Молла-бек нанялся разгружать клетки со львами для кочевого цирка из Самары. Тянул за собой на веревке все это мрачное хозяйство, боясь, что хмельной лев… Аллах праведный, врагам своим не желает Молла!
Но однажды остановился Молла, посмотрел льву в глаза и удивился.
Робкий и стыдливый, сидел хищник в углу клетки, прижав к тощему телу хвост, и с грустью наблюдал, как суетится Молла.
— Вай! Вай! — зашептал Молла от жалости. — Ведь природа сотворила тебя, брат, для устрашения и мужества, а ты уподобился домашней скотине…
И еще Молла шепнул льву, вступая с ним в заговор:
— Вижу, что ты фальшивый, брат. Самый обыкновенный ты осел, которого обшили внушительного цвета шкурой…
Но тут Моллу вызвал директор и, протянув небольшой ящик, приказал:
— Отнеси, да поосторожнее — главных кормильцев наших!
Какие-то симпатичные существа жалобно стонали в ящике.
Молла не стал дразнить свое любопытство, сел и открыл ящик.
Выскочили на свет два пуделя и смешно затявкали, наступая на своего спасителя.
Спаситель же, никогда ранее не видавший подобных зверьков, засмущался и сказал на всякий случай:
— Здравствуйте… Рад видеть вас в Бухаре…
Но пудели продолжали тявкать, будучи воспитанными в невежливости.
— Ах, как нехорошо! — послышался голос. И выбежала откуда-то маленькая женщина с обручем в руках, в ярких шароварах.
— Ах, ах! — пожурила она растерянного Моллу.
Пудели радостно запрыгали вокруг женщины, не переставая, однако, недоверчиво тявкать на Моллу.
— Жанна! Соломон! — сделала им знак женщина, и пудели, толкая друг друга, пролезли через обруч, проделывая один из своих цирковых номеров.
— Видите, какие у меня красавцы? — пожалела женщина Моллу.
— Удивительно, — осмелел Молла.
— А вот еще! Соломон! — приказала женщина. И Соломон стал вращаться вместе с обручем, да так быстро, что Молла снова повторил:
— Удивительно… — И пояснил женщине: — Никогда не видел таких собачек.
И невольно залюбовался самой женщиной, подумав, какая она маленькая и хрупкая, вполне бы могла поместиться в этом обруче и вращаться в своих ярких шароварах.
Женщина взяла пуделей на руки и понесла в вагончик.
А Моллу снова вызвал директор и сказал:
— Молодец! Ты перенес все ящики с хищниками и остался невредим. Теперь я дам тебе более увлекательное дело.
— Какое? — обрадовался Молла-бек, который привык уже к цирку.
— Признайся, ведь ты был уже раз борцом? — Директор для проверки похлопал Молла-бека по его могучему плечу. — Был ведь чемпионом, говори!
— Ну, был, — стал нехотя вспоминать далекое время молодости Молла.
— Во дворце эмира вашего бухарского, — подсказал директор, — ты там на ковре чемпионом стал.
— Кто рассказал? — недоверчиво переспросил Молла.
— Не важно, — заторопился директор. — Так вот, предлагаю тебе, пока мы гастролируем, выходить на арену для привлечения местной публики.
— А кто этот борец ваш? Я ведь давно все позабыл.
— Не бойся. Беглый бродяга Мариотти. Платить хорошо будем, — пообещал директор. — Имя твое напишем крупно на афишах и расклеим по всему городу.
— Я подумаю, — стал терзать свою душу Молла.
— Подумай, брат, а мы пока афиши заготовим… «На арене нашего цирка — чемпион эмирата Молла-бек!»
Молла-бек ушел, чтобы побродить вокруг цирка и поразмыслить над новым своим занятием.
Была у него бычья натура. Подразни его раз, подразни второй — не откликнется, зато на третий раз бросится яростно и беспощадно.
Вот и сейчас он долго боялся чего-то и несколько раз даже порывался уйти совсем и не попадаться на глаза циркачам. Но афиши с его именем в каждом переулке, возле каждого дома, где знают Молла-бека лишь как бездельника и неудачника!.. И вдруг перед глазами всех: «На арене чемпион эмирата — Молла-бек!»
Тут недалеко от того места, где он стоял в расстройстве, заржала лошадь и послышался шум и голоса циркачей.
— Эй, чемпион! — позвал его из фаэтона директор, сидевший в компании циркачей. — Поехали, местный базар нам покажешь!
Молла-бек заторопился к фаэтону, тяжело дыша взобрался на него и стал с этой минуты своим в цирке.
На восточном базаре циркачи затмили всех пестротой своих одеяний. Кричали они громче местных торговцев, набрасываясь на прилавки с дынями и миндалем. Брали фрукты для пробы, ели, но не покупали. Гостеприимные торговцы терпеливо вздыхали, видя, как целая ватага насыщается бесплатно, хватая все, что попадается под руки. Осуждали они только Молла-бека, хозяина жадных гостей.
Молла-бек из вежливости покупал все и торжественно дарил маленькой, хрупкой женщине.
— Мерси, — говорила она, взяв яблоко, самое большое и сочное, которое выбрал для нее галантный кавалер Молла-бек.
И повторяла все время одно и то же непонятное: «Мерси», принимая с благодарностью следующий подарок — гроздь винограда или дыню.
Позади нее, не отставая ни на шаг, тихо брел задумчивый мужчина, с которым новая знакомая Молла-бека время от времени делилась чем-нибудь особенно вкусным.
— Яков, — говорила она, жалеючи, — попробуй, какая красота — виноград.
И Яков пробовал, тихо жевал, наслаждаясь.
Молла-бек не обращал на это внимания, был великодушен в обществе маленькой женщины.
Только раз, когда Яков тоном провинившегося ребенка обратился к ней, спросив:
— Рикка, я проглотил нечаянно гранатовое зернышко. Это плохо?
Молла-бек ответил:
— Ничего, это можно! — И был горд, что знает больше человека, с которым маленькая женщина делилась своими подарками.
Прекрасный вечер послал господь Молла-беку. Он прогуливался с загадочной маленькой Риккой и слышал, как народ у афиш удивляется и смеется:
— Да это же наш рябой Молла! Кто бы мог подумать, что он чемпион?! Обязательно надо посмотреть.
Самого Моллу не видели. Он прогуливался в тени аллеи, чтобы остаться незамеченным. Не то бы начали кричать:
— Смотрите, а вот и сам Молла! С женщиной, хе-хе! Конечно — знаменитость! — и дергали бы его за руку, прыгали бы вокруг него, корча разные противные рожи, и хамье могло бы даже что-нибудь такое сделать и маленькой Рикке, ну, например, потянуть ее за шаровары.
У других афиш его не знали. И делали мрачный вывод:
— Кто этот Молла? Самозванец какой-то решил защищать честь нашего города. Ничего путного из этого не выйдет.
Этим бестолковым Молла хотел крикнуть:
— Как, вы не знаете чемпиона Моллу? Для чего же вы живете на свете, ослы? Ничего, я вам докажу, кто такой чемпион Молла!
Маленькая Рикка шла с чемпионом под руку и застенчиво щелкала орешки, доставая их из кармана Моллы.
Моллу тревожило и удивляло ее равнодушие к славе кавалера. Казалось, она и не догадывается, о ком идет молва вокруг.
Когда они очутились на безлюдной улице, Молла остановил даму возле афиши и долго, посапывая тяжело носом, читал о себе и ждал, что наконец Рикка заговорит о том, о чем говорит сейчас весь город.
Но Рикка молча продолжала щелкать орешки, недоумевая, почему они остановились у афиши.
Молла помрачнел сразу и сунул руку в карман, чтобы выбросить оттуда к чертям все орешки. Но сдержал себя, кашлянул и робко начал:
— Тут вот написано о Молле. Мол, чемпион он и прочее. Всегда у вас, циркачей, объявляется все громогласно?
— А что? — будто не поняла Рикка.
— Как что? Ведь Молла — это же я!
— Знаю, — сказала Рикка, беря новый орешек.
— Знаете? — почему-то просиял Молла. — Откуда? — И тут же понял: —Да, я ведь называл свое имя!
Когда отошли от афиши, Молла сказал мрачно, чтобы разговор этот не прерывался:
— Я буду бороться. Через тридцать долгих лет… Снова на ковре. Это правда… Что вы скажете?
— Не боитесь? — спросила Рикка.
— Чего? Директор сказал: не бойся. Народ ждет, что я снова одержу победу. Думают, что я бездельник. Но они увидят чемпиона Моллу! Такого, как много лет назад, молодого и красивого. Не думайте, что я такой. Вот — руки дрожат! Вот — щеки отвисли! И вот — живот у меня выпирает! Ерунда, я не такой! Внутри у меня здоровый дух! Я его оберегал, этот дух, все годы, лежа в чайхане, в темном месте, я его закупорил, как в кувшине, чтобы не тратить на суету и на мелочи. И он у меня сидит здесь и ждет! — хлопнул себя по животу Молла.
В ответ маленькая Рикка весело засмеялась, думая о том, какой он смешной и трогательный со своей оправдательной речью.
— Вы смеетесь, — обиделся Молла, — а это правда…
— Бизон вы, — нежно сказала Рикка, погладив его огромную руку.
— Да, — сказал он торжественно в приливе хороших чувств, — я женюсь на вас, когда вновь стану чемпионом. Вам надо семью, наконец, и детей. И пусть народ скажет потом: «Молла сошел с ума»…
— Пусть скажет, — согласилась маленькая Рикка.
— Что, чемпион, идешь? — кричали в то утро Молла-беку на всех улицах. — Давай борись, а мы посмотрим, патриот ты своего города или дерьмо?!
— Приходите, — улыбался всем Молла и махал рукой. Он был вежливый, внешне вполне уверенный. Чисто выбритый и праздничный — таким его давно не видели.
— Что же ты пешком, Молла-бек?! Несолидно чемпиону без фаэтона! — кричали на тех же улицах.
— Ни к чему мне фаэтон, — серьезно отвечал чемпион, — ноги у меня крепкие.
Возле цирка к нему бросилась толпа неудачников:
— Дорогой Молла! Билетов нет, а мы пришли страдать за тебя. Будь добр, проведи!
Молла растерялся, но важно сказал администратору:
— Пропустите народ, это мои родственники.
— Куда? На голову себе? — накричал на чемпиона администратор. — Прошу не распоряжаться!
— Сейчас я позову директора, — пообещал народу Молла-бек и ушел через запасной ход в цирк.
Директор, осмотрев зал и подсчитав предполагаемый доход, радуясь, вернулся в контору:
— А, чемпион! — приветствовал он Моллу. — Хорошо! Красив! В форме?
— В форме, — подтвердил Молла робко.
— Да! — почему-то нервно захохотал директор, не находя места, чтобы сесть. Хохотал он прямо в растерянное лицо Моллы, хлопал его по плечам и по животу, сунул ему в рот толстую сигару: — Кури… Ха-ха-ха!
Моллу чуть не стошнило, но он выдержал и стал жевать сигару, глотая ее по частям.
— Там народ собрался, друзья и родственники, безбилетники, — вспомнил Молла.
— Это мы тоже решим! — без сомнения сказал директор и, вызвав администратора, приказал:
— Продавай билеты безостановочно, чтобы ни одного пятачка лишнего не осталось, заполняй пустоты народом, для их же удовольствия!
— Я предлагаю территорию манежа сократить и на освободившееся место народ поставить, — изложил свой план расторопный администратор.
— Правильно! Сокращай и ставь! — разрешил директор.
В это время в контору вошла маленькая Рикка и тот самый Яков, проглотивший на базаре гранатовую косточку.
— Здрасте, коллега, — испуганно приветствовал Яков Моллу, шумно вздыхая.
Молла вскочил и уставился на Рикку, не делая из их связи никакой тайны для окружающих.
Вошел бухгалтер со счетами. Пристроившись в углу на ящике, он занялся своей основной работой — деловито подсчитывал какие-то немалые суммы на счетах, перенося цифры на бумагу.
— Чемпиону десять процентов. Ладно, пятнадцать, — махнул рукой директор.
Бухгалтер снова занялся подсчетами.
— Двести двадцать пять! — подсчитал он безошибочно. — Сейчас выдать или после представления?
— Как Молла пожелает.
Директор подошел к Молле и протянул ему еще одну сигару.
— Молла, — сказал он добрым тоном, — за каждый сеанс мы платим тебе по двадцать пять ваших рублей — таньга.
— Да, верно, — подтвердил Молла, не зная, куда девать вторую сигару.
— Выходит, если ты выиграешь поединок, получишь двадцать пять. Но выиграть труднее, чем проиграть, верно ведь?
— Да, верно, — стал терять ясность мысли Молла.
— Так вот — ты должен проиграть. И за сознательный проигрыш получишь двести двадцать пять таньга — целое состояние!
Ленивым своим умом Молла не сразу понял нехитрый торг.
— Вы с Яковом не пара, — показал директор на мучающегося сомнениями Мариотти. — Победишь — сразу погубишь весь цирк. А нам еще две недели быть в царстве-государстве вашем. Пойми правильно, чемпион. Кури сигару! Не мни ее! И ступай получай свою крупную сумму!
— Двести двадцать пять, — шепнул Молла, обреченно посмотрев на Рикку.
Та весело подмигнула ему: знаешь, бизон, сколько орешков и разных восточных рахат-лукумов можно купить на такую сумму? Я буду щелкать все вечера, гуляя с тобой в тенистых аллеях. И к черту слава и афиши, мы просто не будем останавливаться возле них.
— Тогда я женюсь, — сообщил Молла и, покончив с сомнениями, направился прямо к Рикке, чтобы поцеловать ее руку.
Минуту все молчали, опешив. Первым захохотал директор, а за ним, всхлипывая, как сквозь слезы, засмеялся и Яков.
Разгоряченный Молла схватил Якова за руку и бросился за ним в коридор, приказав:
— Прошу, коллега, защищаться!
Он дал возможность Якову опомниться и собраться с силами.
Затем сжал его, хилого, в объятиях и швырнул на доски. Да еще ногой придавил стонущего Якова, показывая всем: «Вот как надо бороться!» Мол, не думайте, что продался Молла из-за трусости!
А через минуту Молла уже стоял на виду у тысячи людей и хандрил.
Не слышал ни криков, ни вздохов — внутри у него была тишина.
Не ощущал он также прикосновения потных рук измученного, как и он сам, Якова; бегал Яков вокруг крепконогого Моллы, не зная, как обхватить его мощное тело.
Недоумевает публика: что случилось с Моллой, на которого молится весь город с утра? Криком радости встретила она появление Моллы, подбадривала, просила, умоляла, чтобы дал он настоящее зрелище.
— За ногу хватай, заячья душа, — шептал Молла Якову.
Яков же изнывал от непосильной работы, скулил по-собачьи. И видно по всему — смущался чего-то.
— Да ты не робей, дурак, — журил его Молла, делая при этом различные сложные вариации, чтобы создать видимость честного поединка.
— Прости, — извинялся Яков за свою физическую неполноценность, — грудь мою давит жаба…
Молла хитрит, решили зрители, растягивает удовольствие, желая поиздеваться над немощным противником.
Нелепая ситуация вдруг рассмешила кого-то, сидящего на галерке, и вслед за ним захохотал весь зал.
— Самое время, — сказал Молла Якову.
Жаль ему стало противника за то, что с таким трудом зарабатывает он свой хлеб насущный.
— Чуть подсобери силы — и я упаду…
Яков же в ответ тоже вдруг засмеялся вымученным смехом, кашляя. Молла ахнул от хамства такого и прижал ладонью рот Якова. Но неудачно. От сильной боли в руке Молла согнулся. Яков успел подтолкнуть его, и Молла рухнул на ковер удовлетворенный.
Молла лежал на спине и не слышал, как засвистел, заулюлюкал цирк, как стали бросать в него какие-то предметы. Молле хотелось одного — плакать.
— Эх, Яша, Яша, — сказал он Якову, сидевшему на его теле. — Разве можно кусать пальцы? Это же нечестно…
Вечером Молла появился в дорогой чайхане в новых брюках и желтых тяжелых ботинках, держа руку в кармане, где у него лежала крупная сумма.
— Эй, рябой, — толкнул он чайханщика в бок, — живо стели ковер, плов есть буду!
Чайханщик от растерянности успел только рот раскрыть.
Молла направился в дальний угол чайханы и, взобравшись на деревянную лежанку, придрался к безобидному посетителю, сказав:
— Плов мой пронюхал? Слезай отсюда, да поживее!
Посетитель еще позавчера угощал здесь Моллу чаем. Но напоминать не стал, ушел.
Молла снял ботинки и положил их на самом видном месте. И устроился поудобнее, по-турецки, в ожидании плова.
Чайхана была разделена на три зала. Самый дальний, где сидел важный Молла, считался аристократическим. Здесь ели плов, шашлыки и слушали свист перепелов в клетках, подвешенных на стенах рядом с корзинами, полными груш и абрикосов.
Средний зал, поскромнее, был для тех, кто ел плов раз в неделю, но хорошо и сытно. А в самом большом, третьем зале запивали чаем сухие лепешки. В этом зале провел большую часть своих дней Молла, довольствуясь лепешкой и слушая неторопливые рассказы грузчиков и арбакешей.
Молла не завидовал тем, кто ест плов. Он загнал далеко вовнутрь тщеславие. Он просто знал, что когда-нибудь появится у врат чайханы другой Молла и пройдет в зал для богатых, чтобы занять достойное место.
— Эй, Уктам! — позвал он чайханщика. — Скажи, чтобы эти бездельники в большом зале не курили так часто. Задыхаюсь я! И живо повара ко мне!
Чайханщик молча и лениво повернулся, чтобы уходить.
— Ты чем-то недоволен? — не понравилась его медлительность Молле. — Скажи, брат, не смущайся, я ведь добрый. Могу купить тебя с твоей чайханой!
Молла говорил нарочито громко, чтобы слышали все три зала и те грузчики и арбакеши, с которыми он грыз сухую лепешку, одалживая ее у чайханщика.
— Нет, я доволен. Сейчас исполню, — ответил чайханщик.
«То-то!» — подумал Молла и в блаженстве прилег, ожидая повара.
Повар принесет казан жирного, с разными пряностями и чесноком плова, и Молла будет долго смотреть, наслаждаясь, прежде чем возьмет на кончик пальца первое зерно из тысячи зерен. Тысячу раз откроет рот и не устанет, будет жевать и глотать, растягивая удовольствие от ощущения сытой и безмятежной жизни.
— Уктам! — закричал он снова, по чайханщик не появился.
— Ослы несчастные! — сказал самому себе Молла. — Когда я был нищ и грыз лепешку, чайханщик прибегал по первому зову. Когда же у меня двести двадцать пять таньга, все вокруг оглохли. Все наоборот, — погрустнел Молла от людской нерасторопности.
В большом зале в это время вчерашние друзья Моллы, всякие грузчики и арбакеши, пили, ели лепешки, обсуждали нехитрые свои дела и веселились.
Молла вынул из кармана всю крупную сумму и стал украдкой делить ее на части. Разделив, запрятал деньги, распихал их по карманам, часть спрятал в пояс, а часть засунул глубоко в ботинки и манжеты брюк.
Тихо, чтоб остаться незамеченным, пробрался он в знакомый большой зал и сел с краю.
Чайханщик тут же поставил перед ним чайник и традиционную лепешку на подносе.
— Смотрите, — сказал кто-то из грузчиков, — Молла!
— Пьет чай, — сообщил второй то, что увидел.
И продолжали они начатый разговор о ценах на верблюдов в ближних казахских аулах. Молла слушал, но не вступал в беседу, хотя и очень хотел — просто он не знал ничего о верблюдах. Тему эту затронули в чайхане, когда Молла был занят цирком, поэтому основные сведения он пропустил.
— Уктам! — крикнул он, желая проверить чайханщика. И остался очень довольным, когда чайханщик сразу же прибежал на зов:
— Слушаю вас!
— Ничего, брат, ничего, — добродушно похлопал его по плечу Молла, — это я слух твой проверял…
Друзья-товарищи говорили теперь о породах верблюдов, и всем нравилась белая, редкая.
— Цена такому верблюду больше тысячи! — доказывал один грузчик.
— Положи мне на ладонь пятьсот, к вечеру я тебе приведу белого, — возразил ему второй.
Молла хотел крикнуть:
— Двести двадцать пять за белого! — но вовремя спохватился, поняв, что так вступать в разговор глупо, осмеют.
Молла только покачал головой, жалея, что отстал от беседы, выбился из колеи за то время, пока был в цирке, и что не о чем ему больше говорить в чайхане, и что стал он теперь для всех чужим.
Тоскуя, он вышел из чайханы, чтобы хорошенько подумать над этим…
Молла воровски посмотрел на темную улицу, взял и содрал афишу.
— Вот так! — словесно подтвердил он свои действия, когда Рикка снова взяла его под руку и они побрели дальше.
Молла шел, не переставая мрачно думать, и от дум лицо его стало серо-зеленого цвета. И еще его стал мучить насморк в середине лета. Ему хотелось одного — идти и идти по знакомым с детства улицам. В них он искал спасения, зато в улицах, где он давно не был, Моллу страшило что-то.
Рука маленькой Рикки была холодной и дряблой, будто всю жизнь она занималась стиркой. И не было в Рикке больше загадочности и красоты.
И еще Молла заметил, что она истощена какой-то внутренней болезнью и убого одета. Прелесть ее, согревавшая Моллу, улетела куда-то в густое пыльное небо.
Молла привел Рикку к большой шелковице и стал ожесточенно целовать.
Рикка не сопротивлялась, но была равнодушной.
— Простите, — сказал Молла, — я совсем сошел с ума.
Потом он решил поделиться тем, что его сильно тревожило.
— Вот уедет цирк и будет набирать в других городах таких, как я, глупцов. А мне придется еще долго жить с пародом. Вчера в чайхане я не мог ничего сказать друзьям о верблюдах, — вздохнул Молла.
— Не тревожьтесь, — вдруг сказала Рикка, — я помогу вам.
— Помогите! — взмолился Молла. — Больше мне не на кого надеяться.
— Яков — мой муж, — без всякого нажима сообщила Рикка. — Попрошу его выступить с вами еще раз, но уже в чайхане, где вы сможете убедить друзей.
Молла долго молчал, борясь с насморком и тщеславием.
— Да, — сказал он, — это чувствовалось, когда вы делили с ним гранаты на базаре… Но согласится ли ваш муж Яков на собственный позор?
Яков согласился. Он лишь предупредил Моллу, когда они направились в чайхану:
— Коллега, только вы не очень старайтесь, как в тот день в коридоре цирка. У меня действительно жаба…
— Ничего, — заверил Молла, — всего один раз, чтобы народ примирился…
Остальной путь они молчали, и обоим почему-то было неловко.
Молла воспрял духом, когда увидел, что в чайхане так же многолюдно, как в цирке.
— Бродяги и бездельники! — закричал Молла, показывая на робкого Якова. — Смотрите, кого я привел!
Люди сразу узнали Якова и ответили:
— Это тот, кто поборол тебя! — и занялись своими разговорами.
— Нет, вы не отворачивайтесь, не притворяйтесь! — стал нервничать Молла. — Тот день в цирке не в счет, там был обман. Посмотрите, как я сейчас с ним расправлюсь, и вы воскликнете: «Да, Молла, ты настоящий чемпион!»… Чайханщик, стели ковер на площадку!
— Ну-ка, ну-ка! — оживилась публика, занимая места поудобнее.
А Молла, забыв о просьбе Якова, грубо толкнул его ближе к толпе, злорадствуя при этом.
Яков жалобно пробормотал что-то, но понял, что не будет ему на сей раз пощады.
Грузчики бросились очищать площадку, стелить ковер. Толпа уже гудела, требуя зрелища.
— Я поведу его по всем чайханам города, чтобы за одно ошибочное поражение победить десять, сто раз! — пообещал людям Молла.
— Всевышний спаситель… — зашептал Яков, видя безумный блеск в глазах зрителей.
— Начинай! — закричали они Молле.
Молла толкнул Якова на площадку, не в силах больше ждать.
— Начинай! — закричали снова, ударяя о что-то металлическое.
— Начинаю! — весело и дерзко посмотрел Молла на толпу. — Смотрите все! — И протянул руки к Якову…
Яков поморгал грустными глазами, вздохнул и пошел в объятия Моллы, как идет кролик в пасть удава.
Но пока Яков шел, Молла вдруг потерял над собой контроль. Словно выпустили из тела его кровь. Благодарные глаза Якова, когда тот сидел на теле Моллы, запах сырых досок, запах денег и губ Рикки… и многое горькое и болезненное, продолжительностью в целую жизнь, жизнь человека, уже единожды продавшего себя…
Молла, не чувствуя уже рук Якова, рухнул от небольшого усилия. Лежал он спокойный и белый, понимая, что ничего не сможет поделать теперь с собой, что, однажды продавшись, он потерял себя навсегда…
О зимнюю ночь под рождество в нетопленой комнате тихо скончалась старушка Эстер.
Этот прискорбный случай мало кем был замечен из соседей, я же был очень взволнован, потому что на похороны Эстер приехала издалека ее дочь — Камилла.
Прячась за кладбищенской оградой, я наблюдал, как склонилась над свежим холмиком тридцатилетняя, красивая, но чуть уже располневшая Камилла, и все ее существо выдавало в ней человека спокойного и довольного жизнью.
Когда два-три старика, которые сопровождали гроб, ушли, Камилла окликнула сторожа и, протягивая ему деньги, сказала:
— Позаботьтесь об останках моей матери. Мне надо уезжать!
Сторож подобострастно кивнул и обещал, что непременно закажет плиту у самого известного мастера. И спросил:
— Как прикажете — вырезать ли на плите изображение покойницы?
— Да, непременно, — распорядилась Камилла. — В жизни она была великой мученицей и заслужила того, чтобы на нее смотрели, как на святую.
Сторож после таких ее слов почему-то криво усмехнулся и, поклонившись, удалился.
Камилла уже выходила из-за ограды, когда я бросился к ней и так сильно сжал от волнения ее локоть, что она застонала.
— Так вы не глухонемая?! — спросил я, хотя вопрос был глупым и неуместным.
К моему удивлению, она быстро узнала меня, когда успокоилась, и сказала чуть устало:
— Что с вами и почему вы прятались?
— Вы уезжаете?
— Да, через два часа. Помогите мне поймать машину.
Мы молча вышли на дорогу, и я был рад, что Камилла не расспрашивает о моей теперешней жизни. Я же, человек любопытный, все искал случая поговорить с ней, но время и место были не совсем подходящие: мимо нас одна за другой проезжали, не останавливаясь, машины и густо валил снег.
Наконец, пересилив робость, я спросил:
— А помните, Камилла, как вы прятались в пещере? И как я поймал вас и передал в руки отцу? А вы на меня страшно разозлились… Простите, — сказал я с легкой беззаботностью, скрывая чувства.
— Ах, чудак! — рассмеялась она великодушно. — Успокойтесь, я вас давно простила… Моя детская шалость стоила мне потом многих мучений — меня оторвали от семьи, и с тех пор я не видела ни отца, ни матери… Но все прошло, и сейчас я счастлива с мужем и детьми, к ним я и спешу сейчас…
Камилла села в такси, помахала мне, и мы расстались, на этот раз, кажется, навсегда.
Я не знал, куда себя деть. В душе было горько и пусто, и не потому ли мне так захотелось снова побывать в той пещере за городом?
Несмотря на снег и стужу, я темными переулками, прячась от людей, пошел на окраину, а оттуда, по узкой тропинке мимо скал — к пещере.
Убедившись, что никто за мной не следит, я вошел в пещеру, освещая себе путь фонариком.
Маленькое озеро в самом центре пещеры дохнуло на меня теплыми парами; я умыл лицо, затем стал подниматься на верхнюю площадку, где всегда сидел в одиночестве.
В пещере я не был с осени, и за это время пары озера застыли на потолке причудливыми рисунками льда и инея. И козьих следов как будто стало больше у озера.
Посидев немного и успокоившись, я достал из расщелины письмо, то, которое оставила здесь для меня Камилла много лет назад.
«Я знаю, что ты немножко трус, но не бойся, — писала она знакомым детским почерком. — Если хочешь, живи со мной в пещере. Здесь мы будем свободны, никто не станет лгать, здесь нет жестоких и злых. Не бойся голода — козы и овцы приносят мне сыр, а беркут — хлеб в мешочке на шее… Мы соберем здесь всех детей, которых обижают, приходи, я знаю, что и тебе трудно…»
Как всегда бывало, прочитав письмо маленькой Камиллы, я почувствовал умиротворение, потушил фонарик, и в полной темноте ко мне снова явилась девчонка.
— Здравствуй, — сказал я ей…
…С этой девчонкой мы жили на одной улице и учились в одной школе, но в разных классах, она в женском, я в мужском. Была Камилла тихой и мечтательной, совсем не такой, как я, озорной и суетливый, — вот эта разность характеров и не давала нам наскучить друг другу.
После уроков мы не сразу отправлялись домой, шли по каким-то бесконечным улочкам, вечно пыльным и знойным, и я как мог веселил ее, печальную.
Показывал ей разные фокусы и говорил, например, что могу даже проглотить карандаш — раз плюнуть! Я давился, но терпел и ждал, пока она, сжалившись надо мной, не отбирала у меня злополучный карандаш.
Однажды она спросила, могу ли я взорвать ее дом, облив его рыбьим жиром, и я поразился ее жестокости.
В то время Камилла хворала и врач приказал ей пить рыбий жир, но он, видно, порядком ей осточертел, вот она и принесла бутылку, чтобы спалить дом.
В подвале дома мы сложили сухие листья и бумагу. Камилла очень сосредоточенно смотрела на меня, но рыбий жир только наполнил подвал горьким дымом, мы задохнулись и выбежали. И не зная, что делать дальше, решили от скуки пойти в кино.
В кино показывали про какую-то славную семью, в которой девочка мечтает про щепка, прямо бредит им и наконец заболевает от тоски. А мама и папа, не зная, как ее вылечить, покупают этого самого щенка, и он, тявкнув, выползает утром из-под кровати девочки, и девочка эта, счастливая, сразу выздоравливает.
В картине было еще что-то про эту семью и про жизнь взрослых, я уже точно не помню что, помню только, как Камилла сказала:
— Все это вранье про взрослых. Я не верю…
— Да ты сама все выдумала про себя, ненормальная, — сказал я Камилле и стал спорить, но она молчала, потому что не любила два раза повторять сказанное.
Хотя я и не был с ней согласен, все же стал часто думать над ее словами о взрослых. Как-то я сидел на уроке, вертелся, как юла, тревожный, и, случайно выглянув в окно, увидел во дворе школы Камиллу.
Она стояла, прислонившись к забору, и, кажется, плакала.
Я попросил учителя, чтобы он разрешил мне выйти из класса, но получил отказ, не выдержал, схватил портфель и убежал вон.
Камилла и вправду плакала. Я спросил, что с ней, но она упрямо молчала, затем, резко повернувшись, ушла.
Целых три дня ее не было в школе, и я бродил возле ее дома, и хотя ни разу не видел Камиллу, зато многое узнал о том, как она живет в семье.
Отец Камиллы, бухгалтер Акман, уже давно встречался с учительницей своей дочери, и об этом знала вся школа, кроме меня. Учительница, вдова Омелия, делала все, чтобы Акман разошелся с семьей, но он почему-то не торопился. И когда он приводил Омелию домой, то всегда прогонял тетю Эстер и Камиллу и им приходилось ночевать у соседей или на вокзале.
Тетя Эстер, обезумевшая от унижений, срывала зло на Камилле — так что и мать и отец причиняли ей одни страдания.
Соседки советовали тете Эстер уйти от Акмана, но женщина, видно, страшилась одиночества и готова была терпеть все, лишь бы не потерять мужа.
Омелия, эта классная дама с окаменевшим лицом, всегда всем недовольная, ненавидела Камиллу и унижала ее перед всем классом за малейшую провинность, и так до тех пор, пока однажды Камилла не вернулась после школы домой…
В те дни, весной, вокруг дома буйно выросла трава, я лежал на ней и думал, как помочь Камилле. Мысли мои неожиданно были прерваны криками Акмана, который прибежал ко мне и схватил за ухо, требуя, чтобы я сказал, где прячется его дочь.
Я поклялся, что не знаю, в конце концов он мне поверил, но приказал, чтобы я отправился с ним на поиски.
Мы начали с осмотра чердаков и подвалов, а Камилла, оказывается, уже была далеко от города, вот в этой самой пещере.
Весной и летом здесь жил старый пастух, и в тот самый день, когда Камилла решила остаться в пещере, пастух пригнал сюда свое стадо с зимовки.
С охапкой сена для постели пастух зашел в пещеру, и Камилла, увидев человека, в ужасе побежала на верхнюю площадку.
Пастух ничего не спросил и быстро вышел, чтобы не тревожить беглянку. Он решил, что когда девчонке наскучит одиночество, она сама придет к нему и будет помогать пасти коз.
Камилла в страхе прождала его весь день, но пастух ушел со своим стадом далеко от пещеры, на поляну.
Перед ужином старик вдруг вспомнил о беглянке и, решив сделать ей приятное, привязал к шее козы мешочек с овечьим сыром и послал животное в пещеру.
Камилла не знала, что и думать, когда увидела эту необычайную гостью, и, сочинив для успокоения сказку о добром гноме, который подарил ей сыр, уснула.
Утром она выкупалась в озере, причесалась и стала ждать в гости самого гнома, но снова у входа заблеяла коза и вместе с ней два ягненка прыгнули в пещеру, неся завтрак.
В тот же день Камилла села и стала писать своим подругам, приглашая их жить с ней на свободе в пещере. Письма эти она клала в мешочек на шее козы и просила всех, кто их найдет, послать по адресам.
Старый пастух в скучные часы одиночества читал их при свете фонарика и тихо плакал, кусая бороду.
Письмо ко мне Камилла почему-то не успела послать, и много дней спустя я нашел его в расщелине — и вот оно у меня в руках.
Прошла неделя, и поиски привели наконец меня и Акмана к той самой поляне, где жил пастух.
Акман очень любил вызывать к себе жалость и каждому встречному подробно рассказывал о своем горе. Он показывал на меня и говорил:
— Вот этот наглец ее друг! — и давал мне оплеуху.
Не успели мы поздороваться с пастухом, как Акман сказал, показывая на свою бороду:
— Посмотрите, на кого я похож — на странника, юродивого. И все из-за того, что сбежала моя единственная дочь. — И добавил, что человеку, который ему поможет, он готов заплатить любые деньги.
— Сколько? — оживился пастух.
Я уже точно не помню, сколько обещал Акман, но пастух просил прибавить; так торговались они до самого вечера, потом ударили по рукам.
Пастух, взяв с собой веревку, повел нас к пещере, и мы увидели, что Камилла купается в озере.
Она застонала и еле выкарабкалась на берег. Акман с проклятиями бросился за ней, но упал, и только я, самый ловкий, догнал Камиллу и повалил ее на камни.
Пастух связал ей руки и ноги веревкой, но Камилла молчала. Только раз, на берегу озера, мы услышали ее стон, а потом она лежала и, безразличная ко всему, смотрела, как отец считает деньги, которые он обещал пастуху.
Мы везли ее на повозке, и только у самого города Акман развязал дочери руки. Он злился, ругал Камиллу и даже ударил ее, но у нее был такой вид, будто она не слышит его и не может ответить.
— Ты что, язык проглотила? — кричал Акман. И обращался ко мне: — Спроси, почему она это сделала?
Я бормотал что-то невнятное, но и меня она не слышала и не понимала.
Не понимала она потом ни мать, ни подруг, ни учительницу и только безразличным взглядом следила за губами говорящих.
Акман показал ее известному врачу, и тот сказал, что Камилла действительно потеряла слух и речь, видно, что-то сильно напугало ее в пещере.
И только я один знал, что с ней творится — Камилла как-то сказала, что она завидует глухонемым детям, которые не могут. слышать ни отца, ни мать и не отвечают им.
Я вспомнил об этом, но решил молчать. А вскоре родители послали Камиллу в чужой город, в приют для глухих и немых детей, и с тех пор я ничего не слышал о ней…
Я включил фонарик и еще раз оглядел пещеру, потом засунул письмо Камиллы обратно в расщелину.
И поежившись от холода, подумал: сейчас зима и чувства детей как бы притуплены, но придет весна, когда человек рождается заново и когда он особенно чувствителен к злу, и тогда через поляну, усыпанную маками, побежит к пещере какая-нибудь девчонка. И может быть, это будет моя дочь — кто знает…
Летом оказалось больше потерь, чем зимой. В июле от Олега окончательно ушла Галя, а Игорю отказали дать квартиру. У меня были неудачи с рассказами. Всю зиму они не писались, и чтобы как-то прокормиться, я давал в газеты рецензии на театр. Рецензии были беспомощными и всех тешили. Летом оказалось больше потерь. В журнале вынесли окончательный приговор моей повести, я забрал ее и решил сжечь, чтобы было о чем вспоминать в мемуарах…
…А в начале июля мы просто ошалели, когда увидели, что осталось от нашей чайханы. Мы пришли вечером на Шайхантаур, торопились и увидели кучу глины, прокопченной и влажной, — все, что осталось от стен, и еще кучу красной, твердой глины от печи, где кипел самовар.
— Привет, — сказали мы друг другу и развели руками. (Тогда мы все работали под Хемингуэя.)
— Здесь будет шик-здание из стекла и бетона, — пояснил бульдозерист, который все это наделал.
— А некогда здесь была чайхана, — тихо сказал Игорь. Он всегда в такие минуты говорил до идиотичности тихо.
— Что я, дурак? — разозлился бульдозерист.
— И сначала надо было пройти по темному, сырому коридору, где чайханщик держал метлу, шкаф с пиалами и сотни две лепешек, — сказал я.
— Иди, не мешай, — сказал бульдозерист.
— Как тебя зовут? — спросил Олег. — Меня — Олег, старик. Как тебя зовут?
Здесь была армянская чайхана, вернее, она была узбекская, но чаще всего сюда приходили армяне со всего Ташкента и еще евреи.
— А потом, когда ты проходил коридор, тихий и узкий, где была масса пиал и стояла метла, ты попадал в круглое здание, очень низкое. Оно напоминало скорлупу. И каждый из нас писал на стенах, — сказал я бульдозеристу.
— Ты узбек? — спросил бульдозерист. Игорь вздохнул и отвернулся.
— Да. А чайханщика звали… Ты знаешь, как его звали?
— Ты узбек? — удивился бульдозерист. (Странно, что он тоже работал под Хэма!)
— Он забыл свой язык, — сказал Олег. — Ты видишь, как он нудит? Он уже давно забыл свой язык.
— Здравствуйте, ребята, — сказал кто-то. — Что здесь такое?
— Какие ужасные, серые и противные мыши, — сказал кто-то. — Вы только посмотрите на них! Там, под глиной.
Это были армяне. Они тоже пришли пить чай и тоже оказались перед фактом уничтожения.
— Он писатель, — чуть слышно сказал бульдозеристу Игорь, беря меня за руку.
— А по мне он пусть будет самим начальником базы. Здесь будет модерн-здание из стекла и бетона!
Армяне засмеялись. Лучше бы они шли и искали другую чайхану.
Вдруг мы поразились Олегу.
— Старики, — сказал он армянам. Он был великолепен — красиво и эффектно жестикулировал, ходил, перепрыгивал через кучи глины, ужасно сам себе нравился. — Старики, — сказал он армянам. Армяне смотрели на него, раскрыв рты. Это были сапожники, ювелиры, официанты и картежники. Дело было на тихой улочке Ташкента у Апхора, мутной, но всегда прохладной речки.
— Старики, — сказал Олег, обращаясь к бывшим завсегдатаям чайханы, — возвращайтесь к своим женам, к своим креслам, своим стенам, к своим стаканам и своим торшерам, в свои комнаты, где вы дышали все эти долгие годы, к своим кроватям и постелям. Все мы куда-то уходим, старики, — сказал Олег. — Зачем? Куда? Все наше поколение уходит куда-то. Но есть ли гарантия, что там, куда мы уходим, нам будет лучше? Есть ли такая гарантия, старики?.. Возвращайтесь…
— Демагог, — сказал бульдозерист.
Армяне засмеялись, посовещались и, действительно, стали возвращаться в свои квартиры.
Мы тоже ушли. Оставили нашу чайхану и ушли.
На Чорсу в пивной выпили по четыре кружки пива. Потом пришли в гостиницу, шикарную гостиницу для интуристов, поднялись, задыхаясь, на шестой этаж в кафе «Ташкент». В Ташкенте многое имеет простое название: «Ташкент» — и кафе, и гостиница, и баня. Только вот чайхана никак не названа, просто у входа висит табличка «Чайхана для стариков».
— Эй, феодалы! — удивились за соседним столиком наши знакомые журналисты Савицкий и Тешаев. Потом они начали злорадствовать по поводу чайханы и тут же повесили нам по нескольку ярлыков, обвинив нас в декадентстве. Конечно, конечно, чайхана — это милый, умирающий декаданс…
— Зачем мы пришли сюда? — еле слышно спросил Игорь.
— Действительно, зачем мы пришли сюда? — спросил я.
— Не нуди, — сказал Олег хмуро.
Казалось, все смотрят на нас, пришельцев. Здесь сидели шикарнейшие женщины, крашеные и миловидные, и мужчины все были ужасно умными, говорили тихо, но безапелляционно о крабах в Ташкенте, все наперебой ругали кого-то, а один превосходный малый говорил о фильмах Антониони.
— Старики, — сказал Савицкий. Он хотел сказать что-то благородное, но в это время за соседним столиком молодой врач начал придираться к — официантке. Все, даже Савицкий и вечно меланхоличный полуказах Тешаев не удержались и потребовали жалобную книгу.
Мы же сидели и все время оглядывались.
И вдруг я увидел вертолет. Он летел над городом, полный достоинства, и тащил какую-то плиту на тросе.
Игорь тоже увидел.
— Видишь? — тихо спросил он.
— Старики, — сказал Олег Савицкому и Тешаеву, — вы, конечно, хорошие ребята, но страшно далеки от народа.
Никто ничего не понял…
Три дня мы не виделись — не было повода. У всех опять были потери. Я сжег еще два рассказа, а Олег пропустил в газете такую ошибку, что его дважды вызывали к редактору.
На третий день я не выдержал и пришел к Игорю в редакцию. Он сидел красный и страдал, писал в номер статью о проблемах механизации хлопководства.
— Перспектива развития хлопководства, основной отрасли народного хозяйства!.. — приветствовал я его.
Он промолчал, но тут его вызвали к редактору. Игорь всегда угнетал меня, когда мы с ним были одни. Он почти не разговаривал или говорил так тихо, что нельзя было разобрать. Мы почему-то назвали его Голиафом.
— Какая ерунда, — злился он.
Олег был нашим отцом. Мы называли его отцом, а Савицкого дядей.
— Где дядя? — всегда спрашивал Олег. Когда-то дядя был с нами, но затем полез наверх, в кафе.
— Старики, — говорил Олег, почти всегда всерьез, — я учитель. Я учитель композиторов, поэтов, писателей и хозяйственников. Я удерживаю их от падения.
— Али, здравствуйте, — сказала Лена, сотрудница Игоря. Игорь заведовал отделом сельского хозяйства. — Я читала ваш рассказ в газете. И он, знаете… Вы не обидитесь? Вы пишете слишком упрощенно.
Мои рассказы никому не нравятся, и я привык к этому.
— Что вы будете делать сегодня вечером? — спросил я Лену.
— Буду писать статью о кукурузе. А что?
Тихо вернулся Игорь и сел за свой стол. Посмотрел на меня, я улыбнулся.
— Знаешь, что… — сказал он.
Я почувствовал что-то важное в его глазах.
— Я хотел сказать…
— Ну говори, не тяни за душу!
Мы вышли в коридор.
— Товарищ Нуров, — позвал меня ответственный секретарь, высунув взлохмаченную голову из кабинета.
— Извини, — сказал я Игорю.
— Ничего, — сказал он и поморщился.
— Вы были на съезде молодых писателей? — спросил секретарь. И категорично: — Ваше мнение?
— Видите ли, съезд прошел под знаком консолидации…
— А выступление ветерана Ишматова?
— О, да!
— А Тошматова о роли обменов? Вы слушали? Напишите нам что-то вроде послесъездовских раздумий о роли литературы. О пересмотре вами ваших заблуждений…
— Я писал из рук вон плохо, — улыбнулся я. — И никто меня не читал. Теперь же буду писать хорошо… Хотите, напишу вам статью о чайхане?
— О чем? Вы с ума сошли? Очаг прошлого и так далее…
— Извините, — сказал я.
Игорь, одинокий, стоял в конце коридора, прислонившись к стене, и смотрел на нас.
Прибежал выпускающий с гранками.
— Провокация в Конго!
— На первую полосу, — приказал ответсекретарь.
— Атомный взрыв!
— На вторую. Под рубрикой «Народы клеймят»… Не забудьте поставить происшествие.
— Старушка нашла кошелек с пятью рублями и вернула владельцу? — спросил я.
Игорь с силой распахнул дверь своего кабинета и исчез.
Из открытой двери редакторского кабинета на меня смотрела машинистка Света. Я улыбнулся ей. Потом спросил:
— Когда у вас день рождения?
— Так вы будете писать раздумья? — спросил ответ-секретарь.
— Да.
Мы пожали друг другу руки, поклонились.
— Будьте здоровы. Жду.
Я сделал два солидных шага в сторону кабинета Игоря.
— Ладно уж, не терзай меня!
— … — сказал Игорь.
— Говори громче, черт возьми!
— Я позвонил Олегу. Через час он будет здесь.
Я пожал плечами и вышел. Подошел к редакторской двери и поманил Свету. Она поправила волосы и вышла ко мне. Она стояла и поправляла шлейки на платье. Я взял ее за руки, и мы поднялись на четвертый, этажом выше. И спрятались под лестницей. Я обнял ее и поцеловал в губы.
— Мы ужасно постарели, — сказал я.
Она сделала удивленное лицо.
— Да нет, я не об этом… Когда получу деньги за сборник, мы поженимся, — сказал я.
— Нет, — ответила она.
— Али! — Игорь стоял внизу, на третьем этаже, и кричал. Собака, увидел пас.
— Ну, чего раскричался? Вот тип, прорезался же у него голос!
— Олег пришел!
— Ну и что?
— Так я жду тебя вечером у себя, — сказала Света. — Но если и на этот раз не придешь…
— Отчего же, — сказал я, — приду.
Я побежал вниз, а Света осталась поправлять своп волосы.
Мы бросились друг другу в объятия. Олег дольше обычного держал меня и бил кулаком по спине и кричал что-то.
— Старики, — сказал я, — возвращайтесь. — И мы рассмеялись. И Игорь тоже смеялся вместе с памп, первый раз за весь день.
— Мы с Игорем осмотрели нашу чайхану. Блеск!
— Когда же вы успели?
Они не ответили и, обнявшись, пошли к выходу. Мы побежали вниз но лестнице, ступеньки бежали под ногами и раскачивались. Потом мы побежали по улице па-перерез машинам, обогнули колоссальное здание из стекла и бетона — «Госстрой», и очутились сбоку редакционного корпуса.
Здесь мы и нашли пашу новую чайхану, совсем рядом с редакцией, совсем под боком. Маленькую уютную чайхану с водоемом посередине, где плавали красные рыбы между корнями деревьев. С традиционной надписью «Чайхана для стариков».
Мы зашли туда, чуть пригнув головы, прошли осторожно, почти на цыпочках, мимо дремлющих стариков и выбрали деревянную кровать с потертым ковром в самом дальнем углу чайханы, рядом с жаровней, где горько дымился шашлык.
Мы сидели и смотрели каждому в лицо, на кровати и ковры, и на самовар, на коричневый шкаф, где были разложены сотни две лепешек, на пиалы, и на водоем с красными рыбами между корнями деревьев.
И тут мы увидели его, чайханщика. Высокого и высохшего от жара шашлыка и самовара, с полотенцем вокруг головы, и еще одним полотенцем был обвязан рваный халат.
Он был весь какой-то нервный от суеты, руки и тело его были артистично гибки, когда он подносил каждому чайник с зеленым чаем, пиалу и лепешку на подносе. Он подносил и кланялся.
— Смотри-ка, — сказал Игорь. У него был отличный нюх на чайханщиков. Мы успели уже побывать за два года нашей дружбы по крайней мере в десяти или одиннадцати чайханах в разных концах города, и Игорь мог безошибочно, по повадкам и жестам чайханщиков, определить, какой нынче будет чай. Настоящий, вкусный, горьковатый кок-чай или дерьмо.
— Посмотрим, — сказал Олег.
— Конечно, — сказал я, — вид у них иногда бывает весьма обманчив.
— Одно я только знаю, что молодые чайханщики подают дерьмо, — сказал Игорь и вздохнул. — Как вас зовут?
— Сафар… Я хочу, чтобы в чайхану приходили все, — сказал он, — все народы. Вы заметили, что здесь никогда не дерутся и не ругаются. И каждый любит другого?
— Сафар-ака, — позвал его кто-то, — Иккита кок-чай… Два зеленых чая.
— Извините, — сказал Сафар.
— Старики, — сказал я, — вы должны благодарить аллаха за то, что я научил вас ценить кок-чай.
— Замолчи, — огрызнулся Олег.
Потом мы торжественно подняли пиалы и, отпив несколько глотков и отдышавшись, ахнули.
— Хорошо, — промямлил Игорь. Это было его последнее слово за сегодняшний вечер.
Мы растянулись в блаженстве на ковре. Небо было чистое и емкое и удивительно голубое. И жить было просто превосходно.
— Мы растяпы и головотяпы, — сказал Олег.
— Тише.
— И ты растяпа. Если ты завтра же не напишешь настоящий рассказ, я тебя убью.
Я промолчал.
— Я люблю людей, которые презирают деньги. Которые не выносят их духа, их присутствия, швыряют их, лишь бы избавиться от этой нечисти!
Игорь лежал и смотрел на небо, на удивительно чистое и емкое небо, он совсем притих, он обычно даже не дышит в такие минуты.
— Я люблю людей, — передразнил я Олега.
Он промолчал. Он о чем-то думал, лежал спиной к небу и наблюдал за красными рыбами в воде и о чем-то думал.
Голова от зеленого чая стала ясной и умной. Все было так ясно!
В одиннадцатом часу ночи, когда в чайхане стало меньше людей, Сафар подошел к нам.
— Садитесь, — сказал Олег. Мы с Игорем сели, а Олег продолжал лежать. Чайханщик рассмеялся:
— Вы уже выпили семнадцать чайников, не многовато ли?
— Вы шутите. Вам, наверное, просто некуда деться?.. Извините, — сказал он через минуту, сообразив, что сказал глупость. — Но сейчас молодежь так редко собирается в чайхане…
— Зеленый чай очищает мозги, — высказал я свои наблюдения.
— Может быть. Но сам я всегда пью черный. Привычка.
— Зеленый чай делает человека мудрым, — сказал я. — Это мои личные наблюдения. И еще, — сказал я, — зеленый чай облагораживает человека с ног до головы.
— Держи свои наблюдения при себе, — сказал Олег.
— Что-то я вас раньше не видел здесь, — сказал Сафар, перевязывая на голове полотенце.
— Мы всегда пили на Шайхаитауре. Я имею в виду последние два месяца. А до этого на Урде, на Садаре, на Болгарских огородах, пили у десяти тополей, мы везде пили.
— Эту чайхапу тоже должны снести к концу лета, — сказал Сафар и встал. — Так что пейте пока. Я здесь бываю до трех ночи.
— Спасибо, — сказали мы. Это было преимущество. Чайхана на Шайхаитауре закрывалась почти всегда в час ночи.
На следующий день Олег привел в чайхану свою дочь, семилетнюю Лену. Он шепнул мне:
— Скажи, старик. Ты должен быть, как и всякий писатель, наблюдательным.
— Что тебе сказать?
Я посмотрел на Лену. Она сидела тихо и смирно, рядом с Игорем.
— Она играет на скрипке. И еще она рассказывает мне сказки. У моей дочери очень благородная мать. Ты видишь, слепец, на лице ее благородные черты?
— Вижу, — сказал я, — но она еще совсем юная.
— Дядя — самый талантливый молодой писатель, — сказал Олег Лене. — Он напишет для тебя сказку. Садись к нему поближе.
— Пусть она сидит со мной, — сказал Игорь. — Так ей будет веселее.
— Нет, пусть он расскажет ей сказку. Попроси дядю, Ленусь.
— Дядя, — сказала Лена, — расскажите, пожалуйста, сказку.
— Что вы пристали к нему? — рассердился Игорь. — Он не знает никаких сказок. Правда же, ты не знаешь никаких сказок, Али?
— Не знаю. Я ничего не знаю. Дайте мне спокойно попить чай.
— Смешной дядя, — сказал Олег Лене. — Он пишет об узбеках по-русски. Все у него думают и говорят по-русски, и даже дети у него сидят на горшках по-русски.
— Остроумно, — сказал я.
— Тебе нравится здесь, Ленусь? — спросил Олег.
— Нет, папа.
— Нет? Почему?
— Здесь все спят.
— Я же говорил вам, — закричал Игорь, — вы терроризируете ребенка.
Сафар принес Лене сдобную булочку. Сел и начал внимательно смотреть, как она ест.
— Сегодня чай совсем замечательный, — сказал я. Сафар молча улыбнулся.
— Мне сказали, что вы писатель, — сказал он. — Это правда?
— У меня еще нет ничего дельного.
— Я тоже когда-то мечтал стать писателем. Но потом, когда столкнулся с одним из них поближе, у меня отпала охота.
— Сейчас все пишут, — сказал Олег. — Моя дочка тоже сочиняет стихи.
— Сегодня вы все шутите, смеетесь. Что-нибудь случилось? — поинтересовался Сафар.
Как-то мы сидели в чайхане и разговаривали с Сафаром, пили чай, закусывали лепешками и смотрели на красных рыб между корнями деревьев.
— Вертинский! — крикнула из окна редакции секретарша редактора. Мы застыли. Когда она так кричит, значит, что-то неладное. И вообще, когда кричала эта желчная старушка, получалось что-нибудь неладное.
— Вертинский! — крикнула секретарша редактора. — К самому главному!
Игорь встал и пошел к выходу, и все время оглядывался и жалобно смотрел на нас.
— Что-нибудь случилось? — прервал молчание чайханщик.
— Да, — сказал я.
Сидели мы долго, а Игорь все не возвращался. Потом Олег догадался. На стене висел телефон-автомат, и он набрал номер редактора.
— Иван Иванович, — извините, это Строганюк. Что-нибудь случилось с Игорем?.. Понимаю, — сказал он и осторожно повесил трубку.
— Игорю дают квартиру, — сообщил он.
— Честное слово? — Я набрал номер редактора и сказал:
— Простите, это Нуров. Это правда?
— Да, я добился для него квартиры.
— Спасибо, — сказал я и повесил трубку. Постоял немного возле автомата.
— Старики, — сказал я, возвращаясь к Олегу. — Ставлю сорок чайников в честь…
Наконец Игорь вернулся и виновато сел на край кровати.
— Ставлю сорок чайников, — сказал я.
Мы выпили не сорок, а десять чайников, больше не шло. Меньше всех почему-то пил Игорь, хотя всегда он пил в два раза больше нас. Он был толстяк, и летом внутри у него все горело.
— Поздравляю, — сказал чайханщик Сафар. — Это хорошо. Будете жить в собственной квартире. И наконец сможете забрать жену из гостиницы. И наконец она сможет родить вам ребенка.
Он знал все о нас, этот Сафар. Все чайханщики Ташкента знали о нас все.
Мы молчали, смотрели на Игоря и улыбались. А он, идиот, почему-то стеснялся, что ему повезло наконец.
Затем мы отправились смотреть его квартиру. Это были две шикарнейшие комнаты с красивыми обоями, затем была кухня с газовой плитой и удобный туалет с блестящим писсуаром и ванной.
Игорь ходил молчаливый и стеснялся, толстый дурак…
Первым в чайхану пришел я. Поговорил с Сафаром, и он все жаловался на духоту.
— У всех горит внутри, все пьют и пьют. Я просто забегался.
— Торговля, значит, идет отлично?
— Да, но я устаю очень.
Затем пришел Олег, и Сафар, как всегда, поставил перед нами три чайника кок-чая.
— Ты видишь? — Олег вынул две бумажки по десять рублей. — Мне дали премию за отличную службу.
— Поздравляю, — сказал, я, — значит, скоро тебя снова переведут в отдел спорта.
— Не надо жалеть меня, да еще таким тоном, — сказал Олег.
— Откуда ты взял, что у меня такой тон?
— У всех гениальных писателей такой тон.
— Какой это?
— Превосходно-вежливый и предупредительно-участливый.
Мы рассмеялись. Потом Олег сказал еще что-то не очень умное, но все равно мы рассмеялись. Мы очень много смеялись в тот вечер.
А во втором часу ночи мы пошли к Игорю, в его новую квартиру. Вернее, мы не зашли. Нам достаточно было увидеть его силуэт на занавеске из ситца в горошек, силуэт тридцатилетнего мужчины. Силуэт его тоже чего-то стеснялся, черт его знает, что это за человек наш Игорь! Потом мы увидели и силуэт его жены. Она была удивительно красивой женщиной, и все мы были влюблены в нее.
— Ты видел мою дочь? — спросил Олег.
— Да, в тот день в чайхане.
— Она похожа на меня, скажи?
— Очень, — сказал я, — вы удивительно похожи друг на друга.
— У нее очень благородная мать, — сказал он. — Вот ее фотография.
И хотя я много раз видел ее фотографию, я стал смотреть. Олег зажег спичку и тоже смотрел вместе со мной.
Когда я пришел в редакцию, была летучка. Я хотел было спуститься в чайхану, но увидел Свету и остался. Она ни за что не хотела идти со мной.
— Я презираю тебя, — сказала она.
Я не понял, и она объяснила:
— Ты обманщик. Все эти дни я ждала тебя.
— Тихо! — сказал я. Я услышал голос Игоря на летучке.
— Товарищи, — говорил он. Голос его был громким и ясным, красивым и категоричным. — Товарищи, — говорил он, — проблемы, которые волнуют нас, это проблемы, волнующие каждого труженика села и города…
Он говорил еще что-то, еще и еще, и это была ужасно умная речь нашего стыдливого Игоря, и все аплодировали ему, все кричали слова одобрения.
Я вышел на улицу. Был очень душный вечер.
Сафар сразу заметил меня, улыбнулся и подошел. Как всегда, он принес три чайника зеленого чая. Я сел и начал пить. Пил одновременно из трех чайников, пил и наслаждался: чай сегодня удался на славу.
— Как это у тебя получается? — спросил я Сафара. Он улыбнулся и перевязал полотенце вокруг пояса.
— Секрет.
— Молодец. — сказал я.
Через полчаса он опять подошел ко мне и сказал:
— Я слышал, что Олег вернулся к своей жене…
— Вот шайтан, все знаешь!
— Хорошие были ребята. — Затем сказал: — А я-то думал, что они посидят у меня в этот день и им будет приятно.
— В какой день?
Сафар сел, вытер лоб и сказал:
— Я решил устроить что-то вроде, ну как это назвать?.. Прощание с чайханой… Ведь ее скоро сносят, знаешь?
— Знаю, — сказал я. — А насчет прощания — это ты здорово придумал.
— Здесь соберутся все друзья чайханы, и я буду целую неделю бесплатно поить их зеленым чаем.
— Превосходная идея, — сказал я.
— Ты должен прийти, — сказал Сафар, прощаясь, — ты ведь давний друг чайханы. Будет хорошо, приходи.
Я улыбнулся ему, помахал рукой и ушел по душной улице…
За скалой открылась знакомая поляна. На ледовом пространстве одиноко чернела юрта старика. Не было видно ни яков, ни Карима, одна только тревожная пустота.
«Что-то случилось, — заволновался Молла-бек, когда нашел на остром камне клок серой шерсти. — Несомненно, что-то случилось…»
Серая шерсть зимой растет на лбу яка, а когда як трется лбом об острые камни, возбуждая себя, значит он зол — жди неприятности.
Молла-бек упал на снег — сильно заныла нога. Дальше, куда старик пойдет, должно быть еще много шерсти на камнях и выступах скал — это ориентир.
Яки зимой серые, как снег на склонах гор вокруг села, летом — рыжие, как маки после снега на поляне…
«Зря я лежу. Надо идти и идти, — стал ругать себя пастух. — Проклятая нога… И яки ушли».
Почему-то старик вспомнил, как летом приезжала его внучка Фатыма, поднялась к деду на поляну и стригла, стригла яков, и рыжая шерсть падала к ее ногам, и яки — эти мирные братья — удивленно обнюхивали свою шерсть и уходили потом в прохладную тень скалы, чтобы лечь там в тоске. Подходили они один за другим, несли гордые, королевские пряди волос, а уходили после стрижки какие-то униженные…
И Молла-бек видел, как стадо уменьшается на глазах. Не то чтобы яков становилось меньше, нет, просто после стрижки на поляне, от скалы до скалы, могли теперь уместиться не десять таких стад по пятьдесят яков каждое, а все двадцать со всего села Бешык.
«Зря все это лезет в голову, — продолжал сердиться пастух. — Пойду-ка лучше поищу, нет ли поблизости на камнях еще шерсти».
Нога совсем распухла, была как деревянная. Яки будто все знали, все чувствовали. Хозяин их, когда устанет, начнет замерзать, а впереди ночь и кругом лед да снег, чувствовали это животные и будто стремились поделиться со стариком своей шерстью. Чтобы пастух мог засунуть ее себе под тулуп и в валенки, положить шерсть под голову, а если хватит, то постелить и на лед, чтобы тепло было спать.
«Нет, вас что-то рассердило, я это вижу. Вон как лбами терлись о камни, столько зла накопили, что хватило бы скалу разворотить».
И раньше так случалось, что стадо уходило от пастуха. В прошлый раз, например, яков увели за собой шакалы. Каждую ночь приходили на поляну и выли, сидя на валунах вокруг юрты. Старик знал, что шакалы не страшны, просто вой их неприятен, как плач голодных детей. Их можно терпеть ночь, от силы — две. Молла-бек терпел, а потом вышел с ружьем и стал палить в воздух.
Шакалы исчезли, по только на эту ночь. Назавтра все началось с новой силой. И яки, видимо чувствуя, что старик не в состоянии справиться с ними, пришли в ярость… И ночью, проснувшись, погнались за шакалами, гнали их до самого рассвета к ущелью, ловко перепрыгивая через расщелины, через валуны, на ледовых площадках садились на задние ноги, и их несло по льду, километров за десять унесло…
Старик догнал их только к утру на совершенно незнакомой поляне, и яки ни за что не хотели возвращаться на старое место — будто дорожили той землей, которую отвоевали у шакалов; пастуху пришлось перетаскивать сюда юрту со всем хозяйством.
Что же все-таки увело яков на этот раз? Волки отпадают, шакалы тоже. Снежный барс? Но барс в одиночку не страшен якам. А двух или трех барсов старик встречал очень редко.
Люди увели? Но разбойники в горах давно исчезли. Были еще лет сорок назад всякие бродяги, которые угоняли яков. Но даже если появились бы бродяги, целое стадо им все равно не угнать — негде спрятать, вертолет их сразу обнаружит.
Вертолет — это на крайний случай. Если старик не найдет стадо к завтрашнему утру, нужно будет спуститься вниз и попросить, чтобы подняли в воздух машину… Спуститься… С раненой ногой не спустишься, замерзнешь на тропинке.
Ладно, нечего об этом думать. Надо самому искать. Самому выпутываться из этой истории.
— Карим! — закричал пастух, подходя к юрте.
Затем махнул рукой в отчаянии и пошел вверх по тропинке…
«Может, Карим чем-то рассердил яков, — думал старик, разгребая свежий снег и ища под ним на льду следы животных. — Нет, мальчик он кроткий, да яки и не злятся на него. Человек якам не враг, животные это чувствуют…»
Ведь кто в пургу загоняет яков за валуны, в пещеры? Кто лечит им раны маковыми зернами? Кто якам висячие мосты строит через пропасти? Пастух.
Яков мало, намного меньше, чем людей, вот человек и оберегает их от всякой напасти.
«Что они без нас? Вот и следы слишком глубокие отпечатали на льду, чтобы снегом не занесло. Чтобы мог я быстрее найти их убежище…
Постой, постой, может, он нарочно ранил меня, толкнул сзади валун, и я упал, подвернув ногу. Хотел силой заставить подписать эту бумажку. Ай, шайтан…» — застонал пастух.
От тоски Молла-бек снова сел на снег и стал засовывать в валенок шерсть, чтобы больной ноге было теплее.
«Поздно же я догадался, дурная голова…»
Старик шел и вспоминал все, как было. Хотел забыть эту историю, но не мог. Может, если б не ушло стадо, он бы успокоился, Карим бы ему ногу вылечил маковыми зернами.
…В день первого снега прилетел оп на вертолете и стал осматривать стадо. Потом сел на валун, вытер пот с лица и сказал:
— Слушай, Молла-бек, тут два яка больны. Могут они все стадо попортить. Увезу-ка я их лечить в село.
— Какие? — удивился старик. Знал оп, что все яки здоровы, а если какой и заболеет, то всегда сам лечил их прямо здесь, на пастбище.
— Вон, два крайних. Я им уже ноги обвязал, чтобы энергию не тратили.
Подошел старик к тем якам, осмотрел со всех сторон — яки в неволе вздыхают, бьются мордами о камни. Затем в глаза заглянул, глаза отчаянные, здоровые.
— Не ошиблись ли вы, домла-зоотехник?
— Не ошибся! Ты на язык их посмотри. Печень у них простужена.
Молла-бек открыл якам пасти — языки действительно белые, обложенные, но под языками комочки орлиного помета.
— Это они пометом объелись, домла, — не успел старик сказать это, как вскрикнул от боли — один из яков в грусти укусил пастуха за палец.
— Ах, чтоб шайтан вас!..
— Ты со мной не спорь, отец, — рассердился зоотехник. — Мне за больных яков отвечать. Каждый як восемьсот рублей стоит, не шутка!
— Ну, раз вы так считаете… — говорил старик, а сам думал: пусть яки там, внизу, на хорошем корме немного сил наберутся, впереди зима длинная.
Зоотехник отдохнул немного, затем развязал якам ноги и погнал их по тропинке вниз.
— Может, вам, домла, в помощники мальчика дать? — крикнул ему вслед старик.
— Спасибо, сам управлюсь.
— Ну, с богом! — напутствовал его старик перед трудной дорогой.
После шума вертолета яки становятся очень суетливыми. Целыми днями топали они ногами, высекая искры из камней, и почти ничем не питались.
Стали старик с мальчиком якам под ноги соль бросать, чтобы животные лизали ее и успокаивались. Каменная соль тревогу снимает. Хорошо действует на нервы яков орлиный помет, но его надо долго собирать в пещерах.
…Молла-бек остановился, заметив на камне еще клок шерсти. Значит, правильно идет, по следам. Шерсть он засунул себе в рукавицы и тихо, морщась от боли, пошел дальше.
…Так прожили они с Каримом неделю-другую. И яки совсем было уже успокоились и стали прибавлять в весе. Но тут опять на тропинке появился зоотехник.
Был он какой-то нервный, суетливый, как напуганный як.
— Рад вас видеть, домла. — Молла-бек провел руками по щеке и погладил бороду — таким жестом встречают в горах каждого, кто проделал длинный, благополучный путь наверх.
— Ия рад тебя видеть, отец, — ответил устало зоотехник.
Они оба помолчали, посмотрели на яков, на мальчика, сидящего возле юрты со свирелью в руке.
— Путь долгий проделал я из-за пустяка, — сказал зоотехник. — Вертолет и а ремонте. Пришел просить тебя, чтобы забрал ты яков из лечебницы. Выздоровели они. Сам я не в силах гнать их наверх. На главной дороге камнепад, может, слышал?
— Хорошо, спущусь я с вами.
Они молча пообедали вместе, затем старик приказал Кариму смотреть в оба за яками, пообещав к вечеру вернуться.
Спускались они по узкой тропинке, сначала Молла-бек шел впереди, затем пропустил зоотехника, а сам поплелся сзади, потом снова был впереди. Так менялись они местами из вежливости — закон гор: передний упадет, задний поддержит.
Вдруг сзади что-то сильно ударило старика по ноге.
— Боже! — закричал он и упал, перевернулся несколько раз и оказался в яме.
Мимо Молла-бека прокатился и рухнул в пропасть валун.
— Проклятый камень сорвался, — огорчился зоотехник, помогая старику встать. Но стоять Молла-бек не мог, тут же упал, ноги не держали.
— Я понесу тебя на руках, — сказал зоотехник. — Село уже близко, увидим его за скалой.
— Нет, что ты, сынок, я полежу немного, отдышусь и пойду.
Зоотехник осмотрел его ногу — лодыжка опухла, ушиб был серьезный.
— В прошлом году точно такой же валун сорвался на меня, — сказал зоотехник. — Только тогда было лето. А сейчас не мудрено и замерзнуть. Пойду-ка поищу поляну и наберу там шерсти, чтобы теплее было лежать.
Зоотехника долго не было, и старик стал уже беспокоиться.
«Впрочем, — успокаивал он себя, — домла хорошо знает горы».
Вернулся зоотехник лишь к вечеру, без шерсти, удрученный.
— Я думал, что тебя шакалы съели, — мрачно пошутил он.
Да, шакалы. Как старик о них сразу не подумал? Ведь не так давно они растерзали одинокого раненого пастуха в пещере.
Стало страшно. Хоть и прожил Молла-бек целую жизнь и подготовил себя к мысли об уходе из этого мира, все равно лицом к лицу с опасностью струсил.
— Ну, как нога?
Старик попытался шевельнуть ею, но только вскрикнул.
— Плохо, — сказал зоотехник. — А знаешь, отец, — неожиданно признался он, — ведь где-то здесь недалеко погибли те два твоих яка. Я ходил проверять их трупы, но ничего не нашел, кроме помета шакалов.
— Как погибли?
— Пока гнал я их вниз в тот день, околели. Слишком больны были, не дотянули… А пришел я к тебе вот зачем: тут есть одна бумажка, ты подпиши ее, чтобы мне оправдаться. Пишу я, что мы вдвоем с тобой гнали яков вниз, что ты свидетель их смерти. — Зоотехник вынул эту бумажку. — От тебя ничего не требуется. И никто ничего не узнает.
Молла-бека бросило в жар от его слов.
«Я ведь тебя любил, домла, а ты мне в душу плюнул. Значит, не все в горах братья, есть и такие, кто идет сзади по тропинке и замышляет зло…» От этих мыслей старик невольно застонал.
— Жить мне мало осталось, домла, — прошептал Молла-бек. — Не хочу прибавлять себе грехов.
— Да каких грехов?! — засмеялся зоотехник. — Здесь в горах никто ни о чем не узнает. Мы одни, свидетелей нет.
«Совесть моя — свидетель, — подумал старик, — от нее никуда не спрячешься».
— Нет, нет, лучше уходи. Оставь меня.
Зоотехник бросил на Молла-бека презрительный взгляд и пошел вниз, оставив его одного.
Старику стало легче, он закрыл глаза, довольный собой.
Но не прошло и минуты, как зоотехник снова наклонился над стариком.
— Послушай, старик, неужели ты хочешь, чтобы я пропал из-за двух несчастных яков.
— Уйди, ради бога, — прошептал Молла-бек с мольбой. — Ничего я не подпишу. Яки были здоровы… Совесть меня замучает и на этом и на том свете. Оставь меня.
— Хорошо, ты умрешь. И никто не соберет твои кости. Прощай!
Как только зоотехник исчез за скалой, старика снова охватил страх. Скоро ночь, и должны прийти шакалы, они, видно, уже прячутся за валунами, ждут.
Глупая смерть. Молла-бек всегда думал, что умрет спокойно, среди яков. Два яка лягут, и пастух сядет между ними, зароется в их шерсть, и яки долго будут согревать его тело. А потом душа улетит на вершину горы, и какая-нибудь скала обвалится и нарисует нечто, очень похожее на Молла-бека: ведь пастухи не умирают, скалы вокруг очень похожи на ушедших, они стоят, как люди, которые жили среди яков.
«Нет, я не умру! Надо выйти скорее из этой ямы и ползти, не думать ни о чем, ползти к стаду, яки меня вылечат», — решил старик.
Набравшись решимости, он наконец вылез из ямы и стал карабкаться наверх. Тело было легким, видно, вся кровь ушла к ноге, и она, тяжелая и чужая, еле тащилась за стариком. Если бы Молла-бек мог, он бы отрезал и выбросил раненую ногу на съедение шакалам, а сам, легкий и освобожденный, пополз бы дальше, к стаду.
Но уже стемнело, можно сбиться с пути. Здесь, где горы невысокие, тропинок много и в темноте можно уйти но чужой.
Вдруг Молла-бек сполз в высохший ручей и нащупал стенку, сложенную в свое время пастухами, чтобы перегородить воду. Вот здесь, на этой стене, и решил Молла-бек провести ночь. А завтра, с новыми силами, продолжит он путь к стаду.
Уже не помнит Молла-бек, как взобрался он на стену, помнит только запах крови на израненных руках.
Кровь быстро позвала к старику шакалов. Сначала вдалеке они выли, потом, набравшись злости, молча подступили со всех сторон к стене, лязгали зубами и грызли лед.
Потеряй старик волю, он тут же упал бы без сознания. От страха. От боли и усталости. От шакалов, он знал, спасенья не будет. Нет у Молла-бека ни огня, ни ножа, ни веревки — все это так опрометчиво оставил он в юрте.
Что же делать? Бросать в шакалов камни — не поможет.
Эх, если бы увидели старика его яки! Они бы вмиг прогнали этих проклятых шакалов. Его серые, рыжие яки…
Но вот уже вожак полез на стену, и старик отчетливо увидел его грустные глаза — говорят, шакалы жалеют свою жертву. Вот уже его передние лапы, совсем немощные, тонкие, не такие, как у яков…
— Вон от меня! Вон!!! — вдруг встал Молла-бек, затрясся весь и закричал: — Проклятые мошенники! Думаете, что я мертв? Шайтан вас побери!
Кричал он во всю глотку, но не от страха, а от злости, от решимости во что бы то ни стало победить. Что-то в нем пробудилось, что всю жизнь спало, что набирало сил тихо, исподволь.
Вожак спрыгнул вниз, стая в страхе заметалась вокруг стены, и шакалы бросились наутек.
А Молла-бек еще смеялся им вслед, кусал в ярости губы и бороду…
Пастух устало опустился на покрытый льдом валун. От воспоминаний у него лихорадочно дрожало тело. Но, может, это не от воспоминаний? Может, нога стала гноиться?
Что бы там ни было, надо продолжить путь. Уже недолго. Яки всегда уходят самое большее за десять километров. Уже пройдено больше половины пути. И в этом месте следы на льду неглубокие — видно, яки успокоились и дальше теперь не бежали, а брели медленно.
Теперь Молла-бек знает, как спасаться от шакалов. Надо подпустить их к себе совсем близко, потом хорошенько отругать их. Крик отчаявшегося человека действует на волков, на диких собак и даже, наверное, на снежного человека. Надо будет рассказать это Кариму.
Старик еще долго будет помнить эту ночь у стены — шакалы выли где-то далеко и подойти к Молла-беку не решались. Если бы даже и подошли, старик придумал бы что-нибудь новое, чтобы прогнать их — криком вторично их не возьмешь.
Только одного не помнит старик — было это во сне или наяву — отчетливо видел он, как под утро над его головой пролетали птицы. Черные большие птицы, не орлы. Странные птицы, не здешние… Нет, наверное, это был сон. Равнинные птицы не могут так высоко подняться в горы…
…Молла-бек медленно, цепляясь за скалу, прошел узкую тропинку и замер от удивления: на большой ледовой поляне мирно паслось его стадо.
Сбившись в кучу, видно, привыкая к новому месту, яки ломали копытами лед и щипали сухую прошлогоднюю траву — мох и лишайник.
«Здесь скудная пища», — смекнул сразу старик. И стоял и смотрел, как, ухватившись за горб старого яка, ездил взад-вперед его помощник Карим.
Вдруг один из яков увидел Молла-бека. Тихо замычал. И яки медленно побрели навстречу старому пастуху.
Яки терлись головами о его тело, как бы делясь своим теплом, лизали старику руки и удивленно смотрели ему в глаза, будто спрашивая, что с ним.
Карим подъехал к старику и виновато проговорил:
— Все это из-за птиц, отец. Под утро птицы пролетали над поляной, вот они и сорвались с места. Я совсем из сил выбился…
— Черные птицы? — спросил пастух.
— Черные… Бежали, пока не нашли эту поляну. А где те два яка? Вы ранены, отец?
— Ничего… Только корма здесь мало… Что ж, сами виноваты. Подумать только — птицы понравились! Ладно, за юртой пойдем завтра, а пока заночуем с яками.
Яки послушно опустились на лед, образуя стену, чтобы защитить пастухов от холода, и Молла-бек и Карим легли между их теплыми телами.
Мальчик долго не спал, ворочался, потом сказал в раздумье:
— Видно, в Индию полетели. Там тепло…
Почти каждое воскресенье я возвращаюсь домой с какой-нибудь игрой для своих детей, но им все мало! Волнуясь и стараясь перекричать друг друга, мы с большой инженерной точностью прокладываем в детской тоненькие стальные рельсы блестящего красного электровоза, из синего окна которого горделиво выглядывает в ожидании рейса крошечный машинист во всем великолепии своей униформы. К электровозу прикреплены два-три изящных вагончика первого класса, полные пассажиров, готовых к дальним путешествиям — к морю, к подножию снежных гор, в неведомые страны, на родину Гулливера и лилипутов или барона Мюнхгаузена…
Последние приготовления, напутствия, пожелания — и вот мигает голубая лампочка, возвещая о начале долгого приятного пути, и состав под восторженные крики детей медленно набирает скорость — вперед, вдаль, в страну Мечты, на зависть тем, кто мало странствует и не видит белого света.
Поезд делает круг, второй по сложным переплетениям рельсов, он может двигаться долго, почти бесконечно, но нет! Стоит мне отвлечься или выйти из детской, как шум и крики прекращаются и слышна какая-то возня, сосредоточенная и яростная. Не звенит больше веселый колокольчик на носу поезда и не шуршат колеса о рельсы…
Я так и знал! Стоило мне на минуту оставить детей одних, как они тут же остановили поезд, перевернули состав, чтобы вынуть крошечного машиниста из кабины, а пассажиров поменять местами, сиять колокольчик и голубую лампочку и добраться до хитроумного сплетения разноцветных проводов, желая понять, что же приводит в движение эту чудесную игру.
Что поделаешь? Такая уж натура у детей — все перевернуть, разрушить, чтобы добраться до сути вещи. Разрушив построенную кем-то игру, они хотят осмыслить вещь — а в этой вещи для них заключена загадка всего мира! — чтобы потом постараться построить нечто свое, непохожее, неповторимое, свою игру, свой мир.
Теперь я стал гораздо предусмотрительнее, хитрее. Купив новую игру и заранее зная, что от нее уже сегодня ничего не останется, кроме груды обломков, я несу эту игру бережно, никому не показывая, а дома устремляюсь в свою комнату и крепко запираю дверь. Мне хочется сначала самому насладиться игрой — и вот по комнате уже бродит серая черепаха с коричневыми пятнами на панцире, а навстречу ей, как бы приветствуя, прыгает зеленая заводная лягушка. Из-под кровати, желая присоединиться к их веселой компании, выезжает на своих колесах боевой конь Буцефал, как две капли воды похожий на живущего в моем воображении коня Александра Македонского. Резвый конь, элегантный и чуть горделивый, он уже гарцует вокруг медлительной черепахи, и в знак особого расположения мне так и хочется потрепать его густую гриву!
Лишь вдоволь насмотревшись на эти презабавные игры, я отдаю их потом на растерзание детям и снова слышу из детской сосредоточенную возню разрушения…
Я часто думаю: почему меня так увлекают эти бесхитростные детские игры? Не потому ли, что в детстве у меня не было ни одной игрушки, увлекательной и интересной, чтобы я мог вспомнить о ней теперь, будучи взрослым?
Тем, чье детство совпало с войной, редко дарили игры. Сам я первую игрушку получил где-то лет в шесть. Помню, утром девятого мая мама разбудила меня, лежебоку, любителя поспать, и шепнула одно-единственное, но столь долгожданное слово: «Победа!» А потом поцеловала меня и положила рядом с моей подушкой некое существо с нелепо длинными ушами, отдаленно похожее на ослика. Некогда у меня был ослик, настоящий, живой, белый. А этот, игрушечный, был разноцветный, сделанный из тряпок — моих штанов и рубашки. И он, однозначный, унылый, так не вязался с торжественностью момента, что, услышав: «Победа!» — я тут же вскочил с постели, не обратив внимания на мамин подарок. И лишь потом я заметил, что мама моя, ночью не спавшая и занятая шитьем этого ослика, расстроилась от моего невнимания к ее выдумке…
Теперь я понимаю, почему я тогда не обрадовался своей первой в жизни игрушке. Война приучила нас, детей, к играм без игрушек, к игре воображения, фантазии…
Часто оставаясь один в пашем тесном дворике — отец на фронте, мама на фабрике, — дворике, окруженном, как крепость, высоким, слепым забором, и не зная, куда себя деть, я уносился далеко на крыльях воображения… Из всех сказок, которые я слышал на сон грядущий от мамы, мне почему-то больше всех нравилась одна — «Али-баба и сорок разбойников». Может, потому, что, рассказав ее, мама для пущей убедительности добавила в конце: «Вся эта история происходила у нас, в Бухаре…» И вот с тех пор я часто, выглядывая на улицу из ворот нашего дома, думал: «Эта история обязательно должна повториться, раз Али-баба и разбойники жили в нашем городе. Не может быть, чтобы они ушли безвозвратно». Я все ждал и внимательно смотрел в лица прохожих, думая увидеть наконец в толпе Али-бабу или хотя бы, на худой конец, атамана и его разбойников. Правда, меня часто охватывал страх, и я думал: что бы я тогда делал? Но потом набирался мужества и говорил сам себе: раз атаман — злой, значит, мне надо с ним сразиться, и держал за воротами наготове деревянную саблю, наспех изготовленную для меня дядей, уехавшим на фронт.
Прошло много времени, прежде чем я понял, что, наверное, так и не встречу в толпе на улице Али-бабу и разбойников, и вот тогда, оставшись один во дворе, я придумал эту сказочную игру. В старом сундуке я нашел множество вещей деда. Надев его халат, я садился на своего ослика и, делая круги по двору, мысленно направлялся к пещере, полной награбленных разбойниками сокровищ, чтобы сказать волшебное: «Сезам, откройся!»
И что вы думаете? Пещера действительно открывалась, и ослепительный блеск бриллиантов и сапфиров слепил мне глаза. Нагрузив на ослика столько, сколько этот бедняга мог поднять, я возвращался обратно в Бухару и тайком, под покровом ночи, заводил ослика домой. Я уже знал, что делать с этим богатством: утром я перевоплощался в некоего генерала, на стол которого ложились все эти драгоценности — из них в будущем сделают на заводах танки и пушки для нашей армии. Генерал благодарил меня, пожимал руку и обещал представить к награде… В прекрасном настроении я уходил от генерала, чтобы через день вернуться на нашу улицу в образе атамана, желавшего отомстить Али-бабе. Я перевязывал себе один глаз, чтобы принять свирепый вид — прямо как какой-нибудь фашист из фильмов тех лет! — и, оглядываясь по сторонам, ставил на всех воротах нашей улицы крестики мелом, в том числе и на собственных воротах, чтобы назавтра, придя сюда со своими разбойниками, наказать Али-бабу.
Но все кончалось благополучно, как и в самой сказке; приняв облик служанки Марджаны, сметливой и умной, я в конце концов расправлялся со всеми разбойниками, сидящими у нас во дворе в кувшинах, и бедный Али-баба крепко обнимал меня в знак благодарности…
Как-то играя с ребятами на пустыре недалеко от дома, я нашел черепаху. Ни слова не говоря маме, я спрятал черепаху на чердаке, и вскоре в нашем доме появился маленький зверинец — черепаха, еж, кролик, уж и голубь. И каждому было отведено свое место, каждый был наделен ласковой кличкой. Жили звери и птицы дружно, и когда никого из взрослых не было дома, ребята со всей улицы приходили смотреть на них. Среди ребят нашелся ветеринар, который лечил кролика от истощения, а также дрессировщик, по приказу которого голубь взлетал и садился на обруч, чтобы радостно поворковать. Я очень беспокоился, думая, что мама не одобрит этой моей игры, потому что она страх как боялась всяких ужей и ежей. Но однажды мама все-таки заметила, как я тайком несу еду, проследила за мной, но увидев все, почему-то ничего не сказала.
Зато через день у меня пропала черепаха. Я искал ее повсюду, во всех углах дома, но тщетно! И вдруг вечером мама позвала меня: «Нашлась твоя черепаха!» Радостный, я бросился в комнату и тут был пойман за руку доктором Коминковским, нашим соседом, уехавшим из оккупированной нацистами Польши. Укоризненно глядя мне в глаза поверх разбитых очков, польский доктор сказал на ужасном таджикском языке, уроки которого он брал у своих друзей — мальчишек: «Никаких черепах, молодой человек! Сначала укол! Сбрасывай штаны!»
Ничего не оставалось делать, как повиноваться, и через минуту мне была сделана прививка против малярии, от которой я много дней уклонялся, убегая из дому при виде врача.
— Теперь забирай свою черепаху. И до свидания! — сказал доктор. И вправду, черепаха спокойно лежала под кроватью — предательница.
А вот голубь от меня действительно убежал. Как-то я открыл зверинец, чтобы покормить своих питомцев, и голубь тут же выпорхнул, и сел на крышу, и стал ворковать, передразнивая меня. За что? Я ведь столько дней ухаживал за ним, а он, неблагодарный… Меня охватила злость, и я полез на крышу. Я знал, что голубь высоко взлететь не может, одно крыло у него подвязано. Но он не летал, а прыгал с крыши на крышу — все дома старого города были как бы прилеплены друг к другу, и редко какая-нибудь узкая улочка разделяла их. Разгоряченный, я тоже прыгал с одной плоской крыши на другую за голубем, который все дальше и дальше уводил меня от дома.
Потом дома неожиданно кончились, открылось пространство, а через маленькую площадь начинались высокие стены городской крепости.
Забыв обо всем на свете, я полез за беглецом по узкой тропинке на крепость, а голубь вспорхнул и сел на башню, куда я уже не мог подняться.
Я посмотрел вниз, и меня охватил такой страх… Поднявшись сгоряча так высоко, я уже не мог спуститься вниз без посторонней помощи — едва сделал шаг, как из-под моих ног покатился камень. Я пошел вдоль крепости, думая найти менее отвесную тропинку, но, не найдя ее, сел и заплакал.
Отсюда был виден весь город, как на ладони: его улочки, базары, минареты, голубые купола, крошечного размера редкие прохожие на улицах — все было так чудесно и ново, что вместе с горечью меня охватила радость, то щемящее чувство, которое, очевидно, и называется сыновьей любовью к родному городу.
Но вдруг слышу возле самого плеча шорох крыльев — это голубь, о котором я уже позабыл, сел мне на плечо и участливо заглянул в глаза. Затем стал медленно спускаться по тропинке, часто оглядываясь и как бы подбадривая меня, идущего следом. Внизу мы оба облегченно вздохнули, и, признательный, я прижал голубя к груди и стремглав побежал домой, и всю ночь потом не спал, весь в поту, думая, что бы я делал на крепости, если бы не мой пернатый друг…
С тех пор прошло больше двадцати пяти лет, и все эти годы на душе у меня был какой-то скверный осадок. Но недавно, вернувшись в отчий дом, я первым делом отправился к той самой крепости. Мало что изменилось с тех пор возле городской цитадели, только на той самой маленькой площади, что отделяла город от земляного вала, появился теперь скотный рынок. Оставив внизу в недоумении своего школьного друга, теперь уже влиятельного человека в Бухаре, я, ни слова не говоря, стал подниматься на крепость.
Поднявшись, я, как и тогда, в детстве, посмотрел вниз, на город, и — странное дело! — то самое знакомое чувство боли и радости, ощущение вечного родства с землей, где родился, охватило меня. Потом я стал спускаться вниз, я должен был проучить себя за то детское малодушие и трусость! Спустился и засмеялся от нервного напряжения, и друг мой был не на шутку встревожен моим странным поведением.
Вспомнил сейчас я и другое. Как в дни каникул, когда мне было лет пятнадцать, в Бухару приехал кочевой зверинец, и я работал там, убирая клетки с безобидными зверями — маленькими забавными пони с милыми мордами, австралийским кенгуру с пустой сумкой и тоскливыми глазами…
Хотя все звери были облезшие и имели несчастный вид от частых переездов и смены климата, помню, как одна дама восторгалась зеброй и спорила с другой о том, сколько воротников можно сшить из ее полосатой шкуры. Как все хохотали и дразнили мартышек и забавного дрила с большим изогнутым носом, как публика требовала развлечений, не думая о том, что в мире осталось так мало пони и кенгуру, что они, возможно, видят последнего бизона или яка и что недалек тот день, когда человек, если он не будет разумен, останется совсем один, без мира природы и животных, мира, составной частью которого он сам является.
И вдруг среди всего этого шума бездумных развлечений я услышал голос, невольно сжавший мое сердце.
— Папа, — спросила какая-то девочка, — а нельзя ли купить всех этих зверюшек?
— Зачем?
— Чтобы потом отпустить их на волю…
Девочку я видел впервые, по слова были удивительно знакомые, потому что помню, как сам в детстве, когда отец повел меня в зверинец, задал ему приблизительно такой же вопрос.
Сразу после войны кто-то из фронтовых друзей отца подарил моему брату на день рождения чудесную игру — фильмоскоп, привезенный из Германии. Вместе с фильмоскопом брат получил и пять разноцветных стеклышек размером в рублевую ассигнацию. И вот в один прекрасный день на нашем чердаке — собрались ребята со всей улицы со своими табуретками и стульями и, шумные, возбужденные, расселись перед экраном — простыней на стене. Потушили свет, и началась волшебная сказка…
Брат на правах киномеханика вставлял в фильмоскоп эти стеклышки, и на экране появился удивительно знакомый всем нам мир — летящий мальчик в восточном халате и огромных башмаках застыл над дворцами и остроконечными минаретами. Потом мы вдруг увидели его разговаривающим со свирепыми стражниками у железных ворот, потом в окружении каких-то вельмож, и совсем неожиданно у бедного мальчика выросли длинные ослиные уши. Мы сидели не шелохнувшись, хотя и понимали, что тут между картинками нет какой-то связи, а надписи под картинками на немецком языке никто из нас не мог прочитать.
Едва брат зажег свет, как вокруг зашумели и загалдели, по брат объяснил, что нужно много картинок, чтобы увидеть всю сказку, а у него их только пять. Тогда мы попросили показать картинки еще, и среди ребят нашлись такие, кто стал домысливать сказку до конца. Думаю, что фантазировать и додумывать было не так сложно, потому что по увиденным картинкам было ясно, что мальчик этот добрый, и что у него волшебные башмаки, и что он хотел наказать кого-то злого, а его за это заколдовали, да так ловко, что у него выросли ослиные уши, и как всякий добрый мальчик, он из уродца опять превратился в красавца.
В первый день ничего нельзя было понять из-за яростных споров вокруг судьбы длинноухого мальчика, и мы решили так: каждый вечер кто-нибудь один будет рассказывать свою историю о мальчике. Чтобы как-то придать игре серьезность, каждому дана была должность, как в настоящем кинотеатре: один писал рекламу, другой ее расклеивал на домах, третий убирал чердак. Мне же, видимо на правах хозяина чердака, была поручена должность кассира. Раз появился кассир, то дело не могло не принять финансовый оборот, а так как денег, естественно, ни у кого не было — да и как можно было брать деньги у ребят с нашей улицы, — то мы решили пустить в оборот «керенки». Огромную пачку этих денег мы нашли как-то на крепостной стене, и не зная, как их лучшим образом применить, иногда в стужу, собираясь всей улицей на пустыре, бросали их в костер, чтобы согреться.
Так вот, я стоял у своих ворот и каждый приходящий вручал мне купон, а я ему — номер с указанием места, и начинались фантазии, выдумки, слушали, кто сегодня лучше остальных сочинит всю сказку. Сколько было смеха, веселья! Никогда я не слышал столько выдумок о колдунах, злых вельможах, о мужественных и хитрых мальчишках! С длинными ушами, с короткими, в волшебных сапогах, башмаках, галошах, полуботинках!
Возможно, я так и не узнал бы никогда, что это был за мальчик с длинными ушами, летящий над таким же городом, как наша Бухара, если бы много позднее мне в руки не попалась случайно сказка Вильгельма Гауфа «Дер кляйне Мук» — «Маленький Мук».
Да, это был он, храбрый маленький Мук, и, прочитав его историю, я понял, что мы тогда, в детстве, у себя на чердаке, придумывали не менее интересные истории о нем, чем та, которая рассказана Гауфом, потому что дети, как и сказочники, — самые большие фантазеры на свете, и недаром они всегда находят общий язык…
…Завтра новый день, новые игры… Куда поведет нас на этот раз крошечный машинист, горделиво выглядывающий из окна блестящего красного электровоза? И хотя ни я, ни дети еще не знают об этом — это тайна одного лишь машиниста, — все равно мы в предчувствии какого-то открытия. Ибо, куда бы ни занесла нас фантазия, мы вернемся, разгадав тайну. Может быть, это будет тайна птицы Семург? Тайна, которая делает жизнь вокруг полнее и богаче, а нас самих добрыми и мужественными…