Цезарь шел со свойственной ему быстротою: после Аримина пали приморские города Пизавр, Фан и Анкона.
Рим был в ужасе и растерянности. Сенаторы, сожалея, что не приняли условия Цезаря, сбегались к жилищу Помпея, а он, ослабевший от болезни, лежал в таблинуме и думал:
«Зачем я послушался сыновей и тестя? Нужно было уступить… Война! Кому она нужна? И ради кого затеял я борьбу? Ради прихоти аристократов, которые добиваются власти. А я стар, мне нужен покой, тихая жизнь в вилле, любящая жена, семейное благополучие, беседа с друзьями и философами. Никогда я не был политиком и ненавижу козни, демагогию, ложь, хитрость и все то, что составляет политику. Они, эти аристократы, толкнули меня на разрыв с Цезарем, а сыновья поддерживают их и требуют борьбы. И теперь, когда я не знаю сил Цезаря, что я могу сделать? Говорят, он ведет за собою всю Галлию, что станет с родиной, когда дикие полчища наемных варваров и разнузданные воины проникнут в сердце Италии?»
Созвав сенат, он заявил, что будет защищать отечество, отверг посредничество Цицерона в мирных переговорах с Цезарем и с презрительным равнодушием слушал упреки сенаторов, обвинявших его в бездействии. А когда Катон предложил передать ему полную власть, он гордо встал:
Требую, чтобы консулы и сенат покинули Рим имеете со мною. Оставшихся буду считать изменниками. Кто не за меня, тот против меня!
Все молчали в изумлении. Оставить Рим! Это было неслыханно со времен основания Города. Рим, столица не только Италии, но и всего мира, должен быть отдан врагу без боя!
Поднялся ропот, слышались возгласы, оскорбительные для Помпея, но полководец, вздернув презрительно плечами, вышел из курии.
Этой же ночью он с женой и младшим сыном покинул Рим.
Ехал в Капую с тяжестью на сердце. Чувствовал, что сенаторы презирают его за малодушие и бездеятельность, ненавидят за затруднения, в которые они попали: что делать с многочисленными фамилиями рабов, куда отправить жен и детей, где взять денег?
— Они бросились за помощью к Аттику, — рассказывал Гней, догнавший отца недалеко от Капуи, — но этот негоциатор объявил, что в подвалах его дома ничего уже не осталось, а деньги, положенные на хранение в храмы, распределены между Цицероном и несколькими друзьями. Всадники, боясь междоусобной войны, в долг никому не дают…
— А разве синграфы не те же деньги? — спросил Секст.
— Скупка их прекратилась.
Прибыв в Капую, Помпей приказал призвать под знамена новобранцев и обучить их. Но события быстро следовали одно за другим: поверив ложному слуху, что Цезарь идет на Рим во главе галльской конницы, консулы бежали из столицы, бросив казначейство, а за ними потянулись сенаторы и всадники. Взятие Игувия, поражение Вара, занятие Авксила, Цингул и всего Пицена еще больше увеличили растерянность. А когда пришло известие, что XII легион Цезаря двинулся к Фирму, смутился даже невозмутимый Помпей.
Он был в большой тревоге и, сидя над эпистолой Цезаря к италийским муниципиям, хмурился: галльский полководец писал о своих мирных намерениях, требовал спокойствия и поддержки.
«Мои силы возрастают с каждым часом, а силы врагов тают, — читал Помпей, — я, популяр, стою за народ, а помпеянцы — за олигархию, которые губят родину. Все, кто пойдет за мной, будут вознаграждены. Кто не против меня, тот за меня».
Вспомнил о слухах, носившихся В лагере: Цезарь н галльская конница, надеясь на эту милость, превозносила своего императора.
— Демагог, злодей, — с бешенством говорил Помпей, — разве можно ему верить?
— Он лжив и изворотлив, как угорь, — с ненавистью сказал Лабиен, перебежавший на его сторону, — и если мы не будем медлить…
— Половина Италии в его руках, а прошел всего месяц, — злобно заметил Помпей: — Если бы я знал, что он перешел Рубикон с пятью тысячами, я раздавил бы его, как клопа…
— Почему же не была послана разведка? Помпей пожал плечами.
— Никто не верил, что он осмелится пойти против сената…
Посоветовавшись с сыновьями, он приказал консулам стянуть к Брундизию войска и отступать в Грецию.
— Там, на полях Эллады, решится судьба двух триумвиров. Боги должны дать преимущество справедливости.
— Она на твоей стороне! — вскричал Лабиен. — В Греции ты укрепишься и разобьешь Цезаря.
Цезарь добивался мира. Аристократы недоумевали, можно ли ему верить. Всем было известно содержание эпистолы, полученной Цицероном. Скорбя о тяжелом положении Италии, Цезарь писал:
«Сила, движущая моими действиями и поступками, это любовь к родине. Видя страдания квиритов, продающих свое имущество для уплаты процентов по долгам, слыша проклятья торговцев и публиканов, испуганных падением цен на предметы первой необходимости, и нарекания голодных пролетариев на недостаток работы, я скорблю всей душой о бедствиях отечества и спрашиваю себя: «Не пойдешь ли ты, Цезарь, на какие угодно жертвы?» И отвечаю: «Да, пойду. Я готов вернуться к частной жизни и оставить Помпею первенство в республике, при условии, что он поклянется в моей безопасности».
Получив сведения, что Цицерон носится с его эпистолой и хлопочет о мире, Цезарь написал в Рим Оппию, приказывая распространить свою эпистолу среди оптиматов и плебеев.
«Я не стремлюсь стать демократическим Суллой, — писал он, — я наоборот, желаю мира и великодушного позволения Помпея отпраздновать триумф».
Рассылая эпистолы, он посмеивался: «Помпеянцы, несомненно, разделятся на два лагеря: одна сторона будет требовать мира, а другая — войны. И, пока они будут спорить, я буду итти вперед».
Двигаясь стремительно вперед. Цезарь отпускал сторонников Помпея, которых захватывал на своем пути. Он хотел, чтобы даже враги говорили о его великодушии и милосердии. И не ошибся: Цицерон, взволнованный поступками Цезаря, остался в своем формийском имении, несмотря на приглашение Помпея бежать с ним в Грецию.
Под стенами Брунднзия Цезарь остановился — прибыли послы Помпея с мирными предложениями. Но они медлили с переговорами и хитрили:
— Подождем приезда консулов, Помпей не может решить такого важного дела без главных магистров.
Прошло несколько дней. Однажды ночью Цезарь был разбужен шумом: посольство оставляло лагерь.
— Почему уезжаете? — опросил обеспокоенный Цезарь.
— Так приказал наш господин, — послышались разрозненные голоса.
На рассвете Цезарь получил известие, что Помпей вышел со всеми кораблями в море.
Взбешенный полководец бегал по лагерю и кричал:
— Они желают войны! Они жаждут крови! Слышите, коллеги? — обращался он к сбежавшимся легионариям. — Я хотел мира, а Помпей обнажил меч! Я предлагал ему власть и готов был подчиниться, а он ищет моей смерти! О горе! Горе!..
Притворно рыдая, он рвал на себе одежды и говорил:
— Готовы ли вы, коллеги, поддержать меня в этой борьбе? Согласны ли вы пойти со мной в Испанию?
— Да здравствует император! — кричали легионы. — Пойдем, куда прикажешь!
— Коллеги! У меня только четырнадцать легионов, но это непобедимые легионы Цезаря, завоевавшие Галлию! Помните: за нашей спиной усмиренная провинция. готовая восстать, у нас мало денег, мало провианта, нет кораблей… А у Помпея — испанские войска, в его руках море, богатые провинции! Он наберет на Востоке множество легионов… Ужас охватывает меня при мысли о борьбе, но, когда я смотрю на вас, дорогие коллеги, в сердце возникает твердая уверенность в победе…
— Разобьем Помпея! — крикнул Антоний, и его возглас, подхваченный тысячами здоровых глоток, обрадовал Цезаря.
— Слава Цезарю! Слава! — гремели легионы, направляясь по талому снегу к Брундизию.
Цезарь шел пешком впереди войска. Сияло солнце, ветер развевал полы его красного плаща, и длинный галльский меч сверкал на правом боку. На бледном лице Цезаря лихорадочно блестели черные глаза.
Италия была занята в два месяца, — к зимнему солнцестоянию он был в Брундизии.
«Победа зависит от быстроты действий», — думал Цезарь, посылая гонцов в муниципии юной Италии с приказанием оставаться войскам на местах.
Обязав приморские города послать суда в Брундизии, Цезарь приказал военачальникам приступить к постройке кораблей (Долабелла должен был занять Иллирию) и овладеть близко расположенными к Италии житницами — Сардинией и Африкой.
Пробыв в Брундизии одни сутки, Цезарь немедленно отправился в Рим.
Проезжая через Формии, он посетил Цицерона, желая укрепить с ним дружбу, и усиленно приглашал его в Рим.
— Едем вместе. Там ты займешься мирными переговорами с Помпеем.
— Мирными переговорами? Но разве ты, Цезарь, не собираешься в Испанию? А затем в Элладу?.. Но помни, я воспротивлюсь в сенате твоим походам…
— Неужели ты не видишь, Марк Туллий, что Помпей стремится к войне и не желает вступать в переговоры?
Приближенные Цезаря, молодые и наглые искатели приключений, кричали:
— Долой Помпея!
— Что ты там говоришь, Цицерон, о сенате и о мире?
Старый Помпей отжил свое время!..
Побледнев, Цицерон смотрел на полководца: губы его дрожали, и он не мог выговорить ни слова. Наконец, пролепетал, задыхаясь:
— Зачем же ты, Цезарь… говоришь… о мире?.. Они, — указал он на Мамурру и его друзей, — жаждут грабежа государственных ценностей и вовсе не помышляют о благе республики…
Цезарь смутился.
— Нет, ты ошибся, Марк Туллий!.. Твоя дружба с Помпеем — это заискивание слабого перед сильным. Вспомни, как поступил Помпей перед твоим изгнанием. Заступился ли он за тебя, когда Клодий мстил за Катилину и его друзей?..
Цицерон злобно усмехнулся:
— А кто, Цезарь, науськивал на меня негодяя Клодия? Не ты ли? Ты подстрекал Катилину к мятежу, а потом мстил мне преступными руками Клодия… Я не верю тебе, Цезарь!
Они расстались недовольные друг другом.
Прибыв в Рим, оставленный им девять лет назад, Цезарь созвал сенат вне померия и предложил послать в Элладу послов с мирными предложениями. Обратившись к народу, он сказал:
— Квириты! Кучка оптиматов привлекла обманным путем на свою сторону моего друга « родственника Помпея, и теперь он стал моим и вашим врагом. Мы, оба популяры, стояли всегда на страже благосостояния плебса, но Помпей слабоволен, и нужно пожалеть старика, впадающего в детство… Ему ли, больному, воевать?.. Я уверен, что боги вразумят его и он примет мирные предложения…
Толпа закричала:
— Долой Помпея!
— Хлеба! Хлеба!
Цезарь горестно покачал головою.
— Я понимаю, квириты, вашу суровость по отношению к мужу, изменившему вам… Я понимаю также бедственность, в которую вы попали по вине Помпея (Бешеные крики заглушили его слова)… и поэтому прикажу выдавать вам хлеб… Обещаю каждому из вас по триста сестерциев, как только… кончится эта братоубийственная война… Назначьте же, кого послать к Помпею с мирными предложениями…
— Долой Помпея!
— Не тебе просить мира!
— Пусть сдается на твою милость!..
Крики усиливались. Цезарь видел яростные лица, ощеренные зубы и, подняв руку, сказал:
— Если никто не желает ехать к Помпею, пусть он сам приедет к нам!
— Да здравствует Цезарь! — закричала толпа, и сотни рук протянулись к нему. И вдруг его подхватили и подняли. — Да здравствует император! Vivat, vivat!
Заставив сенат назначить исполняющим обязанности консула Марка Эмилия Лепида, друга своего детства, зятя Сервилии и претора этого»года, а Антония начальником войск, оставляемых в Италии, Цезарь потребовал выдать ему казну. Но сенат был против.
— Я не привык, отцы государства, останавливаться перед препятствиями, — резко заявил Цезарь и приказал кузнецам и воинам отправиться в подземелье храма Сатурна и разбить двери сокровищницы.
Посланный центурион вскоре вернулся.
— Вождь, народный трибун не разрешает проникнуть в подземелье.
— Что? — побагровел Цезарь. — За мной, коллеги! Клянусь Сатурном, я усмирю этого наглого человека!..
Пригрозив народному трибуну смертью, Цезарь смотрел, как кузнецы разбивали огромными молотами железные двери, как сыпалась твердая, как камень штукатурка, как Антоний спускался по каменным ступеням в подвал и воины выносили золотые и серебряные слитки и монеты.
— Пересчитать, — приказал полководец рабам-счетоводам, и, когда Антоний объявил, что казна составленная Помпеем, состоит из пятнадцати тысяч фунтов золота, тридцати пяти тысяч фунтов серебра и сорока миллионов сестерциев, Цезарь вымолвил, нахмурившись: — Мало.
Толпы народа, испуганные насилием над народным трибуном, угрюмо молчали. Воины весело увозили золото и серебро. Антоний обратил внимание Цезаря на общее недовольство, но полководец презрительно сказал:
— Выдай им хлеба — и они замолчат. Толпа, дорогой Антоний, это цемент, скрепляющий камни, которые в совокупности составляют твердую власть. Ты согласен, Марк Эмилий? — обратился он к Лепиду.
— Толпа, Цезарь, тебя поддержит. Обещай, ей побольше, и она понесет тебя на своих плечах… А давать.. Можно ей и ничего не дать, когда будешь у власти…
Цезарь засмеялся и взглянул на Антония:
— Софизм это или мудрая философия?
— Простая философия жизни, — сказал Антоний, поглаживая бороду. — Как верно то, что ты отправляешься из Рима без легионов, так же верно, что популяр Цезарь будет владыкою всего государства.
Повеселев, Цезарь обнял обоих друзей.
— Оставляя вас в Италии, я доверяю вам, потому что люблю вас и глубоко уважаю, — молвил он. — Помни, Антоний, что в твоем ведении находятся шесть легионов, с которыми я прошел Италию с севера на юг: три расквартированы в Брундизии, Таренте и Сопонте, один дан Квинту Валерию и два — Куриону…
— Итак, Цезарь, ты намерен воевать в Испании при помощи восьми галльских легионов, — задумался Антоний. — Но подумал ли ты, что Галлия может восстать?
— Я все обдумал.. Марк Котта должен быть изгнан из Сардинии, а Марк Катон — из Сицилии…
Лишь только Цезарь уехал, нобили, возбуждаемые сенаторами-помпеянцами, подняли головы. Своими действиями Цезарь вооружил против себя оптиматов, а Антоний, назначенный господином Италии, проводил время в диких увеселениях: чувственный, он позволял себе бесчинства; его можно было встретить в притонах разврата, в обществе обаятельной гетеры-девушки Кифериды, с которой он прогуливался, полулежа в ее лектике, по улицам Рима.
Похожий лицом на Геркулеса, красивый, с окладистой бородой, веселый и остроумный, он покорял женские сердца, и его бесчисленные любовные похождения оскорбляли сенаторов и всадников, втайне опасавшихся за своих жен и дочерей. И. действительно, в его кубикулюме творились постыдные дела, но жалобы отцов семейств, обращавшихся к цензорам, оставались без последствий: магистры боялись всесильного начальника конницы.
Вскоре сенаторы с негодованием стали покидать Рим, и, когда Лепил упомянул имя Цицерона, замышлявшего уехать, Антоний запретил оратору трогаться с места.
Прошло несколько недель. Однажды Антоний, полулежа за столом рядом с Киферидой, беседовал с Лепидом, часто заглядывая в черные глаза гетеры и любуясь ее смуглым лицом.
— Нищета увеличивается, общественные работы прекратились, и толпы голодного плебса ропщут, — говорил Лепид, — публичные платежи приостановлены, в казначействе нет денег…
— Ну и что ж? Если нет хлеба, можно есть бобы; если никто не дает взаймы, можно обойтись; если отцы не платят приданого, пусть расстраиваются браки. Квириты должны понять, что война продолжается…
— Ты неправ, Антоний, — упрекнул его Лепид. — Золотые и серебряные изделия, драгоценности, дома и виллы — все упало в цене. Даже квартиронаниматели не платят владельцам домов!..
— Повторяю, война продолжается, — засмеялся Антоний, поднося к губам фиал. — Знаю, что скажешь еще, — захохотал он, ставя опорожненную чашу на стол: — я пирую, у меня есть хлеб, вина, устрицы, сыры и десятки вкусных блюд, приготовленных лучшими поварами, а плебс голоден… Что поделаешь, дорогой мой? Плебс на то и существует, чтобы поддерживать мужей, управляющие государством. Мозг — это мы, а мозг — владыка тела, следовательно, мы — владыки. Так, богоподобная нимфа? — с пьяным смехом обратился он к Кифериде и, обняв, привлек к себе. — Ты молчишь, Марк Эмилий? Моя мудрость не удовлетворила тебя? Но пойми, что сам Цезарь, будь он здесь, одобрил бы мои речи, клянусь Олимпом!
Антоний хмелел, голос его обрывался.
— Ты думаешь, Марк Эмилий, мы не придем когда-нибудь тоже к власти? Непременно придем — боги любят сильных воинственных мужей… А таким слабым и нерешительным, как Помпей, тягаться с нами нечего. Цезарь силен духом и волей, Он подобен Аннибалу побеждающему, а не побежденному…
Его речь была прервана возгласом гетеры:
Привет и большая радость![83]
К столу подходил Саллюстий Крисп. Некогда любовник Кифериды, с которой он промотал большую част» своего состояния, теперь веселый муж, казалось, образумился и, равнодушно кивнув ей, шутливо сказал:
— Привет амфитриону, тонкому ценителю красоты.
— Привет и тебе, мудрый Фукидид, — в тон ему ответил Антоний.
В то время как раб снимал с него обувь, Саллюстий говорил, поглядывая на гетеру:
— Во всем Риме я не встречал такой умной, такой изящной, такой привлекательной девушки, как ты, Киферида! Глядя на тебя, молодеешь не только душой, но и телом.
Продолговатое лицо гетеры окрасилось легким румянцем, в черных глазах затеплилась нежность, на щеках выступили ямочки.
— Ты, как всегда, любезен, господин мой! Саллюстий повернулся к Антонию:
— Ты все пируешь, а новостей не знаешь… Говорят, Цицерон покинул Формии и отправился к Помпею!
Антоний побагровел
— Что? — выговорил он сдавленным шепотом. — Цицерон? Бежал?.. В погоню за ним!..
Он задыхался от бешенства, и тучное тело его вздрагивало, точно охваченное падучей.
Саллюстий поднес ему чашу с вином, подмигнул Кифериде. Гречанка придвинулась к Антонию и, обняв его, прижалась щекой к грубой волосатой щеке.
— Успокойся, господин мой, — шепнула она, — пусть шут забавляет своего старика.
Это был намек на Помпея, и Антоний громко захохотал.
— Гонец из Испании, — возвестил раб.
— Зови, — вскочил Антоний, освобождаясь из объятий гетеры.
Вошел Диохар, любимый гонец Цезаря, и, приветствуя Антония и Лепида, возгласил:
— Эпистола от Цезаря.
— Встать! — крикнул Антоний, и гости вскочили в знак уважения к великому полководцу. — Взгляни, — протянул он письмо скрибу, — подлежит ли оно оглашению?
— Господин, эпистола написана обыкновенными письменами.
— Читай
Скриб развернул свиток пергамента:
— «Гай Юлий Цезарь, император — Марку Антонию, начальнику конницы.
Одновременно с настоящей эпистолой извещаю подробно сенат и римский народ о военных действиях, а тебя — вкратце: Децим Брут и Требоний осаждают с моря и суши Массалию, в которой заперся Домиций Агенобарб, а я отправляюсь на помощь Гаю Фабию, посланному в Испанию с пятью легионами. Узнав, что у Илерды соединились легаты Помпея Марк Петрей с двумя и Люций Афраний с тремя легионами (всего у них сорок тысяч пехоты и пять тысяч конницы), я хочу попытать счастья и разбить их.
В Галлии я заключил мир с Коммием и другими враждебными вождями, набрал пять тысяч пехотинцев и шесть тысяч галльских всадников, заплатив им деньгами, вынутыми из сокровищницы Сатурна, а также динариями, взятыми взаймы у военных трибунов и центурионов. Эти динарии я им верну с процентами; к тому же они — залог верности начальников. Галльской знати, принятой мною на службу, я обещал возвратить отнятые имения.
Спокойно ли в Риме? Удержи в повиновении Италию, чтобы мне не пришлось вторично изгонять помпеянцев. Прощай».
Вскоре пришло известие о морской победе Деиима Брута, а полтора месяца спустя Цезарь сообщил о сдаче Афрания и Петрея и о переходе двух легионов Варрона на его сторону.
«Я оставил всем воинам жизнь и имущество, объявив, что каждый волен идти куда хочет, — к Помпею или к Цезарю, или возвратиться к частной жизни, — писал он, — теперь вся Испания в моей власти. Завтра отправляюсь на совещание в Кордубу, твердо решив дать большинству иберов права римского гражданства. Правителем Испании оставлю легата Квинта Кассия Лонгина, дав ему четыре легиона».
События следовали с невероятной быстротою. Известие о морской победе помпеянцев над Долабеллой и о битве у Баградаса, где нумидийский царь Юба, друг Помпея, уничтожил легионы Куриона, повергло Антония в ужас: Рим лишился африканского хлеба, предстояли волнения плебса… Подкрепления, посланные Долабелле, были разбиты, и пятнадцать когорт взяты в плен.
Все ждали прибытия Цезаря.
Не успел Цезарь приехать, как сенат, по предложению Лепида, назначил его диктатором, и известие об этом было спешно отправлено ему с сенатским гонцом.
Цезарь прибыл в Рим в конце ноября, а его ждали раньше. Он был хмур и озабочен. Гибель Куриона с легионами опечалила его; он думал, что этот мот и бездельник выказал себя бесстрашным военачальником и кончил жизнь, как подобало римлянину.
После выборов, на которых Цезарь был избран консулом следующего года, а Целий и Требоннй — преторами, в Риме заговорили о мире с Помпеем. Но надежд на мир было мало, хотя друзья и влиятельные магистраты настаивали на переговорах.
«Буду играть в войну и перемирие, — думал Цезарь. — Зимой переправлюсь в Эпир и начну переговоры с Помпеем, как законный консул республики. Ведя переговоры, буду завоевывать страну, овладею побережьем до Диррахжя, обеспечу себя хлебом, железом, оружием и вьючными животными».
На лице его была усталость: приходилось председательствовать в комициях, на латинских празднествах,[84] предлагать законы: о даровании прав гражданства Цизальпинской Галлии, о возвращении из изгнания лиц, обвиненных по закону Помпея, о запрещении иметь у себя более шестидесяти тысяч сестерциев в золоте и серебре.
Последний закон был вызван острым положением должников. Ростовщики и всадники, услышав о ротации, обвинили Цезаря в желании провести отмену долгов по всей Италии.
— Популяр, он продолжает поддерживать бездельников и оборванцев, — с ненавистью говорили они, но, узнав, что Цезарь приказывает покрывать долги стоимостью имущества, оцененного до междоусобной войны, несколько успокоились.
— Этот закон проведен властью диктатора, — шептали недовольные землевладельцы, — и бороться с ним невозможно.
— Не быть же Цезарю пожизненным диктатором, — Сказал Аттик, дрожавший за деньги, розданные многим нобилям. — Неизвестно еще, кто победит. Если Помпей — мы получим все с процентами.
Цезарь знал об этих разговорах от лазутчиков.
«Что же, — думал он, — пусть надеются на Помпея, а я буду делать свое большое дело».
С Кальпурнией он встречался только ночью. Жена, сидя на ложе, дожидалась мужа, по древнему обычаю. Это раздражало Цезаря; он ненавидел древность и осмеивал ее, а Кальпурния рабски следовала обычаям, которые давно уже отжили. «Она неспособна даже изменить, — думал Цезарь, раздеваясь донага — привычка, которой следовал всю жизнь — и ложась, — а между тем есть ли хоть одна такая добродетельная матрона в Риме?»
Лежа, он беседовал с нею. Она откровенно рассказывала, что за ней пытался ухаживать Антоний, но получил отпор, и что Саллюстий звал ее в свою загородную виллу, чтобы показать дорогие картины, купленные у публикана.
— И ты, конечно, не поехала к нему? — со смехом спросил Цезарь.
— Неужели ты, Гай, мог подумать… Он прервал ее:
— Послезавтра я уезжаю в Брундизий. Позаботься, дорогая, собрать, что нужно, в дорогу…
— О, Гай, Гай, — всхлипнула она, прижимаясь к нему, — опять ты оставляешь меня надолго… За девять лет, проведенных тобой в Галлии, я виделась с тобой в Равенне не более шести раз!.. .
— Да, но не забудь, что каждый раз ты жила в Равенне не менее месяца!..
Она вздохнула и спросила, сколько тог и плащей, какие туники положить в его сундук и нужно ли приказать скрибам приготовить папирусы и пергаменты. Но Цезарь молчал: он ровно дышал, слегка похрапывая.
Сложив с себя бесполезную диктатуру, Цезарь выехал из Рима, направляясь в Брундизий, где ожидали легионы. Он отправлялся в Грецию без денег, без хлеба, без рабов и без вьючных животных, разрешив воинам подвесить к концу копий небольшие узелки.
— Коллеги, — сказал он, сажая пятнадцать тысяч на корабли, — мы отправляемся в Элладу, где некогда грозный диктатор Сулла разбил несметные полчища царя Митридата. Он обещал ваннам сокровища, рабов и красивых невольниц, и они получили все это… А я обещаю вам то же в двойном размере и земли в Италии, которыми щедро наделю вас…
Радостные крики огласили пристань. Толпившийся народ выражал свою радость хвалебными песнями в честь Цезаря.
— Остальные войска посадить на корабли, как только биремы и триремы приплывут обратно из Эллады, — говорил Цезарь, сжимая руку Антония. — Поручаю это дело тебе, Габинию и Фуфию Калену…
— Будет сделано, вождь!
Цезарь взошел на корабль. За ним поднялись военачальники.
Загремела труба, и триремы, рассекая длинными веслами темные волны, двинулись в путь. Шел январский дождь, туман застилал острова.
— Что бы ни сулила мне Судьба, — молвил Цезарь, поглядывая на удалявшийся берег Италии, — я готов принять ее удар или милость. Об остальном пусть позаботятся боги.
Он покрыл лысую голову краем тоги, чтобы защитить ее от моросившего дождя, и устремил глаза на большие неспокойные волны, которые, ударяясь о борта, обдавали палубу пеной и брызгами.
Отступив из Италии в Элладу, Помпей поставил во главе пятисот кораблей, доставленных союзными восточными царями, консуляра Марка Бибула, непримиримого аристократа, вызвал один легион из Киликии и присоединил его к пяти легионам, выведенным из Италии, набрал легион воинов, живших в Греции и Македонии, и два легиона — в Азии, нанял всадников, пращников и стрелков из различных народностей: здесь были димие черноволосые галлы, белокурые германцы, смуглые низкорослые галаты и каппадокийцы, юркие дарданы и мрачные приземистые бессы.
Центром вооружаемых войск была Македония, а главная квартира находилась в Фессалонике, куда сбегались сенаторы и всадники, покидавшие Рим.
Узнав о завоевании Цезарем Испании, Помпей приуныл: седой, с большими волосами и широким мужественным лицом, тучный, он сидел, наклонив голову, над хартией с нанесенными на ней городами и реками Греции, морями и островами.
— Путь от Берей над Галпакмоном в Диррахий долог и утомителен. Но в Македонии делать больше нечего. О Марс и Беллона, — вздохнул он, молитвенно воздев руки и упав на колени, — помогите Помпею поразить врага… О, мои испанские легионы!..
Встал и пошел навстречу входившим друзьям.
По лицам их Помпей увидел, что они принесли дурные вести, но не смутился — привык к преследованиям судьбы.
— Что нового, друзья? — спокойно спросил он, ожидая удара.
— Увы, Цезарь высадился в Акрокеравнии…
— Это где?
— В Палеасском заливе. Склонившись над хартией, искал залив.
— Где же он? — нетерпеливо восклицал он, подвинув к друзьям хартию. — Где Акрокеравния? Позвать географа!
Низенький старичок стоял перед ним, кланяясь. Помпей повторил вопрос, готовясь сбить скриба ударом кулака в лицо, но старичок протянул палец и, обведя им черный кружок и извилистую береговую линию, сказал:
— Вот, господин мой, Акрокеравния — взгляни на надпись. А вот и Палеасский залив.
Помпей покраснел и, стараясь скрыть свое смущение, спросил:
— А скажи, откуда ближе до Диррахия: от Фессалоники или от Акрокеравнии?
— От Акрокеравнии ближе, господин мой,, и путь легче. На пути находятся Орик и Аполлония…
— Ну, иди, — нахмурившись, сказал Помпей. — А теперь, друзья, объявите военачальникам мое приказание: двигаться большими переходами к Диррахию, куда я переношу главную квартиру.
Через час легионы двинулись в путь. Помпей с друзьями ехал впереди. Лошадь под ним была горячая, и он ежеминутно сдерживал ее.
Вечером почти одновременно прискакали два гонца.
— Орик и Аполлония заняты… Города не сопротивлялись законному консулу…
— А ты от кого? — повернулся Помпей к другому гонцу.
— От Цезаря.
Губы полководца дрогнули. Он сорвал печать, пробежал глазами эпистолу.
— Подлый лицемер! — крикнул он побагровев. — Предлагать мир, и не прекращать военных действий! — И, скрипнув зубами, прибавил: — Зачем же было высаживать легионы в Греции, если он жаждет мира?
Нахмурившись, он отвернулся от гонца.
— Будет ответ? — спросил посланец.
— Ответа не будет, — холодно ответил Помпей.
Прибыв под Диррахий, полководец занял город и расположил войска к югу, вдоль берега Апса.
— Укреплять лагерь, — приказал он и отправился в Диррахий, где в главной квартире собрались начальники на военный совет.
Ночью Помпей, дремавший в полном снаряжении над хартией, был разбужен рабом. Через несколько мгновений перед ним стояли друзья. Они сообщили, что подошедший Цезарь расположился лагерем на противоположном берегу Апса и прислал эпистолу с мирными предложениями.
Помпей возмутился.
— Друзья, муж, предлагающий мир с обнаженным мечом, — разбойник!.. — крикнул он. — Пусть он сложит оружие, если не лжет, что согласен мне подчиниться… Иных условий я не приму. Неужели Помпей Великий согласится вернуться в Италию из милости Цезаря?
Он резко отвернулся от друзей и, не глядя на них, вышел. Через несколько минут его громовой голос загудел в атриуме:
— Пиши, скриб! Объявить Марку Бибулу строгий выговор за недостаточную бдительность на море: высадка Цезаря с легионами в Акрокеравнии — недопустимая оплошность. Приказываю Марку Бибулу послать Либона с пятьюдесятью кораблями к Брундизию для наблюдения за гаванью, а самому Бибулу зорко наблюдать за морем, дабы легионы, оставленные Цезарем в Италии, не могли переправиться в Грецию…
Выйдя на улицу, Помпей вскочил на коня и поехал в лагерь.
Несмотря на дождь и холод, воины работали, укрепляя вал. Он слышал окрики центурионов, резкие голоса военных трибунов, угрюмые ответы легионариев и подумал, вспомнив Корнелию, последовавшую с ним на чужбину, и непримиримых сыновей, жаждавших борьбы: «Не лучше ли помириться?.. Если он не лжет и первенство останется за мною… Но нет! Не таков Цезарь: вероломный, он готов на измену; лживый, он способен отказаться от своих слов; нечестный, он будет изворачиваться и меня же обвинять в вероломстве и подлости!.. О, чудовище, грязный выродок, порожденный Венерой и одним из семи царей!»
Он злобно засмеялся и зашептал:
— Почему нет во мне каменного спокойствия, железной воли и холодной жестокости Диктатора? Сулла раздавил бы Цезаря, как вредное насекомое… А я? Какой дух удерживает меня от решительных действий? Неужели Фатум, предначертания которого неизменны?
Подъехав к воинам, он спросил, давно ли они работают и когда их сменят. Выступил центурион:
— Вождь, смена придет на рассвете.
— Хорошо. Какой работает легион? Пятый? Где караульные трибуны?
Он долго находился в лагере, объезжая укрепления, беседуя с начальниками, в палатки которых заходил запросто, не как вождь, а как равный к равным.
Войдя в шатер Брута, который работал при свете тусклой лампады, переписывая исчерченную во всех направлениях рукопись, он любезно заговорил с ним, восхваляя его научные занятия, но не мог отделаться от чувства виновности перед ним. «Разве я не убил его отца? А сын из любви к республике перешел на мою сторону».
Брут сидел, несколько сгорбившись. Ему было тридцать семь лет, — низкий упрямый лоб, бледное лицо с черной бородой и выдающимися скулами, болезненный вид. Он только что отправил эпистолу в Фессалонику, где осталась его жена, дочь Аппия Клавдия, со своей сестрой, супругой Гнея, старшего сына Помпея, и работал рассеянно, под впечатлением воспоминаний. В Риме остались Лепид, женатый на сестре, и вторая сестра, жена Кассия.
«Что их влечет к Цезарю?» — думал он, просматривая греческие исследования о Демосфене, страстным поклонником которого он был. И вдруг вспомнились остроты Цицерона: «Что можно ожидать от этих мужей? Один Брут, а другой — Легад». «Brutus» означало «глупый», a «Lepidus» — «снисходительный», и эта игра слов была неприятна. «Неужели я делал только глупости, а Лепид своей снисходительностью потворствовал изменам жены?»
— Над чем работаешь? — спросил Помпей, которого удручало тягостное молчание Брута. — Цицерон говорил мне, что ты пишешь сочинение «О добродетели».
— Да, я задумал это рассуждение, но братоубийственная война мешает сосредоточиться. Пришлось отложить эту работу и заняться Демосфеном и Полибием.
В это время послышались голоса, и в шатер вошли несколько человек. Прищурившись, Брут старался разглядеть их при скудном свете лампады, но пламя мигало, и лица мужей оставались в тени.
— Цицерон и мой сын, — шепнул Помпей.
После взаимных приветствий Гней сказал, обращаясь не то к отцу, не то к Цицерону:
— Цезарь уверяет, что поднял оружие с целью вернуть квиритам свободу…
— Свободу? — вскричал Цицерон. — Но, друзья мои, скажите, когда народ ее потерял? Разве не было у него законов, неприкосновенных трибунов, которые имели право прерывать политическую жизнь и отменять распоряжения сената?.. Нет, всё у него было: свобода слова и трибуны, избирательное право, которым он даже торговал, как своей собственностью, и беспрепятственный доступ к магистратурам… Чего же больше?,. Какую же еще свободу этот наглый муж хотел вернуть плебсу?
— Цезарь утверждает, что нет равенства между плебеем и нобилем, — перебил Гней. — Он кричит, что некоторые знатные фамилии из рода в род занимают главные магистратуры…
Цицерон рассердился:
— Плебс, плебс! Кто это? Стадо. А Цезарь разыгрывал из себя преемника Гракхов: «Моя цель — освободить угнетенный плебс». Но разве стадо может ходить без пастуха? Я согласен даже на то, чтоб этим пастухом был потомок Венеры, — засмеялся он, — но, друзья мои, подумайте, во имя богов, что представляет из себя эта кучка, именующая себя популярами! Все они — разорившиеся бездельники и искатели приключений: Антоний, Долабелла, Целий, Курион, Мамурра и десятки им подобных…
Брут сидел задумавшись: темная морщина глубоко залегала между бровей.
— Ты прав, — резко сказал он и удивился звуку своего голоса. — Он идет, чтобы отнять у нас свободу… И все, что было честного в Риме, поднялось на помощь республике и свободе…
— Тем более, — подхватил Помпей, — что, сражаясь, мы знаем твердо, все, как один: мы должны победить или умереть свободными.
Помпей знал, что Цезарь со своими пятнадцатью тысячами находится в западне, — против него он имел войск втрое больше и мог уничтожить врага внезапным нападением, но медлил, решив ослабить Цезаря голодом. Вызвав из Азии Сципиона, он следил за действиями неприятеля. Сведения, получаемые от разведки, не беспокоили его: враг отсиживается в палатках… Цезарь посылает отряды на розыски хлеба… мешает кораблям Бибула брать воду на побережье… ожидает подкреплений из Брундизия…
В то время как часть воинов укрепляла лагерь, а разноплеменная толпа знати, состоявшая из сенаторов, всадников, восточных царей и вождей варварских наездников, роптала на медлительность Помпея (нобили стремились вернуться поскорее в Рим, мечтая поделить между собой богатства «изменников», перешедших на сторону Цезаря, угрожая расправой Аттику, который предпочел остаться в Риме, и открыто выражая недоверие Афранию и Цицерон), он обучал легионариев, соперничая с ними, несмотря на свою старость, в ловкости: верхом, на скаку, выхватывал меч и рубил головы куклам, вылепленным из глины… Однажды, когда он беседовал с халдеями, вошел Лабиен. Нахмурившись, Помпей отвернулся от него.
«Будущее — как на ладони, — подумал Лабиен. — Зачем предсказания? Стоит лишь двинуть легионы!»
— Вождь, в войске Цезаря голод, — вымолвил он, — легионарии слабеют… Прикажи…
— Уйди, разве не видишь, что я занят?
— Вождь, пока Цезарь не получил подкреплений…
— Он и не получит их — Бибул охраняет море…
— Умоляю тебя, вождь…
Помпей высокомерно взглянул на него.
— Кто здесь вождь — ты или я?.. Если ты, то я готов тебе подчиниться, если я — изволь исполнять мои приказания…
Побледнев, Лабиен выбежал из шатра. Он дрожал от бешенства и негодования: «Мы бы разбили Цезаря и взяли бы в плен… Гражданская война кончилась бы… О боги, боги! Что он делает? Пойду к Катону, может быть, он повлияет на Помпея и заставит его принять необходимые меры…»
Покинув с Помпеем Рим и оставив свою сестру Сервилию с ее сыном на Родосе, Катон находился в состоянии грусти и растерянности. Его угнетало тяжелое положение отечества, и он, облачившись в траурную одежду, перестал стричься и бриться, не надевал на голову венка. Так же, как и прежде, он, по примеру Ромула. ходил босиком и без туники — в темной тоге, надетой на голое тело.
Он беседовал с друзьями, когда вошел Лабиен.
Взглянув на мрачное лицо сурового мужа, подражавшего Катону Цензору, Лабиен подумал: «Вот неприятный человек, живущий в идеальном государстве Платона! Цицерон прав, утверждая, что Катон одинок в мире: не замечает никого — ни друзей, ни выродившихся потомков Ромула…»
Лабиен заговорил о слухах, носившихся в лагере, будто Помпею суждено поражение, и выразил опасение, что легионарии, услышав о предсказании халдеев, могут растеряться и во время битвы перейти на сторону Цезаря, но Катон перебил его:
— Удивляюсь, Лабиен, что здравомыслящие люди могут еще верить восточным прорицателям, которые об-манывают за деньги легковерных мужей… Успокойся и успокой своих друзей. Наш вождь Бибул примет необ-ходимые меры…
И, обратившись к любимому стоику, прибавил:
— Что такое Фатум и можно ли верить предопределению? — спрашиваешь ты. Трудно утверждать, что это божество, наделенное разумом, а если Фатум не божество, то, может быть — совокупность законов, движущих жизнями, своеобразный порядок мироздания? И если это так, то…
Лабиен не стал слушать и поспешил уйти.
Положение плебса, голодного, обремененного долгами, становилось с каждым днем все тяжелее, и Сальвий, изверившись окончательно в обещаниях Цезаря, вспомнил о Целии и Долабелле, на которых указывал некогда Клодий как на мужей, способных вести борьбу. Понимая, что собственные выгоды должны толкнуть их к одновременной защите плебеев, он отправился к Целию.
Целий, сын путеолского ростовщика, друг Цицерона, был муж легкомысленный, честолюбивый, не имевший твердых политических убеждений: некогда сторонник аристократов, он стал цезарьянцем и исполнял должность претора. Теснимый кредиторами, требовавшими уплаты огромных долгов, он возымел мысль предложить законы, но медлил, не будучи уверен в поддержке комиций и боясь выступить против Цезаря.
Войдя в атриум, Сальвий увидел молодого мужа с землистым оттенком лица, с синеватыми кругами под глазами и преждевременными морщинами на лице. Он был в одной тунике и занимался тщательным рассматриванием ваз, полученных от Цицерона.
«Если я продам три лучшие вазы, — размышлял он, — у меня останется еще пять… Конечно, жаль лишиться изображений нагой Данаи, ласкаемой золотым дождем, Одиссея и сирен, Приама над телом Гектора… Но что же делать? Без денег — смерть. А Цицерону скажу, что вазы разбили рабы…»
Стоя на пороге, Сальвий смотрел на Целия.
«Будет ли он бороться? Сторонник Цезаря, он если и пойдет с нами, то не из любви к плебсу».
Целий поднял голову:
— Что тебе нужно, друг мой? — спросил он, подходя к нему. — И почему проник ты в мой дом незамеченным? Уж не вор ли ты или наемный убийца?
Сальвий вспыхнул:
— Не суди, господин, о человеке по старой тунике: нередко под рубищем таится честность, а под тогой с пурпурной каймой подлость и злодейство…
— Ты прав, друг мой! Но скажи, что тебе нужно? Если ты голоден, я повелю тебя накормить, если ты.-
— Господин мой, я не нищий, а вождь пролетариев, избранный вместо погибшего Клодия… Я пришел предложить тебе сотрудничество в борьбе с нобилями…
Целий задумался: в голове промелькнула мысль о ротациях и выгоде, которую можно извлечь из поддержки неимущими…
— Если ты обещаешь мне помощь, я выступлю в комициях, — сказал он. — Что думаешь о законах, которые я предложу: квартиронаниматели не должны платить за прожитое время; все долги отменяются?..
Лицо Сальвия порозовело.
— Господин мой, — радостно вскричал он, — если ты предложишь эти законы, все пролетарии и городской плебс поддержат тебя… И, если прикажешь, — понизил он голос, — мы выступим с оружием в руках…
— Хорошо, подготовь народ, а я сделаю свое дело. Сальвий вышел, дрожа от нетерпения. Борьба! Она представлялась ему продолжением деятельности Клодия, неумолимого трибуна, священным заветом великого популяра Сертория, непримиримостью Мульция и Малы, любовью к свободе Спартака и ненавистью к нобилям Катилины!..
Лициния встретила его на пороге: она месила грубое тесто из отрубей, и руки ее по локоть были выпачканы.
— Что с тобой? — вскричала она, заглянув в веселые глаза мужа.
— Борьба начинается… Да помогут нам боги добиться лучшей жизни…
— Лучшей жизни? — шепнула Лициния, и слезы покатились по ее исхудалому лицу.
Она плакала, прижавшись лицом к плечу мужа, о долгих годах тяжелой жизни, яростной борьбы за существование. Став давно плебеянкой в силу безвыходности, она забыла о далеком прошлом. А потом — годы борьбы… годы унижений и тайной проституции, чтобы заработать несколько ассов на существование… ложь и увертки перед мужем: «Заработала, помогая волшебнице собирать травы».
— Не лучше ли было погибнуть в темной яме, чем медленно умирать, как мы умираем? — говорила она, рыдая и размазывая руками в тесте слезы по лицу.
Сальвий рассказал о готовности Целия возобновить борьбу.
— Муж мой, — вздохнула Лициния. — Целий маленький человек, — не чета Катилине…
— Кто знает? И Спартак был неизвестен, когда начинал борьбу у Везувия, а лотом…
— Делай, как находишь лучше, но я не доверяю силе и влиянию Целия и Долабеллы…
Сальвий рассердился:
— Не каркай, как ворона, а то накличешь беду-. Сомневаться в удаче — не начинать дела. А мы должны всегда быть уверены в победе…
Рогации Целия были встречены противодействием консула и магистратов. Особенно резко выступал городской претор Требоний. Но законы прошли в комициях. В городе происходили беспорядки, а на форуме — побоища. Требоний, сброшенный разъяренной толпой с его судейского места, спасся бегством.
Народ неистовствовал. Пришлось вызвать конницу. Толпа разбегалась, не помышляя об участи своего вождя. Консул, взбешенный выступлением Целия, запретил ему отправлять служебные обязанности, и Целий, не подчинившийся приказанию его, был силою стащен с трибуны. Народ не выступил в защиту вождя, и Целий не мог оставаться в Риме после такого публичного бесчестия.
— Поеду искать правосудия у Цезаря, — заявил он друзьям и, решив выехать из города, отправился вечером к Сальвию.
— Сегодня я послал гонца в Массалию к изгнаннику Милону, — сказал Целий, садясь у очага, — он нас поддержит…
— Кто? Убийца Клодия? — возмутился Сальвий. — Нет, вождь, ни один популяр не пойдет с вами!
— Но не всё ли равно кто будет способствовать общему благу? — удивился Целий.
— Смерть Клодия еще не отомщена! — холодно возразил Сальвий.
Целий нахмурился.
— Зиачит, ты отказываешься нас поддержать? Что же, боритесь сами, а мы… Но, если мы добьемся победы, помни, Сальвий, я объявлю на форуме, что победить помогли нам рабы и гладиаторы!
— Пусть так! Но — клянусь Немезидой! — одно имя Милона заставляет меня обнажить нож!
Узнав, что Сальвий отказался сотрудничать с убийцей Клодия, Лициния захлопала в ладоши:
— Я рада, муж, что ты, наконец, образумился.
— Я пошел бы с ним до конца, — хмуро ответил Сальвий, — если бы он не вызвал Милона.
Целий подстрекал рабов и гладиаторов к восстанию, произнося зажигательные речи в грязных табернах Субурры. А потом отправился в приморский городок, где решил дожидаться Милона.
Однажды утром на берегу высадился бородатый Милон и тотчас же предложил Целию послать эпистолы в италийские муниципии.
— Мы соблазним их щедрыми обещаниями, и они возьмутся за оружие, — говорил он, — а когда начнется гражданская война, ни один Цезарь не потушит великого огня.
Гонцы возвращались, нанося им страшные удары привозимыми ответами:
— Муниципия не восстанет.
— Муниципия отказывается.
Оставалось одно: бежать. И они выехали ночью на юг, с бешенством и отчаянием в сердцах. Проезжая через города, они освобождали преступников из тюрем, призывали под знамена рабов, пастухов и гладиаторов.
Совместная работа становилась невозможной: раздражительный Милон портил всё дело ненужными строгостями. Рабы и гладиаторы роптали. Решив освободиться от злобного коллеги Целий послал его овладеть городком, где находился один легион пол начальствованием претора. Через несколько дней пришло известие, что Милон убит камнем из пращи, а войско его рассеяно.
Слухи о смерти Милона пришли в Рим, и Сальвий поспешил в Неаполь, где находился Целий.
Он встретил его на дороге из города. Вождь мятежников, окруженный рабами и гладиаторами, покидал Неаполь, проклиная его и Кампанию:
— Подлецы, подлецы! — кричал он, грозя кулаком городу, оставшемуся позади. — Они не хотят свободы, предпочитая восстанию рабство! Пусть же Юпитер поразит трусов своими молниями!
Узнав Сальвия, Целий улыбнулся — лицо его просветлело.
— А, это ты! Я знал, что ты присоединишься к нам!
— Вождь, смерть Клодия отомщена, злодей погиб, и я готов пойти с тобою…
— А где же твои люди?
— В Риме. Я подыму их и пришлю тебе на помощь… Целий рассмеялся.
— Пока ты доедешь до города, пока соберешь декурга и центурии, пока они дойдут… Не думаешь ли, что будет поздно?.. Друзья пишут из Рима, что против нас послана конница…
— Всё же я попытаюсь…
— Спеши. И ударь коннице в тыл — да помогут тебе боги!
Отступая к Турию, где некогда боролся и погиб Веттий, племянник всадника Муция Помпона, Целий увеличивал войско, призывая рабов постоять за свободу. Он расположился лагерем в гористой местности на берегу речки, приказав рыть окопы и воздвигать вал.
Дружно работали беглые невольники и гладиаторы, — малейшее промедление грозило смертью. День и ночь звенели заступы и кирки. Женщины и дети из соседних деревень приносили мятежникам живность. Люди выбивались из сил, но работы не прекращали.
Три дня спустя разведывательный дозор сообщил, что по дороге движутся турмы испанской и галльской конницы из Рима.
«Сальвий не успеет подойти», — подумал Целий, отдавая приказание приготовиться к бою.
Варвары ворвались в лагерь со стороны равнины, где вал не был закончен.
Необученное войско не могло устоять перед стремительным налетом галлов и иберов и, отчаянно сопротивляясь, гибло.
Целий хотел броситься на меч, но не успел: мимо проскакал огромный седобородый галл и, точно шутя, задел его голову длинным мечом — она покатилась под копыта его лошади.
Внезапная смерть Бибула и бездеятельность Помпея решили всё дело: начальника над кораблями не стало, а Помпей никого не назначал на его место, и надзор за морем заметно уменьшился.
Пользуясь ослабевшей бдительностью неприятеля, Антоний высадился с четырьмя легионами в небольшом заливе возле Лисса, к северу от Диррахия.
Узнав об этом, Цезарь и Помпей двинулись к месту высадки: первый — чтобы соединиться с Антонием, второй — чтобы разбить его до прибытия Цезаря.
Попытка Помпея окончилась неудачей. Цезарь прибыл к Лиссу быстрее, и Помпей принужден был отступить к югу от Диррахия, где расположился лагерем у Аспарагия.
— Знаешь, Цезарь, — сказал однажды Антоний, целуя ему руку, — наш друг Целий погиб!..
Но Цезарю было не до мятежа претора. Теперь он чувствовал себя сильнее, забота о продовольствии легионов вынудила послать часть войск в Фессалию, Этолию и Македонию с приказанием добыть хлеб. Вскоре пришло известие о Сципионе, который, не особенно торопясь, шел на помощь Помпею, собирая повсюду деньги и присваивая вклады азийских храмов.
В лагере Цезаря свирепствовал голод: воины питалась корнями деревьев и болели. Стычки не прекращались.
Исхудалый, удрученный ужасным положением, не зная, где искать выход, что делать, полководец сидел в шатре, обхватив голову руками, и думал.
Вдруг вскочил, зашептал проклятья и кликнул скриба.
Он решил послать эпистолу Сципиону с просьбой посодействовать скорейшему заключению мира.
Гонец поскакал на рассвете.
Цезарь прилег, покрывшись плащом, но заснуть не мог. Одолевали мысли. Будущее представлялось в мраке, и не было просвета. Голод принимал чудовищные размеры: воины падали от истощения. Что делать?
Вдали послышались крики. Он вскочил. Перед ним стоял караульный трибун и говорил, задыхаясь от быстрой ходьбы:
— Обычная стычка, вождь, грозит превратиться в большую битву…
Цезарь выбежал из шатра, вскочил на коня и помчался к холмам Диррахийского залива, где кипел яростный бой.
Легионы Помпея бились с отчаянным мужеством, и войска Цезаря подавались под их натиском.
— Коллеги, вперед! — громко закричал Цезарь.
Но легионарии, не слушая его, бежали. Сам Цезарь, захваченный людским потоком, мчался на коне, испуганном топотом и криками.
Войска укрылись за лагерным валом и готовились отразить приступ. Однако враг не нападал.
— Узнаю Помпея по медлительности и нерешительности, — засмеявшись, сказал Цезарь.
— Это так, — кивнул Антоний, — но знаешь ли, вождь, что мы потеряли тысячу убитыми и тридцать два знамени?
Цезарь закрыл лицо руками. Долго он оставался в этом положении. Наконец вымолвил, тяжело вздохнув:
— Отступать в Македонию, где Домиций Кальвин и Люций Кассий сражаются со Сципионом, а раненых охранять в Аполлонии четырем когортам.
Оставив Катона и Цицерона с пятнадцатью когортами в Диррахии, Помпей двинулся вслед за Цезарем, отступавшим в Фессалию.
Эта гражданская война, лагерная жизнь, от которой он отвык и которая вовсе не привлекала его, старость, спутница частых болезней и недомоганий, ропот и насмешки нобилей и, наконец, громкие требования дать бой Цезарю, — все это наполняло его душу таким отвращением к жизни, что временами он готов был отказаться от борьбы, броситься на меч. Он думал о Корнелии и Сексте, отправленных недавно в Митилену, думал о покинутой Италии, где прожил несколько счастливых лет в обществе стоиков, перипатетиков и софистов, и чем чаще оглядывался на пройденный путь, тем больше грусть стесняла старое сердце: прошлое не вернется, а будущее несет горести, неудачи, быть может, даже смерть.
Ночью ему донесли, что Цезарь остановился у Фарсалы на левом берегу Энипея. Помпей равнодушно выслушал Сципиона, соединившегося с ним накануне, и на его вопрос, не даст ли полководец решительной битвы, приказал своему вольноотпущеннику вывесить перед палаткой красный плащ.
Это был знак легионам готовиться к бою.
На рассвете он выехал верхом за лагерь с целью осмотреть местность. Между Отрисом и киноскефальскими холмами, перерезанная Энипеем, впадавшим в Пенейос, фарсальская равнина дымилась в предутреннем тумане: она лежала прекрасная, молодая, в буйной зелени трав, как простоволосая гречанка, разметавшаяся мо сне.
Помпей приказал войскам, находившимся на правом берегу, переправляться через Энипей.
Брут, спокойно делавший в палатке выписки из Полибия, присоединился к войскам.
Пламя розоперстой Эос охватывало полнеба. Легионы переходили вброд реку.
Сняв шлем, Помпей пригладил рукой непослушные нихры седых голос и, обратившись лицом на восток, удерживал левой рукой прыгавшего под ним нетерпеливого жеребца. Губы его шептали слова пифагорейской песни-молитвы; он обращался к Гелиосу, умоляя послать ему победу, заклинал Фатум числами, повторяя их в прямом и обратном порядке, молился Юпитеру, Марсу и Беллоне.
— О боги, — шептал он, — помогите Помпею Великому в его борьбе с тираном, даруйте победу старшему триумвиру и посрамите младшего — вероломного злодея!
Спешился и, ведя за собой коня, отошел от приближенных.
— О тень великого диктатора Люция Корнелия Суллы, — вымолвил он задрожавшими губами, — сопутствуй мне в этом решительном бою и научи, как победить.
Сев на коня, он обернулся к военачальникам и повелел выстроить легионы.
— Правому крылу, где буду я, опираться на Энимей, — говорил он, — а на левом, где начальствовать будет Домиций Агенобарб, расположиться всадникам. В центре поставлю Сципиона Метелла. Приказываю тебе, Лабиен, опрокинуть малочисленную конницу Цезаря, а затем, с помощью богов, ударить по его правому крылу. Помните, где находится X легион Цезаря, — там и полководец.
— У нас сорок семь тысяч пехотинцев и семь тысяч всадников, — сказал Сципион, — а у Цезаря двадцать две тысячи ветеранов и одна тысяча конников… И мы побелим!..
— Должны победить, — поправил его Нигидий Фигул.
Цезарь не мешал переправе противника. Он наблюдал за легионами Помпея, оглядывая три ряда своих войск. План Помпея был для него ясен.
«Каждый шаг должен быть рассчитан и строго обдуман», — решил Цезарь и, повелел шести когортам третьего ряда образовать четвертый ряд и укрыться позади конницы, чтобы отразить стремительный налет Лабиена, послал гонцов на левое крыло, над которым начальствовал Антоний, к Кальвину, стоявшему в центре, и к Публию Сулле, находившемуся на правом крыле, с лаконическим приказанием: «Ободрить войска».
Цезарь обходил X легион, когда заиграли трубы. Воинственный клич разнесся по равнине. Два первых ряда войск Цезаря двинулись стеною и вдруг побежали вперед: засвистели копья, зазвенели мечи, крики боли, отчаяния, ярости и ужаса огласили поле.
Цезарь волновался — ветераны были отражены после ожесточенной схватки.
«Неужели опять поражение?» — думал он.
Стиснув зубы, весь внезапно ослабев, ожидал с бьющимся сердцем налета Лабиена. Он знал этого бесстрашного военачальника, оспаривавшего у него победы над галлами, и ценил очень высоко.
«Если устоим против Лабиена, — думал он, — победа наша».
Публию Сулле приказано было отразить Лабиена и перейти в наступление, а воинам — поражать аристократов копьями в глаза и лицо. Цезарь уверен был, что изнеженные щеголи и красавцы отступят, чтобы не остаться обезображенными на всю жизнь.
Мчалась конница Помпея, с обнаженными мечами, и впереди скакал доблестный Лабиен, в гривастом шлеме.
«О, Лабиен, Лабиен! — с завистью подумал Цезарь, любуясь им. — Будь ты у меня, я покорил бы полмира».
С радостью смотрел, как ветераны, не уступив ни пяди земли, отражали всадников, а когда они перешли в наступление и копья, засверкав, полетели в лица помпеяпцев, произошло замешательство: четвертый ряд, обратив в бегство левое крыло неприятеля, двинулся вперед. Цезарь крикнул:
— Отвести на отдых первый и второй ряд! Двинуть в бой триариев!
С воем и грохотом бросились вперед белобородые старики, доведенные голодом до бешенства.
Глядя на резню, Цезарь вспомнил приготовления к пирам, которые он давал народу во время своего эдилата: в огороженном месте происходила страшная резня домашней птицы — сыпались перья, дико кудахтали куры, надрывно гоготали гуси, хрипя и захлебываясь в своей крови… Не так же ль хрипят эти люди?!
— Победа! победа! — закричал Цезарь, выхватив меч, и помчался, размахивая полой красного плаща, в самую гущу боя.
Передние ряды неприятеля дрогнули, смешались, задние остановились, и войско, расстроенное, никем не управляемое, обратилось в бегство.
В вихре наступления воины проносились перед глазами Цезаря, как во сне. В плен никого не брали, — озверевшие ветераны с дикими криками погружали мечи в тела.
Вот берег Энипея… Кто это переправляется верхом на коне, без шлема?.. По седой голове и широким плечам он узнал Помпея, и сердце дрогнуло, ослабели руки.
Бежит старый триумвир, бывший зять… Бежит полководец, прославленный навеки… И гонит его муж, презираемый всеми!.. Образ умершей Юлии встал перед глазами… Дружба и любовь, где вы? Неужели все это был сон?..
Очнулся.
— Взять приступом лагерь! — загремел властный голос Цезаря. — Взять в плен Помпея!
Он вступил в лагерь, когда там происходила страшная бойня. Глядя на палатки, увешанные миртами и украшенные пестрыми коврами, на столы, уставленные фиалами с вином, полководец горько сказал:
— Эти люди, привыкшие к роскоши и тунеядству, осмеливались еще обвинять в излишествах голодное войско Цезаря!
С несколькими друзьями мчался Помпей, как помешанный, по дороге в Лариссу. Знал, что войско рассеялось, — погибли тысячи, но что значили эти люди, когда была поколеблена власть, умалены способности полководца и борьбу приходилось вновь начинать?
В Амфиополь!
Эдиктом он призывал под знамена молодых греков и римлян, приказывая им собраться в Амфиополе, куда прибыл сам с несколькими друзьями.
В Амфиополе он провел ночь и, взяв у клиентов взаймы денег, выехал в Митилену.
Встреча с сыном и женой расстроила его. Корнелия, рыдая, упала ему на грудь и, причитая, целовала его руки, обнимала колени.
— О, супруг мой возлюбленный, — всхлипывала она, — почему Фатум преследует тебя? Отчего клятвопреступнику шлют боги победы, а тебе, честному, любящему республику, позор и унижения?
— Не плачь, Корнелия, — сказал Помпей. — Жизнь стала для меня тягостью, и я жду, когда услышу шаги Мойр. Пусть скорее будет перерезана нить жизни!..
— О, не говори так! Бывают и после неудач крупные успехи…
— Я молился Солнцу, богам и тени великого Суллы… Но никто мне не помог!..
В мрачных глазах Секста сверкнул огонек.
— Не думал ли ты, отец, что все это суеверия? Кому молиться? Цезарь не верит в богов, а побеждает. Ты же, отец, полагаясь на их милость, терпишь поражения. Значит, сила не в молитвах, а в чем-то другом.
— Но Фатум? — шепнула Корнелия.
— Фатум, Фатум! — рассердился Секст. — Верить в предсказания — значит верить в Фатум и в то, что все совершается по заранее намеченному пути… Скажи, отец, правда ли, что халдеи предсказали тебе поражение и гибель?.
Помпей не ответил.
От многочисленных разведчиков и соглядатаев Цезарь знал о вождях разгромленных войск Помпея. Афраний и Лабиен бежали, во главе галлов и германцев, в Диррахий, а оттуда отплыли к Керкире; с ними отправились Катон, Цицерон и Варрон. Туда собирались все уцелевшие начальники: Гней Помпей, Гай Кассий, Марк Октавий, Сципион. На большом военном совете под председательством Катона Цицерон предложил заключить мир, и Гней Помпей, выхватив меч, чуть не зарубил оратора.
Цезарь хмурился, получая эти известия; он ожидал, что Помпей образумится и заключит с ним мир, а упрямый старик и его сторонники собирались бороться.
Вскоре стали поступать новые вести, и они приходили каждый день, неожиданные, волнующие. Разведчики докладывали:
— Кассий отплыл с кораблями к Понту, а Сципион и Лабиен — в Африку…
— Марк Октавий занял Иллирию…
— Катон и Цицерон отправились в Патры… С ними находятся Петрей и Фавст Сулла, которых они взяли на борт у берегов Греции.
— Кассий сдался с кораблями на милость Цезаря…
— Цицерон высадился в Патрах, а Катон с друзьями отплыл к Африке, не желая сдаться подошедшему Калену.
В глубокой задумчивости ехал Цезарь впереди легионов: «Брут сдался — слава богам! И если он искренно раскаялся, то будет моим утешением в старости».
Шесть дней шли войска к Амфиополю, делая по тридцать римских миль в сутки (Цезарь надеялся взять в плен Помпея), и, когда конница въехала в город, старого полководца в нем не оказалось: Помпей отплыл в неизвестном направлении.
— Пусть Кален продолжает покорение Греции, — сказал Цезарь Антонию, — а ты, друг, отправляйся с легионами в Италию и добивайся назначения меня диктатором, а себя — начальником конницы. Ты — моя правая рука.
— А ты, император, что будешь делать?
— Сперва я узнаю, где Помпей, а затем отправлюсь преследовать его. Он мог удалиться или в Египет, или в Азию, или в Африку…
Антоний взглянул Цезарю в глаза:
— Как прикажешь поступить с пленными?
— Сенаторов и всадников, ранее отпущенных мной и вновь попавших в плен, казнить. Письма Помпея, о которых ты говорил, сжечь…
— Но, император…
— Ты хочешь сказать, что я мог бы выловить всех своих врагов, если бы прочитал эти эпистолы… Но ты забываешь, друг, что я не Сулла!..
— Воля твоя, Цезарь! И да хранят тебя боги!
Время шло.
Известие о покорении Каленом Греции и занятии Афин было приятно, но яростное сопротивление Мегары омрачало радость.
— Слышите, друзья, — говорил Цезарь. — Они, эти грекулы, выпустили против моих ветеранов голодных львов, предназначенных для игрищ… Кален пишет, что львы убивали ударами лап ветеранов, перегрызали им глотки, вспарывали животы… О боги! Я предпочел бы не поручать Калену завоевание Греции, лишь бы сохранить верных воинов!..
Но горесть, слышавшаяся в его голосе, противоречила спокойному выражению лица.
«Притворяется, — подумал Децим Брут, избегая смотреть Цезарю в глаза. — Такие, как он, не знают, что такое жалость…»
А Цезарь продолжал говорить, восхвалял ветеранов и военачальников, порицая Помпея за его упрямство.
В сентябрьские иды пришло известие, что Помпей, высадившись на Кипре, взял у италийских публиканов денег и отплыл с двумя тысячами воинов, женой и сыном в Египет, где царствовали дети Птолемея Авлета, которого Помпей восстановил на престоле при помощи Габиния.
— Тринадцатилетний Птолемей Дионис и двадцатилетняя сестра его Клеопатра грызутся из-за престола, — сказал Цезарь, читая эпистолу, — и Помпей напрасно рассчитывает на их гостеприимство. Опекун Потин, старая оскопленная лисица, вот кто опасен, друзья, не только для Помпея, но и для нас! Завтра отплывем в Египет…
— Неужели ты будешь преследовать безвредного для тебя мужа? — вскричал Децим Брут.
Посадив на корабли более трех тысяч пехотинцев и около тысячи всадников. Цезарь дождался попутного ветра и отплыл по направлению к Египту.
Стоя на борту корабля, Помпей смотрел на приближавшийся берег Египта. Тяжелое предчувствие томило его. Друзья советовали выйти в море.
— Не доверяй подлым варварам, — сказал вольноотпущенник, упав перед ним на колени и целуя ему руку. — Взгляни на хитрое лицо этого египтянина с зеленой бородой, и сердце тебе скажет, что в его душе вероломство…
Корнелия плакала, Секст угрюмо молчал.
— О Гней, — говорила жена, прижимаясь к мужу. — Судьба тебе изменила, не искушай же ее… остановись!..
С лодки донесся голос центуриона, кричавшего по-римски:
— Какое счастье, какая радость, император, что ты прибыл в Египет! Мудрый Потин шлет тебе приветствия и призывает благословение богов на тебя, твою жену, сына и друзей!..
Египтянин тихо вымолвил по-гречески, мрачно сверкнув глазами:
— Привет!
Приказав войти в лодку двум сотникам, вольноотпущеннику и рабу, Помпей обнял плакавшую жену, поцеловал сына и произнес стихи Софокла:
Тот раб царя, кто в царский дом
Вошел хотя бы и свободным.
Лодка отплыла. Темно-голубые волны мерно ударялись о борта, и пена шипела, как масло, вылитое на огонь.
Глядя на мрачные лица египтянина и центуриона, Помпей думал о превратности судьбы и проклинал Цезаря, доведшего его до такого позора.
Берег быстро приближался.
Помпей видел зловещие лица придворных, и сердце его сжималось.
Лодка ударилась о берег. Он вышел первый, за ним — египтянин и центурион.
Никто не приветствовал его. Все молча ожидали чего-то. И вдруг он ощутил удар в спину и, застонав, оглянулся: перед глазами сверкнула рукоятка меча центуриона, затем блеснули мечи невольников.
«Конец», — не подумал, а почувствовал он и, накинув на лицо тогу, упал, под ударами предателей.
Через несколько минут берег опустел. Центурион отрубил Помпею голову, а рабы раздели его, жадно оспаривая дорогую одежду и перстни.
Это вероломное убийство произошло в четвертый день октябрьских календ семьсот шестого года от основания Рима.[85]
В беспамятстве упала Корнелия на руки подхвативших ее невольниц и долго оставалась неподвижной, несмотря на старания лекарей и прислужниц привести ее в чувство. Мрачный Секст, нахмурившись, смотрел на нее и не видел — перед глазами было убийство отца: Помпей Великий, гордость и слава Рима, погиб!
— Проклятье Цезарю! — шепнул он и пошел к рулевому, седому греку, зорко вглядывавшемуся в голубизну неба, отраженную в потемневших волнах. — Скажи, не ждать ли нам бури?
— Посейдон милостив, — сказал грек, — но боги не могли пойти против предначертания, — намекнул он на смерть Помпея.
— Боги, боги! — зарычал Секст. — Да будут они прокляты с Судьбой и со всем миром! Прав Демокрит — нет ничего и никого, — все выдумки суеверных людей!..
Вернулся к Корнелии. Бледная, с синевой под глазами, она покоилась на ложе, привешенном к двум столбам, и, мерно покачиваемая волнами, оплакивала смерть супруга.
Секст равнодушно смотрел на нее. Но, когда она обратила к нему искаженное горестью лицо, он подошел к ней и, наклонившись, спросил:
— Ты хотела что-то сказать мне? Или присутствие мое тебе в тягость?
— Нет, Секст!.. Но за что… за что такие удары… и смерть?..
— За то, благородная Корнелия, что отец был не такой, как Сулла… О, если бы он был хоть наполовину Суллой, с неумолимо-жестоким сердцем и непреклонной волей, — разбойник Цезарь лежал бы у его ног!
И, помолчав, прибавил с мрачной усмешкой, испугавшей Корнелию:
— Пока я жив и руки мои способны держать меч, я буду мстить Цезарю за отца…
Диохар, самый быстрый и любимый гонец Цезаря, примчался в Рим с известием о гибели Помпея. Он говорил, что, когда Цезарь прибыл в Египет и ему поднесли на серебряном блюде голову Помпея, этого льва с седой гривой, гордым, величественным лицом и широко раскрытыми остеклянившимися глазами, полководец, отвернувшись, заплакал, взял перстень-печать своего врага, изображавшую льва с мечом, и поклялся казнить убийц.
Слушая Диохара, Антоний громко восторгался действиями Цезаря, называя императора величайшим из смертных, и приказал снять статуи Суллы и Помпея, невзирая на ропот, поднявшийся в рядах магистратов. Он презрительно поглядывал на сенаторов, которые недавно, еще презирали Цезаря как преступника, а теперь восхищались им. И он предложил даровать Цезарю диктатуру, право выбора магистратов и распределения провинций преторам, вместо назначения их по жребию, и пожизненный народный трибунат, а себе, правой руке полководца — начальствование над конницей. Возражений не было, и Антоний стал правителем Италии на время отсутствия диктатора.
— Республика осталась без магистратов, — роптали сенаторы на пиршестве у правоведа Требация Тесты. — Цезарь должен председательствовать на всех выборах, а его нет… Такое безначалие усиливает только власть популяров…
— И Антония, — послышался чей-то голос, и Аттик, привстав, поднял руку. — Разве квириты слепы?.. Он пьянствует с мимами и плясуньями, а развратная Киферида не стесняется появляться среди гостей как Афродита Анадиомена… Говорят, Публий Долабелла…
Выслушав Аттика, Оппий возмутился:
— Ложь, Долабелла — народный трибун, и Цезарь ценит его…
— Но не Антоний, — возразил лысый старичок, одергивая на себе тогу с пурпурной каймою. — Он ревнует, и не без основания, Долабеллу к своей жене, а если бы Долабелла тронул Кифериду…
— Но Долабелла женат на Туллии, дочери Цицерона, а так как оратор, неустойчивый в своих политических убеждениях, не знает, кому выгоднее служить — Помпею или Цезарю..
— Всё это сплетни, — прервал Аттик, — у Цицерона были ошибки, но разве человеку не свойственно ошибаться?..
— А разве ложь, что зять его развратен? — смеясь и кашляя, захрипел старичок. — Вспомните мое слово: если Цицерон не заплатит ему приданого Туллии, Долабелла потребует развода…
— Говорят, эта начитаннейшая женщина влюблена в него до безумия, а он обращается с ней грубо, — молвил Оппий, проглатывая устрицу.
— Ну и что ж, — пожал плечами амфитрион. — В республике женского мяса больше, чем нужно, а денег, денег нет… Все разорены… Цицерон стал нищим, распродает мебель и посуду, долгов никто никому не платит, и владельцы домов не знают, как получить хоть сколько-нибудь с квартиронанимателей. Разве я не прав, благородный Тит Помпоний?
Аттик не успел ответить, — за него сказал Оппий, вытирая рукой губы:
— Вернется Цезарь — всё будет хорошо.
— Вся беда в том, — продолжал старичок, — что Цезарь запретил эдиктом возвращаться помпеянцам в Италию — Цицерон не в счет, — а ведь если бы вернулись все сенаторы, денежное положение республики изменилось бы…
— Нет, — возразил Оппий, — Цезарь предусмотрителен: возвращение помпеянцев повергло бы государство в новые бедствия.
Все молчали. Аттик незаметно поднялся из-за стола и вышел из атриума: злословие и насмешки над Цицероном оскорбляли его как друга оратора.
— Цицерон скрывается в Брундизий, он взбешен, что Теренция грабит его (а может быть и изменяет) с вольноотпущенником; огорчен, что брат Квинт после Фарсады отправился к Цезарю, чтоб оправдаться, и опечален болезнью Туллии и изменами Долабеллы.
— Неужели Антоний разрешит ему покинуть Брундизий? — спросил Требаций Теста. — Когда Цезарь вернется из Египта…
— …Цицерон прискачет, чтобы лицемерно произносить хвалебные речи и просить у него денег, — торжествуя, закончил старичок.
— А разве Антоний — враг Цицерона? — усмехнулся пожилой консуляр.
— Цезарьянцы относятся к оратору с презрением, а общество с недоверием, — хрипел старичок. — И, в самом деле, какая может быть цена мужу, который мечется между триумвирами?
— Ты ошибся: двух из них уже нет…
— А его сторонники, его сыновья? Ха-ха-ха! Неизвестно еще, что будет, — понизив голос, шепнул старичок консуляру. — Лучшие мужи готовятся к борьбе: в Африке — Гней и Секст, сыновья Помпея, Катон, Сципион Метелл, Лабиен, нумидийский царь Юба… В Азии — Фарнак, сын Митридата, собирается поднять оружие против Рима… О боги! Только мы одни сидим в бездействии и боимся Антония, которому мало дела до благосостояния республики!
Слова его были прерваны хором девичьих голосов. Юные спартанки, краснощекие и полногрудые, пели пеан сильными резкими голосами, и, когда они кончили, Требаций Теста кликнул атриененса:
— Прикажи повару угостить девушек черной похлебкою.
Гости с шумом обратились к хозяину, прося и им подать спартанской похлебки, но Требаций, поморщившись, сказал:
— Вы не знаете, чего хотите. Не нам, римлянам, наполнять желудки такой гадостью. Эта знаменитая похлебка приготовляется из крови на говяжьем наваре, с примесью уксуса и соли. Кто желает испортить себе желудок — пусть ест, но не обвиняет амфитриона в своей болезни…
Все отказались, только один Оппий прошел в таблинум, где спартанки толпились вокруг большой миски и черпали из нее чашками темную жидкость.
— Дайте мне попробовать, — обратился он к девушкам, и одна из них, черноглазая, черноволосая, улыбнувшись, подала ему чашку.
Сделал глоток, чуть не поперхнулся от отвращения, но тут же пересилил себя и поцеловал девушку в губы;
— Это вместо хлеба, которого ты мне не дала.
Спартанка засмеялась и, ласкаясь, сказала:
— Выкупи меня, господин, из рабства и ты не пожалеешь: я буду твоей верной вольноотпущенницей.
— Как тебя зовут?
— Называй меня Эрато, по имени музы сладких песен любви, сопровождаемых звуками лиры.
Оппий угадывал под дорическим хитоном крепкую, точно высеченную из мрамора, фигуру, крутые бедра и высокую грудь, видел голые руки, стройные ноги и, взглянув на мужественное лицо девушки, невольно залюбовался ею.
— Я куплю тебя, а потом отпущу на волю, — тихо вымолвил он, — если добрые боги помогут мне в этом деле.
И вышел из таблинума, напевая песню Орфея:
Отец, имеющий разум и добрый совет…
Полгода не было известий о Цезаре, и Антоний, громко выражая беспокойство об участи диктатора, втайне надеялся, что он погибнет в Египте и власть перейдет к нему, второму лицу после Цезаря и начальнику конницы. Враги императора и притаившиеся помпеянцы шептались, предсказывая, что он найдет себе могилу в Египте, и обдумывали, как поступить, когда придет известие о его гибели.
Долгое отсутствие Цезаря было использовано Сальвием для укрепления тайных обществ, учрежденных Клодием, и для привлечения на сторону популяров народного трибуна Долабеллы.
Публий Долабелла, зять Цицерона, обремененный долгами до такой степени, что готов был на какой угодно шаг, лишь бы освободиться от них, искал выхода из тяжелого положения. Предложение Сальвия возобновить законы Целия об уничтожении долгов и наемной платы домовладельцам отвечало его стремлениям.
Ротация Долабеллы вызвала тревогу среди оптиматов. Домовладельцы, во главе с Аттиком, волновались. Народные трибуны, подстрекаемые нобилями, выступили против закона. Тогда Сальвий и Долабелла стали возбуждать толпу против Антония, сената и враждебных народу трибунов,
— Квириты, — кричал на форуме Долабелла, — вы знаете, как живут и чем занимаются наши правители, а вы голодаете, не имея работы, и подвержены с семьями выселению из жилищ! И это зимою, когда холод гонит собаку в конуру и хозяин не отказывает ей в убежище! А платит ли собака за свою конуру? А вас, римлян, владык мира, хотят лишить убежища на зиму — и кто хочет? Моты, пьяницы, богачи, негоциаторы, купцы! Вчера мне приснилось, что Юпитер, спустившись через комплювий в мой атриум сказал мне: «Разве владыки мира, эти бедные квитиры, не имеют оружия, чтобы добиться справедливости?» Взгляните на толстого Антония, готового лопнуть от полнокровия, на его любовницу Кифериду, гетеру бесспорно прекрасную, но чрезвычайно расточительную! Вы думаете, что Цезарь поставил его во главе государства затем, чтобы он пировал, пьянствовал и спал с женами нобилей? Нет, Цезарь поставил его во главе республики для того, чтобы он управлял Италией и заботился о благе народа! Как только Цезарь вернется из Египта, мы, популяры, спросим его: «Скажи, диктатор, хорошо ли, по твоему мнению, управлял Антоний, совершая беззакония?» Или взгляните на нобилей, которые связались с негоциаторами: Аттик набивает свои сундуки золотом, взимая огромные проценты, а он друг Цицерона, запятнавшего себя убийством Катилины и его сподвижников! Или же на враждебных вам народных трибунов! Они хвастаются дружбой с Цезарем, а работают против него, превышая свою власть! Неужели вы потерпите, чтобы кучка олигархов, против которой всю жизнь боролся наш диктатор, угнетала вас?
— Долой Антония! — кричали пролетарии.
— Долой сенат! — подхватили ремесленники, и гул голосов охватил форум; казалось, шел прибой, нарастая, вздымая с грохотом морские валы выше и выше.
— Долой Аттика!
— Смерть враждебным трибунам!
Толпы народа, вооружившись, чем попало, двинулись по улицам, избивая попадавшихся навстречу оптиматов.
К вечеру жизнь в городе замерла. Декурии и центурии восставшего народа заняли площади и улицы.
Узнав, что сенат, заседавший в курии Помпея, поручил Антонию восстановить порядок, Долабелла удивлялся медлительности начальника конницы: вместо того, чтобы подавить движение популяров, Антоний обдумывал, как поступить с легионами, возвратившимися из Греции; они угрожали восстать, если не получат отставки и обещанных наград.
Пришлось созвать спешное заседание сената.
— Отцы государства, — резко сказал он в курии, — для нас не так опасны плебеи, как легионарии. Поэтому я в первую очередь двину войска в Кампанию, чтобы потушить мятеж разнузданных легионов…
Во время недолгого отсутствия Антония, подавлявшего мятеж в Кампании, Долабелла и Сальвий вооружали декурии и центурии, воздвигали на форуме крепкую преграду против войск Антония, которые должны были подойти…
Дни и ночи работали толпы народа, укрепляя вал камнями, песком, деревом, обкладывая землею, громоздя столы и скамьи, вытащенные из базилик.
— Братья, — воскликнул Сальвий, — вспомните Клодия и Катилину, которые боролись за нас! Вспомните десятки храбрых вождей и сотни мужей, погибших за справедливость, за лучшую для нас жизнь! Поклянитесь, что не отступите перед развратным толстяком!
— Клянемся!
— Да поможет нам Марс-мститель!
Однажды утром Антоний, подойдя во главе легиона, в изумлении остановил коня: форум казался крепостью — высокий вал преграждал доступ со всех улиц, и за этой оградой гудели голоса людей, готовых дать бой ненавистным угнетателям.
Взбешенный неожиданным препятствием, Антоний послал прекона со стороны Via Sacra. Глашатай закричал на весь форум:
— Постановление сената: Антонию, начальнику конницы и правителю Италии в отсутствие отца нашего диктатора, приказано подавить восстание народного трибуна Публия Долабеллы и популяра Сальвия. Антоний, начальник конницы, желая избежать кровопролития, предлагает плебсу выдать оружие и срыть вал…
На валу появился Долабелла. Лицо его пылало.
— Я, народный трибун, призываю народ к восстанию. И вас, воины, сыновья плебеев, бедняков и нищих! Обратите оружие против нобилей, помогите плебсу добиться прав, за которые сражались и погибли Клодий и Катилина!
Легионарии угрюмо молчали. Антоний взмахнул мечом.
— Воины, враги отечества и помпеянцы, прикрываясь хитрыми речами, готовят смуту в тылу Цезаря, чтобы ударить ему в спину, ему, диктатору и императору, который борется с врагом ради вашего блага! Воины, приказываю взять это укрепление и рассеять изменников!..
Не успел кончить, как народные центурии выпустили тучу камней, одновременно засвистели стрелы и метательные копья.
Прикрываясь щитами, плебеи сбрасывали на легионариев глыбы камня, лили смолу, засыпали глаза песком. Дружно работая ножами, железными пестами и копьями, они сбрасывали с вала взбиравшихся воинов я выкрикивали оскорбления.
В воздухе носилась желтая пыль. Крики убиваемых и раненых оглашали форум и прилегавшие к нему улицы.
— Приступ отбит! — крикнул Сальвий, когда легион отступил. — Держитесь, братья! Они опять идут, опять!..
Легион бросился на вал под завывание труб. Теперь ничто не могло остановить воинов — они лезли вперед, ни на шаг не отступая, быстро сменяя раненых и поверженных, и Долабелла понял, что плебеям не устоять.
— Сальвий! — крикнул он, озираясь и не находя друга, и вдруг увидел его на земле: раненный в грудь, Сальвий выдергивал из нее дротик. — Сальвий…
Голос осекся. Долабелла бросился к вождю популяров и, обхватив его, потащил, волоча по каменным плитам, к храму Сатурна. Подозвав скриба, работавшего в сокровищнице, он шепнул:
— Приюти его… укрой от врага… Да помогут тебе боги!
— Где прикажешь?
— В эрарии, друг! Там его не будут искать!.. Когда Долабелла выбежал из храма, бой шел уже на форуме. Разъяренные воины рубили плебеев, не щадя ни пленных, ни раненых. Крики и стоны сливались временами в надрывный вой. Форум гудел от топота людей — началось бегство.
— В плен не брать! — кричал Антоний. — Бейте злодеев, посягнувших на божественную власть Цезаря!
Все было кончено. Долабелла скрылся в храме Сатурна. На плитах форума громоздились сотни трупов, мешая беглецам и легионариям, а стрелы все звенели, и мечи продолжали поражать людей.
Антоний был озабочен. Грозные вести, как черные тучи, надвигались на республику: помпеянцы приготовились к борьбе, и Сципион Метелл собирался, по слухам, напасть в Африке на Цезаря, а Фарнак, разбив Домиция Кальвина у Никополя, захватил Фанагорию и начал отнимать земли у Дейотара.
В это время Днохар привез эпистолу от Цезаря:
«Гай Юлий Цезарь, диктатор и император — Антонию, начальнику конницы.
Хвала бессмертным! Александрийская война кончена, благодаря дружеской помощи Митридата Пергамского, который привел с собой киликийцев, либанцев, туренцсв и иудеев… Лицемерный Потин казнен. Птолемей утонул в Ниле, престол достался прекрасной Клеопатре… Пусть она царствует, мудро управляя Египтом, и сохранит дружбу с Римом, который помог ей занять трон Лагидов.
Некоторые дела задержат меня не надолго в Египте. Напиши подробно о событиях в Риме (я говорю от Италии и провинциях) и о слухах, которыми полон город мира. Знаю, что помпеянцы опять затевают борьбу, но не страшусь нисколько — звезда Цезаря не может закатиться так быстро. Прощай».
Антоний задумался.
«Некоторые дела? Какие дела? Неужели… Но не может быть! Для него дело прежде всего!»
Посылая Диахара с ответной эпистолой, он спросил его, чем занят Цезарь, как проводит время и красива ли царица.
Диохар рассказал о пирах и увеселениях при египетском дворе, о прогулках Цезаря с Клеопатрой по Нилу и, нагнувшись к Антонию, шепотом прибавил:
— Клеопатра — любовница Цезаря. Она прекрасна, умна, умеет притворяться, льстить и лицемерить: она может быть бесстрастной и холодной, как снега Скифии, скромной и стыдливой, как Диана, покорной, как Леда или Европа, ревнивой, как Юнона, пылкой и страстной, как простибула, желающая заработать. Она знает греческую литературу, блестяще рассуждает об эллинских искусствах, играет на лире, кифаре и систре, хорошо поет, а еще лучше пляшет… Однажды я подал Цезарю в ее присутствии эпистолу от Потина, и она пошутила, как вообще шутят лагерные простибулы: «Что лучше — портить глаза чтением или созерцанием моей наготы?» При этом, господин, она употребила грубое слово и сделала непристойное телодвижение…
— Красивее она Клодии, -дочери Аппия Клавдия? Диохар поднял голову:
— Ты спрашиваешь, господин, о прекрасной развратнице? Да, Клодия прелестна, но ведь она — римлянка, а в жилах Клеопатры течет кровь эллинов… Лицо Клодии не согревают лучи божественной души, ее смех грубоват, изящество — тяжеловесно… А Клеопатра… О господин мой, не влюбись в нее, когда она приедет в Рим, умоляю тебя Венерой! Помни, что любовь к эхидне смертельна…
Антоний налил в чашу вина и протянул ее Диохару.
— Пей. И говори правду — когда она прибудет в Рим?
— Она беременна от Цезаря, — шепнул гонец, — но не выдай меня, умоляю тебя!
— Будь спокоен, — сказал Антоний, подходя к зеркалу и расчесывая густую черную бороду и усы: «Чем не Геркулес?» — А за службу возьми.
И он протянул Диохару золотой перстень с крупным хризопрасом.
Обсудив положение зарубежных царств и силы, на которые он мог опереться, Цезарь в начале июня выехал в Сирию. Он сознавал, что девять месяцев было потеряно — шесть на умиротворение Египта и три на любовные утехи с Клеопатрой, но считал, что имел право вознаградить себя за долгие годы галльской войны, за Диррахий и Фарсалу. Однако предстояло опять воевать, трудиться и бороться — он готов был совершать титанические подвиги, умиротворять Восток, награждать достойных, казнить и наказывать изменников и виновных. Его воля и ум не только не ослабели от любовных излишеств с египетской царицей, но, казалось, окрепли.
Брут, сопровождавший Цезаря в Египет, привязывался к нему с каждым днем, а когда диктатор, покинув Антиохию, встретился при устье Кидна с помпеянскими кораблями, над которыми начальствовал Гай Кассий, и тот сдался Цезарю, — Брут с жаром благодарил имперася основать новое правительство, новый Рим, провести ворил:
— Веришь ли, дорогой Гай, что мы служим величайшей идее, которую вдохнул в жизнь Цезарь? Он стремится основать новое правительство, новый Рим, провести ряд законов, видоизменить республику…
— Видоизменить? — удивился Кассий. — Но я не понимаю, Марк, что можно прибавить или отнять у Римской республики. И, если тебе известно, в чем заключается это изменение, и оно, действительно, разумно, мы поддержим Цезаря всеми силами…
Брут смутился.
— Не знаю, Цезарь подробно не говорил… Когда он вернется в Рим и начнет работать, мы спросим, что он намерен делать.
Высадившись в Эфесе, Цезарь двинулся с малочисленным войском навстречу Фарнаку, который шел к Зеле, приветствуемый азийскими племенами: его встречали как освободителя от римского ига, всем памятны были громкие подвиги его великого отца — царя царей, всю жизнь боровшегося против Рима, а льстецы называли Фарнака преемником Митридата Эвпатора, хотя он некогда был в заговоре против отца.
Цезарь шел, собирая налоги и деньги силой, хитростью, всевозможными средствами.
Брут и Кассий хмурились — так не поступал Помпей Великий: он умел ладить с царями и мирным населением и, если его не любили, то, по крайней мере, терпели. А Цезарь?..
Однако Брут не смел порицать диктатора, а Кассий молчал.
Блестящая победа над Фарнаком при Зеле, съезд в Никее, на котором победитель, распределяя царства и домены, получал от восточных царей богатейшие подарки, прощение Дейотара (за него просил Брут) и награждение Митридата Пергамского Боспорским царством за помощь, оказанную в Египте, все это казалось Кассию изумительным сном.
«Столько событий в течение одного месяца! — думал он. — Помпей потратил бы на это не менее полугода!»
Жадно следя за этим мужем, высоким, худощавым, с круглым бледным лицом, Кассий испытывал чувство человека, попавшего в приятную западню: все красиво, чудесно, все идет гладко, как бы нарочно для того, чтобы обворожить противника быстротой действий, заранее рассчитанными мероприятиями и в конечном итоге — удачами, а между тем стоит оглянуться и видишь себя в железной клетке, созданной волей и гением этого необыкновенного мужа, который является господином Рима, диктатором и императором, и который хочет казаться добрым, человеколюбивым и доступным для всех.
Кассий терялся, не зная, что думать. Он пытался беседовать с Брутом и удивился, когда вдруг, взяв его под руку, сказал, прохаживаясь с ним по лагерю:
— Цезарь — изумительный муж. Я боготворю его и сожалею, что присоединился тогда к Помпею, убийце отца. Но я смотрел на Помпея, как на вождя отечества, а Цезаря считал врагом родины.
— Но не думаешь ли ты, что Цезарь готовит нам рабство? Не кажется ли тебе, что он замыслил создать из Рима Мамертинскую тюрьму?
Брут засмеялся.
— Ты всегда был подозрителен, дорогой Гай! Даже на Родосе, когда мы изучали красноречие, ты подозрительно относился к смелым фигурам и сравнениям…
— Ты судишь по тому, что я не был поклонником Платона, хотя Цицерон восхваляет его, особенно за диалоги: «Если бы Юпитер захотел говорить человеческим языком, он избрал бы язык Платона».
— Разве Цицерон порицает Аристотеля? Вспомни его слова: «Аристотель — река, катящая золото вместо волн».
— Пусть так. Но Цезаря, надеюсь, ты не будешь сравнивать с этими философами?
— Конечно, нет. Цезарь скорее историограф. Однако я не понимаю, почему ты начал этот разговор? Сожалеешь, что сдался Цезарю? Желаешь бежать к сыновьям Помпея? Или к Сципиону, который, ограбив Азию, скрыл сокровища от своего зятя, вынудив его дать поскорее битву при Фарсале?.. О Кассий, Кассий! ты слеп, как крот в своей норе!
Кассий толкнул его в бок:
— Тише… Вот император…
Навстречу шел Цезарь в пурпурном плаще, оживленно беседуя с Мамуррою. На морщинистом лице его весело блестели молодые глаза.
— Привет друзьям! — крикнул он первый и поднял руку. — Завтра мы отплываем в Рим!
— Да здравствует Цезарь! — воскликнул Брут. — Слава во веки веков.
Высадившись во второй половине сентября в Тарентe, Цезарь был приятно изумлен, увидел Цицерона, который выехал навстречу не потому, что ему было приятно увидеться с диктатором, а оттого, что надеялся извлечь для себя выгоду.
«Поддерживая с ним хорошие отношения, — думал Цицерон, — я, несомненно, разбогатею и стану влиятельным мужем республики. А если Цезарь потерпит поражение в борьбе с помпеянцами, друзья добьются для меня прощения… Катон, Сципион Метелл, Гней и Секст Помпой не посмеют поднять руку на консуляра и оратора, любящего отечество».
— Привет Демосфену великого Рима, — сказал Цезарь и, обняв его, сердечно расспрашивал о жене, дочери и зяте.
— Увы, Цезарь! — вздохнул оратор. — В Риме недовольство: ты оставил не пастыря над народом, а волка в овечьей шкуре. Антоний возмутил против тебя общество: вместо того, чтобы управлять страной, он проводит дни и ночи в пирах и увеселениях, а народ бедствует. Долабелла вступился за бедняков, а как действовал твой заместитель? Он перебил на форуме более восьмисот человек!
Цезарь побагровел.
— Антоний… не может быть! Это самый преданный друг.
— Спроси Лепида, если мне не веришь… Что же касается меня, то я с трудом получил позволение жить в Формиях… Увы, я обеднел, жена стала моим врагом, я лишился спокойствия, и жизнь для меня не мила…
Цицерон заплакал.
Цезарь, прищурившись, смотрел на него.
«Помпеянец… Можно ли ему верить? Эти худощавые опасны… Нужно приглядеться к ним… А Брут и Кассий разве не помпеянцы? Но за Брутом стоит Сервилия, за Цицероном — Долабелла, а за Кассием — Юния, сестра Брута, на которой он женат. Однако родня не ответственна за поступки близких и наоборот. Пусть старик поплачет, а потом увидим. Можно пообещать ему всего, а исполнить — покажет будущее».
— Философ, плач — плохой помощник в жизни, — шутливо сказал Цезарь, — и только мудрые деяния раскрывают двери к благополучию и счастью. Поэтому поезжай с миром в Рим и помоги мне в моих трудах мудрыми советами, своей славой и величием.
Цицерон был польщен и взволнован.
— После нас, Цезарь, о тебе и обо мне будет много споров, и мы, без сомнения, переживем тысячелетия…
Цезарь не ответил. Он давно был уверен в этом, и каждый свой шаг, каждое действие обдумывал, прежде чем совершить: «Как отнесутся к этому потомки? Как оценит история? Не будет ли упрекать меня какой-нибудь историограф в хитрости, жестокости, жажде власти?»
Цицерон ушел. А Цезарь сидел, глубоко задумавшись.
«Кто выше как полководец? — спрашивал он себя. — Сулла? Да, он. Как государственный деятель? Тоже он. Ведь я. Цезарь, еще ничего не сделал! Нужно торопиться, торопиться, чтобы затмить своими деяниями кровожадного тирана!»
«Да, Цицерон прав, — Рим не тот. Так ли он встречает меня, как в прошлом году? Где радость и улыбки? Знать ненавидит, — значит примирение ее было неискренне; народ охладел — виною Антоний! Верные легионы колеблются… О боги, стоит ли жить после этого? Я устал… Столько войн, столько потрясений в прошлом и кровавых побоищ в будущем!.. Продолжать ли борьбу или отдать им республику?»
Быстро ходил по атриуму, не обращая внимания на смятые полы и нерасправленные складки пурпурной тоги, и щелкал пальцами, что выражало высшую степень озабоченности.
— Нет! — резко сказал он, остановившись. — Бороться до конца. Не для того распался триумвират и погибли Красе и Помпей, чтобы не отомстить за смерть первого и не уничтожить приверженцев второго!..
На другой день, выступая на форуме, он смотрел на угрюмых плебеев и пролетариев, видел бледное лицо стоявшего в первом ряду Сальвия и, подозвав Долабеллу, сказал:
— Я рад, что ты стоял за народ, который я люблю и за который я боролся всю жизнь! Разве я не популяр? Катилина и Клодий были моими друзьями. — И, повернувшись к Антонию, резко выговорил: — А ты обманул мое доверие, превысил свою власть, не заботился о народе! Вся Италия возмущена твоими поступками! Ты запятнал мое имя, Антоний!..
Антоний хотел возразить, но Цезарь поднял руку.
— Я утверждаю предложение Долабеллы не полностью, а частично, — продолжал император, — не всеобщее уничтожение долгов и квартирной платы, а скидку с нее, чтобы никто не мог сказать, что Цезарь несправедлив… Запрещаю отдавать в залог земельную собственность, приказываю оптиматам поместить часть денег в земельное имущество, налагаю обязательные займы на богачей и города и…
Он помолчал, взглянул строгими глазами на нобилей и прибавил:
— …приказываю продать с публичного торга имущество наших врагов, погибших во время гражданской войны… и, конечно, в первую очередь виллы, дома, рабов и сокровища Помпея и его приверженцев…
Вскочил, отбросил манускрипт и зашагал по таблинуму.
Дверь приоткрылась — заглянула Кальиуриия.
— Ложись, Гай, скоро рассвет, — шепнула она. — Я ждала тебя, ждала…
Остановился, топнул ногою.
— Нет, нет! Я усмирю их! — крикнул он. — Или же подвергну децимации!
Не понимая, Кальпурния смотрела на него.
— О ком ты говоришь? — спросила она, обнимая его. — И кого хочешь усмирять? Если помпеянцев, то не раздражай их: они усиливаются…
Цезарь засмеялся.
— Жена, не твоего ума дело рассуждать о политике! Сегодня помпеянцы и ветераны одинаково враги. И потому я должен усмирить вторых, чтобы победить первых…
И он направился к кубикулюму.
Легионы ворвались в Рим, не встречая препятствий. Не успели они пройти стадия, как перед ними появился Цезарь.
Лицо его было гневно. Он размахивал пурпурным плащом, который снял, услышав разъяренные голоса, и шел навстречу ветеранам в сопровождении Саллюстия, Мамурры и обоих Брутов (Антоний был в немилости).
— Воины, что вам нужно? — громко крикнул Цезарь, и ветераны остановились.
— Отставки! — загремели легионы.
— Хорошо, вы свободны…
Ветераны молча опустили головы. Они ожидали, что Цезарь, не могший обойтись без них, будет упрашивать, быть может, даже умолять, а он не дорожит ими и отпускает как воинов, которых легко заменить другими.
— Квириты, — сказал Цезарь, не называя их уже коллегами, — вы требовали земель и подарков, и вы получите их, но не раньше того дня, когда я буду идти в триумфе с другими войсками…
В задних рядах возник едва уловимый ропот и покатился, ширясь и нарастая, к передним рядам. Но не подняли голов седые ветераны, с подстриженными бородами и бронзовыми лицами, общий крик, похожий на стон, огласил улицы:
— Прости, император! Виноваты!
— Не позорь нас отставкою!
— Хотим называться «воинами Цезаря»!
— Воевать с тобою!
— Умереть под твоими знаменами!
Крики превращались в бурю голосов. Цезарь не разбирал уже слов — видел только преданные лица, детски-виноватые глаза, слезы на обветренных лицах… Ветераны расстроили ряды и, окружив его, целовали руки и плечи, умоляя о прощении.
— Прости, император, прости! — гремели улицы. Но Цезарь молчал, сурово сдвинув брови.
И опять они умоляли его, опять обещали умереть, если он прикажет.
— Накажи нас, — кричали ветераны, — наложи какое угодно взыскание, и мы с радостью подчинимся!
— Вспомни, император, Алезию, Рубикон, Корфиний! Вспомни Фарсалу, где мы разбили Помпея! Разве мы не сражались за тебя, нашего бога и царя?
«Царя!»
Это магическое слово разгладило морщины на лбу Цезаря… Он взглянул в преданные лица своих боевых товарищей и сказал:
— Коллеги, я готов вас простить, если вы поклянетесь, что никогда больше неповиновение не омрачит вашего рассудка!
— Клянемся, клянемся!
— Марсом, Беллоной!
— Юпитером! Цезарь продолжал:
— Но кто ответит за убийство трибунов, за покушение на Саллюстия, за грабежи по дороге в Рим? Кто? Вы, только вы! И я, ваш император, должен вас наказать по закону: ваши триумфальные награды будут уменьшены на одну треть!
Обрадованные прощением, легионарии кричали:
— Воля твоя, император!
— Мы покажем в боях свою доблесть! Полководец взмахнул плащом.
— Коллеги, завтра на рассвете в путь… Мы идем в Африку — бить помпеянцев!
Слышал ропот оптиматов, видел злые бледные лица, но, казалось, не замечал.
Он возвратился домой, провожаемый толпами народа, а вечером Мамурра докладывал:
— Нобили кричат, что ты, Цезарь, стал тираном, что мстишь раскаявшимся помпеянцам: ведь многие из них ожидали получить наследство погибших… Антоний оспаривает у всадников дворец Помпея и угрожает занять его вооруженной силою… Отмени, Цезарь, публичную продажу, иначе прольется кровь…
— Чья кровь? Моих врагов? Пусть льется, Мамурра, пусть льется! А постановления Цезаря не подлежат отмене.
Спустя несколько дней, председательствуя на выборах магистратов, он распределял должности и пропретуры между своими сторонниками и способствовал избранию консулами Ватиния и Калена до окончания этого года, а себя и Лепида на следующий год.
Голос его звучал несколько глуховато, когда приходилось перечислять провинции и назначенных магистратов:
— В Цизальпинскую Галлию пошлем Марка Брута, в Трансальпинской оставим Децима Брута, в Ахаию поедет Сервий Сульпиций Руф, в Иллирию — Публий Сульпиций Руф, а Азию — Публий Сервилий Исаврийский, в Вифинию — Панса, в дальнюю Испанию — Требоний, в ближнюю — Педий и Фабий Максим…
— А в Африку? — донесся чей-то насмешливый голос.
Цезарь вспыхнул, но овладел собою.
— В Африку поедет Гай Юлий Цезарь с легионами, чтобы усмирить мятежников, — спокойно сказал он, — Цезарь выедет из Рима диктатором, а с нового года начнет военные действия в должности проконсула, так как срок диктатуры к этому времени истечет.
Встал и, провожаемый друзьями и приверженцами, быстро вышел из курии.
Приказав Саллюстию отправиться к легионам, находившимся в Кампании, и отвести их в Сицилию, откуда они должны были переправиться в Африку, Цезарь торопился кончить дела и выехать поскорее из Рима.
Несколько дней спустя прискакал гонец на взмыленной лошади и без доклада ворвался в атриум, где Цезарь беседовал с друзьями.
— Император! — крикнул он, задыхаясь. — Легионы восстали и идут на Рим… Трибуны, пытавшиеся их успокоить, растерзаны. Саллюстий спасся бегством.
Цезарь побледнел. Силою воли подавил волнение и на вопрос Мамурры, как поступить с бунтовщиками, спокойно ответил:
— Подождем новых известий.
Ночью примчался Саллюстий в разорванной одежде с кровоподтеками на лице. Цезарь был один. Полулежа в таблинуме, он работал над «Комментариями о гражданской войне».
— Цезарь! Воины идут сомкнутыми рядами, опустошая все на своем пути…
Полководец отложил манускрипт. Темная морщина залегла между бровей.
— Расскажи, как спасся, — спросил он, едва владея собою.
— Чудом, Цезарь, чудом! Они набросились на меня с криками, что ты обманул их: «Где обещанные подарки? — вопили они. — Не желаем служить… Требуем отставки!» Я стал уговаривать их… Меня ударили по лицу, сбили с ног. Я бросился к знамени, обнял древко… Они не посмели напасть на меня и бросились к палаткам трибунов… А я, Цезарь, побежал на луг, где паслись лошади, вскочил на одну из них и ускакал…
Цезарь молчал.
— Как прикажешь поступить с бунтовщиками? Завтра они подойдут к городским воротам.
— Впустить в город.
— Впустить? — с удивлением воскликнул Саллюстий. — Но они, Цезарь, способны совершить насилия над мирными жителями…
— Впустить в город. — повторил полководец и взял отложенный манускрипт.
Саллюстий понял, что Цезарь желает работать,- и вышел.
Но работать он не мог.
«Дела плохи, помпеянцы усиливаются, ветераны ненадежны… Был ли случай, чтобы легионы не повиновались Сулле? Нет!.. Диктатор был сильнее меня, знал тайну власти над людскими сердцами… А я»?..
Сальвий хирел. После тяжелого ранения на форуме у него появился легочный кашель, и врач-иудей посоветовал пребывание на горном воздухе и усиленное питание.
— Побольше молока, масла, меду и бараньего жира, — говорил он, — и поменьше луку, чесноку и редьки.
Лициния побледнела. Дома был голод. Где найти работу, чтобы поддержать мужа?
Когда Сальвий заснул, она, опечаленная, бродила по улицам. Смеркалось.
Дойдя до Палатина, она остановилась. Навстречу двигалась лектика, в которой возлежала девушка. При свете факелов Лициния разглядела мужественное лицо, с черными блестящими глазами, и черные волосы, охваченные золотистой сеткой. Девушка обмахивалась веером — вечер был душен, — ни малейшего ветерка.
Вдруг она уронила веер на мостовую. Лектика остановилась.
Лициния проворно подбежала и подала ей веер.
— Кто ты, женщина? — спросила девушка. — Свободнорожденная или вольноотпущенница? Где работаешь и замужем ли?
Лициния рассказала о себе, о муже, о тяжелой жизни.
— Кажется, я могу быть для тебя полезной. Не хочешь ли поступить ко мне в услужение? Ты будешь сыта и одета, а мужа твоего…
Она запнулась и прибавила:
— Я поговорю о нем с моим господином Оппием… Ведь я — не госпожа, а только вольноотпущенница…
Но Лициния не поверила ей.
— Нет, ты госпожа! — воскликнула она. — Иначе не несли бы тебя в лектике и не освещали бы тебе путь факелами!
Лектика двинулась. Лициния не отставала от нее» идя рядом. И, когда рабы остановились перед богатым домом с мраморным-и колоннами и поставили лектику, в пропилеях появился господин с надменным лицом. Это был Оппий.
Девушка бросилась ему навстречу, сделав знак Лицинии следовать за собою.
Оппий с улыбкою протянул ей руки:
— Эрато, — сказал он, — я рад, что ты входишь в мой дом…
— Господин мой, — засмеялась спартанка, — я вхожу не одна, а с прислужницей, которую вздумала нанять, не посоветовавшись с тобою…
— Я рад, — повторил Оппий, сжимая ее крепкие мясистые руки.
— Господин мой, я взяла эту женщину, — повернулась она к Лицинии, — потому, что она бедствует, а ее муж тяжело болен… Сделай для меня милость…
— Эрато, Эрато! О какой милости ты говоришь? Делай, что хочешь… Лучше сделай для меня милость и войди в этот дом.
Низко поклонившись, девушка взволнованно вымолвила:
— Рабыней ты меня увидел, и вольноотпущенницей я переступаю порог твоего дома… Кем же хочешь, господин, чтобы я была для тебя?..
Оппий заглянул ей в глаза:
— Сколько дней прошло с тех пор, как мы встретились на пиршестве у Требация Тесты? И сколько раз я навещал тебя в твоем рабском кубикулюме? О, Эрато, Эрато!..
— Кем же, господин, я буду? — повторила спартанка, бросаясь к его ногам.
— Половиной моей души, Эрато, — ласково сказал Оппий и, подняв ее, прижал к груди. — Войди же, дочь Спарты, в этот дом и будь госпожой!..
В этот день Оппий долго раздумывал, как могло случиться, что он, избалованный ласками матрон и дочерей всадников, увлекся невольницей и купил ее у Требация Тесты. Крепкая, как дуб, неистовая в страсти, как вакханка, она резко отличалась от вялых римлянок и изнеженных девушек, с которыми он привык делить ложе.
«Цезарь одобрит мой выбор, — думал он, — лучше иметь постоянную любовницу, чем временных простибул из фамилий нобилей и всадников».
Эрато подружилась с Лицинией, и Сальвий был отправлен отдыхать и лечиться в сицилийскую виллу Оппия. Эпистолы его, редкие и лаконические, не удовлетворяли жену, и она писала ему, заклиная богами чаще извещать о здоровье.
Однажды виллик, приехавший к Оппию с отчетом о хозяйственных делах, передал Лицинии маленькую табличку, на которой были нацарапаны два слова: «Приезжай, умираю».
Лициния разрыдалась.
— Не плачь, — шепнула спартанка, — мы поедем вместе…
Вызванный виллик подтвердил, что Сальвий очень плох, и прибавил, покачав головою:
— Он весь высох… не ест и не пьет… кашляет кровью…
Оппий не препятствовал поездке, и обе женщины, в сопровождении виллика, выехали на другой же день.
Вилла Оппия находилась у подножия Этны и белела мраморными колоннами сквозь зелень виноградников. Этна дымилась на голубом безоблачном небе, и ливень жарких солнечных лучей лобзал плодородные поля.
Сальвий, задыхаясь, медленно шел по дорожке, усыпанной морским песком. Он опирался на палку — длинный, бронзовый, тощий, как жердь.
Лициния бросилась к нему:
— О Сальвий, Сальвий!..
В ее крике была такая скорбь и мука, что виллик и Эрато отвернулись.
— Ничего, ничего, — шептал Сальвий, пошатываясь, и улыбка мелькнула по бескровным губам, — сядем… вот здесь, на траву… Я устал…
Виллик и Эрато удалились. Муж и жена молча сидели. О чем говорить?
Наконец Сальвий взглянул на Лицинию:
— Жена, столько лет борьбы — и все напрасно… Я все отдал — силы, здоровье, жизнь… А чего мы добились? Чего?.. Долабелла боролся, а популяр Цезарь, — хрипло засмеялся он, — частично утвердил его законы… чтобы задобрить плебеев…
Он закашлялся, голова поникла.
— Сальвий, мы доживем до лучших дней! Разве ты не веришь?..
— Верю, но не мы увидим эти дни… не мы поразим злодеев.. А как хотелось, Лициния, дождаться новой жизни!..
Слезы покатились по худому бронзовому лицу.
— Если не мы дождемся охлократии, дождутся наши дети…
— Дети? — вскричал он. — Но у нас с тобой, Лициния, нет детей!..
Да, у них не было детей. И жена подумала, что если бы у них был хотя бы единственный сын, жить было бы, возможно, легче.
«Он скрасил бы нашу трудную жизнь, а выросши, продолжал бы наше святое дело… О боги! Зачем вы послали нам голодное существование, вынуждавшее вытравливать плод?»
— Да, детей у нас нет, Сальвий, но они есть у других… И они будут бороться, как боролись их деды и отцы!
Сальвий молчал, голова его свесилась на грудь, а тело мягко повалилось на бок.
— Сальвий, Сальвий? — с ужасом закричала Лициния. — Что с тобою?
Она повернула его навзничь и смотрела в помутневшие глаза: тяжелое дыхание вырывалось со свистом из полураскрытого рта, что-то булькало в горле и клокотало в груди, и Лициния шептала:
— Сальвий, взгляни… Ты меня видишь, слышишь?. Но глаза мужа были такие же мутные, невидящие.
Он открывал рот и жадно ловил воздух, хрипя и задыхаясь, а в горле и груди все настойчивей и настойчивей булькало и клокотало… Вдруг он широко раскрыл рог, хотел захватить воздух, поперхнулся, силясь закашляться, — лицо посинело, хрип вырвался из груди.
Сальвий не шевелился, и Лициния, рыдая, целовала его руки и лицо.
Когда к ней подошла Эрато, Лициния всхлипывала, дрожа всем телом.
— Госпожа, позволь мне похоронить его, — вымолвила она, — и я последую за тобой, куда прикажешь, как верная служанка…
Эрато не ответила. Она впервые видела такое сильное горе и думала, что не богачи, а бедняки способны бескорыстно любить и искренно оплакивать своих близких. «Богачи ждут и желают смерти родных, чтобы получить наследство, и кого могут растрогать их притворные слезы на похоронах? А эта плебеянка, которой муж не оставил ничего, оплакивает его как друга и человека»…
Она искоса взглянула на труп и медленно направилась к вилле, — оттуда доносилось тоскливое пенье невольниц, работавших на огороде.
В вилле они пробыли неделю вместо трех дней. Похороны отдалили отъезд. Эрато уводила Лицинию в поля, на пчельник, в сад и на речку, стараясь рассеять черные мысли о смерти.
— Зачем грустить? — говорила Эрато. — Смерть неизбежна, и все мы уйдем в землю, но душа останется жить, вселится, как учил Пифагор, в другое тело, и так будет продолжаться вечно… Мы бессмертны, Лициния, и только безумец готов оспаривать истину, которую чувствует сердцем каждый человек…
Однажды, когда Лициния понесла цветы на могилу Сальвия, а Эрато дремала в траве пчельника под жужжание пчел, в виллу приехал Оппий. Он был раздражен долгим отсутствием вольноотпущенницы и, узнав от рабов, где она, быстро направился к пчельнику, поклявшись проучить зазнавшуюся девушку.
Она лежала раскинув руки, и косые лучи клонившегося к западу солнца алели на ее щеках. Грудь ее мерно вздымалась под хитоном, и крепкие обнаженные ноги с мясистыми икрами утопали в траве. На сонном лице ее застыла улыбка.
Оппий тихо опустился на колени. Чувство радости, охватив сердце, разметало гневные мысли.
Эрато вскочила в испуге, протирая глаза, и, узнав его, засмеялась.
— Это ты… ты, господин?!. А я… прости, что задержалась в вилле…
Она лепетала полуиспуганно, целуя его руки, а глаза ее смеялись, и Оппий видел в них любовь и преданность.
Когда они вышли в сад, Эрато, не отнимая своей руки, заглянула ему в глаза:
— Господин мой, хочешь — мы останемся здесь еще на день?
Оппий подумал, что дела могут подождать, и — согласился.
Вместо одного дня они прожили целую неделю. Накануне отъезда он сказал Эрато, лаская ее в беседке:
— Вижу, тебе понравилась эта вилла… И я дарю тебе этот дом с полем, садом, виноградником и пасекой, с рабами, невольницами и хозяйственными орудиями…
Эрато упала к его ногам и, целуя колени, шептала:
— Господин мой, ты снизошел до белой рабыни, возвысил ее и приблизил к своей особе… Чем я могу отблагодарить тебя за доброту и милость? Увы, нет ничего у меня, кроме этого тела и верной души!..
Она ударила себя в грудь и, всхлипнув, прибавила:
— Как была твоей невольницей, так и останусь до самой смерти!
Он поднял ее, усадил рядом с собою.
— В Риме я составлю дарственный акт и введу тебя во владение поместьем! А теперь пойдем к виллику, чтобы он собрал рабов: они должны знать новую госпожу…
Эрато шла за ним, как пьяная. Госпожа! Возможно ли такое счастье? Она подумала, что это имение приносит доход, она будет приезжать сюда со своим господином (он — гость, а она — хозяйка), и радость ее была так велика, что она сказала Оппию:
— Сердце мое преисполнено благодарности, но для того, чтобы счастье мое было полнее, обещай, господин, приехать ко мне в гости со своими друзьями!..
Оппий улыбнулся. Радость Эрато была его радостью.
— Приедешь? — с беспокойством заглянула она ему в глаза, боясь, что он откажется.
— Приеду с нашим властелином, когда он вернется из Африки.
Смотрела на него с недоумением.
— С кем? Я не понимаю…
— Узнаешь позже.
Высадившись в Африке с малочисленным войском (буря рассеяла корабли, на которых находилось шесть легионов), Цезарь попытался взять Гадрумет, но это ему не удалось. А когда корабли, бросив поблизости якорь, высадили три легиона, император двинулся во главе войск в глубь страны.
В бою при Рупсине, где помпеянская конница, под начальствованием Лабиена, едва не разбила легионы Цезаря, стало ясно, что враг сильнее.
— Отступать, — приказал полководец, — будем ждать ветеранов, иначе мы погибли.
Но Лабиен не давал покоя: он тревожил Цезаря днем и ночью, отбивал обозы и лошадей во время водопоя, жег сено и солому, снимал часовых и караулы. Цезарь думал, что делать. Решив наконец разослать надежных людей в соседние города, он приказывал им:
— Склоняйте города на нашу сторону, работайте над тем, чтобы население восставало против Юбы, не жалейте золота на подкуп, раздавайте оружие бедноте и недовольным…
Недели бежали за неделями.
Сам Цезарь не бездействовал: он объехал мавританских царей — Богуда из Тингиса, Бокха из Иола и старого пирата Ситтия, а затем и вождей кочующих гетулоа, подстрекая их выступить против Юбы и прислать подкрепления. Бокх, Ситтий и вожди гетулов, соблазненные богатыми подарками и обещаниями Цезаря, согласились; колебался один Богул, но Цезарь, тайно увидевшись с царицей Эвноей, маленькой грудастой мавританкой, лестью и хитростью уверил ее в своей любви и просил повлиять на супруга.
Он покинул Тингис, узнав о восстании против нумидийского царя и измене нескольких городов.
«Прибудут ветераны, — радостно подумал полководец, — дадим решительную битву!»
Войска помпеянцев, состоявшие из десяти римских и четырех нумидийских легионов, ста двадцати слонов и большой конницы под общим начальствованием Метелла Сципиона, находились в окрестностях Гадрумета, Рупсины и Тапса.
Два месяца спустя прибыли ветераны, и Цезарь немедленно двинулся к Тапсу.
Стоя на холме, император наблюдал за боем. Зоркими глазами различил он Афрания и Марка Петрея, победителя Катилины, царя Юбу во главе слонов и нумидийской конницы, старого Метелла Сципиона, стоявшего в центре, видел Лабиена и Фавста Суллу, объезжавших его конницу, сыновей Помпея, рубившихся в передних рядах. А потом всё внезапно смешалось — помпеянцы дрогнули.
Цезарь вскочил на коня и, выхватив меч, бросился в гущу рубившихся воинов.
— Враг бежит, — кричал Цезарь, хотя неприятель еще держался, — воины, бейте, рубите злодеев!
Он охрип от криков и, работая мечом, наблюдал за боем. И вдруг увидел побежавшие толпы помпеянцев, услышал рев убиваемых слонов, перед глазами мелькнули Афраний и Фавст Сулла, окруженные всадниками: они бились с мужеством отчаяния. Афраний пал, пораженный в грудь, а Фавст еще держался. Лицо его было окровавлено, лошадь под ним убита. Теперь он сражался, укрываясь за лошадью и за горой трупов.
«Кровь Суллы», — подумал Цезарь, залюбовавшись на мгновенье его храбростью, и крикнул:
— Убить!
Страшное бегство неприятеля окрылило его гордостью: «Легионы Цезаря непобедимы»…
Мчался за бегущими, поражая их и крича воинам не щадить пленных. Искал глазами Лабиена, Юбу, Петрея и сыновей Помпея… Где они? Убиты? Ранены?
Остановил коня.
Поле на большом протяжении было покрыто трупами. Стоны раненых доносились со всех сторон, прерываемые проклятиями на римском, галльском, нумидийском и мавританском языках. Жалобно ржали сбитые с ног, 6к-ровавленные лошади, и надрывно трубили, издыхая, стоны с распоротыми брюхами.
Император повернул шарахнувшегося коня, — раненый помпеянец, привстав, метнул копье: оно пролетело мимо груди полководца.
Цезарь подъехал к упавшему в изнеможении воину. Рука легионария шарила по земле и, найдя меч, сжала его.
— Ты кто? — спросил Цезарь, вглядываясь в искаженное ненавистью лицо.
Помпеянец молчал. Император повторил вопрос.
— Проклятье врагу республики! — хрипло ответил воин, пытаясь приподняться.
Цезарь пожал плечами и, ударив бичом коня, помчался к лагерю, не разбирая на пути убитых и раненых.
Вечером Саллюстий доложил, что Метелл Сципион и Манлий Торкват бросились на меч, а Катон, Лабиен, Петрей, Юба и сыновья Помпея бежали.
— Я узнал, — говорил Саллюстий, — что Катон бежал в Утику, Петрей и Юба — в Заму, а Лабиен и сыновья Помпея — в Испанию.
— Диохар! — закричал Цезарь, — поезжай в Рим с эпистолой к сенату и римскому народу, — и прибавил, обращаясь к Саллюстию: — Победа при Тапсе отдает в наши руки Африку…
«Пока жив Катон — борьба не кончена, — думал он, диктуя письмо скрибу, — и, пока живы Лабиен и сыновья Помпея, я не могу жить спокойно».
На другой день легионы двинулись по дороге в Утику. Цезарь ехал впереди, беседуя с друзьями об одержанной победе. Лицо его было весело.
«Гай Юлий Цезарь, проконсул — благородной Сервилии.
Милостью богов одержана мною победа над помпеянцами. Часть неприятельских вождей погибла, а часть бежала. Но война еще не кончена. Иду на Утику, где старый волк Катон засел в своем логовище. По полученным сведениям Юба и Марк Петрей бежали в Заму, где дикий нумидиец хотел сжечь себя на костре вместе с сокровищами и гражданами, которых решил умертвить. К счастью, Зама заперла перед ними ворота. Тогда свирепый африканец, остановившись в своей вилле, приказал приготовить роскошный обед, желая превратить смерть в опьяняющий пир. После обеда он заставил Петрея драться с ним на мечах и, убив его, повелел любимому рабу заколоть себя. Так кончили свою жизнь убийцы Катилины и жестокий царь, ненавидимый согражданами.
Что нового в Риме? Говорят, Цицерон пишет историю римского красноречия в форме диалога между Брутом, Аттиком и собою. Узнай у нашего Брута, какие мысли он проводит, и сообщи мне. Прощай».
Находясь в нескольких стадиях от Утики, Цезарь получил эпистолу, привезенную эфиопом, которая чрезвычайно обрадовала его:
«Египетская царица Клеопатра из великого рода Лагидов — Гаю Юлию Цезарю, римскому диктатору, императору и проконсулу — горячий привет, лучшие пожелания счастливой жизни и славы во веки веков!
Радостную весть, что ты находишься в Африке, узнала я случайно и спешу сообщить тебе, возлюбленный супруг, величайший муж и владыка мира, что я благополучно родила сына, зачатого от тебя в Александрии, и жажду увидеться с тобой и показать тебе младенца! Помнишь часы, проведенные в моих объятиях? Я отдала тебе всё, что имела, а ты сказал: «Когда стану римским царем, ты будешь римской царицею». А сын? Конечно, он унаследует от тебя корону и власть над Римом. Напиши о своем здоровье. А мы с сыном поручаем тебя покровительству богов и умоляем их о даровании тебе славы, побед и могущества».
Цезарь был растроган.
— Клеопатра, — шепнул он, — о, если бы я был простым человеком, а ты простой женщиной!
На привале он написал краткую эпистолу, припечатал перстнем-печатью Помпея и велел эфиопу мчаться в Александрию.
Известия об успехах Цезаря следовали одно за другим — смерть Катона, присоединение к Риму восточной части царства Юбы под именем «Новая Африка» (западная часть была отдана Бокху), занятие Утики, преследование остатков помпеянских войск, — всё это вызвало в Риме радость одних и злобу других.
Сторонники Цезаря, расценивая эти победы как укрепление своего могущества, потребовали для него в сенате десятилетнюю диктатуру, цензорское достоинство и право предлагать кандидатов в народные трибуны и эдилы. Аристократы и помпеянцы с ужасом шептались о наступающих временах Суллы.
Цицерон, полулежа в таблинуме, слушал Тирона, который читал эпистолу, полученную от сына Катона. Слова вольноотпущенника мерно падали в тишину опустевшего дома, — Теренция, с которой Цицерон поссорился, уехала в виллу, испуганная разводом, которым он ей пригрозил.
Тирон читал:
— «Отец мой, Марк Катон, получив приказание защищать Утику, немедленно отправился в город, хотя понимал, что сопротивление бесполезно. Стоик Аполлопид, перипатетик Деметрий, философ Статилий и я не покидали его. Разведчики доносили, что Цезарь приближается к Утике.
Катон был спокоен. Be время обеда беседа велась о философии. Отец защищал с жаром парадоксы стоиков и остановился на самом любимом: «Свободен только честный человек, все негодяи — рабы». Деметрий возражал: «Часто человек, считающий себя честным, нечестен и — наоборот. Где же мерило честности? В признании граждан? Но каждый гражданин судит согласно своему мнению, а мнение одного и многих может быть ошибочно, следовательно, честность — понятие относительное, а потому свобода несоизмерима с нею; а если это так, то и рабство — понятие относительное». Но Катон был не согласен и привел в доказательство честность Сципиона Эмилиана. Чем кончился спор — не знаю, потому что я, вызванный по делу, принужден был выйти из-за стола. Когда я вернулся, собеседники прогуливались в саду, обсуждая диалог Платона «О бессмертии души». Вдруг отец приказал принести меч. Нас охватил ужас. Побеседовав с нами, Катон удалился в дом и стал читать Федона. Потом опять потребовал меч. Вольноотпущенник умолял его не делать себе зла. Но отец, рассвирепев, ударил его в зубы и поранил себе руку; врач тут же перевязал ее. Взглянув на меня, Катон сказал: «Принеси меч. Неужели ты хочешь, сын мой, чтобы я пережил республику и стал рабом Цезаря?» Повесив меч над ложем, отец лег и заснул. Пели петухи, когда он проснулся. Мы слышали, как он ходил, и вдруг шум упавшего тела охватил нас ужасом. Вбежав к нему, мы увидели его на полу полуобнаженного, в крови: живот был вспорот, внутренности вывалились. Он был еще жив и тихо стонал. Врач старался вложить в живот выпавшие внутренности, но Катон оттолкнул его и стал разрывать их. Вскоре он умер… Статилий хотел тоже покончить самоубийством, но мы не допустили»…
Цицерон заплакал.
Тирон молчал. Скорбь господина была его скорбью: Катона он уважал и преклонялся перед ним.
— Что делать? — говорил Цицерон. — Отовсюду сыплются удары: Катон погиб, Туллия ушла от Долабеллы, который позорил ее изменами, Теренция обобрала меня с вольноотпущенником и уехала; а друзья, друзья! Сколько их погибло! И Катон, Катон!..
В Африке люди сражались и умирали, а он, старик, обласканный цезарьянцами, бывал на обедах у Гиртия и даже у Долабеллы, опозорившего его дочь! «Что это — подлость? Долабелла добился у меня прощения лестью, ласковым обхождением, притворными слезами. А Туллия, Туллия! Беременная, она оплакивает свою поруганную любовь, а я и Долабелла…»
Но о ком бы он ни думал, что бы ни делал — перед глазами стоял суровый Катон; казалось, глаза строгого республиканца смотрят с укором: «Продался Цезарю, стал рабом!», а рука подымается, чтобы наградить презрительной пощечиной. Это было невыносимо. — Подай манускрипт «Брут», — тихо вымолвил он.
Когда Тирон проворно развернул свиток пергамента, Цицерон принялся перечитывать похвалы Брута первому консулу республики, уничтожившему монархию, и Доказательства Аттика, что от этого консула происходит род Брута-современника.
«Да, — думал он, — если один Брут уничтожил монархию, то другой Брут должен пресечь в корне возникновение ее. Но о таких вещах не пишут. Сопоставление двух Брутов само собой напрашивается на выводы, и кто поймет их, тот сделает, что нужно».
Стал быстро писать, не отделывая слога, торопясь; знал, что кое-что исправит Тирон, кое-что Аттик при издании книги. Видел, она становилась мрачной, но где было искать радость, когда его земное странствие кончалось в этой «ночи республики»?
Прибытие Цереллии оторвало его от работы. Надушенная, оживленная, она вбежала в атриум, и, протягивая руки оратору, воскликнула:
— Друг мой, бедный друг! Я узнала о вашей ссоре и хочу вас примирить! Такая примерная супружеская чета — и ссориться! Я не узнаю тебя, Марк Туллий!..
Она опустилась в биселлу и слушала Цицерона, который жаловался на Теренцию, на ее жадность к деньгам и темные сделки с торговцами и публиканами.
— Я не могу ее видеть! — кричал пискливым голосом Цицерон. — Она опротивела мне, как старая грязная калига… Она, сварливая, не ладила с Квинтом и его женой Помпонией, поссорила меня с Клодием, впутала в грязные дела, презрительно относилась к моей литературной славе. А своей набожностью, верой в чудеса и преклонением перед прорицателями ставила меня в глупое положение…
— Тридцатилетняя супружеская жизнь не может быть расторгнута глупым стечением обстоятельств, — перебила Цереллия, — вспомни, друг мой, что Теренция — хорошая и заботливая хозяйка, любящая порядок в доме; она из знатной богатой семьи, ты получил за ней в приданое сто двадцать тысяч драхм, дома в Риме и лес в окрестностях Тускулума. И можешь ли ты обвинять ее в том, что она вздумала увеличить ваше состояние?
Цицерон вспыхнул.
— Неужели ты на ее стороне? Клянусь Юпитером, я не ожидал от тебя…
— Друг мой, сейчас ты раздражен и потому так говоришь, но ты любишь ее: она показывала мне твои страстные письма из изгнания, эпистолы из Каликии, в которых ты называл ее нежно-любимой и желанной. Цицерон побледнел.
— Она ревновала меня к Туллии, — выговорил он, задыхаясь, — она, мотовка, занималась ростовщичеством с хитрым Филотимом, который, имея рабов и вольноотпущенников…
— Не сердись, — перебила Цереллия, — но и ты, друг мой, пользовался его услугами. Вспомни имения Милона, скупленные по дешевой цене!..
Цицерон побагровел. Он не мог спокойно слушать, когда напоминали об этом постыдном деле.
— Замолчи! — крикнул он. — И это говорит Цереллия, которая величает себя моим другом! — обратился он к
Тирону.
Однако Цереллия не смутилась и продолжала беспощадно наносить ему удар за ударом:
— Конечно, честность Филотима сомнительна, тем более, что он, управляя твоими виллами, оставлял себе прибыль, особенно с имущества Милона, а потом предъявил тебе счет, требуя с тебя же денег.
— Филотим — вор, — прервал Цицерон, — но и Теренция тоже воровка: она взяла шестьдесят тысяч сестерциев из приданого Туллии, а сегодня я узнал, что она утаила две тысячи из денег, которые должна была мне возвратить…
Цереллия продолжала спорить. Взбешенный оратор взглянул на нее дикими глазами.
— Молчи! — крикнул он. — Я не ожидал от тебя такой наглости.
Они расстались врагами.
Вечером Цицерон послал Теренции разводное письмо и, приступая к обработке манускрипта «Paradoxa stoicorum», поручил Тирону внимательно просмотреть сочинение «Orator», которое посвятил Бруту.
Цезарь возвратился в Рил в конце квинтилня.
Празднование четырех триумфов — галльского, египетского, боспорского и нумидийского — продолжалось четыре дня. В первом триумфе была осмеяна в картинах и изображениях галльская знать и Верцингеториг, который шел — тень прежнего вождя — с цепями на руках и ногах, за колесницей императора, чтобы погибнуть потом, по обычаю, в Мамертинской тюрьме. А воины пели, осмеивая, по обычаю, победителя:
Галлию покорил Цезарь, а Цезаря — Никомед.
Празднует триумф Цезарь, покоривший Галлию.
Нет триумфа Никомеду, покорившему Цезаря.
Эта песня вызвала всеобщий смех, шутки, но, когда грянула вторая песня, лица оптиматов вытянулись, глаза с беспокойством обратились к женам и дочерям.
Воины пели:
Граждане, жен берегите: везем лысого развратника.
Во втором триумфе осмеивались Потин и сварливые александрийцы, в третьем — Фарнак, а в четвертом — Катон, Сщипион Метелл, Афраний, Фавст Сулла, Марк Петрей и Юба.
После пиршеств полководец отправился на форум.
Стоя на ораторских подмостках, он говорил сенату и толпившемуся народу:
— Квириты, в неустанных заботах о благе дорогого отечества вел я без отдыха кровавые войны с варварами, готовившими второе нашествие кимбров и тевтонов, сражался с Помпеем и его приверженцами, посягавшими на порабощение римского народа, и должен объявить, что сам Юпитер Капитолийский помогал мне своей мощью, а Беллона и Венера — советами. В самом деле, разве Галлия и Британия не завоеваны? Разве не распространяется романизация на варварские страны? Разве в Египте боги не поразили Помпея, которого я разгромил при Фарсале? Разве не усмирена Александрия и не возведена на трон Лагидов дружелюбная нам царица? Разве не усмирена Азия и не разбит Фарнак, сын Митридата Эвпатора? И, наконец, разве не очищена Африка от помпеянцев громкой победой при Тапсе, где противник потерял убитыми пятьдесят тысяч? Всё это сделано, квириты, для блага дорогого отечества и римского народа, и будет сделано еще больше, если нам помогут боги и вы, квириты, владыки мира!..
Рев голосов прервал его речь:
— Да здравствует Цезарь!
— И вот, квириты, — продолжал император, когда шум утих, — мы имеем области, завоеванные в Африке: плодородные, они изобилуют хлебом, в котором вы не будете больше терпеть недостатка… Думая об этих землях, я согласен с идеей Гая Гракха, который хотел основать колонии для пролетариев. Ибо забота о неимущих — лучшее украшение правителя, хотя помпеянцы распространяют ложные слухи, будто я стремлюсь к тирании… Не так ли, квириты, погибли братья Гракхи, несправедливо обвиненные нобилями? Не так ли были умерщвлены Сатурнин, Главция и Сафей, Катнлина и
Клодий?..
— Проклятье богатым! — кричала толпа, угрожая сжатыми кулаками сенаторам и всадникам, которые, бледнея, с ужасом смотрели на Цезаря.
— Скажите: может ли популяр, годы боровшийся за плебс, стать тираном? Никогда! Поэтому, квириты, я, вождь народа, отказываюсь от предложенной за мои заслуги десятилетней диктатуры, боясь, что она вызовет злобные нападки врагов…
— Долой помпеяниев!
— Будь диктатором!
Крики толпы усиливались. Теперь гремел весь форум, и даже сенаторы, подняв руки, умоляли триумфатора принять диктатуру.
— Я благодарен квиритам и отцам государства за почетную награду, но сейчас не могу ее принять… Достаточно будет, если я сохраню за собой консулат, цензуру и избирательную власть.
Довольный народ выражал громкими криками радость и расположение к Цезарю. А когда полководец объявил, что готов исполнить обещание, данное три года назад, буря приветственных криков потрясла форум.
— Квириты, из Африки, я привез шестьсот миллионов сестерциев и драгоценные металлы, — громко звучал голос императора, — и хочу распределить их между вами, легионариями и военачальниками: каждый квирит получает триста сестерциев, легионарий — восемьдесят тысяч, центурион — сто шестьдесят тысяч, военный трибун — триста двадцать тысяч… А на днях начнутся публичные пиршества и бесплатная раздача хлеба и оливкового масла…
Народ неистовствовал. Десятки мускулистых рук овладели Цезарем, когда он сходил с ростры, и понесли его по улицам. С крыш и с балконов сыпались на него цветы и зеленые листья.
И все-таки он не пользовался таким могуществом, как Сулла. Кровавый диктатор, имя которого внушало ужас и напоминало о славе титанических побед, спас отечество от гибели и избавил аристократию от политического уничтожения, — а он, Цезарь? Знал, что из триумвиров он способнее всех не потому, что победил Помпея Великого, а оттого, что готовился создать новое правительство, провести законы, упорядочить магистратуры и начать завоевательные войны, которые способствовали бы романизации захваченных стран.
«Неужели я должен возвратиться к завоевательной политике прежних лет? — думал он, шагая взад и вперед по таблинуму. — Да, да, отомстить за смерть обоих Крассов, которые были ко мне расположены, завоевать Парфию и дойти до Индии по примеру Александра Македонского…»
Кликнул скриба и велел записать для памяти намеченные законы и мероприятия.
Ходил по таблинуму в глубокой задумчивости.
— А теперь запиши: закончить исправление римского календаря, начатое в прошлом году.
Отпустив скриба, стал собственноручно писать эпистолу:
«Гай Юлий Цезарь — божественной Клеопатре.
Чем больше думаю о тебе и сыне, тем больше жажду увидеться с тобою. Боги свидетели, что, воюя с помпеянцами в Африке, я не мог отправиться в Египет, — спешные военные и государственные дела заставили меня торопиться в Азию, а затем в Рим. Но желание увидеться с тобой преследует меня день и ночь. Поэтому прошу тебя: приезжай с сыном в Рим. Заодно привези с собой лучших египетских астрономов, которые могли бы помочь нам исправить римский календарь. Буду рад, если согласится тебе сопутствовать знаменитый астроном Созиген… Думаю, что ты, божественная, сделаешь всё, о чем я тебя прошу. Прощай».
Вспомнив, что на конец сентября было назначено освящение храма Венеры Родительницы, он приказал высечь из мрамора статую Клеопатры и поставить ее к этому дню в храме.
В сенате Цезарь говорил о своих планах. Слыша одобрение непримиримых аристократов, ненавидевших его за смерть Катона и Помпея, он сказал:
— Надеюсь, отцы государства, вы поддержите меня ради блага дорогого отечества.
Сенат рукоплескал.
Когда император выходил из курии, подошел Цицерон.
— Слава Цезарю, — сказал он вместо приветствия. — С большой радостью и удовлетворением я слушал речь, в которой ты открыл перед нами свои замыслы… Законы, задуманные тобою, укрепят и вознесут государство на недосягаемую высоту… Но ты умолчал о форме правления…
— Форма правления? — удивился Цезарь. — Разве она не осталась прежней?
Цицерон молчал.
«Лжет и притворяется, — думал он, удаляясь. — Со смертью Катона республика почти умерла, и мы должны бороться за восстановление гражданского правительства».
Цезарь занимался государственной деятельностью, не щадя сил.
Эдикт о роспуске коллегий, учрежденных Клодием, и уменьшении хлебных раздач вызвал бурю в комициях. Популяры понимали, что Цезарь, подкупая плебс деньгами, бесплатной раздачей хлеба и масла, пиршествами и зрелищами, одновременно старался умалить его мощь. А выселением пролетариев из столицы в колонии наносил удар ядру пролетариев, одновременно освобождаясь от недовольных, которые могли бы злоумышлять против него. И народ резкими криками выражал свое негодование.
— А свободные союзы для взаимопомощи и профессиональных нужд? — крикнул кто-то.
— Упраздняются, — сказал Цезарь, — они не нужны; обо всем и о всех будет заботиться государство. — И, возвысив голос, прибавил: — Квириты, когда мы боролись с олигархами, коллегии были необходимы, а теперь, когда аристократия сломлена и ей больше не подняться; когда во главе народа стоит популяр, ваш вождь и сподвижник Каталины, — чего вы боитесь? Я буду на- страже ваших дел, и никто не посмеет посягнуть на ваши права… Возобновляя идеи Гракхов о колониях, я, популяр, желаю вам блага. Сначала будут основаны колонии в Кампании и иных местах Италии, затем выведем колонии в Лампсак, Эпир, Синопу, Гераклею, на берега Понта Эвксинского, в Нарбоннскую Галлию… Отстроим Коринф и Карфаген…
Не слушая возражений, он произвольно распустил комнции и удалился с Марсова поля.
Пообедав в обществе Кальпурнии, Оппия, Бальба, Фаберия и Долабеллы, Цезарь позвал друзей в таблинум.
— Что же Антоний, — спросил он, — так и отказывается заплатить за дворец и имущество Помпея?
— Господин мой, — вкрадчиво сказал лысый сплетник Фаберий, — он не только отказывается, но и всюду жалуется на тебя и угрожает…
— Что же он говорит? — криво усмехнулся Цезарь.
— Он утверждает, что*служил тебе честно, а награды не получил… в то время как ты, господин, вознаградил себя…
Голос Фаберия, дрогнув, оборвался.
— Чем? — побагровел Цезарь.
— Не осмеливаюсь, господин!
— Говори, — сурово сказал Цезарь, — но смотри — только правду…
Фаберий, прищурившись, как будто не решался; все знали, что он притворяется, и неприятно было смотреть на этого проходимца, который втерся в доверие Цезаря.
— Любовью Клеопатры, — шепнул он, потупившись. Цезарь рассмеялся.
— Какая глупость! — сказал он. — Удивляюсь тебе, Фаберий, что ты повторяешь такие сплетни. Антоний не таков — я его знаю. Он провинился, и я не хочу его видеть. Но это не значит, что можно пятнать его честное имя…
— Ты прав, Цезарь! — радостно вскричал Оппий. — Антоний любит тебя, и не верь распространяемым слухам, будто он подкупил наемного убийцу, чтобы тот ударил тебя ножом. Антоний женился на Фульвии, вдове Клодия и Куриона (ты, конечно, помнишь эту женщину, которая мечтает управлять правителем и начальствовать над начальником?), и скромно живет, не злоумышляя против тебя… Что же касается имущества Помпея, — прибавил он, видя нетерпеливое движение Цезаря, — то он, быть может, и неправ, вознаградив себя самовольно за бескорыстную службу своему императору, но разве ты не знаешь, Цезарь, что он увяз в долгах? А женившись…
— Не нужно было жениться! — крикнул Долабелла. — Фульвию мы знаем: она расточительна и требовательна…
— Тише, тише, — прервал Цезарь, заметив на пороге Кальпурнию. — Садись с нами, жена, я хочу немного отдохнуть среди друзей…
— Прости, но мне некогда. Разве ты забыл, Гай, что завтра у нас соберутся родные и друзья? Вспомни, что Децим Брут, вызванный тобой из Трансальпийской Галлии должен приехать сегодня вечером?
Цезарь улыбнулся.
— Весь дом готовится к пиршеству, и все, кроме Цезаря, знают об этом, — сказал он, — но Цезарю простительно: другие заботы и иные мысли роятся в его голове, — и всё это для блага отечества!
Триклиниум был уставлен столами и ложами, покрытыми пурпуром. Рабы убирали цветами и зеленью стены, слушая шум голосов, доносившихся из атриума. Смуглые невольницы, вывезенные Цезарем из Азии, и бронзовые африканки расставляли фиалы, вносили амфоры, перекликаясь между собою: гортанные наречия Мавритании, Нумидии, Египта и Эфиопии переплетались с мягким говором греков, понтийцев и пергамцев.
Гости прохаживались по атриуму, оживленно беседуя. А в стороне, прислонившись к колонне, стоял молодой семнадцатилетний муж с равнодушным выражением лица. Это был Гай Октавий. Болезненный от рождения, он воспитывался в доме своей бабушки, сестры Цезаря, после смерти отца, велибрийского ростовщика. Антоний утверждал, что Цезарь взял его под свое покровительство, воспользовавшись им как наложницей, но не все верили Антонию, зная, что он недоволен императором. Зато заботы Цезаря по отношению к племяннику были всем известны: Гая Октавия обучали наукам опытные преподаватели — Афенодор из Тарса и Дидим Арей, неопифагореец.
Постаревшая Сервилия, беседуя с Кальпурнией, украдкой наблюдала за Цезарем.
«Конечно, я старуха, — думала она, — желая приблизить его к себе, я свела с ним дочь Терцию, но он воспользовался ею и ускользнул от меня. Теперь он занят Клеопатрой… Может быть, Брут удержит его в нашей семье? Брут и Терция»…
Цезарь был в дурном настроении: государственные дела и заботы утомляли, а советы Оппия и Бальба сложить с себя часть власти раздражали его. Но больше он был уязвлен сочинением Цицерона.
— Говорят, он превозносит Катона, этого дурака, а ведь восхвалять его — не одно ли и то же, что прославлять водовоза, который кончил самоубийством потому лишь, что у него издохла лошадь? Какое влияние имеет водовоз на дела республики? Так же и Катон. Древние обычаи смешны, а стоическая кончина ни для кого не убедительна… Гиртий будет писать ответ Цицерону… Может быть, напишу и я…
— Пусть пишет один Гиртий, — неосторожно перебил Долабелла, — с тебя. Цезарь, достаточно «Комментариев о гражданской войне». Тем более, что, узнав о смерти Катона, ты воскликнул: «Завидую, Катон, твоей смерти; ты позавидовал мне в славе спасти твою жизнь».
Цезарь вспыхнул:
— Разве я так сказал? Не помню, друг! Но неужели ты думаешь, что я не сумею возразить Цицерону, который, по-видимому, опять на стороне аристократов?.. А ведь эти люди грабили имущество (Помпей захватил вклады частных лиц) и нарушали права квиритов, а я спас сокровища эфесского храма Дианы… Об этом я писал в своих «Комментариях».
— Я слышал, — сказал Лепид, — что Цицерон утверждает, будто ты с целью разрушал республику, стремясь к единовластию. Он говорит, что, став триумвиром, ты управлял единолично, вынудив Бибула к бездействию, а сенат к молчанию; что в Галлии добраться до тебя было трудно, — это испытал на себе Требаций Теста, тщетно добивавшийся у тебя приема и уехавший со словами: «Легче попасть к царю, чем к Цезарю!»; что твои «Комментарии о галльской войне» — ложь, которой ты хотел обмануть общество; что после Фарсалы ты назвал диктатора Суллу безумцем за то, что он отказался от власти, чем, — утверждает Цицерон, — ты подтвердил, что сам никогда от нее не откажешься; что, прикрываясь демократизмом, ты стремишься к монархии…
— Довольно! — прервал Цезарь. — Если перо может мстить за нападки, учиненные пером, то пусть Гиртий ответит Цицерону и опубликует свой труд. А если Гиртий не справится с этим делом, я сочиню своего «Анти-Катона»…
— Но монархия, монархия, — заметил Лепид. Цезарь пожал плечами.
— Республика, дорогой мой, фантазия. Пусть же она сохранит хотя бы одну видимость, если это приятно республиканцам.
— А общественная жизнь?..
— Она сохранена. Разве я не возвратил из изгнания большую часть противников?..
Но Долабелла, нахмурившись, перебил его:
— Ты был неправ, Цезарь, поступив таким образом! Враг не должен находиться в Италии, иначе он будет подтачивать здание, воздвигаемое тобою!
— Нет, я должен примирить враждующие слои населения и создать иное общество…
Подошел Гай Октавий.
Полуобняв племянника, Цезарь спросил, заглянув ему в глаза:
— Как здоровье, Гай? Прекратились ли головные боли и хорошо ли варит желудок? Если нет, то обратись к моему медику, который…
— Я здоров, слава доброй Валетидо! — ответил Октавий, краснея и пытаясь освободиться из его объятий. — Жду, когда ты назначишь меня начальником над иллирийскими легионами…
— Подожди еще… Не желая расставаться с тобой и не кончив одной войны, я не могу начинать другой…
Это был намек на Испанию, где сосредотачивали свои силы сыновья Помпея, и на Парфию, куда Цезарь замышлял отправиться в поход.
— А где же твой друг Марк — Випсаний Агриппа? — продолжал Цезарь после некоторого молчания. — Я привык встречать вас, ровесников, вместе, и, не видя его, подумал, не заболел ли он?
— Увы, — вздохнул Октавий, — ты угадал, Цезарь! Агритпа заразился в лупанаре и теперь лежит. Его лечит старуха, делая примочки и заставляя лить настой из каких-то трав…
— О, молодежь, молодежь, — покачал головою Цезарь. — Побереги себя, Гай, от пагубной любви….
Октавий тонко улыбнулся.
— Ты знаешь, Цезарь, что я не любитель матрон и простибул. Ни одна красота, даже красота Венеры, не может соблазнить меня. Я ненавижу гинекократию и смотрю на женщину как на существо, способное поработить слабого духом мужа…
— Ты ошибаешься, Гай! Даже мужи, сильные духом, подвластны законам природы…
— В этом их слабость! Я согласен с неопифагорейцем Дидимом Ареем, который учит, что воздержание и умерщвление плоти — наивысшие добродетели…
— Но для кого и для чего эти добродетели? — возразил Лепид. — Если для внутреннего усовершенствования, то они способствуют отдалению от жизни, а если для чего-либо иного, то скажи, и мы с радостью послушаем тебя…
Но Октавий, нахмурившись, освободился из объятий Цезаря и отошел к Дециму Бруту и Гаю Кассию, обсуждавшим силы помпеянцев в Испании и меры, которые следовало бы предпринять против них.
Цезарь поспешил к Сервилии, оставленной Кальпурнией, удалившейся в триклиниум.
— О чем мечтает дорогая матрона? — обратился он к ней.
Очнулась, взглянула на него.
— О Цезаре, которого любила и который продолжает ее любить в образе Терции…
— Почему она не пришла? — смутившись, спросил Цезарь.
— Увы, муж ревнует ее, а слухи, сам знаешь, чаще всего не лишены правды…
В это время триклиниарх появился на пороге и возвестил, что всё для пиршества готово.
По знаку Цезаря гости веселой толпой направились к двери.
Статуя Клеопатры, изваянная Аркеэнлаем, вызвала всеобщее негодование в день освящения храма Венеры Родительницы. Но Цезарь не обращал внимания на общество: нобили, всадники, сенаторы? Он давно старался унизить сенат, пополняя его никому неизвестными людьми и гаруспиками. И, видя, что народ доволен празднествами, чувствовал силу на своей стороне.
Не раз наблюдал он за толпами, торопившимися в цирки: охота на диких зверей и бои гладиаторов происходили во всех кварталах для различных народностей Рима; наумахия, представляемая на искусственно вырытом озере, радовала пресыщенный глаз императора, и на трупы зверей, гладиаторов и моряков, погибших на потеху зрителей, смотрел равнодушно. Этот год тянулся медленно, длинный, пятнадцатимесячный, а Цезарь жаждал военной деятельности, и в первую очередь — победы над сыновьями Помпея.
Александрийские астрономы, во главе с Созигеном, прибыли раньше Клеопатры, а к концу года в Рим въехала египетская царица, окруженная толпой придворных.
Она остановилась во дворце Цезаря и жила под одной кровлей с обманываемой Кальпурнией. Общество, само развратное, негодовало, обвиняя Цезаря в разврате.
— Какой позор! — шептали сенаторы. — Он принимает любовницу в доме, где находится его супруга! Что скажут честная Туллия и неутешная Корнелия?
Даже друзья были недовольны, — это было видно по их лицам, однако Цезарь делал вид, что ничего не замечает.
На пиршестве, данном в честь Клеопатры, присутствовали друзья и сторонники Цезаря, а также Кальпурния. Она притворялась веселой и, беседуя с египетской царицей, громко восхищалась ее жемчужным ожерельем, стоившим десятки миллионов сестерциев, и богатым греко-восточным нарядом.
Гай Октавий, прислушиваясь к льстивой речи Кальпурнии, равнодушно смотрел на царицу. Да, она была прекрасна: стройная, выше среднего роста, с золотистой кожей обнаженных рук, с большими черными, несколько продолговатыми глазами, излучавшими ласковое сияние, со смуглым румянцем на щеках, она напоминала бы эллинку-гетеру, если бы головы ее не украшала царская диадема, усыпанная драгоценными камнями.
Беседуя с Цезарем, она взглянула на Октавия, не спускавшего с нее глаз, и опросила, кто он. Цезарь поспешил представить юношу.
— Ты смотрел на меня, как влюбленный, — певучим, голосом сказала Клеопатра, и в ее сияющих глазах Октавий ощутил ласку, — и это меня смутило…
— Прости, царица, — сдержанно ответил Октавий, — я не привык еще влюбляться…
— Привыкнешь, — уверенно засмеялась Клеопатра. — Ни один смертный не способен защитить себя от стрелы Амура… Правда, ты не смотрел на меня с таким восхищением, как муж, похожий на Геракла, которого я встретила на Палатине, но ты еще молод, у тебя нет, по-видимому, вкуса, потому что римлянки не могут похвалиться красотой и обаятельностью эллинок…
Октавий молчал. Его раздражала самоуверенность царицы, а преклонение Цезаря, его друзей и приверженцев возмущало.
«Неужели слухи справедливы? — думал он. — Гинекократия Клеопатры? Влюбленный Цезарь? Не может быть! Но в таком случае почему она живет в его доме? Любовь? Нет. Кальпурния не перенесла бы такого оскорбления».
Недоумевая, он следил за ними. Радость Цезаря, взгляды, которыми они обменивались, шопот. когда они возлежали за столом против него (беседовали по-гречески), — всё это волновало Октавия. В шуме голосов услышал певучую речь Клеопатры:
— Помнишь, ты обещал, когда станешь царем, жениться на мне?.. Добивайся же скорее короны, чтобы дать свое имя нашему сыну…
— Пусть носит он теперь мое имя… Назови его Цезарион… Довольна ли ты?
— Я рада, Гай… Но когда ты вызовешь меня в Рим и я стану для всех царицей мира, а для тебя — верной служанкой или рабыней, я смогу сказать себе: «Теперь душа моя спокойна, а сердце в руке Цезаря».
Затаив дыхание, Октавий смотрел остановившимися глазами на фиал, наполненный вином.
Подошел Бальб и, нагнувшись к императору, зашептался с ним.
— Пусть простят меня царица, друзья и дорогие гости, — вымолвил Цезарь, покидая ложе, — я отлучусь на две клепсы… спешное государственное дело…
В таблинуме дожидался человек, покрытый с ног до головы грязью.
— Ты. Диохар? — вскричал Цезарь. — Что нового?
— Гней Помпей и Лабиен завоевывают Испанию. Спеши, господин, пока не поздно!
— Что? Уж не усомнился ли ты в звезде Цезаря?.. Однако ты прав: с помпеянцами нужно кончить одним ударом и навсегда!
Ходил по таблинуму, покачивая головою: «Отложить парфянский поход ради этих щенят? Но я уже стар и успею ли выполнить, что задумал? В моих руках сосредоточены все государственные магистратуры… Пора принять теперь диктатуру, добиться избрания единственным консулом?..
— Консул без коллеги,[86] — тихо выговорил он, останавливаясь.
— Что прикажешь, господин? — спросил Диохар, не расслышавший его слов.
— Позови Марка Эмилия Лепида…
— Ты прав, Цезарь! — сказал Бальб, когда Диохар вышел. — Так должно быть… Диктатор и единственный консул… Это… это… автократор… монарх…
— И ты, Корнелий Бальб…
— Я, Оппий, Лепид, Октавий и Антоний готовы поддержать тебя…
— И Антоний? — задумался Цезарь. — Но я не могу простить его…
Лепид вбежал в сопровождении Диохара.
— На-днях я принимаю диктатуру, а тебя, Марк, назначаю начальником конницы…
— Но я. Цезарь, управляю ближней Испанией и Нарбоннской Галлией…
— Ничего, я разрешу тебе управлять провинциями при помощи легатов…
— Но сенат…
— Сенат? — побагровел Цезарь. — Что такое сенат? Я сам сенат и делаю, что нужно. Сенат только скрепляет мои распоряжения. — И, успокоившись, прибавил: — Предстоит война с сыновьями Помпея, и ты, Марк Лепид, будешь управлять Италией… Под твоим ведением и под руководством Бальба и Оппия должны находиться восемь городских префектов, которые будут исполнять обязанности преторов и квесторов и управлять казначейством.
Из триклиниума доносились звуки арф, кифар, систров и флейт, иногда нежно пела лира, а Цезарь ничего не слышал, — думал.
Отпустив Бальба и Лепида, он приказал невольнице египтянке вызвать незаметно для гостей царицу. Хмурясь, Клеопатра вошла в таблинум.
— Что тебе нужно? — с раздражением спросила она. — Пир еще не кончился, и я…
— Я хотел предупредить тебя, чтобы ты завтра утром выехала из Рима…
— Гонишь? — вскричала царица. — Меня, дочь Лагида? Меня…
— Тише. Зачем гневаешься? Ты должна покинуть Рим, — начинается война с сыновьями Помпея…
Он хотел обнять ее и проститься, но Клеопатра увернулась со смехом.
— Простимся ночью в кубикулюме, — молвила она. — Рабыня проводит тебя…
Желая до отъезда своего в Испанию сдержать обещание о наделе ветеранов землею, Цезарь, решив возобновить свой аграрный закон, обнародованный в начале триумвирата, приказал произвести розыски в Италии и Цизальпинской Галлии остатков общественных земель, а также полей, купленных у частных лиц.
В обществе распространились слухи, вызывавшие ужас. Нобили, привыкшие не доверять Цезарю, роптали:
— Он лжет, утверждая, что дело в общественных землях!
— Он пошел путями Суллы!
— О горе! Когда, наконец, мы избавимся от диктатуры этого демагога?
Так говорили оптиматы, владевшие крупными участками земель, но, узнав, что слухи преувеличены, несколько успокоились.
А диктатор, не помышляя о страхах нобилей и недовольстве народа (комиции не были созваны), уезжал в это время из Италии. С ним ехали скрибы, которым он решил диктовать своего «Анти-Катона» — книгу, задуманную с той целью, чтобы опровергнуть республиканскую идеологию и нанести ей такой же сокрушающий удар, какой должны были получить помпеянцы в Испании.
Цицерон ухаживал за юной миловидной Публилией, опекуном которой стал после смерти ее отца. Ему исполнилось шестьдесят три года, ей — четырнадцать.
Он знал, что в Риме посмеиваются над разводом его с Теренцией (сплетни о любовной связи ее с Филотимом доводили его до бешенства) и ухаживаниями за Публилией, но делал вид, что ничего не замечает. А Теренция распускала слухи о его любви, однако Тирон опровергая их, доказывая, что Цицерон если и женится, то для того, чтобы поправить свои денежные дела.
Но старик, действительно, увлекся опекаемой девушкой. Смуглая, веселая, она бегала в одной тунике яз атриума в таблинум и в кубикулюм, оживляя дом смехом и песнями. А после свадьбы, отпразднованной в Тускулуме, она подчинила его себе.
Однако, счастливые дни оратора были омрачены столкновениями юной жены с Туллией. Хмурая и раздра-жительная, дочь не могла простить отцу развода с матерью и смотрела на мачеху как на любовницу его. Она задевала ее и жаловалась Цицерону на беспокоившие ее песни Публилии.
Наконец, она слегла и вскоре умерла от тяжелых родов. Велико было горе Цицерона, потерявшего любимую дочь! Он не находил себе места.
— О боги, — шептал он дрожащими губами, — долго ли еще будете наносить мне удары? Почему я должен пережить друзей и родных, остаться одиноким?
— Одиноким? — удивилась Публилия. — Разве у тебя нет любящей жены?
— Увы, Публилия! Я так любил Туллию…
Но Публилия, довольная смертью падчерицы, села ему на колени и сказала:
— Теперь мы заживем, Марк, счастливо и мирно. С начала моего замужества она ворчала и бранилась, и я не видела ни одного тихого ясного дня.
И она запела песню, закружившись в атриуме. Цицерон побагровел.
— Публилия! — яростно крикнул он. — Ты радуешься ее смерти?
Побледнев, Публилия вымолвила сквозь слезы:
— Не кричи. Разве я виновата, что она умерла? Цицерон встал и вышел на улицу.
Несколько дней он не возвращался домой, поселившись у Гиртия, и, наконец, поручил ему отправиться к Публилии с разводным письмом.
Она зарыдала, узнав о решении Цицерона, и стала посылать к нему рабынь с эпистолами, но оратор был непреклонен: радость жены по поводу смерти дочери он считал преступлением и на ее письма отвечал лаконически: «Оставь мой дом». Гиртий, видя его удрученность, предложил ему в жены свою сестру. Но Цицерон грустно покачал головою: — Я достаточно наказан, что женился на юной девушке. Теперь я вижу, что неудобно заниматься одновременно женщиной и философией, потому что страсть, хотя бы и старческая, рассеивает мудрые мысли.
Цицерон получал эпистолы с выражением соболезнования по. поводу смерти дочери: Цезарь писал из Испании, старый друг Сульплций, знаменитый правовед, из Эллады, которой он управлял, писали Аттик, Брут, Долабелла, десятки и сотни знакомых и неизвестных людей.
Особенно взволновала его эпистола Сульпиция: «Когда я возвращался из Азии, направляясь из Эгины в Мегару, я смотрел на страну, лежавшую передо мною: против меня была Мегара, сзади — Эгина, направо Пирей, а налево Коринф. Некогда это были цветущие города, а теперь — развалины. И, созерцая их, я сказал себе: «Как смеем мы, жалкие смертные со своей краткой жизнью, жаловаться на чью-либо смерть, когда видим вместо стольких городов, бывших великими, одни мертвые развалины?»
Диктуя Тирону ответ, Цицерон плакал:
— «…у меня, дорогой Сульпиций, оставалась дочь. Было где отдохнуть и преклонить голову. Беседуя с ней, я забывал горести и заботы…»
Он всхлипнул и продолжал шептать прерывистым старческим голосом. Вдруг лицо его сморщилось, но он овладел собою:
— «…до этого времени я находил в семье средство, чтобы забыть о несчастьях республики. Но что может предложить мне республика, чтобы я забыл о несчастьях семьи? Я должен избегать свой дом и форум, ибо дом не утешает меня в горестях, причиняемых республикой, а республика не может заполнить пустоту моего дома».
В этот вечер он задумал написать на смерть дочери сочинение, увековечивающее ее имя, и назвал его «De consolatione».[87]
Мысли Тирона были иные: «Настолько ли виноват Долабелла, чтобы порицать его за любовные увлечения? Он любит веселых девушек и женщин, а Туллия была сухая телом и душою; плоская, как рыба, некрасивая, начиненная философскими рассуждениями. Кому нужна такая жена? Наверно, она и любила по-философски, избегая телесного общения, а такая женщина — горе и несчастье для мужа. И не таким ли горем, несчастьем для Публилии был бы через некоторое время Цицерон? Импотентный старик, с дрожащими руками, расстроенным желудком и иными немощами. Как я рад, что он отказался от женитьбы на сестре Гиртия!»
— Напиши Аттику, — прервал Цицерон его размышления, — что я благодарю его за заботы о ребенке Туллии и частые посещения кормилицы. Пусть он уговорит Теренцию сделать завещание в мою пользу и запретит Публилии добиваться свидания со мною.
Тирон, не возражая, писал. Скорбная складка залегла у него между бровей, — он жалел господина, которого любил всем сердцем.
Дни и ночи работал Цицерон над сочинением «De finibus bonorum et malorum»,[88] изредка отрываясь, чтобы заняться своей любимой «Academica». Стихи он отложил, решив возвратиться к ним, как только успокоится от волнений, ниспосланных судьбою. Обширная переписка с рабами и клиентами, с Аттиком и Квинтом была сведена к нескольким безотлагательным эпистолам.
— Сын мой, — говорил Цицерон, обнимая каждое утро и целуя любимого волноотпущенника, — прости, что я надоедаю тебе, глаза твои красны от непосильной работы, но труд, задуманный мною, должен быть завершен…
— Господин мой, — отвечал Тирон, целуя ему руку, — ты знаешь мою любовь, преданность и готовность помогать тебе…
— Да наградят тебя боги, Тирон! Когда я умру, ты отдохнешь…
Вольноотпущенник, скрывая слезы, опустил голову.
— Господин, я слабее тебя телом, — шепнул он, — и не тебе первому говорить о смерти…
Цицерон с грустью взглянул на него.
— Я устал жить, Тирон, очень устал… Нет никого у меня из близких, кроме тебя и Аттика… Но у Аттика свои дела, а ты всегда при мне…
— Ты забыл, господин, — упрекнул его вольноотпущенник, — что у тебя есть брат Квинт и сын Марк…
— Увы, сын мой, они не так любят меня, как ты…
Тирон вздохнул. Да, они мало любили оратора и писателя. Квинт, неудачно женившийся на Помпонии, сварливой сестре Аттика, находился под влиянием раба Стация, и это возмущало жену. Бешеные ссоры супругов кончались нередко взаимными оскорблениями, грязными намеками на власть раба над господином. Квинт готов был избить жену, но Стаций выпроваживал его из дому и нередко сопровождал в таберну «Галльский петух», где они пьянствовали в обществе гладиаторов и простибул до самого рассвета. И если Квинту мало было дела до знаменитого брата, то Марку еще меньше. С отроческого возраста он не любил риторики и не хотел учиться, а в Афинах, куда был послан к ритору Горгию, вместо учения посвящал время попойкам и празднествам. Фалернское и хиосское вина стали его страстью. Тирон упрекал его в лени и расточительности, но Марк писал эпистолы, в которых клялся, что уже исправился.
«При Фарсале он начальствовал над турмой всадников, — думал Тирон, — но что пользы в мече, когда голова пуста? Цезарь помиловал его, а что он будет делать? Уедет в Афины?»
Таковы были брат и сын Цицерона. И Тирон, думая о них, соглашался с оратором, что ближе всех для него — он, бывший verna.
Слыша кругом обвинения Цезаря, Цицерон молчал, думая:
«Его упрекают в том, что он дал свое имя сыну Клеопатры, учредил новую магистратуру — восемь городских префектов, стремится к царской власти, клевещет на Катона»…
Взглянул на лежавшего на столе «Анти-Катона»; книга, изданная Аттиком, недавно появилась на книжном рынке, и о ней говорил весь Рим. Цицерон не знал, как держать себя: восхвалять или порицать диктатора. Но так как похвалы легко кружили голову честолюбивого старика, а Цезарь восхвалял его, называя знаменитым оратором, то Цицерон кликнул Тирона и продиктовал ему благодарственную эпистолу к диктатору.
— Пошли ее через Бальба или Долабеллу, — шепнул он, — но помни — Аттик не должен знать об этом.
Тирон молча запечатывал письмо воском.
— Вчера, сын мой, прошел срок, данный мною Долабелле. Скажи, думает ли он возвратить приданое Туллии? Говоришь, он не вносит денег даже по частям? Негодный человек! Это он, он вогнал ее в гроб, а теперь препятствует воздвигнуть ей мавзолей!..
— Господин мой, когда я сказал ему об этом, он ответил: «Оратор может взять денег у ростовщика Аттика, своего друга».
Цицерон побагровел.
— К счастью, — продолжал Тирон, не замечая его гнева, — я могу обрадовать тебя: горячий почитатель твой Клювий завещал тебе богатое наследство. Возблагодари же богов, господин мой, за милость их и успокойся.
— Клювий умер? — вскричал оратор. — О благородный муж, мой благодетель, с сердцем, преисполненным любви и доброты! Я воздвигну тебе мавзолей, и каждый год буду чтить твою память и умолять Аида о милосердии к тебе!..
Взволнованно ходил по таблинуму. Мысли его приняли иное направление, когда взгляд упал на черновики эпистолы, написанной, но не посланной Цезарю.
Это было письмо, составленное под влиянием эпистолы Аристотеля к Александру Македонскому: Цицерон советовал Цезарю, по мнению великого философа, управлять народами Азии, как монарху, и Италией — как первому гражданину, соблюдающему республиканские учреждения.
— Что советует Аттик, по поводу этого письма? Следует ли послать его лысому?
— Аттик сказал, чтобы ты поговорил с Олпием и Бальбом…
Цицерон нахмурился.
— Зачем? Аттик против этой эпистолы?.. Ты не договариваешь чего-то, мой сын!
Тирон смущенно опустил голову.
— Да, Аттик против, — сказал он, — а так как он уверен, что Опиий и Бальб отсоветуют тебе посылать письмо, то…
— Понимаю! Лысый не потерпит советов старого дурака!.. Не поговорить ли мне с Требонием?
— С Требонием? — вскричал Тирон. — А разве ты не знаешь, что он принадлежит к правому крылу цезарьянцев, которые недовольны диктатором? Он завистлив, зол, считает себя обиженным, что другие осыпаны большими милостями, чем он, и, говорят, сблизился с аристократией, обвиняет Цезаря за аграрный закон…
— Все они обвиняют, боясь возвышения плебса! — махнул рукою Цицерон. — Но как сопоставить заботы диктатора о простом народе и уменьшение бесплатной выдачи хлеба беднякам? Получали хлеб триста двадцать тысяч, а теперь только сто пятьдесят тысяч…
Тирон молчал.
— Не понимаешь? — продолжал Цицерон. — А я понимаю. Это, сын мой, демагогия, и мы будем свидетелями еще не таких безбожных деяний!
Цезарь наступал на Кордубу во главе восьми легионов, имея против себя тринадцать легионов под начальствованием сыновей Помпея, старого Лабиена и Аттня Вара.
Страдая припадками падучей, уставший от длительной борьбы, плохо подготовленный к войне, он, кроме того, был удручен голодом в лагере, хмурыми лицами ветеранов. Несколько сгорбленный, с морщинистым лицом, он, появляясь перед легионами, брал себя в руки: глаза его весело сверкали, с губ срывались шутки и обещания высоких наград.
— Коллеги, — спрашивал он ветеранов, встречавших и провожавших его громкими криками «слава, слава», — разобьем помпеянцев? Могу надеяться на вас?
— Ты сказал, император! — гремели легионы, и морщины разглаживались на лице Цезаря, а в глазах появлялась прежняя уверенность в победе.
Эту ночь он провел в шатре, раздумывая над эпистолами, полученными от Оппия и Бальба: один сообщал о разводе Брута с дочерью Аппия Клавдия и женитьбе на красавице Порции, дочери Катона и вдове Бибула, другой — об увеличивающемся расколе в рядах цезарьянцев.
Оппий писал:
«Ты осыпал Брута милостями ради Сервилии (не гневайся, господин, за откровенность), но он — приверженец аристократии, которая тебе ненавистна, друг Цицерона и помпеянцев. Женитьба же на Порции не предвещает ничего хорошего, хотя Сервилия старалась расстроить этот брак. Берегись и не доверяй Бруту, который как будто к тебе расположен. Сегодня твой, завтра он может принять сторону врага. Помни: не может быть мира между цезарьянцем и помпеянцем!»
«Советы Цезарю! Зачем? Как будто предрешенное можно изменить!» — подумал он и взял эпистолу Бальба.
«В Риме только и слышно: «Что несет Цезарь отечеству — тиранию или свободу?» Одни горою стоят за тебя, другие — недовольны и колеблются. Антоний, с которым я виделся на днях, прославляет тебя, хотя ты отстранил его от государственных дел и не пожелал видеть. Он говорил, что друзья твои должны добиваться для тебя царской власти. Да, я согласен с ним, но сейчас не время: нужно выждать. Когда ты разобьешь помпеянцев и выйдешь победителем из парфянского похода, путь к монархии будет расчищен. Антоний говорит, что нужно провозгласить тебя после победоносной испанской войны… Возвращайся, господин, поскорее в Рим, иначе помпеянцы попытаются склонить на свою сторону недовольных из числа твоих сторонников, а тогда начнутся волнения в городе и битвы на форуме. Скажу откровенно — Лепид не Антоний: он не сумел бы подавить мятежа»…
— Трусы! — шепнул он. — Боятся мелких волнений, когда я не страшусь превосходства вражеских легионов и надеюсь раздавить их!..
Мысли были прерваны воем труб и топотом тяжелых калиг. Легионы строились перед Преторией и, не дожидаясь полководца, выходили на каменистую дорогу.
Цезарь смотрел с претории на уходившие войска. Ждал известий. Вскоре начальник разведчиков донес, что Гней Помпей, ожесточившийся под влиянием неудач, поклялся на военном совете победить или умереть.
— Он говорил, что у него осталось одно в жизни — это сыновний долг, и нет силы в мире, которая помешала бы ему отомстить за смерть отца…
Образ Помпея Великого возник перед глазами Цезаря: широкое мужественное лицо с седой гривой волос и горячими юношескими глазами раздваивалось, — выступало красивое лицо сына с орлиным носом, тонкими губами и черными волосами.
«Гней Помпей, орленок, посягающий на мощь и волю державного орла!» — подумал император.
А там старый Лабиен, и молодые — сын его и Секст… Что привело его, Цезаря, к смертельной борьбе с друзьями, во имя чего он попрал дружбу, родство и ввергнул республику в тягчайшие бедствия?
— Коня! — закричал он и через минуту мчался уже по дороге, приветствуемый легионами.
Вдали возвышались каменные стены горной крепости Мунда, а перед ней простиралась зеленая равнина, на которой строились войска помпеянцев.
Весь день шел яростный бой. Трудно было сломить дикую злобу и отчаянное мужество помпеянцев. Цезарь сражался в первом ряду, — его щит был пробит сотней копий и стрел. Лязг мечей и жужжание камней, стоны раненых, крики убиваемых — звуки привычные для его уха. Сражаясь, полководец ободрял воинов. Издали видел старого Лабиена и Гнея Помпея, руководивших битвой.
Наступал вечер, а судьба боя оставалась нерешенной. Была минута, страшная, как лезвие меча, направленное в грудь: ветераны дрогнули, смешались. Цезарь едва не был разбит и приготовился броситься на меч.
Взял себя в руки.
— Вперед, коллеги! — закричал он. — Они не устоят перед нами!
Оставив поле, послал приказание Богуду обрушиться всеми силами мавританской конницы на правое крыло помпеянцев и ударить им в тыл.
Смотрел — Лабиен отводит когорты — и вдруг, вскочив на коня, вздумал обмануть воинов, смутить неприятеля.
— Бегут, бегут! — закричал он и помчался в гущу боя.
Ветераны подхватили его крик и ударили одновременно с конницей Богуда.
Замешательство охватило помпеянцев. Бежали воины, трибуны и вожди вражеских легионов. Битва сменилась бойней. Лабиен и Вар погибли, сражаясь рядом.
Гней Помпей, тяжело раненный, ползком пробирался к лесу с несколькими друзьями. В сумерках они натыкались на кучи трупов, пачкали одежду и руки в крови.
Гней думал: «Притаиться, бежать, продолжать борьбу… Тень отца требует мести. Кто убьет тирана? Кто освободит Рим от его владычества?»
В лесу они укрылись в пещере. Усталые, голодные, они спали на сырой земле, сжимая мечи. Шум голосов и ржание лошадей разбудили их.
В пещеру ворвались ветераны. Смертельная схватка происходила при свете единственного факела.
Гнем хотел броситься на меч, но не мог подняться: в боку сочилась рана, и каждое движение вызывало нестерпимую боль.
Друзья были перебиты, только жив еще он один, сын Помпея Великого!
Узнав Гнея, ветераны с яростью набросились на него: кололи копьями рубили мечами, хотя он давно уже перестал стонать.
Сообщая в Рим о победах, Цезарь писал:
«При Мунде убито тридцать три тысячи помпеянцев; остальные бежали. В Мунде заперлось четырнадцать тысяч, осадить которые был приказано легату Фабию Максиму; нагромоздив валы из трупов, легат ворвался в город, — помпеянцы пали с оружием в руках. А двадцать тысяч, укрывшихся в Кордубе, я истребил… Старый Лабиен, Аттий Вар и Гнен Помпей погибли, а на север бежали молодой Квинт Лабиен и Секст Помпей. Но они не опасны, поскольку молоды и не блещут военными дарованиями. В Испании я должен основать несколько колоний для воинов, получивших отставку, в первую очередь — в Гипсале, Тарраконе и Новом Карфагене; затем отправлюсь в Нарбоннскую Галлию для раздачи земель ветеранам: воинам X легиона — в окрестностях Нарбонны, а VI — неподалеку от Арелата.
Заселение Галлии Трансальпийской и земель Массалии, Нарбонны, начатое мною в прошлом году, продолжается; основан ряд городов. А в Испании, Африке и Элладе заложу новые города и воздвигну из грузов Коринф и Карфаген. Подобно тому, как Сулла романизировал Италию, я совершу то же в отношении провинций».
Но Оппий и Бальб усиленно звали его в Рим.
«Да, я там нужен, — думал Цезарь, — необходимы хотя бы временные уступки аристократам, дарование прав провинциалам, десятки новых законов, сотни постановлений. Проводя их в жизнь, буду готовиться к парфянскому походу».
Мелькали дни, проходили недели. Наконец он написал в Рим о скором своем возвращении.
— Гражданская война кончена битвой при Мунде, — говорили Оппий и Бальб и, восхваляя Цезаря, предложили вотировать ему новые почести.
Мужи, преданные диктатору, обсуждали с Оппием и Бальбом, какие почести преподнести Цезарю.
— Я думаю, — сказал Оппий, — что следовало бы даровать ему наследственный титул императора, право назначать консулов на десять лет и предлагать кандидатов в эдилы и народные трибуны.
— Хорошо, — согласился Бальб, слыша рукоплескания и одобрительный говор цезарьянцев, — но я хочу предложить, чтобы все магистраты отправились навстречу диктатору и сопровождали его в столицу…
Предложение было принято.
— Друзья, — нерешительно сказал Лепид, оправляя на себе тогу и избегая смотреть на цезарьянцев, — здесь собрались не все сторонники диктатора… Говорят, есть недовольные, которые утверждают вместе с нобилями, что поскольку гражданская война кончена, диктатура больше не нужна. Но так ли это? Уничтожить диктатуру значит дать повод к новым волнениям: разве мало осталось помпеянцев, которые, прикрываясь приверженностью к новой власти, возбуждают народ такими речами: «Будет ли Цезарь управлять как тиран или дарует отечеству свободу?» И я спрашиваю всех, независимо от того, довольны они или нет: согласны ли вы с предложениями Оппия и Бальба?
— Согласны, согласны!
— А если согласны, — заключил Лепид, — пора готовиться к встрече победителя!
Цезарьянцы отправлялись в Цизальпинскую Галлию. Кроме Оппия и Бальба, были здесь сенаторы, выдающиеся магистраты, мрачный Требоний, недовольный диктатурой Цезаря, Брут, обеспокоенный своим браком с Порцией, даже Антоний, решивший испросить прощение.
Цезарь был ласков со всеми: обнял Требоння, похвачил Брута за управление провинцией, пригласил Антония занять место в лектике, рядом с собою.
Прибыв в Рим, он тотчас же сделал уступки аристократам, отменил должность городских префектов, сложил с себя единоличный консулат, созвал комиции, назначил обычных магистратов и предложил выбрать консулами Фабия Максима и Требония.
Общество успокоилось.
После испанского триумфа Цезарь почувствовал себя плохо: припадки падучей усилились, к ним прибавились частые недомогания, но об отдыхе он не думал, — мысль о Парфии не давала покоя.
Пока шли приготовления к походу, он провел закон об иностранных колониях. Это было возобновление закона Гая Гракха, и набор колонистов производился из числа воинов, бедных квиритов и вольноотпущенников.
После переселения восьмидесяти тысяч человек, начались частые заседания в курии Помпея под председательством Цезаря, и каждый день приносил изумленному Риму новые постановления.
— Отвести течение Тибра, осушить понтинские болота, — говорил диктатор, — углубить реку на всем протяжении, чтобы в Тибр могли далеко входить морские суда… Марсово поле перенести к подножию Ватиканского холма, а освободившееся место застроить красивыми зданиями… Провести дорогу через Албанскую гору, а в Остии соорудить большую гавань, для чего призвать на работы пролетариев и предпринимателей… Прорыть коринфский перешеек… Поручить Варрону основать в Риме библиотеки… Собрать все законы в один свод… Все эти постановления мы проведем в жизнь, когда у нас будут средства, а деньги получим, завоевав Парфию, отомстив за смерть Красса Богатого, доблестного триумвира, изменнически убитого со своим молодым сыном…
Антоний страстно поддерживал Цезаря:
— Без завоевания Парфии немыслимо благосостояние государства, — говорил он в сенате, — и диктатор прав, готовясь к этому походу. Слышали ли вы, отцы государства, о задуманных императором мероприятиях? Пусть нобили насмехаются над ними, как насмехались над исправлением календаря, — мы прощаем дуракам их природную глупость. Пусть замолчат враги, утверждающие, что продажа имений погибших помпеянцев подобна разбою! Для ведения парфянской войны нужны крупные средства, и мы займемся продажей общественных и храмовых земель… И если некоторые лица купили виллы за бесценок, то это их счастье, и постыдно обвинять в беззакониях военных трибунов, центурионов и вольноотпущенников!
Сенаторы молчали.
— А почему вместо того, чтобы злословить, никто не говорит о романизации? Население Гадеса и транспаданцы получили права гражданства, латинское право получал ряд галльских городов, получила и Утика… Разве это несправедливо? Довольно оптиматам сечь провинциалов фасциями! Пора отказаться от диких нравов — ведь мы не варвары! Вот, отцы государства, права, полученные провинциалами при единодержавии Цезаря, и неудивительно, что эти люди восхваляют его! А мы? За что мы должны благодарить императора и диктатора, нашего отца и героя? Всюду латинский язык стал государственным, а муниципальный закон, основа управления италийскими городами, утвержден народом; монета чеканится опытными египетскими рабами, и на общественные должности допущены рабы и вольноотпущенники… Врачи и преподаватели свободных искусств получили права гражданства, долговые обязательства изменены: теперь оценка имений производится согласно стоимости до гражданской войны, и если заимодавцы теряют четвертую часть ссуды, то это на пользу нуждающимся. Усилена кара за убийства: богачи лишаются всего имущества и отправляются в изгнание, а прочие — только половины имущества. Приказано скотоводам набирать треть пастухов из свободных граждан; в колониях расселено восемьдесят тысяч человек; детям простолюдинов разрешено добиваться магистратур. Знаю, нобилям всё это не нравится, но не нужно забывать, что римлян осталось немного — они смешались с различными народностями… Даже на улицах видишь больше чужеземцев, чем римлян! Так почему же вы, недовольные, мешаете Цезарю работать? Может быть, вы — помпеянцы? А если это так, то не мечтаете ли отомстить за Помпея? Напрасный труд! Сами боги помогали императору победить триумвира, который поддерживал аристократию, а потом бесславно погиб в Египте!
Цезарь слушал с удовольствием речь Антония.
— Он стремится к царской власти! — крикнул кто-то. Наступила тишина. Антоний взглянул на бледное лицо императора.
— Не первый раз слышу я эти лживые наветы врагов, злодеев и завистников, — сказал Цезарь, — и только первый раз могу возразить, — войны, государственные дела и общественная деятельность мешали мне оправдаться. Теперь, когда республика существует только по имени, как во времена Суллы, только глупый муж осмелился бы сложить с себя диктатуру и подвергнуть отечество опасности. Меня обвиняют в стремлении к царской власти. Если бы это было так, то как поступил бы я с невольниками, вольноотпущенниками и плебеями? Даровал бы права гражданства провинциалам? Конечно, нет! Я утвердил бы господство олигархов, подчинив их своей власти! Поэтому, квириты, утверждение, что я стремлюсь к царской власти, ложно, и хотя я усыновил Гая Октавия, племянника моей сестры, то вовсе не потому, что, не имея сына, желаю сделать его своим наследником с титулом императора, а просто оттого, что нужно же кому-нибудь передать, в случае смерти, свои незаконченные дела! И преемник мой будет так же, как и я, трудиться для блага отечества.
Долабелла тронул его за плечо.
— Не волнуйся, император! Какое имеет право эта толпа спрашивать у тебя отчета?
Выйдя из курии, Цезарь остановился:
— Вернись в курию, — сказал он Долабелле, — и шепни Антонию и Лепиду, чтоб они зашли ко мне. Приходи и ты с ними…
В таблинуме Цезарь растянулся на ложе и, полузакрыв глаза, отдыхал. Старался ни о чем не думать, как предписал врач, но мысли назойливо лезли. Он думал о том, что в Аполлонию послан Гай Октавий во главе шестнадцати легионов и с ним поехал Агриппа, что в Деметриаде склады полны оружия, что нищая молодежь, жаждая обогатиться в Парфии, поступает в легионы в качестве волунтариев и что денег собрано еще мало…
Все его мысли, распоряжения, государственные средства, — всё было сосредоточено на этом деле, которое, в случае успеха (а он ни на мгновение не сомневался в нем), дало бы ему неограниченную власть не только над провинциями, но и над всей Италией, власть, которой он добивался с упорством, к которой шел всю жизнь и для достижения которой положил немало трудов, хитрости, обмана и холодного коварства.
Однако власти диктатора оказалось мало: власть, лелеемая им, была монархия, но магистраты и римский народ приходили в ужас при мысли, что могут повториться страшные дни Суллы, а воспоминания, передававшиеся из рода в род, о римских царях пестрели пятнами крови, неслыханными насилиями.
Парфянский поход стал его целью, а следствием должна была быть корона. Это понимали все сенаторы, и на бледном лице Кассия при встрече с Цезарем или Брутом мелькало недоумение: «Неужели Цезарь будет царем?»
Пришли Антоний и Лепид. Не торопясь, беседовал с ними о парфянском походе, хотя знал, что в прихожей толпятся знатнейшие мужи республики, ожидая часами его выхода, как царя…
Антоний и Лепид встали почти одновременно. Целуя руку Цезаря, Лепид сказал:
— Так не забудь же, умоляю тебя богами, великий Цезарь, прибыть ко мне на пиршество…
Цезарь кивнул и, взглянув на Антония, преданно смотревшего на него, улыбнулся:
— Что скажешь еще, друг? В твоих глазах я вижу радость…
— Я, Цезарь, радуюсь, что живу с тобой в одно время и могу служить тебе не только как преданный слуга, но как друг, коллега и советник! Правда, я не обладаю столь светлым и проникновенным умом, как ты, но ты, вероятно, не забыл, что в боевых действиях в Галлии я был твоим прилежным учеником…
— Я ценю тебя, Антоний, люблю и уважаю. И тебя также, Лепид! Надеюсь на вашу дружбу и помощь в военных и государственных делах.
Оба, преклонив колени, говорили:
— Ты, Цезарь, должен быть царем, и мы поможем тебе сломить упорство завистников, старых ослов и притаившихся помпеянцев!..
Воспользовавшись хорошим настроением Цезаря, Оппий пригласил его на празднество в загородную виллу.
— Господин, там отдыхая от государственных дел, ты будешь веселиться, ни о чем не думая. Да поможет мне твоя покровительница Венера убедить тебя!
— Когда состоится празднество? — спросил Цезарь.
— До Сатурналий, господин мой! — поспешно ответил Оппий, боясь, что император откажется.
Цезарь кивнул, и обрадованный Оппий, возвратившись домой, тотчас же послал гонца к Эрато, приказав готовиться к пиру.
В таблинуме остались Антоний, Бальб, Кассий, Брут и Цицерон.
Цезарь был весел. Обращаясь к Цицерону, который, как ему было известно, скорбел о республике, он сказал:
— Не пора ли, друзья, дать полную амнистию (это твое слово, Цицерон!) помпеянцам? Теперь они для нас не опасны, а я забочусь о мире в Италии и провинциях. Поэтому я хочу разрешить им вернуться в Италию, а вдовам и сыновьям погибших возвращу часть отнятого имущества.
Кассий, Брут и Цицерон захлопали в ладоши. Молчали только Антоний и Бальб.
— Что же вы? — обратился к ним Цезарь. — Разве вы не согласны с моим решением?
— Не будь доверчив, император, — твердо сказал Антоний. — Помпеянцев мы знаем, — они готовы предать тебя…
— Или убить, — покосился Бальб на Цицерона. Оратор побледнел, встретившись с ним глазами.
— Я не думаю, чтобы император и диктатор нуждался в советах даже друзей, — вымолвил он, едва владея собою. — А слово Цезаря — тверже камня и для нас закон.
— Это так, — согласился Бальб, — но император выразил свою мысль не в виде окончательного решения…
Цицерон поспешно прервал его:
— Общество давно ждет содружества всех сословий в работе на пользу отечества. И, конечно, Цезарь помнит мои слова в благодарственной речи за помилованного Марцелла: «Мне больно видеть, что судьба республики зависит от жизни одного человека…» Ибо республика, Цезарь, не может оставаться в том виде, как она есть…
— Я предпочитаю смерть жизни тирана, — перебил Цезарь, — но почему ты, консуляр, знаменитый оратор и писатель, повторяешь всюду, что всё потеряно, что тебе стыдно быть рабом и совестно жить? Ты несправедлив, подвергая насмешкам полезные мероприятия и справедливые действия. Не ты ли насмехался над исправлением календаря, над магистратами, которые работают по моим указаниям, а не по своему усмотрению, над ограничением власти жадных правителей, грабящих провинциалов? В речи «За Марцелла» ты умолял меня беречь свою жизнь, а когда сенат приказал поставить мою статью рядом со статуями семи царей, ты ехидно заметил: «Очень рад, видя Цезаря так близко от Ромула!»
— Цезарь, я сказал без злого умысла…
— Лжешь! — резко перебил Антоний. — Ты намекал на убийство Ромула сенаторами!.. Ты осмелился задеть божественного императора…
Побледнев, Цицерон направился к двери. Никто его не удерживал — даже Брут, любивший его, молчал.
Когда оратор вышел, Цезарь говорил, пожимая плечами:
— Всегда он был такой, не имел своего мнения, метался между мной и Помпеем, присматривался, на какой стороне выгоднее, и вечно ворчал, порицая и осмеивая своих друзей. Но что сказано — решено: я дарую амнистию помпеянцам и позабочусь, чтоб они были допущены к магистратурам, а права народа уважались…
Помолчав, взглянул на друзей:
— Не забудьте о пиршестве в загородной вилле Оппия…
Все поняли, что беседа кончена, и, толпясь, прощались с Цезарем: одни целовали ему руки, другие грудь, шею, третьи щеки и лысину.
— Останься, — удержал император Антония, — ты мне нужен.
Поглаживая черную окладистую бороду, тучный краснощекий муж стоял веред Цезарем, не смея сесть без приглашения.
— Садись, друг, — приветливо сказал диктатор, — ты, конечно, понял, почему я делаю уступки аристократам. Отправляясь в Парфию, я не должен иметь врагов в Италии. Поэтому, прежде чем даровать амнистию помпеянцам, я хотел бы удвоить число квесторов, с тем, чтобы одна половина выбиралась народом, а другая предлагалась мною комициям; что же касается консулов, то право назначать их останется за мною, а народ пусть избирает курульных эдилов…
— Обе стороны должны быть довольны, — заметил Антоний.
— Кроме того, я предложу рогацию о восстановлении угасших патрицианских фамилий… Но все эти мероприятия намечены на будущий год. А теперь, когда я имею право предлагать комициям кандидатуры магистратов, пусть народ утверждает их.
— Кого же ты наметил, император? — с затаенным дыханием спросил Антоний.
— Брут и Кассий должны быть награждены. Ты, Антоний, будешь моим коллегой по консулату., твой брат Гай получит претуру, а брат Люций — народный трибунат.
— Ты мудр, император! — повеселев, вымолвил Антоний. — За заботы о государстве сенат должен утвердить тебе высшие почести.
Цезарь не возражал.
Распределение должностей вызвало возбуждение в столице.
— Как, один муж назначает магистратов? Какое он имеет право? — роптали аристократы. — Неужели республика перестала существовать?
— Республика? — ехидничал Цицерон. — Лысый говорит, что она умерла… А если это так, то разве диктатор с наследственным титулом императора не является единодержавным правителем, или царем?
— Позор!
Однако намеченные лица были выбраны. Видя всеобщее неудовольствие, Цезарь объявил об уступках, и все, казалось, были довольны.
— Ты ошибся, Марк Туллий, — говорил Цицерону Требоний. — Плебс и аристократия получили права, а это значит, что…
— Не обольщай себя надеждами, — сказал оратор, — лысого мы знаем — хитроумный демагог! Не удивляйся, если он даст амнистию помпеянцам, а потом передушит их поодиночке… Не так ли поступил он с Марцеллом?
— То, чего нельзя доказать, спорно. Разве твой друг Брут не защищал его с жаром от этого обвинения?
— Брут… Брут… Он ослеплен милостями Цезаря… Не забывай, что уступками нельзя купить республиканское общество. Нобили боятся, что Цезарь, возвратившись из Парфии победителем, станет автократором, а ведь это, друг, опаснее диктатуры… Что? Ты уверен в его победе? Нет, он погибнет так же, как Красе: боги жестоко карают тех, кто нарушает мирные договоры ради корыстолюбия.
Подошли Кассий и Брут. Цицерон несколько смутился. После взаимных приветствий Кассий спросил:
— Беседа, кажется, была о Цезаре? Да, великий муж. украшение нашего века… Парфянская война, без сомнения, возвеличит его еще больше…
— Парфня, Парфия! — едко прервал Цицерон. — О боги! Если он сначала женится на Клеопатре…
— А разве египетская царица приезжает в Рим? — вскричал Брут.
— Неужели вы не знаете? Впрочем, диктатор не обязан делиться всем с бывшими помпеянцами?
Кассий и Брут вспыхнули, потом побледнели.
— А известно ли вам, — продолжал Цицерон, — что после женитьбы на этой египетской простибуле Цезарь перенесет столицу в Илион или в Александрию? Город Ромула станет муниципией, зарастет травой и чертополохом, и по улицам будут бродить мулы, свиньи и ослы — римляне! А управление государством перейдет к царю Цезарю и царице Клеопатре, которые возглавят космополитическую чернь!
Брут хмуро взглянул на оратора:
— Не злословь, Марк Туллий, не оскорбляй великого римлянина!
— Великого? И Сулла велик. Впрочем, Сулла возвратил часть отобранных земель владельцам, а Цезарь вновь отобрал их, чтобы распределить среди ветеранов… Знаешь, некоторых из центурионов он сделал членами сословия декурионов, а иных членами муниципальных аристократий… Что это? Насмешка над обществом или заискивание перед легионариями?.. А заморские колонии? Ха-ха-ха! Не большим успехом они пользуются!..
В конце года, в день празднества в загородной вилле Эрато, в Рим прибыла Клеопатра. Цицерон, проходя с Кассием по Палатину, толкнул его в бок:
— Видишь? Не правду ль я говорил?
Побледнев, Кассий смотрел расширенными глазами на царицу, возлегавшую в лектике, на множество рабов, толпившихся вокруг нее, на придворных, — и мысль, что Цицерон, быть может, прав, заставляла сжиматься кулаки.
— Дорогу царице, дорогу! — кричали рослые эфиопы, расталкивая народ, и над толпами любопытных, сбегавшимися со всех улиц, плыла, точно парус, золотая лектика с белыми занавесками и мелькало чарующим видением прекрасное лицо египтянки.
— Опять во дворец Цезаря? — шепнул Цицерон в удивился, когда рабы, миновав Палатин, направились к Эсквилинским воротам.
Кассий молчал. Он начинал понимать, куда направляется Клеопатра, и, поспешно простившись с Цицероном, бросился вслед за лектикой.
«Очевидно, царица остановится в вилле Оппия, — думал он, усиленно работая локтями и не слушая оскорблений, которыми осыпала его толпа. — Бьюсь об заклад, что у ворот она пересядет в повозку».
Так и случилось.
Лошади у него не было, и он послал сопровождавшего его невольника домой за жеребцом. Смотрел, как удалялась царица с придворными, и сердце его тревожно билось.
Мимо проскакали Бальб и Антоний, затем Брут и Фаберий, а потом ехали матроны: Сервилия, Тертуллия, вдова Красса Богатого, Терция (Кассий отвернулся, чтоб она его не узнала), Фульвия, супруга Антония, Порция, жена Брута, дочери и жены магистратов.
Уже смеркалось, когда Кассии, сев на коня, выехал за ворота. Не успел он отъехать двух стадиев, как его догнал Требоний.
— Неужели Цицерон прав? — мрачно усмехнувшись, спросил консуляр.
— Прав или нет — что нам до этого? — притворно вздохнул Кассий. — Мы едем на пиршество, а не для того, чтобы заниматься политикой.
Требоний помолчал, потом, сдержав лошадь, перешедшую в рысь, остановил на спутнике раскосые глаза.
— Пусть боги сжалятся над отечеством. Разве благородный Кассий не видит, что тиран (Кассий вздрогнул) стремится к диадеме?
— Зачем повторяешь слова Цицерона? — тихо спросил Кассий. — Сегодня мы ничего еще не видим, а тиран он или нет, стремится ли к царской власти и готов ли жениться на Клеопатре — все это предположения…
— Разве диктатура и единодержавие не тирания?
— Единодержавие ограничено правами народа…
— А диктатура?
— Ты знаешь, он отказывался от нее, но сенат навязал ему… Во всяком случае, нужно быть на страже, и, если позволишь, благородный Требоний, я навещу тебя после нового года.
Впереди сверкала огнями вилла, и они, стегнув бичами коней, помчались вперед, прислушиваясь к голосам, доносившимся из сада, вдоль которого скакали.
Антоний усиленно ухаживал за царицей, возбуждая дикую ревность Фульвии. Цезарь равнодушно прислушивался к их смеху, читая на возбужденном лице и в сверкавших глазах Клеопатры радость и восхищение.
«Антоний женолюб, — думал Цезарь, — и ни одной матроне, ни одной девушке не дает прохода… Но царица?.. Неужели он думает… Нет, не может быть!»
Подошел к ним, когда Антоний рассказывал грубую лагерную шутку, а Клеопатра хохотала, закинув назад голову.
— Повтори, — раскрасневшись, сказала царица, — кстати послушает наш император…
Антоний рассказывал остроумно, со смехом, и борода его прыгала, а зубы сверкали. Непристойные названия вызывали хохот царицы.
Цезарь нахмурился, но Клеопатра, взяв его за руку, спросила:
— Угадай, император, кто бывает неистовее в любви — толстяк или худощавый?
Цезарь не успел ответить, — говорил Антоний:
— Конечно, толстяк; разве жир не вызывает жара в крови, способствуя любви? Взгляните на меня, царь и царица!..
Цезарь покраснел от удовольствия.
— Друг, — сказал он, сжимая ему руку, — хотя ты и величаешь меня царем, остерегайся ярости врагов…
— Врагов? — вскричал Антоний. — Помпеянцев или… Но нет! Парфянская война откроет тебе путь к могуществу и еще большей славе!..
Цезарь шел в глубокой задумчивости по дорожке сада.
— О чем задумался наш господин и владыка? — услышал он греческую речь и, подняв голову, остановился: перед ним была Эрато, а позади нее стоял, низко кланяясь, Оппий.
— Эрато? — спросил Цезарь, любуясь гречанкой и покровительственно похлопывая ее по щеке. — Хороша, очень хороша! У тебя, Оппий, больший вкус, чем я думал…
— Прикажешь, господин…
Мгновение император смотрел на гречанку, на ее толстые бедра, просвечивавшие сквозь прозрачную ткань, потом взгляд скользнул по ее лицу:
— Благодарю, друзья… Нет, вы созданы друг для друга…
Он снял с руки золотой перстень с гиацинтом и надел Эрато на палец.
Гречанка поцеловала ему руку:
— Верная твоя рабыня всегда к твоим услугам.
— Хорошо, друзья, — рассеянно выговорил он, подавляя вздох, — еще раз благодарю вас за пиршество и проявленную заботливость…
Отвернувшись, он быстро зашагал к дому, где толпились его сторонники и откуда доносился веселый хохот Долабеллы.
Желая назначить Долабеллу перед отъездом своим в Парфню консулом-суффектом, Цезарь объявил об этом в январские календы на заседании сената, но натолкнулся на яростное возмущение отцов государства во главе с Антонием, который ненавидел Долабеллу.
— Как, — кричали с негодованием сенаторы, — чтобы вождь плебеев стал главой республики? Не допустим!
— Он опять будет возбуждать народ против власти, и опять прольется кровь на форуме!
Встав, Антоний поднял руку.
— Император, — громко сказал он, — я предан тебе и готов на все ради тебя, твоей славы и могущества, — ты это знаешь. Но я не могу допустить, ради блага отечества, чтобы легкомысленный муж играл судьбами родины. И я, как авгур, воспрепятствую собраться комициям для утверждения в должности врага порядка и спокойствия…
Цезарь спокойно взглянул на друга.
— Зная твою преданность и любовь ко мне, я уступаю тебе, Антоний! Боги свидетелями, что единственная мысль о благе государства побудила меня выступить с этим предложением.
Спустя несколько дней сенат в полном составе отправился к Цезарю, восседавшему перед храмом Венеры Родительницы, чтобы объявить ему о декретированных почестях.
Император принял сенаторов, не вставая с места, точно имел дело с частными лицами… Все были возмущены.
— Он оскорбил государство в лице сената, — шептали магистраты.
— Божественный император, — сказал princeps senatus, бледнея от негодования. — Римский сенат и народ награждают тебя за твои неустанные заботы о республике. В твою честь будет посвящен храм Юпитеру Юлию, месяц квинтилий назван июлем, даровано право быть похороненным в померии и разрешено набрать себе охрану из всадников и сенаторов…
Цезарь хотел было встать, чтобы поблагодарить, но Корнелий Бальб удержал его:
— Неужели ты, Цезарь, не считаешь себя выше всех этих мужей?
Сенаторы удалились с негодованием.
— Пусть возмущаются, — со смехом сказал Антоний, — а ты, император, делай, что находишь нужным… хотел бы опросить, кого ты намечаешь начальником конницы?
— Лепид должен уехать в свою провинцию, и я думаю назначить Гая Октавия…
Лицо Антония омрачилось.
— Скажи, тебя не удовлетворяет мой выбор? — спросил Цезарь. — Может быть, ты желаешь сам быть начальником конницы? Но я хотел, Антоний, взять тебя с собой в Парфию…
— Император! — радостно воскликнул Антоний. — С тобой — хоть к гипербореям!..
Однажды Лепид, войдя к Цезарю, сказал:
— Зачем ты распустил всю свою охрану? Сенаторы и всадники могли бы защитить тебя если не мечами, то своими телами, а испанские рабы сильны, ловки и выносливы…
— Достаточно с меня ликторов, — пробормотал Цезарь.
— Не забудь, что в разных местах столицы происходят ночные сборища недовольных… Берегись заговора, друг, не доверяй помпеянцам… Они льстят тебе, а за спиной — оскорбляют. А ты поступил с ними как отец, обласкал и возвратил имущество…
Цезарь кликнул скрибов.
— Завтра я издам эдикт, в котором объявлю, что я обо всем осведомлен, а лиц, злословящих на меня, буду привлекать к ответственности…
— Увы, друг! — вздохнул Лепид. — Ты очень мягок… Сулла поступил бы иначе… При нем даже страшно было подумать о заговоре против власти!..
— Но я не Сулла, не враг рода человеческого, — улыбнулся Цезарь, — я хочу управлять гуманно, и горе тому, кто посмеет поднять руку на Цезаря, отца отечества, вождя народа, диктатора и императора!..
— И царя, — прибавил Лепид. — Разве не приветствовали тебя этим именем два плебея?
— Да, но виноваты в этом народные трибуны: они хотели обвинить меня в стремлении к монархии, а когда это им не удалось, они потащили подкупленных плебеев в тюрьму… Я сместил этих трибунов и изгнал из сената…
— И ты был прав! Сколько еще грязи и подлости в сердцах людей!
В день февральских ид в Риме праздновались Луперкалии, торжество в честь бога Фавна, именуемого Луперком, охранителем стад от волков. После жертвоприношения в Палатинской пещере шкуру убитого козла резали на ремни, и нагие юноши бегали с ремнями в руках по городу, направляясь к форуму.
Сидя на трибуне среди форума в одежде триумфатора, Цезарь, недавно назначенный сенатом и народом пожизненным диктатором, имевшим право самовольно объявлять войны и заключать мир, казался всем монархом. И, в самом деле, не был ли он царем, всемогущим властелином Италии и провинций?
Так думали помпеянцы и умеренные цезарьяицы.
Диктатор смотрел на знатных юношей, густо намазанных маслом, которые бегали по форуму с бичами и наносили удары женщинам, становившимся на их пути — древнее поверие, что удары способствуют супружескому благополучию или зачатию.
Цезарь ждал Антония. Еще накануне он сговорился с ним разыграть перед народом пантомиму и размышлял, как отнесутся к этому друзья, сенаторы, всадники и плебеи.
Полунагой, бронзовый от загара, бородатый Антоний появился на противоположном конце форума, с узелком подмышкой, нанося женщинам удары, выкрикивая двусмысленные прибаутки.
Подбежав к трибуне, он громко приветствовал Цезаря, назвав его монархом, и, очутившись у кресла, развернул пурпур: засверкала драгоценными камнями золотая диадема, увитая помятым лавровым венком.
— Позволь, император и диктатор, возложить ее тебе на голову, — громко произнес Антоний.
— Нет, — твердо возразил Цезарь, снимая диадему.
— Ты заслужил, богоравный муж, царские почести, и отказ твой оскорбит сенат и римский народ, — настаивал Антоний. — Не отказывайся же от короны, царь Рима, и помни…
— Нет, нет! — прервал Цезарь и отвел руку Антония.
Форум рукоплескал. Радостные крики вызвали недовольство на лице императора. Раздраженный тем, что народные трибуны срывали венки, символ царской власти, с его статуй, он спустил с плеча тогу и воскликнул:
— Желающий может меня убить!
— Слава Цезарю! — бушевала толпа.
— Молчите вы, бруты и кумцы! — вскричал Цезарь. — Чему вы радуетесь? Благо отечества прежде всего.
Когда шум утих, Антоний, продолжая держать диадему, сказал:
— Вы слышали, квириты, что сказано в Сибиллиных книгах? Квиндеценвир Люций Котта, который стоит здесь, говорит, что парфян может победить только царь… Неужели вы не желаете победы императору? Пусть же он остается диктатором Италии и царем провинций!..
Толпа молчала.
— Я отказываюсь от царского венца, Антоний, и свидетелем моего отказа — римский народ. А так как у нас принято записывать важные события в государственные акты, то… приказываю записать, что в день февральских ид народ предложил мне диадему, а я отказался…
Поднялся ропот. Видя негодование на лицах сенаторов, всадников и плебеев, Цезарь сурово сдвинул брови.
— Это ложь! — крикнул кто-то. Цезарь повернулся к Антонию:
— Скажи, от чьего имени ты предлагал мне диадему?
— Император и диктатор! — крикнул Антоний. — Я предложил тебе корону от имени сената и римского народа, договорившись с отцами государства и с Долабеллой, вождем плебеев!..
Крики негодования усилились. Цезарь встал и, крикнув ликторов, направился домой среди толп угрюмо молчавшего народа.
Ночные сборища, о которых Цезарь был осведомлен и которых не особенно опасался, веря в свою звезду, таили угрозу его жизни. Существовали два заговора, оба воодушевленные Цицероном, но оратор о них не знал, а только смутно догадывался. Однако эти заговоры, возникшие вскоре после Фарсалы и окрепшие после Мунда, хотя и объединяли один — помпеянцев, а другой — недовольных военачальников Цезаря с умеренными требованиями, но вождя у них не было. Сначала помпеянцы остановились было на выборе Секста Помпея, однако этот муж не мог удовлетворить их, а Гай Кассий, ставший во главе второго заговора, не считал себя представителем республики и свободы, человеком способным на подвиг. И, когда заговорщики обоих лагерей соединились, Кассий предложил искать идеального мужа, которому согласились бы подчиниться все недовольные.
На тайных собраниях Кассий приводил выдержки из эпистол Цицерона, и глаза его горели ненавистью:
— Слышите? Он пишет: «Мне стыдно быть рабом». Его книги вызывают сожаление о прошлом, полны патриотизма и отвращения к тирании… О, если бы он был мужем, не запятнанным подавлением мятежа Каталины, не перебегавшим от Цезаря к Помпею и обратно!
— Будь нашим вождем! — крикнул Требоний.
— Увы, — вздохнул Кассий. — Меня обвиняют в грабежах провинций, говорят, что Сирия предпочла бы гнет парфян, чем подчинение Риму. А я ведь спас ее — всем известно… Есть люди, которые не хотят понять, что варвары и плебеи должны подчиняться аристократам, а Цезарь унизил аристократию, уравнял нобилей с варварами, которых ввел в сенат…
— Нужна кровь, — шепнул Требоний.
— Да, нужна, — подхватил Кассий. — Фарсала, Тапс и Мунд должны быть отомщены: по ночам снится мне немэзида и вкладывает в руку кинжал: «Иди и порази тирана», — говорит она, и я просыпаюсь, полный решимости.
— Мы готовы! — закричали заговорщики, окружив его.
— Готовы, готовы, — проворчал он, — Я где вождь? Нет вождя! А без него мы — стадо без пастыря…
Несколько мгновений он молчал, и вдруг лицо его оживилось, глаза засверкали.
— Нужный нам вождь есть, но его необходимо убедить. Это муж честный, свободолюбивый… Он предан диктатору, а тот величает его сыном… Кто знает, может быть, он, в самом деле, его сын? Разве Сервилия не была любовницей Цезаря?
— Брут? — вскричал Требоний. — Какая счастливая мысль! Сам Цицерон посвящает свои книги его имени, как бы побуждая к спасению родины… О Кассий, Кассий! убеди его помочь республике!..
Громкие голоса, восторженные крики.
— Тише, — топнул Кассий. — Беседу об этом хранить в тайне. А я поговорю с ним.
На другой день после Луперкалий Кассий отправился к Бруту.
В доме Брута собирались члены его кружка: бородатый Аристон, брат Антиоха Аскалонского, оратор Эмлил, работавший над сочинением «Брут», Сервилия, преклонявшаяся перед императором и намекавшая сыну, что он может разделить верховную власть с диктатором, если будет верно ему служить, Порция, дочь Катона, ненавидевшая Цезаря и соперничавшая с Сервилией из-за влияния на Брута, Цицерон со своим «сыном» Тироном, раб-скорописец, подаренный Бруту Цезарем, и семейограф Катона, записывавший речи при помощи знаков.
Брут подозвал семейографа, когда в атриум входил Кассий.
— Тщательно записывай речи мужей, — сказал он, — а завтра перепишешь их и принесешь в таблинум… А, Гай Кассий! — вскричал он, повеселев. — Как я рад, что ты перестал, наконец, сердиться… Иначе ты, конечно, не пришел бы ко мне… Как здоровье Юнии?..
Юния была сестра Брута и жена Кассия.
— Забудем прошлое, — смущенно вымолвил Кассий, не отвечая на вопрос и оглядывая собеседников, которые знали о предпочтении, оказанном Цезарем Бруту, — не претура, дорогой мой, является причиной ссоры, а нечто иное…
Но Брут, не обратив внимания на намек, полуобнял Кассия и подвел к матери и жене, которые сидели на биселле:
— Вот он, беглец, легко порвавший узы дружбы!
— Ты шутишь, Марк! — возразил Кассий. — Разве дружбу можно убить?
— Если не убить, то превратить в равнодушие или…
— …или ненависть? Но это скорее касается любви. Так беседуя, они отошли от женщин к ларарию.
— Я пришел к тебе, Марк, по важному делу…
— Говори.
— …По тайному делу… государственному… Брут насторожился.
— Все надежды народ возлагает на тебя…
— Народ?
В раздумье смотрел на Кассия.
— Но чего хочет народ? Милостей от Цезаря? Пусть популяры обратятся к Долабелле…
Кассий усмехнулся:
— Какой ты недогадливый! — вздернул он плечами. — Ты говоришь, что любишь республику. Да? Но тогда почему же ты спишь? Тиран стремится к диадеме, а предсказания Сибиллиных книг ясно говорят…
— Что? — побледнел Брут, начиная понимать. — Против Цезаря?.. против мужа, называющего меня сыном?.. Против… Он добр был ко мне и к матери…
— Однако твой предок Брут, первый консул республики, пожертвовал своими сыновьями для блага отечества…
— Мой предок? — усмехнулся Брут. — Но кто может доказать…
— Поговори с Аттиком. Он утверждает, что линия рода Юниев не угасала с того времени, как…
— О боги! Не искушай меня, Гай, иначе я разобью себе голову о стену…
Кассий нахмурился.
— Постыдись, Марк! Неужели ты лишен твердости римлянина? Вспомни, что ты писал в эпистолах, посылаемых мне, Катону, нашим друзьям: «Наши предки считали, что нельзя терпеть тирана, если бы он был даже нашим отцом». И еще: «Я не признал бы права иметь больше власти, чем сенат и законы, даже, за родным отцом»… Поэтому скажи откровенно: ты за Цезаря?
— Ты лжешь… На Луперкалиях он отверг диадему…
— Хитрость вероломного демагога!
— Я ненавижу монархию, но Цезарь…
— Цезарь — монарх. Следовательно, ты не должен терпеть монарха.
Брут смотрел на него, сурово сдвинув брови. Глаза его стали оловянно-неподвижными.
«Вороньи глаза, — думал Кассий, наблюдая за ним, — в них нет мысли, только глупое упрямство».
— Вся разница между нами в том, — заговорил Брут надломленным голосом, — что ты, Кассий, против монарха, а я — против монархии. Но так как Цезарь не монарх и не стремится к монархии, о чем он объявил всенародно на форуме, то, прошу тебя, успокойся и не расточай напрасно своего красноречия!
Кассий пожал плечами.
— Мы еще поговорим об этом, и я уверен, что сумею тебя убедить… Но пойдем к гостям. На нас обращают внимание…
Действительно, Цицерон и Порция, тихо беседуя, поглядывали на бледного Брута и возбужденного Кассия.
«Неужели опять ссорятся?» — думала она, и на ее миловидном лице была горесть.
Когда к ним подошли Брут и Кассий, Цицерон сказал:
— Все мы философы, каждый по-своему. Ты, Брут, говоришь: «Для того, чтобы быть счастливым, человек нуждается в самом себе». А я писал: «Замыкаться в себе значит сохранить свою внутреннюю свободу и избегать тирании». Фавоний же утверждает, что лучше выносить произвольную власть, чем способствовать гражданской войне. Кто прав? Думаю, никто. Теперь, когда что-то изменилось, нужно всем нам подумать о республике.
— Я не понимаю тебя, — переглянулся Брут с Кассием.
— Не понимаешь? Вспомни, что я писал: «Республика и ты — вы взаимно потеряны друг для друга»…
Подошла Сервилия. Услышав слова, громко произнесенные Цицероном, она покачала головою:
— Ты ошибаешься, Марк Туллий, утверждая, что республика потеряна для сына, а он — для нее… Разве Брут, помогая Цезарю, не работает на благо родины? Разве Цезарь не популяр и не воевал всю жизнь с олигархами и аристократами, приверженцами их? Разве Брут не доволен претурой? Придет время, и он будет консулом…
— Не находишь ли ты, благородная Сервилия, что положение Брута и сотен нас — это выгодное рабство? — перебил Цицерон. — Быть свободным — вот цель честного мужа, бескорыстно любящего отечество, и что пользы в почестях и магистратурах для убежденного республиканца? Что лучше: пресмыкаться перед тираном, находясь в выгодном рабстве, или поразить тирана?
Сервилия вспыхнула:
— Ты, очевидно, Марк Туллий, зашел к нам после пиршества, где изрядно выпил? Неужели все твои похвальные речи были лестью, низкопоклонством и унижением перед диктатором? Кто же ты? Старый или переродившийся помпеянец? Или цезарьянец пока выгодно?
Круто отвернувшись от побледневшего Цицерона, она взяла Брута под-руку и удалилась с ним к ларарию.
— Не слушай их — оба смущают тебя, вовлекая в подлое дело… Держись Цезаря, и ты будешь счастлив и велик. И, если он, действительно, станет царем, ты разделишь с ним власть…
Брут резко освободил руку и отошел от матери. На мгновение Сервилия увидела искаженное лицо, свинцовые глаза, услышала шепот, но слов не могла разобрать.
Брут шел, тихо повторяя имя Цезаря.
Кассий, настойчивый по натуре, ни на шаг не отставал от Брута: всюду — на форуме", дома, в театре, на пиршествах — он твердил ему, что Брут должен стать во главе заговора.
— Зло необходимо пресечь в корне, — сказал однажды Кассий, — единодержавный правитель Рима — это почти царь, а если квиндецемвиры принесут в сенат старый Сибмллнн оракул и объявят, что парфы могут быть побеждены только царем, Антоний одержит верх, и Цезарь получит диадему…
Брут долго колебался и в конце концов дал себя убедить.
На тайном собрании, состоявшемся в загородной вилле Кассия, Брут впервые столкнулся с заговорщиками и удивился: было много помпеянцев, которых он лично знал, много цезарьянцев и сенаторов, сподвижников Цезаря; Квинт Антистий Лабеон, Гай Требоний, Тиллий Кимбв, Попилий Ленат, Каска, Децим Брут…
«И все эти люди должны убить одного! О боги, справедливо ли наше дело? Столько рук на Цезаря!..»
Холодный пот выступил у него на лбу. Но заговорил Кассий, порицая деятельность Цезаря, проклиная его как тирана, и Брут больше не колебался, — сжались невольно кулаки. Он выступил с краткой речью, призывая месть богов на голову Цезаря.
— Нужно торопиться, — закончил он с виду спокойно, а в душе волнуясь, — пока сенат не провозгласил его царем…
— Кроме Цезаря, нужно убить и Антония, — вскричал Кассий, — Антоний — правая рука диктатора… Это он предлагал ему диадему…
— Нет, — воспротивился Брут. — Убийство двух консулов вызовет в стране анархию, а мы заботимся о благе отечества. Стремясь устранить тирана, мы не должны мстить его приверженцам, которые могут быть нам полезны…
Кассий не сдавался.
— Не забудь, Брут, что Антоний — воплощенная монархия!
Брут резко прервал его.
— Я, ваш вождь, запрещаю убивать кого-либо, кроме Цезаря!
Голос его был тверд и решителен. Кассий первый захлопал в ладоши, а за ним поднялась буря рукоплесканий, криков и топота.
Два мужа провели по-разному вечер и ночь накануне мартовских ид. После философской беседы с членами своего кружка Брут лег спать. Порция проснулась, когда он ложился, но муж не прикасался к ней. Это ее взволновало. Слушала, как он, ворочаясь, вздыхал, и подвинулась к нему, умоляя открыться ей; Брут рассказал прерывистым шепотом о заговоре, взяв с нее страшную клятву молчания.
— Как я рада, что нашелся, наконец, мститель за республику! — вскричала матрона, порывисто вскочив сложа. — О боги, благодарю вас за милость и доброту. Он отомстит за Катона и Бибула!..
Мигала одинокая светильня, и тень женщины ломалась на стенах и потолке. Села на ложе, заглянула мужу в лицо: на нее смотрели чужие глаза, в которых не было мысли, и ей показалось, что рот его кривится.
Быстро легла, натянула на себя одеяло. Но не спала, — всю ночь слышала вздохи мужа, испытывая гнетущее беспокойство о судьбе «великого дела».
А Цезарь, пообедав у Лепида в обществе Антония, Гиртия и Пансы, недавно назначенных консулами на будущий год, и нескольких галлов-сенаторов, возобновил беседу о смерти, прерванную скрибом, который принес государственные папирусы.
— Ты говоришь, Лепид, что сознание смерти само по себе страшно? — говорил император, подписывая папирусы. — В боях, когда смерть, стояла перед моими глазами, я забывал о ней, работая мечом…
— Какая же смерть, по-твоему, самая лучшая? — прервал Лепид, любуясь мужественным лицом друга, изборожденным морщинами.
— Неожиданная! — вскричал Цезарь и, подписав последний папирус, протянул его скрибу. — То, что называется смертью, продолжал он, — есть только изменение материи под влиянием твердого тела (железо), жидкого (вода) или эфирного (воздух). Материя разлагается, а душа испаряется, чтобы слиться с душой Космоса или улететь на Противуземлю, которая, по учению Пифагора…
Антоний с удивлением взглянул на диктатора.
— Неужели ты, Цезарь, не верящий в богов, веришь в существование Противуземли? — вскричал он. — Разве Пифагор не мог ошибиться?
Цезарь засмеялся.
— Ты хочешь сказать, что каждый человек должен иметь свое миросозерцание и не обязан верить знаменитостям. Это так. Но поскольку они философы и посвятили всю свою жизнь размышлениям, то нужно верить им…
— Что ты говоришь? — с шутливым смехом вскричал Лепид. — Остается учредить у нас республику Платона…
— …или демократическую монархию Аристотеля! — заключил Антоний. — Завтра в сенате ты, Цезарь, получишь диадему царя провинций и отправишься в поход против парфян!..
Возвратившись в domus publica, где Цезарь жил как великий понтифик, он прошел в кубикулюм, разделся и, по обыкновению, лег спать нагим.
Не мог заснуть. Лежа в объятиях Кальпурнии, слушал, как она вздыхала и что-то шептала во сне, и старался уловить смысл загадочных слов, но они были незначащи и противоречивы.
Проснувшись утром, он нашел жену бледной, испуганной.
— Умоляю тебя, Гай, не выходи сегодня из дома, отложи заседание сената, — говорила она. — Дурной сон привиделся мне, — я вся дрожу от страха и волнения…
— Пустяки, — засмеялся Цезарь. — Мало ли дурных снов снится нам?
— Умоляю тебя, прибегни к мантике или жертвоприношениям…
Цезарь молча одевался.
Когда жрецы возвестили, что знамения неблагоприятны, а гаруспик, советовавший остерегаться мартовских ид, многозначительно взглянул на диктатора, Цезарь вызвал Антония и приказал объявить сенаторам, что заседание отложено.
Антоний, такой же суеверный, как и Цезарь, сказал:
— Если боги предостерегают своего потомка, то не следует пренебрегать предзнаменованиями.
Заговорщики торопились умертвить Цезаря, опасаясь наплыва в Рим ветеранов, которые должны были составить почетный отряд при выезде диктатора из столицы. И убийство было назначено на мартовские иды.
— Мы поразим тирана в сенате, — говорил Кассий. — Он будет убит восьмьюдесятью сенаторами, подобно Ромулу, казненному самим Римом…
— А разве не весь Рим в заговоре с нами? — вскричал Брут. — Каждый из нас должен нанести только один удар…
Он волновался, боясь измены. В душе его шла тяжелая упорная борьба, но любовь к Цезарю и любовь к республике были несовместимы. Даже решившись на убийство, он колебался. И только молчаливая поддержка жены укрепляла его решение выполнить долг республиканца до коша. Временами ему казалось, что заговорщики преследуют личные цели, что им нет дела до республики и что Кассий, советовавший иметь кинжал под тогами, ненавидит Цезаря потому только, что тот сумел возвыситься, а он Кассий, сподвижник Красса, остался маленьким человеком.
В назначенный день заговорщики чуть свет собирались к портику Помпея. На улицах было почти безлюдно. Брут слушал, как Децим размещал в театре, находившейся возле курии, нанятых гладиаторов, которые должны были защитить заговорщиков в случае внезапного на» падения ветеранов. Подозвав Требония, он тихо заговорил, поручая задержать Антония на улице, и губы у него дрожали.
— Завяжи с ним разговор, задержи как хочешь… Антоний страшно силен и, если проникнет в курию, будет защищать Цезаря…
Брут дрожал, как в лихорадке. Подозвав раба, он приказал принесть холодной воды из источника Эгерии.
Вода освежила его, привела мысли в порядок.
Солнце золотило Капитолий, храмы Весты и Кастора, общественные здания. Брут взошел на трибунал и начал разбирать судебные дела. Он совсем успокоился, и, казалось, забыл о деле — том страшном деле, которое истерзало сердце, легло на него непосильной тяжестью, но голоса соучастников, беседовавших под портиком… но гладиаторы, укрытые в театре… но толпы народа, заполнившие улицы… но зрители, спешившие в театр, где началось представление…
Понял, что спокойствие — напускное. Из глубины души поднялась темная волна ужаса. Не слышал людей, излагавших жалобы: свинцовые глаза стали невидящими, рука ухватилась за бороду и, точно окаменев, застыла.
Усилием воли взял себя в руки. Прервав разбирательство дела, он подошел к Каске, с которым беседовал сенатор, не заговорщик, и, видя испуг на лице соучастника, спросил:
— О чем вы шепчетесь, коллеги?
— Удивляюсь, — смеясь, говорил сенатор, — отчего Каска скрывает свою тайну? Но, поскольку ты, Брут, доверил ее мне, она уже не тайна, и я рад кандидатуре Каски в эдилы…
Каска и Брут вздохнули с облегчением. Когда сенатор ушел, к ним подошли почти одновременно Кассий и Ленат.
— Надеясь на успех, — сказал Попиллий Ленат, — нужно торопиться…
Брут взглянул на солнце — оно было уже высоко. Никогда Цезарь так не опаздывал. Нетерпение заговорщиков превращалось в ужас — мысль об измене охватила их.
— Не преданы ли мы? — шепнул. Кассий Бруту на ухо.
— Пошли за ним Децима, — решил вождь заговорщиков.
Отозвав Децима Брута в сторону, Кассий беседовал с ним. Сперва Децим колебался, но потом согласился и с деланно-веселым видом зашагал к форуму.
Кассий и Брут не спускали с него глаз: вот он достиг узеньких уличек Марсова поля, вот свернул вправо, потом влево, и его крепкая фигура пропала среди бедных домиков плебеев.
Децим Брут, поднявшись на форум, вбежал в domus publics и приказал рабу доложить о себе Цезарю.
«Я мог бы поразить его здесь, — подумал Децим, — но, поскольку тирана должен казнить весь Рим, он получит все восемьдесят ударов в курии Помпея».
Цезарь вышел к нему в одной тунике — тогу он снял, решив не выходить из дому.
— Великий Цезарь, — сказал Децим Брут, целуя после приветствия у него руку, — как твое здоровье? Сенаторы собрались и ожидают тебя…
— Дурные предзнаменования, дорогой Децим, принудили меня остаться дома. Жена видела зловещий сон, а жрецы предсказывают…
— И ты, равный богам, веришь глупым жрецам? И сновидениям жены? О, Цезарь! подумай, что скажут твои недоброжелатели, узнав, что государственные дела зависят от хороших или дурных снов твоей жены.
Цезарь молчал.
— Сенат будет оскорблен, если ты не явишься, — продолжал Децим Брут, поглаживая полные красные щеки, — а ведь он собирается провозгласить тебя царем провинций с правом носить диадему на суше и на море… О Цезарь, мы любим тебя и боготворим, и неужели ты не желаешь блага отечеству?..
— Децим Брут, посмотри мне в глаза…
Брут, не моргнув глазом, выдержал взгляд Цезаря.
— Все такой же честный, верный, — шепнул диктатор, обнимая его.
Дрожа от стыда и презрения к себе, чувствуя ужас в сердце, Децим освободился из объятий Цезаря.
— Император, я тороплюсь, меня ждут… Но не лучше ли, если ты сам пойдешь в сенат и отложишь заседание?
И, взяв Цезаря под-руку, вышел с ним на улицу.
— Займи место в лектике, — предложил ему диктатор. Но Децим, мучимый стыдом, колебался, и Цезарь заставил его возлечь рядом с собою.
Лектику сопровождали ликторы, и раб, бежавший впереди них, громко кричал, расталкивая народ:
— Дорогу диктатору!
Лектика, окруженная клиентами, магистратами, почитателями и приверженцами, медленно пробиралась среди толп разноплеменного люда.
Высунувшись из лектики, Цезарь приветствовал рукой и улыбкою народ. Крики охватили улицу. Кто-то воскликнул: «Да здравствует наш царь!» Кто-то поправил: «Царь провинций!» Кто-то добавил: «Царь Рима!» Затем возгласы слились в мощный гул, — это кричали плебеи, и Цезарь, внезапно нахмурившись, сказал Дециму Бруту:
— Слышишь, они вопят: «Долой царя!» А разве я добиваюсь диадемы?
Децим прищурился:
— Да, Цезарь, ты стремишься стать царем, и сегодня в сенате…
Он не договорил. Сквозь неистовствовавшую толпу какой-то человек пробивал себе путь к диктатору.
— Важная эпистола! — кричал он. — Дорогу, дорогу!..
Лектика остановилась. Цезарь узнал бородатого Артемидора, учителя греческой литературы, с которым часто беседовал и которого любил за прямоту, искренность и ясность суждений.
— Привет Цезарю! — воскликнул Артемидор, подавая ему эпистолу. — Умоляю тебя, диктатор, прочти это как можно скорее; здесь говорится о чрезвычайно важном для тебя деле.
Император вскрыл письмо, и выйдя из лектики, стал читать, Однако лица, попадавшиеся ему навстречу, мешали, — он поминутно отрывался от эпистолы.
«Прочту в сенате», — решил он, приветствуя магистратов.
Подошел Попиллий Ленат и тихо стал беседовать с Цезарем.
Ужас охватил заговорщиков. Боялись, как бы не предал, и все, как один, приготовили кинжалы, чтобы тут же покончить самоубийством. Кассий позеленел от страха, только Брут держал себя в руках и спокойно смотрел на Цезаря.
После жертвоприношения, совершенного вне курии, Цезарь насмешливо обратился к гаруспику:
— Что же, Спуринна, мартовские иды пришли?!..
— Пришли, Цезарь, но еще не прошли, — ответил гаруспик, и опять беспокойство охватило диктатора.
В курию Помпея вошел с эпистолой в руке. Удивился, что Децима Брута уже рядом не было, и безотчетный страх закрался ему в сердце.
Впереди возвышалась во весь рост статуя Помпея: тучный триумвир, с лавровым венком на голове, высокомерно смотрел незрячими глазами на сенаторов, и презрительное выражение не сходило с круглого упитанного лица.
Цезарь не видел Kaссия, не сводившего глаз со статуи. Эпикуреец, он на этот раз отступился от учения философа и, дрожа от нетерпения, волнуясь, молча звал Помпея на помощь. Он был в исступлении: — ничего не видел, не слышал, пока молился Помпею. Только сверкали глаза, и рука судорожно сжимала меч.
Оторвав глаза о Помпея, Кассий увидел Цезаря, садившегося в кресло, и поспешил к заговорщикам.
— Умоляю тебя, диктатор и император! — говорил Тиллий Кимбр, униженно кланяясь, — сжалься над моим бедным братом, верни его из изгнания! Он погибает в стране, где не слышно римской речи и не видно неба возлюбленной Италии!
— Нет, Тиллий, — твердо возразил Цезарь, — твой брат, подобно Нигидию Фигулу, непримирим, и нет ему веры в моем сердце!
— О Цезарь, прости его! — хором закричали заговорщики. — Взывая к твоему милосердию, мы целуем тебя, как бога…
И они целовали у него руки, грудь, голову, напирая на кресло, — это было Необычно, и Цезарь, чувствуя опять страх, быстро встал, сделав знак всем отодвинуться.
«Где Децим Брут? Неужели он»…
Но Децима Брута не было. Исступленное лицо Кассия с одичавшими глазами… Злые лица… и глаза, глаза!..
Понял опасность. И в ту же минуту Кимбр обеими руками ухватился за его тогу и сорвал ее с плеч. Открылась грудь, покрытая легкой туникой.
— Да ведь это насилие! — крикнул Цезарь. Каска, стоявший позади, выхватил меч и дрогнувшей рукой ударил его в плечо: острие задело глотку.
На Цезаря сыпались удары со всех сторон. Брат Каски вонзил ему кинжал в бок. Кассий поразил в лицо, подбежавший Децим Брут — в пах. Цезарь боролся, защищаясь стилом, кулаками и ногами, озираясь, обдумывая, как бежать, но заговорщики, вопя и воя, почти повисли на нем и в тесноте поражали друг друга. Боли он не чувствовал, глаза искали помощи, сочувствия, однако всюду были враждебные лица.
Отбиваясь, Цезарь дошел до статуи Помпея. Мелькнула мысль — опрокинуть на них статую. И вдруг задрожал, пошатнулся: бледность забелила мужественное лицо воина, неоднократно смотревшего в глаза смерти: Брут вынимал меч, — Брут, возможно ли?..
Страшное мгновение. Остро почувствовал опустошенность сердца и отвращение к жизни.
— И ты, сын? — вскричал он с упреком и перестал защищаться: окутав голову тогой, он левой рукой спустил ее складки за колени и подставил тело под удары.
Теперь заговорщики, торопясь, хрипя и задыхаясь, работали мечами, как молотильщики цепами.
Брут, раненный в руку, смотрел на Цезаря, упавшего в луже крови у подножия статуи Помпея, на заговорщиков, забрызганных кровью, и глаза его горели торжеством.
— Отцы государства! — воскликнул он, желая произнести речь, и — замолчал: сенаторы с криками ужаса, с поднятыми руками, обратились в бегство. Только один из них стоял на месте: глаза его радостно сверкали, и он хлопал в ладоши. Однако рукоплескания его тонули в отзвуках топавших ног, в шуме и давке у дверей, — разве бегство сенаторов не было осуждением убийства?
Брут злобно усмехнулся. Курия Помпея была пуста.
Выбежав из нее, он помчался по улицам, размахивая кинжалом, и его забрызганная кровью тога заставляла квиритов с ужасом бежать от него.
— Мир, мир! — кричал Брут.
С недоумением смотрела на него разноплеменная толпа. А когда за ним выбежали из курии заговорщики с обернутыми вокруг левой руки тогами, потрясая окровавленными кинжалами, неся на палке пилей, символ свободы, и взывая к республике, — улицы опустели. Разбегались торговцы, разносчики, зрители из театра Помпея, и вскоре город погрузился в гробовое молчание.
Светило солнце, в листве деревьев гомозились птички, а жители заперлись в домах, боясь выйти на улицу.