит, что патриарх отдыхает от патриаршества. Тяжеленное расшитое облачение снято и свалено в кучу. Каматир ходит босой по пушистым коврикам, сам в одной только домотканой ряске, приятный везде сквознячок.
— Вот мороженое тебе принес, — радует его Исаак, который значился у патриарха другом детства. Рык народа за стеной свидетельствует, что публика уже вся в сборе. Требуют присутствия императора на играх, хотя трижды глашатаи объявляли, что у самодержца траур по любимой дочери, принцессе Эйрини. Тогда народ требует присутствия патриарха, и робкий Каматир начинает облачаться, словно решившись выйти на трибуны, но когда рык Левиафана стихает, лень берет в нем верх и он опять опускается на скамью, тянется к фляжке.
Тогда ненасытная публика переключается на свое:
— Антиппа, Антиппа, о-ге! Где ты, непобедимый Антиппа?
Жив, значит, курилка, этот жокей Антиппа! Начинается заезд.
— Глядите, глядите, глядите, о-ге-е! Левую сильно заносит, глядите! О-о, проклятые прасины, это они подкупили наших конюших!
Бедные, вечно бесправные и вечно во всем виноватые парики, подневольные крестьяне, только один раз и только в одном месте они чувствуют себя господами положения и это место — ипподром.
— Р-р-р! — грохочет Левиафан, и сквозь его утробный рык какой-то диаконский тенорок повторяет мелко-мелко. — Пирожков нам, пирожков! Пирожков, пирожков, пирожковичей!
— Если бы это чудище, — мечтает Исаак Ангел, — да направить куда надо…
— Опять про свой заговор? — пугается Каматир. — Пожалуйста, прошу…
Исаак Ангел рассердился.
— Ты что, святой отец Каматир, забыл наши с тобой разговоры? Отделяться стал, уединяться… Теперь ты уж к нам не веревочкой привязан, твой приятель Андроник, когда узнает, что он с тобой сотворит, понимаешь?
Окончательно деморализованный патриарх, делая правдивые глаза, творит молитву, а сам, призвав служек, торопится облачиться. Рык Левиафана за стеной превосходит все мыслимые пределы, а тут люди все идут и идут в катихумену к патриарху — назначено собрание цирковой партии венетов — зеленых.
Исаак тем временем находит среди патриарших риз пергамен с гороскопом на сентябрь. Солнце в созвездии Льва, противостояние альфы Центавра и орбиты Меркурия, нельзя начинать никаких дел, опасаться общественного негодования, некий великий правитель будет низвергнут с трона.
— А вот Никита Акоминат, историк, — вспоминает Исаак Ангел, — тот как-то подсчитывал, что две трети римских императоров во всей римской истории были низвергнуты насильственным путем.
Все уже многочисленные присутствующие удивляются, а Исаак спрашивает — а где, кстати, Никита? Кто может сказать, где сей Акоминат?
Но никто точно не может ответить. Кто-то располагает сведениями, что он поехал в какое-то новокупленное имение в Пафлагонию, а кто-то язвительный замечает, что историк Никита исчезает при дворе как раз, когда назревают события…
— Так ведь он же все знал у нас с самого первого слова, — возмущается Исаак Ангел. — Это равносильно предательству!
Впрочем, Исаак быстро овладевает собой и передает вторую часть анекдота Акомината, которая состоит в том, что из числа насильственно свергнутых римских императоров добрая половина была низвергнута именно в сентябре — на Симеона Столпника.
Многие ахают, другие скептически смеются, хотя смеяться никому не охота. Положение очень опасное.
— Больше нельзя терпеть, — говорит Исаак Ангел без своего обычного шутовства и бледнеет до того, что борода из рыжей становится розовой. — Уже и так говорят, тот не Ангел, который не в тюрьме. Вчера взяли Феодорита Ангела.
— Этого-то за что? — ахнули зеленые. — Тише воды, ниже травы. Верблюд старый.
— Мне сдается, что это не Андроник виноват, — примирительно говорит патриарх, жуя засахаренные орехи. — Это Антихристофорит, ненасытное пузо!
— Ошибаетесь, святейший, — кланяется ему Исаак. — И я сейчас вам это докажу.
Исаак подходит к двери и стучит в нее трижды, как если бы, наоборот, он стучал бы оттуда. И дверь открывается, и оттуда входит собственной персоной Агиохристофорит, носящий титул первого синэтера государя, делая при этом знак сопровождающим, чтобы они за ним не входили.
Следует немая сцена. В цирке все тот же Левиафан рычит все то же: «О-о, Антиппа, стегай лошадок, мы на тебя поставили!» А присутствующие главари венетов думают только об одном — под какую бы скамейку забраться, чтобы улизнуть от этого поросячьего, неумолимого, предательского взгляда Агиохристофорита.
А тот пускается в рассказывание какой-то басни, как жил-был шакал, как все принимали его за льва, как даже сделали царем зверей. Один же пес служил ему верно и честно, потому что, увы, верил, что он не шакал, а лев. Но вот наступил час прозренья…
— Хм! — сказал патриарх, почесав бороду. — Ты говори прямо, ты, что ли, этот пес? А кто же, по-твоему, тот шакал? Не василевс ли? Это к чему же ты, почтеннейший, нас зовешь?
— Ясно одно, — успокоил всех Исаак. — Господин Агиохристофорит здесь и господин Агиохристофорит за нас. При новом правительстве господин Агиохристофорит вновь займет пост главного министра.
Все недоверчиво поглядели на пышущую здоровьем круглую физиономию Агиохристофорита — клубника со сливками!
— Ждать больше нельзя, — управитель казначейства Лахана, которого Андроник раз по пять на дню публично обзывал продажной шкурой, встал, призывая всех ко вниманию. — Для чего мы собрались здесь? Он хочет всех истребить, и не только Ангелов. У меня есть точные сведения, готов указ заменить Дадиврина, начальника ликторов, — он указал в сторону молча сидящего насупленного Дадиврина. — Знаете, кто его заменит?
Все бороды уставились в спокойное, рябоватое от перенесенной когда-то оспы лицо Лаханы.
— Дионисий, синэтер.
— Быть того не может! — разом вздохнули венеты. Кто плохо слышал, приставлял к уху ладонь, потому что левиафановская буря разыгрывалась все сильнее.
— Это тот, который с того света? — спрашивали одни.
— Это тот, который оборотень у чародея, у Сикидита? — осведомлялись другие.
— Это тот, который императорские ризы на себя примерял?
Обратились за разъяснениями к Агиохристофориту, но жирный боров, всегда реальный в суждениях, на сей раз нес неразбериху.
— Надо спешить! — волновались венеты, пугливые, как божьи коровки. Ясно, теперь все пути отрезаны, им остается только одно — спешить!
И неясно было, кого больше боятся — безжалостного Андроника, коварного Агиохристофорита или ревущего Левиафана за стеной.
— А армия Враны? — шелестят божьи коровки. — Не соединится ли она с Пафлагонской фемой? Тогда нам каюк.
— А претор Дионисий с того света? Не захватит ли он власть?
— Претор Дионисий у меня вот здесь, — показывает толстый кулак Агиохристофорит. — Через пару часов я приведу его к вам на веревочке.
Тогда Исаак Ангел понял, что все зависит только от его собственной решительности. Пора уже было выходить к народу и объявлять о низложении Андроника Комнина. Он вскочил и, указывая пальцем, стал раздавать команды.
— Дадиврин, ты начальник ликторов. Отвори немедленно темницы и выпусти всех наших.
— Лахана, ты как финансовый божок. Прикажи выбросить в Золотой Рог все пирожки, заготовленные Андроником для народа.
— Князь флота, обеспечь, чтобы все суда перегнали на ночь на нашу сторону пролива.
— Агиохристофорит, а ты будешь при нашей особе. Будешь скипетр держать при нашей коронации перед народом!
И хохотал рыжий плут Исаак, наблюдая, как вытягивается самодовольная рожа Агиохристофорита. Как тому хотелось бы наблюдать все эти события откуда-нибудь из задних рядов публики!
— Переворачивайте все! — гремит Исаак, он уже не смешон, а просто страшен. — Чем хуже, тем лучше! Больше хаоса, больше беспорядка!
И вот старушка Манефа, сама еще не веря нечаянно свалившейся свободе, бредет по косогору булыжниковой мостовой улочки Сфоракия, что между Святой Софией и складами Большого Рынка. Бережно поддерживает ее заботливый старец Иконом.
— Внучоночка увижу своего, — радуется старушка. — Маленького Вороненочка!
Но дом ее темен, поваленные еще павликианами ворога так и лежат на боку. Самое худшее, что часовых из войска Враны, как было обещано ранее, просто нет. Вместо них стоят ликторы, секироносцы из дворцовой стражи.
А эти, кроме того что они просто наглецы, еще и человеческого языка не понимают, потому что они из варваров, варягов там или русских.
Ликторы стали прогонять их, отталкивать древками копий.
— Ox, — взволновалась Манефа, спеша удалиться вдоль рыночной ограды. — Что же это делается на белом свете?
— Ничего, матушка, — пытается утешить ее Иконом. — Вот когда я был логофетом при кесаре Иеродуле…
Это окончательно раздражает бедную Манефу, выводит из себя.
— Да когда же ты врать перестанешь? И кесаря такого не было совсем!
Впотьмах они спотыкаются о булыжник, валятся оба на мостовую, друг друга поднимают, садятся рядом на обочину и горюют об утраченной навсегда свободе передвижения.
— Что-то рынок пуст, — удивляется высморкавшись Манефа. — Это не к добру, если рынок пуст. Бунт опять, что ли, новый? А то бы я сейчас, Иконом, там тебя бы и продала. На эти деньги я хоть в ночлежку бы, что ли, пошла, пока Теотоки не приедет.
— Матушка! — даже прослезился Иконом. — Ну кто там меня этакого купит? Меня же еще и лечить надо. А вот у меня в складке гиматия, пощупай, деньги зашиты, чувствуешь? Возьми-ка распори. Тут нам и на ночлежку хватит: А завтра, хочешь, я куплю место на паперти Святой Софии и буду там милостыню просить?
Денис нашел императора на нижней галерее. Одетый в охотничий костюм василевс чесал гребнем своего любимца леопарда. Сытый зверь чуть ли не мурлыкал от удовольствия, выпускал когти, топорщил усы. Андроник был неразговорчив. Как только с утра получилось известие о мятеже зеленых, дворец опустел. Видно, в народе ждали, что что-то будет, очень уж накопилось всеобщее недовольство. Ушел даже верный ловчий Зой и некому почистить клетку царского леопарда. Ушел вернейший из верных ногарий Евматий Макремволит, заявив, что пойдет искать чернила. Иссякли, мол, золотые чернила и нечем подписывать царские хрисовулы, а без этого никто их не исполняет.
Только могучий Пупака, кипящий от гнева и взлохмаченный, как диавол (вот кто был прямо похож на диавола!), остался на центральной площадке дворцовой лестницы, объявив, что только через его труп… Небо сияло, птички кучковались, собираясь отлетать на зиму, а империя разваливалась на глазах.
— Жив? — не глядя в глаза синэтеру, спросил самодержец.
Денис, когда шел, хотел с возмущением рассказать, как вчера на пристани разоружили его личный конвой, как били и терзали его человека, увидев, что это не Денис, как подвергли разорению его особняк в Дафнах. Но поглядел на сосредоточенное лицо повелителя и понял все.
— Агиохристофорит! — усмехнулся император, пытался скормить леопарду сочный кусок мяса, но зверь только играл с пищей, и царь со стуком сбросил мясо в ларь, обтер ладони и еще шлепнул игруна по лбу.
— Агиохристофорит этот еще вчера изволил кушать у меня, только нектар и амвросию я ему не подавал. Правда, он предупреждал насчет сочетания инициалов «И» и «А», но кто бы на этакого шута подумал! Короче, в настоящий момент Агиохристофорит держит регалии у узурпатора Исаака, которого ренегат Каматир венчает в Святой Софии.
— Но, государь, надо что-то делать! Что-то предпринимать!
— А что предпринимать? Я сегодня пережил одно видение… Как тебе рассказать… Там были все, которые отправились на тот свет при моей помощи, даже моя бедная Ира со своим Ангелочком…
Андроник стоял словно оцепеневший, глаза потухли, знаменитые усы обвисли.
— А тут еще Сикидит…
— Что, что — Сикидит? Он где-нибудь объявился?
— Нет, это еще из прежних времен. Он предупреждал меня про Симеона.
— Что, что про Симеона? Это все глупости!
— Это не глупости. Сегодня Симеон Столпник, помнишь?
— Помню, Симеон Столпник, ну и что?
— Поставят, говорит, в день Симеона тебя на столп и будешь стоять на нем всю остальную вечность.
— Глупости!
— Да не глупости же! Все вы какие-нибудь чудеса сулите или прорицаете, так тогда это не глупости, а теперь — глупости? Не ты ли, например, по твоим же рассказам, якобы на том свете книжки какие-то исторические читал? Или это все-таки вранье? Сколько там у тебя лет моему правлению?
— Два года, — смущенно ответил Денис. — Действительно, как я мог это забыть? Да, да, именно сегодня, на Симеона Столпника твоя коронация… Ровно два года!
— Вот видишь! — сказал Андроник, он словно убеждал ребенка. — Давай лучше я стихотворение прочту.
Жизнь коротка, а может быть короче,
Но ты ее позиций не сдавай.
Пусть бой идет лишь за остаток ночи,
Ты и мгновенья в нем не уступай!
— Кассия? — не к месту спросил Денис и поразился фатальному, бесконечно равнодушному лицу повелителя.
— Бежим! — предложил он. — На южном причале мы найдем судно… Слышишь? Зачем же ты тогда мне Кассию читаешь? У нас есть Врана, у нас есть пафлагонцы…
Но Андроник, смежив веки, покачивал головой отрицательно, раздувал усы и вообще, будто не рад был, что к нему на помощь явился верный клятве синэтер.
— К нам на север! — настаивал Денис. — К тавроскифам, в нашу страну!
— Какая там ваша страна? — улыбнулся василевс и поблекшим, морщинистым лицом, старческими глазами уже похож был не на восточного деспота и вождя народов, а просто на семейного дедушку. — Какая страна? Не ты ли сам, со своим Сикидитом, мне красочно расписывали, как удалось вам раздвинуть совершенно бесплотное божественное время и в образовавшуюся щель втянуть очеловеченную субстанцию… Или все это были все-таки враки? Где теперь она, эта твоя страна?
Денису до боли не хотелось отдавать этого старика на расправу неминучую, он просто не знал, как вдохнуть в него искру, волю к сопротивлению, чего раньше было у него так много!
— Государь! — продолжал убеждать он. — Впоследствии эту страну назовут Россией. Я же о той точке пространства, там я родился, там я рожусь когда-нибудь… Там луговые речки — Зуша и Мцна, там простор и бесконечная воля!
— Зусса и Метсна… — как зачарованный повторял император, вновь опустив веки и вновь безнадежно покачивая головой. Денис думал о том, что Симеон Столпник поразил его и парализовал все.
Вдруг Андроник ожил, светлые глаза вновь засияли, он даже руку положил Денису на локоть.
— Слушай, а если уж тебе не удалось возвратиться домой, в твой мир, ты не пробовал туда весточку послать, письмо?
— Каким образом, государь?
— Слушай, ты же мне рассказывал сам, что в тот день, когда ты там исчез, или на следующий день, вы должны были раскапывать что-то — кладовку, горн кузнеца в эргастирии чародея?
— Да, да, предположительно горн кузнеца.
— Так напиши записку, письмо, грамотку, что ли, поезжай туда, положи на то самое место… Спустя восемьсот лет они станут рыть и найдут!
«Боже, — подумал Денис. — О чем он способен еще думать, когда все горит и все рушится!» И было его все-таки жаль невыносимо, хотя на нем кровь и слезы невинных.
Император встал.
— Приказываю тебе уходить. Отрешаю тебя, как и всех других, от клятвы верности. Теперь будем каждый как может.
Зловещая тишина царила в огромном пустом дворце. Даже птицы перестали петь и летать. Только солнце палило во всю мощь в сентябрьском небосклоне.
— Обнимемся, синэтер! — И они обнялись в последний раз в этой жизни. Денис, несмотря на всю горечь момента, почувствовал странное облегчение.
И он помчался по лестнице, лихорадочно думая, как бы быстро найти лодку? Куда мог деться Сергей Русин с лошадьми? Будут ли его ловить мятежники? Наверное, будут.
Пронесся мимо Пупаки, монументального, как косматый медведь, стоявшего, как скала, с обнаженным двуручным мечом. Бедный Пупака не знал, что заговорщики прокрадутся к его сюзерену через потайной ход, а он так и останется стоять с двуручным мечом, пока не упадет, обессилев от голода.
На площади Августеон толпа погромщиков уже катила от Мясного ряда, свистя и улюлюкая, разбивая фонари. Все размахивали зелеными лентами, напялили зеленые камилавки, как еще вчера они напяливали синие.
— Бей Андроника! — кричали те же, которые еще вчера распевали про него песни.
Погромщики, пьяные и еще жаждущие выпить на дармовщинку, неслись по булыжнику от Святой Софии, этот же булыжник выворачивали себе для вооружения, на штурм дворца не решались, все же там у подъездов везде стояли варяги с непроницаемыми лицами. Но было страшно смотреть на их мощные кулаки, на их кожаные фартуки с засохшей бычьей кровью.
— Долой Андроника! — и свист в четыре пальца. И вдруг прямо над ухом Дениса чей-то тоненький голос зазвенел, как назойливый колокольчик.
— Вот он, вот он, вот он, вот он! Держите же его! Это же он, достославные римляне, который явился к нам с того света, который воскресил, а потом опять уморил царя Мануила, который примерял на себя священный царский венец!
«Уже и венец! — поразился развитию сплетен Денис. — Уже и примерял!» Но рассуждать особенно было некогда, потому что тотчас другой переливчатый колокольчик зазвучал с другой стороны:
— Это он, это он, это он, православные, ловите его!
И наш бравый комсомолец, наш могучий победитель на Хоминой горе заметался буквально как крыса, ища, куда бы исчезнуть.
На этом перекрестке под горой стояли пифосы — огромные керамические сосуды, в которые чистоплотные византийцы сбрасывали мусор. Денис, когда увидел впервые такой пифос, восхищался налаженностью городского хозяйства.
Улучив момент, он вскочил в пифос и притаился в нем. Хорошая акустика обеспечивала то, что в нем были четко слышны все звуки большого города. Вот водонос предлагает: «Гидро, гидро, гидро-о-о», а вот нищие поют стихиры в честь святого, просят милостыню. Слышен шум листвы высоко в кронах развесистых тополей, скрипит колодезь, топают и тонкие каблучки, и грубые сапожищи. Очень уютно! Для полного сходства с какой-нибудь Москвой не хватает только дребезжанья далеких трамваев.
Но для успокоенности оснований нет никаких. Вот за керамической стенкой слышится знакомое бормотанье и тяжелый дых астматика. А, это же Телхин, профессиональный клеветник, а назойливые колокольчики это все его многочисленные дети!
— Что ж вы, лентяи, — укоряет их Телхин, — Дионисия-то того упустили. За него бы Агиохристофорит много золота отвалил!
Колокольчики звенят, оправдываются.
— Может, он тут сидит, в этом мусорном пифосе? — предполагает Телхин.
Ему отвечает его старший сын Торник, тот самый, которого осел в детстве лягнул. Торник этот ленивее всех прочих. Он сознает, что отец хочет именно его послать, чтобы он слазил в пифос, а ему лень. Поэтому он врет отважно — я только что туда лазил, вот кусок сладкой жвачки добыл.
Денис же просто холодеет как ледышка и впервые в жизни по-настоящему понимает, что такое страх.
— Ай-ай, как жаль, как жаль! — кашляет Телхин. — А что это, дети, за крик такой на Срединной улице?
— Царя гоняют, — отвечает флегматично Торник, жуя свою трофейную жвачку.
— Какого царя? — оживляется Телхин.
— Как какого? Ты что, папаша, не понимаешь, что ли? Андроника, конечно, какого…
— О-о! — успокаивается Телхин. — Слава Богу! Я уж думал нового, Исаака, так быстро начали гонять. — И принимается причитать с выраженьем: — Ай, какой хороший царь был Андроник, какой хороший, щедрый царь! Квартиру новую нам дал, а потом и отнял!
Денис, съежившийся на мягком, хоть и вонючем мусорном ложе, пытался представить себе, как царя гоняют. Ведь он, в свое время, внимательно читал этот отрывок из Акомината. Во всех хрестоматиях он есть.
Агиохристофорит, которого после незаконной коронации Исаака посылали за Андроником во дворец, потому что только он мог обеспечить эту деликатную операцию, привез связанного Андроника к рыжему узурпатору, а сам демонстративно вытирал свой меч о край хламиды, чтобы показать, какие были жертвы. Тотчас получил свою награду Исаак, подозвав ликторов, велел убить его, как собаку. И Агиохристофорит был тут же убит, как собака.
А Исаак Ангел, ликуя, с царским венцом на рыжих кудрях, подбежал к связанному Андронику, брошенному на пол, и сладострастно бил его в лицо изумрудным орленым сапожком.
Династия сменилась! Ангелы и иже с ними устремились в столицу, началось сведенье счетов, кровавые расправы. Армия Враны, блистая на закате остриями пик, напрасно вышла к берегу Босфора. Не было ни единого суденышка для переправы! Иностранцы же толпами прибывали в Византию, надеясь обогатиться на распродаже конфискуемых имений.
Андроника повели в Большой цирк. Ликторы тщетно отгораживали его своими секирами. Кто только не желал ударить бывшего царя! Одна старушка злобно вышибла ему глаз и пыталась вышибить другой, да споткнулась, несчастная, упала под ноги толпы. Андроник не кричал, не стонал, только молился, усердно крестясь. Это раздражило одного ветерана, который бежал за шествием, стараясь плюнуть на бывшего царя. Он выхватил меч и отсек Андронику правую руку по локоть. Но тот продолжал креститься кровоточащим обрубком.
Наконец привели его в цирк, кинули к помосту, на котором размещались античные красоты — кони Лисиппа, Лаокоон с сыновьями и змеями. Явился счастливец Антиппа, тем всегда везло, кто на нем играл на скачках. И народ забыл про бывшего своего царя.
Ночью сторожили его известные всем патриархи — Ной и Аввалиил с их пытошным персоналом. Стало им зябко, они устали, был такой напряженный день, а Андроник был все жив и жив.
— Прикончим его? — предложил Ной. — Скажем, что сам…
Аввалиил всмотрелся в лежащего.
— Ты что, дурак? Он же молится, не видишь? А ты не знаешь разве, кого убьют во время молитвы, того душа идет прямо в рай!
А наш бедный Денис в мусорном пифосе забылся сном. Он не слышал, как его вновь искали, как мимо провели на казнь растянутого на вожжах его советника Ласкаря, этого донкихота с упрямым хохолком. Жизнь отступила на шаг, чтобы дать остыть от страшного напряжения последних дней.
И опять послышался ему голос, зовущий из пучин бытия, — Денис Петрович, отзовитесь! И опять виделись ему пространственные кулисы истории, рассеченные края времен — Возрождение, Просвещение, Революция, Война, меж которыми он должен был на сей раз не сам прошмыгнуть, а как бы просунуть руку и положить письмо…
В пифосе умиротворенно попахивало гнильцой, было жестко от каких-то черепков посуды. Воробьи, коренные жители пифоса, сначала побаивались, потом осмелели, подняли возню из-за корки.
А когда стало темнеть и предвечерний ветер зашумел в высоких деревьях, Денис услышал детский плач. Сначала ему показалось, что это еще один символический сон, но плач не утихал. Плакал очень маленький ребенок, замолкал, всхлипывал, потом опять плакал, будто скулил. И улица со своими высоченными шумными деревьями, с глухими стенами домов, стоящих на косогоре, была равнодушна к нему.
Поскольку тишина была абсолютной, а слабенький голосочек разрывал сердце на части, Денис решился и осторожно вылез из пифоса. Один из последних лучей солнца, скользнув по вершинам кипарисов, озарил улицу.
Там лежало тело, в длиннополой одежде бабушки или няньки, а возле шевелился и плакал младенец, маленький мальчик.
Денис подкрался почти по-пластунски, хотя на улице привлекать внимания было нечего, она была пуста. Он сразу узнал лежащего мертвеца. Это была и не женщина, не нянюшка, а добрый гном Фиалка из Манефиного дома, тот самый, который когда-то приходил звать Дениса и в лицах разыгрывал диалог приглашения, тот самый…
Гном Фиалка лежал, уткнувшись в булыжник, по-видимому уже давно. О причине его смерти говорил громадный кровоподтек на виске от ударившего туда камня. Младенца тоже удалось Денису рассмотреть сразу, хотя солнце зашло окончательно и везде быстро темнело. Черные сросшиеся бровки и худощавое острое личико свидетельствовали, что это сын Теотоки и Враны, любимый их Вороненок!
Как он попал сюда? Унесли ли его тайком как заложника? Наоборот, хотели похитить?
Рассуждать об этом было некогда. У пояса гнома Денис нашарил фляжку с молочком и принялся поить ребенка.
На безоблачном ночном небе Византии вдруг появились барашки, восходящее из-за моря светило озарило их брюшка. Над пузатыми куполами, над веретенами кипарисов, над причудливыми колокольнями взошел огромный с острыми рожками серебряный полумесяц.