РАССКАЗЫ ОТЦА

СЫНОВНИЙ СУД

1

Третьего дня зашла женщина в соседний двор и подошла к другой женщине. Та мыла рис в большой медной миске.

— Ой, сестрица, ничего-то вы не знаете, ничего! — сказала пришедшая.

— Чего это я не знаю? — спросила хозяйка, вороша мокрой рукою рис.

— Ничего не знаете, ох, ничего! — снова затянула гостья и вдруг заплакала.

— Да что это я такое должна знать? И чего это вы плачете? — в сердцах проговорила хозяйка и, отвернувшись, стала сливать в лохань белые рисовые помои. Затем налила в миску свежей воды и снова стала ворошить рис — на второй промыв. Говорить сама не хотела — недолюбливала она соседку, которая называлась ее сестрой. Их мужья были из одной многочисленной фратрии побратимов.

А та плакала, плакала, некрасиво сморщившись, зажимая пальцами нос. Но, так и не объяснив толком, чего же кто не знает, и уж никак не объяснив своих слез, соседка удалилась.

А через день она сбежала из дома, уехала на пароходе по Амуру, забрав грудную дочь и прихватив швейную машинку. Что сбежала, об этом не сразу догадались в селе. Ну, уехала и уехала, мало ли куда. Машинку взяла — надо, знать, кому-то что-то шить.

Правда, мальчонка ее Мансам увидел завязанную в узел тяжелую машинку и заподозрил неладное сразу. Когда мать, торопливо попрощавшись с ним на пристани, подхватила узел и села на пароход, мальчик вдруг разрыдался и взбежал за нею по сходням. Он догнал мать и уцепился за одеяло, которым был привязан ребенок к ее спине. Женщина обернулась и, не спрашивая ни о чем, тоже заплакала. Это еще более испугало мальчика, и он не хотел отстать от нее. Но она погладила сына по голове и сказала:

— Иди домой, Мансам. Смотри за сестрой. Сестра, знаешь, с огнем балуется. Как бы дом не подожгла!

— А почему вы плачете? — спросил тогда сын.

— Потому что жалко тебя. Не могу взять с собою. Сестру твою нельзя оставлять одну. Иди, мальчик!

И тогда Мансам, всхлипывая, отцепился от матери и вернулся на берег. Пароход ушел, и с тех пор он не видел матери много лет.

Его отец обычно надолго уходил в лес. Земли у него было мало, и на прокорм он зарабатывал отхожей лесной работой. Молчаливый пожилой человек, отец Мансама был старше жены на семнадцать лет.

С некоторых пор у него в доме жил пришлый человек по имени Пя Гир, по прозвищу Бык. Не крестьянин, не рабочий, бессемейный переселенец из Кореи, он остановился в доме лесоруба, чтобы, как говорится, «колоть хозяйке дрова». По-другому — просто постояльцем, квартирантом. Ибо никогда Бык Пя не колол дров, — угрюмый, здоровенный мужик, он все свободное от случайной работы время валялся в пристройке и смотрел в потолок. И вскоре тайно сжился с хозяйкой. Чем он прельстился — непонятно. Хозяйку когда-то крестил русский поп, нарек Василисой, но ни законов, ни молитв христианских она не знала. Известна была сварливым нравом. Лицом была серая, незаметная, словно картошка, взятая наугад из мешка. Лет ей было за тридцать. Сыну около четырнадцати, дочке следующей двенадцать.

Послали в лес за хозяином. Вернулся тот и как сел во дворе под деревом, так и просидел безмолвно до темноты, в дом не входя. А потом принялся хозяйствовать. Кашу примется для детей варить, да все сожжет. Глядит в огонь, не шелохнется. Дети с ним за неделю запустились, хватали куски у соседей, а отец словно ничего не замечал.

И тут пришла весть из Хабаровска. Видели их там вместе, Быка Пя и Василису. Тогда засобирался лесоруб. Пошел к соседке, той, к которой жена его приходила плакать накануне своего побега.

— Зачем вам она, брат? — спросила женщина.

— Не мне. Детям мать нужна, — кротко отвечал лесоруб.

— Бросьте. Найдите другую жену.

— Нельзя…

И он уехал, оставив детей на попечение соседей, и больше не вернулся домой.

2

В Хабаровске впервые паровоз увидел. Как заметил, что надвигается на него черная громада, так бегом кинулся прочь. А рельсы шли далеко в стороне от него.

Увидел прилично одетого корейца и поплелся за ним. Тот долго шел, заложив руки за спину, косился на него, потом остановился и спросил сердито:

— Чего вам надо от меня, земляк? Сладкую конфетку, что ли?

— Я не ребенок, — смущенно ответил лесоруб. — Я ищу жену в бараках для корейцев. Не знаете ли случайно, где это?

— А письмо она написала вам? — спросил человек. — Адрес дала?

— Нет, — потупился лесоруб. — Меня Шином зовут. Шин Матвей я. Моя жена сбежала с квартирантом, двоих детей оставила. Я ищу ее, хочу домой вернуть.

— Вот как? — сказал незнакомец и внимательно посмотрел на лесоруба. — Ладно, пойдемте. Знаю, кажется, эти бараки. Далеко это отсюда будет.

И он повел Шина по длинной широкой улице. Вышли на главный проспект, там была толпа, все шли куда-то, громадные лошади тащили громадные возы на резиновых колесах. Лесоруб ухватился за штаны провожатого, да так и не отпускал, пока не миновали шумное место. Успел заметить в сутолоке, как стояли на углу, задрав в восхищении головы, нанайцы семьей — сам отец, старая жена с трубкой во рту да двое мальчат с большими румяными скулами. Лесоруб оглянулся на них и подумал: «Совсем как я, города еще не видали».

Долго еще шли какими-то переулками, улицами, вверх и вниз, и наконец провожатый сказал:

— Вот они, кажись, эти бараки.

И показал на три длинных дома, стоявших отдельно на горе. Лесоруб поймал и стиснул руку провожатого:

— О, спасибо, спасибо!

— Ладно, чего там… Благополучно возвращайтесь домой.

И, сказав это, незнакомец отвернулся и пошел прочь.

Матвей Шин направился к баракам.

Там сказали ему, что Василиса и Пя Гир проживают здесь, но ушли на работу — строить какой-то народный завод. Вечером будут. Лесоруб ушел за бараки и сел там под дерево на траву. После бессонной ночи его сморило. Голова то и дело сама никла к коленям. Наконец не выдержал, лег на бок, прикрыл глаза рукою и забылся тяжелым сном.

Проснулся вечером, в синей мгле, вскочил и пошел. В большой комнате, где было еще две семьи, Василиса и Бык сидели в углу за отдельным столиком и уплетали рисовую кашу. Увидев Шина, оба перестали жевать.

— Как ты узнал и зачем явился сюда? — промолвила наконец женщина.

— Где ребенок? — спросил лесоруб.

— Вот он, где же еще, — ответила Василиса и показала — за ее спиною у стены спала на одеяле дочь.

Матвей Шин долго смотрел на девочку, потом отвернулся. Слезы побежали из глаз, он нагнулся и вытер подолом рубахи лицо. От теплого риса шел вкусный пар. «А я уже два дня не ел, словно бездомная собака», — подумал лесоруб. И от обиды он снова чуть не заплакал. Но откашлялся, справился с собою и сказал:

— Там еще двое ждут, Василиса. Вернись домой.

— Когда ты сдохнешь, тогда только и вернусь, наверное, — с яростью ответила жена.

— Хорошо, я повешусь в лесу, — согласился Шин. — Без матери им все равно хуже, чем без отца. Идем.

— А без этого человека мне нет жизни, Матвей, — сказала Василиса, показывая палочкою для еды на Быка Пя.

Тот сидел, уставясь в стол, нахмурившись, и тяжко сопел. На лбу, под волосами, и на широком носу его выступил крупный пот. Матвей Шин покосился на него. Постоял в молчании — и вдруг повалился на колени и поклонился ему.

— Человек, я тебя не обижал, — сказал лесоруб, упираясь ладонями в пол. — Я не хочу тебе мстить. Но ты сам подумай о детях, у которых ты отнял мать. Ты найдешь себе еще много женщин, а эту отпусти.

— Нет! — закричала Василиса, как загнанная волчица оглядываясь на соседей по комнате. Те примолкли и слушали. — Не вернусь! Я уже прилипла к нему, и меня не отлепить никак! Ничего не поделаешь тут, Матвей. Уходи отсюда!

— Ладно, я посмотрю, — ответил Матвей и поднялся.

— Что собираешься делать? — с тревогой спросила Василиса.

— Останусь жить возле вас.

3

Утром он пошел на ту же стройку, и его взяли. Поставили не кирпичи на козах таскать, как новичка, а к штукатурам — заводить раствор. Мастер-штукатур попался тоже пожилой человек, Власов. У него было два ученика, губастые, веселые. Парнишки-фезеушники. Власов поучал их и говорил:

— Чего теркой водите, как «Вдоль по Питерской…»? Води теркой так: «Ах вы, сени, мои сени…»! — И показывал.

Ученики покатывались со смеху. Власов же, лысый, бритый, важный, сердился на них:

— Ах вы шпанята! Не понимаете, какое счастье вам привалило. На стройке нет никому слаще жизни! Козоношу возьми — ноги у него дугами, мотней до полу достает. Каменщика — нос у него на морозе, а уши на ветру. А штукатур всегда в тепле, как в шатре. Потому как на морозну стенку грунт не ложится. Лябастр любит сухую подкладку! А ты как думаешь, Шина? — обращался он к Матвею.

Тот, никогда не державший совковой лопаты, плохо с нею управлялся. Не ворочалась она как следует. И старик мастер подбодрял его:

— Твое дело, Матвей, простое. Бери больше и кидай дальше! Руку в раствор не суй, известка жжется.

Матвей Шин постепенно привыкал к работе, но душа его была далеко. И, глядя на такого работника, Власов терял терпение:

— Ты, брат Шина, на песок не гляди так-то. Ты на него, брат, с лопатой кидайся, как на тигру!

Однажды через пустой оконный проем Матвей Шин увидел, как Василиса направляется в детские ясли, чтобы покормить ребенка. Пока матери работали, дети были в яслях тут же, на стройке.

Матвей подозвал мастера и показал:

— Вот моя мадам.

— Ну, — ответил Власов. — Так чего же она?

— С другим живи. Дети дома. Два.

— Стерва, значит, — возмутился мастер.

— Теперь я здесь живи. Смотри.

— Зачем? Хочешь ее чик-чирик? — И двумя пальцами, словно раскрытой бритвой, провел по горлу.

— Нельзя, — ответил Матвей.

— То-то и оно, брат, что нельзя, — согласился Власов. — У меня, брат, тоже такая была. Выгнал! После германской из плена пришел, а она с каким-то попом спуталась. Я, значит, там на барона ишачил, а она батюшковы кальсоны стирала. Так-то вот…

Каждое утро с толпою работников Василиса и Пя Гир вместе отправлялись на работу. Но однажды Матвей Шин не увидел их. Он приотстал от толпы, стал ждать, но они не появлялись на дороге. И тогда он крадучись отправился назад. И увидел: с узлами в руках они вышли из барака и направились вниз, к городу. За спиною Василисы был привязан ребенок.

Матвей Шин забежал в свой барак, быстро вынул из-под матраца бумаги и деньги, сунул за пазуху и кинулся догонять. Таясь, крался за ними до самого вокзала. И там, пока они брали билеты, Матвей мучился, прячась среди народа. Что делать? Ведь уедут, отмахнутся. А куда поедут? Когда они стали пробираться к поезду, он пошел за ними.

Скрылись в вагоне. Он выждал, затем побежал к соседнему вагону. Проводник остановил, попер его назад, но он со слезами на глазах посмотрел на него и попутно сунул в руку денег. Тот посмотрел на человека, на деньги в своей руке и соступил на тамбурную лесенку: мол, я не видел тебя. Матвей Шин остался у входа, не решаясь глубоко заходить в вагон. Поезд вскоре дернулся так, что Матвей чуть не упал. Ему показалось, что будет сейчас беда. Но проводник стоял на своем месте спокойно, подняв флажок, словно свечу. За его головою и флажком медленно проплывала кирпичная стена.

Не скоро решился Матвей пройти в соседний вагон. Там ведь был свой кондуктор, а деньги, почти все, он отдал первому. Как быть? Хорошо, что проводник сам подошел к нему и спросил, куда он едет. Матвей не мог сказать — куда, но хватило смелости попросить того, чтобы перевел в соседний вагон — там, мол, жена. Усатый красивый парень, проводник, с удивлением посмотрел на Матвея, ничего не понимая, однако взял его за руку, словно ребенка, и повел.

Так он перебрался наконец в нужный ему вагон. Наивный человек! На что надеясь, тратил он столько усилий, преодолевая трудности непонятного ему мира? Да и зачем, зачем он вился, словно мошка вокруг костра, возле этих двух нечестивцев? Ах, да черт с ними, пусть бы укатили одни к своему жалкому счастью, и тогда не было бы этой печальной истории, в которой, как в маленьком зеркале, отразится столько темных пятен неразгаданных тайн. Но и сам Матвей Шин был, наверное, не без тьмы в душе. Или он любил Василису? Или обиды не мог простить, небывалого вероломства? Словно не в себе был человек. Даже не удосужился узнать, куда идет поезд.

И вот он снова увидел их. Ребенок спал на вагонной полке, мужчина пил водку, а женщина, подперев рукою голову, смотрела в вагонное окно. Заметив подошедшего к ним Матвея, они замерли, потом переглянулись меж собой. Перед красным и потным Быком была разложена на газете еда, стояла водка в бутылке. Видимо, Бык Пя предвкушал счастливую жизнь на свободе и уже починал ее с ходу. Там, где они ехали, народу лишнего не было, и это придало смелости Матвею Шину. Он сел на лавку и сказал:

— Поезд еще недалеко ушел, Василиса. А вы, я вижу, далеко ехать собрались.

— Да, очень далеко! — ответила Василиса. — Туда, где нас никто не знает.

— Опомнись. Давай сойдем на следующей станции.

— Нет, постылый ты человек! Меня теперь только по кровавым кусочкам можно выщипать отсюда. А ты — сколько еще будешь летать за мною, нечистый дух?

— У нас трое детей, Василиса.

— Да меня тошнит от одного твоего вида, пойми! Как это я могла целых пятнадцать лет терпеть? — зло удивлялась женщина.

— Ладно, дядя Матвей, давай-ка выпьем! — обратился к Шину его бывший квартирант.

— Жена, — сказал Шин, — ты хочешь обрушить дом, который сама строила.

— Не жена больше! И дом уже рухнул! И оставь меня в покое, я брезгую тобой! Сказано тебе: я прилипла к этому человеку, теперь он мой муж.

— Ну, так выпьем, дядя! — заорал вдруг Бык Пя, произносивший слова только во хмелю.

Что было дальше — то темнота теней, и перестук колес, и недоступность тайн, носимых человеком в душе. Казалось бы, правду трудно скрыть в нашем мире. Но бывает так, что сам человек, носитель правды, навсегда скрывается в темноте.

4

Совет приамурского села получил бумагу. Сообщали власти далекого района, что возле станции Г. обнаружен мертвый человек со справкой в кармане и с деньгами. По справке выяснилось, что он бывший житель вашего села, но не знаем, на чье имя перевести заприходованные деньги, столько-то рублей, сообщала бумага. Похоронен гражданин Матвей Шин на кладбище вблизи станции Г. По всей вероятности, он выпал из проходившего мимо скорого поезда Хабаровск — Ташкент и погиб в результате пролома затылочной кости.

Эту бумагу скрепя сердце показали осиротевшему Мансаму. Мальчик ходил в русскую школу и потому смог сам внимательно разобрать письмо. Он пожелал немедленно съездить на эту далекую станцию, чтобы увидеть могилу отца. И никто не стал его отговаривать. Побратимы отца собрали денег на дорогу, отвезли мальчика в Хабаровск и посадили там на поезд.

Мансама никто не встречал на станции Г. Он сам подошел к дежурному по станции, рассказал о себе, спросил, где кладбище. Тот подробно все объяснил — и как пройти, и как могилу отыскать. Потом пригласил мальчика переночевать к себе, потому что обратный поезд будет только к утру.

— Спросишь, где живет Царенко, тебе всякий покажет, — сказал дежурный, толстый седой человек в форменной фуражке.

Мансам благодарно кивнул ему и отправился. Вскоре он достиг кладбища и без труда нашел свежий холмик земли. Глиняный бугор был кое-где прихвачен молодым одуванчиком. Кусок отпиленной доски был пригвожден к вбитому колу, служа надгробием. На нем сохранились еще лиловые следы размытых букв, написанных чернилами. «Неизвестная душа, — сообщал тот, кто смастерил это надгробие, — мир праху твоему». Мансам присел к холмику и, перебирая в руках могильную землю, предался скорби.

К вечеру он все еще был на кладбище, лежал под березой и смотрел в небо. Вдруг вышел из-за куста и подошел к нему цыганский паренек, на вид одного с ним возраста. Был цыганенок босой, в болтавшейся навыпуск грязной рубахе. С круглыми смуглыми щеками, на голове картуз, прижимавший ко лбу темные тугие кудри.

— Ну, чего ты? — молвил он, глядя на привставшего с земли мальчика. — Боишься?

— Нет, — ответил Мансам.

— Стыкаться будем на кулаках? — мужественно спросил цыган.

— Не знаю.

— Ты корейчонок, что ли? Батька с маткой здесь живут? Хочешь, спляшу тебе на пузе и на голове? — стал он задавать вопросы, не дожидаясь ответов на них.

— Мой отец вон там лежит. А мать убежала с другим, — спокойно ответил Мансам.

— Эх ты-и! — только и нашелся что сказать цыган и, повернув яркие черные глаза, испуганно уставился в сторону кладбища. — А не видал ты, малай, жеребца? — спросил он после. — У него туточка написано: «Шэ Вэ», — хлопнул он себя по бедру. — Гнедой весь.

— Видел, — сказал Мансам. — Вон туда ушел. — И махнул в сторону видневшегося вдали речного лога.

— Ну, побегу шукать. Доброго здоровья! — И цыган стащил картуз и поклонился, словно артист.

Когда удалился цыганский парень, Мансам услышал, как кричит кукушка в лесу. От ее слез, ясно различимых в одиноком крике, мальчику стало невмоготу. Она была такая же сирота и брошенный ребенок, как и он. И, желая посмотреть на родственную птицу вблизи, Мансам поднялся и пошел на ее голос. Он крался под березами, раскидистыми дубами, тихо обходил круглые шатры лещины — продвигался вперед только тогда, когда кукушка кричала, не хотел спугнуть ее. И крик ее раздавался все ближе и ближе. И наконец совсем близко, над самой головою. Стоя под большим дубом, Мансам прострелил взглядом сквозь пустоты меж ветвями и увидел птицу.

Дышал вечерний смуглый свет на вершинной зелени дуба. Ветки его казались кое-где бронзовыми. Мансам стоял, подняв голову. В руке он держал узелок. И вот же что странно! Крик кукушки вблизи был хриплым, почти грубым. Она сидела на сухой ветке, обратив полосатую грудь в сторону заката. Повернув голову набок, она уставляла круглый глупый глаз на солнце. Затем надувала зоб, долго хрипела, прежде чем гулко и бесчувственно прокуковать. Значит, грусть кукушкина только чудится нам! Это мы, мы сами грустим, слыша ее крик сквозь прозрачный воздух полей! Это наша печаль ложится тлеющей позолотой поверх тихой вечерней зелени леса.

Мансам затемно вернулся на станцию. Он помнил приглашение дежурного по станции, который так задушевно разговаривал с ним, но постеснялся идти в чужой дом. В узелке была еда, он не был голоден. А спать решил он на деревянном диване в вокзале.

Возле белой, смутной в сумерках станции было тихо. За палисадной оградой под деревом горел маленький костер. Две фигуры виднелись там. Сидела цыганка на своих раздутых юбках. Рядом цыган в шляпе что-то ел из миски, прижимая ее к груди. На костре стоял черный таганок.

Откуда-то сбоку ухнул и выпрыгнул на Мансама знакомый парнишка-цыган, рассмеялся.

— Ты почему туточки? — спросил он.

— Спать буду. Я не здесь живу. Утром на поезде поеду.

— Айда с нами кулеш есть.

— Не хочу, — отказался Мансам.

— Айда! Вкусный кулеш…

Потом парнишка убежал, перемахнул с разбегу через палисадник. Мелькнуло под рубахой голое тело темнее рубахи. Возле костра он о чем-то заговорил с женщиной, и та сердитым голосом отвечала. Забубнил что-то взрослый цыган. Опять заговорил, волнуясь и сердясь, мальчишка. И вдруг он снова появился — так же перемахнул через ограду и подбежал к Мансаму. В руке держал мясную кость, над которой шел пар.

— На, рубай! — передал он кость Мансаму, улыбнувшись с щедрым видом, вытер руку о рубаху и умчался назад.

Мансам зашел в пассажирский зал ожидания. Там ни души не было. Он устроился на широкую диванную лавку и принялся за вкусную баранину. Вскоре за окном прогрохотал, сотрясая землю, длинный, тяжелый поезд. Мансам сидел и думал о цыганском парнишке, которого никогда не забудет.

5

Вернувшись домой, Мансам хотел пойти в батраки и сам воспитывать сестру. Но взрослые из побратимов покойного отца решили по-другому. Мальчику велено было доучиваться, кончать школу, а жить перейти к соседке. Сестру же его определили к двум престарелым бобылям — Ляну и Муну, — которые жили совместно в одной избе.

Обоим старикам было уже за шестьдесят. Оба всю жизнь прошатались в батраках. Так и не женились и под старость купили на двоих домик, соединив свои капиталы.

Когда Мансам привел к ним сестру, старики выбежали навстречу, отпихивая друг друга в дверях. Первым подбежал Лян — хилый, узкобородый, маленький, но шустрый, быстрый, ласковый. Он подхватил узел с вещами и закружился, запел:

— Дочка наша пришла! Мы будем кормить ее белой рисовой кашей, а она нам будет рубахи шить!

Подбежал и огромный старик Мун с бородою густой и бурой, словно медвежья шерсть. По старинной моде он не стриг волос и носил их в виде пучка на макушке.

— Как здоровье твое, Мансам? — спросил он у мальчика, словно у взрослого.

— Здоровье хорошее, — ответил мальчик. — А у вас?

— Какие там гроши! — загремел старик и отмахнулся. — Сынок! Не в грошах счастье.

Старик Мун был глух, как тетерев. Улыбаясь, он склонился к девочке и погладил ее по голове.

— Ты будешь нашей дочкой, а? — загудел он. — Заходи, заходи в дом, будь хозяйкой!

И он взял девочку за руку, повел к дому.

Мансам уходил оглядываясь. Из трубы избушки вдруг повалил дым. Видно, старик Лян принялся стряпать праздничный обед.

Старик Лян был у них за хозяйку. С тех пор как у бобылей заимелся собственный дом, дому нужна стала хозяйка, и на место ее приспособился старик Лян. Он кашеварил, солил редьку, мыл полы и ставил заплаты на одежду Муна. А старик Мун дома бил баклуши — плел лапти, резал табак или храпел у себя за печкой. Зато слабосильный Лян больше не ходил на поле, серпа и мотыги не держал в руках. От домашней жизни хилый Лян располнел, и на щеках его выперли сморщенные пампушки. Лысина его стала белой и гладкой.

Прошло два года, как появился у них приемный ребенок. Теперь девочке стало четырнадцать лет, и глухой богатырь Мун уже больше не таскал ее на закорках по двору, словно маленькую. Такие шутки отошли, девка стала большая, полная.

За эти годы Мансам окончил школу и к зиме собирался подаваться в батраки — наняться к какому-нибудь середняку крестьянину. Сестру свою он навещал часто, но каждый раз уходил теперь от нее хмурый, беспокойный. Она никак не хотела учиться. Жила у стариков в лени, баловстве, только и знала, что жевать сахарные тянучки.

Однажды Мансам пришел к бобылям и удивился тишине, стоявшей в доме. Дверь была приоткрыта. Он вошел и увидел, что сестра стоит в углу, расстегнув кофточку, и прижимает к груди пушистого котенка. Она подняла голову, и лицо ее показалось брату новым, незнакомым. Почему-то испугался он и сердито приказал:

— Закрой грудь, бестолковщина.

Сестра выпустила котенка и медленно, словно нехотя, застегнулась.

— Ты зачем балуешься с кошкой? — строго спросил брат.

— Нельзя, что ли, с кошкой поиграть, — огрызнулась девочка.

— Ты в школу не ходишь, а вот чем занимаешься, — упрекнул Мансам.

— Мне в школе спать хочется!

— Почему же другим не хочется? Ты просто ленивая!

— Нет, не ленивая, не ленивая, — захныкала сестра.

Затем она посмотрела на брата — взглядом загадочным, смутным — и вышла за дверь. Брат остался один в чужом доме.

С этого дня болезненная тревога за сестру не покидала его. Неясная для самого юноши боль тлела и раздувалась и все сильнее жгла ему душу, и он ходил по селу как потерянный. Словно некий грозный, беспощадный и равнодушный бог приоткрыл перед мальчиком свой лик, и Мансам не знал, как спасти сестру от этого бога. А что может быть дороже для юноши, чем чистота сестры? Мансам мучился одиноко, и никто, кроме матери или отца, не смог бы помочь ему и успокоить.

6

Настала зима, и пришло письмо. Это было второе письмо, касающееся Мансама, но первое было настолько страшным и горестным, что уже никаких писем себе он не желал. Однако на этот раз пришло совсем иное письмо. Нашелся брат отца, когда-то партизанивший в Корее, пропавший без вести много лет назад. Теперь, сообщал он, живет во Владивостоке, большого чина красный командир. Он услышал о беде и гибели брата, жалко детей. Но он теперь не оставит их, приедет как-нибудь и заберет к себе.

Это было доброе письмо! Словно сверкнула улыбка отца сквозь тьму нависшей тревоги. Мансам немедленно ответил, десять раз перебелил свое письмо, чтобы оно «показалось» дяде. И, отправив письмо, принялся ждать. Ответ дяди много значил, ибо в послании Мансам сообщил, что они с сестрою согласны на немедленный переезд во Владивосток.

В ожидании ответа Мансам уже ничего не мог делать. Он так и не пошел наниматься в батраки, хотя многие хозяева готовы были взять к себе старательного, крепкого парня. Комитет бедноты тоже обещал поддержать сироту, если выставят ему невыгодные условия найма. Но Мансам не стал устраиваться. Он ждал. Он мог теперь только ждать. Хозяйка, у которой продолжал жить парень, ворчала: мол, не отгонишь его от окна. Это он высматривал посыльного из сельсовета или почтальона.

Так прошла зима, а весною пролетела по округе важная новость. Образуется сельская коммуна из безземельных одиноких батраков. Каждому на душу выделен будет гектар пахотной земли. А всей коммуне, значит, нарежут полей из расчета общего числа коммунаров. Поэтому чем больше батраков соберется под ее знамя, тем сильнее будет коммуна. И шестнадцатилетнего Мансама усиленно зазывали туда, но он отказывался. Зачем ему вступать в коммуну, если он скоро уедет во Владивосток, к дяде, и там они с сестрою будут учиться? И он показывал старое письмо, которое уже истрепалось и разорвалось по сгибу. Его уговаривали, ругали, жалели, смеялись над ним, но он на все отвечал стойкой верой и спокойствием. Он знал, что ответ от дяди придет!

И он дождался. К концу апреля пришло короткое, деловое письмо от дяди и немного денег. Дядя писал, что дело решенное: он приедет, очевидно, в начале лета, чтобы лично отблагодарить добрых соседей, приютивших сирот, а затем забрать племянника и племянницу. А пока что важные служебные дела удерживают его от поездки. За племянника он рад — ему очень понравилось, как хорошо Мансам пишет по-русски.

Мансам с этим письмом обошел подсела. Деньги почти все отдал своей хозяйке, лишь немного потратил на то, чтобы купить сестре китайских лент на косы.

Затем прошел май. Люди, приезжавшие пароходом из Хабаровска, всегда видели чисто одетого юношу, стоявшего на пристани. Проходя мимо него, многие приветливо заговаривали:

— Что, встречать дядю вышел?

— Да, — с ясной улыбкою отвечал Мансам.

— Должно быть, следующим пароходом приплывет.

— Наверное, — соглашался Мансам. — Он военный человек, у него много дел.

— Да-а, брат, скоро уедешь от нас…

— Видно, придется уехать, — улыбался парень. — Дядя родной нашелся, ничего не поделаешь.

— Эх, родня есть родня, чего там говорить, — сочувствовали ему. — Родной хлеб всегда слаще.

Но прошел июнь, затем жаркий июль, а ожидание продолжалось. Мансам по-прежнему выходил встречать каждый большой пароход, идущий от Хабаровска. Серая сатиновая рубаха, в которой он хотел показаться дяде, постепенно вылиняла на солнце, утратив свой нарядный вид. Сам парень от постоянной тревоги весь иссох, лицо его потемнело, из-под насупленных бровей нелюдимо сверкали черные глаза. И теперь люди, сходившие с пароходов, больше не подходили к нему. Они опускали головы, отводили взгляд, не в силах смотреть на него. А он стоял в стороне, на краю пристани, недоступный и отрешенный, худой, как палка.

И однажды он уже не появился к прибытию парохода.

Через много лет стало известно, почему дядя Мансама не мог приехать за детьми брата. Как раз в то самое лето он развелся со старой женою и завел себе другую, более молодую, и дело с переездом племянника и племянницы не могло, значит, состояться.

7

Осенью Мансам вступил в батрацкую коммуну. Располагалась она в большом здании шорной мастерской, когда-то принадлежавшей богатею, нынче раскулаченному и сосланному. Насчитывала теперь коммуна двадцать четыре человека неженатых батраков, из которых восемь были пожилые люди. Стариков Муна и Ляна тоже приняли, но жить они остались в своем кровном домике.

Государством был скуплен по льготным ценам весь первый урожай коммунаров, и теперь бывшая голь батрацкая зажила. Парни понакупили себе блестящих сапог, которые плотно облегали икры, и приоделись в модные кривые штаны галифе.

Теперь всей гурьбою ходили они в клуб на танцы и смело задирали хозяйских дочек. После танцев они допоздна расхаживали по селу, взявшись под руки, или сидели на жердях оград, словно воробьи, курили папиросы, шумели и горланили песни.

После осенних работ им особенно нечего было делать, и молодые коммунары гуляли, задавали себе пиры, покупая в лавке вдоволь белого хлеба и сладкую шипучую воду в бутылках. Жили в двух больших комнатах, молодые отдельно от пожилых. Спали вповалку на общих нарах.

Как-то поздним вечером, когда молодые коммунары с грохотом ввалились в казарму и стали укладываться на ночь, Мансам лежал на своем месте и держал перед собою тоненькую книжицу, которая называлась «Манифест Коммунистической партии». В этот вечер Мансам не ходил со всеми гулять, задавшись целью вникнуть в смысл книжки, чтобы понять близкие и самые отдаленные задачи своей коммуны. Пока парни раздевались, вешали на протянутую вдоль нар веревку одежду, шумно переговариваясь, Мансам пытался продолжить чтение, но тут подполз к нему верзила Пан, разоблачившийся уже до белья. Он значительно посмотрел на лежавшего Мансама, помолчал, затем произнес:

— Слушай, болтают, что твоя сестренка в интересном положении. Правда это?

— Что?! Кто… сказал? — с трудом выговорил Мансам.

— Да все говорят, — ответил Пан и, еще раз значительно посмотрев на товарища, уполз назад, на свое место.

Кто-то принялся рассказывать веселую и не очень пристойную историю, соль которой была в том, что беззащитная женщина сумела чем-то напугать в лесу тигра и тот в ужасе ускакал прочь. Парни были здоровые, молодые — от пятнадцати до тридцати лет, жили как монахи, хотя никто из них не давал монашеского обета, тяжко трудились, но не унывали и веселились как могли.

Вскоре потушили свет. Последние отдельные голоса стали стихать. Мансам лежал в оцепенении. Случилось то, чего он втайне больше всего боялся.

Так пролежал Мансам долгое время. Вся коммуна погрузилась в глубокий сон, в тишину, над которой витали во тьме невнятные бредовые слова, случайно вырвавшись из сновидения. Порою сотрясал эту тишину чей-то разбойничий бесчувственный храп. Из соседней комнаты, где спали восемь пожилых коммунаров, доносился негромкий кашель.

Мансам поднялся, ощупью нашел одежду, висевшую на веревке, бесшумно оделся.

Ночь была лунная, с неподвижным лютым холодом, разлитым над снегами. Дорога отзывалась шагам железным скрежетом, Мансам видел на ней свою одинокую тень.

Подойдя к домику бобылей, Мансам кулаком замолотил по запертой двери. Он до тех пор сотрясал ударами эту дверь, пока она не открылась. В сенях встретил старичок Лян со свечой в руке. Выхватив у него свечу, Мансам устремился в комнату. Подошел к лежавшей на полу сестре, нагнулся к ней. Она, лежа в постели, бессмысленно таращилась на огонь. Мансам сорвал с нее и отбросил прочь одеяло. Сестра вскрикнула. Тут парня ухватил сзади старик Лян, стал тянуть назад.

— Не смей! Как ты смотришь на свою сестру! — приговаривал старик.

Мансам вырвался и, размахнувшись тою же рукой, в которой была свеча, ударил Ляна. Свет погас. В темноте, слышно было, старик с грохотом обрушил что-то и упал. Вдруг схватили Мансама и сковали могучие руки. И тогда, бессильно повиснув в чужих объятиях, он заплакал.

Опять зажгли свет. Мансам сидел в углу, перед ним стояли испуганные старики. Бородатый Мун дрожал всем огромным телом, по жиденьким усам Ляна текла кровь.

— Ты чего это, эй! — гаркнул Мун. — Пьян напился в коммуне, что ли?

— Вы все звери, — крикнул Мансам, плача, — вас надо убить!

— Зачем нас убивать? — рассердился Лян. — Мы уже старые люди. Скоро сами умрем.

Мансам поднялся и, закрыв руками лицо, вышел из дома.

8

Старик Лян действительно к весне заболел и умер. Но даже перед смертью он не признался в том, что виновен, и все валил на Муна. Мол, часто приходилось уезжать то по делам, то к родственникам, а глухой в это время оставался наедине с девочкой.

От Муна тоже не добились признания, когда побратимы покойного Матвея Шина призвали старика к допросу. Он захохотал, когда ему объяснили, в чем обвиняется. С великой невинностью души Мун отвечал, что девочка просто толстеет, хорошеет, потому что идет ей на пользу пища, которую добывает он своим трудом. На него махнули рукой, но когда умер старик Лян, решено было забрать от него девочку, И это его страшно рассердило, он перестал здороваться с побратимами ее отца.

Допросы самой девочки ни к чему не привели — она лишь плакала, закусив свою черную косу, и дико смотрела на допросчиков.

Странно повел себя и Мансам. После того как девочку взяли от старика в другой дом, он совершенно переменился к сестре. Стал с нею ласковее, часто навещал ее, словно ничего не произошло. Говорить хоть с кем-нибудь о ее делах отказывался. Из своих заработков он купил ей новые башмаки. А между тем шло время и явное становилось все явнее.

Пришла пора весенних работ, и Мансам вместе со всеми коммунарами вышел на пахоту. Они весело распахали и засеяли свои общие немалые поля.

Затем прошумели первые весенние грозы, пригрело солнце, и вместе со злаками буйно взошел сорняк, началась прополка. Незаметно подошло лето: мотыжка, окучивание картофеля, продергивание кукурузы. И все эти труды коммунаров совершались на благодатной летней жаре, под живительными стрелами прохладных дождей, любовно выпадавших на широкую жаждущую землю. И раскатывались дальние громы, словно могучий смех довольных своими делами божеств.

Каждое утро в холостяцкую казарму коммунаров заходил старик Мун. Ему можно было идти к полю другой дорогой, но он желал выйти на работу со всем миром. Во дворе ярко светило раннее солнце, в казарме еще возились, потягивались и зевали лодыри, а усердные уже садились за стол, когда в дверях появлялась могучая фигура старика.

Некий молодой шутник сделал наблюдение, что когда Мун появляется на пороге, освещенный сзади солнцем, то можно увидеть, словно в обрамленной картине, не только пучок волос на макушке, но и все прочие достоинства деда. Это возможно было потому, что одежда на старике была совсем ветхой и холщовые штаны его настолько проредились, что на просвет были прозрачны. И кучка юнцов, посмеиваясь, караулила деда у дверей. Шутника, придумавшего подобное зрелище, звали Андреем, то был полутораметровый парень, самый молодой в коммуне, крепкий, как корень, и прыткий, как пружина.

Едва старик входил в дом и здоровался со всеми, Андрей подскакивал к нему, истово прижимая руки к бедрам, и быстро кланялся, говоря:

— Абай, жениться хотите?

Старик с ласковым видом отвечал, взмахивая рукою:

— Спасибо, спасибо, сынок! Кушай сам на здоровье, а я уже позавтракал.

И присаживался у порога на широкое полено.

— Хорошее утро, ребятушки, — гудел он. — Уж так и быть, посижу, подожду, пока позавтракаете. Вместе пойдем!

Молодые крестьяне принимались хохотать, старшие — ворчать на них. А дед, вытащив из-за шиворота длинную трубку, с невозмутимым видом принимался курить.

И никто в такое утро не мог, конечно, подумать плохого о старике. Никто не засомневался бы, что этот беспомощный старый богатырь таит в душе еще что-нибудь, кроме детской чистоты и великого добродушия. Сущность его казалась ясной и прозрачной, словно алмаз, лежащий на ладони. Но Мансам, приглядываясь к нему, не верил этой кажущейся человеческой ясности.

9

Он в эти дни бился над важным и неотступным вопросом, который возник сам собою. Не обладая мудрым терпением принимать человека таким, какой он есть, юноша желал недвусмысленно знать: все же — темен он или светел? Если зол, то в чем корень этого зла? А если добр, то зачем, зачем? Жалея, балуя напуганную своим неожиданным бедствием сестру, Мансам пытался узнать у нее истинного виновника этого бедствия. Он хотел бы увидеть того, кто не нашел в себе малой толики благородства, чтобы пожалеть четырнадцатилетнюю глупенькую сироту. Но сестра по-прежнему упорно молчала.

Он вспоминал отца, и ему казалось, что вот отец был совершенно ясный в своей доброте человек. Но его убили. Доброта отцовская зарыта в кладбищенскую землю на далекой станции Г. И вдруг что-то взорвалось в сердце Мансама, и гнев, и обжигающую кровь, и ненависть разнесло этим взрывом. Теперь он не искал больше корня зла и не допрашивал сестру, кто виновник. Он сам знал кто.

Виновата была мать. И напрасно было искать других виновников. И эта виновница скрылась в глубине огромной страны. Мансаму бывало теперь так грустно каждый день, что не хотелось по утрам просыпаться. Работа в поле давала усталость, от которой вечером хотелось спать, но ведь не ради этой усталости и безрадостного сна стоило жить дальше. И Мансам решил, что они двое, брат и сестра, которых даже родная мать предала, должны умереть. И надо это сделать до того срока, когда сестра-девочка родит. Сестра глупа, труслива, не захочет еще, но он как-нибудь управится с нею, заманит в лес. А для себя Мансам приготовил большой кусок опиума.

Но тут ему словно явился знак иной. Один человек из соседнего села ездил в Среднюю Азию за дешевым перцем и там на базаре встретился с Гиром Пя по прозвищу Бык. Он с Василисой, оказывается, жил не таясь вблизи небольшого узбекского городка. Пя Гир узнал земляка, пригласил к себе в гости. Он был очень удивлен, когда узнал, что обвиняется в убийстве Матвея Шина. Никогда, мол, никого не убивал, наверное, тот сам бросился с поезда. «Как бы то ни было, Бык Пя вовсе не желал прятаться», — рассказывал человек.

Мансам сходил к нему и взял адрес матери. Затем стал собираться в путь. Никто не пытался его удержать. Да по всему виду парня было ясно, что остановить его невозможно. Он никому и не отвечал, когда с ним заговаривали о поездке. Он ушел из коммуны, захватив с собою лишь свернутую и перевязанную шпагатом телогрейку. Никто не провожал его на пароход.

10

А недели через две, когда уже приступили пропалывать картофель, Мансам вернулся. С тою же свернутой телогрейкой в руке, и тот же белый шпагат был на свертке. Отдохнув день, он на другое утро вышел со всеми в поле. Никто особенно не приставал к нему с разговорами.

Правда, малыш Андрей все же спросил у него:

— Ну как? Отомстил?

— Нет, — сурово отрубил Мансам.

Ну, нет так нет. Коммунары совсем оставили его в покое. Перед ними тянулись бесконечные картофельные грядки, и надо было их пропалывать. Вытянувшись в журавлиную линию, люди продвигались через жаркое поле.

Вперед, как всегда, вырвался Михаил, родной брат шутника Андрея. То был отменный работник, непобедимый борец и лучший бегун на всю округу. Работал Михаил сразу двумя тяпками, чего никто другой не мог, и намного опережал остальных.

— Эй! Мишка! — кричал ему длинный Пан, без рубахи, с большой соломенной шляпой на голове.

— Чего? — выставлял из-за ботвы курчавую голову Михаил.

Остальные, предвидя передышку, выпрямлялись, потирали спины и стояли, опираясь на тяпки.

— Как пишется по-русски буквы «Хы»?

Пан и Михаил, самые слабые в русской грамоте, должны были изучать ее вместе, по-коммунарски помогая друг другу и в то же время соревнуясь в учебе.

И теперь, сидя на земле, видимый только по пояс за картофельными кустиками, Михаил чесал затылок. Затем поднял тяпку и что-то неуверенно начертал в воздухе.

— Молодец! — похвалил Пан. — А теперь пиши: «Наша-мишка-кушал-кошка», — скороговоркой выпалил он.

— Иге-ге! — закатился рядом Дюн, самый здоровенный из коммунаров.

Посмеялись и хотели продолжать работу. Но тут на дальнем краю поля появилась бегущая человеческая фигурка. Она взмахивала руками и высоким голосом что-то кричала. И в этом крике слышалось взволнованное желание вестника еще издали, голосом сердца, поведать новость, которую он нес на устах. Словно сообщение его касалось самого сокровенного, чего желали дети коммуны, не смея признаться об этом вслух (так оно и было, пожалуй!). Вскинув тяпки на плечи, коммунары заспешили к краю картофельного поля, по пути сплотившись в небольшую толпу.

Оказалось, что прибыл какой-то студент из Владивостока, у него с собою два направления на рабфак. Сельсовет послал студента в коммуну, и он сидит сейчас там, ждет, когда все соберутся, чтобы на совете избрать двоих, чьи имена впишут в листы направлений. И это надо сделать немедленно!

Шумя и гремя, как стая скворцов, коммунары двинулись к селу. Их было шестнадцать человек, молодых, жадных к жизни, тайно мечтавших разорвать путы судьбы, стать свободными, учеными — вырваться за пределы той разудалой неприкаянной бедности, в которой прошла вся предыдущая их жизнь. Доля более светлая, задумчивая и прелестная, нежели тяжкий труд ради лишь пропитания бедного тела, — вот что мерещилось каждому.

Часов шесть спорили коммунары, до хрипоты кричали друг на друга, марали и перемарали десять списков. Наконец остались в коротком списке только трое — малыш Андрей, Пан и Шин Мансам. Андрей подходил по всем статьям: и сирота, и стаж батрачества с восьми лет жизни, и начальную школу кончил, и комсомолец, и самый младший. Все то же самое было и у Пана, лишь одна статья была совершенно противоположная: Пан был самым старшим из кандидатов. Это и послужило причиною следующего спора.

— Андрюшка еще молодой! Ему только шестнадцать будет, а мне уже двадцать шесть! — кричал Пан, искривив от обиды лицо. — Я уже старый! Если мне сейчас не удастся на учебу, то все ухнуло, считай, в болото!

— Но у тебя с русской грамотой не шибко, — увещевали его товарищи. — Не поступишь ты на рабфак, а направление одно понапрасну испортишь! И ты уже матерый, на ногах стоишь. А Андрюшка сопляк еще. Так пусть учится малец! В люди выходит.

— А почему ему такое счастье, а мне нет? — кричал Пан.

— Слушай, брат! Какое счастье у всех у нас, ты сам знаешь, — обратился к нему Тимоша Эм, комсорг коммуны. — Все мы и сироты, и батраки, и дети батраков. Жизнь была собачья. Так пускай будет среди нас хотя бы один счастливчик! Пусть поедут учиться самый счастливый и… — тут Тимоша оглянулся, нет ли поблизости Мансама, потом тихо закончил: — и самый несчастный.

— А я, значит, ни то и ни се, да? У-у! — Пан горько разрыдался, уткнувшись лицом в нары…

Мансам находился в это время во дворе, сидел на камне, сжав голову руками и глядя в землю.

Выскочил из казармы вприпрыжку Андрей, подбежал к нему, бросился на колени и обнял его за шею.

— Ты, щенок лопоухий, чего сидишь? Кричи «ура»! — шумел он, глядя на товарища влажными от слез глазами. — Мансам, брат! Мы с тобой поедем учиться!

Так сама собою решилась судьба Мансама.

11

И вот прошло много лет. В тридцатые годы, когда они, окончив уже рабфак, учились в Дальневосточном университете, произошел однажды между друзьями следующий разговор.

— Помнишь, Мансам, как мы в коммуне жили? Эх, покупали в лавке белые булки, уходили в лозняк на берег Амура и там пировали, — говорил Андрей, студент словесного факультета.

Учение ему давалось тяжело, от бесконечных занятий и постоянного недоедания у него кружилась голова, отказывалась работать, и он тогда наголо сбрил волосы. Он считал, что так будет легче, да и на танцы в таком виде не пойдешь. Сразу две цели оказывались достигнуты: убит наповал соблазн — и хорошее воздушное охлаждение для горячей головы! И вот, наклоня эту блестящую круглую голову к другу, голодный студентик предавался воспоминаниям:

— Булки те были такие мягкие и упругие! Сожмешь ее рукою, а она вся там, в кулаке. А отпустишь — снова распухнет, вот диво-то какое! Я бы теперь пощупал такую булочку…

— А я часто представляю себе, — отозвался Мансам, поднимая глаза и отодвигая книгу, — как мы с сестрой пекли картошку в золе. Горячая была, с корочкой!

— Слушай, Мансам, а где теперь твоя сестра? — спросил Андрей. — Летом ездил к брату, не видел ее что-то в колхозе.

— Уехала в Тетюхе, — неохотно отвечал Мансам. — Замуж вышла, еще один ребенок родился.

— А вот помнишь, съездил ты тогда к матери… — осторожно начал Андрей. — Что с ней стало? Что там у вас было все-таки?

— Ничего, — ответил ему друг.

— Тайна госпожи Бовари, — пробормотал себе под нос Андрей и склонился над толстым учебником.

Но не успел он как следует погрузиться в его бездонные недра, где не пахло ни булками, ни печеной картошкой, вдруг услышал взволнованный, тихий голос друга:

— Я тогда приехал в городок утром и полдня просидел возле станции. Все не решался идти. Жара стояла страшная, а я надел телогрейку. За пазухой, под телогрейкой, висел у меня в петле молоток, я подобрал его по дороге на одной станции. Впоследствии я узнал, что такую же петлю под одежду пришил себе Раскольников. Только у него там висел топор.

— Ну и что дальше? Ты пошел к Быку Пя и тяпнул его молотком? — привскочил с места Андрей.

— Нет.

— Жаль! Уж я бы его прикончил, точно тебе говорю, — кровожадно уверял студент. — Что же тебе помешало?

— Цыганская свадьба. Я тогда на все решился и уже подходил к дому Быка, когда увидел эту свадьбу. Там, на окраине городка, был большой пустырь, а за пустырем находилась слободка из саманных домиков. Дома стояли без ограды, без дворов, неуютные такие. И жили там, по-видимому, оседлые цыгане, и была у них свадьба. Перед одним домиком горел костер, через него прыгали лохматые ребятишки. На крыльце сидели цыгане с гитарами, пели, стучали, играли, а перед ними танцевали женщины, дергали плечами, крутили юбками. Не знаю, может быть, то не свадьба была, просто праздник какой-нибудь или гулянка… Но я решил почему-то, что свадьба.

— Ну и что? При чем тут свадьба, если даже и свадьба? — удивился Андрей.

— Понимаешь… вспомнил я тогда одного цыганенка. Подумал вдруг: а что, если этот парень сейчас живет здесь и вот женится… Мысль была странная, конечно, но… — Мансам умолк и задумался.

— А что это был за цыганенок?

— Да так… Долго объяснять. Словом, не стал я никаких глупостей делать, Андрей, — махнул он рукою и уткнулся в книгу.

И Мансам вновь вспомнил тот печальный день, когда встретился с цыганским пареньком. И крик кукушки, которая была не то сиротою, забытой родной матерью, не то бесчувственной матерью, которая подкинула своих детей в чужое гнездо.

Андрей ждал продолжения рассказа, но, так и не дождавшись его, с досадой и сожалением посмотрел на друга: теперь из него слова не вытянешь. Таков уж был этот человек! И, вскоре примирившись с тем, что и на этот раз тайна друга не раскроется, студент вздохнул и, набравшись решимости, пал всей грудью на огромный учебник. Однако через несколько минут он снова отвлекся и вдруг произнес, щупая руками свою обритую голову:

— Иудушка Головлев.

— Что — Иудушка Головлев? — рассеянно спросил Мансам.

— Я, говорю, стал теперь лысым, как Иудушка Головлев.

— А он разве был лысый?

— Наверное. Точно не знаю. Но кажется — да.

И после этого наступило более продолжительное молчание…

И вновь видел Мансам, как это происходило там, на окраине пустыря, перед глиняным домиком. Туда доносилась цыганская музыка и залетали волны пахучего дыма от их костра.

12

Домик этот был особенно убогий, составленный из двух частей, соткнутых одним углом в виде буквы Г. Саманные стены жилища были брюхаты, кое-как слеплены. Казалось, их можно обрушить одним ударом ноги.

В пыли перед раскрытой дверью играли двое детей — полуголые загорелые девочка и мальчик. Девочка была его родной сестрой, Мансам сразу узнал ее. Вглядевшись же в мальчика, он испытал сложное мгновенное чувство: жалости, родства и отвращения.

Вдруг в дверях показался он, Пя Гир. В линялой майке, сильно похудевший, небритый, с ведром золы в руке. Он сразу же узнал гостя и, выкатив глаза, молча смотрел на него. Затем поставил ведро у порога и скрылся в глубине дома.

Минуту в доме стояло безмолвие. Лишь вдали гремела цыганская музыка над пустырем, подгоняемая частыми ударами бубна. Дети с любопытством смотрели на незнакомого человека.

И тут выбежала из дома она. Нечесаная, изменившаяся. Один рукав кофты был закатан, другой спущен.

— Ты пришел, Мансам… Зачем? — горько спросила она.

— Здравствуйте, матушка, — тихо произнес сын.

— Ага… Только сразу скажу тебе, что он не виноват. Мне бы он признался… А ты вырос, сынок, какой большой уже! Я знаю, зачем ты пришел. Но ты сначала спроси у него. Правда, спрашивать мало толку у дурака. Он и сам точно не знает, виноват или не виноват. Как нарежется пьяный, так ничего не соображает, точно и на самом деле бык. Попробуй сам спросить у него, может, добьешься толку. Только не убивай его, Мансам! Зачем тебе держать ответ за этакую дубину!

— Матушка, я не стану его трогать, — угрюмо ответил он.

— Знаю! Зна-ю!! — вскрикнула тут мать и, схватившись за голову, опустилась на корточки. — Ты пришел меня судить! Ну и суди, сынок! Суди! Вот я, собака, а вот мои щенята ползают! — показала она пальцем на испуганных ее криком детишек.

И вдруг она метнулась вперед и крепко обхватила ногу сына. Припав лицом к его колену, она забилась и негромко, дико и сдавленно вскрикнула. Он схватил ее за плечи и попытался оторвать от себя, но она не далась.

— Ты должен судить меня, в этом только мне облегчение, сынок, — бормотала она, не поднимая головы. — Сколько раз я хотела сама приехать, да не могла, не могла!

Мансам дотронулся до волос матери. Они были сухие, наполовину седые. С великой тоскою оглянувшись вокруг, он увидел, как вдали в розоватой жаре расплываются странные стены, крыши и деревья незнакомого города. Через обнаженный до мертвой пыльной глины пустырь летел призрачный дым от костра. Испуганные дети убежали за угол дома. И ликовала, гремела цыганская музыка вдалеке. Звучали бубны, заунывно тянули гортанные дрожащие голоса.

Он нагнулся и решительно, силой оторвал мать от себя. Она повалилась боком на землю. Мансам поднял ее и помог перебраться на порожек дома.

— Матушка, я ухожу, — сказал он. — Рад был повидать вас. Все у нас хорошо. Я работаю в коммуне… Сестра пристроена. Я ее не оставлю. Прощайте…

— Нет, ты не должен так уходить! — вскрикнула мать. — Разве же я когда позабуду, как ты плакал на пароходе, не хотел меня отпускать! О горе, горе!..

И плачущая мать начала подниматься с порога, хватаясь за косяк, медленно, словно перемогая бессилие после тяжелого недуга. Тогда Мансам, чувствуя, что сейчас жалость сомнет его и он страшно закричит или расплачется как ребенок, пошел прочь от дома, не оглядываясь.

Сзади наступила тишина, вдруг смолкла цыганская музыка. Тишина была загадочная, жуткая для Мансама. Словно целились в спину ему из ружья или подкрадывались неслышно, чтобы ударить по затылку. Ему хотелось быстро обернуться, посмотреть назад. Но он знал, что если сейчас оглянется, то может увидеть такое, от чего уйти будет уже не в силах. И тогда жалость убьет его. Он уходил от этой жалости, которую вызвала мать. Уходил потому, что хотелось ему быть свободным и что-то еще неведомое, удивительное узнавать в людях. И тут снова взмыла дружная ликующая песня цыган. И она провожала его, пока шел он через широкий жаркий пустырь.

РАССКАЗЫ МОЕГО ОТЦА

Моему отцу недавно исполнилось семьдесят лет.

С детства я слышал его рассказы, помнил их, но только недавно почувствовал в них что-то особенное. Сначала истории отца казались мне очень далекими, а потом открылось, что они незаметно стали как бы моими собственными. И тогда, уже в пору своей зрелости, я вдруг по-новому рассмотрел отца и как бы изнутри, через самого себя, постиг его человеческую натуру. И все то, что пережил, что любил и к чему стремился мой отец, стало для меня особенно дорого, как факты моей собственной судьбы. Его нелегкий жизненный путь, скупо запечатленный всего в нескольких рассказах, многое прояснил и для осознания моих собственных путей и постижений: представляя детские и юношеские мытарства отца, я теперь яснее понимаю цену того, чем сам владею.

Занятый учительской, а впоследствии партийной работой, отец бывал погружен в свои дела, не особенно вникал в наши детские и долгое время находился от меня в некотором душевном отдалении. Затем обстоятельства жизни разделили нас пространствами и годами разлуки. Но теперь, в преклонном возрасте, он снова живет вблизи меня, и я опять могу с счастливым вниманием слушать такие знакомые мне истории. Больше того, я могу уже сам рассказывать их, выстраивая повествование в некоторой последовательности. Чего никогда не было, когда рассказывал сам отец — с пятого, как говорится, на десятое.

ДЯДЯ

Он появился однажды среди бела дня, шел к дому через двор, не обращая внимания на собачонку, которая хрипела от ярости и совалась ему под ноги. Одет он был в европейскую пару с жилетом, по животу цепочка от часов, но длинные волосы его были собраны на макушке в тугой узелок и проткнуты оловянной шпилькой.

Дядя (дядя моего отца) в 1918 году прибыл из Кореи за своим старшим братом. Тот, как было принято тогда у безземельных крестьян, пошел бродить по белу свету, чтобы «денег наворотить», пробрался через Маньчжурию в Россию, а дома остались жена и двое детей. Дяде было в то время тридцать пять лет — он был стройный, крепкий, с черными, закрученными в стрелки усами. Дядя тоже был женат, и ребенок имелся, а отправился в путь он потому, что не вынес, как говорил сам, жалоб и слез невестки, которая одна мучилась с детьми. Но, приехав в Россию и с трудом отыскав брата, он нашел его возле другой женщины, от которой тот заимел уже троих сыновей. Среди них вторым был мой отец.

Когда дядя подошел к дому, с крыльца навстречу сбежал, тяжко затопав ногами, приземистый крестьянин в широких холщовых штанах с заплатками на коленях. Братья схватились за руки и, склонив над ними головы, молча заплакали. Они не виделись лет двенадцать.

Моя бабка была вдовой, когда вышла за моего деда. Он батрачил в ее доме, и, когда умер хозяин, дед вскоре склонил ее к супружеству. Однако дом, земля и все хозяйство отошли в пользу сына бабки от первого брака. Моему деду досталась лишь не очень молодая, не очень красивая и весьма сварливая жена.

Давно отбившись от родни, дед к тому времени вступил побратимом в одну сильную фратрию, и его названые братья помогли ему обзавестись кое-каким имуществом, собрали денег, чтобы он мог арендовать землю. Так, с долгов и бедности, началась его жизнь с новой женою, пошли дети.

Моего отца по рождении крестили в православной церкви села Благословенного, нарекли Андреем. Однако в семье его звали и корейским именем, которое, переведенное на русский, означает — Каменный Тигр. Ему было шесть лет от роду, когда появился у них дядя. Отец ярко помнит, как встретились братья, как выглядел дядя в тот день, но родного отца память его сохранила плохо. Только заплатки на штанах да то, как он однажды дрался с матерью. Маленький Каменный Тигренок вцепился тогда в отцовские штаны, крича со страху, а тот, разъяренный, схватил его за шиворот и забросил в темный чулан.

Вскоре после приезда брата дед начал задумываться. Вначале он поддался на уговоры младшего брата и согласился вернуться к первой семье. Как было решено насчет новой семьи, осталось неизвестным. Бабка отрываться от своей родни не желала и детей отдавать мужу не собиралась. И дед впал в тоску. Однажды задумавшись, он так и не смог прийти в себя и к осени занемог. Он перестал разговаривать, отвечать на вопросы. Здоровый и сильный, никогда не болевший раньше, он сразу ослабел и слег. И вот теплым осенним днем, когда все были на уборке урожая, он тихо умер, отвернувшись к стене, скорчившись на убогой постели.

Дядя остался вместо своего брата. Трем своим племянникам — восьми, шести и четырех лет — он объявил, что теперь не покинет их, а после, как только «денег наворотит», увезет в Корею. Зиму все: дядя, вновь овдовевшая женщина и трое детей — прожили под одной крышей. Между дядей и хозяйкой шла непрестанная война. И вот весною мать решила вновь выйти замуж. Нашелся вдовец, который брал ее в дом со всеми ее детьми, но дядя не отдал их. Он объявил, что дети его покойного брата не будут есть чужой хлеб из милости. Мать ушла одна, но каждый день приходила назад и плакала, стоя у дверей. Однажды она тайком увела с собою младшенького, но дядя, узнав об этом, кинулся следом и к ночи вернулся с разбитой головою, держа на руках окоченевшего от страха мальчика. Он подрался с новым мужем невестки, однако своего добился — дети остались у него.

С этих пор и до возмужания племянников дядя находился с ними. Заработать денег и вернуться в Корею, где остались молодая жена и ребенок, ему так и не пришлось. По всему краю полыхала гражданская война, а затем и граница была накрепко заперта. Перебраться через нее — да еще и с детьми — было немыслимо. И дядя покорился судьбе. Вскоре он пристрастился курить опиум и играть в карты, проигрывая все, что зарабатывал сам, а впоследствии и то, что зарабатывали его подросшие племянники.

ХУНХУЗЫ

В те времена корейские поселенцы на Дальнем Востоке делились на два неравных сословия. К одному, имущему и крепкому крестьянству, относились старожилы, переселенные еще в прошлом веке при царе. Они имели собственные наделы, были крещены и, живя бок о бок с русскими переселенцами, изрядно обрусели. Ко второму, малоимущему и безземельному сословию, относились те, которые хлынули в Россию после оккупации Кореи Японией, то есть в десятых годах нового века. Они и составили батрацкую и арендаторскую голь, работавшую на хозяев исполу.

Крестьяне-корейцы той местности, где мой отец, Каменный Тигр, увидел свет, тогда почти не сеяли хлеба или риса, а выращивали опиумный мак. Молочный сок из маковых головок сгущали до тягучей массы, из которой в дальнейшем сбивали опиумное тесто. Это дорогостоящее тесто увозилось в Китай, кусочками опиума расплачивались в местных лавках за всякие товары. Зимою, по санному пути, отправлялись через Амур большие опиумные обозы, по сторонам которого шли стрелки конвоя с заряженными берданками. Хозяева обозов боялись нападения хунхузов.

Большое селение, в котором жил мой отец с дядей и братьями, было окружено высокой глинобитной стеной, которую построили наемные китайские рабочие. Через каждый километр стены находились ворота, возле них блиндаж с амбразурами, в блиндажах день и ночь сидели караульщики, снаряженные и содержимые за мирской счет. Караульщиков должны были обеспечивать сытной горячей едой, дровами, водкой и всем прочим, а они должны были защищать богатое село от зимних налетов хунхузов. Но ни стена, ни стража не помогали, когда разбойники совершали, наконец, столь долго и трепетно ожидаемое нападение.

Обычно ночью, уже ближе к рассвету, вдали за полем вдруг появлялся рой пляшущих огней. В морозной тишине раздавались беспорядочные гулкие выстрелы, крики. То отряд хунхузов, стволов в двести, верхами и пешей толпой набегал на село, для острастки стреляя в воздух и размахивая факелами. Караульщики той заставы, напротив которой появлялись хунхузы, в спешке выпускали навстречу им по нескольку пуль, а затем, заперев крепкие ворота, давали деру по направлению к противоположным воротам. А из них уже вылетали вихляющие по накатанной дороге сани, хозяева жестоко нахлестывали лошадей, спеша увезти ценное имущество, жен и дочерей. После недолгой ярой кутерьмы у ворот наступала на какое-то время тишина, и вдруг в эти же открытые ворота врывались хунхузы, горланя что-то и паля в воздух из маузеров и винтовок. Для начала они в спешном порядке поджигали какой-нибудь сарай, а затем разбегались по домам, чтобы работать — обшаривать углы в поисках драгоценного опиума, грабить что под руку попадется. А в это время в соседнем русском селе седобородые патриархи захваченного села валялись в ногах у соседей, умоляя их о спасении.

В один из таких налетов дядя решил никуда не убегать и остался дома с мальчишками. Накануне он накурился опиума и теперь чувствовал себя слабым. Он сидел на кане, прислонясь к облупленной, в глиняных язвах, беленной мелом стене. Старший из мальчиков топил печь, сидя спиною ко входу, а двое других, чумазые и сопливые, замерли в дальнем углу на кане, испуганно глядя на дверь. На улице разносились визгливые крики, гремели близкие выстрелы.

Вдруг с треском прорвалась бумага, которою была оклеена рама двери, и в дом просунулось дуло ружья. Оно, как живое, повертелось туда-сюда, словно высматривая, затем убралось назад — и дверь распахнулась от сильного пинка снаружи. В комнату хлынул морозный туман, в проеме мелькнуло несколько фигур на заснеженном дворе. Мимо калитки пронесся верховой китаец с откинутой над спиною длинной косой. И вдруг ворвались в дом и стали на пороге три человека, заслоняя собою уличный яркий свет. Один дул на руки, обняв винтовку, как полено. Двое других водили перед собою стволами ружей, стоя на раздвинутых полусогнутых ногах. Тот, кто дул на руки, был в обмотках и калошах из сыромятной кожи, зато на голове у него была лисья шапка с козырьком.

Увидев перед собою всего одного человека и трех грязных малышей в нищем доме, хунхузы о чем-то загалдели, заспорили, жилясь шеями. Потом один из них поддал ногою в зад сидящему у печи мальчишке, и тот, сверкнув зубами и коротко рассмеявшись, словно с ним пошутили, живо перелетел на кан и уселся рядом с братьями. Другой крикнул что-то дяде, и тот, отвесив бандиту низкий поклон, подполз к нему по кану. Хунхуз схватил его за пучок волос на макушке и оттаскал. Затем стал о чем-то спрашивать. Дядя кланялся и отнекивался. Тогда хунхуз размахнулся и залепил пощечину. Дядя зажмурился, но продолжал упорно отрицать. Один из тех, что был в меховых унтах, выбежал в сени, схватил там лопату и, вернувшись, сунул штык лопаты в печь. Тот, что в лохматой шапке, шарил по полкам, приподнимал за углы циновку, постукивал по стене пальцами — искал запасы опиума. Он разорвал и выкинул к печке подушку, набитую рисовой шелухой. Все трое столпились возле печки и стали совещаться.

Тут один, что в лисьей шапке, подбежал к дяде, подмял его под себя и уселся ему на затылок, а другой уселся на его ноги. Третий вынул из печки раскаленную докрасна лопату и, подбежав к ним, приложил ее к дядиному заду. Дядя глухо заревел из-под хунхуза, тот крепче сжал коленями его голову. Сразу же заплакал малыш. Лопата, остывая на воздухе, посинела, но была еще горяча, из-под нее взвился дым.

Тут в дом вбежал еще один хунхуз, в рваном полушубке, опоясанный патронташем, что-то крикнул, размахивая руками и приседая. Хунхузы вскочили, бросив дядю, все враз загалдели, казалось, не слушая друг друга. Затем выбежали из дома. Но один тотчас вернулся, бросился к стене и сорвал с нее шкуру рыжей собаки, распяленную на гвоздях. Осмотрев ее, хунхуз с отвращением плюнул и забросил шкуру в угол. Он направился к выходу и по дороге нагнулся к очагу и рванул вмазанный в него котел. Затрещало, грабитель выбежал с добычей. И тут во дворе раздалась его ругань, — и захохотали. Оказалось, что он вместо котла выдрал нагоревшую толстую корку каши.

Дядя уходил на картежные дела и пропадал иногда по нескольку дней. Перед уходом он наваривал по полному котлу каши, которую племянники постепенно подъедали. Присохшую к стенке котла кашу никто не думал соскребать, и новая каша варилась в немытой посуде. И постепенно внутри котла образовалась толстая горелая корка, ее-то и выдрал второпях хунхуз.

Дядя лежал на капе животом вниз и стонал. Младший племянник тихо всхлипывал, Каменный Тигр сидел рядом, старший закрыл дверь и принялся подметать возле печки, где была рассыпана рисовая шелуха из разорванной подушки. Дядя, кряхтя, охая, рассказал детям, что только благодаря появлению хунхуза в полушубке остался жив. Этот китаец, строивший летом стену вокруг села, приходил иногда в одно место, где они вместе с дядей курили опиум. Он-то знал, что у дяди нет и не может быть никакого припрятанного опиума. Дядя велел принести соевой пасты, которою и залепил ожог на заду. «Откуда у меня опиум, — стенал он, — у меня, горемыки с тремя детьми. Были вот одни целые штаны, да и те прожег проклятый хунхуз». Постенав и поохав, дядя вскоре затих.

Вдруг снова просунулся в дом ствол ружья, поводило черным зрачком дула из стороны в сторону, и дверь открылась. Видимо, хунхузы привыкли только так входить в чужой дом. На этот раз вбежали двое — в лисьей шапке и тот, дядькин приятель, втащили, держа за разные края, большой картонный ящик. Бросив его посреди комнаты, хунхузы тут же выскочили обратно.

Короб был доверху набит крученым румяным хворостом — из сладкого теста, прожаренного в золотистом масле. Это было любимое детское лакомство. Видимо, хунхузы распотрошили чью-то лавку.

А вскоре опять затрещали на улице частые выстрелы. То пришли на помощь к робким соседям казаки из русского села. Человек тридцать бородатых всадников ворвались через раскрытые ворота, со свистом и гиканьем промчались по улице. Казаки с ходу заняли два больших дома на главной улице, засели там и стали постреливать. Хунхузы отступили. Тогда казаки перебежали дальше, к следующим домам. И, увидев перед собою настоящих бойцов, умевших драться, бандиты кинулись в отступление. Снова беспорядочно галдя и размахивая оружием, пронеслись они конной и пешей ордой по улицам и вывалили за глиняную стену. Посреди улицы осталось несколько трупов. Казаки выводили лошадей, прыгали в седла и неслись к воротам, чтобы пострелять из блиндажей вслед отступающим.

УЧЕНИЕ

Погуляв на свободе неделю-другую, поразвеяв свою тоску, дядя возвращался домой и принимался за воспитание племянников. Он приносил огромный кусок мороженого мяса, отрубал топором часть и варил густой мясной суп. Изголодавшиеся племянники набивали животы и разваливались на кане. Дядя стаскивал с них рубахи и штаны, укрывал одеялом и, запалив свечу, принимался казнить на ее огне паразитов. Учинив расправу над ними, дядя выносил одежонку ребятишек во двор и вывешивал на мороз. Затем принимался осматривать ссадины, болячки на племянниках, лечить их и стричь им волосы. Начинал он с младшего, который хныкал и лил слезы, а двое других с тоскливыми глазами ждали своей очереди, сидя под дырявым одеялом. Закончив санитарную работу, дядя заносил со двора промороженную одежду, аккуратно складывал ее в стопу и усаживался сверху, чтобы согреть своим телом. И принимался за наставления.

— Понимаете ли вы, дармоеды этакие, что ваш дядя из-за вас горе мыкает? — спрашивал он, сурово глядя на мальчишек, рядком сидевших перед ним. — Мое ли дело заниматься женской работой? Или вы думаете, что у меня горя мало? Должны вы слушать своего дядю или нет? Чего я от вас хочу, поросята? Я хочу, чтобы вы людьми стали, дружно жили, как это полагается братьям. Ну-ка, дружно вы жили, пока меня не было дома?

Младший, которого звали Розовым Югом, вдруг очухивался от дремоты и, притворно хныкая, жаловался на шестилетнего Каменного Тигра, наговаривая, что было и чего не было. Каменный Тигр, встрепенувшись, испуганно смотрел на братишку.

— Та-ак! — грозно произносил дядя и схватывал веник, обжимая в руке мягкое метлище.

— А он к матери бегал, кашу у нее ел, — поспешно отползая назад, сообщал Каменный Тигр, но черенок веника уже доставал его.

Дядя лупил и Каменного Тигра, и младшенького, а затем, обернувшись, перетягивал веником и старшего, который смотрел на всю эту войну с благодушной улыбкой.

— За что, дядя? — вскрикивал тот, почесывая спину.

— А чтоб тебе, щенок, не завидно было, — отвечал дядя и вновь замахивался.

После этого братья укладывались спать, а дядя долго еще сидел возле свечи, накладывая новые заплаты на ребячьи штаны.

Он решил выучить их, мечтая, что вернется домой и привезет с собою трех грамотных парней. Был в селе один грамотей, который обучал у себя на дому деревенских ребят. К нему и были определены двое старших.

Учитель этот зло дрался, заставлял провинившегося ученика закатывать штанины, а затем врезывал сырыми розгами по его голым икрам. Каменный Тигр, если и ему приходилось быть поротым, исхитрялся: когда учитель наносил удар, мальчик быстро приподнимал одну какую-нибудь ногу. Следующий казнящий удар принимался уже на другую ногу. Таким образом, считал Каменный Тигр, ему достается вдвое меньше ударов, нежели тем, которые принимают их на обе ноги сразу.

Брат его, например, принимал порку не шелохнувшись, чуть ли не с улыбкой. Учитель, зная эту его нечувствительность к розгам, наказывал его неохотно, разве что в крайнем случае. Мальчик, коренастый, крепкий силач, окрещен был Михаилом, а корейское имя его тоже означало Тигр, но только — Рычащий Тигр. Он не любил и не хотел учиться. Учение он воспринимал как тяжелую повинность, которую наложил на него властный дядя. И в представлении Михаила учиться — это значило получать порку, больше ничего, и он исполнял эту повинность как можно лучше. Зубрить же буквы он считал уделом тех, кто не может вынести дранья. На уроках он сладко спал, уткнувшись головою в спину сидящего впереди соседа. За зиму Рычащий Тигр не выучил и трех букв, а на следующую зиму вовсе перестал посещать школу.

Дядя, узнав об этом, решил выяснить, где же бывает Михаил в те часы, когда должен бы сидеть на уроках. И выследил: вдали от села, в чистом поле, была вырыта в снегу яма, на дно которой брошена солома, а на соломе валялся Рычащий Тигр, заложив под кудрявую голову руки, закинув ногу на ногу. Увидев над краем ямы дядьку, он вскочил и выпрыгнул с другой стороны, словно и впрямь тигр. Дядя его не догнал, а тот вечером не заявился домой.

Месяц дядя гонялся за ним и не мог поймать. Где мальчишка спал и чем кормился, было неизвестно. А стояла холодная зима, на Рычащем Тигре ничего не было, кроме рваной куртки, штанов из домотканого рядна, кожаных постолов да кудрей на голове. Дядя взял у соседей верховую лошадь, чтобы легче было преследовать беглеца. Однако и это не помогло. Мальчик от села далеко не уходил, крутился по закоулкам, и, бывало, дядя почти настигал его, но в последнюю минуту Михаил успевал перемахнуть через высокий забор или стенку. Наконец люди помогли бедному дядьке поймать Рычащего Тигра, и он со связанными руками и ногами был привезен домой.

Дальше дело происходило во дворе. Дядя выкатил широкую колоду, воткнул в нее топор и объявил, что сейчас казнит негодного племянника. Он развязал мальчишке руки и спросил в последний раз, возьмется ли тот за ум, если его оставят в живых.

— Учиться, что ли? — волнуясь, спросил племянник.

— Да, сукин сын!

— Не буду, — ответил мальчик.

— Тогда клади лапу на бревно!

Михаил положил свою широкую короткопалую руку на заиндевевшую колодину. Дядя взмахнул топором и тяпнул. Острый топор воткнулся в дерево возле руки, а малый даже не отдернул ее. Дядя в бешенстве вновь занес топор и… далеко отбросил его в сторону. Он отвернулся и вытер рукавом слезы.

— О, дурной я, дурной! — крикнул дядя, плача. — Что же это я делаю! Мальчишка, неужели ты готов даже умереть, чтобы только не учиться? Что же это такое? И я довел тебя до этого, я, твой дядя! Прости меня, племянник, оставайся как есть болваном, крути волам хвосты. Ты станешь хорошим пахарем, может быть, и хорошим человеком станешь, но будешь дурак дураком, такова, видно, твоя судьба.

И дядя удалился в дом, бросив сидящего на снегу племянника. Михаил стал развязывать спутанные веревкой ноги. Он оглянулся и, заметив стоящего у забора братишку, позвал его:

— Чего смотришь? Иди сюда, помоги.

И Каменный Тигр подошел, со страхом глядя на старшего брата. Сам-то он учился охотно, с удовольствием присоединяя свой голос к нестройному хору бубнящих ученических голосов. Книжные знания, хотя и непонятные, манили его — не так, может быть, сами знания, как смутная вера в то, что учение таинственным образом может однажды изменить его жизнь, убрать из нее телесную боль и темный, безликий ночной страх души.

А вот брат его, Рычащий Тигр, ничего, видимо, не боялся. Ему все то, что неясно и сладко грезилось Каменному Тигру, было не нужно. Ибо Михаил ощущал в себе совершенство существа, наилучшим образом приспособленного для жизни. Он уже с тех лет видел, что крестьянская работа, которою кормятся все вокруг, легка для него и радостна. И он смеялся, глядя в лицо братишке и подмигивая ему. А тот, подойдя, испуганно смотрел на заиндевелый кругляк дубовой колоды, на котором, словно четкая печать, виднелся темный след пятипалой человеческой руки.

СОМ

Два мальчика, очень довольные, идут краем рисового поля. Рубахи на них — заплата на заплате, оба босиком. Меньшой шагает впереди, а Каменный Тигр, которому уже лет восемь-девять, идет сзади. Рисовые поля готовят к уборке, воду с них уже отвели, и в обмелевших канавах полно рыбы, ее и решили добыть братья.

В руке у Каменного Тигра пика с железным наконечником — сам выточил его из толстой проволоки. Он обещал брату набить много рыбы, даст и ему поострожить. В предвкушении этого братишка весь напыжился, шел, размахивая руками, иногда бросал воображаемую острогу и попадал в невидимую на дороге рыбу…

Им повстречался старик, в соломенной остроконечной шляпе, в белых провислых на заду штанах, стоящий на берегу канавки. Руками старый опирался на палку и смотрел на созревшее поле.

— Э, Андрэ! — позвал он Каменного Тигра. — Куда ты направился? Да еще и брата взял с собою, смотри-ка!

— За рыбой, дедушка! — ответил мальчик.

— А-а, славно! Наловишь рыбы, дашь ли мне?

— Дадим, нам не жалко, — пообещал мальчик.

— Только не все, а немного, — добавил младший, Розовый Юг.

— Ну, молодцы, молодцы, — одобрил дед. — Побольше наловите!

Дети пошли дальше, старик остался. Он смотрел вслед, покачивал широкой соломенной шляпой, что-то бормотал себе под нос.

— Если поймаем всего две рыбы, одну ему не отдадим, правда ведь? — спрашивал между тем младший брат у старшего.

— Две… — Старший задумался. — Нет, не отдадим.

— А если три?

— Если три, то одну можно отдать, — решил Каменный Тигр.

— Нет, не надо! Нам самим мало останется! — возразил Розовый Юг.

Старший промолчал на то. Он думал: если из трех рыб отдать одну, останется всего две. И на самом деле маловато. И он сказал:

— А мы много наловим.

— Сколько?

— Целый воз. Сейчас будет знаешь сколько рыбы!

Они обогнули угол поля и пошли вдоль новой канавы, воды в которой было совсем мало. Из-под ног сыпались и шлепались в канаву комья глины. Над желтым полем выгнулось шатром голубое небо. Облака вдали, над зелеными сопками, висели смирные, небольшие, ватные. Над дальним краем поля пролетел невидимый ветер, заволновал ждущий жатвы рис, а вблизи он стоял не шелохнувшись.

С берега в воду медленно вполз черный уж и затем быстро поплыл, приподняв головку. Розовый Юг побежал за ним, указывая пальцем: «Змея! Змея!» Он отбежал далеко, затем повернул назад. Рыбы что-то не было.

Они прошли еще изрядно, а рыбы все не было. И тогда младший пристал к старшему:

— А если мы ничего не поймаем?

Каменный Тигр не ответил. Младший не отставал:

— А если ничего? Ничегошеньки, ни вот такой малюсенькой не попадется? Чего тогда?

Старший подскочил и огрел его по затылку. Розовый Юг сунулся носом вперед, пробежал несколько шагов, закрыв глаза и собираясь зареветь, но Каменный Тигр проворно настиг его и поддал еще раз, на сей раз коленом под зад. Розовый Юг пролетел дальше, размахивая руками, и взвизгнул, но заплакать не успел.

Вблизи них кто-то тяжело завозился в канаве. Дети увидели спину огромной рыбы. Она ворочалась в мелкой воде, словно чудовище, подымая вокруг себя муть. Вперед двинуться рыбина не могла, потому что лежала брюхом на дне.

Младший прыгнул в канаву, сел верхом на рыбу. Она поддала хвостом, и мальчик полетел в воду. Но он тут же вскочил и снова оседлал рыбу, ухватил ее за жабры. Каменный Тигр подскочил и, торопливо замахнувшись, нанес удар пикой. Тут младший и завыл, ибо точеный наконечник с бородкою прошил ему руку и пригвоздил ее к рыбе. Мальчишка орал, широко раскрыв рот, с отчаянием глядя на брата, а тот крутился рядом, пытаясь поймать древко остроги. Она моталась свободным концом в воздухе, крепко застряв наконечником в голове рыбы. И тут рыба опять могуче поддала, подняв тучу брызг, и Розовый Юг снова полетел в воду, отделившись, наконец, от пригвоздившей пики. Ему разорвало мякоть меж большим пальцем и остальной рукою, отчего палец стал как бы вдвое длиннее. Увязая ногами в липкой глине дна, мальчики выбрались на берег. Ноги у них были черны до колен.

Каменный Тигр оторвал широкую полоску от своей рубахи и как мог перевязал брату руку. Обмотка получилась толстая, как кочан, но кровь пробилась сквозь нее, закапала с повязки на землю.

— Идем домой! — отчаявшись, решил старший.

— А рыбу?! — завизжал Розовый Юг, топоча на месте ногами. — Рыбу кто-нибудь заберет!

Рыба между тем издохла. Это оказался громадный усатый сом, длиннее человека и толщиною с бревно. Его пришлось вытаскивать на берег, продев сквозь жабры кольцо из лозины. За это кольцо и тащил Каменный Тигр свою добычу, волоча сома по траве, а сзади, согнувшись, как старичок, прижимая к груди руку, шел и стонал и поскуливал раненый Розовый Юг.

Разумеется, дядя не стал драть на этот раз. Он обошелся тем, что сурово посмотрел на Каменного Тигра и сказал: «Впредь будь осторожнее, поросенок». А кровавую рану на руке Розового Юга он залепил шматком соевой пасты и крепко перевязал чистой тряпкой.

Вечером Каменный Тигр заходил к соседям то в один, то в другой дом, разносил куски рыбы. Дядька разрубал топором сома, а мальчик разносил. И ему очень нравилось, когда люди всплескивали руками, узнав, в чем дело. «О, Андрей! — говорили ему. — Ты уже охотник, добытчик, ты молодец у нас!» И радовался он, что рыба оказалась хоть и одна, но такая огромная, что ею можно было и самим насытиться, и угостить стольких соседей. Так впервые узнал Каменный Тигр, как приятно быть в этой жизни дающим… Много он потом будет ловить рыбы, но добыть такую рыбину ему уж больше не придется.

ЛОШАДИ

Они в жизни моего отца значили много. Он любил лошадей.

У них в хозяйстве была своя лошадь, но вскоре после смерти отца лошадь была продана, затем и дом был продан, с тех пор они переезжали с места на место, и жили у тех, на которых батрачили. Каменный Тигр работал на чужих с восьми лет — надрезал головки мака при сборе опиумного молочка, убирал и сеял, помогал пахать. Всякую работу, связанную с лошадьми, он особенно любил.

Была ярая августовская сушь. Пахали зябь после уборки мака. Дядя шел за плугом, Каменный Тигр сидел на кореннике и правил. Трава на меже высохла и побурела, маленькое белое солнце в небе жгло нещадно. Обе лошади были вконец измучены, их обсасывали тучи слепней и громадных тугоглазых оводов. Насекомые кишели, облепляя морды, ноги и животы бедных лошадей. Измученная пристяжная плохо тянула, била копытами, мотала головою, охлестывалась длинным хвостом. Управлять коренником тоже было нелегко — норовил куснуть соседку. Дядя, тоже измученный и усталый, предупредил племянника, чтобы тот смотрел в оба, как бы кони не понесли. Но до конца пахоты все обошлось. На последней борозде мальчик завернул лошадей, а дядя выдернул плуг из земли и положил на бок. Тут и рванули они неожиданно, неистово. Дядя выпустил плуг.

Обезумевшие лошади неслись, молотя копытами по оглоблям. Лежавший на боку плуг широко мотался за ними по свежей пахоте. Отскочило колесо и покатилось в сторону. Лошади врезались в мелкий осинник, стоявший живой изгородью вокруг поля. Хлестнули ветки, затрещали осинки, ломаемые плугом, но разгон лошадей был столь силен, что пара вмиг пролетела сквозь деревца. Оторвалось другое колесо, перевернулся хомут на коренной. Задралась оглобля и стала колотить всадника по боку. Мальчик припал к костлявой холке лошади.

Работая, он обвязал голову платком, чтобы не так донимали оводы. Дядя, выбежавший через осинник на соседнее широкое поле, только и увидел этот белый платок, мелькавший в пыльном вихре, уносившемся вдаль, в сторону села.

В селе в это время оказался народ, было обеденное время. Люди издали увидели мчавшихся лошадей и сразу поняли: лошади понесли. Заметили и мальчика с платком на голове, сидящего на кореннике. Пыльная завеса не скрывала их из виду: пыль взвивалась за ними сзади.

Крикнули: «Веревок!» Принесли веревки, растянули поперек улицы. Одни, сидя на земле, держали натянутую веревку над самой дорогой, другие, стоя на коленях, натянули повыше, а те, что стояли в рост, взяли веревку на плечи. И поперек широкой деревенской улицы образовалась веревочная ограда.

Лошади набегали стремительно, страшно. Казалось, что никакая сила не сможет их сдержать. Но, со всего хода влетев в веревочный упругий забор, лошади стали, храпя и приседая на задние ноги. Подбежали и хватили их под уздцы. Они были мокры, в клочьях пены, словно их вынули из горячей мыльной воды. Распаленную плоть сотрясала частая мелкая дрожь. Глаза выкатились, налились безумной кровью, страшные вены вздулись под шкурой. Они не давались, но их осторожно выпрягли. Хотели снять мальчика, но оказалось, что руки его закоченели на гриве. Пучки гривы, захваченные его руками, уже наполовину выдернулись с мясом. Пришлось обрезать гриву ножницами. И окровавленного мальчика, стиснувшего в скрюченных пальцах пучки конской щетины, внесли в чей-то дом. Старик, хозяин дома, принялся разминать и растирать сведенные судорогой руки Каменного Тигра. Оглоблей ободрало ему бок, до крови расколотило зад о костлявую спину лошади, пришлось его обмывать.

Вошел в дом дядя, широко разводя руки и причитая на ходу, словно помешанный.

— Мой ма-альчик! Где он, мой ма-альчик? — как будто пел он странным протяжным голосом.

Подойдя к лежащему племяннику, он посмотрел на него мутными глазами и вдруг рухнул на пол, уперся головою в стену.

— Ох, мальчик! Ты живой, оказывается! — рыдал он. — А я-то думал, что не увижу тебя живым. Я шел через поле и искал на земле твои маленькие косточки. О, чего только не натерпелся я из-за вас, паршивцы!

Каменный Тигр, умытый, обласканный, восхваленный взрослыми до небес, лежал на животе, с примочками на заду. Люди смотрели на него с необычной радостью в глазах, словно испытывали к нему благодарность за то, что он, обреченный на неминуемую гибель, все же не погиб.


Лошади давали мальчику красивую древнюю радость, ради которой готов он был позабыть о всякой опасности.

Они батрачили в тот год у одного многолошадного хозяина, богатого, но бестолкового крестьянина. Сам хозяин и двое его взрослых сыновей вконец изленились, и широкий двор их, по которому вольно бродила скотина, утопал в навозе. Дядя с тремя своими племянниками занимал землянку, в которой зимою было холодно, как в леднике. Дядя сошелся с таким хозяином потому, что тот покуривал опиум, и они частенько запирались в хозяйском доме, вместе улетая в свой призрачный гибельный рай.

Была среди хозяйских лошадей молодая соловая кобылка, на которую Каменный Тигр уже давно посматривал с большим вниманием. Что испытывает наездник — какого рода страсть, садясь на хорошую лошадь, я не знаю. Но, слушая отца, когда он рассказывает о своих приключениях с лошадьми, я всегда волнуюсь. Словно та непостижимая страсть передается каким-то образом и мне, никогда не садившемуся на коня. И я пытаюсь постичь мужественное чувство, которое охватывает наездника, когда он видит перед собою полудикую, необъезженную лошадь.

То было небольшое, кругленькое, упитанное животное медового цвета, с темным ремешком на недлинной, прогнутой, как седло, спине. Это естественное седло особенно манило мальчика. Он пытался приучить к себе лошадь, подступая к ней с клочком сена или шапкой овса, но она, кося золотистыми умными глазами, шарахалась от него и галопом уносилась прочь, на другой край двора. Кобыла была двухлетняя, совершенно не объезженная.

И однажды Каменный Тигр увидел, что весь табунок хозяйских лошадей сгрудился возле сарая и дремлет на зимнем солнце, а соловая кобылка стоит в углу между забором и стеною сарая. Мальчик влез на крышу сарая и ползком, словно кот, неслышно пробрался к другому краю и очутился над табунком. Округлая спина кобылки теперь как раз была под ним. Он осторожно сполз и повис на карнизе, закачался, словно паук на паутине, раскорячив ноги, прицеливаясь — и отпустил карниз, и шлепнулся на спину лошади, вцепился обеими руками в гриву.

От неожиданности кобылка присела и с диким ржанием кинулась в сторону. Чуть не грянулась при этом на землю, споткнувшись обо что-то, но на ногах устояла. А потом закружилась по двору, часто и зло гвоздя копытами притоптанный снег, круто изогнув шею и приподняв хвост, как бы пытаясь определить меру своего неистовства и гнева. И вдруг легко сорвалась с места и понеслась по двору, на всем скаку то и дело поддавая круглым подбористым задом. Остальные лошади с топотом и тревожными повизгиваниями разбегались перед нею и жались к забору. Вскоре посреди двора осталась только соловая кобылка. Прыжки ее были легки, как у разыгравшегося барса, махи мускулистого тела сокрушительны. Однако мальчик держался на ней, словно клещ.

Вдруг она отфыркнулась пеной и взвилась на дыбы. Кобылка пошла на задних ногах, передними колотя воздух, будто хотела острыми копытами забить невидимого врага. Она напряглась как струна, выпрямив в одну линию шею, спину, задние ноги. Еще миг — и лошадь завалится на спину. Мальчик прильнул к ней, обхватив за шею. Тогда кобылка чуть присела, с непостижимой быстротой прыгнула вперед и, летя еще в воздухе, поддала крупом. И мощный мах ее был настолько силен, что легкий всадник отделился от нее и взлетел выше сарая. Суча руками и ногами, он повис высоко над землей и увидел, как кобылка умчалась из-под него, продолжая взбрыкивать задними ногами. Затем мальчик пал вниз и шлепнулся на землю. Он упал на четвереньки, но руки его подломились, и он врезался лицом в мерзлый ком коровьего навоза. Удар был жестоким, вмяло внутрь все передние зубы. Каменный Тигр перекатился навзничь и почувствовал, как вспухают губы. Он испугался и, вскочив, зажимая руками окровавленный рот, побежал к землянке.

Там находился один дядя, возился около печки. Обернувшись и увидев окровавленного племянника, он взъярился и закричал:

— Опять ты подрался с кем-нибудь, такой-сякой! Прочь с глаз, долой, убью!

И, схватив племянника за шиворот, он пинком раскрыл дверь и вышвырнул его на улицу. Тот пролетел чуть ли не полдвора и шмякнулся на истоптанный снег — и опять расквашенным ртом на мерзлый коровий котях — добра этого было полно по всему двору. Вой, который издал племянник, был настолько страшен, что дядя, чертыхаясь, вышел из землянки. Он подошел — и только тут разглядел племянниковы губы. Дядя испугался. Он поднял на руки мальчика и бегом вернулся в землянку. Усадив на постель, осмотрел раненого и обнаружил вдавленные внутрь зубы.

— Паршивец этакий! Ты же кривозубым останешься! — в сердцах закричал он. — Как ты хлеб будешь кусать такими зубами, чертенок!

И с этими словами он просунул пальцы в кровавую щель и выпрямил все зубы вверху и внизу. После он раздел и уложил мальчика, накрыл одеялом и куда-то убежал. Пришел он с какой-то вонючей мазью, обмазал страшно опухшее, уже безглазое под опухолью лицо мальчика. Затем вынул из кармана четыре белых куриных яйца. Усевшись рядом с племянником, он осторожно начал водить холодным яйцом по опухоли…

Целый день он водил яйцом. Пришли братья Каменного Тигра, дядя и их заставил по очереди врачевать. А на другое утро, когда в сине-багровой безобразной шишке, которое было теперь лицом мальчика, с трудом, но все же явно разлепилась маленькая щелка глаза, дядя приказал ему самому водить яйцом по опухоли.

— Натирай, натирай яйцом, коли не хочешь навек остаться с черной рожей, — сказал дядя. — Хорош ты будешь жених, ни одна девка не захочет посмотреть на тебя.

Он стал кормить раненого, вставив в его раздутый обезьяний рот пустую камышинку. Он вдувал через камышинку прожаренную муку и подслащенное молоко. Племянник, поневоле смотревший на белый свет одним глазом, близко видел защетинившее суровое лицо дяди с вислыми черными усами.

Три дня подряд натирал Каменный Тигр опухоль куриными яйцами. И когда опухоль настолько спала, что он мог смотреть в оба глаза и немного шлепать губами, дядя приказал:

— Хватит! А теперь смотри сюда. — И с этим разбил яйцо. Он выпустил в грязную миску что-то ярко-красное и зловещее, мало похожее на яйцо. Во всех четырех яйцах была такая же кровавая юшка.

— Вот что мы вытянули из твоей обезьяньей задницы, — ухмыляясь, сказал дядя и выплеснул яйца в помойное ведро.

* * *

С этим вороным, «вторым жеребцом» колхоза, произошла такая история. Он мог идти замечательной рысью, легкой и ровной, как полет, и отец всегда испытывал упоение, переведя жеребца на эту устойчивую стремительную рысь. И на этот раз он скакал по безлюдной дороге, чуть привстав на стременах, как вдруг увидел впереди грузовик. Машина шла небыстро, встряхиваясь на колдобинах и покачивая разболтанным кузовом. Отцу пришла мысль обогнать грузовик, и он вскоре без особых усилий обогнал. Но вначале отставшая было машина вскоре стала нагонять и поджимать сзади, давая гудки. Шофер, видимо, тоже раззадорился. Отец понимал, что состязаться с машиной не приходится, и хотел уступить дорогу. Но, подгоняемый гудками и шумом машины, жеребец закусил удила, никак не желал уходить на край дороги. Понуждаемый железным трензелем, он задирал голову, косил глаз и несся странным махом, полубоком, выставляя круп в сторону. Машина нагнала и стала объезжать. Могучий, возбужденный жеребец заскакал, и все так же полубоком, поперек дороги крупом. И углом кузова ударило по этому блестящему крупу и выдрало кусок кожи с мясом… Ставя в тот вечер жеребца в денник, отец испытывал стыд и мучительную тревогу. Но старший конюх, выслушав его рассказ, не стал скандалить. Он сообщил, что давно знает эту дурную особенность жеребца — скакать перед машиной, выставив в сторону зад, и поэтому чувствует себя виноватым, что не предупредил заранее. Отец успокоился, тревога его прошла, но кровная жалость к коню и вина, что он испытал в тот миг, когда машина ударила по живому прекрасному телу, навсегда остались в душе отца. Рассказывая об этом случае, он всегда виновато улыбался, и в глазах его таилась боль, которую я долгое время не мог постичь. Кстати, это была последняя лошадь, на которую отец садился.

Лошадей мы видим все реже, видно, проходит их время. Вместо них используют машину. Ненужные в полезной работе, они украшают выставки, бегают на ипподромах в угоду страстей болельщиков и игроков в тотализатор, выступают в цирке и на спортивных состязаниях. Что ж, пришло и идет время, неумолимое для лошадей. И я чувствую, слушая отца, что на одну любовь особого рода я обделен в своей жизни. И никогда я не узнаю, что значит самому обратать и объездить полудикую лошадь…

СТАРШИЙ БРАТ

Михаил, а по-другому Рычащий Тигр, был уже с детства силач и атлет. На праздники в большом селе Благословенное устраивались игрища, и не было состязания, на котором Михаил не отхватывал бы приза. В беге на быстроту он оставлял всех далеко позади, и его холщовые широкие штаны одиноко шумели и хлопали над землей, словно крылья быстрой птицы. Так оно и казалось, что босые ноги его не касаются земли, а несутся по воздуху. Для детей призом обычно были сласти, тетради, книжки и китайский хворост из сладкого теста. Михаил притаскивал все это в охапке домой и раздавал братьям. Чуть возмужав, он уже не знал соперников в такого рода играх, как перетягивание на палках, прыжки в длину, лазание по шесту, поднимание на счет двухпудовой гири, борьба на кругу и кулачный бой. Быть бы ему знаменитым чемпионом по борьбе, боксу или катанию на коньках, если бы во времена его юности существовал всенародный спорт, как впоследствии. В борьбе он оказался столь силен, что в больших и малых селах округи так и не нашлось никого, кто хотя бы раз одолел Рычащего Тигра. Против него боялись даже выходить, потому что бросал он на землю тяжело, крепко и безжалостно. Покрутив вокруг себя противника, он брал его на бедро, а точнее, на одну какую-нибудь половинку своего выпуклого батрацкого зада. Вертанув через это роковое место — с правой или левой стороны, — он посылал противника, не интересуясь тем, хороший он человек или плохой, в короткий полет вверх тормашками, и тот спиною хряпался о землю. Не всякому крестьянскому парню доставало здоровья на подобное испытание. Один, например, окосел на всю жизнь, а у другого что-то случилось, отчего он впоследствии долго не мог жениться.

Много битый в детстве, дерзкий, бесстрашный и веселый, Михаил и в драках был, как это говорится, удунан человек. Это определение сложное. Во-первых, значит, что силен и безрассуден; потом — что хоть кол ему на голове теши, а он будет гнуть свое, и, как правило, неразумно; и в-третьих, что в делах своих действует без политики, идет напропалую; гвоздик, например, нужно вбить в перегородку, чтобы куртку повесить, а он вгонит гвоздище и пробьет стенку насквозь. Колышек вытешет из целого бревна.

Выучившись у русских приятелей пляскам и модным танцам, он стал отменным плясуном, ходил на вечеринки в чужие села. Будучи красивым, жизнерадостным, ловким парнем, он нравился девушкам, а те нравились ему, но не нравилось это местным богатым женихам, за что его принимались бить. Но побить его никак не удавалось, наоборот, он всех бил, проявляя свои удунан свойства.

Окруженный со всех сторон, он весело скалил белые сплошные зубы, изготовившись, ходил на пружинках, а затем молниеносно бросался на кого-нибудь. Никто не успевал заметить, что он сделал, как жертва его уже летела на землю, а Рычащий Тигр, вырвавшись из кольца, не очень быстро убегал в сторону. За ним, конечно, гнались, но так как Михаил бегать был мастер, то его сразу настигнуть было невозможно, и невольно погоня постепенно вытягивалась в длинную цепочку. А этого только и нужно было Рычащему Тигру.

Он выбегал куда-нибудь на открытое место — на амурский широкий лед, например. Шлепая кожаными постолами по льду, он трусил не спеша, по-волчьи, то и дело с улыбкой оглядываясь через плечо. И эти его улыбки особенно горячили погоню: пыхтя и надувая щеки, парни топотали сапогами по льду. И вот, выманив их на середину Амура, Рычащий Тигр останавливался и ждал, переминаясь на месте и охлопываясь руками, словно бы замерзнув. Первого же, кто подлетал к нему, он в мгновение ока валил с ног, дав ему подножку или совершив какой-нибудь из страшных своих ударов головою в лицо или ногою в центр туловища. Свалив первого, Рычащий Тигр уже сам, трусцой, спешил навстречу погоне и одного за другим клал преследователей на каленный морозом амурский лед. Действовал он настолько расторопно, что пока один еще ехал мордой по льду, растопырив ноги в щегольских сапогах и крутясь от силы своего падения, другой уже шлепался неподалеку, а третий был близко на подходе. Издали видя беспощадную расправу, последние из цепочки начинали заворачивать и удирать назад к берегу. Однако Михаил не преследовал их, а все той же трусцою, не оглядываясь, удалялся в сторону и одиноко бежал по чистому льду, освещенному светлой луною.

Придя домой, он стучался и ждал, притоптывая на крыльце, и дядя, чертыхаясь, вставал и шел открывать. Как только кудрявая голова просовывалась в дверь, дядя с рычанием вцеплялся в эти кудри и попутно выколачивал черенком веника пыль со спины.

— Ах ты поросенок! — приговаривал дядя, работая веником. — Сказано-сказано-сказано тебе! Не бегай-не бегай-не бегай, дурак, куда не следует. Убьют-убьют тебя, убьют когда-нибудь, как собаку. Богатым твоя жизнь что тараканья, а мне — а мне — а мне отвечать за тебя перед людьми — перед родней — перед твоими братьями — перед духом отца…

Закончив нравоучение, дядя устало отдувался, отбрасывал надломленный веник к печке и, ворча, скорее лез под теплое одеяло. А племянник, без единого звука выдержав таску, расправлял согнутую спину, встряхивался, как пес, и уже со спокойной душой ползком подтаскивал голодное брюхо к печке. В темноте, тихо гремя посудой, что-то ел и что-то пил, громко всхлюпывая.

А затем, тепло сопя, подползал к лежавшему на остывающем кане Каменному Тигру и тыкал ему в бок кулаком, чтобы тот подвинулся. Не спавший братишка послушно отодвигался, а затем, когда брат устраивался и затихал, а дядя принимался храпеть, спрашивал шепотом:

— Куда ходил? На танцы? А что было?

— А, ничего, — отвечал брат и быстро засыпал, ровно, глубоко дыша.

Несмотря на запрет дяди и опасные приключения, Рычащий Тигр упрямо продолжал ходить на танцы в чужие богатые села. Он был небольшой, но широкоплечий, кругленький и плотный, как кусок железа. Смоляные волосы вились крупными кольцами, брови сросшиеся, густые, глаза веселые, цыганские, и всем обликом он был похож на цыгана. Какие упрямые мысли и чувства гнали его в те села, где каждый раз его собирались бить, и что он хотел доказать своим упрямством, было непонятно.

Однажды Каменный Тигр, которому было уже лет тринадцать, попросил брата, чтоб взял на танцы. Тот решительно отказал. Тогда Каменный Тигр, таясь у заборов, прокрался вслед за братом. Он видел, как откалывал брат под гармошку, как ловко кружил девушек, бойко перебирая аккуратными ногами в чистых онучах и новых постолах, — и поэтому был удивлен, когда вдруг завязалась драка. Михаил быстренько набросал кучу человек в пять, а затем сиганул прочь. За ним было погнались, но тут один из хозяйских сынков крикнул, что остался брат того, который убежал. Парни бросили погоню и обступили Каменного Тигра. Он заорал, призывая на помощь брата. Но пока тот услышал и потом соображал, что делать, Каменному Тигру немало насовали. Михаилу пришлось вернуться и драться вовсе не так, как он привык. Ему тоже насовали. Он не любил вязнуть в бестолковой, пыхтящей драке толпою.

Братьям еле удалось отбиться и убежать, плюя на снег алой кровью. Дяди дома не было, и поэтому рассерженный Рычащий Тигр с досады принялся лупить брата, из-за которого ему впервые досталось столь много шишек. У старшего брата рука была тяжелая, и после каждого тумака у Каменного Тигра звенело в голове и летели искры из глаз. Но младший брат, уступая старшему в силе и атлетических талантах, был резче и цопче и к тому же богаче воображением. Он подумал, что если бы накрыть кудрявую голову рассвирепевшего Михаила чем-нибудь плотным и глубоким, то брат перестанет видеть и не сможет уже столь метко влеплять ему затрещины. И, схватив с горячей печки чугун с водою, он живо осуществил свое намерение, а затем дал деру из дома.

Когда глубокой ночью он вернулся домой, Михаил уже спал, приткнувшись носом к спине Розового Юга. А когда утром все встали, он ничего не сказал Каменному Тигру, хотя ошпаренная кожа на лице и шее была красная и он в это утро не стал по обыкновению натираться снегом.

А вскоре после этого случая, весною, старшие братья пошли вместе на рытье каналов для государственной рисовой плантации. Уже были другие времена, и голытьба, работавшая на канале, стала организовываться. Михаил начал ходить в новый клуб, вступил в комсомол. Глядя на него, стал комсомольцем и Каменный Тигр.

Дядя, узнав об этом, уже не выпускал из рук веника. У веника, собственно, уже не осталось метлища, один только черенок, но так дяде было даже сподручнее. Каждый вечер и каждое утро вразумлял он двух своих Тигров, но они, покорно подставляя дяде свои молодые спины, упорно отмалчивались, не соглашаясь уходить из комсомола. Дядя вразумлял их, что нечего поддаваться новым веяниям, верить всяким бредовым сказкам. Богатые всегда будут, будут и бедные, так уж устроен мир. А новая жизнь, о которой болтают, это всего лишь выдумка пьяных батраков да беглых каторжников. Не об этом надо думать — надо думать о том, как бы поскорее «наворотить денег» и вернуться в Корею, к могилам предков. А новая жизнь — это не их забота, и поэтому нечего даже привыкать к этой мысли.

Однако племянники все больше привыкали и к новым веяниям, и к новой мечте. Жизнь, которая словно распахивала перед ними огромные ворота, за которыми находится шар восходящего солнца, вполне нравилась им. А привычные и с каждым годом все слабеющие колотушки дяди можно было вполне сносить.

ТЕТЯ

Вдруг объявилась у них тетка, родная со стороны матери, приехала с неожиданным предложением. Мол, дядя мужчина и постарел уже, воспитывать мальчиков ему все труднее, поэтому она хочет двух младших забрать себе. Дядя посмотрел на нее молча и понял, что она из тех, которые задумывают какое-нибудь дело и исполняют его, уже ни с кем не считаясь. Но сколь ни крути мозгами, гадая, в чем интерес брать в дом два голодных жадных рта, две пары исцарапанных, в болячках, ног, двоих нищетою и грубостью взращенных детей — никак не мог понять прямодушный дядька. Не моргая темными сверкающими глазами, взирал он на женщину да потом лишь глубоко вздохнул, и этим вздохом было решено все. Он отдал мальчишек, потому что и самому было тошно от той бедности, в которую затянул племянников по причине своих пороков и слабостей.

А тетка, задумавшая что-то, в тот же день увезла Каменного Тигренка и его младшего брата с собою в далекую чужую деревню. Там и выяснилось, что она задумала. Будучи и не миловидной, и не безобразной, малого роста, она долго не могла выйти замуж и наконец была взята бездетным вдовцом. Но детишек ему и она не родила, бог не дал, тогда муж, разуверившись в своем отцовском счастье, взял в дом на воспитание двух внезапно осиротевших племянников. Женщине это не понравилось — она почувствовала в решении мужа скрытый упрек по отношению к себе и, ни в чем не повинная, была в душе уязвлена. Тогда и вспомнила она, что у нее тоже есть племянники-сироты и, значит, она также имеет право взять их к себе во исполнение родственного долга.

Таким-то образом, устанавливая справедливость по-своему, она оказалась сразу с четырьмя детьми. Старшие и младшие из этих двух пар братьев выдались погодками: первым было по пятнадцати лет, вторым — по одиннадцати.

Мужнины племянники поселились там чуть пораньше и потому уже чувствовали себя хозяевами. В работах по домашности они хотели распоряжаться, а пришлых использовать на побегушках. Каменный Тигр и Розовый Юг поначалу, стесняясь в чужом доме, подчинились, а затем начали бунтовать. Драки стали вспыхивать и во дворе, и в спальне, и на огороде, где надо было пропалывать грядки. Хозяин дома, человек молчаливый, в войну эту не вмешивался, зато тетка строго выговаривала детям и всегда в первую очередь родным племянникам; этим самым как бы говорилось мужу: твою родню не трогаю, ругаю, да свою; свесив на грудь головы, племянники выслушивали упреки, в душе кипя злостью и возмущением.

Однажды послали всех четверых нарубить сушняку на дрова, хороший лес был рядом, но за рекою; а на том берегу, где располагались деревья, хворост уже весь подобрали, пришлось бы дергать в кустах по палочке. И мальчики решили: за реку, оттуда дрова вязанками переправить на плаву. Но как раз накануне прошли сильные дожди, и река разлилась; обычно незаметная, тихая, теперь играла она стремительными вздутыми валами. Остановились на берегу: как быть? Плавать хорошо мог один лишь Каменный Тигр, для остальных река стала неприступной.

Племянники хозяина оба оказались с порчею: старший был дерганый, со злыми глазами, скошенными к переносице, с длинными бараньими зубами, а младший, хотя и миловидный, был от рождения глуховат и потому всегда подозрителен и замкнут. Во враждебных действиях Каменный Тигр и его братишка безжалостно глумились над ними и до бесконечности раздували природную злость несчастных. Маленький, но с резкой незаурядной силой, мой отец был грубоват, мужествен и наделен веселой и расчетливой отвагой. Он живо сбросил одежду и на глазах у смолкших братьев, названых и родного, принялся действовать. Но перед тем поставил твердое условие: две вязанки дров нарублю, свяжу и переправлю на этот берег, а тащить домой на горбу будете вы, косой и глухой. На том и порешили.

Каменный Тигр привязал один конец длинной веревки к топору, а другой — к лодыжке правой ноги; затем раскрутил топор как пращу и метнул его к противоположному берегу; чуть не долетел топор до суши и, взбулькнув, ушел в воду недалече от раскачиваемых стремниной прибрежных кустов ивняка. Длина веревки была выбрана вся, несильный рывок за ногу возвестил об этом — и тотчас веревку туго натянуло течением.

Мой отец рассчитал так: переплывет расходившуюся реку (а он чувствовал, что преодолеет все эти водяные бугры, валы и воронки), потом вытащит за веревку топор из воды и тут же быстренько нарубит в прибрежных зарослях сколько надо сушняку. Представляя все это в уме, он смело кинулся в тугую холодную воду и пошел отмеривать ее цепкими саженками… В дальнейшей жизни у него так и будет еще не раз: он все рассчитает точно, увидит в воображении совершенно ясную картину грядущей удачи, посчитает заранее, что дело в шляпе, и… Немного не доплыл он до берега, — еще рывок-два, и можно бы ухватиться за мотавшуюся в воде ветку ивы, но вдруг он почувствовал, что крепко и неумолимо пойман рекою. Веревка, привязанная к правой ноге и напруженная силой течения, отводила его от берега: топор, видимо, зацепился за что-то на дне. Между энергией реки и мощью мальчика как раз установилось равновесие, — он рвался вперед, а длинная веревка, стремясь выпрямиться по течению, тянула его назад, и пловец оставался на месте, часто рассекая воду руками.

Но ведь так долго не могло продолжаться! У реки ее стремительной силы достало бы еще на много часов, у мальчика ее оставалось на считанные минуты. Что я могу испытать сейчас, представляя себе отчаянное положение пловца? О мой отец, как одинок бывает человек, когда в борении со смертью он схвачен ее костяной рукою — и эта хватка неимоверно могуча! Какое чудо спасло тебя, отец, какая же иная сила, чтобы ты выжил, чтобы породил ты детей, меня среди них, и чтобы я сейчас писал эти строки?

Он понял, что не достичь ему близкого берега, не дотянуться коварно кивающих в воде гибких ветвей ивы. И он резко повернул назад. Веревка, выпрямляемая потоком воды, дала ему пересечь назад почти всю ширину реки, но у самого берега он вновь застрял, как на якоре. Силы кончились, но близко были братья, названые и родной, от них должна была прийти помощь. И, отплевываясь водой, он истошно заорал: «Тону!» Но что же он увидел? Розовый Юг, сунувшийся было в воду, и по грудь не зашел в нее, как был сбит с ног течением и затем с испуганным видом выбрался обратно на берег. А двое других, косой и глухой, принялись хохотать и, указывая на него пальцем, бегать взад-вперед по берегу, оря несуразное: «Андрюшка тонет! Дурачок Андрюшка тонет! Водичку глотает, гля!»

Плечи онемели; воды действительно наглотался изрядно; стало относить потихоньку от берега — сила натяжения веревки одолевала его усилия. И он, глядя на кривлявшихся братцев, зарыдал и почувствовал, как теплы его слезы на глазах по сравнению с холодной речной водою. Сразу ослабев, он перестал отмахивать саженками, и его потащило к середине реки. Неизвестно, чем бы все кончилось, но внезапно топор, застрявший якорем, освободился от зацепы на дне, и Каменный Тигр в несколько махов легко выплыл к берегу.

Выбравшись, поблевал водою, продолжая плакать навзрыд, но сквозь слезы внимательно следил за продолжавшими веселье и кривлянья собратьями. В своем злорадстве они все еще не понимали ни того, что могло на самом деле случиться, и ни того, что будет в скором времени. Когда же один из них, косой, приблизился настолько, что можно было его достать, Каменный Тигр вспрянул с земли, как пружина, и нанес ему такой жестокий удар кулаком, что у того лопнула на скуле кожа. Глупый смех мальчишки вмиг сменился ревом, закипела драка. Младшие тоже сцепились меж собою, Каменный Тигр прыгал и крутился вокруг противника, волоча за собою веревку, которая все еще, словно мокрая змея, выползала из реки.

И тут он услышал сердитый голос, но такой знакомый и родной! Напоследок ткнув кулаком в заголившийся под разорванной рубахой живот противника, Каменный Тигр отскочил назад и оглянулся — мгновенно собратец его прыгнул вперед и так двинул по уху, что в нем словно взорвался набатный звон, который так уж и не стихал потом всю жизнь, и отец уверял, что и оглох-то он к старости на одно ухо из-за этого удара. Но даже и роковой удар, от которого было очень больно, не отвлек его от той радости, которую испытал он в следующую секунду, когда узнал в щеголевато одетом кудлатом парне старшего брата, своего белозубого Рычащего Тигра. Даже не обернувшись на нанесшего коварный удар, мальчик поспешил к старшему брату, ибо любил его больше всех на свете. Тихо всхлипывая, ткнулся Тигренок мокрым носом в крутое плечо уже взрослого Тигра и затих, вздрагивая, а за ним, привязанная к правой ноге, все еще выползала из реки веревка.

— Ты откуда? Зачем приехал? — спросил наконец младший брат, утерев кулаком глаза и радостно взглянув на старшего.

А тот, сильно изменившийся за полгода разлуки, сам вдруг отвернулся, хлюпнул носом и замер потупившись.

— На вас посмотреть захотел, поросята, вот и приехал, — буркнул он, пальцем отирая слезу. — А вы тут деретесь, поросята.

Но драка уже давно прекратилась. Мальчишки мирно стояли возле Рычащего Тигра, братья-собратья смущенно и оробело переминались на месте, а Розовый Юг, зажимая пальцами разбитый нос, снизу вверх взирал на старшего брата, восторженно разглядывая его новый костюм и галстук на светлой рубахе.

Оказалось, что Михаил, сильно стосковавшись по братьям и не выдержав жизни вдвоем с дядей, удрал от него, целиком прихватив свой месячный заработок. Последнее время он трудился на рытье каналов, а дядька вовсе опустился и, уже ни с чем не считаясь, тратил на опиум все деньги, какие только попадали в дом.

В дальнейшем все устроилось следующим образом: Михаил остался на новом месте — вначале нанялся в батраки к одному середняку, а следующей весною перешел в образовавшуюся крестьянскую коммуну. Мой отец последовал примеру старшего брата и тоже батрачил и вступил в коммуну, а оттуда отправился на учебу в рабфак. Но об этом я уже написал в другом рассказе.

ПОСЛЕДНЕЕ ПИСЬМО

Значит, племянники разбежались, дядя остался один. Прошло десять лет, как он пробрался в Россию, чтобы найти брата и вернуться с ним на родину. Прошло более шестидесяти лет, как это случилось, и я теперь хочу рассказать о том немногом, что известно насчет дяди — о последнем письме его племяннику, которого звали Каменным Тигром, — о прощальном письме моему отцу.

Он, мой отец, не очень охотно да и, кажется, всего только раз и поведал о том, что дядя писал ему и что распрощался навсегда с племянниками через письма.

Дорогому и разлюбезному Каменному Тигру получить это письмо от скучающего дяди и читать с надлежащим вниманием последние наставления — было в письме. Я вас вырастил и хорошо или плохо воспитывал, не знаю, но все трое вы живы остались, выросли, и на том благодарение небу. О своем же единственном ребенке, которому теперь уж лет четырнадцать, я ничего не знаю, надеюсь, что так же, как и вы, жив-здоров. Теперь, выполнив долг перед покойным братом, я могу наконец подумать о себе и обратиться к нуждам своего сердца. Оно велит мне идти назад в Корею и найти свою семью, которой я еще нужен. А вам, поросятам, я, видно, совсем уже не нужен, раз вы денег мне не шлете и в доме чужом, где я живу нахлебником, меня не навещаете. Ладно, не хочу укорять вас в неблагодарности — не ради же вашей благодарности я на куски разрывался, а ради того, чтобы долг свой исполнить, как и надлежит человеку.

Вот ты, племянник, скоро выучишься и будешь много знать, значит, и много уметь, а умея много, станешь много денег зарабатывать, а много денег имея, много хорошей пищи есть, много одежды дорогой носить. Всего у тебя будет много — ведь этого ты хочешь, правда ведь? А когда все это будет у тебя, вспомнишь ли ты добром своего дядю? Или ты скажешь, мол, я теперь, несомненно, богаче дяди и такого родственника не признаю? Тогда, если случится подобное, не богаче ты будешь меня, племянник, нет, не богаче.

Я теперь должен идти назад, туда, откуда пришел. Там меня ждут, а здесь мне больше делать нечего. Свое человеческое счастье я не использовал для себя, а поровну разделил между вами, и теперь ничего у меня нет, а вы радуйтесь своей молодой жизни и постарайтесь быть счастливыми. Наплодите много детей, и пусть ваши потомки долго еще пользуются кусочками моего отданного счастья. Его даровано мне было судьбою немало, был я красив, силен, и умом человеческим меня не обделил всевышний. Но если бы все это потратил я на себя, то оно и ушло бы вместе со мною в могильную яму. А теперь я могу полагать, что правильно распорядился своим достоянием. И если ты будешь вспоминать своего дядю с обидою и, вспоминая, считать, сколько получил от него колотушек, то ты будешь самый распоследний поросенок. Но среди детей, которые от тебя народятся, и среди их собственных детей найдется ведь хотя бы один, который вспомнит меня добром!

Ну что ж, теперь прощай. Прощай навсегда, племянник. Все сказано. Среди троих ты был самый мелкий, но ел всегда больше всех. Это значит, что и работать ты мог бы больше других. И люди могли бы любить тебя именно за твою работу. Старайся.

И больше мы с тобой не увидимся. Твоим братьям я тоже написал. Скоро я пойду к китайской границе.


Вот таким я прочел его письмо шестьдесят с лишним лет спустя. Может быть, не все слова были таковыми, как вышло у меня в пересказе, но знаю, что суть именно такова. Могу спокойно утверждать подобное, ибо самую эту суть я не выдумал — она и моя. Словно продолжая в пространстве нашего мира дядю (дядю моего отца), я как бы приникаю к нему безо всякой дистанции времени, и в восьмидесятых годах столетия так же обуреваем желанием отдать всего себя другим и столь же остро страдаю, что не умею этого сделать надлежащим образом… И точно так же плачут от меня те самые близкие, любимые, которым я хочу сделать добро.

Так в чем же состоит тайна сотворения его? Неужели в нашем собственном преображении? Но ведь кажется порою, что уже все собрано во мне для этого. Надо только ждать особого мгновения. И с надеждой перебарывать печаль. И не забыть написать далеким потомкам свое последнее письмо.

А дядя исчез бесследно. Видимо, попался при переходе через китайскую границу. И подставил, бедняга, свою голову под самурайскую саблю. Ему было тогда, как и мне теперь, чуть за сорок.

Загрузка...