Осаждая Пирей и Афины, Сулла приказал греческим городам сосредоточить в гористой местности, недалеко от Пирейского порта, десять тысяч мулов, необходимых для подвоза из Фивметалла, машин и рабов: предполагалось рытье земли и выкалывание камня из обломков Длинных Стен. А когда понадобилось дерево, он повелел вырубить знаменитые рощи Ликея и столетние платаны Академии. Смутился даже Лукулл, приехавший на день из Пелопоннеса, услышав это приказание, но противоречить не посмел.
Глядя, как рушились густолиственные платаны, под тенью которых прогуливались некогда Платон и Аристотель, Лукулл чуть не плакал от жалости и досады. А Сулла как нарочно прохаживался взад и вперед, покрикивая на невольников:
— Руби как следует! Плетей захотел? Или:
— Что заснул? Эй, декурион! Пятьдесят бичей этому плечистому! А отлежится, гони на работу.
Каждый день прибывали послы от храмов Олимпии, Дельф и Эпидавра, везя на мулах несметные сокровища, вклады частных лиц, деньги, сбереженные жрецами, и царские приношения. Всё это Сулла брал взаймы с условием, что уплатит с процентами после войны.
Прохаживаясь мимо палаток скрибов, составлявших списки отнятых драгоценностей, он посмеивался: «Жирные тунеядцы ничего не получат. Пусть довольствуются тем, что унесут в целости на плечах свои головы». А услышав плач жрецов и амфиктионов, которые, по-видимому, прощались навсегда с храмовыми ценностями, он шутил:
— Где покойник, которого вы оплакиваете? Неужели боги лишили меня зрения?
И когда жрецы уверяли его, что они плачут, страшась гнева богов, храмы которых лишены сокровищ, он говорил:
— Жрецы, а не знаете воли богов. Сам Зевс-громовержец сказал мне во сне: «Бери все, чтобы овладеть Элладою».
И тут же приказал квесторам:
— Отправить все сокровища в Пелопоннес к Лукуллу, пусть чеканит монету.
Целые дни он проводил между Пирейской дорогой и болотистой долиной Галипедон, наблюдая за работами. Здесь поднимали землю, поддерживая ее балками, облицовывая камнем, — возводили широкую насыпь, шедшую по направлению к валу, с которым она должна была сравняться вышиною. Воины, прикрываясь деревянными навесами-черепахами, работали усердно, но полководец Архелай, защищавший Пирей, мешал внезапными вылазками, лобовыми нападениями, метанием зажженных тряпок. Но ничто не могло сломить упорства Суллы: он исправлял повреждения с удивительной быстротой и расстраивал планы осажденных.
И когда наконец насыпь была готова, Сулла приказал поставить на ней десятки катапульт и баллист и бросать каменные глыбы и бревна в город, а таранами — день и ночь бить в стены.
Пирей держался. Архелай упорно сопротивлялся: стремясь защитить свои деревянные башни от зажигательных снарядов римлян, он приказал покрыть их невоспламеняющимся веществом, вытребовал отряды из Эвбеи и с островов, вооружил гребцов, и его войско стало многочисленнее римского.
Так прошло лето. Начинались дожди, и приступ, задуманный Суллой, был отложен.
Отведя войска в укрепленный лагерь близ Элевзина, укрытый от налетов азиатской конницы глубокими рвами, холмами, тянувшимися до самого моря, полководец удвоил бдительность. Усилия Архелая перебросить обозы ржи в высокий город, где начинался голод, потерпели неудачу, а легат Суллы Мунатий, разбив полководца Неоптолема, пытавшегося прорваться в Афины с обозом продовольствия, отбросил его в Эвбею.
Перебежчики доносили о голоде в Афинах:
— Аристион выдает четверть хойнина[59] ржи на человека — это куриный завтрак. Голод усиливается. Тиран пирует и веселится, а тем, кто ропщет, сносит головы.
— А в Пирее лучше. Понтийские корабли заходят в Мунихию и Зею, снабжают город продовольствием… Архелая трудно, очень трудно победить.
Сидя в шатре, Сулла думал. И у него было не лучше — тоже не хватало провианта.
«Что делать? Нужны корабли, чтобы разогнать понтийские суда, необходим хлеб, воины… Без кораблей я погиб».
Кликнул легата Мунатия:
— Снарядить гонца к Лукуллу.
— Эпистола?
— Готова, — сказал Сулла, торопливо дописывая ее, — пусть мчится, загоняя лошадей.
Когда, несколько дней спустя, прибыл Лукулл, проконсул сказал, обнимая его:
— Поручаю тебе, дорогой Люций, объехать, с помощью богов, союзные республики и собрать побольше кораблей. А у нас их немного — всего шесть. Но Юпитер с нами, и я не сомневаюсь, что ты, дорогой, вернешься благополучно…
Сулла знал о событиях, происходивших в Риме, Элладе и Азии.
Сидя с Цецилией Метеллой и легатами в шатре, он говорил:
— Друзья пишут из Рима, что кровожадный пес издох; свирепый Фимбрия ранил на его похоронах жреца Муция Сцеволу, а когда старик выздоровел, то Фимбрия привлек его к суду, обвиняя в том, что тот не дал себя убить. Наглый висельник! Его друг, молодой женолюб Марий, занял место своего отца-палача. Пишут, что он изощряется в лютости над аристократами… Горе тебе, проклятый Цинна! Ты ответишь мне за всю пролитую кровь!
Метелла вздохнула. Ей удалось бежать с детьми из Рима. В лагерь Суллы стекались сенаторы и нобили, и число беглецов увеличивалось с каждым днем. Они величали Суллу «отцом» и «надеждою Рима», терпеливо ожидая, когда он победит Митридата и пойдет войною на Рим.
— А что нового в Азии? — спросил один из легатов.
— Волнения. Народ недоволен правлением Митридата. Понтийский лев, притворившийся барашком, показал когти.
Метелла засмеялась.
— Боги за нас! — воскликнула она. — Азия будет первым камнем, о который царь споткнется.
Сулла пожал плечами:
— Сейчас меня беспокоит не Митридат, а Рим…Я должен победить или умереть, прежде чем популяры бросят на меня римские легионы…
Он встал и, накинув плащ, вышел из шатра, приказав подвести лошадь.
Лил дождь, — зима еще не кончилась, — было холодно и тоскливо. Сквозь сумерки смутно вырисовывались темные стены города.
Сулла ехал с тяжестью в сердце.
Лошадь, скользя копытами, часто спотыкалась, плащ намок, а мысли беспокоили: «Победить или умереть».
— Победить, конечно, победить! — крикнул он так громко, что легаты, ехавшие позади, вздрогнули. — Я не хочу умирать, не завершив своего дела!
И он погнал коня к Пирею, чтобы осмотреть выгодные места для приступа и сделать тут же, у стен, необходимые распоряжения.
Приступ не удался. Греки отбросили римлян со стен, и Архелай перешел в наступление. Пришлось отойти.
Сулла приказал делать подкоп, закладывать мины, начиненные паклей, серой и смолой. Работы шли под землей. Обе стороны встречались впотьмах и вступали в смертельный бой. А катапульты осыпали город зажигательными ядрами и стрелами, таран бухал в стены день и ночь.
Однажды, увидев, что греческая башня загорелась, Сулла приказал взрывать мины, заложенные в пробитые в стене отверстия, и сам повел воинов на приступ.
Идя, он любовался доблестным Архелаем, шедшим в бой впереди греков, и в душе преклонялся перед мужеством полководца, десять раз отбивавшего нападения.
Приступ был отбит.
А на другой день, идя во главе легионов, Сулла с изумлением смотрел на стены: брешь была уже заделана. Оказалось, что пробить ее не трудно, но за этой стеной возвышалась вторая линия защиты в форме полумесяца. Воины бросились в узкий проход, но ядра, сыпавшиеся сверху, наносили сильный урон, и опять пришлось отойти с большими потерями.
Промокший, облепленный грязью, Сулла смотрел на стены. До его слуха долетали насмешки торжествующих греков:
— Легче взять твою жену, чем Пирей!
— Метелла — зрелая девочка, начиненная мукой!
Ха-ха-ха!
— Сколько у нее любовников?
Сулла багровел, думая: «Возьму Пирей — смою оскорбления кровью!»
Соглядатаи и перебежчики сообщали, что в Высоком Городе начался голод и болезни: все животные съедены, модимн ржи стоит тысячу драхм. Люди варят кожу бурдюков и подошвы старой обуви, едят дикую траву, растущую на скалах Акрополя, и трупы; священная светильня Паллады погасла — нет масла.
Наконец в Афинах начались волнения. Жрецы и старейшины отправились к тирану, но Аристион приказал их выгнать. Однако положение ухудшалось, и он отправил в римский лагерь посольство, состоявшее из ораторов — мужей старых и гордых.
Войдя в шатер Суллы, они движением руки приветствовали проконсула и стали говорить о прошлом: о Тезее, персидских войнах, Перикле, Платоне и Аристотеле, но полководец оборвал их:
— Я пришел наказать бунтовщиков, а не слушать уроки красноречия. Скажите Аристиону, что ему остается одно — сдаться на милость победителя.
Однажды соглядатаи Суллы, бродя возле Керамика, услышали беседу стариков, находившихся в цирюльне.
— Легкомыслие тирана преступно, — говорил один из ниx, — стоит Сулле узнать о незащищенной ограде, прилегающей к святилищу Гептахалкон — и мы пропали!
Соглядатаи поспешили к проконсулу. Тот отправился проверить правильность донесения.
Укрывшись за каменной глыбой, он смотрел на стену: в западной части города она проходила по легко доступному гребню и сливалась с холмом Нимф. «Прикажу разрушить стену между Пирейскими воротами на юге и Священными на севере и через эту широкую брешь ворвусь в Афины».
Его план был строго обдуман, и в полночь 1 марта 668 года от основания Рима легионы вступили в Афины.
Пронзительно ревели рога и трубы, заглушая крики разъяренных войск. Глашатай, ехавший впереди легионов, вопил охрипшим голосом:
— Воины! Император сказал, что город — ваш! Не жалейте ни одного жилища!
Афиняне убивали друг друга, чтобы не попасть в руки победителя.
Римляне пробивали себе путь с мечом в руке сквозь узкие улички старого города, безжалостно убивая мужей, женщин и детей.
Струя крови текла по Дромосу, от Агоры к Дипилу, заливая Керамик. Конь Суллы храпел, прядая ушами: его белые ноги, обрызганные кровью, казались пурпурными при свете многочисленных факелов.
Слушая вопли женщин и детей, Сулла равнодушно смотрел на вспыхнувший пожар. «Пусть погибнет проклятый город, как некогда погибли Троя, Коринф и Карфаген, — думал он, останавливая коня перед расступившимися сподвижниками. — Что нужно этим грекам? Милости? Нет, подлецы, поносившие меня и Металлу, должны умереть!»
К его ногам бросились старики-эллинофилы.
— О величайший герой! — восклицали они. — Сжалься над памятниками древнего искусства! Запрети губить статуи, картины, библиотеки… Пощади неповинных женщин и детей!
— Вы хотите, чтобы я оказал мертвым милость живых? — усмехнулся Сулла. — Пусть гибнут свободнорожденные, если им это суждено, а пленные будут децемвированы в Керамике и рабы проданы.
Вдали пылал Одеон.
— Кто зажег? — спросил Сулла, указывая бичом на огненный столб, вздымавшийся к небу.
— Аристион. Он отступил к Акрополю…
— Осадить тирана, — приказал Сулла, — а грабежи прекратить! Отвести легионы к Пирею!
И он поехал, окруженный сподвижниками, через Агору и Священные ворота, мимо Керамика — по Пирейской дороге.
После взятия высокого города пала и гавань.
Архелай мужественно отстаивал каждую пядь земли.
Легионы, ворвавшись в брешь, пробитую тараном, наткнулись на шесть стен, вновь возведенных защитниками. И только железная настойчивость Суллы преодолела все препятствия.
— Воины, — говорил он, оглядывая мужественные лица легионариев, — Афины взяты, теперь очередь за Пиреем. Там вы найдете красивых женщин, юных девушек, золото, серебро, драгоценности. В один день вы станете богачами…
— Возьмем! — загремели легионы, и звон оружия показался Сулле приятнее звуков кифары.
Последняя стена не устояла. Архелай, пораженный мужеством римлян, воскликнул: «Эти люди — безумцы!» — и, оставив город, отступил на полуостров Мунихию, где в маленькой гавани находились его корабли. Там он считал себя непобедимым.
Стоя на возвышенности, он смотрел на пылавший Пирей, один из красивейших городов Греции, и на лице его было отчаяние.
А легионы опустошали город: укрепления, стоянки кораблей, оружейный склад Филона, дома, театр, гимназия — все было объято пламенем.
Оставив у афинского Акрополя сильное войско под начальством легата Скрибония Куриона, Сулла, невзирая на возражения сподвижников, опасавшихся азиатской конницы на беотийских равнинах, стремительно двинулся к северу. Там находился его легат Гортензий, отрезанный понтийцами, занявшими Фермопилы и Фокиду.
Сулла знал, что против него выступит Таксиль, военачальник Архелая, и удивился, когда перебежчики сообщили, что Архелай покинул Мунихию, посадив свои войска на корабли, и соединился с Таксилем у Фермопильского прохода.
«Начинаются решающие бои, — писал Сулла Метелле, оставшейся в Афинах, — и если будет на то воля бессмертных, я рассею, как песок, Митридатовы полчища и вымету их, как сор, из Эллады».
Разгромив Архелая при Херонее, где Сулла выступил с пятнадцатью тысячами пехотинцев и полутора тысячами всадников против шестидесятитысячного понтийского войска, император получил известие о падении афинского Акрополя.
Не мешкая, он отправился в Афины судить пленных.
— Привести бунтовщиков! — распорядился проконсул, восседая на площади.
И когда были приведены магистраты и стража тирана, он приказал провести их сквозь строй, а имущество отобрать в казну.
— Аристиона я оставляю для своего триумфа, — говорил он, — а афинянам возвращаю их земли и законы, но запрещаю народные собрания и избрания магистратов, пока существует это бунтовщическое поколение. Разрешаю чеканить, как это у вас было, серебряную монету.
Из Рима пришли неутешительные известия: популяры отправили против Суллы консула Валерия Флакка, при котором находился его легат Фимбрия, префект конницы.
— Подлые плебеи посягают на жизнь доблестных легионов Суллы, — говорил император своим легатам, кончая описание Херонейской битвы в назидание потомству, — а забывают, что без моих трудов и геройства Греция была бы потеряна для Рима и Митридат твердо укрепился бы в Элладе.
На рассвете он двинулся навстречу легионам Валерия Флакка, но в пути получил известие, что ему угрожает с тыла новое понтийское войско под предводительством Дорилая, военного министра и друга детства Митридата. Войско состояло из шестидесяти тысяч пехотинцев, десяти тысяч всадников и семидесяти колесниц с косами.
Соединившись на Эвбее с уцелевшими остатками войск Архелая, оно высадилось в Беотии и стало опустошать страну; города перешли на сторону Митридата.
Сулла появился в Беотии. Пройдя между гор и Копаисским озером, он расположился лагерем в Орхоменской долине, недалеко от Херонейского поля битвы.
Созвав вечером на совещание легатов и военачальников, проконсул приказал приступить к рытью широких и глубоких рвов, чтобы помешать наступлению пехоты и в особенности конницы.
— Только таким образом мы сможем восторжествовать над противником, — сказал он. — Легиоиариям работать посменно, а пока враг угадает наши намерения, мы кое-что успеем сделать.
К утру равнина была изрыта во многих местах: рвы, как щупальца, извивались к лагерю понтийцев и терялись в болотах Кефиза. Однако работы не были еще закончены, а понтийская конница бросилась уже на легионариев и обратила их в бегство. Прибывавшие на помощь пехотинцы не могли остановить отступление.
Прискакал Сулла. Спрыгнув с коня, он схватил знамя и один бросился в свалку. За ним последовали легаты и преторианцы.
— Воины, — отчаянно закричал он, — если вас спросят, где вы покинули своего полководца, не забудьте ответить: «При Орхомене!»
Его слова остановили отступавших. Легионарии бросились на площадь к вождю и отбили понтийскую конницу.
— Продолжать рытье рвов! — приказал Сулла. Все стремительные нападения Дорилая разбивались о движущуюся стену легионов, которая расступалась, пропуская азиатских наездников, налетавших, как буря, а затем смыкалась, преграждая им путь к отступлению.
Битва становилась упорной. Сжатые со всех сторон, лучники, поддерживавшие понтийскую конницу, не могли натянуть луков и гибли, работая стрелами, как копьями. Десять тысяч всадников и пять тысяч азиатских пехотинцев устилали взрытую землю.
Сулла объезжал поле битвы при восторженных криках воинов. Он благодарил их за победу и хвалил за храбрость.
Созвав легатов и военачальников, Сулла велел им бодрствовать всю ночь посменно.
— Дорилай, — говорил он, — попал в мышеловку, — отступать некуда: позади него и справа — Копаисскоеозеро, дальше — болота, покрытые камышом, и сливающиеся реки Кефиз и Мелас; впереди и налево — наши легионы и сеть рвов. Вожди, ваша старательность и бдительность должны обеспечить победу!..
Весь день наблюдал он за работами, отбивал вылазки азийцев, мешавшие легионариям, и когда ров был вырыт, приказал войскам броситься на приступ.
На рассвете понтийцы обратились в бегство. Их настигали и убивали. А на берегу озера толпились легионарии, поражая стрелами и дротиками пытавшихся спастись вплавь.
Сулла подъехал на окровавленном коне и смотрел потемневшими глазами на волны, где качались сотни трупов, на болото и дороги, заваленные мертвыми телами, обломками копий, мечами и щитами.
— Кончено? — спросил он примчавшегося Базилла.
— Понтийское войско погибло, в плен захвачено более двадцати тысяч, а полководцы бежали или убиты. Как прикажешь поступить с пленными?
— Продать в рабство, а деньги распределить среди легионариев.
Базилл ушел. Император смотрел на Орхоменскую равнину, думая: «Митридат потерял Грецию и так же потеряет Македонию. Останется Малая Азия… Но что делать? Лукулл не возвращается, кораблей нет… А кругом — враги, враги и враги…»
Дав несколько дней отдыха усталым воинам, он отправился наказать беотийские и локрийские города, поддерживавшие Митридата; три гавани Эврипы — Галеи, Ларимны и Анфедон — разрушил, а жителей выселил внутрь страны. Затем, двинулся в Фессалию, где остановился на зимовку и приступил в отчаянии к постройке кораблей.
Война кончилась, и Сулла, довольный, отправился в Делион на свидание с Архелаем.
Раб, ожидавший его у городских ворот, сошел с коня и, поклонившись, сказал:
— Мой господин ожидает тебя, император, в храме Феба-Аполлона.
— Едем.
На ступенях храма стоял Архелай. Продолговатое лицо его и быстрые глаза поражали необыкновенной живостью, со щек свисали длинные кудрявые волосы; небольшая черная бородка была едва заметна, усы выбриты. Он пропустил Суллу в храм и вошел вслед за ним.
— Великий царь предлагает тебе, император, денежную и военную помощь для подавления популяров в Риме, — заговорил Архелай, не спуская глаз с Суллы, — при условии, что ты признаешь владычество царя над Азией.
Сулла усмехнулся:
— Если ты выдашь мне все царские корабли, то я обязуюсь сохранить за Митридатом Понтийское царство.
Побагровев, грек с негодованием крикнул:
— Ты шутишь или насмехаешься над нами?
— Молчи, раб! То, от чего ты, побежденный, отказываешься, посмеешь ли предложить мне, представителю Рима, победителю Афин, Херонеи и Орхомена?
Архелай молчал, потупившись.
— Если ты договоришься со мной, — продолжал Сулла, — то я вознагражу тебя золотом и прикажу отсыпать тебе столько динариев, сколько ты будешь в силах унести. Ты умен и должен понять, что счастье Митридата закатилось, и когда ты вернешься к своему царю, он не пощадит тебя, обвинив в измене. Говорят, твоя жена — наложница Митридата (грек сжал кулаки, лицо его исказилось), поэтому ничто тебя не связывает больше с Понтийским царством.
Архелай, тяжело дыша, взглянул на Суллу:
— Твои условия?
— Царь должен отказаться от всех завоеваний, совершенных с 665 года от основания Рима, и я признаю понтийские владения; он получит титул друга и союзника римского народа; покроет мои военные издержки, уплатив мне две тысячи талантов; выдаст семьдесят военных кораблей, с гребцами и пятьюстами лучников; заплатит жалованье и доставит съестные припасы этим людям; обменяется со мной пленниками, заложниками, воинами-перебежчиками и беглыми рабами; объявит всеобщее прощение от имени Рима всем греческим городам Эллады и Азии, поддерживавшим его дело. Кроме того, — продолжал Сулла, видя, что Архелай морщится, — ты обязан немедленно вывести из Халкиса и иных местностей свои войска и выдать мне часть кораблей, пока не прибудет твой брат Неоптолем из Азии. Согласен?
Архелай молчал.
— В награду я обещаю тебе личный титул «друга и союзника римского народа». Я не сомневаюсь, что сенат утвердит его. И ты станешь неприкосновенным. Я видел твою храбрость в Пирее и дарю тебе, как лучшему военачальнику, имение в Эвбее и десять тысяч плектров прилегающей к нему земли. А для того, чтобы сделать тебе приятное, я нарушу наш договор и прикажу отравить твоего личного врага Аристиона… Согласен?
Архелай кивнул.
— А теперь будем добиваться вместе, — заключил Сулла, — утверждения царем нашего договора.
Весть о мирных переговорах с понтийцами возмутила легионы.
— Рим никогда не складывал оружия, не уничтожив своего врага, — роптали военачальники, — а император ведет переговоры с убийцей ста тысяч римских граждан!
Недовольны были и легионарии, — они ожидали богатой добычи, надеясь на грабеж азиатских и понтийских городов, — и хмуро встречали полководца, возвращавшегося из Делиона.
Сулла сразу заметил настроение воинов, но притворился веселым, скрыв свое беспокойство.
Он подозвал Базилла, шепнул:
— Трибун, извести военачальников, чтобы построили войска у претории.
И когда легионы, выстроившись, ожидали императора, он вышел к ним и сказал:
— Я рад видеть вас, непобедимые римляне! Участники взятия Афин и Пирея, орлы, взлетевшие над скалами и горами Херонеи и Орхомена, доблестные бойцы, увенчавшие себя бессмертными победами, вы жаждете еще битв и счастливого возвращения на родину. Но битвы еще будут, а ропот ваш несправедлив… Чего вы хотите? Войны с Митридатом? Да знаете ли вы, что для того, чтоб окончательно уничтожить понтийского царя, нужно еще несколько лет борьбы и невероятного напряжения сил? Хотите еще десять лет воевать в Азии? Но кто из вас тогда вернется на родину? Подумали вы об этом? Рим не поможет нам ни войсками, ни деньгами, наоборот, популяры выступят против нас, и нам придется бороться с римлянами и с понтийцами. Выдержим ли мы? Вернется ли хоть один из вас в отечество?
Воины молчали. Возглас Базилла всколыхнул их.
— Мир, мир! — кричал трибун. — И скорее в Рим! Император позаботится о нас на родине. Он…
Ему не дали договорить.
— Мир, мир! — подхватило несколько человек.
И вскоре тысячи голосов загремели вокруг претории:
— Веди нас, император, веди! — Сулла поднял руку:
— Воины, в Италии нас ждут жаркие бои, но на родине, где слышится римская речь и светит наше, италийское солнце, сражаться и умирать сладостнее, чем на чужбине. А кого сохранят боги живым, тот станет самым почитаемым человеком в отечестве!
Распустив легионы, он вошел в шатер и, сев на ложе, задумался: «Если Митридат договорится с Фимбрией — я пропал: оба они бросятся, как псы, на меня… А я должен сохранить свои легионы для римской олигархии — это наша последняя надежда. Лучше пожертвовать благом республики ради блага патрициев и сената, и если Митридат утвердит делионские переговоры — я получу мир, корабли и деньги, подавлю внутреннего врага, более опасного, чем внешний. Уничтожить Митридата хорошо, а повесить Цинну и Карбона — лучше».
Дни и недели пролетали незаметно. Не доверяя Митридату, Сулла разослал разведчиков и соглядатаев, чтобы знать о положении неприятеля…
Посольство Митридата, прибывшее в римский лагерь, объявило Сулле о согласии царя на все делионскме условия, кроме двух: выдачи семидесяти кораблей и очищения Пафлагонии. Было ясно, что царь нащупывает, с кем выгоднее договориться — с Суллой или с Фимбрией, и император был в большем затруднении. Но события, происшедшие в Азии, помогли ему: Пергамское царство было осаждено с двух сторон — на севере Фимбрией, а на юге Лукуллом.
Имея несколько памфильских и много родосских кораблей, Лукулл (ему помогал искусный наварх Дамагор) нападал на понтийцев, и когда римские суда вошли в Питанейские воды, Митридат отступал уже перед Фимбрией.
Вести о победах Фимбрии, действовавшего с молниеносной быстротой, поразили Суллу:
«Как жаль, что этот храбрый наглец не с нами! Мы бы давно кончили с Митридатом!»
Царь укрылся в Питанее, и Фимбрия просил Лукулла помочь ему осадить Митридата с суши иморя. Но Лукулл, больше аристократ, чем патриот, велел ему ответить: «Со злодеем, приверженцем Мария и убийцей консула Флакка, не буду иметь дела». И хотя вражда полководцев дала возможность царю бежать в Митилену, Лукулл не сожалел, что отказал Фимбрии в помощи.
Сулла и Лукулл соединились в Геллеспонте. Глядя на многочисленные корабли, приведенные квестором, Сулла, улыбаясь, пожимал ему руку.
— Друг, — говорил он, — как я рад увидеться с тобою! Расскажи, где ты был, что делал…
— Не осуждай меня, император, за опоздание, — вздохнул Лукулл, — боги свидетели, что я сделал всё, чтоб помочь тебе… Был я на Крите, в Кирене, подвергся нападению пиратов, потом отплыл в Александрию, где Птолемей Латир принял меня как царя, но в кораблях отказал, не желая вмешиваться в борьбу. Дав мне доКрита охрану из нескольких военных кораблей, он…
— Но эти корабли…
— Это памфильские и родосские… я начал опустошать берега Азии и возбуждать города против Митридата. Хвала богам, что это мне удавалось…
Они беседовали до полуночи на палубе в присутствии наварха Дамагора.
На другой день Сулла получил известие, что Митридат желает увидеться с ним и дожидается его между Абидосом и Илионом.
Переправившись через пролив с четырьмя когортами и двумястами всадников, Сулла направился к Дардану, развалины которого четко выделялись впереди. Не доезжая, он остановился перед шатром, окруженным многочисленной пехотой, конницей и колесницами, вооруженными косами.
«Царь хочет перевесом в силе вынудить меня пойти на уступки, — подумал Сулла, — но — клянусь Геркулесом! — я уже достиг крайней границы: дальше находятся честь Рима и мои нужды, через которые переступить невозможно».
Митридат поспешно вышел из шатра. Великан, в желтых персидских штанах и тиаре, усыпанной драгоценными камнями, с широким мечом у пояса, он удивил полководца своим величественным видом.
Не глядя на проконсула, он отпустил движением руки приближенных и спустился в долину. Сулла последовал за ним.
Остановились. Митридат, взглянув на римлянина, первый протянул руку, но Сулла удержал свою и спросил:
— Вижу ли перед собой друга или врага? И если — друга, то принимает ли великий царь делионские условия безоговорочно и без изменения?
Митридат молчал.
— Я не понимаю, царь, твоего молчания. Говорят побежденные, а победители молчат…
Митридат вспыхнул и стал рассказывать о своих прежних победах, о народах, жизнь которых он хотел улучшить, но Сулла прервал его:
— Царь, я слышал о твоем красноречии и вижу, что оно не преувеличено. Но самые красивые слова — ничто перед действительным положением. Ты виноват во многом: бесчисленные козни против Рима, резня ста тысяч римских граждан — разве этого мало?.. Так ответь жжем не, царь, чистосердечно — да или нет?
— Да, — медленно выговорил Митридат, и в его прищуренных глазах мелькнула насмешка.
— Верю царскому слову, — поклонился Сулла и пожал протянутую руку. — Прикажи, великий царь, вывести двух изгнанников: Ариобарзана и Никомеда…
Гордый потомок Ахеменидов исполнил просьбу Суллы, и когда оба царя приблизились, он вежливо поклонился Никомеду, а к Ариобарзану повернулся спиною.
— Он не рожден в пурпуре, — сказал Митридат Сулле, — это не царь, а раб.
— Я беру их и полагаюсь на твое слово. Митридат, — кивнул и молча пошел рядом с Суллою.
Хотя разговор не был скреплен подписями, Сулла не сомневался, что Митридат выполнит все условия.
На другой день царь выдал семьдесят кораблей и отплыл в Понт. С ним уезжали греки, его приверженцы, предпочитая гостеприимство побежденного, чем сомнительную милость победителя.
Стоя на морском берегу, легионарии плакали от бешенства, видя, что Митридат, смертельный враг Рима, уплывает от них. Они ругались, проклиная понтийского царя, а Сулла спокойно стоял, опершись на меч, и в его глазах было удовлетворение.
— Что вы кричите и возмущаетесь? — воскликнул он. — Эта земля — не Италия, эти волны не смывают берегов родины, и разве вы не хотите вернуться к своим ларам, обнять близких, зажить спокойной жизнью, охраняя своего императора?
Узнав, что Фимбрия, оставленный войсками, бросился на меч в пергамском храме Эскулапа, Сулла вернул Вифинию Никомеду, а Каппадокию — Ариобарзану и отменил в азиатской провинции свободу рабов и уничтожение долгов, дарованные Митридатом.
Возмущенные города восстали, и Сулла жестоко подавлял бунтовщиков. Осада городов, взятие их приступом, грабежи, продажа жителей в рабство — всё это стало обыденным явлением. Затем последовали кровавые суды в Эфесе, казни «каппадокийских сторонников.[60] А пираты грабили азиатское побережье, и Сулла не препятствовал им.
Римское войско зимовало в цветущих городах, пьянствуя и развратничая. Каждый воин, живший у горожаина, получал от него ежедневно шестнадцать драхм, обед для себя и своих приглашенных, а центурион — пятьдесят драхм и две одежды: домашнюю и выходную. Население роптало, но воля императора была законом.
Сулла вел прежний образ жизни: устраивал пирушки, имел десятки любовниц. Базилл и Хризогон, любимцы проконсула, рыскали по городам, выискивая ему юных и красивых гречанок. А сам император жил в Эфесе, и его высокую фигуру часто можно было видеть на улицах.
За ним следовали два-три легата, зорко охраняя его от возможного покушения (ненависть к императору увеличивалась с каждым днем), но Сулла, уверенный в своем счастливом будущем, казалось, никого не боялся.
Однажды он созвал нотаблей азиатских городов. Простас был ярко освещен. На столах красовались цветы. После речи проконсула ожидалось пиршество.
Когда Сулла вышел из таламоса, нотабли встали и низко поклонились. Император приветливо кивнул и сказал:
— Я созвал вас, начальники, по важному делу. Рим, в своем бесконечном милосердии, соглашается помиловать мятежные города на следующих условиях: немедленная уплата запоздалой дани за четыре года, общая пеня в двадцать тысяч талантов в покрытие расходов по войне и упорядочению провинции, а для того, чтобы облегчить взимание дани, я разделил провинцию на сорок четыре округа, по источникам дохода…
Нотабли молчали, только один из них, старик, осмелился возразить:
— Император, Азия не выдержит такой дани… Города принуждены будут искать помощи у ростовщиков или отдать в залог театры, гимназии, портовые права… Народ обнищает… Сжалься, император!
— Нет, — твердо ответил Сулла. — Вы поддерживали Митридата и заслужили наказание. Никто не посмеет сказать, что я несправедлив. Разве я не даровал нескольким городам свободу, не назвал жителей их «друзьями и союзниками римского народа»? Разве Илион не поднят из пепла и Родос не получил земель и данников? Сторонники Рима не ропщут, а радуются вместе с нами! А ты, старик, — обратился он к нотаблю, — позаботься лучше о своевременном внесении дани, иначе — клянусь богами — тебе придется подумать об уплате мелкой монеты Харону!
— Воля твоя, — поднял голову старый нотабль, — но прошу тебя: освободи меня от грабежа народа!
— Что ты сказал? Я не ослышался? Эй, Базилл, объясни безумцу, что грабеж и наказание — вещи разные…
Побледнев, нотабли молчали.
— Прикажешь? — спросил Базилл, взглянув на Суллу и подходя с поклоном к нотаблю.
— Чего ты от меня хочешь? — крикнул старик. — Если мой язык выговорил глупость, пусть император простит! Но я готов повиноваться воле…
Базилл взглянул на Суллу. Взгляд императора был настойчив, и когда, через несколько минут, из сада донесся вопль, нотабли вздрогнули.
— Успокойтесь, дорогие гости, — сказал проконсул, — и садитесь за стол. Ничего страшного не случилось. Старый болтун откусил себе язык.
Наступила тишина.
Во время попойки Сулла обратился к Лукуллу»
— Дорогой мой, дело мое завершено. Правителем Азии я назначаю Мурену, а тебя — квестором. Пора мне в Италию. Лето кончается, корабли в Эфесе готовы к отплытию, и Нептун будет, наверно, милостив ко мне и к моим храбрым легионам!
Однако Сулла не попал так скоро в Италию, как рассчитывал. Когда войска его сели в Эфесе на корабли и, пересекши в три дня Архипелаг, высадились в Пирее, император почувствовал внезапное недомогание и решил остановиться в Аттике для лечения.
У него была подагра — он испытывал боли в суставах, онемение членов, тяжесть в ногах: пальцы распухали и болели. Врачи предписали ему купанья в Эдепсе, находившемся в Эвбее.
Теплые серные ванны помогли. Оправившись от болезни, он разрешил войскам «запастись добычей» — начались грабежи. Сам император захватил богатую библиотеку Апелликонта и множество предметов искусства, которые предназначал для украшения римских храмов.
Устрашенные греки льстили «владыке мира», величая его превыше всех героев и полководцев, установили в Афинах в честь его праздник Суллею и воздвигли много статуй на агорах, в театрах и гимназиях.
Однако он был равнодушен: «Подлые эллины ненавидят нас и презирают, — думал он, — но льстят, боясь меня и моих легионариев. Теперь они не посмеют восстать. А если восстанут…»
Скрипнул зубами и приказал войскам двигаться на Патрас и Диррахион.
— В Италию! В Италию! — радостно кричали легионы, приветствуя императора, сидевшего на коне.
А он смотрел на этих мужественных ветеранов и думал:
«С ними я пройду всю Италию и восстановлю поруганную дедовскую власть на вечные времена».
Он отправлялся во главе сорока тысяч человек и тысячи шестисот кораблей, оставляя после себя в Элладеполное опустошение.
После смерти Мария главою республики стал Цинна. Его законы были направлены к улучшению жизни народа, и за ним шли рабы, вольноотпущенники и большинство италиков. Цинне казалось, что республика на правильном пути, однако кто-то ей мешал, а кто — Цинна не понимал.
Демократия, единая в ненависти к олигархам, но неустойчивая в своих целях, подчинялась сенату, который строил против нее козни.
Мульвию казалось, что всё идет хорошо. Только слухи о возвращении Суллы, волновавшие Рим, беспокоили его.
Популяры не давали Цинне покоя, требуя принять меры дляохраны республики от вторжения «врага отечества», но консул, зная от соглядатаев о немногочисленном войске Суллы, говорил:
— Стоит мне только крикнуть, и весь Рим подымится против злодея!
Однажды Цинна, находясь у Цезарей, поспорил с молодым Гаем, своим зятем, за которого вышла недавно его любимая дочь Корнелия.
Гай, сын брата Юлии, вдовы Мария, и жены его Аврилии, был еще молод, но уже выказывал большие способности: умный, образованный, он возразил тестю, когда тот повторил свое любимое выражение о готовности всего Рима выступить против Суллы:
— Не преувеличиваешь ли ты, дорогой отец? Сулла выдержал яростную борьбу против азиатских полчищ Митридата…
— Но не против римлян!
— Онразбил Фимбрию…
— Кто такой был Фимбрия? Пустой человек, щеголь, хвастун, смелый любовник…
— И храбрый воин! Разве ты сам не превозносил его, посылая с Валерием Флакком в Грецию?
Цинна нахмурился. Он сознавал, что зять прав.
«Но как помешать Сулле? — размышлял он, поглядывая на вдову Мария и думая, что она должна тотчас же выехать из Рима, лишь только Сулла высадится в Италии. — Берега охраняются плохо, и неизвестно, где он бросит якорь. И, конечно, нужно ожидать его со стороны Остии или ближайшей гавани к Риму. Завтра побеседую с Карбоном, и мы подумаем, что делать».
Меры пришлось принимать срочные. Цинна и Карбон решили произвести набор войск, узнав, что сенат получил гордое послание Суллы. Перечислив, что им сделано в Югуртинскую и Кимбрскую войну, во время претуры в Киликии, в Союзническую войну, во время консульства и в борьбе с Митридатом, проконсул обвинял сенат в том, что его, Суллу, сделали проскриптом, друзей перебили, дом разрушили и его жена принуждена была с детьми спасаться бегством от палачей. Послание его кончалось словами: «Я отомщу за эти жертвы и за всю республику, невзирая на сословие виновных, их заслуги и магистратуру. Я — меч Марса-мстителя над непокорной Италией».
Сенат испугался и отправил к Сулле посольство с предложением мира. Только теперь понял Цинна, кто мешал правильной жизни республики: сенат! Нужно было раздавить его, когда они с Марием заняли Рим!..
Взбешенные поведением сената, Цинна и Карбон, провозгласив себя консулами на два года, решили посадить войска на корабли и направить их в Либурнию.
— Оттуда мы двинемся навстречу Сулле, — говорил Карбон воинам, — и нападем врасплох на него.
Переправив благополучно часть легионов, Цинна стал готовить остальных воинов.
День был пасмурный, море неспокойно билось о берега. Легионарии неохотно садились на корабли. В полдень лазурное море потемнело, и войска стали роптать.
— Буря будет! Куда он нас ведет? — кричали легионарии. — Против победителя Митридата? Против его ветеранов? Не пойдем!..
— Разве можно устоять против Суллы? Не будем воевать с земляками, проливать римскую кровь!
Ропот разрастался. Воины решили самовольно возвратиться на родину.
К вечеру легионарии высадились на берег и бросились в рассыпную:
— Домой, домой! Не хотим больше воевать! Домой!
Цинна выбежал из шатра с обнаженным мечом в руке.
— Остановитесь! — закричал он. — Кто, как не вы, должны защищать республику от патриция, — который угрожает нам и сенату жестокой расправой? Воины, вспомните времена Мария, боровшегося за плебс! Вспомните свое господство и подумайте, что. несет нам Сулла! Кровь, насилия и грабежи!..
— Домой, домой! — прервали его легионарии, и рев сотен глоток заглушил речь консула.
— Ликторы, ко мне! — закричал Цинна и приказал хватать непокорных и расправляться с ними.
Ликторы выхватили секиры, и один из них стегнул легионария прутом по голове. Тот ответил обидчику ударом кулака в зубы.
— Схватить бунтовщика! — распорядился Цинна. Но воины оттеснили консула, и в него полетели камни.
— Что вы делаете? — закричал Цинна.
Но толпа с ревом окружила его. Он видел яростные лица, дикие глаза, слышал проклятья и понял, что с ним безжалостно расправятся, если он не сумеет овладеть этими взбешенными людьми.
Пробовал говорить, но ему не давали, оскорбляя его. Тогда он бросился с мечом на мятежников. А потом побежал. За ним мчались разъяренные воины, скользя, падая в грязь, подымаясь. Впереди был шатер, дальше простиралось поле и вдали на холме — деревушка.
«Погиб», — подумал он и обернулся.
— Стойте! Я, консул, повелеваю вам…
Но толпа не слушала его. И он опять побежал. Полетели камни. Один задел ему плечо, другой попал в голову. Цинна пошатнулся. Набежали воины — сверкнули мечи, и он, почувствовав ноющую боль в теле, уронил обагренное кровью оружие. Упал. А озверевшие люди набросились на безжизненное тело и долго топтали его грубыми калигами.
Насытив свою ярость, они стали медленно расходиться, собираясь по нескольку человек, и шептались, сговариваясь о грабеже лагеря.
Карбон, узнав об убийстве Цинны, отозвал легионы из Либурнии.
Мульвий был очевидцем дикого убийства Цинны, но помешать не мог, и если бы вступился, разъяренные легионарии разорвали бы его в клочья.
Не желая больше оставаться в восставшем войске, он в тот же день отправился в Рим.
Сидя у Геспера в атриуме и беседуя с ним и с Виллием, Мульвий покачивал головою:
— Трудно бороться нам с олигархами. Идет Сулла, муж жестокий, и если мы не уничтожим его — быть страшной резне.
— Это так, — отозвался Геспер, — на моих глазах погибли Гракхи и мой господин Фульвий Флакк, которые боролись за плебс; затем Фортуна отняла у нас Сатурнина, Главцию, Сафея; погибли тысячи людей… Боги одни знают, что будет дальше.
— Ты сомневаешься в победе плебса? — вскричал Виллий.
— Нет, когда-нибудь плебс победит, сплотившись, а разрозненные выступления обречены на неудачу…
— По-твоему, — не унимался Виллий, — лучше было бы нам прекратить борьбу и сдаться?
— Нет, бороться нужно, но не так: без подготовки у нас ничего не выйдет.
Мульвий молчал, задумавшись. Слова Геспера разбудили в нем воспоминания о Союзнической войне. Италики готовились долго. Мульвий видел склады оружия, свинцовые пули, отливаемые закопченными людьми, кузницы, где днем и ночью ковались мечи и наконечники копий, женщин, занятых пошивкой одежды, сапожников, точавших калиги для воинов, и толпы юношей, обучавшихся тайком военному делу. Да, подготовка была нужна. А здесь?
Он вздохнул и собирался спросить Геспера, стоит ли бороться, когда надежды на победу мало, и обрадовался, услышав спокойные слова:
— С нами будут Телезин и Лампоний.
— Это храбрые мужи, и если они не одолеют жестокого патриция, кто же победит его?
Геспер сказал:
— Я почти старик, и то не откажусь от борьбы. Завтра мы с Виллием уезжаем к Телезину под личиной земледельцев. Дороги небезопасны, соглядатаи рыщут, инеобходима осторожность.
«Куда же мне? — подумал Мульвий, и вдруг мысль о Сертории сверкнула неожиданно: — К нему, к нему! Цинна был прав, возвеличивая его… Кто из вождей может сравниться с ним? Карбон? Телезин? Лампоний? Все они отчаянно храбры, но ни один не обладает такой хитростью, упорством и изворотливостью, как Серторий!»
На другой день три человека, смешавшись с торговцами зеленью, выбрались из Рима, направляясь в разные стороны. Все они ехали на повозках, в которых лежали остатки непроданных бобов, лука и чеснока.
Высадившись в Брундизии, Сулла двинулся на Рим.
Много месяцев шел он с упорным боем, встречая на пути яростное сопротивление: против него действовало двухсоттысячное войско.
Предполагая вначале быстро овладеть городом, он увидел, что имя его внушает ненависть, но цель, к которой он стремился, была, по его мнению, священна, и он считал себя единственным мужем, способным восстановить попранную популярами власть сената и аристократии. Поэтому нужно было усыпить бдительность, привлечь союзников на свою сторону.
Области, через которые он проходил, были враждебны: племена не доверяли ему, поднявшему меч против республики, боясь, что права, добытые десятками тысяч жертв и потоками крови, будут урезаны.
«Умеренно-осторожное обращение с союзниками поможет мне одержать верх над демократами», — думал он и заставил своих воинов поклясться, что они будут обращаться с италиками, как с друзьями и римскими гражданами. А сам огласил воззвание: «Народы благословенной богами Италии! Признавая все права, завоеванные вами и полученные от популяров, призываю вас отречься от тиранов, губящих дорогое отечество, и помочь мне! За это обещаю вам большие милости. Брундизии, Мессапия и Апулия уже награждены по-царски».
Воззвание имело успех: до Самниума и Кампании сопротивления не было. Племена помогали легионам Суллы людьми, лошадьми, мулами, одеждой, продовольствием. Полководец шел впереди, зная от соглядатаев, что этруски, самниты, луканы и иные племена поспешно вооружаются и спешат соединиться с легионами Карбона.
Бои следовали за боями. Невзирая на кровопролитие, Сулла упорно двигался к северу. В его голове стояла мысль: «Неужели я, сломивший Митридата, должен погибнуть в Италии? Нет! Пусть страна станет пустыней, и Рим будет взят!»
Проходя через города, он собирал народ и пытался хитроумными обещаниями склонить его на свою сторону.
Однажды на площади маленького кампанского городка он говорил:
— Квириты, сам Юпитер явился мне во сне и, отдавая свои молнии, сказал: «Люций Корнелий Сулла, любимец богов! Иди на Италию, освободи мой народ от тиранов и восстанови порядок!» И я пошел, не смея ослушаться. И всюду, где я прохожу, союзники мне помогают… Так и вы, квириты, должны мне помочь! А я не только не посягну на ваши права, но еще осыплю вас милостями, если вы дадите мне новобранцев и провиант для легионов!.. Когда же Рим будет взят, я создам самую счастливую республику в мире, и вы станете нашими дорогими братьями!..
Он лгал, хитрил, изворачивался, и толпа слушала его, затаив дыхание.
— Не верьте вождю олигархов! — донесся голос, и из толпы вышел старик. — Всё это обман! Кто, как не ты, Люций Корнелий Сулла, притеснял нас в Союзническую войну и рубил нам головы? Кто, как не ты, взяв Рим перед войной с Митридатом, установил господство аристократии?
Сулла нагло засмеялся.
— А разве я не привлек в сенат популяров? Я помог Цинне стать консулом, а его приверженцам управлять республикой. И не моя вина, квириты, что тирания всем надоела и его убили!
Толпа молчала.
— А ты, старик, выжил из ума и напрасно дурачишь верных сынов Рима! Так ли я говорю, квириты?
— Да здравствует император! — закричало несколько человек, и толпа подхватила возглас.
Однако на хитрость Суллы попадались единичные города, хотя он щедро разбрасывал обещания. И чем дальше он шел с легионами, тем было труднее: население выступало с оружием, происходили яростные бои, и полководец, не задумываясь, заливал кровью области.
Двигаясь, он надеялся на помощь нобилей и обрадовался, когда к нему присоединились Метелл Пий, подавлявший восстание союзников, молодежь из оптиматских семейств (выделялись Красс и Помпей), а затем малоспособные, но храбрые юноши, готовые пожертвовать за него своей жизнью.
Победы Красса над марианцами, подвиги Помпея, деятельность Метелла Пия, бегство Сертория в Иберию — все это радовало Суллу, а когда ему удалось победить консула Норбана, а Сципиона принудить к отступлению, — дорога на Рим после трехлетней борьбы была открыта.
Войска шли всю ночь. Посланная разведка донесла, что движутся огромные силы союзников.
— А впереди, — сообщил Базилл, начальник разведки, — идут самниты и луканы во главе с Телезином и Лампонием, вождями смелыми и отчаянными. Неприятельская конница рвется в бой, я слышал крики самнитов и луканов, требовавших разрушения Рима…
Сулла засмеялся.
— Разве не я разбил Норбана при Канузе, уничтожив у него шесть тысяч человек и потеряв только семьдесят? Разве воины бездарного Сципиона не перешли на мою сторону? А победы моих сподвижников? Пусть же враги кричат и требуют невозможного!
Пришло тревожное донесение: Телезин, имея против себя с правого фланга Суллу, а с тыла — Помпея, выступил ночью, чтобы броситься на Рим.
— Он едва не ворвался в беззащитный город, — говорил Базилл, — и сейчас находится в десяти стадияхor Коллинских ворот… Что прикажешь, император?
— Послать отряд конницы аристократов во главе с Аппием Клавдием…
На рассвете пришло известие, что Телезин изрубил конницу аристократов и Аппий Клавдий погиб.
— Послать Бальба с семьюстами! — распорядился Сулла и выступил во главе войска.
Рядом с ним ехали легаты Долабелла и Торкват.
— Пусть передние когорты завтракают, а затем — в бой…
— Разве ты не дашь отдохнуть утомленным воинам? — говорили, перебивая друг друга, Долабелла и Торкват. — Самниты, луканы — смертельные враги Рима!
— Трубить бой! — крикнул Сулла, когда завтрак кончился.
Заиграли трубы, послышался топот лошадей, и правый фланг, поддержанный конницей, вступив в бой, опрокинул неприятеля после отчаянного сражения. Но левый фланг, теснимый противником, поддавался, и Сулла, боясь, что воины не выдержат натиска и обратятся в бегство, поскакал к ним.
Под ним была белая горячая лошадь, рвавшаяся вперед, и он, несмотря на быстроту скачки, выхватил из-за пазухи золотую статуэтку Аполлона Дельфийского (он носил ее на груди в сражениях) и, целуя ее, громко воскликнул:
— О, Аполлон Дельфийский! Неужели ты оставишь Корнелия Суллу в воротах его родного города, чтобы он погиб со своими согражданами после ряда сражений, дарованных тобою?
И, обратившись к отступавшим воинам, закричал:
— Вперед, непобедимые львы!.. А вы… куда вы, трусы, ставшие бабами?.. Стойте, проклятые, иначе мой меч продырявит ваши кишки!
Так, одних возвеличивая, других порицая, а третьем угрожая, он заставлял бойцов возвращаться.
Однако все его старания оказались напрасными.
Телезин, объезжая самнитские войска, воодушевлял их криками:
— Наступил последний день Рима! Воины, мы должны разрушить город до основания! И пока не вырубим лес, проклятое логовище волков, свобода Италии будет под угрозой! Вперед!
Выехал Геспер, затрубил. Потом, взмахнув мечом, поскакал на римлян.
Самниты обрушились на левый фланг легионов Суллы с отчаянным мужеством. Римляне не выдержали натиска. Началось беспорядочное бегство. Сулла, увлекаемый толпой, бежал в лагерь. Казалось, что всё было потеряно: и Рим, и Пренест, и сотни городов…
…В глубоком раздумьи сидел император перед потухающим костром. Неужели боги отвернулись от него?..
В полночь предстал перед ним гонец:
— Император, твой помощник Марк Люций Красс разбил неприятеля и преследовал до Атемн. Враг почти уничтожен! Красс просит прислать ужин для него и легионов…
Радость вспыхнула на лице Суллы.
— Телезин? Лампоний? Мятежные вожди? — выговорил он, задыхаясь.
— Телезин пал в бою, Лампоний и вожди бежали…
— Ловить! — свирепо крикнул он. — Возьми людей! Подожди… Базилл и Хризогон, в путь!.. Поймать мятежников…
Лицо его пылало.
Повернувшись к подошедшему Метеллу Пию, он сказал:
— Слава богам: победа наша! Вели трубить поход… Под звуки труб легионы двинулись по пыльной дороге, загроможденной трупами людей и лошадей.
— На Атемны! — приказал Сулла, выезжая впереди прислушиваясь к песне в дальних рядах.
Она приближалась, как ропот идущего моря, превратилась в рокот, сменилась грохотом и докатилась раскатами грома до передних рядов — лошадь встрепенулась, беспокойно заметалась под полководцем, а песня гремела, радуя императора:
Славный, великий,
Равный титанам,
Равный героям,
Равный богам,
Люций Корнелий
Сулла, счастливый,
В битвах кровавых
Славу стяжал…Слава, слава!..
Сулла подпевал, и пели трибуны, сотники, префекты конницы, декурионы, обозные и рабы.
Победоносный император, в сверкающем шлеме с черной кристой, с обнаженным мечом в руке, въехал в Рим на белом горячем коне во главе легионов. За ними шли под стражей сдавшиеся, обезоруженные самниты, которым была обещана жизнь. Их было несколько тысяч. Население встречало Суллу радостными криками: женщины и дети бросали к ногам его лошади цветы; мужчины приветливо махали шапками, называя его спасителем.
А он ехал с суровым видом, едва отвечая на приветствия. Позади него следовали верхами низкорослый Марк Красс и высокий, широкоплечий Гней Помпей, молодые, веселые. Они подмигивали римским красавицам, и, когда девушки и женщины смущенно улыбались, они посылали им поцелуи. Сулла обернулся к ним:
— Загнать военнопленных в цирк и зорко стеречь, а сенаторам собраться в храме Беллоны! Приказать виаторам доставлять силой тех, кто будет медлить!
Сенаторы быстро собрались. Император стал говорить. Его речь гневно зазвучала под сводами храма:
— Отцы государства, где вы были и что делали, когда Марий заливал кровью Рим, казнил моих друзей, заставил бежать многих патрициев? Что руководило вами, когда вы молчали, терпя тиранию безумного старика? Вы трусили, отцы, вы опозорили римскую республику… И кто ответит мне честно, достойны ли такие сенаторы управлять государством?
Все молчали. Вошел центурион, охранявший пленных самнитов, нагнулся к Сулле. Император что-то ответил и, оглянув бледных сенаторов, продолжал:
— Сенат должен быть твердой властью, оплотом патрициев против посягательств алчных всадников и мятежных плебеев. А что было? Сенат стал игрушкой в руках Мария, который посадил туда своих приверженцев. Нет, впредь так не будет! Марий начал гражданскую войну, и его сторонники ответят за него кровью и жизнью…
— Ты говоришь о твердой власти сената, — послышался чей-то голос, — а что он мог сделать, если ты сам не исполнил его приказания?
Сулла вспыхнул:
— Приказание, которое я получил, не исходило от сената, потому что его уже не было… Вместо него было глупое, растерянное стадо старых дураков, лысых трусов и упрямых ослов!
Тяжелое молчание.
— Суровыми мерами я восстановлю порядок и спокойствие, создам такую власть…
Надрывный вопль прервал его речь. Сенаторы в ужасе вскочили, многие бросились к двери. Крики повторились. Это были убиваемые люди.
Сулла поднял руку, лицо его было холодно.
— Пусть отцы государства внимательно слушают и не развлекаются посторонними вещами. И пусть не смущают их крики. Это учат, по моему приказанию, нескольких негодяев!
Но это было не «несколько негодяев», а шесть тысяч военнопленных самнитов. Со связанными назад руками, полунагие, усталые и голодные, они сидели кучками на арене цирка, охраняемые вооруженными легионариями, и переговаривались между собой в ожидании обещанной похлебки.
Когда появился центурион, все повернулись к нему. Во взглядах пленников светилась надежда, и старый воин смутился. Вспомнив, однако, приказание Суллы, он крикнул легионариям:
— Император приказал перебить всех этих злодеев! Самниты остолбенели. Но воины уже набросились на них: кололи копьями, сносили мечами головы. Вопли переходили в бешеный рев злобы, ненависти, бессилия. Связанные, пленники метались по арене, взывали о помощи к богам, проклинали Суллу, нарушившего обещание, — всё было напрасно: мечи рубили, копья вонзались в тела, и груды трупов устилали цирк. Лужи крови, которой не мог впитать песок, хлопали под ногами. Пленники сбивались в кучу, становились на колени, думая перегрызть веревки, которыми были связаны руки товарищей, но бессильны были зубы, да и времени было мало. Тогда отчаявшиеся люди бросились на врагов: они работали головами, как таранами, дрались ногами, и если удавалось сбить легионария с ног, яростно впивались ему зубами в лицо или шею.
Центурион вызвал отряд лучников.
Зажужжали стрелы, и самниты поняли, что всё для них кончено. Но ни один не молил о пощаде.
— Проклятье предателю! — кричали они. — Проклятье палачу! — И падали под стрелами метких лучников.
Тысячи трупов, как деревья после бурелома, устилали арену, а легионарии и служители цирка добивали раненых, подававших признаки жизни.
Сулла вышел из храма Беллоны, окруженный сподвижниками. Он приказал разогнать толпы народа, которые теснились у входа, привлеченные воплями, и вошел в цирк.
Сопровождавшие его вздрогнули при виде крови, срубленных голов, исковерканных туловищ, развороченных внутренностей и бросились было обратно, но Сулла крикнул:
— Куда?
Остановились, взглянули на него. Лицо императора было равнодушно, а голос спокоен, когда он говорил с холодной жестокостью:
— Слава богам! Наконец-то я избавился от шайки разбойников, которая, посеяв смуту в республике, устремилась на Рим, чтобы разграбить его.
И, обернувшись к служителям, приказал:
— Тела бросить в Тибр, кровь засыпать песком!
В Риме начались убийства.
Первым делом Сулла стал мстить приверженцам Мария. По доносам, без судебного следствия, граждан убивали на улицах, в храмах, в домах; умерщвляли мужчин, женщин, детей. Принадлежность к популярам, сочувствие им, слово, сказанное против Суллы, сожаление о временах Мария и Цинны — всё это каралось смертью.
А император, окруженный сподвижниками, равнодушно смотрел на убийства, совершаемые любимым вольноотпущенником Хризогоном, на зверства Катилины, и кровь истязуемых квиритов не вызывала в нем жалости.
Катилина был молодой промотавшийся патриций. Он примкнул к Сулле тотчас же после вступления императора в Рим: приветствуя его на улице громким криком:«Vivat liberator patriae!»[61]— он заслужил любезную улыбку Суллы и приглашение вечером на пиршество, где выказал себя преданным его слугою. Сильный, как атлет, он задушил тут же, на глазах императора, одного всадника, осмелившегося прекословить новому владыке Рима, и ударом кулака уложил на месте сенатора, отозвавшегося с похвалой о Марии. Сулла приблизил его к себе и поручил ему вылавливать марианцев.
Иногда император сам руководил налетами на их дома, сам рубил головы сенаторам, видным патрициям и всадникам. Багровый от гнева, с искривленным ртом, он кричал, работая мечом:
— Так наказывают боги моей рукой врагов отечества!
Однажды ветераны, рассыпавшись по улице, выволокли из одного дома женщину. Они глумились над ней, собираясь изнасиловать, а потом задушить, и крики их долетели до Суллы:
— Смотрите — это жена старого Мария! А, испугалась, подлая? Скоро мы твоего сынка повесим на городской стене!
Это был намек на Мария Младшего, запершегося в Пренесте.
«Жена Мария? Юлия?» — задумался Сулла и, растолкав разнузданных воинов, подошел к побелевшей от испуга Юлии и поклонился.
Ветераны разбежались. Почтение императора к вдове Мария удивило и испугало их.
Подбежал Хризогон и робко сказал:
— Прости, император, мы не знали…
— Иди, иди. Повели прекратить на сегодняшний день все преследования, — ответил Сулла.
Лицо его было не такое свирепое, как в эти дни, а мягкое, улыбающееся: глаза светились радостью.
Юлия стояла перед ним, опустив глаза. С тех пор, как они виделись, лицо ее поблекло, в волосах появилась седина, но когда она подняла «горячие глаза прежней Юлии» (так подумал он), сердце его сжалось. А она молчала, не зная, как держать себя в его присутствии, и испытывала к нему какое-то смешанное чувство благодарности и презрения. Он опять защитил ее, но он палач: мстит, убивает, и разве можно уважать такого мужа?..
— Юлия, — упрекнул он ее, — почему ты не обратилась ко мне сразу, когда я взял Рим? Тебя бы не оскорбляли эти презренные твари…
— Люций, — поникла она головою, — благодарю тебя за спасение, но… зачем эти убийства? Зачем месть?
— Что?.. Молчи, молчи!.. Твой муж, эта грязная гадина, первый начал резню… Он казнил моих друзей и сторонников, и неужели я смирюсь? Проклятье ему и Цинне! Слава Риму, что он уничтожил Сатурнина и его приверженцев, Цинну и его злодеев, а Мария довел до дикой зависти, которая вызвала у него пьянство. И еще большая слава воссияет над Римом, когда голова молодого Мария будет выставлена на ростре на посмешище толпы!
— О, умоляю тебя…
— Молчи! Я пощадил тебя во имя нашей прежней любви, и если хочешь жить спокойно — не мешай мне…
— Разве я мешаю?
— …не мешай своими речами. Иначе я не пощажу и тебя!..
Она опустила голову, но тут же подняла ее.
— Люций, я не боюсь тебя… Верно, Марий казнил, но он это делал во имя идеи, а ты… во имя чего убиваешь ты граждан, во имя чего издеваешься над народом?
Он улыбнулся, и эта улыбка показалась Юлии такой ласковой, что она схватила его руку:
— О Люций!..
— Не прикасайся ко мне после кровавых дел твоего мужа! Уйди! Я прикажу тебя не трогать! Я не хочу тебя видеть, пока все приверженцы Мария и все, сочувствующие ему, не будут уничтожены! Идеи Гракхов и Саурнина должны быть похоронены навеки!
Юлия молчала, потом заглянула ему в глаза:
— Разве идею можно истребить, Люций?
Сулла не ожидал такого ответа. Он задумчиво смотрел, как рабы убирали трупы, и равнодушное лицо его принимало холодное выражение.
— Можно, — сурово сказал он, — всё можно. Я восстановлю старые времена и расчищу путь для диктатуры, для монархии. И Рим навсегда забудет ваши глупые идеи…
Он отвернулся от нее, злобно шепнул:
— Проклятый Платон! Сумасшедший старик! Это ты, ты, бородатый козел, виною всему!..
Увидев Хризогона у лавки торговца сладостями, он подозвал его:
— Этот дом и обитателей его не трогать, — приказал он, — поставить здесь легионария и предупредить его. В случае нарушения приказания ответишь, как за измену. Вот тебе, госпожа, охранная дощечка, — протянул он ей табличку, — но ты не смеешь пускать к себе никого: ни родных, ни друзей — я запрещаю.
Она молчала.
— Иди. Помни, что я сказал.
Хризогон шепотом докладывал Сулле о поимке Ойнея в окрестностях города.
— Он жил в собственном домике, занимался огородничеством, и если бы не частые посещения им лупанара, куда он ходил за деньгами, его бы не найти. Вчера соглядатаи взяли его.
Лицо Суллы побагровело.
— Сопротивлялся?
— Нет, господин! Вот его слова: «Я верный раб диктатора».
Сулла засмеялся. О преступной деятельности Ойнея он уже знал, и мельчайшие подробности его предательств возникали в его голове в строгом порядке: друзья погибли, жены их обесчещены бардиэями, дети…
Встал:
— А жена его?
— Тукцию ты приказал не трогать… Сулла топнул ногою:
— Взять! Обоих привести ко мне!
Лицо его пылало, и темная морщина залегла между бровей.
Вспомнил Тукцию, ее лицо, глаза, тело и сморщился, как от боли.
— Плебейка, — шепнул он и зашагал, громко стуча калигами по полу.
Остановился перед картиной с изображением киклопов и долго смотрел на приветливое лицо Хирона. Потом взгляд его скользнул по восторженному лицу Леды, к которой прильнул лебедь, и когда Сулла обернулся, — в атриум входил Хризогон во главе стражи.
— Госпожа дома? — спросил Сулла.
— Нет, господин, — ответил вольноотпущенник, — она с детьми у Метеллов.
— Оставь нас одних.
В атриуме осталось три человека. Сулла поднял глаза. Гнев его уже остыл.
«Постарели… всё это было давно… Вольноотпущенник Ойней, любимец Цецилии… Тукция… Предатель и соучастница…»
Подошел к ним.
— Скажи, Ойней, сколько ты предал моих сторонников?
Лицо грека исказилось, стало землистым.
— Клянусь богами, меня оклеветали! — вскричал он, упав на колени.
— Верно, Тукция?
Женщина задрожала. Жалость к мужу боролась в ней с преданностью и любовью к полководцу. И, не зная, что сказать, она опустила голову, потом протянула к нему руки, готовая сознаться во всем и просить за Ойнея.
— Что же ты молчишь?
Взглянула на мужа и жалость победила.
— Верно, господин, он оклеветан.
В глазах Ойнея вспыхнула надежда. Он поднял голову, но Сулла, наблюдавший за ним, ударом калиги в лицо свалил его на пол.
— Подлый лжец и предатель! — крикнул он. — Отвечай, сколько человек предал?
Грек стонал. Тукция, растерявшись, размазывала ладонями кровь на разбитом лице мужа.
— А ты…
Сулла схватил ее за волосы и отшвырнул в глубину атриума.
— Будешь говорить? — повернулся он к Ойнею. Тот приподнялся:
— Пощади… не был предателем… клянусь Громовержцем…
— Увидим. Эй, Хризогон, кликни Базилла…
Грек понял. Оскалив зубы, он завыл, и вой его был похож не то на смех, не то на рыдание.
— Пытать будешь?
— Кости ломать… Ойней вскочил.
— Нет, нет! — пронзительно завопил он. — Будь милостив! Боги, смягчите его сердце… боги… Ты не сделаешь этого… господи… Тукция!..
Женщина вскочила. Растрепанная, простоволосая, она заломила в отчаянии руки и грохнулась на пол:
— Прости!
Вошли Хризогон, Базилл и два раба. По знаку Суллы, невольники набросились на Ойнея, сорвали с него одежду и, связав ему руки и ноги, оставили на полу.
— Прикажешь? — повернулся Хризогон к полководцу.
Сулла кивнул, и Базилл поднял железный инструмент с широким зажимом, усаженным острыми зазубринами.
— Ойней, будешь говорить?
Грек выл, что-то бормотал и опять выл.
Сулла махнул рукою. Затрещали кости, вой сменился надрывным воплем, и преступник затих.
Тукция вскочила, как безумная, бросилась к мужу.
Раб вылил ему на голову ведро воды.
Ойней открыл мутные глаза: они остановились на жене, и вдруг огонек сознания мелькнул в них.
— Тукция, — вымолвил грек, заплакав, — прости…
— Молчать! — крикнул Сулла и, подойдя к Тукции, схватил ее за руку. — Пусть он сознается… А может быть, ты знаешь об его делах? Говоришь, невиновен?
Твердо отступила, стиснув зубы:
— Невиновен.
— А ну-ка, Базилл!
Опять затрещали кости, и в вопле послышались прерывистые слова:
— Буду… буду говорить…
— Ну-у? — сказал Сулла, скользя калигами по залитому кровью полу.
— Господин, он в беспамятстве, — шепнул Хризогон.
— Базилл!
Палач отливал грека холодной водою, но не мог привести в чувство. Ойней лежал неподвижно, как труп, итак же неподвижно сидела на полу Тукция, обняв колени, и тихо смеялась. Сначала Сулла не обращал на нее внимания, а услышав смех, нахмурился, но тотчас же лицо стало каменно-спокойным, и он сказал:
— Хризогон, сними ей голову…
Меч дрожал в руке вольноотпущенника.
— Не могу, господин!
— Что? Разве ты не рубил голов в Афинах и Азии? Хризогон опустил глаза.
— Слышал? Ты играешь, Хризогон, своей головою…Вольноотпущенник зашел сзади Тукции, и холодное лезвие коснулось ее шеи. Безголовое тело сидело несколько секунд, обняв колени, и, покачнувшись, мягко опрокинулось на бок.
Ойней очнулся.
Смерть Тукции поразила его. Он не слышал слов обращавшегося к нему Суллы и, когда увидел его перед собой, с ненавистью крикнул:
— Палач, собака, кровопийца!
Мускул дрогнул на щеке Суллы.
— Ломать кости, выколоть глаза, отрезать уши…
— А потом? — пролепетал Хризогон.
— Отрубить голову, — холодно сказал Сулла и сел в троноподобное кресло.
Во все города были посланы гонцы с приказанием вылавливать и уничтожать марианцев. Двинулись толпы соглядатаев, с льстивыми и ласковыми речами на губах и с кинжалами под одеждой. За ними следовали карательные отряды, которым было приказано убивать даже по подозрению, а имущество отбирать в казну.
Жизнь в Риме почти замерла. Никто не был уверен» завтрашнем дне: ни патриций, ни всадник, ни плебей, ни раб. Всем угрожала смерть. Несколько человек успели бежать в Альпы к варварам, на юг Италии и в Сицилию, иные — в области Галлии, не завоеванные еще римлянами, проклиная неблагодарное отечество и палачей за страшную жизнь. Некоторые отправлялись в добровольную ссылку, не ожидая решения, Суллы, но он тотчас же приказывал убивать их, а имущество отнимать. Шла широкая раздача вилл приверженцам и земель — ветеранам.
Ужас бродил по улицам Рима, забирался в сенат. Магистраты дрожали, когда входил Сулла, и шепотом подсчитывали число убитых. А молодой Гай Метелл однажды не выдержал:
— Скажи, император, долго ли ты еще намерен наказывать злодеев? — спросил он, смело глядя в лицо Суллы. — Казни увеличиваются, все в страхе. Мы не просим тебя за тех, кого ты решил казнить, но мы желаем, чтобы ты избавил от страха и сомнений тех, кого не тронешь.
— Я еще сам не решил, кому оставить жизнь, — хмуро ответил Сулла.
— Тогда объяви, кого хочешь наказать.
Сулла привстал в кресле — лицо его исказилось от гнева. Все съежились, даже смутился Гай Метелл.
— Эй, Эпикад! — закричал император. — Подай мне список. Сколько человек?
— Восемьдесят, непобедимый император!
— Читай.
В гробовом молчании звучали имена осужденных. Возмущенные сенаторы перешептывались. Иные кричали:
— Я не виноват! За что меня?
— Позор!
— Палач римского народа!
Но кинжалы сулланцев сразу прекращали жалобы и ругань.
Не обращая внимания на вопли, Сулла говорил ровным голосом:
— Вывесить на форуме доски с именами проскриптов. Объявить проскрипции по всей Италии. Кто убьет осужденного — получит два таланта, независимо от того, убил ли раб господина или сын отца. Кто примет у себя проскрипта или спасет его, тот осуждается на смерть со всеми своими близкими: родители, братья и сыновья отвечают за преступное милосердие! Дети внуки проскриптов лишаются гражданских прав, а имущество их переходит в казну.
На другой день на форуме было выставлено двести новых имен, на третий — столько же. По всей Италии прозвучали страшные слова Суллы: «Я занес в эти списки тех, кого помню, но многих я позабыл: имена их будут заноситься по мере того, как будут приходить мне на память».
Граждане не спали по ночам и с утра бежали на форум, где толпился народ перед таблицами с именами проскриптов; каждый боялся увидеть свое имя. В городе шепотом рассказывали об одном нобиле, который, чуждаясь политики, сильно скорбел о несчастьях, постигших республику, и выказывал сострадание к проскриптам. Однажды на форуме он стал читать список и нашел в них свое имя. «Горе мне! — воскликнул он. — Меня губит моя албанская вилла!» Не успел он пройти нескольких шагов, как был убит ударом кинжала в сердце.
Созвав комиции, Сулла восхвалял себя как первого мужа, сумевшего навести порядок в республике, и сказал:
— Я хочу улучшить положение народа, но только при условии, если он будет мне повиноваться: буду владычествовать до тех пор, пока преторы, квесторы и военачальники, служившие моим врагам, не будут уничтожены.
И он спокойно объявил проскриптами сорок сенаторов и тысячу шестьсот всадников.
Это было неожиданностью для нобилей. Уверенные, что гнев Суллы будет направлен против плебеев, они растерялись, когда толпы ветеранов и головорезов Катилины и Красса начали расправу. Улицы почти обезлюдели. Толпы окровавленных злодеев шагали с дикими криками, неся воткнутые на копья головы, чтобы бросить их к ногам Суллы; тащили обнаженные трупы за веревки, привязанные к ногам, нанося мертвецам удары копьями, плюя и глумясь. Никто не смел произнести ни слова.
— Я должен выкорчевать всякий намек на новую смуту, — говорил Сулла, — а человеческих жизней не жаль: женщины народят тысячи детей, и если мужчин истребить даже наполовину и приказать женщинам рожать по пяти раз, убыль будет покрыта сторицею.
Он повелел обшарить всю Италию и сказал Хризогону, ведавшему сыском:
— Преследовать в городах, деревнях и виллах, вылавливать сторонников Цинны, Карбона, Мария и подчиненных им лиц. Заподозренных судить за расположение к популярам, за гостеприимство, дружбу, за помощь деньгами, за путешествие вместе, за любовь к женам и дочерям злодеев, за сострадание к проскриптам. Никакого милосердия! Убивать во имя порядка, славы и могущества республики!
Он сидел в таблинуме, просматривал сочинение Лутация Катула «De consulato meo et derebus gestismeis»[62] доставленное ему Катилиной, и придумывал, какие еще принять меры, чтобы больше укрепить власть, а в атриуме дожидались военачальники, верные сторонники, жаждавшие обогащения каким бы то ни было путем: кровь — так кровь, ссылка — так ссылка, насилие— так насилие, — лишь бы побольше золота, сокровищ, земель и рабов!
Хризогон охранял дверь в таблинум и никого не пускал к господину.
Сулла вышел, остановился на пороге. Все закричали хором:
— Ave imperator![63]
Окинув быстрым взглядом собравшихся, он подозвал к себе Катилину:
— Родной брат твой, которого ты убил, внесен в список проскриптов как бы живой. Ты хотел, чтобы была соблюдена законность.
В голубых глазах Суллы сверкала насмешка: нагнувшись к Катилине, он шепнул:
— Ходят слухи о твоей кровосмесительной связи с девами Весты… Берегись, чтобы дело не зашло слишком далеко!..
— Это злые наветы врагов, — не смутился Катилина, и его блуждающие глаза остановились на лице Хризогона.
— Повторяю — берегись: сегодня Весталии…
И, повернувшись к своим приближенным, Сулла сказал:
Я пришел к решению разрушить мятежные крепости (список передан Крассу), которые сопротивлялись моим легионам: срыть стены, наложить публичные денежные взыскания на заподозренное население некоторых городов и огромные пени на целые области (список передан Сизенне). Я поселю своих ветеранов под видом колонистов в городах и деревнях, чтобы иметь точки опоры во всей Италии, раздам им виллы, земли и дома проскриптов: ветераны будут довольны и поддержат нас в нужную минуту. Поэтому, дорогие друзья, вам надлежит с помощью богов поскорее взяться за дело.
— Кому прикажешь заняться размещением ветеранов? — спросил Хризогон.
— Тебе и Катилине. Списки получите у моего криба Эникада. А теперь выйдемте на улицу. Весталии, Весталии! — засмеялся Сулла и нагнулся к Катилине: — Кровосмешение карается смертью. Я говорю не о любви отца к дочери или брата к сестре, а о связи квирита с весталкою.
Катилина побледнел.
— Меня ненавидят, император, и стараются оклеветать, у меня есть обожаемая жена и несколько любовниц…
— Смотри. Я поворачиваю жизнь и историю к древним временам и не потерплю надругательств над верой и святостью обычаев.
Катилина позеленел.
— Император…
— Я сказал. Приказываю, чтобы таких слухов больше не было!
И, отвернувшись от него, Сулла зашагал по улице.
Впереди шли двадцать четыре ликтора с блестящими секирами, воткнутыми в связки прутьев, за ними император в пурпурной тоге триумфатора, в аттическом шлеме с черной гривой, развевающейся по ветру; вокруг теснились друзья, сподвижники. Народ остановился, приветствуя его криками, а он думал: «Остается сломить молодого Мария, запершегося в Пренесте; это сделает Офелла, а уничтожить притаившихся популяров, во главе с Карбоном, поручу Помпею. И когда кончу с мятежниками, объявлю всему миру: «Порядок восстановлен».
На форуме толпился народ, у храма Кастора и в прилегавших улицах происходили, по обычаю, пляски. Процессия босых матрон торжественно двигалась к храму. Они несли в руках блюда с простой едой. Храм Весты был открыт. Там публично молились о благоденствии римского народа и приносили жертвы в присутствии гражданок.
Сулла вошел в храм, оставив друзей у входа. В руке у него было блюдо с мясом. Старшая весталка, узнав императора, наклонила голову и взяла протянутое блюдо.
Нарушая все обычаи, не обращая внимания на ропот женщин, Сулла пошел, громко стуча калигами, к очагу.
Пламя, олицетворявшее богиню, ярко пылало. Весталки, в длинных белых одеждах с пурпурной каймой по краям, с белыми широкими повязками на головах, стояли у огня, охраняя выставленные напоказ священные предметы. Это были древние вещицы, убранные ржаными колосьями: статуэтки Ромула и Рема, корыто, в котором они носились по Тибру, волчица, жертвенник, обломок камня из первой воздвигнутой стены.
Принеся жертву, Сулла опустил голову, как бы всматриваясь в пламя: глаза его скользили по лицам матрон и плебеек, искали на них выражения злобы, гнева, ненависти; взглянул на весталок: лица их были невозмутимы, и он подумал, что девушки оторваны от жизни и не думают о политике.
Выйдя из храма, он подозвал Хризогона:
— Останешься со мною. С Каталиной поедет другой.
— Воля твоя, император!
— Из храма будут выходить женщины. Приготовь людей, чтобы выследили, кто они и где живут. Пусть каждый соглядатай смотрит на мою руку; если она на мече — женщина подозрительна…
— Всё?
— Подожди. Список этих женщин принесешь мне сегодня вечером. А потом получишь приказание.
Не моргнув глазом, Хризогон подумал: «Они обречены. Прикажу рабам наточить мечи и кинжалы».
Сулла следил из Рима за осадою Пренеста. Лукреций Офелла, в начале борьбы перешедший на его сторону (император не очень доверял ему), сообщал, что в городе страшный голод; люди пухнут и умирают, домашние животные съедены, мыши продаются на вес золота, по двести динариев каждая, и недалеко время, когда и мышей не станет: что Марий Младший, отчаявшись в спасении, уничтожает своих личных врагов и друзей Карбона, где попало, даже у алтаря Весты, невзирая на право убежища, и что Пренест скоро падет.
Сулла хищно улыбался, читая донесения, и нахмурился, когда Катилина вбежал без доклада.
— Чего тебе?
Оказалось, что Катилина выследил племянника Мария Старшего. Это был претор, сторонник и любимец плебса.
Сулла встрепенулся: лицо его стало страшным.
— Господин, ты хотел отомстить за Лутация Катула…
Сулла зарычал.
— Тащи его на могилу Катула, — вымолвил он срывающимся голосом, — пытать… сперва поломать кости…потом… содрать шкуру… а голову — мне! Жду тебя на форуме.
Катилина выбежал, а Сулла отправился на форум и, усевшись, стал дожидаться. Он молчал, — и все молчали, затаив дыхание. Наконец появился Катилина: он бежал, задыхаясь, тога развевалась.
Остановившись перед Суллой, он протянул ему страшную, окровавленную голову, со сведенным судорогой ртом и глазами, выкатившимися из орбит.
— Брось!
Катилина уронил ее чересчур поспешно на землю и, подбежав к кропильнице, находившейся вблизи храма Аполлона, вымыл в ней руки. А Сулла, насмотревшись на голову, приказал:
— Выставить на ростре! — и отправился домой.
У дверей дожидался гонец с известием о самоубийстве Мария и сдаче Пренеста.
«Приезжай, император, или распорядись, как поступить с непокорным городом, — писал Офелла, — разрушать его жаль, а щадить жителей я не имею права без твоего соизволения…»
Не дочитав эпистолы, Сулла решил ехать в Пренест, расположенный в двухстах стадиях от Рима.
Город храмов лежал, прижавшись к горному хребту, как мифологический зверь, выгнувший спину, чтобы прыгнуть, и на горе, похожей на горб, находился Акрополь. Киклопические темные стены окружали белые дома, теснившиеся на склонах горы, а над ними возвышался храм Фортуны, знаменитый оракулом.
Остановив коня и полюбовавшись несколько мгновений великолепным видом. Сулла воскликнул:
— О мятежный город, гнездо бунтовщиков! Достоин ли ты существовать под небом Италии?
Он ударил коня бичом и помчался к римскому лагерю, палатки которого виднелись в отдалении.
— Подъезжая, он услышал крики: «Vivat imperator!», увидел выстроенные легионы и Офеллу, который в сопровождении нескольких военачальников выехал ему навстречу. Приветственные возгласы не умолкали, и Сулла принужден был обратиться к воинам с краткой речью; он благодарил их за доблесть, радовался вместе с ними победе и, пообещав всем награду, направился к воротам.
«Город пощажу, а население… как боги подскажут…» Сперва он начал было судить виновных и наказывать (тут же убивали), но, потеряв терпение (жителей было двенадцать тысяч), приказал всех перебить.
Крики убиваемых смешивались с песнями военачальников, которые угощали Суллу в шатре Офеллы и пели в честь его хвалебные песни.
— Я пощадил единственного человека — хозяина дома, в котором остановился, — говорил Сулла, поглядывая на собеседников, — остальные заслужили смерть…
— Увы, господин, он сказал… — замялся Офелла.
— Говори.
— Не смею, император! Это дерзкие речи…
— Говори, — повторил Сулла.
Офелла колебался и, опустив глаза, выговорил дрожащим голосом:
— Он сказал так: «Разделю участь граждан, которых губит палач».
— И он? — спокойно спросил Сулла.
— Он бросился, император, в толпу осужденных и погиб с ними.
Сулла засмеялся.
— И ты, конечно, одобряешь поступок негодяя?..
— Что ты, император? — испугался Офелла.
— Я заметил в глазах твоих злорадство… «Погиб», — подумали все, с любопытством поглядывая на дрожавшего Офеллу.
— Император, более верного слуги, чем я, ты никогда не найдешь.
— Гм… может быть… посмотрим…Он взглянул на Офеллу и улыбнулся:
— Я, наверно, ошибся. Благодарю тебя, Лукреций Офелла, за взятие города.
А в голове мелькнуло: «Он полуосужден… И если споткнется, я безжалостно убью его».
«Зло всех зол — в существовании демократии», — говорил Сулла и, разгромив популяров, приказал Помпею преследовать их вождей.
Вся Италия была наводнена верными ему ветеранами, мятежные города осаждены, а подозрительные заняты сильными отрядами.
«Умиротворю страну, сотру с лица земли мятежные племена (Самниум должен стать пустыней) — и романизация Италии обеспечена. А затем примусь за Иберию».
Его беспокоила мысль о бежавшем в Испанию Сертории. Сулла знал его и, высоко ценя, опасался, как бы не вспыхнула новая междоусобная война и не вызвала брожения на Востоке. Дальновидный, он рассуждал так: «Будь я на месте Сертория — я связался бы с Митридатом, потребовал бы у него помощи, поднял бы всю Имерию и Галлию, при условии, что понтнйский царь повторит поход на Грецию и Македонию, на государства Азии и свяжется с Тиграном, царем Армении. Объединившись с Митридатом и Тиграном, я двинулся бы на Тринакрию и проник бы в Италию со стороны Врундизия, Остии и Генуи: Митридат избрал бы путь Аннибала и одновременно, заняв кораблями Тирренское море, отрезал бы Италию от провинций, а Тигран высадился бы в Центумцелле и двинулся на Рим. Но Серторий — не Сулла и этого не сделает. На Рим он не пойдет, но может поднять Испанию и привлечь Митридата на свою сторону. Поэтому нужно уничтожить его, пока не поздно». И он приказал послать войска в Испанию.
Размышляя над внутренним состоянием республики, Сулла видел, что власть его казалась всем случайной, разбойничьей. Она не была популярна — часть населения пряталась, а часть молчала от ужаса; не было ни законов, ни выборов — всё отмерло. И он предложил сенату рассмотреть его прежние законы и постановления. Сенат поспешил объявить, что всё, сделанное Суллой во время его консульства, — вечно, и в благодарность за заботы о республике воздвиг ему на форуме золотую конную статую с надписью: «Корнелию Сулле, счастливому императору». Она была поставлена против ростр, и народ толпился, глядя на полководца, который, сидя на коне, взвившемся на дыбы, указывал обнаженным мечом на Капитолий.
Он называл себя Счастливым и Эпафродитом, и льстецы величали его этими именами, а он, равнодушный, презирающий чернь, старался унизить ее, осмеять и держать в железном кулаке.
«Я властелин жизни и смерти, — думал он, — владыка подлых римлян, потерявших величие и прежнюю доблесть. Пусть же они узаконят во мне своего господина».
Однажды он внезапно выехал из Рима в Тибур и послал оттуда приказание сенату выбрать интеррекса, а потом предложил избрать себя диктатором не на определенный срок, а до тех пор, пока в римской республике не утихнут волнения.
Выборы состоялись наспех — римляне, не имея законов, предложили Сулле диктатуру: они знали, что навязывают себе тиранию, но жизнь, не ограниченная законами, была подвержена произволу, и они соглашались получить законы, «какие император найдет подходящими для блага республики».
Став диктатором, Сулла разрешил провести выборы консулов и стал обдумывать законы. Он хотел повернуть жизнь к старым порядкам, передать главенство древним аристократическим родам, «достойным» управлять, и думал: «Нужно разредить аристократию, уничтожить бесполезных трутней, и ряды ее пополнить людьми, преданными мне… Права римского гражданства признать за всеми провинциалами, будь то даже варвары, чтобы легче провести романизацию Италии. Все должны быть римлянами — никаких племен, говорящих на своих языках!»
Запретив занимать претуру лицам, не служившим в должности квесторов, а консулат — магистратам, не бывшим преторами, он отменил раздачу дарового хлеба пролетариям, уничтожил комиции по трибам, а деятельность народных трибунов свел к нулю: освободив затем десять тысяч рабов, он даровал им права гражданства, назвал корнелиями, осыпал милостями; это были люди, готовые поддержать его на форуме, слепо преданная стража, всегда вооруженная, охраняющая господина и готовая как на подвиг, так и на любое насилие или преступление.
Проведя законы, Сулла приказал Хризогону разослать соглядатаев на улицы, в общественные здания и в кварталы плебеев. Он хотел знать отношение населения к законам и к нему, диктатору.
Через несколько дней Хризогон, бледнея и путаясь в словах, доложил, что плебс волнуется, кричит о беззаконии и проклинает Суллу, а магистраты недовольны постановлением насчет претуры и консулата.
— Заметил этих мужей? — спросил Сулла. — Как поступил с недовольными?
— Прости, император, но тех и других было так много, что я не решился…
Сулла рассмеялся:
— Тебя испугало количество? Пустяки! Прикажи корнелиям беспощадно убивать недовольных. Такую же меру провести во всей Италии.
— Будет сделано!
— Вменить в обязанность соглядатаям замечать выражение лиц квиритов…
— Прикажешь убивать таких недовольных?
— На месте… Справишься с этим делом — получишь награду.
Хризогон опустился на колени и поцеловал руку Суллы.
— Я достаточно награжден тобой, император! Из грязи, из ничтожества вытащил ты меня железной рукою, возвысил, осыпал милостями… Я, как и десять тысяч корнелиев, готов умереть за тебя каждую минуту…
— Хорошо, — равнодушно выговорил Сулла, — иди. Делай, что приказано.
Удрученные смертью Люцифера, погибшего в бою у Коллинских ворот, Геспер и Виллий тайком вернулись в Рим. Кровопролития, произвол ветеранов, бесправие народа — всё это было страшнее бесчинств во времена Мария: теперь всё делалось с холодным расчетом, было заранее обдумано, и Геспер бессильно сжимал кулаки, беседуя с Виллием.
— Тиран обещал плебсу блага — и обманул! — злобно говорил он. — Где хлеб, где народные трибуны? Сколько людей казнено и сколько будет убито еще из-за угла, без суда и следствия! Месть и борьба — вот что нам остается! Все ненавидят его: и популяры, и вольноотпущенники, которым урезано право голоса, и клиенты, и дети проскриптов, и толпы разорившихся людей, и даже всадники!
— Привлечем ветеранов на свою сторону! — воскликнул Виллий. — Они плебеи и не должны выступать против плебса! О боги, видите? Человеческая жизнь ничего не стоит!..
— Не призывай богов, — усмехнулся Геспер, — они помогают только аристократам. Диктатор создал господство вооруженной силы и жадных своих клевретов. Разве расхищения, грабежи, обжорство, пьянство, мотовство и разврат не ведут республику к упадку?
— Зверя нужно убить, — с ненавистью вымолвил Виллий, — и я попытаюсь… ударить его ножом на форуме.
— Это не избавит нас от тирании, — вздохнул Геспер. — Его место займет другой, третий, десятый, двенадцатый зверь. Нужно объединить всех недовольных и нанести удар всей власти. Идем на форум, может быть, встретим там кого-нибудь из популяров…
На форуме было людно и шумно. Диктатор, окруженный друзьями, сидел в кресле у входа в храм Кастора и Поллукса и, прищурясь, смотрел на толпы народа. Он был в хорошем настроении и подшучивал над двумя военными трибунами, которые одновременно добивались любви у гетеры Флоры. Вдруг глаза его остановились на Хризогоне, который бежал, расталкивая народ.
Вот он ближе… запыхался… поднимается по ступенькам…
На лбу вольноотпущенника пот, в глазах — торжество.
Сулла привстал в кресле:
— Что скажешь?
Хризогон нагнулся к нему, что-то шепнул.
— Ты не ошибся? — побагровел Сулла. — Говоришь, набирает сторонников?
— Взгляни, император! Вот он, окруженный плебеями… Видишь? Нет?.. Смотри по направлению моей руки…
— О, собака! Я предупреждал его, а он ослушался…
Как, не быв ни квестором, ни претором, добиваться консулата?!
Не отрывал глаз от Офеллы.
— Споткнулся, — пробормотал он и, кликнув любимого центуриона, приказал: — Убить!
Геспер и Виллий смотрели издали на Суллу: глаза тирана были устремлены на форум — холодные, равнодушные глаза, твердые, как камень; он видел, как сотник подошел к Офелле и, выхватив меч, пронзил его; слышал, как зашумела толпа…
Геспер бросился на центуриона, добивавшего Офеллу, и вырвал у него меч.
— Вяжите его и ведите к диктатору!
Плебеи остановились у ступеней храма. Пленник спокойным голосом требовал вернуть ему меч. Сулла встал — глаза его сверкали.
— Отпустить центуриона! — резко крикнул он и, когда толпа зашумела, топнул ногою: — Молчать! Он исполнил мои приказание.
Геспер и Виллий вернулись домой в подавленном состоянии.
— Палач, палач, — шептал Геспер, — убивать людей, как мух, плевать даже на своих сторонников! О боги! Выло ли такое чудовище на земле?..
По случаю второго консульства Суллы и Метелла Пия во дворце диктатора готовились к пиршеству. Палатин был загроможден тележками торговцев, доставлявших живность, овощи, плоды и всё, что было лучшего в Риме. Рабы и вольноотпущенники везли из многих городов Италии вина, мед, рыбу, сыры, пряности, мирру и этруские духи, любимые господином, — их острый, сладковатый запах тяжко дурманил голову. Из школ Кампании были вызваны знаменитые гладиаторы, победители во многих состязаниях; из Афин и Пергама — гетеры; из Спарты — самые красивые девушки, искусные в беге, борьбе и кулачном бою; эфебы из лучших палестр и гимназий: блудницы различных племен и народностей. И все эти люди толпились в садах, на улицах и в портиках, ожидая звонка, возвещающего время обеда или ужина.
В день пиршества обширный атриум был убран цветами и зелеными ветвями. Курильницы дымились на высоких треножниках, распространяя тонкий ароматный запах. Вольноотпущенник Хризогон, с красными щеками, похожими на куски сырого мяса, суетился, бегая по атриуму; громким голосом он приказал сдвигать столы, ставить ложа, покрывать их пурпуром. Рабы и невольницы торопливо разносили дорогие глиняные блюда с сырами, холодным мясом и рыбой и ставили тяжелые серебряные тарелки с различными надписями, выведенными искусной рукой резчика: «Facitis voblissuaviters»;[64] «Est ita valeas».[65]
Но Хризогон приказал унести сыры и ударил раба по щеке:
— Разве не знаешь, что они предназначены для попойки?
Он приказал раскрыть настежь дубовые двери, выложенные слоновой костью, а медный Щит с висячим молотком повесить у двери, рядом с надписью: «Не забудь ударить», чтобы звенящие звуки возвещали о прибытии гостей.
Сулла. вошел в атриум в сопровождении Лукулла. Он был по обыкновению в военной одежде и высоких калигах. Лицо его было озабочено. Он рассеянно осматривал атриум, думая о чем-то другом. Лукулл пытался развлечь его:
— Взгляни, Люций, на пол: скажешь, не подметен? И, наверно, захочешь наказать нерадивого раба? А ведь кости, куски хлеба и мяса, разбросанные по полу, это искусное подражание Созу, работавшему на Атталидов.
Сулла смотрел тяжелым, немигающим взглядом на столбы из наросского мрамора, на стены, украшенные синеватым лесбийским мрамором, на пол, выложенный плитами ярко-зеленого лакедемонского мрамора и мелкими камешками, похожими на игральные кости. Пестрая мозаика напоминала ковер.
— В Пренесте, в храме Фортуны, я первый приказал сделать настил из цемента, цветных камешков и мрамора, — сказал диктатор, — и теперь мозаика вторглась все богатые дома Рима.
Он сделал несколько шагов и остановился.
— Главное сделано: всадники низвергнуты с вершины их могущества и подчинены судебному наблюдению сенаторских родов; государственные откупы отменены, повинности провинции Азии превращены в постоянные налоги, ассигнации ветеранам укрепили власть, я запретил закладывать участки и отдавать в приданое, а земли освободил от оброка.
Звенящий звук возник у входа, расширился и медленно затих.
Собирались гости. Сначала пришел Метелл Пий, коллега диктатора по консулату, затем Марк Красс, Помпей, Катилина, а за ними стали появляться сразу по нескольку человек друзья и любимые Суллой вольноотпущенники. Потом пришли всадники, матроны с красными волосами, дочери их в жемчужных ожерельях и десятки людей, которых император совсем не знал и даже не спрашивал, кто они такие. Все они низко кланялись, проходя мимо диктатора, и Сулла с любопытством искал в глазах их вызова, однако не находил ничего, кроме льстивого восторга.
Хризогон шепотом называл наиболее выдающихся мужей, и диктатор рылся в воспоминаниях, обдумывая, нет ли вины за ними, но не находил.
Он смотрел на белые тоги мужей, длинные столы матрон, похожие на дорический хитон гречанок, на красные, пурпурные и фиолетовые одежды девушек, и глаза его скользили по лицам: женщины и девушки были нарумянены; у всех на висках как бы просвечивали искусно нарисованные голубые жилки, но красота римлянок не привлекала, а запах лука и чеснока, исходивший от них, несмотря на резкий аромат духов, вызывал отвращение.
Хризогон нагнулся к нему:
— Господин, соглядатаи обнаружили в Албанских горах всадника Аниция, которого ты велел разыскать, и дочь его Лоллию. Они схвачены и доставлены в мой дом.
Равнодушное лицо Суллы оживилось, голубые глаза сверкнули стальным блеском.
— Аниций здесь? Как я рад! — вымолвил он, зловеще улыбнувшись. — Хризогон, почему же ты не пригласил дорогих гостей?
И, схватив его за ухо, он притянул его голову и что-то шепнул.
Атриум наполнялся нарядной толпой, и жужжание голосов долетало до сада, где дурачились шуты и мимы в ожидании, когда господин соблаговолит их позвать.
Хризогон велел поставить столы в таблинуме, перистиле и даже в саду, где наскоро устанавливалось освещение: льняные волокна на тарелках, смоляные факелы, фонарики.
Арсиноя, волнуясь, ходила по дорожкам. Она хотела видеть Суллу и передала через Хризогона краткую эпистолу, но диктатор не ответил, и это ее опечалило.
С некоторого времени она стала замечать, что Сулла охладел к ней: он не приходил в ее скромный домик, отговариваясь государственными делами, и когда она однажды упрекнула его в себялюбии, он, хмуро взглянув на нее, ушел, хлопнув дверью.
С тех пор она его не видела, а пришла на пиршество потому, что в числе приглашенных были шуты, мимы и канатные плясуньи.
— Арсиноя, — позвал ее Хризогон, — наш господин приказал передать, чтобы ты не смела писать таких глупых эпистол.
Она опустила голову, готовая заплакать. Хризогону стало жаль ее.
— Я вызову его сюда под каким-нибудь предлогом, — шепнул он, — а ты не выдавай меня…
Через несколько минут вышел Сулла, Увидев Арсиною, он нахмурился и сказал Хризогону!
— Ты оторвал меня от беседы ради нее?
Вольноотпущенник, побледнев, бросился перед ним на колени, но Сулла грубо оттолкнул его.
— Презренный! Я щажу тебя за услуги, оказанные мне… за любовь твою…
— Господин и владыка! — вскрикнул Хризогон. — Сжалься над рабом своим, сердце которого предано тебе до гроба!
— Встань!
И, повернувшись к канатной плясунье, он жестко выговорил:
— Подойди, Арсиноя!
Девушка, дрожа, остановилась перед ним.
— Я выдаю тебя замуж за Хризогона, — сказал он, не обращая внимания на ее побелевшее лицо, — надеюсь, ты довольна? Возблагодари же богов и меня за счастливую мысль!
Она молчала, сдерживаясь, чтобы не разрыдаться.
— Что же не благодаришь?
— Господин мой, сердце мое в твоих руках…
— Хризогон богат, у него дворец на Палатине, сокровища, отобравнные у проскриптов, веселая жизнь с плясками и играми…
— Ничего мне не нужно…
— Что-о? — вспыхнул Сулла. — Неблагодарная! Через три дня, клянусь Юноной, ты будешь его женой! Слышишь, Хризогон?
Вольноотпущенник, низко кланяясь, бормотал:
— Поистине ты добр и мудр, о господин! Твой выбор осчастливил меня…
Войдя в атриум, Сулла подал знак возлечь за столы. Хризогон сбился с ног, чтобы угодить во всем диктатору.
— Quesumus demeresoleas![66] — громко крикнул он и приказал слугам подавать кушанья.
Сулла возлег на низком ложе, заняв хозяйское место; рядом с ним поместились Лукулл и Помпей. На среднем ложе находились Метелл Пий, Хризогон и Арсиноя, а на высоком расположились Марк Красс, Катилина и Сизенна.
Сначала появилась закуска (ее запивали напитком, составленным из смеси морса и меда): тибрские и иные рыбы, павлиньи и куриные яйца всмятку, салат, капуста, кампанский хлеб. Затем обед: жареные на кассинском масле фазаны, зайцы, кролики, свинина, свиные вымена, матка, печень, колбасы, ветчина, куры, почки вепря, цыплята, усыпанные мукой утки и «троянская свинья», начиненная мясом разных животных, подобно тому, как был аполнен вооруженными людьми троянский конь. Потом — печенье, тарентский мед, пирожные, сушеные плоды, тускуланскне фиги, райские яблоки, груши, орехи, каштаны, виноград и оливки.
В доме стоял гул голосов, слышались смех, шутки.
Когда обед кончился, слуги быстро убрали блюда и стали надевать гостям на головы венки, пропитанные нардом, предохраняющим, как думали, от опьянения. Запах нарда резко распространился в воздухе, хотя он уже исходил и в начале пира от ног, освобожденных туфель.
На столах появились кубки из кархедонского камня и белого офита, испещренные листьями, цветами и плодами, рога для питья. Перед диктатором поставили кантарос, сделанный из электра, — бокал на золотой высокой ножке, из которого пивал, по преданию, сам Вакх и имели право пить лица, участвующие в шествии во время Вакханалий.
Хризогон обратился к Сулле:
— Прикажешь?
Диктатор кивнул и, повелев начать пирушку, предупредил:
— Пить по греческому обычаю.
Гости столпились у стола Суллы, где Лукулл, Метелл Пий, Красс и Катилина, бросая кости, избирали царя пирушки. Но всех постигла неудача, и только на долю Катилины пришелся ход Венеры.
— Шесть очков! — возвестил он со смехом, окидывая гостей взглядом победителя, и, сделав знак флейтисткам начинать игру, объявил смесь вина и воды.
Не успел он договорить, как зазвенел щит, распахнулась дверь и вошли два человека: бородатый муж, в тоге всадника, с золотым перстнем на пальце, и толстая матрона, с тройным подбородком, уже пожилая.
Сулла встал с ложа и с улыбкой пошел им навстречу:
— Как я рад, дорогой Аниций, увидеться с тобою! — вскричал он и, повернувшись к матроне, прибавил: — Какому счастью обязан я смотреть на Лоллию, прекрасную розу Рима?.. Хризогон, прикажи поставить лишний стол: мы будем потчевать дорогих гостей…
Гости смотрели со страхом на Суллу: всем было известно, что Аниций и Лоллия внесены в список проскриптов и таблицы с их именами выставлены на форуме.
Не доверяя словам Суллы, Аниций сказал, бледнея от злобы:
— Часто собачий лай бывает ложен, о всесильный диктатор! Но когда лжет рыжий пес со свиным рылом — лай ложен вдвойне. Поэтому не лицемерь, Люций Корнелий Сулла, тиран Рима!
Лицо Суллы стало кирпичным, — казалось, оно лопнет от прилива крови. Он хотел что-то сказать, но не мог, прыгая на месте и заикаясь:
— Ан… Ан… Аниций… сын блудницы… пес…
Он замолчал. Пот струился по багровому лицу, перед глазами мелькали желтые круги, он шатался, как пьяный. И вдруг очнулся.
— Пусть гости пьют, — загремел его голос, — пусть флейтистки играют, пока еще не все насытились. Аниций!
Всадник не двинулся с места.
— Аниций, — повторил Сулла, садясь на троноподобное кресло, — помнишь, как некогда ты послал мне во время Сатурналий чашу с желудями? Ты, свинья, хотел, чтобы и я уподобился тебе. Хризогон! Кликни корнелиевда прикажи принесть желудей!
— Сделано, господин! — сказал вольноотпущенник и хлопнул в ладоши.
Эфиопка внесла корзину с желудями, и вслед за нею вошли преданные Сулле телохранители. Было их шестеро; вооруженные мечами, они окружили, по знаку Хризогопа, Аниция и Лоллию и, взяв корзину, поднесли ее всаднику.
— Ешь, — сказал Хризогон, — так велит господин. Аниций ударом кулака выбил корзину из рук корнелиев, и желуди, прыгая, покатились по полу.
— Кормить силою! — приказал Сулла и равнодушно смотрел, как корнелии, сбив Аниция с ног, раздирали его жатый рот и совали желуди.
Аниций задыхался, лицо его посинело — он давился, глаза выкатились, жуткий хрип заставлял бледнеть людей.
Все молчали, оцепенев от ужаса. Лоллия, упав на колени, уткнулась лицом в холодную мозаику пола и не шевелилась.
— Задушить, — услышала она равнодушный голос Суллы и, вскочив, бросилась к корнелиям, растолкала их и, обхватив отца за шею, приникла к его лицу.
— Не дам, не дам! — кричала она в исступлении и вдруг, подняв голову, взглянула на Суллу. На нее смотрели холодные глаза: в них таилась скука, насмешка, презрение. — О Люций, умоляю тебя, сжалься! Вспомни, как ты некогда обещал исполнить любое мое желание…Теперь наступило время… О Люций!..
Она подползла ни коленях к троноподобному креслу. Ухватившись за ногу диктатора, она прижалась лицом к грубой калиге и выла в смертельном ужасе:
— Пощады! Милосердия!..
Ударом ноги Сулла опрокинул ее навзничь.
— Подлая тварь, — выговорил он, сделав знак корнелиям покончить с Аницием, — не ты ль поносила меняв кругу всадников, похваляясь стать моей любовницей, чтобы поразить меня кинжалом в сердце? Не отец ли твой поддерживал сначала обоих Мариев, а затем самнитов, самых упорных врагов, подстрекая их против меня? Оба вы заслужили смерть. Аниций уже издох, — указал он на распростертый труп, от которого отходили корнелии, — а ты, Лоллия, умрешь прежде, чем пройдет вторая стража…
И, нагнувшись к Хризогону, шепнул:
— Немедленно снести ей голову и зарыть обоих, как собак, у стены Сервия Туллия…
Хлопнул в ладоши.
— Пить, петь, играть и плясать! — крикнул он на весь атриум. — А кто будет дрожать от страха — отнесет жолуди в подземное царство Аида! Эй, плясать!..
Вернулся Хризогон и объявил, что корнелии повезли хоронить трупы.
— Каталина! Кантарос вина!
Катилина, блестя беспокойными глазами, сам налил греческого вина, смешанного с медом, и поднес Сулле кубок, высеченный из золотистого хризопраса.
— Пей, господин мой, вино хорошее: взгляни на тессеру, — возвестил он, протянув белую табличку с красной надписью.
Сулла усмехнулся, искорка сверкнула в его голубых глазах.
— Rubrum vetus vinum picatum CIG «Marii»,[67] — громко прочитал он и с удивлением взглянул на Катилину: — Откуда достал?
— Спроси Хризогона, я выбрал самую пыльную амфору.
— Откуда?
Хризогон шепнул Сулле на ухо:
— Прислала Юлия, вдова Мария Старшего. Она поздравляет тебя с консульством и желает…
— Почему не пригласил ее?
— Прости, господин! Столько было хлопот в эти дни, столько…
— Что? — загремел диктатор, и лицо его исказилось. — Подлый раб! Который раз ты уже доводишь меня до бешенства?..
Хризогон побледнел, зубы его колотились.
— Неблагодарный! Я освободил тебя, возвысил, подарил дворец и сотни невольников, а ты не радеешь о своем господине! Ты возгордился. Ты…
Он размахнулся и ударил его по щеке с такой силой, что Хризогон опрокинулся навзничь.
— Прошу тебя, успокойся, — услышал диктатор спокойный голос Лукулла. — Прикажешь отливать его?
— Да, да. И пусть он придет сюда немедленно… Налей еще, Катилина!
Пил, шепотом беседуя с Лукуллом о романизации Италии.
Когда вошел Хризогон, бледный, с рассеченной губой, и остановился перед диктатором, Сулла тихо сказал:
— Хризогон, я погорячился… Знаю, ты привязан ко мне и любишь меня… Готовься же к свадьбе и объяви Арсиное, что о приданом я сам позабочусь.
Хризогон упал на колени и поцеловал его руку.
— Что же танцовщицы? — спросил диктатор.
Середина атриума был мгновенно освобождена от столов, пол устлан пестрым мохнатым ковров. Из-за колонн выбежали греческие, персидские, сирийские, египетские и армянские танцовщицы; они показывали свое искусство перед диктатором, стараясь вызвать его одобрительную улыбку. Но бесстрастно было лицо Суллы: казалось, он не видел ни плясок, ни пиршества, не слышал звуков инструментов и споров за столами.
Пение Миртион оживило его. Он поднял голову, и легкая улыбка, появившаяся на его губах, вызвала на лицах певиц и танцовщиц зависть к счастливой сопернице.
Песня взволновала его: вспомнил Азию, Траллы, удушливые ночи, знойную любовь и пожалел, что недолго пробыл в Азии после поражения Фимбрии, недолго тешился покоем. И ему захотелось бросить всё, отречься от власти и удалиться подальше — жить, дышать полной грудью, наслаждаться любовью юных певиц и танцовщиц, писать воспоминания в назидание потомству и, отдыхая от умственных трудов, прижиматься лицом к девственной груди.
А Миртион пела, и припев глубоко волновал диктатора:
— Чья песня? — вздохнул Сулла, и затуманенные глаза его ласково окинули певицу.
— Сейкила, господин мой!
— Подойди ко мне, цветущий мирт! Рой вожделений кружится вокруг твоего пояса… Я любил твои песни в Афинах, а еще больше в благословенной богами Лидии.
— Я была счастлива петь тебе, император! — Хочешь жить в моем дворце?
Певица опустила голову, как бы в раздумьи, и ответила с порочной улыбкой на губах:
— Твоя воля — закон.
Играли флейты, звенели кифары, цитры, мерно пели лиры, позвякивали систры, и голоса певиц выводили песнь на римском языке с греческим, сирийским, египетским и македонским припевом. Но Сулла почти неслушал: в его ушах застрял иной припев.
«Что власть? Для чего она мне, прославившемуся навеки? Кончится жизнь, и даже слава станет излишней. Не пора ли отдохнуть? Самое главное в жизни — покой, телесные наслаждения и умственные удовольствия».
Он прижал к себе Миртион и вдруг увидел умоляющие глаза Арсинои, заплаканное лицо и привстал с удивлением:
— Что с тобой?
— Господин мой, ты не ошибся?.. Хризогон сказал…
— Ты выходишь за него замуж…
— Господин мой…
— Я хочу, чтобы ты успокоилась и была счастлива!
Он встал:
— А теперь пойдем в сад. Травля диких зверей будет показана завтра в амфитеатре, а сегодня вы увидите бой гладиаторов.
Сулла презирал окружающих его магистратов, а они льстили и заискивали перед ним из страха и ради выгод. Он наблюдал за этой жадной, продажной толпой, теснящейся в его атриуме подобно клиентам, и насмешливая улыбка блуждала по его губам.
Он издевался над ними с утонченной жестокостью властелина, которому всё дозволено: одних бил, других казнил, у иных отнимал имения, у отцов — дочерей, у мужей — жен, у женихов — невест, а зверства Каталины одобрял.
Он знал обо всем, что делалось в Риме. В школе, где учился его сын, мальчики называли Суллу палачом, и когда Фавст вступился за отца, Кассий ударил его кулаком по лицу: отрок Катон требовал у своего учителя кинжал, чтобы убить тирана, и тот обыскивал его каждый раз, как вести к Сулле (в праздничные дни детей водили к нему с поздравлениями). Цицерон вел процесс Росция; Красс отдавал серебро в рост, ссужал под проценты, продавал имущество должников, скупал горящие дома, и его пожарные тотчас же тушили их, а греки-архитекторы на другой же день приступали к постройке обгоревших зданий.
Событий было много, а он спокойно наблюдал за всем, и легкая улыбка приподымала уголки губ: «Жизнь…Но что она значит перед моим величием? Я — единственный, перешагнувший через кровь и закон, сам ставший законом. Власть и народы — в моей руке. Был ли хоть один римлянин могущественнее меня? Всех связывали законы, а я не подчиняюсь им. Законы — это узда, сдерживающая страсть человеческого стада, чтоб оно не перегрызлось, а я, пастырь, буду только руководить волей и жизнью глупой толпы».
Подумал о друзьях и презрительно пожал плечами: их не осталось, если не считать Лукулла.
«Красс корыстолюбив, как купец: разве он не внес богатого бруттийца в список проскриптов без моего ведома? А теперь завидует Помпею и соперничает с ним из-за первенства. Я охладел к нему и не желаю пользоваться его услугами в государственных делах. Помпей горд, тщеславен и стремится к власти, но он молод, а глупости, совершенные в этом возрасте, простительны. Хризогон и Катилина? Соглядатай и палач, оба алчные до золота, они готовы на любое преступление. Но кто сделал их такими? Неужели я, Сулла? Нет, они такие по натуре, и случай помог им выказать свои кровожадные склонности. А я? Я делаю что нужно: я отбрасываю Рим к временам первых царей, чтобы плебеи выбили из своих голов вредные мысли о господстве или уравнении в правах с патрициями. Времена Тулла Гостилия или Оервия Туллия?.. Не всё ли равно? Лишь бы Рим стал таким, как несколько веков назад: патриции — во главе государства, а плебеи — в подчинении!»
Он решил передать сенату проведение законов, распределение провинций, отнять у народа право выбора жрецов. «Пусть служители богов сами выбирают себе коллег. Не пристало плебеям совать носы в священные дела».
Вечером он беседовал с Лукуллом:
— Сенат пополнен тремястами богатейших членов. Это военные трибуны и вожди, отличившиеся под моим начальствованием. Они неприкосновенны и останутся пожизненно сенаторами: право цензоров удалять их каждые пять лет из курии отменено. Невозделываемые и отнятые у городов территории разделены между двадцатью тремя легионами — эта мера даст мне возможность держать в руках всю Италию. Я вбил в римский трухлявый дуб сотни клиньев и привил ему новые ветви; если пойдут ростки — мы одолеем врагом, а если рухнет дуб — всё рассыплется. Кто возьмет после меня власть, чтобы продолжать мое дело? Ты, Люций Лициний? Но ты отказываешься. Разве не чувствуешь в своей руке силы, а в сердце— непримиримости? Красс? Но это золотой мешок, скряга, меркантильная душа: он стремится к власти ради денег. Помпей? Я люблю его за храбрость и военные дарования, и если он… Но, увы! Он нерешителен, а такой муж, даже великий, ничего не стоит… Кто же с железной волей? Кто?
— Такого нет, — вздохнул Лукулл. — Быть может боги укажут нам его…
— Меня ненавидят, — сказал Сулла, — а за что? Ведь я хочу избавить Рим навеки от смут, поставить плебс на его прежнее место!
— Не много ли ты захотел? Сколько поколений сменилось, живя отвоеванными у нас правами (я говорю о плебсе), а ты решил сразу всё отнять!.. Не вызовет ли это яростных сословных боев?
— Нет, народ укрощен. Но я желал бы, чтобы он восстал: тогда бы я одним ударом освободился от бунтовщиков и недовольных!
Лукулл с обожанием взглянул на Суллу.
— Пусть продлят боги твою славную жизнь! — взволнованно вымолвил он. — Пока ты жив, порядок в Риме не нарушится.
— Что слышно нового?
— Шутники называют твою власть отрицательным царствованием. Города ропщут и не желают давать денежную помощь…
Сулла вспыхнул, глаза его засверкали.
— А, ропщут? Не желают? Увидим. Завтра будет объявлен эдикт об отнятии у них земель, портов, бань, водопроводов… Я заставлю их подчиниться!
Встал:
— Созвать немедленно сенат! Эй, Хризогон, выловить шутников и представить мне списки!
Цецилия Метелла заболела на пиршестве, устроенном Суллой для народа. Таких пиршеств давно не помнили: обилие яств, сорокалетние опимианские вина, различные развлечения, гладиаторские бои, состязания колесниц на ристалище и лучших гистрионов, среди которых блистал Росций, в театре — всё это удивляло народ. Рассказывали, что каждый день остававшиеся яства выбрасывались в Тибр, а на другой день готовились свежие.
Болезнь Цецилии, омрачившую празднество, считали, по обычаю, дурным предзнаменованием для главы республики, и когда Метелла, уходя домой, позвала с собой мужа, жрецы пригрозили ему гневом богов, у казавна неблагоприятные ауспиции.
Суеверный диктатор нашел предзнаменования зловещими и, хотя любил Цецилию, не решился последовать за нею.
А жрецы нашептывали:
— Не лучше ли тебе развестись с нею? Может быть, эта жертва смягчит гнев богов…
Жена ждала его всю ночь и весь день. А он не приходил… Она посылала за ним рабов — ответ был один: «Занят». Наконец вошел Хризогон и вручил ей табличку.
— Наш господин повелел передать тебе разводную и просить, чтобы ты переехала в другой дом…
Она только вздохнула, и Хризогон, ожидавший слез и нареканий, пожалел ее.
— Прости, госпожа, — сказал он, — не нужно ли тебе чего-нибудь?
— Пусть перенесут меня поскорее…
Сулла справлялся каждый день об ее здоровье. Одинокая, она умирала в чужом кубикулюме, но мужа не винила: знала об обычае, молилась, а неизвестная болезнь истощала ее.
Чужеземцы врачи лечили ее, предлагая каждый какие-то мутные настойки, но от лекарств было хуже, и она перестала их принимать за день до кончины.
Узнав об ее смерти, Сулла заперся дома и не выходил на улицу.
Хризогон не оставлял его ни на минуту. Сидя в кресле, диктатор, казалось, спал, полузакрыв глаза.
«Сошла в Аид… сошла… О боги! Зачем вы отняли ее у меня? И где я найду другое такое сердце, Юнона, и такую же любовь, Венера?.. Все мы уйдем, как предрешено, в подземное царство, но найду ли я твою блуждающую тень, Цецилия, чтобы слиться с нею воедино?»
Хризогон смотрел на спокойное лицо господина и, недоумевая, думал:
«Жалеет ли он ее? А ведь не плачет, не вздыхает. Мысли его далеко. А может быть, он заснул? »
Вышел на цыпочках из атриума и вскоре вернулся. Остановившись у кресла, он смотрел на лицо диктатора, не решаясь нарушить его сон или размышления. Наконец сказал негромко:
— Господин, пора хоронить госпожу… Сулла очнулся.
— Пошли за Лукуллом и Помпеем, — приказал он и опять погрузился в размышления.
В атриуме было тихо, только вода булькала в клепсидре, да из сада доносились голоса сына и дочери. Вошел Лукулл.
— Ты останешься со мной, — сказал диктатор, — а Помпей займется похоронами…
— Закон твой ограничивает расходы по погребению…
— Чьи расходы? Диктатора? Автократора? Его супруги? Да ты шутишь, дорогой Люций Лициний!
И приказал вбежавшему Помпею:
— Хоронить Цецилию Метеллу, как высокопоставленную особу. Не жалеть расходов…
— Но магистраты… закон…
— Молчать! Чей закон? Мой. Объявить, что он отменяется в эти печальные дни…
Помпей поклонился и вышел.
— А мы, дорогой Люций Лициний, утопим проклятое горе в вине, заглушим его песнями и музыкой, предадимся забвению в объятиях женщин!
Лукулл сжал ему со вздохом руку.
— Ты страдаешь?
— Разве я не человек?
— Ты крепок. Я никогда не видел горя на твоем лице.
Сулла усмехнулся.
— Не увидишь и теперь. Но оно здесь, вот здесь! — ударил он себя в грудь и крикнул: — Эй, Хризогон, пусть дом готовится к пиршеству! А я… я хочу взглянуть на нее последний раз…
— Но жрецы…Злобно рассмеялся.
— Хризогон! Возьмешь с собой отряд корнелиев. Услышишь ропот жрецов или недовольство на лицах граждан — руби всем головы!
— Почему же ты, — спросил Лукулл, — не посмел ослушаться жрецов, когда заболела твоя супруга?
— Тогда были дурные предзнаменования, а теперь я не хочу вопрошать богов.
Год спустя Геспер примкнул к популярам, составлявшим только часть недовольных диктатором. А во главе заговора стоял бывший друг Суллы, патриций из древнего рода, консул Марк Эмилий Лепид, сторонник плебса.
Хотя запуганный народ был осторожен, боясь предательства, однако несколько десятков человек собралось у Геспера.
— Слыхали, тиран проводит романизацию Италии? — говорил Геспер, покачивая седой головою. — Он расселил колонистов на землях, отнятых у проскриптов и беглецов…
— Я сам слышал, — прервал Виллий, — как пьяный Хризогон, беседуя с Базиллом на Палатине, говорил, что большинство колонистов осело в Этрурии, Кампании и окрестностях Пренеста, а Самниум стал пустыней: Сулла приказал уничтожить самнитский народ за то, что он боролся за самостоятельность.
— Я кое-что знаю об этом, — сказал Геспер, — тиран добивается, чтобы все союзники стали римлянами и говорили на одном латинском языке. Но ты забываешь, Виллий, что этруские города Популония и Волатерры еще борются…
— Сегодня прошел слух, что они пали, — заметил один из плебеев, — и Сулла приказал вырезать всех защитников, хотя и обещал даровать им жизнь…
— О, хитрый, коварный палач! — вскричал Виллий. — Долго ль еще будем терпеть твои кровавые надругательства?
Геспер поднял руку.
— Слушайте, — вымолвил он, — нужно объединиться, быть наготове, но выступать еще рано. Мульвий пишет, что Серторий усиливается, и если он поднимет всю Иберию — ударим и мы. А сейчас тиран силен: чуть что — и полетят сотни голов… Ну, расходитесь, только тихо, поодиночке, в разные стороны…
Враждебная деятельность Сертория беспокоила Суллу, и он послал против него проконсула Метелла Пия. Полководец твердый и храбрый, верный сторонник диктатора, Метелл отплыл в Испанию и начал военные действия, однако Серторий был неуловим — в бой не вступал, а тревожил легионы проконсула неожиданными налетами. Особенно удручал Метелла урон, наносимый неуловимой испанской конницей Мульвия, и полководец обещал за голову седоволосого префекта много золота. Мульвий появлялся всюду: и впереди, и сзади римских войск; он нападал на лагерь, производил ночной переполох и исчезал так же быстро, как и появлялся.
Метелл подробно писал Сулле о военных действиях. Диктатор хмурился, читая его эпистолы, и отвечал: «Мульвия, подлого пса, поймать и содрать с него шкуру, каковую отослать в Рим, а популяра Сертория, хитрого киклопа, казнить: выколоть оставшийся глаз, отрубить голову и доставить мне».
Вести из Сицилии были утешительнее. Помпей доносил:
«Радуйся, император! Волею бессмертных мятежники разбиты. Перпенна, покоривший Тринакрию, очистил ее и бежал. Популяры Гней Карбон и Квинт Валерий захвачены и казнены. Головы злодеев посылаю в Рим. Мамертинцы, населяющие Мессану, отказывались подчиниться моим приказаниям, ссылаясь на прежние римские законы, и я, вне себя от гнева, крикнул: «Перестанете ли вы читать законы нам, опоясанным мечами?»Теперь они подчинились. С жителями городов и деревень я обращаюсь мягко, и меня любят. Сегодня получил указ сената и твою эпистолу с приказанием отплыть в Африку против Домиция и уже сделал распоряжение снарядить корабли (военных у меня сто двадцать, а транспортных — с хлебом, оружием, метательными машинами — восемьсот), а легионам быть готовыми к выступлению на рассвете. Управление Сицилией поручаю моему зятю Меммию. Сейчас войска на отдыхе близ Гимеры. Когда получишь мою эпистолу, я буду уже плыть в Африку. А после завоевания ее не замедлю вернуться в оберегаемый богами Рим».
Отложив письмо, Сулла задумался: «Цицерон бежал в Грецию, а Гай Юлий Цезарь — в Вифинию. Упрямый выродок! Не захотел развестись с Корнелией, дочерью Цинны, и если б не влиятельные магистраты, Цецилия Метелла, Юлия и весталки, просившие за него, голова наглеца была б уже выставлена на ростре! Глупый мальчишка! Ему не миновать грязных лап старого развратного Никомеда!»
Презрительно засмеялся.
— Только негодяи не ценят моей власти, — громко сказал он и прошел в обширный таблинум, разделенный завесою на две части: первая, собственно таблинум, была обставлена в греко-римском духе: четырехугольные и круглые низенькие столы из слоновой кости и бронзы, каждый о трех ножках, похожих на лапы зверей с когтями и копытами, поблескивали в полумраке. Ложа, с мягкими перинами, устланными разноцветными покрывалами, и с подушками, испещренными искусно вышитыми цветами, стояли у стен. Здесь диктатор полулежа обычно писал, читал, завтракал, иногда обедал, занятый государственными делами. На серебряных треножниках сверкали керносы с винами, ритоны, формой напоминавшие согнутые рога разных животных. Ониксовые, агатовые и алебастровые чаши — подарок Митридата VI — стояли на отдельном столике, а над ними возвышались кратеры и урны, сделанные из белого и разноцветного мрамора, из порфира и травертина; пестрел орнамент в виде плодов и цветочных венков, масок силенов, кубков и музыкальных инструментов.
Сулла отдернул завесу и вошел во вторую часть таблинума.
С потолка спускались на блестящих цепочках фонари-рога, внутри которых помещались лампады, — фитиль, плавающий по маслу. Было светло. Вдоль стен на полках лежали свитки папирусов и пергаментов, глиняные черепки ассиро-вавилонян, римские навощенные дощечки. Это была знаменитая библиотека теосца Апелликонта.
Несколько скрибов, работавших полулежа, встали не торопясь и поклонились господину, а вольноотпущенник Эпикад подошел и поцеловал у него руку.
— Взгляни, на чем мы остановились, — сказал Сулла. — Пусть скрибы приготовятся записывать.
Эпикад проворно развернул свиток пергамента:
— Остановились мы, господин мой, на словах: «Сулла приказал извлечь труп Мария…»
— Пишите.
Диктатор шагал взад и вперед, и голос его гремел:«…извлечь труп Мария из могилы, привязать к хвосту лошади и волочь мерзкую падаль по площадям и улицам, избивая палками и розгами, а затем оплевать и бросить в реку. Так наказал Сулла, любимец богов, элодея, поднявшего руку на отечество…»
Вошел Хризогон.
— Чего тебе? — нахмурился диктатор.
— Эпистола от Помпея!
— Положи на стол в таблинуме. Сколько раз я приказывал не мешать!
— Господин, гонец ждет ответа… Сулла побагровел.
— Вон! — крикнул он. — Пусть ждет! А ты…
Хризогон опрометью выбежал из библиотеки.
Помпей доносил, что Домиций побежден, война в Африке кончена и на днях легионы отплывут в Италию.
Прочитав эпистолу, Сулла задумался. Помпей оказал ему поддержку во время похода на Рим, был услужлив и предупредителен. Медлительный, важный, он торжественно выступал на улицах, любил обращать на себя внимание мужей, а особенно женщин. Сулла знал об этом и посмеивался:
— Молодость! Хвастовство! Тщеславие! И глупость! Конечно, он одарен военными способностями, он победил популяров в Сицилии и Домиция в Африке, но дать ему, молодому, триумф — это много. Пусть послужит, пусть пройдет ряд магистратур.
Он написал ему ласковое письмо, хвалил за подвиги, спрашивал, окончательно ли сломлен неприятель, но в триумфе отказал.
Прошло несколько недель.
Однажды утром, выехав по обыкновению на прогулку за город в сопровождении Лукулла, Хризогона, Каталины, Красса и нескольких молодых патрициев, Сулла остановил коня. По дороге навстречу им скакали всадники, вздымая клубы пыли. Уздечки лошадей, шлемы и оружие ярко сверкали на солнце.
Не доезжая нескольких шагов, верховые остановились, и Сулла узнал по высокому росту, круглому загорелому лицу и живым, блестящим глазам тучного, широкоплечего Помпея.
— Vivat imperator! — громко закричал Помпей, и его спутники радостно повторили приветствие.
— Vivat victor![69] — ответил Сулла, сходя с коня. Сняв шапку, он поклонился Помпею.
Помпей вспыхнул от радости и стыда, быстро спешился, поднял руку; сподвижники последовали его примеру.
— Что же мы? — сказал Лукулл спутникам диктатора. — Долой с коней!
Все сошли, кроме Красса. Бледный, он с завистью смотрел на Помпея, думая: «Если бы не я — Сулле никогда бы не взять Рима. В последней битве у городских ворот я разбил неприятеля на правом фланге и способствовал общей победе. Почему же Сулла благоволит больше к Помпею, чем ко мне?»
Нехотя Красс сошел с коня и стоял, опустив голову. Он был искренно огорчен и считал, что диктатор несправедлив.
Помпей робко подошел к Сулле и, смущаясь, снял шлем и откинул назад длинные черные растрепанные волосы.
— Император, эпистолу твою я получил в пути. Легионы стоят лагерем в нескольких стадиях отсюда. Что прикажешь?
Сулла взглянул на него:
— Государство благодарит тебя за победы… Ты, конечно, достоин награды, но триумф… Подумал ли ты о римских обычаях и законах?
— Император, он достоин! — хором закричали сподвижники Помпея. — Одно твое слово…
Сулла молчал.
— Император, ты могущественен, — сказал дрогнувшим голосом Помпей, — вознагради же своего верного слугу…
— Ты тщеславен, Гней Помпей, — усмехнулся Сулла, — ты любишь блеск, пышность, яркость, восхищение женщин и девушек. А ведь не это украшает воина… Что ж, если ты так жаждешь — быть по-твоему!
И он протянул ему руку.
Кругом зашептались.
Сверкающий шлем поник, криста, задрожав, свесилась, и гордый Помпей прижал руку диктатора к своим губам.
Сулла насмешливо взглянул на него.
— Это еще не всё… Если ты за победы удостоен триумфа, то за подвиги, одержанные в боях, награждаю тебя прозвищем Великого…
Грудь Помпея порывисто вздымалась под блестящей чешуйчатой лорикой. Говорить он не мог, глаза затуманились, и он молча стоял несколько минут.
— Император, — вымолвил он, наконец, преклонив колено, — прозвище Великого достоин носить только один муж — это ты! Зачем же ты лишаешь себя…
— Встань, Гней Помпей! Не подобает величеству пачкать колени в пыли, а я почти завершил свое дело… Потомство назовет меня по заслугам. Остается только победить Сертория — и популяры сломлены… И если Метелл Пий, которого бьет Серторий, не справится, я пошлю Помпея Магна в Испанию!
И, кивнув ему, Сулла вскочил на коня.
Диктатор отдыхал в кругу друзей.
Чувственные наслаждения уступили место умственным, а так как он после долгого перерыва приступил опять к работам над своими «Достопамятностями», то отдых его заключался в беседах с друзьями, выслушивании мнений по разным вопросам и в обсуждении деятельности выдающихся мужей.
Несколько человек полулежали за столом, на котором сверкали чаши с напитками, вазы с плодами и сладким печеньем. Тонкий запах вин, яблок, груш и гимметмкого меда, особенно любимого хозяином, наполнял таблинум, проникая в атриум, перистиль и спальни. Юная смуглотелая невольница гречанка, вывезенная Суллой из Афин, неслышно ступая по пушистым персидским коврам, наливала вино в чаши.
Беседа велась по-римски.
Император полулежал на низком ложе, занимая хозяйское место; рядом с ним находился раб-писец, записывавший высказывания Суллы и его гостей; третье место пустовало. Среднее ложе занимала Лукулл, историкСизенна и греческий поэт Архий, а высокое один Хризогон.
Попивая вино, диктатор говорил громким голосом:
— Все попытки демоса поработить эвпатридов сводились к бесцельным кровопролитиям: господа страны всегда подавляли восстания. Не так же ль произошло и у нас? Владычество безумного Мария и дерзания популяров во главе с его сыном кончились нашей победой.
— Твоей победой! — восторженно перебил Хризогон, преданно наклонив голову. — Если бы не ты, счастливый, великий…
— Молчи, — отмахнулся от него Сулла. — Если б не я, то — клянусь богами! — нашелся бы другой… Пути нашего владычества в руках Фортуны: что предначертано ею — никакие силы небесные, земные и подземные не изменят. Разве мы не видим, что все дерзания греческого демоса и римского плебса разбивались о волю меньшинства, нашу волю? История блещет тысячами примеров…
Он откашлялся, указал рабыне на пустой бокал, который она поспешила наполнить, и сказал, обратившись к Сизенне, лысому, худощавому нобилю, с бледным лицом:
— Послушай, Люций, прежде, чем писать, я много передумал. Мысли мои обратились к Элладе. Я изучил Геродота, Фукидида, Ксенофонта и должен сознаться, что не согласен с Фукидидом, который считает слабовольного Перикла идеалом государственного деятеля. Не согласен я также с Ксенофонтом, потому что Агесилай и Кир Младший — мужи, которым было много дано, но которые не выполнили своего предназначения. Но зато я нашел действительно сильных мужей — это Агафокл и Набис, однако и они не могли утвердить господства черни, ибо пошли против течения… Вот причина бесславной их гибели…
— Я не согласен с тобой, Счастливый! — возразил Сизенна. — Не Фортуна назначает бег времени и жизни народов, а сами народы руководят своей жизнью и будущим. Ты говоришь, что борьба велась впустую и вожди погибли бесславно. Пусть так! Но не забывай, что борьба не утихает, а разгорается, несмотря на гибель единиц, десятков, сотен и тысяч. Вспомни, что было в Риме… И так будет продолжаться, пока плебс не добьется господства!
— Уж не марианец ли ты? — усмехнувшись, нахмурился Сулла. — Бунтовщики были и будут подавляемы! Я докажу это тебе на исторических примерах.
Лукулл сказал вполголоса, повернув голову к диктатору:
— Прошу, не утруждай себя, Люций, спорами! Сизенна подобно Фукидиду считает причиной исторических событий не богов и не Фортуну, а самого человека. Кто прав: ты или он — трудно сказать.
— А я тебе докажу! — вскричал Сулла и повернулся к писцу: — Записывай подробно. — И стал говорить пониженным голосом: — Я не хочу осуждать мудрого Питтака, правителя Митилены, но его демократия ничего не стоила: примирить вечных врагов — демос и аристократию — то же, что…
— Ты прав, клянусь Дионисом! — засмеялся молчавший всё время Архий. — А наказывать за преступление, совершенное в пьяном виде, строже, чем в трезвом, — разве это не безумие?
— Если бы Агафокл и Набис- продержались даже сто лет, — продолжал Сулла, — то ведь это — минута перед вечностью, и я убежден, что не им, а нам, отцам народа, владеть и управлять странами… Ничто человеческое непрочно. Власть рабов и плебеев? Она летит вверх ногами. Власть оптиматов? Она тоже летит в Тартар. Умеренное правление волка и овцы, подобное правлению Питтака? Это дом, выстроенный на песке. Борьба Атиса и Клеомена с эвпатридами? Смешная, нежизненная затея. Поэтому я считаю, что из трех зол лучшим есть наша власть — твердая, суровая и разумная… А это говорит, друзья, о бесполезности борьбы с Римом. И зачем резня? Чтобы лучше жить? Но жизнь — не вечна…
— В чем же, по-твоему, цель жизни? — спросил Лукулл, жадно следя за ловкими движениями гибкой, стройноногой невольницы, которая, заметив его взгляд, вспыхнула и потупилась.
Заметил и Сулла восторг на лице друга.
— Цель жизни написана на твоем лице! — засмеялсяон, забавляясь смущением Лукулла. — А я, верный ученик Аристиппа из Кирены, скажу прямо: цель жизни — в удовольствии, чувственном и духовном. Оба удовольствия — величайшее добро. Аристипп говорит: «Всякое средство для продления удовольствия дозволено. Добродетель ценна, если ведет к удовольствию, мудрость — если она господствует над удовольствиями и охраняет человека от излишеств. Как чувственные удовольствия являются высшим познанием добра и зла, так и умственные ощущения есть высшее определение лжи и правды».
«Не совсем, но приблизительно так, — подумал Архий, — Сулла умен и по-своему понимает Аристиппа». Ион громко сказал:
— Аристипп, ученик Сократа, друг тирана Дионисия Сиракузского, любовник гетеры Лаисы, постоянный гость на купеческих пирах — это предпосылка. Определим сущность этого мужа: ученик Сократа — значит мудрец, сторонник духовных удовольствий; друг тирана — муж, равнодушный к страданиям людей, человеконенавистник; любовник — значит сторонник чувственных ощущений: любовник же гетеры — понятие, определяющее человека, предающегося тем и другим удовольствиям; гость на пиpax — пьяница и обжора, а слово купеческий говорит о том, что он во всяком случае не сторонник демоса.
Сулла засмеялся.
— А так как, — продолжал Архий, незаметно улыбаясь, — Киренейская школа учит, что задача науки и философии сводится к искусству научить людей наслаждаться жизнью и приобретать такие знания, которые помогли бы из неприятных ощущений делать приятные, то я не понимаю, как, например, можно из неприятного ощущения убийства или казни сделать приятное, примиряющее человека внутри с самим собой и придающее ему веселое настроение?
— Для меня, воина, ответ прост, — сказал Сулла, — В этом отношении я согласен с софистом Колликлом, который говорит, что право сильного есть естественное право и закон природы, а законы, ограничивающие это право, являются заговором слабых против сильных.
— Пусть так, — не унимался Архий, — но может ли право сильного вызывать всегда приятные ощущения?
— Да.
— А если может, то неприятного ощущения быть не может?
— Не может.
— А если не может, то для чего нужно из неприятных ощущений, которых нет, делать приятные?
Озадаченный, Сулла молчал.
— Поэтому, — торжествуя, заключил Архий, — право сильного не всегда вызывает приятные ощущения, и ты ошбся, Счастливый, сказав противоположное…
Несколько мгновений диктатор смотрел на него тяжелым, немигающим взглядом. Все затихли. Хризогон съежился и побледнел, Сизенна позеленел, и слышно было, как его зубы выбивали мелкую дробь; даже Лукулл несколько смутился; только Архий спокойно смотрел в глаза Сулле, разминая пальцами мягкую грушу.
— Цицерон защищал Росция, а Цицерон — друг Архия и Тита Помпония. Архий же бывает у Лукулла…
— Клянусь белым телом Анадиомены! — воскликнул по-гречески Лукулл, открыто взглянув на невольницу. — Я не могу больше ждать, хотя мужи, которых ты упомянул, глубокие почитатели эллинской красоты. А так как олицетворение ее не дает мне покоя, то позволь, о Счастливый, просить тебя об одной милости…
Сулла рассмеялся, и гости внезапно повеселели.
— Ты — лучший друг и тебе ль отказать? Подойди, Дамарета!
Гречанка, опустив голову, остановилась перед диктатором.
— Я дарю тебя Люцию Лицинию Лукуллу, Доброму господину…
— Воля твоя, — прошептала она, не подымая головы.
— Довольна ли ты?
Глаза Дамареты сверкнули исподлобья.
— Рабыня, господин, всегда рабыня.
— Хорошо сказано. Эй, Хризогон! Пришли мне завтра взамен этой девушки Алкесту… только — смотри!..
Хризогон понял намек и улыбнулся.
— Будь спокоен. Но не хотел ли бы ты взглянуть на юных девушек, купленных мною на Делосе? Среди них есть даже тевтонки с голубыми глазами и золотыми волосами.
— Почем платил?
— Я, господин, купил оптом, но денег еще не отдал. Купец клянется, что все они девственны…
— А где ты их держишь?
— Они находятся еще на Палатине, но завтра я хотел отправить их в виллу.
Сулла встал.
— Довольно пустых бесед! — вскричал он. — Будем веселиться! А ты, Хризогон, веди своих девушек сюда! Но сперва вымой их как следует да наряди по-царски!
Отбрасывая Рим на несколько веков назад, Сулла меньше всего думал о благе республики. Главной целью его было восстановление власти патрициев, сената и тех новых оптиматов, которые поддерживали его и в руках которых сосредоточились крупные средства и большие участки земли. Преград для него, казалось, не существовало. Человеческая жизнь? Она не стоила стершегося медного асса. Слезы и нарекания тысячей семейств? Раны уязвленных залечит Хронос, а кто не выдержит горя и раньше срока сойдет в Аид — значит так суждено. Тяжелое положение плебса, пролетариев и рабов? Это предопределено свыше: как среди божеств есть высшие и низшие, как в природе существует такое же разделение, так и среди человечества было, есть и будет ведущее сословие, которому должны подчиняться прочие, обреченные на подневольную жизнь.
«Разве охлократия не противоестественна? — размышлял он, — разве можно плебсу бороться с нами, полубогами? Всё в жизни взвешено и определено заранее, всё совершается по законам, как бег небесных светил, и если мне, Люцию Корнелию Сулле, суждено восстановить жизнь древних времен и освободить Рим от сословных боев, так оно и будет. А если нет, то дело мое рухнет, как только я умру… Но и тогда оно будет примером для тех, кому придется воевать с восставшей чернью. Не щадить врага, добиваться главенства патрицианских семейств — священная обязанность мужей, родственных нам по крови, духу, воспитанию, образованию и способностям, какие недоступны низким сословиям, предназначенным быть слугами и исполнителями воли избранных».
Он был уверен в успехе не потому, что его любили или поддерживали единомышленники (все трепетали передним, а он презирал их), а оттого, что убедился в своем призвании, считал себя любимцем богов. В его груди билось каменное сердце воина и тирана, привыкшего к крови, а равнодушие ко всему вызывало жестокость и внутреннюю пустоту. И хотя его жизнь часто освещалась вспышками необузданно-шумных увеселений и утонченного восточного сладострастия, сердце его оставалось холодным.
Государственные дела утомляли. Всё было сделано, и неужели еще работать на пользу бездушного сословия, которому суждено властвовать? Неужели положить для него до конца все силы и в итоге получить кличку «Кровавого», а после смерти слышать в Аиде от душ, перевезенных Хароном, что на земле, в солнечной Италии, все радуются его смерти? Нет, он не будет больше трудиться для неблагодарных!
Вышел в сад и, скрипя красными высокими башмаками по египетскому песку, устилавшему дорожки, зашагал к мраморной скамье.
В саду пели, работая, невольники. Их голоса доносились из-за подстриженных кустов пестумских роз. Песня была галльская, и, слушая ее, Сулла вспоминал походы против кимбров и тевтонов.
Песня утихла. Прошли рослые бородатые рабы, за ними потянулись невольницы с носилками, наполненными свежей землей, с кожаными мешками с известью.
А он сидел, задумавшись, — пройденная жизнь казалась ему огромной, как Альпы.
Давно уже смутное решение, таилось в глубине его сердца, вызывая беспокойство, но государственные дела заглушали его. Однажды, проснувшись, он созвал друзей и объявил, что отрекается от власти.
— Сделано всё: Рим укреплен, республика вознесена на недосягаемую высоту, вредное движение плебеев подавлено, государство будет процветать в спокойствии и благоденствии.
Власть была целью. Цель была достигнута. И теперь можно было отдохнуть, пожить личной жизнью с красавицей Валерией, дочерью аристократа Мессалы, на которой он женился вскоре после смерти Цецилии Метеллы.
Друзья умоляли его остаться во главе республики, рисовали картины восстаний и упадка сената.
— Пока ты стоишь у власти, — говорил Катилина, — спокойствие обеспечено, но если ты отречешься — Рим погибнет, и мы с ним. Не лучше ли тебе отдохнуть, а потом вернуться к государственным делам? Разве тебе, Эпафролиту, не помогают боги?
Лукулл поддержал Катилину.
— Все мы за тобой, как за каменной стеной, — сказал он, дружески сжимая руку Суллы, — а благо республики требует жертв…
Даже Марк Красс, которого как будто мало могло занимать решение диктатора (его голова была занята различными способами обогащения и темными торгашескими делами), присоединился к просьбам друзей:
— Умоляю тебя, всесильный и премудрый любимец богов, не покидай кормила римского корабля!
Но Сулла был непреклонен.
— Друзья мои, я устал, у меня есть другие дела, но издали я буду наблюдать за государством и в нужную минуту приду на помощь.
Он надел пурпурную тогу и позвал ликторов: двадцать четыре человека, все в тогах, с фасциями на левом плече, гордо выступали перед диктатором.
Шел, окруженный друзьями. Народ расступался: мужи, останавливаясь, снимали шапки, женщины и дети кланялись, всадники сходили с лошадей, обнажали головы.
Сулла, улыбаясь, приветствовал народ. Он видел плебеев, сворачивавших при виде его в улички, видел их хмурые лица и продолжал улыбаться, точно ничего не замечая.
Форум встретил его шумными возгласами. В этот день собирались комиции, чтобы переизбрать консулов. Народу было так много, что казалось, пробраться было невозможно. Сулла взошел на ростру. Ликторы стояли тут же, охраняя диктатора.
— Римляне! — громко сказал он, и форум мгновенно затих. — Я пришел объявить вам, что отказываюсь от диктатуры, отрекаюсь от власти и готов отдать отчет в своих действиях…
Ошеломленный народ молчал.
— Ликторы, — продолжал Сулла, — вы свободны! И вы, корнелии, тоже, ибо человека, удалившегося к частной жизни, не принято охранять или воздавать ему почести.
Он сошел с ростры и стал прохаживаться с друзьями среди остолбеневшего народа.
Добровольное отречение было неслыханным делом.
В этот день весь город волновался. Нобили спрашивали друг друга: счастье это или несчастье для Рима? Плебеи и рабы уверены были, что это начало освобождения, начало борьбы, забывая, что сенат состоял из сулланцев и ставленников диктатора, что двести пятьдесят тысяч ветеранов императора находились в Италии на землях проскриптов, а десять тысяч корнелиев готовы были пожертвовать жизнью за своего господина. Однако слова Суллы, даже теперь, после отречения, было бы достаточно, чтобы поднять всю Италию.
Веселый, как будто помолодевший, Сулла возвращался домой, беседуя с друзьями. Дорогою к ним пристал молодой римлянин и не отходил ни на шаг.
— Рыжий пес! — кричал он с пеною у рта. — Палач римского народа! Вся Италия залита тобой кровью, в каждом доме траур, в каждом доме имя твое произносят с проклятием… Пусть Немезида воздаст тебе за каждое убийство, пусть Юпитер поразит тебя молниями!
Катилина выхватил кинжал, обернулся к юноше.
— Замолчи! — крикнул он. — Не смей оскорблять спасителя отечества!
И, замахнувшись, он поразил бы юношу, если бы Сулла со смехом не удержал его:
— Погоди, друг! Я только частный человек…
И он продолжал путь, не обращая внимания на оскорбления юноши.
Входя в дом последним, он задержался в дверях, шепнул Хризогону:
— Выследи щенка. Голову его доставишь мне вечером.
И, войдя в атриум, сказал:
— Такие оскорбления со стороны негодяев будут причиною, что ни один диктатор в будущем не откажется от власти. А я ожидал оскорблений — и не устрашился. Разве Люций Корнелий Сулла боялся когда-нибудь? Меня сопровождает громкое имя непобедимого императора, и его достаточно для моей личной и римского народа безопасности. Вокруг меня громоздятся Херонея, Орхомени Сигнион, и моих законов не смоют волны крови римского народа.
— Ты прав, — сказал Катилина, — но без верной стражи и без ликторов ты не можешь быть спокоен. Кто порукою, что не будет на тебя покушений?
Сулла рассмеялся.
— Дело мое сделано, чего же больше? А если у меня нет ликторов, разве стал я меньше Суллою? А покушения — пустяки: никто не посмеет. Ибо за меня сенат, право и законы…
На другой день он уехал с семьей в одну из вилл, находившуюся близ Путеол.
Друзья остались в Риме. Ни один не последовал за Суллою в Кампанию, — так он приказал.
Его вилла находилась в нескольких стадиях от моря, а сады спускались до самого берега. С террасы виднелась мерно дышащая лазурь вод, гористый островок Знария, паруса рыбаков, биремы и триремы, бегущие к Неаполю. В жарком ливне лучей даль искрилась, прозрачный воздух, пропитанный морским ветерком и благоуханиями с полей Кампании, был живителен.
Первые дни пребывания в вилле Сулла проводил на берегу — купался, лежал на солнце, опять погружался в волны — и возвращался на террасу подремать в тишине. Потом завтракал с женой и детьми и опять отправлялся на побережье. Усевшись в легкий челнок, он брал с собой сети, отплывал к островку и, закинув их, возвращался на берег. Рядом, за обрывистым утесом, купалась Валерия, а Фавста с невольницей и Фавст с рабами дожидались своей очереди: Сулла придерживался древнего обычая, что отец не может купаться с сыном, мать с дочерью, а зять с шурином или тестем.
Слушая визгливые голоса детей, которых рабы учили плавать, Сулла добирался до закинутых сетей и радостно возвещал издали об обильном улове.
Он вываливал добычу на песок: серебряные рыбы, вздымаясь, бились и сверкали на солнце. Дети со смехом хватали скользких извивающихся рыб и упускали в море.
Любил он и охоту: нередко пропадал дни и ночи, ходил в сопровождении рабов на горных коз и никогда не возвращался без добычи. Охотился он также и на зайцев: верхом на коне, с собаками, он загонял их и убивал ударом бича.
Потом он занялся хозяйством: наблюдал, как невольники работали в полях и огородах с двузубыми мотыгами в руках, как они обрезывали лозы кривыми ножами, как жали траву и хлеба серпами и уносили колосья в корзинах.
Он любил смотреть на молотьбу, простаивая часами на месте. Босоногие загорелые рабы с визгливыми криками прогоняли по колосьям, сваленным на току, крепких мычащих быков, и они вытаптывали из них зерна. Узнав же от виллика, что в Неаполе можно купить трибулу — тяжелую доску с железными выпуклостями, в которую запрягают быков, — он сам поехал за нею.
Глядя на рабынь, веявших зерно на ветру, он нашел, что работа производится медленно, и велел приобрести несколько веялок. И тогда зерно увозилось в сухие, проветриваемые житницы, установленные на столбах, он весело возвращался домой, считая труд земледельца самым счастливым.
Вскоре он уединился, принявшись за свои «Достопамятности». Сначала он писал их сам, однако медленная работа не удовлетворяла его, и он принялся диктовать их вольноотпущеннику Эпикаду.
Сулла ходил по таблинуму, громко произнося по-гречески, как учитель в школе, и мысли его уносились к незабвенным временам, когда он побеждал войска Митридата, наступая на него с маленькими силами.
Однажды, отпустив Эпикада, он описывал своих жен, любовниц, гетер и простибул, наделяя каждую отличительными качествами.
Раб возвестил:
— Господин, прорицатели из Этрурии.
Сулла отложил дощечки. Входили белобородые мужи.
— Откуда вы? — спросил хозяин.
— С востока.
Сулла улыбнулся. Прибытие с востока означало счастье.
— Я вас призвал потому, — сказал он, — что молния ударила в дорожку сада, когда я прогуливался.
В саду земля боковой дорожки была разворочена, песок разбросан.
— Подобно тому, как умерший должен быть погребен, а душа очищена, — сказал старший предсказатель, — так же необходимо похоронить и очистить огонь молнии…
— Делай, что надо, — заметил Сулла.
— А для этого, — продолжал старик, — прикажи сделать гроб, каменный или кирпичный, со стенками, залитыми цементом, выступающими над поверхностью земли, а затем принеси очистительную жертву…
— Какую?
— Двухлетнего ягненка.
Вечером предсказатели занялись наблюдением молний. Они различали одиннадцать видов их, по цвету и временам года, и когда кончили созерцание, пришли к Сулле глубокой ночью и разбудили его:
— Воистину ты счастлив, Счастливый! Юпитер заботится о тебе: небесные огни были справа, ни одного не заметили мы слева. Венера любит тебя, и если ты все свои помыслы отдашь ей, она наградит тебя любовью самых юных и красивых девушек. А жизнь твоя будет спокойна, а ты завершишь всё, что задумал…
Щедро наградив прорицателей, Сулла отпустил их. Он испытал суеверный страх перед этими людьми и боялся, как бы они не сделали ему зла.
«Кто их знает, — думал он, хмурясь, — подкупят их мои враги, и несчастья посыплются на мою голову. Пусть уезжают поскорее».
И когда они чуть свет отправились по дороге в Путеолы, он вздохнул с облегчением.
Работая однажды над своими «Достопамятностями», Сулла услышал знакомый голос и вышел в атриум. Навстречу ему шел претор Сизенна. Они дружески обнялись.
— Давно из Рима? Что нового?
— Жизнь течет спокойно, благодаря твоим мудрым законам. Красс по-прежнему поджигает дома квиритов искупает их, Каталина кутит день и ночь, Помпей занят любовными похождениями и враждует с Крассом из-за первенства, а Лукулла в обществе не видно: говорят, он занимается философией Эпикура, а досуги проводит в объятиях невольниц.
— Ну, а ты?
— Я пишу, император, историю твоей жизни, походов, побед, завоеваний, диктатуры, мудрых законов и восстановления древней жизни.
— Когда я закончу свои «Достопамятности», ты сможешь ими воспользоваться, чтобы пополнить недостающие сведения.
— Благодарю тебя. Ну, а ты, император, как живешь, как твое здоровье, что читаешь?
— Живу хорошо, здоровье крепко, а читаю Аристотеля. Представь себе, я нашел у него мысль о летающей душе: человеческая душа потенциально существует в человеческом семени, которое состоит из эфирной воды. А если это так, что душа преходяща, она перешла в детей, может быть частица передалась жене, передается любовницам…
— Увы, — вздохнул Сизенна, — если человек и живет в своем потомстве, — он ничего не помнит о прошлом, и жизнь представляется не бесконечной, а конечным отрезком в определенное время. Но доказательство бесконечного— в самой природе человека: разве нам не кажется, что мы всегда жили (начала жизни не осознаешь)и будем жить вечно, хотя и знаем о смерти? Поэтому жизнь — сон, нечто кажущееся, представление, как учил Ксенофан, а действительно сущее — в мире идей…
— Не люблю Платона, — нахмурился Сулла и, оборвав беседу, задумался.
Вечером на небольшой сцене мимы разыгрывали непристойные картинки из жизни горожан. Игра мимов становилась всё разнузданнее. Сулла хохотал, смеялась и Валерия. Только Сизенна хмурился, думая: «Император — великий муж, мудрый, образованный, и я не понимаю, как может его занимать и веселить такое зрелище? Мимы тешат обыкновенно грубую и темную толпу, но муж разумный должен выбирать изящную игру гистрионов, смотреть трагедию или пантомиму… А может быть, возврат к старине — возврат к грубым нравам?»
Когда игра кончилась, Сизенна спросил Суллу, возлегая с ним за столом:
— Скажи, император, как я должен упомянуть в истории о твоей любви к мимам? Возврат ли это к старине, или просто тебе по душе грубая сторона жизни, возбуждающая половое чувство?
— Ни то, ни другое, дорогой друг! Игра мимов обновляет душу, указывая на дурные стороны римской жизни. Вот он, Рим, гнездо восточных пороков и разврата!..
Сизенна молчал.
«Император осуждает дурные стороны жизни, — думал он, — а сам находится во власти пороков и разврата.
Может быть, величеству дозволено действительно всё? Но нет! Все мы — квириты, и над нами властвует один закон!»
Второй день чувствовал Сулла легкое недомогание, но так же, как всегда, вставал рано, прогуливался в саду, обходил хозяйство и требовал отчета у виллика. Нерадивых или ленивых рабов приказывал сечь плетьми и сам присутствовал при наказании.
Он был озабочен и торопился закончить XXII книгу своих «Достопамятностей». Медленно шагая, он диктовал рабу греку:
«Люций Корнелий Сулла Счастливый и Эпафродит ,диктатор и автократор, должен был прожить, по предсказанию халдеев, счастливо и умереть, успешно завершив все свои дела. Боги захотели, чтобы так было. Во время болезни явился ему во сне сын, скончавшийся немного раньше любимой жены Метеллы; одет он был бедно и так сказал отцу: «Я и мать скучаем по тебе, дорогой отец, а ты даже на отдыхе обременен многими заботами. Прошу тебя, успокойся. Пойдем вместе к матери, чтобы жить мирно с ней, не зная забот…»
Голос дрогнул, но Сулла тотчас же овладел собой и распахнул дверь в атриум.
Верные друзья, среди которых находились Лукулл, Катилина и Хризогон, дожидались его, перешептываясь. Они только что приехали, вызванные из Рима, и, увидев Суллу на пороге, встали, приветствуя его громким: «Vivat». Они знали уже о болезни властелина и, пожимая его горячую руку, подумали, что у него легкая лихорадка и следовало бы принести жертвы богине Фебрис, чтобы умилостивить ее, но сказать об этом не решились. Только один Лукулл воскликнул непринужденно:
— Да сохранят тебя боги, дорогой Люций Корнелий, для блага родины! Ты бы лег отдохнуть…
— А разве я так плох? — усмехнулся Сулла и рассказал сон, виденный под утро.
Голос его был тверд, лицо спокойно, лишь блестели глаза и румянец покрывал щеки.
— Друзья, я болен и скоро сойду в Аид, — говорил Сулла равнодушным голосом, точно делал распоряжения о государственных делах. — И потому я побеспокоил вас. Завещание уже написано: всё свое состояние я завещаю… Хризогон, позови госпожу, — прервал он себя и, дожидаясь Валерию, заговорил о Риме, о походе Метелла Пия против Сертория, и когда вошла Валерия, толстая, беременная, переваливаясь, как утка, он улыбнулся. — Жена, я позвал тебя, чтобы объявить о завещании: всё состояние я завещаю тебе и детям, а опекуном назначаю Люция Лициния Лукулла, лучшего друга… Побледнев, Валерия рванулась к мужу.
— Люций, — вскрикнула она пронзительным голосом, — что ты говоришь? Зачем торопишься со смертью и с завещанием? Ты бодр телом и душою. Ты…
— Мужайся, — сжал он ее руку. — Друзья будут свидетелями и подпишут завещание…
Не возражая, Валерия села в кресло и слушала с тревожно бьющимся сердцем спокойную речь мужа, смотрела, как друзья проходили, неловко задевая друг друга, почти на цыпочках, в библиотеку и как выходили оттуда, взволнованные, с дорогими подарками. В руках Катилины она увидела золотую пергамскую вазу с изображенным на ней боем Тезея с Минотавром; Хризогон надевал на палец перстень со смарагдовой геммой, на которой был высечен Митридат, выдающий Сулле корабли, а печальный Лукулл нес две таблички.
Валерия подозвала его движением руки.
— Что у тебя, Люций Лициний? Все получили драгоценные подарки, и лишь ты…
— Ты ошиблась, госпожа! Я получил большие сокровища, чем все друзья вместе. Взгляни…
На первой дощечке было выведено рукою Суллы: «Посвящаю двадцать две книги моих «Достопамятностей» лучшему моему другу Л. Л. Лукуллу, которого прошу выправить слог, чтобы потомству легко было читать мой труд», а на второй начертана эпитафия: «Никто не сделал столько добра своим друзьям и зла врагам, как Люций Корнелий Сулла Счастливый, диктатор, Эпафродит».
Валерия заплакала и вышла из атриума.
— Позовите Миртион! — донесся голос хозяина. Хризогон бросился в глубь дома, расталкивая рабов и невольниц, столпившихся у двери.
Сулла появился на пороге. Увидев слуг, он побагрвел:
— Зачем собрались? Бездельники, негодяи! Эпикад! — закричал он подбежавшему вольноотпущеннику. — Двадцать бичей каждому — здесь, в саду! Я сейчас выйду…
И вдруг лицо его смягчилось, просветлело, в глазахз атеплилась, как тихий огонек, ласка: из перистиля донесся нежный грудной девичий голосок, затем — легкиебыстрые шаги, и веселая румянощекая Миртион, с завитыми локонами, в розовой тунике, появилась в атриуме.
— Я пришла. Что прикажет господин?
Он пропустил ее в опустевшую библиотеку, загроможденную свитками редкостных папирусов и пергаментов, задернул завесу.
— Миртион! — прошептал он, протягивая к ней руки. Певица опустилась на колени, взяла обе руки господина, прижала их к своей груди.
— Я отпускаю тебя на волю, — медленно говорил Сулла, — и дарю тебе сто тысяч сестерциев. Будь счастлива. Спой же мне на прощанье песню Сейкила…
На другой день Хризогон сообщил ему, что Граний, квестор Путеол, ожидая смерти Суллы, не вносит в казначейство денег, пожертвованных всадниками на возобновление Капитолия. Сулла рассвирепел и приказал рабам схватить Грания и привести в свой дом.
Сначала он бил его по щекам, потом, свалив ударом кулака на пол, приказал задушить. Он смотрел, как рабы вцепились Гранию в горло, слышал хрип, видел посиневшее лицо и выкатившиеся глаза и кричал в бешенстве:
— Не жалейте вредного пса!
Подбежав к жертве, он топтал ее, не замечая, что задевает рабов. И вдруг, побелев, упал на руки Хризогона и Эпикада, — кровь хлынула горлом.
Его отнесли в кубикулюм и привели в чувство. Прибежали Валерия, сын и дочь.
Жена смотрела на бледное лицо мужа и думала, что вот лежит человек, гроза Италии и провинций, сильный, непобедимый, и его побеждает недуг.
Привстал на ложе:
— Собрать друзей, кифаристок и танцовщицу, позвать Хризогона!
И не успел вольноотпущенник появиться на пороге, как Сулла сказал:
— Будем петь и веселиться. Вели перенести меня в атриум.
Звенели систры, пели кифары, заливались цитры, гремели кроталлы, кимвалы, и нагие танцовщицы медленно плыли, как видения, к ложу Суллы, а он равнодушно смотрел на смуглые гибкие тела и слушал пение Миртион.
Казалось, девушка вложила в песню всю свою душу; припев грустно звенел, все были растроганы, а Сулла не спускал глаз с продолговатого лица гречанки, с ее полных красных губ. И когда звуки затихли, он приказал перенести себя в кубикулюм и позвать певицу.
— Что еще прикажет господин? — выговорила она дрожащими губами.
Ей было жаль этого человека: он любил ее, отпустил на волю, подарил много денег, и она испытывала к нему чувство привязанности и благодарности.
А он гладил ее волосы, щеки и говорил:
— Я хочу вобрать в себя твою красоту, твою душу, твое сердце… Я хочу унести с собой в могилу формы твоего юного тела… О Миртион! Разденься…
Девушка расстегнула застежку, сбросила дорический хитон и осталась в ионическом. Мгновение она как будто колебалась. И вдруг поспешной рукой сорвала с себя одежду и предстала перед Суллой, белея строгой девственной наготою.
Всю ночь он спал беспокойно. Друзья и Валерия сидели попеременно у его ложа; врачи, астрологи, халдеи говорили противоречиво о болезни и предсказывали выздоровление. Но друзья не верили им: любимец богов узнал больше этих жадных торгашей. Разве он не был мечом, посланным на землю, чтобы установить порядок, даровать римлянам законы далеких дедовских времен? Разве он не повернул железной рукою всю жизнь к старому, разве не пресек кровавую борьбу сословий?
Так думал Катилина, усаживаясь у ложа. Он только что сменил Лукулла и беспокойно смотрел на бледное лицо Суллы, стараясь угадать умрет он или выживет, и чем больше смотрел, тем больше терялся, не зная, что думать.
Сулла вздохнул, приподнялся и упал на подушку. Катилина, застывши, смотрел на него растерянными, потемневшими глазами.
— Люций Корнелий Сулла! — громко сказал он, дотронувшись до его руки.
Но Сулла не шевельнулся.
Он умер тихо, точно заснул.
«Поэт Архий — Марку Туллию Цицерону.
Спешу порадовать тебя, дорогой друг, неожиданной вестью: Сулла умер! Через несколько дней эти два слова облетят Рим и провинции, молва о смерти императора докатится до черной Эфиопии, до Кавказа, Армениии Скифии, за Альпы — от Галлии до Рейна. И весь мир вспомнит победоносного полководца. Одни подумают:«Слава богам, призвавшим палача рода человеческого, свирепого зверя!» Другие скажут: «Теперь республика отдохнет от его кровавого деспотизма!»
Что и говорить — грозный диктатор оставил кровавые следы, которые едва ли сотрет Хронос!
Несколько дней я бродил по городу, прислушиваясь к речам народа: всюду брань и проклятья; матери пугают его именем плачущих детей. Незавидная слава!
Популяры требовали лишить императора почетного погребения и предать земле в Путеолах, но Помпей и сулланцы настояли на торжественных похоронах.
На колеснице, окруженной знамёнами, запряженной шестеркой черных лошадей, покоилось набальзамированное и умащенное благовониями тело, покрытое пурпурной с золотом императорской мантией. Похоронный поезд следовал через Кумы, Минтурны, Формии, Велитры, Арицию. Впереди и позади колесницы шли двести сенаторов, много всадников, представители италийских городов, ликторы, римские легионы со своими орлами, тысячи корнелиев, музыканты, матроны в трауре и народ. А дальше следовали Фавст и Фавста, дети Суллы от Цецилии Метеллы, Валерия, племянники, родственники, вольноотпущенники, плакальщицы и опять музыканты. Тысячи ветеранов сбегались отовсюду, чтобы проводить императора до могилы, отдать ему последний долг. Я видел седых, бородатых легионариев, которые плакали, корнелиев и вольноотпущенников со скорбью на лицах.
Воины и граждане несли золотые венки — дары от городов, легионов и друзей. Затем шел жрец, чтобы заколоть у костра любимых животных покойника, а рабы вели боевого коня, лошадей, мулов и собак. Шествие замыкалось легионами, сражавшимися под начальством Суллы.
Глядя на патрицианок, несших на носилках ладан и корицу, благовония в алебастровых сосудах, самые дорогие духи, приятный запах которых распространялся по улицам, видя сенат в полном составе, весталок, магистратов, золотые знамена, сверкающее оружие и трубачей в красных одеждах, слыша звуки длинных серебряных труб, я думал: «Кого хоронят? Тирана. И почему же никто не крикнет ему проклятья?»
Сначала я недоумевал, а потом понял: страх перед корнелиями и ветеранами запечатал всем уста.
Колесница остановилась на форуме, против ростр. Один из уважаемых всеми римлян произнес надгробное слово, потому что Фавст был еще молод для этого. Сенаторы подняли тело и понесли на руках до Марсова поля, где погребались только цари. Ты удивлен, дорогой Марк Туллий, не правда ли? Боги, говорят, справедливы и воздают мужам по заслугам. А ведь Сулла был безбожник: он не верил в богов, смеялся над ними и в то же время был суеверен. Как совместить это? И как совместить, что боги возвеличили безбожника, послали ему спокойную кончину и позволили приравнять его к царям? Признаюсь, я растерян, — голова идет кругом. Но одно для меня ясно: Сулла был царем. Диктатор, автократор! О боги, чего же больше?
На Марсовом поле был сооружен огромный костер, возле которого поставили носилки с трупом. Валерия подошла к покойнику и, положив ему в рот мелкую монету, поцеловала в губы и сказала: «Прощай! Мы все последуем за тобою в порядке, предписанном природою». Музыканты заиграли похоронный гимн, жрецы закололи животных и, смешав кровь с молоком, медом и вином, разлили вокруг костра. Потом приблизились женщины, принесшие благовония (Марк Красс утверждает, будто из дорогого ладана и корицы была сделана большая статуя Суллы и поставлена на костер), и началось возлияние ароматных масел. А толпа стала бросать венки, — ими был завален не только костер, но и место вокруг него.
Гладиаторы школы Суллы вступили в бой и пали мертвыми вокруг костра.
Похороны совершались в сумрачный день, накрапывал дождик. Помпей взял факел из рук гробовщика иподжег костер. Когда подул ветер, вспыхнуло огромное пламя и охватило труп; благовония зашипели, распространяя запах. Костер догорал. Вскоре пошел сильный ливень и разогнал народ. Но друзья и близкие остались. Пепел и кости были с воплями собраны в бронзовую урну с золотыми и серебряными инкрустациями и временно перенесены в храм Геркулеса-Победителя, пока не выстроят на Марсовом поле пышный мавзолей; товорят, Лукулл начнет строить эту гробницу на месте костра, иуже тысячи государственных рабов прибыли на Марсово поле, чтобы работать день и ночь.
Чуть не забыл сообщить тебе, дорогой Марк Туллий, о странном случае, взволновавшем город: Юлия, вдова Мария Старшего, узнав о смерти Суллы, приняла яд, но — слава небожителям! — не успела отравиться: рабы заметили судороги и отнесли ее в греку-врачу, который насильно влил ей в рот рвотное и очистил желудок. Говорят, она кричала: «Я не хочу, я не могу пережить императора!» Не знаю, сплетни это или правда. Лукулл что-то знает, но молчит. Он навещал Юлию, долго беседовал с ней и возвратился довольный. Думаю, что она была влюблена в Суллу, но безнадежно. Не слышал ли ты чего-нибудь об этом?
Не сердись, что я составил такую большую эпистолу. Читая ее, наверно, думаешь: «Вот бездельник! Не дает мне заниматься философией и риторикой!» Но я писал — клянусь богами! — лишь потому, чтобы доставить тебе удовольствие. Прощай».
«Марк Туллий Цицерон — поэту Архию.
Эпистола твоя меня обрадовала. Слава богам! Тиран римского народа освободил вас от своего присутствия; счастливый лишил вас счастья созерцать его счастье; Эпафроднт не будет больше развращать римлянок. И жадный бесстыдный Хризогон не будет скупать за бесценок дорогих имений и лжесвидетельствовать, как это было в деле Росция. Но увы! Боюсь, что радость моя преждевременна: Италия переполнена, как сточная труба нечистотами, его приверженцами: они всюду — в сенате, в городах, деревнях, виллах. Ветераны и корнелии, как соглядатаи, втерлись во все слои римской жизни. Честолюбивый Помпей и алчный Красс попытаются поделить наследство, оставленное палачом. Пусть перегрызутся, лишь бы не пострадала республика!
Знаешь, дорогой Архий, что Сулла, пытаясь отбросить республику к дедовским временам (это не удалось ему даже наполовину), губил ее. Пусть же сохранят боги нашу родину в целости и спокойствии!
Ты знаешь, что Суллу я ненавидел: разве я не бежал в Афины, спасаясь от его гнева? Тит Помпоний, друг наш, наследник всадника Муция Помпона, заразился у него эпикуреизмом и проводит время в обществе богоравных гетер. Он пользуется у них успехом, только на меня, тощего, как жердь, страдающего постоянно желудком, они не обращают внимания. О, я, несчастнейший из смертных, лишенный обаятельных ласк продажных дев!.. Но всякому — свое.
Кое-какие слухи о любви Юлии носились по Риму еще при жизни Мария, но они передавались шепотом, потому что бешеный нрав Мария был всем известен. Любовь Юлии — величайший позор, оскорбление тени третьего основателя Рима.
Жизнью в Афинах я доволен и благодарю богов за их милость. Приехав сюда, я сначала слушал аскалонца Антиоха и был поражен прелестью его речи: богатство сравнений и фигур сводило меня с ума. Он разошелся во взглядах со школой Карнеада, потому что, став стоиком, поверил в истину чувственного познания. Больше сочувствуя Новой Академии, я стал изучать философию на случай, если бы мне не удалось больше посещать форум.
Каждый день я занимаюсь гимнастикой, чтобы укрепить тело; обрабатываю голос; переписываюсь с римскими друзьями. По совету Антиоха я стал упражняться в красноречии под руководством известного сирийца Деметрия и посещать знаменитых философов.
Друзья зовут меня в Рим. Не знаю, решусь ли ехать туда, где бродит тень кровавого Суллы. Но пусть это решат за меня боги, — вопрошу дельфийского оракула. Прощай».