Звонок.
Теодор Зиндер, классный наставник и преподаватель третьего «Б», как только раздался звонок, достал, по обыкновению, из кармана часы, взглянул на них, покачал головой, точно звонок был для него полной неожиданностью, и продолжал прерванное чтение:
— …итак, доисторическую жизнь германцев, то есть ту эпоху, о которой не сохранилось письменных памятников, окутывал прежде непроницаемый мрак. Весьма распространено было мнение, что то были времена животного прозябания, чуждого духовных запросов и возвышенных требований к жизни…
Из коридора донесся шум голосов. Ученики прислушались.
— Ну, конечно, это третий «А», они всегда кончают первыми. Толстяк Рохвиц — учитель что надо! — Шепот и хихиканье неслись от парты к парте.
Ясно послышалось:
— Старый Греховодник[1], кончай!
Зиндер изумленно поднял хмурое худое лицо, подпертое высоким крахмальным воротничком, стыдливо прикрывавшим морщинистую шею. Тонкие бескровные губы сжались, костлявые пальцы правой руки задрожали — признаки накипающего гнева.
Ученики зорко следили за каждым движением учителя. Они с удовольствием отмечали обычное чередование всех известных им симптомов: сначала удивленный взгляд на золотые часы с механически отскакивающей крышкой, затем последует нервное движение правой руки, поправляющей пенсне, — паучьи пальцы после этого еще долго шевелятся. Левую руку класс видит редко; она обычно остается под крышкой кафедры. Потом учитель судорожно бросает быстрые и строгие взгляды, как бы стремясь подавить ими ропот и шепот в классе. И наконец, раздается возглас, которого мальчики так нетерпеливо ждут:
— Кончили, стало быть. Хайль Гитлер!
Но пока до этого еще далеко. Теодор Зиндер, преподаватель истории и немецкого языка, обязан, по новой инструкции (для учителей истории), сделать заключение, так сказать, практические выводы из преподанного урока.
— Какие же выводы применительно к нашему времени вытекают из общей картины доисторической жизни наших предков?
— Что давно пора отпустить нас домой.
Класс приглушенно засмеялся. Кое-кто оглянулся; мальчики хорошо слышали, что это крикнул Фриц, самый отчаянный, но наряду с Берни и самый способный ученик в классе.
— Грех, грех! Только грех! — сердито проворчал тот же голос.
Зиндер опять поднял голову. Но его гневный взгляд бессилен утихомирить расшалившихся мальчиков. Учитель благоразумно смиряется и во исполнение новой инструкции читает из учебника истории:
— «…в конце ледникового периода, в ту пору, когда нынешняя Германия до самой Среднегерманской возвышенности была покрыта высокими глетчерами, в Северогерманской равнине, постепенно очистившейся от ледяных массивов, появился так называемый охотник на оленей. Он является прародителем северной расы».
Фриц Эльцнер встал из-за парты и подошел к окну. С завистью поглядел на улицу. Мальчики гурьбой выбегали из школы, и не он один, а весь класс слышал доносившиеся с улицы возгласы, смех, вольный гомон сотен голосов. Только третий «Б» еще томится в классе, потому что Греховодник опять не укладывается в положенное время.
— «Впоследствии эта северная раса стала играть ведущую роль в развитии всего человечества…»
Чем больше усиливался шум в классе, тем сильнее дрожала правая рука Зиндера. Но он не поднимал глаз; он читал и читал:
— «…от этой северной расы произошли многочисленные группы индогерманских народов, к числу которых принадлежат персы, индусы, греки, латиняне, германцы, кельты и славяне. А побережье Балтийского и Северного морей стало колыбелью, родиной человечества».
В общем гуле насмешливых выкриков, ругательств, шарканья потонули последние фразы, их уже никто не слышал. Тогда Зиндер хлопнул ладонью по кафедре, и сразу наступила тишина. Спокойно, вежливо, почти тихо, произнес он долгожданное спасительное:
— Кончили, стало быть. Хайль Гитлер!
Громко ругая своего учителя, мальчики выскакивали из-за парт и выбегали из класса. Ранцы и сумки были уложены давно, еще во время урока.
Йорген, сын податного инспектора, темно-русый, курчавый мальчик с вздернутым носом и выпяченной верхней челюстью, один из всего класса сидел за партой, роясь в своей сумке. Зиндер уже собрал папки и тетради и сунул их под мышку, как вдруг мальчик медленно, словно нерешительно подошел к нему.
— Господин Зиндер! Я… я хотел вам… я хотел вам что-то рассказать.
Теодор Зиндер положил на узкое плечо мальчика все еще дрожавшую правую руку и спросил:
— Кто вел себя хуже всех?
Мальчик, вздрогнув, попятился и ответил:
— Этого я не знаю, господин Зиндер! — И тихо, точно обиженный, прибавил: — Я же не ябеда.
— Но ведь ты хотел мне что-то рассказать, нет разве?
Мальчик поднял глаза и кивнул:
— Они по-прежнему дружат, господин Зиндер. И шушукаются по углам, и… и говорят плохое о фюрере. Они…
— Кто они? — прервал Зиндер ученика. — И что говорят?
— Ну, Берни Фрезе… — Мальчик судорожно глотнул. — И Виктор Брентен, и Ганс Штирлинг… Ведь они были пионерами, и… и они до сих пор еще болтают всякие недозволенные вещи.
Зиндер поправил беспокойной правой рукой очки. Он в упор посмотрел на мальчика и спросил:
— Какие же недозволенные вещи?
— Дело было так, господин Зиндер. Мы провели в классе опрос. Есть такое постановление, что все пимпфы[2] обязаны в нем участвовать. Надо ответить на вопрос: почему я за фюрера. В нашем классе, кроме этой тройки, все за фюрера.
Мальчик преодолел в себе первоначальное волнение, он уже не запинался и не искал слов.
— Берни Фрезе сказал: «Я фюрера совсем не знаю». Ганс Штирлинг заявил, что этот опрос — чушь. А Виктор Брентен ответил: «Я за своего отца…» А отец Виктора — коммунист, господин Зиндер. Его разыскивает полиция.
Зиндер молча разглядывал раскрасневшегося от усердия и волнения мальчугана. Он чувствовал, что откровенность Йоргена чревата большими огорчениями и неприятностями, без которых так хотелось бы обойтись. Всю свою жизнь он был заклятым врагом социализма. Его мировоззрение укладывалось в слова: «национальный», «либеральный», «христианский». По самой природе своей он восставал против всего нового, не доверял ему. С национал-социалистами он потому лишь мирился, что те обещали хранить и оберегать традиции. Принимать какие-либо решения, безразлично — незначительные или важные, он всегда тщательно избегал. Его тяготило то, что он услышал от своего ученика. Он сказал:
— Хорошо, Йорген. Мы с тобой, стало быть, знаем, кто чем дышит, верно?.. А теперь ступай!
Мальчик медленно вышел из класса. Зиндер проводил его хмурым взглядом, снял пенсне, забыл, однако, протереть стекла и задумался, глядя в пространство. Ни за какие блага в мире мальчик не хотел быть ябедником… Нет, доносчиков и подхалимов в классе у Зиндера не было, и его это всегда радовало. Ему было известно, что ученики прозвали его Греховодником. Бог весть почему. Он очень хотел бы знать, кто придумал это удивительное прозвище и кто чаще других так называет его. Но ему никогда не удавалось это установить. Греховодник — пренеприятное слово… Все же он невольно усмехнулся.
На лестнице Зиндера остановил его коллега Гуго Рохвиц; казалось, он его подстерегал. «Вот незадача», — проворчал себе под нос Зиндер, не выносивший этого жирного паяца, как он мысленно называл своего коллегу из третьего «А». В его глазах это был бахвал, как все невежды, позер и болтун, что чаще всего свойственно дуракам.
— Не чурайся дородных мужей, Зиндерхен! — Рохвиц фамильярно обхватил сухопарого Зиндера за талию. — Ну, вот окончен еще один трудовой день, хорошо ведь, верно?.. Да что ты так мрачен? Смотри на жизнь веселей. Ты что, всегда был таким… таким желчным?
Рохвиц остановился посреди лестницы, бесцеремонно схватил Зиндера за рукав пальто и, пристально глядя на отстранявшегося коллегу, сказал:
— Знаешь, Зиндер, порой мне кажется, что ты недоволен новыми порядками… Верно я говорю? Разве тебе не нравится эта весна, сметающая прочь весь старый хлам? По тебе, она слишком бурлива, а, старый… греховодник? Ха-ха-ха!..
Несколько учеников, снимая фуражки, промчались вниз по лестнице мимо учителей.
И Зиндер возмущенно прошипел:
— Что это ты? Ведь мальчишки все слышат!
Мясистое лицо Рохвица расплылось в довольной ухмылке.
— Да ты отвечай на мой вопрос.
Зиндер вырвался из его рук, разгладил рукав и, не останавливаясь, сказал:
— И не подумаю!
Грузный, массивный Рохвиц спускался медленно, вразвалку и кричал вслед убегавшему коллеге:
— Этого достаточно! Вполне достаточно…
Зиндер торопливо сошел негнущимися ногами с последних ступенек и, выйдя из подъезда, круто повернул и зашагал по улице. Ярость бушевала в нем; его правая рука, в которой он держал трость, так тряслась, что казалось, он кому-то угрожает. «Негодяй!» — пробормотал он, не разжимая зубов.
Рохвиц стоял на последней ступеньке, смеялся и потирал руки. Но вот он широким жестом снял шляпу — с лестницы спускался директор школы Фридрих Хагемейстер… Гримаса смеха застыла на лице Рохвица.
— Если разрешите, господин директор, я вас немного провожу.
Хагемейстер поправил шляпу и заложил за уши длинные пряди седых волос.
— Пожалуйста, уважаемый коллега, прошу вас.
Они пошли рядом. Хагемейстер явно не обнаруживал никакой склонности к беседе; он то разглядывал мимоходом витрину табачного магазина, то смотрел, как подъемные краны на берегу канала, где была асбестовая фабрика, подают на баржу кипы мешков, то устремлял взор на гряду облаков, нависшую в этот хмурый весенний день над городом. Рохвиц же, напротив, жаждал разговора, несколько раз пытался начать его, но не находил подходящего вступления. Наконец он сказал:
— Я только что беседовал с господином Зиндером.
— Да? — сказал Хагемейстер.
— Да, и сделал довольно безотрадные для господина Зиндера выводы.
— А-а! — Хагемейстер ровным шагом продолжал свой путь.
— Скажу напрямик, по своему обычаю, господин директор. Знаете, что я думаю? Я думаю, что Зиндер враг нашего государства. Я уве…
Хагемейстер перебил его:
— Что вы, что вы, дорогой коллега! Старик Теодор Зиндер? Этот закоренелый консерватор, эта честнейшая душа?
— Совершенно верно, господин директор! Совершенно верно. Именно закоренелый консерватор, очень точно изволили выразиться. В том-то и суть… Да-да, господин директор, уверяю вас, Зиндер — противник Гитлера и, кроме того, юдофил. Вы знаете, как он назвал оборонительные меры властей против засилья еврейского капитала? Бойкотом евреев. Заметьте: бойкотом евреев. Зиндер громко рассмеялся, когда в классе кто-то из учеников сказал, что его мать не покупает у евреев яиц. Уверяю вас, он заодно с евреями… Известно вам, кстати, какими словами Зиндер заканчивает каждый урок? «Покончили, стало быть, с «хайль Гитлер»…» Скажите сами, разве это не верх наглости? А знаете, как класс — и это весьма показательно — прозвал его? Греховодник! Вникните, пожалуйста: гре-хо-вод-ник!
Явно раздосадованный, Хагемейстер спросил:
— К чему вы это мне рассказали?
— Господин директор, я лишь позволил себе изложить свое, пока еще чисто личное, мнение о господине Теодоре Зиндере.
Из окна верхнего этажа школы на Визендамме открывается вид на всю обширную территорию гамбургского городского парка с его рощами, лужайками, спортивными площадками, фонтанами и чудесным озером. После уроков на спортивных площадках толпятся школьники; по воскресеньям ферейны устраивают там футбольные и волейбольные матчи. В теплые вечера гамбуржцы семьями отправляются в парк, располагаются на лужайках или же в ресторане над озером. Влюбленные парочки бродят среди густо разросшихся кустов, по березовым и буковым рощам за водонапорной башней. Эти березовые рощи и лужайки были некогда излюбленными местами прогулок и бармбекских[3] пионеров. Здесь они весело и дружно играли и плясали, а иногда, усевшись вокруг Фреда Штамера, своего пионервожатого, слушали беседу; или же кто-нибудь из пионеров читал вслух интересную книгу. Все это осталось в прошлом, гитлеровское правительство распустило пионерскую организацию. Правда, многие пионеры встречались тайно и дружбы своей не забывали. Но теперь они собирались не так, как раньше, а небольшими группами, по нескольку человек. Такой маленький кружок друзей составляли Берни Фрезе, Виктор Брентен и Ганс Штирлинг.
Сегодня после уроков Виктор и Берни дожидались Ганса на одной из широких каменных скамей у водонапорной башни. Их удивляло, что Ганс запаздывает, ведь из них троих Ганс всегда самый точный. На мальчиках были еще зимние пальто, а на Берни вдобавок шерстяной шарф. Они сидели на скамье и болтали ногами.
— Ты так-таки ничего и не слышал о своем папе? — спросил Берни.
— Ничего. — Виктор повертел фуражку на пальце. — Бабушка говорит, что, пока мы ничего о папе не слышим, все хорошо.
— А о дедушке что-нибудь знаете?
— Знаем, но ничего хорошего. Он до сих пор в полицей-президиуме. Бабушку к нему не пускают.
— Может, твой папа уже вовсе и не в Гамбурге?
— Кто знает? Они ищут его повсюду.
Взгляды мальчиков скользили по зеленым лужайкам для игр и отдыха; молодая травка даже в этот хмурый апрельский день радовала глаз.
— В доме рядом с нами жил каменщик Древс, Артур Древс. Спортсмен, атлет. В полицей-президиуме его забили до смерти, — сказал вдруг Берни.
Виктор в упор посмотрел на товарища.
— Откуда ты знаешь?
— Его жена рассказала маме, а я слышал.
— Если поймают Фреда Штамера, его тоже замучат.
— И папу твоего.
— Что ты? — Виктор испуганно посмотрел на товарища. Но потом сказал: — Нет, его не найдут.
Тут Берни вплотную придвинулся к другу и шепотом изложил ему свой план:
— Придется и нам бежать. В Любек, а может, в Киль… Понимаешь, месяца полтора-два мы уж наверняка выдержим, а нацисты больше и не продержатся. Это сказал мой дядя Эмиль, а он, знаешь, сколько лет уже социалист! В Любеке я знаю адрес одного пионера, он как-то ночевал у нас. Мы отправимся к нему, а уж он нас где-нибудь да устроит… А потом будем писать на стенах лозунги, всюду-всюду. Будем штурмовиков за нос водить. Ну, что ты думаешь на этот счет? Я только не знаю — вдвоем нам бежать или втроем, вместе с Гансом. Мой дядя, понимаешь, говорит: «Двое — ладно, а трое — нескладно!»
— Ты был когда-нибудь в Берлине? — спросил Виктор.
— Нет. А что?
— Вот туда бы нам податься. Берлин большой город, там нас никто не найдет.
— Любек тоже большой город, — сказал Берни. — Если бы мы встретили Фреда, — а можем ведь случайно его встретить? — он бы наверное похвалил наш план и помог нам. Мы, пожалуй, могли бы даже…
— Смотри, вон Ганс! — шепнул Виктор и кивнул в сторону березовой рощи.
Девятилетний Ганс, рослый, крепкого сложения мальчик, хотя и был ровесником Берни и Виктора, казался намного старше их. Он считался одним из лучших спортсменов класса и был превосходным боксером, одинаково сильным в защите и атаке. В плохие времена иметь такого друга очень хорошо: он может заставить уважать себя и своих друзей. Дитер Алерсмейер, вздумавший распространять о пионерах возмутительную клевету, узнал на собственной шкуре, каково иметь дело с Гансом. Ганс как-то нарочно задел его и вызвал на кулачный бой. Боясь прослыть в классе трусом, Дитер принял вызов. За дощатым забором возле газового завода Ганс искусными, меткими ударами свалил его и отстоял честь пионеров.
Берни и Виктор видели, что Ганс то и дело оглядывается. Он как будто не решался выйти из рощи и побежать к ним. Но вот он помахал им.
Виктор шепнул Берни:
— Что это там с ним? Идем-ка!..
Мальчики сползли со скамьи и побежали навстречу Гансу. А тот все быстрее махал им и что-то кричал — наконец они расслышали:
— За ба-ашню!
За водонапорной башней, строением, сложенным из клинкера, цветочные клумбы переходили в густые кусты шиповника и боярышника. Это было замечательное местечко для игры в прятки. Здесь под голыми ветками растрепанных кустов мальчики присели на корточки, и Ганс, прерывисто дыша, выпалил:
— За мною гонятся!
Гонятся? Берни и Виктор обменялись быстрым взглядом. Кто? Шпионят за ними?
Ганс кивнул:
— Да, эти… пимпфы… Йорген там… и толстяк Курт.
— Сколько их? — спросил Берни.
— Шестеро или семеро.
— Велика беда! Нас ведь тоже трое. — Взгляд Берни как бы говорил: «Ты один, Ганс, сойдешь у нас за троих».
Ганс понял это и презрительно махнул рукой.
— Трусы. Шпионят за нами! Хотят нас накрыть!.. В парке нам больше нельзя встречаться. Надо выбрать другое место.
И он тут же начал осторожно пробираться сквозь кусты к огородам; здесь, среди зеленых изгородей, вилась узкая пустынная дорожка, по которой можно было добраться до Винтерхуде.
Директор Хагемейстер, заложив руки за спину, стоял у окна своего служебного кабинета и смотрел сквозь занавесь на улицу. Грохотали проезжавшие мимо фургоны, на противоположном тротуаре, вдоль канала, двигались прохожие. Как всегда, на мосту, переброшенном через канал, сидели с удочками в руках безработные, более терпеливые, чем рыба, которую они подкарауливали. При беглом взгляде на эту будничную картину казалось, что жизнь течет по-прежнему, как вчера, как искони. Но до чего же это обманчиво! Сколько тревоги, страха и трепета вторглось теперь в жизнь каждого человека! Никто не был от них свободен. И дни и ночи людей терзала томительная неизвестность. Министры произносили речи, которые раньше можно было услышать только в ферейнах боксеров. Высокопоставленные государственные деятели открыто призывали к кровопролитию. Поистине страшной была эта гитлеровская весна с ее «ночами длинных ножей».
Хагемейстер был подавлен, больше того — он испытывал ужас, ибо в том, что обрушилось на немецкий народ, видел несчастье, но не чувствовал ни малейшей склонности с этим несчастьем бороться. Он не выносил никакого фанатизма, в том числе и фанатического антифашизма, как он выражался. Разум, человечность и терпимость были его принципами всегда, всю его жизнь. И вот наступили времена, когда эти добродетели, которые он считал незыблемыми, расцениваются как признаки вырождения; когда государство и его юстиция толкуют понятия права и справедливости, утратившие всякий смысл и ценность, по собственному усмотрению, как им выгоднее, или не считаются с ними вовсе. Разве может это хорошо кончиться? Нет, это может кончиться только катастрофой. Но что же делать? Плыть против течения? Сопротивляться или хотя бы не идти на уступки? На это у него не хватало ни воли, ни сил.
Одно время он подумывал выйти в отставку, на пенсию. Возраст и стаж давали ему на это право. Жена спросила лишь, уверен ли он, что ему дадут пенсию? Хагемейстер горько рассмеялся. Уверен ли? В чем нынче можно быть уверенным? Однако наивный вопрос жены возымел свое действие. Хагемейстер отказался от своей идеи. Он даже уговорил себя, что такие люди, как он, обязаны оставаться на своем посту, чтобы препятствовать разгулу зла. Да, да, это дело чести, убеждал себя Хагемейстер, нельзя трусливо капитулировать, недостойно это. Нужно, не сгибаясь, пережить страшное время, чтобы в смертный час свой он мог, как блаженной памяти аббат Сийес, на вопрос: «Где были вы? Что делали вы?» — ответить: «Я жил!»
Хагемейстер услышал шаги в коридоре и повернулся к двери. Шаги удалились. Взгляд директора упал на письменный стол. Там еще лежал зловещий листок: «Закон против засилия немецких школ и высших учебных заведений». Он подошел, взял листок в руки и еще раз прочел вступительную часть, эту чудовищную по стилю и содержанию стряпню:
«Согласно основному положению, в силу которого инорасовые элементы в интересах арийских подданных должны быть сняты с руководящих политических постов, равно как с судебных, а также с государственных должностей, и с целью устранения еврейского влияния и коммунистических элементов, вводится следующий закон, ограничивающий статью 109 Веймарской конституции…»
Ограничивать… весьма модное словечко. Хагемейстер с отвращением швырнул листок на стол. Ограничивать… это был, так сказать, утвержденный конституцией terminus technicus[4] для понятия «отменять».
Под листком лежала бумага, исписанная крупным, очень прямым почерком, — заявление учителя Рохвица, которое будет разбираться на сегодняшнем учительском совете. Хагемейстер положил его сверху. Подлые нападки, низкие подозрения — вот все содержание этого, с позволения сказать, документа; возможно, что он повлечет за собой лавину обследований и допросов. Грязный тип этот Рохвиц, интриган и карьерист, член фашистской партии с 1927 года, как выяснилось… «Чего он добивается?» — размышлял Хагемейстер. Даже мало-мальски сносным педагогом не был этот полуневежда и фанфарон. Опустив голову, Хагемейстер в задумчивости ходил маленькими шажками по кабинету… Есть люди, которые занимаются интригами по врожденной злобе, они чувствуют себя хорошо только в затхлой атмосфере клеветы и склоки. Он корил себя, что раньше не раскусил этого негодяя, этого тупицу, пивохлёба и пошляка. Только из профессиональной этики он все эти годы оставлял Рохвица в школе и на многое смотрел сквозь пальцы. И вот теперь этот субъект, сбросив маску, предстает перед всеми в своем истинном обличье — как штурмовик, как бахвал, как махрово разросшееся в эту грозовую весну ядовитое растение.
В дверь постучали.
— Прошу!
Вошли учителя. Гуго Рохвиц — первый. Он выбросил вверх руку: «Хайль Гитлер!»
Хагемейстер поднял правую руку, глазами разыскивая что-то на столе.
— Хайль Гитлер! Рассаживайтесь, коллеги.
Вперевалку, болтая руками, Рохвиц, ухмыляясь, пересек комнату. За ним шествовала старомодная фрейлейн Шотте, двадцать восемь лет преподававшая в младших классах. Потом остальные четырнадцать учителей. Большинство из них вскидывало правую руку быстрым и небрежным жестом.
Некогда в школе на Визендамме учительские конференции будили мысль, обогащали новыми педагогическими идеями. Возникали споры, горячие, иной раз ожесточенные. Но так как цель их была не в том, чтобы одержать победу, а в желании уяснить себе суть вопроса, то общий тон их, порою острый и резкий, все же оставался товарищеским. О таких конференциях вспоминал Хагемейстер, слушая выступление Рохвица. Рохвиц, по-видимому, решил спровоцировать скандал. Цинично, развязно, нагло нападал он на школьное руководство, на учителей, на дух и систему преподавания в школе. Он встал со своего места, что на учительских конференциях до сих пор не было принято, и громко возгласил:
— …Да-да, надо наконец сказать это во всеуслышание: так дальше продолжаться не может! Пробуждение нации, этот эпохальный взрывоподобный подвиг Адольфа Гитлера, является законом не только для всего немецкого мира вне стен этой школы, но и для самой школы. Именно и особенно это относится к немецким школам, к каковым, надеюсь, принадлежит и наша. Но что же мы, уважаемые коллеги, с изумлением видим? Все идет по старинке. Этого мало! Открыто высмеиваются мероприятия нашего национал-социалистского правительства, и кем же? Учителями! Открыто…
— Доказательства, коллега Рохвиц!
Реплику с места подал седовласый, узколицый Рудольф Фильшер, долголетний член союза «Кифхойзер» и почетный председатель одного из ферейнов бывших воинов.
— Приведу, можете не сомневаться, — ответил Рохвиц. Но видно было, что реплика с этого конца стола явилась для него неожиданностью. — Однако раньше, чем перейти к отдельным случаям, я хотел бы недвусмысленно и четко заявить: в этой школе еще не усвоили тот новый дух, который определяет ныне в Германии жизнь нашей нации. Скажу без обиняков: я не только намерен решительно заняться этим вопросом, но и призван это сделать. Отныне все больное будет вырвано с корнем.
— А почему бы его не лечить? — спросил Фильшер.
— Потому, что для этого у нас нет времени, — отпарировал Рохвиц. — Потому, что те, кто заражен еврейско-материалистическо-марксистской болезнью, — а я имею в виду именно ее, — это строптивые больные, и чаще всего неизлечимы.
Хагемейстер низко опустил голову. Ему было стыдно перед своими подчиненными, и он не смел смотреть им в лицо. Подняв глаза, он взглянул на Фильшера. Лицо старого учителя дышало гневом и протестом. Это придало директору мужества. Он оборвал Рохвица, чего ему во что бы то ни стало хотелось избежать, и сделал это даже резко, в тоне выговора:
— Коллега Рохвиц, вы находитесь на учительской конференции, а не на митинге. Здесь не место для политических речей. Благоволите говорить о своих претензиях к нашей школе, или же я буду вынужден лишить вас слова.
— Правильно! — поддержал директора Фильшер. Несколько учителей кивнули в знак согласия. Зиндер ничего не сказал и не кивнул; он сидел неподвижно, словно не дыша, плотно сжав узкие губы.
— Отлично! — раздраженно выкрикнул Рохвиц. — Вы, значит, в политических разъяснениях не нуждаетесь. Ну что ж, тогда перейду к фактам. Среди нас есть педагог, которому известно, что часть его учеников не порвала с запрещенными, антигосударственными организациями, — другими словами, ему известно, что они занимаются подпольщиной, и он… покрывает этих учеников.
— Неслыханно! — воскликнул Хейтебрехт, классный наставник седьмого «А». Он оглядел лица сидевших за столом и повернулся к Рохвицу. — Назовите имя!
— Коллега Зиндер!
Глаза всех обратились на Зиндера, который сидел по-прежнему прямо, не шевелясь, точно он ничего не слышал.
Рохвиц продолжал:
— Господину Зиндеру было сообщено о подпольной деятельности его учеников, но он не сделал ни малейшей попытки пресечь зло. Господин Зиндер смеется, слушая пошлые еврейские остроты, которыми перебрасываются ученики в его классе. Господин Зиндер…
— Он разве умеет смеяться? — спросила фрейлейн Шотте. Но ее замечание пропустили мимо ушей.
— Господин Зиндер имеет наглость каждый свой урок заканчивать словами: «Покончили, стало быть, с «хайль Гитлер». Господин Зиндер уклоняется от ответа на прямые и честные вопросы об его отношении к национал-социалистскому государству. Я спрашиваю вас, господин директор, и вас, коллеги, — вас, носящих почетное звание учителей и воспитателей немецких душ: долго ли вы будете терпеть подобное положение?
Хагемейстер вторично прервал оратора. Медленно, с подчеркнутым спокойствием выговаривал он каждое слово:
— Коллега Рохвиц, вы предъявили коллеге Зиндеру весьма серьезные обвинения. Полагаю, что я поступлю правильно, если предоставлю возможность коллеге Зиндеру ответить на них. Прошу, коллега Зиндер.
Опять глаза всех обратились на этого худого человека, с костлявым морщинистым лицом. Зиндер встал, но заговорил не сразу, продолжая рассеянно смотреть куда-то в пространство. Тихо, беззвучным голосом он сказал:
— Верно лишь следующее, господин директор: один из мальчиков донес на троих своих соучеников. Об этом я вам докладывал. Все же остальное…
— Интересно! — бросил Рохвиц.
— Все остальное низкая ложь!
— Советую вам выбирать слова, — прорычал Рохвиц.
— Низкая ложь! — громко и четко повторил Зиндер и сел.
Хагемейстер повернулся к Рохвицу.
— Коллега Рохвиц, вы ссылались на ученика Йоргена Кунерта из третьего «Б», вашего доверенного, если разрешите так назвать его.
— Да, именно.
— В таком случае, выслушаем его.
— Полагаю излишним, раз Зиндер докладывал вам обо всей этой подпольщине.
— Это он сделал.
— Могу ли я узнать, что вы предприняли?
— Нет, коллега Рохвиц. Позвольте мне вам не докладывать. Но вы предъявили еще и другие обвинения господину Зиндеру, которые мы обязаны обсудить. Итак, выслушаем все же ваше… доверенное лицо. Коллега Пиннерк, будьте так добры, позовите, пожалуйста, ученика Кунерта; он дожидается рядом в классной комнате. — И, обратившись снова к Рохвицу, директор продолжал: — Производить опрос по всей школе без предварительного согласования со школьным руководством — вещь недопустимая, о чем, надо полагать, вам известно. В этом случае, конечно, возможно исключение.
Учитель Пиннерк и ученик Кунерт вошли в кабинет. Хагемейстер знаком подозвал к себе ученика.
— Подойди, мальчик! Нет, стань сюда!.. Так, хорошо, а теперь рассказывай!
— По предложению руководителя пимпфов Хартвега мы должны были…
Хагемейстер прервал его:
— Ты говоришь об опросе, который вы произвели в классе, так?
— Да, господин директор!
— Нас это сейчас не интересует. Об этом в другой раз. Я задам тебе несколько вопросов, Йорген. Ты слышал у вас в классе какие-нибудь еврейские анекдоты?
— Нет, господин директор!
— А ты подумай хорошенько.
— Нет, наверняка нет, господин директор! Еврейские анекдоты? Да нет же!
— У вас есть вопросы, коллега Рохвиц, к вашему… ученику?
— По данному поводу я хотел бы представить другого свидетеля.
— Также из третьего «Б»?
— Да, господин директор!
— Да? Так-так! Второй вопрос, Йорген. Как господин Зиндер заканчивает каждый урок? То есть что он говорит на прощанье?
— Хайль Гитлер!
— Но он говорит ведь не только «хайль Гитлер», он говорит еще, что урок окончен, верно?
— Да, господин директор!
— Повтори в точности, как он говорит.
Мальчик ответил не сразу. Он не понимал, чего от него хотят. Наконец он сказал:
— Когда господин Зиндер кончает урок, он говорит: «Кончили, стало быть!» А потом: «Хайль Гитлер!»
По комнате пронесся приглушенный гул голосов. Только Теодор Зиндер не шелохнулся. Он по-прежнему как будто не дышал.
— Есть еще у кого-нибудь вопросы к ученику?.. Ни у кого? Ты свободен, Йорген. Ступай!
Когда мальчик вышел, Хагемейстер сказал Рохвицу, который что-то усердно записывал, словно результат допроса его совершенно не касался.
— Я полагаю, коллега Рохвиц, что у вас есть желание сказать нам несколько слов.
Рохвиц поднял глаза и криво усмехнулся.
— Вы ошибаетесь. Самое существенное, а именно — подпольная деятельность некоторых учеников, осталось невыясненным. Об этом я, безусловно, буду еще говорить, но в другом месте. — Он сгреб свои заметки, рывком отодвинул стул и устремился к дверям.
Хагемейстер спросил:
— Вы уходите, коллега?
— Да, ухожу! — рявкнул Рохвиц, уже в дверях, и его жирное лицо исказилось от ненависти и злобы.
— Вот деньги, мама! Я вовсе не хочу, чтобы ты все это делала даром!.. Возьми же, мальчугана не так-то легко прокормить, да и труда он потребует не мало… Устраивать его в другую школу я не буду, пусть остается в школе на Визендамме.
Фрида Брентен перевела взгляд с Кат на своего трехлетнего внука Петера, маленького сына своей дочери, игравшего на полу в куклы. Всю жизнь ей приходилось нянчить детей — не только собственных, но и детей братьев, дочери, соседей, а теперь вот еще и Кат явилась со своим большим сыном. Но Фрида Брентен устала от детей, она хотела наконец «пожить в своем царстве для себя», как она говорила. Карл взял с нее слово, что впредь она раз и навсегда откажется от возни с детьми.
Куклы, в которые играл малыш, были в плачевном состоянии — головки с отбитыми носами, в царапинах; но карапуз любил их. Почувствовав на себе взгляд своей бабули, он протянул ей тряпичную куклу и сказал:
— Вот Лиза Подлиза, бабуля, Лиза Подлиза!..
Фрида Брентен кивнула и улыбнулась малышу.
— А это, — он протянул ей вторую куклу, которая в далеком прошлом открывала и закрывала глаза, — это Лиза Закрой Глазки, бабуля… А вот это Лиза Крестьяночка, бабуля. — Он погладил Крестьяночку по ее желтой, уже сильно поредевшей и потрепанной челке.
«Чудеснейший мальчонка мой Петер, — думала Фрида Брентен, — но как взвалить на себя заботу еще и о сыне Вальтера?» Нет, тысячу раз нет, надоело… Сколько она намучилась в свое время с ребенком своего брата Эмиля. «Граф», как они называли маленького Эдмонда, вечно хворал, ни днем, ни ночью она не знала покоя. Больше двух десятков лет прошло, но она помнила все, словно это было вчера, как она носилась по врачам, лечебницам, аптекам, как ночами дежурила у постели ребенка, а днем таскала его на руках. Мальчик страдал фурункулезом, гноящиеся фурункулы покрывали все его тело. Приходилось менять повязки и следить, чтобы метавшийся от боли мальчик не срывал их; это могло вызвать повторное заражение. Как она волновалась за ребенка! Не день и не два, а долгие месяцы. А родители? Эмиль и жена его Анита? Они вечно ссорились и в ту пору жили каждый своей жизнью. Малыша же своего навязали ей… А нынче? «Красавец Эдмонд», — гордо называют они сына. Он служит на Большом Бурштахе в текстильном магазине. Проходя как-то по Бурштаху, она осторожно заглянула туда. Щеголевато одетый стройный юноша с широким открытым лицом, в котором, правда, нетрудно было узнать черты маленького Эдмонда, разговаривал с покупательницей. Он и в самом деле стал красивым мужчиной, высоким, статным. Она не решилась войти: за десять лет он ни разу не навестил ее… За десять лет! Его она даже не обвиняла, зато на брата сильно сердилась — Эмиль так горд сыном, что совсем уже зазнался, бог весть что о себе воображает. Нет, никогда больше, никогда… А Кат повела речь так, словно для бабушки и выбора нет и все само собой разумеется. «Парень большой, это уже помощник в доме», — сказала ей Кат. Почему Кат и Вальтер так и не поженились? Раз есть ребенок, надо нести за него ответственность… Фрида Брентен упрекала сына, говорила, что он забывает о своем отцовском долге. А впрочем, кого это касается, кроме Кат и Вальтера? И все же раз ребенок родился, они давно обязаны были вступить в брак. Ведь это не жизнь…
Какое страшное, какое непостижимо страшное время пришло! Карл, ее муж, вот уже два месяца сидит, и она о нем совершенно ничего не знает. Самая мысль, что Карл в тюрьме, казалась Фриде дикой и невыносимой. Несмотря на все то, что творилось в Германии, она не могла отделаться от представления, что попасть в тюрьму — это позор. Она знала — да-да, знала, — что ее муж не преступник, но… он в тюрьме! Знала она, что и сын ее не был преступником, однако полиция ищет его! Дочери честного Иоганна Хардекопфа трудно было понять, что в такие времена именно гонимые — это незапятнанные, чистой совести люди, гонители же — негодяи и преступники.
В феврале — или уже в марте? — Вальтер в последний раз был у нее. Как раз в это время выступал по радио один из теперешних правителей и хриплым голосом остервенело призывал полицию устраивать облавы, задерживать, стрелять — всеми способами истреблять коммунистов. Вальтер на прощанье обнял мать. И она поняла — это прощанье надолго. Объятия в их семье были редкостью. «Сынок, все против вас!» — сказала она Вальтеру. Слезы катились у нее по щекам. Он прижал ее к себе. «Все?.. Нет, мама, нас не мало. А ты? Разве ты не с нами?» Он даже улыбнулся. Ее душил страх, непередаваемый страх. «Мальчик мой, я, может, никогда больше тебя не увижу! Папа — старый человек, его они, верно, когда-нибудь выпустят. Если же тебя схватят, то…» Он отер ее слезы и сказал: «Постараюсь, мама, не попасться им в лапы».
Кат молча сидела против бабушки своего сына и следила за ее рассеянным взглядом; ей очень хотелось знать, о чем думает свекровь.
Фрида Брентен думала о том, что сын ее живет скрываясь, живет неведомо где. Когда он сказал, что переходит на нелегальное положение, она не знала, что это такое, однако постеснялась спросить. На другой день она обратилась к бакалейщику. Он растолковал ей смысл этих слов. Ее обуял еще больший страх. Вальтер, значит, вне закона, он где-то прячется, не зная ни минуты покоя, в любой час дня и ночи готовый сняться и бежать, вечно преследуемый, лишенный права на чью-либо защиту. Бедный, бедный мальчик!
А теперь пришла Кат. Среди всей этой сумятицы, среди всего этого ада Кат держала себя на редкость спокойно, головы не теряла. Фрида прямо-таки поражалась ей. Но беда в том, что Кат никогда не сидела дома, она всегда где-то носилась, и мальчик весь долгий день был предоставлен самому себе.
Кат поднялась, раздосадованная, но все еще в какой-то нерешительности. Она не могла понять, как это бабушка ее ребенка, который был ведь и ребенком Вальтера, могла колебаться при таких исключительных обстоятельствах. Это тем более непонятно, что свекрови неимоверно трудно сводить концы с концами. Кат ведь не только привела к ней ребенка, но и деньги принесла. «Знала бы она, с какими трудностями я собрала их», — думала Кат. Не могла же она сказать, что ей нужно развязать себе руки для нелегальной политической работы.
Фрида Брентен подняла глаза.
— Можешь сердиться на меня, дочка, но побывала бы ты в моей шкуре, ты бы меня поняла.
Малыш у ее ног доказывал Лизе Закрой Глазки, что пора спать, а та никак не хотела. Мальчонка встряхнул ее, потом шлепнул. Фрида Брентен наблюдала за ним, и вдруг ей захотелось взять его на руки и прижать к себе.
— Петерхен, иди к бабе!
Карапуз тотчас же побросал свои куклы, влез на диван, прижался щекой к ее щеке. Это маленькое созданьице жаждало ласки.
— Бабуля, скажи Лизе, что пора спать.
Она спросила:
— А хочешь, чтобы и Виктор жил у бабы?
Малютка горячо закивал и обвил своими теплыми ручонками ее шею.
Кат облегченно вздохнула.
Несколько дней спустя Фрида Брентен сидела вечером в столовой и штопала дырявые чулки, которые Кат дала с собой своему сынишке. Виктор сидел за уроками. Вдруг позвонили, и в комнату вошел редкий гость: это был Герберт, старший сын Людвига — брата Фриды Брентен.
— Ты?.. Случилось что у вас?
— Нет, тетя Фрида. Мне просто захотелось навестить тебя. — Он пожал руки ей и Виктору.
Но Фрида Брентен не поверила мальчику.
— Тебя послал папа?
— Нет! И мама тоже не знает, что я пошел к тебе. Я, тетя Фрида, видишь ли, к Виктору пришел.
— К Виктору?
— Да, по школьным делам… Мы ведь учимся в одной школе на Визендамме.
Виктор почти не знал Герберта Хардекопфа. Краем уха он слышал, что они родственники. И вдруг Герберт пришел именно к нему. Он не спускал глаз с гостя, внимательно разглядывал его, и… Герберт ему понравился. Длинноногий, а из штанов своих он, видно, давно вырос — уж очень они узкие и короткие. Пальто, которое он снял, тоже было ему коротко.
Фрида Брентен внимательно оглядывала племянника. Он давно не заходил к ней и с того времени порядком вытянулся. Но вид у него был плохой. Что удивительного — у такой матери!.. Фрида не нашла в его лице ни малейшего сходства с Герминой и подумала: «Какое счастье!» Герберт был весь в отца. Вылитый Людвиг, когда тому было четырнадцать лет. Интересно, унаследовал ли мальчуган от отца и характер, чересчур уж мягкий и податливый. В детстве Фрида, которая была всего на два года старше Людвига, командовала братом, как хотела.
Герберт смотрел на тетку с некоторым смущением.
— Все здоровы? И сестра… и брат?
Она не могла вспомнить, как зовут детей Людвига… До чего же она отдалилась от этой семьи.
— У тебя с Виктором секреты какие-нибудь?
— Не то чтобы секреты, тетя, но…
— Ну, ладно! Поговорите, а я пока соберу тебе кое-что поесть. Голоден небось, а?
— Поесть я не прочь, тетя!
Она вышла на кухню.
Виктор все это время ломал себе голову, стараясь угадать, что же скрывается за словами Герберта: школьные дела? Герберт наклонился к нему и торопливо сказал:
— Давай скоренько поговорим, Виктор, тете Фриде вовсе незачем все знать. Собираются учинить допрос всем бывшим пионерам. Особенно ваших ребят в третьем «Б» взяли на мушку. Ты будто бы заявил, что ты против Гитлера и за коммунистов, как твой папа. Рохвиц призвал пимпфов третьего «А» отколотить вас, то есть пионеров вашего класса. Черт знает что делается у нас в школе!
«Завтра мы с Берни убежим в Любек, — тотчас же решил Виктор. — Что бы там ни было. Не удастся им больше нас травить».
— Ты тоже был пионером? — спросил Виктор и тут же понял, как глупо об этом спрашивать. Хотя Герберт на несколько лет и старше, а будь он пионером, Виктор знал бы его. Но, задавая свой вопрос, он хотел попросту узнать, сочувствует ли Герберт пионерам.
— Нет, пионером я не был, — ответил Герберт. — Я был «соколом».
— Ах та-ак! — разочарованно протянул Виктор.
— Что ж ты собираешься делать?
Виктор пожал плечами.
— Они хотят, чтобы все стали пимпфами.
— Я никогда не стану! — горячо, протестующе крикнул Виктор.
— Я тоже нет, — присоединился к нему Герберт. — Как бы маме моей ни хотелось этого.
— Ну что, обо всем переговорили? — Фрида Брентен внесла тарелку с бутербродами.
— Обо всем, тетя Фрида.
— Ты что-нибудь натворил, Виктор?
— Нет, бабуля! Дело, понимаешь ли, в том, что гитлеровские пимпфы преследуют нас, пионеров.
— Боже милостивый! — в ужасе воскликнула Фрида Брентен. — И вы уже занимаетесь политикой? Не иначе как вы сошли с ума, молокососы.
Мальчики звонко рассмеялись, Герберт сказал:
— Тетя Фрида, вчера папа сказал про нацистов, что они, наверное, сошли с ума.
— Ладно! Хватит болтать! — прикрикнула Фрида Брентен. — Не хочу я этого слышать больше. Садись и ешь!
Виктор ясно видит, как он и Берни убегают от штурмовиков. Штурмовики стреляют. Их тяжелые сапоги грохочут по плитам мостовой. Как они быстро бегут! Но Берни и Виктор проворнее. У-ух! Оба так и летят по узкому тротуару вдоль старых домов. Но вот впереди широкая оживленная улица… Что это? Коричневые бандиты бегут и с той стороны… Западня? Все пропало?.. Нет, Берни не растерялся и вбегает под какие-то низкие ворота; здесь много подъездов, один возле другого, в подъездах лестницы. Подняться по лестнице? Нет, нельзя, Берни сметлив, понимает, что там им не спастись. В конце длинного прохода стоят мусорные урны. Берни, а за ним и Виктор ползком забираются за них. Только они спрятались, как кругом загрохотали своими сапожищами штурмовики. Как они ругаются, грозятся! Как носятся вверх и вниз по лестницам, от корпуса к корпусу. Кто-то совсем близко подбегает к урнам, и Виктор узнает Рохвица. Он в форме штурмовика, и в руке у него револьвер. Толстяк Рохвиц — командир штурмового отряда!
Виктор проснулся. Он дышит часто и с трудом. Его трясет от страха. «Толстяк хочет меня поймать, но это ему не удастся… Надо уехать. Бежать отсюда. Скрыться вместе с Берни. А Ганс?.. Ганс ведь сильный, но Берни зато умный и находчивый!»
— Сынок, что с тобой?.. — спрашивает Фрида Брентен. — Ты так тяжело дышишь!
— Ничего, бабушка! Только… только этот Рохвиц, он хочет меня поймать.
— Кто же это, боже мой!
— Учитель у нас такой есть, он командир штурмового отряда.
— Ты, видно, набедокурил, парень!
— Нет, бабуля, просто он ненавидит пионеров, преследует их.
— В таком случае я на твоем месте была бы очень осторожна. Слышишь?
— Слышу, бабуля!
— А теперь спи!
Виктор не может уснуть. Да и как тут спать, если завтра он уедет отсюда, и, возможно, надолго, не на один месяц… А бабушка будет ждать, будет искать его, беспокоиться. Надо оставить ей письмо, чтобы она все знала и не искала его… А если вдруг штурмовики увидят письмо? Не забыть приписать, чтобы она его сожгла. Она, наверное, и сама это сделает… А если нет? Ведь правил подпольной работы она не знает… Нет, лучше не писать…
— Ты все еще не спишь?
— Бабуленька, я завтра… ты только не волнуйся… я завтра должен уехать. Но ты смотри не выдавай меня, бабушка!
Фрида Брентен медленно приподнимается на своей постели.
— Что ты такое городишь?.. Куда ты хочешь ехать?
— Бабушка, можно мне к тебе?
— Уж так и быть, сынок, иди!
И, потребовав честного слова, что бабушка никому-никому ничего не расскажет, он изливает перед ней душу. Он должен хорошенько все объяснить, надо ведь ей понять, что ему необходимо скрыться, уйти в подполье.
Фриду Брентен бросает то в жар, то в холод. Мысль ее лихорадочно работает, она ищет доводов, которые могли бы убедить мальчика отказаться от своей безумной затеи. Что делать? Как быть?
— У нас есть адрес одного хорошего пионера, бабушка, он живет в другом городе. Этот пионер поможет нам. Тебе совершенно незачем беспокоиться.
— Я и не беспокоюсь вовсе, — отвечает Фрида Брентен, а у самой зуб на зуб не попадает. — Я ведь знаю, какой ты у меня молодец, — говорит она и все думает и думает, что ему сказать… «Боже мой, какими же словами мне удержать его?» Ей ничего, решительно ничего не приходит в голову. Она растеряна, она в смятении. «Как повлиять на него? Только бы не сорвалось какое-нибудь необдуманное слово». Но ни одна спасительная мысль не осеняет ее, и она вдруг разражается бурными слезами.
Виктор удивлен и потрясен. Ко всему он был готов, но только не к слезам.
— Почему ты плачешь, бабуленька? Я же… я же не могу иначе поступить. И я ведь… вернусь.
— Обо мне ты совсем не подумал? — всхлипывает Фрида Брентен. — Дедушку у меня забрали. Папы нет. Ты один у меня только и остался… Если и ты меня покинешь, я буду одна, одна-одинешенька.
Сердце у Виктора щемит. Он глубоко вздыхает.
— Не плачь, бабушка. Ведь у тебя есть Петер!
— Петер? Но ведь он еще крошка… А ты, ты уже взрослый мальчик! Моя единственная опора… Что я буду делать без тебя?
Виктор проникается ее горем и страхом. Он любит свою бабушку, и ему невыносимо смотреть, как она страдает. Он обнимает ее и целует, целует. Потом слезы застилают глаза и ему; он клянется никогда и ни за что ее не оставлять, будь что будет, сколько бы его ни мучили и пимпфы, и Рохвиц, и штурмовики… все… все…
А тут еще новая тревога. Фрида Брентен носится из столовой в кухню, из кухни в столовую. Она убирает в буфет посуду, переставляет цветочные горшки с подоконников на кухонный шкаф и занавешивает выходящее на улицу большое окно шерстяным одеялом, чтобы наружу не проникал свет, когда она включит электричество. Дверь она давно уже заперла, наложила цепочку и поклялась себе никого и ни при каких обстоятельствах не впускать.
Виктор со всеми этими мерами абсолютно не согласен. Он сидит в углу дивана и ворчит:
— Бабушка, мы ничего не увидим и не услышим и не будем знать, что творится в городе.
— Глупый, что тебе нужно видеть?
— Мы тут сидим, как в мышеловке.
— А тебе небось надо в самую гущу влезть, да?
Он уверен, что Берни и Ганс на улице. Если он завтра расскажет, что сидел в затемненной квартире, они, чего доброго, сочтут его трусом.
— Нет-нет, — говорит Фрида Брентен, убирая со стола остатки ужина, — это не жизнь. Все словно озверели.
Сегодня, выйдя за покупками, она тотчас же почуяла что-то недоброе. На лицах встречных она читала не только обычные в последнее время раздражение и недовольство, но прямо-таки ненависть, ярость. Повсюду у подъездов собирался народ, она слышала шепот и шушуканье. А когда еще и Репсольд посоветовал ей — в лавке как раз никого не было — сегодня вечером не выходить на улицу, без свалки не обойдется, — ей все стало ясно. Вот откуда это беспокойство у всех. Вот почему такие ожесточенные лица. Нацисты собираются устроить сегодня факельное шествие по Бармбеку и Улленхорсту[5], а рабочие решили сорвать его. Нет, Фрида Брентен считала это безумием — лезть в драку с нацистами теперь, когда за ними стоит правительство и полиция. Что тут могут сделать рабочие? В них будут стрелять, побросают их в тюрьмы, как будто еще мало народу и без того томится в застенках, будут преследовать, травить их. Чего доброго, и Вальтер наделает глупостей и ввяжется в эти дела. А Кат! В последнее время она совсем не показывается… Фрида была бы спокойней, не будь с ней ребят. Случись с ними какая беда, она в ответе. Просто счастье, что старшенький дома. И она сказала:
— Если бы ты сегодня вовремя не пришел, я бы умерла от страха за тебя.
— Ты всегда рассуждаешь так, будто я совсем еще маленький!
— Ну хорошо, хорошо!
— У Берни мама гораздо благоразумнее. Она вообще ничего не боится.
До них донеслись звуки военного оркестра, пока еще очень отдаленные.
Виктор прислушался:
— Идут, бабушка!
Он подбежал к окну.
— Отойди от окна, несносный мальчишка! — Фрида Брентен рванула его к себе. Потом щелкнула выключателем. Лишь из кухни проникал слабый свет.
— И как тебе не стыдно, бабушка. — Виктор забрался в свой уголок на диване. — Они же еще только на Циммерштрассе.
— Посмей-ка подойти к окну!
Фрида Брентен повернулась к Петеру. Мальчуган стоял на коленях перед дедушкиным креслом и старался затиснуть Лизу Закрой Глазки в угол.
— Ты будешь умницей, мой маленький, правда?
— Лиза просит зажечь свет, бабушка.
— Скоро зажжем, моя дорогая крошка. Не надо хныкать, смотри, а то бабушка заплачет.
Звуки военного оркестра стали громче, но внизу на улице было тихо. Фрида Брентен подошла к окну, будто бы поправить одеяло: она одергивала его и так и этак, словно одеяло недостаточно плотно занавешивало окно. На самом же деле ей хотелось украдкой взглянуть на улицу. Там было пустынно. В домах и магазинах — ни огонька. Только уличные фонари горели. Виктор опять подобрался к окну.
— Вот они, бабушка, они сворачивают на нашу улицу!
Да, вон там, на Арндтштрассе, множество горящих факелов. Страх сжимает ей горло.
— Ну, а теперь марш от окна!
Она обнимает Виктора.
— О господи, как я рада, что ты дома, сынок.
— Какая же ты трусиха, бабушка!
Она села на диван и привлекла к себе Виктора.
— Петер тоже хочет к бабушке! — запищал малыш и в темноте пробрался к дивану. Бабушка подняла его и усадила рядом с собой.
— Почему эти молодчики устраивают свои шествия только по вечерам, когда людям спать надо?
— А потому, что днем они боятся, — ответил Виктор.
— Разве они тоже боятся? — недоверчиво спросила бабушка.
— Еще как! — подтвердил мальчик.
В это мгновение с улицы донесся пронзительный свисток, один, другой, третий. И вдруг началось нечто невообразимое. За окном бесновалась такая буря, что даже грохот оркестра потонул в ней. Крики и рев, гром и звон стояли в воздухе. Камни и стекла летели на мостовую. Люди выли, вопили. Огромный клубок сцепившихся в драке человеческих тел катился по улице.
Фрида Брентен прижала к себе обоих мальчиков; она тряслась и дрожала, все время повторяя:
— Видишь?.. Видишь?.. — Но они ничего не видели, совершенно ничего, они только слышали неистовый гул, с каждой минутой нараставший. Трещали выстрелы. Как щелканье бича, прорывали они шум свалки. И снова — крики, выстрелы.
Широко раскрыв глаза в темноте, Виктор прислушивался. Он различал отдельные выкрики: «Долой! Долой! Палачи рабочего класса!»
— Очистить улицу!.. Очистить улицу!..
Сирены выли, и вой их, нарастая, переходил в грохот и лязг. Крики, суматошный бег многих сотен людей. Пронзительно громкая команда: «Очистить улицу, очистить улицу!» — и опять глухое щелканье выстрелов и звон разбиваемых стекол.
— Боже мой! Боже мой! — стонала Фрида Брентен, удивляясь тому, что дети, несмотря на темень и на этот страшный шум на улице, сидят спокойно.
Вдруг раздался стук в наружную дверь. Фрида Брентен насторожилась. Да, стучат. Раз, и еще раз.
— Бабушка, к нам кто-то стучит.
— Сиди тихо! — шепнула бабушка и подтолкнула мальчика локтем.
Стук повторился. Не очень громкий, но торопливый, как бы просящий.
— Это наверняка не штурмовики, — прошептал Виктор.
— Ты думаешь, надо открыть?
— Конечно, бабушка!
И мальчик метнулся в переднюю, Фрида Брентен увидела, как в кухню, хромая, вошел молодой человек. Лицо его было в крови, пиджак разорван и весь перепачкан.
— Спрячьте меня, за мной погоня!
— Где спрятать? — растерявшись, спросила Фрида Брентен. — Здесь, у нас?
— На чердаке, бабушка.
Виктор проворно снял висевший на стенке кухонного шкафа ключ и единым духом взбежал по лесенке на чердак. Раненый беглец последовал за ним, Фрида Брентен дежурила у дверей.
Почти бесшумно Виктор спустился с лестницы и прошмыгнул в квартиру.
— Ты запер снаружи?
— Запер, бабушка.
— Так! А теперь включим свет! — Она включила все лампы в кухне и в столовой. Фриду Брентен вдруг будто подменили, она держала себя так, словно ничего не произошло, словно не она за несколько минут до того вся тряслась от страха. Виктор с удивлением смотрел на нее — ведь с улицы все еще доносились шум и вой, хотя и слабее прежнего.
— Бабуля, — шепотом спросил он, — ты уже не боишься?
— Тише, дурачок! С чего это мне. Бояться?
Такой ответ вконец озадачил мальчика.
В дверь постучали, властно, настойчиво. Фрида Брентен приложила палец к губам, показывая, чтобы Виктор молчал, и пошла открывать. На площадке стояли двое полицейских и три штурмовика.
— Слава богу! — встретила их Фрида Брентен. — Прошу вас, входите.
— Почему «слава богу»? — спросил один из полицейских.
— А потому, что вы здесь. Теперь уж этот ужасный шум на улице прекратится!
— Сюда кто-то вбежал! — Полицейский так пристально посмотрел из-под каски на Фриду Брентен, точно хотел пронзить ее взглядом.
— Ко мне? — Она подняла на него глаза, в которых светилось простодушие. — Этого только не хватало.
Вдруг у нее сперло дыхание. Кто-то спускался с чердачной лестницы. Но тут же она увидела, что это был штурмовик.
— Дверь на чердак заперта, — сказал он.
— Она у вас всегда на замке? — спросил полицейский.
— Само собой, — ответила Фрида Брентен. — Дать, может, вам ключ?
Виктор посмотрел на нее испуганными глазами. Фрида Брентен сняла ключ с гвоздя. Полицейский сказал своим:
— Если дверь на замке, значит, туда никто не мог проскользнуть. Он где-нибудь в другом месте.
Один из штурмовиков настойчиво повторял, что своими глазами видел, как парень вбежал сюда.
С минуту полицейские и штурмовики еще поколебались, потом ушли. Фрида Брентен заперла двери, но не отходила от них. Она слышала, как эти молодчики спорили между собой, слышала, как они спустились с лестницы, как вышли на улицу.
Только теперь она повернулась и взглянула на Виктора.
— Ушли.
Мальчик бросился ей на шею.
— Как ты замечательно все это устроила, бабуленька!.. Ох, как здорово!
А Фрида Брентен почувствовала, что силы вдруг оставили ее. Шатаясь, добралась она до дивана.
— О господи, как же мне было страшно!
Малютка уснул в дедушкином кресле. Пока Фрида Брентен переносила его в кроватку, Виктор сбегал на затихшую улицу. На мостовой валялись груды сломанной мебели, помятые ведра, осколки стекла и черепки цветочных горшков, но людей нигде не было. Через каждые несколько минут проходили полицейские патрули. Недалеко от Циммерштрассе стояла группа полицейских. Виктор внимательно вглядывался в подъезды на противоположной стороне улицы, не засели ли где-нибудь шпики. Не заметив нигде ничего подозрительного, он решил, что уже можно запереть внизу входную дверь и привести беглеца в квартиру. Надо ему сделать перевязку, и пусть умоется и почистится. «Как хорошо, — думал Виктор, — что мы спасли его!»
— Бабушка, дверь внизу я запер. Сейчас сбегаю за ним.
— Раньше согрей воды, надо ему привести себя в порядок.
Виктор поставил кастрюлю с водой на плиту и помчался на чердак.
Беглецу, вероятно, еще и восемнадцати лет не исполнилось. Это был цветущий юноша с милым лицом. Смеясь от радости, что нацисты ушли несолоно хлебавши, он благодарно пожал руки Фриде Брентен и Виктору.
— Меня-то с превеликим удовольствием сцапали бы!
— Вам бы, конечно, изрядно попало? — спросила Фрида Брентен.
— Что говорить! Они бы из меня котлету сделали, а потом бросили бы в концлагерь.
— Так у вас, наверное, все поджилки от страха тряслись, а?
— Не без того! — сказал юноша, вытирая лицо. — Ах, я запачкал кровью полотенце.
— Пустяки. Однако дайте посмотрим, что там у вас? Здорово досталось? Ранку на голове нужно перевязать. Пластырь, кажется, у меня есть. — Но раньше чем пойти за ним, она прибавила: — Вы ведь отлично знаете, что вас ждет, если вас поймают, и все-таки лезете в драку…
— А то как же? — ответил комсомолец. — Честный рабочий иначе поступить не может. Если им все спускать с рук, они в бараний рог скрутят нашего брата.
Фрида Брентен пошла за пластырем и бинтами.
Виктор торопливо сказал:
— Она говорит не то, что думает. Мой дедушка тоже коммунист, и он в концлагере.
— Ее муж?
— Да, — с гордостью ответил Виктор. — И мой папа коммунист, он скрывается. Его ищут.
Молодой рабочий радостно засмеялся.
— Ого, значит, мне повезло… Но как же вы, — сказал он Фриде Брентен, вернувшейся с перевязочным материалом, — уговариваете рабочих не бороться против нацистов, если ваш собственный муж в концлагере? Это же его тюремщики! Если с ними не бороться, так ведь и муж ваш до конца дней своих не увидит воли!
— Дайте-ка сюда голову! — строго сказала Фрида Брентен.
И ее подопечный, сидя на стуле, еще пригнулся, чтобы маленькая женщина могла его перевязать.
Под вековыми буками и липами, по ухоженным дорожкам вдоль высокого берега плавно текущей Эльбы, по которой вверх и вниз двигались пузатые баржи, прогулочные катера, шли Вальтер Брентен и Эрнст Тимм.
— Неужели все это еще существует?! Эти сережки и эти почки на ветках и веточках! — тихо говорил Вальтер. — А воздух! Он прямо-таки вкусный, никакого сравнения с городским! — Вальтеру казалось, что он никогда еще не видел такого высокого, такого ясного лазурного неба.
— Гениальная мысль пришла тебе в голову, Эрнст, перенести сюда нашу встречу.
— Не правда ли? — подхватил Тимм. — Время от времени надо подышать запахами трав и молодой листвы, понаблюдать за жучком, разгуливающим по твоей руке. Но давай к делу… Ты, значит, подтверждаешь, что среди рабочих ведутся споры о долговечности диктатуры Гитлера — надолго ли она утвердилась, или это лишь временное явление. Если большинство рабочих полагает, что это явление временное, то мы обязаны сказать им: все зависит от нас самих. Только мы, рабочие, можем сократить пребывание фашистов у власти. Ведь многие вполне серьезно говорят: если фашистская диктатура лишь временное явление, так зачем подвергать себя опасности? Согласиться с этим — значило бы прийти к социал-демократическому девизу: ждать, пока явление само себя изживет. Это, в свою очередь, означало бы — и тут спорить не приходится — капитуляцию, то самое, чего жаждет гитлеровская банда. По-моему, в своей передовой ты должен подчеркнуть, особо подчеркнуть эту опасность.
Вальтер слушал и в то же время всем существом своим отдавался очарованию весеннего дня. Он то и дело устремлял восхищенный взор на сверкающую сквозь ветви деревьев речную гладь. Вон там, в тени, уже белеют подснежники! А воздух! Какой чудесный, терпкий! «А-ах!» — вздохнул Вальтер.
— Что с тобой? — спросил Тимм.
— Ничего… Но давай сядем, хорошо?
— Как хочешь!.. Я предлагаю связать вторую статью — о Тедди[6] — с первой. Напомни о его словах, последних, сказанных на воле: «Гитлер — это война!» Не понимать этой опасности — отнюдь не значит уменьшать ее. Тот, кто ее отрицает, от нее погибнет. Покажи Тельмана тем мудрым и стойким вождем немецкого рабочего движения, каков он и есть, и больше того: вождем всего трудового немецкого народа, всей своей жизнью доказавшим, что слово с делом у него не расходится. Вспомни, что он учил нас не увлекаться иллюзиями, не терять ощущения реальности, а неизменно сохранять ясность мысли, анализировать общее политическое положение и, уж исходя из действительности, определять задачи и методы политической работы. И никогда не упускать из виду конечную цель — завоевание политической власти. Стойкость, бесстрашие, героизм — все это хорошо, но недостаточно, нужно…
— Вложить их в борьбу за правое дело! — вставил Вальтер.
— Это-то конечно! Это несомненно! — почти резко сказал Тимм и искоса взглянул на Вальтера. — Нужна правильная политика, вот что самое важное и что принесет успех.
Они сели на круглую скамью, кольцом охватившую мощный бук. Разглядывая дерево, Тимм говорил как бы сам с собой:
— У кого крепкие и глубокие корни, тому никакая буря не страшна!
Вальтер смотрел на Эрнста Тимма… Кто поверит, что он токарь-металлист. Глядя на этого человека в сером демисезонном пальто, на это лицо с коротко подстриженной бородкой и с седеющими висками, скажешь, что перед тобой инженер или ученый. «Добрый десяток лет, а то и больше я знаю его, — думал Вальтер, — и за станком его видел, и капповский путч вместе пережили. Чего только Эрнсту Тимму не пришлось за это время испытать, вытерпеть, преодолеть! Преследования, аресты, пять лет каторжной тюрьмы! Если бы в декабре прошлого года Тимма не выпустили, нацисты давно сжили бы его со свету. Ему нельзя оставаться в Гамбурге. Слишком уж много народу знает его».
— Ты меня слушаешь или нет?
Вальтер вздрогнул.
— Разумеется.
— Так вот! Камня на камне не оставь от вымыслов Геббельса, которые ему понадобились, потому что нет и не может быть у него никакого обвинительного материала против Тедди.
— Как это вообще могло случиться, что Тельман?..
— Об этом толковать сейчас не время, Вальтер, как-нибудь в другой раз. Мы с тобой его ученики, не правда ли? Давай же покажем, чему мы у него научились, покажем, что мы достойны называться его учениками. Вложи в свои слова все, что чувствуешь. Чувства не надо стесняться. Мы думаем порой, что только голосу рассудка следует давать волю. Неверно! Пусть и сердце наше говорит. Тогда нас будут слушать, тогда мы найдем отклик… Все меры приняты, чтобы газета вышла в свет еще до первого мая?
— Как будто бы… Если только не случится какая-нибудь большая беда.
— Что ты имеешь в виду?
— Типография, скажем, может засыпаться, или я провалюсь.
— Ни то, ни другое не произойдет, надеюсь. Ведь мы с тобой оба стреляные воробьи.
Они с улыбкой взглянули друг на друга. «Ему пятьдесят лет, но у него все та же мальчишеская улыбка, как тогда, когда он отчитал хозяина».
— В полдень у тебя назначена еще одна встреча где-то здесь поблизости?
— Да, в Бланкенезе.
— Квартира твоя надежна?
— Как крепость… Чердак в доме моего старого дяди, которому уже за семьдесят. На старости лет он сделался звездочетом и оборудовал у себя на чердаке собственную обсерваторию. Труба телескопа выведена в чердачный люк… Смех да и только.
— Он знает, почему тебе понадобилось поселиться у него?
— Конечно. Когда-то он, можно сказать, был одним из создателей социал-демократического движения. После войны четырнадцатого года земля ему опостылела, и он обратился к небу. Он как будто уже юношей питал слабость к естествознанию.
— Если ты себя чувствуешь там в безопасности…
— Штюрк говорит, что презирает людей, сам же душа-человек.
Тимм сказал:
— Тебе придется в скором времени покинуть Гамбург. Мы сменим весь партийный актив.
— А ты, Эрнст?
— И я уеду.
Какой-то субъект с овчаркой на сворке шел по аллее в их сторону.
— Пошли! — шепнул Тимм. Вслух он сказал: — Всего хорошего! Прощай! — Он подал Вальтеру руку и ушел.
Вальтер остался на скамье под буком, закурил сигарету и, подождав, пока человек с овчаркой прошел мимо, бросил последний взгляд на Эрнста Тимма, который как раз в эту минуту сворачивал на боковую дорожку.
Судовладельцы, крупные коммерсанты и маклеры — денежная аристократия этого старого ганзейского города — отстроили себе на Эльбском шоссе виллы, по размерам и роскоши не уступавшие усадьбам крупных юнкеров. Среди этой публики считалось хорошим тоном обзаводиться на английский лад площадками для игры в гольф и поло. Ходить под парусом в море нынче не признавалось стоящим спортом, в моде был девиз: движение!
Вальтер смотрел, как стройные молодые девушки и их дородные партнеры взмахивают теннисными ракетками. Пожилые мужчины в брюках «гольф» и с сигарами в зубах, прижав локтем клюшки, слонялись по зеленым площадкам. Мальчики и девочки из расположенных по соседству поселков, взобравшись на высокие парковые ограды, взглядом опытных ценителей следили за ходом игры.
После окончания первой мировой войны по ту сторону Эльбского шоссе возник массив домов современной архитектуры, превративший некогда сонные дальние деревни на берегу Эльбы в городские предместья. Городская железная дорога вела в Осдорф, Шенефельд и Хальстенбек, где селилась зажиточная прослойка служащих — управляющие фирмами, бухгалтеры, секретари и заведующие конторами. Они из кожи лезли вон, чтобы казаться хоть на самую малость выше мелких служащих. Навстречу Вальтеру попадались совершающие свою утреннюю прогулку пожилые господа в высоких стоячих крахмальных воротничках и с сигарами во рту — точная копия их хозяев — и более молодые, в брюках «гольф», свитерах и туфлях на толстой эрзац-подошве, старательно подражавшие «золотой молодежи».
Вальтер разглядывал эти деревянные, прямые, как палки, фигуры с пустыми лицами. «Вот кто прежде всего составляет ядро приверженцев фашизма. Мелкая буржуазия города и деревни; в эти слои, — размышлял Вальтер, — мы проникаем очень слабо. Добьемся ли мы когда-нибудь решающего успеха на этом участке? Пожалуй, скорее в крестьянской массе… — Вальтер невольно вспомнил упрямые лица гольштейнских крестьян, рассказывавших ему и Тимму, как они выгнали из своей деревни судебных исполнителей. — Но что можно сделать в среде таких ограниченных и чванливых обывателей?»
Тупые, самодовольные физиономии этих мещан чуть было не отравили Вальтеру все очарование прекрасного апрельского утра. Следовало назначить встречу с Тиммом на более ранний час, когда эта публика еще нежится в своих теплых постелях. Вальтер облегченно вздохнул, добравшись до узких, бегущих вверх и вниз извилистых улочек Бланкенезе. Он любил этот маленький приэльбский городок, в особенности ту его часть, где сохранились старинные одноэтажные домики с громадными соломенными крышами, под которыми доживали свои дни бывшие лоцманы, капитаны и другие мореходцы. Старики, лица которых как бы говорили о том, что некогда эти люди дышали ветрами всех океанов земного шара и во всех портах мира чувствовали себя как дома, стояли на порогах своих жилищ и, посасывая трубки, смотрели на бегущую у их ног реку. Море навсегда осталось их страстью. Сколько раз в своей жизни уходили они по этой реке в морские просторы и по ней же возвращались домой из дальних плаваний! Быть может, в эту минуту тот или иной старик мысленно входил вместе с сыном в Веракрус, или Калькутту, или Фриско. У моряков глаз зоркий, а с возрастом взгляд их простирается за океаны, за далекие континенты…
— С добрым утром!
— Здравствуйте.
Вальтер со всеми приветливо здоровался и рад был ответным приветствиям, которые отнюдь не всегда доводилось услышать.
Он с удовольствием поднимался в гору и спускался вниз по крутым улочкам. Мысли его были заняты Тиммом и обеими статьями для нелегальной «Гамбургер фольксцайтунг». Сложная эта задача, но очень важная. Необходимо подготовить товарищей к тяжелой, а возможно, и длительной подпольной борьбе. В то же время их надо предостеречь от пессимизма вопреки всему, что произошло и происходит. И не только: необходимо мобилизовать все силы. Написать статью о Тельмане казалось Вальтеру более легкой задачей, он был уверен, что тут всегда найдет нужные слова. Он вспоминал десятки эпизодов, характеризующих Тедди, его умные и проницательные высказывания.
…Тельман в тюремной камере, — нет, тому, кто его знает, трудно себе такое вообразить. Этот мужественный человек с волевым лицом, со светлыми, как день, глазами, с энергичным жестом сжатой в кулак руки и огненным темпераментом — узник! Когда Вальтер слушал Тедди, ему всегда казалось, что каждое слово, каждая мысль, каждый аргумент вырываются у него с силой вулканического извержения. Неужели он только для того принес прозябавшим во мраке людям свет познания, чтобы повторить теперь участь Прометея? Неужели он обречен на мучительную смерть? Нет! Прикованный к камню, он, пока не погаснет в нем последняя искра жизни, сможет и будет указывать народу, где правда, призывать к сопротивлению, к борьбе. На суде он из обвиняемого превратится в обличителя.
«Ам Айланд» — так назывался тупик, в котором находился кабачок «Колыбель моряка», — старинный дом с ветхой от старости соломенной крышей и покосившимися оконцами. Внутри царил прадедовский уют. На стенах висели пожелтевшие гравюры. Под потолком качались диковинки со всего света — чучела летающих рыб, коралловые полипы и другие редкие обитатели морей. На камине красовалась древняя, как мир, черепаха, высовывающая искусно сделанную голову.
Мартин выбрал угловой столик с видом на реку. Вальтер, здороваясь, одобрил место встречи:
— Замечательное заведение.
— Верно? И мало публики.
Кроме них, в зале находилось еще только пятеро посетителей. Трое местных жителей играли в скат, а влюбленная парочка, мило воркуя, осматривала достопримечательности ресторана.
— Что будешь пить?
— Грог, разумеется.
— А есть что будем?
Хозяин, старый моряк, приземистый и плотный, как морж, рекомендовал жареную камбалу.
— Прекрасно. Значит, камбалу.
Дверь за буфетной стойкой открылась, и в зал проник аппетитный запах жареной рыбы.
— Все в порядке? — спросил Вальтер.
— В порядке, — ответил Мартин.
— Вот тебе первые статьи. Завтра тем же путем, что и в последний раз, я передам тебе обе передовые, одну — о внешней политике фашизма, вторую — о Тедди.
Здесь им не нужно было разговаривать шепотом.
Никто не обращал на них внимания. Мартин — даже Вальтер не знал его фамилии — всего несколько недель как прибыл из Фрисландии; через него Вальтер держал связь с типографией. Это был надежный комсомолец, на добрый десяток лет моложе Вальтера, белокурый, розовощекий, светлоглазый, бойкий на язык.
— В порядке? Это значит, что и бумаги у тебя в порядке?
— В полном. И все-таки, понимаешь, мне от них мало проку. Из-за трудовой повинности, ясно? Эти молодчики поговаривают, будто мой год будет мобилизован в первую очередь. Лучше уж мне уйти в подполье.
— В трудовых отрядах нам тоже нужны надежные люди.
— Не могу. Для Третьей империи я пальцем о палец не ударю. Могу только вколачивать гвозди в ее гроб. Об этом я написал уже в обращении к рабочей молодежи. Вот она, моя первая статья, прочти и скажи, годится ли.
— Я возьму с собой, здесь читать не буду. И настоятельно прошу тебя, Мартин, ничего не предпринимать, раньше чем ты с нами не посоветуешься.
— Да ведь это само собой разумеется.
— Как с Максом? Делает он свое дело?
— Превосходно! На него можно положиться. Ловкий деляга! Несколько дней назад получил даже государственные заказы для своей типографии. Формуляры для управлений по трудовой повинности. Говорит, на них он заработает столько, что сможет один номер газеты выпустить бесплатно.
Вальтер улыбнулся и удовлетворенно кивнул Мартину. Радостно было видеть, как товарищи — молодые и старые — наперекор всем трудностям и опасностям оставались верны делу партии. Несколько заячьих душ, в первые же дни дезертировавшие, в счет не идут. А предателей, настоящих предателей, до сих пор в Гамбурге не было. Правда, пытками нацистам удалось кой у кого вырвать некоторые сведения. Но то были скорее слабые люди, а не предатели. Один из них, Альфред Коттен, потом со стыда повесился в своей камере. Предатели стыда не знают.
Толстяк хозяин принес чудесную, вкусно пахнущую, хорошо зажаренную камбалу, к ней огромную миску картофельного салата и с приветливым: «Приятного вам аппетита!» — поставил все на стол.
Поздно вечером Вальтер Брентен свернул на Рабуазы, где находилось его чердачное обиталище. До четвертого этажа он поднимался бесшумно, а с четвертого на пятый — старательно подражая тяжелым мелким шагам Густава Штюрка. Пусть те соседи, которые еще не спят, думают, что старик поднимается в свою «звездную лабораторию», как они окрестили крошечную обсерваторию Штюрка. В разговоре кое с кем из них он как бы мимоходом упомянул, что его племянник тоже интересуется астрономией и иногда заходит. Штюрк — и это было очень кстати — жил на пятом этаже, под самым чердаком, где установил свой телескоп и где теперь на старом диване ночевал Вальтер.
Открыв своим ключом дверь чердака, Вальтер медленно прошел в третью комнату, которую старый столяр великолепно оборудовал. Раньше чем включить свет, Вальтер затянул штору на косо срезанном чердачном окне.
Обширное помещение напоминало мастерскую. В центре, на постаменте, стоял телескоп, похожий на пушку с поднятым жерлом. Слева — книжная полка и маленький столик; справа, у стены, — старый, отслуживший свой век, некогда зеленый диван.
Штюрк вечером побывал здесь. Вальтер установил это по свежеисписанным листкам на столе. «Опять, верно, почки его донимали». Обычно старик задерживался здесь далеко за полночь. Сегодня отсутствие его было Вальтеру на руку. Он решил немедленно приступить к работе.
Убирая стол, он взял в руки исписанные листки. У Штюрка, несмотря на его семьдесят девять лет, был еще ясный, разборчивый почерк. Вальтер прочел:
«Альберт Стриндберг — осел. Упрекает науку в том, что она предается фантазиям. Разыгрывает из себя логически мыслящую личность, чтобы спасти мистицизм христианства!»
Вальтер, улыбаясь, положил листок на стол и взял следующий:
«Бетельгейзе. Красная звезда в правом плече Ориона. Газовый шар огромных размеров. Диаметр его в 430 раз больше диаметра солнца и составляет, следовательно, 600 миллионов километров. Земля могла бы спокойно проделать свой годичный путь вокруг солнца внутри этого красного шара, никогда не выходя за пределы его оболочки».
Вальтер поднял глаза. «Фантастика! Верно ли это? — подумал он с сомнением. — Быть может, Стриндберг все-таки прав? Звезда, диаметр которой в два раза больше расстояния от земли до солнца? Одна-единственная звезда?..» Он продолжал читать:
«Температура 3000°. Яркость звезды объясняется главным образом большой ее протяженностью. Плотность материи ничтожна (одна миллионная плотности солнечной материи). Литр вещества этой звезды весит меньше, чем наперсток окружающего нас воздуха. Тем не менее это четко ограниченное единое образование».
Не может быть, чтобы Штюрк все это выдумал… Несомненно, он делал выписки из научных книг. На какой смехотворно крохотной планете мы живем. А что только на ней не творилось?.. На этом ничтожном клочке вселенной… Говорят, что старики возвращаются к вере своего детства. Густав Штюрк открыл для себя небо и звезды. Но Вальтер уже не находил его чудаком и блаженным. Штюрк отнюдь не довольствовался одной верой, он хотел знать, изучить, понять еще непонятое, а если не понять, то исследовать…
Вальтер положил записи на полку; но все же не утерпел и прочитал еще один листок:
«Созвездие Кассиопеи. Световые пятна на расстоянии примерно 10 000 световых лет…»
Пока Вальтер собирался с мыслями и когда уже писал статью, в голове у него то и дело мелькало: 600 миллионов километров… 10 000 световых лет… 3000 градусов… И все же работа все больше увлекала его. Он позабыл о загадках звездных миров. Трудные формулировки легко ложились под пером. Он писал, не останавливаясь. Слова и целые периоды естественно сплетались друг с другом. Особенно удалась, так, по крайней мере, ему думалось, статья о фашистской диктатуре и о ближайших задачах борьбы с ней. Он немножко боялся этой сложной темы и поэтому решил взяться за нее после статьи о Тельмане.
Вдруг Вальтер насторожился. Кто-то отпер своим ключом дверь. Он вскочил и прислушался: это была медленная шаркающая походка Штюрка. Вальтер взглянул на часы. Десять минут четвертого… Что могло понадобиться здесь старику среди ночи?
Штюрк открыл дверь.
Пригнув голову, старый мастер переступил порог. Тощий, седой, одряхлевший. По лбу, изборожденному морщинами и складками, беспорядочно рассыпались пряди редких волос. Мутными, усталыми, очень большими глазами старик уставился на Вальтера. Подбородок на старческом лице выпятился, и нижняя губа вобрала верхнюю, точно стараясь удержать подбородок на месте.
Густав Штюрк молча подал руку племяннику.
— Отчего ты не спишь, дядя Густав? Ведь четвертый час…
— А ты?
— Мне нужно было поработать.
— Я тебе помешал?
— Нет! Только я лягу сейчас.
— Ложись, ложись!
Вальтер достал шерстяное одеяло и приготовил себе постель. Штюрк перелистывал книги и дожидался, пока гость его уляжется. Затем погасил свет и открыл люк. Вальтер наблюдал за ним… «Ищет он эту Бе… Бе…» Он никак не мог вспомнить название звезды в правом плече Ориона. Ее ли искал старик? Густав Штюрк вставил трубу в люк и посмотрел в нее. Выпрямляясь, он застонал.
— Что с тобой, дядя Густав?
— Обычное. Почки всё…
Он опять посмотрел в телескоп и стал вертеть маленькие колесики.
— Это точно, что ты записал о звезде в созвездии Ориона, дядя Густав?
— О красной звезде? — Штюрк выпрямился. — Внушительная махина, а?.. Точно все, от слова до слова. Хочешь взглянуть на нее? — Старика охватило лихорадочное оживление.
Вальтер выскользнул из-под одеяла.
— Бетельгейзе. Взглядом не окинешь, — бормотал старик.
Вальтер увидел в телескоп мерцавшую красноватым светом звезду.
— Будто уж и в самом деле диаметр ее в два раза превышает расстояние от земли до солнца?
— Будто?.. Нет, не будто, а действительно так. Это надо понять, — сказал Штюрк. Он положил Вальтеру руку на плечо и неожиданно спросил:
— Ничего нового об отце?
— Ничего, дядя Густав!
— Сумасшедший мир. Когда почки очень уж меня донимают, тогда я чувствую, что еще не расстался с ним.
Обычно в обеденный час на центральных улицах города царило большое оживление. Грузовики, фургоны, экипажи останавливались на Фердинандштрассе и в Рабуазах перед извозчичьими пивными. Служащие устремлялись из своих контор в молочные, в кафе и рестораны, или просто подышать свежим воздухом. Вальтер считал, что в эту пору дня безопаснее всего бродить по улицам; для встреч, особенно в центре города, между Менкебергштрассе и Альстердаммом, эти часы были наиболее благоприятны.
Проходя мимо газетного киоска у Ломбардского моста, Вальтер мельком читал заголовки статей. Газета «Гамбургер фремденблат». «Унификация юстиции», — прочел Вальтер, и затем имя автора: «Доктор Франк, имперский комиссар юстиции». Газета «Гамбургер нахрихтен»: «Стальной шлем приносит присягу Адольфу Гитлеру!» Да, «унификация» развертывается с бешеной быстротой, даже социал-демократическая фракция рейхстага голосовала за гитлеровскую внешнюю политику. Тем самым социал-демократы опять голосовали за войну; на этот раз они протянули руку Гитлеру. Разве не сказал он то же самое, что его чванливый и самовлюбленный предшественник, лишь несколько варьируя его слова: «Я не признаю никаких партий, кроме одной — национал-социалистской…»[7]
С какой целеустремленностью, пуская в ход жульнические, воровские приемы, шла к власти в годы Веймарской республики милитаристская реакция! Захватить власть прямым путем, посредством капповского или гитлеровского путча, ей не удалось. А бумажная демократия открыла ей широкий путь. «Враг — слева!» — этот лозунг объединил всех блюстителей спокойствия и порядка, от Гитлера до большинства в руководстве социал-демократической партии.
Вальтер вспомнил слова Карла Маркса, сказанные им в его «Восемнадцатом брюмера» по поводу таких лжедемократов: «Нет сомнения, демократы верят в силу трубных звуков, от которых пали иерихонские стены. И каждый раз, когда они стоят перед стеной деспотизма, они стараются повторить это чудо». Увы, веймарские демократы даже в иерихонские трубы не верили, они верили только в силу промышленных магнатов и их генералов…
Уйдя в свои мысли, Вальтер не спеша — до встречи с Мартином оставался еще целый час — шел по Ломбардскому мосту. Вот он остановился у парапета и загляделся на расстилавшуюся перед ним панораму города. Бинненальстер, Юнгфернштиг, Альстердамм, то тут, то там в небо поднимаются верхушки башен, а вон шпиль на набережной Благополучного возвращения и причалы Санкт-Паули… Это был Гамбург, его Гамбург, родной и с малых лет любимый. Не только его город, но и город его отцов и дедов. На этом месте стоял его дед Иоганн Хардекопф и любовался картиной города. Там, внизу, отец Вальтера, снуя среди причалов, закупал под рождество традиционных карпов. А там, на Юнгфернштиге, Вальтер сам когда-то, много лет назад, гулял с Гретой Бомгарден. Нет, они не просто гуляли, они как бы шагали в демонстрации — он и она; то было 1 мая 1916 года.
Сколько же лет прошло?.. Семнадцать! Какое далекое прошлое! За полотном железной дороги он сидел с Рут в тот день, когда по Ломбардскому мосту проходили матросы, шедшие освобождать из тюрем политических заключенных, штурмовать казармы; матросы, открывшие в Гамбурге революционные действия.
Пятнадцать лет назад… Рут?.. Ему бы очень хотелось знать, как жила она эти годы, где она теперь и… какая она сейчас. Муж ее нынче, вероятно, высоко взлетел, крупная шишка. Но с ним ли она? Интересно, вспоминает ли она хоть изредка время, когда состояла в группе «Эвтерпиа»? Думает ли порой…
Э-эх, прошлое кануло в Лету! И как ни мрачно настоящее, нужно смело приподнимать завесу будущего и… вступать в него…
Гляди-ка! Не тетя ли Мими там?.. Конечно же, это они — Вильмерсы. Нарядно одетая дама — это кузина Хильдегард, а мужчина с усами à la Менжу, вероятно, ее муж, Стивен Меркенталь. Вальтер заметил до смерти перепуганный, бегающий взгляд тетки. «Напрасные опасения, — подумал он, улыбаясь, — я не причиню вам никаких неприятностей». Незаметно кивнув ей, он прошел мимо.
— Что с тобой, мама? — спросила фрау Меркенталь.
— А ты не видела? — шепнула мать, дрожа от волнения и прижимая руку к сердцу. — Ведь это Вальтер, сын Карла.
— Этот? — Хильдегард Меркенталь посмотрела вслед Вальтеру. — Я думала, он сидит.
— Это Карла арестовали, детка. А Вальтера ищут!
— Минутку, мама! — сказал вдруг зять Мими Вильмерс Стивен. — Ступайте вперед, я сейчас догоню вас. Куплю только сигар.
Мими Вильмерс и ее дочь медленно продолжали свою прогулку по эспланаде.
На полдороге к табачному магазину Стивен Меркенталь свернул в сторону и подошел к полицейскому, регулировавшему движение.
— Господин вахмистр, вы родились в сорочке. Вон видите того человека — приземистый, в плаще и мягкой серой шляпе? Это известный коммунист, которого разыскивают. Вот моя карточка. Но помните — совершенно секретно.
Вальтер Брентен пересек Стефанплац. У входа в главный почтамт на плечо его легла чья-то рука. Он поднял глаза и увидел полицейского. Второй полицейский стал почти вплотную за спиной Вальтера, держа руку на кобуре.
— Следуйте за нами!
— В чем дело?.. На каком основании?
— Об этом узнаете в участке.
Тетя Мими! — было первой мыслью Вальтера. Вторая, еще более удручающая, — статьи!.. В кармане пиджака лежали обе статьи для газеты.
Входя в полицейский участок, расположенный против городского театра, Вальтер был бледен. И все же он еще надеялся: «Быть может, пронесет!»
На площадке шестого этажа широкой лестницы в здании полицей-президиума, с расходящимися на каждом этаже вправо и влево коридорами, стоял на часах вооруженный карабином штурмовик. И спокойно смотрел вниз на людей, которые сновали по лестницам, носились по коридорам, открывали или закрывали двери разных комнат. Шарканье сотен пар ног, неясный гул сотен голосов доносились к нему наверх, но он не разбирал ни одного слова, не различал ни одного лица.
«Да, — думал он, — когда-то и я, не уверенный в завтрашнем дне, точно так же носился из одной канцелярии в другую, часами ждал в коридорах и передних, получал пинки, толчки, неопределенные обещания и несолоно хлебавши уходил домой».
Как он был тогда угнетен и подавлен: три года безработицы, три года ничегонеделанья, три года существования между небом и землей — нелегко они дались ему. Хорошо, что злая пора миновала. Теперь у него была уверенность, что он пообедает не только сегодня, но и завтра. Когда приходил вечер, он знал, что где-то у него есть своя койка. Он получал полное обмундирование, и даже сапоги его чинились или заменялись новыми, когда старые приходили в негодность. Заботиться о себе ему теперь незачем: все заботы о нем нес кто-то другой. Отбыв дежурство, он попадал в круг приятелей, таких же штурмовиков, как он, играл с ними в скат или покер, а порой участвовал даже в попойке и позволял себе разгуляться вовсю. Францу Тенне большего и не надо было; жизнь никогда не баловала его и сделала нетребовательным.
Штурмовик Тенне отскочил от перил и вытянулся во фронт. Из кабинета начальника тайной полиции вышел государственный советник доктор Баллаб и направился в приемную полицей-сенатора. Как только государственный советник закрыл за собой дверь, Тенне снова удобно облокотился о перила и подумал: «Долго же они разговаривали, советник с начальником. Важная птица, должно быть, этот советник. Но интересно: раньше чем идти к полицей-сенатору, он всегда заходит к начальнику гестапо? Не для того ли, чтобы сначала разузнать обо всем». Франц Тенне опять глянул вниз; подобно муравьям, множество людей без устали спешили вверх и вниз, два непрерывных встречных потока. Он пренебрежительно, даже насмешливо улыбнулся, подумав о своем отце, об этом брюзгливом социал-демократе, который проклял его, своего сына, и предсказал ему, что он кончит плохо. А он вот стоит на часах перед кабинетами полицей-сенатора и инспекторов по уголовным делам, он — блюститель закона и порядка. Его нисколько не удивило бы, если бы в один прекрасный день сюда доставили жестянщика Альфонса Тенне как изменника родины и правонарушителя. За предсказание, что сын кончит плохо! Нет, Франц Тенне, больше чем когда-либо, убежден, что он поставил на верную карту, на туза. Кто теперь хозяева жизни? Он и ему подобные. Штурмовики. И они перекроят жизнь по-своему. Вчерашние ничего не сумели сделать, поэтому долой их с пьедесталов, пусть освободят место другим.
И Франц Тенне размечтался: вскоре его произведут в шарфюреры, потом в обершарфюреры и через несколько месяцев как пить дать быть ему труппфюрером. Если все пойдет хорошо, — другими словами, если он покажет себя с лучшей стороны, а он постарается себя показать, — то года через два, два с половиной он — штурмфюрер. И что ни новый чин, то новая прибавка. Штурмфюреру уже полагается немало деньжат. А если на петлицах три «пуговки», а в кармане пачка радужных кредиток, все видишь в другом свете, весь мир тебе улыбается.
— Да возможно ли? Этакий дьявол! — Полицей-сенатор Рудольф Пихтер негодующим взглядом уставился на доктора Ганса Баллаба; тот невозмутимо вертел между пальцами сигару с золотым ободком и любовался ее белоснежным пеплом.
— С характером, прохвост! Знаешь, я бы его с удовольствием взял к себе и ткнул в самую вонючую камеру из тех, что выходят на канал.
Небрежно потягиваясь в кресле, доктор Баллаб искоса, снизу вверх, поглядел на полицей-сенатора. «Вполне на тебя похоже», — подумал он.
Стройный, холеный, щегольски одетый, Баллаб был лет на десять моложе Пихтера; ему еще и тридцати не исполнилось. Его холодные, злые, глубоко сидящие серо-зеленые глаза на овальном, гладко выбритом лице часто и подолгу застывали, словно подкарауливая что-то.
Он посмотрел на Пихтера и сказал медленно, подчеркивая каждое слово:
— С этим надо поступить иначе; он — золото в наших руках!
— Ну, вот именно, — хохотнул Пихтер. — Вот и отдай его в мои руки.
Доктор Баллаб затянулся и, выпуская дым, сказал наигранно ленивым голосом:
— Мы назначим ему пенсию.
— Только этого не хватало, — возмутился Пихтер.
— Мы опубликуем его прошение в печати. Будем оглашать на собраниях. Передавать по радио. Полагаю, что тогда у товарищей пролетариев отпадет охота знакомиться с твоими командами особого назначения и концлагерями.
— Ах, вот как это задумано!
Полицей-сенатор Пихтер повертел мясистой головой и указательным пальцем потянул воротничок, точно тот стал ему вдруг тесен. Рачьими глазами, которые, казалось, вот-вот упрутся в толстые стекла очков, Пихтер почтительно, но не без зависти, разглядывал сидящего против него приятеля-гаулейтера. Высокомерие и самоуверенность доктора Баллаба внушали ему уважение и в то же время раздражали.
— Да, друг мой, это политика.
Баллаб искоса поглядел на молчащего Пихтера.
— Держу пари, ты вообразил, будто концлагери и команды особого назначения — твое изобретение, верно? А ведь их изобрел даже не фюрер. Они возникли в далекой древности, их знали уже спартанцы. А насчет умерщвления ты можешь еще многому поучиться у спартанских криптиев…
Обстоятельно и бережно стряхивая пепел со своей сигары, он продолжал:
— Убить врага — это достижение. Но куда большее достижение даровать ему жизнь и тем самым убить дело, за которое он борется. Твой предшественник черным по белому засвидетельствовал: исполняя служебные обязанности, он всегда забывал о своей принадлежности к социал-демократической партии и помнил лишь, что он государственный чиновник, поэтому он никогда не считался с заданиями партии, а действовал всегда и неизменно в интересах государства. И вот теперь, на основании таких-то и таких-то параграфов, он как государственный служащий ходатайствует о назначении ему пенсии. Отрезвит это пролетариев? Полагаю, что отрезвит. Кто из социал-демократов станет изображать из себя мученика, зная, что его лидеры в прошлом сознательно пренебрегали торжественными партийными решениями, а нынче борются только за получение пенсии?
— Да ведь все, что этот Шенгузен пишет в своем прошении, сплошное очковтирательство, — возразил Пихтер. — Если кто-нибудь из этой банды и был подлинным социалистом, то именно Шенгузен!
— Верно! Но почему очковтирательство? Можешь ты доказать, что он нас теперь обманывает? Очень боюсь, что тебе это не удалось бы. Своим прошением он оказал нам неоценимую услугу; мы назначим ему пенсию.
— Попробуй расскажи это моим ребятам!.. Пенсия!.. Да они готовы собственными руками свернуть шею негодяю. Кстати, я и сам не прочь бы. Признаюсь, Ганс, эту высокую политику я никогда не пойму.
Доктор Баллаб кивнул:
— Охотно верю! Если бы ты ее понимал, твои ребята давно бы нашли коммуниста, который…
— Претендовал бы на пенсию?
— Нет, конечно, но который написал бы нечто в этом роде. Письменно отказался бы от коммунизма.
— Если тебя это так интересует, что ж? Нет ничего легче!
Полицей-сенатор взял из медного ящичка сигарету.
— Какие только расчеты вы не строите на такой писанине! А между тем ведь все знают, как она добывается.
— А хотя бы и так! Одним истреблением людей дела не сделаешь. Нам нужны отречения от марксизма. Письменные, за подписью и с адресом. Полученные от видных коммунистов. Множество отречений. Столько, сколько можно добыть. Руби революционерам головы, они опять отрастут. Революционеров надо разлагать, отравлять, сеять среди них подозрительность, неверие и сомнение, и тогда они зачахнут.
Доктор Баллаб встал, застегнул свое габардиновое пальто и протянул руку за шляпой и портфелем, лежавшими в одном из кожаных кресел.
— Ты уже собираешься? А я тут хотел еще кое-что обсудить с тобой.
— Спешу к гаулейтеру. Кстати, он, кажется, будет назначен наконец наместником: фюрер твердо обещал.
— Да? Скажи, пожалуйста, — Пихтер понизил голос до шепота, — чем ты объясняешь, что это назначение так затянулось? Уже пошли всякие толки.
— Интриги!
— Крогман копает?
— Думаю, кое-кто посильнее.
Доктор Баллаб впился колючим взглядом в Пихтера.
— Гаулейтер не забывает своих друзей. А что касается Крогмана, то он как был, так и остается парадной мебелью. Пусть представительствует… А чтобы он вел активную политику? Нет. Вряд ли.
— Подожди, не уходи еще, — попросил Пихтер. — По крайней мере, еще вот это помоги разрешить. — Он достал из какой-то папки бумагу и протянул ее советнику. — Речь идет о Рохвице, Гуго Рохвице. Ты его знаешь, штурмфюрер пятнадцатого отряда. Ну, этот толстяк, учителишка. Он просится ко мне!
— В команду особого назначения?
— Он навел порядок у себя в школе и, как мне кажется, неплохо это проделал. Одного учителя, коварного юдофила, мы, по его указанию, посадили на казенные харчи. Но почему-то за директора школы, — между нами говоря, неясный субъект, — стоит горой Хеннингсен.
— А Рохвиц?
— Не хочет возвращаться в школу. Да и понятно. Работать под руководством такого директора?.. Способный человек этот Рохвиц, национал-социалист с двадцать седьмого.
— Ничего не выйдет! — Доктор Баллаб вернул Пихтеру прошение. — Нам и учителя нужны надежные. Мы назначим его директором школы. Это его область; там от него больше всего проку будет. Я улажу это дело с гаулейтером.
— Ну что ж, — смиренно согласился Пихтер, — я не настаиваю. Хотя и мне люди нужны. Я имею в виду таких, у которых башка немного варит. Одними штурмовиками не обойтись. Еще вот что: третьего дня мне в сети попался крупный зверь. Вожак ротфронтовцев Ганс Хильберт. Говорят, правая рука этого Андре.
— Таких молодцов передавай своим ребятам, — доктор Баллаб указал на стену, за которой находилось новое здание полицей-президиума, — на полное довольствие!
— Будет исполнено!.. Да, вот что я хотел еще спросить: ты знаешь судовладельца Меркенталя?
— Да, а что с ним?
— Он передал нам в руки редактора «Фольксцайтунг». Какой-то его дальний родственник, говорят. И тут произошел глупый случай. На допросе следователь показал заключенному, который, вероятно, не желал отвечать на вопросы, вот эту карточку, хотя Меркенталь просил сохранить в тайне его причастность к этому делу.
Доктор Баллаб внимательно рассмотрел визитную карточку Меркенталя.
— Неприятно, конечно! Правильнее всего ничего не говорить ему. Но что за идиоты у тебя там сидят!
— Вот видишь? И с такими-то баранами приходится работать.
— Ну, а редактор?
— Как же его фамилия? Никак не вспомню… Связан с нелегальной «Фольксцайтунг».
— Я бы его хорошенько взял в работу!
— Думаешь, мы сами не догадались? Больше он свои грязные пальцы в чернила не обмакнет.
— Вот у него я бы вырвал письменное заявление, о котором мы говорили. Конечно, не о том, что он за фюрера и тому подобное, — в это ведь ни один дурак не поверит, — а о том, что он отрекается от КПГ. На тот случай, если он не сразу согласится, нужно запастись терпением. Посади его в темный карцер на четыре недели, на четыре месяца, все равно на сколько, пока он не станет ручным и сам не взмолится, чтобы ему разрешили написать заявление.
— А если ты получишь такую бумагу действительно только через четыре месяца?
— Она нам и через четыре года пригодится.
Дверь в полутемную камеру, даже днем освещаемую только светом тусклой лампочки, открывается: вызывают Вальтера Брентена.
— На допрос!
Все знают, что это значит. Трое товарищей по камере с участием взглядывают на Вальтера, медленно идущего к выходу.
Тюремные камеры в здании полицей-президиума соединены недавно построенным подземным ходом с новым зданием, где разместились исполнительные органы государственной тайной полиции, в том числе и пресловутая команда особого назначения — КОН.
Вальтера под конвоем двух штурмовиков, вооруженных карабинами, приводят на шестой этаж. Он понимает, куда его доставили, ибо знает, что на последнем этаже расположены кабинеты следователей КОН, страшные комнаты пыток. Отсюда, изувеченный, ища спасения в смерти, выбросился из окна его товарищ Отто Бурмейстер. Была пущена версия, будто он почувствовал, что выдержка изменяет ему, и, боясь стать предателем, выбросился с шестого этажа. На этом этаже нового здания день за днем несколько недель подряд «допрашивали» товарища Эдгара Андре и довели его до того, что он уже не мог передвигаться иначе, как только на костылях, и лишь по настоянию прокурора, которому нужен был процесс Эдгара Андре и его голова, Андре перевели в лазарет подследственной тюрьмы. Преддверием ада называли заключенные этот шестой этаж. Каждый арестованный КОНом побывал здесь на своем пути в концлагерь, пути, который длился иногда часы и дни, а иногда долгие недели. Три раза Вальтера Брентена уже водили на допрос, сегодня — четвертый, и неизвестно, сколько допросов еще впереди. Пока он, конвоируемый двумя штурмовиками, поднимается по лестнице, у него зуб на зуб не попадает от озноба. Его припухшие губы — след последнего допроса — дрожат. Но он впивается ногтями в ладони и заставляет себя успокоиться. Откуда-то доносится оглушительная патефонная музыка, гремят бравурные трескучие марши. Вальтер знает, что это значит. Навстречу ему попадаются одетые в синюю форму заплечных дел мастера из команды особого назначения. Один из них мило шутит:
— Так, правильно. У всех, кто навещает нас, непременно бывают торжественные лица, потому что для гостей мы заготовляем уйму восхитительных сюрпризов! — И все гогочут, как озорные мальчишки.
Вальтера вводят в комнату, где сидят два гестаповца. Когда он переступает порог, оба глядят на него. На столах нет никаких папок, никаких бумаг, никаких письменных принадлежностей, ничего на них нет. На стенах — ни одного портрета, на окнах — никаких штор. Вальтер знает: он в «комнате допросов». Он стоит между двумя письменными столами и смотрит то на одного, но на другого гестаповца. Штурмовики ждут у дверей. Несколько секунд все молчат. Вдруг гестаповец, сидящий за письменным столом справа, молодой узкоплечий человек с худой желтой физиономией, рявкнул:
— Мордой к стене!
Вальтер поворачивается и становится лицом к стене. Вооруженные штурмовики, которые привели его, уходят. Гестаповцы не обмениваются ни единым словом, они сидят, вперив глаза в заключенного. Вальтер знает, что ему, может быть, придется стоять так часами и ждать. Многие стояли здесь до тех пор, пока не сваливались замертво.
Кто-то входит в комнату. Вальтер, не поворачивая головы, скашивает глаза и видит, что это комиссар, которого гестаповцы называют Карл; тот самый, кто вчера в одной из этих комнат дважды ударил его кулаком по лицу. Чувства Вальтера обострены до предела, он собрал все свои силы. Комиссар пообещал вчера, что сегодня ему будет «крышка».
Вальтер ощущает легкое постукивание по плечу. Он не шевелится. Тогда раздается команда:
— Повернуться!
Он поворачивается и смотрит прямо в лицо комиссару. Лицо круглое и мясистое, а глаза бархатные, карие. Лоб низкий, сильно напомаженные волосы разделены прямым, как ниточка, пробором.
— Что такое? — спрашивает комиссар. — Почему у тебя так вспухли губы?
Вальтер совершенно спокоен. Страха как не бывало. Он смотрит в блестящие и мягкие глаза комиссара и отвечает:
— Несчастный случай.
— О-о? — протяжно восклицает комиссар, и это звучит почти как сочувствие. — Как же это произошло?
— Какой-то парень меня… — Вальтер запнулся.
Комиссар низко наклоняется к нему.
— Что тебе сделал парень?
— Он меня нечаянно стукнул в лицо.
— Нечаянно? Смотрите пожалуйста! — говорит комиссар, удивленно покачивая головой. — Чем же?
— Дверью камеры.
— Да-да, никогда не надо слишком близко подходить к дверям, в особенности к дверям тюремной камеры.
Гестаповцы за письменными столами сидят и слушают «беседу». Они по-прежнему не произносят ни слова. Они и не смеются ни над вопросами, ни над ответами, лица их ничего не выражают. Комиссар выходит из комнаты, не попрощавшись. Молодой долговязый гестаповец, на которого смотрит Вальтер, снова приказывает:
— Повернуться!
Вальтер опять становится лицом к стене. В комнате так тихо, словно он в ней один.
Прошло, верно, много времени в мертвой тишине, не нарушаемой ни единым звуком, даже скрипом стула. Вдруг в комнату твердым шагом вошел штурмовик.
— Заключенного Вальтера Брентена требует к себе полицей-сенатор!
Вальтер Брентен настораживается. Он удивлен. К полицей-сенатору? Что ему могло понадобиться от Вальтера? Так вот почему они не били его. И вопрос комиссара теперь понятен. Полицей-сенатору он, конечно, иначе ответил бы на вопрос, отчего у него вспухли губы.
— Повернуться!
Вальтер Брентен вновь поворачивается и взглядывает на бледного тощего гестаповца. Тот говорит, кивая штурмовику:
— Отвести!
По коридору они возвращаются к лестнице. В одной из задних комнат все еще гремит патефон. И ничто больше не нарушает мертвой тишины здания.
Вальтер лихорадочно размышляет, что могло случиться. Вдруг его пронзает мысль: «Тимм арестован! Нам хотят устроить очную ставку. Какой тяжелый удар для партии! Конечно, я его не узнаю. Ни единым мускулом лица нельзя выдать, что мы знакомы, посмотрю на него так, словно вижу его впервые, словно это абсолютно незнакомый человек. Хорошо сыграть — вот что сейчас самое важное».
Лестничную площадку пересекает штурмовик с кобурой на поясе и проходит в другой коридор, в конце которого стоит вооруженный карабином часовой. Когда Вальтер в сопровождении конвойного подходит ближе, часовой вынимает ключ из кармана и отпирает дверь. Вальтер соображает: «Эта дверь ведет из старого в новое здание полицей-президиума». Конвойный проходит в следующее помещение. Он что-то шепотом говорит молодому полицейскому, и тот через двойные, обитые кожей двери отправляется в кабинет.
Штурмовик садится. Вальтер, стоя возле него, ждет. Мысль, что Тимм арестован и сейчас им устроят очную ставку, превращается в навязчивую идею. Он продумывает все детали той роли, которую через несколько минут разыграет. Если Тимм уже в кабинете, он посмотрит на него совершенно равнодушно, словно перед ним чужой, незнакомый человек. Если его спросят, знает ли он этого человека, он с интересом и удивлением посмотрит на Тимма и невозмутимо ответит: нет, не знает, впервые видит. Впрочем, что надо говорить, ясно; важно так говорить и так держать себя, чтобы обмануть даже самых прожженных следователей.
Молодой человек в щеголеватой полицейской форме выходит из кабинета, оставляет дверь открытой и бросает:
— Брентен! Войдите!
Вальтер входит в узкую, но довольно длинную комнату, в глубине которой, под портретом Гитлера, изображенного почти в натуральную величину, сидит за огромным письменным столом полицей-сенатор Пихтер. Вальтер останавливается у дверей и смотрит на человека, сидящего за письменным столом. Пихтер окидывает его пристальным взглядом.
— Подойдите ближе!
Вальтер медленно подходит и останавливается шагах в трех от письменного стола.
— Садитесь!
Вальтер смотрит на кресла, стоящие по обе стороны письменного стола, и садится так, чтобы свет падал сзади.
— Нет не сюда, вот в это кресло.
Он садится в другое кресло и часто моргает — отвык от яркого дневного света.
Пихтер открывает дело, что-то читает там и, подняв голову, смотрит на Вальтера.
— Вы редактор «Гамбургер фольксцайтунг», так?
— Я был им.
— Были? Как понимать вас?
— «Гамбургер фольксцайтунг» запрещена.
— О да, мне это известно, — улыбаясь, говорит полицей-сенатор, — но ведь вы ее выпускаете, несмотря на запрет?
— Нет!
— Как же? Разве вы не пишете статьи для нелегальной «Фольксцайтунг»?
— Пишу. Но газету не выпускаю.
— А кто ж ее выпускает?
— Моя партия.
— Я спрашиваю, кто из членов вашей партии?
— Этого я не знаю.
— Вздор! Послушайте, неужели вы думаете, что меня можно убедить, будто вы не знаете, кто выпускает газету и где она печатается?
— Этого не знает никто, кроме тех, кто ее выпускает.
— Да-а? — Пихтер удобно откидывается на спинку кресла и несколько секунд разглядывает сидящего напротив него Вальтера; Вальтер смотрит ему прямо в лицо.
Вальтер Брентен представлял себе нацистского полицей-сенатора совсем другим. Этот похож на разжиревшего приказчика. Розовое, толстощекое, гладкое лицо, темные волосы, низкий выпуклый лоб, глаза навыкате; роговые очки с толстыми стеклами.
Первое впечатление — благодушный, безобидный конторский служащий. Вальтер вспоминает, что этот нацистский полицей-сенатор одновременно является штандартенфюрером штурмовиков. Тот смуглый негодяй-комиссар с бархатистыми глазами по внешности своей тоже не отвечает представлению о гестаповском комиссаре, но в нем с первого взгляда угадываешь низкого, подлого субъекта. Этот же похож на тех бухгалтеров, управляющих делами и заведующих конторами, что живут за городом на Эльбском шоссе, тупых слуг своих хозяев, людей с пустыми лицами и легко гнущимися спинами.
— Я готов поверить тому, что вы мне рассказываете, — продолжает полицей-сенатор. — Готов поверить, что вы только пишете статьи для вашей нелегальной газеты.
Вальтер утвердительно кивает.
— Гм. Расскажите же, как вы передаете ваши статьи тому, кто их печатает?
— По правилам подпольной работы, — отвечает Вальтер, быстро соображая, какую же сказку рассказать этому благодушному дяде-сенатору.
— Меня интересует, как все это происходит. При вас были написанные статьи, вы собирались их кому-то передать, так ведь? Кому вы хотели их передать или куда?
— Разве вам неизвестны правила подпольной работы? — говорит Вальтер Брентен тоном чрезвычайно удивленного человека. — Происходит это следующим образом: я пишу статьи для газеты и каждую среду во второй половине дня, в условленный час, передаю их определенному лицу.
— Несколько точнее, пожалуйста.
— Тут уж начинают действовать правила подпольной работы, — чистосердечно звучит ответ. — В последнюю среду я должен был передать свои статьи женщине, которая на Генземаркт зарисовывала памятник Лессингу.
— Она всегда по средам зарисовывает памятник Лессингу?
— Нет, не думаю. Вероятно, только в прошлую среду. Она взяла бы у меня статьи и сообщила, где и кому передать их в следующую среду. Таким образом, каждую среду устанавливаются встречи всегда в новых местах и всегда с новыми лицами, которые друг друга не знают и никогда даже не виделись.
Полицей-сенатор вертит карандаш между пальцами тем движением, каким свертывают сигарету, и неотступно смотрит сквозь толстые стекла очков на своего узника. Узник выдерживает взгляд своего тюремщика и глаз не отводит.
— Через кого и как вам сообщают, о чем вы должны писать в следующий раз?
— Через тех же самых лиц, — отвечает Вальтер. — Обычно я получал записку, в которой излагались задания. Прочитав такую записку, я обязан тотчас же уничтожить ее.
— А кто писал записки?
— Это знали только связные, но и они могли не знать.
— А кто вам передавал напечатанные нелегальные газеты?
— Я никогда не получал их.
— Вы не видели ни одного номера нелегальной «Гамбургер фольксцайтунг»?
— Нет!
— Кто этому поверит!
— А почему? Ведь эта газета печатается не для меня.
Пихтер отшвыривает карандаш, вскакивает с кресла и, перевалившись всем корпусом через стол, наклоняется к Вальтеру Брентену. Лица их отделяет теперь расстояние меньше полуметра. Оба молчат, уставившись друг на друга. Углы рта у полицей-сенатора подрагивают. Но он сдерживается и сдавленным голосом говорит:
— Послушайте! Вы, видно, считаете меня форменным дураком. Ни одному слову из того, что вы наплели здесь, я не верю. Никаких таких правил подпольной работы не существует. Если вы будете продолжать в том же духе, вам несдобровать. Понятно?
Вальтер Брентен смотрит в рачьи глаза, налитые ненавистью и с трудом сдерживаемым бешенством. Он чувствует свою беззащитность.
— Ты меня понял? Отвечай!
В горле у Вальтера пересыхает. Это внезапное «ты» не предвещает ничего хорошего. Не отводя глаз, он кивает и произносит:
— Да!
Пихтер отодвигается и с размаху шлепается в кресло.
— Ты женат?
— Да.
— Дети?
— Сын.
— Сколько тебе лет?
— Тридцать два.
— Хочешь подохнуть?
Вальтер молчит. Как этот мерзавец переменил тон. Какой жестокий, холодный, безжалостный голос.
— Я спросил, хочешь ли ты подохнуть?
— Нет.
— Значит, все-таки не хочешь. Не прочь еще немножко пожить. Даже в Третьей империи, против которой науськиваешь людей. Но получится ли что-нибудь из этого? У тебя есть единственный шанс на спасенье. Хочешь знать какой? Хочешь знать, как выбраться из страшных тисков, в которые ты сам себя вогнал?
Вальтер сидит в кресле, почти не дыша. В его сознании одна мысль: «Все кончено… Все кончено…»
— Я спрашиваю тебя, хочешь ли ты знать, что это за шанс, который я тебе предлагаю?
— Хочу! — выдавливает из себя Вальтер.
— Тебе неизвестен никто из твоих связных?
— Нет!
— Никто из руководителей твоей партии?
— Нет!
— Хорошо! Если хочешь спасти свою голову, сейчас же, не выходя из этой комнаты, напиши заявление, что ты убедился, как бесцельно предпринимать какие-либо незаконные действия против существующего строя.
Когда Вальтер впоследствии вспоминал свою реакцию на это предложение, он сам изумлялся. Как только он понял, чего хочет от него нацист, он мгновенно успокоился, страх и охватившее его оцепенение улетучились; ему захотелось улыбнуться — до того уверенно он себя почувствовал.
— Ну так как? Не проси «времени на размышление». Либо ты сейчас напишешь, либо…
Вальтер думает: «Он и впрямь только внешне похож на безобидного конторского служащего, на самом деле это бешеный пес, изверг, тигр в человеческом обличье».
— Отвечай, сукин сын!
— Я такого заявления не напишу.
Полицейский обеими руками хватается за угол письменного стола, точно хочет броситься через стол на заключенного. Губы его дрожат. Розовые щеки побледнели. Несколько секунд он ни слова не может произнести. Затем откидывается на спинку кресла и говорит:
— Дурак! Ты, видно, не понимаешь, где находишься? — И вдруг переходит на крик: — Ты знаешь, где ты?
— Знаю.
— Нет, не знаешь. Ты сгниешь, и ни одна собака о тебе не вспомнит. Забыт! Стерт с лица земли! Еще молить будешь, чтобы тебе разрешили написать заявление! Слышишь? Не сегодня, так через три месяца. Не через три месяца, так через три года. Если, конечно, ты за это время не испустишь дух.
Чем исступленнее приступы бешенства, чем свирепее взрывы ненависти у сенатора, тем Вальтер спокойнее, тем он увереннее. В эту минуту он не отдает себе отчета, что ему предстоит; впервые с момента ареста он чувствует в себе такую твердость, такую силу, какие может испытать только победитель.
— Ты будешь замурован в карцере до тех пор, пока не одумаешься или не подохнешь! Дневного света не увидишь, пока в голове у тебя не посветлеет. Ни малейшее дыханье жизни до тебя не дойдет, пока ты с ума не спятишь от тоски! Ты будешь заживо погребен!
И вот опять нацистский «отец города» вскакивает со своего кресла и всем торсом с такой силой кидается через стол на неподвижно сидящего Вальтера, что тот испуганно откидывается в кресле.
— Да знаешь ли ты хоть, кто с тобой говорит?
— Знаю!
— Напишешь заявление?
— Нет!
— Вон!
Вальтер Брентен снова отшатывается — в лицо ему полетел плевок.
— Стража! Стра-а-жа!
В кабинет вбегает секретарь в полицейской форме и штурмовик.
— Увести!
В тот же день, вскоре после обеда, в камеру вошел тюремный надзиратель. Вальтер, стоя на табуретке у окна, смотрел на темные, грязные, вонючие воды Блейхенского канала; соединяясь с водами так называемого Малого Альстера, они текут со стороны Бинненальстера, мимо Нового Юнгфернштига и ратуши. Была бы малейшая возможность выломать прутья этой решетки, Вальтер, не колеблясь, бросился бы в вонючий ил канала и продирался бы сквозь него и плыл, пока не достиг бы Альстера…
— Что это вам вздумалось в окно глядеть? — по долгу службы рассердился надзиратель.
Вальтер Брентен неторопливо слез с табуретки и, улыбнувшись, сказал:
— Это вы называете окном?
— Вас переводят в Фульсбютель. Соберите вещи.
— Мне нечего собирать.
— Тем лучше.
В караульном помещении старого здания ратуши, где помещался полицей-президиум, надзиратель передал арестованного двум рослым молодчикам в штатском. Оба были в светлых костюмах. Первый, чуть ниже ростом, лет сорока, с пшеничного цвета усиками под Гитлера, кончиками пальцев поправил свой ярко-красный галстук, вытащил из заднего кармана брюк браунинг и показал его Вальтеру:
— Глупостей не делай, мы снайперы.
— Да и ноги у вас подлинней моих, — ответил Вальтер.
Это вызвало смех, и щеголь в красном галстуке похлопал Вальтера по плечу:
— Ты мне нравишься.
Непринужденно, словно гуляя, шли они по коридорам, мимо людей, дожидавшихся около разных комнат. Потом все трое сели в открытую машину, стоявшую наготове у подъезда: один гестаповец по правую руку арестованного, другой — по левую. Вальтер полной грудью вдыхал чудесный воздух. Молодое майское солнце сияло. По небу, высокому и синему, рассеяны были круглые белые облачка. Машина шла по Кайзер-Вильгельмштрассе.
Как часто Вальтер проходил по этой улице из конца в конец! Прохожие торопились — кто по делам, кто в погоне за развлечениями, как в любой день, как во все времена. Когда проезжали мимо Шпекштрассе, Вальтер окинул взглядом старинный домик с мезонином, где родился Иоганн Брамс. Однажды, после концерта, посвященного песням Брамса, он и Рут совершили паломничество в этот узкий переулочек, чтобы отдать дань признательности великому сыну родного города… Машина шла по Хольстенплац. Вот и Мюзикхалле — концертный зал. Вальтер смотрел на нарядное здание. Сколько прекрасных вечеров он провел в нем… Чудесные, незабываемые часы. Здесь он впервые услышал Патетическую симфонию Чайковского. И Девятую Бетховена. Было время, когда он и его друзья не пропускали ни одного общедоступного концерта. Воскресенье за воскресеньем бывали они здесь, часто приходя прямо с загородной прогулки, в курточках и коротких штанах…
Быстро неслась машина вдоль Дамторваль. Вот почтамт, где его арестовали, дальше эспланада. Недалеко отсюда он имел несчастье повстречать тетю Мими и Меркенталя!.. Какой негодяй! Узнают ли когда-нибудь обо всем этом товарищи и понесет ли кару доносчик?
— Чудесный денек, не правда ли? — сказал один из гестаповцев.
— Дивный, — откликнулся другой.
И опять замолчали. Один смотрел вправо, другой влево.
Вот и шоссе Ротербаум; машина промчалась мимо Куриохауза…[8] Вальтер закрыл глаза. Ему вспомнился вечер, когда Томас Манн читал там свои новеллы. Он был в восторге от того, что услышал, но сам писатель не произвел на него такого сильного впечатления. И совсем не понравились ему поклонники Томаса Манна. Все было слишком натянуто и претенциозно. В зале, едва дыша от благоговенья, сидели бледные юноши и высохшие старые дамы…
Как неистово гонит машину этот шофер! Зря так торопится. Все равно приедем слишком рано. На чистых нарядных улицах этого буржуазного района движение не очень оживленное.
До чего же теплое, ласковое солнце! Вальтер запрокинул голову, подставляя лицо солнечным лучам. Что за дурацкая мысль пришла ему в голову, — будто арестовали Тимма. Он вслух рассмеялся, вспомнив, как твердо был убежден, что именно поэтому его вызывают к полицей-сенатору.
— Доволен, видно? — спросил гестаповец в пунцовом галстуке.
— Да, — ответил Вальтер. — Прекрасный день.
Он поднял голову, снова подставляя лицо солнцу.
— Вот и наш первый заключенный в новом здании! — обрадованно воскликнул эсэсовец, словно хозяин гостиницы, приветствующий своего первого постояльца. Вальтер Брентен стоял в пустом караульном помещении, которое, казалось, было наспех устроено специально для «него.
«Первый заключенный?» — подумал он. И в самом деле, ни на тюремном дворе, ни в здании тюрьмы он не заметил никаких признаков жизни. Эта часть тюрьмы, по-видимому, не была заселена. Между тем в Фульсбютеле сидели тысячи арестованных!
— И сразу такой важный клиент, — продолжал эсэсовец, складывая бумагу, которую передал ему один из конвоиров Вальтера.
— Лицом к стенке, скотина!
Вальтер повернулся.
— Не откашливаться и не шевелиться, не то плохо будет!
— Женская тюрьма еще не открыта? — спросил гестаповец.
— Нет, но всех политических разместят здесь и рядом — в бывшей тюрьме для несовершеннолетних. Тут будет большой «концертный лагерь». А в том корпусе, где теперь помещаются политические, останутся одни уголовники. Но это еще долгая история.
— Старую-то тюрьму как будто давно уже хотели снести?
— Счастье, что не снесли. Она нам еще хорошо послужит. Эта старая нора на склоне дней своих превратится в государственный университет номер один. Ха-ха-ха!
— А этого вы хотите поместить в незаселенной части здания?
— А что, места ему здесь не хватит, что ли? Ха-ха-ха! У нас теперь правило: исправляйся или подыхай! Скоростное производство! Ха-ха-ха!
Доставившие Вальтера гестаповцы распрощались.
Украдкой бросив на них взгляд, он заметил, что один гестаповец, выходя, посмотрел на него.
— Не трогайся с места, советую тебе! — крикнул эсэсовец и вышел вслед за гестаповцами.
И вот в комнате, кроме Вальтера, никого нет. Он осторожно повернулся. Помещение это ничем не напоминало караулку. На крючках возле двери ничего не висит. На столах — никаких канцелярских книг или папок. Не могут же его запереть в этом здании одного и предоставить самому себе… Впрочем, они на все способны.
Вальтер слышит шаги. Он едва успевает стать лицом к стене, как в комнату уже входят эсэсовцы — офицер, часовой с винтовкой и еще двое каких-то людей.
— Повернуться!
Вальтер поворачивается. Теперь только он видит, что эсэсовец, несомненно, какой-то высший чин, штурмфюрер или даже оберштурмфюрер.
— Имя?
— Вальтер Брентен.
— Коммунист?
— Да.
— Надо сказать: так точно. Повтори!
— Так точно!
— Все! Пошли.
Эсэсовский офицер вышел первым. Часовой с винтовкой шагал рядом с Вальтером. За ними — те двое, которые пришли с офицером, явно заключенные: на них куртки и штаны из мешковины.
Спустились по темной лестнице в подвал. Как ни грело на воле солнце, здесь, в этом подземелье, было мозгло и сыро: отвратительный запах тления и плесени, такой же, как в камере, выходившей на канал, пахнул Вальтеру в лицо. Они прошли мимо установки центрального отопления с заржавленными котлами. Стук тяжелых сапог эсэсовцев гулко отдавался под каменными сводами.
Посреди подземного коридора эсэсовский офицер остановился у одной из камер и принялся отпирать ее. Замок не поддавался. С большим трудом он повернул наконец ключ, толкнул тяжелую, обитую железом дверь, широко распахнул ее, показывая внутрь приглашающим жестом:
— Прошу!
Вальтер помедлил. Камера была пуста, совершенно пуста. Ни нар, ни соломенного тюфяка, ни табурета, ни стола, ничего, ничего, ничего. Возле двери стоял бачок — и все. Вальтер медленно переступил порог.
С грохотом захлопнулась за ним дверь, и только через некоторое время — видно, это не сразу удалось — щелкнула задвижка и в замке повернули ключом. Вальтер неподвижно стоял в камере. Дыхание у него спирало. Страх сжимал сердце. Он глотнул, точно хотел вогнать внутрь охватившую его жуть. Его трясло, но не было ни пальто, ни одеяла, ни соломенного тюфяка. Кругом камень, только камень, холодный, покрытый плесенью. Не поворачиваясь, он взглянул на бачок у дверей. «По крайней мере, что-то, на чем можно посидеть», — подумал он. До чего же высоко окно здесь!.. Да и то оно лишь на треть выходит на тюремный двор, и в камеру проникает только слабая полоска света. Даже если подтащить сюда бачок и взобраться на него, двора все равно не увидишь.
Он насторожился. Снаружи у окна были люди. Он подался вперед, посмотрел вверх и услышал голоса. Вдруг стало темно… Раздался стук молотка.
Ей-богу, они заколачивают даже и это полуслепое окошко. Наступила кромешная тьма.
По воскресеньям в хорошую погоду гамбуржцы выезжают с утра в Санкт-Паули, чтобы выпить в портовом кабачке «утреннюю» кружку пива или стакан грога, либо посидеть в Вильгельмсхалле, славившемся своими горячими булочками. Многие отправляются в окрестные лесные деревни, чтобы в идиллической обстановке открытых ресторанчиков на берегу верхнего Альстера, попивая пахтанье, тминную или пиво, насладиться воскресным утром. Жители Харвестехуде, Ротербаума и главным образом владельцы вилл на побережье Аусенальстера, как и их отцы и деды, пили свою «утреннюю» кружку в ресторане-поплавке «Уленхорстер Фэрхауз». Расположен он в одном из красивейших уголков на берегу Аусенальстера, откуда открывается великолепный вид на город.
В ранний утренний час этого первого майского воскресенья в «Фэрхаузе» было еще малолюдно, хотя в безоблачном небе ослепительно сияло солнце. На застекленной веранде над Альстером сидели лишь две пожилые дамы и Эрнст Тимм с его спутницей — немолодой, но еще очень миловидной и привлекательной женщиной.
Глядя на нее, Тимм проговорил с ласковой улыбкой:
— Право же, Клара, ты чудесно выглядишь. Что уж поделаешь, не первой мы с тобой молодости, но в старики нам еще рано записываться.
— Сейчас для нас важно одно — ничем не выделяться среди здешней публики.
— Лучше всего забираться в самое логово зверя, это наиболее безопасно.
Эрнст Тимм, не очень стройный, но отнюдь и не грузный человек, все еще весьма подвижной, был, что называется, в расцвете сил.
В светлом летнем костюме, Тимм производил в этой обстановке впечатление страстного любителя парусного спорта, решившего сделать здесь привал. Он вынул из кармана короткую пенковую трубку и, обстоятельно набивая ее, заговорил:
— Профсоюзы унифицированы. Все средства рабочих организаций расхищены. Если что-нибудь может привести рабочих в ярость, так именно это. Десятки лет с огромными усилиями, идя на жертвы, создавали они свои классовые организации. Мы продолжим нашу борьбу внутри фашистского «Трудового фронта»[9]. В настоящий момент этот вопрос должен быть в центре внимания. Филипп, вероятно, того же мнения, поддержи его. Второй по важности вопрос — это бесперебойный выпуск «Фольксцайтунг». Разумеется, надо принять все меры предосторожности. Вальтер Брентен, вероятнее всего, стал жертвой предательства, в этом я все больше убеждаюсь. Всех, кто работал с ним, необходимо удалить, сменить и установить за ними наблюдение. Филипп спрашивает, что делать с Мартином? Он за него ручается. Откровенно говоря, я тоже в нем уверен. Но из принципиальных соображений считаю, что и его надо заменить и за ним следует установить наблюдение. Знаю, что если газету, несмотря на арест Вальтера, все же сумели выпустить к Первому мая, так это главным образом заслуга Мартина, которая дает ему право на нашу величайшую признательность.
— Неужели у нас действительно нет никаких данных об обстоятельствах ареста Вальтера? — спросила Клара. — Он договорился об очередной встрече с Мартином, так ведь? И, очевидно, по дороге был арестован.
Эрнст Тимм, выбравший крайний столик, откуда как на ладони была видна вся веранда, раскурил трубку, кивнул и сказал:
— У тебя все данные есть, Клара. Он жил у дяди, чудаковатого старика, который занимается астрономией. С матерью же Вальтера, взявшей к себе его сынишку, не так просто будет связаться.
— Да, здесь многое остается неясным.
Тимм сделал ей знак глазами, чтобы она замолчала. На веранду вышел кельнер, остановился возле одного из пустых столиков и скучающим взглядом уставился на Аусенальстер.
— Кельнер! — Эрнст Тимм заказал еще порцию виски с содовой.
— Так, можешь продолжать, Клара.
— У нас есть сведения, что его доставили в ратушу, а затем перевели в Фульсбютель. Но туда он не прибыл. Через регистрацию он там не прошел. До сегодняшнего дня нам не удалось установить, где он.
— Да, да, мне все это известно, — шепнул Тимм. — Но что это означает? Быть может, они его куда-нибудь уволокли, пристрелили и закопали.
— Если так, если можно хотя бы предположить, что это так, то…
Клара прочла на лице Тимма сигнал «Внимание» и продолжала:
— …ну тогда… тогда это совсем другое дело.
Кельнер принес заказанную порцию виски с содовой; Клара беспечно прощебетала:
— Прогулку по Альстеру они давно уже хотели совершить.
Тимм смешивал виски с содовой. Кельнер вышел. Обе старушки молча поглощали огромные порции торта.
— Эрнст, тут какая-то загадка. Но какая? До сих пор наша агентура в полицей-президиуме, подследственной тюрьме и в Фульсбютеле работала безотказно. Возможно, что твои опасения справедливы. Если так, мы должны реагировать.
— Но ведь у нас нет доказательств, — отвечал Тимм.
— Быть может, мы через наших агентов получим их.
— Хорошо. Я, следовательно, подготовлю для очередного выпуска «Фольксцайтунг» воззвание. Надо, чтобы оно появилось одновременно во всех заводских газетах, ведь рабочие, особенно металлисты, очень любили Вальтера.
Фрида Брентен сидела со своим маленьким внуком у фонтана на Генрих-Герцштрассе, где обычно играли дети, охраняемые бдительным оком своих матушек и бабушек. Под вечер, по дороге домой, она зашла к бакалейщику купить мыла и стирального порошка для завтрашней стирки.
— Здравствуйте, господин Репсольд! — И маленькая, всегда приветливая женщина так живо улыбнулась бакалейщику своими блестящими, еще совсем молодыми глазами, что на его лице, как в зеркале, отразилась ее улыбка. А между тем ему было совсем не до смеха: он уже знал то, о чем через несколько минут предстояло узнать Фриде Брентен.
— Здравствуйте, дорогая фрау Брентен! Прошу вас, пройдите сюда, за прилавок, там в комнате вас кое-кто ждет.
Глаза Фриды Брентен заблестели еще ярче. «Вальтер! Какой порядочный человек этот Репсольд!»
В маленькой, забитой всякой мебелью комнатушке за магазином она увидела, однако, не сына, а полную женщину своих лет. Незнакомка поднялась ей навстречу с теплыми приветственными словами:
— Да, вы фрау Брентен, это сразу видно.
— Откуда вы меня знаете?
— Я знаю вашего сына.
— Где он? Как он живет? А я уж думала, что увижу здесь его самого.
— Садитесь, фрау Брентен. А теперь соберите все свое мужество.
Глазами, полными тяжелого предчувствия, Фрида Брентен пристально посмотрела на незнакомую женщину.
— Ваш сын Вальтер арестован, и… и, дорогая фрау Брентен, есть основания думать, что его уже нет в живых.
— О-ох! — только и произнесла Фрида Брентен и с раскрытым ртом, огромными от ужаса глазами уставилась на незнакомку.
Лишь когда Клара обняла и прижала к себе маленькую женщину, у нее полились слезы. Она так дрожала и так всхлипывала, что крошка Петер, обхватив колени своей бабули, громко заплакал.
Фрида Брентен взяла малыша на руки, прижала его к груди.
— Что это за жизнь? И почему только такое допускается? — причитала она сквозь рыдания, отирая слезы тыльной стороной ладони.
— Дорогая фрау Брентен, не будем все же терять надежды. Знайте, что и вы и Вальтер не одиноки… И прежде всего ни в коем случае не показывайте виду, что у вас что-то стряслось. Гестаповские бандиты не остановятся перед тем, чтобы и вас арестовать.
— Пускай арестуют!
— А что тогда будет с детьми? Нет, дорогая, теперь вы должны быть очень умной и очень сильной. Мы вас поддержим, чем и как сможем. Господин Репсольд — наш друг, и он тоже поможет вам. Вы не одиноки, фрау Брентен. Но мы ни на кого не должны навлекать опасности, и прежде всего на Репсольда. Какое-нибудь одно необдуманное слово может оказаться роковым.
Фрида Брентен кивала, утирая льющиеся без конца слезы.
— Еще одно, фрау Брентен. У вас ведь есть зять очень преклонных лет. Он как будто занимается астрономией?
— Вы говорите о Густаве Штюрке? Откуда вы его знаете?
— Я еще не знаю его. Где он живет?
— Адрес его? Рабуазы, сорок три.
— Благодарю вас.
— Может, вы скажете, зачем он вам нужен?
— Ваш сын у него жил.
— У Густава? Сегодня же пойду к нему.
— Это, дорогая фрау Брентен, было бы и неразумно и опасно. Нет, нельзя вам идти к нему ни сегодня, ни завтра, разве что через неделю-другую. Иначе у него могут быть неприятности.
— Из-за меня неприятности? Значит, мне ни к кому больше даже пойти нельзя?
— Конечно, можно, дорогая. Только к зятю вашему пока не ходите. По крайней мере — в ближайшие дни. Вам надо быть очень осторожной, фрау Брентен. Не только ради себя. Гестаповские соглядатаи и ищейки рыщут повсюду. Мы живем в жестокое время.
— Правда ваша. Ужасно, ужасно жестокое время!
Вечером Фрида Брентен, с опухшими от слез глазами, сидела на диване в столовой и думала, прикидывала, строила планы. Она хотела попытаться вызволить мужа из тюрьмы раньше, чем его там замучают до смерти, и перебирала в уме всех, кто мог бы ей в этом помочь. Ложную гордость, как она выражалась, надо отбросить: если придется, она будет просить, молить, унижаться; она на все готова.
Пауль Папке с недавнего времени опять служит в гамбургском городском театре, который называется теперь Государственной оперой, и, как сказал ей зять Пауль Гейль, будто бы даже назначен директором. Если так, то у Папке должны быть теперь знакомства среди влиятельных людей, которые могли бы похлопотать за Карла. Замолвить словечко за него могли бы и зятья Вильмерсов, они тоже, конечно, знакомы со многими, кто сегодня вершит судьбы простых смертных. Быть может, и брат Карла, Матиас, хотя он и в отставке уже, мог бы если не делом, то советом помочь ей. Нельзя упускать ни одной возможности для спасенья Карла. Только теперь она по-настоящему поняла, какая опасность нависла над головой мужа.
Фрида посмотрела на своего внука. Виктор сидел за столом и читал книгу.
— Виктор!
Мальчик поднял глаза.
— В школе тебе все так же плохо? Там у вас был такой учитель — как это его звали? — который тебя невзлюбил и ты его очень боялся?
— Ты говоришь про Рохвица, бабушка?
— Про него, да. Он еще придирается к тебе?
— Нет, бабушка. Он ведь стал директором.
— А твой новый классный наставник?
— Он очень строгий, но не злой. Он хочет сделать из нас настоящих солдат. Все время заставляет нас маршировать. Мы строимся колоннами, и он командует: «Смирно! Шагом марш! Раз, два!» Какой тут шум подымается, бабушка!
— Но ведь это противно?
— Ну, не скажи, бабуля, это все-таки занятно. Конечно, играть в футбол интереснее. Зато нам не задают так много уроков, как раньше.
— А что с вашим старым наставником, вы о нем ничего больше не слыхали?
— Но он же повесился, бабушка!
— Повесился? Ты мне, сынок, ничего не рассказывал. Отчего же?
— Его тогда арестовали, и он тут же повесился. Говорят, у него совесть была нечиста.
— Что же у него на совести было?
— Так ведь этого никто не узнал, раз он покончил с собой. Но разве кто-нибудь кончает с собой, если он ни в чем не виноват? Ведь это верно, бабушка?
Фрида Брентен не ответила внуку. По ее мнению, мальчик в последнее время очень изменился; она сама не могла бы определить, в чем именно. Исчез присущий ему раньше дух противоречия. Когда он узнал, что нацисты, возможно, убили его отца, он сильно побледнел и долго не мог слова вымолвить. Но не заплакал, и даже тогда глаза у него остались сухими, когда у нее снова хлынули слезы. Скрытный стал мальчик и молчаливый. Может быть, это влияние нового наставника, который хочет сделать из своих учеников солдат?
Дважды уже пыталась Фрида Брентен повидать Папке; первый раз — в театре, второй — у него на квартире, но обе ее попытки не увенчались успехом. Не сдаваясь, она в воскресенье спозаранку снова помчалась к нему на квартиру. На этот раз ей повезло: она, можно сказать, в последнюю минуту захватила его: он собирался на прогулку со своей овчаркой.
Фриде был оказан холодный, грубый прием.
— Чего вы от меня хотите? Почему вы бегаете за мной? Вам нужны деньги?
— Нет, господин Папке. Прошу вас, не сердитесь. Я только хотела попросить у вас совета. Может, вы смогли бы помочь мне. Вы ведь знаете…
— Да, знаю, Карл — государственный преступник, он сидит за семью замками. Сына его разыскивает гестапо. И меня вы хотите тоже…
— Моего сына уже убили!
— Что? Убили? Кто убил? — Папке с ужасом посмотрел на нее, и Фриде Брентен показалось, что первый раз в жизни ужас его не был комедией. — Кто же его убил, господи боже мой?!
— Гестапо!
— Вы с ума сошли! — крикнул Папке. — Таких вещей нельзя говорить!
— Это истинная правда, господин Папке. И я спрашиваю вас, давнишнего друга моего мужа: разве можно допустить, чтобы и его доконали? Неужели вы не захотите помешать этому преступлению?
— Что вам взбрело в голову? Я знать не хочу всех этих дел! И с Карлом и его политическими бреднями не желаю иметь ничего общего.
— Значит, вы не хотите ему помочь?
— Как я могу ему помочь? Даже если бы и захотел? — Папке жестом отчаяния схватился за голову, и Фрида вновь увидела перед собой давно знакомого ей старого комедианта.
— Ведь вы опять в опере и знаете, конечно, многих влиятельных людей… Слово их кое-что значит. Похлопочите за Карла. Помогите ему.
— Нет! — взревел Папке, точно муки ада раздирали его на части. — Никогда!… Мы с ним чужие. Он стал орудием в руках преступных изменников родины. Он сам виноват, что докатился до тюрьмы!.. Пальцем о палец не ударю я ради него!
У Фриды Брентен дрожали губы. Она с трудом сдерживалась; ей хотелось плюнуть в лицо этому человеку. Попросту взять да плюнуть.
— Вы еще бо́льший мерзавец, чем я когда-либо думала!
Папке взмахнул рукой, лицо у него перекосилось, он заорал:
— Вон отсюда!.. Вон!
— Трус, жалкий трус! Тряпка!
Из кухни, шаркая, вышла толстая женщина. Она подошла к Фриде, взяла ее под руку и сказала:
— Вы совершенно правы, фрау Брентен. Но уходите! Уходите, он еще полицию позовет. С него станется!.
Вечером пришли Пауль и Эльфрида. Фрида Брентен обрадовалась им: она чувствовала себя глубоко одинокой и всеми покинутой. Когда зять ее обнял, она разрыдалась:
— Ты у меня теперь единственный сын, Пауль! Не покидай… никогда не покидай меня!
— Бабуленька, я тебя никогда не оставлю. Наоборот, мы еще теснее сдружимся.
— Они и Карла прикончат, вот увидите.
— Но, бабуся!.. Зачем же думать, что непременно случится самое худшее?.. На твоем месте я подал бы прошение о помиловании.
— Да, мама, — поддержала мужа Эльфрида. — Мы уже говорили об этом. Ты непременно должна подать прошение, иначе… иначе с отцом и в самом деле еще приключится беда.
— Я была у Папке.
— Ну и как? Он же теперь важная птица. Что он сказал? Обещал что-нибудь сделать?
— Он? — В голосе Фриды Брентен прозвучало безграничное презрение. — Он вышвырнул меня вон… Самым настоящим образом вышвырнул… Но я ему сказала все, что я о нем думаю, уж поверьте мне.
— Как он смел тебя вышвырнуть, мама? — возмутилась Эльфрида. — Он же очень хорошо знает, что…
— Он это сделал, — прервала ее мать. — Протянул руку, показал мне на дверь и заорал: «Вон отсюда!..» Если когда-нибудь повернется по-другому, я уж позабочусь, чтобы он получил по заслугам.
— Бабуленька, они все теперь боятся нацистов, — сказал Пауль.
— Это он-то боится? Да ведь он сам нацист! Он просто подлый субъект!
Эльфрида вскипятила на кухне кофе и принялась собирать на стол к ужину. Она принесла с собирать на стол к ужину. Она принесла с собой рыбные консервы и кусок сыра. Пауль остался с Фридой. Он сам не знал хорошенько, как ее утешить, что сказать. Никогда не разделял он политических взглядов тестя и шурина и никогда не понимал, как можно ради политики рисковать головой. Он считал их просто ненормальными. По его мнению, исторические события с железной неизбежностью следуют своим чередом, и люди здесь бессильны что-либо изменить. Гитлер, говорил он, явился как необходимое следствие всей той неурядицы, колебаний и полной растерянности, которые внесли люди, бывшие до него у власти. Конечно, это было катастрофой для его политических противников, но катастрофа ли это для всех, о чем неустанно твердили коммунисты, — еще не доказано. Во всяком случае, с приходом Гитлера к власти хуже не стало. А до него от месяца к месяцу становилось все труднее жить… Правда, Пауля потрясла трагическая судьба Вальтера. И то, что тесть, которому уже за пятьдесят, сидит в тюрьме, словно преступник, тоже ужасно!
— Проклятая политика! — сказала вдруг Фрида Брентен, прерывая молчание. — Я всегда говорила, что это плохо кончится.
И она опять разрыдалась.
Пауль ласково взял ее голову в обе руки.
— Не надо плакать… — уговаривал он. — Разве слезами горю поможешь?.. Чему быть, того не миновать, и с этим надо мириться… Не плачь, бабуля…
За ужином Эльфрида вдруг выпалила:
— Послушай, мама, ведь мне надо надеть траур, правда?
В первую минуту Фрида Брентен не поняла ее, но потом твердо сказала:
— Я не надену никакого траура!.. Нет, нет, я не надену.
Пауль вздохнул с облегчением. Эльфрида уже заводила с ним разговор о том, что ей, видно, нужно облачиться в черное платье, черные туфли и черные чулки.
— В таком случае, Элилейн, и тебе незачем надевать траур, — сказал он.
— А как будет с Петером? Может, возьмете его домой? С меня, право же, хватит одного Виктора.
— Но разве, бабуля, так уж тебе трудно оставить у себя малютку еще на несколько недель или месяцев? — сказал Пауль. — Кто знает, долго ли удержится Эли на работе. Женщин теперь повсюду стараются заменить мужчинами, даже на табачных фабриках. А как только мы скопим достаточно денег и прилично обставимся, ты сейчас же переедешь к нам. Хорошо, бабуля?
— Ну, в общем, поторопитесь, дети. Чувствую, что долго я так не протяну.
Фрида Брентен решила испробовать все пути, какие только возможны. Она носилась по родным и знакомым, дежурила на пристанях, надеясь встретить своего брата Людвига, но в толпах рабочих, торопившихся с работы домой, разумеется, не находила его. Пойти к нему на квартиру Фрида не решалась; ей неприятно было бы встретиться с невесткой Герминой. Стоя однажды у выхода из Эльбского туннеля и глядя на рабочих, валом валивших мимо нее, она вдруг поняла, как безнадежна ее попытка разыскать тут Людвига. И только тогда призадумалась, чего, в сущности, она ждет от него? Если уж есть человек, который действительно ничего не может для нее сделать, да в этом случае, вероятно, и не пожелал бы, так это прежде всего Людвиг. Но ей попросту хочется повидать брата, поговорить с ним. Услышать слово участия. Почувствовать, что она не так страшно одинока.
В тоске, подавленная, возвращалась она домой.
Не отдавая себе отчета, почему и зачем она это делает, Фрида, едва дойдя до Миллернских ворот, свернула к станции городской электрической дороги и поехала в Эппендорф. Ей захотелось увидеть Отто, своего младшего брата. Встретиться с Цецилией она не боялась. Прежде Цецилия всегда была доброжелательна и отзывчива.
Отто в этот день работал в ночной смене. Цецилия радушно встретила Фриду, повела ее в кухню и тут же принялась хлопотать, кипятить кофе. Кухонька была, правда, маленькая, но удивительно нарядная и чистая. И вообще Фрида сразу же увидела, что Цецилия содержит дом в чистоте и порядке. А что за чудесная мебель! Столовая орехового дерева. На стенах большие картины. А эти восхитительные бледно-желтые шторы и накрахмаленные занавеси!
Понравилась Фриде и сама Цецилия. Ей, этой горячей «девушке с вместительным сердцем», как ее в насмешку называли в семье, тоже перевалило уже за сорок. Она все еще сохраняла стройность фигуры, хотя талию ее, конечно, уже нельзя было назвать «осиной». Свежей, здоровой, жизнерадостной была Цецилия. В ее зеленоватых, блестящих глазах все еще читались затаенные страсти и желания. Фрида отдыхала, слушая милую и непринужденную болтовню Цецилии. А ведь они годами не встречались!
— Знаешь, Фрида, — говорила Цецилия, выключая электрическую кофейную мельницу и засыпая в кофейник кофе, — Отто стал еще осторожнее, чем раньше. Он ни у кого не бывает. Вообще у нас нет знакомых, с которыми бы мы встречались, не говоря уже о друзьях… Я не хочу сказать, что это хорошо, отнюдь нет, но Отто находит, что иначе ему нельзя.
— Этого я не понимаю, — честно призналась Фрида, — почему ему надо бежать от людей? Ведь так же неестественно?
— Но разве ты не знаешь, что он как бы государственный служащий, вроде чиновника?
— Ну и что же? — все еще недоумевала Фрида.
Цецилия наклонилась к ней и, хотя в кухне, да и во всей квартире, кроме них, никого не было, понизила голос:
— Все политика, Фрида. Не понимаешь разве? Слово лишнее скажешь или знакомство какое неосторожно сведешь — и Отто вылетит вон. Нацистам, конечно, известно, что он был раньше социал-демократом, и они следят за ним в оба.
Цецилия опять заговорила нормальным голосом:
— Вот он и сказал себе — лучше порвать все старые знакомства. Ведь никогда нельзя знать, в какие неприятности могут тебя втянуть прежние знакомые.
И, наклонившись к Фриде, она снова перешла на шепот:
— Ты же знаешь, что все наши старые знакомые тоже были социал-демократы. Если они теперь даже и отрекаются от своей партии, все же тот или другой, может быть, тайно… ну, как бы это сказать?.. ну да, тайно сохраняет прошлые связи. Бывает же такое, верно? То и дело приходится слышать. Достаточно вспомнить, что случилось с Матиасом Брентеном.
Фрида грустно улыбнулась. Она пришла в поисках сочувствия, но поняла, что, заговори она о гибели Вальтера и аресте Карла, и ей немедленно укажут на дверь, как опасному гостю.
В нарядной столовой они пили кофе, и Цецилия, гордая своей хорошенькой квартиркой, рассказывала, во сколько обошлось им все это обзаведение. Одна картина над инкрустированной горкой, лесной пейзаж с ревущими оленями, — «оригинальное произведение», уверяла Цецилия, — стоила двести сорок марок.
— Да что ты! — Фрида с удивлением рассматривала картину. Двести сорок марок истратить на одну картину — это уже самое настоящее мотовство, излишество, роскошь.
В каком-то уголке души Фрида чувствовала зависть к невестке, к ее уютно обставленному гнездышку, к ее жизни. Вот такая квартира и такая жизнь была когда-то ее заветной мечтой. Но что это Цецилия сказала такое о Матиасе, брате Карла?
— Цецилия, что с Матиасом Брентеном? Ты что-то сказала…
— Неужели не знаешь? — удивленно воскликнула невестка. — Новая власть отняла у него пенсию.
— Почему?
— Не могу тебе сказать. Никто не знает. Отто тоже говорит, что это совершенно непонятно. Но факт остается фактом — пенсию у него отняли… Это ужасно для стариков… А дочь их, та, что с больными легкими, ведь она так и не вышла замуж.
От Цецилии Фрида поспешила к своему деверю Матиасу. Она хотела узнать, что у них случилось. Хотела ободрить стариков и помочь им всем, чем можно.
Минна Брентен, открыв дверь и увидев невестку, отпрянула с разинутым от изумления ртом.
Фрида вошла и прямиком — в столовую.
Деверь ее сидел на диване и с недоумением взглянул на нее.
— Здравствуй, Матиас! — Она протянула ему руку.
Он все смотрел на нее, но на приветствие не ответил, а протянутой руки как будто и не видел.
«О господи, — подумала Фрида, — они, наверное, лишились рассудка. Конечно, оба не в своем уме». Ей стало жутко. Она оглянулась. В дверях стояла Минна и тоже молча смотрела на нее. Напротив сидел Матиас и не сводил с нее глаз. Как убежать отсюда? Поскорее бы только унести ноги… Ее так и подмывало уйти. Но нет! Нужно остаться. Она должна узнать, что случилось. Фрида Брентен преодолела охватившее ее чувство жути, села в кресло напротив Матиаса и решительно начала:
— Мне сказали, что с вами стряслась большая беда. И я сразу же бросилась к вам. Может… может, я могу вам чем-нибудь помочь?
В ответ они не обронили ни слова. Ни деверь, ни невестка. Они только неприязненно смотрели на нее остановившимися глазами.
— В нынешние времена… мы все, думаю, должны… должны поддерживать друг друга… Верно ведь, Матиас?
— Во всем виноват Карл, — произнес наконец Матиас.
— Карл? — изумленно воскликнула Фрида. — Карл? — повторила она уже с негодованием. — Как ты можешь сказать такое, Матиас? Карл, который сидит сейчас в концлагере и который никогда не делал тебе ничего дурного?.. Разве он не помог тебе, когда это было в его силах? В ту пору, вскоре после войны? Почему вы все нападаете на Карла теперь, когда он сам нуждается в помощи?
— Карл во всем виноват, — повторил Матиас.
Фрида кристально посмотрела на своего деверя. До чего он постарел! Лицо в морщинах, огромная лысина. Он уже не носил «моржовые» усы, теперь у него только темное пятнышко под носом, как у Гитлера.
Она повернулась и оглядела невестку, которая все еще стояла в дверях. «И она уже старуха, — думала Фрида. — Высохла, как мумия. Оба они похожи на мумий…» И ей опять стало страшно оставаться с ними наедине.
Она встала, шагнула к Матиасу и сказала, хотя сердце у нее колотилось от страха:
— Так в чем же, по-твоему, виноват Карл? Когда он вам нужен был, вы все приходили и говорили о нем только хорошее. Теперь, когда он в беде, вы говорите о нем только плохое. Это возмутительно! Стыдно должно быть вам! Карл в тысячу раз лучше всех вас, вместе взятых.
Фрида круто повернулась и вышла из комнаты. Не попрощавшись, прошла она мимо своей невестки, которая так и не произнесла ни звука.
Очутившись на улице, Фрида Брентен почувствовала облегчение. Эти двое — душевнобольные, ясно как день. Несчастье лишило их рассудка.
— Здравствуй, тетя Фрида!
— Здравствуй! — Фрида вглядывалась в худую, болезненного вида женщину, которая поздоровалась с ней. И вдруг вспомнила:
— Ты ведь Агнес, не так ли? Я не сразу узнала тебя.
— А ты совсем не изменилась, тетя.
— Что это с твоими родителями приключилось, Агнес?
— У папы отобрали пенсию.
— Почему? — спросила Фрида. — Он говорит, что во всем виноват мой муж Карл. И как только у него язык поворачивается сказать такое?
— Понимаешь, тетя Фрида, Тиас после войны вступил в социал-демократическую партию. В том-то и вся беда.
— Ничего не понимаю, — сказала Фрида. — Твой отец был социал-демократом?
— Тайно, тетя. Только тайно. Он лишь платил взносы. На самом же деле он состоял в партии немецких националистов[10]. Понимаешь?
— Нет, — призналась Фрида. — Он тайно входил в социал-демократическую партию и одновременно был членом партии немецких националистов?
— Вот именно, тетя!
— Разве так разрешается? Состоять сразу в двух партиях?
— Ну, конечно, не разрешается. Теперь это всплыло на поверхность. Поэтому у него отобрали пенсию. Они называют таких чиновников «ставленниками социал-демократов».
— Так вот в чем дело! — Фрида несколько раз задумчиво кивнула. — Значит, Карл знал об этом?
— Не могу тебе сказать, тетя.
— Но ведь твой отец утверждает, будто бы всему виной Карл?
— Ах, тетя, он имеет в виду хлопоты дяди Карла в ту пору. Ведь дядя Карл устроил папе место таможенного инспектора.
— Вот как? Значит, тогда Карла просили помочь, а теперь за эту помощь на Карла же взъелись. Замечательно, что и говорить! Нынче всё, всё валят на голову Карла.
— Отца не переубедишь, тетя Фрида.
— Что ж теперь будет, Агнес?
— Пели б я могла тебе это сказать, тетя Фрида! — ответила девушка, которой уже перевалило далеко за тридцать. — Я, знаешь, опять хотела бы поехать в санаторий. Это было бы для меня самое лучшее. Я как раз сейчас от врача больничной кассы. Если мне повезет, то меня пошлют в Швейцарию. Я там была однажды, давно уже, много лет назад. Нигде не было мне так хорошо, как там.
— Ну что же, Агнес, желаю тебе удачи!
— Спасибо, тетя Фрида!.. Скажи-ка еще только, как поживает Вальтер?
— Ах, голубка! — Фрида Брентен отвернулась. — Вальтера нет в живых… Они убили его в концентрационном лагере.
Двенадцатого мая занятий в школе не было. В десять утра ученики всех классов выстроились на школьном дворе. Под пение «Хорст Вессель» и «Германия превыше всего» на крыше школьного здания были подняты два флага — черно-бело-красный и со свастикой.
Точно так же, как на Опернплац в Берлине, на школьном дворе был сложен костер из запрещенных книг; их облили бензином и подожгли. Стремительно взвились к небу языки пламени, и ученики захлопали в ладоши от удовольствия. Многим попросту нравилась игра огня, а иные радовались потому, что видели в книгах своих мучителей, отнимавших у них драгоценные часы, которые с большей пользой можно было употребить для игры в футбол.
Член союза гитлеровской молодежи Рудольф Форсман из седьмого «А» подошел с несколькими книгами в руках к огню и крикнул:
— «Капитал» Карла Маркса! Я бросаю эту подстрекательскую еврейскую книгу в огонь! Смерть ей!
Ученики захлопали и не унимались, пока директор Рохвиц и учителя, стоявшие впереди, не опустили руки.
— «Книгу песен» еврея Генриха Гейне — в костер. Смерть ей!
— «Манифест Коммунистической партии» — программа еврейских разрушителей мирового порядка. Пусть сгинет в огне!
Новый взрыв аплодисментов. Рохвиц обратился к стоявшему позади него учителю Лопперту:
— Великолепно комментируется!
— «Статьи и речи» — книга Эрнста Тельмана, вождя немецких коммунистов! Смерть ей!
После каждой брошенной в огонь книги и возгласа пятнадцатилетнего шарфюрера: «Смерть ей!» — следовали бурные аплодисменты. Весь этот спектакль отчаянно забавлял мальчиков и девочек, собранных на школьном дворе. Ну, можно ли это сравнить с постылыми уроками в классе! Альфонс Гутер из шестого «А», который все время выкрикивал: «Никакой пощады! Чем меньше книг, тем лучше!» — был героем дня, и слова его каждый раз встречались веселым смехом.
Ровно в двенадцать все учащиеся со своими педагогами собрались в гимнастическом зале на торжественный доклад. Над ораторской трибуной, покрытой флагом со свастикой, на красном транспаранте было выведено большими буквами: «Сильная воля рождает подвиг».
В обширном зале учащиеся выстроились в каре по классам. Учителя походили на офицеров. Впереди стояли младшие школьники и школьницы, позади — старшеклассники.
— Внимание!.. Сми-ир-р-но!.. — скомандовал учитель гимнастики Лопперт.
Ученики и учителя подтянулись. Рохвиц поднялся на трибуну.
— Вольно!
По гимнастическому залу прокатился шорох.
Рохвиц начал свою речь.
Точно пастор, он предпослал своему выступлению изречение, но не из Библии, а из «Заратустры» Ницше. Он продекламировал:
— «О братья, я посвящаю вас в ряды новой знати и указываю вам путь: станьте свидетелями, и производителями, и сеятелями будущего».
Затем, следуя примеру своего фюрера, Рохвиц напомнил аудитории о прошлом, полном позора, партийных распрей, национального бессилия. Школы Веймарской республики с ее многочисленными политическими партиями он назвал питомниками фальши и лжи, слабохарактерности и глупости.
— Это был дух Иуды, дух иудеев, — воскликнул он с пафосом, — стремившихся надеть на наш любимый германский народ смирительную рубашку, чтобы на веки вечные поработить его, сделать беззащитным объектом эксплуатации и подчинить господству мамоны. Это был дух большевизма, который утверждает, будто хочет освободить человечество от мамоны, на деле же именно этому идолу приносит его в жертву, ибо большевизм тоже иудейского происхождения и на иудеях держится.
Далее Рохвиц сказал, что среди немецкого народа есть еще ослепленные люди, которые с недоверием относятся к фюреру, потому что до сих пор не освободились от обаяния завлекательных, но дьявольски лживых фраз иудейско-большевистского языческого учения. Сжигание книг он назвал символическим актом очищения и воскликнул:
— Да сгинет все фальшивое, дабы расцвело все истинное!
Затем последовал придуманный им «гвоздь» сегодняшнего выступления, на эффект которого он особенно рассчитывал. Рохвиц напомнил о том, что отцы и матери некоторых учеников тоже арестованы как враги нового государства. Однако, уверял он, их сыновья и дочери не должны страдать за своих провинившихся отцов и матерей, при том условии, разумеется, что дети будут честно стараться стать лучшими людьми, чем их родители, и будут верой и правдой служить Адольфу Гитлеру.
— Эрвин Кралер, где твой отец?
Фрейлейн Гильберт зашептала на ухо одному из своих маленьких питомцев, уговаривая его ответить. Но мальчик отчаянно замотал головой, и на глазах у него выступили слезы.
Директор потребовал:
— Кто даже ответить не может от стыда, за того пусть скажет классный наставник. Эрвин Кралер!
Классная наставница Гильберт ответила:
— В каторжной тюрьме!
— Мартин Брезе!
Звонкий ребячий голос крикнул:
— В концлагере!
— Гольдина Меербах!
Послышалось всхлипывание, затем раздался голос классного наставника Бельмана:
— В тюрьме!
— Фриц Экехарт!
— В концлагере Фульсбютель.
— Артур Келер!
Классный наставник Мельцер ответил:
— В концлагере.
— Марианна Ледер, где твоя мать?
Девочка и классный наставник одновременно выкрикнули:
— В концлагере.
— Виктор Брентен, где твой отец?
Наставник Цимер ответил:
— В концлагере!
— Нет! Его уже нет на свете!
По рядам учеников пронесся беспокойный шорох. Многие повернулись к третьему «Б», откуда был дан ответ.
Наставник Цимер, бледный как смерть, испуганно уставился на директора. Тот вскинул глаза, возмущенный прокатившейся по залу волной тревоги, и продолжал:
— Эдгар Пренгер!
Ответа не последовало.
Ученики и учителя молчали. Зловещей была эта тишина. Казалось, не слышно дыхания, хотя в зале стояло несколько сотен учащихся.
— Эдгар Пренгер! — прозвучало снова резко, словно команда.
— В концлагере! — В голосе отвечавшего учителя явно слышалась досада.
Рохвиц понял, что эффект его затеи оказался совсем не тот, на который он рассчитывал. В его списке значилось еще несколько имен. Но он опустил их, сказал в заключение несколько слов о человеческих заблуждениях, здоровом ядре, честной самопроверке и о победоносной правде.
— Внимание!.. Сми-ирр-но!
Рохвиц сошел с трибуны; к всеобщему изумлению, он быстро зашагал между рядами учеников, построенных в каре, и, не оборачиваясь, выскочил из зала.
— Вольно!
Учащиеся и учителя растерянно переглядывались. По рядам пробежали хихиканье, шепоток, смех.
Учитель гимнастики Лопперт спас положение. Он скомандовал:
— Внимание!.. Сми-и-ррно! Классами разойдись! Седьмой «А» выходит первым. Вперед, марш, марш!
Подобно роте солдат, старшеклассники, печатая шаг, первыми вышли из зала.
Часы могут тянуться вечность, а дни мелькать, как минуты. Первый день в кромешной тьме был не самый тяжелый; двадцатый — почти что сносен, но дни между первым и двадцатым, особенно третий, четвертый, пятый, были нестерпимыми. Не раз Вальтер терял власть над собой. Он бился головой о глухие, темные, холодные стены, он готов был в исступлении броситься на первого попавшегося эсэсовца и голыми руками вцепиться ему в горло. Целыми сутками никто не входил к нему, не спускался в подземелье, пожалуй, даже не заглядывал в эту часть здания. Никто не объявил ему, что, помимо заключения в карцер, его лишат еще и еды, заставят три дня голодать. И он решил, что либо о нем забыли, либо его хотят обречь на голодную смерть.
На четвертый день утром эсэсовский вахмистр отпер камеру, и кальфактор подал Вальтеру кружку цикориевой бурды и ломоть хлеба. На вопрос Вальтера эсэсовец издевательски ответил:
— Забыли? Мы ни о ком не забываем! Все идет как полагается! Мы ведь живем в центре Европы, а не в Африке!
Вальтер, обхватив дрожащими, негнущимися от холода пальцами кружку, поднес ее ко рту, и горький напиток, точно жизненный эликсир, теплом разлился по жилам. Жадно глотая, он не отрывал часто моргавших глаз от тусклой лампочки на потолке, словно это было бог весть какое чудо.
Спустя пять минут по лестнице, гремя деревянными подошвами башмаков, спустился кальфактор. Вальтер подошел к дверям камеры и тихо позвал:
— Эй… Эй… Послушай!..
Кальфактор ничего не ответил, выключил свет и, стуча башмаками, убрался наверх.
Вальтер принялся хлопать себя по плечам и по ляжкам, как делают зимой извозчики, когда хотят согреться. На воле был май, сияло солнце, кусты и деревья зеленели и покрывались цветами, а в этом каменном мешке беспощадный холод захватывал дыханье.
И все же в этот день Вальтеру показалось, что самое страшное позади. Первые дни он ничего не мог различить в окружающем его мраке; темень была такая, точно он держал глаза закрытыми. И до слуха его не доходило ни единого шороха: у него было ощущение, словно он находится где-то в недрах земли, словно он заживо погребен. Но постепенно, после нескольких дней и ночей, которые он, несмотря на постоянный непроглядный мрак, старался как-то разграничивать, глаза его начали улавливать днем слабый отблеск света, — доска на последней трети окна, очевидно, пропускала едва заметный лучик. Скоро он уже мог, близко подойдя, отличить голую каменную стену от обшитой железом двери. Слух его день ото дня обострялся. Он хорошо слышал шаги людей, проходящих по двору; слышал даже, когда по улице проезжал фургон или машина. Это давало толчок его воображению, перед ним вставали образы людей, дороги, поселки, сады. В кромешной тьме подземелья эта игра фантазии была больше чем занятие и отвлечение, — это была жизнь. Он надеялся, что наступит день, когда силой воображения он победит тьму, когда в мечтах он будет жить богатой жизнью.
Вальтер сделал потрясающее открытие; бачок оказался ватерклозетом, которому только придали такую форму. А рядом с ним из стены выступал водопроводный кран. Можно было мыться в любой час суток. Вскоре он убедился, какое это великое благо — раздеться догола и, несмотря на холод, облить все тело холодной водой. Он решил каждый день непременно так делать. Однако выдавались дни, когда ему страшно было подумать об этом.
Но вот как-то вечером произошло нечто заставившее его в ужасе отскочить в самый дальний угол камеры. В канализационной трубе что-то плескалось и пищало… Крыса! Годами это тюремное здание пустовало, и, по-видимому, крысы, пробравшиеся сюда по городским стокам, канализационным трубам и ответвлениям Альстера, завладели им. С этой минуты Вальтер со страхом следил за тем, чтобы бачок всегда был плотно закрыт крышкой.
В первые дни Вальтер неподвижно сидел в углу и думал, думал… Только мало-помалу он научился распределять свое время. Он не мог бы с точностью сказать, который час, но все же чувство времени изо дня в день становилось определеннее.
День начинался с умывания: он все чаще и чаще обтирался холодной водой с головы до пят. Потом совершал свою «утреннюю прогулку» вдоль стен — сто раз сделать по двадцать три мелких шага, при четырех поворотах под прямым углом, всего две тысячи триста шагов. За прогулкой следовал час отдыха; он сидел в каком-нибудь углу на корточках и прислушивался к звукам извне. Ловил малейший шум, малейший шорох, определял их происхождение и по ним старался себе представить, что делается за стенами темницы. Это была его связь с жизнью. Между двенадцатью и часом приходили эсэсовец с кальфактором и приносили ему «корм», как говорил эсэсовец, — кружку горячей бурды и ломоть хлеба, а через день еще и миску горячей похлебки. По этим дням «завтрак» приходилось ждать до «обеда». Их приносили одновременно, чтобы дважды не спускаться в подвал. В течение пяти минут, пока он ел, горела электрическая лампочка. Случалось, что кальфактор, занятый чем-нибудь, забывал выключить ее через положенные пять минут, и тогда этот тусклый, но для Вальтера сверкающий свет сиял целых десять или пятнадцать минут. После обеда — опять прогулка в две тысячи триста шагов, либо безмолвная, либо сопровождаемая декламацией вслух и пением всевозможных мелодий — в зависимости от настроения. Послеобеденный сон, проведенный в сидячем положении на крышке клозетного бачка, затягивался обычно до вечера, до тех пор, пока надзиратель и кальфактор не приносили кружку какого-нибудь питья с ломтем хлеба и при этом снова на пять минут освещали камеру. Затем полагалось спать. Не раздеваясь, Вальтер ложился на каменный пол около дверей, напротив унитаза, засовывал руки в карманы, подтягивал ноги и ждал, пока придет сон, который обычно не желал приходить, в особенности если какие-нибудь воспоминания или раздумья слишком уж властно им овладевали.
В первые дни пребывания в карцере Вальтера главным образом занимала мысль, сколько это может продолжаться. Неделю? Две? Месяц?.. Самое большее, конечно, месяц… Он думал и так и этак, он вспоминал все, что слышал или читал когда-либо о заключении в карцере. И всегда приходил к одному и тому же выводу, что более, чем на месяц, в карцер не сажают. Провести целый месяц на голом каменном полу в полном мраке… Нет, больше месяца это невозможно, немыслимо.
Но есть ли что-либо невозможное для нацистов? Разве они, наплевав на право и справедливость, не делали в самых различных областях того, что считалось недопустимым? Под предлогом восстановления права и порядка они делали все прямо противоположное тому, что каждый человек вкладывает в эти понятия и что для каждого человека является непреложным законом. Клевета, ложь, обман, убийство — разве нацисты не пользовались широко всеми этими средствами, разве они не показали, что способны на любое преступление? Почему бы им не держать и его, Вальтера Брентена, в этой каменной могиле до тех пор, пока он, как угрожал ему нацистский полицей-сенатор, не надломится, не сгниет, не истлеет? Нет, лучше сразу положить конец всему, чем терпеть эту бесконечную муку! У него была лишь одна возможность покончить с жизнью: задушить себя. Кожаный пояс ему оставили. Правда, можно было еще и веревку свить, употребив для этого рубашку или нижнее белье.
Вальтер поднял глаза к прутьям оконной решетки. Можно еще воспользоваться водопроводной трубой над клозетом. Под потолком, там, где труба уходила в следующий этаж, она была повернута под прямым углом.
В следующую минуту, однако, он устыдился своих мыслей. Он думал о многих и многих революционерах, чьи муки были намного страшнее, кто до последнего вздоха не терял стойкости: каким бы пыткам их ни подвергали, они не облегчали своим палачам кровавой работы. Он думал об узниках Бастилии в феодальной Франции, о тех, кто по десять, по двадцать лет, а то и до конца дней своих томился в каменных колодцах. Перед его мысленным взором вставали и узники царизма, заключенные в Петропавловской крепости; не согнулись же они наперекор всем зверствам царских наемников, и пример их вооружал народ мужеством. А узники хортистской Венгрии, Польши времен пилсудчины, Китая, где хозяйничал Чан Кай-ши! Как их ни истязали, как над ними ни глумились, ничто не могло их сломить.
Путь к человечности был нескончаемой голгофой, устланной телами лучших людей всех времен. Во мраке своей камеры Вальтер видел перед собой «трех Томасов»: Томаса Кампанеллу, Томаса Мора, Томаса Мюнцера. Трех великих мучеников, уже много лет занимавших его воображение. Четверть века в заточении. Четверть века терзаний и пыток. Выйдя на волю стариком, с израненной душой, Томас Кампанелла подарил миру выношенную в тюремных стенах утопию о счастливом бытии в счастливой стране, в «Civitas solis» — «Государстве солнца»… Его северный брат по духу, реформатор и создатель «Утопии» Томас Мор, кончил жизнь на плахе, как и немецкий Томас, вождь восставших крестьян, пророк с молотом в руках, пророк, желавший не только проповедовать, но и действовать, отдавший жизнь за то, чтобы создать на земле «христианское царство справедливости и счастья». Кто теперь помнит их убийц, их палачей? Никто! Сами же они бессмертны: их имена, их дела, их героизм живут в веках.
Размышляя об этих страдальцах, Вальтер ругает себя за малодушие, за слабость… Сколько мужества, стойкости и силы воли показал такой колосс, как вождь венгерских крестьян Дёрдь Дожа, которого рыцари и князья живьем зажарили на раскаленном железном троне. А такие герои, как Степан Разин, вождь восставших русских крестьян, как реформатор из Брауншвейга, цеховой мастер Людеке Холланд, как Михаель Гайсмайер — вождь тирольских крестьян, как патриоты-революционеры Вейдиг и Шлефель, восставшие против короны и военной клики! К ним ко всем взывал Вальтер в непроглядном мраке камеры, и они вселяли в него частицу своей силы и твердости.
Вечером по деревянной обшивке окна зашумел сильный ливень, сначала бурно, потом слабее. Вальтер прислушивался к вою и грохоту непогоды. Что-то скрежетало и клокотало, буря, казалось, вот-вот разнесет стены тюрьмы. Вальтер радовался грозе, хотя это означало, что он не получит ни хлеба, ни кофе. Охота надзирателю в дождь и непогоду шагать через два тюремных двора.
Стужа, сырость проникали в камеру. С влажных каменных стен капало, снизу тянуло могильным холодом. Вальтер сделал по камере лишних пятьдесят туров. Он ступал возможно тверже, широко выбрасывая руку к середине камеры. Это усиливало кровообращение, согревало. Сегодня он особенно боялся ночи. Было бы у него, по крайней мере, одеяло, чтобы укутаться. Снять разве пиджак и укрыться им? Это теплее, чем лежать в нем, не раздеваясь. Он хотел подольше оставаться на ногах, но потом раздумал; с каждым часом знобкая ночная сырость усиливается, и позже он так продрогнет, что и вовсе не сможет уснуть. Пожалуй, лучше постараться заснуть, во сне легче перебороть холод.
Он лег в углу камеры, свернулся калачиком, кое-как прикрыл пиджаком плечи и спину и, крепко закрыв глаза, постарался заставить себя уснуть.
Но в эту ночь сон не шел к нему. Мысли, мысли — без конца… Они обгоняли одна другую, обрывистые, беспорядочные, скачущие… Выпустили ли наконец отца?.. Как несправедлив он был к старику! Ругал его часто мещанином, обывателем, твердил в пылу политических споров, что отец только говорить горазд, а действовать предоставляет другим… Но на склоне дней своих Карл Брентен показал, что верен своим убеждениям… В ту пору, в дни расцвета ферейна «Майский цветок», всюду чувствовался подъем, все было еще действительно подернуто розовой весенней дымкой — тогда и отец предавался утопическим мечтаниям. Тогда говорили: скоро у нас будет большинство и мы начнем строить социализм. Все было так просто и… так удобно. И вот отца на старости лет бросили в тюрьму. Выдержат ли его больные глаза? Хоть бы в карцер старика не заперли… А может быть, он уже дома, сидит на диване, слушает радио или мать читает ему вслух газету, либо — в который раз? — свою любимую книжку «Робинзон Крузо»?.. Да, матери тоже нелегко теперь. Наверное, возится с Виктором, а может, Кат уже взяла мальчика к себе?.. Что, в сущности, могут заработать эти старики? На какие средства они вообще живут? Тюрьма, надо думать, не прибавила отцу здоровья; а ведь он последние годы уже сильно прихварывал… Быть может, партия помогает им или «Красная помощь»[11].
Кат, конечно, поддерживает стариков… Кат!.. Как изменились за эти годы их отношения… Пути их разошлись, но многое еще связывало его с Кат… Она тоже была членом партии, и очень активным. Несомненно, она и теперь работает… В конце двадцатых годов они оба посещали районную партийную школу, а два года назад прослушали у доктора Берга курс общественных наук. Они придерживались одних политических убеждений, но в личной жизни каждый пошел своей дорогой. Было ли это неизбежно? Кто виноват? Уместно ли тут вообще говорить о чьей-нибудь вине? Конечно. Но кто вправе судить?
Его невыносимо трясло от холода. Если он сейчас даст себе волю, он начнет стучать зубами, как в страшном ознобе. Вальтер сделал над собой огромное усилие, стиснул челюсти, несколько раз повернулся с боку на бок и решил ни о чем, решительно ни о чем больше не думать, — быть может, он заснет наконец.
Но сна не было… Вдруг он увидел перед собой Тимма, Эрнста Тимма. «Да, Эрнст, кто мог бы подумать, что меня так скоро сцапают после нашей последней встречи? Такую возможность всегда допускаешь, но никогда по-настоящему в нее не веришь…» В Гамбурге ли еще Тимм? Вряд ли. Партия, наверно, перебросила его в другое место. Как легко мог и он попасться на глаза какому-нибудь негодяю, который поспешил бы выдать его полиции. Тимм всегда был прекрасным другом, с первого дня их знакомства, еще когда они стояли рядом за станками в одном цеху… А потом их работа в партии… Агитационная поездка в Голштинию. Как Тимм говорил о Карле Марксе! С какой любовью, с каким благоговением! Он гордился тем, что именно немец был духовным отцом социализма, одинаково великий как философ и как теоретик экономических явлений, как критик общественного строя и как публицист, как политик и как организатор, и во всем всегда до последнего вздоха своего — великий революционер… Поразительно, как Тимм знал произведения Маркса!.. Он сумел вдохновить Вальтера на нелегкое дело — изучение «Капитала». Он читал ему самые настоящие лекции… Так Вальтер учился, и учился с радостью. И быть может, Тимм при этом тоже пополнял свои знания. Они часто говорили об Октябрьской революции. Какие надежды она разбудила! Она — словно сверкающий сноп света, вдруг пролившегося на человечество из темного неба. Она — начало осуществления заветов Карла Маркса. Какие это были дни! Сколько силы и уверенности вселяли они в людей, какую придавали энергию… Они и то имя, что было на устах у всех: ЛЕНИН…
Сколько лет прошло с тех пор?.. Много, много лет… И за все эти годы в Германии, на родине Карла Маркса, рабочему классу, несмотря на величайшие усилия, не удалось добиться победы… Но приходили новые друзья, новые учителя, новые вожди… Эрнст Тельман… Он неустанно внушал рабочим не успокаиваться на поверхностном знакомстве с марксистской наукой, всесторонне, глубоко изучать ее… Вальтер вспоминал годы своей безработицы, недели и месяцы, проведенные в «Иоганнеуме»[12], вспоминал время, когда работал редактором партийной газеты. Работа в партии и для партии превратилась в непрерывную учебу. Не было такой области науки или искусства, в которую бы коммунисты не углублялись, изучая те или иные проблемы. Вальтер многим обязан партии, в сущности, всем… Его жизнь была богатой, красивой, интересной; до последнего вздоха сохранит он чувство благодарности к партии за то, что она помогла ему сделать его жизнь именно такой.
Внезапно он вздрогнул. У него появилось ощущение, что он каменеет. Коварный холод, исходивший от ледяного пола, пронизывал до костей. Он непроизвольно застучал зубами, попытался вытянуться, и не мог — руки и ноги застыли, суставы невыносимо болели.
О сне уж нечего было и думать, он встал, надел пиджак и начал свой «ночной моцион» в сто туров.
Сделав пятьдесят туров, Вальтер решил, что хватит. Но потом взял себя в руки и отшагал вторые полсотни. Он согрелся, но чувствовал большую усталость. «Только не размякать, — думал он. — Не сдавать». Он дал себе слово с завтрашнего утра ежедневно заниматься гимнастикой и раздумывал, стоит ли сейчас еще стараться заснуть. Если он заснет, то может, чего доброго, проспать приход надзирателя.
Нет, Вальтера в эту ночь никакой сон не брал. Холод въедался в кости, сверлил в суставах. Руки и ноги немели. Становилось трудно дышать. С невероятными усилиями он опять встал на ноги, потянулся, выпрямился, снова зашагал, вторично совершая ночной моцион, — двадцать три шага каждый тур. Придется день превратить в ночь, что ли?
Он рассмеялся. А чем отличается для него день от ночи?
Вальтер чеканил шаг: раз-два, раз-два, крепко растирал застывшие руки и все время бормотал: «Раз-два-три, раз-два-три». Пятьдесят туров — и вот он уже опять согрелся. «Раз-два-три». Тысяча сто пятьдесят мелких, но твердых шагов…
Во всех этажах корпуса, где размещались политические, было уже темно, лишь в первом этаже, в караулке, светилось несколько окон. Здесь было шумно и оживленно. В этот час хозяевами помещения были страстные картежники, любители ската. У радиоприемника сидел шарфюрер Хилер. Он опять до тех пор будет вертеть рычажки на приемнике, пока писк и визг не осточертеют картежникам и они не вышвырнут бледнолицего Хилера из комнаты. Эсэсовец Лейнзаль поставил себе удобное откидное кресло с подставкой для ног под самую лампу, спускавшуюся с потолка. Ему не терпелось поскорее дочитать и узнать, чем же кончился уголовный роман «Жак Мираль — истребитель женщин». Эсэсовский надзиратель Эдмонд Хардекопф, у которого было сегодня ночное дежурство, вернулся с обхода своих секций и, войдя в караулку, поспешил к столу, где шла игра. Он был страстным болельщиком карточных игр, может быть, именно потому, что сам карт в руки не брал. Как миллионы любителей футбола, он предпочитал следить за игрой, но не участвовать в ней.
Обершарфюрер Тиме крикнул:
— Эй, Хилер, потише там или убирайся от проклятого ящика! — Он хлопнул бубновым тузом по столу. — Так, а сейчас пойдем с бубен!
Дождь стучал в окна; вода бурлила у водосточных труб. Время от времени воющие порывы ветра, точно налетая издалека, неистовствовали вокруг темных корпусов, хлестали дождевыми потоками по стенам и окнам.
— Не хотел бы я теперь сидеть в рыбацкой шаланде. На море-то, наверно, шторм.
— Девять баллов! — крикнул Курт Хилер, не отходивший от приемника. — Боркум сию минуту передал.
— А это верно, Хилер, что арестант в карцере совсем не получал сегодня жратвы? Мне сказал кальфактор.
— Верно, — ответил Хилер. — Не стану же я в такую погоду бегать туда ради него.
— Что это за отношение к своим служебным обязанностям?
— Неужели же мне насморк схватить по его милости?
— Это тот самый, что уже три недели сидит в карцере? — спросил Шейбер.
— Четвертая пошла!
— Всыпали ему здорово! И один на все здание… Что, интересно, он натворил?
— Говорят, это редактор-коммунист! Из «Фольксцайтунг».
— За ним, видно, какие-то особые грехи?
— Уж не укокошил ли он кого-нибудь из наших?
— Тогда надо было ему сразу башку оторвать! Но на месяц сажать в темный карцер? Это уж зверство!
— Не нашего ума дело! — Тиме старался закончить этот разговор. — Будешь вмешиваться — самому башку оторвут.
Шейбер положил колоду карт на стол.
— Сними! — сказал он и начал сдавать. — А на злодея он чего-то совсем не похож. Роста маленького, толстячок!
— Маленьким он как был, так и остался, — заметил Хилер, все еще сидевший у радиоаппарата, — но толстым его уже не назовешь.
— Ну, начинай, тебе ходить!
Было далеко за полночь. В караулке погасили свет, и все затихло.
Надзиратель Эдмонд Хардекопф медленно обходил свои секции А-1 и А-2. Из общих камер слышался только громкий храп. В конце коридора горела электрическая лампа. Хардекопф остановился под ней, достал из брючного кармана маленький, смятый листок, бережно разгладил его и на первой странице прочитал напечатанный жирным шрифтом заголовок: «Выступления рабочих против гитлеровского террора». Он перевернул тоненький листок с ладонь величиной и на оборотной стороне нашел, что искал: «Убит товарищ Вальтер Брентен». Он еще раз внимательно оглядел длинный коридор и прислушался. Во всех секциях стояла ничем не нарушаемая тишина. Он прочел все сообщение.
«Тридцать два года… (Столько примерно и есть.) С ранней юности участвовал в рабочем движении… Металлист… (Да ну? А я думал, что он редактор? Ага, вот оно…) Редактор «Гамбургер фольксцайтунг»… Соратник Эрнста Тельмана… По имеющимся данным, переведен из полицей-президиума в Фульсбютель, но туда не прибыл… (Ну, это неверно.) По всем признакам, по дороге в Фульсбютель убит молодчиками из пресловутой команды особого назначения…»
Эдмонд Хардекопф опустил руку с листком и несколько минут стоял задумавшись. Он думал не о своем двоюродном брате, сидевшем в карцере, — он едва был с ним знаком, — а о Фрице Ирмшере, с которым когда-то дружил и который тоже был коммунистом. Когда Эдмонд после сентябрьских выборов надел форму эсэсовца, дружбе их пришел конец. Фриц остался коммунистом, и Хардекопф со дня на день ждал, что встретит его здесь среди заключенных. Фанатик, но парень замечательный, принципиальный во всем. А Вальтер Брентен, сын тети Фриды? Если его там еще долго продержат, он испустит дух, это уж точно.
Эдмонд Хардекопф достал из кармана сигарету, чиркнул спичкой и закурил. Затем поднес к спичке маленькую опасную газету. Тонкая бумага вспыхнула: светлое пламя взвилось кверху. Он вертел и поворачивал листок, пока тот не сгорел.
Эсэсовцу Эдмонду Хардекопфу стало как-то не по себе. Задумчиво возобновил он свой обход. Вдруг он круто повернулся, быстро пошел обратно и тщательно осмотрел пол. Увидев на линолеуме едва заметные остатки сожженной бумаги, он вынул носовой платок и во все стороны развеял пепел.
В угаре первых дней так называемой гитлеровской весны Эдмонд Хардекопф, состоявший в отряде эсэсовцев, заявил начальству о своем добровольном желании нести службу надзирателя в Фульсбютеле. Но не прошло и месяца, как он уже сожалел о своем поспешном шаге. Он соблазнился возможностью сделать карьеру, верно. Но чем он мог стать в этом тюремном здании? Шарфюрером? Штурмфюрером? Ему хотелось попасть в административный аппарат, стать со временем крупным чиновником. Нынче все, кому не лень, поступают на государственную службу, важно лишь заручиться какими-нибудь связями, покровителями. Правда, будучи надзирателем в тюрьме, можно перейти потом в управление на должность чиновника. Но оставаться тюремным надзирателем и считать это своей профессией? Да ведь здесь ты и сам наполовину заключенный. И потом, в любой момент может произойти нежелательная встреча. Эдмонд опять подумал о Вальтере Брентене. Как ни безразличен был ему Вальтер, все же предстать перед ним эсэсовским надзирателем крайне неприятно. А вдруг Фрица Ирмшера привезут в Фульсбютель, да еще в его секцию… Нет, такого себе даже представить нельзя… Прочь отсюда — это самое правильное. В надсмотрщики он никогда не годился и к тюремному воздуху никогда не привыкнет.
Эдмонд Хардекопф был женат на дочери состоятельного коммерсанта и когда-то надеялся, что она унаследует довольно значительное состояние родителей: Лисси была единственной наследницей. Была единственной… К ужасу Эдмонда и Лисси, коммерсант Андреас Тормейль, несмотря на свои шестьдесят два года, женился на крепкой тридцатилетней женщине, которая родила ему сына, а значит — наследника. С этого момента между дочерью и зятем, с одной стороны, и старым Тормейлем и его молодой женой — с другой, встала стена ненависти и вражды. Лисси Хардекопф сказала однажды мужу:
— Пусть мы живем в бедности, но, по крайней мере, без всякой грязи.
Эдмонд одобрительно кивнул, но подумал: «Пусть бы грязь, лишь бы богатство».
Сегодня жена встретила Эдмонда вопросом:
— Ты, конечно, тоже забыл, правда?
— Что?
— Что сегодня день рождения твоей матери.
— Сегодня?.. Да, верно!
— Мы приглашены на обед. Мне это как нельзя более кстати — не надо готовить… Но что мы ей подарим?
Эдмонд Хардекопф купил вешалку для прихожей, о которой мать давно мечтала.
Период «бури и натиска» в супружеской жизни Эмиля и Аниты Хардекопф остался позади. Покончено было с развлечениями на стороне, и к старости Эмиль и Анита превратились в солидную супружескую пару. Эмиль Хардекопф заведовал несколькими складами в гамбургском порту и неплохо зарабатывал. Точно искатель приключений, на склоне дней своих бросивший якорь у тихой пристани, он превратился в домоседа и оброс жирком. Он был очень доволен, что сын его вступил в ряды эсэсовцев. Сам же не торопился стать членом гитлеровской партии. Он не верил в прочность этой власти. И боялся поспешным решением осложнить свою жизнь в будущем, когда придут те, кто сменит гитлеровцев.
Анита угощала сына и невестку. С годами она округлилась, но сходство с цыганкой не утратила. Как ни постарела она, как ни увяло ее лицо, большие темные глаза сверкали по-прежнему. По случаю дня своего рождения она разоделась по-праздничному.
Эмиль Хардекопф был страстным любителем рыбной ловли, и Анита хвастала перед сыном добычей, которую в подарок ей привез сегодня отец из Плена.
— Две большие щуки. В одной три килограмма весу. Разбойница! Как она боролась за свою свободу, за свою жизнь! Эмилю стоило немалого труда вытащить ее из воды…
— Да, мама, — почему-то вдруг вспомнил тут Эдмонд, — ты знаешь, Вальтер Брентен вовсе не убит, как говорят. Он сидит у нас в Фульсбютеле, в одиночке. Должно быть, в чем-то серьезном замешан.
— Как, он жив? — воскликнула мать. Но, по-видимому, она не очень-то обрадовалась новости. — А отец Вальтера? Сидит еще?
— О нем я ничего не слышал. Но что касается Вальтера, то это вполне достоверно.
— Отцу ничего не говори. Он опять начнет волноваться.
— Ты думаешь, его это расстроит?
— Расстроит? Чепуха какая. Он за себя волнуется. Такие родственнички нынче — опасное дело.
— Рыба замечательная, мама, — похвалила Лисси.
— Спасибо, детка. Вот мужчины, так те никогда не похвалят, подай им что хочешь. Они попросту набивают себе брюхо, и все тут.
— Что поделывает Гейни? — осведомился Эдмонд о своем брате. — Как ему живется? Нравится ему Лейпциг?
— Он теперь в Дрездене… Мальчик пробивает себе дорогу. Он не такой молодчина, как ты, но знает чего хочет.
— Все еще рвется за границу?
— Еще бы! В конце концов, фирма, пожалуй, пошлет его в Южную Америку. Но он еще нуждается в практике. Через несколько лет из него, конечно, получится дельный механик.
— А я бы ему советовал оставаться в Германии. Нам тоже нужны механики, — сказал Эдмонд.
— Пусть Гейни идет своей дорогой. Он мальчик настойчивый, добьется чего хочет. Если, конечно, не женится. Пока холост, перед ним весь мир открыт, — отстаивала Анита младшего сына.
— У него нет чувства политической ответственности перед фюрером и народом, — вспыхнул Эдмонд.
— У тебя зато его столько, что на двоих хватит, — отозвалась мать.
Эдмонд Хардекопф, прищурившись, недоверчиво посмотрел на нее. Он не был уверен, говорит она иронически или с похвалой.
Заметив недовольное лицо сына, она продолжала:
— Достаточно, если в семье кто-нибудь один занимается политикой. А тебе, мой сын, политика как нельзя более к лицу.
Эдмонд Хардекопф повернулся к жене и, ухмыляясь, сказал:
— Слышишь? Мать делает мне комплименты, лишь бы я не мешал ей потворствовать ее любимцу… В прошлом году еще он души не чаял в двоюродном братце Вальтере. Держу пари, что она защищала бы Гейни, если бы он и теперь якшался с ним.
— Глупости, ты плохо знаешь своего брата, — отвечала мать. — И помнится, не далее как в том же прошлом году, у тебя был товарищ, Фриц, кажется, звали его? И тоже ведь коммунист, правда? Выходит, брату нельзя, а тебе можно… Значит, Фридин сын жив? Как она обрадуется, когда узнает.
— Пока жив, — сказал Эдмонд.
— Перевести ли Брентена из карцера в общую камеру — это только одна сторона вопроса, господин обер-комиссар. Теперь меня куда больше занимает другая. Очень странно, что до сих пор вы уделяли так мало внимания именно этой стороне.
Полицей-сенатор Пихтер положил левую руку на бумаги, лежавшие на письменном столе, и уставился сквозь очки на комиссара гестапо. Это был атлетического сложения человек, наголо обритый; он сидел прямо, вытянувшись в струнку.
— Во-первых, — начал полицей-сенатор, — как и через кого стало известно о заключении Брентена в карцер? Да еще так широко известно, что этим делом занялась нелегальная печать. Во-вторых, почему появившееся в газете известие о смерти Брентена не было тотчас же опровергнуто вами, точнее, скажем, нами? Призадумались вы над этим?
— Конечно, господин полицей-сенатор, — ответил обер-комиссар. — Но десять недель карцера — такая штука вряд ли может остаться в тайне. Особенно при невероятной текучести состава арестованных. Вам известно, что творилось в последние недели и месяцы…
— Если не ошибаюсь, этот корпус — бывшая женская тюрьма — не был заселен. К тому же он совершенно изолирован от остальных корпусов.
— Его уже заселили, господин полицей-сенатор.
— Да, позавчера.
— Но ведь подготовка к этому велась давно. Кроме того, о Брентене знали, конечно, некоторые кальфакторы.
— Так это же уголовники из долгосрочных. Как бы то ни было, вы не расследовали это дело, господин обер-комиссар?
— Слухи всегда просачиваются на волю… Бывает, что надзиратели болтают лишнее.
— Один из заключенных покончил самоубийством?
— Да, господин полицей-сенатор. Арнольд Лерке, бывший рейхсбаннеровец, из руководящего состава. Оказал сопротивление. А потом повесился на канализационной трубе.
Полицей-сенатор Пихтер развернул «Гамбургер нахрихтен».
— Газета использовала этот случай как сенсацию. Да, ловкие люди.
— Не такие уж ловкие. Спутали самоубийцу с заключенным, посаженным в карцер.
— Не умышленно ли? Об этом вы не подумали? Сначала кампания по поводу карцера, потом, чтобы подлить масла в огонь, ложное известие о смерти заключенного.
— Сомневаюсь, господин полицей-сенатор. Ведь продолжать кампанию они не могут, так как заключенный, по их собственным данным, умер.
— Каким собственным данным? О смерти сообщает «Гамбургер нахрихтен», а не коммунисты.
Пихтер недовольно покачал головой, откинулся на спинку стула и сказал:
— Не нравится мне все это! Тут что-то не так! Сколько он сидит в карцере, этот парень?
— Два с половиной месяца, господин полицей-сенатор!
— И ни разу не заявил о своем согласии подписать заявление?
— Нет!
— Гм! Надо послать опровержение в «Гамбургер нахрихтен», да похлеще. Но не вдавайтесь в объяснения, не указывайте, что тут спутаны два разных лица. Мы только сыграли бы на руку газетчикам. Сообщите, что они дали неверные сведения. Заключенный Бренде…
— Брентен, господин полицей-сенатор, Вальтер Брентен.
— Заключенный Вальтер Брентен жив и здоров. Пусть сам подтвердит это в письменном виде, а вы пошлите его заявление в газету. И разрешаю выпустить его из одиночки.
— А если он откажется, господин полицей-сенатор?
— Не может же он отказаться подтвердить, что жив?
— Коммунисты все могут, господин полицей-сенатор.
— Вот как! Приятно слышать такие признания от своих сотрудников. Нечего сказать.
В этот же день в подвал явился штурмфюрер и приказал открыть камеру Вальтера. Он нерешительно переступил порог и бросил на Вальтера испытующий и настороженный взгляд.
— Как живем?
— Хорошо, господин штурмфюрер.
— Только хорошо?
— Очень хорошо, господин штурмфюрер.
— Так!.. Рад за вас.
Он повернулся к надзирателю.
— Побрить и остричь! Затем — на допрос! В мой кабинет.
— Слушаю, господин штурмфюрер.
И они ушли.
Вальтер закрыл глаза и глубоко вздохнул. Казалось, какая-то невидимая и тяжелая, очень тяжелая ноша свалилась с плеч… Что это может означать, если не конец заключения в карцере?
Радость была так велика, что Вальтер почувствовал слабость в ногах. Он овладел собой, выпрямился, как после долгого сна, и улыбнулся. Два с половиной месяца он продержался, а теперь, что бы с ним ни случилось, все будет легче.
В камеру вошли эсэсовский надзиратель и кальфактор, которого Вальтер еще ни разу не видел. Кальфактор поставил табурет на середину камеры.
— Сколько тебе нужно времени?
— Десять — пятнадцать минут, господин надзиратель.
— Не разговаривать друг с другом. Понятно?
— Понятно, господин надзиратель.
Камеру заперли.
Еще не заглохли шаги поднимающегося по лестнице надзирателя, как кальфактор спросил:
— И давно ты тут сидишь?
— Два с половиной месяца.
— Господи помилуй!
Он выложил завернутые в кусок мешковины машинку для стрижки волос, ножницы, гребень, кисточку для бритья, мыльницу и сказал:
— Ну, садись.
Вальтер сел на табурет. Он внимательно взглянул на заключенного. Синий комбинезон придавал ему сходство с механиком. Это был еще совсем молодой парень — лет двадцати восьми, с землисто-серым цветом лица и глубокими складками в углах рта.
— Политический?
— Рехнулся ты, что ли?
Заключенный снял крышку с мыльницы, насыпал в нее мыльный порошок и подошел к крану.
— Политический! Как бы не так. Я еще не сошел с ума. К тому же…
Вальтер, откинув голову назад, посмотрел ему прямо в лицо. Холодные серые глаза, равнодушный взгляд, но очень красивые каштановые волосы, тщательно расчесанные на пробор, блестящие, вьющиеся.
— Что — к тому же?
— К тому же всем вам политическим — грош цена.
— Почему это?
— Да потому! Позволяете обращаться с собой, как со скотом; вас избивают до полусмерти, пытают… А вы что? Позволяете убивать себя, как телят, только и всего.
— А что мы должны, по-твоему, делать?
— Вы? Ну, здесь-то ничего путного не придумаешь, но ваши товарищи на воле…
— Они и делают кое-что.
— Ну уж! Дразнят нацистов, выводят надписи на стенах.
— А что бы ты предложил?
— Если говорить напрямик, то за каждого товарища, которого загубили нацисты, нужно укокошить одного из нацистов. Смерть за смерть! Вот тогда я скажу: почет вам и уважение! И нацисты очень скоро стали бы как шелковые.
«Провокатор! — подумал Вальтер. — Шпик. Берегись! Обдумывай каждое слово».
— Бороду твою надо бы снимать машинкой. Тут затупишь самую острую бритву.
Он все же взял в руки бритву и стал осторожно скрести щеку Вальтера. Было больно, и Вальтер несколько раз вздрогнул.
— Мне поручено передать тебе привет, — продолжал тюремный парикмахер, не прерывая работы.
— От кого?
— Да сиди спокойно, а то порежу!.. От твоих товарищей, конечно. Отец твой — тоже сидел.
— Да? Где он теперь?
— Тихо, тихо, приятель, сиди и слушай, я тебе все расскажу… Он лежал в больнице подследственной тюрьмы, но уже месяц назад выпущен на волю.
— На волю? Слава богу!
— Да. А товарищи твои — те, что в этой тюрьме, — просят передать, чтобы ты не сдавался. Если хочешь послать им весточку, я к твоим услугам.
— Нет, не надо.
— Да ты чего, приятель? Мне дано специальное поручение… Во всяком случае, ты жив.
— Как видишь.
— Это-то я могу сказать твоим товарищам?
— Можешь, — ответил Вальтер, улыбаясь.
— А еще что? Ведь тебе, конечно, хочется что-нибудь передать им?
— Нет!
— Ну, что же, воля твоя. Мне-то все равно. Поверни-ка голову. Бритва затупилась, чистое дерево! — Он снял с себя ремень, протянул один конец Вальтеру и стал править бритву.
Помолчали. Наконец Вальтер спросил:
— А ты здесь за что?
— Это не интересно.
— Почему же? Меня вот интересует.
— Кража со взломом. А состряпали убийство. Старуха-то и сейчас жива. Так что об убийстве не может быть и речи.
— Значит, упекли надолго?
— На семь лет. Четыре уже отбыл. Но если меня погонят потом в концлагерь, я повешусь. И конец. Это решено.
— Разве у тебя не первая судимость?
— Третья. И эти свиньи еще объявляют меня профессиональным преступником.
— Но пока тебя не беспокоят?
— Надеюсь, что и не будут. Я же не политический.
Вальтер потрогал свое гладкое, чисто выбритое лицо. Здорово похудел. Ему хотелось бы поглядеть на себя в зеркало. Какая худая шея… Но зато острижен, побрит! Он испытывал неописуемое блаженство. Не хватает только горячей ванны.
Парикмахер завернул свои инструменты.
— Что же передать твоим товарищам? — спросил он.
— Привет.
— И это все?
— Скажи им, что я никогда не сдамся.
— Я скажу им, что ты жив.
Вальтер стоял у письменного стола, перед хауптштурмфюрером, а тот положил ногу на ногу и, держа в зубах длинную сигарету, пускал ему дым в лицо. Рядом, в кресле, сидел грузный, совершенно лысый человек в штатском.
— Значит, в карцере твоя память не улучшилась? — спросил хауптштурмфюрер.
Вальтер молчал.
— Ты не вспомнил фамилии твоих сотрудников?
Вальтер молчал.
— Отвечай, будь так любезен.
— Я не мог вспомнить того, чего не знаю.
— Почему вы все время мигаете? — спросил человек в штатском.
— Я два с половиной месяца не видел дневного света.
— Ах, так!
— Это тебе не понравилось? Два с половиной месяца в потемках?
— Нет.
— Хочешь вернуться?
— Нет.
— Ну, так пораскинь мозгами. Может быть, что-нибудь и вспомнишь.
Вальтер смотрел на самодовольного эсэсовца и молчал.
— Все в твоих руках. Выбирай.
— Во всяком случае, вы живы, — сказал человек в штатском.
Вальтер повернулся к нему.
— Ты жив или не жив? — заорал на него хауптштурмфюрер.
— Жив.
— Я хотел бы получить от вас письменное подтверждение.
Человек в штатском вынул из какой-то папки лист бумаги, взглянул на Вальтера и прочел:
— «Удостоверяю собственноручной подписью, что я жив и все слухи, противоречащие этому, — злостная ложь. Гамбург, 29 августа 1933 г.» — Вот. Подпишитесь!
Что может это значить?.. Какой интерес гестаповцам сообщать, что он не умер? Для товарищей, конечно, важно было бы знать, что он еще жив. Что же за этим кроется?
— Так подпишите!
— Нет! Я не подпишу.
— Ты отказываешься подписать? — Хауптштурмфюрер вскинулся. — На каком основании?
— Завтра, может быть, я уже не буду жив.
— Ты считаешь, что мы на это способны?
— Все может случиться.
— Не мелите вздора, — опять вмешался человек в штатском. — Не ухудшайте свое положение.
— Если не подпишешь, вернешься в подвал. Само собой. Подумай хорошенько! Подписываешь?
— Нет!
— Идиот! Сам себя губишь!
Вальтер тяжело дышал. Он ужасно боялся подземелья и темноты. Он взглянул на хауптштурмфюрера, потом на человека в штатском.
— Слышите?! Ваше последнее слово!
— Нет!
Ответ прозвучал гораздо тверже и решительнее, чем того ожидал сам Вальтер.
— В подвал его! — заорал эсэсовец.
Дни ползли. Для Вальтера это была сплошная долгая ночь. Что такое свет, знает лишь тот, кто узнал тьму. Вальтер ее узнал — и понял, что до сих пор не отдавал должного свету. Ему не верилось, несмотря на отказ дать подпись, что его опять обрекут на темноту. Но он обещал товарищам не сдаваться и хотел сдержать обещание сполна.
Нет, он не сдался. Но ему было тяжело! Вальтер жалел самого себя, точно какое-то постороннее существо. Он все силился понять, почему гестаповцы так упорно добивались от него заявления, что он жив. Перебрал и продумал все возможности, но не нашел ни одной убедительной причины. Одно было ясно: на воле о нем не забыли. Товарищи борются вместе с ним и за него… О да, Тимм ничего не упустит, испробует все, что только в человеческих силах. Товарищи, конечно, узнали, что он жив, что за него нужно бороться. Надолго нацисты не могут ничего утаить, ничего. Сначала Вальтер еще задавался вопросом, какой нанес бы ущерб их общему делу, подпиши он такое заявление для печати. Но затем пришел к выводу, что, сидя здесь, в подземелье, ничего с уверенностью сказать нельзя. Так лучше уж не подписывать. Гестаповцы заинтересованы, чтобы он подписал, — этого одного достаточно.
Переносить темноту после мелькнувшей надежды на избавление было еще тяжелее. Сначала он боялся, что палачи придут и будут его пытать, замучают насмерть. Но никто не трогал его в этой черной могиле.
Мир его снова стал миром воспоминаний и мечты, мечты о будущем, дававшей силы переносить настоящее со всеми его муками. А оно было почти невыносимо. Неужели ему предстоит еще долгие месяцы прозябать в этом мраке? И выйдет ли он когда-нибудь отсюда? Надолго ли хватит у него сил?.. Или они уже кончились? Как ни старался Вальтер держать себя в руках, но все чаще наваливалась на него неуемная тоска, она хватала за сердце, подрывала волю, грызла нутро, стискивала глотку. Хорошо зная, как это губительно, он, однако, часами, днями в полной апатии лежал на полу камеры; мысли тяжело ворочались, и не было сил додумать их до конца.
К чему все его муки? Во имя социализма? Социализма в Германии? Это звучит, как сказка о далеком, далеком будущем.
Ах, если бы германский рабочий класс мог увидеть все величие своей исторической задачи, понять, какая опасность угрожает ему и всему народу. Варварство, истребление людей — или социализм, осмысленный порядок, человечность, мир; либо один путь, либо другой… Вальтер кричал в темноту, он убеждал, он заклинал, он молил:
— Опомнитесь! Окажите сопротивление! Восстаньте! И ни одна капля крови, ни одна слеза ваша не прольется напрасно!
Он ходил из угла в угол по камере и читал на память все, что мог вспомнить: «Тронулся лед на реках и в ручьях под теплым, живительным взором весны», «Закатись, прекрасное солнце, они не замечали тебя, они не знали тебя, священное», «Я меч, я пламя», «Я светил вам во тьме, а когда началась битва, дрался впереди всех, в первом ряду».
Вальтер декламировал стихи, изречения, эпиграммы, все, что осело в памяти. Потеряв нить, он не старался поймать ее и начинал говорить о другом, произносил вслух новую промелькнувшую мысль…
И день проходил за днем, и каждый новый день был новой ночью.
Однажды, в неурочный час, кто-то шумно затопал по лестнице подвала. Ведут еще одного заключенного? Или пришли за ним, Вальтером? Он поднялся и напряженно вслушался. Тяжелые шаги приближались. Он встал у стены в самом дальнем углу.
Камеру отперли. Включили свет. Вальтер узнал среди эсэсовцев, остановившихся на пороге, обершарфюрера. Тот подошел к нему вплотную. Внимательно поглядел на него. Вальтеру показалось, что в глазах эсэсовца мелькнуло нечто вроде сострадания.
— Вы готовы?
Вальтер кивнул, хотя и не знал, к чему приготовиться.
— Идемте!
Вальтер вышел из камеры вслед за ним.
Он поднялся вслед за обершарфюрером по лестнице и невольно прикрыл глаза рукой, защищаясь от света, проникавшего через окно в коридоре. Не останавливаясь у караулки, пошли дальше. Эсэсовец отпер третью от нее дверь. Вальтер стоял как во сне. Заключенные вскочили и стали навытяжку.
Он слышал, как чей-то голос выкрикнул:
— Смирно! Общая камера номер три! Сорок восемь человек!
— Вольно! Пополнение!
Эсэсовец повернулся и вышел из камеры, заперев за собой дверь. В коридоре он жестом приказал второму эсэсовцу уйти. А сам остался у дверей камеры, тихонько открыл глазок и заглянул внутрь.
Вальтер Брентен все еще стоял у порога и оглядывал, затенив глаза рукой, лица товарищей; среди них оказались знакомые.
Медленно подошел к нему Ганс Брунс, бывший руководитель северного района Санкт-Паули.
— Дружище Вальтер! — Ганс обнял его, погладил по плечу, по спине.
Эсэсовец осторожно прикрыл глазок и удалился на цыпочках.
Вальтер Брентен вздохнул с облегчением. Вот это жизнь!..
В общей камере у заключенных есть свет! Солнечный свет! Они на людях, среди товарищей, могут разговаривать друг с другом, отвести душу. У них даже есть запрещенные игры, самодельные карты для ската, вылепленные из хлеба шахматные фигурки, вырезанные из дерева игральные кости. Многих старых партийцев нашел здесь Вальтер, а многие, которых он не знал, знали его. Кроме общей трагической судьбы, постигшей их, у каждого была своя собственная судьба, и каждому хотелось возможно скорее рассказать Вальтеру о себе. Он услышал о товарищах героях, о мужественном Эдгаре Андре, о несокрушимом Фите Шульце.
Вальтер почувствовал, что́ такое истинное товарищество. Легко давать от избытка; в камере же все терпели лишения, но все были богаче Вальтера. И каждый спешил поделиться с ним последним, чтобы он быстрее восстановил силы. Один давал ему ломтик колбасы, другой — немного сыра, а третий — кусок искусственного меда, и как он ни отказывался, его и слушать не хотели. В общей камере заключенным разрешалось получать от родных деньги, до десяти марок в месяц, и покупать продукты в тюремной лавке.
Всем тяжело было оставаться без дела, сидеть сложа руки с утра до вечера. Даже так называемые «свободные часы», то есть часы военной муштры, воспринимались как некое приятное разнообразие, а уж, казалось бы, что хорошего: «Встать! Лечь! Бегом марш, марш! Приседание! Лечь!»
Все удивлялись тому, что после одиннадцати недель карцера Вальтера поместили в общую камеру. Больше всех удивлялся он сам. В тюрьме находились известные партийные работники, сидевшие в строгом одиночном заключении. Иногда — далеко не ежедневно — их выпускали на прогулку. Когда «одиночников» на расстоянии десяти метров друг от друга водили по двору, заключенные выглядывали в окно, хотя это строго запрещалось; тому, кто попался бы, грозили карцер и побои. Одного из товарищей ставили у дверей камеры, чтобы в случае тревоги он мог предупредить остальных и прикрыть собой «глазок».
Особенно тесно сошелся Вальтер с Гансом Брунсом. Они говорили о политике партии и методах нелегальной работы, а также на теоретические темы. Ганс был на несколько лет моложе Вальтера, ему еще не исполнилось тридцати, но и на его счету уже было десять лет партийной деятельности. Работая учеником в столярной мастерской, он вступил в Союз коммунистической молодежи, а позднее — в партию. Едва окончив ученичество, он после гамбургского восстания 1923 года отсидел год в тюрьме для несовершеннолетних. Своей открытой, честной натурой, серьезностью, скромностью он завоевал доверие и уважение всех товарищей по камере.
Вальтер заметил вскоре, что Ганс не вполне понимает политику партии после взятия власти нацистами. Он считал, что партия должна была в январе организовать вооруженное восстание. Да, несмотря на то что руководство социал-демократии отказалось от всяких совместных действий и даже заведомо зная, что поражение почти неминуемо. Поражение в бою, рассуждал он, несет в себе порой зародыш будущей победы; поражение без борьбы рождает только подавленность и отчаяние. Больших жертв, чем теперь понесены партией, говорил Ганс, не потребовала бы даже вооруженная борьба.
Вальтер не соглашался с ним.
— Нет, Ганс, — сказал он, — без совместных действий, по крайней мере со значительной частью социал-демократических рабочих, всякая вооруженная борьба была бы с самого начала обречена на поражение. Не революционная романтика, не путчизм ведут к победе, а лишь массовая борьба рабочего класса, возглавляемая партией.
— Говори что хочешь, но лозунг «Бей фашистов, где ни встретишь» был популярен, обладал большой притягательной силой.
— Это только фраза, — возразил Вальтер. — Лозунг этот надо заменить другим: «Бей фашистов так, чтобы победить их».
Ганс Брунс рассмеялся:
— Ловко повернуто.
— Ничего не повернуто, Ганс. Вспомни, что говорил Ленин о предпосылках вооруженного восстания. Во-первых, учит Ленин, ситуация должна быть такая, когда буржуазия не может править по-прежнему, а пролетариат не хочет жить по-прежнему. Во-вторых, за революционным авангардом должно стоять большинство рабочего класса. Были эти предпосылки в январе? Ведь мы боремся не для того, чтобы бороться. Мы боремся, чтобы победить.
— А что можем мы для этого сделать теперь?
— Подорвать влияние правой социал-демократии на рабочий класс и завоевать большинство рабочих на сторону революционной борьбы. Вот какая задача стояла перед нами до января и стоит еще сейчас.
— Если это было невозможно раньше, то теперь, в подполье, это уж и вовсе немыслимо, — возразил Ганс.
— Мы обязаны попытаться сплотить, по крайней мере, самые активные, самые решительные элементы из числа рабочих. Подумай, что нас ждет, если это не удастся: война. Фашизм готовит войну. Против Советского Союза. Значит, что же? Немецким рабочим превратиться в солдат Гитлера и пойти на русских рабочих, которые свергли у себя капитализм и строят социализм?
Ганс Брунс махнул рукой и сказал:
— Меня тебе нечего агитировать. Я-то знаю. Да, таковы перспективы. И так оно, видно, и будет! Слишком много рабочих еще не понимают смысла происходящего.
— Ты, надеюсь, не думаешь, что фашизм может победить Советский Союз?
— Нет, конечно! Но бойня будет ужасная…
— Мы можем многое сделать, чтобы не допустить ее, — для этого необходимо возможно скорее сокрушить фашизм.
— Вот как? — смеясь, сказал Ганс. — Пока мы ничего не можем. Мы сидим в мышеловке.
— Я хотел сказать, мы — рабочие, германский рабочий класс.
К ним подошел Рихард Бергеман, товарищ из Бармбека.
— Я вижу, вы увлечены разговором. Можно мне присоединиться?
— Конечно, — торопливо, но не очень искренне отозвался Ганс. — Мы говорим о всевозможных случайностях, которые ведут к аресту. Достаточно одного неосторожного или плохо понятого слова. Не правда ли?
— Еще бы, — подхватил Бергеман, видимо довольный тем, что может принять участие в разговоре. — Здесь с нами сидел один кельнер. Если рассказать, почему он был арестован и жестоко избит, это покажется анекдотом. Он работал в кафе «Кронпринц», возле Центрального вокзала. Один из посетителей прочел меню и спрашивает: «Здесь вот написано: «Шницель по-министерски». Что это такое?» А наш кельнер и брякни: «Свиной шницель». Бац! Готово. Явился охранник из КОН и забрал его. Бедняга и в тюрьме продолжал уверять, что «Шницель по-министерски» готовят из свинины и что он спокон веку называется так в «Кронпринце».
— Это действительно похоже на анекдот, — улыбаясь, сказал Вальтер. — И он все еще сидит?
— Вероятно. Но не думайте, что это единственный случай. Какое! В нашей камере сидел учитель, реакционер до мозга костей. Он, говорят, каждый урок заканчивал словами: «Кончили, стало быть. Хайль Гитлер!» Какой-то негодяй из учителей-нацистов, невзлюбивший старика, донес, будто он в конце каждого урока говорит: «Покончили, стало быть, с «хайль Гитлер». Его арестовали, отчаянно избили. А в один прекрасный день он повесился.
Ганс Брунс отошел к другим. Вальтеру тоже вскоре удалось избавиться от словоохотливого товарища. Он шепнул Гансу:
— Ты не доверяешь Бергеману?
— Слишком много он болтает, — ответил Ганс. — К тому же он знаком с одним негодяем — нацистом, обершарфюрером или обертруппфюрером, или как его там еще… У него был раньше колбасный ларек на бармбекском рынке. Поговаривают, что он подозрительно неравнодушен к мальчикам.
— И ты думаешь, что…
— Я ничего не знаю, но Бергеман мне не нравится.
Люди постарше переносили тюремное заключение легче молодых. Они садились в кружок, что-то рассказывали друг другу или же, забравшись на угловые нары, не видимые через «глазок», дулись в скат, частенько от подъема и до отбоя. Молодые же слонялись по камере как неприкаянные, ссорились и рассказывали игривые анекдоты. Гансу Брунсу, старосте, не всегда легко было поддерживать дисциплину и согласие. К тому же среди заключенных были три социал-демократа, и политические споры иногда выливались в свирепую перепалку. Брунсу приходилось выступать в роли посредника и уговаривать коммунистов терпимо относиться к социал-демократам. Впрочем, двое из них были люди спокойные, общительные, зато третий, хозяин пивной из Эймсбютеля, раздражал всех своей нахальной физиономией и необыкновенной глупостью. Он петушился, старался разжечь ссору, и кое-кто на это поддавался.
Ганс Брунс и Вальтер Брентен решили, что необходимо сколотить крепкое ядро из надежных товарищей. Они хотели создать кружок политической учебы и обдумывали, как оградить себя от неприятных неожиданностей и предательства. Из сорока девяти заключенных двадцать два играли в шахматы и двенадцать — в скат. Ганс и Вальтер предложили устроить состязание на первенство камеры по этим играм. А литературные вечера? Пусть каждый читает наизусть все, что помнит. Можно устраивать и общие беседы за столом, рассказывать по очереди какую-нибудь историю. Надо во что бы то ни стало одолеть безделие, заполнить день каким-нибудь осмысленным содержанием.
— Смирно! Камера номер три. Сорок девять человек!
Заключенные повскакали со своих мест и встали навытяжку. В камеру вошли три эсэсовских надзирателя. Один из них, огромный верзила с маленьким сморщенным лицом и остреньким носом, медленно обходил заключенных, смеривая каждого взглядом с головы до ног.
— Гейни-колбасник, — шепнул Брунс.
Надзиратель подходил к заключенным почти вплотную, как будто обнюхивал их. Вальтера он тоже изучал долго и пристально. У того вдруг мелькнула дерзкая мысль. Он сказал:
— Господин обертруппфюрер, разве вы меня не узнаете?
Верзила испуганно отшатнулся и удивленно воззрился на Вальтера.
— Вы меня знаете?
— Да, господин обертруппфюрер.
— Откуда?
— По… по бармбекскому рынку, господин обертруппфюрер.
Ганс Брунс не верил своим глазам и ушам.
— Так, так… Покупатель?
— Да, господин обертруппфюрер, старый покупатель.
— Так, так… Жаль, что встретился с вами здесь. Имя и фамилия?
— Вальтер Брентен, господин обертруппфюрер!
Верзила выпрямился, повернул, как жирафа, свою маленькую голову, обвел глазами камеру из конца в конец и скомандовал:
— Вольно! Слушать всем! Составляется команда для работы вне тюрьмы. На торфяных болотах. Дело нелегкое, но на свежем воздухе, и, как вы знаете, со мной не пропадешь. Охотники пусть запишутся у фельдшера. Понятно?
Сорок девять голосов хором ответили:
— Так точно, господин обертруппфюрер.
Гейни-колбасник, озадаченно глядя перед собой, мерным шагом направился к дверям.
— Смирно! — скомандовал Брунс. И как Только дверь камеры захлопнулась и щелкнула задвижка, крикнул:
— Вольно!
Рихард Бергеман ястребом налетел на Вальтера:
— И ты тоже его знаешь? У этого колбасника я немало сарделек перебрал. Откуда, черт возьми, я мог знать, что он нацист.
— Почему вы его Гейни-колбасником величаете? — спросил Вальтер.
Ганс тоже называл его так.
— Да так уж прозвали. Зовут его Гейн Борман. Этого верзилу узнать нетрудно.
Ганс Брунс отвел Вальтера в сторону.
— Что тебе это даст?
— Ничего, — улыбаясь, ответил Вальтер. — Просто блеснула у меня одна мыслишка… Не повредит это, будь уверен.
— Придет же такое в голову!..
Машины с бешеной скоростью мчались через недавно выстроенный поселок между Эппендорфом и Локштедтом.
День давно занялся — в сентябре еще рано рассветает. Но сонные улицы были пустынны, окна в домах плотно занавешены. Только на трамвайных остановках стояло по два-три человека Было начало седьмого. Пять открытых грузовиков, битком набитых заключенными, должны были прийти в Штеллинген к половине седьмого. Работа начиналась ровно в семь.
Все произошло неожиданно. После ухода верзилы-эсэсовца в камере только и говорили, что о работе на болотах. Решено было записаться всем — чтобы тюремному начальству не удалось вбить клин между заключенными. Фельдшер целых три дня осматривал добровольцев. Затем прошла неделя, а о работе на болотах что-то не слышно было. Но тему эту обсуждали с утра до ночи во всех подробностях и вариантах. Через две недели заключенные решили, что начальство передумало. И вдруг как-то вечером, незадолго до отбоя, дежурный надзиратель прочел фамилии тех двенадцати заключенных общей камеры № 3, которых завтра в пять утра отправляли на торфяные разработки.
На эсэсовца посыпался град вопросов:
— Останемся в лагере?
— Одежду и обувь получим?
— А как инструменты?
— Где находятся болота?
— Сколько часов в день придется работать?
— А дополнительное питание дадут?
— Ну вас к черту! Что здесь, еврейский базар, что ли? — рявкнул надзиратель Шепфлер. — Молчать! Вся болотная ватага остается в тюрьме. Завтра в шесть утра отправитесь, а в семь вечера вернетесь назад. Одежду, сапоги, инструмент получите в торфяных бараках. Командует обертруппфюрер Борман. Все ясно?
— Так точно!
Вальтер Брентен числился по списку пятым.
— Это ошибка, — сказал Ганс Брунс.
— Помог наш Колбасник, — возразил Вальтер. Он задумчиво смотрел в пространство.
Ганс внимательно взглянул на него.
— Знаю, о чем ты размечтался. Да, тут есть шанс. Но смотри, осторожнее.
— Послезавтра меня вычеркнут из списка.
— Вполне возможно.
Отбой. Все лежат на своих нарах. Волнение еще не утихло. Разговоры продолжаются шепотом. Вальтер Брентен, койка которого находится над койкой Ганса, смотрит широко открытыми глазами в белый потолок. «Не поврежу ли я товарищам?» — думает он. Но такой случай больше не повторится. А если транспорт и болота так охраняются, что возможности даже не будет? Но чем больше он думал, тем тверже укреплялся в своем решении дерзнуть. Завтра вечером он будет либо свободен, либо убит. От этой мысли его бросало в жар.
Ганс Брунс скрестил руки под головой и тоже задумался. «Этого добился верзила. Боже мой! Ну, не дурак ли?.. Конечно, если Вальтеру удастся бежать, возьмутся за нас. Да что они нам сделают? Изобьют?.. Посадят в одиночки?.. Бросят в карцер?..»
Вальтер, свесившись с койки, прошептал:
— А ты? А вы?
Ганс почти беззвучно ответил:
— О нас не думай.
На всех нарах шептались, шутили, тихонько пересмеивались.
— Вальтер! — Ганс Брунс ощупью поискал руку товарища.
— Да! Что? — Вальтер наклонился к нему.
— Возьми… Пригодятся…
Три марки.
— Спасибо, Ганс.
И вот тяжелые грузовики мчатся на предельной скорости по безлюдным в ранний утренний час улицам, мимо строящихся поселков, полей, лугов, в направлении Штеллингена. Вальтер Брентен стоит в первой машине, со всех сторон сжатый тесно сгрудившимися товарищами. В кабине рядом с водителем сидит обертруппфюрер Борман. Позади всех стоят, прислонившись к откидному борту, два эсэсовца с карабинами.
Машины пронеслись мимо зоопарка Гагенбека. Вальтер старался точно запомнить местность. Здесь ходят уже только трамваи и автобусы. Нет, есть еще пригородные поезда через Эйдельштедт, и по этому же пути идут поезда дальнего следования. Было бы побольше денег, тогда разумнее не возвращаться сразу в город, а податься на Неймюнстер или Киль. Вокзалы будут, разумеется, тотчас же наводнены полицией. А одежда? Хотя работающие на торфе и не носят полосатых тюремных курток, но ведь синяя тиковая — достаточно предательская штука, тем более что на спине крупными цифрами нашит номер.
Машина пересекла железнодорожный путь. Отсюда дорога идет в Эльмсгорн. Там расположен Эйдельштедтский вокзал — конечный пункт пригородной линии.
А вот и торфяник. Черная болотистая почва, изрезанная каналами. Неужели лагерь находится так близко от железной дороги?.. Ориентиром Вальтеру послужит железнодорожная насыпь. Отдельные дома и группы домов резко выделялись на фоне голого ландшафта. «Плохо, — думал Вальтер. — Очень плохо. Густой лес был бы куда лучше». Там подальше есть какой-то лес. Может быть, только роща. Вероятнее всего — Баренфельдский парк.
Машина круто повернула и снова понеслась по унылой местности к железнодорожной насыпи. Кругом — ни деревца, ни кустика, одни болота, пустошь. Вот показались деревянные сторожевые башни и заборы из колючей проволоки высотой в человеческий рост. Перед заключенными был лагерь на торфяном болоте.
— Стройся! По порядку номеров рассчитайсь!
Восемьдесят «болотных рабов» были разделены на два звена. Долговязый угрюмый обертруппфюрер прошел, точно на ходулях, вдоль переднего ряда, пристально вглядываясь в лица заключенных; казалось, он хочет отгадать сокровеннейшие мысли каждого.
— Смирно!
Заключенные встрепенулись и вытянулись. Они стояли неподвижно, точно высеченные из камня, и смотрели застывшим взглядом прямо перед собой, словно невидимое сказочное чудовище загипнотизировало все восемьдесят человек.
— Вольно!
Тела утратили свою мертвенную неподвижность, руки повисли свободно, взгляды оживились.
— Слушать меня!
Заложив руки за спину, подавшись корпусом вперед, стоял перед фронтом в своей черной форме верзила-эсэсовец. Повернув несколько раз голову вправо и влево и обведя взглядом весь передний ряд, он заговорил усталым голосом:
— Вам предоставляется возможность показать свое усердие. До вас здесь были другие, их пришлось убрать и наказать: они себя не оправдали. Машина испорчена, надо работать вручную. Если кто рассчитывает ротозейничать, пусть запомнит — шкуру спустим. А кто вздумает отлынивать, тот и пулю получить может. Думаю, что выразился достаточно ясно. А теперь за работу!
Разделились на колонны, в каждой колонне был назначен старший, всем роздали непромокаемые сапоги, лопаты, заостренные колья. Выдачу одежды и инструмента эсэсовец доверил Вальтеру Брентену, приказав вести точную запись выданного. Кроме того, на Вальтера было возложено дежурство в бараках.
Все это означало, что его планы полетели к черту. Он надеялся, что будет работать на болоте, а выходит, что он останется за колючей проволокой.
Выдали всего двенадцать пар непромокаемых сапог, на каждую колонну по три пары. Но зато лопат было больше, чем нужно. Вальтер записал все в инвентарную книгу. Эсэсовец посмотрел через его плечо на запись, ничего не сказал, но, по-видимому, остался доволен. Вальтер, украдкой подмигивая товарищам, строго отчеканил:
— С инструментом обращаться бережно, каждый отвечает за все, что ему выдано!
Долговязый кивнул и бросил на Вальтера одобрительный взгляд. Вальтер шепнул товарищам с хитрой улыбкой:
— Такая лопата в руках чего-нибудь да стоит. Во всяком случае, это лучше, чем ничего!
Улыбки и подмигивания сказали ему, что его поняли.
Для себя он уже ни на что не надеялся. Заранее представлял себе, как вечером вернется в Фульсбютельскую каторжную тюрьму, встретит печальный взгляд Брунса, услышит голос Колбасника: «Жаль, но по указанию свыше я должен вычеркнуть вас из списка».
Вальтер задержался в дверях барака. Вскинув лопаты на плечи, четыре колонны заключенных, каждая под охраной трех вооруженных эсэсовцев, вышли из лагеря. На болотах, вероятно, есть хоть какая-нибудь возможность удрать, думал Вальтер. Ведь трое не могут наблюдать за каждым шагом восемнадцати — двадцати человек.
Солнце, точно занавеской, задернуто туманом. Но день, по-видимому, будет знойный, на небе — ни облачка. Вальтер лишний раз убедился, что примерно в километре от барака проходит железная дорога, хотя вряд ли это уже имело для него значение. В той стороне — массивы домов Штеллингена и зоопарк. В противоположной — Отмаршен и Эльбское шоссе. Да, Эльбское шоссе! Всего несколько месяцев назад он бродил там с Эрнстом Тиммом. Каких-нибудь шесть-семь километров, и он был бы там. В такой денек на эльбском пляже народ кишмя кишит. Если бы удалось добраться до берега, он легко мог бы затеряться в густой толпе. И в гагенбекском парке в это время года полно народа. Но в арестантской куртке? С белым номером на спине?
— Эй, ты что, заснул? Делать, что ли, нечего?
Охранник-эсэсовец грозно прикрикнул на него. Вальтер ушел в барак, огляделся. Чем же заняться? Рядом находилась примитивная кухня, и слышно было, как там хозяйничает Курт Хембергер. Еду привозили из Фульсбютеля, здесь ее только разогревали и выдавали. Вальтер проскользнул в кухню. Хембергер расщеплял полено на тонкие лучины, чтобы разогреть пойло из цикория.
Ему еще не исполнилось двадцати, но это был богатырь, страстный футболист. После разгона рабочих спортивных организаций он примкнул к подпольному Союзу коммунистической молодежи. Его накрыли, когда он раздавал листовки.
— Тебе известно, где мы?
— Известно, — ответил он. — На болоте!
— Дуралей! Далеко мы от Эйдельштедта?
— Меньше километра!
— С ума сойти!
— Да, видишь небо, слышишь запах земли, чувствуешь себя на воле… А воли-то и нет.
— Меня так и подмывает!
— Меня тоже. И говорю тебе: я удеру. Сегодня же.
Вальтер складывал и перекладывал в сарае лопаты, деревянные колья, без конца считал и пересчитывал их, делал инвентарную опись. За этим занятием его застал Колбасник. Ему пришлось сильно пригнуться, чтобы войти в низкую дверь барака.
— Вы проверяете инвентарь, Брентен?
— Так точно, господин обертруппфюрер!
— Очень хорошо! Продолжайте в том же духе, держите все в порядке!
— Так точно, господин обертруппфюрер!
Вальтер видел, как Хембергер в сопровождении эсэсовца понес большой чайник горячего суррогатного пойла. Утренний паек он уложил на тележку и покатил ее к месту работы. За ним тяжело топал эсэсовец с карабином в руках.
— Желаю успеха, — пробормотал Вальтер.
Хорошо бы бежать вдвоем. Хембергер, по-видимому, решился на все. К удивлению Вальтера, немного погодя он вернулся в барак вместе с эсэсовцем.
Вальтер прокрался в кухню.
Хембергер был в лихорадочном возбуждении.
— Вон там, посмотри-ка, узкая полоса… Ведь это железная дорога? Верно?
— Как будто!.. Хочешь на поезд попасть?
— Может быть!
— В этом тряпье? С номером пятьсот семнадцать?
Курт Хембергер скинул куртку, вывернул ее наизнанку и снова надел.
— Ну, какой номер?
— Великолепно, — воскликнул Вальтер. Номер исчез, и синяя арестантская куртка приобрела вид обыкновенной тиковой. Только по краю рукавов видно было, что это изнанка. Вальтер улыбнулся.
— Ну и хитрец.
Хембергер снова вывернул куртку налицо.
Вальтер спросил:
— Не попытаться ли нам вместе?
— Почему бы и нет? — ответил Хембергер. — Но я воспользуюсь первым удобным случаем даже один.
— Что ж, в обиде на тебя не буду!
На складе Вальтер в четвертый раз рассортировал и пересчитал лопаты, колья и прочий инструмент и еще и еще раз проверил опись. Обнаружив на одной полке коробку со смазкой, он принялся покрывать ею металлические части лопат. Между тем стали возвращаться отдельные колонны заключенных.
Товарищи спешили поделиться впечатлениями о работе, показывали натертые места на ладонях — будущие мозоли. Один попросил Вальтера сменить ему лопату: она слабо держалась на палке. Вальтер видел, как радовались все, что работают, хотя это был рабский труд. Нет ничего несноснее безделья. Он это знал. И кроме того… Не попросить ли все-таки Колбасника, чтобы его послали на болото?
После часового обеденного перерыва колонны снова отправились на торфяник. Вальтер смотрел им вслед. Сегодня его план не удался. Но то, что не удалось сегодня, никогда не удастся завтра. И все же Вальтер снял куртку, вывернул ее наизнанку. Номер просвечивал сквозь ткань, правда не очень ясно. Он стащил с себя рубаху. На спине, под воротом, чернело клеймо. Как избавиться от этого проклятого клейма? Никакое мыло не возьмет его. Ткань, к счастью, не грубая, обычная бельевая, но, конечно, воротника нет: сразу видно, что тюремная рубашка. На улице даже в самое пекло нельзя, конечно, снять куртку. Если бы все это не произошло так неожиданно, он мог бы лучше подготовиться.
Вальтер увидел, что идет Гейни-колбасник. Он быстро достал из ящика с инструментами молоток и несколько гвоздей, взял неисправную лопату и принялся насаживать ее на палку. Чувствуя на себе взгляд эсэсовца, он прикинулся, будто весь ушел в работу.
— Чем вы занимаетесь?
Вальтер вскочил и стал навытяжку. В дверях стоял Гейни-колбасник.
— Исправляю лопату, господин обертруппфюрер! В перерыве пришлось одну обменять.
— Хорошо! — Эсэсовец внимательно посмотрел на него и низко нагнулся к лицу Вальтера. — Вы мне нравитесь, Брентен. Я вас назначу старшим по лагерю.
Уже вечерело. Вдруг среди эсэсовской охраны поднялась суматоха. Вальтер слышал громкие выкрики. Мимо бараков пробежали вооруженные эсэсовцы.
Кто-то окликнул Вальтера по фамилии. Выйдя из барака, он увидел Гейни-колбасника; тот стоял у караульного помещения и жестом подзывал его к себе.
— Скажите-ка, Брентен, Хембергер не говорил вам чего-нибудь такого… подозрительного?
«Свершилось!» — подумал Вальтер и твердо ответил:
— Нет, господин обертруппфюрер!
— Сатана! Мерзавец! Напал на караульного и тяжело ранил его.
Подбежали два эсэсовца.
— Идемте с нами, Брентен!
На мгновение Вальтер растерялся. Но только на короткое мгновение. Он поспешно ответил:
— Хорошо, господин обертруппфюрер. Но в… Вот так?
— Наденьте форменный китель и ступайте за нами.
Эсэсовец убежал. Вальтер бросился в караульное помещение, сорвал с крючка китель, фуражку и побежал вслед за ним.
«Вот он — шанс! Неповторимый шанс! Не терять присутствия духа! Спокойно обдумать… Бог мой, какая возможность!»
Вальтер незаметно отстал от длинноногого обертруппфюрера. Тот крикнул:
— Держитесь ближе!
Вальтер прибавил шагу.
— Железная дорога… — пропыхтел эсэсовец. — Далеко он не уйдет! Не там ли он… в этих корпусах…
Они бросились к группе домов.
«Шесть-семь километров! Это час-полтора… Не упускать шанса! Только бы не наглупить! Шесть-семь километров — и спасен!»
— Обойдите корпуса кругом! — крикнул обертруппфюрер обоим эсэсовцам.
Вальтер остался с Колбасником. Они подбежали к угловому дому. Оба тяжело дышали.
— Расспрошу-ка я, не заметил ли кто чего-нибудь подозрительного.
И обертруппфюрер влетел в бакалейный магазин, помещавшийся на самом углу. Вальтер кое-как напялил форменный китель поверх синей тюремной куртки. Он окинул взглядом улицу, посмотрел направо, налево. Из переулка выехал мотоциклист. Надев эсэсовскую фуражку, Вальтер бросился навстречу мотоциклисту и остановил его. Каретка была свободна. Вальтер сказал не допускающим возражения тоном:
— Живее к Эльбскому шоссе.
Он сел в каретку, со страхом оглянувшись на дверь бакалейного магазина. «Ну, хоть две минуточки оставайся там… Ну, хоть несколько секунд…»
Мотоциклист тронулся. Проезжая мимо магазина, Вальтер увидел, что эсэсовец еще разговаривает с лавочницей.
— Поезжайте через Отмаршен! Быстрей! Да быстрей же!
Мотоцикл неистово несся по узкому асфальтированному шоссе.
— Что-нибудь случилось, господин вахмистр?
Мотоциклист, совсем еще юнец, не старше семнадцати, набрал бешеную скорость.
— Да, бежал заключенный.
— Вот оно что!
Проехали мимо баренфельдского народного парка, мимо спортивных площадок. Вальтер узнал ипподром.
— Политический, господин вахмистр? — спросил юноша.
— Конечно.
— И вы думаете, что он на Эльбском шоссе.
— Что вы?
— Я спрашиваю: он, вы думаете, на Эльбском шоссе?
— Конечно, хотел замешаться в толпе на пляже!.. Наверняка… — проревел Вальтер на ухо мотоциклисту. Он подумал: «Если сорвется, у меня готово алиби. Мотоциклист покажет, что я искал заключенного. Но чепуха, сорваться не должно. И возврата нет! Сколько времени понадобится Колбаснику, чтобы поставить на ноги полицию?» Они неслись через Баренфельд, по деловому району города. На каждом перекрестке — полицейский…
Что это? Скорость все уменьшается!..
— Что случилось? — спросил Вальтер.
— Сам не знаю, что это! — Парень наступал на педаль, вертел руль; мотор заело. Мотоциклист подвел машину к краю тротуара.
— Черт возьми, что стряслось с этой проклятой машиной!..
Вальтер соскочил на землю.
— А трамваем я не попаду?
— Да вот как раз тридцать второй идет прямо в Отмаршен.
— Спасибо.
Вальтер побежал к остановке, вскочил в отходивший вагон и остался на передней площадке.
«Удивительно! Не захотел он, что ли, поехать в Отмаршен. Не могла же вдруг произойти авария…» — думал Вальтер. Он спросил у водителя:
— Тридцать второй идет ведь в Отмаршен?
— Нет, в Альтону. Вам надо было сесть на сорок третий.
У Вальтера потеплело на душе. Он улыбнулся. Паренек не хотел помочь ему изловить бежавшего коммуниста. Ясно! Вальтер правой рукой пожал свою левую и мысленно сказал: «Благодарю тебя, дорогой друг».
Было около полуночи, когда Вальтер, все еще в эсэсовском кителе, подошел к дверям чердака.
А если дядя Густав не придет? Если он заболел, если он за это время умер? Что тогда? Днем выйти на улицу в этом одеянии опасно. И как наладить теперь связь с товарищами? К матери нельзя идти ни при каких обстоятельствах. Ее квартира, конечно, под наблюдением. Сегодня же… О чем перешептываются теперь товарищи в камере № 3? Ганс радуется. Да, пока все сошло удачно. Теперь вся суть в том, чтобы на время исчезнуть. Уж не пойти ли к Петеру Кагельману? Адрес он знает… Хембергер тоже, наверное, от них ускользнул. Сразу двое, и в первый же день. Только бы Хембергер не пытался добраться до города пригородным поездом.
Пробили часы. Вальтер сосчитал удары. Двенадцать — полночь. «Разве можно пойти к Петеру Кагельману? Не видел его годы. Нет, ничего не остается, как только спуститься и позвонить в квартиру Штюрка. Три раза. Жив ли дядя Густав? Кто откроет дверь?»
Он тихонько, шаг за шагом, сошел вниз, одно мгновение помедлил у дверей Штюрка, но затем три раза нажал кнопку звонка. Сейчас все решится. Он прислушался, затаив дыхание. Скрипнула дверь. Штюрк или один из Хаберландов?
— Кто там?
Слава богу. Голос Штюрка.
— Я, дядя Густав, — поспешно прошептал Вальтер. Дверь отомкнули, цепочку откинули. Вальтер взглянул в лицо дяде, улыбнулся и сказал:
— Иду наверх.
Единым духом взлетел он по лестнице, ему хотелось громко кричать от радости: «Все хорошо! Спасен!» Если не найдется ничего лучшего, можно пробыть на чердаке не одну неделю, и ни шагу за дверь он не сделает. О, какие это будут чудесные дни! Хотелось бы одним глазком посмотреть на лицо Колбасника. Стало, должно быть, еще длиннее и глупее. Как взбесится полицей-сенатор! А хауптштурмфюрер! Вы, убийцы, я ускользнул из ваших палаческих рук!
Штюрк отпер дверь и вошел внутрь. Вальтер последовал за ним.
На чердаке Штюрк оглядел с ног до головы своего племянника. Только теперь Вальтер заметил, какой у старика больной вид. Желтое, как лимон, лицо еще больше высохло.
— Дядя Густав, что с тобой? Ты болен?
— Что это на тебе? — спросил Штюрк, не отрывая глаз от петлиц черного мундира.
— Костюм, в котором я бежал.
— Ты кого-то убил?
— Нет, этот китель мне одолжили. Представился единственный в своем роде, неповторимый случай, дядя Густав, и все сошло! — Вальтер сбросил с себя эсэсовский китель. — Долой гнусное тряпье!
— Твой отец при смерти.
— Что ты, дядя Густав? Не может быть! Ведь его, говорят, выпустили?
— Да, умирающего! Почки. Я-то знаю, что это за страдания.
— Собаки!
— Он лежит в бармбекской больнице.
— А я не могу его даже навестить!
— Тебя тоже били?
— На одиннадцать недель засадили в карцер.
— Один-над-цать недель?
— Да, семьдесят семь дней. Тысяча восемьсот сорок восемь часов. — Вальтер схватил руку, тонкую, костлявую руку старика. — Ах, дядя Густав, как я рад снова видеть тебя! Той долгой ночью я много думал о тебе. И о Бетельгейзе, и о созвездии Кассиопеи.
На болезненном лице Штюрка мелькнула улыбка. Он сел на край кровати и взглянул на стоящего перед ним племянника.
— У меня побывал твой товарищ.
— Что? Кто у тебя был?
— Женщина.
— Зачем она приходила?
— Я знаю, как связаться с ней.
— Замечательно, дядя Густав. Ты молодец. Значит, спустился с неба на землю?
— Ты думаешь, это приятно? Земля мне уже давно наскучила.
Вальтер оглядел комнату. Такая же точно, какой он оставил ее. А ведь Штюрк, по всей вероятности, не все время болел. Вальтер спросил дядю, не бывал ли он здесь в его отсутствие.
— Да, бывал, но не часто.
— Дядя Густав, а знаешь ли, по чьей милости я попал в руки гестапо?
— Откуда мне знать?
— По милости тети Мими! По милости Вильмерсов!
Штюрк уставился на Вальтера широко раскрытыми глазами. Он покачал головой.
— Нет, тут какое-то недоразумение.
— Комиссар гестапо показал мне визитную карточку Меркенталя. Дело было так…
И Вальтер рассказал, как его арестовали.
— Ты не ошибаешься? — все еще недоверчиво спросил Штюрк.
— Нисколько! Я ж тебе говорю, что мне это сказал комиссар, тот самый, который меня допрашивал; он показал мне карточку Стивена Меркенталя. Меркенталь-то и донес!
Старик хотел встать, и не мог. Вальтер вскочил и помог ему подняться.
— Так. Ну, теперь ложись-ка и как следует выспись.
— А ты, дядя?
— Я тоже лягу.
И старик ушел. Вальтер с удивлением посмотрел ему вслед. Эта честная душа, должно быть, все еще не может поверить. Как внезапно он оборвал разговор. Пожалуй, не следовало говорить ему.
Все было на старом месте: постельное белье, одеяло, пижама… И опять нахлынуло счастливое чувство: свобода! Ушел от живодеров и убийц… Ах, как обрадуется Брунс, как обрадуется Хембергер… То есть, конечно, в том случае, если и ему удалось бежать. Как будут рады отец и мать…
Вальтер лежал без сна и глядел в темноту; привычное состояние… Отец умирает? Что они с ним сделали? Он не молод, болен… Да, дорогой ценой пришлось расплачиваться за все упущения. Вальтер опять вспомнил долгие ночи, долгие черные, как ночь, дни… Но это уже в прошлом! Он бежал… Он опять на своем чудесном чердаке… То в подземелье, то под самой крышей…
Шаги. Вальтер своим обостренным слухом тотчас узнал шаркающую походку Штюрка. Зачем он поднялся? Не грозит ли откуда-нибудь опасность?
Штюрк вошел в комнату, зажег свет. Он положил на стол большой сверток.
Вальтер сел на кровати.
— Что ты принес, дядя?
— Еду и питье. Завтра рано утром я уйду и не знаю, когда вернусь.
— Куда ты собрался?
— Повидать твоих товарищей.
— Правильно, дядя Густав. Это нужно сделать.
«И побывать у Вильмерсов», — про себя подумал старик. Но об этом он ничего не сказал племяннику.
Густав Штюрк стоял перед угловым домом, выходившим на Фельдштрассе и Гласхюттенштрассе. Он прочел: «Мужская и дамская парикмахерская». Нет, это не здесь. Вот маленькая вывеска у подъезда: «Массаж. Клара Пемеллер, дипломированная массажистка. Второй этаж, справа». Он вошел в дом.
Во втором этаже на его звонок вышла молодая девушка.
— Я хотел бы видеть фрау Пемеллер.
— Вы из больничной кассы?
— Нет.
— Вы не могли бы прийти завтра от восьми до двенадцати?
— Нет.
— Но фрау Пемеллер занята.
— Мне необходимо видеть ее сейчас.
— Подождите минутку.
Штюрк остался ждать на площадке. Когда дверь вторично открылась, он увидел на пороге Клару Пемеллер. Она чуть-чуть вздрогнула, но овладела собой и сказала:
— Ах, это вы, дорогой…
Имя она проглотила.
— Как ваше здоровье? Ванны вам помогли? Но прошу вас, войдите… Нет, сюда, пожалуйста, в гостиную.
Штюрк вошел. Фрау Пемеллер вполголоса строго выговаривала девушке:
— Вы же знаете, что в неприемные часы меня нет дома. Больше никого не впускать. Поняли?
Она заперла дверь, задернула портьеру и повернулась к Штюрку.
— Случилось что-нибудь?
— Да. Но нечто отрадное. Пришел мой племянник.
— Не может быть! Даже не верится!.. За много, много времени — первое радостное известие. Его выпустили?
— Он бежал.
— И он у вас?
— Да.
Клара Пемеллер подошла к Штюрку и взяла его руку.
— Разрешите пожать вам руку. Присядьте, пожалуйста.
— Нет, нет, мне нужно сейчас же идти, у меня еще дело есть. Знаете, как он попал в их лапы? На него донес муж его двоюродной сестры, некий Стивен Меркенталь. Есть же такие мерзавцы… Ну, я иду. Что передать Вальтеру?
— Привет, разумеется, и скажите, что все мы, его товарищи, несказанно рады. Теперь только — терпение и терпение! Ведь малейшее легкомыслие — и… Ради бога, побольше выдержки, пусть просидит несколько недель у вас на чердаке. О дальнейшем позаботится партия. Деньги вам нужны?
— Деньги? Зачем?
— Ну, на питание, на другие расходы.
— Денег мне не нужно.
После ухода Штюрка Клара Пемеллер тоже собралась в город. В этот день она не принимала, но нужно было навестить нескольких пациентов на дому. Однако прежде всего она постарается передать секретарю парторганизации добрую весть. Вряд ли она застанет его, но так или иначе найдет возможность сообщить ему о бегстве Вальтера.
«Вальтер Брентен на воле… Кто мог надеяться? А мы считали, что его нет в живых… До чего ж обрадуется Эрнст Тимм!..» Но как сообщить ему? Адрес его Кларе известен не был, она только знала, что в Гамбурге Тимма уже нет. Так Вальтера, значит, предали. Родственники… А они-то перевернули тогда вверх дном всю организацию, сменили кадры… Кто мог предполагать, что на него донес родственник?
Клара Пемеллер стояла на остановке трамвая, который шел к Гриндельаллее. Ей надо было попасть в Паркаллее на нелегальную явку.
Вдруг у нее мелькнуло подозрение. Уж не пошел ли старик к этому доносчику, разоблачить его? Он так спешил, он весь кипел гневом. Бог ты мой, это была бы величайшая глупость! Глупость, которая может стоить ему головы, да и Вальтеру тоже. Через минуту подозрение перешло в уверенность: да, Штюрк отправился именно туда. Но это значит, что Вальтеру грозит арест. Ее охватил ужас, как быть? Куда кинуться? Тотчас же сообщить Вальтеру! Но, может быть, она уже опоздала? И что делать, ведь старик, вероятно, запер чердак?..
На Гриндельаллее она сошла. Возле университета, у Даммтор, была стоянка такси. Клара быстрым шагом направилась туда. Ей повезло: свободная машина попалась уже по дороге.
— На Фердинандштрассе, — бросила она шоферу. — И как можно быстрее.
Клара Пемеллер инстинктивно угадала намерение Густава Штюрка. Но он поехал не к Стивену Меркенталю — он не знал адреса, — а к его тестю Хинриху Вильмерсу. Ему и его жене Мими он скажет, что за милый субъект их зятек. Пусть узнают, что их племянника выдал гестапо Стивен. И уж он, Штюрк, позаботится, чтобы об этом узнала вся родня. Кто не прервет знакомства с ними — если только они не отшатнутся от этого преступника, — того надо заклеймить как негодяя, наказать презрением.
Вильмерсы жили далеко от центра в Ральштедте. Старый столяр давно уже не предпринимал такого трудного путешествия, но гнев и возмущение придали ему силы. Ему ни на минуту не пришло в голову, что этим посещением он может накликать беду не только на себя, но и на Вальтера. Он был убежден, что Вильмерс, узнав о мерзком поступке своего зятя, в ужасе и отчаянии всплеснет руками. Мими проклянет это чудовище и потребует от дочери, чтобы она развелась с мужем…
Хинрих Вильмерс был очень удивлен, когда перед ним вдруг предстал его зять Штюрк.
— Ты, Густав? Вот это называется сюрприз… Входи! Очень жаль, что Мими нет дома. Она сегодня уехала к дочери в Флотбек.
— К Меркенталям?
— Да, да, это теперь фамилия нашей дочери. Чем тебя попотчевать? Стаканчиком бургундского? Бразильской сигарой?
— Благодарю, мне ничего не нужно.
Густав Штюрк опустился в кресло.
Поездка очень утомила его, и он вдруг почувствовал слабость. Он старался не смотреть на Вильмерса и размышлял, с чего начать.
Хинрих Вильмерс приглядывался к Штюрку и думал: «Боже ты мой, до чего же он одряхлел. Недолго он протянет».
Сам он тоже был немолод, ему уже стукнуло шестьдесят, но при виде этого старца он почувствовал себя молодым и бодрым. «Зачем это он изволил явиться? — думал Хинрих. — Неужели денег хочет занять?»
И так как Штюрк все еще молчал, Хинрих спросил:
— Ну, Густав, я вижу, что-то у тебя на душе есть. Ты чем-то удручен? Может быть, нуждаешься в помощи?
— Да, Хинрих, я удручен. Ты угадал. Оттого я и пришел.
— Говори же. Ты знаешь, что я готов тебе помочь… если только смогу…
— Тебе ведь известно, что Карл умер?
Лицо Хинриха Вильмерса застыло. «Так и есть, он явился в роли ходатая».
— Тебе об этом известно, не правда ли? — переспросил Штюрк.
— Разумеется.
— И ты знаешь, как он умер? Отчего?
— Могу себе представить.
— Тебе, наверное, известно, что и сына его посадили?
— Да, слышал.
— А знаешь, кто донес на него в гестапо?
— Понятия не имею. Да и, правду говоря, меня эти подробности не очень-то интересуют.
— А я думаю, что они тебя заинтересуют, Хинрих.
— Почему это?
— Потому что донес на него твой зять Стивен Меркенталь.
Хинрих Вильмерс вскочил.
— Да что ты городишь? Стивен донес на Карла?
— Нет, не на Карла. На его сына Вальтера.
— Ты знаешь, о чем говоришь? — Хинрих Вильмерс побледнел.
— Знаю, Хинрих. О грязном, подлом деле. Мне очень тебя жаль, но я не мог не сказать тебе об этом. Ты должен знать, какой негодяй твой зять.
— Прошу тебя воздержаться от таких оскорблений. Какие у тебя доказательства?
— Доказательства есть. Но спроси-ка лучше его самого. Думаю, он отпираться не станет. Не сможет он отпираться.
— Ты повторишь ему в лицо то, что сказал здесь?
— Во всякое время… И очень охотно. Ты знаешь, я не коммунист, никогда не был коммунистом, но доносчик в моих глазах — жалкий негодяй.
— Я не могу допустить, чтобы в моем доме так говорили о муже моей дочери, которого я знаю как честного человека.
Штюрк тяжело поднялся. Не глядя на Хинриха Вильмерса, он спокойно сказал:
— Я ухожу, Хинрих. Что я хотел сказать тебе, то сказал. Остальное в твоих руках.
Штюрк вышел из комнаты. Хинрих Вильмерс посмотрел ему вслед. Он овладел собой. Впрочем, он не сомневался в том, что Штюрк сказал ему правду, и подумал: «Хорошо, что при этом не было Мими».
— Я поговорю со Стивеном, — крикнул он вслед Штюрку.
Но тот уже был на лестнице.
Клара Пемеллер расплатилась на Фердинандштрассе с шофером такси и поспешила на соседнюю улицу — Рабуазы. На мгновение она задумалась, как ей быть, не проверить ли раньше, дома ли Штюрк. Если его дома нет, а это очень вероятно, то она вряд ли сможет незамеченной пройти на чердак. Клара решила сразу же подняться туда. Неизвестно только, есть ли у Вальтера ключ и сможет ли он ей отпереть. Неизвестно, отзовется ли он вообще на ее стук. Следовало действовать очень осторожно, чтобы не обратить на себя внимание жильцов дома.
На лестнице Клара не встретила никого. Она спокойно, но так бесшумно, как только могла, преодолевала один пролет за другим. Дверь на чердак, как она и ожидала, была заперта. Удостоверившись, что на лестнице полная тишина, Клара тихо, но торопливо постучала несколько раз кряду. Прислушалась. За дверью ни шороха, ни звука. Она опять постучала, от волнения сильнее и торопливее, чем хотела. Вальтер не отзывался. А ведь стук он слышал. Но окликнуть его она не решалась. Дрожа от волнения, Клара постучала еще и еще раз. Вальтер не отвечал, и она беспомощно опустила руки, уставившись в чердачную дверь.
Но вот послышались осторожные шаги, будто кто-то крался к двери. Она прислушалась. Да, за дверью кто-то стоит. Кто же это, если не Вальтер. Она прошептала:
— Вальтер, открой. Тревога!
Она ясно слышала, что человек, стоявший за дверью, удалился. Боже мой, что это, он ей не верит?
Но вот шаги снова приблизились. Теперь в замок тихонько вставили ключ. Вальтер Брентен открыл дверь и настороженно посмотрел на стоявшую в дверях женщину.
— Слава богу, — вырвалось у Клары; она порывисто бросилась мимо Вальтера внутрь.
— Здравствуй, — сказал Вальтер, подавая ей руку. — Я так и думал, что это ты.
— Живо, собери самое необходимое, надо сейчас же уходить. Каждую минуту может явиться гестапо.
— Гестапо? Что случилось?
— Не спрашивай, надо торопиться.
— Куда же?
— Пока, в виде исключения, ко мне! Скорее! Я все расскажу после.
Когда Густав Штюрк вернулся домой, он нашел чердак пустым. Он не мог понять, зачем Вальтер, вопреки его совету, вышел на улицу.
— Что за легкомыслие! — ворчал рассерженный старик.
В этот вечер он не ложился до полуночи. Но так как Вальтера все не было, старик улегся спать на чердаке. «Если придет, он сможет войти, — решил Штюрк. — Ведь он взял с собою ключ».
Лишь много дней спустя Штюрку стало известно, что он сам своим легкомысленным поступком изгнал Вальтера.
Однажды вечером Штюрка навестила Фрида Брентен. Он поздоровался с ней и, поглаживая ее маленькую ручку, сказал:
— Я очень рад, очень рад, Фрида, что ты вспомнила обо мне.
Он был убежден, что Фрида принесла ему весточку о Вальтере.
Фрида лукаво подмигнула ему и сказала:
— Густав, ты догадываешься, зачем я пришла?
— Представляю себе.
— Можно мне его повидать?
— Кого?
— Вальтера.
— А, вот оно что… А я думал, что это он послал тебя ко мне.
Штюрк сел. Он как-то беспомощно, разочарованно поник головой и взглянул на Фриду, разочарованную не меньше его.
— Почему ты решила, что он у меня?
— У меня были гестаповцы и искали его.
— Когда? — живо спросил старик.
— В прошлое воскресенье.
Штюрк с облегчением вздохнул.
— Значит, они его не поймали. Ну, у меня камень с души свалился.
Вальтер Брентен был свободен, но вел жизнь заключенного. Он жил в Бремене, у товарища по имени Курт Хильшер, владельца магазина электроламп на Пельцерштрассе, недалеко от ратуши. Целыми днями Вальтер не покидал каморки при магазине и лишь изредка выходил либо на коротенькую прогулку, либо на какое-нибудь важное совещание партийного комитета. Нелегальная «Бремер арбайтерцайтунг» выходила не ежедневно, как прежде, но все же несколько раз в неделю. Надо было пользоваться каждой возможностью для борьбы с клеветой и лживыми измышлениями нацистов и вооружить товарищей-подпольщиков необходимыми в этой борьбе доводами. Вальтеру доставляли все крупные нацистские газеты, а также корреспонденции с предприятий. Его задачей было отбирать самое ценное.
После долгой упорной работы в течение зимы удалось наконец создать нелегальный комитет коммунистов и социал-демократов. С этого времени политическая работа пошла легче и успешнее. На верфях росло влияние антифашистов. Усилился спрос на нелегальную «Арбайтерцайтунг»; тираж пришлось увеличить втрое — задача нелегкая в подполье. Хотя Вальтеру порой казалось, что дело подвигается медленно, его работа, сопряженная с таким огромным риском, все же давала ему удовлетворение; всякому было видно, что она приносит плоды.
Видели это и гестаповцы; они не сидели сложа руки. Чем оживленнее становилась подпольная работа на заводах и верфях, среди портовых рабочих и рыбаков, тем больше свирепствовали фашисты. Аресты, иногда по ничтожному подозрению, стали обычным явлением. Доносчики процветали. Сосед предавал соседа, собутыльник — собутыльника. Часто, при семейных ссорах, жена доносила на мужа, или наоборот. Ни на кого нельзя было положиться. Люди старались держать язык за зубами, остерегались говорить, что думали. Никто никому не доверял.
Когда товарищи, с которыми Вальтер знакомился по работе, исчезали в подвалах гестапо, на него порой находил ужас. Он знал, что ему предстоит, если его опять поймают. У него было достаточно живое воображение, чтобы представить себе участь, которая ожидает его в этом случае. Муки, перенесенные в фульсбютельском карцере, показались бы ему раем. Фашисты с садистским злорадством замучили бы его насмерть. И он спрашивал себя, стоит ли такой цены то, что он может здесь сделать. Гитлеровцы разгромили рабочее движение, они душили всякое мало-мальски прогрессивное движение вообще и одну за другой закрывали даже организации буржуазно-гуманистического толка. Гитлеровская шайка будет лихорадочно вооружать страну и приложит все усилия, чтобы развязать новую мировую войну, и прежде всего войну против Советского Союза. Можно ли тут-спокойно сидеть сложа руки и со всем мириться — пусть, мол, все идет как идет? Такой вопрос задавал себе Вальтер. Ответ был один: борьба рабочего класса за мир и против фашизма не должна прекращаться ни на мгновение, каких бы жертв она ни требовала. Надо научиться так вести подпольную работу, чтобы товарищи были ограждены от предательства, чтобы никто не знал о нелегальных связях больше, чем это необходимо для выполнения заданий. Правило это, увы, далеко не всегда соблюдалось. Не хватало опыта. Надо было учиться. А за учение приходилось платить кровью.
Минуты душевного подъема переживал Вальтер в эти опасные смутные дни у радиоприемника, который оставил ему Курт Хильшер.
Из зала суда в Лейпциге передавался процесс о поджоге рейхстага. У Вальтера сердце стучало от волнения и радости, когда подсудимый, болгарский коммунист Димитров, своими вопросами приводил в смущение и замешательство нацистских свидетелей и судей.
Вальтер ликовал, слушая ответы Димитрова: они не только означали, что честь коммунизма спасена, но были еще и руководством к действию для борцов против гитлеровского фашизма.
Однажды мартовским вечером, когда Вальтер сидел, как обычно, за письменным столом, при свете небольшой настольной лампы, в стоявшем перед ним сигнальном ящике вдруг вспыхнул красный огонек.
Вальтер вскочил, схватился левой рукой за нагрудный карман, удостоверился, что деньги и документы при нем, сорвал с крючка пальто, открыл окно и выпрыгнул на задний двор. Несколько шагов — и он у смежного дома. Через небольшое оконце Вальтер проник в лестничную клетку, оттуда перебрался во двор и выбежал на Зегештрассе. Но раньше чем двинуться дальше, оглянулся по сторонам; нигде ничего подозрительного не заметил. Завернув за угол, он на ближайшей остановке сел в трамвай, шедший в восточную часть города. У Штайнтора пересел в другой, на Хаштедт. Там ему был известен один адрес — на случай крайней опасности.
Железнодорожный рабочий Рихард Крегер жил на набережной Везера в огромном доме казарменного типа, в первом этаже.
Рихарда дома не было, но его жена впустила Вальтера в квартиру. Он торопливо сказал ей несколько отрывистых слов. Она выслушала его молча.
— Дети уже спят, — проговорила она. — Пожалуйста, пройдите в комнату тихонько. Лучше всего вам тотчас же лечь… Раздевайтесь, я достану одеяло. Только вот чистого постельного белья у меня, к сожалению, нет. Думаю, ничего, правда?
Она ушла в соседнюю комнату. Вальтер снял пальто и пиджак, сбросил ботинки.
Он лежал на коротком диване, подтянув ноги. Постепенно успокоился. Никому, конечно, не придет в голову искать его здесь. Он еще раз ускользнул. Курт спас его. Что же случилось? Курта, должно быть, арестовали. Бедный, славный друг, и для него пришла пора испытаний. Но и в минуту опасности он не забыл о товарище, которого прятал у себя в каморке. Кого еще выследили гестаповцы? Или они пронюхали только о том, что он, Вальтер, скрывается у Курта?
Вальтер лежал с открытыми глазами. О сне нечего было и думать. Он только сейчас начал осматриваться и в потемках разглядел у противоположной стены детскую кроватку. На столе разложены игрушки. У дверей стоит шкаф, доходящий почти до потолка… Он спасен, да, но опасность не миновала. Полиция будет рыскать по всем вокзалам, во всех поездах, не день и не два… Но здесь он долго оставаться не может. В таком густонаселенном доме много любопытных глаз. Он ставит под удар не только себя, но и семью товарища. Рихард Крегер… Вальтер никогда не видел его. Повсюду у нас друзья, хотя такая дружба может стоить головы. Когда фрау Крегер стояла перед ним, упершись руками в бока, молчаливая, мрачная, он уж и не надеялся, что она его впустит. И она все же впустила его — и так просто… Но куда он пойдет завтра? Как уведомить товарищей и снова связаться с ними? В первую минуту он решил поехать в Гамбург и опять поселиться на чердаке у добряка Штюрка. Это было бы самое верное дело. И через Клару легче всего было бы связаться с партийным комитетом. Но ведь гестапо как раз Гамбургский вокзал и возьмет под наблюдение. Надо доехать только до Харбурга, а там сесть в трамвай. В конце концов вряд ли из-за него поднимут такую уж большую тревогу…
Наконец Вальтер уснул. Но тотчас же проснулся: дверь тихонько приоткрылась. Он прикинулся спящим. Кто-то подошел к дивану и нагнулся над ним. Мужской голос тихо произнес:
— Да, Марта, это ты хорошо сделала.
Вальтеру пришлось остаться на квартире у Крегера гораздо дольше, чем он считал возможным и чем это было удобно ему и особенно хозяйке. С каждым днем она становилась резче и угрюмее, а он молчаливее и терпеливее. Крегер приходил домой и пожимал плечами. Он сообщил о Вальтере всем партийным инстанциям, но пока никакого отклика не было. Вальтер стал свидетелем супружеских ссор, причиной которых был он. Однажды до него донесся возглас мужа: «Но что тут поделаешь? Не можем же мы вышвырнуть его на улицу!» Не раз порывался Вальтер просто уйти из дому, поехать в Гамбург, к Штюрку. Но как дисциплинированный подпольщик он заставлял себя ждать. Такова была инструкция, и надо было набраться терпения.
Вальтер часами играл с двумя детьми, двухлетней Густой и четырехлетним Тони. Мальчуган, как передала Вальтеру жена Крегера, уже разболтал детям во дворе, что у них живет дядя, который всегда с ним играет.
Пять дней прожил Вальтер у Крегеров, часами лежал он, скрючившись на своем коротеньком диванчике. Наконец явился молодой паренек, едва ли двадцати лет, в синей матросской шапочке и ярко-желтом шарфе. Вальтер распрощался с хозяйкой и поблагодарил ее. Он хорошо понимает, сказал он, на что она отважилась и сколько страху натерпелась из-за него. И у скромной измученной женщины, жены рабочего, увлажнились глаза, она, со своей стороны, извинилась: да, она бывала несдержанна и порой давала ему это почувствовать.
Опять все сложилось иначе, чем ожидал Вальтер. Молодой товарищ — его звали Эди — сказал, что ему поручено отвести Вальтера к одному крестьянину в Тиммерсло, деревню, находившуюся в двадцати километрах от города. Больше Эди ничего не знал. Что оставалось Вальтеру, как не следовать за ним? Они вышли за черту города и зашагали по полям.
От своего юного провожатого Вальтер узнал, что пять дней назад гестаповцы арестовали сразу семнадцать человек. В том числе и Курта Хильшера, у которого, сказал Эди, был где-то в центре города магазин электроламп. Из его слов Вальтер понял, что взяли почти весь состав городского партийного комитета. Но раз Эди пришел за Вальтером, значит ясно, что образовался новый комитет.
До конца апреля пришлось Вальтеру оставаться в Тиммерсло у крестьянина Генриха Хаберланда. Там, правда, он чувствовал себя не в пример лучше, чем в тесной детской у железнодорожника Крегера, но все мучительнее становилась неизвестность.
Наконец как-то вечером, вернувшись из города, Хаберланд, здороваясь с Вальтером, подмигнул ему: добрая весть. Он положил на стол двести марок и маленький клочок бумаги, оторванный от белого поля газеты «Фелькишер беобахтер». Вальтер прочел: «Дрезден, Брюльская терраса, открыто с 10 часов».
Вальтер просиял. «Тимм, — тотчас же подумал он, — Эрнст Тимм». Это была воистину добрая весть. Вальтер взглянул на хозяина, собираясь поблагодарить его, и увидел, что и тот от души радуется вместе с ним.
Поезд шел через Ульцен, Стендаль, Магдебург, отходил вечером в девять часов десять минут из Бремена, в девять тридцать пять был в Арбергене, предместье Бремена, а назавтра, рано утром, прибывал в Дрезден. Все эти подробности ему сообщил Хаберланд. На другой день, тотчас после обеда, крестьянин велел запрягать и сам отвез Вальтера на вокзал. От Тиммерсло до Арбергена было добрых пять часов езды лошадьми, и Вальтер высчитал, что Хаберланд вернется к себе уже за полночь, если только не предпочтет заночевать в Арбергене, — поберечь лошадей. Но крестьянин был в превосходном настроении; он очень доволен, сказал он Вальтеру, что смог оказать маленькую услугу правому делу. Разумеется, он не меньше был доволен и тем, что избавился от столь опасного гостя.
На следующее утро, около десяти, Вальтер стоял на набережной Эльбы, у великолепного Дрезденского дворца. Ровно в десять он уже поднимался по ступеням Брюльской террасы и, к своему ужасу, прочел, что музей временно закрыт. Подумав, он решил, что открыт он или закрыт, особого значения это не имеет, ведь встреча назначена здесь. Он медленно спустился по каменным ступеням и увидел, что навстречу, пристально вглядываясь в него, идет человек в хорошо сшитом пальто. Незнакомец снял шляпу и сказал:
— Здравствуй, Вальтер, как хорошо, что ты так аккуратен.
Вальтер Брентен тоже снял шляпу и, как доброму знакомому, пожал руку человеку, которого в жизни своей не видел.
Они пошли рядом по красивой набережной.
— Каким образом ты сразу же меня узнал? — спросил Вальтер.
— Ах, знаешь ли, о таких вещах лучше поговорим потом, — сказал незнакомый товарищ. — Как доехал?
— Спасибо, ничего. Мечтаю только принять ванну.
— Дрезден тебе понравился?
— Очень! Хотя я еще почти не видел города.
— Один из прекраснейших городов мира. Дрезден в течение столетий естественно разросся, как разрастается хорошей породы дерево. Я тоже не здешний уроженец, но очень люблю этот город.
Вальтер незаметно разглядывал своего провожатого. Ему было, вероятно, лет тридцать пять. Гладкое приятное лицо — лицо архитектора, артиста или художника, а может быть, и врача. Так как улица, по которой они шли, была в эту минуту безлюдна, Вальтер не мог удержаться и тихо спросил:
— Скажи, ты ведешь меня к Эрнсту?
— Не знаю, о ком ты говоришь, — ответил спутник Вальтера. — Какая чудесная весенняя погода! Еще несколько дней, и ты увидишь такое пышное цветение кругом, какое редко где встретишь. Окрестности здесь необычайно хороши. Долина Эльбы. Скала Бастей. Особенно хорошо в горах, например в Оберберенбурге. И все это у самых ворот города.
Дошли до обширной круглой площади, окруженной многоэтажными солидными домами. Спутник Вальтера подошел к подъезду одного из них.
— Я пойду вперед, — сказал он, улыбаясь.
В третьем этаже этого богатого дома он позвонил у дверей, на которых была дощечка: «Доктор Биле, экономист». Открыла черноволосая молодая женщина с челкой.
— Сними пальто и пройди вот сюда, — показал Вальтеру спутник.
Повесив на вешалку шляпу и пальто, Вальтер вошел, куда ему было указано. Посреди комнаты стоял, сияя, Эрнст Тимм.
— Эрнст!
— Вальтер! Дорогой, старый дружище!
— Я так и знал!.. Я знал, что встречусь с тобой, Эрнст!
— А ну-ка, дай посмотреть на тебя! Как ты выглядишь? Похудел немного. Но вообще-то… вид неплохой!
Вальтер, улыбаясь, смотрел на Тимма, который ничуть не изменился со времени последней встречи. Как смеялись его ясные, умные, необыкновенно яркие глаза! Складки вокруг рта, пожалуй, глубже врылись в щеки. Но это была единственная перемена, которую мог уловить Вальтер в лице друга. Ему казалось, что только вчера они расстались на Эльбском шоссе и ничего, ровно ничего с тех пор не произошло. О сегодняшней встрече он мечтал в долгие ночи своего заключения. И вот мечта сбылась. Они снова вместе — Эрнст Тимм и он, Вальтер. Кто-то тихонько постучал в дверь.
— Хозяин приглашает нас завтракать, — сказал Тимм.
— Давай побудем еще минутку одни, Эрнст.
— С радостью.
Они сидели и молчали. Даже не смотрели друг на друга. Немного погодя Тимм спросил:
— Трудно было? Все мы были потрясены, когда ты вдруг исчез. А потом услышали: почти три месяца карцера… Трудно?
— Да, Эрнст. — И тут же, спохватившись, будто сказал не то, поправился: — Впрочем, нет… Ведь другим пришлось выстрадать гораздо больше… Но одно, Эрнст, я теперь знаю: смерть — это еще не самое страшное.
— Ну, все позади. Теперь ты прежде всего должен избавиться от этого кошмара и исчезнуть из поля зрения гестапо.
— Что это значит, Эрнст?
— Руководство приняло решение перебросить тебя за границу — в Прагу.
— В Прагу? А если я не хочу?
— Решение партийного руководства.
— И что я там буду делать? Поправляться?
— Там больше работы, чем ты думаешь, — ответил Тимм. — Работы очень важной! И не навсегда же ты там останешься. Когда понадобишься здесь, партия позовет тебя.
Эрнст Тимм и Вальтер вошли в столовую. За столом сидел только провожатый Вальтера. Тимм сказал, когда они уселись:
— Наш хозяин — твой тезка, Вальтер, — товарищ Вальтер Биле. Тебя он хорошо знает по моим рассказам.
— По-видимому. Товарищ Биле сразу меня приметил.
— Ну, на это я не полагался, на террасе мы были вместе. Но я прошел вперед.
— Ты видел меня на Брюльской террасе?
— Конечно, — ответил Тимм. — Однако не забывай накладывать себе на тарелку. Здесь все себя чувствуют как дома.
— Когда едет товарищ Брентен? — спросил Биле.
— Как только мы сообщим нашим связным на границе.
— Если ты не возражаешь, я провожу его до первой явки.
— Согласен, — ответил Тимм. — Но прими во внимание, что границу он переходит не на ближайшем участке, а у верховья Эльбы, в Исполиновых горах. Там теперь самая надежная граница.
— Значит, я поеду с ним до Гиршберга.
Кто переходит границу своего отечества, чтобы отправиться в изгнание, того осаждают думы, тот несет на себе невидимый и тяжкий груз. Но он прикидывается легкомысленным веселым туристом, чтобы обмануть подозрительно следящее за ним недреманное око.
Вальтер Брентен тщательно, до мельчайших подробностей, разучил свою роль, и ему казалось, что он неплохо сыграет ее.
Да, все было хорошо продумано и подготовлено неплохо; что произошло — оказалось роковой случайностью, одной из тех, которые невозможно предугадать. Когда на Берггассе женщина, открывшая Вальтеру дверь, услышала пароль, выражение ужаса и растерянности, появившееся на ее лице, достаточно красноречиво говорило: что-то стряслось. Но Вальтер, как старый подпольщик, умел улыбаться, когда перед ним разверзалась пропасть. С самым непринужденным видом достал он из кармана свой туристский билет и показал его женщине; не поворачивая головы, она обшаривала улицу боязливым взглядом.
— Я хочу посмотреть верховье Эльбы, — сказал Вальтер и прибавил шепотом: — Что случилось?
— Вчера его арестовали!
— О-о! — Вальтер показал в сторону верховья Эльбы. — Значит, туда, не правда ли? — Он поблагодарил кивком головы. — Большое спасибо, сударыня.
Идти по отвратительной булыжной мостовой Берггассе, круто спускавшейся под гору, было трудно. Однако Вальтер весело прыгал, как уличный мальчишка, с камня на камень, хотя все его чувства были напряжены донельзя. Он каждую секунду ждал — вот-вот чья-то рука ляжет на его плечо и он услышит: «Следуйте за мной!»
Черт возьми, до чего ж не повезло! Квартира арестованного столяра находилась, конечно, под наблюдением. Только бы женщина оказалась достаточно сдержанной и не болтала лишнего.
Вальтер дошел до рыночной площади, замешался в толпу, но оглянуться ни разу не решился. Малейшее проявление неуверенности могло показаться подозрительным. Перед ним был приветливый фасад гостиницы «Рюбецаль». Вальтер просмотрел меню, висевшее у входа, и вошел в ресторан. «Ничем не обращать на себя внимания!»
У окна было свободное место.
— Хочу поесть посытнее, — сказал он подбежавшему кельнеру, даже не взглянув на посетителя, который в эту минуту вошел в ресторан. — Итак: бульон с яйцом, жаркое с красной капустой и картофелем, компот из слив. Не забудьте кружку светлого пива. Да порции побольше, господин обер! Я голоден, как волк!
Вальтер улыбнулся кельнеру. Не поворачивая головы, он почувствовал, что вошедший занял место позади.
Кельнер отошел. Вальтер вынул свой путеводитель, разложил карту и углубился в нее.
Произошло то, чего и ожидал Вальтер. Сосед заговорил с ним и спросил, не из северной ли он Германии? С каким удовольствием слышит он свистящие «ст» и «сп». Ведь в тех краях говорят на чистейшем верхненемецком диалекте. Нельзя ли ему подсесть к столу Вальтера?
Сразу же завязался оживленный разговор о великолепной погоде, установившейся в дни троицы, о большом притоке туристов в этом году, о красотах Исполиновых гор. Вальтер узнал, что Эльба рождается к западу от Высокого Рада, на самом гребне гор, но, к сожалению, огорченно прибавил его собеседник, на богемской стороне! («На богемской», — сказал он, а не «на чешской»). Он посоветовал Вальтеру взять у бургомистра в Шрайберхау пропуск на переход через границу и прогуляться в долину Эльбы. В «Рюбецале» можно с большим комфортом переночевать; он предложил помочь Вальтеру достать пропуск. На такую прогулку самое приятное отправиться ранним утром.
Вальтер счел это предложение заманчивым, поблагодарил своего нового знакомого за любезность и готовность помочь.
Тот представился: Франц Кирсей.
Вальтер назвал свое имя: Дитрих Пельтен.
Они чокнулись и выпили за доброго духа здешних мест Рюбецаля[13].
— Простите, минутку! — сказал Кирсей, подошел к стойке и о чем-то поговорил с хозяином гостиницы.
Вальтер между тем рассматривал свою карту, но мысленно перебирал все, что было в его рюкзаке. Насчет того, кто такой этот Кирсей, у него не было никаких сомнений. Как странно, что у всех шпиков одни и те же пошлые физиономии, одни и те же тонкие, остренькие носы. Он даже тихонько рассмеялся — вспомнил о психологических рассуждениях Ганса Брунса насчет носов. По мнению Ганса, характер человека можно с полной уверенностью определить по форме носа.
Господин Кирсей с сожалением объявил, что у хозяина есть только один номер на двоих. Это не удивило Вальтера, и он ответил, что, если господин Кирсей ничего не имеет против, он поселится вместе с ним.
Так и порешили.
Кирсей после обеда отправился в ратушу узнать, когда принимает бургомистр, чтобы поговорить с ним по поводу пропуска. Вальтер остался, выпил кофе и, как истый альпинист, с терпением, близким к одержимости, принялся изучать по карте ущелья, перевалы и дороги в Исполиновых горах.
А кельнер, украдкой поглядывая в сторону стойки, неслышно топтался вокруг, передвигая пепельницы на соседних столиках, смахивал салфеткой крошки со скатертей. «Одного поля ягода с Кирсеем?» — подумал Вальтер.
Кельнер вдруг спросил:
— Вы заплатите сейчас, сударь?
В эту минуту вошел хозяин.
— Пожалуйста! Сколько с меня?
— Можете рассчитаться и завтра! — откуда-то сзади подал голос хозяин.
— Отлично, это даже удобнее! Покажите мне, пожалуйста, номер. Я хотел бы разобрать рюкзак и помыться.
— Прошу вас.
Господин Кирсей действительно явился в номер, а Вальтер вскоре отлучился, чтобы дать возможность шпику порыться в его вещах. Найдет он в них две верхних рубашки, две пары кальсон, полдюжины носовых платков, шерстяной свитер, полотенце, бритву и мыльницу. В боковых карманах — фамильные фотографии, несколько конвертов, адресованных «Дитриху Пельтену, Бремен, Штедингерштрассе, 7» и две брошюрки: «Смысл, цель и задача национал-социалистской трудовой повинности» Константина Хирля и «Прусская женщина Агнесса Мигель — воплощение германского духа» Пауля Фехтера.
На следующий день господин Кирсей не отказал себе в удовольствии проводить Вальтера до самого гребня горного хребта. Они расстались, как старые друзья, и Вальтер пообещал, что к концу отпуска обязательно заглянет в «Рюбецаль».
Очутившись на чешской стороне, он передохнул на туристской базе, выпил свою первую чашку кофе за границей и бросил последний взгляд на Германию.
Дорога через границу с вершины горного хребта на Шпиндельмюле, ближайший чешский городок, откуда шел автобус в областной город Гогенэльбе, была трудна, даже опасна, но необычайно красива. Эльба, вырвавшись из скал, резвыми и грациозными скачками неслась в долину через утесы и горные склоны, шумная, бурливая, своенравная. Вековые высокоствольные сосны на горных склонах, окаймлявших долину реки, стояли, как богатыри из старинной легенды.
Вальтеру казалось, что он видит детские годы какого-нибудь старого родственника, вроде добряка Густава Штюрка. Он всегда знал Эльбу только широкой, ровной рекой, спокойно катившей свои волны, давно забывшей всякие капризы и шалости, величественно текущей навстречу своему концу. А эта Эльба, резвое дитя гор, была его первой спутницей в чужой стране, на чужих дорогах, и в то же время близким другом и земляком. Вальтер прыгал с камня на камень, спускаясь в долину, широкую и ровную. Путь Эльбы был его путем. Но, разумеется, там, где Эльба описывала на равнине широкую дугу, пробивала себе дорогу сквозь горы и устремлялась в Германию, ему пришлось с ней расстаться. На родине, у ее теперешних властителей, для него было наготове лишь одно — тюрьма.
Долго ли придется прожить на чужой стороне? Может быть, годы? Удастся ли изгнать этих палачей в мундирах прежде, чем они погубят весь народ?.. Родину он покидал не с проклятием на устах, а с горячим призывом. «Сумей же, родина моя, оградить себя от тех властителей, которые правят тобой не ради тебя, а ради самих себя, которые уже сегодня покрывают тебя позором, а завтра, если они останутся вершителями твоих судеб, ввергнут тебя в преступление и кровопролитие».
Мысли его обратились к Гамбургу. Какое скопище преступников, облачившихся в великолепные мундиры, в одном лишь городе, его родном городе! Этот негодяй обер-комиссар с его бархатистыми глазами! Этот бездушный бюрократ и педант, дьявольски жестокий полицей-сенатор! Этот хауптштурмфюрер: маникюр — и глаза, горящие жаждой убийства! Этот лукавый плешивый комиссар гестапо, готовый служить каждому, кто платит. Как беспомощно осекся этот современный bravo[14], когда его пленник отказался подписать, что жив!
Но и сколько честных людей пришлось оставить Вальтеру на родине! Прекрасных людей, чистых, с возвышенной душой, подлинно благородных и человечных! Мать, отзывчивую, самоотверженную в своей никогда не иссякаемой любви к сыну и внуку, безмолвно терпеливую в несчастье, всегда, в самые тяжелые минуты находившую слово бодрости. Товарищей, ежечасно рисковавших жизнью во имя того, чтобы их братья могли жить и побеждать. Всех тех, кто в это бесчеловечное время не прятал своего лица, а гордо поднимал голову.
Да, на родине жили рядом лучшие из лучших и худшие из худших.
Добравшись до маленького городка Гогенэльбе, Вальтер позволил себе немного отдохнуть и зашел в ресторан. Поезд на Прагу уходил через час.
И еще раз он увидел Эльбу. Едва только она, оставив позади горы, дикие ущелья, отвесные скалы, достигает широкой равнины, как разливается вширь и вглубь, и люди заставляют ее служить себе. Она несет деревянные плоты, баржи с людьми и грузом, а немного ниже, с того места, где она соединяется с чешской рекой Влтавой, — катера и пароходы. Поезд еще некоторое время шел вдоль берега, а когда полотно железной дороги и ложе реки разошлись в разные стороны, Вальтер долго глядел вслед Эльбе. Отсюда она текла в Германию, мимо Гамбурга, а его, сына этого города на Эльбе, мчал поезд на чужбину, в Прагу.
Троица в Праге! Что это — сон?
Тысячелетний стобашенный город сиял, словно юная невеста — весна. Как зачарованный бродил Вальтер по улицам и переулкам. На улице Мелантриха, возле старой ратуши, он попал в шумную толпу базара. Никогда не видел он таких чудесных фруктов, таких вязок лука и чеснока, никогда не видел евреев с такими пышными раввинскими бородами. Был здесь, разумеется, и шарманщик с деревяшкой вместо ноги; деревянные карлики на его музыкальном ящике ритмически взмахивали молоточками, изображая тяжелую долю горняка. А вокруг — точно декорации, нарочито подобранные для пьесы: башни, фронтоны, балкончики, колоннады, строгие готические ворота, пышные фасады барокко. С Карлова моста Вальтер увидел гордо высившийся по ту сторону Влтавы Град в кольце парков и садов, проливавших на весь город волну по-весеннему крепких, настоянных на солнечном тепле ароматов. Очаровательная, радостно красочная Прага, город, устремившийся ввысь, искрящийся золотом и лазурью башен, город алых черепичных крыш, старинных тихих переулков и оживленных торговых улиц, где витрины, сияя своим постоянно обновляемым великолепием, весело улыбаются прохожему.
Вальтер, влекомый людским потоком, шел вдоль Влтавы, через Карлов мост, через Вацлавскую площадь, мимо Пороховой башни, благоговея перед этой тысячелетней стариной, чудесным творением бесчисленных поколений.
Вальтер побывал в эмигрантском комитете. Там его накормили, снабдили небольшой суммой в чешских кронах и дали записку, по которой ему предоставили койку в эмигрантской гостинице, помещавшейся в Старом городе, недалеко от Влтавы. Завтра он встретится с политическими руководителями эмигрантской партийной организации в Праге. Среди товарищей, с которыми он познакомился, были саксонцы, силезцы, баварцы; эмигрантов из Гамбурга он здесь не встретил, они большей частью направлялись в Копенгаген или Стокгольм.
Партия ведь была вездесущей матерью с миллионами заботливых рук. В Германии, загнанная в подполье, выслеживаемая, травимая, она существовала в каждом городе, на каждом заводе, на каждой улице. Она была в Париже и Цюрихе, в Лондоне и Праге. Кто ее не покидал, того и она не покидала. Кто стоял за нее и за рабочий класс, за того стояла и она. Кто был ее сыном, имел братьев и друзей во всем мире.
Обогнув Пороховую башню, Вальтер вновь вышел к Влтаве. Через висячий мост он попал в часть города, называемую Бубной. Ему все здесь нравилось, он чувствовал себя путешественником, делающим все новые и новые открытия. Он проходил мимо обширных стадионов, по прямым, как стрела, улицам современного типа со множеством новых жилых домов. Движение здесь было не менее оживленным, чем в центре города; но улицы, обсаженные деревьями, были шире и казались аллеями парка.
У одного здания он увидел толпу. Сюда с песнями подходили группы девушек и юношей. Продавцы газет выкрикивали:
— «Руде право»… «Руде право»…
На стене висел плакат, и Вальтер кое-как прочел, что здесь состоится митинг коммунистов.
Эмигрантам запрещено было посещать политические собрания или манифестации. Вальтер это знал. Но на этот митинг он хотел пойти, не мог не пойти. Как давно уже не был он на коммунистическом митинге! Все только подпольные совещания, куда пробирались с опасностью для жизни. А здесь пожилые рабочие и молодежь вольным потоком устремлялись на собрание.
Вальтер с радостью отдал при входе одну крону из немногих, полученных им несколько часов назад в эмигрантском комитете. В большом продолговатом зале он увидел украшенную знаменами эстраду, а на перилах балкона красные полотнища с лозунгами. Он прочел на чужом языке слова «Сталин» и «коммунизм». Около тысячи человек собралось здесь, на балконе разместилась преимущественно рабочая молодежь. Веселый, жизнерадостный народ.
Вальтер слушал выступления ораторов, и хотя он едва их понимал, все же это были его счастливейшие минуты за долгое, долгое время. Прозвучало имя Гитлера, и тысяча человек, такие же рабочие, как Вальтер, разразились возгласами гнева и проклятиями. Даже в самые страшные дни заключения в карцере Вальтеру удавалось сдержать подступавшие к горлу слезы; теперь же он не в состоянии был побороть их, вынул носовой платок и сделал вид, что сморкается.
На следующий день Вальтер с раннего утра и почти до вечера пробыл в эмигрантском комитете; однако обещанная ему встреча с политическими руководителями эмигрантской организации не состоялась. Когда он выразил недоумение, досаду, над ним только посмеялись. Другие ждут неделями, сказали ему. Многие довольствовались тем, что, зарегистрировавшись, получали питание, карманные деньги и направление в гостиницу, где могли приклонить ночью усталую голову. Весь день они бродили по улицам Праги, словно город этот был большим санаторием. Да и в самом деле, Прага стала здравницей, как бы созданной для того, чтобы влить новые силы в истерзанные тела борцов и возродить поруганное человеческое достоинство.
Были, разумеется, эмигранты, которые вели себя так, словно они явились сюда с единственной целью вдохнуть подлинно революционный дух в «сонливых братьев и соседей». Они хвастали своей силой — можно было подумать, что это богатыри, вырывающие деревья, словно былинки. Послушать их, так чехи делали все шиворот-навыворот, чешские рабочие были лишены подлинного классового самосознания, чешские товарищи не умели организовать работы, да и марксизма-ленинизма по-настоящему не понимали. Вальтер избегал таких бахвалов.
В эмиграции интеллигенты, как правило, приживались скорее и легче других. Они быстрее осваивались в новой среде, особенно сближались с левонастроенной чешской интеллигенцией. Им было легче научиться языку, они скорее получали и лучше выполняли различную работу, дававшую небольшой доход.
Именно такого склада был бреславлец Отто Вольф, сосед Вальтера по комнате в эмигрантской гостинице, — человек лет сорока, с гладкой, как зеркало, лысиной, окруженной венчиком густых темных волос. На его полном смуглом лице блестели большие черные как смоль глаза. В Праге он жил уже с год, говорил по-чешски. Он ловко и порой даже навязчиво выдвигал себя на передний план и отстаивал свои интересы. Вальтеру такая манера была чужда и неприятна; да и вообще этот товарищ не вызывал у него симпатии. Но Вольф был член партии и, как говорили, храбро вел себя в первые месяцы бреславльского подполья. Из концлагеря его выпустили только потому, что спутали будто бы с кем-то другим: Вольфов там было много. Подпольный партийный комитет послал его в Чехословакию. Вольф намекал, что здесь ему поручили организацию нелегального перехода границы.
У Отто Вольфа всегда водились деньги. Он писал маленькие фельетоны, юмористические рассказы и рецензии на фильмы. Его знакомые переводили их и помещали в чешских газетах. Побочные доходы позволяли ему время от времени посещать один из ресторанов-автоматов или посидеть в «Конти» за чашкой кофе, почитать там газеты, поиграть на бильярде.
Вечером, после долгого дня бесплодных ожиданий, Вальтер, по приглашению Вольфа, пошел с ним в кафе «Континенталь». В первом этаже здания помещались большие залы с многочисленными бильярдами и столиками у окон. Отто Вольф заказал кельнеру, который встретил его как старого знакомого, два кофе с молоком. По-видимому, Отто знал многих посетителей «Континенталя». Он кивал направо и налево, приветствуя знакомых. Нагнувшись к Вальтеру, он шептал:
— Вон тот сухопарый, седой, — это редактор «Богемии». Крупная газета, демократическое направление… Этот старик, позади нас, за крайним столом… высокий, в светлом костюме, видишь?.. Главный редактор «Прагер тагеблат», пренеприятный субъект, воображает о себе бог весть что, прямо не подступись.
Он подозвал кельнера.
— Руди, — сказал он ему по-немецки, — коробку «Боснии»! — И обернувшись к Вальтеру: — Сегодня, в виде исключения, покурю дорогие сигареты. Вообще-то моя марка — «Татра».
Отто нашел партнера для игры на бильярде, а Вальтер углубился в чтение пражских газет на немецком языке. Ведь за чашкой кофе можно просидеть целый вечер, уверял Отто, можно даже без приплаты заказать еще стакан воды. Оторвавшись от газеты, Вальтер принялся наблюдать за Отто, который снял пиджак, увлекшись бильярдом. Он смеялся и, по-видимому, был очень доволен и очень уверен в себе. На бильярде он играл хорошо. Вообще, подумал Вальтер, он чувствует себя в этой обстановке как рыба в воде.
В первом часу ночи они шагали по безлюдным улицам, возвращаясь к себе в гостиницу. Вальтер сказал:
— Хороший был вечер!
— Ничего, войдешь во вкус, — отозвался Отто.
Как-то в субботу Вальтеру предложили прийти к часу дня в сад ресторана на Славянском острове. Как и было условлено, там под ярко-красным зонтом сидели три товарища. Вальтер подошел к ним, поздоровался и сел. Он не знал никого из них и только о Красавце Вилли уже слышал в гостинице. Это был высокий узкогрудый человек с полным улыбчивым лицом. Говорили, что он ведает переброской нелегальных работников в Германию. А по виду он походил на современного мопассановского «Милого друга», и Вальтер подумал, что рассказы о его дерзких любовных похождениях очень правдоподобны, хотя прежде он считал их досужим вымыслом. Низенький толстяк, говоривший на классическом саксонском диалекте, назвался Рудольфом. Это был политический руководитель эмигрантского партийного комитета. Третий, тоже невысокого роста, но стройный, с худым, изборожденным глубокими складками лицом, Фердинанд, ведал организационной работой.
— Ну, товарищ, как ты себя чувствуешь? — спросил Рудольф.
— Трудно сказать, — ответил Вальтер. — С одной стороны, как воскресший из мертвых, с другой — как выброшенный за борт. Но Прага так хороша, что скрашивает жизнь на чужбине.
— Ты, значит, самостоятельно перешел границу? — Товарищ Фердинанд как-то кисло посмотрел на него.
— Да, у Шрейбергау.
— И все сошло гладко?
— Не так уж гладко. Ведь вы знаете, что моя явка провалилась.
— Откуда нам знать? — спросил Фердинанд.
— А с чего же ты взял, что я самостоятельно перешел границу? — ответил Вальтер.
Рудольф рассмеялся.
— Крыть нечем.
— Да, да, знаем, — подтвердил Фердинанд. — Все в порядке.
Красавец Вилли предложил Вальтеру сигарету и сам закурил. Подошел кельнер, и Рудольф заказал для всех сосиски и пиво. Он достал из кармана коротенькую трубку, набил ее табаком и спросил:
— А теперь что ты думаешь делать?
— Что прикажет партия.
— Понятно. Но что тебе было бы по душе?
— Вы ведь знаете, что я журналист.
— И ты хотел бы опять поработать пером?
— Да.
— В Гамбурге сейчас бушует шторм, а? — спросил Красавец Вилли, приглаживая свои черные, разделенные пробором волосы, которые растрепал подувший с воды ветер.
— Я хоть и гамбуржец, но уж давно не был там.
— А где ты был?
— Разве это нужно вам знать?
— Нет, — улыбаясь, ответил Рудольф. — Нам тебя отрекомендовали, и мы знаем о тебе все, что необходимо.
Оркестр, помещавшийся в саду, на эстраде, заиграл попурри из танцевальной музыки. Кельнер принес пиво и сосиски.
— Не скрою, — начал Фердинанд и так свирепо посмотрел на Вальтера, словно был страшно сердит на него, — я охотно запряг бы тебя в нашу работу на границе, ты производишь впечатление этакого приятного и безобидного парня.
Красавец Вилли чуть не подавился куском сосиски, которую прожевывал; проглотив, он звонко расхохотался.
— Здорово сказано! Ты-то, с твоей людоедской физиономией, уж конечно, не подходишь для этой работы.
— Но руководство решило иначе, — продолжал Фердинанд, ничуть не смущаясь замечанием Вилли.
— Вот как?.. Что же оно решило?
— Тебе предлагается поехать в Париж.
Теперь чуть не поперхнулся Вальтер. Он прошептал, будто это была тайна, которую никому нельзя слышать:
— В Париж? А что мне там делать?
— Будешь работать в Комитете борьбы за освобождение Тельмана.
— Ну, брат, и балуют же тебя! — сказал Красавец Вилли. — Париж! Я бы и сам не прочь…
Вальтер не выказал особого восторга. Он взглянул на город, лежавший по ту сторону Влтавы в солнечном сиянии, на зеленую гору, увенчанную Градом.
— Ты, кажется, охотнее остался бы здесь? — спросил Рудольф, наблюдавший его со стороны.
— Да, очень уж хорош город, и… и так близко от Германии, — ответил Вальтер.
— Я дам тебе письмо к Оскару. В воскресенье напишу.
— Как я поеду? И когда?
— Как? — Рудольф улыбнулся. У него была хорошая, дружелюбная улыбка. — По железной дороге, надо полагать. Перемахнешь через границу. А там — Вена, Инсбрук, Базель. Снабдим тебя всем необходимым — документами, билетом, деньгами. В понедельник или во вторник отбудешь…
— Париж! — Красавец Вилли пожевал кончик своей сигареты. — Туда вы должны послать когда-нибудь и меня.
— Что мы — туристическое общество?
Красавец Вилли, казалось, не слышал резкого замечания; он весь ушел в мечты о Париже.
С высот Венсенна, бывшего кольца парижских укреплений, Вальтер рассматривал панораму гигантского города, лежащего в излучине Сены. Прага — город сказочный, но все же обозримый; Париж — это уж нечто грандиозное, необъятное. Море домов, простиравшееся до самого горизонта, тонуло в полуденном мареве и посверкивало пляшущими бликами, которые отбрасывало раскаленное майское солнце.
Возможно, что здесь, на этом месте, много лет тому назад — более шести десятилетий — дедушка Иоганн Хардекопф по приказу начальства передал версальским офицерам пленных коммунаров. Может быть, вон там, на углу улицы у старых буков, их и расстреляли. А сегодня он, внук Хардекопфа, стоит здесь, преследуемый, травимый, изгнанный из своего отечества борец за социализм. Немногого пока достигли твои потомки, Иоганн Хардекопф. Сыновья твои, Людвиг, Эмиль и Отто, работают на гитлеровский рейх, помогая вооружать страну, готовить новую войну. Работают на кого придется, всегда подчиняясь тому, у кого в руках власть. Они утверждают, что верят в разум, но не в собственный разум верят они, нет, а лишь в разум своих повелителей. Они делают вид, что следуют традициям социализма, но в лучшем случае они утописты. Не на себя они полагаются, не на мощь собственного класса — они уповают на мощь капиталистов, богачей, сильных мира сего, верят в их прозорливость и доброту.
Вальтер задумчиво всматривался в безбрежное море домов, в серый песчаник собора Парижской богоматери, поднимавшегося над этим морем, точно гигантский скелет. В этом городе происходила буржуазная революция 1789 года. В этом городе сражалась в 1871 году героическая Коммуна. В этом городе жили, боролись и умирали мужчины и женщины, которым человечество обязано великой благодарностью, — ведь это они разбудили те могучие силы, которые позволили не только их родине, но и всему человечеству совершить гигантский скачок вперед.
Где-то здесь, среди этого хаотического нагромождения каменных зданий, между собором и Пантеоном, жил Марат, здесь он скрывался в подвалах от королевских сыщиков. Под одной из этих косых крыш, в тесной каморке, он выпускал газету «Друг народа», писал свои страстные воззвания, отсюда он руководил парижским городским самоуправлением.
За площадью, где некогда находилась Бастилия, простиралось кладбище Пер-Лашез и тянулась Стена Коммунаров, у подножия которой версальскими генералами были расстреляны бойцы Коммуны.
Быть может, вот из этой крепости-тюрьмы Консьержери, что на берегу Сены, пленники Тьера Луиза Мишель и Огюст Бланки отправились в изгнание — за океан, в Новую Каледонию, в тропики.
Этот грандиозный город на каждом шагу пробуждал исторические воспоминания, дорогие не только французскому народу, но и всему человечеству.
Вальтер, даже в самых смелых мечтах своих, не надеялся, что когда-нибудь попадет в Париж. Теперь он жил недалеко от Порт д’Орлеан, в маленькой гостинице, под бдительным оком консьержки, которая не столько прислуживала ему, сколько подглядывала за ним.
Миновали тоскливые, тягостные дни, когда он толкался в канцеляриях и просиживал стулья в приемных. Для того, чтобы оформиться в качестве политического эмигранта, réfugié, надо было бегать по учреждениям, без конца клянчить и хлопотать. Получить вожделенную carte d’identité[15] — значило выиграть битву.
За него хлопотали единомышленники-французы. Один известный журналист написал префекту, что предоставить убежище антифашистским борцам за свободу — дело чести для французского народа. Заместитель префекта, принявший Вальтера, криво улыбнулся, читая слова «борец за свободу», «антифашист». Но так или иначе, а в Народный фронт входили ведь и французские коммунисты, они даже были главной силой, душой этого движения, хотя и не участвовали в правительстве. Вальтер буквально читал по лицу префекта его мысли. Просителя обнадежили, но под каким-то предлогом предложили зайти еще раз. Надо было запасаться терпением. Надо было искать новых друзей, которые приняли бы в нем участие и снова, еще решительнее, отстаивали бы его права. Проблемой беженцев занималась и печать. В комитете Народного фронта обсуждались возмутительные и скандальные случаи отказа в помощи немецким эмигрантам. Затхлые канцелярии продувало снизу крепким демократическим ветром. Этот ветер добирался даже до министерских кресел, неприятно щекотал уши префектов и, наконец, помог Вальтеру Брентену стать признанным réfugié и получить carte d’identité. На это ушли месяцы — тяжелые, томительные! Единственной опорой Вальтера была партия, были французские друзья и единомышленники.
В центре города, невдалеке от Больших бульваров, втиснутое между конторами маклеров и адвокатов, импортными и экспортными предприятиями и товарными складами, находилось бюро Международного комитета борьбы за освобождение Тельмана и всех заключенных антифашистов. Из этих трех тесных комнатушек, расположенных в третьем этаже, по всему земному шару тянулись нити солидарности. Отсюда во все пять частей света, в адрес выдающихся общественных и политических деятелей рассылались воззвания, обращения, брошюры и тысячи писем. Сюда прибывали письма с изъявлением солидарности с заводов, из городов и сел по обе стороны океана; здесь их собирали, использовали как материал, здесь регистрировали и распределяли поступавшие деньги и вещи. Задача бюро состояла в том, чтобы все эти многочисленные выражения сочувствия и симпатии проникали в Германию. Это поднимало дух борцов-подпольщиков и вливало в них новые силы.
Вальтер изучал полученные документы, резолюции, приветствия, письма, альбомы с подписями, читал о делегациях, прибывавших в Берлин из Испании, Франции, Скандинавских стран, Швейцарии, чтобы выразить протест против нацистского террора в концлагерях и добиться свидания с Эрнстом Тельманом. Он перелистывал папки с отчетами о демонстрациях протеста в СССР, Австралии, Аргентине, Норвегии, Англии, Соединенных Штатах, Японии и Мексике. Муниципалитеты во Франции, Чехословакии, Бразилии, Новой Зеландии провозгласили Эрнста Тельмана почетным гражданином своих городов. В Советском Союзе многие фабрики и колхозы были названы именем Тельмана. Деятели, пользующиеся мировой известностью, далеко не всегда разделяющие политические взгляды Тельмана, выступали перед общественностью всего мира в его защиту, видя в нем олицетворение права и свободы и восхищаясь его мужеством, его стойкостью.
К ним всем обратился с простыми и великими словами Анри Барбюс:
«Боритесь за освобождение людей, гонимых за то, что они хотели освободить человечество!»
Мысль о том, что он приобщается к этой благородной задаче, наполняла Вальтера гордостью и радостью; он работал не щадя сил, чтобы помочь завоевать свободу своим соратникам и товарищам по несчастью, с которыми судьба разлучила его.
О, если бы найти слова, которые всколыхнули бы каждое человеческое сердце и через сердце — мысль, которые не только будили бы сострадание, но потрясали и убеждали так, чтобы на место каждого заключенного вставали сотни новых борцов! Если бы найти возможность сообщить товарищам и друзьям, томящимся в лагерях и каторжных тюрьмах нацистской Германии, о выражениях солидарности, о сочувствии всего мира! Они догадывались об этом сочувствии, но не знали о нем. Насколько легче было бы самому Вальтеру, если бы в обступившей его тьме нескончаемых дней и ночей нацистского карцера он слышал голоса дружбы и участия.
События в Германии обострили бдительность масс по эту сторону французской границы, повысили их активность. Демократические силы Франции сплотились в Народном фронте и массовыми стачками обуздали реакционные и фашистские силы. Через всю страну, от Рейна до Пиренеев и от Ла-Манша до Средиземного моря, пронесся свежий, буйный ветер, он взбадривал и прочищал мозги. Французские рабочие боролись в первых рядах. Заработная плата повышалась. Коммерсанты получали кредит на доступных условиях. На крестьянские продукты были установлены твердые цены. Налоговые реформы сняли бремя задолженности с ремесленников. В сердца миллионов трудящихся вливалось чувство уверенности, чувство собственного достоинства, чувство солидарности со всеми, кто живет своим трудом.
На Айну Гилль, молодую шведскую коммунистку, всего несколько дней работавшую в комитете, такой поворот событий не произвел особенно сильного впечатления.
— Уж очень все это смахивает на то, что произошло у нас в Швеции, — сказала она. — Боюсь, что в один прекрасный день все застынет и превратится в вязкую и мутную размазню реформизма. Так было на моей родине.
Ей живо возражали:
— Здесь так не будет. Во Франции об этом позаботится реакция — с ее империалистической манией величия, с ее погоней за сверхприбылями, текущими из заокеанских колоний.
Айна отклоняла все возражения. У нее на родине уже много лет у власти стоят социал-демократы, но социализмом и не пахнет. В Швеции ни у короля, ни у капиталистов нет никаких оснований для недовольства политикой социал-демократов.
— Это социал-демократическое королевство нельзя сравнить с Францией, — вмешался в спор Альберт, председатель комитета. — Ведь Скандинавский полуостров — почти обособленная часть света. Франция — совсем другое. Все двери настежь. У одной лежит британский лев, у другой — подстерегают итальянские чернорубашечники, а рядом ощерился вооруженный до зубов германский фашизм. И только южная граница безопасна. Будьте уверены, пока в центральных странах Европы господствуют капитализм и фашизм, у Франции будет достаточно причин для бдительности и тревоги, в особенности у Франции Народного фронта, да и при любом другом правительстве. Ведь акулы не могут не проявлять своей разбойничьей природы и какие покрупнее, пожирают тех, кто помельче!
Когда юная шведка появилась в комитете и выяснилось, что она останется на некоторое время руководить скандинавским отделом, большинство немецких товарищей отнеслось к ней явно неодобрительно. По их мнению, она была недостаточно скромна, слишком экстравагантна. Эти бросающиеся в глаза светлые, как платина, волосы, рассыпавшиеся по плечам, своеобразная манера одеваться… А что за дурная привычка вмешиваться во всякий разговор! Чересчур уж она непосредственна.
Так говорили товарищи, сами грешившие теми же слабостями, — говорили между собой, но не в ее присутствии. Перед ней строгие критики и хулители рассыпались в любезностях, и это раздражало Вальтера.
Как бы то ни было, от этой девушки исходило какое-то особое очарование. У Айны было немало привлекательных черт: она проявила себя хорошим, чутким товарищем, обладала веселым характером и смеялась так, что на душе теплело. Но и Вальтер замечал, что Айна Гилль любит выступать на передний план и вмешиваться во все происходящее.
С тех пор как появилась Айна, в комнатах комитета, заставленных шкафами и столами, заваленных грудами газет, стало как-то светлей, солнечней. Товарищи, раньше почти не замечавшие, как одеваются женщины, теперь распространялись о преимуществах оригинального вкуса, спорили о том, можно ли коммунистке красить волосы или употреблять губную помаду…
В этих разговорах не участвовала только одна Айна. Она делала то, что хотела, что считала хорошим и правильным.
Вальтер избегал ее. Он посмеивался и подтрунивал над товарищами, которые восхищались ею. Но в присутствии Айны замечал в себе странную скованность. Стараясь не выдавать своего замешательства, он делал вид, что она ему совершенно безразлична, втайне же был счастлив, если она обращалась к нему с вопросом или просила о какой-нибудь услуге.
Однажды вечером, напевая одну за другой арии Моцарта, он поймал себя на том, что непрерывно думает об Айне. Это показалось ему смешным и странным, он даже посмеялся над собой. Вальтер открыл, что у Айны много родственных черт с Рут — девушкой, которую он любил когда-то… Да нет, вздор все, тут же опроверг себя Вальтер. Рут — темноволосая, Айна — блондинка. Рут была тихой, мечтательной, замкнутой, Айна — веселое, жизнерадостное существо, с открытой душой, словно широко распахнутым в мир окном. Рут жила в его памяти как символ тоски и страдания; Айна была само здоровье, радость жизни кипела и переливалась в ней через край.
Накануне 14 июля Вальтер устроил так, что «случайно» встретился с Айной на лестнице дома, где помещался комитет. Они вместе отправились на бульвар выпить чего-нибудь освежающего.
Пыльный воздух мерцал в ярких солнечных лучах. Небо было безоблачно, и ничто не мешало солнцу бросать свое расплавленное золото на стены домов и мостовую. Глазам было больно от обилия света, и платье прилипало к телу.
— Завтра на улицах будет ключом бить веселье, — заметил Вальтер. — Чувствуется, что настроение у всех великолепное.
Айна потягивала через соломинку ледяной напиток и, не поднимая глаз, ответила:
— Мое первое четырнадцатое июля в Париже. Не могу сказать, как я рада.
— Хочешь — проведем этот день вместе? — спросил Вальтер. Он сказал это как бы вскользь, но сердце у него сильно застучало.
— Что ж? Можно, — безразличным тоном сказала Айна.
Он предложил:
— Так давай встретимся рано утром и посмотрим военный парад.
Айна подняла глаза и чуть не с упреком сказала:
— Туда — нет, не пойду ни за что! Солдаты? Не хочу я их видеть.
— Есть солдаты и солдаты. Армия Франции Народного фронта станет народной армией.
— До этого еще далеко! — заявила Айна. — Пока еще это армия империалистов, грабящих колонии. Забыл, как она хозяйничает в Африке и Азии, среди колониальных народов? Я читала Лондра. Я знаю, как французские солдаты поступают с цветными в колониях.
Ранним утром Вальтер уже стоял в многотысячной толпе на Елисейских полях, по которым проходили соединения французской армии. Он должен был написать корреспонденцию для подпольной немецкой печати о праздновании 14 июля.
Батальон за батальоном проходили по широкой аллее к площади Согласия, и парижане встречали их ликующими возгласами. Вальтер внимательно присматривался к рабочим, буржуа, солдатам. Нет, это не шовинистический угар; в радостных возгласах не слышно агрессивных, ненавистнических нот. В толпе, окружавшей Вальтера, то и дело раздавались выкрики: «Да здравствует республиканская армия!», «Да здравствует армия народа!»
Впереди, в первом ряду, три молодые парижанки кричали проходившим офицерам: «Да здравствуют офицеры нашей народной армии! Да здравствуют народные герои!»
Как светились глаза у многих солдат! Как выдавали себя офицеры игрой лица! Одни радостно кивали, другие же старались скрыть явную неприязнь за непроницаемо застывшими минами.
Несомненно, в армии Третьей республики было еще немало офицеров, видевших своего главного врага не в немецких и итальянских фашистах, а в французских рабочих. Айна права, не доверяя им. Но она не права, отказываясь от попытки воздействовать на них. Три юные парижанки, приветствовавшие офицеров, действовали умнее.
Есть ли для народа праздник прекраснее, чем годовщина того дня, когда он собственными силами уничтожил в своей стране оплот тирании! И Вальтеру и Айне приходилось видеть у себя на родине мощные демонстрации, грандиозные революционные торжества, митинги, но все это не шло в сравнение с национальным праздником французов.
Площадь, где когда-то стояла Бастилия, и прилегающие к ней улицы были запружены народом — собралось уже не меньше миллиона человек: рабочие, ремесленники, буржуа, мужчины и женщины, стар и млад. Но все новые людские массы непрерывным потоком под звуки песен и оркестров двигались к площади. Хоровая декламация, крики, гул голосов, десятки песен, одновременно звучавших с разных сторон, — все это сливалось в своеобразную симфонию, и она звенела и шумела на широкой площади, где волновалось море голов, являя собой, пеструю, веселую, по-летнему яркую картину. Рабочие шли в рубашках с высоко засученными рукавами. На девушках и молодых парнях были красные якобинские колпаки. Знамена, гигантские портреты вождей Народного фронта, транспаранты с лозунгами плыли над головами людей. Рядом с трехцветным знаменем братски реяло красное знамя.
Тысячеголосый крик взмыл и волной раскатился над обширной площадью. Париж приветствовал представителей партий Народного фронта и демократических депутатов французского парламента.
Пели «Карманьолу», она переплеталась с «Интернационалом» и «Бандьера росса». Пылающий зной истомил всех, люди потели, покряхтывали, но смеялись и распевали и все непременно желали участвовать в стотысячной процессии, двигавшейся к площади Республики.
Толпа, в которую были зажаты Вальтер и Айна, еще теснее сгрудилась под бурю возгласов и раскаты смеха: люди хотели танцевать на площади Бастилии.
Пот лил с них ручьями, нечем было дышать, но они танцевали; кружились, толкались, наступали друг другу на ноги, но — танцевали.
Айна тоже захотела танцевать, хотя в этой тесноте и стоять-то едва можно было. Она взяла Вальтера за руки, и оба закружились под звуки оркестра, стиснутого где-то в центре толпы. Никто не обижался, если его толкали, наступали на ноги, все люди слились сегодня в единую большую, добрую, снисходительную семью, связанную узами братства.
Звуки «Марсельезы» гремели и рокотали над площадью, неслись встречной волной из прилегающих улиц, нарастали, как шум морского прибоя, взрывались бурей, как революция:
Aux armes, citoyens!
Formez vos bataillons!
Marchons, marchons!
Qu’un sang impur abreuve nos sillons![16]
Вальтеру казалось, что искры восторга, которым горел Париж 1792 года, зажгли эту толпу и его вместе с ней. В тысячеголосой песне он различал звонкий голос Айны; не поворачивая головы, он смотрел на нее уголком глаза.
Высоко вскинув голову, Айна на своем родном языке пела гимн революции.
Вальтер жил, в так называемой эмигрантской гостинице, на улице Бланки, недалеко от площади Италии. Наискосок от нее находилось нечто вроде пригородной ярмарки. Каждый вечер, ровно в семь, начиналось громыханье, гудение и сопенье карусели, продолжавшееся до полуночи. Рядом помещался танцевальный зал «Бланки». От пронзительных звуков джаза, от его завываний, воплей, кваканья на все мыслимые лады содрогались и тряслись не только тела танцоров, но и стены гостиницы.
Зато по утрам в гостинице было тихо, как на кладбище. Жильцы спали до полудня, а персонал, если вообще можно было говорить о таковом, приспособился к этому образу жизни и в утренние часы не показывался. Два или три эмигранта, нашедшие работу, незаметно уходили — у них были собственные ключи.
Около полудня в номерах и коридорах начиналась жизнь. Хлопали двери. Кричали дети. Бранились женщины. Беспрерывно шумела вода в уборных; радиоприемники ревели, словно старались перекричать друг друга. Во всех номерах варили кофе, готовили обед; клубы чада и разнообразнейших запахов заполняли коридоры. По одному аромату стряпни можно было догадаться, к какой национальности принадлежит тот или иной постоялец.
В соседнем номере жили итальянцы, супружеская чета с тремя детьми. Муж носил благозвучное имя — Джино Джиолитти — и был анархистом. Его земляки, жившие в гостинице, говорили о нем с глубоким уважением. Он пользовался в их среде особым почетом. Передавали, что Джино Джиолитти организовал несколько покушений и что его побег из итальянской тюрьмы — верх отваги и дерзости. Обо всем этом Вальтер наслышался раньше, чем ему привелось увидеть своего соседа.
Джино Джиолитти, невысокого роста хилый человечек, смуглый, черноглазый, костлявый, производил впечатление туберкулезного больного. Он говорил тихо и, не в пример другим жильцам, закрывал дверь осторожно и бесшумно; ни разу Вальтер не слыхал, чтобы он повысил голос, а ведь семья Джиолитти жила за стеной. Зато у его супруги, которую звали, кажется, Сориа, солидной женщины, ростом на целую голову выше мужа, был резкий и громкий голос. Судя по тому, что Вальтер мог узнать о семейной жизни Джиолитти сквозь стену, именно она держала в руках бразды правления, задавала тон и распоряжалась.
Как-то вечером Вальтер столкнулся на лестнице со старым знакомым, Отто Вольфом.
— Ты живешь здесь? — удивленно воскликнул Вольф.
— Как видишь.
— Вот так так! По крайней мере, у меня теперь будет здесь знакомый.
Отто всего лишь несколько дней как приехал из Праги. «По заданию партии», — важно и таинственно сообщил он Вальтеру. Сам бы он ни за что не уехал из Праги, он там неплохо прижился, уверял он, да и партийная работа у него была ответственная.
— Пойдем-ка в бистро, разопьем бутылочку по случаю нашей неожиданной встречи, — сказал он и, видя, что Вальтер колеблется, прибавил: — Не беспокойся, плачу я.
Отто был необычайно говорлив, но вместе с тем как-то рассеян. Он, видно, испытывал потребность вновь и вновь подчеркивать, как высоко ценят его в эмигрантском комитете партии. О руководящих товарищах он говорил так, словно был их ближайшим соратником и ежедневно с ними встречался.
— А ты что здесь делаешь? — спросил он Вальтера.
— Работаю в Комитете борьбы за освобождение Тельмана…
— Знаю, знаю! Это тут недалеко, на одном из бульваров. Я ведь посылал вам из Праги информационный материал. Помнишь — подробный отчет об аресте саксонского комитета? Ведь это я прислал. Я раздобыл материалы.
— Саксонского комитета?.. Комитета партии? Не знаю такого отчета… Он поступил из Дрездена, что ли?
— Да, да, аресты были произведены в Дрездене, и мои курьеры собрали сведения. Ведь у нас превосходная пограничная организация в Рейхенбахе.
— Странно, что мне об этом случае неизвестно. Когда были аресты?
— Когда? Подожди-ка… В июле я был в Брно. Там среди эмигрантов завелась склока, мне пришлось вмешаться. В июле… в начале августа я вернулся в Прагу… Недели через две поехал в Рейхенбах — проверить пограничную организацию. Должно быть, аресты произошли в конце августа. Да, да, в последней трети августа. Сюда отчет поступил, думаю, в начале сентября…
— Ты помнишь фамилии арестованных товарищей? — спросил Вальтер.
— А что? Разве в комитете у тебя были знакомые?
— Не назван ли в отчете Тимм? Эрнст Тимм?
— Тимм? Возможно! Точно припомнить не могу. Но, боже ты мой, ведь отчет должен быть здесь… Узнай-ка у вас в комитете. Может быть, он лежит у Оскара. Хочешь, я спрошу?
— Нет, не надо. Я сам…
Вальтер расспрашивал об отчете во всех отделах комитета. Никому не было известно об арестах в Саксонии. Товарищ Эрика, через руки которой проходила вся почта, уверяла, что ни в августе, ни в сентябре из Праги не поступало никаких сведений об арестах в Дрездене. Вальтер на этом не успокоился, он доискивался, куда же девался отчет. Товарища Оскара было не так легко повидать, но Вальтер просил через связного назначить ему время для краткой беседы, и если можно, в понедельник.
Вальтер продолжал рыться в почте, поступившей за последние месяцы. За этим занятием его застала Айна.
Он рассеянно поднял глаза и опять зарылся в бумаги.
— Здравствуй!
— Добрый день!
Она стояла, как бы ожидая чего-то. Вальтер продолжал разбирать кипу отчетов.
— Ты что-нибудь ищешь?
— Да, — ответил он и подумал: «Бог ты мой, это же и так видно».
— Ты сердишься?
— Нет. Чего мне сердиться? Просто не нахожу то, что ищу.
— Не могу ли я помочь тебе?
— К сожалению, нет. Ты тут все, пожалуй, запутаешь.
— Ну и противный же ты!
Только теперь Вальтер взглянул на нее.
— Чем же это я противный? — Он видел и не видел ее. Все его чувства и помыслы принадлежали Тимму. Он должен узнать, что с ним. Неизвестность — хуже всего.
И он опять склонился над бумагами. Когда он поднял глаза, Айна уже закрыла за собой дверь.
«Невежа! Медведь! Пусть не воображает, что в воскресенье я поеду с ним в Версаль».
Рассерженная Айна ушла в свою комнату, где вместе с ней работала одна австрийская коммунистка, и достала отчет, который она готовила… Как он смеет так обращаться с ней? Смотрит сквозь нее, будто ее и нет здесь. Да она его после этого и знать не хочет! Очень он ей нужен!
Но работа не двигалась с места. Айна несколько раз принималась за отчет, писала две-три фразы, перечитывала и вычеркивала. Всякая охота работать пропала. Весь день испорчен. Отчет для Стокгольма она закончит в понедельник, ведь раньше и почта не уйдет. Айна торопливо собрала бумаги и заперла их в ящик.
Когда Вальтер заглянул в эту комнату, он застал только Герту, место Айны было пустым.
— Где Айна?
— Не знаю, — ответила Герта. — Уже с полчаса как ушла.
— Гм!.. Так…
Вальтер и Айна подружились, но часто ссорились и далеко не всегда сходились во мнениях. Айна была не из тех женщин, которые слепо исповедуют взгляды мужа или друга. Кто судил о ней только по тому, что она любила хорошо одеваться, кто посмеивался над ее страстью к красивому белью, тканям, обуви, на которые она тратила большую часть жалованья, кто, быть может, считал ее куколкой, тот быстро убеждался в своей ошибке, когда ему случалось узнать ее покороче или вместе с ней выполнить какое-нибудь политическое задание. Она немножко важничала, но была дельным товарищем, политически развитым и образованным, добросовестным в работе и прежде всего — отзывчивым. В комитете давно уже все полюбили ее, даже такой брюзга, как Альберт, руководитель комитета.
В это октябрьское воскресенье выдался великолепный яркий день. Снежно-белые облака плыли по голубому небу, но сквозь них то и дело прорывалось солнце. Природа облачилась в пестрый осенний наряд, блиставший разнообразием красок, — зеленой, желтой, белой, алой. Даже фасады серых доходных домов, мимо которых мчался пригородный поезд, выглядели приветливее обычного.
Они сидели рядышком в шумном, битком набитом вагоне, но не сказали еще и двух слов. Айна была в изящном пальто из тонкой серой шерсти. Но шляпы на ней не было — Вальтер не переносил шляп. Она знала, что ему нравятся ее волосы, которые в этот день были свернуты узлом на затылке.
По воскресеньям многие парижане — парочками или целыми семьями — выезжали в Версаль. В вагоне стоял веселый гомон. Все были в праздничных костюмах и в праздничном настроении. Но Айна молча сидела у окна и упорно глядела на загородный пейзаж.
Вальтер незаметно придвинулся к ней. Она хотела отодвинуться, но он взял ее руку и удержал в своей.
Повернув голову, она сказала:
— Медведь! — отвернулась и продолжала смотреть в окно. Но руку не отняла.
Он погладил ее ладонь, она снова на мгновение повернулась к нему и бросила:
— Чудовище!
Так они сидели, пока поезд не пришел в Версаль. Все повскакали с мест и устремились к выходу. На улице Вальтер взял Айну под руку и сказал:
— Мне нужно кое-что сказать тебе.
— Та-ак?
— Есть человек, которого я очень люблю и уважаю.
— Вот как!
— Да слушай же… Я говорю об Эрнсте Тимме.
— Знаю я твоего Тимма… Наслушалась! Невольно приревнуешь…
— Не говори так, Айна. Эрнст Тимм, очевидно, арестован в Германии месяца полтора назад. И если это так, то ему — конец. Его убьют.
Айна крепко прижала к себе руку Вальтера. Она не промолвила ни слова. Некоторое время они молча шли по прямой как стрела привокзальной улице, которая вела к Версальскому парку.
Вальтер рассказал Айне о встрече с Отто Вольфом в гостинице, о затерявшемся отчете.
— Этот отчет я искал, когда ты вошла в мою комнату, понимаешь? Я только какой-нибудь час назад узнал об арестах в Дрездене и был очень взволнован. Отсюда моя рассеянность. Понимаешь?
— Вальтер, тебе незачем оправдываться. Разве я не чувствую, как потрясла тебя такая весть.
— Но еще не доказано, что Тимм арестован. Будем надеяться, что это не так.
Вальтер привел Айну в ресторан, помещавшийся на площади, где стоит памятник революционному генералу Лазару Гошу. Это был старинный дом; казалось, он весь наполнен отзвуками исторического прошлого — Французской буржуазной революции конца восемнадцатого столетия. На стенах висели гравюры той эпохи и портреты ее деятелей.
В углу комнаты, над одним из столов, они обнаружили табличку с надписью: «В год созыва Генеральных Штатов здесь обычно сидел Максимилиан Робеспьер». В другой комнате, над потертым кожаным креслом, висел большой портрет Мирабо; под ним табличка: «Здесь сидел депутат граф Мирабо».
Стул Робеспьера был еще свободен; Вальтер и Айна уселись за столик и заказали завтрак. Вальтер рассказывал о Марате, Робеспьере и Сен-Жюсте, о Лазаре Гоше, победителе реакционной Вандеи, о Кутоне и Карно, о походе рыночных торговок в Версаль, о Бомарше и Марии-Антуанетте.
Айна, тоже много читавшая о Французской революции, дополняла его рассказы эпизодами из жизни шведского графа Ферсена, возлюбленного Марии-Антуанетты, которого стокгольмцы, когда он вернулся, забросали камнями.
Над их головами висела картина, изображавшая момент присяги в зале для игры в мяч. Они внимательно рассмотрели ее и решили зайти в этот зал, превращенный в музей революции.
— Знаешь что, Айна? Давай напишем отсюда письмецо маме в Гамбург. Адрес отправителя поставим твой.
— Тогда, значит, придется подписаться и мне.
— Конечно.
Айна, взглянув на стул, на котором сидел и писал Вальтер, сказала:
— Такова жизнь. Робеспьера казнили, а его стул все еще тут.
Глаза у нее были испуганные.
— Вальтер, — воскликнула она, — дай мне руку.
Они сидели, держась за руки, оглядывая комнату, где каждый уголок дышал историей. И вдруг оба без всякой видимой причины громко и весело рассмеялись.
Под вечер, устав от беготни, они уселись на скамье в отдаленном углу дворцового парка, под гигантским буком. Вокруг было тихо. Только ветер играл в ветвях мощных деревьев. Солнце зашло, медленно спускались сумерки. Айна прильнула к Вальтеру, и оба, уйдя в свои мысли, молча слушали шелест листьев.
Вдруг Айна спросила:
— Как тебе представляется наше будущее?
— Наше будущее? — переспросил Вальтер. — Ведь я же не ясновидящий.
— Но чего бы ты желал все-таки?
— Ну, на это ответить нетрудно: победы по всей линии.
— Можешь ты хоть минуту быть серьезным? Какие у тебя планы на ближайшие годы? Только совершенно серьезно.
— Гм… Ближайшие годы? Гм… Вот в ближайшие три месяца — ты видишь, я очень скромен — я хотел бы, чтобы ты наконец переехала ко мне в гостиницу.
— Ты, значит, не можешь ответить серьезно?
— Ну, если уж это не серьезно, тогда я вообще не знаю, о чем говорить.
— А дальше?
— Чтобы в ближайшие три года — а желательно и раньше — германские рабочие прогнали к черту Гитлера и его банду и чтобы мы могли вместе уехать в Германию.
— И куда именно?
— Конечно, в Гамбург, — живо отозвался Вальтер. — Там мы снимем хорошенькую квартиру из трех комнат, пожалуй, даже четырех. Разумеется, с ванной…
— Четыре комнаты — это слишком много, — отозвалась Айна. — Не оберешься возни.
— Четыре, — повторил Вальтер. — Меньше никак не выйдет — у нас будет трое детей.
— О! — в ужасе вскрикнула Айна. — С ума ты сошел! Трое?
— По меньшей мере, — заявил Вальтер, нисколько не смущаясь. — Может быть, и больше.
— Достаточно! Достаточно! Остановись! — воскликнула Айна. — А когда ты, собственно, рассчитываешь жениться?
— Жениться? Что общего?..
— Милый мой! Хорошо, что я предупреждена. Вот, значит, как ты представляешь себе будущее?
— Вот какое будущее я желаю себе, — поправил он ее.
— А чего ты желаешь в настоящем?
— Аванса на будущее, — смеясь, ответил Вальтер. Обхватив обеими руками голову Айны, он уже целовал ее.
Во вторник Вальтер наконец встретился в кафе, близ площади Республики, с Оскаром, руководителем эмигрантской партийной группы в Париже. Да, Оскару известно об отчете, поступившем из Праги. В августе был арестован комитет подпольной партийной организации в Саксонии. Но он не помнит, был ли среди арестованных Эрнст Тимм. Оскар обещал просмотреть отчет и позвонить Вальтеру в комитет. Было условлено, что он скажет только «да» или «нет».
— Товарищ Вольф, значит, живет у вас в гостинице? С каких пор? — спросил Оскар.
— Тебе это неизвестно? — ответил Вальтер. — Ведь его вызвала партия?
— Об этом я понятия не имею.
— Как же так? Он все время работает с тобой и другими руководящими товарищами.
— Кто тебе сказал?
— Он.
— Насколько мне известно, никто его к нам не направлял. Запишу-ка я себе это…
— Но ведь ты его знаешь? — спросил Вальтер.
— Мало. Однажды видел его в Праге. Значит, записываю: «Отто Вольф, Прага».
Оскар записал бисерным почерком в маленьком, не больше спичечного коробка блокнотике. «Живет в гостинице «Бланки», на улице Бланки».
— Хорошо. Посмотрим, откуда он взялся.
Утром следующего дня Вальтера вызвали в кабинет председателя комитета. Звонил Оскар. Он сказал:
— Да.
Рука Вальтера, державшая трубку, задрожала.
— Что случилось? — спросил Альберт.
— Он арестован.
— Кто?
— Один товарищ в Германии, — ответил Вальтер и вышел из комнаты.
Фрида Брентен вертела в руках открытку с видом, которую только что вручил ей почтальон. Сердце у нее забилось: она узнала твердый почерк Вальтера. Это была первая весточка после долгого, долгого перерыва. Повезло же мальчику — попал за границу. Был даже в Париже, но теперь пишет — она по слогам прочла почтовый штемпель — из Вер-са-ля. Где же находится этот Версаль? И что это за Айна?
Она еще раз перечитала открытку:
«Дорогая мама, сердечный привет шлют тебе твой сын Вальтер и Айна».
Немного можно было узнать из этих слов, но, по крайней мере, он жив. Где же он все-таки находится? Она опять принялась рассматривать почтовый штемпель. И тут только увидела, что рядом со штемпелем неразборчивыми каракулями написано еще что-то. Она с трудом прочла: «Айна Гилль, Париж, рю дю Терраж, 17». А! Значит, по этому адресу можно ему писать. До сих пор он никогда не давал обратного адреса. Она сейчас же напишет. Он, может быть, и не знает, что Виктор все еще живет у нее. Что Густав Штюрк умер. Что Матиас и Минна Брентен вместе покончили самоубийством. Что у нее, Фриды, есть хороший жилец. Немало нового может она сообщить ему.
Не успела она достать перо, чернила и бумагу, как раздался звонок.
«Неужели Амбруст так рано?» — подумала она и пошла открывать. За дверью стоял не ее жилец, а племянник Герберт.
— Здравствуй, тетя Фрида!
— Здравствуй, сынок! Почему у тебя заплаканное лицо?
— Лизелотта умерла, тетя.
— Кто умер?
— Моя сестра Лизелотта.
— О боже, какой ужас! Маленькая Лизелотта? Что с ней было?
— Да какая же маленькая? Ей минуло двадцать три года. — У юноши опять потекли слезы.
— Заходи же, сынок. Заходи.
Фрида думала: «Двадцать три года. И она ни разу у меня не побывала. В последний раз я ее видела, когда она была еще школьницей. Ничего не знаешь о собственной родне».
Герберт вошел в комнату и, утирая слезы, остановился у стола.
— Да, милый мой мальчик, тяжело терять сестру. Ты любил ее?
Герберт кивнул.
Фрида погладила юношу по голове.
— Ну, а теперь скажи мне, что с ней было. Это случилось неожиданно?
— Она долго болела, тетя. С легкими что-то. Ее опять пришлось свезти в больницу. А вчера она умерла.
Бедный Людвиг! Вечный горемыка. Фрида вспомнила те времена, когда он с Герминой жил у них, и вот в один прекрасный день оказалось, что должен родиться ребенок, — это и была Лизелотта. Матери они ничего не сказали. Как будто такие вещи утаишь! Оставалось одно: жениться. Так началась трагедия, в которую превратилась жизнь бедняги Людвига. Туберкулез? Вероятно, Лизелотта заполучила его по вине матери. Ведь у той был пунктик: модное воспитание. Девочка никогда не носила теплого платья и вместо здоровой пищи получала какую-то бурду…
— Папа просит передать, что похороны в четверг, тетя. В три часа. Часовня номер пять.
— Вот немного денег, Герберт. Купи себе что-нибудь. И передай папе, что я горюю вместе с ним. В четверг я приду.
Если бы Фрида Брентен предчувствовала, что ее ожидает на Ольсдорфском кладбище, она, конечно, не пошла бы на похороны.
В четверг Фрида купила за пять марок красивый венок. Сперва она побывала на могиле мужа, а около трех уже подходила к часовне. Маленькая похоронная процессия была в полном сборе. Фрида увидела своих братьев, Людвига и Отто, их жен и каких-то незнакомых людей, по-видимому, родственников Гермины. Когда она подошла к брату, чтобы выразить ему соболезнование, Гермина Хардекопф вздрогнула, как будто ее ударили. Она резко повернулась к Фриде Брентен спиной и не подала ей руки.
Фрида поздоровалась с Отто и его женой. И вдруг до нее донеслись ядовитые слова, сказанные Герминой умышленно громко:
— Что нужно здесь этой? Нечего ей здесь делать! Большевистским бабам не место на похоронах моей дочери.
Фрида Брентен была близка к обмороку. Она упала бы, не поддержи ее Отто и какой-то незнакомый человек. Они усадили ее на скамью, стоявшую недалеко от часовни.
— Спасибо, — с трудом произнесла Фрида. — Прошу вас, оставьте меня одну.
И, взглянув на Отто, прибавила:
— Будь так добр, возложи на могилу мой венок.
Раздались звуки органа. Провожавшие вошли в часовню. Фрида Брентен осталась сидеть на скамье.
— Памятник воинам, павшим в тысяча восемьсот семидесятом — семьдесят первом годах, если помните, прежде стоял на эспланаде. Прекрасное место, в центре оживленного городского движения. После восемнадцатого года тогдашний сенат[17] постановил перенести его на берег Альстера.
— Очаровательное местечко, господин сенатор.
— Конечно, дорогой мой, но там памятник уже не выполняет своего назначения. А этого, именно этого добивались социал-демократические бонзы. Памятник воинам? Ну его! Не нужен такой памятник! Сослать в безлюдную идиллическую местность! Предлог под рукой — мешает уличному движению.
— Уж они нахозяйничали, эти кретины! Но мы же многое переделали по-своему, господин сенатор, почему бы не исправить и это? Перенесем памятник на старое место.
— Я уже не раз предлагал. И мне всегда отвечали, что есть дела поважнее. А я говорю, что поддерживать в народе солдатские традиции — наше важнейшее дело и с моральной и с политической точки зрения. Не говоря уже о том, что этот памятник поставлен в честь победы нашей нации.
— Я могу только от всего сердца поддержать вас.
Западный берег Аусенальстера и прилегающие к нему районы Харвестехуде и Роттербаум давно уже облюбовала городская знать. Роскошные виллы с обширными парками тянулись вдоль озера Альстер на протяжении многих километров. Эта часть города, размахнувшаяся широкой дугой, замкнутая обширным торгово-промышленным районом, в двух шагах от центра, была словно оазис богатства и обладала прелестью почти что загородного пейзажа.
Полицей-сенатор Рудольф Пихтер «занял» виллу советника юстиции Якоба Розенбаума, арестованного «за антигосударственные происки; его семью выселили «по расистским мотивам». Великолепная веранда этой виллы, расположенной на Фонтеней, выходила на Аусенальстер; здесь сенатор и его гость, обер-инспектор Венер, ждали государственного советника доктора Баллаба. Пихтер знал, что его первого инспектора посылают с важным заданием в Берлин, но с каким именно — даже он пока не мог выведать. Рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер стал шефом всей германской полиции. Может быть, он намерен дать Венеру пост в центральном аппарате? Может быть, Венер обгонит его, полицей-сенатора Пихтера, по служебной лестнице?.. Дельный человек, даже весьма, идет напролом, беспощаден; есть инициатива, решимость и прежде всего жестокость. Гиммлер, как известно, благоволит к подчиненным, обладающим этой чертой. Пихтер старался угадать, кто же обратил внимание Гиммлера на Венера. Надо думать — Баллаб. В результате — еще один нужный человек уходит.
— Пейте, Венер. Не понимаю, почему государственный советник заставляет так долго себя ждать. Можно налить?
— Благодарю, господин сенатор.
— «Французов истый немец не выносит, но вина их охотно пьет». Здорово сказано, не правда ли? Ха-ха-ха!.. Случалось и старичку Гете обмолвиться разумным словечком!.. Ха-ха-ха!
— Господин государственный советник разрывается на части… Уж слишком много у него обязанностей, — сказал инспектор.
— Скажите, пожалуйста, Венер, я не хочу забегать вперед, но вам известно, о чем мы будем сегодня совещаться?
— Нет, господин сенатор! Не имею представления! Думаю, что предполагается какая-нибудь операция.
Пихтер тихонько рассмеялся, делая вид, будто ему-то известно больше.
— Повторяю — не хочу забегать вперед. За ваше здоровье, Венер!
Гейнц Отто Венер вскочил и взял свой стакан.
— За ваше, господин сенатор.
Он думал, глядя поверх стакана на полицей-сенатора: «Для чего же все-таки мы понадобились ему? Нет, видно, тут дело поважнее, чем простая операция». Он протянул сенатору опорожненный стакан и решительно сказал:
— Благодарю, господин сенатор.
— Была бы здесь жена, уж она устроила бы все как следует. Большая она мастерица по этой части.
— Ваша супруга на даче, господин сенатор?
— Лечится в Баден-Бадене. В последнее время что-то прихварывает. Переворот, волнения, новые обязанности — все это на ней сильно отразилось.
У дома остановился «мерседес». Пихтер подошел к краю веранды. Внизу защелкали каблуками дежурившие у виллы полицейские. Сенатор поспешил навстречу государственному советнику.
Поднялся и Венер. Он все же почувствовал некоторое беспокойство и старался угадать, что здесь произойдет. Государственный советник хочет с ним говорить? К тому же еще на квартире у Пихтера? Значит, дело не совсем обычное. Судя по поведению сенатора, пожалуй, нечто приятное для него, Венера.
Государственный советник доктор Баллаб вошел на веранду в сопровождении сенатора, поднял правую руку и произнес обычное приветствие:
— Хайль Гитлер! Уж извините, господа, что заставил вас ждать. Всегда вклинивается что-нибудь неожиданное. Как вы себя чувствуете?
— Превосходно, господин государственный советник.
— А вы, дорогой обер-инспектор?
— О-о, господин государственный советник, — пролепетал Венер, против обыкновения непритворно смутившись. — Не могу пожаловаться.
— Вид у вас у обоих превосходный. Но давайте же сядем. — Доктор Баллаб сел первый.
— Стаканчик божоле, господин государственный советник?
— Никогда не отказываюсь, вы же знаете.
— Если станет свежо, мы переберемся в курительную.
— Да нет, на воздухе чудесно… Кстати, Пихтер, я вам говорил о посещении новой школы летчиков под Нюрнбергом?.. Нет? Что вам сказать!.. Какими словами описать? Неповторимое, единственное в своем роде учреждение! Называется оно школой, а по существу, это академия. Все там в величественных масштабах, оборудовано по последнему слову техники… Учебные залы, общежития, машины — грандиозно, грандиозно. Проектировалось по инструкциям фюрера — понимаете? Здесь не экономили, здесь и самое лучшее считалось еще недостаточно хорошим. Это питомник будущих наших пилотов… Ах, быть бы на двадцать лет моложе… Жить жизнью орлов, как эти юноши. А что за человеческий материал!.. Отборнейший из отборного. Просто радостно смотреть на этих парней — рослые, белокурые, тела натренированы, заряжены неукротимой энергией! Следовало бы вам съездить и поглядеть, Пихтер. Двести — триста тысяч таких молодцов, и, уверяю вас, мы перевернем всю Европу.
Государственный советник, улыбаясь, повернулся к Венеру.
— Вы, бедные кроты-пехотинцы, даже представления не имеете, что значит парить в облаках, схватиться один на один с противником, это же современный рыцарский турнир.
Венер думал: «А тебе это откуда известно?» Но по долгу службы с восторгом смотрел на государственного советника. Тот был, надо признаться, эффектен, спортсмен до мозга костей, ни грамма лишнего жира, мускулистый, подвижной. Венер взглянул на Пихтера.
Да, оба они расплылись: брюшко, жирная шея. Редко испытывал он, глядя на себя со стороны, такое неприятное чувство, как в эту минуту. Он попытался спасти положение шуткой:
— Эх, летчики… Удальцы! Ну, а я, господин государственный советник? — Он хлопнул себя по животу обеими руками. — Не расточал того, что давалось мне. Вот они, мои честные накопления.
Государственный советник весело рассмеялся, а Пихтер и Венер вторили ему.
— Вам полезно движение, перемена климата, — сказал доктор Баллаб. — И вот тут мы подошли к цели нашей сегодняшней беседы… Венер, вас вызывает рейхсфюрер Гиммлер. Завтра вы отправитесь в Берлин, там узнаете, что он намерен вам поручить. Думаю — это весьма почетное задание. Если вам придется покинуть Гамбург, господин сенатор и я будем, разумеется, искренне сожалеть, но, с другой стороны, и порадуемся, что можем предоставить в распоряжение рейхсфюрера такого испытанного человека. Ну, как?
— Господин государственный советник, благодарю вас за хорошее мнение обо мне. И надеюсь…
— Надейтесь и ждите, что скажет Берлин.
Венер ушел.
Государственный советник и сенатор остались на веранде.
— Кстати, знаешь, кого я устроил в школу летчиков в Нюрнберге? — Когда государственный советник и сенатор оставались наедине, они переходили на «ты». — Не угадаешь. Учителйшку, который тогда, вначале, просился к тебе в команду особого назначения, некоего Рохвица. Припоминаешь?
— Еще бы! Мне ты его не дал.
— Конечно. Не место ему было среди твоих головорезов. То, что он — оберштурмфюрер, очень упростило дело. Теперь это видный офицер. Преподает в военной школе основы национал-социалистского мировоззрения. Отчаянный бахвал, но полезный человек.
— Это я давно знаю, — заметил сенатор. — Ну, а Венер? Какую работу ему поручат?
— Скажи-ка, — вполголоса спросил советник, — часовой не может нас слышать?
— Никоим образом! Кроме того, он принципиально ничего не слышит — так положено по уставу.
— Ну, на это я не понадеялся бы… Между нами, строго между нами, — понял? — скажу тебе, что Венера отправляют в Испанию. Создать гестапо. Ведь там представления не имеют, как за это взяться. Кровь, правда, течет потоками, но зато информации, донесения притекают только ручейками, — ведь у мертвых есть плохая привычка молчать. К тому же испанцы располагают лишь частью старого полицейского аппарата.
— Но ведь Венер не говорит ни слова по-испански, — возразил Пихтер, удивленный столь необычайной миссией.
— Придется выучиться. Да и переводчики существуют. Какая же это помеха — не знать язык? Вопрос в том, сможет ли Венер создать полицейский аппарат?
— Безусловно сможет. Надо, впрочем, учесть, что в этом аппарате будут испанцы.
— В принципе да, но с ним едет целый штаб немцев.
«Какое счастье, что меня это миновало», — подумал Пихтер, но вслух сказал:
— Скажите пожалуйста — Венер! Прямо позавидуешь.
— Да, Испания, по-видимому, будет для нас первой пробой сил. Так сказать, генеральной репетицией. Но это только начало. Впереди — широкие замыслы…
— Гм. Ты думаешь, мы можем уже позволить себе генеральную репетицию? Ведь мы только что ввели двухгодичную воинскую повинность.
— Разве иначе фюрер вмешался бы в испанские дела?.. Высокая политика, милый мой! Разведка в лагере будущего противника; прощупаем его, выясним, в чем его слабая, в чем сильная сторона. Испания — учебный плац, на котором мы испытаем солдат и оружие. Это гениальная стратегия. Наши противники не прочь бы втравить нас в военную авантюру, но фюрер бьет только наверняка.
— Мы посылаем Венера и других специалистов по части полицейских дел. Превосходно. Но разве этого достаточно? Разве не следовало бы, если дело идет о генеральной репетиции, послать в первую голову солдат, офицеров, военных специалистов?
— Не тревожься. Все это делается, положись на фюрера. Военные специалисты были на месте раньше, чем заварилась вся эта каша… Послушай-ка, мне кажется, что ты не вполне веришь в дальновидность фюрера. Думаю, что мы пошлем оружие и офицеров, а итальянцы — солдат. Ну, а испанцы-националисты ведь тоже в конце концов не зевают. Интересно, как будет держать себя Англия, и в особенности Франция?
— Верно! — воскликнул Пихтер, как будто эта мысль еще не приходила ему в голову. — Францию ведь теперь зажимают в тиски с Рейна, с Альп и с Пиренеев.
— Вот именно!
— А если это будет поводом к войне? Casus belli?
— Хотя бы и так! Окажемся мы неготовыми к выходу на арену, ну тогда найдется какой-нибудь компромисс, который избавит нас от слишком больших потерь. Но недалеко то время, когда требования предъявлять будем мы, а другие будут отчаянно искать возможности компромисса. Ясно как день, что фюрер хочет обеспечить себе тыл на западе, чтобы при первой же возможности расправиться с Россией, не рискуя войной на два фронта. Я предвижу, что недалек тот час, когда ошибки первой мировой войны будут исправлены.
— Не хочешь ли другого вина? Или предпочитаешь красное?
— А что ты можешь предложить?
— Боонекамп, виски, мозель, шампанское…
— Тащи шампанское! Французское, надеюсь?
Темнота сгустилась. Воздух был почти недвижим — так тиха и тепла была августовская ночь. Доктор Баллаб смотрел с веранды на ярко освещенную часть города, кольцом окружавшую Аусенальстер. С озера не доносилось ни звука, ни шороха. Даже пароходы бесшумно скользили по воде. Слышны были только шаги полицейского по тротуару у виллы.
Пихтер вернулся с бутылкой и бокалами.
— И вот что еще, — возобновил разговор государственный советник. — В то самое время, когда на политическом горизонте начинают вырисовываться крупные события… Осторожней, а то хлопнет пробка. Вовсе не нужно, чтобы постовой это слышал!.. Я говорю: в то самое время, когда начинают вырисовываться крупные события, к нам для участия в мирных спортивных соревнованиях съехались гости со всего света. Великолепно! Олимпийские игры — какая превосходная маскировка! Такой трюк надо понять и оценить. Ведь этим мы окончательно побиваем всяких там эмигрантов — евреев и коммунистов — с их жалкой болтовней… Осторожно, сейчас выскочит!
Раздалось слабое шипение, которое сенатор заглушил, прикрыв горлышко салфеткой, — и вот уже шампанское игристой струей льется из бутылки.
— Ты, я вижу, набил себе руку, — похвалил сенатора государственный советник. — Поразмыслил ты над тем, какую неоценимую услугу оказывает нам олимпиада? Весь мир точно завороженный смотрит на Берлин, — как мы состязаемся в спорте с другими народами… Ха-ха-ха! Не анекдот ли?
— Выпьем за этот анекдот!
— Тише! Не так громко! Помни, что там часовой, — прошептал государственный советник.
— Да он ничего не слышит!
— Они всегда слышат больше, чем нам с тобой может быть приятно! Заметь себе это! За грядущую великую олимпиаду, которая изменит лицо мира!
Обер-инспектор Венер не был любим сослуживцами, но зато ему жгуче завидовали. В последние годы он сделал блестящую карьеру. Даже величайшие его завистники не отрицали, что он ревностный и способный работник. Вместе с тем его считали болезненно честолюбивым, да и боялись его. А в лицо говорили, что он родился под счастливой звездой: все ему удается.
Между тем в жизни у него было немало неудач. Он не нашел того счастья, которое некогда искал. Дела его шли в гору, но в остальном ему не повезло. Семейная жизнь Венера уже много лет была ложью, которую он и его жена несли как неизбежное иго. Во время одной из ссор, которые часто вспыхивали между ними в первые годы и всегда выливались во взаимные обвинения, он назвал свой брак сплошным недоразумением, а она — сплошным мучением. И все же они не разошлись. Но Рут все больше и больше уединялась, замыкалась в себе; а он привык находить в других домах то, чего не нашел в своем. Она это знала и не выражала протеста; с каждым годом, с каждым днем их жизненные пути расходились все больше. Лишь редко выпадали минуты, когда между ними возникало что-то похожее на близость.
Рут Венер показалось, что именно такая минута настала, когда муж как-то вечером сказал ей:
— Отошли куда-нибудь горничную. Мне нужно с тобой поговорить.
Рут отправилась в кухню дать поручение девушке. Венер включил радио.
По одной из внутренних немецких радиостанций диктор сообщал, что, согласно новейшим научным данным, евреи уже за несколько тысяч лет до нашей эры при разбойничьем нападении на ассирийское царство перебили триста тысяч человек; вообще современникам надлежит вплотную заняться добиблейской историей евреев.
— Дьявольский народ! — возмущенно пробормотал Венер. — Помимо всего прочего, он состоит, по-видимому, сплошь из иуд.
Венер собирался поговорить в тот вечер с женой о предстоящей ему поездке в Испанию. Ему хотелось, чтобы она переехала в Берлин. Но он знал, как она дорожит домом в Фармсене. Теперь было бы достаточно, думал он, и того небольшого дома в Зазеле, от которого он отказался в прошлом году. А Берлин? По возвращении из Испании он, без сомнения, осядет в Берлине. Если она останется в Гамбурге, начнутся суды и пересуды.
И опять пробилась мысль: почему он до сих пор не расстался с Рут? Год за годом они жили друг возле друга, но не друг с другом. Для кого он старается сохранить видимость? Венер спрашивал себя, почему он, такой беспощадный с другими, был так непостижимо снисходителен, так нерешителен с женой?.. Он преуспевал, был обер-инспектором гестапо, причислял себя к новой аристократии Третьей империи… Не странно ли, что человек, призванный распоряжаться жизнью и смертью других, не способен принять решение, касающееся его самого!
— Девушка ушла наверх, — сказала Рут Венер, входя в комнату.
— Садись!
Она вопросительно взглянула на него и опустилась в кресло.
— Знаешь, о чем сегодня спросил меня один сослуживец?
— Трудно угадать.
— Ты права. Он спросил, не еврейка ли ты… Представь себе!
— Ну, а если еврейка?
— Этот идиот думает, что если женщину зовут Рут, значит, она еврейка.
— Ну, а если?..
— А если? Что «а если»? Я чуть не съездил его по физиономии.
— Еврейка… Разве это так ужасно?
— Перестань! — крикнул он сердито и негодующе. — Это была бы трагедия!
— Так! Тра-ге-дия?
— Да, да… Даже вообразить себе нельзя… Уже одна мысль…
В наступившей тишине оба услышали голос диктора:
«…Это познали на собственном опыте римляне. Не от христианства погибла римская мировая держава, а от иудейства, которое вслед за христианством угнездилось в Римской империи и подтачивало ее изнутри, пока она не рухнула».
Рут Венер встала и выключила радио. Бросив взгляд в сторону мужа, она спросила:
— Об этом ты и хотел поговорить со мной?
— Нечего иронизировать, — запальчиво крикнул Венер.
Она молча вышла из комнаты.
— К черту этих проклятых евреев! — Венер в возбуждении шагал взад и вперед по комнате. И надо же, чтобы даже болтун диктор напомнил ему о наглости доктора Берингхаузена. «Но этому нахалу я отплачу, хотя он пока еще — начальник. Берингхаузен вспомнит, меня!»
— Надо кончать! Надо кончать!..
Рут без конца твердила себе эти слова, как будто они могли вдохнуть в нее решимость. Прижав ко лбу стиснутые кулаки, она долго без движения стояла в своей комнате.
— Надо кончать! Надо!..
Глаза ее наполнились слезами; она заплакала потому, что опять почувствовала свою слабость, потому, что опять не могла найти в себе силы положить конец всему.
Она бросилась на диван, осыпая себя упреками… Уж лучше наняться служанкой, чем презирать себя!.. Лучше умереть, чем продолжать такую жизнь.
Рут Венер за тринадцать лет замужества совершенно лишилась самостоятельности. С каждым днем она все больше впадала в зависимость от жизненных благ, которыми была окружена. Она привыкла, отгородившись от большой жизни, вести тихое, уединенное существование, посвящать себя только дому и хозяйству, выращивать фруктовые деревья, сажать цветы и не спрашивать, откуда берутся средства. Эти средства текли с той же регулярностью, с какой день сменяется ночью.
Да, некогда она любила Гейнца Отто Венера — по крайней мере, думала, что любит. Было время, когда она надеялась, что все будет хорошо, когда она радовалась его приходу домой по вечерам, после службы, когда они вместе уезжали в голштинскую Швейцарию или на Балтийское море. Но это давно кончилось.
Осталась только глухая антипатия, доходящая до отвращения. Она не раз спрашивала себя, откуда берется эта антипатия, чем она вызвана. Вспоминался ей один вечер — это было в конце двадцатых годов. Как-то Венер пришел домой веселый, в приподнятом настроении и рассказал об удачно проведенном деле, которое было замечено и оценено начальством. В Неймюнстере, во время коммунистической демонстрации, произошла схватка, и в ней был убит штурмовик. Арестовали пять коммунистов; их допрашивал Венер. Рассказывая об этом жене, он не заметил, что она оцепенела от ужаса, когда он описывал подробности допроса. Но самое худшее, чего она никогда не забудет, было в другом. Один из арестованных, жестоко избитый Венером и его подчиненными, обвинил в убийстве своего товарища. Венер, сам не веря в правильность этих показаний, был доволен, что сумел их добиться. Пусть они не соответствуют действительности; он-то получил, что ему нужно.
Кто именно оказался жертвой, было ей даже безразлично, но холодное, циничное палачество мужа возмутило ее до глубины души и убило всякое чувство к нему. Теперь она знала: с того вечера Венер вызывал в ней отвращение, которое усугублялось сознанием собственной вины, — она казалась себе соучастницей преступления.
Рут, разумеется, ушла бы от Венера, если бы не его неожиданный отъезд в Аргентину по служебным делам; целых два года он оставался в Санта-Фе и Буэнос-Айресе. Она жила без него в Фармсене, в прекрасном доме, который он купил незадолго до отъезда в Южную Америку. И все это бросить? Может быть, Венер не вернется, а она откажется от того, чего уже обратно не получит. Ведомство, по которому он числился, выплачивало ей ежемесячно определенную сумму. Отказаться? Это было бы глупо, решила Рут. Но дала себе слово разойтись с Венером, как только он вернется.
Она прекрасно понимает, что тогда это решение было лишь трусливой оттяжкой, только ухудшившей ее жизнь. И вот он опять уезжает. Она узнала об этом не от самого Венера, — он ей ничего пока не говорил, — а от его сослуживцев. Посылают в Испанию. Кто может знать, долго ли он будет в отлучке на этот раз. Опять, значит, есть предлог для отсрочки, опять можно повременить с окончательным решением.
Гейнц Отто Венер сидел в здании берлинского гестапо на Принц-Альбрехтштрассе, он изучал документы, планы, отчеты, проекты, предложения, созывал совещания, давал инструкции, трудился с раннего утра до поздней ночи, осваиваясь со своей новой, обширной и необычайно важной работой.
То, что он делал здесь, в Берлине, было лишь подготовкой к деятельности в Испании. Гиммлер, вызвав Венера, поручил ему оказать содействие испанцам в создании государственной тайной полиции по немецкому образцу. Венер получил все необходимые полномочия. Он самолично подбирал штат и распределял задания между подчиненными. Это требовало знания людей, и Венер отказал уже многим из тех, кто, захлебываясь от избытка энтузиазма, изъявлял готовность немедленно отправиться в Испанию. Он отказывался также иметь дело с людьми, которые от сверхусердия теряли власть над собой или при слове «Испания» представляли себе нечто вроде свадебного путешествия и загорались желанием наверстать возможность, в свое время упущенную ими. Венер предпочитал невозмутимых, равнодушных, тех холодных субъектов, которые и глазом не моргнут, если им прикажут принять участие в экспедиции на луну.
Энергия и деловитость, с какой фашистский рейх покрывал весь земной шар сетью агентур и осведомительных каналов, удивляла даже Венера в первое время его берлинской деятельности. Не было ни одной страны, где не создавались бы, сообразно ее политическому и стратегическому значению, опорные пункты. Наилучшие помощники в этом деле вербовались из среды живущих за границей немцев, однако и в пестрой толпе эмигрантов были завербованные или насильственно привлеченные агенты, которых нередко находили там, где это казалось невозможным. Венер видел, что его старая теория подтверждается везде и всюду: в нашем мире, где не бывает чудес, власть и деньги творят чудеса.
Иностранный отдел тайной государственной полиции на Принц-Альбрехтштрассе располагал почти исчерпывающей картотекой политических эмигрантов. Венер затребовал ее и просмотрел. Он чуть не задохнулся от бешенства, увидев имена старых «знакомцев», которые выскользнули у него из рук.
Вальтер Брентен…
Венер отвел глаза от красной карточки и попытался восстановить в памяти разговор, происшедший много лет назад. Вальтер в то время был еще совсем мальчишкой. Интересно, он все еще носит короткие штаны и говорит напыщенные фразы? С него станется, подумал Венер, почувствовав свое превосходство, свою силу. И все-таки Брентен от него ускользнул. Да, двое в один день, он помнит. Что и говорить, успех. Но Венер сказал себе: «Из моих рук он не вырвался бы. Уж я-то скрутил бы его в бараний рог».
Он снова углубился в картотеку и прочел:
«…через Прагу в Париж. Там работает в так называемом Комитете борьбы за освобождение Тельмана…»
«Недурное выбрал себе местечко!.. Ну погоди, оттуда мы тоже выкурим тебя. И может быть, ты в один прекрасный день попадешь как раз в мои руки, паренек. Вспоминает ли еще Рут об этом теленке, коммунистике? Со времен революции, — кажется, это было в двадцать третьем, во время коммунистического восстания, — она ни разу не упоминала его имени…» Венеру доставило бы удовольствие встретиться с ним, взглянуть на него, рассмеяться ему в лицо. Он, Венер, не обронил бы ни единого слова — к чему? Только рассмеялся бы…
Он продолжал перебирать карточки. Ему попалась фамилия Вольф… Силезец Отто Вольф, журналист из Бреславля. Этот журналист подписал заявление о своей готовности работать для гестапо и сообщил о двух коммунистах, прибывших из Праги для подпольной работы. Да, и назвал еще фамилии членов подпольного комитета коммунистической партии в Саксонии. И вдруг исчез. Но след его нашелся: сидит в Гетеборге. Венер решил потревожить Вольфа в его мирном шведском убежище. Пусть продолжает служить гестапо. А нет — так выдадим на расправу товарищам-коммунистам.
Рут решительно отказалась переселиться в Берлин. Венер не настаивал, зная, что скоро ему придется ехать в Испанию. Во всяком случае, он предполагал, что после поездки в Испанию ареной его деятельности будет Берлин. Он говорил себе: там видно будет! Пусть пока остается в Гамбурге и бережет фармсенский дом.
В Испанию он уже послал не только десятки отборных чиновных гестаповцев, но и большое число комиссаров, главным образом откомандированных из латиноамериканских стран. Когда он приедет, он уже найдет там костяк испанской тайной полиции, скрепленный в важнейших точках добротными немецкими скобами и крючками.
Он невольно рассмеялся, читая о лондонском Комитете по невмешательству. Пока там без конца спорили о каждом параграфе и без конца болтали, Гитлер и Гиммлер действовали. Никогда еще в Испанию не отходило так много пароходов с туристами — молодыми немцами. Пароходы организации «Сила через радость»[18] выбирали для своих увеселительных поездок главным образом южноиспанские порты, и, по-видимому, никто не замечал, что они прибывают туда битком набитые и возвращаются почти без пассажиров.
Фюрер объявил в рейхстаге: «На испанской земле нет ни одного немецкого солдата!» Политика! Надо же втереть очки всему свету! Зато русские, находил Венер, в высокой дипломатии сущие младенцы! Они имели глупость открыто заявить, что в Испании их симпатии на стороне красных. Фюрер — человек другого склада.
Результаты не замедлили сказаться; очевидно, красной испанской республике скоро крышка.
Как только Франко вступит в Мадрид, члены лондонского Комитета по невмешательству, вероятно, сразу же упакуют свои чемоданы.
Венер, довольный, ухмылялся.
В октябре Венер получил из канцелярии рейхсфюрера СС приказ немедленно выехать в Испанию. Гиммлер присовокупил: «В Испании вы будете главным инспектором. Торопитесь, чтобы поспеть к моменту вступления каудильо в столицу».
Через три дня грузовой пароход «Трапани» отошел от пристани сломанской пароходной компании и направился в Средиземное море. Венер заказал на этом судне место до Кадиса.
Уже больше года штурмовали столицу испанской республики четыре колонны генерала Франко, пополненные итальянскими легионерами. Ими командовали немецкие штаб-офицеры. Уже почти год главный инспектор Гейнц Отто Венер находился в Вальядолиде, местопребывании тайной государственной полиции, созданной им на оккупированной Франко территории. Свобода в Испании истекала кровью. Босая и нищая, она терпела лишения, недостаток в оружии, но она боролась — и сердце ее было заковано в броню.
В последние дни ноября 1937 года три антифашиста, сопровождаемые французским рабочим из Перпиньяна, перешли Пиренеи близ пограничного городка Пор-Бу; среди них был Вальтер Брентен.
В Каркасоне и Перпиньяне еще ободряюще сияло солнце, а в горах свирепствовала снежная вьюга, которую товарищ Марсель обрадованно называл союзницей; но остальные трое от нее страдали — уж очень плохо были они оснащены для такой горной экскурсии.
— Словно какая-то злая сила обрекла нас идти окольными путями, — сердито ворчал Карл Фризе. — Контрабандисты мы, что ли? Неужели надо прокрадываться в страну, за свободу которой хочешь сражаться?
Али Хевке, маленький худощавый фламандец, возразил:
— Подчас окольные пути — самые прямые!
Это была несколько сложная логика, но все поняли, что разумел Хевке.
Вальтер Брентен купил себе в Париже полуботинки, удобные и прочные, но всего лишь полуботинки. И в них надо было пробиваться сквозь метель.
— Мы честно заплатим по счету, — грозил Али. — До последнего гроша. Ведь все это вопиет о возмездии!
— Ну, наконец-то у тебя есть причина ненавидеть фашистов, — насмешливо откликнулся Фризе.
Они отклонились от дороги и через низкорослый лесок стали спускаться в долину. Когда спустились, Марсель остановился, пожал всем троим руки и сказал:
— Salud![19] Вы в Испании.
Но путевые невзгоды еще не кончились. Пришлось им снова брести сквозь метель, пока они не выбрались на широкую дорогу. Идти стало легче. Теперь они бодро шагали, радуясь предстоящей встрече с испанскими пограничниками. Но никаких пограничников не было. Слева, глубоко внизу, они увидели железную дорогу на Пор-Бу, а немного погодя, когда брызнуло солнце, показалось море.
Али был веселый парень, всегда готовый пошутить. Шагая, он напевал песню, которую, по его словам, пел еще Уленшпигель, добрый дух его народа, отважный герой, сражавшийся за свободу. Карл Фризе ворчал, что фламандцы, конечно, готовы взять в аренду Уленшпигеля, но ведь тот жил в Северной Германии, а Фландрии и в глаза не видел. На такую чисто немецкую заносчивость Али мог ответить только снисходительной ухмылкой.
Карл Фризе, комсомолец из Билефельда, очень нравился Вальтеру Брентену. У этого двадцатидвухлетнего парня были зрелые политические взгляды; за что бы Карл ни брался, он все делал основательно и добросовестно. Во время допроса в билефельдском гестапо эсэсовцы выбили ему глаз, и он носил стеклянный протез.
Дошли до перекрестка, где стоял дорожный указатель с надписью: «Дорога в Фигерас». Здесь они остановились. Марсель был разочарован: где же обещанная легковая машина?
— Черт! — Марсель сорвал с себя берет, швырнул наземь и наступил на него.
Что же делать? До города было около тридцати километров. Марсель сел на придорожный камень.
Что же все-таки делать? Тридцать километров пешком? Вряд ли они доберутся засветло. Ждать? Но кто может сказать, сколько?
— Начинается! — сказал Али. — Так я и знал!
— Старый брюзга, — крикнул Карл. — Посмотри-ка вон туда!
Марсель вскочил первый.
По извилистой дороге в гору ползла машина.
На каждом перекрестке стояли часовые, большей частью крестьяне. Не всегда у них были винтовки, порой приходилось довольствоваться дубинками и похожими на копья косами. В своей темной плохонькой одежде они больше походили на разбойников, чем на стражей демократического порядка.
Слова «Brigadas Internacionales» оказывали волшебное действие — они мигом устраняли все формальные трудности, на них отвечали восторженными рукопожатиями и объятиями. Трое пришельцев были обязаны этим героизму, проявленному их товарищами в Испании. В ожесточенных зимних боях под Мадридом интернациональные бригады вместе с мадридскими рабочими совершали чудеса храбрости. Под Гвадалахарой они отбросили итальянских легионеров в горы. Интернациональные бригады боролись под Уэской и на юге под Малагой; их доблестью восхищалась вся республиканская Испания.
Поездка по прибрежной дороге вдоль моря, несмотря на позднюю осень, доставила всем невольную радость. Ноябрь выдался мягкий; солнце стояло высоко в небе, заливая землю и широкие морские просторы потоками света. Дорогу окаймляли пальмы и оливковые деревья в таком насыщенно-зеленом лиственном наряде, будто для них не существовало ни осени, ни зимы.
Добраться из Валенсии в Мадрид оказалось труднее. Пришлось пересесть на грузовую машину, на которой везли в столицу белье для интернациональных бригад. Едва машина отдалилась от моря, как попала в полосу холодного и сурового климата. Ехали всю ночь напролет. Вальтеру даже не верилось, что в Испании, которая рисовалась ему страной вечного солнечного сияния, страной пальм и вина, может быть так холодно. Еще хорошо, что машина была гружена бельем. Вальтер, пытаясь отогреться, зарылся в него. Но все-таки на рассвете, уже между Аранхуэсом и Мадридом, где дорога почти примыкала к линии фронта, Вальтер и его друзья совсем закоченели и чувствовали себя прескверно.
Они слышали орудийные залпы и глухие разрывы снарядов и были поражены, найдя в городе почти нормальную жизнь.
Таким был Мадрид, осажденная столица республики. Фашистские генералы со своими ордами, пушками и танками уже больше года стояли у ворот города, грозно стучались в эти ворота гранатами и бомбами, но народ Мадрида отказывался впустить их войска и защищал свою столицу от втиснутых в военную форму риффских кабилов, от марокканских легионеров, от испанских, монархистов, от итальянских и немецких фашистов.
— Скажи, ожидал ты увидеть такую картину? — спросил Вальтер, слоняясь по городу с Карлом Фризе.
— Конечно, нет, — признался тот.
— Удивительный народ! Какое спокойствие! Какая решимость! А это презрение к смерти!.. Посмотри вон туда!
По улице проезжал грузовик с молодыми испанками в форме народной милиции. Они пели какую-то революционную песню, иногда бросали несколько слов прохожим, приветствовавшим их, смеялись и размахивали винтовками у себя над головами. Прекрасные юные создания! Пряди темных волос выбивались из-под их пилоток. Какие цветущие лица! Какая сила и радость жизни!
Испанки? Вальтеру стыдно было вспомнить, что он представлял себе испанок вроде оперной Кармен, непременно с высоким гребнем в волосах и кастаньетами, пляшущих или гуляющих рука об руку с тореадорами. И если уж он был так наивен, что же думали другие, никогда не выезжавшие за пределы родного края.
— Опиши нашим землякам эту Испанию, этот Мадрид, — сказал Вальтер больше самому себе, чем товарищу, — и они заявят: вранье! Где же романтика? Картинность? Где он, знаменитый испанский колорит?
— А вот же, — улыбаясь, ответил Карл и глазами указал на молодого рослого испанца в живописной форме народной милиции: полуботинки, штаны, перехваченные на щиколотках шнурком, вместо пояса широкий красный шарф, сверху — короткая, как жилет, кожаная куртка. Левая рука милиционера была подвязана пестрым, ярко расшитым платком. Подойдя ближе, они увидели, что на платке вышита голова мужчины и под ней имя: Дурути.
Дурути, вождь каталонских анархистов, командовал своими земляками-добровольцами, поспешившими на помощь мадридцам, и погиб в первых боях за Мадрид. Да, в этом раненом молодом милиционере было нечто от романтики, которую ищут в Испании. Какая неподражаемо гордая осанка! Как величаво он нес свою раненую руку! Как лихо заломлена над левым ухом узкая пилотка!
— Ты улыбаешься, Карл, — сказал Вальтер. — Не забудь, эти люди голыми руками штурмовали мадридские казармы. Вооруженные одними дубинками и перочинными ножами, они брали в Барселоне целые батареи. Военного обучения они не проходили, а между тем вот уже год преграждают путь к Мадриду четырем хорошо обученным и оснащенным армиям под командой немецких и итальянских военных специалистов. Отсутствие военной подготовки и опыта эти бойцы возмещают героической отвагой. Ты слышал, что рассказывал товарищ Гонсалес? Они до сих пор все еще не желают укрываться или хотя бы пригибаться под огнем неприятеля, усматривая в этом проявление страха, а не осторожность, и говорят: «Испанец умирает стоя…»
Они вышли на Гран Виа, красивейшую улицу Мадрида. Навстречу попадались почти исключительно солдаты милиции: эта улица с ее великолепными магазинами и многоэтажным зданием почты и телеграфа была главной мишенью фашистской артиллерии. В лавках продавщицы предлагали покупателям различные товары. В кафе сидели милиционеры, пили вермут и закусывали маслинами, а порою преспокойно играли в домино. В продырявленном пулями здании почтамта почтово-телеграфные служащие и телефонистки, как с гордостью рассказывали в Мадриде, с начала осады не прерывали свою работу ни на день, ни на час.
Вдруг к Вальтеру и Карлу подбежал милиционер; он что-то взволнованно объяснил им и наконец, взяв их за рукава, потащил на другую сторону улицы. Они не поняли ни слова и никак не могли догадаться, чего же хочет от них испанский товарищ. Но вот они услышали свист и шипение, а вслед за тем — взрыв. Наискосок от них, на другой стороне улицы, взвихрилась пыль, в воздухе замелькали обломки железа и камни. У самого тротуара образовалась воронка глубиной в метр.
Вальтер и Карл удивленно взглянули друг на друга. Им было как-то не по себе, и оба чувствовали, что побледнели.
Карл удивленно спросил:
— Откуда же он мог знать, что здесь взорвется бомба?
Испанец опять начал возбужденно уговаривать, чуть ли не заклинать их.
Вальтер вдруг ударил себя по лбу.
— Comprendo! Понял! — воскликнул он. — Боже ты мой, это же ясно как день. Та сторона улицы открыта неприятелю, она простреливается. А эта сторона защищена. Здесь мы точно в окопе. Сообразил? Comprendo?
Испанец, должно быть, понял объяснение Вальтера, он одобрительно кивал, многословно добавляя что-то свое, и в заключение удовлетворенно похлопал Вальтера по плечу.
В самом деле, на той стороне улицы не было прохожих, все движение происходило на этой стороне. Но после взрыва многие снова пересекали мостовую, заходили в магазины, в кафе на противоположной стороне. Милиционер знаками объяснял Вальтеру и Карлу, что они тоже могут спокойно идти туда.
— Как же так? — спросил Карл.
Испанец говорил и говорил, но немцы ничего не понимали. Как они ни напрягали внимание, не было никакой возможности уловить смысл льющейся потоком речи. Испанец наконец показал на часы и стал считать: «Uno, dos, tres, cuatro, cinco… diez». — Затем он описал рукой дугу и сказал: «Бум!»
— Ага! — смекнул Вальтер. — Каждые десять минут, значит!
Каждую десятую минуту фашистская артиллерия посылала с противоположного берега Мансанареса в этот район снаряд.
— Comprendo!.. Comprendo!.. — Они жали друг другу руки, смеялись, радовались, говорили: «salud» и «compañeros»[20]. Испанский товарищ говорил, Карл и Вальтер тоже говорили, и теперь уже не важно было, понимают ли они слова, — они поняли друг друга.
— Atención![21] — раздался возглас, и Вальтер вместе с Карлом скрылись в подъезде ближайшего дома.
Так и есть! Снова свист, шипение — и оглушительный взрыв. Они выглянули из подъезда. На этот раз снаряд ударил далеко отсюда, у самого парка, в который упиралась длинная улица.
Испанец посмотрел на свои часы и одобрительно кивнул. По-видимому, у фашистов часы были точные.
Дни тянулись за днями, приходилось ждать и ждать. Вальтер уже не один раз обращался к командованию интернациональных бригад с просьбами и заявлениями. Ведь он не турист, он приехал в Испанию, чтобы вступить в Интернациональную бригаду, чтобы сражаться. Но дело его подвигалось не так быстро, как бы ему хотелось. Ему предложили сотрудничать в одной из бригадных газет. В каждой бригаде была своя печатная газета, а в батальонах, кроме того, выпускались газеты на гектографе. Вальтер отказался, он не хотел и здесь, в Испании, бороться только пером. Здесь — нет. Он ссылался на то, что многие немецкие писатели и журналисты сражались в интернациональных воинских частях как солдаты, комиссары.
Вначале он жил, по приглашению испанских журналистов, в бывшем дворце, превращенном в клуб работников печати. Дворец находился у самого Мадридского парка, недалеко от Зоологического сада. Но затем, чтобы поддерживать постоянную связь с командованием интернациональных бригад и решительнее отстаивать свои интересы, он переселился в Генеральный комиссариат интернациональных бригад на улице Веласкеса, где помещались общежития для офицеров и солдат, остановившихся в Мадриде проездом или на некоторое время. Здесь он снова встретился с Карлом Фризе и Али Хевке. Они уже получили обмундирование и ждали отправки: Карл — в Альбасет, на курсы офицеров, Али, уже отбывавший воинскую повинность, — во фламандскую роту батальона имени Эдгара Андре. Оба были в веселом, даже задорном настроении, и Карл, чтобы отпраздновать встречу, угостил друзей бутылкой красного испанского вина.
Карл и Али давно уже уехали из Мадрида, когда наконец, незадолго до рождества, Вальтер получил приказ отправиться в Одиннадцатую интернациональную бригаду и явиться в штаб.
Радостно взволнованный, он выбежал на улицу, отыскал в кафе на углу улицы Алкала спокойное местечко, заказал черный кофе и принялся писать письма, что он все время откладывал.
Первый привет — матери. Ей следовало писать осторожно, учитывая, что письмо будет прочтено в гестапо, но и говорить намеками не имело смысла: мать вряд ли поймет его. Пришлось ограничиться двумя-тремя сердечными словами в надежде на скорую встречу. Ведь самое главное — подать о себе весточку да послать привет.
Второе письмо — Айне. Вальтер, говоря откровенно, не успел по-настоящему стосковаться по ней, слишком захватили его новые впечатления и переживания, слишком много промелькнуло картин и судеб. Иногда он задавал себе вопрос, хочет ли он, чтобы Айна была здесь. Много женщин и девушек самых различных национальностей приехало в Мадрид, они помогали испанцам защищать республику. Но Вальтер был рад, что Айна осталась в Париже; она и там вела важную, нужную работу. Он нисколько не боялся за себя, но за нее вечно дрожал бы. Ему невольно вспомнились прощальные слова Альберта и его усмешка, подчеркивавшая лукавый намек: «Я буду смотреть за ней в оба и в случае чего… ну, ты понимаешь… извещу тебя».
Письмо написалось иначе, чем хотелось бы Вальтеру; это был скорее отчет. И заключительные слова «Нежно обнимаю» казались здесь даже не совсем уместными. Вальтер колебался, отправить ли свое послание в таком виде, но в конце концов решил отправить.
Третье письмо предназначалось для товарища Оскара, руководителя эмигрантской партийной группы в Париже. Вальтер просил его переправить сына, Виктора, из Гамбурга в Копенгаген; не хочет он, чтобы мальчика насильно втиснули в гитлеровский мундир. К письму он приложил адрес Кат.
А ведь Айне он не сообщил главного, вспомнил вдруг Вальтер, что он отправляется на передовые позиции, в Интернациональную бригаду. И он приписал на полях: «Завтра еду на фронт. Посмотрим, на что я гожусь». Это вышло как-то по-мальчишески задорно, в чем он тут же сам себе признался.
Ландшафты средней Испании мало привлекательны зимой. Дорога шла по однообразной голой степи, мимо жалких деревушек с большими мрачными церквами и пышными господскими усадьбами. Ни деревца, ни кустика, ничего, кроме голых склонов, кроме камня, песка и полузасохших степных трав. Издали казалось, будто горные склоны, с их черными и желтыми пятнами, разъедены какой-то страшной болезнью. Выше лежал снег, как бы прикрывая раны. В ущельях пронзительно завывали срывавшиеся с плоскогорья ледяные ветры. Ничто не напоминало солнечной Испании, это был какой-то холодный лунный ландшафт.
Перед отъездом Вальтер получил в Генеральном комиссариате серо-зеленый полевой плащ, нечто вроде пелерины, да еще одеяло и грубые сапоги. Под кожаной курткой на нем был шерстяной свитер, и все-таки мороз изрядно пробирал его. А ведь он сидел в кабине грузовика, рядом с шофером; пятеро других товарищей примостились в открытом кузове, среди ящиков с медикаментами.
Они добрались до Куэнки, главного города одной из провинций, и Вальтеру показалось, что перед ним средневековый город. Узенькие, кривые улочки ползли вверх по крутым склонам. Старые, ветхие дома лепились на скалах между горными расселинами. Машина громыхала по ухабистой мостовой центральной улицы, мимо старинных колоннад, полуразвалившихся каменных стен, ворот и башен, бедных и грязных лавчонок. И вдруг Вальтер прямо-таки испугался. Над беспорядочно теснившейся горсткой ветхих домов вознесся в своем мрачном великолепии собор, средневековый гигант, могущество которого простерлось и на современность.
Теперь дорога головокружительной спиралью шла вниз, в долину, где извивалась, устало неся свои скудные воды, небольшая речка. И опять кругом ничего, кроме камня, песка да сухих степных трав.
В горах, недалеко от Валенсии, шофер остановился и указал на маленький городок, ютившийся высоко в горах. Дома висели на склонах, как ласточкины гнезда. Но самым удивительным в этом городке были пещеры, которые многим служили жильем. Порой у входа в такую пещеру висело сушившееся белье. Ясно были видны веревочные лестницы, по которым жильцы поднимались в свои «квартиры». Шофер-испанец рассказал, что на юге Испании такое жилье не в редкость, но уверял, что и во Франции и на Балканах есть еще места, где люди ютятся в таких же пещерах; ему это достоверно известно. Петер Шиманке, берлинец, отозвался из кузова:
— Подумаешь! Бьюсь об заклад, что там, наверху, живется лучше, чем в моей подвальной дыре на Александерплац.
Навстречу им попалась интендантская машина бригады, шедшая со стороны Валенсии. Из машины вышел Отто Вольф, бреславлец, в щегольском офицерском мундире.
— Ты здесь?
— Боже ты мой, Вальтер!
Вольф бросился на шею Вальтеру, хлопнул его по спине и крикнул: «Hombres! Hombres!»[22]
— Я и не знал, что ты здесь, — сказал Вальтер.
— Здесь теперь все, что есть хорошего, справедливого. Уж не в Одиннадцатую ли ты откомандирован?.. Да?.. Ты найдешь там немало знакомых. И Красавца Вилли — помнишь? Он teniente[23], командир взвода.
— А ты? — спросил Вальтер, посмеиваясь над слишком хорошо знакомой ему словоохотливостью Отто.
— Я? Я заместитель интенданта бригады. Уже с полгода.
— Конечно, говоришь по-испански?
— Naturalmente, hombres!
Отто отвел Вальтера в сторону и шепнул ему, что Одиннадцатая стоит уже не наверху, в излучине Эбро, а в Вальдерробресе.
— Жарко там, дорогой. Если Одиннадцатая перемещается, значит, где-то будет взрыв! Вероятно, у Франко отрежут указательный палец, нахально показывающий в сторону моря. И, ты же знаешь, заостренный ноготь этого пальца — Теруэль.
— Ты хочешь сказать, начнется наступление?
— Ясно. Да и пора уже, черт возьми. А по-твоему? На севере, в Астурии и других местах… там что-то заело… Надо поднять настроение. Но, ради бога, никому ни слова. Тебе ничего не известно. Понял?
Шофер давно знал, что Одиннадцатая переброшена в Вальдерробрес.
— Это было необходимо, — сказал он. — Там, на севере, в торальбских солончаках, самый разумный человек долго не выдержит и свихнется.
Через Вальдерробрес непрерывной вереницей шли в направлении Теруэля грохочущие грузовики с солдатами испанской республиканской армии. Солдаты с головой закутывались в одеяла. В горах дул ледяной ветер, на горных перевалах лежал толстый слой снега. Мотоциклисты, тоже закутанные, как старухи, неслись через рыночную площадь вниз, в долину. Бойцы интернациональных бригад, размещенные в городке, дивились тому, что их все еще оставляют на отдыхе. За плечами у них были тяжелые недели и месяцы в солончаковой арагонской степи; теперь они снова жили в домах и спали на постелях. Но мысль, что испанцы почему-то хотят дать битву без их помощи, никак не укладывалась в голове у старых интербригадовцев.
Штаб бригады помещался в просторном доме одного бежавшего торговца оливками. В громадном вестибюле проводились летучие совещания. Здесь Вальтер Брентен ожидал командира бригады.
Но вместо командира пришел военный комиссар, высокий стройный мужчина с худым аскетическим, остро очерченным лицом. Он испытующе взглянул на Вальтера, бегло прочел врученное ему письмо и небрежно сунул его в карман своего длинного плаща.
— Меня уже известили, но ты явился в неблагоприятный момент.
Оборотясь к офицеру в фуражке с двумя золотыми полосками, он слегка кивнул в сторону Вальтера, внимание которого в это мгновение было отвлечено. Несколько товарищей сидели на корточках перед камином, и один из них держал над огнем сковороду с длинной ручкой. «Что это они жарят?» — подумал Вальтер. Но тут же понял по запаху, что это поджариваются кофейные зерна. В комнату вошла полная пожилая испанка, неся в руках кастрюлю с водой, — вероятно, экономка. Она вертелась по комнате как юла, и при каждом ее движении взвивалось несколько надетых одна на другую юбок. Темная и потрескавшаяся кожа ее широкого лица казалась дубленой. Бойцы называли ее «мама» и «мамита»; она смеялась в ответ и, по-видимому, хорошо ладила с ними.
— Товарищ Брентен!
— Есть! — Вальтер подошел ближе к комиссару.
— Вот товарищ Допплер! — Военный комиссар указал на командира батальона имени Тельмана. — Ступай с ним.
— Есть!
Вальтер протянул руку Допплеру, и тот крепко ее пожал. Взглянув на него, Вальтер невольно улыбнулся. Улыбнулся потому, что Допплер напомнил ему Эрнста Тельмана. Такое же крупное лицо. Такие же светлые умные глаза.
— Багажа у тебя много?
— Нет, только рюкзак.
— Это хорошо. Некоторые являются, как кругосветные путешественники, с целой кучей чемоданов… Мне нужно в Мореллу, Если хочешь, едем со мной. Побеседуем в машине.
Допплер был на голову выше Вальтера, и мундир очень шел к нему. Подбитый овчиной плащ он носил нараспашку, из-под него видна была короткая черная кожаная куртка да на боку неуклюжий кольт. К Допплеру подошли интербригадовцы. Они поздоровались.
— Salud, comandante!
— Salud, товарищи!
По сердечной нотке, звучавшей в этих приветствиях, Вальтер понял, что Допплера любят. Откуда он? Уж этот, несомненно, бывший офицер.
В небольшом, выкрашенном в защитную краску «фиате» они поехали в горы. Допплер сидел с водителем, Вальтер втиснулся на заднее сиденье, между ящиками и картонками.
— Сапоги на тебе хорошие?
— Да.
— А портянки?
— Портянки? Нет, я в носках.
— Привыкай к портянкам. В них теплее. Ты был когда-нибудь солдатом?
— Нет, товарищ Допплер.
— Меня зовут Макс.
— Меня — Вальтер.
— Значит, тебе еще только предстоит боевое крещение?
— Да.
— Не боишься?
— Нет. А ты, видно, был офицером?
— Что ты? Только здесь и стал им.
— А похож на кадрового военного.
— Разве? — Макс рассмеялся.
— Если так, то из меня тоже может выйти стоящий солдат.
— И выйдет. Скорее, чем ты думаешь.
Они ехали под гору. На шоссе им пришлось остановиться. Мимо них с грохотом ползла колонна танков.
— Дьявольски не повезло! — выругался шофер. — Обогнать их — это надо быть циркачом.
— А другой дороги нет? — спросил Макс.
Вальтер вышел из машины. Он насчитал уже восемь танков. Тяжелые серые чудовища с длинными орудийными стволами. Удивительно, как это они одолевают крутые горные дороги; очевидно, они поворотливы, несмотря на свой неуклюжий вид. Из люка башни выглянул испанский офицер, махнувший рукой в знак приветствия. Вальтер поздоровался, приложив руку к берету.
— Садись, едем дальше.
— За танками?
— Да, другого пути нет.
На поднимавшейся вверх горной дороге шофер лихо и ловко обогнал танки. Четырнадцать раз он проскальзывал между боевыми машинами и отвесной кручей, от которой его отделял какой-нибудь сантиметр. Затем дал полный газ, и «фиат» легко и проворно покатил в гору, словно избавившись от опасности.
— Обойдемся ли без цепей… — с сомнением сказал шофер. Теперь и Вальтер увидел, что горный перевал, к которому они подъехали, покрыт снегом.
— Попытайся, — посоветовал Макс.
Дорога была хорошо укатана, с прочными колеями от колес. А на склонах снег лежал пластом в полметра.
На перевале расположился батальон испанских карабинеров. Издали казалось, что на снегу отдыхает стая утомленных воронов с подбитыми крыльями. Люди закутались в одеяла или пелерины и растянулись на снегу.
Макс опустил стекло в машине и помахал бойцам.
Один из испанцев что-то крикнул. Вальтер не понял, но Макс ответил по-испански, и Вальтер расслышал: «Once Brigada Internacional». И вдруг все эти усталые люди ожили, подняли вверх руки и закричали: «Salud, camaradas internacionales! Salud! Salud!»
— Как это прекрасно! — пробормотал Вальтер. От волнения у него комок подкатил к горлу. — Это настоящее боевое братство.
— Оно ковалось в победах и поражениях этого года, — откликнулся Макс. — Да, мы понемногу стали настоящей армией. А в первое время — что это было! Какая-то пестрая смесь, рассыпанная храмина. Неописуемо! Были части анархистов, коммунистов, социалистов, демократов, либералов, синдикалистов и еще неведомо какие. И ни одна не хотела кому-либо подчиняться. На фронте голосовали, вступать ли в бой. Если большинство было против, все спокойненько отправлялись на свои квартиры. Был батальон «парикмахеров-синдикалистов». Другой назывался «красные львы». Требовались геркулесовы усилия, чтобы из этой беспорядочной толпы людей создать республиканскую армию под единым руководством. И это было сделано. Но стоило немало времени и нервов. К сожалению, север мы тем временем потеряли…
В Морелле были расквартированы обе батареи тридцать пятой дивизии, приданные Одиннадцатой бригаде, Макс переговорил с командующим артиллерией, румынским товарищем.
— Добрая весть, — сказал он, возвращаясь к машине. — Прорыв удался. Бои идут уже в Теруэле.
— А мы? — спросил Вальтер.
— Мы? — Макс рассмеялся. — Вот в том-то и дело, мы не понадобились.
Они сели в машину.
— Я полагаю, что нас скоро отсюда перебросят.
— В Теруэль? — спросил Вальтер.
— В Теруэль? Нет, не думаю. Вероятно, нам придется сдерживать контрудар Франко. Это и будет твое боевое крещение.
Главный инспектор Венер оставался со своим центральным управлением в Вальядолиде, хотя правительство Франко уже переехало в Бургос. Он жил на Пласа Майор, красивой, окруженной аркадами площади в центре города, и отсюда управлял созданной им испанской тайной полицией. В той части страны, которая была занята войсками Франко, во всех крупных городах в аппарате Венера работали немцы, большей частью комиссары иностранного отдела гестапо; многие из них раньше бывали по специальным заданиям в Испании и в латиноамериканских странах. Комиссары германского гестапо были командным составом, испанские чиновники уголовного розыска составляли безликую массу рядовых работников. Испанский государственный секретарь, официально ведавший тайной полицией, бывший префект, тучный старик, которому было уже под семьдесят, предоставил Венеру полную свободу действий, а сам фигурировал только на официальных приемах.
Квартира на Пласа Майор, отданная в распоряжение Венера, состояла всего лишь из трех маленьких, но с большим вкусом обставленных комнат; он чувствовал себя здесь превосходно. Это была квартира известного всему городу адвоката, сочувствовавшего красным. В июле — в первые дни мятежа — адвокат, его жена и две дочери были расстреляны фалангистами.
Заботливый алькальд[24] даже экономкой обеспечил Венера. То была, правда, не первой молодости, но видная собой баскская девушка лет тридцати, темноволосая, с бледно-голубыми глазами. Звали ее Тереза Валета. Она, конечно, давно вышла бы замуж, если бы не легкая хромота — последствие какого-то костного заболевания. Сначала Венер держался с ней холодно и сдержанно. Он боялся, не агент ли это, не поручено ли ей следить за ним. Но, увидев, как нелепо это предположение, как мало здесь интересуются его частной жизнью и как плохо поставлена работа испанской тайной полиции, Венер взял Терезу к себе в постель.
В тот холодный январский день Венер сидел в своем хорошо натопленном кабинете и просматривал иностранную печать, отводившую целые страницы описанию победы красных под Теруэлем. Он не понимал, как еще возможен для красных подобный успех. Север у них отвоевали, заняв опасную Астурию, а на юге они вдруг начинают наступление.
Вошел секретарь. Господина главного инспектора срочно ждут в Бургосе. Господин министр юстиции тоже собирается в Бургос. Его превосходительство просит узнать, нельзя ли им ехать вместе. Он сможет выехать часов около одиннадцати.
Венер громко рассмеялся. Часов около одиннадцати — чисто испанское обозначение времени. Его превосходительство предпочитает ехать в обществе Венера не компании ради, а из страха перед партизанами. Три дня в неделю он посвящает охоте, три дня — любовным похождениям, а седьмой отдыхает, как повелел господь бог.
Венер взглянул на часы. До одиннадцати осталось двадцать минут. Но отъезд может еще затянуться надолго. Он решил заглянуть к себе на квартиру; надо сказать Терезе, что сегодня он домой не вернется.
Поездка в машине зимой по пустынному плоскогорью Старой Кастилии никогда не была приятной, но в том году январь выдался особенно холодный и суровый. Дорога из Вальядолида в Бургос считалась, по испанским условиям, хорошей; вымощенная, она шла вдоль рек. Порывистый ледяной ветер, задувавший с гор, проникал сквозь щели и пронизывал до мозга костей. Венер был в меховой шубе, словно собрался в Гренландию, и все же продрог. Он смотрел в окно машины, но ничего, кроме бесконечной голой степи, кое-где тощего кустарника, изредка — дерева, не видел. Леса и в помине не было.
Они ехали колонной в четыре машины. Впереди на грузовике солдаты, затем легковые машины министра юстиции и Венера, а последней шла машина с вооруженными людьми в штатском. Его превосходительство очень дорожил своей высокочтимой особой и позаботился об охране.
Недалеко от Венто, городка, расположенного на берегу Арланзона, машина министра остановилась, и шофер сделал какой-то знак рукой. Венер подъехал ближе и увидел плоское, как блин, лицо министра. Тот попросил его, рассыпаясь в многословных извинениях и любезностях, захватить с собой одного немецкого полковника, который поджидает их в Венто на Университетской площади.
Немецкого полковника? Разумеется, с удовольствием.
Город казался почти безлюдным, точно жители покинули его, серые дома из глины и камня стояли, надо думать, сотни лет. Вид у них был жалкий и запущенный. Люди, закутанные в одеяла и шерстяные шали, изредка проезжали верхом на осликах. Всадник и животное словно срослись и составляли какое-то одно причудливое создание.
На четырехугольной площади Венер увидел под низкими аркадами приземистого мужчину лет сорока. Он нетерпеливо шагал взад и вперед по тротуару. Когда машины приблизились, он подошел к ним. Ему указали на третью машину.
Полковник представился Венеру:
— Отто фон Карбиц.
Венер назвал себя, в ответ полковник что-то пробормотал, сел в машину и ни слова больше не произнес. Венер был разочарован. Ему хотелось бы знать, с кем он встретился, и вообще оживить беседой эту унылую поездку.
Полковник был в подбитой медвежьим мехом шинели и в берете. Берет плохо сидел на его голове и совсем не шел к нему. «Да, одним беретом не возьмешь, — подумал Венер, усмехаясь. — В тебе ведь за сто шагов узнаешь иностранца. А лицо полное, мужественное, — отметил про себя Венер, — подбородок и нос выразительно очерчены».
С четверть часа они просидели молча, но наконец Венеру стало невтерпеж.
— Разрешите спросить! Давно вы в Испании?
Отто фон Карбиц повернулся и, как показалось Венеру, сердито нахмурился. Ему явно не понравилось, что с ним заговаривают.
— С полгода.
— А я уже год с лишним сижу здесь, — сказал Венер.
Полковник продолжал молча смотреть в окно, на реку, мутную и как будто неподвижную.
Венер достал портсигар и предложил сигару своему спутнику.
— Прошу вас!
— Спасибо. Не курю.
Венер закурил. И тут же спросил испуганно:
— Вас не беспокоит табачный дым?
— Нисколько.
Забившись в свой угол, Венер разглядывал полковника, не отрывавшего глаз от безотрадного ландшафта.
— Какого вы мнения о событиях в Теруэле? Неудачное начало года, не правда ли?
— Гм! Гм!..
— Если красные способны на такое в зимнее время, да еще в горах, то уж не знаешь, что и сказать. Неужели не было известно об их приготовлениях? Разве удар был действительно неожиданным?
— Гм!.. Гм!..
Полковник заерзал на сиденье. Венер видел, что он отвечает нехотя.
— В случае неудачи виноваты мы или итальянцы. А в случае успеха фалангисты приписывают заслугу себе. Быть союзником — неблагодарная задача.
— Откуда эта горечь, полковник?
— Представьте себе на минуту, что нам приходится вести войну и в качестве союзников у нас… ну, скажем, испанцы и итальянцы…
Венер рассмеялся.
Полковник с удивлением посмотрел на него.
— А кто же еще, разрешите спросить?
— Вы не так меня поняли. Не такие уж это плохие союзники, на мой взгляд. С ними мы могли бы прекрасно взять в клещи Францию.
— Кто говорит о Франции? Я имею в виду Россию. И вы думаете, что мы могли бы там продвинуться хотя бы на пядь с помощью испанских солдат?
— Испанские солдаты, полковник, в зимние морозы взяли горную крепость, которая считалась неприступной.
— Они-то как раз будут нашими врагами там, так же как и здесь… Мадрид надо было взять год тому назад. Но нельзя выиграть войну одними высокопарными фразами и прокламациями.
— Ну и пессимист же вы! — воскликнул Венер наигранно веселым тоном.
— Ничуть не пессимист. К счастью, у нас есть другие, более полноценные союзники. И…
— Кто же это? — спросил Венер, усмехаясь.
— Англия и Франция, — ответил полковник. — Не думаете же вы серьезно, что мы сможем расхлебать здесь эту кашу без их помощи? Стоило бы только Франции пропустить русское оружие, и красные выгнали бы нас не только из Теруэля, но из всей Испании.
— Значит, по-вашему, если мы победим, то лишь благодаря Англии и Франции?
— Они сыграют важную роль в этой победе. Ведь красная Испания для них так же мало желательна, как и для нас с вами. Франко для них наименьшее зло. И это наше счастье.
— Вы преувеличиваете, полковник. Мы тоже, надеюсь, немного помогаем этой стране завоевать свое счастье…
— Немного, да. Но лишь немного… Когда мы одолеем в Испании красных, у нас сложатся такие отношения с французами и англичанами, что мы сможем отважиться на войну с Россией.
— Без союзников? — спросил Венер.
— Если Англия и Франция помогут нам так же, как помогают сейчас, то этого уже будет достаточно.
— Судьба нашей нации в руках фюрера, — сказал Венер.
Полковник молчал. Венер после короткой паузы договорил:
— Я убежден, что никогда еще она не была в лучших руках.
Полковник сделал жест, приглашая Венера выглянуть в окно. Дорога описала широкую дугу, и вдали на холме показался город Бургос.
В Бургосе Венер узнал, что его вызвали не на совещание совета министров; его просили содействовать раскрытию заговора. Трех арестованных коммунистов подозревают в том, что они стоят во главе подпольной организации. Надеялись, что через них можно будет разгромить всю организацию, но до сих пор никаких положительных результатов не добились. Подпольная деятельность красных в резиденции каудильо — дело весьма серьезное.
Полковник фон Карбиц отправился на заседание военного совета, а Венер — в провинциальное управление, помещавшееся рядом с судебной палатой. Там же было и главное полицейское управление.
Инспектор Губерт Фогельзанг, шваб, встретил Венера и подробно доложил ему о положении дел. Три дня назад в Бургосе удалось задержать четырех коммунистов. Подозревали, что они принадлежат к ответственным руководителям широко разветвленной подпольной коммунистической организации, связанной к тому же с террористическими группами анархистов, а по всей вероятности, и с партизанами. Одному из арестованных загадочным образом удалось вскоре после ареста бежать. Это был как раз не местный житель, а приезжий из Бильбао профсоюзный лидер, которого давно уже разыскивали. Трех остальных подвергли основательному допросу, но решительно никаких сведений об их личных связях получить не удалось. Один из арестованных, сообщил инспектор, сегодня утром, к сожалению, умер от увечий, полученных при допросе. Венер спросил:
— Кто ведет следствие?
— Я сам, — ответил инспектор.
— Хорошо!
Венер размышлял. Инспектор Фогельзанг был одним из его самых дельных работников, он прекрасно говорил по-испански, несколько лет работал в Сантандере, в немецкой торговой фирме, выполняя за границей задание национал-социалистской партии.
— При каких обстоятельствах арестованы эти люди?.
— На них донес один испанец, ювелир. Он заметил, что к его соседу, аптекарю Ларрасу, постоянно приходят каких-то три человека.
— Ларрас — тоже коммунист?
— Конечно. У него происходили встречи. Он-то и умер сегодня.
— Глупо. Нельзя было разве избежать этого?
— Мы сами не ожидали.
— Отравился, что ли?
— Нет. За ним наблюдали, как за всеми арестованными. У него произошло кровоизлияние в мозг.
— Когда я могу видеть арестованных?
— Когда пожелаете, господин главный инспектор.
— Ну, так не будем терять времени.
В сопровождении двух комиссаров и пяти вооруженных фалангистов Венер и Фогельзанг двинулись по длинным коридорам, направляясь в здание суда, где помещались и камеры для подследственных. Венер не снял своей меховой шубы и все же мерз — так холодно было в этих каменных коридорах. Они спустились в подвал. Здесь было множество камер. Стояла мертвая тишина. Венер спросил у инспектора:
— Все камеры заняты?
— Переполнены. Во многие втиснуто по четыре человека.
Глухо отдавались шаги солдат под сводами, напоминавшими катакомбы.
— Вот здесь, господин главный инспектор, помещается один из тех троих. А вон там, наискосок, — другой.
Надзиратель, ведавший подвальными камерами, выступил вперед с огромной связкой ключей в руках.
Тесная голая камера походила на каменную нишу. Человек, стоявший в ней, казался гигантом. Это и в самом деле был крупный плечистый мужчина с широким грубоватым лицом с двойным подбородком. Он холодно взглянул на вошедших.
— Кто он по профессии? — спросил Венер инспектора.
Тот пожал плечами.
— Он не дает о себе никаких сведений.
— Спросите!
Инспектор по-испански задал вопрос заключенному.
Ответа не последовало.
Венер увидел на шее заключенного, под левым ухом, кровоподтек от сильного удара. Правая рука его распухла и потемнела.
— Была потасовка? — спросил Венер.
— Да. Он отбивался и ранил двух полицейских.
— Пойдемте к другому.
Камеру заперли и открыли противоположную, ближе к концу коридора. Здесь стоял, прислонясь к стене, молодой человек — типичный испанец с темной густой шевелюрой, узким лицом и черными как уголь глазами, бледный и по-юношески худощавый; ему было немногим больше двадцати. Когда инспектор и Венер вошли, заключенный не шевельнулся, он продолжал все так же неподвижно стоять, не обращая на них никакого внимания.
Венер искал на молодом человеке следы ран, но ничего не заметил.
— Его не били? — спросил он.
— Били сильно, — ответил инспектор. — Кажется, повредили ему ногу.
— Показаний не дает?
— Ни одного имени не назвал.
— Есть какой-нибудь смысл спрашивать?
— Думаю, что нет.
— А третий?
— Он ведь умер, господин инспектор.
— Похоронили уже?
— Лежит в покойницкой.
— Я хочу его видеть.
Они пошли по подземному коридору в обратном направлении и остановились у незапертой камеры, помещавшейся в стороне от других. На полу лежал труп аптекаря. Сухое тело, узкое лицо, уже желтое, как воск. На верхней губе и на подбородке два клочка волос величиной с песету.
— Значит, это единственный, о котором известно, кто он такой, — сказал Венер. — Но и те у нас заговорят. Голову даю на отсечение!
— А каким же образом?
— Идемте, — сказал Венер. — Я объясню вам. У меня есть совершенно особые приемы.
К вечеру инспектор Фогельзанг велел запереть обоих арестованных коммунистов в одну камеру. По словам надзирателей, они взглянули друг на друга без единого слова, без единого жеста и продолжали молчать, даже оставшись наедине друг с другом. Когда в камеру втащили труп аптекаря, они и тогда не промолвили ни слова.
— Я убежден, — сказал инспектор, — что близость трупа не произведет на них ни малейшего впечатления. У таких людей нет ни совести, ни того, что обычно называют душой.
— Вы ошибаетесь, — сказал Венер. — Это, конечно, получеловеки, но им не чужды человеческие побуждения. Завтра утром они ответят на любой вопрос.
В ресторане отеля, где жил Венер, он встретился с полковником. Фон Карбиц, казалось, был настроен не лучше, чем в их первую встречу, тем не менее Венер подошел и попросил разрешения сесть за его столик. Полковник кивнул, глядя мимо Венера на шумных посетителей и проворно сновавших взад и вперед официантов.
— Довольны ли вы поездкой в Бургос, господин фон Карбиц?
— Я приехал сюда не развлекаться. Как, впрочем, и вы. Приказ есть приказ, и делаешь что можешь.
— Вы знаете, что я слышал? Говорят, Модесто взял Теруэль. Верно это? Если так, то это было бы здорово!
— Почему? — спросил фон Карбиц.
— Вы не согласны? Ведь, по слухам, Модесто был опорой обороны Мадрида. И вдруг он вынырнул в Теруэле. Разве не следовало бы организовать теперь блицнаступление на Мадрид? Красные берут Теруэль, мы — Мадрид.
— Блицнаступление? — проворчал полковник. Он наклонился над столом и прошептал: — Вы знаете, чего хочет каудильо?
— Откуда же мне знать, дорогой полковник?
— Еще самолетов! Еще пушек! Еще танков! Еще солдат!.. Офицеров, говорит он, у него достаточно; ему нужны солдаты, которые хотят и умеют драться.
— Придется дуче послать ему еще две-три дивизии.
— Он требует солдат у фюрера. Чернорубашечников он считает слишком легконогими; чуть что — они наутек.
— Ну что же, получит. Чем больше наших солдат накопят боевой опыт, тем лучше.
— Но если слишком много их останется в испанской земле, в этом уж ничего хорошего нет. В конце концов, Испания — только второстепенный театр военных действий. Меня, впрочем, нисколько не удивит, если каудильо договорится с американцами. Не хочется и думать, что уже сейчас затевается за кулисами.
— Почему же вам не хочется об этом думать? — усмехнулся Венер.
— Ну, вы и сами понимаете. Уверяю вас, тут что-то плетется. Еще старик Блюхер сказал: «Солдаты сражаются, а дипломаты выигрывают или проигрывают войны».
— Фюрер — солдат и политик, — сказал Венер. — Выпьем за фюрера.
Они встали и чокнулись.
— Хайль Гитлер!
— Хайль Гитлер!
Выпили. Полковник вдруг стал необычайно словоохотлив.
— Под строжайшим секретом, слышите? — Вид у него был очень таинственный. — Подготовляется массированный удар. В огонь будут брошены все танки и все воздушные силы.
— Под Мадридом?
— Нет, под Теруэлем. Прорыв к морю. Интербригады, стянутые туда, будут окружены. Думаю, вы скоро увидите немало своих земляков.
— Давно уже и с нетерпением жду таких встреч. Но этим молодцам известно, что с ними будет, если они попадут в наши руки, и они предпочитают сами кончать с собой, чем предоставить нам кончать с ними… И когда, вы думаете, начнется наступление?
— Возможно, завтра уже. Во всяком случае, скоро.
— Бог ты мой! С каким бы удовольствием я поехал туда.
Венер проснулся и испуганно вскинулся. Телефон на ночном столике резко, пронзительно звонил. Венер спросонок нехотя потянулся к трубке. «Да это настоящая сирена. Такую музыку следовало бы запретить».
— Алло, кто говорит? А-а, это вы, Фогельзанг. Да, у аппарата Венер. Что случилось? Какой эксперимент не удался?.. А, вот что… Оба мертвы? Повесились в камере?.. Ну, значит, ничего не поделаешь… Хорошо! Да, приду. Но не теперь, надо же человеку хоть выспаться… Часам к двенадцати… Хайль Гитлер!
Эксперимент не удался — тут явно чувствовалась нотка злорадства. Что позволяет себе этот Фогельзанг! Да, подчиненному всегда приятно, когда у начальника осечка… Венер потянулся и сладко зевнул… Эксперимент не удался. Следовало, конечно, обоих заковать. Обо всем приходится думать самому, положиться не на кого. Находчивости тоже ни у кого ни на грош.
Он завернулся в одеяло, закрыл глаза. Решил: «Терезе об этом ни слова, а то она, подлая, начнет царапаться и кусаться». Он зажмурился, постарался вообразить, что она лежит рядом, — и заснул.
Около десяти он вошел в управление. Инспектор Фогельзанг начал было подробно докладывать ему о самоубийстве обоих заключенных, но Венер небрежно махнул рукой.
— К чему? Их надо было заковать. Я забыл сказать вам. Так или иначе, красные получили маленький урок. Теперь они и носа не высунут.
После обеда ему непременно нужно выехать обратно в Вальядолид, добавил Венер, там ждет срочная работа. Безотлагательная. На самом деле его тянуло к Терезе.
Охоты ехать на фронт, в Теруэль, если говорить серьезно, у него не было ни малейшей. Этот убийственный холод, да еще, может быть, окажешься в горах, в самых примитивных условиях — тут и окочуриться недолго.
Он поехал в отель в надежде встретиться в ресторане со своим спутником. Но полковник уже отбыл — не в Венто, а в Сарагоссу… Гм! В Сарагоссу!..
Как только Венер переступил порог своей квартиры, Тереза затараторила так быстро и возбужденно, что он еще меньше обычного понимал ее испанский язык. Одно он понял: произошло что-то серьезное. Все время повторялись слова: покушение… смерть… инспектор Фогельзанг…
Он оставил Терезу и побежал в кабинет звонить в Бургос.
Фогельзанг отрапортовал: большая неприятность. Произведено нападение на магазин ювелира Мануэля Кристобаля Тороса.
— Ювелира? — переспросил Венер. — Того, что выдал нам трех коммунистов?
— Да, разумеется, того самого, — ответил Фогельзанг.
— Разумеется? — крикнул Венер. — А преступники?
— Преступники скрылись. Но у меня есть кой-какие улики.
— Что за улики?
— Записка.
— Записка? Какая же записка?
— На дверях лавки была приклеена бумажка, и на ней написано: «Предателям нет места в Испании!»
— И это все? Все ваши улики? — крикнул в трубку Венер.
— Я надеюсь… Я думаю… Приложу все усилия…
Венер в слепом бешенстве швырнул трубку на письменный стол.
Было раннее утро. Бригада шла по узким горным тропам — батальон за батальоном, рота за ротой, взвод за взводом. Цепь растянулась на километры. Сзади плелись лошаки, нагруженные пулеметами и противотанковыми пушками, боеприпасами и необходимейшим провиантом. К полудню чуть-чуть потеплело, хотя бледное зимнее солнце вряд ли могло одаривать теплом. Марш начался при шестнадцатиградусном морозе, и бойцы поверх плащей накидывали одеяла, завертываясь в них с головой. В этом облаченье они походили на контрабандистов.
Вдалеке словно бушевала гроза. Это все еще продолжались бои за Теруэль.
Командир батальона Макс, комиссар Отто и Вальтер шли впереди. Макс, против обыкновения, был разговорчив.
— Когда мы в первый раз стояли под Теруэлем, у нас еще не было военного опыта. Энтузиазм громадный, а военные знания — весьма скромные. И как ни велик был энтузиазм, мы потерпели неудачу. Пришлось повернуть от самых ворот.
— Вы дошли до города? — спросил Отто.
— Почти. До города было рукой подать.
— А что это за город — Теруэль? — спросил Вальтер.
Макс на ходу обнял Вальтера одной рукой, а другой показал вдаль на высоту — голый общипанный склон без деревца, без кустика, настоящая пустыня.
— Думаю, — сказал он, — что, когда был основан Теруэль, полоса гор над побережьем Средиземного моря была райским уголком — с лесистыми склонами и плодородными долинами. Иначе как мог бы возникнуть этот город с его мавританскими дворцами и грандиозными акведуками, с его старинными стенами, светлыми зданиями, воротами и башнями? Еще и сейчас он высится на скалистом горном массиве, точно высеченный рукою скульптора город из арабской сказки…
— На этот раз мы его взяли, — сказал Отто. — Марокканцам и фалангистам в Теруэле вчера преподнесли жестокий сюрприз.
— Какой сюрприз?
— Ты разве не слышал, как наши взяли старый город?
— Нет. А как?
— Я ведь был в Морелле, — начал Отто. — Туда приезжал генерал Вальтер. Кажется, инспектировал батареи. Он-то и рассказал, что произошло в Теруэле. Поздно ночью пятый корпус на грузовиках, оснащенных прожекторами, ворвался в горную часть города. Фашисты — в домах и за баррикадами — были до такой степени ослеплены, что забыли и думать о сопротивлении. Старый город, с его многочисленными кривыми улицами и естественными препятствиями, заняли без больших потерь. Взято в плен около пяти тысяч марокканцев и фашистов.
— Казалось бы, безумная мысль! — воскликнул Вальтер. — Но воистину светлая… Можно ли защищаться против такой массы света?
— А вот под Мадридом, — снова заговорил Макс, — однажды ночью марокканцы прорвались на наши позиции и почти не встретили отпора, так как испанские друзья отправились по домам спать. Марокканцы форсировали реку и проникли в город. На рассвете наши испанцы вернулись и увидели, что произошло. Бешенство их не знало границ. Они готовы переносить всю тяжесть войны, война есть война, но драться ночью, когда каждый порядочный человек спит? Нет, это подлость, трусость, для которых нет оправданий. Как ни быстро марокканцы форсировали ночью реку, их еще быстрее прогнали днем. Преследуя бегущего врага по пятам, испанцы, в свою очередь, могли бы прорвать неприятельскую линию фронта. Но нет, отвоевав оставленные вечером позиции, они почувствовали себя удовлетворенными. Нападать на растерявшегося врага, воспользоваться его замешательством, добиться легкой победы — это они считали ниже своего достоинства. Да, таковы были наши испанские друзья год назад; таковы они, по сути дела, и сейчас, только обогатились военным опытом. «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях», — эти великие слова героини свободы Пасионарии типично испанские.
— Но теперь они бросаются в бой, превращая ночь в день, — сказал Вальтер.
— Изобретают даже новое оружие — прожектор, — подхватил Макс. — Сколько скрытой энергии дремлет в этом народе, который веками душили своей «опекой» и угнетали идальго и чиновники, капиталисты-клерикалы и клерикалы-капиталисты. В промежутках между боями испанские товарищи учатся читать и писать, интересуются борьбой русских рабочих и крестьян. Они хотят учиться, учиться и еще раз учиться. Для крестьянского парня, надевшего мундир республиканской армии, день, когда он послал в родную деревню первое, написанное им самим письмо, — великий праздник. Это начало новой, свободной жизни с большим и прекрасным будущим. Я люблю этих людей и счастлив, что мне дано право бороться вместе с ними.
Бригада обошла огромную скалу, высунувшуюся на самую дорогу. По эту сторону горы гром орудий был значительно сильнее.
Вот оно — поле битвы.
Мюлетон — так называется высокое, скалистое плоскогорье, расположенное под самым Теруэлем и в это время года сплошь покрытое снегом. Здесь непрерывно раздавались взрывы снарядов, взвихривались тучи земли, и в воздухе проносились громадные куски скал, будто гора стреляла ими.
Батальон шел по пустынной, точно выжженной долине к этому горному массиву.
— Неужели контрудар? — Макс, по-видимому, был очень удивлен. Он высказал предположение, что, по всей вероятности, нескольким фашистским частям удалось снова сосредоточиться и прорвать кольцо атакующих войск.
Отто сказал, что Франко, быть может, тоже замышлял наступление на этом же фронте и республиканская армия только опередила его.
— Не забывай, — обратился он к Максу, — что у Франко свободна вся северная армия. А орудия и гаубицы бесперебойно прибывают из Эссена в Бильбао. Все они в действии.
Макс на ходу прочел какую-то бумагу и передал ее Отто. Вальтер также заглянул в нее.
Батальонам «Эдгар Андре» и «Двенадцатое февраля» предписывалось занять Мюлетон и продержаться на нем по меньшей мере два дня и две ночи — до тех пор пока не будет создана вторая линия обороны. Батальоны «Эрнст Тельман» и «Ганс Баймлер» должны занять позиции на холмах справа от Мюлетона.
Роты собрались на заснеженном плато, и Вальтер, к своему безграничному удивлению, увидел, как батальоны «Эдгар Андре» и «Двенадцатое февраля» среди бела дня и под сильнейшим артиллерийским огнем начали подъем на Мюлетон. Он взял у Макса полевой бинокль и следил за тем, с каким трудом бойцы карабкались на высоту. Да еще пулеметы тащили за собой. Вальтер улыбнулся промелькнувшей у него мысли: «Бог ты мой, взбираться на эти кручи в мирной обстановке — и то уже подвиг».
Поднимаясь по горному склону, товарищи из тельмановского батальона обнаружили в скале пещеру.
Вход был узкий, но внутри оказалось несколько просторных помещений. Холод в них стоял, как в ледяном гроте. Макс тотчас же решил: здесь будет штаб батальона.
Телефонисты начали спешно тянуть провода к горному хребту. Подносчики боеприпасов втаскивали ящики и складывали их штабелями в пещере. Альфонс, связной, маленький ловкий парень, весь обвешанный флягами, взбирался по склону со стороны шоссе, где стояла походная кухня. Еще не дойдя до пещеры, он крикнул, как бы извиняясь:
— Я мчался что было мочи, но кофе все-таки остыл.
— Они бегут вниз! — сказал Вальтер, смотревший в полевой бинокль на Мюлетон.
— Покажи-ка! — Отто взял бинокль и навел его на гору с широким плато. — Да нет, это товарищи ведут по склону несколько испанцев. Раненые, должно быть, или обмороженные.
— Фашисты хорошо пристрелялись!
— Что удивительного? Наши лежат там, словно на подносе.
— Знаешь ли ты такого товарища Бельмана, Отто?
— Лейтенанта Вилли Бельмана? — переспросил Отто, не опуская бинокля.
— Да. Тебе не известно, где он находится?
— Он в батальоне Баймлера. Вон там! Видишь, они занимают цепь холмов. Хорошее прикрытие с фланга. Мы можем быть спокойны.
Вальтер не мог представить себе Красавца Вилли фронтовым офицером, — скорее уж гарнизонным львом. Но так оно бывает, есть люди, к которым все до ужаса несправедливы. Где-то, кто-то привесил им ярлык, и они носят его всю жизнь. Как бы то ни было, Красавец Вилли — лейтенант. «Salud, лейтенант Бельман! Salud, товарищ Вилли!»
Как привыкли бойцы республиканской армии к бомбежкам! Иной раз даже глаз не поднимают, когда в горах раздается гул и гром взрыва. «Или я ошибаюсь? — думал Вальтер. — Может быть, они только научились держать себя в руках?»
При попаданиях, когда взвивались фонтаны снега и грязи, раскалывались утесы, Вальтер чувствовал, что к горлу подступает тошнота. А ведь он был не на Мюлетоне. Там, где он стоял, еще не разорвалась ни одна граната. И позади находилась спасительная пещера.
В те минуты, когда рассеивались тучи песка и снега, в бинокль было видно, как бойцы ползли по обледенелому склону. Некоторые пытались воздвигнуть прикрытие из раздробленных камней. Другие руками рыли углубления в снегу и залезали в них, укрывшись одеялами, как будто под одеялами можно найти защиту.
— Минутку, — крикнул Макс в микрофон. Он жестом подозвал Вальтера: — Пиши!
К счастью, у Вальтера был огрызок карандаша. Альфонс быстро подал ему клочок измятой, но чистой бумаги.
— Повторяю! — И Макс, повторяя слово в слово, продиктовал Вальтеру: — «За Конкудом, у дорожного камня «175», танки и танкетки. Движутся медленно в направлении фронта. На дороге, позади танков, — маршевые колонны пехоты, примерно около двух батальонов». Все?.. Хорошо!
Макс повертел ручку телефона и потребовал штаб бригады. Он приказал:
— Выставить второе противотанковое орудие слева у холма… Боеприпасов достаточно?.. И противотанковых?.. Да, алло, штаб бригады? Первый батальон сообщает: по дороге, мимо дорожного камня «175», движутся танки и танкетки. За ними два батальона пехоты. Обстрелять дорогу. Да, между камнями «175» и «176»… Дальнейшие сведения через несколько минут…
— От кого телефонограмма? — спросил Вальтер. Макс не сразу ответил. Он смотрел на Вальтера отсутствующим взглядом. Наконец он сказал:
— Вот и твое боевое крещение. — И, словно очнувшись, прибавил: — Телефонограмма? Сверху. Там стереотруба.
— О, мне бы туда очень хотелось.
— Оставайся на месте!
— Aviación!.. A-vi-a-ci-ó-o-on!..
Макс взглянул в полевой бинокль на небо и поднял руку, показывая:
— Там!.. Двенадцать… Нет, больше…
— Неужели они будут бомбить город? — спросил Вальтер.
— Нет! — ответил Макс, пряча усмешку. — Это они по наши души. Очевидно, начало атаки. Держись поближе к пещере. А лучше всего — заберись внутрь.
Вальтер очень скоро и невооруженным глазом увидел над горами два соединения бомбардировщиков. Они летели треугольником, медленно и уверенно, как бы считая себя неуязвимыми. До Вальтера донеслись слова Альфонса: «Боже мой, и нагрузились же они!»
Вальтер Брентен не понял, чем они нагрузились, но спросить не успел: уже рвались первые бомбы. Они попали в высоту Мюлетон. В снегу забили черные фонтаны. Второй, третий, четвертый — повсюду клубились тучи песка и дыма.
— Разве здесь нет ни одной зенитки? — крикнул Альфонс.
Нет, зениток не было; бомбардировщики беспрепятственно окружали вершину горы и сбрасывали свой смертоносный груз. Непрерывно слышались взрывы, к небу поднимались тучи дыма, из камня выбивалось пламя — громокипящий страшный фейерверк. Каменные глыбы откалывались и, грохоча, скатывались в долину.
— Atención! Внимание! Они идут! — слышались возгласы.
Они — это бомбардировщики? Действительно, один из самолетов перешел в пике.
Макс кричал в телефон:
— Не позволяйте отвлечь себя бомбами! Не упускайте из виду танков! Держите наготове роту, чтобы укрепить, если понадобится, мюлетонцев.
Вальтер слышал эти слова, и они тяжело ложились ему на сердце. Теперь, в этих условиях, двигаться на Мюлетон? Невозможно!
— Для них это легче, чем охота на зайцев! — сказал начальник штаба Гельмут, подходя к группе, окружавшей Макса. — Товарищ Макс, надо на всякий случай держать наготове роту для Мюлетона.
— Уже отдал команду!
— Собаки! Такая неравная борьба!
Бомбардировщики один за другим, нарушая строй, пикировали над Мюлетоном и обстреливали бойцов, ползущих по снегу между камнями, или добивали раненых.
— Что это?.. Браво! Ура!
Один из бомбардировщиков, как гигантская черная птица, скользнул над горной вершиной, качнулся, не в силах набрать высоту, и, кувыркаясь, начал снижаться и рухнул в ущелье за Мюлетоном.
— Ура! Ура! — закричали все. Даже бойцы, стоявшие на гребне горы у Мюлетона, махали руками, хотя тем самым обнаруживали себя.
Как это ни странно, но падение этой единственной машины заставило семнадцать остальных прервать бой. Медленно, не соблюдая строя, они полетели назад, через горы.
Бомбардировщики скрылись. Артиллерия умолкла. Не слышалось даже ружейной или пулеметной стрельбы. Тишина легла вдруг на горы и ущелья. И эта тишина угнетала не меньше, чем грохот и гром от взрывов бомб и снарядов.
Но через минуту-другую на гребне горы отчаянно застрочили пулеметы.
В низине, между горой и Мюлетоном, шли танки, а за ними бежали, рассыпавшись цепью, фашистские солдаты.
Что предпримет Макс? Он еще не отдал команды послать роту на Мюлетон. Вальтер украдкой поглядывал на него. Макс стоял на горе, повыше пещеры, и наблюдал в бинокль за плоскогорьем. Вальтеру хотелось окликнуть его, попросить отправить туда подкрепление. По-видимому, никого из тех, кто поднимался, не осталось в живых. Если фашисты возьмут высоту, они смогут беспрепятственно обстреливать Теруэль.
Почему Макс медлит? Почему в эту решающую минуту начальник штаба Гельмут оставил батальон? Вальтер ничего не понимал.
Макс подошел к телефону и повертел ручку.
— Отто? Что случилось? Ведь фашисты уже в двухстах метрах. Что? Наверняка?.. Ошибка исключена?.. Ну, хорошо. Когда они отступят, взять танки под обстрел. И тотчас же занять новый рубеж.
Вальтеру очень хотелось спросить Макса, что происходит у Мюлетона. Но он не смел.
Что-то затрещало, засверкало, и раздался оглушительный грохот разрывов.
— Ну, наконец-то! — крикнул Макс с видимым облегчением.
Теперь вверху на Мюлетоне строчили пулеметы, рвались ручные гранаты. Неужели там еще есть живые люди? Неужели уцелел хоть один пулемет?
Вальтер вздрогнул от раздавшегося вблизи него треска и грохота. Снаряд пролетел мимо. Враг только пристреливался. Засевшие в лощине бойцы стреляли из длинного противотанкового орудия по фашистским танкам.
Макс снова подошел к телефону и доложил штабу бригады обстановку. Не успел он кончить, как со стороны Теруэля послышались глухие раскаты орудийных залпов. Это подоспевшая республиканская артиллерия открыла огонь по отступающим фашистским батальонам.
Атака на Мюлетон была отбита. Пулеметы умолкли. Лишь время от времени то там, то здесь раздавались одиночные выстрелы, шипел на снегу и в песке заблудившийся снаряд. Но батарея из Теруэля регулярно посылала залпы в ряды неприятеля.
Макс подошел к Вальтеру.
— Я был прав. Это ударные части фашистов! Против нас стоят не какие-нибудь насильственно мобилизованные, не какие-нибудь введенные в заблуждение марокканцы и даже не иностранный легион, а кадровые войска фаланги, испытанные убийцы рабочих!
Вальтер кивнул, радуясь, что Макс заговорил с ним. Он невольно усмехнулся про себя. Макс, по-видимому, был доволен, что у противника, с которым он имеет дело, такая четкая, определенная физиономия.
С моря через горы медленно ползла ночь. На шпилях теруэльских башен играли последние лучи заходящего в горах солнца. Редко когда люди так жаждали ночи, как сегодня, в этих израненных снарядами горах и долинах, покрытых снегом, камнями, мерзлыми песчаными комьями. Четырежды за этот день на Мюлетонскую высоту обрушивался ураганный огонь. Трижды «юнкерсы» и «капрони» сбрасывали бомбы и обстреливали ее из пулеметов. Трижды штурмовые отряды фаланги пытались атаковать ее. Республиканские части, занявшие Мюлетон, выстояли под всеми бомбежками, отбили все атаки.
Но велики были, по-видимому, потери обоих батальонов. Санитары, как ящерицы, ползали по снегу среди обломков камней. Носилок не хватало, раненых завертывали в одеяла и спускали вниз на канатах.
Резервная рота батальона имени Тельмана проходила мимо штаба. Интербригадовцы и каталонцы со скатанными одеялами через плечо, с винтовками в окоченелых руках шагали молча один за другим вдоль горного склона.
— Salud, товарищи! Salud! Salud! Наведи там порядок, Гейн! Ни пуха ни пера вам!
— И наведем! Не сомневайся!
Ротой командовал каталонец, известный всем и каждому капитан Касануэва, образец дисциплины, верности и отваги.
Ночью Франко выслал вперед своих темнокожих егерей, сынов Африки, втиснутых в испанские мундиры. Без артиллерийской подготовки и без танкового прикрытия, но с оглушительным, диким ревом атаковали они Мюлетон и прилегающие горы. Казалось, в атаку ринулись чудовищные массы шакалов и гиен…
Макс предостерег по телефону Гельмерта, капитана третьей роты:
— Без паники, Гельмерт! Подпустить их ближе, но врукопашную не вступать. Достаточно ли у вас ручных гранат? Я пришлю еще.
Затем он крикнул из пещеры:
— Enlace!.. Enlace!..[25]
Прибежал каталонец Родриго. Макс приказал?
— Два ящика ручных гранат третьей роте! Альфонс поможет тебе.
С высот были пущены осветительные ракеты. Желтые, зеленые, белые шары зашипели во мраке ночи. Раздавались одиночные выстрелы. Откуда-то издалека доносился отчаянный рев.
Залаяли первые пулеметы. Другие подхватили. Вскоре на всех вершинах уже безостановочно строчили пулеметы. Взрывались ручные гранаты. С протяжным свистом взлетали в воздух все новые осветительные ракеты.
Санитары выносили раненых и на одеялах доставляли их к шоссе, где были амбулаторные пункты. Выстрелы раздавались уже где-то совсем поблизости. Вальтер слышал крики. Он разобрал произнесенные по-немецки слова:
— Они прорвались! Влево от лощины!
Что значит «влево от лощины»? Кто крикнул? Не видно было ни зги. Очень близко щелкнуло несколько выстрелов.
И вдруг наступила тишина.
Вальтер оглянулся. Макса вблизи не было. Он крикнул:
— Макс! Макс!
Никто не ответил. Но ведь это штаб батальона. Должен же кто-нибудь быть здесь?
Он снова громко позвал, но ответа не было.
Черт возьми! А что, если марокканцы действительно прорвались? Чепуха! Вверху на высоте все еще идет стрельба, трещат пулеметы, взрываются ручные гранаты.
Но где же Макс?
Послышались шаги. Вальтер прижался к скале. Ведь еще неизвестно, кто идет.
Их было двое, они несли что-то тяжелое. Вальтер тихо позвал:
— Алло, алло!
Откликнулся Альфонс. Вальтер узнал его голос и с облегчением вздохнул. Альфонс и Родриго несли на одеяле раненого капитана Гельмерта.
— Тяжелое ранение?
— Прострелено легкое, — ответил Альфонс. — Надо сейчас же нести его вниз. — Он подал что-то Вальтеру. — Вот, возьми. — Это были ремень и револьвер раненого.
Вальтер надел на себя ремень и вынул из кобуры тяжелый револьвер. Альфонс и Родриго ушли, неся раненого капитана. Вальтер с револьвером в руке стоял у входа в пещеру. Оружие придавало ему уверенность и силу. Он уже не чувствовал себя беззащитным.
В кобуре он нашел патроны и сунул их в карман плаща. Ему хотелось знать, сколько зарядов в револьвере, но в темноте он не решался вынуть обойму.
Вой марокканцев смолк, но несколько пулеметов все еще тявкало. Изредка слышались взрывы ручных гранат.
По-видимому, эта ночная атака тоже отбита… Но куда же девался Макс?
Макс погиб.
Пуля настигла его там, на гребне горы. Это случилось вскоре после того, как был ранен капитан Гельмерт.
Атака марокканцев была отбита, но Макса не стало. Как рассказывали товарищи, он умер на передней линии огня. Много бойцов пало в эту ночь. В третьей роте, стоявшей в том месте, где прорвались марокканцы, осталось едва больше половины.
«Тельманцы» принесли своего командира к пещере и поставили носилки у входа. Батальонный комиссар Отто откинул одеяло. Лицо Макса было спокойно; казалось, он спал. Разрывная пуля попала ему в грудь.
С гор, откуда вчера вползала ночь, теперь медленно приближался новый день. А Макса нет в живых… И Гельмерта. Он умер в полевом лазарете.
Бойцы стояли вокруг своего мертвого командира, сняв пилотки или стальные шлемы, и смотрели в его спокойное, доброе лицо.
Вальтера точно обухом по голове ударили. Надо было сказать несколько слов, попрощаться с Максом, другом и товарищем. Вальтер посмотрел на Отто. А тот, как бы угадав мысли Вальтера, склонился над мертвым, взял его правую руку и сказал:
— Спасибо тебе, Макс! Ты был отважный воин, хороший товарищ и хороший человек!
— A-vi-a-ci-ó-o-on! Во-о-оз-ду-ух!
— Все по местам! — скомандовал батальонный комиссар Отто. — Командование батальоном пока принимаю я. Товарищ Родриго, назначаю тебя командиром третьей роты! No pasarán! Они не пройдут!
— Три эскадрильи, — крикнул кто-то. — Одна летит на нас!
— День начинается хорошо! — пробормотал какой-то боец.
— Хотелось бы знать, как он кончится, — отозвался Альфонс.
Хорошо, что он этого не знал: вечером его уже не было в живых. Вероятно, он предчувствовал это.
Второй день был еще более кровавым, чем первый. Шесть раз фашисты как одержимые бросались на штурм высоты. Они были в бешенстве: несмотря на артиллерийский обстрел и налеты авиации, республиканские части на Мюлетоне не капитулировали и не оставили высоты. Шесть раз ураганный огонь обрушивался на Мюлетон и ближайшие высоты.
Шесть раз черные птицы, вскормленные в заводских цехах Юнкерса, сбрасывали бомбы на Мюлетон.
Шесть раз поливали они свинцовым дождем залегших среди камней беззащитных каталонских карабинеров и солдат Интернациональной бригады.
Шесть раз атакующие были уже на расстоянии двадцати метров от гребня высоты, и шесть раз их отгоняли. Сотни солдат фаланги и африканских ударных отрядов лежали мертвыми или умирающими на снегу горного склона Мюлетона.
Отто направил Вальтера в третью роту. Сам Вальтер просил его об этом. Каждый человек был на счету. Вальтер не хотел сидеть сложа руки; он хотел сражаться.
Третья рота заняла плато над лощиной, наискосок от Мюлетона. Приказано было не дать танкам прорваться через лощину. Поэтому здесь расположились стрелки с противотанковыми ружьями. Вальтера прикрепили к расчету станкового пулемета. Пулеметчик Эмиль Клазен, горняк из Гельзенкирхена, был пожилой молчаливый человек. Пулеметчиком он стал еще в первую мировую войну. Он просидел два с половиной года в концлагере за принадлежность к Союзу красных фронтовиков. Все это время он жаждал одного — хотя бы две с половиной недели сражаться против фашистов с оружием в руках, лучше всего лежа за пулеметом. И вот он уже более года дерется с ними и каждый новый день борьбы, пережитый им, считает подаренным. Тот, кто знал Эмиля Клазена, не сомневался, что ни при каких обстоятельствах, пусть небо на землю легло бы, он без приказа свой пулемет не оставит. На случай рукопашного боя Клазен во всех карманах носил ручные гранаты.
Поэтому Вальтер удивился, когда Клазен сказал:
— У меня эта бойня вот где сидит! Скорей бы она кончилась…
Артур ответил:
— Вот как? Ты бы хотел кончить? Этого хотели бы и фашисты: покончить с нами.
— Убивать — скверное ремесло, — сказал Клазен и мрачно уставился в пространство.
Артур Ризинг, второй пулеметчик, двадцати пяти лет, член Союза социалистической молодежи, был родом из Касселя. Он подмигнул Вальтеру и тихо сказал ему:
— Это иногда находит на него. Ничего, пройдет.
— Понятно, он войной по горло сыт.
— А кто же не сыт? — возразил Артур. — Но это не значит, что мы отступим перед фашистскими палачами.
— А Клазен?
— Он-то? Никогда!
Артур Ризинг болтал с Вальтером в коротких промежутках между атаками. Вдруг он сказал:
— Знаешь ли, что нужно солдату? На одну треть — военные знания. Больше ему и не требуется. Еще на одну треть — здравого смысла. Впрочем, немного больше тоже не повредит. И на последнюю треть — счастья. Соедини эти три условия в одном лице — и будет идеальный солдат.
— Немного больше счастья тоже не повредит, — улыбаясь, ответил Вальтер.
— Счастье — не дело случая, — с полной серьезностью ответил Артур. — Счастье — это, как сказал Наполеон, свойство.
— Что ты разумеешь под «свойством»?
— Нечто такое, чего нельзя нажить, чему нельзя научиться. Оно дано или не дано человеку.
— Другими словами — судьба?
— Если хочешь!
— Но тот же Наполеон сказал: «Политика — это судьба»! Другими словами — наше счастье или несчастье!
— Правильно!
— Но политика есть нечто такое, что мы делаем своими руками. Значит, мы и судьбу свою можем ковать.
— Ясно же, боже мой. Этим мы и занимаемся!
— Atención!.. Aviación!.. A-vi-a-ci-ón!
Седьмой в этот день воздушный налет.
Все еще ни одного зенитного орудия поблизости. Воздушные пираты безнаказанно спускались и обстреливали обледенелую высоту, где не было ни намека на прикрытие.
— Уж одного-то я собью! — пробормотал Эмиль и поставил свой пулемет наискосок, навстречу налетавшим бомбардировщикам.
Вальтер, бросившись ничком на землю, прижался к обледенелой скале и сбоку наблюдал за самолетами. Их было восемь. Еще прежде чем они достигли горной цепи, упали первые бомбы. Вальтер видел, как они падали. Он отвернулся и приник лицом к скале.
Бомбы свистели, шипели, рвались и снова рвались. Вальтер чувствовал, как дрожит камень, на котором он распластался, как приливает к голове кровь, как биение сердца отдается в горле, в руках, в мозгу. А взрывы, вой, грохот не умолкали ни на минуту. Над Вальтером вырос столб дыма.
Вдруг возле него раздался лай пулемета. Вальтер выглянул из-под одеяла, которым накрылся с головой, и узнал Эмиля. Он лежал у пулемета с перекошенным от напряжения лицом и стрелял. В то же мгновение Вальтер увидел совсем близко от себя черный бомбардировщик, огромное чудовище.
Так-так-так-так-так…
Бомбардировщик ушел. За ним, накренившись на бреющем полете, несся второй.
Эмиль стрелял.
Он что-то крикнул.
Вальтер взглянул и увидел, как прямо перед ним в пропасть скатилось чье-то тело.
Боже мой! Неужели это Эмиль?
Вальтер взревел:
— Эмиль!.. Эмиль!..
Но Эмиля Клазена нигде не было.
— Артур! Артур!
Вальтер приподнялся и глазами стал искать Эмиля, Артура, но увидел фашистов, врассыпную ползущих вверх по горному склону.
— Артур!.. Артур!..
Он подался вперед и взглянул вниз. Фашисты все ползли. Вот затрещал пулемет… Нет, это не пулемет Эмиля. Тот стоит на скале, повернутый стволом к небу. Вальтер подполз к пулемету и, протащив его немного по гладкой скале, повернул ствол против атакующих.
Но раньше чем открыть стрельбу, он еще бросил взгляд на склон, по которому на четвереньках карабкались вверх фашисты.
Мгновение он колебался.
Вальтер ясно различал лица под стальными шлемами. Человеческие лица. Человеческие?.. Как сказал Макс? Злые твари! Вроде Пихтера… Отборные палачи рабочих… Макс!.. Макс!..
Он обеими руками схватился за рукоятку пулемета, направил ствол на эти все ближе наплывавшие лица и нажал на гашетку, выкрикивая:
— Макс!.. Макс!.. Макс!..
Пулемет отдал назад, точно клепальный молот; Вальтеру пришлось держать его изо всей силы. И он стрелял, стрелял… Пулемет был ему послушен: Вальтер мог повертывать ствол по своему желанию вправо, влево, выше, ниже, туда, откуда полз враг, откуда ползли эти злые твари.
Он все стрелял, стрелял, и ему казалось, будто пулемет под его руками выкрикивает одно слово: «Макс-Макс-Макс».
Вальтер не слышал, что рядом строчили еще и другие пулеметы. Он слышал только собственные выстрелы — те, что он посылал вниз по склону…
«Макс-Макс-Макс-Макс».
Он видел, как по грязно-серому снегу ползли, словно отвратительные черви, фашисты. Они не должны взобраться. Не должны.
«Макс-Макс-Макс-Макс».
На боковом выступе склона появились свои, они поднимали руки. Неужели сдаются?.. Вальтер взглянул на них поверх пулемета. Только теперь он заметил, что фашисты бегут вниз, прыгают, размахивая руками. Он услышал крики: «Они бегут! Они бегут!»
Вальтер тяжело опустил руки и уставился на бегущих врагов; он с облегчением перевел дыхание, но радости не почувствовал.
Перед ним среди камней лежали мертвые. Он казался себе бесконечно одиноким — Эмиля и Артура нигде не было. Вальтер на животе подполз к краю обрыва, нагнулся над ущельем, попытался заглянуть вниз. Хотел крикнуть, позвать товарищей, но голоса не было… Боже мой, куда же они оба девались? Страх сжал сердце. Одолела усталость. Вальтер прижался лицом к камню. Подняв голову, он заметил, что метрах в тридцати от него, у ближайшего пулеметного гнезда за обломками скалы, сидят бойцы; один из них делал ему знаки, подзывая к себе. Но это же маленький фламандец! Это Али Хевке!.. Вальтер тоже помахал ему рукой, но все еще не мог выжать из себя ни звука.
Загрохотала фашистская артиллерия. Вальтер не обращал на нее внимания. Что могли ему сделать снаряды, летевшие издалека, — ему, который только что стоял с глазу на глаз с врагом?
Короткий оглушительный взрыв. Вальтеру почудилось, будто вся гора закачалась и раскололась. Камни и песок взлетали в воздух и падали на землю. Он озирался с удивлением, но без страха. Вдруг что-то сильно ударило его в левое плечо. Он отлетел от скалы и упал навзничь.
В это тяжелое время истинной опорой Фриды Брентен был ее жилец Генрих Амбруст. Каменщик, вдовец лет пятидесяти, высокий, крепкий, с полным мясистым лицом, он выглядел бы значительно моложе, если бы не зубы: во рту у него осталось только три почерневших пенька. Этот молчаливый неуклюжий человек, который хорошо зарабатывал и не дрожал над каждой маркой, чувствовал себя у Фриды как дома. По вечерам он сидел с ней и Виктором в столовой, читал Фриде вслух газету, помогал мальчику готовить уроки — жил с ними как добрый отец семейства. Виктор очень любил дядю Амбруста. Для него было большой радостью воскресным утром отправляться с ним на Альтонский рыбный рынок или на берег Альстера ловить колюшку.
Амбруст снимал большую комнату, для Фриды и Виктора оставались столовая и маленькая спальня. Этого им было предостаточно. Амбруст платил сорок марок в месяц, а если по вечерам с ними ужинал, он приносил всякие вкусные вещи. На деньги, получаемые за комнату, и на свою крохотную пенсию Фрида Брентен вела хозяйство. Она всегда была бережливой и осмотрительной хозяйкой, умела распределять свои очень скромные средства, а иной раз еще ухитрялась преподнести домашним какой-нибудь сюрприз.
В один холодный мартовский день морозного тридцать девятого года маленькая семья сидела в хорошо натопленной комнате и играла в любимую настольную игру Фриды Брентен «Не сердись, мой друг!». К радости мальчугана, его бабушка должна была отступить на десять квадратов и очень сердилась. Раздался стук в дверь, и Фрида пошла открыть. За дверью стоял незнакомый ей человек лет пятидесяти, хорошо одетый. Увидев ее, он улыбнулся и сказал:
— Добрый вечер, фрау Брентен.
— Добрый вечер! Разве вы меня знаете?
Незнакомец кивнул и тихонько сказал:
— Вы одни?
— Нет. Что вам угодно?
Незнакомец ответил не сразу.
— Может быть, вы от… — Она не выговорила имени, но гость понял ее.
— Да, от него.
— Боже мой! Так войдите же!
— Я хотел бы поговорить с вами наедине. У вас гости?
— Это не гость, это мой жилец. И еще — внук мой!
— Жилец ваш — человек надежный?
— Вполне!.. Но подождите, мы пойдем в его комнату. Там никто не помешает нам. Минуточку.
Вальтер Биле взял на себя смелость посетить мать товарища по партии. Он хорошо все продумал. За квартирой, полагал он, теперь уже не следят: в гестапо известно, что муж Фриды умер, а сын — за границей. После бегства Вальтера прошли годы. Но жилец? Это ему не понравилось. И к такому варианту он не был готов. У него даже мелькнула мысль, не лучше ли тотчас же уйти. Но раньше чем он принял решение, Фрида Брентен вернулась и сказала:
— Идемте, все в порядке.
Биле вошел в комнату.
Он остался в пальто, только шляпу положил на кровать.
— Откуда вы меня знаете?
— Пожалуйста, говорите тихо, дорогая фрау Брентен! Кто знает вашего сына, тот сейчас же узнает вас. Я его друг.
— Расскажите же о моем мальчике, — прошептала Фрида Брентен и села к маленькому столику, против гостя.
— Он жив, но — болен.
— Болен? Что с ним?
— Ранен. Тяжелое ранение в плечо. Сейчас уже выздоравливает. Он просил меня передать вам сердечный привет.
Фрида Брентен, ничего не понимая, уставилась на своего гостя. У нее даже явилось подозрение, не обман ли все это? Может быть, этот человек вовсе не друг Вальтера, а пришел что-нибудь выведать?
— Ранен? — спросила она. — Как же это? Где его ранили?
— В Испании!
— В Испании?.. Что ему нужно было в Испании?
— Там была война, фрау Брентен.
— Но мой сын против войны, это я хорошо знаю.
Незнакомец улыбнулся.
— Да, фрау Брентен, это я тоже знаю. И вот именно потому, что он не хочет, чтобы наши нынешние правители ввергли народ и весь мир в войну, он и боролся в Испании против тех, кто хочет войны.
— А вы тоже были в Испании?
— Нет!
— Но вы его видели?
— Да, прежде еще.
— Как же вы привезли мне привет от него?
— Он написал партии и просил передать вам привет и наилучшие пожелания.
— Что вы еще знаете о моем мальчике? Какие у него планы?
Генрих Амбруст постучал в дверь и крикнул:
— Фрау Брентен, я ухожу! Вернусь через час.
— Это мне не нравится! — прошептал Биле. — Задержите как-нибудь вашего жильца. Пусть сидит здесь, пока мы не кончим наш разговор.
— Господин Амбруст! — крикнула Фрида Брентен. — Прошу вас, побудьте с Виктором!
— Если хотите, фрау Брентен!
— Он остается, — прошептала она.
— Я буду краток. Мне надо идти. Товарищ Крамер, — ее зовут Кат, не правда ли, фрау Брентен? — она в Москве. И она хочет…
— В Москве? — Фрида Брентен с безграничным удивлением взглянула на своего гостя. — Но ведь это ужас как далеко.
— Да, фрау Брентен. Но не только Кат, Вальтер тоже просит вас послать туда их сына Виктора.
Фрида Брентен молчала. «Так, в Москву… Мальчика, стало быть, у меня отнимают. Выходит: выполнила повинность — и все…»
— Как вы к этому относитесь, фрау Брентен?
— Я… По-моему, мальчик должен поехать… поехать к своей матери, конечно же. Но как это сделать? В Москву?
— Мы вам поможем, фрау Брентен.
— Кто это — мы?
— Партия.
— Вот как, партия и этим занимается?
— Пусть мальчик в конце апреля отправится экскурсионным пароходом в Копенгаген. Оттуда его переправят дальше. Мы все подготовим.
— Хорошо. А что еще вы хотели передать мне?
— Еще, дорогая фрау Брентен, я должен обнять вас. Сын благодарит вас за все, что вы сделали для него и для его мальчика.
И Вальтер Биле обнял Фриду, прижал ее к себе и сказал:
— Партия тоже благодарит вас!
Фрида Брентен решила ни слова не говорить внуку до последнего дня, до самого отъезда. Виктор не понимал, почему бабушка так часто ласкает, обнимает его, льнет к нему. Однажды, когда она — в который раз — бросив на диван недоштопанный носок, стала обнимать его, он спросил:
— Бабушка, что случилось?
— А что, сынок?
— Ты какая-то странная в последнее время. Тут что-то не так…
Фрида не могла удержаться и все рассказала ему, и Виктор, который не любил нежностей, присмирел и перестал сопротивляться ласкам бабушки. Когда она спросила, хочет ли он ехать, он твердо ответил:
— Да, бабушка.
В первую минуту ее это поразило и даже огорчило, но она постаралась, чтобы внук ничего не заметил.
У победителей, говорят, раны заживают скоро. И это, пожалуй, верно.
Вальтер много раз убеждался, что у того, кто сражается за хорошее и справедливое дело, раны залечиваются необычайно быстро. В Бениказиме, где находились госпитали интернациональных бригад, появилась даже новая категория солдат, а для их обозначения — новое, до сих пор незнакомое слово: «инзертиры» — в противоположность дезертирам. Так стали называть раненых бойцов, еще до полного излечения удиравших из госпиталей на фронт. Эти люди не могли дождаться, пока у них заживут раны.
У Вальтера было скверное ранение, а два пережитых разочарования значительно ухудшили его самочувствие. Первое было вызвано письмом из Парижа. Айна, еще не знавшая, что он ранен, написала, что через несколько дней возвращается по вызову шведской компартии в Стокгольм. А он-то твердо надеялся, что, как только сможет перенести поездку, отправится в Париж и встретится с ней. Но судьба решила иначе.
Это было тяжкое разочарование. Его воля, его внутренняя сопротивляемость сдали. Им овладело безразличие к своему состоянию, ко всему. Надежда по-настоящему выздороветь исчезла. Когда спустя несколько месяцев его перевезли в Тулузу, у него снова появились приступы лихорадки, хотя врачи надеялись, что эта стадия болезни уже позади. По ночам он не спал; днем впадал в апатию, не то дремал, не то бодрствовал.
Однажды Филипп, ведавший немецкими эмигрантами во Франции и время от времени навещавший раненных в Испании бойцов, гневно накинулся на Вальтера:
— Разве коммунисты так ведут себя? Стыдно распускаться! Нервничаешь, как баба! Я был о тебе лучшего мнения!
Вальтер смутился. Он закрыл глаза и сжал губы. Филипп ушел, но его слова запомнились. Вальтера пристыдили, как школьника; он знал, что Филипп прав. Но разум не мог справиться с сердцем…
Другое разочарование принесла ему так называемая «высокая политика». Западные государства задушили Испанскую республику и бросили ее на съедение европейскому фашизму. Вальтер думал о тысячах испанских товарищей и бойцов интербригад, выданных фашистским палачам. Франко устроит кровавую резню. У товарищей, свыше двух лет героически защищавших свою родину, свою республику, свои идеалы, не впустивших ни одного фашиста в Мадрид, в Барселону и Валенсию, живших и действовавших по гордому слову Пасионарии — лучше умереть стоя, чем жить на коленях, — парижские и лондонские дипломаты вышибли из рук оружие. Деньгами и посулами эти господа внесли измену, в ряды республиканских генералов. Лондонским и вашингтонским властителям нужна фашистская Испания, Испания Народного фронта им ненавистна, она внушает им страх.
Но и этого мало. Едва Франко вступил в Барселону, как Гитлер, опираясь на мюнхенский сговор, послал свои когорты в Прагу. Представители английских и французских империалистов старались направить агрессивный натиск фашистов на восток.
Все эти события отнюдь не проливали целительный бальзам на раны, полученные в борьбе против фашизма.
Но Филипп, этот спокойный, вдумчивый партработник, лишь с удивлением покачал головой.
— Не понимаю я тебя, — сказал он. — Право же, не могу постичь, что с тобой произошло? Чего ты, скажи на милость, ожидал от этих прохвостов в Лондоне и Париже? Что они с энтузиазмом бросятся на шею нам, коммунистам, за то, что мы смело и стойко боролись? Так, а? Эх ты, святая простота! Чем отважнее мы боремся, тем больше они нас боятся, тем ожесточеннее будут они преследовать нас оружием подлости и предательства, добиваться нашей гибели. Неужели это надо объяснять тебе?
— Не трудись, — ворчливо сказал Вальтер. — Я и сам все понимаю.
— Подумай хорошенько, это для тебя теперь важнее всякого лекарства.
В маленьком царстве Фриды Брентен стало тихо и одиноко, но время, осушающее все слезы, потекло быстрее прежнего.
Правда, первые дни и недели после отъезда Виктора тянулись невыносимо долго. Добрый старый Амбруст изо всех сил старался ее подбодрить. Он ходил с ней в кино, приносил увлекательные детективные романы, читал ей газеты. Но все это было слабым утешением. «Стара я стала, — говорила она, — ни на что не гожусь, пора на слом. Быть старой и одинокой — ужасно».
Но даже в это тихое существование врывались волнующие события дня. Радиоприемник, который ей оставила Кат, сообщал обо всем, что происходит в мире.
Однажды вечером Амбруст, серьезный и подавленный, каким она еще ни разу не видела его, сказал:
— Дорогая фрау Брентен, похоже, что будет война.
— Что за чепуху вы говорите, — с возмущением воскликнула Фрида. — Война? Не верю я этому. Ведь мы уже пережили одну войну и знаем, что это такое.
Ночью она не могла заснуть, сверлили мозг слова жильца. Опять война? Страшное дело… Неужели люди никогда не поумнеют?..
Фрида Брентен была далеко не религиозна, но в эту ночь она тихонько шептала: «Боже, боже, пусть не будет войны! Спаси людей! Спаси нас!»
Французские друзья перевезли Вальтера из тулузского госпиталя в Париж. Предполагалось, что с одним из ближайших советских пароходов его перебросят в Москву. Но отъезд затянулся.
Вальтера поместили в семье одного французского инженера, давнишнего члена партии. В просторной квартире на третьем этаже красивого дома, вблизи оперного театра, ему отвели угловую комнату; за ним ухаживали, как в хорошем пансионе.
Раненое плечо давало себя знать. Кость как будто срослась, хотя левой рукой он еще не вполне владел. Хуже, однако, было то, что осколки костей застряли, по-видимому, в легком; тулузские врачи говорили о необходимости хирургического вмешательства.
Шли дни, из дней складывались недели, а Вальтер все жил в своей маленькой угловой комнатке, окна которой выходили с одной стороны в небольшой переулок, с другой — на широкое авеню де л’Опера́. С жизнью его связывал лишь превосходный приемник, который ловил музыку и песни всех стран Европы.
Много радости доставлял ему этот приемник. Он слушал Москву, слушал «Интернационал», исполнявшийся курантами на Спасской башне, слушал мелодичную русскую речь; хоть он и не понимал ее, но ему нравилось ее звучание. Он включал итальянские станции, ловил трансляции из миланского оперного театра «Ла Скала», откуда передавали однажды «Силу судьбы»[26] с участием Лаури Вольпи. Страсбургская станция передавала известия на немецком языке, а иногда также интересные лекции на политические и культурно-просветительные темы, Но Вальтер то и дело ловил московскую волну и жалел, что не понимает русского языка.
Москва. Неужели он действительно увидит ее? Он не смел этому верить и вместе с тем горел нетерпением ступить на ее землю.
Временами он искал волну Стокгольма и радовался, слыша шведскую речь. В Стокгольме Айна. Свидятся ли они? И скоро ли? Приедет ли она в Москву? А может быть, ему удастся, когда он поправится, поехать в Стокгольм?
В начале августа дело наконец сдвинулось; вместе с другими ранеными интербригадовцами Вальтера отправляли в Ленинград. После многомесячного ожидания все необходимые формальности были закончены в два дня. А он уж потерял было всякую надежду на отъезд.
Подлинных документов у Вальтера не было, о паспорте с визой и говорить нечего. Французские друзья проводили его до Гавра и посадили на советский пароход. Полиция, несомненно, отлично знала, что на судне находятся несколько десятков раненых и больных испанских бойцов, так как среди них были люди с ампутированными ногами или руками, даже один ослепший. Но препятствий полицейские не чинили, делая вид, что ничего не замечают; французские власти рады были сбыть с рук обременительных иностранцев, с которыми хлопот и расходов не оберешься, не говоря уже о том, что большей частью это были коммунисты.
После спокойного плавания через Категат и вдоль немецкого побережья Балтийского моря пароход вошел в ленинградский порт.
Вальтер стоял вместе со своими товарищами у борта парохода. Перед ними раскинулся город Ленина. Они проплывали мимо пароходов, и матросы приветственно махали им руками… Каждое судно, каждый баркас, каждая лодка, каждый матрос, каждый человек на советской земле вызывали в них волнующие чувства…
Бледные лица раненых и больных сияли от радостного возбуждения, от счастья. Слепой Эрвин попросил, чтобы его вывели на палубу; обратив незрячие глаза к порту и городу, он напряженно вслушивался в доносящиеся оттуда звуки.
Пройдя на буксире канал, пароход медленно вошел во внутренний порт.
Ночь они провели еще на борту парохода. Утром приехали советские товарищи и на легковых машинах повезли их в гостиницу. Там их ожидала врачебная комиссия. Всех осмотрели. Комиссия определила, кого необходимо направить в больницу, а кого можно и прямо в дома отдыха или санатории.
Вальтер уже в вестибюле гостиницы вычитал по жирным заголовкам газет нечто показавшееся ему крайне неправдоподобным. Советско-германский договор!.. Он не поверил себе. Отведя в сторону Роберта Хессинга, знавшего немного русский язык, он попросил:
— Прочти-ка! Что здесь сказано?
Тот прочел, посмотрел на Вальтера и еще раз прочел.
— Ну, о чем там говорится?
— Договор о ненападении между Германией и Советским Союзом…
— Гм! А еще что? Читай дальше!
— «23 августа 1939 года Правительство СССР и Правительство Германии заключили пакт о ненападении. Обе договаривающиеся стороны обязуются…»
К ним подошел советский врач. Вальтер спросил у него:
— Верно мы поняли, доктор? Между нами и Германией заключен пакт о ненападении?
— Между Советским Союзом и Германией заключен такой пакт, это верно.
Вальтер оторопело уставился на врача. Тот сказал лишь:
— Вам, товарищи, нужно пройти вон туда. Вы едете в Москву.
Вальтер прошел через вестибюль и присоединился к группе товарищей, стоявших со своими чемоданами в ожидании машин, которые должны были доставить их на вокзал.
Вечером они выехали в Москву на «Красной стреле». Их поместили в специальном вагоне, чудесном, с обшитыми красным деревом стенами, с мягкими диванами. У всех были спальные места. Между каждыми двумя купе имелись умывальные. Среди трех сопровождающих была женщина-врач. Все трое хорошо говорили по-немецки.
Борис Иванович, так звали одного из сопровождающих, человек лет тридцати пяти, с умным открытым лицом, трогательно заботился о товарищах, находившихся на его попечении. Он приносил им бутерброды, фрукты, спрашивал у каждого, не хочет ли он пить, помогал опускать диваны, оправлять постель. Когда улеглись, Вальтер отвел Бориса Ивановича в сторону и попросил растолковать ему смысл и содержание договора между Германией и Советским Союзом.
Борис Иванович уселся с Вальтером и Робертом Хессингом в купе и спросил с улыбкой:
— Для вас это, конечно, большая неожиданность?
— Большая! — ответил Вальтер. — Что и говорить.
— Наше правительство хочет мира.
— А Гитлер войны! — вставил Роберт.
— Вот именно, — продолжал Борис Иванович. — Но мы и близко не хотим подпускать к себе войну. Западные державы всеми силами стараются развязать войну между нами и Германией, явно рассчитывая, что, когда обе стороны будут истощены, они вмешаются и закончат войну на выгодных для себя условиях. Вот видите, товарищи, эти-то планы империалистов Америки, Англии и Франции наше правительство и сорвало.
— Но Гитлер, несмотря ни на что, готовит войну, — заметил Вальтер.
— Возможно! — сказал Борис Иванович присущим ему учтивым и рассудительным тоном. — Даже весьма вероятно. Но если Гитлер начнет войну, то мы, Советский Союз, в ней участвовать не будем. Наше правительство, наша страна действительно хочет мира. Хочет отдалить войну насколько возможно. Нам война не нужна, и, как метод политического воздействия, мы отвергаем ее.
— И все-таки этот пакт — большая неожиданность, — сказал Вальтер. Он думал: «Боже мой, как его воспримут товарищи, томящиеся в концлагерях и тюрьмах гитлеровской Германии?»
Некоторое время все молчали. Польский товарищ с повязкой на голове, лежавший на верхней полке, оперся на руку и глядел вниз на собеседников. Вальтер сидел за маленьким откидным столиком напротив Бориса Ивановича и задумчиво смотрел куда-то вдаль.
Москва…
Вальтер подъезжал к Москве с двойственным чувством. Кат и Виктор здесь… Они не ждут его. Кат писала, что работает секретарем в редакции газеты, выходящей на немецком языке. А мальчик, он уж большой. Вальтер сосчитал: ему исполнилось пятнадцать. Пятнадцать лет! Целых шесть лет они с Кат не виделись. Он с некоторой тревогой думал об их встрече. Пути его и Кат давно разошлись… Она, по-видимому, хорошо работала в гамбургском подполье, иначе ее не послали бы в Советский Союз; партия очень ценила ее. Да… Но Виктор — ведь это сын его, и он постарается создать сыну все условия для правильного развития; они возможны только здесь, в Советском Союзе. Сам он в юности только страстно мечтал о таких возможностях. Быть может, из Виктора выйдет когда-нибудь хороший врач или инженер. А почему бы ему не стать политическим и государственным деятелем? Плохо разве? Эта мысль больше всего привлекала Вальтера.
Но Айна в Стокгольме…
Он достал ее последнее письмо, полученное еще в Париже. Она писала, что работает в антифашистском эмигрантском комитете — ведает делами немецких товарищей. Не сможет ли он приехать в Стокгольм, спрашивала Айна. И еще она спрашивала, так ли он тоскует по ней, как она по нему?..
Айна не знает, что Вальтер в Советском Союзе. Он ей завтра же напишет. О, если бы она могла поскорее приехать в Москву! Он обратится к партии с просьбой помочь ему в этом. Товарищи поймут его.
Жизнь стала трудной и сложной. Борцы за счастье человечества сами редко получали возможность насладиться крупицей счастья.
Врачи кремлевской больницы отнюдь не были довольны состоянием здоровья Вальтера. Изучив рентгеновские снимки, они озабоченно, шепотом, посовещались и объявили ему, что необходима операция, и как можно скорее.
Именно этого Вальтер и опасался. При каждом вздохе он чувствовал боль в левом боку. Возможно, осколки кости действительно сидят в левом легком. Но Вальтер ни о чем не спросил врачей, лишь кивнул им. В Тулузе или Париже он не позволил бы оперировать себя, а здесь, Вальтер твердо это знал, врачи — его друзья, они готовы все сделать, чтобы поставить его на ноги.
Его тотчас же положили в палату.
За день до операции Вальтера навестили Кат и Виктор; они пришли в неприемные часы. Главный врач сам привел их к постели больного. Вальтер хотел приподняться, но врач запретил ему. Трудно было найти нужные слова. Ну, что, в самом деле, могут сказать друг другу люди, которые когда-то были близки и встретились после долгих лет разлуки. Как ты себя чувствуешь? Вид у тебя неплохой. До чего же вырос наш сын! Настоящий мужчина! Как вы оба живете? Ты, верно, рада была, когда узнала, что мне удалось бежать из концлагеря? Разумеется, о встрече нельзя было и думать тогда. Ах, ты, оказывается, знала, что я жил у Штюрка!.. Так умер, значит… На редкость хороший был человек, душа-человек. Я ему многим, очень многим обязан!.. Знаешь что-нибудь о матери? Даже посылаешь ей посылки? Это хорошо… Ей, верно, нелегко живется…
Но вот в разговор вмешивается врач. Он обращается к Кат по-русски, и она, к удивлению Вальтера, по-русски отвечает ему. Значит, она и язык изучила. Вальтер спросил у сына, говорит ли и он по-русски? Мальчик поднял на него глаза и кивнул.
— Подойди-ка поближе, Виктор! Дай мне руку.
Он долго держал в своей руке руку сына; он не выпускал ее до тех пор, пока не пришла сестра и Кат и мальчик не начали прощаться…
На следующий день его оперировали. Позже он узнал, что именно в этот день Гитлер объявил мобилизацию.
Война, начатая Гитлером, ошеломила Людвига Хардекопфа. Война? Между европейскими народами? Он никогда не думал, что такая война еще возможна. Гермина, видя, как он подавлен, издевалась:
— Если бы все вешали носы, как ты сейчас, мы проиграли бы войну раньше, чем начали!
Она думала: «Что за тряпка муж у меня. И рассказать никому нельзя, как он себя ведет».
— Война? В наше время? Да как же это могло случиться? — сетовал Людвиг, качая головой.
— Ты-то чего так расстраиваешься? — с досадой крикнула Гермина. — Тебя ведь не возьмут. Кому ты нужен, такой?.. Год за годом ты строил самолеты, подводные лодки и пушки. Не понимал ты разве, зачем их строят? Напоказ, что ли?.. Ты словно с луны свалился. Но война началась. Теперь все дело в том, кто ее выиграет. На этот раз мы выйдем победителями, можешь не сомневаться. Такого фюрера, как у нас, нет ни у кого. Это мужчина, настоящий мужчина, который знает, чего хочет.
Людвиг не произнес больше ни слова. Он сидел как в воду опущенный.
Гермина уже много лет состояла членом национал-социалистского союза женщин. Однако она попросила разрешения не говорить об этом мужу — он, мол, до сих пор остается в душе социал-демократом. Просьбу Гермины уважили и тайну ее соблюдали. Когда же началась война и в первые же дни была взята Варшава, Гермина не захотела более скрывать свою приверженность фюреру. Пусть все знают, решила она, что хоть муж у нее и жалкая тряпка, но ее семья — надежная опора фюрера. И она вывесила из окна флаг со свастикой.
Вернувшись с верфей, Людвиг Хардекопф глазам своим не поверил. Из окна его квартиры свешивался флаг со свастикой. Что это? Окончательно свихнулась Гермина? Тяжело ступая, поднимался он по лестнице и клялся себе, что флаг сейчас же будет убран! Будет! Он сам выбросится из окна, но флаг там не останется, твердил он про себя.
Едва переступив порог своего дома, он крикнул:
— Сейчас же убрать флаг!
Гермина стала перед ним и заявила спокойно, как никогда:
— Флага никто пальцем не тронет.
— Убрать флаг, — повторил он, задыхаясь, и бросился в комнату, где висел флаг.
Голосом, который заставил его насторожиться, Гермина сказала:
— Берегись! Ты сам не знаешь, что делаешь! Флага никто и пальцем не тронет!
В этом голосе было все — гестапо, концлагерь, смерть. Людвиг, видно, расслышал.
И флаг остался.
Несколько месяцев спустя — война с Польшей была уже победоносно закончена — приехал в отпуск Герберт, проделавший, к великой радости Гермины, в отрядах трудовой повинности польский поход. В Гамбурге еще мало кто почувствовал, что идет война. Гермина Хардекопф, не жалея сил, работала в союзе нацистских женщин, она не пропускала ни одного мероприятия и с гордостью носила на груди серебряную свастику.
В апреле второго года войны, когда немецкие войска оккупировали Норвегию, отряд трудовой повинности, в котором состоял Герберт, получил приказ выступить на Западный фронт. Гермина, увидев, что сын ее не только не радуется, но, напротив, готов заплакать, вышла из себя.
— Что за мужчины! И это в моем доме, — кричала она. — Я, германская женщина и мать, не знаю куда глаза девать от стыда.
— Эх, мама, — сказал сын. — Да ты понятия не имеешь, что такое война!
— Еще грубить смеешь, невежа! Мать оскорблять, на это у тебя хватает храбрости, а чтобы за родину постоять, так ее нет. Трус!
Герберт зажал уши и выбежал из дому.
В этот субботний вечер Эльфрида с Паулем и маленьким Петером обещали навестить бабушку. Фрида Брентен приготовила вкусный ужин, испекла пирог; ей хотелось хорошо принять детей, ведь их так немного осталось у нее, принять, как в давние времена.
Она еще возилась на кухне, когда раздался звонок. Вот это славно, что гости пришли пораньше. Фрида побежала в переднюю и открыла дверь.
— Ты-ы?
Перед ней стоял стройный юноша, на добрых две головы выше ее ростом, в походной солдатской форме. Улыбаясь, молодой человек сверху вниз смотрел на маленькую женщину. Улыбка была робкая, точно он не был уверен, пригласят ли его войти.
— Чего же ты стоишь здесь? Входи, сынок!
Герберт, не торопясь, вошел в переднюю. Фрида взяла у него из рук фуражку, но Герберт отобрал ее: ему ничего не стоило дотянуться до вешалки.
— Тетя Фрида, почему ты до сих пор не собралась прибить вешалку пониже? Тебе же так не достать!
— Умная голова! — ответила Фрида. — Если зимой придет вот этакий долговязый и повесит свое пальто, он хорошенько вытрет им пол.
— Зимой… Но все-таки два-три крючка я бы специально для тебя прибил пониже. Давай, тетя, я сейчас это сделаю, хочешь?
— Скажи, сынок, ты для этого пришел?
Герберт Хардекопф ласково улыбнулся тетке.
— Нет, тетя Фрида, не для этого.
— В таком случае садись вон туда, а я сейчас вскипячу чашку крепкого кофе.
— Не стоит, тетя Фрида. Я очень тороплюсь, к сожалению!
— Торопишься? Так зачем же ты пришел?
— Попрощаться с тобой. Завтра мы выступаем на Западный фронт.
Фрида Брентен остановилась посреди комнаты. Несколько секунд она слова не могла произнести, только смотрела племяннику в лицо. Ей показалось, что все это уже было однажды, много-много лет назад. Да, действительно было, но с другими людьми. Тогда уходил на фронт ее брат, белокурый Фриц. Кстати, Герберт поразительно на него похож. Странно, что она только сейчас заметила сходство между ними. Фриц хотел непременно на фронт; этот мальчуган тоже хотел когда-то быть солдатом, но теперь, видно, по горло сыт войной.
— Так-так. Тебя, значит, угоняют на фронт. Завтра?
Ярость охватила вдруг Фриду Брентен.
— Проклятая война! Ах, что за проклятая война!
Она выбежала в кухню. Она негодовала на людей, не сумевших помешать войне. Негодовала на Людвига за то, что он так безволен, негодовала на Гермину за то, что она такая безмозглая дура, и негодовала на себя самое за свое бессилие и беспомощность. Позор — гнать на смерть таких молодых парней, которые еще и жить не начинали.
Когда она вернулась в столовую, Герберт маленькими шажками ходил по комнате из угла в угол. Он тотчас остановился, на губах его мелькнула бледная улыбка, но он ничего не сказал.
— А теперь садись, сынок!
— Спасибо, тетя Фрида, я должен бежать.
— Если должен…
Как он вытянулся! Но на мужчину еще совсем непохож. Мальчишеское лицо, узкий рот, а глаза — большие, серые, с открытым ясным взглядом. Глаза Людвига. Эти глаза говорили Фриде, что перед ней мальчик, еще ничего не видевший в жизни.
— Ты что-нибудь знаешь о Викторе, тетя Фрида?
— О Викторе? Нет! Он ведь в России, а там нет войны.
Она подумала: «Как умно сделал Вальтер, что вовремя забрал его отсюда».
— Так, а теперь уж мне решительно пора идти, тетя!
— Ну, ступай, сынок! И… и смотри, будь осторожен! Возвращайся поскорее, Герберт!
Герберт неожиданно обнял ее. Ей показалось, что он опустился перед ней на колени. Она испуганно высвободилась и постаралась заглянуть ему в лицо.
— Ты плачешь, мальчик мой? — спросила она, сама борясь с подступившими слезами.
— Да что ты! Счастливо оставаться, тетя!
Герберт быстро выбежал из комнаты, пронесся через переднюю, и вот он уже мчится вниз по лестнице.
Она слышит стук его кованых сапог.
— Господи помилуй! — шепчет она и бросается за ним со всей быстротой, на какую способна. Перегнувшись через перила, она видит его уже в самом низу и кричит:
— Герберт, Герберт!
— Да, тетя?
— Желаю тебе удачи, сынок мой!
— Спасибо, тетя!
Внизу хлопнула дверь.
Фрида медленно, еле волоча ноги, поплелась к себе.
Фрида Брентен радовалась, что детям все еще нравится ее стряпня. Да, за эти годы, годы большого одиночества, зять Пауль стал ей, можно сказать, родным сыном. Правда, вначале она считала его симпатию к ней, а главное, его ласкательные словечки сантиментами и замыкалась в себе. В ее семье не принято было внешне проявлять нежность друг к другу, а уж тем более сыпать всякими сладкими словечками. Со временем, однако, она привыкла к паулевским «мусенька», «бабуся-золотце» и к другим ласкательным именам; даже как-то поймала себя на том, что они ей приятны. Пауль не лицемерил: это был попросту человек иного склада, чем Брентены, мягче, любвеобильней, — он и сам испытывал большую потребность в любви и гораздо больше, чем они, тяготел к семейной жизни. Когда Фрида Брентен присматривалась к дочери и ее мужу, у нее создавалось впечатление, что Пауль по уши влюблен в свою жену, а она на него — нуль внимания. Если он слишком уж приставал к ней с ласками, она без всяких церемоний отстранялась от него и говорила: «Ну, оставь же меня наконец в покое со своими глупостями!..» Она вела себя как подлинная Брентен. Но мать ее, Фрида, знала, что все это только застенчивость и стыдливость перед посторонними, что по натуре своей ее дочь совсем, совсем другая. Ведь Эльфрида была ее кровь и плоть; в своей дочери мать узнавала себя.
Они заговорили о Герберте.
— Но, мусенька, ты о нем зря волнуешься. Ведь он не солдат, и на передний край его не пошлют. Он пока только отбывает трудовую повинность. Землеройная крыса — вместо винтовки у него лопата в руках.
— А через год-два? — сказала Фрида Брентен.
— А через год-два война уж будет кончена и забыта.
Такие пророчества Фрида Брентен слушала с удовольствием. Но внутренний голос нашептывал ей: «А если нет?»
Она сказала вслух:
— Ну, а если не только его, но и тебя, и всех вас призовут?
— Бесценная моя, золотая бабуся! — самоуверенно сказал Пауль. — Если, если, если! Это маленькое словцо — большой мучитель, оно может отравить человеку существование. Я лично не знаю никаких «если». Я знаю только «есть».
— У тебя счастливый характер, — сказала Фрида.
— Я очень хорошо понимаю Герберта, — заявила Эльфрида. — Говорить, что в руках у него лопата, а не винтовка, это форменная ерунда. Он мне рассказывал, что творилось в Польше. Жуткие вещи. Просто трудно передать. Не раз его и других таких же молоденьких парнишек, в жизни своей не державших в руках винтовки, заставляли действовать против партизан, или как они там называются. Жителей выгоняли из домов на улицу, подозрительных расстреливали, особенно евреев.
— Да ты, выходит, распространяешь злостные слухи о терроре, кошечка моя! — Пауль потрепал жену по голове, точно собачонку. — Разве моя женушка записалась в профессиональные злопыхатели?
— Не мели вздора! И оставь меня в покое! — Она отстранилась от мужа.
— Мне Герберт этого не рассказывал, — вставила Фрида. — Но намекал. Парню, видно, пришлось там немало пережить.
— Вполне возможно. В Варшаве была не ярмарка, а война. На улицах шла стрельба и, конечно, было достаточно разрушенных домов. Не обошлось и без убитых. — Пауль говорил небрежно-спокойным тоном, но в голосе его явно звучала нотка досады. — Скажу только, что лучше война в Варшаве, чем в Гамбурге.
Достав специальный субботний выпуск «Гамбургер фремденблат», он с вызывающим видом развернул его и положил перед собой.
— Ты и в самом деле чересчур легко говоришь о таких вещах, Пауль!
Пауль Гейль с шумом отложил в сторону газету и вместе со стулом придвинулся к Фриде Брентен.
— Милая бабуся, — начал он. — Война идет, и не я ее начал. Мы воюем. Бесполезно спрашивать, почему, отчего и зачем. Наши ребята дерутся и умирают, для того чтобы удержать войну подальше от Германии, чтобы защитить вас, женщин, и Петера вместе с другими детьми от ужасов войны. А вы что делаете? Вы брюзжите, вам не нравится, что они стреляют. Если бы они не стреляли, пули бы летели в вас, милая, золотая бабуся. Так-то оно.
— То же самое говорилось и в прошлую войну, Пауль.
— Правильно. Но на этот раз мы наверняка ее выиграем. На этот раз мы обязательно победим, — разгорячился Пауль. Он чиркнул спичкой, поднес огонек к сигарете и, прищурившись, посмотрел поверх горящей спички на жену; она сидела, сердито уставившись в пространство.
Эльфрида не чувствовала какой-либо склонности к политике, и в спорах у нее не было ни малейшей сноровки; но от отца она унаследовала верный инстинкт и ясный взгляд на действительность. Когда Пауль с необыкновенной легкостью начинал рассуждать о войне, смерти, судьбе, Эльфрида буквально ненавидела его. В ее глазах он был в эти минуты грошовым пустозвоном, из тех, что чешут языки, рассуждая о политике за кружкой пива. Дурак! Круглый дурак! Она была уверена, что он ни малейшего понятия не имеет о том, о чем болтает. Именно поэтому он не просто говорит, а вещает, сыплет откровениями. В таких случаях она досадовала на себя, что плохо разбирается в политике, а главное, что у нее нет в запасе разящих ответов. С каким удовольствием она срезала бы его. «Да, был бы папа жив или сидел бы Вальтер на моем месте, они задали бы ему перцу! Он сразу попридержал бы свой глупый язык!» Ей же не хватало таких слов, которые устыдили и проняли бы его. Своими возражениями она отнюдь не была довольна, ей хотелось чего-то более убедительного, более неотразимого.
— И как только язык у тебя поворачивается говорить что-либо подобное! Позор! — воскликнула она. Потом медленно, тихим голосом, словно еще обдумывая то, что собиралась сказать, продолжала: — Только бы мы остались целы и невредимы, другие женщины, матери и дети могут подохнуть. Правильно я тебя поняла, не правда ли? Так думают животные и людоеды.
— Кисанька моя, животные не думают! — невозмутимо откликнулся Пауль.
— Вот именно! — сказала она. — И ты тоже не думаешь! Только балабонишь невесть что!
— Дети, дети, вы-то хоть не воюйте! — запричитала Фрида Брентен. Она боялась семейных сцен. Но про себя подумала: «Характером девчонка пошла в отца гораздо больше, чем я думала. Такая же горячая головушка!»
— Смотри не говори этого на людях. Отец тоже не умел держать язык за зубами. Чем это кончилось — тебе известно.
— О мудрая, о справедливая бабуся! — шумно возликовал Пауль. — Опять мы услышали от тебя вещее слово! С волками жить — по-волчьи выть, иначе они тебя разорвут.
— Если бы я знала, что ты говоришь это из трусости, я бы тебе все простила, — холодно сказала Эльфрида.
— Ну, точка! — приказала мать. — Не желаю сегодня никаких ссор.
Эльфрида и Пауль замолчали.
В то самое время, когда в Центральной, Северной и Западной Европе бушевала война, когда армады бомбардировщиков налетали на мирные города и в огне пожарищ гибли женщины и дети, Москва оставалась по-прежнему сильным, бесперебойно и полнокровно пульсирующим сердцем Советской страны, страны социализма.
«Говорит Москва!», «Говорит Москва!» Этот голос слушали не только граждане Советского Союза от Арктики до Китая и Индии, от Тихого океана до Балтийского моря; голос Москвы слушали люди на всех широтах земного шара.
«Говорит Москва!»
Этот голос неизменно оставался голосом разума и мира. В те жестокие годы Москва была единственным местом на земном шаре, где израненные душой и телом борцы за свободу могли исцелиться.
Операция была тяжелой, но прошла удачно. Вальтер, однако, пролежал много месяцев; процесс выздоровления шел медленно. Когда легкое зажило, пришлось накладывать на плечо новую гипсовую повязку. Всю зиму и весну Вальтер не вставал с постели.
Однажды утром ему принесли телеграмму. Раньше чем вскрыть, он со всех сторон ее осмотрел. Телеграмма из Стокгольма. Айна сообщала, что надеется в самое ближайшее время приехать; о дне приезда она еще сообщит.
Счастливая улыбка блеснула на лице Вальтера; он положил телеграмму возле себя и закрыл глаза. Айна встала в его воображении такой, какой он видел ее в последний раз в Париже. Вздернутый нос, светло-золотистые волосы, тоненькая, веселая, говорливая… Как хорошо она умела болтать, рассказывать, смеяться… И целовать. Умела быть такой же пылкой возлюбленной, как и добрым товарищем. Как же она добьется поездки в Москву? В такой-то момент?.. Он решил в день ее приезда впервые выйти на улицу.
От Айны мысли его перешли к Кат. Она хороша сейчас, белая прядь в волосах красит ее. Как уверенно она чувствует себя в жизни, хотя путь ее отнюдь не был устлан розами. Да и теперь, вероятно, ей нелегко приходится. Кат — человек уверенный в себе, гордый, наделенный чувством собственного достоинства. Ей никогда не пришло бы в голову перед кем-нибудь плакаться на судьбу, а особенно перед ним. Решение, принятое в те далекие дни, когда его выпустили из тюрьмы и они объяснились, Кат и он твердо соблюдали: они пошли каждый своей дорогой, но остались товарищами и друзьями.
Наступил день, когда Вальтеру разрешили встать, а Айны все еще не было. Не получал он и вестей от нее. Май шел к концу, и над Москвой сияло весеннее солнце. Когда Вальтер, опираясь на руку медицинской сестры, выходил на балкон, он различал в конце улицы кусок кремлевской стены с маленькой башенкой. Молодая светло-зеленая листва деревьев радовала глаз своей свежестью; на людях, заполнивших оживленные улицы, были летние светлые костюмы и яркие платья. Хороши были эти весенние дни в Москве. Чудесно было бы чувствовать себя здоровым и крепким и бродить по улицам, по бульварам, по Красной площади этого неповторимого в его своеобразии города.
Вальтер то и дело выходил на балкон; ему хотелось вобрать в себя вид лежащего перед ним крохотного уголка Москвы. Как часто в долгие черные дни-ночи в каменном мешке карцера грезил он о Москве, — представлял себе этот город по снимкам, которые ему доводилось видеть, или по очеркам, которые когда-то читал. Он чувствовал силу и величие Москвы и там, в своей одиночке, и позже — в Праге, в Париже, в Мадриде, под Теруэлем.
В это время на полях и в городах Франции, Бельгии и Голландии шли кровавые бои. Фашистская Германия начала наступление, прорвала фронты французов и англичан, которые за девять месяцев палец о палец не ударили, словно все еще надеялись, что фашисты будут действовать так, как хотелось бы западным державам, и бросят все свои полчища на Восток.
Вальтер следил по карте за ходом боев. Второй раз на протяжении одной человеческой жизни немецкие войска вторгались во Францию, разрушали ее деревни и города, топили в крови ее поля и нивы. Несчастная страна! Вальтер, познакомившийся с французами, особенно с рабочими Франции, знал, как ненавидят они войну, знал, что у них нет ни малейшего желания сражаться за интересы и власть двухсот семейств миллионеров, хозяйничавших в их республике. Знал он и о подкупности, разъедавшей государственный аппарат Франции. Взяточничество было обычным явлением в каждом ведомстве, каждом учреждении, и чем более высокий пост занимал тот или иной чиновник, тем циничнее брал он взятки. Министры же, о чем говорили на всех перекрестках, находились в услужении если не у одной, то у нескольких иноземных держав одновременно. Офицерский корпус французской армии — в этом Айна была права! — признавал лишь одного врага: французских коммунистов, а к фашистам Германии и Италии относился с уважением и симпатией. Поэтому Вальтера не удивляло, что немецкие армии одерживают быстрые и легкие победы и без труда продвигаются к самому сердцу Франции.
Доктор Андреев, больничный врач, оперировавший Вальтера, довольно хорошо говорил по-немецки. Он был примерно того же возраста, что и Вальтер, человек лет тридцати семи — тридцати восьми, приземистый, крепкий, с круглым умным лицом и добрыми ясными глазами. Движения его, как и речь, отличались живостью и быстротой. На этот раз, осмотрев Вальтера, он сказал:
— Так-то, товарищ! Теперь вы полностью отремонтированы и скоро сможете от нас отчалить.
Он улыбнулся; «ремонтировать» было его любимым словечком. Он ремонтировал людей.
— С легкими у вас обстояло хуже, чем вы предполагали. И лопатка была здорово раздроблена. Но мы ее склеили и привели в порядок.
Врач присел на край кровати. Это означало, что ему хочется немного потолковать. Он спросил:
— Ну, что вы скажете о наступлении немцев? Они форменным образом подмяли под себя французов. Я большего ждал от «линии Мажино».
— Да ведь немцы обошли «линию Мажино». Они опять вторглись в Бельгию, а заодно и в Голландию на этот раз.
— Да, верно. Но разве французы не могли этого предвидеть?
— У меня другой вопрос, товарищ Андреев. Как вы расцениваете отношения между Советским Союзом и гитлеровской Германией? И пакт о ненападении между Советским Союзом и Германией?
— Этот пакт — пощечина империализму! — ответил доктор Андреев.
— Гм!
— Все эти господа в Западной Европе своей цели не достигли. Не на нас, а на них фашизм пошел войной.
— А Гитлер?
Доктор Андреев ответил вопросом:
— Как, по-вашему, Наполеон был гением? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Конечно! Но даже у него бывали крупные, почти непонятные просчеты; возможно, что в своем безумии он верил в собственную непогрешимость. Гитлер тоже, несомненно, думает, что он непогрешим. Но что такое Гитлер? Видите ли, Гитлер всего лишь Гитлер, не больше! Учтите, что Наполеон появился в начале буржуазной эры, что его вынесла на гребень волны победоносная буржуазная революция во Франции и что он был представителем восходящего класса буржуазии. Гитлер же появился в конце буржуазной эры, он поднялся из отвратительного болота загнивающей реакции, он — агент нисходящего класса. В этом все дело.
— Все это правильно, — согласился Вальтер. — Но когда…
Врач перебил его:
— Кто выпестовал немецкий фашизм? Господа империалисты Соединенных Штатов, Англии и Франции! В его лице они готовили себе на континенте наемника, меч против нас, против социализма. Им не дают покоя мечты о нашей украинской пшенице, о нашей уральской стали и о нашем донбасском угле, а главное — о нашей закавказской нефти. А что успехи социалистического строительства им спать не дают — об этом и говорить нечего! Империалисты Запада рассчитывали заграбастать богатства Советского Союза руками немецких фашистов и, кроме того, заставить их взять на себя роль палача и жандарма. Эту дьявольскую игру мы сорвали. В этом все дело.
— Не увлекайтесь, — предостерег Вальтер. — Вы, очевидно, не знаете, что такое фашизм. Поверьте, он способен на любое вероломство, на любое преступление. Что для него взятое на себя обязательство, что для него договор? Клочок бумаги. Он разорвет его, как только перестанет в нем нуждаться.
— Мы, советские люди, любим мир, но и войны не боимся, если ее нам навяжут, — возразил врач. — Это знают магнаты германской промышленности и их военщина. Наше правительство поступает правильно, сохраняя нашим народам мир на возможно более длительный период. И, кроме того, время работает на нас, а не на тех, кто воюет: они с каждым днем истощаются, мы же — крепнем. Так-то оно, товарищ.
Герберт Хардекопф со своим отрядом трудовой повинности, следовавшим по пятам за армией, совершал поход по деревням и городам Франции. Опять звучали названия, получившие известность еще со времен первой мировой войны: Валансьен, Денэн, Камбрэ. Цель же, куда устремлялся весь этот поток вооруженных людей с их танками, орудиями, автомашинами, мотоциклами, вся миллионоголовая армия мелких и крупных воинских соединений, называлась — Париж…
Палящий летний зной стоял в дни этого похода. От горевших деревень и городов жара казалась еще нестерпимее. У Герберта Хардекопфа ручьями катился пот с лица, коричневого от загара, как и у всех его товарищей. Плотная ткань форменной одежды прилипала к телу, а ноги и грубых сапогах с трудом передвигались — земля словно присасывала их к себе. Но приказ гласил — не останавливаться. Вперед, вперед! Слово «Париж» завораживало, пленяло миллионы умов; это была уже не только цель — Париж означал отдых, спасенье, избавление.
Один народ, одетый в военные мундиры, вооруженный до зубов, двигался в походном порядке, другой — спасался бегством… Отряд Герберта встречал на своем пути длинные вереницы беженцев, покинутых отступающей французской армией. Мимо Герберта и его товарищей тянулись на юг бесконечные толпы стиснувших зубы, озлобленных французов, главным образом женщин и детей. Они сидели на возах, нагруженных домашним скарбом, или толкали перед собой тележки с тюками и чемоданами, или шагали, неся на плечах и в руках тяжелые узлы с последними пожитками, и лица у всех были залиты потом, а глаза полны слез. Они бежали от врага, но вражеские полки, ощетиненные штыками, были впереди них, позади, рядом, с боков. Даже когда рев военной команды и несшиеся напролом танки сгоняли беженцев в придорожные канавы, на поля, они молчали и, тяжело дыша, прятали в траве перекошенные ненавистью лица. Обессиленные женщины часто так и оставались лежать в канавах, нередко окруженные плачущими детьми. Никто не помогал им. Волна беженцев катилась мимо. Каждый думал только о себе и своих близких. Скончавшимся складывали руки на груди, по хоронить не успевали, торопились дальше.
И тогда парни из отрядов, носивших красноречивое название «Тодт»[27] — «Смерть», получали приказ действовать. Тела умерших предавались земле не из уважения к мертвым, а из санитарных соображений. Выкапывали яму, собирали мертвецов со всей округи и без разбора, как попало, сбрасывали туда. Для каких бы то ни было церемоний не было времени. Священники редко присутствовали на погребении. Людей, быть может всю свою жизнь строго веровавших, закапывали без благословения, без единого прощального слова, без креста, — на каком-нибудь поле, в какой-нибудь яме. Случалось, что беженцы, проходившие мимо свеженасыпанного холмика такой братской могилы, снимали шапки; но и они не останавливались ни на минуту, а шли и шли дальше. Остановиться — значило погибнуть.
Если на пути попадалась горящая деревня, по которой, грохоча, катились танки, беженцы делали большой крюк или шли прямиком через поля, топтали поспевающий хлеб, пересекали ручьи, вязли в луговых трясинах. Люди двигались друг за другом, догоняли ушедших вперед, и никто не знал, куда он идет.
Герберт уже наблюдал подобные человеческие трагедии в Польше; там он тоже видел народ, который, снявшись с насиженных мест, бежал куда-то без оглядки. В горле у парня застревал комок; он чувствовал себя палачом, каким-то гонителем рода человеческого. А среди его товарищей по отряду были такие, которые еще глумились над несчастными, оскорбляли их, точно страшное бедствие, обрушившееся на этих людей, — только справедливая кара за их преступления. Как-то Герберт спросил у своего соседа, что сделали ему эти несчастные, почему он оскорбляет их? Тот резко ответил, что поляки-де сволочи, что они немало притесняли немцев и теперь лишь получают по заслугам. Тогда Герберт спросил, какое зло они причинили ему, лично ему?
— Мне? Мне? — в бешенстве закричал парень. — Мне они никакого зла причинить не могли. Я живу в Вестфалии! Но они притесняли моих восточных соотечественников. Ты что, газет не читаешь, чудище? Настал час возмездия. По мне, пусть бы все они передохли.
Разговор этот Герберту даром не прошел. Началось следствие. После многочасового допроса его за «антинародные» речи приговорили к двум неделям строгого ареста. Исполнение приговора отложили до окончания кампании.
Герберт Хардекопф вспоминал наставления отца и давал себе зарок впредь не произносить ни одного неосторожного слова и, по крайней мере внешне, прикидываться человеком, не знающим жалости, как того требовал начальник, вершивший над ним суд. Нечаянно вырвавшееся слово сочувствия могло стать роковым.
Нелегко все это давалось юноше. Он молчал, но при виде бесчинств немецких солдат и офицеров, при виде бедствий несчастных беженцев в глазах его застывал крик. Герберт покорился, ушел в себя, ибо его никто не учил, если нужно, плыть и против течения. Повсюду — в школе, дома и даже в организации «соколов» — ему внушали, что с существующим положением следует мириться и уж лучше закрыть глаза, чем пострадать за неосторожно вспыхнувший в них огонек протеста.
Приехав из Испании, Гейнц Отто Венер сказал жене с таинственной усмешкой:
— Я не с пустыми руками приехал — привез тебе подарок. Вот он. Твой сын.
Рут испуганно переводила взгляд с мужа на привезенного им мальчугана. Хорош был парнишка, хотя и несколько непривычного типа: пушистые кудри, большие черные как смоль глаза и смуглый цвет кожи.
— Странный подарок, — растерянно пролепетала она. — Откуда ты его взял?
Он загоготал:
— Я нашел его. Ведь тебе давно хотелось такой игрушки? Хорошая порода, а?
Он рассказал жене, что родители Рафаэля Альфонса, ювелир из Бургоса и его жена, стали жертвами красных.
— Вот, смотри! — И он протянул Рут документы на испанском языке, словно показывая ей генеалогическое древо какого-нибудь породистого скакуна, какое обычно прилагается к нему при покупке.
— Читай! Фамилия мальчика была Торос, теперь же он законно именуется Рафаэль Альфонсо Венер! Родился одиннадцатого июня тысяча девятьсот двадцать пятого года в Бургосе.
Рут, оправившись от неожиданности, почувствовала стыд. Что за дикий «подарок»! Она не была уверена, что муж говорит правду, утверждая, будто бы маленький испанец — круглый сирота. Рут вполне допускала, что он тайно увез мальчика, попросту взял его с собой, только бы получить возможность похвастать дома чем-то необычайным.
«Твой сын», — сказал он ей. У нее не было сына, да и не хотела она никаких сыновей. Ее мужу испанский мальчик нужен был только для потехи. Она предвидела, во что все это выльется. Муж будет демонстрировать перед гостями маленького южанина, как редкого зверька, и гости будут обмениваться с хозяином всякими пошлостями по поводу якобы низшей расы, к которой принадлежит мальчик. Возможно, что Гейнц Отто обучит его ходить колесом или бренчать на рояле, превратит в шута, в клоуна…
«Мой сын?..» Нет, нет! Знать она не хочет этого мальчика. Пусть Венер оставит себе этот «подарок» и справляется с ним, как хочет.
Но, глядя на маленького чужеземца с большими темными и, как ей казалось, испуганными глазами, она постепенно сдалась. Только ребенок и окажется страдающей стороной в этом споре, а ведь беспомощный испанский мальчик ни в чем не виноват.
Постепенно Рут Венер даже привязалась к мальчугану, по-матерински заботилась о нем, баловала его. Переехав по желанию Венера в Берлин, она пригласила домашнего учителя. Рафаэль поразительно быстро изучил немецкий язык и вообще оказался способным ребенком. Он был по-настоящему красив, хотя для своих лет необычайно мал ростом и хрупок. Нельзя было не любоваться им, а открытый приветливый взгляд и врожденное добродушие располагали к нему всех, с кем он соприкасался. Маленькому испанцу берлинский воздух пошел впрок, он рос, креп и, как находила Рут Венер, с каждым днем хорошел. Очень скоро она уже с гордостью смотрела на мальчугана, и кому случалось встретить их на Ванзее — идущих рука об руку, смеющихся, — тот останавливался, смотрел им вслед и качал головой.
С этим юным существом Рут Венер и сама вновь почувствовала себя юной. Никогда раньше она столько не смеялась, никогда столько не шутила, как теперь, в свои сорок лет. Никогда не бывала она так часто в театрах, концертах, кино и кафе, как теперь, с Рафаэлем. Она словно хотела наверстать упущенное ею за многие годы. Такой образ жизни способствовал поразительно раннему созреванию мальчугана, в поведении которого появилась самостоятельность, самоуверенность.
В день, когда Рафаэлю исполнилось пятнадцать лет, его короткие штаны были торжественно преданы сожжению, и Рут «посвятила» его в юноши. В качестве дара ко дню рождения она преподнесла ему четыре новеньких костюма с длинными брюками, полдюжины верхних сорочек с крахмальными воротничками и столько же изысканных галстуков. Когда он впервые появился перед нею в длинных брюках, она в восхищенье крепко обняла его.
После вторжения во Францию Венер, возведенный в ранг министериальдиректора, был послан со специальной миссией в Бельгию, как человек, обладающий опытом работы в условиях войны. В его задачу входило создание сети гестапо в оккупированных областях, с тем чтобы со временем покрыть ею всю Бельгию. Своим первым местопребыванием Венер избрал город Мехелен.
— Как вы сказали? Заняты? Все тюрьмы заняты?
— Да, заняты, господин министериальдиректор.
— Но скажите мне, пожалуйста, неужели в Бельгии всегда было столько мошенников?
Директор исправительных заведений Кервин Вандеркандр, с первой же минуты предоставивший себя в распоряжение гестапо, стоял в угодливой позе перед Венером и пожимал плечами. Когда Венер звонко расхохотался в лицо бельгийцу, тот с таким усердием стал вторить ему, что поперхнулся и отчаянно закашлялся.
— Вот что, — сказал Венер тоном приказа. — Сделайте условными приговоры мелким да и крупным уголовникам, за исключением разве только отцеубийц. Нам нужно место, много места для более опасных преступников!
Директор Вандеркандр, потирая пухлые руки, попросил разрешить ему внести одно предложение.
— Говорите!
— А что, если бы такую меру провести в форме амнистии, господин министериальдиректор? Это встретило бы отклик среди населения.
— Неплохая идея, директор! Но, насколько я понимаю, амнистия потребовала бы затяжной бумажной войны. А дело не терпит промедления. Мне не через месяц, а уже завтра нужно надежное место заключения для опасных преступников. К вашему превосходному предложению мы в свое время еще вернемся.
Венер посмотрел вслед директору исправительных заведений, который, пятясь и подобострастно кланяясь, вышел из комнаты.
«Дерьмо! — подумал он. — Вот так же точно держали бы себя у нас так называемые демократы, если бы мы не вышибли их отовсюду. Сброд!»
В тот же день в руки ему попался «знакомый».
Венер перелистывал списки немецких подданных, а также немцев, перешедших в другое подданство, которые были задержаны в Антверпене, Лютихе и Генте. Все это были главным образом эмигранты, бежавшие из Германии. Среди них он натолкнулся на имя Отто Вольфа.
— Смотрите пожалуйста! Так вот где мы нашли тебя, голубчик! На этот раз придется оплатить должок! На этот раз ты от нас не уйдешь!
Венер погрузился в размышления: в Праге этот молодчик еще работал для нас, он выдал нам несколько коммунистов, собиравшихся тайно перейти границу, и один из подпольных комитетов их партии. А после этого он как будто удрал в Швецию, в Гетеборг? Как он попал сюда?.. Где только эта эмигрантская шатия не носится!
Он распорядился, чтобы Отто Вольфа, родом из Бреславля, арестованного в Антверпене, немедленно доставили в Мехелен и привели к нему.
Одному из своих ближайших подчиненных он сказал:
— Мы, пожалуй, встретим здесь кое-кого из старых знакомых, как вы думаете?.. Но кто нам изменил, тот пусть заранее прощается с жизнью.
На следующий же день Венеру доложили, что заключенный Отто Вольф доставлен из Антверпена.
— Ввести!
Вошел приземистый, тучный человек лет под пятьдесят. Его круглая плешивая голова напоминала незадавшийся шар; на лице горели два темных глаза. Они выражали удивление и испуг. Было ясно, что вошедший узнал человека, сидевшего за письменным столом.
Посреди комнаты Отто Вольф остановился.
Венер, разглядывая его сверху донизу, курил сигару, и взгляд его ничего не выражал. Да, опустился этот фруктец. Черт его знает, кому раньше принадлежал костюм, который на нем; пиджак ему узок, рукава коротки. Брюки похожи на две печные трубы. Чего ради он пошел на это? Ведь мы ему неплохо платили.
— Ну вот, волк[28], стало быть, опять попал в свой старый загон. Правда, не так-то скоро… Исколесил небось Европу вдоль и поперек, а? Чехия, Швеция, Бельгия…
Заключенный не шевелился. Противоестественная бледность покрыла его лицо, голый череп взмок от страха.
— Подойти ближе! Ну!
Отто Вольф сделал несколько мелких шажков к столу.
— Еще ближе!.. Стань сюда!
Заключенный подошел к столу вплотную.
— Так, а теперь рассказывай! Расскажи, что ты делал все эти годы после нашей последней встречи.
— Я… я потерял связь.
Венер откинулся на спинку кресла и громко расхохотался.
— Это-то ясно, дружочек!.. Ха-ха-ха… Ха-ха-ха… Советую тебе говорить правду. Почему ты потерял связь?
Отто Вольф тяжело дышал. В первый раз он опустил глаза и сказал:
— Я был в Испании.
— Так-так. И в Испании, значит, тоже. Наверное, в какой-нибудь красной бригаде?
— Да!
— В какой?
— В Одиннадцатой!
— Где побывал?
— В Мадриде, в Бельчите и Теруэле.
«Как могло случиться, что я не был об этом осведомлен?» — подумал Венер и закричал:
— Вот как! Значит, ты, проходимец, с оружием в руках дрался против испанского народа!
— Нет, нет! Отнюдь нет!
— Нет? А что же ты делал в большевистской бригаде?
— Я… я был… я был интендантом.
— Врешь!
— Нет, господин комиссар! Это чистая правда!
— А почему ты нас не поставил об этом в известность?
— Все произошло слишком внезапно. Не представлялось удобного случая.
— А позже?
— Я был в лагере. А затем… затем… бежал в Антверпен.
— А почему ты не постарался немедленно установить связь?
— Началась война.
Венер молча и недоверчиво разглядывал человека, которого он в свое время выпустил из концлагеря потому, что этот субъект изъявил готовность работать для гестапо. И он действительно выдал им несколько крупных зверей. Быть может, он и в самом деле не по злой воле потерял связь?
— Ты ведь передал нам в руки несколько коммунистов, верно?
— Так точно, господин комиссар, — поспешно подтвердил Вольф. — Руководителя нелегальной пограничной организации Фердинанда Мюнгерса и связного Гуго Каульварта.
— Да-да, помню. Знаешь судьбы обоих?
— Н-нет!
Венер провел рукой под подбородком, точно полоснул ножом:
— Сняли башку!
Отто Вольф неподвижно уставился на Венера. Губы его шевелились, точно он хотел что-то сказать. Но он молчал, таращил глаза на Венера и молчал.
— Судя по всему, тебе не сладко живется.
— Да, господин комиссар.
— Хочешь снова работать для нас?
Заключенный медлил с ответом.
— Не хочешь? Значит, не случайно ты на несколько лет пропал у нас из виду?
— Я готов, — пролепетал Вольф.
Оставшись один. Венер сам не мог понять, как это он был так доверчив. Ведь Вольф ему бессовестно налгал, нагородил с три короба всяких небылиц. Этот субъект был в Испании и не нашел возможности перебежать? «Правда, откуда ему было знать, что я нахожусь по ту сторону фронта? Но что-то здесь неясно. Он, конечно, хотел развязаться с нами, боялся, видно, «товарищей». И с какой целью он попал в Гетеборг, тоже неизвестно… Что делать с ним?» — спрашивал себя Венер.
Пока что он распорядился с ближайшим транспортом отправить Отто Вольфа в концентрационный лагерь. Когда он понадобится, можно будет вспомнить о нем.
— Такого мир еще не видывал! — в раже воскликнул директор Пауль Папке, не зная, куда девать руки от восторженного возбуждения. — Противники с математической точностью один за другим перемалываются, обращаются в прах. Вот именно: в прах! Вы только вообразите, милостивые государи! — И он, величественно взмахнув рукой, посмотрел на певцов, стоявших перед ним в своих театральных костюмах. — Сначала Польша. Ликвидирована. Потом — Норвегия, Дания. Ликвидированы. Потом Голландия, Бельгия, Франция… Ликвидированы… Ли-кви-ди-ро-ва-ны… Понимаете, что это значит? — Он самодовольно погладил свою остроконечную бородку. — А то, что спесивым британцам попадает по загривку, — да как еще! — что им пришлось показать пятки и убраться на свои дерьмовые острова! Одно это разве не бальзам для наших сердец? По-моему, нет такого немца, который бы от всей души не радовался, что именно британцам так попадает! И все это — дело рук фюрера! Гениально осуществил он план Шлиффена. Ах, вот человек!.. Какой человек!.. — Папке почтительно склонился, обеими руками провел по жиденьким волосам, помотал головой и воскликнул: — Вообразите только — в первую мировую войну он был всего лишь простым ефрейтором, а во главе армий стояли выскочки и невежды. — Папке вдруг подпрыгнул и крикнул: — Будь он уже тогда фюрером, мир выглядел бы иначе.
Раздался звонок. Над письменным столом Папке вспыхнула красная лампа. С серьезным видом, важно и пристально, он заглянул в глаза каждому певцу.
— Милостивые государи, вам выходить! Как только вы, господин Кёлер, споете свою стретту, — само собой понятно, это должно быть бесподобно, — я выйду на сцену… Ручаюсь, вам придется бисировать без конца, пока в горле у вас не пересохнет! Ну, ни пуха ни пера, господа!
Граф фон Луна, Манрико, Феррандо и старый цыган вышли из кабинета директора. Они не проронили ни слова и, только когда за ними закрылась дверь, молча, с едва заметными ироническими усмешками, переглянулись. Бас Хольмерс, в костюме староиспанского воина, понизив звучный голос, сказал:
— Великий актер, господа. Нашему брату есть чему поучиться.
Тенор Кёлер попробовал голос:
— Па-па-па-па! Пе-пе-пе-пе! Аа-ааа! — старался он взять верхнее «до». Довольный результатами, он сказал: — Грандиозно! Невиданно! Публика будет бесноваться!
Опять раздались звонки, все нетерпеливее, все настойчивее.
Воин Феррандо, спускаясь с лестницы, репетировал: «Вперед, вперед, не вешать головы, сбирайтесь все ко мне».
Внизу возле лестницы показался маленький тщедушный человечек; склонив голову набок, он смотрел вверх на певца.
— Прочь с дороги, жаба! — громыхнул бас. — Проклятый сквалыга!
Кассир с видом сожаления передернул плечами и прижался к перилам. Хольмерс, наклонившись к нему, прогремел:
— Сегодня я ни перед чем не остановлюсь. Понятно? Через час в моем шкафу будут лежать сто монет! Либо… — Он грозно взмахнул одной рукой, другой оперся о меч и с высоко поднятой головой проследовал дальше, выводя строку из своей арии: «Послышался вопль, пронзительный, страшный…»
Помощник режиссера, стоявший за кулисами, махал руками, как подстреленная птица крыльями:
— Куда вы запропастились, Хольмерс?
— Я иду-у! Я иду-у!
В партере Государственной оперы сидели в этот вечер важные персоны; среди них — государственный советник доктор Баллаб, полицей-сенатор Пихтер, а также Вильмерс с женой, дочерью и зятем Меркенталем. Сам Папке распорядился отложить для них билеты. Ну, понятно, с тех пор как он, Папке, занял пост директора оперного театра, от него уже мочой не пахло и он опять был принят в обществе. Во всяком случае, Папке теперь не чувствовал себя зависимым от Вильмерсов, скорее наоборот. Он стал личностью, которую рискованно было не замечать. Пауль Папке в новехоньком фраке, в который он облачился по случаю сегодняшнего выступления, разглядывал себя в зеркале. «Лучше быть не может!» — с удовлетворением отметил он. Это могло относиться лишь к фраку; на внешности же его, как он сам признавался себе скрепя сердце, годы оставили свой отпечаток. Особенно предают мешки под глазами, в последнее время они как-то особенно выделялись, Актер мог бы всякими кремами и пудрой скрыть их, он — не мог. Мешки под глазами делали его более старым, чем он себя чувствовал. В конце концов ему на каких-нибудь пару годочков больше шестидесяти, но чувствует он себя пятидесятилетним. Досадно будет, думал он, если сидящие в ложах представители властей не захотят держать язык за зубами и раньше времени разгласят сенсацию, которую он сегодня собирается преподнести публике, — им она, разумеется, давно известна. Сенатор по делам культуры Аренс твердо обещал — никому ни словечка. Но разве в подобных случаях можно положиться на чиновных особ?
Папке прислушался.
Третья сцена. Серенада Манрико. Слава богу, Кёлер как будто в голосе. Пожалуй, жестковатый тенор для этой роли. Но зато сильный, впечатляющий. А этого вечно пьяного кляузника Хольмерса он проучит. Навсегда отобьет у него охоту терроризовать театр своей вечной критикой и требованиями авансов. Хольмерсу необходимо срочно переменить климат. Надо послать его в турне, в прифронтовую полосу. Пусть захлебнется в трофейном шампанском. Пьянство в конце концов — только порок, но критиковать, ворчать, злопыхательствовать — это нынче преступление…
Поднялся занавес. Начался второй акт. У фургона, наполовину вытянутого на сцену, в живописных позах расположились цыганки; мужчины, стоя за ними, постукивали молотами по колесу, лежащему на наковальне, и пели: «Веселее, друзья, за работу!»
Фрау Меркенталь, сидевшая между отцом и мужем, смотрела в бинокль на тенора Кёлера; в туго облегавшем его жилете и со шпагой на боку, он стоял у костра возле старой цыганки. Хинрих Вильмерс улыбался, глядя на дородных хористов в пестрых лохмотьях. Они больше походили на лавочников или на мелких почтовых чиновников, чем на цыган. Внимание Стивена Меркенталя привлекал эсэсовский офицер, сидевший на два ряда впереди. Ведь это Бернинг, Рейнгард Бернинг, который когда-то служил у него помощником управляющего? Он… Конечно! Боже ты мой, какой же это был бесхребетный, угодливый субъект. Глядя на него, Стивен Меркенталь думал: «По-видимому, верна поговорка: кто умеет подчиняться, умеет и командовать». Хотя Меркенталь и не вполне согласен с ней, он все же думает, что это весьма полезная истина. Подлинно властные натуры ни в малейшей степени не обладают даром подчинения. По-видимому, этот парень хитрее, чем кажется, ибо, судя по всему, он предоставляет воевать другим. Меркенталь решил в антракте заговорить с ним.
— Клингхёфер божественно поет сегодня, — шепотом сказала ему жена.
Он кивнул, слушая, как цыганка молящим голосом выводила: «Отомсти за меня, отомсти за меня!»
Большой антракт сегодня был дан, ко всеобщему удивлению, лишь после третьего акта. Но Меркенталь, увидев, что его бывший служащий покинул свое место, тоже поднялся.
— Не пропадай надолго, — шепотом напутствовала Мими своего зятя. Зять улыбнулся и поцеловал ей руку.
Она просияла. Такая галантность на виду у всей публики весьма польстила ей.
— Он превосходно выглядит, — зашептала она дочери на ухо. — А манеры — неподражаемы.
Глядя вслед зятю, Хинрих Вильмерс думал: «Как хорошо, что я не рассказал ему тогда о неприятной сцене, которую мне устроил Штюрк. Привело бы только к ссорам и раздорам в семье… Старик умер, и вся эта история похоронена вместе с ним».
Тем временем Стивен Меркенталь остановил в фойе своего бывшего управляющего. Штурмбанфюрером стал он. Ну да, теперь такие субъекты, если они достаточно изворотливы, делают головокружительную карьеру.
— Я часто о вас думаю, господин Меркенталь. Вы один из тех, кто наиболее пострадал от войны.
— То есть?
— Если торговля с заокеанскими странами прекратится, вам придется законсервировать ваше предприятие, господин Меркенталь.
— Ах, вот вы о чем… Да-да, придется мне тогда закрыть лавочку. А все — наше географическое положение. Но я не сомневаюсь, что вы, мой милый, делаете все возможное, чтобы ворота мира широко распахнулись перед нами, не правда ли?
— И на вечные времена, господин Меркенталь! — Штурмбанфюрер щелкнул каблуками и польщенно поклонился.
— А уж тогда торговля и мое предприятие вместе с ней вступят в эру процветания.
— В этом можете не сомневаться, господин Меркенталь.
— Ах, как досадно! Опять поднялся занавес! Я бегу, иначе теща задаст мне головомойку! Хайль Гитлер!
— Хайль Гитлер, господин Меркенталь!
Все было так, как того ожидал Пауль Папке: Кёлер-Манрико с таким пылом спел свою блестящую теноровую партию, что после слов «Скоро зе-е-емля кровью вражьей оба-а-агрится» и призыва «В бой! В бой!» разразилась оглушительная буря оваций. Публика стоя неистово аплодировала. Все эти люди охотно подхватили бы хором слова Манрико: «Мы победим или умрем с тобой!»
Долгие минуты гремели аплодисменты.
— Браво!.. Бис!.. Бис!..
Тенор Кёлер кланялся и снова кланялся, и никто не понимал, почему дирижер не подает знака к повторению.
И вот из-за кулис на сцену выходит Пауль Папке. Что это значит? В тот же миг руки опустились, и тысяча пар глаз с недоумением обратилась на человека во фраке; только очень немногим было известно, что это один из директоров оперного театра.
— Высокочтимые государыни и государи! — начал Папке. — Мне выпала честь и большое счастье сообщить вам сенсационную новость. Под гениальным командованием нашего несравненного фюрера героические немецкие войска заняли сегодня… Париж!
Тысячеголосый ликующий рев огласил зал. Послышались крики «хайль Гитлер!» вперемежку с непонятным пронзительным визгом. В партере люди обнимались. Женщины истерически всхлипывали и проливали слезы. Из ярусов продолжали непрерывно нестись крики «хайль Гитлер».
Пауль Папке раскланивался; раз, другой, третий, опять и опять. Никто не обращал на него внимания, все ревели, кричали, вопили. Наконец грянул оркестр. Папке, поклонившись в последний раз, покинул сцену, и воин Манрико подошел к рампе. Затаив дыхание, зрители стоя прослушали певца, во всю силу своих легких выводившего слова стретты: «Я вижу языки пламени, взлетающие к небесам, дрожь охва-а-тывает меня, взгляд застыва-ает!..»
Не семь раз, нет, девять раз повторял Кёлер-Манрико боевую арию. Как только воины Манрико подхватывали клич: «В бой! В бой!» — взрывался такой шквал аплодисментов, что в нем тонули даже мощные звуки оркестра.
Стивен Меркенталь пригласил Пауля Папке в устричный погребок Шюмана на Юнгфернштиге — «скромно отпраздновать победу».
— Сегодня мы пьем только шампанское, — заявил он. — В жизни человека только раз бывает такой день, как сегодня.
— А в Финляндию ты все-таки поедешь, Стивен? — спросила Мими Вильмерс.
— Тш! — Меркенталь испуганно оглянулся. — Ты выдаешь государственную тайну, мама!
— Ну, ну, ведь теперь война окончена, — сказала она.
— На западе, возможно, и окончена, но… — Меркенталь покачал головой и поднял палец, как бы говоря: «В этом я еще тоже не уверен. Посмотрим, что покажет будущее».
— Ах, как будут радоваться в Швейцарии Лизхен и Гейнц, когда они узнают! — воскликнула Мими Вильмерс.
— Что и говорить! — Хинрих Вильмерс повернулся к зятю. — Несомненно, фюрер и на востоке быстро наведет порядок. Тут и пробьет смертный час для большевизма.
— Но, Хинрих, — удивленно воскликнула его супруга, — фюрер ведь заключил договор с Россией.
Стивен Меркенталь оглушительно захохотал. Ему вторил Вильмерс. Мими по-детски большими глазами смотрела на обоих мужчин и не понимала их веселости.
— Sancta simplicitas![29] — проговорил, хохоча, Меркенталь. — Ты прелесть, мама! Но что такое договор? Как ни верти, а все клочок бумаги!
— Ты считаешь это правильным, Стивен? Ведь ты тоже заключаешь договоры со своими клиентами или там еще с кем? Разве это для тебя только… клочок бумаги?
— Дела и политика — вещи разные, мама, — назидательно произнес зять. — В политике существует совершенно особый кодекс чести.
— Ты так думаешь? — сказала Мими нерешительно и смиренно. Стоило ей взглянуть в самоуверенное улыбающееся лицо боготворимого зятя, и она сразу же сдалась. — И зачем только я вмешиваюсь в разговоры о политике?.. Правду говоря, я считаю, что политика — ужасная вещь.
Стивен Меркенталь поднял бокал с шампанским.
— Предлагаю первый тост за честную душу нашей доброй мамаши!
— Издевайтесь, издевайтесь надо мной! — воскликнула Мими, но все же взяла свой бокал.
Все рассмеялись, и бокалы зазвенели.
В нише рядом запели залихватскую песенку об Англии.
Пауль Папке вошел в ресторан с таким видом, точно это он, Пауль Папке, собственной персоной выиграл сражение во Франции. Папке пожимал всем руки и говорил:
— Сердечно поздравляю!
Мими Вильмерс еще раз отличилась. Она наивно спросила:
— По какому поводу вы нас поздравляете, господин Папке?
Папке учтиво поклонился и ответил:
— По поводу великой победы, сударыня!
— А то по какому же еще, мама? — с укором молвила дочь, хотя у нее возник тот же вопрос. Но она была достаточно умна, чтобы промолчать.
— Какое счастье, что мне, старику, еще выпало на долю дожить до этого дня! — воскликнул Папке. — Париж в наших руках! Это трудно объять умом!
— Да-да! — в тон ему сказал Хинрих Вильмерс. — Нынешнее поколение — молодцы, умеют драться.
— Нет, глубокоуважаемый, дело здесь не столько в поколении, сколько в государственном режиме и в фюрерах, — возразил Папке. — В молодости и мы были не так уж плохи. Но наши фюреры никуда не годились. Тогда только бряцали оружием, да и то как-то вяло. А важно что? Важна твердая рука, крепкая хватка! У фюрера, слава богу, твердая рука, и он знает, чего хочет. Ну, а как вам понравился, милостивые государи и государыни, сегодняшний спектакль?
— Превосходно, дорогой Папке!
— Неповторимо!
— Незабываемо! Действительно незабываемо!
Но директор Папке был разочарован: он надеялся услышать несколько слов по поводу своего выступления. Поэтому он сказал:
— К сожалению, тенор…
Эльфрида Меркенталь не дала ему договорить:
— Не будьте несправедливы, господин Папке! Кёлер пел сказочно! Никогда еще я не слышала такого чистого и сильного исполнения теноровой партии!
— Согласен, что он пел не из рук вон плохо, но все же, глубокоуважаемая и милостивая государыня, сладость и победоносный взлет стретты он передал недостаточно ярко.
— Публика бесновалась, — заметил Хинрих Вильмерс.
— Еще как! — воскликнула фрау Меркенталь. — Галерка из себя выходила!
— Tempora mutantur!
— А это что значит? — спросила Мими Вильмерс. — Ты без латыни никак не можешь обойтись.
Стивен Меркенталь весело рассмеялся.
— Это значит, мама: времена меняются.
— Уж подлинно переменились, это верно. Кто был на дне, тот теперь на вершине.
— Как вас понять, господин Папке? — спросил Меркенталь. Комментарий Папке ему не понравился.
— Франция достаточно долго держала нас под сапогом, а теперь мы схватили ее за горло! За ваше здоровье!
— За ваше и — хайль Гитлер! — откликнулся Меркенталь, вполне удовлетворенный этим разъяснением.
— Боже мой! — вскрикнула вдруг Мими Вильмерс. — Ведь сын Оттмара, Иоахим, находится на Западном фронте!
— Ну и что же? — спросил ее муж.
— А если с ним что-нибудь случится?
— Глупости! Почему с ним непременно должно что-нибудь случиться?
— Сударыня! — Папке встал, точно уже собирался выразить соболезнование. Но он только с пафосом продекламировал: — Побежденный считает свои жертвы, победитель радуется своим победам.
Мими Вильмерс неуверенно посмотрела на него.
Стивен Меркенталь бросил в его сторону насмешливый взгляд и подумал: «Комедиант! Интересно, из какой оперы он взял эти слова?»
Хорошо в Москве зимой, когда первый пушистый снег белеет на крышах и улицах города и разноцветные округлые луковки церковных куполов, ленинский Мавзолей, красная стена Кремля с ее внушительными башнями выступают сквозь снежную завесу. Но еще лучше, по мнению Вальтера Брентена, московская весна, когда деревья на площадях и в парке на берегу Москвы-реки покрываются молодой изумрудной листвой, а на Пушкинской площади продаются фиалки и подснежники, и москвичи, сбросив шубы, меховые шапки, одеваются в светлые костюмы, в платья веселых летних тонов.
Вторую весну встречал Вальтер в Москве, но, по существу, это была его первая московская весна. В прошлом году он только смутно ощущал ее, пробовал на вкус, обонял: он был прикован к постели, Теперь же он самозабвенно отдался ей весь, вдыхал ее полной грудью. Ему казалось, что только сейчас, вместе с пробуждающейся жизнью природы, он по-настоящему выздоравливает.
Вальтер выписался из разряда больных, он выздоровел. Легкое зажило и окрепло, плечо отремонтировано, как выразился доктор Андреев. Ежедневный массаж на протяжении многих месяцев сотворил чудо: Вальтер мог размахивать левой рукой во все стороны, он снова мог ею свободно владеть, точно она и не висела плетью, как чужая. И аппетит у него появился такой, будто он хотел вознаградить себя за долгие месяцы, когда ел без всякой охоты и только по принуждению.
Лучшим лекарством для него были прогулки. Возвращаясь в больницу уже под вечер после очередного путешествия по городу, он заранее радовался, что с утра опять пойдет бродить по Москве. Вначале он не выходил за пределы улицы, где находилась больница; в одну сторону — спускался к кремлевской стене, в другую — шел вверх до Арбатской площади. Но с каждым днем он чувствовал себя увереннее, и вот он уже не боится, что запутается в большом незнакомом городе. Обойдя Кремль, он выходил на красивую, единственную в своем роде Красную площадь, шел до храма Василия Блаженного и сворачивал на набережную Москвы-реки. Через короткое время он знал уже улицы и бульвары, которые вели до Парка культуры имени Горького, до Ленинградского шоссе и до Зоологического сада.
Сын его Виктор оказался весьма осведомленным проводником по Москве. Часто после школы он приходил в больницу, и они вдвоем отправлялись «открывать новые земли». В большинстве случаев Виктор знал те места, по которым они проходили. Он стал настоящим москвичом, говорил по-русски и так вжился в этот новый для него язык, что строил немецкие фразы по законам русского синтаксиса.
Вдвоем отец и сын спускались в московское метро, на каждой остановке выходили и восхищались подземными вокзалами: построенные каждый в своем стиле и из разных материалов, они все походили на мраморные дворцы. Вальтер со своим гидом осматривали универмаги, посещали музеи, иногда заходили среди дня в кино; с особым удовольствием, обычно уже в завершение прогулки, усаживались за столик в кафе «Мороженое» на улице Горького.
Понемногу Вальтер Брентен заново узнавал сына; за годы разлуки он стал совсем другим — он очень вырос. Виктор, которому не исполнилось еще семнадцати лет, был, на его взгляд, не по годам серьезен; мальчику не хватало жизнерадостности. Не объяснялась ли такая черта его характера тем, что ему пришлось испытать в фашистской Германии? Вполне возможно, Виктор любил литературу и музыку, особенно музыку, но химия, физика и математика интересовали его больше. Его склонность к точным наукам уже вполне определилась.
В Москве Вальтер Брентен вновь обрел сына, но это был уж не ребенок, а почти взрослый человек; когда они шли вместе, у Вальтера было такое чувство, точно рядом с ним закадычный друг, с которым обо всем можно поговорить, который все понимает, во всем разбирается и даже кое-чему научить может.
Вальтер ждал Айну со дня на день, но приехала она именно тогда, когда все его мысли и чувства были заняты предстоящим празднованием Первомая. Как вихрь, влетела Айна в палату, но вдруг остановилась и спросила:
— Можно тебя обнять? Ты уже совсем здоров?
Он улыбнулся и широко раскинул руки.
— Можно!
Тогда она бросилась к нему, обвила руками его шею, прильнула лицом к его плечу и заплакала. Он гладил ее по голове.
— Ведь кругом люди, Айна. Что они подумают?
Он бережно отстранил ее.
— Дай хоть посмотреть на тебя!
И вот уж она улыбается сквозь слезы.
— У тебя прекрасный вид!.. Пополнела даже, сударыня!.. А от тоски как будто не полнеют?
— Я здесь! В Москве! Ты рядом! — Айна покачала головой, словно еще не верила себе.
— Идем. Посидим в приемной. Там мы будем одни.
Он взял ее под руку, и они пошли к дверям. Больные в палате, которые давно знали, что он ждет Айну, и теперь были свидетелями их встречи, радовались вместе с ним. Они улыбались ему и дружески подмигивали.
Ну вот наконец Айна с ним! Живая, веселая, предприимчивая — такая же, как была. Она говорила и говорила, смеялась и радостно вскрикивала, обнимала, целовала и кружилась вокруг него. И сразу же высыпала перед ним тысячу планов, широких планов! Работать она будет в Институте иностранных языков. Надо достать квартиру, в крайнем случае — комнату. Но прежде они непременно должны поехать куда-нибудь отдохнуть. Устроить себе настоящий летний отдых.
— Как тебе удалось приехать? — спросил Вальтер. — Кто тебе помог?
— Партия, — ответила она. — Все сделала шведская компартия. Представь себе, одной коммунистке, которая работала здесь в Москве, пришлось по семейным обстоятельствам вернуться в Швецию. Она живет в Карлстаде, на озере Венерн. Слушай, мы непременно поедем туда когда-нибудь! Там чудесно, поверь мне… И вот вместо Герды я и поехала. Здорово, а? Этим я обязана Свену. Не будет ли мне трудно? В институте? Думаю, что справлюсь. А как по-твоему, справлюсь?
Она не дожидалась ответа и говорила без умолку:
— Сначала предполагалось, что мы полетим самолетом. Представь себе: лететь через Балтийское море, где идут бои. Повсюду фашистские пираты. Но воздушное сообщение Стокгольм — Рига все же существует; самолеты еще курсируют. Товарищи уговаривали меня: поезжай железной дорогой, хоть дольше, зато вернее. Поезд и в самом деле невыносимо долго тащился. Но теперь я здесь. Ты рад? Ну скажи же! Почему ты ни слова не говоришь?
— Петь дуэтом еще можно, но говорить дуэтом нельзя, — отвечал он с улыбкой.
— Давай тогда споем! Мне хочется петь, танцевать, и снова петь, и снова танцевать! А как ты? Ты в самом деле уже здоров?
— В самом деле? Срок как будто достаточный, чтобы выздороветь.
— А почему же ты в больнице? Когда немецкие товарищи сказали мне, что ты еще в больнице, я бог знает что вообразила. Рецидив. Ухудшение… Нет, у тебя совсем не болезненный вид. Только немножко похудел. Но тебе это не вредно. В Париже ты был слишком толст.
— В Испании меня уже нельзя было назвать толстым.
— Ах, да! Испания! С удовольствием посмотрела бы там на тебя. Я разговаривала со шведскими товарищами, которые дрались в Испании. Кое-кто был даже с тобой в одном батальоне и знал тебя. Уж этих-то я порасспросила, будь покоен! Я все знаю, что там было с тобой.
Вальтер поцеловал Айне руку.
— Я очень рад, что ты приехала!
Она просияла, и от счастья глаза ее опять наполнились слезами.
Первого мая они вместе стояли на Красной площади на трибуне, любовались парадом Красной Армии и демонстрацией трудящихся Москвы.
Третьего мая Вальтер выписался из больницы и переехал в гостиницу к Айне.
Едва они обжились, как уж снова пришлось укладывать чемоданы: они на месяц уезжали в Крым, в Суук-Су.
— Наше свадебное путешествие! — ликовала Айна, Как она радовалась, что увидит Крым. — Надо надеяться, что Суук-Су находится на берегу моря? — Она немедленно достала карту Крыма и принялась изучать Крымское побережье. По складам разобрала все названия больших и малых городов от Севастополя до Керчи. Суук-Су среди них не было.
— Значит, Суук-Су расположен в глубине полуострова. Вот досада!
Загадочное, не обозначенное на карте побережья Суук-Су не давало покоя ни Вальтеру, ни Айне. Они укладывались, но мысли их заняты были этим необычно звучавшим названием. Вальтер позвонил в туристское бюро. Там ему сказали, что Суук-Су находится вблизи Гурзуфа, у самого моря.
Айна пустилась в пляс и до того разошлась, что Вальтер даже боялся, как бы соседи не запротестовали. Но и он с большой радостью думал об этой поездке к Черному морю. Сколько лет он уже не отдыхал. В тысяча девятьсот тридцать втором году летом, когда его выпустили из крепости, он совершил двухнедельную поездку на пароходе по Рейну; с тех пор прошло девять лет. Девять лет… Все тут было: и концентрационный лагерь, и Париж, и Испания, и долгая болезнь. А теперь целый месяц отдыха! Солнце, вода, песок, ничегонеделанье, книги — все это ему представлялось почти нереальным. И Айна с ним! Вот она, щебеча и напевая, носится по комнате и то одно забывает, то другое, но зато всем друзьям и знакомым подробнейшим образом докладывает, что едет в Крым, в Суук-Су. А когда кто-нибудь решается спросить, где же находится это Суук-Су, она каждый раз сызнова становится в тупик.
Утром последнего дня мая они сели в просторный пассажирский самолет и уже в обед, после спокойного ровного полета над необозримыми полями Украины, приземлились в Симферополе. Небольшой автобус дома отдыха Суук-Су ждал своих пассажиров на аэродроме.
Автобус несся по извилистым горным дорогам Крыма, то взбираясь вверх, то катясь под гору. Изредка в глубине мелькало лежащее за горами море. На место они прибыли в час послеобеденного отдыха.
Оказалось, что Суук-Су — это название дома отдыха, а не местности. Возможно, здесь некогда было селение, которое так называлось. Теперь здесь расположился маленький санаторный городок, с белоснежными жилыми корпусами, «зеленым» театром и множеством спортивных площадок. Вся территория этого городка представляла собой парк, поднимавшийся в гору, с аллеями мощных кипарисов, высокими пальмами и такими деревьями и растениями, которые Айна и Вальтер видели впервые.
Бросив чемоданы в отведенной им комнате, с балконом на море, и наскоро умывшись, они, не медля ни минуты, отправились в экспедицию по новым местам. Первым делом поклониться морю. Берег был местами каменистый, местами песчаный. Нашли они и превосходный уголок для купания. У самого берега из воды поднимались две громадные скалы. Они высились почти рядом, но не соприкасались. Между ними пролегала узкая полоса воды. Искрясь на солнце, спокойно дышала зеркальная морская гладь. Вдали пыхтел маленький моторный катер.
Айна в восхищении всплеснула руками, и глаза ее, казалось, торопились и не могли вобрать всю полноту прекрасного. Она повторяла шепотом:
— Тридцать дней… Целых тридцать дней…
В парке Вальтер и Айна встретили молодую русскую девушку, здоровую, крепко сбитую, с широким энергичным лицом и добрыми глазами. Айна уже успела запомнить несколько русских слов и мастерски жонглировала ими. Она быстро столковалась с новой знакомой, ни слова не понимавшей по-немецки, не говоря уж о шведском языке. Девушка служила в доме отдыха, и звали ее Наташей. Оказалось, что она работает в корпусе «В», в котором поселились Вальтер и Айна.
Для Айны была открытием и Наташа. Она любовалась ее лицом, по-мужски энергичным и в то же время мягким. О чем только она Наташу не расспрашивала! Не всегда было просто построить вопрос так, чтобы русская девушка поняла. Айна узнала, что Наташа родилась под Тулой, что девушка уже два года работает в Суук-Су и стосковалась по родной деревне. Айна спросила ее, хочет ли она жить в Москве. О да, еще как хочет! В Москве ведь все русские хотели бы жить. Когда Вальтер и Айна распрощались с Наташей, Айна сказала:
— С такой русской женщиной, как Наташа, я с удовольствием подружилась бы. Она ведь тебе тоже понравилась, правда?
— Ты что-то очень быстро заводишь дружбу, — ответил Вальтер.
— Я имела в виду… если…
— Полагаю, что, кроме Наташи, найдутся еще и другие русские женщины, достойные того, чтобы с ними подружиться.
— Не вздумай, пожалуйста, потешаться надо мной, — погрозила она, смеясь. — Здесь, у моря, это строго воспрещается. — Она показала на высокую гору, выдвинувшуюся далеко в море. — Мы тут в настоящей бухте. Чудесно!.. Разве нет? Скажи! Да скажи же что-нибудь!
Прошло всего несколько дней, как Вальтер и Айна приехали в Суук-Су, и едва они привыкли к новой обстановке, как на них напала какая-то истома — обычный спутник всяких каникул. Они превратились, как выразилась Айна, в упивающихся своей ленью бездельников. Рано утром отправлялись к морю, купались и часами лежали в полудреме на солнце. За несколько дней они сильно загорели. На пляж то и дело приходили врачи, следившие за тем, чтобы отдыхающие не злоупотребляли солнечными ваннами. Иногда их неусыпное внимание начинало даже тяготить.
Вальтер и Айна уже обследовали все ближайшие окрестности; они знали, что рядом, у подножья выступающего в море великана Аю-Даг, что означает «медведь», — а эта гора действительно напоминает огромного медведя, пригнувшего голову, — находится всемирно известный пионерский лагерь «Артек». Были они и у пушкинского грота, где поэт, говорят, любил отдыхать в дни своего изгнания. Побывали в ближайшем приморском городке Гурзуфе и там в довольно запущенном кафе пили чай, а потом покупали на базарах, напоминавших восточные, всякие безделушки, сувениры — открытки, раскрашенные раковины, броши, булавки и узловатые палки с резными украшениями.
Среди отдыхающих в Суук-Су был еще один немец, литературовед, уже много лет живший в Советском Союзе, уроженец Штутгарта, Альфонс Шмергель. Это был высокий худой человек с вечно всклокоченной длинной «писательской» гривой. Он охотно и много говорил, но обрывисто, перескакивая с предмета на предмет, часто не заканчивая фразы. Если он успевал додумать пришедшую ему в голову мысль прежде, чем она до конца выливалась в слова, он забывал договорить, ибо в голове у него уже рождалась новая мысль, вытеснявшая первую.
Альфонс Шмергель принадлежал к числу людей, мыслящих с молниеносной быстротой. Как бы скоро он ни говорил, его мысль всегда обгоняла слово. Диалогов он не признавал, он был способен только на монологи, на мало понятные словоизвержения.
Он подсел к Вальтеру и Айне. Вальтер спросил, что пишет «Правда» о международном положении.
Шмергель, словно он только и ждал этого вопроса, тотчас же очертил правой рукой большую дугу в воздухе.
— Интересно, товарищи!.. Исключительно интересно. Противоречия в лагере империалистов в высшей степени… Англия, например, видит себя вынужденной… Соединенные Штаты территориально выиграли на этом. Но и Япония зашевелилась не на шутку. Азия бурлит… И я спрашиваю себя: не был ли Крит для фашистов генеральной репетицией нападения на Англию? Впрочем, на море фашистам не везет. «Бисмарк», их самый мощный боевой корабль, потоплен. Что-то такое носится в воздухе. Недоброе. У меня чутье на это. В конце концов фашисты… Последняя речь Гитлера на многое раскрывает глаза. Он сказал, в числе прочего… И, по-моему, это решит вопрос. Сырье в нацистской Германии есть, но… Это слабое место, так сказать, ахиллесова пята фашизма… — Вальтер кивал, точно столь исчерпывающее изложение международных дел его вполне удовлетворяло. Айна зарылась лицом в песок, чтобы не прыснуть со смеху.
В первое время Вальтер и Айна находили Шмергеля очень забавным, но в конце концов его общество стало для них мукой.
— Он больной человек, — сказал Вальтер. — Крайне нервный, рассеянный. Жаль его.
— Надо ему сказать, пусть оставит нас в покое, — решительно заявила Айна. — Я больше не могу его выносить.
— Нет, этого говорить не следует, — возразил Вальтер. — Он обидится.
— В таком случае надо бежать от него.
— Куда? Он всюду нас отыщет.
— Давай проберемся вон на ту скалу! — воскликнула Айна и, тут же вскочив, торжествующе продолжала: — Правильно, мы поплывем к той скале и там уляжемся на солнце. Шмергель плавать не умеет, он как миленький, хочешь не хочешь, останется на берегу, и никто не вторгнется в наше царство.
— А сможем ли мы забраться из воды на скалу? — усомнился Вальтер. Но предложение Айны ему понравилось. На этих камнях среди моря, несомненно, хорошо полежать.
— Я поплыву туда и посмотрю, что там и как! — крикнула Айна.
И тут же, не дожидаясь ответа, выбросив вверх руки, побежала в воду.
— Алло!
Вальтер обернулся. К нему шел Альфонс Шмергель; он издали махал рукой.
Присев рядом с Вальтером, следившим, как Айна сильными толчками выплывала в море, он сказал:
— В воздухе действительно что-то нависло, товарищ Брентен!
Вальтер поднял глаза к небу. На синем небе не было ни облачка.
— Почему ты так думаешь?
— Я имею в виду политическое небо.
— Ах, та-а-ак!
— Сегодня «Правда» в маленькой, очень маленькой заметке, но все же… Что нужно немецким войскам в Финляндии, скажи на милость?.. Я уже думал… Но ведь Норвегию они уже заняли… Ближайшие месяцы будут решающими… Уверяю тебя, если бы только не… Вот то-то и оно, что легкие победы на западе придают фашистам наглости… Надо зорко следить за ними… Я не верю в эти мирные отношения…
— Алло!.. А-ал-ло-о!
Айна стояла на скале, на самом краю, и махала руками и звала…
— Прости, пожалуйста! — извинился Вальтер и побежал в воду.
Айна ждала его в том месте, которое она назвала «гаванью», — два маленьких выступа в скале. Взобравшись на них, можно было с небольшим напряжением вскарабкаться на самую скалу.
И вот они вдвоем стоят на плоском покатом камне и машут Альфонсу Шмергелю.
— Чудесно! — ликовала Айна. — Совсем как у нас на севере. Здесь ни одна душа не увидит нас, только широкое море.
Со скалы, которую Вальтер и Айна назвали «Лорелеей», виден был пионерский лагерь «Артек», а на противоположной стороне — приморский городок Гурзуф. Айна называла эти солнечные июньские дни, прекрасные в своей летней тишине, божественными. Море нечасто выходило из состояния покоя, и озорные волны лишь изредка набегали на их скалу. Обычно необъятные голубые воды были невозмутимы, как воды тихого пруда. Особенно приятно было, когда над скалой дул прохладный бриз; солнце так нагревало камень, что два существа, растянувшиеся на нем нагишом, алчущие воздуха, света и солнца, чувствовали себя как на раскаленной плите.
Иногда мимо проходил большой моторный катер с веселым грузом — пионерами и пионерками, одетыми во все белое. И пока катер не скрывался в направлении Гурзуф — Ялта, не смолкая, звучали приветственные возгласы, и в маленьких машущих руках мелькали белые платочки.
Часто к скале приближались дельфины; темные, лоснящиеся чудовища, высоко и задорно подпрыгивая, резвились в волнах. Они приплывали всегда стаями и вели себя как шаловливые дети моря.
Вальтеру и Айне так хорошо было на их скале, что они часто пропускали завтрак или обед, только бы подольше оставаться здесь. Тела их стали коричневыми, точно у каких-нибудь островитян Тихого океана. Вальтер называл Айну «африканской Лорелеей». Ее золотистые волосы, выгоревшие на солнце, причудливо оттенялись темным загаром кожи.
От Альфонса Шмергеля они избавились. Как изгнанный из рая, одиноко бродил он по берегу. Теперь Айна его жалела. Но что же делать, говорила она. Нельзя ведь перетащить его сюда на веревочке.
— Только этого не хватало!
— Безобразие! Как это взрослый человек не умеет плавать? — удивлялась Айна.
— Хорошо, что он не плавает, — сказал Вальтер. — Если бы еще и он попал сюда, тогда — прощай отдых.
Айна вскочила и встала перед ним во всей своей неприкрытой невинности.
— Что это значит: «Если бы и он?..» Я, по-твоему, много болтаю?
— Достаточно! — проворчал он.
— Хорошо, что мне это теперь известно, — сказала она обиженно. — Отныне я буду нема как рыба! Слышишь, как рыба!.. Слышишь?
— Да, да, слышу!
Она отвернулась от него, засопела, но промолчала…
Далеко в море плыл грузовой пароход. Медленно-медленно шел он по заданному курсу, и Вальтер гадал: успеет ли пароход скрыться за Аю-Даг раньше, чем Айна заговорит.
Подплыла стайка дельфинов. Точно водя хоровод, проказники один за другим ныряли, выскакивали на поверхность и снова ныряли.
— Опять они здесь! — воскликнула Айна, показывая на резвых водяных шалунов. — Кстати, раз я уж все равно заговорила, а эти дельфины напоминают мне толстушку Наташу, я хотела спросить у тебя — давно уже хотела спросить, — нельзя ли ей помочь переехать в Москву. Мне бы очень хотелось это сделать.
Вальтер поискал глазами пароход. Он был еще далеко от Аю-Дага.
— Почему ты улыбаешься? Ответь лучше!
— Надо сначала все хорошенько обдумать.
— Само собой. Но этого мало. Надо и доброе дело сделать, — сказала она, недовольная его ответом.
— А как мы решаем? Поедем завтра на экскурсию или останемся?
— А тебе хотелось бы поехать?
— О да, я бы не прочь.
— Тогда, значит, едем.
Ровно в семь утра перед корпусом «А» стоял голубой автобус. Около тридцати сууксунцев, как в шутку называли здесь отдыхающих, отправлялись с экскурсией на Ай-Петри. Были здесь и Вальтер с Айной. Альфонс Шмергель не пришел. Врач сказал им, что Шмергель заболел желудком.
Айна взглянула на Вальтера. Оба чувствовали себя виноватыми; в последние дни они совсем позабыли о нем.
— Больной желудок — больной мозг, — заметил Вальтер.
— Надо навестить его, — сказала Айна.
Но сначала они отправились на Ай-Петри. Большой автобус, взяв с места в карьер скорость, от которой захватывало дух, понесся по узкой петляющей приморской дороге. Вальтер сидел рядом с шофером, приземистым, круглоголовым и грузным мужчиной с полным лицом. Он с удовольствием и абсолютной душевной невозмутимостью дымил своей кривой трубкой даже на самых головокружительных поворотах. Этот шофер больше походил на рыбака или штурмана, чем на водителя автобуса.
За Гурзуфом начался подъем. Часто с одной стороны пробитой в скалах дороги открывался крутой, в несколько десятков метров, обрыв к морю, с другой же — поднимались отвесные стены скал. Но шофер нисколько не сбавлял скорости.
Из глубины машины доносился беспечный говор пассажиров. Они, видимо, не испытывали никакого страха, либо не представляли себе опасности. Вальтеру очень хотелось предложить шоферу немножко сбавить скорость, но он, во-первых, не говорил по-русски, а во-вторых, боялся, что шофер повернется к нему и в этот миг машина может соскользнуть с дороги. Временами достаточно было бы автобусу на несколько сантиметров отклониться в ту или другую сторону, и он либо ударился бы о горный склон, либо рухнул в море.
Айна, в первые минуты явно боровшаяся со страхом, овладела собой. Вальтер видел, что она любуется морем, принявшим в тени гор густо-синюю окраску. Самому ему было не до красот природы. Он не отводил глаз от шоссе и мысленно брал каждый поворот и каждый подъем, точно сам вел машину.
Так ехали до Ялты, где сделали остановку. Она длилась ровно столько, сколько требовалось путешественникам, чтобы побродить по набережной, поглазеть на витрины магазинов и сделать маленькие покупки.
За Ялтой автобус, мотор которого успел остыть, с ревом понесся вверх по крутым подъемам. Шоссе петляло среди бескрайних лесов с вековыми дубами, елями и соснами. Иногда показывалось море, и тогда все вскрикивали, увидев, как высоко над ним они находились. А машина все шла и шла вперед и все время в гору. Леса утратили свою мощь и красоту, перешли в малорослые рощи с корявыми деревьями, стелющимися по земле. Потом и эта растительность исчезла и ничего, кроме песка и голых склонов, вокруг не было. Но автобус продолжал подниматься все выше. И вот наконец показалась вершина.
Это была не обычная вершина; это была степь, правда лежащая на высоте тысячи двухсот метров над уровнем моря. Здесь, на горном плато, дули холодные ветры, вздымая тучи песка. Стоило повернуться спиной к морю, как начинало казаться, что ты где-то в пустыне Центральной Азии.
Трудно описать красоту моря, каким оно открывалось с этой высоты. На глубине более тысячи метров лежал морской берег и город Ялта. Хорошо видимые отсюда безбрежные водные просторы казались темными, а местами — густо-черными. Тот, кто назвал это море Черным, вероятно, именно отсюда впервые увидел его…
Айна от охвативших ее чувств даже дар речи потеряла. В немом восторге смотрела она на море.
— Видишь там — катер! — Она показывала на крохотную точку в море.
— Катер?.. Это пароход.
Стоявший рядом товарищ нацелил свой бинокль на судно.
— Это «Украина».
— Значит, тот самый пароход, Айна, что курсирует между морскими курортами. На нем сейчас сотни людей.
— Мне бы не хотелось здесь жить, — сказала она и передернула плечами. — Нет, не хотелось бы, как ни прекрасен вид с этой вершины. Отсюда все земное представляется таким маленьким и нереальным…
Советские товарищи, слышавшие ее слова, рассмеялись и согласились с ней. Вальтер в ответ воскликнул шутя:
— Тогда давайте скорее назад, в долину, где царствуют люди и все земное.
Айна прильнула к нему и зашептала:
— Да, да, едем скорее назад!
На следующее утро — это было воскресенье — они опять поплыли на свой остров. Из дома отдыха они ускользнули раньше обычного.
По лицу Айны, когда она вытянулась на пологом камне, разлилось блаженство. Здесь она чувствовала себя в реальном мире, его частицей, человеком среди людей. По пляжу «Артек» бегали голые дети и бросались в море. Там, должно быть, стоял хохот и радостный визг, но звуки до Вальтера и Айны не долетали, отсюда можно было лишь видеть веселую, счастливую толпу детей. За ними высилась знаменитая гигантская скала.
Солнце поднялось из-за гор, и морская гладь заискрилась мириадами кристаллов. Вальтер и Айна лежали ничком, смотрели на солнце, и Вальтер рассказывал:
— Жил-был однажды король, не пожелавший, чтобы каждое утро солнце незвано-непрошено вставало над землей и не только ему, а и всем людям дарило свет и тепло. Он издал королевский указ, в котором повелел солнцу впредь незваным не подниматься на небо. Когда же наутро солнце, наперекор монаршей воле, все же показалось, разгневанный король крикнул своим слугам, чтобы они стащили с неба ослушника и заковали его в цепи. Но как слуги ни старались, они ничего не могли сделать, а те из них, кто уж очень ретиво взялся за дело, обожгли себе пальцы. Неумному величеству от злости вся кровь бросилась в голову, его поразил удар, и он умер. Солнце же до сей поры каждый день наново поднимается в небо, щедро дарит всем людям свет и тепло и множит богатства этого мира.
— Прекрасная сказка, — воскликнула Айна, — простая, правдивая и мудрая.
— Алло!.. А-а-алло-о!
— Неужели это Шмергель? — Айна на животе подползла к краю скалы и осторожно поглядела в сторону берега. — Он самый! А я думала, он болен и лежит в постели!.. Откликнемся, а?
— Зачем это мы могли ему понадобиться? — сказал Вальтер.
Альфонс Шмергель взобрался на ближайшую к берегу мало-мальски доступную ему скалу и опять закричал:
— Алло!.. Алло-о-о!.. Алло-о-о!
— Что же ему нужно?.. — шепнула Айна.
Вальтер встал. Напротив, по ту сторону узкой полосы воды, разделявшей обе прибрежные скалы, стоял Шмергель, взволнованно махал руками и кричал:
— Возвращайтесь! Сейчас же плывите сюда! Война!.. Гитлер напал на Советский Союз!
Что тут началось! Все укладывались, все кого-то о чем-то спрашивали, куда-то бегали, кому-то на что-то жаловались, ругались. Те, кто был хорошо знаком с местными условиями и кому повезло, уехали первые. Альфонса Шмергеля вместе с другими больными отправили санитарным автобусом. Легковые машины безостановочно курсировали между Суук-Су и Симферополем. Шоферы едва успевали поесть, о передышке не приходилось думать. Все стремились домой, и как можно скорее; одни уезжали в направлении Киева и Харькова, другие — в Москву, Ленинград или на Урал. Семье одного электромонтера из Иркутска предстояло путешествие в несколько тысяч километров на восток.
Никто не замечал, что солнце сияет так же, как вчера, что волны так же, как вчера, ритмично набегают на берег, а горные вершины вокруг Ай-Петри все так же гордо и неприступно высятся на фоне неба, как многие тысячелетия назад.
Вальтера и Айну заклинали подождать и не бросаться в первый поток отъезжающих. Но Айна не поддавалась уговорам, она непременно хотела тут же мчаться в Москву и этим так прожужжала Вальтеру уши, что он сдался. Они сели в первый попавшийся автобус, который шел в Одессу; к счастью, у них было мало вещей, что облегчало им поездку.
Где бы они ни проезжали, повсюду была одна и та же картина: люди с чемоданами в руках, семьи с малолетними детьми, стоящие в длинных очередях на вокзалах, опустевшие санатории и дома отдыха.
Вальтеру и Айне повезло: им удалось сесть в ближайший же поезд. Они даже получили плацкарты. Когда они занимали свои места, Вальтер шепнул Айне:
— По-немецки не говорить! Вообще говорить как можно меньше!
— Почему? — спросила она. — Потому что фашисты говорят по-немецки? Что общего у нас, у тебя с этой шайкой бандитов?
— Эти гады, Айна, к сожалению, говорят на том же языке, что и я.
— Ну, и что из этого? — Айна раздраженно посмотрела на него: — Насколько мне известно, это также язык Гете и Карла Маркса.
— Совершенно верно, — сказал Вальтер. — Значит, ты каждому, кто услышит твою немецкую речь, собираешься прочитать предварительно лекцию на эту тему?
— Нет. Но все равно я с тобой не согласна.
И, чтобы немедленно доказать свою правоту, она заговорила с соседкой по купе, которая ехала со своими двумя сыновьями. Айна объяснялась с ней ломаными русскими фразами, в которые вплетала немецкие слова. Женщина отвечала по-немецки: Айна сияла.
Анна Николаевна Карпова была ленинградской учительницей. Всего неделю назад она с сыновьями Борисом и Петром выехала из Ленинграда в Ливадию, где собиралась провести отпуск. Анна Николаевна была потрясена бедой, обрушившейся на ее страну, но владела собой и держалась спокойно. Мужа своего она надеялась еще застать в Ленинграде, хотя была почти уверена, что он уже призван. Константин Карпов был летчик-испытатель на одном из авиастроительных заводов.
— Муж мой тоже хорошо владеет немецким языком. Мы с ним оба любим Германию, ее музыку, ее великих поэтов. А теперь вот — война. Ужасно!
Вальтер смотрел в окно. День подходил к концу. Поля лежали, залитые золотыми лучами заходящего солнца. Поезд несся с необыкновенной скоростью. Телеграфные столбы вдоль железнодорожного полотна мелькали так часто, точно их отделяло расстояние в какой-нибудь метр. Вдали показалось большое село. В домах вспыхивали первые огни. Миром дышала деревня, которая раскинулась в продолговатой ложбине на берегу узкой речки, отливавшей матовым серебром. И повсюду, насколько глаз хватал, простирались поля зреющих хлебов, рапса и мака.
С первыми слабыми лучами рассвета Вальтер проснулся. Он прислушался к стуку колес. Поезд несся с сумасшедшей скоростью. Напротив Вальтера, на верхней полке, спали оба мальчика, внизу лежала их мать, ленинградская учительница. Ее лицо с правильными чертами дышало спокойствием; оно было красиво. Вальтер перегнулся и посмотрел вниз. Айна, плотно закутавшись, лежала лицом к стене вагона. Он слышал ее тихое, ровное дыхание. Протянув руку, Вальтер чуть-чуть отодвинул на окне занавеску. День, еще не совсем проснувшийся, заглянул в купе. По полям и лугам стлался легкий туман. Над верхушками деревьев небольшой рощи поднимались луковки куполов украинской церкви. Вальтеру очень хотелось узнать, проехали ли Киев. Если еще и не проехали, то, во всяком случае, они уже где-то недалеко от него.
Паровоз дал гудок. Он прозвучал необычно резко. За первым гудком тотчас же последовал второй — короткий, энергичный. Прочь с дороги — как бы слышалось в нем. Очистить путь!
Еще гудок. Гудок за гудком. Точно голос живого существа, попавшего в большую беду. Вальтер насторожился. Поезд бешено несся, и гудки паровоза раздавались один за другим.
Анна Николаевна проснулась, взглянула на Вальтера и спросила, что случилось. Вальтер покачал головой:
— Не знаю, право.
С короткими промежутками без конца ревели гудки.
Айна высунула голову.
— Что за странные гудки? — спросила она. — Будь что-либо не в порядке, поезд ведь остановился бы!
«Это верно», — подумал Вальтер.
Но поезд мчался как будто с еще большей скоростью, а гудки не прекращались.
В проходе вагона собрались пассажиры, многие еще в пижамах и халатах. Люди вопросительно смотрели друг на друга и высовывались в окна.
Поезд сделал поворот. Вальтер увидел локомотив. Это была мощная машина. Шатун работал с необычайной быстротой. Над будкой машиниста непрерывно взвивались маленькие белые облачка. Ревели резкие гудки.
Вдруг кто-то крикнул:
— Самолеты! Смотрите, смотрите, вон они!
— Чьи это самолеты? — испуганно спросила Айна и приподнялась.
— А чьи же они могут быть, товарищ? Мы, вероятно, находимся в районе Киева.
— Мама, они летят прямо на нас, — крикнул Борис, старший сынишка Анны Николаевны. Мальчики широко раздвинули занавески.
— Почему это машинист без конца дает гудки? — спросила Анна Николаевна. Она встала и накинула на себя тонкий халатик. — Нет, — продолжала она, точно разговаривая сама с собой. — Это неспроста. Тут что-то неладно.
Вдруг вместе с непрерывными гудками паровоза послышались глухие разрывы.
— Что это?
Ответ донесся из коридора.
— Бомбы!.. Бомбы! Немецкие самолеты!
Крики. Причитания. Кто-то кого-то зовет. Одни выскакивают из купе в коридор, другие бросаются из коридора в купе, поспешно одеваются и собирают вещи. Поднимается отчаянная сумятица. А паровозные гудки следуют один за другим, один за другим.
Вальтер спрыгнул со своей полки и в мгновенье ока оделся. Он хотел выйти, но Айна, в лице которой сквозь загар проступила какая-то зеленая тень, крикнула:
— Не уходи! Не бросай меня одну!
Он остановился в дверях, хотя знал, что мешает Анне Николаевне, одевавшей своих мальчиков.
Опять раздались глухие удары. И вдруг — грохот близко разорвавшейся бомбы. Паровозные гудки не умолкали, и поезд несся все быстрее и быстрее, как будто быстрота могла спасти его от опасности. В проходе вагона люди теснились, толкали друг друга. Какая-то женщина отчаянно кричала. В соседнем купе плакали дети.
Защелкали выстрелы. Казалось, за окнами вагона отрывисто хлопали бичом. Гудки локомотива и выстрелы покрыл взявшийся откуда-то нарастающий гул моторов. Теперь и Вальтер увидел самолет с крестами на плоскостях, до ужаса низко пролетавший над поездом. Самолет исчез, чуть не касаясь земли в полете.
Поезд несся вперед. Гудки не прекращались. В проходах и купе, тесно сгрудившись, стояли пассажиры. Малыши испуганными глазами, раскрыв от страха рты, смотрели на взрослых. Женщины, напряженно вслушиваясь, прижимали к себе детей.
Но вот разрывы снарядов прекратились, умолкла не то пушечная, не то пулеметная стрельба. Но паровозные гудки по-прежнему надсадно ревели.
Айна прижалась к Вальтеру. Никогда не видел он такого страха в ее глазах, вообще в глазах человека.
Неожиданно оборвались гудки. Стало очень тихо. По вагону прошел вздох облегчения. Показались фабричные здания и жилые дома. Это была какая-то городская окраина. Поезд замедлил ход.
— Киев! — крикнул в коридоре мужской голос.
— Теперь уж бояться нечего, — сказал Вальтер. — Опасность миновала.
— Тише, — шепотом сказала Айна. — Нам лучше не разговаривать по-немецки.
Медленно, пыхтя, точно обессиленный, подошел поезд к перрону вокзала. Подъехали две санитарные машины. Вальтер и Айна видели, как из первого за паровозом вагона выносили на носилках раненых или убитых.
— Вот так, оказывается, ведут свои войны фашисты.
— Да молчи же! — Айна чуть не плакала.