Часть вторая ПОБЕДА

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I

Как только форсировали пограничную реку, обер-лейтенант Франц Тенне, во главе своего ударного отряда, свернул с широкой магистрали, по которой двигались войска, на проселок. Маршрут и задача были обер-лейтенанту известны. Необходимо не только подавлять всякое сопротивление врага, но и крутыми мерами предупреждать любое нападение там, где есть основания опасаться.

С небольшой возвышенности обер-лейтенант оглянулся на оставшееся позади шоссе, где непрерывной чередой двигались соединения самых различных родов войск, вторгшихся в Россию. Танковые колонны обгоняли пехоту, окутывая ее густыми тучами пыли, — вот уже больше месяца здесь стояла нестерпимая жара. Отряды мотоциклистов с грохотом катились по зеленым полям в поисках рассеявшегося врага. Над широкой равниной, до самого горизонта, поднимались столбы дыма; повсюду в городах и селах шли бои, застигнутая врасплох страна была зажата в тиски.

Все враги фюрера и его рейха — в Норвегии и в Африке, в Дюнкерке и на острове Крит, — думал обер-лейтенант, тоже повержены в прах; Европа стала германской частью света… Теперь очередь за Россией, а значит, и Азией… Но чтобы одолеть внешнего врага, надо было сперва расправиться с внутренним, и кто не желал капитулировать, того убирали с дороги… Францу Тенне вспомнился отец, жестянщик Альфонс Тенне, социалист. Упрям он был, несговорчив, за что и поплатился. Рейх Адольфа Гитлера перешагнул через него…

В тот самый день, когда заключенный Альфонс Тенне повесился в своей камере, сын его, труппфюрер Франц Тенне, был произведен в штурмфюреры.

«Кто хочет добиться многого, тот должен быть тверд! Мягкотелость — сестра слабости!» — сообщая ему приказ о производстве, сказал штандартенфюрер. Быть твердым!..

Обер-лейтенант Франц Тенне объяснил своим солдатам, какой следует держаться тактики.

— Надо сеять ужас среди населения, держать его в страхе — это самое главное. Лучше убить сто невинных, чем оставить в живых одного виновного. Тем самым мы не только собственную жизнь сохраним, но и скорее окончим войну.

— По сути дела, стало быть, каждый собственную шкуру защищает, — сказал кто-то из солдат.

— Правильно, — подтвердил Тенне. — В этом походе против большевиков еще больше, чем в прежних войнах, оправдываются слова: если хочешь жить, убивай!

— Верно! И еще так говорят: самая жестокая война — самая человечная, ибо она сокращает сроки войны.


Недалеко от Бреста, на подступах к которому шли сражения, Тенне со своим ударным отрядом вошел в деревню, расположенную у широкого шоссе. Очевидно, недавно тут прошли танковые части: дорога была разворочена гусеничными лентами. Крестьянские дома по левую и правую сторону длинной деревенской улицы казались вымершими. Нигде ни души, только стайки гусей и уток вперевалку шли к маленькому прудику.

— Захватим парочку, а? — крикнул кто-то из солдат.

— А ты понесешь их? — спросил другой.

— Не-ет, вот поесть — поем!

— Господин обер-лейтенант, есть у нас время общипать несколько штук?

— Думаю, нет. Впрочем, этого никогда нельзя знать.

— Тогда давай! Так и быть, одного гусака я понесу.

Короткая очередь. Вспугнутые птицы, громко гогоча и неистово хлопая крыльями, разбежались в разные стороны. Четыре гуся лежали убитые, пятый, корчась, бил крыльями об землю.

В это мгновенье из белой мазанки вышел старик. Не говоря ни слова, не выдав своих чувств ни единым движением, он посмотрел на солдат и, когда те направились к нему, тотчас же скрылся в доме.

— Берегись! — крикнул Тенне. — Этот тип вполне может открыть стрельбу.

— Он-то уж стрелять не будет, — сказал верзила Алоис Вейндль и выстрелил из ракетного пистолета в соломенную крышу. Дым и огонь поднялись над соломой. Высоко взметнулись языки пламени, и через несколько минут вся крыша горела, как свеча.

Тем временем несколько солдат навесили гусей на поясные ремни. Отряд двинулся дальше по деревенской улице.

— Этого мы проучили, — сказал Тенне. — Поглядим, как он один справится с пожаром.

— Господин обер-лейтенант, надо бы, по-моему, посмотреть, что там делается в домах, — предложил Алоис Вейндль. — Хозяева, верно, побоялись выйти.

— Вечером мы должны присоединиться к нашей роте. Для карательных экспедиций у нас нет времени, — ответил Тенне.

Внезапно за спинами их раздались выстрелы; стреляли, казалось, из нескольких пулеметов сразу.

— Слушай команду! — крикнул Тенне. — Ложись!

— А что я говорил, господин лейтенант?

— Фельдфебель Гертиг! Со вторым взводом зайти в деревню справа! Все дома обыскать и поджечь!.. Марш!..

Обер-лейтенант Тенне повернулся и первым побежал назад к деревне. Он добрался до крайнего дома. Опять стояла глубокая тишина, выстрелы прекратились. Пожилая крестьянка, дородная женщина с широким румяным лицом, встретила обер-лейтенанта на пороге.

Он выстрелил на ходу. Женщина, не издав стона, упала.

Тенне и его солдаты переступили через тело убитой и ворвались в дом.

II

Все это произошло в воскресенье. Когда грузовик с отрядом трудовой повинности прибыл под вечер в деревню, на ее улицах догорали последние балки и под пеплом еще тлело пламя. Трудообязанных это нисколько не занимало: им было приказано в кратчайший срок похоронить убитых. В эти знойные летние дни непогребенные тела убитых представляли опасность для проходивших войск.

По дороге маленький Генрих Эрмлер спросил начальника отряда, куда они, собственно, едут.

— Заткнись! — Начальнику самому было невесело. — Глядите лучше в оба, чтобы вам пули в зад не всадили.

А потом, когда выехали из лесу, отряд увидел на длинной пологой возвышенности сожженную деревню. По обе стороны дороги, до темной полосы леса вдали, расстилались широкие поля спелой ржи и цветущего рапса.

— Стой! — скомандовал начальник отряда.

Водитель машины затормозил. Начальник приказал своему помощнику Низелю:

— Здесь, у дороги, выкопать яму… Лучше всего на рапсовом поле. Возьми себе в помощь четырех человек.

Низель крикнул:

— Пегель, Гризбах, Хардекопф и Майер-первый, вперед!

Названные соскочили с машины. Товарищи подали им лопаты.

— Приятное воскресное развлечение, — пробормотал Пегель, белокурый парень из Фрисландии.

Грузовик с остальными трудообязанными поехал дальше, туда, где утром этого дня еще стояла деревня.

— Примерно пять метров в квадрате! — скомандовал Низель, девятнадцатилетний юноша, сын судьи из Билефельда. Он начал изучать юриспруденцию, но хотел быть не судьей, как отец, а адвокатом. Даже в форме трудообязанного он выделялся среди своих товарищей холеной внешностью и продолговатым узким лицом. Он стоял на рапсовом поле и наблюдал за работой своих четырех подчиненных. Те врезались лопатами в сухую землю, и на первых пучках рапса, отброшенных в сторону, быстро вырастали холмики пахотной земли.

«Пять метров в квадрате, — думал Герберт Хардекопф, орудуя лопатой. — Настоящая братская могила… За деревню шел, верно, жаркий бой».

Его воротило от этой работы. Кто они? Могильщики? Неужели всю войну они только этим и будут заниматься? Тогда уж лучше попроситься в действующую армию. Но Герберт знал: ему не следует обращать на себя внимание — в его документах есть пометка. Он стиснул зубы и копал, копал.

— Быстрее! Поворачивайся! — покрикивал Низель. — Вон уже подвозят первую партию.

Водителю не удалось провести машину через придорожную канаву, и он остановился на дороге. Герберт видел, как из машины выбрасывали трупы прямо на дорогу и как его товарищи поволокли через канаву первые тела. Это были трупы двух убитых женщин. У одной из них, очень полной, глаза остались широко открытыми.

Яма была еще недостаточно глубока, и трупы пока складывали в рапс. Герберт украдкой поглядывал на них. Все это были женщины, почему-то очень тепло одетые, несмотря на страшную жару. Разгадать причину смерти этих людей Герберт не мог — ни на ком следов ранений не было.

Приволокли еще несколько трупов. Эрвин Бюнзер, померанец, атлетического сложения парень, тащил на перекинутой через плечо веревке труп пожилого крестьянина, лет шестидесяти, как показалось Герберту. На подбородке у убитого запеклась кровь.

Гризбах, работавший рядом с Гербертом, крикнул Бюнзеру:

— Послушай, неужели нельзя тащить их каким-нибудь другим способом?

— Идиот! — выругался Бюнзер. — Еще заразиться от них какой болезнью, что ли?

Трудообязанный Эрмлер, никогда не расстававшийся с маленькой тетрадкой, в которую он записывал стихи собственного сочинения — кое-что из этой заветной тетрадки он уже читал Герберту, — волочил за собой два худеньких тела.

Герберт взглянул на Генриха Эрмлера. Тот перехватил его взгляд и кивнул, как бы говоря: «Да-да, дружок, это дети, девочки». Он уложил тела девочек, из которых одной было лет тринадцать, а другой, вероятно, и десяти еще не исполнилось, рядом с телом пожилого крестьянина.

Уходя, он обернулся к Герберту и сказал:

— Там есть даже три младенца!

У Герберта подкатил комок к горлу. «Тьфу, дьявол! И у кого только могла подняться рука на детей?..» Он продолжал копать, но глаз больше не поднимал.

Низель определил:

— Все это жертвы разорвавшейся бомбы.

Эрмлер не согласился:

— Нет, господин Низель! У старика прострелен затылок. А у девочки шея! Они лежали все вместе.

Низель тихо пробормотал:

— Что там могло произойти?

Долго все молчали. Слышно было лишь тяжелое дыхание копавших яму и стук выбрасываемой земли о растущий холмик.

Гризбах шепнул Герберту:

— Их всех расстреляли! Военно-полевой суд!

Герберт выпрямился и в ужасе спросил:

— Ты думаешь? А дети… И детей тоже?

Вернер Гризбах ответил:

— Но ты же видишь!

Подошел начальник отряда Нельтинг. Шагнув к самому краю ямы, он сказал:

— Живей, ребята! Скорей бы покончить с этим делом!

Он повернул ногой труп одной из женщин. Герберт бросил украдкой взгляд поверх ямы и увидел, что Нельтинг разглядывает стреляную рану на затылке женщины. В волосах запеклась кровь. Да, Вернер прав, их всех убили! Стреляли в спину!

Эрмлер смело спросил начальника, не знает ли он, что произошло в деревне.

— Они, видно, стреляли в наших, — ответил Нельтинг.

— И дети тоже? — спросил Эрмлер.

— Возможно, — сказал Нельтинг. — От большевиков всего можно ждать.

Он повернулся и ушел, точно боялся дальнейших расспросов.

III

В клубе большого села, расположенного у самого шоссе, была приготовлена легкая закуска для офицеров штаба. О привале нечего было и думать, войска безостановочно шли вперед; говорили, что уже к вечеру они доберутся до ближайшего города, где смогут стать на более или менее удобные квартиры.

Генерал фон Фильц вышел из своего автомобиля и помахал офицерам, сидевшим в других машинах, жестом приглашая их следовать за собой. Он первый прошел в узкую калитку, услужливо распахнутую перед ним ординарцем. Красные генеральские лампасы замелькали на дорожке. Военный корреспондент Гуго Рохвиц, прибывший в дивизию и с раннего утра искавший случая взять интервью у генерала, решил, что сейчас как раз подходящий момент. Он протиснулся сквозь группу офицеров, обступивших фон Фильца. Гуго Рохвиц хотел как можно скорее послать в свою газету корреспонденцию о первых днях наступления, украсив ее ссылками на подлинные слова генерала.

Фон Фильц пересекал палисадник, направляясь к дому. Рохвиц подошел и только хотел заговорить, как генерал, не взглянув на него, указал на памятник Ленину и спросил:

— Эта штука из металла?

— Несомненно, господин генерал, — ответил Рохвиц.

— В таком случае, она пригодится. — Генерал поднял глаза и увидел военного корреспондента. — А, это вы? Что-то не помню, право, как вас звать?

— Рохвиц, господин генерал. Гуго Рохвиц. Корреспондент «Дас шварце корпс», а также и других газет. В том числе «Гамбургер фремденблат». Господин генерал слышал, вероятно, о существовании такой газеты?

— Слышал, как же! — Раньше чем войти в дом с белыми оконными рамами и голубой шиферной крышей, генерал окинул взглядом вывеску над входом. По буквам прочел: «Клуб», — и, ухмыляясь, повернулся к Рохвицу: — Точно у английских лордов. С той разницей, что здесь в каждом селе есть свой клуб. Естественно, впрочем. Как говорится, иной край, иной и обычай!

Генерал вошел в дом. Рохвиц не отступал от него ни на шаг.

В просторном вестибюле ординарцы на скорую руку устроили походный буфет. На столах были расставлены тарелки с бутербродами. Кофе и коньяк разносили. Генерал пригласил толпившихся офицеров:

— Прошу вас, господа! Приступайте! Нам предстоят нелегкие дни!

Генерал фон Фильц хоть и говорил высоким и гнусавым «генеральским» голосом, но наружностью мало походил на типичного немецкого офицера. По его лицу, гладкому и рыхлому, его можно было принять за бухгалтера или мелкого почтового чиновника, по случаю войны временно обрядившегося в серый военный мундир и брюки с широкими красными лампасами.

Офицеры обступили столы и принялись жевать бутерброды. Рохвиц первый взял наполненную рюмку и, обращаясь к генералу, воскликнул:

— Разрешите, господин генерал. Позволю себе выпить за ваше здоровье и за здоровье ваших храбрых воинов! За победу над большевизмом! Хайль Гитлер!

Офицеры потянулись за рюмками. Генерал тоже взял рюмку с подноса, который держал перед ним ординарец.

— Благодарю! Благодарю! — гнусавил фон Фильц. Он поднял свою рюмку: — Благодарю, господа! Итак, да здравствует победа! Хайль Гитлер!

Все выпили и отсалютовали пустыми рюмками. Генерал облизал губы.

— У-ух! — крякнул он. — Недурен, верно? — обратился он к Рохвицу. — Это еще из моих трофейных запасов… Где это мы захватили, Ширман?

— В Фалэзе, господин генерал, — ответил майор.

— Верно, в Фалэзе, в Нормандии. Мы открыли там коньячный источник… Стояли в одном старинном замке, знаете ли, и жили над винным погребом. Опасная штука, скажу вам. Так все время под хмельком и пребывали, не приходя в себя… Ха-ха-ха! Славные денечки были, а, Ширман?

— Дивные, господин генерал! Жили как у Христа за пазухой.

— Да-да, ну поглядим, как-то нам здесь будет житься!

Рохвиц решил, что можно приступить:

— Господин генерал, как, по-вашему, развернутся события?

— Военные?

— Военные и… вообще, — ответил Рохвиц.

Генерал обернулся к своим офицерам.

— Вот видите, не успели мы начать, а уж любопытные со своими вопросами тут как тут.

Офицеры рассмеялись. Кто-то сказал:

— Между тем повсюду та же картина: пришли, увидели, победили.

Опять все рассмеялись. Генерал повернулся к Рохвицу.

— Видите ли, мой милый, даже немецкий генерал не может быть пророком. Но он знает свою задачу и свою цель. Как развернутся события, военные и прочие, — это чересчур смелый вопрос, на него только один человек может ответить, и это фюрер… Если же вас интересует мое личное мнение, то я с удовольствием отвечу вам. Сопротивление русских систематически сламывается и подавляется. Возможно, что, заняв Москву и Ленинград, мы выждем зиму и тогда полюбопытствуем, склонны ли господа большевики, которые к тому времени откатятся, вероятно, за Урал, принять наши условия. Если да, мы еще посмотрим, подумаем, если же нет, то мы их потесним немного дальше на восток, а там, по мне, пусть хоть до скончания века и остаются.

Офицеры ржали от удовольствия. Рохвиц тоже улыбался этому пренебрежительно-удалому тону генерала. Какая уверенность, какая вера в собственные силы в генеральских словах! Как все это просто и логично!..

Но Рохвиц хотел задать еще несколько вопросов.

— Господин генерал полагает, если я правильно понял, что большевизм незачем вырывать с корнем, что наша цель лишь одна — вновь присоединить европейскую часть России к странам западной культуры?

— Ого! — воскликнул генерал и повернулся к своим офицерам. — Вы слышите, как он хочет меня поймать? Ха-ха-ха! Нет, мой милый, это вовсе не так. Разумеется, большевизм мы ликвидируем. Но я полагаю, что японцам, нашим друзьям и союзникам по другую сторону глобуса, мы тоже должны дать изрядный ломоть. Большевистская система рухнет и ликвидируется сама собой, что, я бы сказал, неизбежно. Нам это не столь важно, как русский хлеб, русская нефть, русский уголь, русская руда. Немецкие специалисты и немецкие землевладельцы извлекут из этой страны все, что нам необходимо, чтобы осуществить, если разрешите так выразиться, автаркию в немецкой Европе и тем самым сделать ее неодолимой. Да, вот как мне представляется ход событий. Так, а теперь, господа, я полагаю, нам нужно вернуться к текущим делам.

Генерал кивнул Рохвицу, показывая, что беседа окончена, направился к дверям, которые распахнул перед ним ординарец, и вышел на улицу.

Рохвиц был очень доволен беседой. Мысленно он уже рисовал себе, как распишет и драматически подаст интервью, полученное им на широкой дороге наступления.

По шоссе непрерывным потоком двигались на восток воинские соединения. Грузовики, набитые солдатами, проносились один за другим, поднимая тучи пыли. Пехотинцы, шагавшие под палящим солнцем, глотали эту пыль. Когда генерал и офицеры подходили к своим машинам, по дороге грозно громыхали танки. Командиры танков, стоя в открытых люках, отдавали честь генералу. Пехотинцы приветственно махали руками. Раздавались возгласы: «Держись левей! Танки!» Солдаты, обливаясь потом, шли с непокрытыми головами, каски висели на ремешках под подбородком. Проходя мимо генерала, они пели:

…Мой милый мушкетер, прощай,

Дай поцелую я тебя,

Маруську ты не забывай, —

Польское дитя!

Когда ж уйти я захотел,

Заплакала она навзрыд…

Рохвиц стоял у дороги, любуясь молодыми воинами. Что за парни! Какое настроение! Пусть только фюрер кинет клич, весь мир завоюют!

— Ну, как вы? Поедете с нами? — крикнул Рохвицу один из офицеров, усаживаясь в машину.

Рохвиц живо вскочил в офицерскую машину. Автомобиль генерала уже отъехал.

IV

Грустна и ненастна в Москве эта переходная пора, когда лето уже миновало, а зима еще не наступила. Москвичи замазывают щели в оконных рамах и протапливают печи, пробуя их исправность, ибо наступают месяцы, когда тепло нужней куска хлеба.

В этом году москвичей одолевали куда более тяжкие заботы, чем обычная подготовка к зиме. Армии фашистской Германии безостановочно продвигались вперед, все ближе и ближе подходя к столице. Опустошительная война разливалась по России, как огромный лесной или степной пожар. Она прошла по Украине и Прибалтике, уничтожая и испепеляя все на своем пути, и уже приближалась к Ленинграду и Москве.

Над городом то и дело выли сирены, возвещавшие тревогу. Зенитные орудия грохотали. И под градом бомб, падающих на город, проводилась эвакуация жителей Москвы, главным образом женщин и детей.

В один из этих тревожных, насыщенных страхом сентябрьских дней Вальтер Брентен встретил на улице Горького Альфонса Шмергеля.

Они не виделись со времени своего пребывания в Крыму. На Шмергеле уже было драповое пальто и теплая шапка, из-под которой выбивались его густые волосы. Он как будто только и ждал Вальтера, чтобы излить перед ним свое раздражение и разочарование; едва пожав Вальтеру руку и поздоровавшись, он тотчас же заговорил:

— Я многого ждал, но только не этого. Тут, как тебе, вероятно, известно… И я спрашиваю тебя, разве так и должно быть?.. Конец! Конец, помяни мое слово… Бутылки с горючим против фашистских танков, ну что это, скажи на милость?.. Почему уж не дубинки?.. Пустая фраза, что правое дело обязательно победит… Что значит «обязательно»? Какая же это реальная политика, когда… Самое неправедное дело победит, если за ним стоит мощная военная техника… Где, скажи, пожалуйста, наши танки? Наши красные соколы? Наши непобедимые… Где? Где? Где?..

Вальтер всегда считал Шмергеля не только беспокойным интеллигентом, брюзгой, а и глубоким пессимистом, ипохондриком с больным желудком. Он многое прощал Шмергелю, но теперь поведение этого неврастеника показалось ему безответственным и опасным. Тем не менее он сдержался. И, как решительно ни возражал Шмергелю, все же он говорил с ним, как с больным:

— Возможно, что сегодня мы еще не обладаем более мощной техникой, чем фашисты. Но это значит, что каждому из нас и всем вместе нужно напрячь все силы, чтобы завтра обладать ею.

— Завтра! Завтра! Война идет сегодня. Должен тебе сказать, что… — Альфонс Шмергель запнулся, задумался: он, по-видимому, не только забыл, что хотел сказать, но и все последующие мысли растерял. Безнадежно махнув рукой, он сказал: — Все кончено!.. Развеялось, как сон!

— Так возьми да повесься на первом суку! — прикрикнул на него Вальтер. — Не понимаешь разве, что ты своим пессимизмом льешь воду на фашистскую мельницу? Что ты, хочешь того или нет, сеешь панику?

Не прощаясь, Вальтер круто повернулся и пошел своей дорогой.

Альфонс Шмергель долго еще стоял, глядя вслед Вальтеру. Он чувствовал себя пристыженным, но не переубежденным. И вдруг он чуть не бегом, точно подгоняемый злыми духами, помчался в противоположную сторону.

И Айна, мужественно несшая все невзгоды и, наперекор бомбам, наперекор всем трудностям, не пропускавшая ни одного занятия в институте, порою падала духом. Стоя после первого воздушного налета на крыше гостиницы, она молча смотрела на зарево пожаров, вспыхнувших на окраинах города, и слезы градом катились из ее открытых глаз. С этой минуты все глубже вгрызался в нее страх перед бомбами, страх перед коварной смертью, которая ежеминутно могла и ее настичь, от которой никакого спасения не было тому, кто попадал в зону ее действия. Айна уже не могла дежурить на крыше вместе с бригадами противопожарной обороны. Заслышав сигналы воздушной тревоги, она вместе со всеми женщинами мчалась в бомбоубежище.

Как-то вечером она сказала:

— Говорят, нас тоже скоро эвакуируют. Куда-то на Урал. Но я не поеду.

— Если это решено, придется тебе ехать, — сказал Вальтер.

— А ты?

— Если партия пошлет меня, поеду и я.

— Ты поедешь с нами, если мы эвакуируемся, — сказала она.

— Я могу, я имею право оставить город только по решению партии.

— Без тебя я никуда не поеду, — заявила Айна.

Вальтер невольно подумал о Кат и Викторе. Они уже уехали из Москвы и поселились в маленьком городке на Каме. Виктор тоже отказывался покинуть Москву, он долго сопротивлялся, да так и не поехал бы, если бы не настояния матери, которую он не хотел огорчать.

V

Как-то среди ночи вдруг позвонил телефон.

— Что такое? — удивилась Айна. — Кто может звонить к нам в такой поздний час?

Вальтер взял трубку.

— Вальтер Карлович, это я…

Вальтер улыбнулся Айне, вопросительно смотревшей на него.

— Знаешь, кто внизу, в вестибюле? Наша хорошая знакомая по крымскому раю… Наташа!

— Наташа? — вскрикнула Айна. — Дай сюда! Я хочу говорить с ней… Наташа! Наташенька!.. Да, сейчас спущусь! Сейчас же!

В высоких сапогах, в толстом ватнике, с разрумяненным от холода лицом, в комнату вбежала Наташа. Айна растирала ее застывшие пальцы. Вальтер тем временем ставил чайник на электрическую плитку, чтобы приготовить крепкий живительный чай. А Наташа наперекор всему была в отличном настроении, бодра и энергична и с удовольствием принимала заботу друзей.

Естественно, ей хотелось немедленно все рассказать. Айна сидела против нее, время от времени кивала и делала вид, что решительно все понимает, хотя из Наташиных уст слова вылетали со скоростью пулеметной очереди. Вальтер улавливал лишь ничтожную часть из того, что она говорила. Но Наташа так выразительно жестикулировала и так необычайно драматически все изображала, что Вальтер понял: она пересекла почти всю европейскую часть Советского Союза, где по железной дороге, где на грузовиках, где на телегах, мытарилась отчаянно и растеряла все свои пожитки.

Наташа выпила четыре чашки горячего чаю и теперь походила на румяное зимнее яблочко. Она чувствовала себя спасенной в той самой Москве, откуда столько народу бежало.

— Ах ты, бедняга, — сказала Айна, — как же ты все это преодолела?

Наташа шутливо ответила, слегка переиначив поговорку:

— Надеялась на бога… но и сама не плошала!

Скорее чем Айна могла себе это представить, Наташа сняла с нее заботы о хозяйстве, и, так как администрация гостиницы очень нуждалась в рабочих руках, Наташу тотчас же зачислили в штат и предоставили ей комнату.


Надо было составлять листовки, обращения к немецким солдатам, писать статьи для советских газет и журналов и выступать по радио на немецком языке. Вальтеру не хватало дня для выполнения всех заданий.

Айна работала у себя в институте, исправляла тетради студентов и сама как одержимая изучала русский язык. Вечерами она отправлялась в клуб, где занималась стрельбой.

Наташа «по совместительству» вела маленькое хозяйство Вальтера и Айны. Чтобы раздобыть продукты, она обегала множество магазинов, ибо — поучала она Вальтера — волка ноги кормят! И она все время была на ногах, отлично справлялась со своей задачей.

Не только бомбы, падавшие иногда на город, показывали, что опасность растет с каждым часом. Об этом свидетельствовали также фанфары и сообщения о победах, передаваемых немецким радио. Тон немецких фашистов, что ни день, становился наглее, надменнее и прежде всего кровожаднее. Гитлер вопил, визжал, бесновался и сулил такое наступление, которое затмит все, что было до сих пор. Еще до зимних холодов, вещал фюрер, он будет в Москве.

Союзники Советской России не скупились на проявление восторгов по поводу героического сопротивления советского народа, сами же палец о палец не ударяли. И никто не мог знать, как поведет себя Япония; она притаилась в засаде и ждала благоприятного момента, чтобы напасть на Советский Союз с востока.

Грозовые тучи собирались над Москвой. Ближайшие недели, а может быть, и дни должны были стать решающими.

ГЛАВА ВТОРАЯ

I

Фрида Брентен сидела в углу дивана и штопала. Эльфрида приволокла ей целый узел дырявых чулок и носков. Дыры были величиной с кулак. Сколько раз твердила она девчонке: нужно, чтобы Пауль чаще менял носки. Но нет, Пауль носит их до тех пор, пока пальцы не вылезают наружу. Мать, мол, заштопает.

За столом против нее, в рубашке с засученными рукавами, сидел Амбруст, ее жилец, и читал газету. Из радиоприемника доносилась тихая мелодичная музыка, как раз во вкусе Фриды Брентен. Такая музыка, на ее взгляд, помогала хоть на минуту забыть все треволнения, весь хаос окружающей жизни.

Не поднимая головы от работы, она взглянула поверх очков на Амбруста. Тот, казалось, был всецело поглощен чтением газеты. Как хорошо, когда есть мужчина в доме, думала Фрида Брентен. Повезло ей с квартирантом — положительный, порядочный человек. И лицо у него, по ее мнению, на редкость приятное, правда немного грубоватое, но зато открытое и добродушное. Если бы он еще зубы привел в порядок. Амбруст кивнул, словно соглашаясь с прочитанным.

— Что интересного сегодня в газете? — спросила Фрида.

Амбруст поднял глаза.

— Америка что-то затевает. Ей, конечно, охота смертная опять нажиться на войне…

— Это как же? — спросила Фрида, всовывая в носок гриб для штопки.

— Америка заключила с Англией соглашение; американцы желают не только продовольствие поставлять, но и вооружение. И газета уверяет, будто бы они хотят, чтобы Англия расплачивалась с ними не деньгами, а колониями и концессиями… Да, хорошего друга завели себе англичане. Пока Гитлер бьет их в хвост и в гриву, заокеанский друг скупает британские владения.

— Господин Амбруст, — сказала Фрида Брентен, — я бы на вашем месте пошла все же к зубному врачу.

— Пойду обязательно, как кончится война… Да, мамаша Брентен, теперь надо уметь читать газеты.

— Это почему же?

— Самое важное говорится между строк. И выудить сказанное между строк — это, доложу вам, целая наука. А мне бы хотелось прочесть газету, в которой напечатаны только новости, ничего больше. Прямо с души воротит от той мазни, которую разводят наши газетные писаки вокруг любого факта. Они всегда норовят навязать читателю свое мнение. Им важно одно — чтобы читатель вообще не думал и сам никаких выводов не делал… А для читателя, пожалуй, это самое удобное. От размышлений только голова трещит.

— Скажите правду, вы что, боитесь вырвать те несколько зубов, которые еще торчат у вас во рту? — опять завела все тот же разговор Фрида Брентен. — Верьте мне, господин Амбруст, вы потом пожалеете, если будете откладывать это дело. Уж лучше искусственная челюсть, чем какие-то пеньки. И намного приятнее, уверяю вас.

— Ну, пойду, пойду, мамаша Брентен… Но совершенно ясно, если военная промышленность Америки будет работать на Англию, то придет день, когда мы это почувствуем. Что такое опасение существует, легко вычитать даже из пустозвонной хвастливой болтовни, которой наполнены наши газеты.

Ласкающая музыка вдруг оборвалась. Вскоре раздались звуки фанфар.

— Опять там какая-нибудь победа, — сказал Амбруст.

Фрида Брентен сложила руки на коленях и взглянула на своего квартиранта. Он потянулся к радиоприемнику и выключил его.

— Все победы да победы, пока войну не проиграют.

Амбруст снова погрузился в чтение. В комнате стояла тишина.

Вдруг Фрида Брентен сказала:

— А если они заняли Москву?

— То и тогда до победы еще далеко, — ответил Амбруст.

Но Фрида думала о Кат и Викторе. Они были теперь там, где бушевала война. На Москву падали бомбы. Она сказала:

— Кончится ли когда-нибудь эта война? Вот, думаешь, конец уже, а тут в другом месте заваривается каша.

— Русских в два счета на проглотишь, — заметил Амбруст.

— Все-таки хорошо бы узнать, по какому случаю фанфары, — сказала Фрида.

— Вы же сказали, что вам надоело слушать этот победный трезвон.

— Конечно, но ведь они так близко от Москвы.

Амбруст включил приемник.

Они услышали последнюю строфу известной песенки об Англии.

— Ну, значит, о России не сообщалось, — быстро сказал Амбруст. — Вероятно, воздушный налет на Англию или потоплен какой-нибудь английский военный корабль.

— По-вашему, передавали не о России? — спросила Фрида.

— Нет, нет, хотя это довольно-таки странно, — с расстановкой произнес Амбруст.

II

Людвиг Хардекопф получил от своего сына Герберта письмо из Смоленска со штемпелем полевой почты. Герберт писал из России, что он переведен из военизированных отрядов трудовой повинности в комендантскую роту. В ближайшее время его, вероятно, отправят на родину для обучения. Он изъявил желание стать летчиком.

Людвиг протянул письмо Гермине.

— Мальчик уже солдат. Летчиком стать захотел.

— Да, да, его год подошел, — сказала Гермина и прочла письмо, в котором сын ни единым словом не упоминал о ней.

— Призовут и Отто. Ведь трудовую повинность он уже отбывает.

— Что ж, каждый должен внести свою долю в общее дело, иначе мы не победим. — Она швырнула письмо на стол. — По-твоему, пусть русские в Германию придут, пожалуйста. Тебе это безразлично, я знаю.

— Ну, к чему ты опять завела эту волынку? — спросил он с упреком.

— Ты как был, так и остался социал-демократом, а им все равно, что бы ни случилось с их народом.

— Да замолчи уж, — устало сказал он.

— Это я слышу каждый вечер. Больше тебе нечего мне сказать. Если б у меня отнялся язык, ты был бы рад-радехонек. Вечно мыть, скрести, стирать, стряпать — на это я хороша, а сказать слово — это уж излишняя роскошь.

Людвиг Хардекопф встал; он еще сам не знал, что сделает.

Гермина между тем разошлась вовсю:

— Мне никогда не нравились социал-демократы, а ты… ты до сих пор с ними заодно. Не желаешь видеть, что времена нынче другие, что теперь…

Людвиг выбежал из комнаты, сорвал с вешалки шляпу и бросился вон из дому. Он ждал, что Гермина, как бывало неоднократно, выбежит вслед за ним на лестницу и на него посыплется брань. Но на этот раз Гермина не вышла. Она даже заплакала, сидела на стуле и плакала, сама удивляясь своим слезам. «Нервы все, — подумала она, — нервы». И тут уж разревелась в голос…

Людвиг так бежал по набережной канала, точно за ним гнались. У него перехватывало дыхание, и до сознания его не сразу дошло, что он несется со всех ног. Замедлив шаг, он глубоко, с облегчением вздохнул. Подальше, у моста через канал, стоят скамьи. Если они свободны, он сядет, отдохнет. В пивные он никогда не заходил, даже после таких сцен, хотя не раз думал, что, быть может, это было бы самое лучшее, по крайней мере — забудешься.

Людвиг Хардекопф ненавидел казарму и войну, но, будь он помоложе, он пошел бы добровольцем на фронт, только бы избавиться от этой женщины. Что ж теперь делать, куда податься? В прежнее время, когда мать и сестра советовали ему попросту разрубить этот узел и уйти от жены, он отвечал: а дети? Разве он имеет право лишить их отца? Предоставить их самим себе или, что еще хуже, Гермине? И он со всем мирился, все сносил. А теперь — Лизелотта умерла, Герберт в России, Отто отбывает трудовую повинность. Дом опустел. Но смеет ли Хардекопф огорчить своих взрослых сыновей и попросту уйти из дома, покинуть их мать? Герберт, правда, отдалился от матери, но Отто, младший, был настоящий маменькин сынок. Людвиг знал, что Отто, исполняя желание матери, был сначала в отряде пимпфов, а затем вступил в союз гитлеровской молодежи. Все это мать с сыном проделывали за спиной отца и, возможно, думали, что он ничего не знает. А Людвиг встречал прежних товарищей-социал-демократов; собираться им нельзя было, но они так же, как он, остались в душе социал-демократами. И при встрече с ним они косо и укоризненно смотрели на него: им стало известно, что Гермина — член нацистского союза женщин, а младший сын — в союзе гитлеровской молодежи.

На скамьях у моста в этот прохладный октябрьский вечер никого не было. Людвиг Хардекопф сел и, глядя на дома, стоявшие на противоположном тротуаре, думал: за каждым окном живут люди, такие же рабочие, как он. У всех жены, дети. Неужели все так же несчастны, как он? Почему именно на его долю выпала такая горькая участь? Неужели он на старости лет не заслужил хотя бы немного покоя и сочувствия? Ведь он всегда выполнял свой долг и за всю свою жизнь никому зла не причинил.

Он подумал о своей сестре Фриде. Не пойти ли к ней? Но, поразмыслив, не двинулся с места. Ему больше невтерпеж было слушать, как его жалеют. Вот уже тридцать лет они жалеют его, по никто за все эти годы не помог ему. Бедный Людвиг! — это был их неизменный припев. И если бы он бросился сейчас в канал, они тоже сказали бы лишь: бедный Людвиг!..

Его знобило. От воды тянуло холодом. Сгоряча он забыл надеть пальто. Он встал и в полной безнадежности поплелся той же дорогой назад.

III

Министериальдиректор Гейнц Отто Венер принимал на своей вилле, расположенной на берегу Хафельского озера, гостей из Гамбурга: государственного советника доктора Баллаба с супругой и штурмбанфюрера СС Рейнгардта Бернинга, тоже с супругой и дочерью.

— Дорогие друзья, — здороваясь, говорил своим гостям Венер, — к сожалению, вам придется довольствоваться только моим обществом. Жена просит извинить ее: она уже с неделю лежит, хворает. Полагаю, что придется послать ее на юг.

Никто не удивился. Не в первый раз случалось, что жена Венера именно тогда заболевала, когда приезжали гости. Поэтому никто даже не спросил, чем она больна. Посвященные, как доктор Баллаб и его супруга, ждали со дня на день, что все это разрешится громким семейным скандалом или же супруги разойдутся без шума.

Маленькое общество расположилось на веранде, обращенной к озеру. Все находили, что место для виллы выбрано идеальное… Особенно восхищалась всем фрау Баллаб, молодая, весьма эксцентрично одетая дама; она не могла налюбоваться чудесным садом на берегу озера, превосходным устройством и убранством дома.

IV

Женщины и после ужина остались на террасе; мужчины удалились в кабинет Венера «глотнуть чего-нибудь покрепче». Хозяин предложил гостям суматровские сигары, полученные из Голландии, и вино двадцатилетней выдержки — гунтерсблюмер борнпфад. Он продемонстрировал своим гостям и всякие «затейливые штучки», как он выразился, — старинные рисунки и картины французских и голландских мастеров, коллекцию ваз, горшков, кувшинов, чаш и подсвечников, приобретенных в одной оккупированной стране. Сам Венер от картин не был в восторге, но сказал:

— Говорят, они стоят безумных денег, черт их знает почему…

— Мне один закадычный приятель привез из Франции мадонну, — подхватил доктор Баллаб. — Чудесная вещь, барокко. Я коллекционирую мадонн. Слава богу, единственная страсть… Но на мадонн я уже истратил целое состояние.

Хозяин и гости с наслаждением попивали рейнское вино. Доктор Баллаб заметил:

— Да, господа, в этот самый час, когда мы так уютно сидим здесь тесной компанией, наши доблестные солдаты творят историю. Нелегко им приходится в России.

— Пора, пора уже очистить восточную часть Европы, — сказал штурмбанфюрер.

— Да, в Европе мы подняли пыль столбом, — поддержал гостя Венер. — Железной рукой водворили новый порядок. Наш континент превращается в германскую часть света такими молниеносными темпами, о которых мы и мечтать не смели!

— Как умно было в первую голову положить в карман Балканы.

— А с Африкой? — сказал Венер. — Суэцкий канал — эту сонную артерию Британской империи — мы теперь перережем. Так, походя, левой рукой.

— Вы слышали последний английский анекдот? — спросил доктор Баллаб. — Нет?.. У англичан, как известно, суховатый юмор. Недавно они сообщали из Киренаики: «В плен взяты тысяча четыреста итальянцев и триста лошаков. Лошаки оказали сопротивление».

Эсэсовский офицер от удовольствия хлопнул себя по ляжкам.

— Ха-ха-ха!.. Восхитительный анекдот!.. Ха-ха-ха-ха! Лошаки оказали сопротивление.

— Выпьем же за храбрых итальянских лошаков! — сказал государственный советник.

Все чокнулись и осушили бокалы.

— Эти южане слишком любят жизнь!

— По-человечески их можно понять, но на фронте это крайне нежелательно, — сухо сказал доктор Баллаб.

— Вы страшный циник!

— В некотором роде юмор висельника, дорогой друг! Честно говоря, при настоящем положении вещей мне совсем не до смеха.

— Почему же, господин советник? Ведь все разыгрывается как по нотам. Страны вокруг нас падают, точно спелые плоды!

— Если уж вы меня спрашиваете… Но могу ли я говорить откровенно, не боясь, что вы поймете меня превратно?

— Среди друзей? Что вы, что вы, господин советник!

— Мне думается, что наше положение сейчас, после двух лет войны, серьезнее, чем это может показаться на первый взгляд. Несмотря на крупные военные успехи. Мы совершили слишком много тяжелых промахов.

— Но, господин советник, какие же промахи? — в величайшем удивлении воскликнул эсэсовский офицер. — Разве фюрер не достиг всех тех целей, которые он ставил перед собой?

Доктор Баллаб продолжал развивать свою мысль:

— Солдаты у нас выше всяких похвал, а генералы и политические деятели никуда не годятся. Политика — наше самое больное место, вроде злокачественной опухоли.

— Что портят политики, то исправляет меч! — воскликнул штурмбанфюрер.

— Заблуждение! — возразил государственный советник. — Роковое заблуждение! Современные войны выигрывают или проигрывают на политической арене!

— Ну да, Клаузевиц… Он устарел!

— От многих положений Клаузевица мы, быть может, и ушли вперед, но эта истина никогда не была так злободневна, как нынче. А в политическом отношении наши государственные деятели и наше командование — это еще сосунки. К сожалению!

Венер спрашивал себя: «Шутит он? Или провоцирует? Что он задумал? Это лиса, нужно быть начеку!» И чтобы вывести Баллаба на чистую воду, он решил поставить точки над i:

— Какой же вывод делаете вы, господин советник? Устранить нынешних политиков и генералов и поставить на их место других? Так, что ли?

— Упаси бог! — воскликнул доктор Баллаб. — Вот видите, вы меня все-таки превратно поняли. И даже очень! Есть разве у нас лучшие?.. Фюрер и его верные слуги — в число которых мы смеем ведь включить и себя, не правда ли? — решают нашу национальную судьбу.

— Вы не оригинальны, господин советник! — коротко отчеканил Венер.

— Само собой. Я только хотел подчеркнуть, что как раз теперь судьба эта решается. Рубикон перейден.

— Только теперь? — спросил штурмбанфюрер. — Вы считаете большевистскую Россию таким уж твердым орешком?

— Полет Гесса в Англию представляется мне авантюрой, продиктованной отчаянием. Если теперь…

— Разве вы не читали, господин советник, — перебил его эсэсовский офицер, — что Гесс действовал в припадке безумия?

— Разговоры! Сказки для политически неискушенных младенцев! Конечно, Гесс был послан в Англию. Но миссия его потерпела крах. А это означает войну на два фронта. Все уроки первой мировой войны забыты. И к этому прибавляется еще один серьезный фактор. Япония — наш союзник, не правда ли?.. Вы только представьте себе: плутократическая Англия воюет в союзе с большевистской Россией, а что делает Япония?.. Почему она не нападает на Россию с востока? Почему не взять русского колосса в клещи?

— Дайте срок — будет и это.

— Вашими бы устами да мед пить, Венер! Я в это не верю. Мы устраиваем мировые спектакли, но не делаем мировой политики… Скажите, пожалуйста, что это, как не театральный номер, приурочить нападение на Россию к двадцать второму июня? Ведь в свое время почти в этот же день то же самое сделал Наполеон… По-моему, не следовало вызывать тени прошлого, напоминающие именно об этом дне.

Приехал военный корреспондент Рохвиц. Он был в мундире офицера войск СС. На веранде он по-военному приветствовал дам.

— Послушаем, что новенького может нам сообщить этот толстяк! — сказал государственный советник.

— Это не тот самый, который был учителем в Гамбурге? — спросил Венер.

— Правильно! Учителишка из народной школы. Я направил его в высшее военное училище войск СС под Нюрнбергом, где он преподавал историю. Потом его зачислили в офицеры разведки. Теперь он военный корреспондент. Немножко глуповат, но предан.

— В таком тоне вы говорите о своем протеже, господин советник? — смеясь, сказал штурмбанфюрер.

— Хайль Гитлер, господа! — Рохвиц вошел в кабинет с видом победителя.

Все встали, взметнули в знак фашистского приветствия руки, затем пришедший пожал руку каждому в отдельности. Доктор Баллаб познакомил офицеров. Пока Венер наливал новому гостю вино, советник спросил:

— Ну-с, мой милый Рохвиц, какой сенсацией вы нас попотчуете? Но только, смотрите, не обкрадывайте собственные корреспонденции из «Шварцер корпс», мы все их читали, вернее говоря, пожирали. Примите, кстати сказать, мои самые искренние комплименты. Вы обладаете даром держать читателя в состоянии драматического напряжения и поражать острыми ситуациями.

Рохвиц, польщенный, кланялся во все стороны.

— Право же, вы меня смущаете, господин государственный советник, — сказал он. — Но я весьма признателен за столь лестное мнение о моей особе… К сожалению, новостей у меня нет, да и откуда мне взять их? Ведь я уж больше месяца как приехал с фронта. Правда, мне обещали, что, как только Москва падет, меня немедленно туда направят; мою газету интересует серия статей из Москвы.

— Москва, по сути дела, давно должна была пасть, — сказал штурмбанфюрер. — Мне думается, что там идут переговоры о сдаче города без боя.

— Сомневаюсь, — возразил Венер. — Судя по тому, что приходится слышать и читать, фюрер намерен подвергнуть Москву, как и Ленинград, блокаде и взять их измором.

— А если русские, как в тысяча восемьсот двенадцатом году, предадут огню свой собственный город? — воскликнул Рохвиц.

— В наши дни это не так просто, как было во времена Наполеона, — ответил Венер.

— Так неужели же у вас, господин военный корреспондент, действительно не припасено для нас никакой сенсации? — еще раз спросил доктор Баллаб.

— Есть одна, правда, не такая уж значительная, но я могу сообщить о ней лишь под условием соблюдения строжайшей тайны до субботы.

— Только до субботы?

— Речь идет о передовой доктора Геббельса в «Рейхе». Доктор Геббельс сделал сенсационное открытие. Весь мир будет потрясен. Короче говоря, найдено завещание Петра Первого. Более ста лет русские его скрывали, и теперь оно будет опубликовано. Завещание Петра срывает покров с тайны русской политики в Европе. Оно содержит ни больше ни меньше как наказ планомерно проводить русификацию Европы, другими словами — установить в Европе русскую гегемонию… Разве это не сенсация? — с пафосом закончил Рохвиц.

— Еще бы! — пробормотал штурмбанфюрер. — Значит, они всю Европу хотели прибрать к рукам?

Государственный советник Баллаб обратился к Венеру:

— Скажите, дорогой министериальдиректор, есть у вас толковый словарь Майера? Но не новое издание, а шестое или же двадцать девятого года? Есть? Тогда, будьте добры, достаньте том на букву П.

Венер направился к шкафу, в котором стояли словари и какие-то толстые фолианты.

— Зачем это вам понадобилось, господин советник? — спросил штурмбанфюрер Бернинг.

— Я как-то… Впрочем, погодите минутку.

— Вот этот том! — сказал Венер. — …Па… Пе… Петер… Петр Первый, названный Великим. Русский царь…

— Нет, нет, не здесь, — сказал советник. — Прочтите в конце, где указана литература.

— Ага! Вот оно… «Так называемое завещание…» — Венер поднял глаза.

— Читайте дальше! — воскликнул доктор Баллаб. Он старался сохранить серьезность, но не смог. Рот его растянулся в циничной усмешке.

— «…так называемое завещание, по которому Петр Великий будто бы наказал русскому народу установить в будущем господство в Европе, является вымыслом Наполеона Первого».

Венер дочитал. Наступило молчание.

Его нарушил государственный советник Баллаб:

— Как видите, господа, наш доктор Геббельс является в данном случае преемником Наполеона. Старые сказки в новой редакции… Это подлинная сенсация, господин корреспондент.

— Это… это… да это ведь… Необходимо немедленно сообщить… доктору Геббельсу, — запинаясь, проговорил Рохвиц.

— Никакой необходимости, — ответил советник. — Откуда же он это взял, как вы думаете?

Штурмбанфюрер задумчиво уставился куда-то в пространство и беззвучно произнес:

— Слушая вас, господин советник, можно потерять душевное спокойствие.

Венер спросил:

— Скажите, создали мы, по-вашему, хотя бы что-нибудь разумное и правильное?

Доктор Баллаб рассмеялся и сказал:

— Вижу, что вы опять хотите понять меня превратно. О да, конечно, создали! И даже очень многое. Желаете знать, что сделано особенно умно, с психологической точки зрения прямо-таки гениально?… Это — высокое жалованье военнослужащим! Не только офицер, но и простой солдат ныне обладатели сберегательных книжек. А сбережения после победоносного окончания войны означают для одного — собственный дом, для другого — автомобиль или парусную яхту, а для того, кто собирается жениться, — домашнюю обстановку. Тем самым достигается то, что даже последний солдат наш знает, за что воюет.

— Вы действительно неисправимы, — громко рассмеялся Бернинг.

Венер молчал. Он воспринял эти слова как выпад по его адресу, — дом, автомобиль и парусная яхта.

До глубокой ночи оставался Венер в своем кабинете. Рут, лежа в спальне, слышала, как он неумелыми пальцами стучит на пишущей машинке.

Венер написал длинное донесение. Второй экземпляр он подколол в папку, где уже хранились другие копии. Страницы первого экземпляра он внимательно перечел, смял их, положил в большую четырехгранную пепельницу и со всех сторон поджег бумажный комок. Узким ножом для распечатывания конвертов он потыкал тлеющий пепел, пока все, до последнего клочка, не обуглилось.

Тогда он вышел на балкон и развеял пепел по ветру.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I

— План неплох, почтеннейший: посадить в котел, и пусть себе тушатся. Русские — специалисты по уличным боям, они хотят завлечь нас в города. — Генерал фон Фильц пренебрежительно махнул рукой и прибавил, смеясь: — Но из этого ничего не выйдет! Мы предпочитаем бой в открытом поле. Однако скажите, Клингер, почему на северо-западном участке войска не продвигаются вперед?

Полковник Клингер, человек среднего роста, с мясистым лицом и холодными серыми глазами, классический тип кадрового офицера, пожал плечами.

— Сопротивление растет, господин генерал.

— А хотя бы и так? — сказал генерал. — Ведь наши парни теперь точно кони, чующие теплое стойло и полные ясли. Тут уж все препятствия сметаются прочь.

— Полковник Гембергер рассказал мне удивительную историю, господин генерал. Вы ведь знаете, что он со своей танковой дивизией находится под Красиковом. И вот когда в последний раз подвозили боеприпасы, партизаны совершили ровным счетом семнадцать нападений на этот транспорт. Первое — как только польская граница осталась позади. Двадцать шесть человек вышли из строя. Но транспорт все же прибыл к месту назначения. Ну, что ж, решил полковник, дело все-таки сделано. Однако что бы вы думали? Каких-нибудь несколько часов спустя, ночью, сарай со всеми боеприпасами, а с ним еще три ближайших крестьянских дома взлетают на воздух. Потери — тридцать семь человек, и… боеприпасов как не бывало.

— Черт знает что! — проворчал генерал.

— Гембергер пришел в бешенство. Он приказал задерживать всех штатских без разбора. Несколько человек тут же расстреляли.

— На его месте и я поступил бы совершенно так же, — сказал генерал.

— Около ста человек еще до сих пор сидят. По всей деревне поставлены виселицы. Полковник клянется, что выведает местонахождение партизан. Но я вас уверяю, господин генерал, что таким путем от русских ничего не добьешься. Расстреливай, вешай их — стона от них не услышишь. Но стоит сровнять с землей их дома, перестрелять скот, поджечь хлеб — и они впадают в отчаянье, рвут на себе волосы, катаются по земле.

— Да ведь ни у кого из них нет собственности, — возразил генерал. — Ведь это все — коллективное. Ничего не понимаю! Их же это совершенно не должно трогать.

— Наверно, господин генерал! Они положительно безумеют, когда дело касается, так сказать, материальных ценностей. Они способны стоически пойти на смерть, только бы спасти этот свой коллективный скот или зерно. Я неоднократно наблюдал это. Вот увидите, виселицы не помогут Гембергеру, но если бы он пригрозил, что спалит всю деревню или перестреляет скот, это возымело бы действие.

Генерал фон Фильц поджал губы, задумчиво посмотрел на полковника, как бы взвешивая его предложение, и подошел к маленькому окну крестьянской избы.

— Нет, нет, мой дорогой, ваша тактика тоже неправильна. Все, что вы говорите о русских, в общих чертах, быть может, и верно. В ином краю иной обычай, как говорится. И крестьяне всегда останутся крестьянами. Но уничтожать, сжигать материальные ценности, чтобы урезонить этих людей? Вы забываете, что мы в походе! Достояние крестьян — наша продовольственная база. И кроме того, мы должны думать не только о себе, а прежде всего о нашей родине. Москву надо взять по возможности целой и невредимой. Москва — это наши зимние квартиры; в Москве есть все, что нам нужно. На совещании корпусных командиров с фюрером кто-то заметил, что зима у ворот, а армия к ней не подготовлена. Знаете, Клингер, что ответил фюрер? Он показал в сторону Москвы и молвил: вон где, милостивые государи, находятся наши продовольственные и вещевые склады. Глядите вперед, а не назад! И так оно есть, драгоценнейший: уничтожая, мы отбираем блага не у русских, а у самих себя.

Полковник быстрым движением откинул закопченную занавеску и выглянул в окно.

— Снег!.. Посмотрите, генерал, какой снег падает опять!.. И этот дьявольский холод, который обрушился на нас!

— Да-да, драгоценнейший. В ином краю, как сказано, все по-иному. Надо торопиться на зимние квартиры.

II

Когда в Красикове выпал первый снег, немецкие солдаты отнеслись к нему, как к неприятелю, нагрянувшему с неба. За несколько часов все покрылось снегом — поля, леса, окрестные села. Ветер, точно он притаился в засаде и только ждал первого снегопада, бесновался на бескрайних белых полях, кружил снежную пыль, проникал сквозь шинели и пробирал до самых костей.

Караульный Герберт Хардекопф стоял с винтовкой в руках на часах у амбара, находившегося возле самой околицы. Он отчаянно мерз в своей тонкой солдатской шинели и зарывался подбородком в поднятый воротник. Ледяной ветер безжалостно набрасывался на него, носясь вокруг амбара, и Герберт думал: «Им там теплее, чем мне»…

В амбаре было заперто около шестидесяти жителей деревни. Большей частью люди пожилые, среди них несколько крестьянок; были там и совсем юные девушки. Герберт знал, какая участь всем им уготована. Он уж столько всего насмотрелся, что не мог не понимать этого. Сотни раз он сам умирал, глядя, с какой непостижимой манией уничтожения фашисты расстреливают, увечат, вешают людей. Это уже были не эксцессы, как в Польше или во Франции; это было систематическое истребление людей. Человеческая жизнь ничего не стоила. Человека убивали даже без злобы, с полной невозмутимостью. В одном селе, невдалеке от города Белый, все население согнали к пруду — мужчин, женщин, девушек и детей. Рота автоматчиков выстроилась против толпы, и, раньше чем русские поняли, что происходит, их перестреляли. Кровавое дело было закончено в несколько минут. Тела побросали в воду. На следующий день другая воинская часть, расквартированная в этой деревне, выловила трупы и похоронила их, ибо над прудом кишели мириады насекомых.

Герберт Хардекопф вообще скрепя сердце служил в армии, но то, что он теперь делал, было уж самой настоящей работой палача. Не раз мелькала у него мысль пустить себе пулю в лоб, только бы всего этого не видеть больше. Он твердо решил, что лучше умереть, чем примириться с ролью заплечных дел мастера.

Нет, до сих пор он еще не был в полном смысле слова палачом, но тюремщиком и живодером был. Он караулил обреченных на смерть людей и обязан был убирать трупы. А что он мог сделать?.. Покончить с собой? Но ведь это тоже не выход. Он понимал, что с каждым днем, с каждым часом все больше и больше становится соучастником фашистских преступлений. Как же спастись от этого ужаса?.. Перебежать к русским? Герберт знал, что кое-кто отважился на такой шаг. Говорили, будто бы русские, в своей вполне понятной ненависти, тут же отправляли их на тот свет. Нельзя поставить русским в вину, что они поступали с врагами так же точно, как враги поступали с ними.

Унтер-офицер Пецлав, силезец, подошел к амбару. У этого Пецлава, ресторатора по профессии, было три дочери, фотографии которых он всегда носил с собой и с гордостью всем показывал. Герберт уж раз десять рассматривал снимки и из вежливости восхищался. Это и в самом деле были красивые девушки, ничем не походившие на отца, ибо Пецлав — мерзкая грубая скотина, что было видно даже при первом взгляде на его костлявую кошачью злую физиономию.

— Хардекопф, — крикнул он уже издали, — тебе придется постоять еще несколько часов. В деревне показались вооруженные бандиты. Наша рота охотится за ними. И Кремзер, который должен был тебя сменить, тоже там.

— На этом холоде простоять еще несколько часов? — слабо возразил Герберт.

— Да ты радуйся, что стоишь здесь. По крайней мере, тихо и безопасно.

— Голоден я, как волк, — ворчал Герберт.

— Не помрешь!.. Разведи себе огонь возле амбара. Погрей кости.

— Пойти, что ли, в лес и набрать хворосту?

— Да нет. Сорви несколько досок с амбара. Погоди-ка, сейчас все сделаем.

Пецлав открыл ворота. В амбаре люди лежали на голой земле. Когда скрипнули ворота, они приподнялись. Пецлав заглянул внутрь. У самого входа сидела молодая девушка, почти ребенок; он поманил ее к себе.

— Эй ты… Иды зуда! Марш ко мне!

Девушка нерешительно встала, подошла ближе и подняла на солдат большие испуганные глаза. С помощью нескольких русских слов и, главное, жестов Пецлав объяснил ей, что нужно развести огонь, — погреться, мол, надо…

— Нет, не в амбаре, — кричал он. — Здесь, на улице. — Он показал на Герберта. — Для него!

Девушка кивнула. Пецлав запер ворота амбара и передал ключ Герберту.

— Запрешь ее потом.

Девушка притащила лежавшие под покосившимся навесом трухлявые полугнилые поленья и охапку соломы. Руками расчистила она от снега место, указанное унтер-офицером, и искусно сложила дрова над сухой соломой.

— По крайней мере, не будешь мерзнуть, — сказал, уходя, Пецлав.

Герберт молча следил за девушкой. Размеренными движениями, украдкой поглядывая на него, она складывала костер.

Кончив, она выпрямилась, пристально посмотрела Герберту прямо в лицо и сказала почти что на безупречном немецком языке:

— У меня нет спичек.

— Что-о?.. Ты говоришь по-немецки?

— Да.

— Где ж ты выучилась?

— В школе.

— Здесь?.. Здесь, в деревне?

— Да, в деревне.

Первой мыслью его было: шпионка. Но в следующую секунду он улыбнулся. Шпионка? Какая глупость! Ведь это еще ребенок. Ему все же никак не верилось, чтобы в русской деревенской школе преподавали немецкий язык.

Герберт вынул из кармана спички и поджег солому. Закурив сигарету, он искоса наблюдал за девушкой; та опустилась на колени и раздувала огонь.

— Люди, те, что в амбаре, это все партизаны, да?

— Партизаны там. — Девушка показала в сторону леса.

— Ага, значит, ты знаешь, где находятся партизаны?

Девушка испуганно вскинула глаза. На короткий миг взгляды их скрестились. Потом она спокойно сказала, и в голосе ее даже прозвучала гордость:

— В каждом лесу есть партизаны.

— Как тебя зовут? — спросил Герберт.

— Ольга.

— А сколько тебе лет?

— Шестнадцать.

— Родные твои тоже здесь? — Герберт показал на амбар.

— Да, моя мама тут.

— А отец?

— Он… не знаю. В лесу, наверно.

— Так-так. У партизан, значит.

Ольга молчала.

— Ты одна у матери с отцом?

— Нет, у меня три брата.

— А они где?

— Они?.. Там же, где отец.

— Слушай, Ольга, ты знаешь, зачем вас заперли здесь?

— Знаю.

— Ну, зачем?

— Нас хотят убить.

Герберт Хардекопф отпрянул, точно его ударили по лицу. Он растерянно пробормотал:

— Кто… кто хочет вас убить?

— Ты.

Девушка направилась к навесу, чтобы принести еще дров. Герберт сказал, что он сам это сделает. От тревоги и страха у него перехватило дыхание. Ему было стыдно посмотреть в глаза этому ребенку. Не отдавая себе отчета, что он делает, он подошел к амбару, открыл ворота и жестом велел девушке войти внутрь.

Она медленно направилась к амбару. Прошла мимо Герберта, даже не повернув головы.

Он поспешно запер ворота.

III

Ноябрьская ночь опустилась быстро. Светлая, но неясная: без конца падал снег. Широкая равнина до самого горизонта лежала под толстым белым покровом. Герберт Хардекопф, как он ни напрягал зрение, видел лишь ряд деревьев вдоль шоссе. Снежная завеса скрывала даль.

С северо-запада послышались орудийные залпы. Стреляли оттуда же, откуда вчера и позавчера. Ни ближе, ни дальше. Герберт научился безошибочно определять по слуху направление звука. За три дня, значит, они вперед не продвинулись. Он думал о том, какое огромное количество танков прошло за последние дни через Красиково. Не считая гранатометов и артиллерийских батарей. Повсюду поговаривали о новом широком наступлении. А вперед они все-таки не продвинулись. Жорж Дрезе рассказывал Герберту, что у захваченного в плен русского офицера спросили: «Почему вы не отступаете внутрь страны? Ведь Россия велика…» — «Нет, нет, — ответил офицер, — нам больше некуда отступать. За нами Москва». Русские ожесточенно защищают свою столицу. Поможет ли им это? До сих пор немецкие танки брали любые препятствия. И Герберт поймал себя на том, что у него вовсе нет желания, чтобы танки взяли и это препятствие, имя которому — Москва. Он знал, что, если не возьмут Москву, значит, не будет зимних квартир и хорошего довольствия. Ну, что же! Разве он воюет за зимние квартиры и хорошее довольствие?.. А за что он, в сущности, воюет?.. Виктор Брентен в Москве. На каком-нибудь участке фронта они, может, еще окажутся друг против друга… Но нет, этого не случится, русские не возьмут в армию немца. Вероятнее всего, Виктора интернировали, и он сидит где-нибудь в лагере. Нет, это тоже не так, поправил себя Герберт, Виктор-то антифашист. Антифашист?..

А разве он, Герберт, не антифашист?

Герберт Хардекопф испуганно оглянулся, точно боясь, что его мысли могут подслушать.

«Опасные это мысли», — подумал Герберт. Мысли, которые могут стоить ему жизни. Но вопрос был поставлен: «Кто я: антифашист? Если нет, значит, фашист?..» Такой вывод он отверг. Никогда и ни за что он не будет фашистом. Но он же воюет за дело фашистов. Он караулит заложников, взятых фашистами. Все русские, естественно, антифашисты — ведь они борются с фашистами. Опасные мысли! Эти опасные мысли буравили мозг Герберта Хардекопфа. Не раз уж они занимали его, но никогда еще так властно не вгрызались в душу, никогда не волновали так. Все теснее и теснее смыкались они вокруг главного вопроса: кто он? Он караулил несколько десятков врагов фашистов, а фашисты были его, Герберта, врагами; ведь он-то социалист и антифашист, а караулит антифашистов, которых фашисты хотят расстрелять. Он караулит их. Не исключено, что ему прикажут даже стрелять в них. Ни за что на свете он этого не сделает. Ни за что! Но он караулит их, следит, чтобы они не ушли от рук своих убийц. Значит, он… Значит, он делает все, что хотят фашисты?

Небольшой костер у его ног почти погас. Ночной ветер, резкий, ледяной, пронизывал насквозь. Но на разгоряченном лбу Герберта Хардекопфа выступила холодная испарина. Он предчувствовал, ощущал, чуял, что стоит перед шагом, решающим всю его дальнейшую жизнь. Он еще не связывал этого со своими размышлениями, хотя они-то и взбудоражили его. И опять он вспоминал о Викторе и думал, что Виктор, наверное, в Москве. По ту сторону. С антифашистами… Там, где следует быть.

Мела снежная вьюга — погода, как бы созданная для беглецов, если знать дорогу. А если все сорвется?.. Если сорвется, он успеет пустить себе пулю в лоб раньше, чем его схватят…

Нет, бежать нельзя.

Его самого разочаровал такой вывод. Нельзя, действительно никак нельзя. Пострадают родные. Отца, мать бросят в концлагерь, а может быть, и расстреляют. И Отто тоже заставят расплачиваться за брата. Нет, он не может, он не имеет права причинить им такие страдания.

Он затоптал ногой уголья, оставшиеся от костра. Его мучила мысль, что нельзя бежать. Фашистская система была густо сплетенной сетью; ни в одну петельку не проскользнешь.

Но как они узнают, что произошло? Ведь на него, скажем, могли напасть партизаны и утащить его? Можно было бы оставить на снегу такие следы, будто его утащили. Надо только знать, точно знать, где находятся партизаны. Где у них надежные укрытия, которые непосвященному действительно никогда не обнаружить.

Мгновенье Герберт Хардекопф стоял, вперив неподвижный взгляд в снежную ночь…

Затем он отпер амбар и, глядя в темноту, в которой ничего не мог различить, позвал:

— Ольга!

— Да? — откликнулась девушка.

— Поди сюда!

Она подошла. Герберт тяжело дышал. Он с опаской оглянулся.

— Скажи, — я спрашиваю потому, что хочу вам помочь, — крестьяне действительно знают, где находятся партизаны?

Девушка медлила с ответом. Но потом сказала:

— Знают.

Герберт слышал трепетное волнение в голосе девушки.

— Спроси их еще раз! Спроси!

Девушка сказала что-то по-русски. Люди в темноте встревоженно задвигались. Послышалось несколько голосов сразу. Пожилой крестьянин подошел к воротам амбара и что-то по-русски сказал Герберту.

— Что он говорит? — спросил Герберт у девушки.

— Он сказал, что ему точно известно, где партизаны, но кто не знает туда дороги, никогда их не найдет.

Герберт посмотрел на Ольгу. Глаза девушки лихорадочно блестели, лицо напряглось.

— Пойдем, — сказал он старику. — Покажи, куда идти.

Старик вышел за ним на снег и показал на восток, где, как уже знал Герберт, были леса.

— Далеко ли это?

Крестьянин подумал и сказал, что если идти без помех, то до рассвета можно добраться.

— Три часа ходу, — перевела девушка.

Но Герберт, уловив кое-что из ответа старика, сказал:

— Значит, всю ночь надо идти.

Тем временем у выхода из амбара столпились почти все находившиеся там крестьяне и крестьянки. Они переводили взгляд со своего односельчанина на немецкого солдата. Старый крестьянин, которого звали Анатолий Александрович, шепотом сказал своим землякам:

— Если он вздумает нас опять запереть, мы убьем его.

Герберт повернулся к Ольге:

— Скажи ему: пусть ведет нас. Бежим!

Девушка слабо вскрикнула и обеими руками зажала себе рот.

— И я с вами пойду к партизанам. Скажи ему это.

Она перевела его слова, дрожа от возбуждения.

Старый крестьянин подошел к Герберту и обнял его, как сына.

IV

Герберту представлялось, что это будет гораздо труднее: не привлекая внимания ночных патрулей, бежать студеной ночью по заснеженным полям целой толпой, где были старухи и дряхлые старики. Однако все делалось быстро и бесшумно, проворно и споро. Три крестьянина и крестьянка вместе с Гербертом пошли впереди; это были, по-видимому, выбранные вожаки. Их указания выполнялись беспрекословно. Велено было не разговаривать даже шепотом. Никто звука не проронил. Велено было построиться по двое и идти колонной. Замыкающим был пожилой колхозник. Оглянувшись, Герберт увидел длинную темную цепочку людей, конец которой терялся в ночной мгле.

Рядом с Гербертом семенила Ольга в реденьком вязаном светлом платке, покрывавшем ее голову и плечи, — тоненькая, хрупкая, небольшого роста. Герберт заглянул ей в лицо, худое, бледное, с большими серыми детскими глазами. Сначала она показалась ему трогательно беспомощной. Но, присмотревшись, он увидел ее не по годам умный взгляд — взгляд человека, умудренного опытом. Она держалась на полшага позади него. Он все время ощущал ее близость.

Впереди Герберта шел Анатолий Александрович. В правой руке у него была толстая палка; он с силой опирался на нее, глубоко втыкая в снег. При бледном свете звезд и туманной луны Герберт заметил, что в снегу остаются отпечатки ног. Его обуял ужас от мысли, что, если бы их хватились, преследователям ничего не стоило обнаружить их по этим следам. Точно назло, снегопад прекратился. Ветер, весь вечер бушевавший, утих, а мороз завершал дело, и следы в снегу затвердевали. Герберт толкнул своего ведущего и показал на отпечатки ног. Колхозник тотчас же понял его, кивнул, но пожал плечами, словно говоря, что тут ничем не поможешь. Он протянул руку прямо перед собой. Герберт взглянул в ту сторону и увидел неясные очертания леса, означавшего для них спасение; в этом лесу, как его заверили, находились партизаны.

Уже казалось, что беглецы вот-вот благополучно достигнут цели, как вдруг с правой стороны блеснул яркий свет автомобильных фар. Все ничком бросились в снег. Крестьянин дернул Герберта за шинель, и тот подполз к нему. Они лежали голова к голове и смотрели на медленно приближавшиеся снопы света.

Анатолий Александрович что-то шепнул Герберту, но тот его не понял. Тут Герберт почувствовал возле себя девушку. Она перевела:

— Он говорит, что те ищут.

— Нас? — спросил Герберт.

Крестьянин не ответил. Он поманил к себе одного паренька и шепнул ему несколько слов. Паренек исчез, и через минуту Герберт увидел, что все эти несколько десятков людей поползли на животах по снегу. «Боже мой, — подумал он, — следы теперь такие, что слепой и тот заметит». Теперь и крестьянин, вожак, лежавший впереди Герберта, пополз. Он сделал знак Герберту, чтобы тот следовал за ним. Они ползли навстречу медленно приближавшимся ярким фарам. Стал слышен шум моторов. Может быть, это отряд мотоциклистов, застрявший в снегу? А может, патруль обер-лейтенанта Тенне? Неужели бегство крестьян уже обнаружено? Нет, вряд ли. Герберта должны были сменить только утром. Это патруль мотоциклистов, застрявший в снегу…

Мечущиеся снопы света все приближались. Колхозник и Герберт ползли им навстречу. Герберт заметил, что девушка отстала. Вот крестьянин кивнул, указывая на что-то, и Герберт увидел дорогу. У него все еще было представление, что шоссе непременно должно быть с обеих сторон окаймлено деревьями. Но тут дорога пролегала среди полей, холодная и голая. Прожекторы на мотоциклах шарили по белым снежным полям. Сомневаться не приходилось, их искали. Боже мой, ведь все эти люди… У него одного есть винтовка. Но что может сделать один человек против вооруженного патруля! Их непременно обнаружат. Весь снежный покров на поле взрыт. В ужасе смотрел Герберт на щупающие светлые лучи. Фары, точно огромные, все вбирающие в себя глаза, мигали и беспокойно рыскали в ночной мгле.

Герберт вздрогнул: он почувствовал у самого уха рот крестьянина. Он слышал произнесенные шепотом слова, но смысл их не понял и покачал головой. Крестьянин постучал пальцем по винтовке Герберта и показал на приближающиеся мотоциклы… Герберт испуганно попятился. Затеять поединок с патрулем? И… и стрелять в своих? Да ни за что в жизни!.. Герберт посмотрел на крестьянина и энергично замотал головой.

В свете задних огней мотоцикла он ясно различил немецкие мундиры. И вслед за тем коротко вскрикнул: в каретке первого мотоцикла, выпрямившись во весь рост, стоял обер-лейтенант Тенне… Все кончено!.. Герберт всхлипнул и зарылся лицом в снег.

Кто-то вырвал у него из рук винтовку. Он не противился. Ему все было безразлично. Ведь в следующее мгновенье их обнаружат.

Выстрел…

Треск его раздался возле самого уха Герберта. Он вскинул голову и увидел в каких-нибудь двадцати шагах от себя падающего через борт каретки обер-лейтенанта Тенне. В тот же миг Герберт почувствовал за собой какое-то движение и увидел, что люди, пригибаясь, бежали через шоссе. Раньше чем он понял, что это освобожденные им крестьяне, щелкнул второй выстрел.

Герберт увидел, как упал водитель мотоцикла. Он пытался было повернуть мотоцикл назад, но не успел, и мотоцикл стоял теперь поперек шоссе.

— Давай! Давай!

Герберт уже знал, что это значит — вперед! Вперед! Думая, что сейчас они вместе со стариком крестьянином побегут в спасительный лес, он вскочил.

За его спиной раздался третий выстрел. Герберт на бегу оглянулся. Никто за ним не следовал.

Четвертый выстрел. Ясно видна была вспышка огня. Крестьянин все еще лежал у дороги.

Мотоциклы приближались. Застрекотал, как разъяренная бестия, автомат.

Герберт во весь дух бежал вслед за крестьянами в лес.

V

Оберштурмфюрер обещал своим подчиненным устроить тридцатого ноября, в день своего рождения, такую попойку, что небу жарко станет, — если к тому времени Москва будет взята. В последние дни ноября эсэсовцы из тюремного персонала в Ганновере буквально не отходили от радиоприемника. Сообщения о победах передавались как по конвейеру. Немецкая армия все ближе подходила к Москве. Некоторые газеты еще три недели назад предсказывали падение русской столицы «не позже, чем завтра». Но сутки проходили за сутками, а Москва по-прежнему держалась…

Тридцатого ноября вечером все дежурные эсэсовцы сидели у радиоприемника. Было объявлено новое, важное специальное сообщение.

— Без сомнения — Москва, пупом чувствую.

— Пора, черт возьми, давно пора!

— Никогда не думал, что русские будут так долго сопротивляться. Они давно уже одной ногой в могиле.

— Этого следовало ожидать, дело идет об их столице.

— Ты послушай только, что пишет о Москве «Фелькишер беобахтер»! — воскликнул эсэсовец, сидевший с газетой в руках у письменного стола. — «Москва сегодняшнего дня — это не «большая деревня», как ее с полным основанием называли в начале столетия. После русской Октябрьской революции Москва с каждым годом все больше приобретает облик современного столичного города, промышленного и культурного центра. К тому же она является и центральным железнодорожным узлом всей страны. Все железные дороги, ведущие с запада России на восток, проходят через Москву. Москва — это хозяйственный, политический и стратегический центр, откуда всю Россию можно перевернуть вверх дном…»

— Я представлял себе Москву совсем иной, — сказал кто-то. — А тут пожалуйте: столичный город!.. Индустриальный и культурный центр. Крупный железнодорожный узел!..

— А не сказано в газете, когда мы ее возьмем?

— Что это за еврейское нетерпение! Сейчас же после рождества нас пошлют в Москву, ясно как день! Там будет столько заключенных, что рук у нас не хватит! Ха-ха-ха!

— Ну да! А кто здесь останется караулить эту братию?

— Она теперь будет ниже травы и тише воды. Падет Москва — большевизму крышка.

— Ясно! Тогда самые закоренелые фанатики запросят пардона. Если не предпочтут повеситься!

— Даже Тельман!

— Он, должно быть, холодным потом обливается со страху!

— Говорят, он сгорбился, весь сморщился!

— Алло! Внимание!

Музыка внезапно оборвалась. Верный признак, что последует специальное сообщение. Все затаили дыхание и уставились на радиоприемник.

Правильно. Фанфары.

— Сердце замирает, а?

— Тише! Тише!

— «Специальное сообщение верховного командования вооруженных сил. На Восточном фронте, западнее Москвы, немецкие воинские соединения нанесли большевикам новое серьезное поражение и одержали значительную победу. Танковые части прорвали неприятельскую оборону и достигли города Клин. На остальных участках фронта идут ожесточенные бои».

— Это все?

— Тш! Да тише же!

Грянули марши. Да, это было все. Эсэсовцы разочарованно переглядывались.

— А где находится Клин?

— Где бы ни находился, это не Москва.

— Достань карту!

— Смотри-ка, вон Клин. Здорово! Совсем близко от Москвы… Увидишь, ночью наши ворвутся в город!

— Наливайте стаканы! За здоровье новорожденного! Да здравствует победа! Хайль Гитлер!

— Хайль Гитлер! — подхватили остальные.

Оберштурмфюрер, улыбаясь, уступил — хоть Москва и не взята, но выпить можно. Ладно! Первую батарею на стол!

VI

Около полуночи, когда несколько батарей пивных бутылок было уже опорожнено и победное ликованье достигло предела, кого-то из пирующих осенила мысль нанести «визит» заключенному Эрнсту Тельману, послушать, что скажет теперь руководитель немецких коммунистов.

— Вот увидите… увидите… он расплачется.

— Вздор! Он… он запоет: «Ах, мой милый Августин… все лопнуло»!

— Ха-ха-ха!..

— Позови надзирателя сектора! — приказал оберштурмфюрер.

— Лучше не затевать этого, друзья.

— Не мешай! Мы хотим повеселиться… А ты… ты, видно, шуток не понимаешь. Верно?

— Батареи… мы ведь здесь оставляем!

Надзиратель Август Кёрбер вошел в караулку. Необычайно высокий, тучный, громоздкий, он принадлежал к старым кадрам тюремных надзирателей. Мясистая голова его, казалось, посажена непосредственно на мощные плечи, шеи как будто не было вовсе.

— Кёрбер, Тельман ведь в вашем секторе?

— Так точно, господин оберштурмфюрер.

— Мы хотим посетить его.

— Сейчас?

— Сейчас.

— Зачем?

— Желаем ему сообщить, что этой ночью Москва будет взята. Что большевикам крышка.

— Господин оберштурмфюрер, не делайте лучше этого.

— Не возражать!

— Вы приказываете, господин оберштурмфюрер?

— Вы что, не слышите?

Надзиратель Кёрбер пошел вперед. Он постучал в дверь камеры Тельмана и крикнул:

— Тельман, вставайте. К вам посетители. Он отпер тяжелую дверь.

Посреди скудно освещенной камеры стоял, выпрямившись во весь рост, крепко сжав губы, Эрнст Тельман. Решительным, спокойным взглядом встретил он пьяную ватагу двуногих, одетых в эсэсовские мундиры.

— Мы… нич… нич-чего тебе не сделаем, — выкрикнул один.

— Нет, мы… мы хотим… сообщить тебе кое-что интересненькое…

Оберштурмфюрер, отстранив надзирателя, ввалился в камеру. Он почти вплотную подошел к Тельману, остановился и несколько секунд молча смотрел на него. Затем обернулся и рукой сделал знак эсэсовцам. Те замолчали и, сгорая от любопытства, таращили глаза.

— Господин Тельман, — начал оберштурмфюрер, — к сожалению, нам пришлось нарушить ваш ночной покой. Дело в том, что мы хотели сообщить вам необычайно важную новость. Сегодня, тридцатого ноября тысяча девятьсот сорок первого года, в день моего рождения, Москва будет взята солдатами фюрера.

— Хайль Гитлер!.. Хайль Гитлер!.. — заревели вразброд эсэсовцы, столпившиеся в дверях камеры.

Эрнст Тельман не шевельнулся.

— Черт вас возьми! — заорал оберштурмфюрер. — Дайте же свет, ничего не видно!

Надзиратель Кёрбер протиснулся мимо эсэсовцев и включил свет.

— А-ах! — вырвалось у всех. Они уставились на Эрнста Тельмана. Он был бледен, но лицо его выражало решимость, граничащую с яростью. Руки были сжаты в кулаки.

— Ну-с, Тельман, что вы скажете по поводу этой новости? — глумясь, спросил оберштурмфюрер и ухмыльнулся.

Тельман молчал.

— С большевизмом покончено, — продолжал эсэсовский офицер. — С корнем вырван! От Красной Армии осталось мокрое место! Сталин побежден!

Тельман, прищурившись, с глубоким презрением смотрел на врага.

— Но поймите же, Тельман! Нам хотелось бы услышать, что скажете вы по поводу этой новости… Ведь вы большой политик…

Несколько эсэсовцев, стоявших в дверях, громко захохотали.

Оберштурмфюрер повернулся и раздраженно крикнул:

— Тише!

Он продолжал, обращаясь к Тельману:

— Как вы оцениваете положение, господин Тельман? Что, по-вашему, будет дальше? Предоставляю вам слово. Говорите, пожалуйста.

— Но только без большевистской пропаганды! — опять крикнул кто-то в дверях.

— Замолчите наконец, слышите? — приказал оберштурмфюрер.

Стало очень тихо. Все смотрели на узника, восемь лет проведшего в тюремных стенах, но не сломленного; Тельман стоял перед ними с гордо поднятой головой.

Упрямо, твердо, решительно прозвучал его ответ; каждое слово было подобно удару бича:

— Сталин свернет Гитлеру шею!

И опять наступила гнетущая тишина. Тельман стоял, широко расставив ноги, выставив вперед стиснутые кулаки, готовый защищаться, если эта свора нападет на него.

Вдруг кто-то из эсэсовцев оглушительно захохотал. Остальные присоединились. Оберштурмфюрер, откинувшись назад, смеялся так, что плечи его так и прыгали. Заразился этим припадком веселья и надзиратель Кёрбер.

— Вот это да!.. Все… всего я ждал… но… но только не этого! Ха-ха-ха!

— Он… он, наверно… сошел с ума! Тюремное бешенство!

— Даже… жалость берет!

Оберштурмфюрер иронически поклонился и сказал:

— Большое спасибо за разъяснение, господин Тельман!

Хохоча и горланя, эсэсовцы покинули камеру и, спотыкаясь, двинулись по тюремному коридору к выходу.

Надзиратель Кёрбер захлопнул дверь камеры и щелкнул засовом.

VII

Вальтер Брентен видел, как полки и дивизии Красной Армии отправляются через Москву на фронт, прямо в бой. Войска были в своем зимнем обмундировании. Шли колонны солдат в белых овчинных полушубках, колонны — в длинных зимних серых шинелях, колонны — в белых маскировочных халатах поверх ватной форменной одежды, вооруженные автоматами, карабинами, бутылками с горючим, ручными гранатами. Танковые части прокладывали себе путь по снегу; на головных машинах развевались большие красные флаги. Вальтер стоял у Киевского вокзала. По широкой асфальтированной улице тянулись артиллерия, моторизованные и кавалерийские части. Солдаты у орудий и конники махали москвичам руками, прощаясь с ними. Мужчины и женщины, рабочие и работницы по пути на заводы и фабрики останавливались, снимали меховые шапки, низко кланялись братьям, шедшим в бой. Не было слышно ни ликования, ни пения, лица были серьезны, губы крепко сжаты. В этих лицах читалось: «Красноармейцы! Братья! Не допустите, чтобы все, что нам дала Октябрьская революция, что создано и достигнуто нами в суровые годы социалистического строительства, стало добычей заклятых врагов рабочего класса — германских фашистов!»


В этот декабрьский день Вальтер Брентен обратился по радио к своим немецким соотечественникам:

— Не раз уже иноземные захватчики пытались поработить русский народ, — несся через эфир в Германию его голос. — Но никому из них это не удалось. Шведский король Карл бежал из России верхом на лошади. Французский император Наполеон бежал в санях. Вы же, вторгшиеся в эту страну на танках и с моторизованной артиллерией, не сможете бежать из нее ни на лошадях, ни в санях. Если вы будете выполнять приказы Гитлера, вы погибнете на огромных просторах русской земли — без славы, без чести, без следа.


Когда Вальтер Брентен вечером пришел домой, он увидел на столе приготовленный ему ужин и тут же — записку, в которой рукой Айны было написано:

«Дорогой мой мальчик! Мы с Наташей отправились на рытье противотанковых рвов. Придется уж тебе как-нибудь одному со всем справляться. Возможно, что через несколько дней мы вернемся. Я рада, что Наташа со мной. Люби меня! Айна».

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I

Гермина Хардекопф сразу распознала в двух штатских, которые вошли вместе с эсэсовцами, чиновников государственной тайной полиции и подумала: «Так! Теперь они заберут его». По рассеянности, вместо того чтобы сказать: «Хайль Гитлер», — она просто сказала: «Здравствуйте», — и, спохватившись, чуть язык не прикусила от злости на себя.

Вошедшие, не отвечая на приветствие Гермины и не говоря ни слова, проследовали через маленькую переднюю в столовую. Только тут они сняли свои шляпы, и один из штатских указал на стул Гермине, в недоумении двигавшейся за ними.

До их прихода она возилась на кухне и теперь все время вытирала руки о передник. Наконец сняла его и сунула за спину.

— Вы, вероятно, знаете, что привело нас сюда? — спросил штатский, предложивший ей сесть.

— Наверное, насчет моего мужа, — ответила она.

— Да… Ведь он коммунист, не правда ли?

— Коммунист? — простодушно изумившись, воскликнула она. — Нет, он, безусловно, не коммунист. Он социал-демократ.

— Но сын ваш коммунист?

— О каком сыне вы говорите?

— У вас их несколько?

— У меня их двое, сударь. Старший воюет в России, младший отбывает трудовую повинность.

— Тот, что на Восточном фронте, он коммунист, так? Говорите правду, нам все известно.

— Нет, он не коммунист. Никогда им не был. Он хочет попасть в летную школу… Нет, нет, ни в коем случае он не коммунист.

— Но в гитлерюгенде он не состоял, — сказал комиссар.

— В этом только мой муж виноват, он не хотел. Но зато Отто, мой младший сын, состоит. Я этого добилась.

— Так. Вы, стало быть, добились этого. Значит, вы довольны этим?

— А как же, сударь! Ведь я член национал-социалистского союза женщин почти что с его основания.

Пришла очередь комиссара недоумевать. Он обменялся взглядом со своим коллегой, который стоял, не спуская глаз с Гермины.

— Вы член национал-социалистского союза женщин?

— Ну, да. Я же вам сказала! Шесть — нет, уже семь лет я состою в здешней районной организации. В Уленхорст-Зюд.

— Покажите, пожалуйста, ваш членский билет.

— С удовольствием. Одну минуту.

Гермина подошла к шкафу, на котором стояла черная лакированная шкатулка с перламутровой инкрустацией. Она поставила шкатулку на стол, и, пока искала свой членский билет, все четверо мужчин заглядывали через ее плечо в шкатулку. Наконец Гермина нашла билет и протянула его комиссару.

Он долго разглядывал маленькую книжечку.

— Извините нас, фрау Хардекопф, что мы так бесцеремонно ворвались к вам в дом. Мы, право же, не знали, что вы национал-социалистка.

— Значит, дело в моем муже, не правда ли?

— Да, конечно! Стало быть, он по-прежнему социал-демократ? Посещает, вероятно, какие-нибудь тайные собрания? Если даже он не делится с вами, то вы как жена, конечно, знаете, чувствуете… Правильно, фрау Хардекопф?

Гермина помотала головой.

— Нет, этого я не думаю.

— Почему? Почему вы не думаете?

— Он не станет посещать тайные собрания. Раз уж социал-демократы под запретом, он их за километр обходит.

— Но вы же сказали, что ваш муж социал-демократ?

— Ну да, он какой был, такой и остался. Он не за фюрера. Но против правительства не пойдет, за это уж я ручаюсь.

— А ваш сын, тот, что на Востоке, он никогда не был коммунистом? И в Союзе коммунистической молодежи не состоял?

— Герберт? Нет! Но социал-демократическим «соколом» он был. Это да. Отец его заставил.

— Ага. Когда это было? — спросил комиссар.

— Это было?.. Да незадолго до того, как запретили «соколов». Значит, еще до прихода к власти фюрера.

— А ваш муж работает на верфи?

— Да, у «Блом и Фосса».

— Давно?

— Очень давно. Лет двадцать, пожалуй.

Комиссар повернулся к своему коллеге и к обоим эсэсовцам.

— У вас есть вопросы? Нет, у них вопросов не было.

— Простите за беспокойство, фрау Хардекопф. Благодарим за разъяснения. Вы, разумеется, знаете, мы обязаны следить, чтобы все было в порядке. — Он сделал движение вроде поклона и поднял руку: — Хайль Гитлер!

Гермина встала, взглянула комиссару прямо в глаза, так же подняла руку и ответила на приветствие.

Все четверо мужчин вышли. У дверей Гермина еще раз обратилась к комиссару, который ее допрашивал:

— А что теперь будет с моим мужем? Случилось что-нибудь?

— Нет, фрау Хардекопф. Пустяки… — Комиссар наклонился к ней и сказал, понизив голос: — Лучше всего, не говорите мужу о нашем посещении. Незачем его зря волновать.

На улице комиссар сказал эсэсовским офицерам:

— Не разобравшись, посылают, и мы только срамимся.

— Мы-то всех обстоятельств дела тоже не знали, господин комиссар, — ответил один из эсэсовцев. — Нам сообщили из отдела особого назначения, что солдат Хардекопф, родом из Гамбурга, перебежал к партизанам. Есть подозрение в принадлежности к коммунистической партии. Обязаны же мы были расследовать это дело.

Садясь в машину, комиссар сверху донизу обвел взглядом фасад дома. Конечно, за шторами не одна пара глаз следит за ними. Опять пойдут бесконечные толки.

II

Недели через две Гермина Хардекопф получила извещение, что ее сын Герберт, солдат комендантской роты, пропал без вести.

До нее не сразу дошел смысл этой бумажки. Она прочитала ее во второй раз, в третий. Потом вдруг закричала и, плача, бросилась к соседке.

— Мой сын!.. Мой сын!..

Соседка молча и беспомощно стояла возле Гермины, она думала, что Герберт Хардекопф убит.

Гермина сидела, низко опустив голову, плакала и причитала.

Соседка взяла у нее из рук бумажку и прочитала ее:

— Да ведь он, фрау Хардекопф, не убит. Только пропал без вести. Может, русские взяли его в плен.

Услышав это, Гермина еще громче завопила, откинулась на спинку стула и с перекошенным лицом закричала:

— Это… это… это было бы еще гораздо… гораздо хуже!

Соседка только голевой покачала.


К тому времени, когда Людвиг вернулся с верфи, Гермина уже успокоилась. Она успела обежать всю улицу и всем знакомым сообщить, что ее сын Герберт пропал без вести. Она надеется, неизменно прибавляла в заключение Гермина, что ее бедный сын умер; она не перенесла бы мысли, что он живым достался в руки русским.

Молча протянула она мужу извещение. Он прочитал и долго не сводил глаз с этих строчек. Ни один звук не сорвался с его губ. Ни одна слеза не блеснула на его глазах. Все было глухо и мертво у него внутри, точно выжжено. Когда Гермина поставила перед ним ужин, он бессильным движением руки отодвинул от себя тарелку.

III

На следующее утро, едва над крышами города забрезжил рассвет, Людвиг Хардекопф, как в любой рабочий день, безропотно вышел из дому и засеменил по голой холодной улице к станции надземной железной дороги. Если бы от каждой раны, нанесенной ему жизнью, на лице у него оставался след, оно было бы до неузнаваемости изборождено морщинами. Впрочем, он и так походил на дряхлого старика, хотя ему едва перевалило за шестьдесят. Однако в этом слабовольном человеке жило нечто неистребимое, действовавшее как часовой механизм. Он называл это чувством долга. Но это было автоматическое чувство долга, оно не исходило ни от сердца, ни от ума. Чувство выхолощенное, механическое. Вдобавок Людвиг уже много лет был чужим в собственном доме, и только у своего токарного станка он отдыхал. Да, дело дошло до того, что всего спокойнее и лучше было у него на душе, когда он стоял в большом грохочущем машинном цеху, склонившись над станком.

Прежде хоть какое-то разнообразие вносили в его жизнь районные или другие собрания социал-демократической партии. И даже с большей охотой, чем политические собрания, он посещал научно-популярные лекции, которые время от времени устраивало руководство. С этим давно покончено: собрания и вечера нацистов Людвиг не посещал. Но он тщательно следил за тем, чтобы не сделать чего-нибудь недозволенного и не дать нацистам повода для преследования. В этом он был до того аккуратен и до того последователен, что даже избегал встреч с прежними товарищами по партии; он вел себя так, чтобы ни малейшее подозрение не могло его коснуться.

Вот почему неожиданная встреча в гавани, которая произошла однажды, когда он возвращался с верфи домой и которая на час нарушила однообразное течение его жизни, была для него настоящим событием.

На улице с ним вдруг заговорил хорошо одетый господин:

— Простите, пожалуйста, вы ведь господин Хардекопф? Я не ошибся?

— Да, это я, — ответил Людвиг, с трудом припоминая, кто же этот господин в зимнем пальто с меховым воротником. Ах, да! Но так ли это?

— Не узнаете? Моя фамилия Папке. Пауль Папке.

— Значит, все-таки не изменила мне память! — улыбнулся Людвиг. — Я только не совсем был уверен, что это вы.

Да, это был Пауль Папке, в дни юности Людвига игравший столь заметную роль в ферейне «Майский цветок». Какой у него важный вид. Но остроконечная бородка исчезла. Подбородок и верхняя губа чисто выбриты. А вот под глазами — большие дряблые мешки.

— Рад вас видеть, дорогой господин Хардекопф. По этому случаю нам с вами необходимо осушить по стаканчику. Пойдемте, крепкий грог и вам не повредит в этакую гриппозную погоду.

Людвиг Хардекопф немного стеснялся пойти вместе с Папке в ресторан «Ландунгсбрюке»; хорошо хоть, что он надел сегодня воротничок и галстук. Он повесил свое поношенное, в пятнах, пальто рядом с меховой шубой Папке и забился в угол, на стул у окна.

— Хардекопф! Это имя точно зов из благословенного прошлого! — Папке завел глаза, как умирающий. — Известно ли вам, что я хорошо знал вашего почтенного батюшку? Замечательный человек!.. Люди этого типа вымирают… Два грога, кельнер! Но только «северных»! Воды поменьше лейте!.. Как поживает ваша супруга, господин Хардекопф? Дети у вас есть?

— Да! — Людвиг кивнул и прибавил: — Были.

— А-ах! — вздохнул Папке. — Курите? — Он раскрыл перед Людвигом свой портсигар. — Нет? — Папке поднес ко рту сигару и закурил, молча следя за Людвигом Хардекопфом; тот, усталый и подавленный, смотрел в окно на гавань.

— Один сын без вести пропал в России… Старшая дочь уже несколько лет как умерла. Ей было всего двадцать два года…

— Тц… Тц… Тц… — поцокал Папке и покачал головой.

— Остался у меня один сын. Он отбывает трудовую повинность.

— Прошу, уважаемые господа, два грога. Рома много, воды — самая малость. Сахару извольте!

— Спасибо!.. Да, мой дорогой Хардекопф, так вот! Каждому нынче приходится нести свое бремя… Но, знаете ли, я говорю себе, уж лучше пожертвовать многим и пострадать во имя благого дела, чем погибнуть, недостойно служа врагам нашего народа.

Людвиг удивленно вскинул глаза. Он не знал, как понять Папке. И спросил:

— Что вы хотите сказать, господин Папке?

— Я вспомнил своего бывшего приятеля Брентена, господин Хардекопф, вашего шурина… Как ужасно он кончил! Позорный конец!.. И сына его, говорят, такая же участь постигла.

— Нет! — сказал Людвиг Хардекопф. — Вы, вероятно, имеете в виду Вальтера Брентена? Он жив. Он за границей.

— Жив! — вскричал Папке. — Значит, эта женщина меня обманула.

— Кто вас обманул?

— А-ах, знаете, мне говорили, что этот… этот Вальтер Брентен убит.

— Но в концлагере он сидел, это верно, — подтвердил Людвиг.

— Ну что же! — Папке взял свой стакан. — За ваше здоровье! Грог надо пить горячим.

— Крепкая, однако, штука, — сказал Людвиг.

— Зато полезная!.. Значит, сына Карла выпустили из концлагеря?

— Насколько мне известно, он бежал.

— Да что вы говорите? Неужели это возможно? — Папке изумленно повел головой.

— А знаете, кто, говорят, его выдал? Зять Хинриха Вильмерса!

— Нет, быть не может! — крикнул Папке. — Кто вам сказал?

— Моя сестра. Жена Карла.

— Но, конечно, не Меркенталь, судовладелец?

— Вот именно он… Я повторяю только то, что мне рассказывали, господин Папке.

«Необычайно интересно! — думал Папке. — А знает ли Вильмерс? Я как-нибудь потихоньку вверну это старому лицемеру, святоше».

— Ну-с, так как вам кажется? По-моему, можно вполне повторить. Кельнер, еще два грога! Но такого же крепкого! А вы, Дорогой Хардекопф, по-прежнему славно работаете на верфи?

— По-прежнему! Двадцать два года на одном месте.

— Замечательно! Достойно всякого уважения!

— А вы где теперь подвизаетесь, господин Папке?

— Я? О, я занимаю пост директора в оперном театре вот уже тоже почти семь лет.

— Директора? — Людвиг Хардекопф с удивлением посмотрел на Папке: «Однако высоко взлетел! Кто бы мог подумать?»

Людвигу никогда не пришло бы в голову, что Папке способен управлять таким большим театром. Ведь для этого надо быть очень дельным человеком. Он не знал, что в оперном театре пять директоров и что Папке, который прежде занимал пост директора-администратора, но не справился со своими обязанностями, был теперь всего лишь директором костюмерных мастерских.

Они выпили по второму стакану грога, и Людвиг Хардекопф почувствовал, как хмель ударил ему в голову. Он пил редко и уж совсем не употреблял таких крепких напитков.

— Да-да, дорогой Хардекопф, — сказал Папке, которого приятно щекотал восхищенный взгляд Людвига. — Такова жизнь! — И он думал: «А ты вот — дурень… из тех, что топчутся на месте до тех пор, пока не плюхнутся в могилу. Что же, пролетарий остается пролетарием!»

IV

Фрида Брентен только улеглась, как в дверь ее комнаты постучали.

— Что случилось? — спросила она.

— Живо вставайте и идите сюда! — крикнул Амбруст.

— Да я только что легла.

— Живей! Живей!

«Что там могло случиться?» — думала она, набрасывая на плечи халат и всовывая ноги в шлепанцы.

Войдя в столовую, она увидела, что квартирант ее, накрывшись с головой шерстяным одеялом, сидит на корточках перед радиоприемником. Амбруст на мгновенье высунул голову, приложил палец к губам, шикнул: «Тш! Тш!» — и поманил ее к себе.

— Идите сюда, мамаша Брентен! Полезайте под одеяло.

— Неужели это так интересно? — сказала она, но все же сунула голову под одеяло, покрывавшее своим вторым концом приемник.

— Слышите? — спросил Амбруст.

Она услышала легкое жужжание, сквозь которое доносился чей-то голос. Фрида напрягла слух и разобрала слова: «…пусть даже на том или другом участке фронта гитлеровская армия и достигает успеха, но ни Москвы, ни Ленинграда германским фашистам взять не удалось. Напротив, под Москвой гитлеровские вооруженные силы, мнившие себя непобедимыми, потерпели свое первое крупное поражение. За этим поражением последуют другие, ибо…»

Фрида Брентен выбралась из-под одеяла, посмотрела на Амбруста и сказала:

— Слушайте уж сами, что там говорят. Утром мне расскажете.

— Мамаша Брентен, разве вы не узнаете голос? — спросил Амбруст, да так взволнованно, что Фрида удивилась. Таким она своего квартиранта никогда не видела.

— Голос? Нет. — Она помотала головой.

— Так ведь это говорит ваш сын Вальтер!

Фрида Брентен коротко вскрикнула и в мгновенье ока была снова под одеялом… Голос!.. Да, вот он опять! Нет, это не голос Вальтера. А может быть, все же?.. Она не обращала внимания на то, о чем говорил этот голос, она только вслушивалась в звук его… Да, теперь она ясно улавливает этот северогерманский выговор… Верно, верно… Ох! Она чуть не закричала от радости. По произношению некоторых слов она узнала Вальтера… «Дорогой, дорогой мой мальчик!» — думала она. Где-то он сейчас? Далеко, очень далеко, что и говорить. Но это его голос. Сын обращался к ней, и она его слышала… От радости и волнения у нее закружилась голова, и так как она сидела на корточках, то попросту опустилась на пол.

— Это он! Да, да, он!

Амбруст выключил приемник и помог ей встать.

— Вы упали?

— Я не могла больше сидеть на корточках. У меня закружилась голова.

— Теперь вы, по крайней мере, знаете, где он, — сказал Амбруст.

— Да нет же! Понятия не имею, — ответила она. — Где же он?

— Но, мамаша Брентен! Ведь это была московская станция.

— Да? Значит, и он тоже в Москве… Ну, слава богу. Теперь, по крайней мере, мы знаем, что он жив.

Вдруг что-то, видимо, ее удивило. Она пристально посмотрела на Амбруста.

— Теперь скажите же мне, как могли вы узнать его голос? Ведь вы Вальтера никогда не видели и не слышали?

— Я бы никогда и не узнал, если бы диктор не объявил, кто будет говорить.

— Ну да, конечно! — И Фрида рассмеялась, радостно, как ребенок. — Но ведь слушать Москву строго запрещается, господин Амбруст. Вы отчаянно рискуете!

— А разве это не стоит риска?


На следующее утро Фрида первым делом побежала к дочери. В девять она уже была у нее. Эльфрида еще нежилась в постели.

— Лентяйка! — воскликнула мать. — Вставай! Спать до полудня! Срам!

И тут же она рассказала дочери, кого она вчера слышала.

— Как хорошо, что он в России! — сказала Эльфрида. — Он, наверное, сможет что-нибудь сделать для Герберта.

— А ты думаешь, Герберт жив?

— Думаю, жив. Был бы он убит, не писали бы: пропал без вести. Он наверняка в плену.

— Если бы это было так!

— Послушай, мама, ты Паулю не рассказывай про Вальтера.

— Что не рассказывать?

— Что ты слушала московскую передачу. Ты ведь знаешь Пауля, он такой… такой придира. Понимаешь? Неприятельская радиостанция, и все такое… Лучше ему не говорить. В последнее время, с тех пор как они там застряли под Москвой да Гитлер еще объявил войну Америке, он совсем нос повесил… А тут еще московская станция — он прямо взбесится.

V

Несколько недель спустя Пауль Гейль опять поднял нос кверху и все насвистывал мелодию победного радиосигнала, исполняемую обычно на фанфарах. Немецкая армия на Востоке перешла в наступление, вторглась в Донбасс и продвигалась к Кавказу и Волге.

Не проходило дня, чтобы фанфары, звучавшие из радиоприемников, не возвещали новые победы. Город за городом переходил в руки гитлеровцев. Число окруженных неприятельских дивизий и взятых в плен солдат и офицеров с каждым сообщением росло. Под неумолкающие звуки победных фанфар зимнее поражение все больше и больше забывалось.

Фридин жилец каждый вечер сидел у радиоприемника, укрывшись с головой шерстяным одеялом. Временами Фриду охватывал безумный страх: вдруг все как-нибудь обнаружится. Но Амбруст уверял, что еще не придуманы приборы, которые устанавливали бы, кто какую радиостанцию слушает. Нацисты, стараясь запугать население, умышленно распускали слухи, будто бы у них-то такие приборы имеются.

Вечерами, за чтением газет, Амбруст приходил иной раз в ярость.

— И это называется союзники? — негодовал он. — Говорят да говорят, пишут да пишут, но палец о палец не ударят. Они будто даже рады, что Гитлер все глубже вторгается в Россию.

— О ком вы говорите, Амбруст? — спрашивала Фрида.

— Об англичанах и американцах. Не позор это разве — заставлять русских отбиваться в одиночку? И при этом еще называют себя союзниками! Им бы как раз и открыть второй фронт теперь, когда все вооруженные силы фашистов оттянуты на восток. Сначала они бросили на произвол судьбы французов, теперь точно так же поступают с русскими… Этим голубчикам только бы руки на войне нагреть.

— В последнее время вы стали что-то уж очень большим политиком, — подпустила шпильку Фрида.

Она и в самом деле удивлялась своему квартиранту. Несколько лет назад, когда Амбруст поселился у нее, он, казалось, никакого интереса к политике не питал, и Фрида была очень довольна этим. У нее в доме, говорила она, всегда чересчур много занимались политикой. Но с тех пор как началась война, Амбруст все больше и больше интересовался всякими политическими вопросами. Раньше он первым делом читал местные новости и особенно любил судебные процессы. А теперь сразу же углублялся в передовицы и политические статьи, а на судебные процессы и происшествия почти и не глядел. «Если так будет продолжаться, — думала Фрида, — он станет таким же одержимым политиком, как Карл. А Пауль совсем непохож на них, — размышляла она. — Он, правда, тоже любит изображать из себя мудрого политика и стратега и с уверенностью предсказывать, где произойдут ближайшие сражения. Но у него все это наигранно, несерьезно, да и его самого нельзя принимать всерьез».


В последние годы Фрида Брентен редко бывала в кино: она попросту боялась возвращаться домой в темноте. И вот однажды вечером она все же собралась в кинотеатр. Зеленщица Штамерша была в восторге от фильма «Потерянная любовь» и советовала ей непременно посмотреть его.

Фрида чуть не сбежала из кино после первых же кадров. Перед художественным фильмом показывали кинохронику. Это было ужасно. Она жалела, что не крикнула на весь зал: «К черту эту мерзость! Смотреть невозможно!» Ее так и подмывало это сделать. Показывали, например, как немецкие летчики бомбят какой-то город. Рушатся охваченные пламенем дома. Люди в подвалах задыхаются от дыма и сгорают заживо. Видны обугленные трупы. Немецкие солдаты проходят по русским деревням. И здесь тоже горят дома. Посреди дороги лежит мертвая крестьянка. Вот на экране немецкая батарея. Она обстреливает большой завод. Начинается пожар. На заводском дворе — десятки убитых русских солдат. Новый кадр. Через пустыню идут колонны немецких войск. Видно, что солдаты страдают от жажды, но они приветливо машут руками и делают веселые лица. В заключение на экране появилась гигантская окружность. Центр ее представлял Берлин. Так изображалась схема всех фронтов, где сражались немецкие армии. Окружность проходила через Норвегию, Россию, Кавказ, Африку, пересекала Пиренеи, Англию, Северное море и снова замыкалась на Норвегии. Англия, кроме того, была еще окружена кольцом немецких подводных лодок.

Да, всюду сражались немецкие солдаты, но на киноэкране не был показан ни один убитый немец. Убитыми всегда оказывались только неприятельские солдаты. И такую ложь не стесняются показывать на экране!

Фильм «Потерянная любовь», возможно, и был увлекателен, но Фрида, насмотревшись военных картин, ничему больше не могла радоваться. Если бы она не сидела в середине ряда, она давно ушла бы, так и не досмотрев «Потерянную любовь».

ГЛАВА ПЯТАЯ

I

И город, и кольцо холмов, замыкавших его, остались позади; самолет летел вдоль Волги, на которой начинался ледоход.

Заснеженная полоса берега, вся в обрывах и оврагах, кое-где поросла чахлым кустарником. Летели так низко, что можно было различить дорожки, протоптанные в снегу, даже лица редких пешеходов. Когда сквозь тучи пробивалось солнце, по земле скользила призрачная тень самолета.

Это был небольшой двухместный курьерский самолет, в нем было всего два пассажира: полковник Осип Петрович и Вальтер Брентен. Осип Петрович, с которым пришлось лететь Вальтеру, откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза — он как будто дремал. Но Вальтер хорошо видел, что полковник внимательно смотрит на него из-под полуопущенных век, и подумал, что первое впечатление от этого безмолвного осмотра не может быть для него, Вальтера, благоприятным; он и сам себе казался смешным в своем облачении. Все на нем было новенькое, с иголочки: коричневый полушубок с барашковым воротником, серая меховая шапка, белоснежные шерстяные перчатки и высокие валенки.

На полковнике, напротив, все было изрядно потрепано. Вид его шинели красноречиво говорил о том, что обладатель ее не раз сиживал в воронках, не раз мокнул под дождем и томился под палящим солнцем. Осип Петрович моложе Брентена — ему на вид не было и сорока, — был скуп на слова и осмотрителен. Превосходный товарищ для порывистого, беспокойного Вальтера.

Глядя на снежную пелену, покрывавшую степь, Вальтер ушел мыслями в прошлое.

…Пять лет пролетело с тех пор, как он дрался на фронте. Пять лет!

И теперь так же, как в те дни, когда он ехал из Мадрида на фронт, его трясла фронтовая лихорадка, это удивительное смешение тревоги, любопытства, ожидания и… страха. Будет ли исправлен здесь, на Волге, исторический промах в Испании? Да, на советской земле германский фашизм найдет свою могилу.

Вальтеру припомнились простые умные слова, сказанные советским генерал-полковником Щербаковым в его воззвании к немецким солдатам: «Занятые вами территории мы отвоюем обратно, а вы останетесь в советской земле». Генерал-полковнику Вальтер и был обязан боевым заданием, которое тотчас же и с радостью принял. Он еще раз выступит против своих мучителей, против убийц своих товарищей. Ему поручалось вырвать из-под фашистского влияния своих соотечественников, введенных в заблуждение или насильно угнанных на фронт, пока фашисты не потянули их за собой в ту пропасть, в которую сами катятся. Фашистских палачей необходимо изолировать.

Труден был первый год войны. Ночные бомбежки в Москве. Непрекращающийся поток беженцев с Украины, из Белоруссии и прибалтийских советских республик. Всех приходилось переправлять через Москву на восток. Эвакуировались заводы со всеми машинами и оборудованием. Героические москвичи, мужчины и женщины, здоровые и больные, все от мала до велика, работали днем и ночью — рыли противотанковые рвы, строили баррикады и укрепления.

…Красная Армия отбросила от Москвы разбойничьи орды Гитлера, набранные во всех европейских странах, и все же хорошо, что Кат с мальчиком эвакуировали в Ташкент. Айна осталась в Москве. Ему, честно говоря, было бы спокойнее, если бы и она поселилась там, где нет воздушных налетов, где не падают бомбы.

Недолго удалось им побыть вместе в Москве. Плохое они выбрали время для любви. Сначала Испания, потом грянула война в СССР, длящаяся вот уже больше года.

…Точнее, война эта длится уже целое десятилетие. Она шла на улицах немецких городов, где штурмовики и эсэсовцы стреляли в рабочих. Она была в концентрационных лагерях, каторжных тюрьмах, на эшафотах.

«Эрнст, Эрнст Тимм. Друг, если бы ты мог сидеть здесь, возле меня…» Вальтер вспомнил дни своего заключения в карцере. В ушах у него все еще звучали злобные слова полицейской твари: «Сгниешь! Ни одна собака о тебе не вспомнит! Забыт! Стерт с лица земли!»

Хотелось бы ему повстречаться с тем мерзавцем, увидеть его звериную морду… Что он, Вальтер, сказал бы ему? Что можно сказать такому выродку?

Полковник спросил:

— О чем вы думаете? Вы сердитесь, вы негодуете на кого-то?

Вальтер поднял глаза и улыбнулся.

— Ах… да так… вспоминаю о… былых встречах с эсэсовскими бандитами.

— Полезные воспоминания, — заметил Осип Петрович.

— Я бы хотел встретиться с ними здесь.

— Немало их попадет к нам в руки.

Они летели над селами, над степью, где недавно еще бушевали бои. Куда ни кинь взгляд — повсюду сгоревшие крестьянские избы, огромные воронки от снарядов, разбитые танки в снегу, опрокинутые автомашины и орудия. Сколько тут, должно быть, трупов на снегу и под снегом! Земля между Волгой и Доном напоена человеческой кровью.

Осип Петрович положил руку Вальтеру на колено.

— Вот мы почти и у цели, Вальтер Карлович. Как вы себя чувствуете?

— Превосходно!

Полковник прищурился и скользнул испытующим взглядом по полушубку и новеньким валенкам своего спутника. Потом снова поднял глаза. Вальтер спросил:

— Вероятно, у меня очень смешной вид? Все с иголочки. Валенки я надел впервые. А такой полушубок…

— Ничего, — перебил его полковник. — Что там… Через несколько дней вид у вас будет соответствующий: фронтовой!

II

Хутор Вертячий представлял собой военный лагерь, как все хутора и деревни на Дону в те дни. Во всех избах, сохранивших еще четыре стены и крышу, размещались красноармейцы, командиры, штабные офицеры, штабы, канцелярии, ремонтные мастерские, походные кухни, интендантства. Даже щели, вырытые на окраине хутора, превратились в конюшни или склады боеприпасов и продовольствия. На снегу была разбросана разбитая военная техника вперемежку с исправным трофейным имуществом — фантастически изогнутые минометы, полусгоревшие танки, грузовики, винтовки, штыки, подсумки. Никто не обращал внимания на все это, никто не видел в этом ничего необычного, никто, казалось, не замечал и раздутых лошадиных туш, и непохороненных трупов немецких солдат. Вальтер содрогнулся, увидев высунувшееся из сугроба посинелое лицо юноши-немца, глядевшее на него неестественно большими, как бы от удивления, широко открытыми глазами. Мертвец словно поднялся из могилы, чтобы еще раз посмотреть на то, что творится на земле.

Миновав затихший к вечеру хутор, выехали в степь.

Она лежала перед ними в призрачно мерцавших голубоватых сумерках. Снег, ничего, кроме снега, — ни деревца, ни кустика, ни холмика, ни избы — один только снег, насколько хватал глаз.

Вальтеру Брентену невольно вспомнились слова, прочитанные им в дневнике одного немецкого солдата: «Мы уже прошли сто километров по степи, но, по-видимому, ей не будет конца. Проклятая степь, когда ты кончишься?»


Машина остановилась.

Капитан Голунов, чертыхаясь, вылез наружу. Осип Петрович спокойно смотрел на заснеженную степь.

Следы колес шли направо и налево. Нигде не видно было ни дорожного знака, ни указателя. Голунов плюнул в снег и пробормотал какое-то проклятие.

— Мы, очевидно, проехали уже километра три-четыре, — сказал Осип Петрович.

— Четыре километра? — Капитан Голунов внимательно следил за вспышками осветительных ракет. — Красные — это немецкие. Белые тоже… Значит, фронт — там. А где-то поблизости должны быть и наши. Если бы я только знал…

Он не договорил, и Осип Петрович спросил, что он хотел сказать.

— Если бы я знал, где находится этот полк. — Капитан сорвал с головы ушанку, но сейчас же опять нахлобучил ее. — Черт возьми, ведь я был там на прошлой неделе.

Он помолчал, колеблясь и что-то про себя соображая.

Осип Петрович угрюмо смотрел на него, но молчал. Вдруг капитан Голунов встрепенулся, его словно подменили: он уверенно и твердо дал указания шоферу:

— Направо, Миша. У тебя нет ни малейшего чувства ориентировки! Дьявол! Направо, говорю тебе.

Поехали дальше.

— Миша, ты следишь за дорогой?

Миша уверял, что следит.

В открытом кузове грузовика было холодно. Вальтер Брентен плотнее запахнул полушубок, уже потерявший свой первоначальный лоск, глубже натянул на голову шапку. Рядом с ним, на кипах листовок, сидел Осип Петрович, попыхивая своей коротенькой трубкой.

Вальтер искоса следил за ним. С первого взгляда казалось, что полковник — большой флегматик. Но это было далеко не так. Они, вероятно, все еще сидели бы в штабе дивизии, если бы полковник не торопил с отъездом.

Ехали по направлению вспыхивавших ракет.

У какого-то затерявшегося в белом просторе окопчика, которого Вальтер даже не приметил, машина остановилась. Голунов соскочил и залез в щель, откуда через минуту выкарабкались три солдата, чтобы уступить место у огня под плащ-палаткой Осипу Петровичу и Вальтеру Брентену. У самого входа в окопчик сидел на корточках молоденький солдат, на мгновение поднявший на них воспаленные от недосыпания глаза. Он непрерывно и однотонно спрашивал в микрофон:

— Баку?.. Баку?.. Баку?..

Командир полка майор Сулин, сибиряк, был извещен об их приезде и о возложенном на них задании. Большого успеха он не ждал, но считал, что испробовать надо все.

Радиоаппаратура была перенесена на передний край, вызваны автоматчики в маскировочных халатах. Ротному командиру по телефону сообщили о предстоящем выступлении Вальтера.

Вальтер никак не мог определить возраст полкового командира. Что он — молодой человек или уже пожилой? Трудно сказать это на фронте, где даже юноши порою не кажутся юными. Он был высок, худощав, в его движениях чувствовалась сдержанная сила.

Вальтеру уступили лучшее местечко у огня, он даже вытянул ноги. Майору Сулину пришлось свои убрать в сторону, чтобы Осип Петрович и Голунов тоже могли подсесть к огню. В самом дальнем углу землянки спал офицер; из его широко открытого рта вырывался громкий храп.

Вальтер взглянул на серое скуластое лицо солдатика, повторявшего с равномерностью механизма:

— Баку?.. Баку?..

Майор Сулин подкинул поленьев в замиравший огонь костра. Он рассказывал — и слова его были так же медлительны, как и движения:

— Сегодня чуть свет фашисты пошли в атаку, примерно около трех рот, при поддержке пятнадцати танков. Видно, хотели отрезать дорогу на Калач, нашу связь между южным и северным краем котла. Но на них обрушились огнем сзади и спереди, со всех сторон: ни один из наших солдат не оставил своего места. Василий, — майор указал на спящего офицера, — свалил из своего пистолета трех фрицев. Один из них — надо было вам его видеть — бежал и ревел, как загнанное животное! Стрелял во все стороны и ни на минуту не переставал орать, пока не попался Василию под дуло.

— Чего же ради он кричал: чтобы нагнать страху на наших или сам ополоумел от страха? — спросил Голунов.

— Скорее всего хотел ревом заглушить собственный страх смерти. Теперь он лежит на снегу и больше не ревет. Много их лежит на снегу. Но…

— Что? Алло! Нет, не расслышал… — Телефонист широко раскрыл усталые глаза. Сонная одурь мигом соскочила с него. — Нет, не понимаю!

Майор Сулин и все остальные взглянули на телефониста, слушавшего с напряженным вниманием.

— Да, слышу!.. Да, да!.. Ташкент?.. Ташкент?.. Верно! Да!

Телефонист обратился к майору:

— Все в порядке, товарищ майор!

И тот продолжал:

— Ну, вот. Так и пошло. Пять атак за день, а один раз они докатились до самого штаба. Чертовски упорный противник, этот фриц.

Степной ветер проносился над их головами. Было трудно поддерживать небольшой огонь, а дров было мало.

— Разрешите? — В землянку, тяжело ступая огромными валенками, вошел солдат.

— Ну, что? — спросил майор Сулин.

Солдат доложил:

— Передатчики на переднем крае, репродукторы — метрах в ста от первого немецкого дота.

— Хорошо, товарищ.


Вьюга выла, бушевала, вздымала белые облака снега и гнала их перед собой. Все тяжело шагали по рыхлому снегу; колючий ветер обжигал затылок. Возглавляли маленькую колонну шесть автоматчиков в белых маскировочных халатах, похожие на привидения.

Бешеные порывы ветра захватывали дыхание. Хотя на Вальтере было плотное теплое белье и меховой полушубок, холод пробирал до костей. Пылавшее лицо болело, точно его резали острыми ножами. Но он втянул голову в плечи и невозмутимо шагал вслед за остальными. Черт побери! То, что другие выносят изо дня в день, из ночи в ночь, может некоторое время вытерпеть и он.

— Осторожно! — крикнул майор Сулин. Но Вальтер уже споткнулся и упал. Осип Петрович помог ему встать.

— Что это? — Впрочем, он и сам знал, обо что споткнулся. Он почти приник лицом к лицу мертвеца.

Вдруг в небе вспыхнуло яркое красное пламя.

— Ложись!

Все бросились в снег.

Ни один звук не нарушал тишины. Лишь ветер выл с неослабевающей яростью.

«Боже мой, может быть, я здесь один лежу, зарывшись носом в снег!» Вальтер поднял голову, поискал глазами своих спутников. В ту же минуту раздался короткий сильный удар и один за другим — несколько взрывов. Вальтер прижался лицом к снегу и почувствовал, как горят у него щеки.

Опять наступила тишина. Осип Петрович поднялся.

— Это их «ванюша», — сказал он.

Вслед за ним вскочили и автоматчики.

Двинулись дальше…


Все, что Вальтер хотел сказать своим землякам, он подробно записал. Но исписанные листки так и остались в кармане. Под впечатлением пережитого за последние часы пришли совсем другие слова. Он говорил о бесчисленном множестве мертвецов, рассеянных по степи, говорил о солдате, который от страха ревел, как зверь, а теперь умолк навеки, говорил о семьях немецких солдат на далекой родине и о будущей Германии без фашизма и тирании, о той Германии, во имя которой стоит жить.

Слова, произносимые дрожащими от волнения губами, казались Вальтеру пустыми и бессильными. Если бы он мог видеть своих соотечественников, смотреть им в глаза! Но нет, он бросал слова в пустоту зимней ночи и даже не знает, слышат ли его.

За все время, пока Вальтер говорил, не раздалось ни одного выстрела.

Но как только он кончил, поднялись снопы трассирующих пуль; пули с шипением падали в снег.

На обратном пути в штаб майор Сулин передал Вальтеру Брентену немецкий воинский билет и еще какие-то документы.

— Вальтер Карлович, в своем обращении к фрицам вы упомянули о том крикуне. Вот его документы.

Вальтер раскрыл воинский билет, и вся кровь отхлынула у него от лица, дыхание перехватило…

— Нет! — крикнул он.

— Да, да, это его бумаги, — заверил майор.

— Почему вы пришли в такой ужас? — спросил Осип Петрович.

Вальтер с трудом произнес:

— Это… гамбуржец.

— Ну и что же? — Осип Петрович рассмеялся. — Среди гамбуржцев тоже попадаются дураки.

— Да, вы правы. Товарищ майор, могу ли я оставить у себя эти документы? Я отдам их в политотдел армии.

— Что ж, пусть так.

Вальтер Брентен положил в карман документы — единственное, что осталось от его кузена Эдмонда Хардекопфа.

III

В тесном помещении политотдела армии не прекращалась деловая суета. Одни уходили, другие приходили. Отсюда уносили листовки, сюда приносили найденные документы, письма, дневники, газеты, журналы. Проводились беседы с инструкторами политотделов, составлялись тексты для радиопередач на переднем крае, принимались донесения из подразделений. Тут же диктовали на машинку протоколы допросов пленных, писали листовки, приказы, а солдаты, которым предстояло ночное дежурство, спали на деревянных нарах, закутавшись в свои овчинные полушубки.

Генерал, человек лет пятидесяти с лишним, невысокого роста, седой, с исчерченным морщинами добродушным лицом, жил за деревней в маленькой казачьей избе. Он вызвал полковника Байкова и Вальтера, которые собирались отправиться на хутор Советский, чтобы оттуда обратиться к немецким войскам, стоявшим в Мариновке и Карповке.

— На этом участке, — сказал он, — развернутся, вероятно, бои, танковая армия Манштейна попытается прорвать кольцо под Сталинградом. Бои, по всей видимости, сосредоточатся на юго-западном участке. Мариновка — его самая выдвинутая точка.

Вальтер воспользовался случаем, чтобы подробно расспросить о битве под Сталинградом, прорыве и окружении германской армии.

— Армия, которой я командую, сражалась на севере между Доном и Волгой, — рассказывал генерал. — Сражалась неплохо. Но то, что сделала Шестьдесят вторая армия вместе со сталинградскими рабочими, это уже не поддается описанию. Шестьдесят вторая еще и сейчас в Сталинграде.

Генерал развернул карту.

— Видите, оборона сосредоточилась на узкой полосе волжского побережья. Вот Мамаев курган. На него немцы обрушились всей мощью своих намного превосходящих сил. За спиной Волга. Железная дорога, обеспечивающая снабжение, — в руках врага. И все-таки фашисты не могли взять этой полоски берега. Они бесились, клялись, что камня на камне здесь не оставят. Бомбы, фугасные и зажигательные, сыпались буквально градом. Горела вся часть города, еще занятая нашими. Но как только немецкие ударные части приближались, из огненного моря начинался обстрел. Им удалось разрушить все дома, но не удалось изгнать из развалин наших бойцов.

Глядя на карту с красными и синими линиями, стрелами, штрихами и цифрами, генерал некоторое время молчал. Затем прочертил карандашом дорогу, пройденную армией, которой он командовал. После долгих трудных оборонительных боев армия перешла в наступление, прорвала неприятельский фронт и под Калачом соединилась со своими частями, которые пробивались на юго-запад. Там сомкнулось кольцо. Немцы в Сталинграде были окружены.

— Первая фаза, — произнес генерал, складывая карту. — Теперь необходимо сдержать немецкие полчища, идущие на выручку своим, отбросить их и вынудить к капитуляции окруженную армию.

IV

Вечером Осип Петрович и Вальтер Брентен поехали в Советский. Навстречу им попадались транспорты с продовольствием, склады боеприпасов и полевые кухни, укрытия для лошадей, грузовиков, повозок. Неуклюжая машина — громкоговорящая установка с двумя рупорами, точно гигантскими рогами, громыхала по ухабистым дорогам, направляясь к фронту.

Еще стояла тишина, но это было предгрозовое затишье. Когда машина поднималась на один из холмов, из-за придорожной насыпи при свете ракет можно было увидеть занятую фашистами Мариновку. Она была совсем близко. С точностью часового механизма невозмутимо поднимались в небо и летели в Мариновку реактивные снаряды.

— Приехал немецкий антифашист!

Новость передавалась с быстротой молнии от блиндажа к блиндажу.

Гвардейцы-минометчики вылезали из окопов. На той стороне фронта стоял «фриц», враг, вторгшийся в их страну с откровенным намерением поработить их, как он уже поработил многие народы, и вот пришел некто, тоже родом из Германии, и все же не «фриц».

Пока устанавливали перед немецкими линиями репродуктор, Осип Петрович и Вальтер Брентен отвечали на все вопросы красноармейцев. Вопросы эти были всегда одни и те же:

«Где товарищ Тельман? Он жив?»

«Как могут немецкие рабочие опустошать нашу социалистическую родину в интересах немецких капиталистов?»

Осипу Петровичу и Вальтеру предлагали табак, водку — «сто грамм», чтобы согреться. Вальтеру крепко пожимали руку.

— Вот чудеса! Немец — и не «фриц».


На другой день Советский опустел, точно вымер. На улицах не осталось ни одного грузовика, ни одного орудия, ни одного танка, ни одного миномета. Изредка проходили красноармейцы. Куда все девалось, Вальтер увидел, когда поднялся с майором Демковским, начальником политотдела дивизии, на холм, находившийся у самой околицы. Отсюда открывался вид на всю окрестность до Мариновки. На железнодорожной насыпи стояли огромные танки, замаскированные белыми полотнищами. По снежному ковру степи длинными рядами шли автоматчики в маскировочных халатах. В их, на первый взгляд, беспорядочных движениях был продуманный план.

Несколько молоденьких красноармейцев, работавших в политотделе, взбежали на пригорок. Они еще не заметили командиров и баловались на снегу — боролись, смеялись.

Командиры держали перед собой часы. Красная Армия переходила в наступление, чтобы предупредить попытку окруженного противника прорваться.

— Товарищ полковник! Девять часов, десять минут. Минута в минуту.

В то же мгновение заговорила артиллерия. Кругом в заснеженных низинах загремело, загрохотало. Из стволов орудий били длинные огненные языки. Оглушительный гул и рев сотрясали воздух. Через несколько минут над Мариновкой стояло громадное облако чадящего дыма.

Какой-то майор обернулся к Вальтеру Брентену:

— Переполох у них там начнется немалый. А если вы выйдете на Калачское шоссе, то увидите, что Манштейну надо быть готовым еще и не к таким сюрпризам.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

I

Бой курантов услышали по радио и в большой комнате, которую Кат и Виктор занимали в Ташкенте, за тысячи километров от Москвы. У Кат собрались все немцы, жившие в доме; ее комната была самая просторная. Кто принес вино, кто — съестное, один лишь Альфонс Шмергель с сожалением признался, что как-то не подумал об этом, но быстро успокоился и стал усердно пить и есть вместе с другими.

Рольф Вольнер, художник из Дюссельдорфа, с женой которого Кат подружилась в Ташкенте, произнес тост, короткий и выразительный:

— За победу! Да здравствует тысяча девятьсот сорок третий год!

Кат мысленно докончила:

«За Вальтера! За бабушку! За всех товарищей в Германии!»

Они чокнулись и выпили под бой часов на Спасской башне Кремля, доносившийся из громкоговорителя.

С Виктором Кат чокнулась еще раз особо. Она сказала:

— Мальчик мой, пусть исполнится все, что ты задумал.

Кат гордилась своим большим сыном. Едва приехав в чужой город, он немедленно возобновил занятия в школе и быстро преодолел пробелы, возникшие из-за перерыва в учебе. С присущим ему упорством и настойчивостью мальчик наверстал упущенное и заканчивал десятый класс, чтобы в том же году поступить в университет.

Виктор улыбнулся матери и сказал:

— Если бы ты только знала, что значит это «все».

— Если бы я знала? — переспросила Кат.

— Что я задумал.

— Представляю себе, это, наверное, немало. Но ты добьешься своего.

— Надеюсь, — сказал он. И во взгляде его мелькнуло мечтательное выражение.

Вольнер и Шмергель заговорили о войне, о политике. Виктор стал прислушиваться. В те дни все были политиками и стратегами; каждый воображал, что может с точностью предсказать ход событий. Виктор не любил Шмергеля, который казался ему слишком нетерпимым, и с трудом выносил его нервозность и суетливость. Рольф Вольнер, типичный художник даже по внешности, был, на взгляд Виктора, гораздо умнее. Виктор знал, что и он происходит из буржуазной семьи. Но Вольнер был проще, естественнее, речь его была ясной и понятной, в нем не чувствовалось пресыщенности. Говорили о битве за Сталинград.

Шмергель был недоволен.

— Что это значит? Уже в ноябре кольцо окружения сомкнулось. Ну и что? Я спрашиваю… Почему на всех других фронтах?.. Когда даже американцы и англичане в Северной Африке… Я спрашиваю, откуда это затишье под Москвой, под Ленинградом?.. Я спрашиваю… Можно понять эту стратегию? Сталинград — ведь это всего лишь одна точка на фронте… Всего лишь точка… А там? Почему еще нет решающего сдвига под Ленинградом? Вы можете это понять?

Шмергель, как обычно, разгорячился. Он стоял с полуоткрытым ртом и, уставившись на Вольнера, ждал, что тот скажет.

Художник с трудом сдержал улыбку. Он скользнул взглядом по Виктору и ответил:

— Видишь ли, товарищ Альфонс… На твою критику, на твое нетерпение не знаешь, что и сказать.

— Оно и понятно! Понятно! — бросил Шмергель.

— Подумай — мы в Ташкенте. А Ташкент это не только райский уголок земли, а еще и город, в котором нам живется как в мирные времена. Пристало ли нам ругать красноармейцев за то, что они, по нашему мнению, недостаточно быстро побеждают?

— Значит, заткнуть себе рот? — воскликнул Шмергель. — Если так… Если я… Ну, хорошо… В таком случае я заявляю, что…

Виктор подошел к приемнику и перевел рычажок, чтобы усилить звук.

II

— Посидим немного, — предложила Кат, когда гости разошлись.

Виктор охотно согласился. Он нисколько не устал а с удовольствием просидел бы всю ночь.

Из Москвы передавали прекрасный ночной концерт; Кат, удобно усевшись в кресле, отпивала понемногу из рюмки красное узбекское вино, слушала музыку и мечтала. Виктор достал свои тетради и углубился в них.

Кат молча наблюдала за ним. Мальчуган за последнее время переменился. Скоро у него выпускные экзамены. Окончив школу, он поедет в Москву и поступит в университет. А она останется здесь… Не может же она бросить работу в редакции. Да и не хочет… Но остаться здесь одной — ох, нелегко ей придется!

— Мама, я хотел бы поговорить с тобой… об одном деле… Я собирался это сделать только через несколько дней.

Кат смотрела, как он теребит тетрадь и старается говорить возможно спокойнее.

— Видишь ли… Дело в том… Вот я сдам экзамены… И я не хочу ехать в Москву…

— Не хочешь? — с удивлением спросила Кат. — Почему же?

— Ты разумеешь университет, мама?

— Да, конечно…

— И я тоже. Но сейчас я не хочу поступать в университет. Только после окончания войны. Фашисты напали на Советский Союз, а я сижу и учусь — нет! Пойду добровольцем в Красную Армию, мама… Да и как может быть иначе?

Кат долго не могла вымолвить ни слова. Такая мысль и в голову ей не приходила.

— А примут тебя, Виктор?

— Сначала скажи, согласна ли ты.

— Мальчик, как же я могу быть против?

— Тогда, мама, все в порядке. Меня примут. Я уже справлялся. Могу явиться сейчас же после экзаменов!

Тревога, отчаянный страх поднялись в душе Кат. Ей стало дурно. Но, собравшись с силами, она встала, подошла к Виктору и, обняв его, сказала:

— Пора спать, сынок! Новый год…

Кат хотела сказать, что новый год начинается для нее плохо. Но вместо этого выговорила:

— …надеюсь, принесет нам мир.

Виктор был рад, что все сошло так легко и просто. Он знал, что мать не запретит ему идти в Красную Армию, он боялся лишь слез, жалоб. Ну, теперь он спокоен, все в порядке.

III

Казалось, вся бесконечная снежная пустыня встала на дыбы, чтобы броситься на одинокий автомобиль и проглотить его, — так неистово кружились подгоняемые бурей белые хлопья. С Волги на степь налетел буран, страшная степная метель. Вальтер, не колеблясь, уехал из Ильевки, ему очень хвалили Ивана Богдановича как надежного водителя. Однако даже этот мастер своего дела вынужден был оставить всякие попытки спастись от преследований взбунтовавшейся снежной стихии.

Сбившись с дороги, они застряли где-то посреди степи, в десяти — пятнадцати километрах от ближайшей деревни. Несмотря на цепи, машина не двигалась с места. Вокруг выла метель. Жестокая стужа пробиралась в машину через все щели.

— Застряли, — сказал Иван Богданович, — просидим, пожалуй, несколько дней.

— Несколько дней? Не можем же мы сидеть здесь сложа руки, Иван Богданович. Мы замерзнем или умрем от голода.

Иван Богданович уселся поглубже на своем сиденье и пожал плечами.

— Что ж теперь делать? Надо ждать. Сколько у нас осталось хлеба? Почти непочатая буханка? Очень хорошо. А еще что? Немного сала? Чего лучше! Да еще и печенье? Ну, с голоду не помрем. А если вам холодно, возьмите мое одеяло.

Вальтер, кряхтя, покорился необходимости и как можно плотнее запахнул на себе полушубок. Невесело! Нет, совсем невесело! Его повергла в ужас мысль, что им придется проторчать в этой белой пустыне несколько дней и ночей.

Иван Богданович спокойно и ловко свернул папиросу — пальцы его не утратили своей подвижности — и спросил Вальтера, не хочет ли он покурить. Тот угрюмо отказался, проклиная вьюгу, а кстати и Осипа Петровича, который собирался выехать только через день-два… «Почему ему непременно понадобилось присутствовать на конференции политруков? — думал Вальтер. — Как он мог отпустить меня одного?!»

Но, поразмыслив, Вальтер решил, что если сегодня он не прибудет в штаб полка, его начнут разыскивать. Впрочем, с уверенностью рассчитывать на это не приходится. Подумают, что в последнюю минуту его направили в другое место или же он остался при какой-нибудь войсковой части.

Отчаиваться все-таки нельзя. Чего только не терпели бойцы и командиры на фронте изо дня в день, иногда целыми неделями, даже месяцами подряд! И в снег, и в мороз, и в непогоду. Тем не менее они разгромили танковую армию Манштейна. Какая победа! Вальтер видел, как советские танки наступали на неприятеля. Из башен выглядывали юные, свежие, спокойные лица — словно танкисты шли не на врага, а на парад, на Красную площадь. Что за люди! Как они просты, естественны! Одинаково спокойны и ко всему готовы при удаче и неудаче. А он досадует, что его застигла метель и придется, может быть, каких-нибудь день-два пробыть в степи.

Через час Вальтер уже сидел в санях и наперекор бурану и бездорожью ехал по степи на фронт.

На них наткнулась пробиравшаяся сквозь снежные сугробы пехотная часть. Машину вытащить из снега не удалось, решено было прислать кого-нибудь на подмогу Ивану Богдановичу. Вальтеру предложили пересесть в сани.

— Почему в сани? Я отлично могу шагать с солдатами, — запротестовал он.

В облаке снежных хлопьев показался сидящий на лошади командир и приказал:

— Скорее! Скорее! В сани! — Он низко нагнулся и слегка похлопал по медвежьей полсти, прикрывавшей розвальни.

Вальтер, проваливаясь в глубокий снег, направился к саням. Буран кружил в воздухе снежные вихри. Вальтер живо забрался под спасительный мех. В санях было много пакетов, узлов, оружия. Он ощупью искал место, где бы лечь, и вдруг в испуге отпрянул — его рука коснулась человека.

— О-ох! Извините!

— Да пожалуйста! Устраивайтесь поудобнее.

Вальтер от смущения не смел шевельнуться. Ему ответила женщина! В этой снежной пустыне, в буран, по дороге на передний край — женщина!

— Извините… но… вы тоже… военная?

— Да.

Он услышал подавленный смешок. Видно, женщину развеселил его ломаный русский язык, смешно звучавший для русского уха.

— Я немец, — сказал он в свое оправдание. — Немецкий антифашист! Направлен сюда с особым заданием.

— Очень приятно, товарищ. — Это прозвучало уже серьезно.

— Нас застала вьюга. Машина застряла. И вот…

— Мы можем разговаривать и по-немецки, — прервала его женщина. — Надо думать, это будет вам приятнее?

Удивленный и обрадованный, Вальтер сразу почувствовал себя непринужденно.

— Вы говорите по-немецки? Чудесно!

Теперь знакомство завязалось быстро, хотя они не видели друг друга. Вальтер узнал, что его спутницу, московского врача, зовут Нина Борисовна Смирнова. На Вальтера посыпался град вопросов. Когда он был в Москве? Всего несколько недель назад? Так пусть расскажет ей все. Были воздушные налеты? Правда ли, что вечерами Москва опять освещается? А что есть в магазинах? Театры открыты? И Художественный? Бывал ли он в театрах? Что смотрел?

Вальтер узнал, что девичья фамилия Нины Борисовны Смирновой — Гильдерман, что ее отец — профессор истории в Московском университете, а мать — преподавательница иностранных языков и живет теперь в Ташкенте. Сама она, когда немцы стояли под Москвой, участвовала по призыву комсомола в обороне столицы. Но скоро год, как она в армии, здесь, на Дону, так как пожелала работать поблизости от мужа.

— Ну, и что же? Удалось вам это?

— Конечно, тот самый майор, который погрузил вас в сани, и есть мой муж.

Поездка была приятная и занимательная, несмотря на снег и завируху; часы летели незаметно.

Остановились в глубокой, вдоль и поперек изрытой балке, посреди степи. Здесь только Вальтер увидел Нину Борисовну: она оказалась невысокой хорошенькой женщиной, жгучей брюнеткой с большими карими глазами.

Глянув в маленькое ручное зеркальце, она пригладила волосы, оправила свою серо-зеленую красноармейскую гимнастерку, сдвинула набок барашковую ушанку.

Подошел майор Смирнов, спросил, очень ли продрог Вальтер?

Так вот он, муж Нины Борисовны! Вальтер внимательно взглянул на него. Совсем молодой человек, лет под тридцать, не больше, невысокого роста, но крепкий; волосы светло-русые с рыжинкой. На твердо очерченном лице блестят ясные глаза и в улыбке открываются здоровые, белые зубы.

IV

Вася накрыл на стол: он поставил селедку с гарниром, сало и нарезанную ломтиками колбасу с салатом из кислой капусты. Майор Смирнов принес бутылку водки и сказал, указывая на жену:

— Наш врач горячо рекомендует это средство как профилактическое от многих болезней.

Она ответила ему негодующим взглядом.

Вальтер спросил, не угнетает ли каждого из них сознание, что другому постоянно угрожает опасность, разве не был бы майор Смирнов в тяжелые минуты спокойнее и решительнее, знай он, что жена находится, скажем, у матери в Ташкенте.

Нина встрепенулась и хотела ответить, но муж предупредил ее:

— Да что вы, товарищ! Разве вы не знаете, как это бывает в жизни? Когда я познакомился со своей женой, она была своенравной и гордой девушкой. Я бегал за ней, поджидал ее у института, ходил за ней по пятам, не оставлял ее в покое. А она, неприступная, если была милостиво настроена, в лучшем случае позволяла взять себя под руку. Я уже пришел в полное отчаяние от этой бесконечной канители. Наконец наступил день, когда дело решилось. И вдруг все обратилось в свою противоположность. Теперь уж она не давала мне ни одной минуты покоя, бегала за мной, ждала меня, иногда часами, не смущаясь непогодой. И вот, дорогой друг, вы видите сами: даже война и та не помогла мне хоть на некоторое время вырваться на волю.

Заместитель Смирнова капитан Алексей Котлин усмехался, слушая майора, который скорчил серьезную мину. Вместе с Вальтером они весело рассмеялись, когда Нина, в упор глядя на мужа, медленно поднялась и с возмущением выпалила:

— Чудовище! Неблагодарное чудовище!

Она сверкнула на него своими темными глазами, а он с добродушнейшим видом продолжал прожевывать кусок селедки.

Теперь Нина принялась рассказывать, как он подстерегал и преследовал ее, не давал покоя ни днем, ни ночью… Чего только не пришлось ей, несчастной, вытерпеть! И вот награда за ее добросердечие. Нет на свете более неблагодарных существ, чем мужчины. Она обратилась к Вальтеру:

— Скажите сами, разве не повезло ему, что я здесь, с ним? Ведь я не только его жена, я врач. И если с ним…

Майор, должно быть, подавился селедочной костью. Он закашлялся, зафыркал и в комическом отчаянии всплеснул руками.

— Боже, — воскликнул он, — упаси меня от ножа жены моей!

Нина взглянула на него вне себя от возмущения, но все же не в силах была удержать улыбки: мальчишеская выходка мужа рассмешила ее. Вальтер смотрел на ее тонкое, еще совсем юное лицо. Это нежное создание оперирует тяжело раненных, перевязывает искалеченных снарядами людей? Алексей Котлин, должно быть, угадал его мысли, он шепнул Вальтеру, что Нина превосходный хирург.

За столом царило отличное настроение, и майор, веселый и разговорчивый, рассказывал всякие анекдоты о своем отце, сталинградском металлисте. Он прочел письмо «старика», полученное несколько дней назад. Перед Вальтером возник образ оригинала и чудака, от которого «мальчик», по-видимому, унаследовал немало черт характера.

Смирнов-отец во время гражданской войны дрался на Царицынском фронте против белобандитов. В свои шестьдесят два года он, литейщик сталинградского завода «Красный Октябрь», работал до последней минуты, не щадя сил. Когда машины и оборудование завода были перевезены на противоположный берег Волги, а сталинградские рабочие с оружием в руках встали на защиту родного города, они не позволили старику Смирнову остаться в Сталинграде. По решению комитета партии его чуть не насильно эвакуировали. И вот он сидит в Уральске, сердитый, обиженный старик, и с тревогой и напряженным интересом следит за событиями; он убежден, что молодежь со свойственным ей легкомыслием делает много промахов, и все оттого, что пренебрегает советами бывалых людей, как он, например.

На фронте у него было четыре сына. Оценивая военные события, он отождествлял их с деятельностью своих сыновей, одних попрекая, других хваля. Первенец его Дмитрий, старший лейтенант, артиллерист, дрался на Кавказском фронте; второй, Филипп, интендант первого ранга, работал в политотделе одной из дивизий на Центральном фронте; Борис, капитан, разведчик, воевал под Воронежем; Павел, младший, любимец отца, сражался, к величайшей радости старика, на Сталинградском фронте. Когда старик Смирнов писал сыновьям, он обращался ко всем с одним и тем же письмом, которое переписывал четырежды.

— Ваш отец, Павел Филиппович, должно быть, замечательный человек, — сказал Вальтер.

— О да, — откликнулся майор Смирнов. — Выпьем за его здоровье!

— И за то, чтобы сыновья не посрамили его, — прибавила Нина и попросила налить и ей.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

I

Ультиматум советского командования с требованием капитуляции генералы окруженной неприятельской армии отвергли. Начался последний акт немецкой трагедии под Сталинградом.

«Железная баня современной войны»… «Стальная романтика»… «Рай под сенью мечей!» Эти и подобные фразы мелькали в голове у Вальтера. Его душила ярость. «Проклятая, бесчеловечная свора фанатиков войны, сгиньте все до единого в этом урагане стали, а заодно с вами пусть сгинут и те глупцы, которые вновь и вновь идут, как бараны, на бойню во имя лживых целей! Вот вам райское блаженство под шум стальной бури! Вот вам эстетическое наслаждение бомбежками! Пришел ваш смертный час! Околевайте же, безнадежные глупцы! Околевайте!»

— Боже мой, до чего ж ты опять взбешен! — улыбаясь, сказал Осип Петрович. — О наших союзниках, что ли, думаешь? Что ж, им Северная Африка больше по душе, чем суровое побережье Ла-Манша.

— Что? — спросил Вальтер. — Разве я что-нибудь сказал?

— Ни слова. Но достаточно взглянуть на тебя!

— Брось… Как ты думаешь, Осип Петрович, долго это будет продолжаться?

— Канонада?.. Пока они не капитулируют. Или пока не будут уничтожены все до единого!

Из ближайшей лощины вышел отряд пленных немцев — закутанные в тряпье, грязные фигуры. Ноги и руки солдат были обмотаны кусками шерстяных одеял. Глаза горели голодным блеском.

Осип Петрович приказал немцам остановиться.

Вальтер открыл дверцу машины и спросил у одного из них:

— Из какого города?

— Я-то? Из Берлина.

— Из Берлина? О господи! И такой дурак? Я думал, берлинцы — они умные.

— Опостылело мне все это надувательство.

— Ах, так! Вдруг, значит, опостылело!

— А что? Почему это именно я должен был подать пример?

II

В балке Голой был захвачен немецкий фронтовой лазарет. Врачи и санитары в дикой панике разбежались. Вход в балку преграждали разбитые санитарные машины; на снегу валялись медикаменты, ампулы, тюбики, бинты и сломанные носилки.

В нос ударило неописуемое зловоние от грязи, гноя и лекарств. В одной землянке прямо на полу лежало пять трупов. На них были бинты, но эти люди умерли явно не от ран — они замерзли. Раненых бросили на произвол судьбы в землянках, где стоял сковывающий холод. Их облепленные грязью лица окаменели.

Во второй землянке Осип Петрович и Вальтер Брентен нашли еще семерых замерзших. Трое лежали друг на друге. Один солдат, забившийся в самый дальний угол, застрелился из маузера. Он умер, так и не выпустив пистолета из судорожно стиснутой руки.

У входа в следующую землянку стояла Нина Смирнова. Она была очень бледна. Молча кивнула она Вальтеру и полковнику. Им пришлось чуть не пополам согнуться, чтобы проникнуть в низкую, темную, но довольно просторную землянку. Все трое ступали с большой осторожностью, стараясь не наткнуться на мертвых, лежавших на заледенелом земляном полу. Коек и одеял здесь не было. На некоторых трупах не было даже гимнастерок. Кто же это похитил одеяла и стащил с мертвых одежду?

— Послушайте, тут кто-то есть! — воскликнула Нина.

Осип Петрович и Вальтер, переступая через трупы, подошли к ней.

Под ворохом рваных одеял и одежды что-то шевелилось. Нина сбросила лохмотья, и под ними оказался солдат, он стонал и ловил раскрытым ртом воздух.

— Товарищи, поднимите-ка его!

Раненого вынесли. Нина, захватив несколько одеял, вышла вслед за ним. Раненый громко вскрикнул, когда Вальтер тронул его за плечо.

— Боже мой, — пробормотал Вальтер, — этот еще живехонек.

Его положили на одеяла. Он оказался молодым человеком — самое большее лет двадцати пяти. К его телу примерзли комки грязи.

Нина опустилась на колени и осмотрела раненого, особенно внимательно — шею, по которой тянулась широкая, багрово-синяя полоса, поднимавшаяся от плеча. Но не в ней было дело. Нина смотрела на белых червей, ползавших по шерстяным отрепьям.

Сбросив полушубок, она достала из сумки марлевый бинт и принялась разматывать полотняные и шерстяные тряпки, которыми было забинтовано плечо раненого.

Солдат снова пронзительно вскрикнул. Он сделал попытку подняться и оттолкнуть руку Нины.

— Держите его! — крикнула она полковнику. Тот прижал голову и здоровую руку раненого к одеялу.

Плечо было жестоко искромсано. Развороченные мускулы и осколки плечевой кости — открыты. И эта открытая рана жила, она кишела тысячами личинок и червей. Вальтер молча отвернулся и, пошатываясь, отошел к машине. Да разве подобное возможно? Человека заживо съедают черви!

Подошел Вася, возмущенный фрицами.

— Ну и свинство! Бросают своих раненых на произвол судьбы! Я насчитал человек восемьдесят — все замерзли. А ведь многих можно было спасти!

— Тот раненый тоже умрет? — спросил Вальтер у Нины.

— С плечевой раной? Нет. Выкарабкается. — Она задумчиво смотрела в пространство. — Хотела бы я только знать, он ли это забрал у остальных все одеяла и куртки. Ведь похоже на то, что в блиндаже происходила борьба.

— А черви? Он же начал гнить и…

— Черви его и спасли!

Недоверчивый взгляд Вальтера вызвал у Нины улыбку.

— Да, да! Они очистили рану. Если бы не черви, он, вероятно, умер бы от заражения крови. Редко можно видеть такую чистую рану.

Вальтер, справившись с тошнотой, спросил!

— Что вы сделали с червями, Нина?

— С червями? — она весело рассмеялась. — Да ничего не сделала. Очистила рану, и все. Конечно, перевязала. Раненый даже сохранит руку. Кость задета не сильно.

Вальтер взглянул на ее руки. Это были маленькие изящные руки с тонкими пальцами.


Принесли письма, дневники и другие документы, найденные у мертвецов. Целую груду. Вальтер начал их просматривать, и Нина помогала ему.

В этом ворохе нашлось немало писем, поражавших своей глупостью и тупостью. Некоторые явно были написаны какими-то выродками, бестиями. Отец, например, наказывал сыну убивать возможно больше русских, не стесняясь средствами. «Тут совеститься не приходится, народ этот надо стереть с лица земли», — учил папаша.

Но были и другого рода письма, в которых немецкие жены и матери изливали всю свою муку, все свое отчаяние.

Невольно посмеялись Вальтер и Нина над письмом одной молодой женщины из Гамбурга, которая прямо и недвусмысленно писала мужу, пробывшему на фронте двадцать месяцев без отпуска, что когда она думает о своей жизни, ее прямо-таки бешенство охватывает: она уже и сама не знает, замужем она или не замужем, и вскоре вообще забудет, что такое жизнь замужней женщины. Потом она сообщала, что Гейни Гольц тоже призван.

«Парнишке еще и восемнадцати не исполнилось, и в воскресенье, накануне призыва, его выгнали из кино, так как шел фильм, на который не допускаются дети и подростки».

Среди бумаг, найденных у мертвецов, были прощальные письма и завещания, нередко составленные с чисто немецкой аккуратностью и педантизмом. Имущество, зачастую весьма жалкое, завещалось вплоть до последнего носового платка наследникам, и все было расписано по статьям и параграфам. Одно такое завещание особенно тронуло Нину, и она прочла его вслух:

— «В случае моей смерти, которая не сегодня-завтра настигнет меня, объявляю свою последнюю волю: 1) Моя невеста Люси Б., проживающая в данное время в Берлине, вводится во владение всем моим имуществом. 2) Ей же я завещаю сбережения, находящиеся на текущем счету в сберегательной кассе города Берлина (район Шенеберг, Старая Ратуша). Сим завещанием назначаю свою невесту моей единственной наследницей. Деньги должны быть выплачены ей в день ее свадьбы: я не хочу, чтобы из-за меня жизнь ее была исковеркана. Война помешала нашему окончательному соединению. Но я невыразимо благодарен своей невесте. Я прошу рассматривать эту мою волю как знак того, что я любил мою Люси превыше всего. Жизнь пойдет своим чередом, и пусть этот дар послужит моей невесте фундаментом для новой жизни, которую она должна начать. Прошу соблюсти мою последнюю волю. — Под Сталинградом, 24 декабря 1942 г.»

Нина подняла глаза. Она смотрела куда-то в пространство, мимо Вальтера Брентена.

— Если подумать… — Нина не договорила и прибавила: — И впрямь с ума можно сойти!


Наступил вечер. Орудия молчали. На горизонте вспыхивали осветительные ракеты — ослепительно белые, кроваво-красные, желтые и бледно-голубые; они походили на любопытные и нервные глаза огромного и страшного чудовища, которое притаилось где-то далеко за степными просторами, изогнувшись для прыжка. Временами падал пылающий дождь трассирующих пуль. И опять надолго все погружалось в темень и мертвую тишину.

Да, мертвая тишина; кругом лежали убитые, замерзшие, растерзанные гранатами, — порою в самых причудливых позах. Солдата, замерзшего, по-видимому, во время ночного дежурства, не оставили в покое и после смерти; он стоял, точно дорожный указатель, с вытянутой рукой у выхода из лощины. На замерзшей руке висела табличка с надписью: «Уборная». Глаза у трупа, светлые, как чистая вода, были широко раскрыты. Он стоял прямой и неподвижный, точно на параде, упершись пустым взглядом в одну точку. «За фюрера, народ и отечество», — так, вероятно, и о нем напишут в газетах.

III

Грузовик кое-как пробирался по изрытым снарядами, разбитым улицам Сталинграда. Ярко сияла луна. Выгоревший город, залитый ее белым светом, производил жуткое впечатление. Нельзя вообразить себе более страшной картины опустошения и смерти.

Один только могучий элеватор, изрешеченный многочисленными снарядами, устоял наперекор всему. Непобедимый гранитный великан, достойный символ Сталинграда…

В подвале более несуществующего дома находился политотдел штаба дивизии. Маленькая железная печка плохо обогревала просторное помещение. Неспокойно мигая, тускло светили коптилки. У входа спали три пленных немца. Где-то в соседнем подвале играл патефон.

Тонкое лицо майора Роберта Зюскинда было покрыто густой щетиной. Майор свободно говорил по-немецки, но сейчас он не говорил, он хрипел:

— Хорошо, товарищи, попробуйте. Можно проехать на машине по льду Царицы почти до немецких позиций, там была раньше фабрика, от которой осталась одна длинная стена. Немцы могут направиться вдоль этой стены к мосту. Вернее, туда, где был мост, теперь его нет. А оттуда пусть спустятся по откосу на лед. Здесь их можно взять в плен. Извините, я охрип, ужасно простудился.

Один из немцев, лежавших на полу возле двери, крикнул:

— Позвольте мне пойти с ними, господин майор!

Майор Зюскинд повернулся к пленному, подумал, затем просипел:

— Хорошо, ступайте!

Пленный поднялся. Вальтер увидел, что это офицер.


Скользя по замерзшей Царице, машина добралась до взорванного железного моста, разрушенные фермы и арки которого беспорядочной массой врезались в ночное небо. Техники политотдела подтянули репродуктор на крутой откос и там установили его на груде искореженного металла.

Немцы — остатки дивизии — развели на противоположном берегу, среди развалин, в трех разных местах большие костры. Отблеск огня окрашивал небо в ярко-алый цвет. Это были сигналы для транспортных самолетов, которые время от времени еще прилетали по ночам и сбрасывали продовольствие. В развалинах щелкали винтовочные выстрелы, иногда свист пролетающей пули слышался и над рекой. Без конца взвивались осветительные ракеты. Их пускали не только немцы, но и красноармейцы, старавшиеся немецкими ракетами сбить с толку транспортные самолеты.

— Готово! Начинайте! — скомандовал Осип Петрович.

Не успел Вальтер сказать в микрофон первые несколько слов, как из развалин близлежащих домов залаяли пулеметы. Пули попадали в плотину на реке, а иногда проносились над ней, и на том берегу взвихривались маленькие фонтанчики.

Вальтер кричал в микрофон:

— Земляки! Прекратите наконец огонь, ведь положение ваше безнадежно. Образумьтесь! На что вы еще рассчитываете? Я, ваш соотечественник, говорю вам: если вы не сложите оружие, вам родины не видать!

В ответ немцы послали из минометов несколько мин, которые с грохотом разорвались на плотине и на льду реки.

Вальтера, все еще державшего у рта микрофон, взяло сомнение: стоит ли говорить при такой отчаянной стрельбе. Он оглянулся. Пленный немецкий офицер, которого они взяли с собой, дотронулся до его плеча.

— Дайте мне микрофон!

Секунду Вальтер колебался, но затем подал микрофон пленному.

— Пожалуйста! Если вы надеетесь на больший успех!

Громким, трескучим офицерским голосом пленный крикнул в микрофон:

— Слушать команду! Отставить стрельбу! Говорит обер-лейтенант Рейнсер из седьмого саперного батальона. Отставить, черт вас возьми, стрельбу!

Вальтер невольно усмехнулся над нахально повелительным тоном офицера, но тут же разинул рот от удивления: стрельба прекратилась. Вдруг стало тихо-тихо, как на кладбище. Пленный офицер продолжал все тем же гнусавым голосом резко командовать:

— Повторяю: слушать всем! Кто хочет остаться в живых, пусть ровно в четыре тридцать направится вдоль развалин красной фабричной стены и подойдет к реке! Оружие складывать на набережной. Впереди идут офицеры. Ровно в четыре тридцать! Конец сообщению!

Советским солдатам это выступление пленного офицера показалось очень забавным. Ух, сердитый же, сукин сын. Выругался, видно, на славу!

Но обер-лейтенант Рейнсер вовсе не сердился. Он вернул Вальтеру микрофон и сказал:

— Думаю, этого достаточно!

— Скажите же мне, бога ради, почему ваши перестали стрелять, как только вы заговорили?

Обер-лейтенант ухмыльнулся:

— Узнали голос хозяина!


В штаб дивизии они вернулись уже поздней ночью. Майор Зюскинд все еще сидел за столом и писал. Его подчиненные, завернувшись в шинели, спали на голых железных сетках или же прямо на каменном полу.

— Когда же спите вы? — спросил Вальтер Брентен у майора.

— Никогда! — устало, но дружелюбно ответил майор. — То есть я и сам не знаю. Время от времени, вероятно, сплю, если приходится.

— Как вы думаете, товарищ майор, теперь-то, после нашей победы под Сталинградом, американцы и англичане откроют наконец второй фронт в Европе? Поторопятся?

— Возможно, — ответил майор. — Сталинград, быть может, окажется переломным моментом в этой войне. Но мы не должны забывать, что те господа, которые в Америке и в Англии стоят у власти, хоть и наши союзники, но не друзья наши.

До сих пор Вальтеру не удавалось поговорить с майором. А сейчас он воспользовался случаем и завязал с ним беседу о многом, что его волновало.

Роберт Зюскинд, по профессии актер, был уроженцем Одессы. Он говорил, посмеиваясь над самим собой, что никогда еще ему не приходилось играть не только такой длинной, но и такой трудной роли, как теперь.

— До войны вы жили в Одессе?

— Да.

— С семьей?

— Да.

— Вам удалось вывезти оттуда своих?

— Нет!

Майор махнул рукой, не легко было ему говорить об этом. И все же начал рассказывать. Его жену и мать, шестидесятилетнюю женщину, расстреляли только за то, что они были евреи.

— А недавно еще и младший брат мой погиб. На Кавказском фронте. Я, как видите, пока жив. Думаю, что весь этот ужас по-настоящему навалится на людей, когда кончится война.

IV

Осип Петрович и Вальтер остались в подвале, чтобы хоть немного поспать. На рассвете они собирались отправиться в штаб армии.

Но вышло иначе. Ночью было получено известие, что немцы в квартале номер семь сдались. Неся белый флаг, они двинулись группами человек по сто мимо красной фабричной стены к разрушенному мосту и сложили оружие на берегу. Всего их было восемьсот двенадцать человек, в том числе тридцать офицеров и четыре врача. Ефрейтор Вальтер Лангбен рассказал на допросе, что они хорошо расслышали слова обер-лейтенанта, говорившего в микрофон, и решили сдаться. Но полковник Зиберт связался с командованием армии и получил приказ не складывать оружия ни при каких обстоятельствах.

— А мы больше не хотели драться. Ведь всем нам ясно, что это бессмысленно. Полковник Зиберт выхватил пистолет и угрожал застрелить каждого, кто заикнется о сдаче в плен. Ну, мы его и порешили. Остальные офицеры уж и пикнуть не посмели и примкнули к нам.

— Много же прошло времени, пока вы наконец собрались с духом, — сказал Зюскинд.

— А что же мы могли сделать?

— То, что вы сделали; но нужно было раньше взяться за ум.

V

Тихо, хотелось бы сказать даже — мирно, взошел над сталинградскими развалинами новый день. Ни один снаряд не взвыл. Ни один винтовочный выстрел не щелкнул, ни одна пуля не просвистела над кучами щебня. Ни одна граната не взорвалась, не взметнула облака каменной и снежной пыли. Ни один самолет не кружил в небе. Тишина, зловещая тишина стояла над засыпанными снегом белыми руинами.

Советские ударные части отвоевывали разрушенные кварталы один за другим. Вчера вечером они пробились к центру города. Ночью здание, в котором помещалось верховное командование окруженной шестой армии, оказалось под обстрелом советской артиллерии. После первых залпов командование армии заявило по радио о своей готовности капитулировать и просило прислать парламентеров.

Майор Зюскинд приказал разбудить Вальтера и Осипа Петровича.

— Пойдемте, товарищи. Пойдемте, товарищ полковник! Послушайте разговор по радио. Дело близится к концу!

Когда они вошли в штабной блиндаж, на них сразу зашикали и попросили потише ступать и не разговаривать. Перед радиоаппаратом сидел молоденький советский лейтенант, говоривший по-немецки с сильным акцентом:

— …Господин генерал! Вы меня слышите? Слышите? Вы должны… вы должны… к шести ноль-ноль… сложить оружие… оружие… Вы меня слышите?.. Что?.. Вы хотите… вы хотите… отсрочить… до десяти часов?

— Нет! — загремел, врываясь в разговор, низкий голос. Советский офицер с твердо очерченным лицом и темными усами повторил: — Нет!

Лейтенант кивнул, снова надел наушники и продолжал:

— Не-воз-можно… Не-воз-можно… Вы меня слышите? Отсрочка невозможна! В шесть ноль-ноль… в шесть ноль-ноль… вы должны… вы должны… сложить оружие, сложить оружие… Что? Повторите, пожалуйста!.. Да, я слышу… Вы принимаете условия? Да, я слышу… Вы просите парламентеров, парламентеров?.. Да, я слышу…

Майор Зюскинд шепнул полковнику:

— Вдруг им стало невтерпеж!..

VI

Все дома вокруг Площади павших бойцов, названной так в честь защитников города, погибших во время гражданской войны, были разрушены пожаром или бомбежками, многие до основания. Довольно хорошо сохранилось лишь одно угловое здание: бывший центральный универмаг.

Перед этим зданием выстроились гитлеровские солдаты — угрюмые, злые, молчаливые.

Против них, на расстоянии двадцати шагов, стояла длинная цепь красноармейцев с автоматами — неподвижные, решительные, тоже молчаливые.

Из разрушенного города подходили, громыхая, советские танки — пять, восемь, десять. Они расположились против главного штаба окруженного врага; стволы их орудий были предостерегающе и грозно направлены на здание.

На башне головного танка развевалось большое красное знамя.

— Как будто бы все уже кончено, — сказал майор Зюскинд.

— С молниеносной быстротой, однако, — подхватил полковник. — Пойдемте посмотрим.

Осип Петрович, майор Зюскинд и Вальтер Брентен, пройдя сквозь ряды советских автоматчиков, подошли к немецким солдатам.

— Стой!

Вышел немецкий офицер. Козырнув полковнику, он спросил:

— Куда вы, господа?

— К вашему командующему, — ответил полковник.

— Вы члены делегации?

— Да.

— Прошу!

Они прошли мимо цепи часовых, и офицер, высокий, молодцеватый обер-лейтенант, повел их вниз, в подвальное помещение.

Не было произнесено ни слова. Не видно было огней. Через каждые десять шагов они наталкивались на часовых, которым немецкий офицер шепотом называл пароль.

Вошли в более широкий центральный коридор, освещенный воткнутыми в бутылки свечами. В их мигающем свете бесшумно сновали взад и вперед солдаты и офицеры. Вальтер тоже ступал мягко и бесшумно, точно по густой траве. Коридор был застлан коврами в три или четыре слоя.

— Сюда, пожалуйста! — Офицер откинул портьеру, и Вальтер Брентен вслед за полковником и майором вошел в сводчатое помещение.

От удивления он остановился у портьеры как вкопанный.

Собрание немецких генералов. Какое странное зрелище! Они, по-видимому, облачились в свои парадные мундиру, на всех были ордена и медали. У многих на груди — рыцарские кресты, почти у всех золотой «Германский крест», а также «Железные кресты», кресты за военную доблесть, пряжки и ленты. Все генералы казались нарядными и новенькими, словно их вынули из распечатанной только что игрушечной коробки. От них исходил слабый аромат одеколона, которым благоухала вся комната. Это был не простой подвал, а словно подземный дворец из «Тысяча и одной ночи». Стены увешаны тканями и гобеленами в красно-зеленых или синих тонах, пол устлан коврами. Посреди комнаты — большой круглый стол, над ним чеканная металлическая лампа кавказской работы; вставленная в нее немецкая карбидная лампочка сияла ослепительно белым светом.

Генерал-лейтенант, уполномоченный, по-видимому, вести переговоры с немецкой стороны, бледный и надменный, широко открытыми глазами смотрел на советских офицеров, стоявших по другую сторону стола. Вальтер никак не мог решить, что выражает этот взгляд: страх или только удивление. Скорее всего и то и другое. Рядом с этим генералом стоял генерал-майор, великан с рубцами на подбородке и одутловатыми щеками, изобличавшими в нем любителя пива. Он тоже уставился на советских офицеров, обступивших круглый стол. А они в своих овчинных полушубках и меховых шапках являли собой совершенно иную картину — воинов, пришедших прямо с поля битвы. По их утомленным, обветренным лицам было видно, что эти люди неделями, а то и месяцами, пробивались сквозь снег и грязь и, быть может, по нескольку недель не снимали с себя одежды.

Генерал-лейтенант с бледным лицом, опираясь одной рукой о стол, внимательно следил за ходом переговоров и вникал в каждое слово, настороженный, точно готовый к прыжку. Переводчиком был немецкий обер-лейтенант, пожилой, широколицый, с двойным подбородком.

Офицеры то и дело уходили в смежное помещение: возвращаясь, они шепотом получали распоряжения.

Вальтер ожидал, что немецкие генералы будут удручены, потрясены ходом событий. Ничего подобного! Эти битые немецкие вояки внешне держались весьма спокойно; в их повадке был даже какой-то оттенок снисходительности и высокомерия. Они благосклонно кивали, мягко улыбались и в своих безукоризненных мундирах производили впечатление победителей, диктующих условия побежденным.

Вальтер поднял глаза. У круглого стола стоял советский генерал. Упершись обеими руками в стол, он решительным тоном потребовал прекратить словопрения. Либо командование немедленно складывает оружие, либо сражение продолжается.

По рядам немецких офицеров и генералов пронесся беспокойный шелест. Немецкий генерал-лейтенант изобразил на своем лице любезную улыбку и попросил разрешения высказать несколько пожеланий от имени господ генералов. Впрочем, они, разумеется, согласны сложить оружие.

Советский генерал не проявил особой готовности выслушивать пожелания. Он шепотом посовещался с Осипом Петровичем. Вальтер обрадовался, когда Осип Петрович сказал генералам, что они могут говорить, но покороче.

Немецкий генерал-лейтенант оказался человеком с хорошо подвешенным языком.

— Дело идет, господин генерал, о трех пожеланиях, которые я высказываю от лица немецких генералов, а также от имени господина генерал-фельдмаршала.

— Говорите! — ответил советский генерал.

— Наши пожелания, по существу, являются вопросами.

Осип Петрович вполголоса переводил.

— …А именно: могут ли господа генералы и господин фельдмаршал пользоваться в плену услугами положенных им по германскому военному уставу адъютантов и денщиков?

Советский генерал молча посмотрел на немца и ответил не сразу. Затем он вполголоса спросил у стоявшего рядом Осипа Петровича, сколько же это человек. Тот обратился к немецкому генерал-лейтенанту.

— От четырнадцати до шестнадцати офицеров и солдат.

Советский генерал сделал движение рукой. Это могло означать: «Согласен», а также: «Продолжайте».

И немец выразил второе пожелание, тоже облеченное в форму вопроса:

— Будет ли разрешено господам офицерам и господину фельдмаршалу взять с собою остатки провианта и смогут ли они свободно располагать ими?

Полковник не успел перевести эти слова на русский язык, как советский генерал сделал резкое движение рукой, которое Вальтер истолковал как прекращение разговора, а генерал-лейтенант, очевидно, как разрешение продолжать.

— И последнее, господин генерал. Не сочтено ли будет целесообразным дать господам генералам и господину фельдмаршалу сильную охрану, когда их будут перевозить в тыл через разрушенный войной Сталинград? Ведь красноармейцы, не осведомленные о последних событиях, могут открыть по ним огонь…

Вальтер, у которого сердце, казалось, стучало в горле и который едва мог совладать с собой, взглянул на Осипа Петровича. Тот, по-видимому, понял по его лицу, что он задыхается от негодования, и подал ему знак глазами — не делать глупостей и молчать.

Советский генерал спросил — и это прозвучало так, как будто он говорил с больными:

— Та-ак, значит, вот каковы ваши пожелания… А где же, собственно говоря, господин генерал-фельдмаршал?

Генерал-лейтенант с готовностью ответил:

— Здесь, рядом, господин генерал. Господин фельдмаршал не пожелал участвовать в переговорах и с сегодняшнего дня просит рассматривать его как частное лицо.

В подвале наступила гробовая тишина. Советский генерал, не поворачивая головы, медленно обвел глазами лица немецких генералов. Затем повернулся к Осипу Петровичу:

— Товарищ полковник, проследите за разоружением.

VII

Вальтер Брентен ринулся к выходу через темные коридоры подвального помещения. Ему хотелось куда-нибудь скрыться от всех. Ему было стыдно перед Осипом Петровичем, перед Зюскиндом. Даже в поражении может быть свое величие, и побежденный может держаться с достоинством… Но лишь в том случае, если побежденный сражался за хорошее, справедливое дело. А эти немецкие генералы понимали всю гнусность того дела, за которое они сражались, знали о преступлениях, совершаемых якобы во имя Германии. Совести у них нет, потому они и держат себя как самые последние ничтожества. Это не только военный разгром немецкой армии, но и моральный распад прусско-немецкого милитаризма. Не считая событий 1806—1807 годов, в немецкой истории, думал Вальтер, не было ни одного эпизода, который мог бы сравниться по бесстыдству и беспринципности с тем, что происходило в день капитуляции на его глазах.

Бесцельно слонялся он по городу, обращенному в пепел, карабкался по грудам камней, бродил среди заснеженных развалин и валявшихся на снегу трупов.

Вот прошла вереница призраков в рваном тряпье — немецкие солдаты. Эти уцелевшие от катастрофы немцы походили на бродяг из «Оперы нищих» Джона Гея. Ноги, руки, головы их были закутаны в грязные лохмотья. Обмороженные лица распухли. Некоторые ослабели до того, что не могли передвигаться самостоятельно; их вели товарищи.

Многие отставали и ковыляли где-то далеко позади. Так вот он, значит, каков, этот «сверхчеловек», когда терпит крах! Теперь, вероятно, они с жаром будут взывать к гуманности тех, кто с их стороны не видел ничего, кроме кровожадной воли к уничтожению. Даже самые хладнокровные убийцы прикинутся невиннейшими овечками. Но, разумеется, среди этих солдат есть и такие, кто сохранил какую-то долю человечности и пошел воевать по слабости.

Вот этим, пожалуй, стоит уделить внимание. Им нужно помочь разобраться, дать время одуматься. Иначе и быть не может; конечно, среди этих тысяч есть порядочные люди.

Доносившиеся откуда-то стоны и громкое пыхтенье вывели Вальтера из глубокой задумчивости. Он оглянулся. По снегу катались два сцепившихся немецких солдата. Они не произносили ни слова, испускали только какие-то гортанные, клохчущие звуки. Вальтер рванул того, кто был сверху, и разнял дерущихся. Он крикнул:

— В чем тут дело? С вас все еще не довольно?

Солдат, лежавший на земле, с трудом приподнялся. Он был до ужаса худ; большие темные глаза его глубоко ввалились. Стараясь отдышаться, он указал на второго солдата и прохрипел:

— Мерзавец… хотел… стащить с меня сапоги… собака…

Второй, рослый, широкоплечий, на вид был значительно здоровее. Казалось, он вовсе не был изнурен. Упреки товарища его, видимо, нисколько не смутили. Спокойно завязывал он сдвинувшийся во время драки шарф.

— Это верно? — резко спросил Вальтер.

— Чего зря волноваться, — ответил широкоплечий. — Он же едва ползет, зачем ему сапоги?

Повернувшись к лежавшему солдату, он крикнул:

— Ты же все равно околеешь, болван, в сапогах или без сапог.

Вальтер вытащил из кобуры револьвер.

— А ну-ка, проваливай! Сию же минуту!

Верзила, не говоря ни слова, повернулся и медленно отошел. Сделав шагов десять, он бросился бежать.

— Вон там принимают пленных. — Вальтер показал на разрушенное здание бывшего театра.

— Мне придется ползти, я не дойду.

— Идемте, я помогу вам.

Приближался новый отряд пленных. Вид у них был на удивление бодрый. В серых шинелях, с ранцами на плечах, а некоторые — даже совсем уж не по-солдатски — с чемоданчиками в руках, они маршировали, чеканя шаг.

Вальтер и пленный ждали, пока они пройдут.

Отряд состоял только из офицеров. Здесь не было ни одного обмороженного, ни одного падающего от истощения. Как невозмутимо смотрели они на груды развалин! Вальтер не удивился бы, если бы эти офицеры затянули «Хорст Вессель».

Никто не конвоировал отряд: офицеры шли в плен без конвоя. Марш в честь десятой годовщины «тысячелетнего рейха!». Они шли прямиком в плен, как бы по приказу лишь для них существующего провидения.

Вальтер крикнул офицерам:

— Алло! Прихватите камрада! Ему не дойти.

Кое-кто оглянулся, удивляясь, что человек в русской шинели говорит по-немецки без всякого акцента. Но все сделали вид, что ничего не поняли, и, не останавливаясь, продолжали свой путь.

Вальтера охватило бешенство. Но что было делать? Он крикнул им вслед:

— Эй, вы, свиньи! И это вы называете солдатским братством?

Один офицер вышел из строя, подошел к Вальтеру и сказал:

— Правда ваша, свиней среди нас достаточно. Идем, камрад!

Он взял солдата под руку и повел его к колонне.

VIII

Взволнованные голоса, шум, крики. Красноармейцы привели в убежище пленного немца. Майор Зюскинд уже собирался выйти, чтобы унять их, но в это мгновение дверь распахнулась и в комнату ввалилась целая толпа солдат. Несколько человек подошли к столу майора и принялись что-то возбужденно рассказывать ему.

Что же произошло?

Оказалось, красноармейцы взяли в плен немецкого солдата, утверждавшего, что он хорошо знал товарища Тельмана, еще совсем недавно видел его и говорил с ним. Первый немецкий солдат, знавший Тельмана! Красноармейцы так обрадовались этому, что с триумфом привели его к майору.

Слушая красноармейцев, майор Зюскинд рассматривал пленного. Тот стоял посреди комнаты, удивленный и безмолвный; вероятно, он не мог уяснить себе причину радости и волнения советских солдат. Это был высокий нескладный детина с бычьей шеей. Шинель на нем была довольно приличная, но шарф рваный, а руки обернуты тряпками неопределенного грязно-серого цвета. Его живые круглые глаза встретились с глазами майора, и оба несколько секунд пристально, словно оценивая, смотрели друг на друга.

Все новые солдаты вбегали в подвал. Каждому хотелось взглянуть на фрица, который знал Тельмана, который еще недавно видел его, говорил с ним.

Вальтер Брентен вошел как раз в ту минуту, когда майор Зюскинд дружески выпроваживал из подвала красноармейцев. Они удалялись очень неохотно, всем им хотелось присутствовать при допросе необыкновенного пленного. В коридоре убежища они остановились, продолжая оживленно обсуждать происшедшее.

Майор Зюскинд вернулся к своему столу, сел, заглянул в бумаги, лежавшие перед ним, а затем медленно поднял голову и посмотрел на пленного, который молча стоял и следил за каждым движением майора.

— Имя и фамилия?

— Август Кёрбер.

— Вы знаете Эрнста Тельмана?

— Да.

— Откуда вы знаете его?

— Я был тюремным надзирателем.

У майора Зюскинда задрожали губы. Долго смотрел он на солдата своими большими, утомленными бессонницей глазами. Первый немец, который мог дать сведения о Тельмане, оказался одним из его бывших тюремщиков. Майор, не опуская головы, закрыл глаза, он точно отдался своим мыслям. Потом в упор взглянул на немца и спросил уже совершенно спокойно и сосредоточенно.

— Расскажите, что вам известно о Тельмане. Ну, говорите же наконец!

Немец стоял навытяжку и с удивлением рассматривал советского офицера, его невероятно худое, костлявое лицо с запавшими щеками, на котором тем заметнее выделялся длинный нос. Быть может, пленного удивляла безупречная немецкая речь советского офицера.

Он размотал и снял с руки шерстяную тряпицу, видимо, не зная, с чего начать. Потом искоса бросил беглый взгляд на Вальтера Брентена, неподвижно сидевшего поодаль.

— С ним у нас… у нас в Ганновере неплохо обращались, поверьте мне. Но… Но надзор за ним был строгий… Специально из Берлина прислали одного… Только к нему приставлен был… Мне он дал хороший совет…

— Кто? — спросил майор.

— Тельман… Когда меня призвали, я зашел еще раз к нему в камеру… Дежурный был как раз мой хороший приятель. Я спросил у него, как мне сейчас поступить.

— Вы спросили у Эрнста Тельмана?

— Да… Он сказал мне… То есть сначала он спросил: «Вы хотите воевать против рабочих и крестьян социалистического государства?» Я ответил: «Нет, не хочу». На это он сказал мне: «Так зачем же вы спрашиваете?» Я повторил: «Но что мне делать?» А он: «Какой же тут может быть вопрос? Надо переходить на сторону Красной Армии…»

— Вы говорите — это был хороший совет. Я ведь не ослышался. Верно? — Глаза Зюскинда сверкнули в глубоких темных впадинах.

— Да, это был хороший совет, очень хороший совет.

— И почему же вы ему не последовали?

— Господин… господин… я служил писарем при полковом штабе… Мне ни разу не представился случай.

Несколько секунд длилось молчание. Пленный неотрывно смотрел на майора; тот, тяжело дыша, уставился невидящим взглядом в доску стола. Наконец, не поднимая глаз, майор спросил:

— Что еще вы можете сказать об Эрнсте Тельмане?

— Он так мужественно держал себя, что мы не могли не уважать его…

Майор Зюскинд, не меняя позы, снизу вверх посмотрел на пленного, и Вальтер Брентен увидел на его бледном лице легкую улыбку…

— Он никогда и ни в чем не отступал от своих политических убеждений.

Майор Зюскинд поднялся, молча прошел мимо пленного к двери, открыл ее и сделал знак солдатам комендантской роты. Кивнув в сторону пленного, майор приказал:

— Поместите его где-нибудь поблизости. Допрос не окончен… Но митинговать тут незачем. Поняли?

Пленному он сказал:

— Идите!

Когда красноармейцы вместе с пленным вышли из подвала, майор взглянул на Вальтера.

— Ваше впечатление, Вальтер Карлович? Этот человек говорит правду?

— Думаю, что да. Но о хорошем совете Эрнста Тельмана он вспомнил лишь недавно.

— И мне так кажется, — сказал майор. — Ну и детина! Что, в Германии все тюремщики такие? Ведь он высок и широк, что твой шкаф.

— Шкаф с потайным ящиком.

— Верно! — По осунувшемуся лицу майора скользнула усмешка. — Потайной ящик мы откроем. Думаю, что самое правильное — сейчас же отослать этого пленного в Вертячий, в штаб армии. Если там найдут нужным, его направят в Москву… Как-никак живая весть о товарище Тельмане. А это немало.

IX

— Вальтер Карлович!… Вальтер Карлович!

Полковник Осип Петрович стоял у входа в подвал, где Вальтер улегся, чтобы хоть немного отоспаться.

— Вальтер Карлович! Скорее! Поди-ка послушай!

Вальтер побежал за ним по коридору подвала.

Из трофейного радиоаппарата торжественно звучал низкий голос, произносивший по-немецки:

— Боеприпасы кончились. Генералы и рядовые солдаты с холодным оружием в руках бросаются на атакующего врага.

— Ну, что вы на это скажете? — спросил майор Зюскинд.

— Беспримерно! — пробормотал Осип Петрович.

Замогильный голос продолжал:

— Говорит немецкая радиостанция. Сообщаем последние радиограммы верховного командования в Сталинграде. Наши войска водрузили знамя со свастикой на самом высоком здании в центре города. Под этим знаменем идут последние бои.

Следующее радиосообщение:

— Генералы, стоя на плотине реки Царицы, плечом к плечу с рядовыми отражают натиск врага.

— Это уже не просто вранье, это сумасшествие! — сказал Вальтер.

— Нет, система, — возразил майор Зюскинд. — Знаете ли, Вальтер Карлович, что передали по радио из северного «котла» в ответ на запрос ставки фюрера о положении на этом фронте? Погодите, ответ записан буквально. Вот… «Армия удивлена, что командующий еще не получил «Рыцарский крест с венком из дубовых листьев». Видно, рядовому немцу легче умирать, если его генерал награжден венком из дубовых листьев.

В помещении толпились красноармейцы. Они вопросительно смотрели на офицеров, не понимая, что говорит голос по радио на чужом для них языке. И все же напряженно прислушивались.

— Говорит немецкая радиостанция. Передаем последнее сообщение командования Шестой армии в Сталинграде. В ожесточеннейшем бою все мы до последнего человека выполнили свой долг и до последнего патрона расстреляли боеприпасы. Фельдмаршал Паулюс издал приказ: «Все разрушить!» С возгласом «Да здравствует фюрер!» мы взорвем себя в ставке командования армии!

Осип Петрович не мог больше сдерживаться, он прыснул и расхохотался. Он смеялся до упаду. Майор Зюскинд вторил ему.

Красноармейцы, стоявшие у дверей, глядя на офицеров, тоже захохотали.

Вальтер молча стоял, не зная, то ли рассмеяться, то ли взвыть. Он открыл рот: ему нечем было дышать.

Из рупора раздалась траурная музыка.

Майор Зюскинд крикнул вдруг своим охрипшим голосом:

— Отставить!

Он был вне себя. Он уже не смеялся. Никто не смеялся.

Какой-то молоденький лейтенант выключил аппарат.

— Негодяи! — крикнул Зюскинд гневно, но уже овладев собой. — Еще и Бетховена позорить!

X

Вальтер Брентен и Осип Петрович ехали через степь в Вертячий, в политотдел армии. Они проезжали по местам боев. На целые километры вокруг, среди подбитых танков, орудий, обгоревших грузовиков, лежали еще не убранные трупы немецких солдат. Каждая балка в степи была братской могилой. Полковник и Вальтер ехали молча, лишь изредка перебрасываясь несколькими словами. При виде ужасной картины разрушений, бесконечного нагромождения трупов они онемели.

В политотделе армии Вальтера ждали письма: из Москвы, Ташкента и… Воронежа…

Вот так так! Виктор в Воронеже? Письмо сына Вальтер прочел прежде всего.

Виктор вступил добровольцем в армию. Он был направлен в танковую бригаду и проходил обучение под Воронежем.

Виктор — красноармеец, танкист?.. Да и то правда, ведь ему уже исполнилось девятнадцать. Подрастают внуки Карла Брентена — смена. В первую минуту Вальтер почувствовал страх. Ему пришлось увидеть войну очень близко, и он узнал, как дешева человеческая жизнь. Но вместе с тем он был горд сознанием, что сын его — красноармеец. Внук Карла Брентена, правнук Иоганна Хардекопфа — красноармеец, борец за социализм! Это — свершение. Сбываются мечты отцов, их мечты о будущем. «Будь хорошим и храбрым солдатом, сын мой! Желаю тебе удачи!»

Кат все еще жила в Ташкенте. Здесь, писала она, образовалась целая немецкая колония, собрались немецкие антифашисты из разных стран — художники, ученые, музыканты, актеры, большей частью со своими семьями.

Письмо Айны было маленьким дневником. Из вечера в вечер она писала Вальтеру, делясь с ним каждой своей мыслью, каждым своим настроением, каждым переживанием, даже самым на первый взгляд незначительным. Строки ее письма дышали настоящей глубокой любовью и затаенной тоской. Она опять работала в институте, уже послала для шведских газет несколько корреспонденции о Москве; они опубликованы, с гордостью сообщала Айна.

Вокруг крестьянской избы бушевал ледяной ветер. Но в комнате с голыми стенами было жарко натоплено. Старая кафельная печь так накалилась, что как будто даже покряхтывала от удовольствия.

…Может статься, через несколько дней я буду в Москве, думал Вальтер. Он изголодался по теплу и нежности, по мало-мальски нормальной жизни. И решил не писать Айне о своем приезде — ему хотелось неожиданно появиться.

Под вечер Осип Петрович и Вальтер отправились в баню. Они шли огородами вдоль села. Перед ними, куда ни глянь, до самого горизонта, раскинулась голая, без единого деревца степь.

— Унылая местность, — сказал Вальтер. — Степь… Нет, степь я не люблю. Бесплодна она, бесполезна. Сердцу холодно, когда глядишь на нее.

Полковник ответил не сразу. Вальтер искоса взглянул на него. Он уже пожалел о своих словах: вспомнил, что Осип Петрович был здешний житель, сын степей.

Вдруг Вальтер почувствовал на своем плече руку полковника и поднял глаза.

— Когда-нибудь, Вальтер Карлович, эта земля между двумя великими реками превратится в цветущий сад. Здесь будут произрастать прекраснейшие плоды, здесь поднимутся красавцы города и села. Как только мы одолеем вторгшегося врага и разрушителя, мы опять будем строить нашу жизнь по своему желанию, будем изменять природу по своей воле.

— Да, когда-нибудь так будет… Когда-нибудь… Но это очень неопределенное обозначение времени, не так ли, Осип Петрович?

— Мы еще все это увидим, и ты и я, — возразил полковник. — Конечно, — прибавил он, — если переживем войну.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

I

Во всех камерах нарастала какая-то тревога. Нормальный ход тюремной жизни был нарушен. Сегодня не было «свободного часа», даже в мастерскую заключенных не повели. Узники стучали в двери своих камер. Надзиратели и кальфакторы бегали по коридорам. Кто-то из них крикнул: «Тише! Проклятые выродки!»

Уже несколько дней шепотом передавались всевозможные слухи. Говорили, что нацисты потерпели большое поражение. Упоминали Сталинград. Шептались и о том, что открыт второй фронт. Будто бы американские и английские военные части высадились в Северной Франции. Ни у кого не было точных сведений, но все ждали решающих событий.

Один из кальфакторов пробежал мимо камеры Эрнста Тимма. Тимм хорошо знал его шаги.

— Тео! Тео! — позвал он.

Кальфактор подкрался к двери и сказал вполголоса:

— Три дня национального траура.

— По какому случаю?

Но кальфактор уже убежал. Из других камер его тоже окликали.

Заключенные стучали табуретами в тяжелые железные двери.

— Три дня национального траура? — Тимм неподвижно смотрел в одну точку и размышлял.

Нацисты объявили трехдневный национальный траур?.. Если у них есть причины скорбеть, то у нас есть причины радоваться… Сталинград?.. Красная Армия разгромила на Волге гитлеровский вермахт? Но если даже фашисты понесли поражение, то ведь по такому случаю не объявляют национального траура!.. Должно быть, случилось нечто из ряда вон выходящее. Может быть, умер Гитлер? Да, вероятно, так и есть, Гитлер околел; вот почему нацисты объявили траур…

Вбив себе в голову, что Гитлера уже нет в живых, Тимм постарался представить себе, какие политические последствия повлечет за собой его смерть. Разумеется, она повлияет на настроение войск. Преемник Гитлера, кто бы он ни был, вероятнее всего — Геринг, быть может, натолкнется на сопротивление в нацистской партии. Наконец — и это самое важное — смерть Гитлера может вызвать усиление антифашистской борьбы рабочего класса.

При вечернем обходе камер Тимм спросил надзирателя, который был ему известен как человек угрюмый, но не из таких, к которым нельзя подступиться.

— Скажите, господин надзиратель, почему объявлен национальный траур?

— В свое время узнаете!

Вот и все. Дверь камеры захлопнулась, щелкнул засов. Тимм слышал, как надзиратель пошел к следующей двери; товарищ Вильгельм Бергер обратился к нему с таким же вопросом и получил такой же короткий уклончивый ответ. Одна за другой хлопали двери и щелкали засовы.

«В свое время узнаете…» Что это значит? Вернется он, что ли, и объяснит, в чем дело? Должно быть. После отбоя, когда установится полная тишина, надзиратель придет поговорить с ним.

Теперь Тимму хотелось, чтобы все поскорее успокоилось. Шум его раздражал. Один из заключенных в конце коридора не переставая стучал каким-то тяжелым предметом в дверь своей камеры.

В этот февральский день стемнело быстро. Эрнст Тимм смотрел сквозь решетку окна на небо, затянутое плотными серыми тучами. Он поджидал надзирателя. Но тот не приходил. Тюрьма стихла, успокоился даже заключенный из камеры в конце коридора. Удручающая тишина бывает в тюрьме — точно на кладбище. Тимм напряженно прислушивался. Скоро заступит ночная смена, и тогда надзиратель не сможет прийти к нему в камеру. Неужели он просто хотел от него отделаться?

Тимм услышал голоса. Должно быть, в караулке… Смена, что ли? Но там не два голоса, а несколько. Как ни обострился в тюрьме слух Тимма, его камера была слишком далеко от караулки, чтобы разобрать хотя бы одно слово.

Что это такое? Падали, звякая, заслонки глазков. Одна, две, три. И еще и еще. Надзиратель переходил от камеры к камере и открывал глазки.

Заслонка на двери Тимма тоже упала. Он подошел и выглянул в коридор. На противоположной стороне заключенные тоже выглядывали в глазки. Они кивками приветствовали друг друга. Некоторые громко спрашивали, что происходит.

— Смирно! Слушать всем!

Это был голос надзирателя. В одно мгновение установилась тишина: все напряженно слушали.

— Господин директор обратится к вам с краткой речью.

Ни звука. Сорок два политических заключенных отделения «А» жадно прильнули к открытым глазкам.

— Я должен сообщить вам печальное известие, — начал директор. — Правительство национал-социалистской Германии объявило трехдневный траур. Тем самым немецкий народ почтит память своих сынов, павших геройской смертью на Волге, под Сталинградом, за фюрера и за Германию. В самом Сталинграде генералы и простые солдаты плечом к плечу оборонялись до последнего вздоха и умирали с возгласом: «Да здравствует фюрер! Да здравствует Германия!» Я призываю вас теперь…

Эрнст Тимм закричал в глазок:

— Ура! Браво! Ура-а-а!

Остальные подхватили:

— Ура-а-а!

Все заключенные, сияя от радости, ревели:

— Ура-а!.. Ура-а! Ура-а!

— Молчать! Молчать! — кричали надзиратели.

Но они не в силах были заглушить гремевшие возгласы:

— Ура-а!.. Ура!.. Ура!..

Два надзирателя бегали от двери к двери и с грохотом опускали заслонки глазков. Но крики «ура» не умолкали. Слышался громкий смех. В одной из камер сильный голос запел:

Слезами залит мир безбрежный…

В других камерах все еще кричали «ура!».

Эрнст Тимм подхватил:

Но день настанет неизбежный,

Неумолимо грозный суд!

Распахивались окна камер. Команда эсэсовцев бегом пересекала тюремный двор, а часовые, вскинув винтовки, целились в окна и орали:

— Отойди от окон! Отойди от окон!

Заключенные тюрьмы Вальдгейм на сотни голосов гремели:

Долой тиранов! Прочь оковы…

— Ура!.. Ура!.. Ура-а-а!.. — раздавалось отовсюду.

Беспомощные надзиратели столпились в тюремном коридоре. Директор, доктор Тримбш, дрожал от волнения. Он был бледен и все пытался надеть пенсне, но так и не смог: сильно дрожали руки. Тогда он сунул пенсне в карман пиджака и, задыхаясь, выговорил:

— Господа! За этот… За этот дебош вы заслуживаете суровой кары! Приказываю лишить питания всех заключенных! Все три дня национального траура заключенные не получат довольствия.

Он ушел. Вслед ему, над ним, повсюду гремело:

— Ура!.. Ура-а-а!.. Ура-а-а!

II

Не успели пройти эти три дня официального траура, как Пауль Гейль получил повестку с приказом явиться в Грауденц, в казарму. Он растерялся. Получить такую повестку после ряда блестящих побед — это было бы еще туда-сюда. Стоять на «немецкой вахте» в Париже или Осло, Белграде или Брюсселе — с этим он уж как-нибудь примирился бы. Но идти на фронт после трех дней национального траура было не очень сладко. Да еще сапером, строителем мостов и дорог, или подрывником, — во время войны все валят в одну кучу! Что он там будет делать — бухгалтер, знающий только свои балансы! Разве уже нет специалистов — техников, строителей, подрывников?

Сначала Пауль надеялся, что произошла какая-то ошибка, что его спутали с кем-то другим. Но ему сказали, что ошибаться свойственно только штатским. А затем, увидев публику, призванную вместе с ним, он утешился. Это были парикмахеры, повара, продавцы сигар или апельсинов; они оказались еще более неумелыми, чем он, и уж совсем без всякого энтузиазма напялили на себя военные доспехи.

Пауль убедился, что по своей приспособляемости человек даст сто очков вперед известному этим свойством пресловутому хамелеону.

Немного времени понадобилось, чтобы он вместе с большинством своих товарищей уже не находил ничего унизительного в том, что им приходится, как дрессированным бульдогам, подавать поноску, ползать на животе по лужам, прыгать, сгибая колени, на учебном плацу и становиться навытяжку, завидев сверкающий орденами и нашивками серый мундир.

Среди его новых товарищей по несчастью был актер Петер Кагельман. Он ходил медленно и важно; а когда к нему обращались, осторожно поворачивал голову к говорившему.

Унтер-офицер Гетцель, следивший за Кагельманом круглыми, удивленными глазами, подошел к нему и приказал сделать двадцать шагов. Кагельман прошелся мимо него, важничая, как сэр Фальстаф.

— Назад, — крикнул Гетцель.

Петер Кагельман остановился, удивленно поднял глаза и с достоинством пошел обратно.

— Ты что, спятил? — заорал взбешенный унтер.

— Кого вы разумеете, господин унтер-офицер? — вежливо спросил Кагельман.

— К стене! Марш, марш!

Кагельман не тронулся с места.

— Бегом марш, марш!

Кагельман стоял не двигаясь, как заупрямившийся осел. Спокойно смотрел он на сердито размахивавшего руками унтера.

На первый раз Кагельман был посажен под арест на десять суток. Только он отбыл их, как получил четыре недели за вторичный отказ от повиновения. Кагельман поклялся провести под арестом всю войну. Когда его посадили в третий раз, он стал анекдотической личностью во всей казарме, а вскоре и во всем Грауденце.

Как только Петер отсидел третий срок, его вызвал к себе капитан.

Это был шестидесятилетний старик, по профессии аптекарь, высокий, тощий, с остроносым, птичьим лицом и морщинистой черепашьей шеей. Говорили, что он не лишен чувства юмора. Он окинул взглядом явившегося к нему Кагельмана, сильно изнуренного отбытым наказанием.

— Я вижу, дорогой мой, что вы решили отсиживаться под арестом, пока палят пушки. Но это вам не удастся. Я вас отправлю либо в концлагерь, либо со штрафной ротой на фронт, а то и другое — кратчайший путь в ад. Выбирайте.

— Позвольте, господин капитан…

— Нет! Можете идти!

В казарме Кагельмана встретили шумными возгласами. Он хорохорился, разыгрывал из себя героя, разглагольствовал, кому-то грозил, но, завидя начальство, умолкал и выполнял все приказания. Петер Кагельман стал солдатом.

Пауль Гейль в письме к жене рассказал о злоключениях Петера и мимоходом упомянул его фамилию. Эльфрида написала, что если он гамбуржец, то это, по-видимому, друг юности Вальтера.

— Ты знаешь Вальтера Брентена? — спросил у него Пауль.

— Знаю, — ответил Кагельман. — А ты откуда с ним знаком?

— Это мой шурин.

— Вот как! А он где? Что делает?

— Гм! — Пауль, озираясь, подошел вплотную к Кагельману и шепнул: — Он в Москве… Коммунист…

— В Москве?.. Хотелось бы знать, лучше ли ему там живется, чем нашему брату… Значит, в Москве… Сумасшедший мир: он — в Москве, а на меня напялили шутовской наряд…

Петер Кагельман с задумчивым видом отошел от Пауля.

III

Паулю Гейлю разрешили отлучиться из казармы, так как жена ждала его у ворот. Эльфрида решила попытать счастья: съездить в Грауденц и так или иначе добиться свидания с мужем. Она заявила, что не уедет, пока не повидается с ним. Так случилось, что Пауль Гейль получил увольнительную. Увидев его, Эльфрида чуть не рассмеялась, но смех застрял у нее в горле, В солдатской фуражке, нахлобученной на бритую голову, Пауль походил на каторжника. И это ее муж, бухгалтер Пауль Гейль? Он-то, который всегда был так педантичен во всем, который чуть не часами подбирал галстук к костюму? Каждый третий день менял рубашки? Чувствовал себя несчастным, если складка на брюках была недостаточно отутюжена? Но особенно удивил Эльфриду здоровый вид мужа и его беспечный юмор, который в этой обстановке был воистину юмором висельника. Однако мысли свои она вслух не высказала. Позволила ему обнять и поцеловать себя на улице и даже изобразила улыбку на лице.

— Как ты себя чувствуешь?

— Хорошо, кошечка!

— Казарма пошла тебе впрок?

— Прямо курорт.

— Так ты о нас уже и не вспоминаешь?

— Солдату не до того. Есть вещи поважнее, любовь моя!

— Идиот! Скажи хоть одно умное слово.

— О-ох, — вздохнул Пауль. — Знакомые речи… Так сразу и пахнуло на меня нашим милым семейным счастьем.

Он снял номер в гостинице для солдат, и вот они одни в неуютной полупустой комнате. Эльфрида выложила привезенные подарки. Пока он рассматривал носки и пуловер, связанные Фридой, попутно лакомясь фруктами и сластями, лежавшими в чемодане, она рассказывала новости.

А ей было о чем порассказать!

— Маминого жильца Амбруста — представь себе, его-то! — вызвали в гестапо и арестовали: он будто бы высказывался против войны. Они там все с ума посходили, уверяю тебя! Достаточно сказать вслух, что ведь и противник, конечно, хочет победить — готово, тебя уже сцапали!

— Тш! Кисанька, не кричи так громко! Не забывай, что ты говоришь с воином фюрера.

— Дал бы бог, чтобы у фюрера было побольше таких вояк, тогда, по крайней мере, война кончилась бы скоро.

— Ради бога, опомнись, кошурка! Говори тише! Вспомни о Петере Кагельмане! Он теперь пикнуть не смеет. Обломали! — Гейль указал на отдушину под потолком. — Здесь, например, очень возможно, спрятан звукозаписывающий аппарат.

— Тебя, я вижу, тоже здорово обработали!

— Рассказывай, но осторожно, потише! О Герберте Хардекопфе есть какие-нибудь известия?

— Никаких! Думается мне, что его уже нет в живых.

— Боже мой, как это просто делается, — испуганно воскликнул Пауль.

— Да, теперь это очень просто, — подтвердила Эльфрида. — Хороший был паренек Герберт, только слишком мягкий. Почитал бы ты письма, какие он писал бабушке. Прямо душа болит… Он не был создан для военного ремесла.

— Так, так, — сказал Пауль с упреком. — Меня ты, видно, считаешь рожденным как раз для этого ремесла?

Пропустив мимо ушей замечание мужа, Эльфрида продолжала:

— Эдмонд Хардекопф тоже пропал без вести. Он был под Сталинградом… Призван и Отто, младший сын Людвига. Он — артиллерист. Да, знаешь? И меня могут скоро призвать.

— Тебя? — воскликнул Пауль. — Ты что, шутишь?

— Пока еще мой черед не пришел, у меня ребенок на руках. Но Трудель Регнер — ты знаешь, такая бледненькая, дочка наших соседей Регнеров, — она призвана. Зачислена в зенитчицы. Подносит снаряды. И Рената Хоппе, дочь управляющего нашим домом. Она в Голландии. Нацисты гонят на фронт всех подряд, не разбирая, кто в штанах, кто в юбке, лишь бы две ноги были. Недавно я видела на Менкенбергштрассе солдата — так у него не только сзади, а и спереди горб торчал!

Пауль Гейль сказал:

— Надеюсь, что это не пустая болтовня — будто нас после обучения пошлют во Францию строить укрепления. В Россию не хотелось бы… Да и на Балканы тоже!

— Это начало! Тогда — в первую мировую войну — было точь-в-точь так, — сказала Эльфрида.

— Начало чего? — спросил Пауль.

— Начало конца.

IV

Людвиг Хардекопф нашел под своим станком бумажку, на которой было что-то напечатано. Он поднял ее и задрожал от страха. Это была небольшая гектографированная листовка. Людвиг прочел:

«Объединив свои силы, рабочий класс может свергнуть преступный и кровавый режим Гитлера, режим террора и войны…»

Дальше Людвиг не читал. Он оглядел рабочих: кто вставляет деталь в планшайбу, кто ищет в ящиках нужные инструменты; каждый занят своим делом. Но Людвиг все-таки не стал дочитывать листок. Ведь это коммунистическая стряпня. Подумать только, они все еще не угомонились, все еще распространяют листовки! Кто бы это мог подбросить? Кому надоела жизнь? Ведь того, кто изготовляет такого рода вещи, ждет безжалостная кара. Часто даже и того, кто читает подобное… Позвольте, как это так? Под листовкой подписано: «Объединенный коммунистический и социал-демократический комитет действия гамбургских верфей»!

«Вранье, — подумал Людвиг, — и социал-демократы тоже? Мне об этом ничего не известно!»

Вдруг он вспомнил, что в прошлом году отказался участвовать в политических выступлениях против фашизма. Обратился тогда к нему старик Август Хольмсен, инструментальщик, его знакомый еще по партии, — неужели он заодно с коммунистами?

Людвиг Хардекопф взял чугунный корпус вентильного клапана, стоявший на станке, и вставил его в планшайбу. Измерив соединительное кольцо фланца вентиля, он наладил станок и привел в действие резец, который медленно стал впиваться в литье…

Листовка не выходила у него из головы. По закону ее следовало представить в дирекцию. Оставить у себя листовку — значило навлечь на себя опасность ареста. Людвиг оглядел машинный зал, еще погруженный в серый сумрак. Всем ли подкинули такие листовки? Сдадут ли их? В нескольких шагах от него Фриц Трешке возится с суппортом, вставляет новый резец, закрепляет винты. Хардекопф крикнул ему:

— Фриц! Фриц!

— А? Что такое?

— Нет ли чего-нибудь новенького?

— Что-то не слыхать. Все воюют да воюют.

— Да! Так-то оно, — сказал Людвиг.

Гм!.. Никто и вида не подает. С бывшими товарищами по партии у него нет связей. И друга у него нет, кому он мог бы довериться. Да, нехорошо это — быть всецело предоставленным самому себе. Правильно ли он поступит, если сдаст листовку в дирекцию?.. А вдруг ее найдут у него? Как это просто было прежде. Собирались, совещались и действовали с общего согласия. Но прошли те времена. Посоветоваться с Хольмсеном — нечего и думать, тот едва-едва с ним здоровается, после того как Людвиг отклонил его предложение. Нет, нехорошо быть таким одиноким. «Сдам я эту писанину», — решил Людвиг.

И все же медлил. Что, если он окажется в единственном числе? Еще, пожалуй, доносчиком ославят. Но держать у себя листовку тоже нельзя. Черт возьми, зачем ему подсунули этакое? Вот и мучайся теперь — совесть-то не даст покоя.

Допустим, он уничтожит листовку. А к нему придут и спросят, не получил ли он такой бумажки? Станешь отнекиваться — влипнешь. Ведь все может выйти наружу, и его изобличат.

«Сдам я ее! Как только подойдет мастер Хартунг — сдам!»

Фланец обточен. Он взял новый корпус, вставил в планшайбу, поправил, ударив несколько раз молотком, и снова включил резец. «Я ее уничтожу», — решил он.

Людвиг вынул из-под рейтштока листовку и сунул ее в чан с охладительной водой. Для того чтобы она не всплыла, он положил сверху железную гайку. В воде бумага размокнет и расползется. Остатки он бросит в бочку, когда будет менять воду.

А вот и мастер Хартунг.

— Здрасте!

— Здрасте!

Хартунг пошел дальше вдоль станков.

Незадолго до обеденного перерыва в цех вошли три человека, а за ними — главный инженер и старший мастер. Тотчас же от станка к станку полетело:

— Берегись! Фараоны!

Людвиг вздрогнул. Трешке повернулся к нему и сказал:

— Любопытно, кого они сегодня уведут?

Людвиг только кивнул. Он задыхался. «Не показать виду», — думал он. Глупо, что он уже бросил листовку в чан. А если им все известно? Если они ему напрямик скажут, что у него есть листовка? Если заглянут в чан, где она еще лежит под железной гайкой?

Те пятеро уже шли по цеху. Они останавливались у каждого токарного и строгального станка. Вот уже подходят к нему.

Старший мастер Флинт наклонился к Людвигу и спросил:

— Слышали вы что-нибудь насчет листовок, Хардекопф?

— Листовок? Не-ет, мастер!

Позади Хардекопфа стоят фараоны. Они перешептываются между собой. Людвиг слышит, как Флинт говорит:

— Это один из наших старейших и надежнейших рабочих.

Пятеро двинулись дальше.

На одном из больших карусельных станков работал некий Конрад Беме, лишь несколько недель назад возвращенный с Восточного фронта на производство и получивший броню. В самом начале войны он добровольно вступил в армию, проделал польский и французский походы и несколько месяцев воевал в России. Оттуда завод вытребовал его как специалиста, и теперь он был тише воды ниже травы — только бы опять не попасть на фронт.

Этот токарь, человек лет под тридцать, не больше, подал гестаповцам экземпляр листовки.

— Почему вы не сдали ее прежде? — спросил один из них.

— Я собирался это сделать в обеденный перерыв, — ответил Беме.

— Я спрашиваю, почему вы тотчас же не представили ее в дирекцию?

— Мне… мне надо было работать. Я не хотел запаздывать!.. Работаю сдельно…

— Другие сдали ее немедленно.

Беме беспомощно и виновато пожал плечами. Один из гестаповцев повел его в раздевалку. Немного погодя весь цех облетела весть: Беме арестован.

Три гестаповца повели Беме через двор верфи.

Людвиг Хардекопф с облегчением вздохнул, опрокинул чан с остатками воды и гайкой в бочку, наполнил его свежей водой.

V

После обеда Людвига Хардекопфа вызвали к директору.

— К директору? — Он уставился на мастера Хартунга. — К доктору Крованскому?

— Да, — подтвердил мастер. — Идите сейчас же.

Людвиг Хардекопф побледнел.

«Все-таки дознались. Как же это?..» На него вдруг напало полное равнодушие. Мастер Хартунг, покачивая головой, смотрел ему вслед.

Медленным, нетвердым шагом плелся Хардекопф по двору к зданию дирекции. Постарел он, сильно постарел, износился. Людвиг не унаследовал могучую натуру отца и еще меньше — сильную волю матери. Всегда он был неуверенным, нерешительным, всегда он был готов подчиниться, всегда гордился, когда начальство аттестовало его как надежного рабочего. Так было всю жизнь, таким его, старого, седого, считали и теперь. А он разочаровал своих начальников. Солгал им. Нет, не будет он отпираться. Скажет всю правду.

Когда распахнулась большая, обитая кожей двустворчатая дверь и Хардекопф вошел в кабинет директора, Крованский, протягивая обе руки, шагнул ему навстречу с серьезным выражением лица, Людвиг, озадаченный, остановился.

— Дорогой господин Хардекопф, — сказал директор, — пожалуйте, пожалуйте… Ну, так вот!.. Будьте тверды! Я должен сообщить вам печальную новость. Гм!. Да. Ваш сын Отто пал геройской смертью!

— Нет!.. Нет!.. — вырвалось у Людвига Хардекопфа. Он не отрывал глаз от директора.

Крованский кивнул и схватил его за руки. Людвиг шатался. Он упал в кресло. Сидел и смотрел в пустоту. Он ничего не говорил, только тяжело дышал. Директор Крованский спросил:

— Дать воды, господин Хардекопф? Или лучше рюмку коньяку?

Людвиг Хардекопф все смотрел в пространство…

Крованский поглядывал на него сбоку и думал: «Стар, слаб… и с такой рабочей силой надо поддерживать производство. Как только завод еще работает! А Берлин спрашивает с нас все больше и больше». Он пододвинул рюмку к Людвигу.

— Выпейте, господин Хардекопф. Выпейте!

Людвиг Хардекопф тяжело поднялся и, не промолвив ни слова, не взглянув на директора, вышел.

Крованский молча поглядел ему вслед.

Когда дверь за ним захлопнулась, директор выпил свою рюмку, а потом и другую, предназначенную Хардекопфу. Затем закурил сигару и мысленно сказал себе: «Конец неминуем! Неминуем! Но не надо думать об этом!»

Полчаса спустя он позвонил мастеру Хартунгу.

— Скажите, что с Хардекопфом? Пошел, конечно, домой? Что? Стоит у станка? Работает? Так, так… Да, молодец, молодец старик! — Директор положил трубку, откинулся на спинку кресла, затянулся сигарой, покачал головой, улыбнулся.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

I

Томительно душно было в этот летний день. Фрида Брентен стонала, не знала куда деваться от невыносимого зноя. Она широко распахнула окна во всей квартире, но сквозняка не чувствовалось.

Со вздохом облегчения смотрела она, как раскаленный багровый шар солнца опускается за крыши домов.

Казалось, и весь город вздохнул с облегчением. Улицы оживились. На берегу канала толпились школьники, они голышом прыгали в грязную воду с моста. Подсев к окну, Фрида увидела скользящие по каналу лодки. Они шли с Альстера и направлялись, вероятно, в городской парк, где по субботам в кафе бывали концерты.

Фрида Брентен наслаждалась тихим вечером. Сидя у окна, она любовалась красотой ночи, звездами, сиявшими над крышами соседних домов. Мелькали мысли, задерживаясь на важном и на мелочах. Дать себе немножко воли помечтать, повспоминать, отрешиться от забот и тревог дня — вот ее лучший отдых; она любила этот тихий час перед сном. Один такой час дает ей силы бороться со всем тяжелым, что приносят остальные. Идет война, и жизнь тяжела и безрадостна. Неизвестность, тревога — ее постоянные спутники. Страх таится в каждом углу, вот-вот навалится на тебя. Как хорошо, что прекратились бомбардировки! Теперь, правда, страдают другие города. Но это все-таки другие. Очевидно, люди, посылающие вражеские самолеты, считают, что Гамбург получил свою долю сполна. Немалую долю. В центре города и в Ротенбургсорте, в Ведделе и в порту — повсюду зияют пустоты. Фрида Брентен вспомнила, как однажды, во время воздушной тревоги, она помчалась в убежище, подгоняемая противным воем сирены. Внизу, в подвале, она разразилась слезами еще прежде, чем упала первая бомба. Окружающие были очень удивлены. Почему она тогда расплакалась? Вначале ей и самой это было неясно, но потом она поняла. Она плакала от стыда. Да, Фрида Брентен стыдилась, что людей гонят, как скот, огнем и мечом разрушают их насиженные гнезда, таким зверским образом калечат и убивают ни в чем не повинные создания. Ей было стыдно и за тех, кто это делал, и за тех, кто это терпел. Быть может, она стыдилась и того, что сама так безоружна и беспомощна, так позорно бессильна.

Это было во время второй или третьей бомбежки. После того город пережил много налетов. Фрида проводила в убежище целые ночи. Но больше она никогда не плакала. При каждом попадании она, конечно, вздрагивала от страха, ее бросало в пот; но слез уже не было. А под конец она и страха не чувствовала. Бывало, другие женщины или дети голосят, впадают в истерику, она же стискивала зубы, и только.

Когда в тишину вечера неожиданно ворвался вой сирены, Фрида встрепенулась и прислушалась скорее с удивлением, чем с испугом. Сначала издалека, как бы из глубины ночи, завыла одна сирена, и звук этот постепенно все нарастал и нарастал. Более близкие подхватили его, они ревели еще пронзительнее, еще оглушительнее. И вдруг со всех сторон завыли десятки, может быть, сотни сирен. Вечер, только что торжественно тихий, наполнился визгом, воем и гулом, словно высоко вверху, между звездами, кипели неистовые, страшные бои.

Фрида спокойно поднялась. Чемодан с необходимейшими вещами стоял уже недели, месяцы, из вечера в вечер, в коридоре, возле стенного шкафа. Одно мгновение она колебалась, не взять ли с собой шерстяное одеяло. В подвале, вероятно, холодно. Может случиться, что придется всю ночь провести внизу.

Фрида по пути захватила одеяло, которым был застлан, для большей сохранности, плюшевый диван. Она не испугалась, но взволновалась. Взволновалась оттого, что снова повторяется прежнее, ужасное. Оттого, что нет Амбруста. Раньше, во время налетов, он дежурил на крыше. Зная, что он там, она чувствовала себя спокойнее. Ей представлялось, будто он может спасти ее квартиру от пожара и уничтожения.

Она еще не успела спуститься с лестницы, как с грохотом упали первые бомбы — где-то, казалось ей, совсем близко. Раздались взрывы, один за другим — с гулом, уханьем, воем. За взрывами — глухие толчки, словно рушились целые кварталы. Фрида задрожала, вся кровь отлила у нее от лица. Только бы не свалиться здесь. Она из последних сил схватила чемодан и побежала вниз так быстро, как только несли ее старые ноги. Чемодан стукался о края ступенек. Не скатиться бы с лестницы! Фриду бросило в пот, она почти обезумела от внезапно охватившего ее страха. Но с губ не сорвалось ни звука. Железная дверь бомбоубежища была уже заперта. Фрида забарабанила по ней чемоданом. Дежурный по убежищу Хельбрехт открыл.

— Это вы, фрау Брентен? Поторапливайтесь, а то не ровен час не случилось бы чего.

Фрида Брентен, еле волоча ноги, переступила через порог. Только Хельбрехт захлопнул дверь, как опять раздался где-то очень близко оглушительный взрыв.

— Вот видите, — крикнул Хельбрехт и щелкнул задвижкой.

II

Фрида уселась возле самой двери. Она была совершенно без сил и от страха не могла двинуть ни рукой, ни ногой. Подошла фрау Бинзе и спросила, что с ней. Нет, нет, ничего, все в порядке. Хельбрехт предложил ей глотнуть горячего кофе. «Натуральное», — Шепнул он. Нет, спасибо, она отклонила любезное предложение. Вот опять все собрались здесь, бедные создания, а ведь она надеялась, что никогда уже не увидит их в этом загоне. Одни жались к каменным стенам, другие сидели на своих пожитках. Дети смотрели большими испуганными глазами на взрослых, как бы ожидая от них помощи. Мужчины ожесточенно спорили:

— Заплатят они за это, за все заплатят, бандиты.

— Кого вы, собственно, разумеете?

— Это мне нравится! Кого я разумею? Англичан и американцев. И русских. Особенно русских. Да, особенно русских!

— Так-так, и они заплатят?

— А вы думаете — нет?.. Чего же вы вдруг замолчали?

— Война — тут расчеты взаимные… Вексель предъявляется обеим сторонам, платить приходится то тем, то этим. Боюсь, что в конечном счете проиграют все.

— Для меня это слишком заумно, многоуважаемый. Но мне ясно одно: вы изрядный злопыхатель.

— Ну, это старый прием: чуть что — оглушать человека клеветой. Если вы пойдете на фронт, я согласен сидеть в убежище и петь «Аллилуйю».

— Вы циник!

— А вы несерьезный человек, без моральных устоев.

— По-вашему, англичанин добился того, чего хотел добиться своим террором с воздуха.

— Дорогой мой, может быть, это верно, но вы ошиблись адресом.

Фрида переглянулась с Хельбрехтом. Тот кивнул ей и сказал, обернувшись к спорившим:

— Опять принялись за высокую политику. — Нагнувшись к Фриде, он прошептал: — Умные люди поступают как мы с вами — держат язык за зубами.

Фрида в знак согласия улыбнулась.

И вдруг мысленно увидела перед собой совсем другого Хельбрехта, того, каким он был два года и даже год назад. Крупного чиновника Оскара Хельбрехта боялась вся Арндтштрассе. Поговаривали, что он работает в гестапо. Если кого-нибудь в этом районе арестовывали, все считали, что это дело рук Хельбрехта. Никто не осмеливался ему перечить. У него с языка не сходило: «Фюрер говорит!.. Фюрер думает!.. Фюрер сделает то-то и то-то!» Никто никогда не знал, что думает Хельбрехт, за него думал фюрер. А кто думал иначе, чем фюрер, был у Хельбрехта на подозрении. Ну, а тот, кто смел высказывать свои собственные мысли, был в его глазах конченым человеком. И Фрида Брентен спрашивала себя: что случилось с этим Хельбрехтом? Он так внимателен к ней, и ведь знает, что Карла замучили, а Вальтеру пришлось бежать за границу. И мундир в последнее время надевает очень редко. Может, он шепчется с ней только для того, чтобы выпытать у нее что-нибудь? Гм! От этого субъекта всего можно ждать!

«Лучше держаться от него подальше и помалкивать», — решила Фрида.

Помощник Хельбрехта подошел к нему и доложил:

— За Кунце нужен присмотр.

Фрида взглянула на Хельбрехта. Кунце? Это ведь та самая стройная брюнетка из дома № 17, у которой такой изнуренный вид.

— Господин Хельбрехт, скажите, что такое с фрау Кунце?

— Должна разрешиться. Хотя бы уж после всей этой заварушки.

В это мгновение глухо, с короткими промежутками, загремели орудийные выстрелы. Еще и еще, один за другим. И тут же послышалось звонкое, пронзительное щелканье, хлопанье.

Фрида слышала, как кто-то из мужчин сказал:

— В городском парке стоят пушки! Большие, черные… как начнут палить, так не один самолет кувыркнется.

Глухой сильный удар. Хотя взрыв произошел, по-видимому, где-то далеко, стены подвала задрожали.

С грохотом зенитных орудий сливались стоны и взвизгивания женщин. Как ни странно, дети, по-видимому, спали, плача больше не слышно было.

Сидевшие в подвале прислушивались к каждому звуку, и глаза у всех были такие, словно люди не видели друг друга.

Кто-то постучался в железную дверь убежища.

— Что случилось? — крикнул Хельбрехт.

— Да открой же!

Хельбрехт отодвинул засов.

За порогом стоял паренек в синей спецовке монтера.

— Весь Вандсбек горит. И Эйльбек тоже, и Хамм, и самый центр. Загорелась церковь святой Катарины.

— Заткни глотку! Ты что, хочешь панику навести?

— Поднимись наверх и погляди сам.

— Проваливай, дурень! — Хельбрехт захлопнул дверь и с сердцем задвинул засов.

Вдруг пронзительно вскрикнула какая-то женщина. Крик ее повис под сводами как нечто осязаемое.

И снова стало так тихо, что можно было расслышать тяжелое дыхание людей.

— Фрау Брентен, подойдите к Кунце, — сказал Хельбрехт. — Роды в бомбоубежище! Чего только не бывает на свете!

III

После первого налета на Гамбург Хинрих и Мими Вильмерсы не провели в городе ни одного вечера, не говоря уже о ночи. Они считали большим счастьем, что могут жить в своей загородной вилле, в Ральштедте, далеко от опасной зоны. У дочери и зятя, в их особняке на берегу Эльбы в Флотбеке, Мими Вильмерс тоже чувствовала себя в безопасности и часто гостила там по нескольку дней.

В тот знойный августовский день она собралась было к дочери, но ей пришлось остаться в Ральштедте: мастера, ремонтировавшие нижний этаж, предупредили, что придут работать. Вильмерсы сидели за покером со своим соседом, стариком Пинерком, податным инспектором в отставке. Вдруг раздались сигналы воздушной тревоги.

— Ну, как решим? — спросил Хинрих.

Из города доносился все нарастающий рев сирены.

Вильмерсы устроили себе в парке убежище, в которое поставили даже кровати и установили радиоприемник.

— К нам они не пожалуют, господин Вильмерс, — сказал Пинерк. — Да и чего они тут не видели! Заводов здесь нет. Казарм тоже.

— Они, верно, опять будут бомбить порт, — сказала Мими Вильмерс. — Позор, что их подпускают сюда. Если бы можно было сбить их всех один за другим!

— Да, фрау Вильмерс, война перешла все мыслимые границы, — сказал старик.

Мими не знала, что это за мыслимые границы, и не знала, каким образом война могла их перейти, но она с серьезным видом кивнула и согласилась с соседом.

— Да, да, господин Пинерк, вы правы.

Все сильнее неистовствовал сигнал тревоги. То пронзительные и высокие, то гулкие и низкие голоса сирен ревели, скрещиваясь или сливаясь друг с другом; противный, бьющий по нервам гул.

— Не пойти ли нам все-таки в убежище? — сказал Хинрих.

— Мы могли бы там продолжить игру, — сказал Пинерк.

— И как только можете вы думать о картах? — воскликнула Мими Вильмерс. — Один этот шум уже выводит меня из себя. Если бы я жила в городе, давно бы, кажется, умерла со страха.

Старик Пинерк прислушался. Подняв указательный палец он зашикал:

— Тш! Тш!

— Что с вами?

— Летят сюда… Слышите?

— Над нами, — пробормотал Хинрих Вильмерс, сам себе не веря.

— Над нами, — подтвердил сосед. — Они, должно быть, охватят город петлей, пролетят над ним, сбросят свой груз и возьмут курс на Северное море и Англию.

— Какой ужас! — застонала Мими Вильмерс. — Только бы Стивен не был сейчас в городе.

— Слышите? Слышите? — воскликнул Пинерк.

Рев сирены почти смолк, явственно доносилось жужжание моторов; у старика соседа был хороший слух.

Мими Вильмерс бросилась в кресло в затемненной комнате и позвала:

— Хинрих, поди сюда, сядь рядом.

Он подошел и стал ее успокаивать:

— Нам совершенно нечего опасаться.

— Да, я знаю, но когда ты со мною, я чувствую себя спокойнее.

Не успел он сесть, как вновь вскочил, подстегнутый близким и все нарастающим гулом.

— Хинрих! Хин-рих! — закричала его жена.

Новые удары. Опять. Все ближе. Со всех сторон…

— Хинри-их!..

Она еще увидела, как закачались и дали трещину стены, и мрак поглотил ее.

IV

С первого взгляда Фрида Брентен поняла, что фрау Кунце разрешится не так-то скоро. Но, по-видимому, роженицу, всю мокрую от испарины, терзал страх. Она извивалась на деревянной скамье, стонала и взвизгивала даже в промежутках между схватками.

— Летят прямо над нами, — прокричал кто-то.

Он не успел договорить, как послышался раскатистый, оглушительный гул, за ним глухие толчки, как будто кто-то гигантскими пальцами стучал по земной коре. Все, кто сидел в убежище, пригнулись, втянули головы в плечи. Коротко, тяжело, гулко заухали удары. Сила взрывов была так велика, что толстые цементные стены задрожали и люди, которым передалась эта дрожь, испуганно вскрикнули.

Но все перекрыл пронзительный вопль словно обезумевшей роженицы.

Фрида позвала женщин:

— Идите сюда, загородите ее. Скорее! — Она описала рукой полукруг.

Сначала поднялись и подошли лишь две-три женщины. Взрывы продолжались. Зенитные орудия лаяли, как свора бешеных псов. И все же вокруг Фриды Брентен и роженицы понемногу собирались женщины. Вскоре они образовали сплошную стену. Мужчины искоса смущенно поглядывали на уголок, где происходили роды. Впрочем, никто особенно не интересовался тем, что там творится. Шептали друг другу на ухо, что наверху пожары, что сброшены фосфорные бомбы. Пылает фабрика Меринга.

В бомбоубежище становилось жарко. Какая-то женщина крикнула:

— Наверху горит! Мы все сгорим!

Все подняли глаза к потолку, как будто сквозь него можно было что-нибудь увидеть. Когда наступила тишина, ясно послышались шипение и треск пожара. Сомнений не оставалось: дома над убежищем горят.

— Спокойно! Спокойно! — громко крикнул Хельбрехт. — Только без паники, иначе мы пропали.

— Погляди-ка, что там делается! — сказал кто-то.

— Выпустите нас!

— Быть может, мы нужны, — воскликнул старый рабочий с фабрики Меринга.

Хельбрехт осторожно приоткрыл дверь убежища. В подвал проник свет пламени и густой дым. Хельбрехт тотчас же снова прикрыл дверь. Он тяжело дышал и молча смотрел на кучку людей, не отрывавших от него боязливых взглядов. Наконец он сказал:

— Там большой пожар! И нам… нам остается только выждать.

На мгновение в убежище стало тихо, точно в могиле. Кое-кто заплакал. Но беззвучно. Словно про себя. Тишину нарушил громкий голос Фриды Брентен:

— У кого есть что-нибудь полотняное? Хоть немного, на пеленки… Нужна миска с водой. Помогите же!..

И ей действительно помогли. Из чемоданов извлекались и передавались Фриде полотенца, салфетки, марлевые бинты. Две женщины нацедили ведро воды из водоразборного крана. К их удивлению, вода оказалась теплой.

И вдруг по всем лицам скользнула радостная улыбка. Все взоры приковались к полукругу женщин, загородивших роженицу. Внезапно раздался детский плач — первый крик ребенка. Со всех сторон подстерегаемый смертью, родился человек.

Все заинтересовались:

— Мальчик? Девочка? Крепкий ребенок? Здоровый?

Это была девочка, и она изо всех сил оглашала своим громким криком мир, который встретил ее так враждебно.

Мужчины, смеясь, восклицали:

— Отличный голос! — Знает девчонка, что надо перекричать грохот бомб, а то ее и не услышат! — Роды под воздушную тревогу! — Я бы ее назвал Сиреной! — Если бы отец знал!.. — А где он?

Хельбрехт знал отца. Рейнгольд Кунце был военным летчиком. За налеты на Англию в первый год войны он получил «Железный крест» первой степени. Он сбил восемнадцать самолетов и теперь со дня на день ждал, что получит «Рыцарский крест». Сейчас он летает где-то на Восточном фронте.

Мужчины слушали молча и задумчиво. Военный летчик… Дочь его родилась в бомбоубежище. Сумасшедший мир… Они поджигают чужие города, а в это время на родине гибнут в пламени их города и села…

— Завтра пошлем Кунце поздравление, — предложил Хельбрехт. — И все присутствующие подпишутся.

— Бомбежка как будто прекратилась. Но почему нет отбоя?

— Хельбрехт, высунь-ка нос наружу, посмотри, что там творится?

— Правильно! Надо же нам выйти, прежде чем дом обрушится на наши головы.

— Мы здесь как в духовке!

Хельбрехт и с ним еще несколько мужчин, приблизившись к дверям убежища, отодвинули железный засов. Когда дверь распахнулась, в подвал ворвалась струя горячего воздуха. Перед самой дверью метались языки пламени, и все испуганно отпрянули. В то же мгновение с треском рухнули горящие балки. Прежде чем Хельбрехт успел захлопнуть дверь, с грохотом попадали куски стены. Несколько кирпичей влетело в подвал и застряло в дверях так, что уже закрыть их было нельзя. В бомбоубежище проникли клубы дыма. Мужчины изо всех сил рванули на себя железную дверь. Хельбрехт попытался отбросить мешавший кирпич, но тут же вскрикнул и уронил его. Кирпич был раскален. Снова грохнули наземь прогоревшие балки и часть стены. Подвал наполнился густым дымом; начал пробиваться и огонь, языки пламени, извиваясь, вползали через образовавшуюся щель.

— Открыть запасный выход! — крикнул Хельбрехт. — Всем выходить!.. В первую очередь женщинам… Стойте! Первыми идут женщины с детьми!

Все с криком ринулись к запасному выходу. Никто не помнил о других, каждый думал только о себе. Поток увлек за собой и Фриду Брентен. Жалобные восклицания и стоны перешли в дикие вопли. Все толкали друг друга и рвались к запасным дверям. Это был выход на канал! Прямо на мост, на Арндтбрюке! Да идите же! Скорей! Скорей!

Фриду Брентен вытолкнули из дверей убежища. Она споткнулась о груду щебня, ее стащили по откосу набережной под мост. Женщины в отчаянии ломали руки и кричали. Теперь и Фрида увидела море огня. Ой! Ой! Горит вся Гумбольдтштрассе. Фабрика Меринга — сплошная груда развалин. Даже высокой фабричной трубы уже нет. И какое пекло среди ночи! Воздух так и кипит. Под открытым небом нечем дышать.

Несколько мужчин прыгнули в воду, она была им по грудь. Женщины последовали их примеру. Так они стояли в канале, мужчины и женщины, и безмолвно глядели на разрушительную работу огня.

— Берегись!

Предостерегающий возглас перешел в стоголосый крик. У самого моста рухнула угловая стена дома. Тлеющие куски ее падали на мост.

Фрида Брентен забралась под арку моста. Она, вытянувшись во весь рост, легла и решила, что никуда больше не двинется, будь что будет. Чемодан и шерстяное одеяло она бросила в убежище и осталась в чем была; если она переживет эту ночь, у нее останется только то, что на ней…

Женщины с растрепавшимися волосами бегали по улицам среди горящих зданий. Одиннадцатилетняя девочка с искаженным от страха лицом, громко плача, звала мать. Ее крепко держали мужчины. Она непременно хотела бежать в убежище.

Хельбрехт, с которого ручьем стекала вода, — он тоже побывал в канале — вызвался пойти в убежище.

Он спросил, нет ли охотников идти вместе с ним. Откликнулись два пожилых человека.

Девочка непрерывно кричала:

— Мама! Мама! Моя мама!

Хельбрехт первый добрался до запасного входа. У дверей еще горела карбидная лампа. Он снял ее и вошел в наполненный дымом подвал.

— Есть здесь кто-нибудь? Есть здесь кто-нибудь? Ответа не было.

Он шел по убежищу, спотыкаясь о чемоданы и узлы с вещами, и вдруг остановился.

— Алло! Сюда!

Хельбрехт высоко поднял карбидную лампу. Под скамьей, между ведром и обрывками простынь, лежали потерявшая сознание фрау Кунце и труп ее новорожденного младенца.

V

На следующий день, в воскресенье, люди растерянно блуждали среди развалин своих домов. Были организованы передвижные пункты помощи, где лишенным крова раздавали пищу, помогали советом, некоторых доставляли в близлежащие городки.

Добровольцы из отрядов противовоздушной обороны очищали улицы от камней и обуглившихся балок. Говорили, что ночью опять ожидается налет; Черчилль будто бы заявил в палате общин, что Гамбург будет разрушен до основания, Англия-де больше не желает терпеть конкуренцию приэльбского порта.

Фриду Брентен со многими другими поместили в большом танцевальном зале ресторана на углу Арндтштрассе. Этот угловой дом, как большинство домов на Арндтштрассе, тоже основательно обгорел. Но огонь пощадил помещение ресторана и танцевального зала. В воскресенье утром добровольцы противовоздушной обороны доставили сюда раненых и стариков. В том числе и Фриду Брентен, которую подобрали под мостом в полуобморочном состоянии. Она не была ранена, но очень слаба и подавлена. И вот она лежит на тонком одеяле, среди множества незнакомых людей, прямо на полу. Явились врачи, санитары, кое-как перевязали тяжело раненных. О перевозке их в больницу пока нечего было и думать. Не хватало машин. Да и все больницы были переполнены. Еще до полудня стали выносить первых мертвецов из множества тесно уложенных в ряд раненых.

Фрида Брентен, к своему большому удивлению, увидела, что в ногах у нее стоит ее маленький чемодан. Это была приятная неожиданность. Кто мог захватить его с собой из убежища и доставить сюда? Молодые девушки приносили в ведрах питьевую воду. К Фриде подошла маленькая Аннета Хирсель, дочь кладбищенского сторожа, жившая в первом этаже их дома.

— Как вы себя чувствуете, фрау Брентен?

— Теперь уж сносно, дитя мое!.. Если дочь придет на квартиру и будет меня искать, — как она узнает, что я здесь?

— А мы повесим записку на ваших дверях, фрау Брентен.

Фрида привстала и вытаращила глаза на Аннету.

— На дверях моей квартиры? Разве… дом уцелел?

— Да, наш дом на Арндтштрассе уцелел! Только три дома осталось. И в их числе — наш!

Фрида с глубоким вздохом облегчения поднялась.

— Тогда я лучше поплетусь домой.


Под вечер пришел Пауль. Он восторженно заключил Фриду в свои объятия и все уверял ее, что Эли и он в прошедшую ночь думали только о ней. С той минуты как они услышали, что Уленхорст горит, Эли не переставала плакать.

— Бабуся, бабусенька! Как обрадуются Эльфрида и малыш, когда я скажу им, что застал тебя веселой-превеселой в твоей квартирке.

— Ну, веселой-превеселой — это сильно преувеличено!.. А у вас там что слышно?

— На Гогенбухен ни одна бомба не упала. Какой им смысл? Ведь это район бедноты.

— Так-то ты проводишь свой отпуск!.. Вот видишь, воюют не только на фронте.

— Бабуся, здесь хуже, чем на фронте. Я всегда это говорил. А что будет с тобой? Может, поживешь у нас несколько дней?.. Говорят, они скоро вернутся.

— Нет, нет, я останусь здесь. Не думаю, чтобы они вернулись. Что им еще нужно? Почти все разрушено.

— Ого! Какое там все! Так скоро город не уничтожишь! Такой город, как Гамбург, вообще нельзя уничтожить.

— Ну, не знаю.

— Гамбург останется!

Пауль принес сто граммов натурального кофе.

— Бабуся, в кондитерской Хеффлера не было пирожных с заварным кремом, ореховый и земляничный ты ведь не любишь!

Фрида, качая головой, взглянула на зятя.

— Какой же ты шутник!

— Никогда не надо вешать носа, бабуся! Ведь голова еще сидит на плечах! Ты уже посмотрела в окно?

— Нет, духу не хватает.

— На этот раз особенно пострадал, должно быть, Ротенбургсорт. А еще Вандсбек и Эйльбек. Говорят, что и Альтоне здорово досталось.

Пауль распахнул окно.

— О-ох! Бабуся! Бабусенька, — позвал он. — Скорей иди сюда! Скорей! Посмотри-ка! Все исчезло! И фабрика Меринга! Теперь тебе виден Аусенальстер! Великолепный вид… на «Красивую аллею». Бабуся, да ты только выиграла на войне!

Фрида Брентен удивленно смотрела вдаль, поверх развалин. Ей видны были старые каштаны на набережной Альстера, прозванной «Красивая аллея». А за ней расстилалось озеро. Но… что стало с «Красивой аллеей»?.. Фрида видит остатки стен, трубы, торчащие из развалин, мужчин, черпающих ведрами воду из канала.

VI

Всю ночь Фрида пролежала на постели, не раздеваясь. Бомбоубежище привели в порядок и проветрили, но она решила в случае нового налета идти к мосту и лечь под аркой.

К утру, когда сквозь шторы забрезжил новый день, Фриду сморил сон, и она проспала до полудня.

Ее разбудил громкий стук в дверь. Она открыла, заспанная, растрепанная, и от испуга попятилась.

У порога стояли Людвиг и Гермина с целой горой чемоданов, ящиков и узлов.

— Здравствуй, Фрида, — неуверенно сказал Людвиг. — Это мы. В наш дом попала бомба.

— Мы разорены дотла, — перебила его Гермина. — У нас ничего не осталось. Только то, что ты здесь видишь. Да, так оно бывает. У одних все уцелело, у других все погибло.

Это было сказано язвительным тоном, как будто вина за все происшедшее ложилась на Фриду.

— Ну и что же теперь будет, Людвиг? — спросила она, хотя и предчувствовала, что будет.

— Что теперь будет? — взвизгнула Гермина. — Какой странный вопрос! Мы поселимся здесь. Или у тебя хватит духу прогнать твоих оставшихся без крова родственников?

— Да что ты!

Фрида молча отвернулась и вышла в другую комнату. Она еще не собралась с мыслями, но с трудом сдерживала подступившие слезы.

Гермина по-хозяйски прошла на кухню и сразу поставила на плиту чайник и большую алюминиевую кастрюлю. Людвиг тем временем втаскивал чемоданы, ящики, узлы. Он сложил их пока в передней, у вешалки.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

I

В стороне от Ленинградского шоссе, на лесной прогалине, у маленькой речки, которая петляет по рощам и лугам, как бы разыскивая Волгу, чтобы соединиться с ней, некий московский фабрикант на рубеже нового столетия построил себе дачу. После Октябрьской революции дача эта стала домом отдыха московских работников связи. С каждым годом дом разрастался. Прошло десять лет, и дача бывшего фабриканта, небольшое старомодное строение, превратилась в склад, где хранилось разное имущество, а вокруг него выросли большие современные здания. Здесь был разбит огромный парк, оборудованный теннисными и волейбольными площадками, а поблизости, на опушке леса, выстроили открытый театр со сценой и экраном.

В годы войны вокруг этой территории возвели забор, а у главного входа поставили караульную будку.

Здесь устроили лагерь для пленных генералов и высших офицеров; начальником его был назначен советский полковник-гвардеец, тяжело раненный в боях под Москвой в 1941 году.

В силу международных соглашений высший командный состав в плену не привлекается ни к каким работам. Таким образом, эти немецкие генералы и офицеры жили здесь — как они и привыкли, день-деньской ничего не делая. Но они, казалось, никогда не томились скукой; аккуратно совершали прогулки, в погожие летние дни купались в реке и немного занимались спортом — не слишком, так как это были сплошь пожилые люди. Между ними завязывалась дружба, возникала неприязнь, а иной раз дело доходило даже до стычек, и тогда начальнику лагеря приходилось их мирить.

В клубе, в помещении библиотеки, немецкие офицеры повесили большую карту Европы, которую достал им полковник. Перед этой картой они могли простаивать часами, обсуждая положение на фронтах, развивая стратегические планы и высказывая свое мнение о возможном ходе военных событий в ближайшее время. Некоторым генералам на карте без труда удавалось то, чего они не сумели сделать на поле битвы — то есть победить. У этой карты с особым ожесточением и страстью сталкивались противоречивые концепции. Была группа генералов и штабных офицеров, которые в плену набрались смелости критиковать стратегию «фюрера», отважились даже говорить о его дилетантизме и предвидели, что события примут печальный для вермахта и всей Германии оборот. Остальные, презрительно назвав их «пораженцами», объявили их «вне закона» и изгнали из своей среды. Ни один «порядочный» офицер с ними не разговаривал, им приходилось сидеть в углу большой столовой за отдельным столом. Они были париями. «Порядочные» офицеры и в лагере жили сообразно своим традициям, хотя, к великому их сожалению, несообразно своему званию. Они говорили медлительно, скрипучими голосами, обращаясь к собеседнику, называли его полное звание и строго соблюдали чинопочитание. Со временем у них выработался свой жаргон. Говоря он, разумели, фюрера. Слово «еврейский» никогда не произносилось, оно заменялось эпитетом «экзотический». Для массы у них был свой солдатский синоним: «люди».

Летом 1943 года, когда в Италии рухнул фашистский режим и Муссолини был арестован, пленные генералы понурили головы, точно побитые собаки. В те дни случалось, что «порядочные» офицеры заговаривали с пораженцами, даже ходили с ними на прогулку. Шел оживленный обмен мнений, а за обедом генералы бросали друг другу шутливо-колкие замечания.

Но положение резко изменилось несколько недель спустя, когда немецкие парашютисты освободили Муссолини. Для истинных приверженцев фюрера это событие было важнее, чем освобождение Рима. При малейшем шуме они настораживались. Заслышав гул летящего самолета, выбегали в парк и вглядывались в горизонт. Почему бы немецким парашютистам не осуществить в России то, что им удалось в Италии! Пораженцы снова были изгнаны из среды «порядочных», и всякого, кто решался с ними заговаривать, резко предостерегали.

Проходили месяцы, но ни один спаситель не упал с неба. Не появлялись больше и немецкие бомбардировщики, никто уже не пытался бомбить Москву; оборона вокруг столицы была слишком сильна, а фронт отодвинулся слишком далеко на запад. По мере того как надежды генералов рассеивались, отношение к пораженцам становилось дружественнее. Их теперь даже внимательно слушали, и, что удивительнее всего, недавно попавшие в плен генералы армейской группы «центр» сразу присоединились к оппозиции, к так называемым пораженцам. От этого разлад среди генералов обострился, непоколебимо верные его приверженцы вынуждены были перейти к обороне и, за отсутствием логических доводов, все чаще оперировать словечком «честь».

Однажды, темным февральским вечером 1944 года, со стороны Москвы вдруг донесся гром пушечной пальбы, нарушивший лагерную тишину. Многие генералы бросились в парк. Слышались возгласы:

— Ну, наконец-то!

— Это они!

Кое-кто из офицеров, уже улегшихся спать, выбежал полуодетым. В той стороне, где была Москва, небо посветлело. Явственно доносились орудийные залпы.

— Генеральное наступление, — прошептал, вздрагивая, кто-то из генералов. Другой ответил:

— А если это только отвлекающий маневр? Если…

Он не договорил, но все поняли, и генералы стали напряженно вслушиваться, не раздастся ли гул авиационных моторов.

— Ну, а как быть с пораженцами? Возьмем мы их с собой? — спросил генерал фон Хартрейн генерал-майора фон Фильца.

— Э-э! — ответил тот как бы с отвращением. — Полагаю, их ликвидируют тут же на месте.

Мимо прошел советский лейтенант из охраны. Один из генералов обратился к нему:

— Господин лейтенант! Массированный налет на Москву?

Лейтенант рассмеялся:

— Что-о-о? Налет?.. Но, господа, фашистская авиация на это совершенно не способна! Сегодня годовщина Красной Армии, двадцать шестая. Маршал Сталин приказал произвести салют!

— Грубая ложь, — пробормотал генерал-лейтенант фон Хартрейн. Остальные молчали.

Молча возвратился в дом сначала один генерал, молча же последовали за ним и другие.

Остался только генерал-майор фон Фильц.

«Салют! Во время войны?.. Гм! Я всегда говорил: иной край — иной и обычай! Гм! Гм!..»

Сияние над Москвой погасло. Залпы отгремели, стало тихо, очень тихо и темно.

Генерал фон Фильц еще долго вглядывался и вслушивался в ночь, но наконец и он вернулся в спальню.

II

Во время салюта Вальтер Брентен и Айна вместе со многими москвичами были на Красной площади. Пока грохотали двадцать залпов советской артиллерии, над Кремлем взвивался фейерверк. Красные, синие, зеленые, золотые ракеты разрывались в ночном небе и медленно ниспадали мощными фонтанами. Из громкоговорителей на площади и на улицах звучали песни и марши Красной Армии, весь город был полон музыки и пения.

Айна сжимала руку Вальтера.

— Какое счастье, что и мы вместе с москвичами празднуем этот день!

Людской поток увлек их на улицу Горького. Охотный ряд и Манежная площадь, площадь Свердлова и улица Горького кишели людьми, радостными, уверенными в победе. Фашисты завоевали Париж и Осло, Брюссель и Афины, Копенгаген и Белград, но Москву — нет. Они победили все народы на Европейском континенте, но советский народ — нет.

— Немало крови будет еще это стоить, — говорила Айна, когда они протискивались сквозь густую толпу.

— Да, и Германии тоже, — возразил Вальтер.

— Ты думаешь о Германии?! — воскликнула она. — Но ведь немцы этого сами хотели!

— Я раньше всего думаю о наших заключенных товарищах, о пленниках концлагерей. Прежде чем окончательно расстаться с властью, фашисты еще устроят им кровавую баню.

— Ты прав, Вальтер, об этом я не подумала. Если бы можно было им помочь!


Вальтер Брентен получил письмо из лагеря военнопленных на Урале, недалеко от Свердловска. Письмо было от Герберта Хардекопфа; оно совершило длительное путешествие по России. Из центрального управления лагерей для военнопленных его направили в Политуправление Красной Армии, а оттуда уже переслали Вальтеру Брентену.

Герберт Хардекопф — военнопленный. Значит — бывший солдат гитлеровского вермахта. Вальтер подумал: «Если бы мама там, в Гамбурге, знала об этом!» Она особенно любила этого племянника — сына Людвига.

Внук старого Иоганна Хардекопфа, сын дяди Людвига, социал-демократа — военнопленный в Советском Союзе! Вот судьба!.. Вальтер прочел письмо, написанное неуклюжим ученическим почерком. Ему понравилось, что Герберт не жалуется, не просит помощи. Он писал, что прочел в газете для военнопленных статью Вальтера и надеется, что эти строки дойдут до него. По мере того как Вальтер читал письмо, он все больше и больше удивлялся. Герберт описывал свое бегство вместе с крестьянами, которых ему приказано было сторожить, — бегство к советским партизанам… Значит, внук Иоганна Хардекопфа не выдал палачу невинных заложников, а перешел с ними на сторону социализма, спас их и себя… Замечательно! От сына Людвига Хардекопфа Вальтер этого не ожидал.

Вальтер продолжал читать:

«Меня приняли как блудного сына в эту великую семью патриотов своей родины. С большим рвением учусь я русскому языку, да и политических знаний приобрел здесь немало. Понял многое из того, что прежде было мне неясно. Удивительно, поистине удивительно, как хорошо эти простые деревенские люди разбираются в событиях, происходящих в их стране и во всем мире. Как ни опасны, как ни тяжелы были дни, прожитые в лесу у партизан, я ни на что не променял бы их; это было хорошее время, — время, возвышающее душу. Отсюда меня вместе с ранеными партизанами перевезли в Москву, а из Москвы — в здешний лагерь для военнопленных. Вскоре меня отправят в антифашистскую школу — это обещал мне наш майор. Может быть, даже в Москву или под Москву».

В конце письма Герберт спрашивал, где теперь Виктор. Он был бы рад получить от Виктора несколько строк. Возможно, что они встретятся в Москве. Ведь Виктор, надо думать, там.

В Москве? Вальтер Брентен улыбнулся с чувством гордости. Виктор сейчас где-то на Днепре, он красноармеец, танкист. Письмо Герберта, думал Вальтер, прекрасный человеческий документ. Оно говорит о существовании другой, лучшей Германии, которую фашисты пытались потопить в крови и грязи; эта лучшая Германия была только оглушена, в один прекрасный день она поднимет голову.

Вальтер Брентен решил переслать письмо сыну. Пусть ответит Герберту и свяжется с ним. А сам он, не откладывая, напишет в Центральное управление лагерей для военнопленных и попросит возможно скорее послать Герберта Хардекопфа в антифашистскую школу.

III

Основанный летом 1943 года с разрешения советского правительства Национальный комитет «Свободной Германии», в который входили антифашисты из офицеров и солдат гитлеровского вермахта, а также немцы, изгнанные из своего отечества Гитлером, проводил широкую агитационно-пропагандистскую кампанию на фронте и в лагерях военнопленных. Отдельные офицеры и солдаты в качестве уполномоченных Национального комитета отправлялись на фронт. Были созданы антифашистские школы для военнопленных, где преподавали историю и философию. Сотни, а затем и тысячи молодых людей, выросших в фашистской Германии, знакомились с научным социализмом, с философией марксизма-ленинизма, а также с историей своего народа и других народов. В этих школах подвергали критическому анализу так называемое мировоззрение фашизма, расовую теорию и мораль «сверхчеловека», фашистский принцип «фюрерства» и империалистические притязания на мировое господство.

Вальтеру Брентену предстояло в зимнем семестре вести курс в одной из этих антифашистских школ. Он сидел в номере гостиницы и готовился к будущей работе, освежая свои знания по немецкой истории и марксизму-ленинизму, набрасывая конспекты отдельных лекций. Так Вальтер снова стал учащимся, ибо кто учит, сам учится. Работая, он невольно вспоминал о черных днях заключения в карцере, когда поддерживал в себе душевное равновесие самообразованием, хотя в его распоряжении не было никаких книг, никаких пособий. Он вспоминал лекции Эрнста Тельмана по истории Коммунистической партии Советского Союза, по диалектическому и историческому материализму и старался применить метод Тельмана: всегда связывать теоретические знания с текущими политическими задачами.


Однажды Вальтеру предложили прочесть в лагере для военнопленных генералов доклад о прусских военных реформах и прусско-германской освободительной войне 1813—1815 годов. О прусских реформах?.. Для генералов?.. Вальтер отнюдь не был в восторге от такого предложения. Хотя эти немецкие генералы проигрывали одну войну за другой, историю — и прежде всего историю Пруссии — они знали досконально. Если изложить им события тех лет в свете марксистского понимания истории, они, вероятно, набросятся на него, как коршуны.

В первую минуту он хотел наотрез отказаться. Но, подумав, решил, что небезынтересно выступить перед такой аудиторией, раз уж сами генералы пожелали послушать доклад на эту тему.

В следующие дни он сидел с утра до вечера в библиотеке имени Ленина, зарывшись в литературу об эпохе наполеоновских войн и о прусско-германской освободительной войне. Особенно внимательно занялся он авторами прусской военной реформы: Шарнгорстом, Гнейзенау, Клаузевицем, Бойеном. Не забыл он и буржуазной революции во Франции, эпоху якобинской диктатуры и создание революционной армии под руководством Карно — ее влияние на авторов прусских военных реформ было велико, хотя попытки осуществить эти реформы вследствие упорного сопротивления прусской реакции, вследствие отсталости и бессилия германской буржуазии вылились в жалкие, половинчатые мероприятия. Вальтер изучал письма Гнейзенау и Клаузевица, дневники и мемуары той эпохи.

Айна ходила на цыпочках, когда Вальтер сидел за письменным столом, составляя конспекты о Таурогенской конвенции и октябрьском эдикте 1807 года. Иногда она ворчала, что он совсем помешался и что гитлеровские генералы не стоят таких усилий, а иной раз подтрунивала над ним, утверждая, что сам он дотошный немец, педант, из тех, кто, зарывшись в книги и бумаги, забывает всех своих близких и любимых.

— Ну, будь же благоразумна, Айна! Представь себе аудиторию сплошь из генералов! Генералов, которые всю свою жизнь только и делали, что штудировали историю.

— Зря ты это себе внушил, — ответила Айна, и в голосе ее прозвучало безграничное презрение к этим генералам. — Штудировать — для них чуждое понятие, и занимались они совсем другим: делали людей несчастными. Не носись ты со своими генералами.

— …«своими генералами» — хорошо сказано, — рассмеялся Вальтер. — Ты что, хочешь, чтобы я оскандалился перед этими богами войны?

— Подумаешь! Я бы на них и не взглянула, а разговаривать с ними и подавно не стала. Попался бы ты им в плен, они повесили бы тебя на первом суку. А ты читаешь им лекции… Что же, по мне, читай на здоровье!

IV

Доклад был назначен на десять утра, но полковник Юсупенко, начальник лагеря, просил Вальтера Брентена приехать на полчаса раньше.

Полковник, человек во цвете лет, высокий, широкоплечий, был настолько худ, что лицо его производило впечатление изувеченного. Вероятно, оно было когда-то полным, теперь же кожа словно присохла к костям, и оно походило на череп. Вальтер знал, что полковник в зимних боях под Москвой получил тяжелое ранение в живот. На лице Юсупенко как бы лежала печать смерти.

— Я хотел вам только сказать, товарищ Брентен, чтобы вы не слишком на них нажимали. Пожалуй, события кое-чему и научили иных из этих генералов, но происхождение, традиции, укоренившиеся предрассудки, а зачастую и невежество у них еще очень сильны, и не надо их ошарашивать. В один час можно разрушить то, что за этот год постепенно начало бродить в сознании у некоторых из них.

Полковник говорил очень тихо. Говорить громко, по-видимому, было бы для него слишком большим напряжением, а может быть, и вовсе невозможно. Вальтер с трудом понимал его.

— Ваши опасения, товарищ гвардии полковник, мне кажется, напрасны. Я буду очень конкретен. В мои намерения не входит бросать кому бы то ни было вызов. Но вместе с тем я собираюсь говорить принципиально, излагать и отстаивать нашу научную точку зрения.

Советский полковник одобрительно кивнул:

— Это правильно. Но не надо задевать, оскорблять.

— Вы придете на доклад, товарищ гвардии полковник?

— Нет! И никто из моих сотрудников. Вы будете, — полковник попытался улыбнуться, — только среди своих.


Два немецких генерала приветствовали Вальтера Брентена и поблагодарили его за то, что он приехал. Это было сделано очень официально, очень корректно. Когда Вальтер вошел в зал клуба, большинство генералов уже сидело на своих местах. Можно было подумать, что это аудитория какого-нибудь военного училища. Генеральские мундиры были тщательно отглажены и вычищены, блистали и сверкали золотом и серебром.

Вальтер занял место недалеко от трибуны, за столом президиума, между двумя генералами, которые встретили его и ввели в зал.

— Сколько человек присутствует? — спросил Вальтер сидящего рядом с ним генерала.

— Тридцать два генерала и четыре полковника. Господин генерал фон Метте просит извинить его. К величайшему его сожалению, он не может присутствовать на докладе. Он болен. Собственно говоря, не серьезно болен, но чувствует недомогание.

Вальтер обвел взглядом лица собравшихся. Молодых было немного, большинство — в возрасте между пятьюдесятью и шестьюдесятью годами. В третьем ряду сидел офицер с моноклем в глазу; кое-кто запасся бумагой и карандашом. «Эти будут мне возражать, — подумал Вальтер, — подхватывать мои положения и опровергать их». Он был очень спокоен, но приходилось, правда, сдерживаться, чтобы никто не заметил, как потешает его эта странная аудитория.

— Господа, уважаемые камрады! — сказал сидевший справа от Вальтера генерал. — Позвольте мне открыть наше собрание и сердечно приветствовать господина Вальтера Брентена. Тема его доклада: «Прусские реформы и прусско-германская освободительная война». Предоставляю слово господину Брентену.

В зале установилась полная тишина, длившаяся добрых полтора часа. У Вальтера Брентена была объемистая рукопись, но все записанное так хорошо держалось у него в памяти, что ему не приходилось читать, он только иногда заглядывал в свои листки. Генералы слушали с сосредоточенным видом, некоторые смотрели на Вальтера не отрывая глаз, другие что-то усердно записывали. Не было ни шороха, ни шепота. Редко видел Вальтер на своих докладах таких внимательных слушателей. Даже когда он бичевал реформаторов за их половинчатость, за полумеры, сделавшие их, против собственной воли, не передовыми борцами подымавшейся буржуазии, а пособниками и опорой прусского юнкерского государства, слова его, сверх ожидания, не вызвали у слушателей ни волнения, ни возражений. Описывая начало освободительной войны, он привел цитату из Энгельса: «В Пруссии народ восстал и принудил короля Фридриха-Вильгельма III объявить войну Наполеону», но в аудитории по-прежнему стояла внимательная тишина; так же спокойно выслушали замечания Вальтера о Таурогенской конвенции, этом русско-германском союзе против французского владычества в Германии. Вальтер привел выдержку из декрета прусского короля, где тот называет прусского генерала Йорка «государственным изменником». Когда он, говоря словами Энгельса, назвал этого короля, Фридриха-Вильгельма III, «одним из величайших дураков, когда-либо украшавших собою трон», знавшим только два чувства: страх и капральское самомнение, здесь и там послышался подавленный смешок, но протеста не последовало.

В конце своего доклада Вальтер Брентен провел параллель между патриотами эпохи освободительных войн и теми немцами, которые являются истинными патриотами в наши дни, сказал о Национальном комитете «Свободная Германия» и его задачах и процитировал один абзац из воззвания комитета к армии и к германскому народу.

Вальтер сел. Кое-кто из генералов похлопал, но лишь кое-кто, и очень сдержанно.

Генерал-майор, открывший собрание, поднялся и сказал:

— Уважаемые камрады, полагаю, что могу от вашего имени поблагодарить господина Брентена за его доклад. Он говорил с высоких позиций, проникновенно, с большой убежденностью, обнаружив тончайшее историческое чутье и неотразимую логику. Открываю дискуссию по докладу. Кто из вас, господа офицеры, желает взять слово?

«Вот теперь начнется», — подумал Вальтер и посмотрел на тех генералов, которые особенно усердно делали заметки.

Но никто не откликнулся.

Генерал-майор снова обратился к своим коллегам, ободряя, убеждая их откровенно, без обиняков высказать свое мнение.

Никто не откликнулся.

Но вот наконец поднялся один из генералов.

— Господин генерал-лейтенант Клембергер, вы желаете говорить? Прошу вас!

— Да, мне хотелось бы высказать одно пожелание. Господин докладчик привел суждения господ Ленина и Сталина о Клаузевице. Если я правильно расслышал, он даже цитировал их дословно. Полагаю, что для нас всех это неожиданность. Я просил бы докладчика указать источники, чтобы те, кого это заинтересует, могли ознакомиться подробнее с соответствующими материалами.

— Господин генерал-лейтенант, благодарю вас за весьма интересное предложение, — сказал председательствующий генерал-майор. — Прошу высказаться и других.

Никто не отзывался…

— Может быть, господа, еще у кого-нибудь есть интересные предложения?

В первом ряду поднялся генерал.

— Господин генерал-майор фон Фильц, прошу вас.

— Господа, у меня есть критические замечания к докладу, и прошу заранее прощения, если буду говорить напрямик. — Это было сказано резко, запальчиво, с оттенком самовлюбленной надменности. — Замечания свои я считаю безусловно необходимыми. Господин докладчик, говоря о начале освободительной войны в Пруссии, остановился на самоотверженности простого народа, остановился подробно, я бы даже сказал, прославлял эту самоотверженность. И совершенно справедливо, господа, все мы знаем, что народ наш готов на любые жертвы. Но… — и тут голос Фильца поднялся до патетической высоты, — но, говорю я, о самом потрясающем примере этой самоотверженности докладчик, к сожалению, не упомянул. Вы, вероятно, уже догадались, господа, куда я клоню. Я разумею восхитительный патриотический подвиг юной баронессы Фердинанды фон Шметтау, дочери прусского майора, уроженки Бертенштайна; в тысяча восемьсот тринадцатом году в Бреславле она отрезала свои прекрасные длинные волосы и возложила их на алтарь отечества. Не упомянуть этот пример патриотического самопожертвования молодой аристократки в таком превосходном докладе я считаю — при всем моем уважении к господину докладчику — большим упущением.

Раздались хлопки. Генерал-майор фон Фильц в знак благодарности поклонился и сел.

Председатель поднялся и взволнованно сказал:

— Превосходно, уважаемый камрад. Ваше замечание показывает, как глубоко вы заглянули в самую суть вопроса. Желает ли еще кто-нибудь высказаться?

Нет, никто не пожелал…

— Тогда я позволю себе, господин Брентен, от имени всех присутствующих поблагодарить вас за глубокий, содержательный, интересный доклад и просить отобедать вместе с нами. Сочтем за особую честь.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

I

Судя по подготовке, предстояло новое наступление. Стягивали тяжелую и легкую артиллерию, проверяли моторы танков. По ночам ударные части прорывались за линию фронта, чтобы установить связь с партизанами в тылу врага то на одном, то на другом участке фронта. Советские разведчики приводили «языков».

Здесь уже несколько дней было тихо. Солдаты, лежа на краю рва, грелись на солнышке. Они наслаждались погожими летними деньками, курили, смотрели в синее июльское небо и с удовольствием потягивались. Все нуждались в этой маленькой передышке. Бойцы стремительно двигались от Дона до Минска, гоня перед собой ненавистного врага, уничтожавшего все на своем пути. В его когтях оставалась лишь небольшая часть Советской страны.

Танкист Виктор Брентен с боями шел от Воронежа — через Днепр — до Минска, шел дни, недели, месяцы по сожженной, опустошенной стране, систематически разрушаемой врагом. Справа и слева от дороги он видел еще не убранные трупы, виселицы, массовые могилы. В своем танке он проходил через сгоревшие города и села. Он протягивал из танковой башни хлеб и колбасу осиротевшим детям, спасшимся от фашистских убийц и поджигателей. Он делился махоркой со старыми крестьянами, которые ютились в землянках, вырытых ими возле пожарищ, и слушал их рассказы. У одного застрелили жену и дочь, у другого угнали в Германию детей, у третьего заживо сожгли жену вместе с домом. Никогда прежде Виктор не мог бы себе представить, что ему придется увидеть столько человеческого горя.

После освобождения Гомеля три танка из его полка попали в засаду. Танкисты ринулись в атаку, чтобы освободить друзей, но увидели на опушке леса лишь искореженные машины. Нашли и товарищей своих… Немцы привязали их в ряд к деревьям и расстреляли. На следующий день танковый полк прощался с замученными героями.

Виктор стоял в башне своего танка, подняв руку к шлему, — он отдавал честь погибшим товарищам. Их тела, прикрученные веревками к стволам, свешивались вниз. Еще несколько дней назад он с ними шутил, пел, разговаривал. Был среди погибших и Матвей Виссарионович, полный, всегда веселый парень из-под Одессы; голова его упала на грудь, три запекшиеся раны зияли на лбу и щеках. Виктор шепнул:

— Матвей!

Он подумал: «Где теперь его гармонь, которая всегда была у него в танке? Если какой-нибудь фашист играет на ней, то недолго придется ему тешиться, обещаю тебе, Матвей…»

Никто не сказал ни слова, никто не призывал к мести. К чему слова? Днем позже, когда танки ринулись в атаку и прорвали фашистскую оборону, Виктору казалось, что от боли и бешенства моторы ревут громче обычного, что бронированные тараны несутся вперед неистовее, чем всегда.

После прорыва, который загнал фашистов в болота и взломал фронт на протяжении многих километров, командование присвоило полку почетное наименование «Гвардейского танкового полка имени Эрнста Тельмана». Виктор Брентен получил звание сержанта и орден Красной Звезды.

II

Евгений Филиппович, водитель танка, с которым Виктор Брентен шел от самого Воронежа в одной машине, читал и перечитывал «Правду».

— Евгений! — окликнул его кто-то. — Что нового?

— А чего бы вам хотелось, братцы? — весело откликнулся водитель.

— Как там наши союзнички? Хорошо ли дерутся с фашистами?.. Продвигаются вперед? Париж освободили?

— Ха! — воскликнул Евгений. — Об этом я и читаю!.. Они дерутся! Фрицы сдаются им в плен!.. Думаю, нам надо поторапливаться, если мы хотим первыми войти в Берлин.

— Профессор! Сколько же километров от Минска до Берлина?

Под профессором разумели Виктора.

— От Минска до Берлина? — Он подумал. — По прямой около восьмисот!

— Э! Чепуха! — отозвался Евгений и презрительно сплюнул. — Пустяки! Проделаем в два счета.

— Вон идет фриц! Из наших!

Виктор поднял глаза. По узкой лесной дороге шел молодой немецкий солдат с повязкой Национального комитета «Свободной Германии» на правой руке. Это был новичок в их части, вероятно, он только что прибыл из лагеря для военнопленных или из антифашистской школы.

Виктору показалось знакомым это загоревшее до черноты лицо. Он поднялся, предполагая, что придется переводить, но тут ему крикнули:

— Профессор, он тебя ищет!

«Герберт», — мелькнуло в голове у Виктора. Конечно, Герберт Хардекопф.

Герберт, улыбаясь, подошел к Виктору.

— Виктор! Наконец-то! Здравствуй!

— Здравствуй!

Они пожали друг другу руки.

— Неужели не узнаешь? Я тебя тотчас же узнал.

— Как же! Узнаю, — сказал Виктор. — Когда ты прибыл?

— Сегодня. И сразу принялся тебя разыскивать.

— Дела твои наладились? Ты останешься здесь?

— Да, я получил назначение в гвардейский танковый полк имени Эрнста Тельмана. До чего же я рад, что попал наконец сюда.

Танкисты молча смотрели на двух немцев. Один, их товарищ, был в советской форме, другой, их военнопленный, — в форме солдата вермахта.

Евгений спросил:

— Профессор, кто этот фриц? Ты с ним знаком?

Виктор повернулся к своим советским товарищам, указал на Герберта и сказал:

— Товарищи, это мой родственник. Его зовут Герберт, и он останется у нас в полку…

— А! Родственник!

— Уже дедушка его был социалистом, — продолжал Виктор. — Боролся вместе с Августом Бебелем против немецкого кайзера.

— Социалист?

— Ого, Август Бебель! Хороший человек.

— Добро пожаловать, фриц!

— Социалист и коммунист вместе против фашиста!

Советские танкисты окружили Герберта, пожимали ему руки, приветствовали его. А он смеялся и радовался этой сердечной встрече и бормотал на ломаном русское языке:

— Товарищи, я… теперь… тоже… есть коммунист!

III

Виктор и Герберт бродили по лесу. Оба не знали, как начать разговор. Воспоминания и мысли беспорядочно теснились в голове. Виктор думал о своей последней встрече с Гербертом. Герберт тогда пришел к нему, чтобы предостеречь его от фашистских учителей и пимпфов. Со стороны Герберта это было очень порядочно. Служа в армии, он освободил партизан, которых ему, солдату вермахта, следовало караулить; он убежал с ними в лес, а позднее, в лагере для военнопленных, был выбран доверенным лицом от антифашистов. Да, все его поступки — поступки честного человека.

Герберт думал: «Его называют профессором. И правда, он сдержан, как профессор. Но он обратился в Национальный комитет с просьбой послать меня в его полк. Это очень хорошо с его стороны. Теперь я уже не так одинок…»

— Гамбург, должно быть, сильно разрушен, — сказал наконец Герберт. — Я читал фашистскую газету. Даже фашисты вынуждены признать это.

— Не только Гамбург, — возразил Виктор, — но и Кельн, Дюссельдорф, Любек, Бремен… И больше всего Берлин… Вот немцы и опять повстречались с войной на собственной земле.

— Опять? — спросил Герберт.

— Ну да, ведь этого не было с тысяча восемьсот тринадцатого года. С тех пор только наши соседи чувствовали, что значит война.

— Боюсь, что тети Фриды, твоей бабушки, уже нет в живых, — сказал Герберт.

— Кто знает? — пробормотал Виктор и про себя отметил: «О ней он думает, а о родителях не сказал ни слова».

— Твой брат призван?

— Отто? Да, он в артиллерии. Тоже был на Восточном фронте.

— Когда ты видел в последний раз бабушку, Герберт?

— Перед отправкой на фронт я зашел к ней.

— Она была здорова?

— Как всегда. Только очень расстроена, что опять война. Она-то и сказала мне, что ты в Москве.

— Ей было известно, что я прибыл благополучно?

— Да, это она знала.

Некоторое время они шли молча. Каждый думал о своем. Герберт искоса поглядывал на Виктора. Как он хорош в форме танкиста; ему очень идет шлем. Крепкий парень, хотя ростом и невысок; Герберт был почти на голову выше. Он был так рад встрече с Виктором, что с удовольствием обнял бы его, как обнял бы тетю Фриду, если бы увидел ее. Но Виктор очень уж серьезен и замкнут… Он, вероятно, холодно встретил бы такой взрыв чувств.


Несколько дней спустя гвардейский танковый полк имени Эрнста Тельмана вел ожесточенный бой с немцами. Прорвав фашистский фронт, он вышел, минуя Минск, на границу.

Заняв Брест, полк двинулся дальше и освободил последний квадратный метр советской земли.

Танк Виктора одним из первых достиг пограничной реки. Виктор вышел из своей машины и взглянул через реку на запад, в сторону Германии, Берлина, Гамбурга. Фашистские армии были отброшены к своему исходному пункту; теперь осталось еще и Германию освободить от ига фашизма.

IV

Фрида Брентен сидела в своем кресле и смотрела в окно. Перед ней была широкая перспектива. Если бы только не эти выгоревшие изувеченные дома! На одной стене, в четвертом этаже, повисла одинокая комнатка, точно птичья клетка. Вот уже несколько недель, как Фрида видит в развалившемся доме напротив газовую колонку; она висит на водопроводной трубе, и ветер раскачивает ее из стороны в сторону, точно маятник. Когда она сорвется? Кому упадет на голову? Почему полиция ее не снимает?.. Может быть, она еще годна к употреблению?.. Ах, стоит ли думать о газовой колонке, когда полгорода обращено в прах!

Внизу, на улице, среди развалин, среди гор щебня, бродили дети. Сорванцы пытались влезть на высокую отвесную стену. Какой-то мальчуган, взобравшись на обломок высокой стены, гордо махал рукой товарищам… Фрида Брентен дрожала от страха, как бы мальчик не свалился. До чего неосторожен этот озорник! И что смотрят родители!.. Родители? Да есть ли еще у него родители? Может, они убиты и лежат под развалинами, на которых он играет. Каждый день слышишь, что хоронят погибших под обломками. Разбомбленный район у берега Эльбы обвели забором и тем избавили себя от труда хоронить покойников. Вся эта часть города превратилась в кладбище. Торчащие из развалин остатки стен походили на могильные камни.

Фрида Брентен прислушалась. Гермина шумно хозяйничала на кухне. Там гремело и звенело. Половина посуды уже перебита. Но Фрида не желает больше расстраиваться из-за своей золовки. Она махнула на нее рукой, на колкости ее не обращает никакого внимания. Лишь бы эта баба оставила ее в покое.

Вспоминая, как она заставила эту мегеру уважать себя, Фрида невольно улыбалась, хотя вообще-то ей было не до смеха. В тот раз она решила лучше кончить свои дни в тюрьме, чем терпеть тиранию этой дрянной женщины. Гермина, по выражению самой Фриды, заклевала ее, извела вконец, превратила в служанку: «Фрида, сделай то! Фрида, сделай это!» Так эта жирная неряха помыкала ею долгие месяцы, и Фрида все сносила ради мира в семье. Но Гермине нельзя было угодить, она не переставала брюзжать.

Среди соседей и на улице она распространяла подлейшие измышления и поклепы, называла Фриду мстительной, уверяла, что она эгоистка, что она сварлива и воровата, крадет, мол, у нее из кастрюли лучшие куски. И всюду болтала, что ее невестка гроша не желает пожертвовать в фонд «Общенародной помощи»[30]. «Она не хочет, чтобы мы победили», — заявляла Гермина. Если бы у жильцов дома, на основании долголетнего знакомства, не сложилось твердое мнение о Фриде, о ней пошла бы самая дурная молва.

Даже с этим злом Фрида Брентен примирилась, не говоря ни слова, не сердясь. Ей теперь действительно все было безразлично. Единственной ее опорой оставалась Эльфрида и единственной радостью — внучек Петер. Когда они, навестив ее, уходили, Фрида провожала их со слезами на глазах.

Но наступил день, когда она собралась с духом и сразу положила конец всем мучениям.

V

Стоял прекрасный, теплый летний день. Фрида Брентен широко распахнула окно. Ветра не было, и, значит, не наметало пыли с развалин. Вдруг раздался сильный стук в дверь.

Это пришла соседка. Широко раскрыв глаза, она шепнула с таинственной миной:

— Фрау Брентен, включите радио, — и тут же побежала обратно к себе.

«Неужели опять какая-нибудь победа?» — подумала Фрида и, войдя в столовую, подошла к приемнику.

Мрачный серьезный голос говорил что-то странное, и Фрида не сразу поняла, в чем дело. Адские машины… взрыв… фюрер ранен… воззвание правительства.

Вот оно наконец! Фрида опустилась на диван. Покушение на Гитлера! Она слышала имена, ничего не говорившие ей, слышала об арестах, о положении в войсках… У Фриды была только одна мысль: «Кончилось! Войне конец… Налетов больше не будет».

Кто-то вошел в квартиру. Должно быть, Гермина. Да, вот и от Гермины можно наконец избавиться. Знает ли она уже, что случилось? Фрида решила очень осторожно выбирать выражения, ведь для Гермины фюрер божество.

Фрида вышла на кухню. Было совершенно тихо. Но ведь кто-то пришел? Вдруг она увидела Гермину, та сидела на стуле, в углу, вся уйдя в себя. Фрида хотела с ней заговорить, но когда Гермина подняла глаза, Фрида онемела. Это был взгляд дикого, разъяренного зверя. Гермина завизжала:

— Вон!.. Вон, большевичка! Ты виновата, что убиты мои сыновья!.. Ты хотела, чтобы убили фюрера!.. Вон, или я тебя прикончу!

Медленными, кошачьими движениями она двинулась к Фриде; в глазах у нее горело безумие.

В первое мгновение Фрида оцепенела. И вдруг — впоследствии она сама не могла себе объяснить, из страха или из ненависти, — она схватила кочергу, подняла ее, готовая, если придется, ударить Гермину, и во всю силу своих легких закричала:

— Только подойди, подлая!

Гермина с пронзительным криком попятилась и грохнулась на пол. Фрида Брентен стояла с поднятой кочергой. Без тени сострадания смотрела она на лежавшую на полу золовку.

Поставив на место кочергу, Фрида вышла из кухни.

VI

— Она хотела меня убить! Да, это чистая правда, — жаловалась, захлебываясь слезами, Гермина. — Кочергой хотела меня убить!

— Ты преувеличиваешь, Гермина, — пытался утихомирить ее Людвиг. — С чего ей убивать тебя?

— Спроси ее сам! Посмотрим, хватит ли у нее наглости отпираться.

— Но это же вздор!

— Ни часа больше я не останусь с этой убийцей под одной кровлей! Ни одной минуты!.. Пусть убирается отсюда! Я требую, чтобы ты ее вышвырнул!

— Да что ты! Она моя сестра. И квартира-то ее…

— Так! Квартира ее, говоришь? Мы еще посмотрим, чья квартира. Мы потеряли обоих наших сыновей. Они пали за фюрера и Германию! А у этой бабы, твоей сестры, сын — коммунист и находится у наших врагов! Жилец ее сидит в тюрьме… — Судорожная гримаса передернула лицо Гермины, и она заорала: — Вон ее, вон! Если еще и ты будешь защищать эту коммунистку, я покончу с собой! — Она крикнула изо всех сил: — Я выброшусь из окна!

— Мы поищем себе другое жилье, пусть где-нибудь в подвале даже. Или на Хайлигенгайстфельд. Так действительно дальше продолжаться не может.

— Она должна убраться! — надрывалась Гермина. — Ты потерял двух сыновей — и не смеешь выгнать эту коммунистку. Тряпка!.. Трус!

Каждое слово было слышно Фриде, сидевшей в комнате, где прежде жил Амбруст. «Почему, — думала она, — не взяла меня погибель при том налете? Хорошо умершим. Но, наверное, всем нам скоро придет конец, как сыновьям Людвига… Может быть, Вальтера и Виктора уже тоже нет в живых. И Пауль, видно, не вернется. Для чего же нам, старикам, жить? Да и что это за жизнь?.. Отто было всего восемнадцать… Мальчик… А Герберт?..» Ей вспомнилось их прощанье. Как тяжело ему было идти в армию! Видно, предчувствовал, что домой не вернется.

В соседней комнате Гермина опять разоралась. Фрида качала головой. Фурия, да и только!

Людвиг Хардекопф вошел к сестре, взглянул на нее и опустил глаза. «Бедный старик, — подумала Фрида. — Старые мы с тобой стали, и обоим нам приходится тяжко».

— Людвиг, — начала она. — Я… я знаю… Я не нахожу слов, чтобы…

— Оставь, — перебил он ее. — Я пришел сказать тебе, что дальше так продолжаться не может.

— Ты прав, — тихо согласилась она, не отводя от него взгляда.

— Я поищу где-нибудь другое жилье. Этак Гермина долго не выдержит.

— И я не выдержу, Людвиг.

— Те несколько лет, которые нам… — Он не договорил, постоял в нерешительности и пошел.

У дверей он сказал через плечо:

— Я хотел только, чтобы ты знала…

Фрида Брентен закрыла лицо обеими руками. «Это конец, — думала она. — Это конец».

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

I

— Уверяю вас, Венер, заговор подготовлялся уже давно. Теперь, когда идут решающие бои на севере Франции, преступники решили, что час их настал. Не хватает слов, чтобы выразить… как это все гнусно… Но мы, дорогой мой, мы здорово попали впросак. Мы ничего не видели. Заговор изменников опутал сетью весь рейх и даже войска на фронте, — а мы ничего не видели… Последствия еще скажутся. Бог ты мой, об этом лучше не думать.

Статс-секретарь Дим, толстяк с совершенно голым черепом, понурился и засопел.

Венер подумал: «За меня тоже возьмутся… Обвинений, упреков не оберешься… Но я уж сумею ответить». И вдруг — еще несколько минут назад это не приходило ему в голову — Венера осенило: судьба дарит ему великий шанс. В этом водовороте он не потонет. Он — нет. Но Баллабу он заткнет его дерзкий рот. Этот Баллаб не только циник, разлагающий все и вся вокруг себя, это злостный сплетник.

Венеру передавали, что государственный советник позволяет себе гнусные шуточки, намекая на отношения между его женой и Рафаэлем. Негодяй! Копии, которые Венер сначала собирал для самозащиты, теперь послужат ему орудием наступления против гнусного клеветника Баллаба и его подголоска толстяка Рохвица. И — против Берингхаузена. С быстротой молнии промелькнули эти мысли в голове Венера, и он сказал:

— Разрешите, господин статс-секретарь, сделать одно замечание. Меня удивляет, что кое-какие высокопоставленные лица остались нетронутыми, хотя существует сильнейшее подозрение, что они участвовали в заговоре против фюрера.

— Как?.. Что вы сказали?

— То, что есть! К сожалению, это так.

Статс-секретарь Дим вытаращил глаза.

— У вас есть… доказательства? Улики?

— Да, господин статс-секретарь.

Дим откинулся на спинку кресла, не сводя глаз с Венера. Его мясистое лицо побледнело. Он не решался спрашивать, как бы боясь ответа.

Венер тоже молчал, но не только не опускал глаз, а даже наблюдал, какое действие произвели его слова на начальника. Решающая минута наступила. Сейчас выяснится, удалось ли ему продвинуться еще на шаг вперед. Теперь — строжайше взвешивать каждое слово и убедительно сыграть роль, которую он так долго готовил.

Наконец было произнесено слово, давно уже висевшее в воздухе:

— Кто?

Венер колебался. Но лишь несколько кратких мгновений. Он ответил твердо и четко:

— Государственный советник доктор Баллаб!

Дим, несмотря на свою тучность, вскочил с кресла.

— Венер! Вы знаете, что говорите? У вас есть доказательства?

— Уже многие годы!

— Многие годы?.. И вы держали это про себя?

— Отнюдь нет, господин статс-секретарь.

— А что же?

— Добрых два года, как я докладываю об этом доктору Берингхаузену.

— Письменно?

— Разумеется, господин статс-секретарь!

Дим медленно сел. Он тяжело дышал.

Его блуждающий взгляд, скользнув мимо Венера, на мгновение остановился на портрете Гитлера. Гамбургский государственный советник доктор Баллаб изменник? Этот холодный аналитический ум?.. Диму вспомнилась поговорка: кто горяч, тот не склонен к измене… Вот уж кого нельзя назвать горячим, это циник, насмешник, человек расчета.

— Уже два года, говорите вы?

— Около этого, господин статс-секретарь.

Статс-секретарь поднялся и протянул Венеру через письменный стол свою отяжелевшую руку.

— Будьте готовы явиться на случай, если вы понадобитесь!

Венер поклонился, попрощался: «Хайль Гитлер!» — и вышел из комнаты.

Он знал, что статс-секретарь провожает его взглядом до самого порога, и подумал: «И ты тоже об это споткнешься. И ты!»

II

Венер поехал домой, на Хавельзее. В нем зашевелилось сомнение. Достаточно ли будет тех козырей, которые у него на руках? Его противники — не какие-нибудь наивные люди; в особенности Баллаб. Это умница. Он будет защищаться… Разумеется, Дим не посмеет известить Баллаба или Берингхаузена, он бы тем самым поставил под удар себя. Он должен тотчас же уведомить высшие инстанции, вероятно, лично Гиммлера… Баллаб, конечно, будет все отрицать. Тогда придется взяться за Пихтера, Рохвица и Бернинга… Но что они в конце концов могут показать против Баллаба? Критика мероприятий фюрера. Циничная болтовня. Разлагающие анекдоты. Гм!.. С этой стороны Баллаб достаточно известен… В копиях найдется материал поважнее. Не только резко враждебные выпады против фюрера, но и недвусмысленные намеки на участие в заговоре.

При мысли о копиях Венер вновь почувствовал в себе уверенность. Копии свое дело сделают.

И все же он бросил вызов влиятельным лицам. Баллаб — один из воротил промышленного мира, а воротилы держатся друг за дружку; они, конечно, станут за него горой.

Он поклялся себе: «Если все сойдет гладко, я попрошусь на год на фронт».

Рут Венер не ждала мужа. Венер это заметил, ее удивленный взгляд задел его. Но он знал, как сделать ей больно.

— С Рафаэлем все в порядке, — сказал Венер, — в ближайшее время он отправится в учебный лагерь в Пархиме.

— Что? — воскликнула смертельно испуганная Рут. — Ты же не серьезно! Это шутка, не правда ли?

Венер налил себе коньяку и спокойно ответил:

— Разве такими вещами шутят?

— Ты ведь не можешь ни с того ни с сего послать мальчика на фронт, ведь он не немец?

— Много иностранцев воюет на нашей стороне. Есть даже целая испанская дивизия, к твоему сведению. — Он налил себе вторую рюмку.

— Прошу тебя, не делай этого, Гейнц.

Венер удивленно поднял глаза. Давно уже она не называла его по имени! Так интересует ее этот мальчуган?

— Не делай этого! — Она попыталась улыбнуться и продолжала: — Ты забыл разве, что это подарок мне? Разве я не имею права распоряжаться своими подарками?

— Вздор! — прикрикнул он на нее. — Мое положение не позволяет мне держать в тылу здорового восемнадцатилетнего парня.

Рут Венер, не говоря ни слова, вышла из комнаты.

Он заперся в кабинете и достал заветные копии. В папке номер два лежали копии важных донесений, присланных его агентом Отто Вольфом, которого он в первые месяцы войны вновь поймал в свои сети. Вольф доставлял важные сведения из концентрационного лагеря. Но, что еще важнее, Венер был достаточно хитер, чтобы сделать копии и с этих донесений, а не только с собственных несуществующих докладов Берингхаузену. Если в отчетах Вольфа сообщалось о важных фактах, он всегда оставлял у себя копии. Можно было неопровержимо доказать, что отчеты по сведениям, полученным от Отто Вольфа, безупречны в смысле достоверности. Отсюда разве не следовало, что донесения о Баллабе тоже достоверны? Обратного никто и никогда доказать не мог бы.

Он перелистал копии, и с каждой новой страницей росла его уверенность в себе.

III

На третий день Венера вызвали на допрос в имперскую канцелярию.

Его приняли тотчас же. Он был готов к очной ставке с Баллабом и Берингхаузеном. Однако их не было. Под огромным, больше чем в натуральную величину портретом Адольфа Гитлера сидели три незнакомых ему человека; один из них движением руки указал на кресло:

— Садитесь.

По спине Венера пополз неприятный холодок. Похоже на то, что обвиняемый — он. Где же те, которых он обвинял? Что это за судилище?

— Имя и фамилия? Где проживаете? Чиновник? С какого года член национал-социалистской партии Германии?

Обычные формальности потребовали некоторого времени. Венера немного смутило, что его работа в Вальядолиде во время гражданской войны в Испании и два ордена, которые он получил из рук каудильо, не произвели никакого впечатления.

— Вы выдвинули тяжелые обвинения против государственного советника доктора Баллаба. На основании каких фактов? Изложите.

Венер поднялся.

— Господа, могу ли я прежде всего узнать, по чьему заданию проводится это следствие?

— По заданию рейхсфюрера Генриха Гиммлера.

— Тогда, если я правильно разобрался в этом деле, я не могу не выразить своего удивления, что дело доктора Баллаба до сих пор еще не расследовано. Я полагал, что на основании моих донесений следствие уже давно ведется. Если же…

— Какие донесения вы разумеете?

— О докторе Баллабе, я посылал их по надлежащей инстанции министериальдиректору доктору Берингхаузену.

— Доктор Берингхаузен утверждает, что никогда не получал от вас ни одного донесения о докторе Баллабе.

— Как?.. — Венер мастерски изобразил на своем лице удивление. — Ничего не понимаю!

— Значит, вы представляли донесения доктору Берингхаузену? — спросил председатель.

Венер продолжал разыгрывать растерянного, недоумевающего человека, который не может понять, что все это означает. Он тихо ответил:

— Но… как же… Их целая пачка. Я считал своим долгом посылать эти донесения. Мне это было, право же, нелегко, я знаю, что кое-чем обязан доктору Баллабу. Но моя совесть, моя…

— Вы настаиваете на том, что передавали доктору Берингхаузену донесения об антигосударственных речах и крамольных умыслах государственного советника доктора Баллаба?

— Конечно. Вот уже два года, как я лично передаю доклады об этом доктору Берингхаузену. Он считал их крайне важными и всего только несколько месяцев назад — это было, помнится, в феврале — уверял меня, что за доктором Баллабом учреждена слежка.

— Вы представляли эти доклады только доктору Берингхаузену?

— Таков порядок.

— Вы ни с кем об этих вещах не говорили?

— Нет! На это я не имел права!

— Но доктор Берингхаузен решительно отрицает, что он получал от вас такие донесения. Как вы докажете, что он их получал?

— Что он их получал?.. Нет, этого я доказать не могу. Я могу только доказать, что я их писал. — Последнюю фразу Венер выговорил несколько живее, пожалуй, даже взволнованно. Но так, словно это было лишь брошенное вскользь замечание, а не главный его козырь.

Председатель не разочаровал Венера.

— Как вы докажете, что писали эти донесения?

— Копиями.

— У вас имеются копии?

— Да! Я, разумеется, писал эти доклады собственноручно. На машинке. Двумя пальцами. — Венер улыбнулся при упоминании о своей недостаточной сноровке в машинописи.

— А где они?

— В моем сейфе.

Один из членов комиссии, человек с недоверчивыми колючими глазами, в упор смотревший на Венера, спросил:

— Вы снимали копии только с этих донесений?

— Как понимать ваш вопрос?

— Ведь по должности вам приходилось докладывать и о других важных делах и происшествиях? Сохранились ли у вас также копии и этих докладов?

— Копии важнейших докладов, мною лично написанных, я всегда сохраняю!

— Это дозволено?

— Это не принято, но не запрещено, — ответил Венер. — Такое обыкновение я завел в Испании. Там ведь часто не знаешь, с кем имеешь дело. Вот с тех пор это вошло у меня в привычку.

Председатель шепотом посоветовался с двумя другими членами комиссии, ответившими на его слова одобрительными кивками.

Допрос был прерван для предварительного ознакомления с копиями.

Венер выслушал это решение с подчеркнуто равнодушным видом, хотя уже не сомневался, что игра его, можно сказать, выиграна.

IV

Венер внимательно изучал протоколы допроса по «делу 20 июля». Его каждый раз наново поражал масштаб заговора. Он думал: «Если бы заговорщики действовали с большей ловкостью и, главное, с большей решимостью и если бы им повезло, они, вероятно, достигли бы цели». Но, подумав, пришел к выводу, что заговорщики — всего лишь офицеры без солдат. Поддержкой населения они не заручились. А с рабочими и вовсе не были связаны. Между тем в наше время, размышлял Венер, нельзя достигнуть каких-либо политических успехов, не имея организованной опоры в народе. Юнкеры, которых было немало среди заговорщиков, держались устаревшего метода Ольденбург-Янушау:[31] один офицер и десять солдат. Но даже по этому методу нужно было иметь не только одного офицера, но и десять солдат. Роль последних не так уж незначительна.

Заговор был подавлен железной рукой. Фельдмаршалы качались на виселицах. «История Германии еще не знала подобного случая», — думал Венер. Жестокая расправа с заговорщиками, независимо от занимаемых ими постов, привела его в восторг. Он был убежден, что Баллаба и Берингхаузена тоже казнят, если ему, Венеру, поверят.

Порой Венер спрашивал себя, не отнимает ли он у государства Адольфа Гитлера нужных людей. Как это ни странно, но он так вжился в роль, что почти не сомневался в достоверности своих клеветнических измышлений. «Может быть, я кое-что и предвосхитил, — говорил он себе, — но эти личности именно таковы, какими предстают в моих не доставленных по назначению докладах. Я ни в чем не могу себя упрекнуть».

Только положение на фронтах тревожило Венера. Шквал русского наступления с такой неистовой силой катился к границам рейха, что даже американцы и англичане вынуждены были ввести в действие свои главные резервы. И бои во Франции пока что протекают весьма неблагоприятно для немцев. Крепче всего держится фронт по ту сторону Альп в Северной Италии.

Могут ли «фау-1» и «фау-2» нагнать на Англию такой страх, чтобы согнуть ее в бараний рог? «Тигры» и «фердинанды» на востоке дали, так сказать, осечку. Успеет ли Германия вовремя ввести в бой новые виды оружия, оружия значительно большей разрушительной силы? От решения этих вопросов зависело бесконечно много. Но он убежден, что у фюрера в последний момент окажется наготове козырь, который приведет к благоприятной развязке.

Как ликовал бы Венер, если бы слышал показания своих противников на допросах в следственной комиссии! Государственный советник Баллаб отнюдь не отрицал, что он при случае высказывал смелые суждения, позволял себе циничные замечания о высокопоставленных лицах, и уж вовсе не оспаривал, что критиковал некоторые политические и военные мероприятия правительства. Его развязная откровенность, его цинизм, проявленный даже на допросе, произвели неблагоприятное впечатление на следователей. Теперь они допускали, что обвинитель, пожалуй, прав и причастность этого заносчивого человека к заговорам и всяческой крамоле весьма вероятна.

Доктор Берингхаузен, по своей натуре совершенно иной человек, чем Баллаб, сначала поставил членов следственной комиссии в затруднительное положение. Его возмущение возведенными на него наветами производило впечатление искреннего потому, что оно действительно было искренним. Защищался он грубовато-простодушно, но несколько преувеличил свою гражданскую честность и прямоту, чем заставил членов комиссии усомниться в них. Тем более что в двадцатых годах, то есть во времена Веймарской республики, доктор Берингхаузен был известным сторонником партии германских националистов. Когда же выяснилось, что в этой партии он был связан с фракцией Вестарпа и даже был в приятельских отношениях с депутатом Оберфореном, который в начале 1933 года обвинял Геринга в поджоге рейхстага, а в мае того же года неожиданно скончался, члены следственной комиссии стали глухи ко всем уверениям доктора Берингхаузена.

Круги от камня, брошенного в воду Венером, без дальнейших усилий с его стороны расходились все шире и шире. Под подозрение подпали не только статс-секретарь Дим и штурмбанфюрер Бернинг, но и гамбургский полицей-сенатор Рудольф Пихтер, которого доктор Баллаб рекомендовал на эту должность. Пихтер сознался, что критические замечания государственного советника часто его коробили, но он не доносил о них куда следует. Допрошен был также штандартенфюрер СС Гуго Рохвиц, занимавший должность учителя в привилегированном учебном заведении по рекомендации доктора Баллаба.

Гейнц Отто Венер в эти дни был ежечасно готов к тому, что его либо наградят, либо арестуют. Его охватило странное фаталистическое безразличие.

Рафаэль получил повестку о явке в министерство авиации. Он утешал Рут, которая разразилась слезами, и дал ей слово так научиться летному мастерству, чтобы всякая возможность аварии была исключена. Юноша, в последние годы сильно возмужавший и смотревший на мир взором победителя, считал, что карьера летчика открывает ему путь к интересным приключениям.

Рут все-таки пошла к мужу и спросила:

— Ты, значит, не желаешь отменить приказ о Рафаэле?

Он угрюмо ответил:

— О чем ты говоришь? Как я могу это сделать?

На это она твердо и определенно сказала:

— Если Рафаэль покинет дом, то и я уйду.

Она, вероятно, рассчитывала, что заденет его этими словами и он предложит ей объясниться. Но муж обманул ее ожидания. Взглянув со скучающим видом на Рут, он ответил:

— Я тебя не удерживаю.


На другой день Венера вызвали на Принц-Альбрехтштрассе, в следственную комиссию. Ему пришлось взять себя в руки, чтобы скрыть свое волнение.

— Господин министериальдиректор! — начал председатель. Уже по этому обращению Венер понял, что победил. — Следствие пришло к нижеследующему выводу: ваше утверждение, что вы своевременно указывали в донесениях на разлагающие и крамольные происки доктора Баллаба и вскрыли заговорщицкий характер его антигосударственного и антиправительственного поведения, признано верным и доказанным. Бывший государственный советник доктор Баллаб и бывший министериальдиректор доктор Берингхаузен арестованы. Статс-секретарь Дим снят со своего поста. Точно так же и полицей-сенатор Пихтер; но последний из заключения освобожден. Он, правда, не проявил должной проницательности и внимания, но, по мнению следственной комиссии, действовал неумышленно. Штандартенфюрер СС Гуго Рохвиц лишен права преподавать и выступать в печати. Он также освобожден из-под стражи. Рейхсфюрер принял к сведению и одобрил результаты следствия. Мне, господин министериальдиректор, остается лишь выразить вам благодарность за верную службу фюреру и рейху.

Председатель встал из-за стола, подошел к Венеру и пожал ему руку.

— Смею ли я, господа, обратиться к вам с просьбой?

— Говорите.

— Окажите любезность и похлопочите за меня перед рейхсфюрером; я прошу освободить меня от занимаемой должности и удостоить чести быть отправленным на фронт. Желаю сражаться за фюрера и за великую Германию.


Через три дня по окончании следствия бывший министериальдиректор доктор Берингхаузен повесился в подвале гестапо на Принц-Альбрехтштрассе.

Представители крупных монополий и коммерческих кругов в Гамбурге и Бремене обратились с необычайно резким протестом к рейхсканцлеру Гитлеру и потребовали публичного разбирательства дела Баллаба — Венера. Они угрожали, что в противном случае сами предадут огласке это дело.

Доктор Баллаб был вскоре освобожден из тюрьмы.

Гейнц Отто Венер, произведенный в группенфюреры СС, отбыл по приказу Гиммлера в Италию, в Милан, заместителем начальника службы безопасности.

Рут Венер уехала в Гамбург. Проездом она побывала в Пархиме, где пыталась разыскать Рафаэля, но не нашла его. Впоследствии ей стало известно, что он никогда и не был в Пархиме, а находился где-то поблизости от Гейльброна.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

I

Совсем маленьким казался себе Виктор, когда в своем стальном колоссе пересекал сосновые леса Польши, раскинувшиеся на огромных пространствах, когда смотрел на высокие стволы, уходившие в светлое небо. Иногда сосны, точно заблудившись между дубами и буками, попадались и в лиственных лесах; было радостно смотреть, как эти одиночки даже в чужом окружении упорно и энергично тянутся вверх, вознося свои темные иглы к свету и солнцу. Виктор любил деревья и в особенности старые деревья-великаны; глядя на их иглистые макушки, он думал о прошлом, которое видели эти ветви.

Он пользовался всякой возможностью походить по лиственному лесу, подышать его ароматами и наглядеться на его деревья. Как ни стремятся ввысь эти стройные стволы и тяжелые, шумящие под открытым небом кроны, они пустили такие крепкие и глубокие корни в земле, что могут выдержать натиск любой бури.

Танковая дивизия продвинулась в глубь Польши, в леса к востоку от Вислы, и была уже недалеко от Варшавы. Она проделала много сотен километров, стремительно прорывалась с боями через леса, болота и поля и, наконец, достигла берегов Вислы. Теперь ей дан был приказ ждать следующие за ней части, проверить моторы, пополнить запасы снарядов и собраться с новыми силами для последнего, решающего наступления — на запад, к германской границе, на Берлин.

Предполагалось, что здесь, возможно, придется зазимовать и что новое и последнее наступление, которое положит конец войне, начнется лишь в начале весны. Поэтому лесной лагерь сооружали с большей тщательностью, чем обычно. Не забывали ни о политической, ни о военной подготовке. Работа и учение велись по строгому расписанию. Пока одни строили землянки, расчищали снег, валили деревья, другие сидели на политзанятиях, и наоборот. Работа и учеба шли рука об руку. Уже через несколько дней под высокой кровлей сосновых крон вырос маленький лесной городок с блиндажами, кухнями, мастерскими. Посреди лагеря, на маленькой, полого поднимавшейся прогалине, соорудили даже «аудиторию» со скамьями и кафедрой.

Группа танкистов — в том числе и сержант Виктор Брентен — собралась сегодня на доклад о политическом и военном положении. В длинных серых шинелях, положив шлемы на колени, сидели они, внимательно слушая майора Тусина, рассказывавшего об отдельных этапах наступления Красной Армии в прошедшем 1944 году, году больших решающих побед.

Виктор участвовал в победоносном марше Советской Армии от Днепра до Вислы. Он был горд, что служит в Красной Армии. Он знал, что в Советском Союзе перед ним открылась жизнь, богатая возможностями. Здесь сбудется то, о чем он, сын рабочего, никогда не осмелился бы мечтать в Германии. Даже на фронте он старался улучить часок, чтобы углубиться в учебники физики и математики, с которыми и в танке не расставался. Эти занятия были для него большой радостью; он давно уже решил, что после войны будет изучать физику.

Виктор стряхнул с себя мысли, уводившие его от доклада. Майор говорил о военных операциях союзников. Открыв летом прошлого года второй фронт, они высадились на севере Франции, освободили Париж и почти всю страну от фашистских войск и остановились в Арденнах. Здесь, как сообщал майор, им пришлось отступить под натиском фашистских войск.

Они обратились к высшему командованию Красной Армии с просьбой как можно скорее начать наступление, чтобы ослабить силы немцев на западе.

— Маршал Сталин ответил, — сказал майор, — что Красная Армия не оставит своих союзников в беде и что она, невзирая на неблагоприятное время года, начнет наступление ранее, чем было запланировано, дабы вынудить фашистов совершить переброску войск с запада на восток.

— Товарищи танкисты, напрягите все силы, ускоренным темпом готовьтесь к новому наступлению. Уже завтра утром может прийти приказ. Цель наступления — Берлин.

Красноармейцы повскакали со своих мест и, размахивая шлемами, радостно подхватили:

— На Берлин!.. На Берлин!.. На Берлин!..

II

Виктор отправился с поручением в штаб полка, находившийся в нескольких километрах от фронта, у железнодорожной линии. Он охотно взял на себя поручение: во-первых, было приятно лишний раз пройтись по тихому сосновому лесу, а во-вторых, ему хотелось встретиться с Гербертом Хардекопфом. Герберт неплохо справлялся с возложенными на него задачами. Он умел найти правильный подход к своим землякам-военнопленным, влиять на них в нужном направлении и многих уже привлек на сторону Национального комитета, ставившего перед собой антифашистские и патриотические цели. Недавно ему даже удалось создать фронтовую антифашистскую школу. Виктор и Герберт за это время сблизились. Если между ними еще не возникла настоящая дружба, то лишь по вине Виктора, очень сдержанного и замкнутого юноши. Он высоко ценил Герберта, который нашел в себе решимость покинуть гитлеровскую армию и перейти на сторону советских партизан. Это было тем более удивительно, что Герберт всегда отличался мягким, кротким нравом и в былое время не решался брать на себя ответственность не только за поступки других, но даже за свои собственные. Да и сейчас его еще далеко нельзя было назвать решительным, уверенным в себе человеком. Хотя Виктор был моложе, но Герберт признавал его превосходство и искал в нем опоры.

Когда Виктор вошел в полуразвалившуюся крестьянскую избу, где помещался политотдел штаба, Герберт читал письма и документы погибших немецких солдат. Он вскочил с радостным возгласом:

— Добрый день, Виктор! Как хорошо, что ты еще успел прийти!

— Как это — еще успел? — спросил Виктор, пожимая руку Герберта.

— Ты разве не знаешь? — Герберт нагнулся к нему и прошептал: — Кажется мне, что скоро начнется…

— Да, знаю, — ответил Виктор. — Последний натиск.

— Ты так думаешь?.. Ты в самом деле так думаешь?

Герберт Хардекопф носил форму вермахта; конечно, он спорол значок-эмблему и на правом рукаве у него была повязка Национального комитета. Виктор внимательно посмотрел на него. Лицо у Герберта было бледное, утомленное, — видно, он недосыпал. Виктор спросил:

— А вообще-то все в порядке? Ты чувствуешь себя хорошо?

— Даже очень, — смеясь, ответил Герберт. — И чем ближе мы подвигаемся к Германии, тем лучше. Чаю выпьем? Подожди, сейчас вскипячу.

Герберт принялся возиться у маленькой железной печурки, от которой шел теплый дух. Он поставил на нее помятый чайник.

— Да, Герберт, еще немного, и мы с тобой будем в Германии. Вот удивятся твои родители, когда ты вдруг войдешь в дом. Да и бабушка обрадуется.

— Думаешь, они живы?

— Надо надеяться на лучшее.

— Ну, если они живы, то им известно, что я тоже жив.

— Нацисты, думаешь, пересылали им твои письма?

— Кто знает! Но ведь прежде чем отправиться на фронт, я в Москве еще и по радио выступил.

— И ты полагаешь, что твой отец слушает московскую станцию?

— Вовсе нет! Но другие слушают, и они ему наверняка передали.

Виктор уселся на табуретку и начал перелистывать письма, рассматривать собранные в кучу железные кресты, значки и ленты.

— Что-то скажет твой отец, старый социал-демократ, о своем сыне? Ушел солдатом Гитлера воевать против Советского Союза, а вернулся коммунистом?

— Сделает вот такие глаза… Будь уверен.

— Вероятно. Впрочем, как знать, за это время, может, и он переменил свои взгляды, ведь там тоже пережито немало.

— Это мой-то отец? О нет, нет! Плохо ты его знаешь. Однажды он сказал — я никогда этого не забуду: «Я жил и состарился социал-демократом и социал-демократом хочу умереть».

— В таком случае тебе достанется, он тебя будет пилить. О твоей матери я уже не говорю.

— Не будет он меня пилить, — возразил Герберт, — себе он может, если захочет, и впредь отравлять существование, а мне — нет, я знаю, как поступить. А вот и вода закипела.

Герберт налил Виктору заварку, долил кипятком из чайника и придвинул к гостю сахар.

— Да, вот что я хотел еще сказать тебе, Виктор… Будь осторожен в своем танке, как бы под самый конец чего не случилось. Было бы обидно.

— Постараюсь, — с улыбкой ответил Виктор.

— На немецкой земле эсэсовцы будут драться как бешеные.

— Не думаю. Как увидят, что дело идет к концу, так первые постараются спасти свою шкуру.

— Надо надеяться, что эти убийцы нигде не найдут спасения. Мне вспоминается… Знаешь, что сказал один немецкий обер-лейтенант нашему майору? Да еще как нагло — прямо в лицо… Это было несколько дней назад. Я присутствовал при допросе. «Вы небось думаете, что если победили нас, то и войне конец? Жестоко ошибаетесь, пусть только советские войска встретятся в Германии с американцами и англичанами, так сейчас же начнется новая война. Вам бы следовало сделать попытку сговориться с нами, не то, смотрите, американцы опередят вас! Не воображайте, что они станут терпеть в Германии русскую армию…» Знаешь, мне хотелось как следует отхлестать этого наглеца по физиономии. А майор наш только улыбнулся и сказал: «Если эта надежда утешит вас в вашем поражении, что ж, утешайтесь ею. Мы, советские солдаты, во всяком случае, разобьем наголову армию гитлеровских убийц и поджигателей. Перед нами поставлена такая задача, и мы ее выполним».

— Хорошо сказано, правильно! — сказал Виктор.

— Ну, и наглец этот нацист! Он ухмыльнулся, скривил губы и надменно ответил: «Вы еще вспомните мои слова!» Но майор Тусин, как ты знаешь, за словом в карман не полезет. У него всегда и на все есть меткий ответ; он спокойно сказал: «Все в свое время. Не знаю, не придется ли мне в ближайшие месяцы думать о более важных вещах. Но у вас-то как раз будет достаточно времени основательно поразмыслить над тем, что я вам сказал». И велел его увести.

Герберт и лейтенант Мельников, работник политотдела, вышли проводить Виктора.

Речь зашла о предстоящих задачах, и советский лейтенант сказал:

— Нелегко будет переходить на танках Вислу, товарищ сержант.

— Мы форсировали Днепр, а он шире.

— Время-то зимнее, вода холодна как лед.

— Мы, товарищ лейтенант, не купаться собираемся в Висле, а только переправиться через нее.

И все трое рассмеялись.

— Когда и где мы теперь увидимся, Виктор? — прощаясь, спросил Герберт.

— В Берлине!

III

Вскоре после полуночи пришел приказ: «Быть в полной боевой готовности!» Большой темный лес наполнился шепотом и шорохами. Все старались двигаться возможно бесшумнее. Давно уже сваленные деревья были доставлены на берег и связаны в плоты. Саперы стаскивали к берегу штурмовые лодки для форсирования реки. Только в третьем часу ночи в лесу как будто стихло, но вряд ли хоть один из красноармейцев заснул; все бодрствовали, готовые к наступлению.

Виктор сидел в опустевшей землянке и дописывал письмо к отцу, начатое несколько дней назад. Вместе с письмом к матери, уже написанным, его надо было доставить в штаб дивизии до начала наступления — тогда оно, несомненно, попадет в Москву.

Ему пришли на ум слова Герберта: «…Как бы с тобой под самый конец чего не случилось». Не следовало Герберту этого говорить. Да, это было бы обидно. Пока все сходило хорошо, он не получил ни малейшей царапины; лишь однажды был слегка контужен. Страха он не испытывал, хотя не раз видел, как возле него умирали товарищи. Но ему хотелось дождаться победы — завершения всех трудов и опасностей, всех жертв. А это последнее наступление, конечно, будет стоить еще многих жертв. Он гнал от себя застрявшую в мозгу глупую мысль, но все же решил на всякий случай кончить письма.

Виктор еще раз достал последнее письмо отца и перечитал его. Отец преподавал в школе для военнопленных, в его классе было тридцать человек бывших солдат и офицеров вермахта, среди них — четыре члена нацистской партии. Виктор находил, что отец слишком снисходительно судит об этих гитлеровских солдатах и слишком рассчитывает на их духовное обновление. А ему казалось, что они напяливают на себя новое мировоззрение словно маскировочный халат, заранее решив, как только ветер подует в другую сторону, скинуть его с плеч. Отец же полагал, что среди этих людей можно найти хороший ценный материал, честных попутчиков. Сколько-нибудь мыслящий человек, если он принадлежит к классу трудящихся, говорил отец, не может устоять перед силой научного социализма.

Виктор взял начатое письмо к отцу и пробежал глазами написанное.

«Дорогой отец, прежде чем отослать письмо, мне хочется приписать еще несколько строк. Мы с нашими славными Т-34 стоим у большой реки. Когда ты получишь это письмо, мы будем уже на том берегу. Я пишу в лесной землянке. За ее стенами все тихо, но в этой тишине чувствуется напряженная жизнь. Если от меня долго не будет вестей, не тревожься. Следующее письмо пошлю тебе из Б».

Он задумался: каким приветствием закончить письмо? «Во имя социализма!» — слишком восторженно и неуместно. «Обнимает тебя твой…» — слишком непривычно. Так он никогда не выражал своих чувств. Но что тут долго размышлять? Он написал:

«С приветом, твой сын Виктор».

В политотделе ждал курьер, который должен был отправиться в штаб дивизии. Не успел Виктор сдать свои письма, как советская артиллерия открыла огонь, возвещавший начало наступления.

IV

В те январские дни, когда внук Карла Брентена, правнук Иоганна Хардекопфа, с красным знаменем на башне танка несся в глубь Германии, преследуя по пятам бегущих фашистов, политзаключенный Эрнст Тимм, сидевший в вальдгеймской каторжной тюрьме, был вызван к начальнику тюрьмы.

В директорский кабинет вошел старик в полосатой тюремной одежде. Его лицо было не только покрыто мертвенной бледностью от долголетнего заключения, но казалось высохшим, увядшим; кожа испещрена застарелыми ссадинами, в углах рта залегли глубокие складки.

— Садитесь, Тимм! — Директор поднял глаза. У него было холеное лицо и редкие, поседевшие на висках волосы. Он медленно надел очки, взглянул на заключенного и так повернул настольный календарь, чтобы Тимм мог видеть число и день.

— Вы знаете, какой сегодня день?

— Да, господин директор!

— Двадцать шестое января тысяча девятьсот сорок пятого года. Вы, должно быть, давно уже с радостью ждете этого дня?

— Нет.

— Нет?.. — Начальник тюрьмы доктор Тримбш испытующе взглянул сквозь очки на заключенного. Он не видел увядшего лица, ссадин и складок; он видел только глаза заключенного, а в них еще жила воля и сила, в них светился ум. Доктор Тримбш покачал головой. Начальник тюрьмы и заключенный поняли друг друга.

— Я знаю!.. Знаю! — продолжал он. — Но, скажите на милость, что я могу поделать? Правила есть правила. Я думаю, что вы не поставите мне это в упрек? Господин Тимм, вы отбыли свой срок. В двенадцать часов я должен вас выпустить. Я… я не могу сказать, что рад этому, и не собираюсь вас с этим поздравлять.

— Понимаю, господин директор, — тихо проговорил Тимм.

— И тем не менее позвольте пожать вам руку! — Директор встал и подал руку Эрнсту Тимму.

Тимм тяжело поднялся, улыбнулся такой улыбкой, какая могла бы появиться на лице призрака, и пожал протянутую ему через стол руку.

— Почему суд не присудил вас к десяти годам, к пожизненному заключению? Я не выдал бы вас даже за день до отбытия срока.

— Благодарю за доброе намерение, господин директор, — ответил Тимм. — Но и в этом случае вы вряд ли что-нибудь сделали бы, да, вероятно, и не могли бы ничего сделать. Вспомните о моем товарище, о руководителе нашей партии Эрнсте Тельмане, господин директор. Одиннадцать с половиной лет просидел он в тюрьме без суда и приговора, и вдруг его неожиданно увозят из тюрьмы и подло убивают.

— Вы правы, господин Тимм, что значат в наше время статьи, параграфы?

— И что значат право и закон? — дополнил Тимм. — Класс, к которому вы принадлежите, господин директор, спасаясь от неминуемой гибели, защищается с жестокостью раненного насмерть зверя.

— Гибнет нечто большее, чем то, что вы называете моим классом, господин Тимм.

— Каждый класс, изживший себя, видел в своей гибели гибель мира. В неизбежных боях, муках и схватках рождается новый мир, лучший строй.

— Оставим это, господин Тимм. Меня, старика, вы не завоюете на сторону этого лучшего мира. Для меня лучший мир — прошлое, а не будущее.

— Еще один вопрос, господин директор!

— Говорите!

— Где находится Красная Армия?

Директор ответил не сразу, он сжал губы и молча, пристально взглянул на сидящего перед ним заключенного. Выдержав паузу, он ответил:

— Под Данцигом, Торном и Бреславлем.

Землисто-серое старческое лицо Тимма ожило. Оно разгладилось, засветилось улыбкой, даже помолодело. Доктор Тримбш добавил уже от себя:

— Американцы и англичане стоят на Рейне.

— Под Бреславлем?.. — повторил Эрнст Тимм, устремив взгляд куда-то в пространство… — Значит, Красная Армия победительницей вступит в Берлин! Хорошо! Чудесно! Теперь это дастся мне гораздо легче, господин директор.

V

Ровно в двенадцать часов того же дня коммунист Эрнст Тимм, приговоренный двадцать шестого января 1936 года к девяти годам каторжной тюрьмы за «государственную измену», получил свои документы и был выпущен на свободу. Справа и слева от него стояли два гестаповца. Тимм был уже в своем костюме. Он рассматривал свою серую шляпу, точно старую знакомую, с которой он свиделся после девятилетней разлуки. Оба гестаповца вышли с ним из тюрьмы. У ворот стояла машина, в которую Тимму приказано было сесть. Один из гестаповцев сел рядом с ним, другой рядом с шофером.

Никто из троих не произнес ни слова. Промолчали всю дорогу до Лейпцига.

Эрнст Тимм смотрел на голые поля, еще покрытые тонким слоем смерзшегося снега. Одинокие группы деревьев, мимо которых они проезжали, протягивали кверху голые сучья. Только маленькая сосновая роща на пригорке ласкала глаз своими зелеными верхушками.

Он думал о товарищах, проделавших до него этот путь, и давал себе слово остаться стойким до конца. Он не жалел, что ему пришлось вынести тяжелые годы каторги; они дали ему возможность дожить до дня победы над фашизмом. Советский Союз, Красная Армия одержали победу над фашизмом, над Гитлером — как это чудесно! Спасибо вам, храбрые красноармейцы, вечное спасибо! В мой смертный час последнее слово мое — слово благодарности вам. Как счастливы те, которые не только дожили до дня победы, но и переживут его!

— Знаете вы, куда мы едем? — спросил вдруг гестаповец, сидевший рядом с Тиммом.

Тимм, не подымая глаз, почти равнодушно ответил:

— Знаю.

— Наш начальник хочет еще раз поговорить с вами.

— Очень любезно со стороны вашего начальника.

Машина въехала в город и остановилась во дворе здания суда. Эрнста Тимма сдали на руки двум эсэсовцам, вооруженным карабинами. Его отвели в подвал. Он услышал звуки каких-то глухих раскатов, похожих на заглушенные залпы. Эсэсовцы отперли дверь одной из камер и втолкнули его в большую холодную комнату, где находилось уже около тридцати человек. Некоторые сидели на корточках у стены, зажав уши стиснутыми кулаками. Другие, тяжело дыша, ходили взад и вперед по камере.

Тимм окинул взглядом всех, но не увидел ни одного знакомого лица. Прежде чем он успел заговорить с кем-нибудь из заключенных, дверь снова распахнулась. На пороге показался офицер-эсэсовец. Позади него стояли эсэсовские солдаты с автоматами. Офицер читал по листу, который держал в руках:

— Август Пессель!.. Оскар Рим!.. Теодор Мартин!.. Вильгельм Шонебергер!.. Курт Заммер!.. Вальдемар Этлинг!.. Фридрих Кюне!.. Антон Бладевиц!.. Эрнст Гафф!.. Вилли Нолленхауэр!.. Отто Майер!.. Август Лемзаль!.. Выходите!

Вызванные медленно один за другим выходили из камеры.

Офицер пересчитал их:

— …три, четыре, пять…

Один из смертников обернулся к дверям камеры и выкрикнул:

— Прощайте, товарищи! За нас отомстят! И очень скоро!

— Красная Армия уже под Бреславлем!

— Заткни пасть, собака! — крикнул офицер. — Следующий на очереди — ты!

— А после меня — ты! — ответил Эрнст Тимм.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

I

Крах фашистской Германии застал Венера в Ломбардии. В Милане немецкие солдаты еще сдерживали бурлившее в массах возмущение. Однако Венер нисколько не сомневался, что, как только войска оставят город, вспыхнет восстание и народ круто расправится с фашистами. Только это, по всей вероятности, и послужило причиной переговоров между английским и американским командованием, с одной стороны, и немецким командующим — с другой, о том, чтобы немецкие войска оставили город не раньше, чем войска союзников вступят в него.

Венер видел в эти дни людей, которые на всех фронтах войны десятки и сотни раз рисковали жизнью, а теперь шли на самые подлые уловки, только бы спасти свою шкуру. Он был возмущен. Он проклинал их. И, действуя совершенно так же, как они, винил в своем поведении этих, как он выражался, трусов. Если бы они, не щадя жизни, храбро бились до последнего часа и кровью своей оправдали гибель рейха, рассуждал Венер, он бы с радостью последовал их примеру. Теперь же он вынужден искать, как и те трусы, какого-нибудь спасительного убежища — если только не хочет, точно собака, подохнуть где-нибудь в канаве, — а этого он ни в коем разе не хочет.

Единственный выход, который Венер видел для себя при создавшемся положении, — это бегство в Швейцарию.

Еще до того как последняя немецкая дивизия оставила Милан, Венер тайно покинул город. В подкладке его не слишком поношенного, но и не чересчур элегантного пиджака было зашито триста десять долларов и семьсот шведских крон — все, что он сумел сколотить за последние несколько недель. Он сунул в карман испанский паспорт десятилетней давности. Срок паспорта давно истек, но, как бы то ни было, это был документ, и он мог пригодиться.

Очень плохо владея итальянским языком да к тому же боясь своего явно немецкого акцента, он не отваживался лишний раз заговорить с кем-либо, а тем более присоединиться к кому-нибудь. Оставалось сделать попытку в одиночку добраться до границы. И он решил продвигаться к пограничному итальянскому городку Комо.

Среди возбужденных толп народа на бурлящих улицах и в переулках миланского предместья было, конечно, тоже не совсем безопасно, его могли и тут узнать; но шагать одному по пустынному шоссе было несравненно опаснее. Карабинеры, правда, не показывались, однако из-за каждого дерева, из каждой придорожной канавы могли вынырнуть партизаны.

Он давал себе клятву не нервничать и не терять присутствия духа ни при каких обстоятельствах, прятаться в случае малейшей опасности и ждать, ждать, если нужно — часами, пока она не минует. Тогда бегство непременно удастся.

Иногда, лежа в кустах на опушке леса, в ожидании, пока проедет показавшаяся вдалеке крестьянская телега, он думал о Германии. И тогда его охватывало смешанное чувство боли и презрения. Он был убежден, что Германия погибнет, будет стерта в порошок превосходящими силами противника. Корабль тонул. Последний приказ гласил: «Спасайся кто может».


Перед Венером вздымались гигантские и, казалось, непроходимые громады Альпийских гор. Чем ближе он подходил к предгорью, тем опаснее становилась дорога. Повсюду патрулировали вооруженные крестьяне. На перекрестках стояли часовые партизан. По расчетам Венера, Комо был в двух шагах. Он вышел на боковую, довольно пустынную дорогу, надеясь, что сумеет стороной обойти Комо и пробраться к более или менее глухому участку границы.

С гор быстро спустилась ночь. Венер уже не надеялся в этот вечер перейти границу. Он осмотрелся, ища укромного местечка, где бы можно было хоть несколько часов поспать. Вдруг за спиной у себя он услышал гул шагов, но в темноте, конечно, ничего не мог разглядеть. В поисках укрытия Венер, пригнувшись, побежал вперед и неожиданно очутился возле какого-то строения. В тени его стен он бросился на землю.

На дороге показался целый отряд молча шагавших мужчин. Венер видел их темные, как тени, фигуры с винтовками через плечо. Подождав, пока этот отряд вооруженных людей скрылся из виду, он, крадучись, обошел строение. Оказалось, что это большой сарай; ворота его были открыты. Теперь он увидел, что рядом с сараем стоит дом. Значит, опять он наткнулся на какой-то поселок. Не успел он решить, в какую сторону податься, как открылась дверь дома. Из нее вышел человек и направился к повозке, стоявшей между домом и сараем. Ухватившись за дышло, он вкатил повозку в открытые ворота сарая.

Вдруг он остановился: увидел Венера. Их взгляды встретились. Венер медленно приблизился к незнакомцу. Это был крестьянин, судя по лицу, очень старый. Он смотрел на Венера спокойно и вопросительно.

— Деньги, много денег, — шепотом сказал Венер.

Крестьянин не шевельнулся, не проронил ни звука.

— В Швейцарию! — Венер показал рукой в сторону гор. — Сегодня ночью.

Наконец старик поднял руку и показал на открытые ворота сарая. Венер зорко следил за каждым его движением.

Крестьянин повернулся, пошел назад и исчез за той же дверью, из которой только что вышел.

Венер ждал. Развязка была близка: либо помощь, либо партизаны. Он достал из кармана пистолет и удостоверился, что предохранитель снят.

Но никто не показывался. Венер ждал. Он сознавал, что прошло всего несколько минут, и старался сдержать свое нетерпение. Потом ему пришло в голову, что такое долгое отсутствие крестьянина — зловещий признак. Не правильнее ли все-таки бежать, пока не поздно?

Но вот послышались шаги. В окнах дома вспыхнул свет. Дверь открылась. Старик крестьянин и с ним еще какой-то человек шли к сараю. На груди у старика висел фонарь.

Венер с первого взгляда определил, что человек, сопровождавший крестьянина, — интеллигент. Высокий, стройный, с умным лицом. Человек этот тихо спросил:

— Что вам нужно? Венер ответил:

— Переправьте меня в Швейцарию!

— Вы не итальянец! — сказал тот.

— Я немец! Мне необходимо этой же ночью перейти границу.

— Это невозможно! — ответил незнакомец на хорошем немецком языке. — В городе красные. Все дороги, все тропы, ведущие к границе, охраняются.

Венер сбросил с себя пиджак, рванул подкладку, достал пачку долларов и поднес ее к самому лицу итальянца:

— Триста десять долларов. Они будут вашими, если вы проводите меня через границу.

Крестьянин поднял фонарь и осветил им банкноты.

— Триста десять, — повторил Венер, чувствуя, что от страха на лбу у него выступил холодный пот. Он пристально посмотрел на незнакомца. Крестьянин искоса взглянул на своего соотечественника, в котором боролись, по-видимому, страх и жадность.

Вдруг итальянец протянул руку к деньгам.

— Хорошо! Дайте их сюда!

Венер отдернул руку с долларами.

— Вы получите их только на швейцарской границе!

II

Он вздохнул с облегчением, когда вслед за незнакомцем зашагал в гору по таким узким и незаметным стежкам, что в темноте их едва можно было различить. С одной из возвышенностей Венер увидел внизу, в долине, множество огней и подумал: «Надо надеяться, что это последний итальянский город на моем пути».

Когда незнакомец оставил его одного в сарае и пошел предупредить жену, что вернется под утро, Венер не был уверен, сдержит ли тот слово. Он боялся, что жена отсоветует мужу пускаться в такое предприятие. В ту минуту Венер готов был отдать не только все свои доллары, но в придачу еще и все шведские кроны: только бы очутиться в Швейцарии! А там уже выход найдется.

Теперь же, когда каждый шаг приближал Венера к границе и он надеялся еще до рассвета очутиться на швейцарской стороне, ему казалось, что и ста долларов предостаточно. За какие-нибудь несколько часов ночного перехода через горы сто долларов — княжеское вознаграждение. Но об этом он заговорит, когда Италия останется за рубежом.

Молча шагали они в ночном мраке вверх и вниз по горам, сквозь леса и вдоль отвесных скал. Несколько раз отклонялись от тропинки, но неизменно опять попадали на проторенную дорогу. Незнакомец, видно, отлично знал местность.

Уже за полночь они сделали привал у подножья высокой горы. Незнакомец спросил:

— Сколько денег у вас, вы говорили?

Раньше чем назвать сумму, Венер чуть было не спросил, не на швейцарской ли они уже территории. Но сдержался и равнодушным голосом ответил:

— Триста десять долларов.

— А себе вы сколько-нибудь оставили?

— Ах, это не так важно. В Швейцарии у меня есть друзья.

— Оставьте себе десять долларов, — сказал незнакомец.

— Благодарю, — сказал Венер. — Вы очень великодушны. А как ваша фамилия? Кто и что вы?

— Фамилия моя Чиала. Андреа Чиала. Я врач, хирург… Учился в Германии. В Иене и Геттингене… Я люблю Германию.

— Вот, значит, откуда ваш великолепный немецкий язык! — воскликнул Венер.

— Моя жена немка, — продолжал итальянец. — Только когда я сказал, что речь идет о ее соотечественнике, она согласилась. Сначала не хотела отпускать меня.

— Нам, видно, еще далеко, — сказал Венер. — Не двинуться ли дальше?

— Мы скоро у цели, — ответил врач. Он скрыл, что они уже в Швейцарии. — Я провожу вас до линии железной дороги. Оттуда вы увидите и первую швейцарскую станцию. Даже если вас там задержат, это будет уже не так страшно. Швейцарцы не выдают немцев.

— У меня испанские документы, — сказал Венер и сам удивился, зачем он это сказал. Какое кому дело до этого?

— Ну, тогда вам ничто не угрожает. Идемте, нам осталось несколько сот метров пути!

Они стали подниматься по крутому склону. Узкая тропа, местами пробитая в скале, вела круто вверх. Доктор Чиала, помогая Венеру миновать опасные места, уверял, что спуск с горы будет много легче.

Когда они перевалили через гребень, Венер увидел внизу прямой, как стрела, железнодорожный путь, а в некотором отдалении — огни и семафоры станции.

— Мы в Швейцарии, — сказал итальянец.

— Ну, вот видите! — воскликнул Венер. — И все это было не так уж опасно!

— Вы думаете? — Доктор Чиала улыбнулся. — Вы попросту не заметили опасности.

— Во всяком случае, мы никого не встретили.

— В этом-то и весь фокус.

— Не находите ли вы, что ста долларов вполне достаточно за ваши труды?

Итальянец удивленно посмотрел на Венера. Ему не верилось, что это сказано серьезно.

— Мы уговорились, что я получу триста десять долларов. Десять я вам уже оставил. Имейте в виду, что я эту сумму должен разделить с крестьянином Джакопо.

— Ну, хорошо! — Венер протянул итальянцу пачку банкнотов. — Десять долларов я себе оставил.

Итальянец взял деньги, смял их и сунул в карман пиджака.

— Что же вы не пересчитаете их?

— А зачем?

— Как мне идти дальше?

Итальянец прошел немного вперед и показал Венеру дорогу к железнодорожной станции.

— Подниметесь по этой горе. На середине ее вы увидите тропу, отходящую от прямой дороги; она ведет к железнодорожному пути. Прямая же дорога ведет уже к станции, но вы… — Он не договорил.

Венер незаметно вынул пистолет и в упор выстрелил в своего проводника.

Тот как-то странно подпрыгнул, крикнул: «Что вы делаете?» — зашатался и упал.

Венер стоял, не шевелясь, и вслушивался в ночь. Ему казалось, что звук выстрела раскатился по теснине и достиг железнодорожной станции. Лишь понемногу вновь установилась тишина, глубокая-глубокая тишина.

Он наклонился над своей жертвой и вынул из кармана итальянца доллары. Когда Венер прикоснулся к раненому, тот зашевелился и невнятно забормотал.

Венер, ногами перекатывая тело, подтолкнул его к краю обрыва и последним толчком сбросил вниз.

Чтобы добраться до станции, понадобилось бы теперь не больше получаса, но Венер оставался на горе, пока не рассвело. Спокойным, размеренным шагом, точно возвращаясь с утренней прогулки, спустился он по узкой, боковой дорожке в швейцарский город, ничем не отличавшийся от маленьких итальянских городков, в которых ему приходилось бывать. Недалеко от вокзала он увидел трактир, зашел туда, заказал коньяку и что-то шепнул еще заспанному хозяину. Тот сразу проснулся и проявил вдруг необычайную расторопность; живо налил Венеру вторую рюмку коньяку и подал ему пачку швейцарских банкнотов. С большим убытком для себя Венер обменял две десятидолларовые бумажки. Тем не менее сделкой был доволен не только хозяин, но и Венер.

На вокзал он не пошел, а нанял машину.

— В Лугано!

С удовольствием откинулся он на спинку сиденья. Почувствовал себя спасенным. На ум ему пришла строка из известной солдатской песни: «Швейцарию, малютку дикобраза, захватим мы уж по пути домой». Хорошее «возвращение домой», нечего сказать! Но слава богу, что среди бушующего океана войны еще существует этот спасительный остров. Потом он прикинул, что из вещей необходимо приобрести прежде всего: чемодан, верхние рубашки, легкое летнее пальто и шляпу. Покупать все это следовало осторожно, чтобы в Лугано не обратить на себя внимание. Да и задерживаться в этих местах не следует. Самое позднее — завтра, а может быть, ночным поездом он выедет в Берн. За Сен-Готардом уж можно будет вздохнуть спокойно.

В Лугано, в витринах газетных киосков, ему бросились в глаза жирные заголовки газет: «Бои за Берлин!», «Американские и русские войска встретились на немецкой земле!», «Гитлер называет Геринга предателем». И Венер подумал: «Там теперь форменный шабаш ведьм. Пока кто-нибудь обо мне вспомнит, я сам забуду, кто я». Но он понимал, что, если даже он сразу зарегистрируется в Берне у испанского консула, ему все же придется выждать в Швейцарии несколько недель, прежде чем отважиться на поездку через Францию.

III

Когда Советская Армия начала наступление на Берлин, штурмбанфюрер СС Рохвиц находился еще на фронте, в одной из воинских частей СС. Его в ужас приводило падение боевого духа в армии и всеобщее разложение. Впрочем, были и примеры беззаветного самопожертвования. Так, одна артиллерийская часть под командованием юного капитана защищала какую-то высоту даже после того, как пехотинцы бежали, оставив окопы и блиндажи. Артиллеристы дрались за рубеж, пока не осталось ни одного человека, способного держать автомат.

Рохвиц получил от командира боевого участка, своего хорошего знакомого, полковника Ганнера, приказ задерживать всех стихийно отступающих солдат и на месте вершить над дезертирами суд и расправу. Это была еще одна попытка с помощью крайних мер поднять воинскую мораль.

В распоряжение Рохвица был дан отряд отборных эсэсовцев. На двух машинах они выехали в тыловую оборонительную полосу в поисках укрывающихся солдат. Рохвиц устраивал неожиданные облавы на дорогах и в деревнях и для острастки вешал пойманных дезертиров на деревьях, окаймлявших шоссе.

Разведчики доложили Рохвицу, что по дороге, параллельной магистрали Франкфурт-на-Одере — Берлин, движется в сторону Берлина отряд хорошо вооруженных дезертиров.

— Мы прихлопнем их! — воскликнул Рохвиц, и в глазах его блеснуло бешенство.

— Будьте осторожны! — сказал майор Диппольд. Вернувшись из Берлина, Диппольд не нашел своей воинской части и на первых порах включился в отряд Рохвица. — Если у дезертиров есть оружие, они будут защищаться. И если их окажется больше, чем нас, может получиться неприятная история.

— Пусть только осмелятся оказать сопротивление! — грозно сказал Рохвиц.

Он обнаружил солдат в лесной деревне, расположенной на берегу озера. Солдаты бойко торговали с крестьянами, выменивая, разбазаривая доверенную им собственность германского вермахта. Рохвиц въехал на середину деревни и потребовал от сновавших кругом солдат сложить у машины свое оружие.

Солдаты в ответ смеялись и кричали:

— Что этому толстяку взбрело в голову?

— Пусть себе едет своей дорогой и шутки шутит с русскими!

— Правильно, пусть там заработает себе «Рыцарский крест».

— А заодно и деревянный! Убирайся подобру-поздорову, пузатый, не то стрелять будем!

Рохвиц скомандовал открыть огонь. Первым залпом убило пятерых солдат.

Если Рохвиц рассчитывал, что тем самым сопротивление сломлено, то он ошибся. Дезертиры оборонялись с упорством отчаяния. В деревне поднялась беспорядочная пальба. Но солдаты, засевшие в крестьянских домах, оказались в более выгодном положении и принудили эсэсовцев покинуть деревню.

Рохвиц бесновался. Его отряд, потеряв семь человек, был вынужден отступить. Он отдал команду окружить деревню и грозил солдатам и крестьянам страшными карами.

Эсэсовцам самим не удалось бы справиться с дезертирами. Но снятая с фронта танковая часть по приказу Рохвица вошла в деревню, танки обстреляли из орудий крестьянские дома и вынудили солдат к капитуляции.

Четверо солдат застрелились. Обер-лейтенант, оказавшийся среди задержанных, заявил, что он и его подразделение получили приказ взорвать все мосты, находящиеся между Одером и Берлином. Вот его солдаты и вышли на выполнение приказа.

— Сколько мостов вы взорвали? — спросил Рохвиц.

— Пока ни одного, — ответил обер-лейтенант.

Молодой зенитчик, совершенно растерянный, при аресте заявил со слезами на глазах, что он совсем даже не дезертир, ведь война все равно проиграна, за что же его судить? Он хочет вернуться домой, где его ждет мать.

Рохвиц приказал согнать на шоссе всех арестованных.

— Что вы задумали? — вполголоса спросил майор Диппольд.

— Собираюсь наказать так, чтоб другим не повадно было. — Собираюсь поднять мораль, укрепить боевой дух и выиграть сражение за Берлин, — вращая выпученными глазами, ответил Рохвиц.

Петер Кагельман, находившийся среди арестованных, оживленно и громко разговаривал. Рохвиц уже несколько минут наблюдал за ним. По его мнению, этот солдат держал себя на редкость развязно; он, очевидно, не понимал, что его ждет.

Рохвиц вызвал к себе фельдфебеля, командовавшего комендантским взводом.

— Как только вы соберете документы дезертиров, немедленно уничтожьте их, похороните навек. Чтобы даже воспоминания об этих негодяях не осталось. — Указывая глазами на Кагельмана, он спросил: — Что ему нужно?

— Это артист, господин штурмбанфюрер, он все время что-то говорит.

— А вы допускаете?

Фельдфебель молчал.

— Привести!

Двое эсэсовцев подвели Кагельмана.

— Имя?

— Петер Кагельман.

— О чем вы говорите без конца?.. Кто вы?

— Я актер.

Рохвиц состроил гримасу.

— Актер?.. Вы плохо играете свою роль!

— Роль эта мне не по душе, — нашелся Петер.

— Вот как? Но вам все же придется сыграть ее до конца. Понятно?

Петер Кагельман в упор посмотрел на эсэсовского офицера и сказал:

— И не подумаю! Сыт по горло!

— Сыт по горло?.. — Рохвиц заорал фальцетом. — Я тоже сыт по горло! Видеть не могу таких трусов, как ты. — Он сделал знак эсэсовцу. — Плакат для этого мерзавца!

Эсэсовец принес картонный плакат, на котором большими буквами стояло: «Дезертир».

— Надеть! — скомандовал Рохвиц.

Кагельман отпрянул, но эсэсовцы надели ему плакат так, что надпись пришлась на самую грудь.

— Повесить!

Кагельман сопротивлялся. Его поволокли к шоссе. На одном из деревьев он увидел эсэсовца, который бросил вниз конец веревки. Кагельман широко раскрыл глаза и оглянулся на штурмбанфюрера. Теперь только он понял, что тот имел в виду своей репликой: «Придется сыграть роль до конца». Несколько секунд он звука не мог проронить, но затем во всю мощь своих легких крикнул:

— Камрады! Братья! Бра-а-тья!.. Убивают! У-би-ва-ают!

На него обрушился град побоев. Кто-то из эсэсовцев ударил его кулаком в лицо. Другой накинул на него петлю.

IV

Танковый гвардейский полк имени Эрнста Тельмана, прорвав фашистские укрепления на Одере, шел на Берлин. Танк за танком, непрерывной цепью. Залитая теплым солнцем молодая листва на придорожных деревьях, выстроившихся вдоль шоссе, ранние всходы на полях и ближние леса радовали глаз всей гаммой зеленых тонов.

Передовые отряды расставили регулировщиков на всех перекрестках. Виктор из своего танка увидел смеющееся лицо молодой советской девушки в военной форме; взмахом руки девушка показывала танкам направление. На дорожном указателе Виктор прочел: «Берлин — 45 километров».

Танкисты приветственно махали руками хорошенькой регулировщице, не отставал от своих товарищей и Виктор. Девушка всем отвечала улыбками, но руку не опускала, неукоснительно выполняя свои обязанности.

— Хороша девчонка, а? — Второй стрелок локтем подтолкнул Виктора, когда их танк проходил мимо девушки.

«Сорок пять километров», — думал Виктор. Вот так же близко и фашисты подходили однажды к Москве. Но города взять не смогли. Как-то развернется последний бой за Берлин? Судя по всему, остатки гитлеровской армии собираются ожесточенно защищать столицу. Гитлер, по слухам, находится в Берлине. Как уж много раз по пути, Виктор видел везде на стенах домов надписи: «Берлин никогда не капитулирует!», «Берлин останется немецким». «Конечно, Берлин останется немецким, — думал Виктор, улыбаясь. — Что за глупый лозунг! Да и «никогда не капитулирует» — тоже малооригинально». На своем боевом пути танкисты не раз слышали эти слова.

— Что там случилось? — крикнул водитель.

Виктор выглянул. На покрытых свежей весенней листвой деревьях качались человеческие фигуры: повешенные.

Передние танки замедлили ход. Танк Виктора медленно двигался по этой жуткой аллее. На всех казненных были плакаты. Виктор читал немецкие надписи и переводил их своим товарищам: «Дезертир!»… «За отказ от повиновения!»… «Трус!»… «Домой захотел, как собака околел!»… «Не выполнял приказов!»

На одном из деревьев висел труп обер-лейтенанта, одетого в новую, с иголочки, форму; на его плакате была надпись: «Не выполнил приказа взрывать мосты. Ждал русских!» Рядом с лейтенантом — молоденький зенитчик. На плакате у него было написано: «Дезертир! Просился к маме, попал в рай!» На лице зенитчика как будто застыла кривая улыбка. Она, казалось, говорила: «Дурацкую шутку сыграли с нами, а?» Нет, в самом деле лицо юноши улыбалось… Большие глаза, будто в изумлении, смотрели на советские танки.

— Черт возьми! Под конец они сами перебьют друг друга!

— Огонь!

Головной танк дал залп. В промежутках между грохотом орудийных выстрелов доносились треск пулеметной стрельбы, слова команды.

Виктор крикнул Никите Сергеевичу, водителю:

— Берегись! Никого близко не подпускай! Помни о противотанковых гранатах.

— Вы сами там у орудий не плошайте! — ответил Никита Сергеевич.

Огонь усиливался. Глухие взрывы сотрясали воздух. Опять залаяли пулеметы.

Один за другим танки выходили из цепи, сползали с шоссе и медленно, тяжело тащились по голым полям. Но вот, словно разъярившись, они стали набирать скорость. И понеслись вперед, все быстрей, быстрей… Гусеничные ленты стрелявших на ходу танков перепахивали землю. Орудия грохотали. Длинные орудийные дула поднимались и опускались, и с каждым выстрелом из них вырывался сноп огня.

Виктор заметил, что из амбара, стоявшего посреди поля, стреляли по шоссе. Он отчетливо видел вспышки огня. Несомненно, в самом амбаре или за ним было установлено орудие.

Он сам навел орудие своего танка.

— Огонь!

Недолет. Перед амбаром взлетел фонтан земли.

— Огонь!

Второй снаряд попал в амбар. Танк рывком остановился. Виктора отшвырнуло к стенке. Он уже думал, что прикончил засевших в амбаре немцев. Но Никита Сергеевич весело скалил зубы и кричал:

— Хорош! Давай еще!

После четвертого попадания из крыши амбара повалил дым и вслед за тем взметнулся столб огня.

Танк Виктора пошел через поле к головному танку; тот стоял на шоссе и через правильные промежутки времени посылал залп за залпом.

— Лес слева очистить от противника! — гласил приказ.

Шесть танков помчались напрямик через поля к лесу. Танк Виктора прошел вплотную мимо горящего амбара. Из бушующего пламени торчало дуло орудия. Неподалеку Виктор увидел двух немецких солдат, укрывшихся в яме. Подняв руки, они что-то кричали, но ничего нельзя было расслышать.

Никита Сергеевич, видя, что эти двое никакого вреда причинить не могут, даже не замедлил хода танка. Сейчас самое важное было подавить сопротивление засевшего в лесу противника, чтобы получить возможность беспрепятственно двигаться дальше.

V

Рохвиц растерянно метался по горящему Берлину. Он не находил никого из знакомых и подозревал, что многие бежали; носились слухи, будто бы советские войска обходят Берлин, чтобы отрезать город и с запада.

С радостью покинул бы Рохвиц столицу, которой угрожала опасность. Попасть в руки к русским он ни в коем случае не хотел. Уж лучше к англичанам. А всего охотнее сдался бы он американцам — верить англичанам было рискованно. Джентльменами они в лучшем случае бывают только между собой. Но Рохвиц опасался, что, если он решит пробиваться в Гамбург, его как дезертира могут задержать свои же. Без документов ехать нельзя было.

И он еще лихорадочней принялся искать какой-нибудь командный пункт или какое-нибудь влиятельное лицо, которое могло бы снабдить его необходимыми документами. Но, несмотря на самые энергичные поиски, не находил ни того, ни другого.

На вокзале Александерплац он вошел в канцелярию привокзальной охраны городской железной дороги. Пусто. Ни души. На столах — бумаги, документы, письма. Рохвиц выдвигал ящик за ящиком. В одном из них он нашел пачку бланков. В другом — несколько печатей. Не долго думая, он выхватил из ящика бланк и поставил на незаполненном формуляре две печати — одна из них была печатью привокзальной охраны. Сунув бумажку в карман, он быстро вышел.

На перроне ему попались навстречу фельдфебель и двое солдат; они вели какого-то человека в изодранной военной одежде.

Увидев форму штурмбанфюрера СС, фельдфебель вытянулся во фронт.

Рохвиц подошел к нему.

— Что сделал этот человек? — спросил он, с ног до головы оглядывая арестованного; тот стоял спокойно и скучающими глазами смотрел на Рохвица.

— Подозрение в дезертирстве! — отрапортовал фельдфебель.

— Гм! Гм! — промычал Рохвиц и строго взглянул на арестованного.

Напротив вокзала среди развалин оказалась каким-то чудом уцелевшая маленькая пивная. Там сидели несколько солдат и женщина. При появлении Рохвица солдаты встали, но, против его ожидания, чести не отдали и вышли из пивной вместе с женщиной, не обращая на него никакого внимания.

Рохвицу это было кстати. Он осмотрелся. На полу валялись опрокинутые стулья. На буфетной стойке стояли порожние бутылки и битые стаканы. Нигде ни души.

Он присел к столу, обтер обшлагом кителя один угол и достал из кармана бланк.

Заполнив соответствующие графы данными одного хорошо известного ему подразделения войск СС, он написал на бланке приказ:

«Штурмбанфюрер войск СС Гуго Рохвиц направляется с секретным заданием в Гамбург. Всем командным инстанциям вооруженных сил предлагается оказывать ему содействие».

На печатях Рохвиц измененным почерком нацарапал подписи. Одну из них он вывел так, чтобы в случае необходимости можно было прочесть — «Гиммлер».

VI

Танковая колонна остановилась на Унтер-ден-Линден. Сержант Виктор Брентен откинул крышку башенного люка и выглянул наружу. За разрушенными фасадами высоких зданий пылали пожары. Из проемов окон вырывались языки пламени. Но шум боя на городских улицах несколько приутих. Может, остатки гитлеровских войск капитулировали?.. Виктор услышал где-то вдалеке, очевидно за Бранденбургскими воротами, разрывы снарядов, лай пулеметов. Почему его колонна остановилась? Почему они не продвигаются дальше, в западные районы города? Среди руин, карабкаясь вверх и вниз по горам обломков и камней и все время держа автоматы на изготовку, перебегали красноармейцы. Виктор поглядел вокруг. Повсюду, от окраин и до самого центра, — одна и та же картина разрушения: разбитые, расстрелянные, сгоревшие грузовики и танки, зенитные орудия и гаубицы. Но нигде ни одного живого немецкого солдата и ни одного жителя Берлина. Словно все они погребены под обломками рухнувших зданий.

— Внимание! Вперед!

Головной танк с красным флагом на башне двинулся к Бранденбургским воротам, колонна последовала за ним. Виктор, весь напрягшись, прильнул к смотровой щели. Головной танк переменил направление и свернул на боковую улицу. Тяжелые боевые машины шли по камням, ящикам от боеприпасов, стальным шлемам, противогазам и, вероятно, по трупам, лежавшим под грудами этого мусора.

Опять стали.

Танк Виктора оказался возле немецкого зенитного орудия, ствол которого был направлен вверх, хотя само орудие было разбито. Открыв люк, он увидел два маленьких искромсанных тела. Это были дети, мертвые дети. Возможно, члены союза гитлеровской молодежи. Последнее из пополнений, брошенное в этот последний бой. Дети обслуживали зенитное орудие. Виктор не мог отвести взгляда от маленького мальчишеского лица, смотревшего на него открытыми глазами.

На противоположном тротуаре, на огромной груде развалин рухнувшего дома, торчал танк, словно вставший на дыбы в борьбе. Из открытого люка свешивался торс немецкого солдата. «Могло быть и моей участью, но мне повезло», — подумал Виктор. Он подумал об этом в последний час войны.

Торжествующе реяло красное знамя на здании рейхстага, купол которого возвышался над горами развалин у Бранденбургских ворот.

VII

Медленно затихал шум боя. Берлин капитулировал. Из бомбоубежищ, подвалов и окон уцелевших домов вывешивали белые флаги. Мужчины, женщины и дети выползали из-под развалин и смотрели в весеннее небо. Светлый голубой свод его, в котором сияло теплое майское солнце, высился над мертвым городом.

Победа!.. Лица красноармейцев лучились радостью, лучились гордостью!

Победа!.. Сто тысяч гитлеровских солдат и их генералов в Берлине сложили оружие.

Победа!.. Советская Армия разгромила фашистские вооруженные силы.

Виктор был совершенно оглушен этим чувством победы. Он прошел на своем танке от Воронежа до Берлина — путь, стоивший огромных жертв и тяжелых невзгод, усеянный руинами, пожарищами и трупами. Но вот победа завоевана, фашизм разбит. Советская Армия — армия победителей — в Берлине, и он, сержант Виктор Брентен, завоевал эту победу вместе со всей армией.

И все же в каком-то уголке его души гнездилась печаль. Он иначе представлял себе встречу с родиной. До последней минуты он надеялся, что, по крайней мере, к концу войны немцы поднимутся на открытую борьбу против своих фашистских супостатов. Ему хотелось бы, чтобы красный флаг на рейхстаге водрузили немецкие рабочие сами, а потом уж протянули бы руки пришедшим советским солдатам, своим освободителям и друзьям. Но Виктор не знал, что творилось в Германии в эти последние месяцы и недели. Танковый полк имени Эрнста Тельмана освободил заключенных одного концлагеря. Это были полумертвые люди, человеческие обломки. Сотни заключенных так и не встали со своих нар; они умерли от голода и истощения. В этом лагере томились и дети. Живые лежали вместе со своими умершими товарищами, ибо мертвых никто не убирал. В последние недели эсэсовские разбойники свирепствовали, как обреченные на смерть, взбесившиеся псы. Того, кто хотя бы за час до прихода освободителей выражал радость, что войне конец, расстреливали на месте или вешали на ближайшем суку. Идя ко дну, фашисты в самый последний момент увлекли за собой сотни и тысячи людей. Они поджигали дома, уцелевшие от бомбардировок, взрывали мосты, в том числе и небольшие, стратегически не имевшие никакого значения. Они затопили водой туннели берлинского метро, в которых укрывались от бомб десятки тысяч женщин и детей, и все, кто искал там спасения, погибли. Уже хорошо зная, что им не удержать столицы, фашисты бросали свои последние ручные гранаты в жилые дома. Им важно было лишь, чтобы Советская Армия, войдя в город, застала там одни развалины и как можно больше трупов.

Изрешеченное снарядами здание рейхстага было в эти дни одним из самых популярных в городе. Каждый красноармеец знал, что на поджоге рейхстага Гитлер построил свое кровавое господство над Германией. Каждый красноармеец знал, что на судебном процессе по делу о поджоге рейхстага Георгий Димитров смело сорвал с фашистов маску демагогов и показал всему миру их подлинные разбойничьи образины. Каждый красноармеец хотел увидеть рейхстаг, побывать внутри этого здания. Его завоевывали в кровавом рукопашном бою, ступенька за ступенькой, камень за камнем. Оно было иссечено снарядами извне, выжжено пожарами изнутри, а могучие каменные плиты, из которых оно было сложено, еще держались, и массивное строение, как израненная, но устоявшая крепость, поднималось над руинами окрестных улиц.

Виктор вместе с товарищами поднялся по разбитой ручными гранатами и пулями и забрызганной кровью широкой каменной лестнице. На почерневших от пожаров каменных стенах, на колоннах красноармейцы высекли приветствия, пожелания, проклятия, лозунги и имена. Любовь и ненависть, страсть и тоска по родине, радость и боль — все, что в этот день победы, день конца страшной разбойничьей войны, могли чувствовать человеческие сердца, было высечено на этих камнях.

VIII

В тот день, когда бывший инспектор государственной тайной полиции в Гамбурге, впоследствии министериальдиректор гиммлеровского ведомства, Гейнц Отто Венер прибыл в Лугано, решилась судьба ганзейского города на Эльбе.

Люди, которым предстояло выбрать одно из двух решений — капитуляция или оборона, собрались в вилле имперского наместника на берегу Аусенальстера.

Курьеры сновали взад и вперед. Каждые полчаса сообщалось о положении на фронтах. И с каждым получасом фронт, поскольку вообще еще могла идти речь о фронте, приближался к Эльбе. Полки, дивизии сдавались, рассыпались, покидали фронт на собственный страх и риск или складывали оружие и ждали, пока их возьмут в плен.

Саперы заложили подрывные заряды под оба моста через Эльбу. Тем не менее по железнодорожному мосту в Гамбург еще шли поезда, и настолько переполненные, что даже на ступеньках, буферах и крышах вагонов стояли, сидели и лежали мужчины, женщины и дети. Население городов и деревень, охваченное паническим страхом перед наступающими неприятельскими войсками, бросало насиженные места и бежало без оглядки.

В обширном вестибюле нижнего этажа виллы имперского наместника нетерпеливо дожидались приема эсэсовские офицеры, офицеры вермахта, члены сената и муниципалитета, представители хозяйственных и коммерческих кругов. Был здесь и штурмбанфюрер СС Гуго Рохвиц, несколько часов назад приехавший с Восточного фронта и дожидавшийся приема у наместника. Черный мундир чуть не лопался на нем, жирная шея складками свисала на воротник. Он громко ораторствовал. Его круглое лицо пылало сухим жаром. Каждую улицу, каждый дом, каждый камень клялся он защищать и за последним камнем погибнуть с честью!

— Нет никакого сомнения, что будь перед нами только одна из великих держав сего мира, мы загнали бы ее на край света. Несчастье наше в том, что они, эти трусливые чудовища, объединились и все вместе напали на нас. Но мы жили и сражались всем на удивление. Погибнем же так, чтобы наши потомки с благоговением взирали на нас! — Он говорил, задыхаясь от ярости, срывающимся голосом и так воспламенился, в такой раж вошел, что лихорадочно горевшее лицо его даже вздулось. А лица слушателей выражали больше изумление героическим пылом этого толстяка, чем сочувствие его речам.

Доктор Баллаб и Стивен Меркенталь явились сюда как представители коммерческих кругов. Усевшись в отдаленном углу, они, в ожидании благоприятного момента для разговора с наместником, согласовывали свои предложения, которые собирались отстаивать в интересах крупной буржуазии. Доктор Баллаб подтолкнул локтем Меркенталя и глазами показал на Рохвица.

— Какой бес в него вселился? — ухмыляясь, зашептал он. — Трагическая роль ему совсем не к лицу.

— По-моему, он пьян, — сказал Меркенталь. Этот эсэсовский офицер его не интересовал. И вообще эсэсовцы со всем их фашистским балаганом для него более не существовали, их песенка спета. Его удивляло, что еще находятся люди, которые этого не понимают.

— Если Гиммлер действительно у наместника, — сказал доктор Баллаб, — то вряд ли ему доставит удовольствие лицезреть меня. С него станется, что он в последний момент захочет со мной рассчитаться…

— Он, бесспорно, там. Но будьте покойны, он не выйдет.

— Неужели мосты действительно хотят взорвать? — спросил доктор Баллаб.

— Генерал-полковник Вальнер, которому еще удается в какой-то мере поддерживать среди своих солдат дисциплину, решил ни при каких условиях не допускать взрыва мостов.

— Сможет ли он это сделать? Уверенности нет.

— Надо надеяться! Его наиболее надежные подразделения стоят в Веделе. В любую минуту он может занять подступы к мостам.

— Кстати, у вас есть какие-нибудь связи в социал-демократических кругах? — спросил доктор Баллаб.

— Социал-демократических? — удивленно переспросил Меркенталь. — Вот уж где у меня действительно никаких связей нет.

— А жаль. Могли бы теперь оказаться полезными.

— Но их, вероятно, не так уж трудно установить.

— Я тоже так думаю.

— Вы правы, — сказал Меркенталь после некоторого раздумья. — Нам прежде всего нужно выбраться из этой катастрофы невредимыми. А там уж как-нибудь образуется…

Доктор Баллаб опять посмотрел на Рохвица, который о чем-то горячо спорил с несколькими офицерами вермахта. Незаметно сделав ему знак, Баллаб поманил его к себе. Тот, важно пыжась, подошел.

Доктор Баллаб потянул его за борт мундира и, когда Рохвиц наклонился, шепнул на ухо:

— Слушайте, не пора ли вам наконец сбросить с себя эту личину героя?

Рохвиц вытаращил круглые глаза на бывшего государственного советника, которому он стольким был обязан.

— И еще я бы вам посоветовал не расхаживать в этом мундире!

— То есть как это? — Рохвиц выпрямился. — Что же еще нам остается, как не умереть с честью?

Доктор Баллаб опять потянул его за борт мундира и, вторично заставив толстяка нагнуться, зашептал:

— А не думаете ли вы, что после этого разгрома опять начнут строить школы и опять понадобятся учителя и директора? Ведь мы-то с вами в конце концов… разве мы не жертвы гитлеровского режима? Вы забыли об этом? Мы еще понадобимся.

— Мы? — с сомнением, но уже с некоторой надеждой в голосе переспросил Рохвиц, — Вы думаете? Вы в самом деле так думаете?

— Мы ведь не русских ждем, — ответил доктор Баллаб.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

I

Тридцать немецких коммунистов вылетали в Германию. В их числе был и Вальтер Брентен. Его известили об этом накануне отъезда вечером.

Вальтер и Айна вышли в последний раз побродить по ночной Москве. На улице Горького Айна прижала к себе руку Вальтера. В глазах у нее стояли слезы.

— Ты плачешь?

— Я радуюсь, что ты можешь вернуться в Германию.

— Ах, вот как? Я-то думал, ты плачешь по другой причине.

— Мало ли что ты воображаешь! Но слушай, в Берлине ты должен все сделать, чтобы я как можно скорее выехала к тебе. Обещай мне…

Вальтер кивнул и улыбнулся.

— Ах, Германия! — сказала она. — Я никогда не была там, но мне кажется, что родина твоя чудесна. Города со старинными домами, украшенными деревянными балконами, романтические улочки… Как у нас в Стокгольме в Старом городе, но, наверное, еще красивее. В горах, на берегах рек — старинные крепости и замки, полуразрушенные, запущенные… Сады, леса… Германия, как мне рисуется, — прекрасная страна.

— Ну-ну, не такая уж она прекрасная, — умерил Вальтер мечтательную восторженность Айны. — Нынче Германия — грустная сказка. «То было давным-давно…» Жизнь теперь там, конечно, очень трудная и суровая. Работы предстоит много. Нужды и лишений тоже очень много… Города…

Она не дала ему договорить.

— Разумеется, теперь там нелегко. Но ведь самое важное — война-то кончена и фашизм разгромлен. Я убеждена, что через самое короткое время Германия снова расцветет.

Они шли по Красной площади. Мягкая летняя московская ночь напоминала Вальтеру ту пору, когда он, едва оправившись после операции, вдыхал воздух этого города как самое целебное лекарство… Вальтер и Айна долго смотрели на Мавзолей, где покоится Ленин. За кремлевской стеной, на куполе правительственного здания, развевалось красное знамя, освещенное лучами прожекторов.

С красным знаменем в руках почти три десятилетия назад русские рабочие, руководимые Лениным, взяли власть.

Высоко держа красное знамя, они построили социализм.

Высоко держа красное знамя, они победили германский, победили европейский фашизм.

Высоко держа красное знамя, трудящиеся всего мира борются за свои права и свободу. «А мне, — думал Вальтер, — мне оно открыло возможность вернуться на родину».

Они шли по набережной Москвы-реки. Оба долго молчали. Наконец Вальтер сказал:

— Ты непременно приедешь ко мне, Айна, и очень скоро. Без тебя мне и на родине будет грустно.

II

Герберт, встретившись с Виктором в Берлине после капитуляции фашистов, прежде всего спросил:

— Неужели и Гамбург так разрушен?

— Боюсь, что еще больше.

— Еще больше? Нет, это, кажется, невозможно.

Герберт видел разрушенные города в Советском Союзе, но здесь, на родине, развалины как-то особенно потрясли его. Растерянно смотрел он на каменные остовы сгоревших домов, на пустые фасады, на разрушенные церкви, театры, музеи. Ему казалось, что ничего, то есть решительно ничего, не осталось от огромного города.

Виктор и Герберт шли по улицам, прилегающим к Александерплац. Оказалось, что есть еще неразрушенные дома, в которых обитают берлинцы. Молодые люди проходили мимо бывших школьных зданий и увеселительных заведений: в подвальных помещениях этих домов в страшной тесноте ютились люди, оставшиеся без крова, — мужья с женами, подростки, дети. Виктор и Герберт видели такие картины нужды и горя, что у них захватывало дыхание и они опускали глаза. На Розенталерплац вокруг издохшей лошади собралась толпа. Женщины руками срывали куски мяса с костей лошадиной туши.

По одной из улиц бежали женщины и дети. Толпа бегущих росла с каждой минутой.

— Куда это они? — спросил Герберт.

— Давай побежим за ними, посмотрим.

Они устремились вслед за толпой и на Мюнцштрассе натолкнулись на огромное скопление людей. Протиснувшись вперед, Виктор и Герберт увидели грузовик с красноармейцами, раздававшими буханки хлеба. Красноармейцев окружал лес просящих рук. Мальчишки карабкались на борта машины, хватали хлеб, который им протягивали советские солдаты, и, сияя от счастья, проскользнув между ногами взрослых, убегали прочь со своей добычей.

Конечно, хлеб раздавали населению по всему городу. Но планомерности в этом не было. Многим ничего не доставалось. А ловкачи урывали столько, что спекулировали хлебом, продавая его по баснословным ценам. Среди развалин процветали спекуляция и меновая торговля.

Виктор свернул себе папиросу. В мгновенье ока его обступили: мужчины глотали слюну и жадными глазами смотрели на табак. Он отдал свою пачку, с тем чтобы она передавалась по кругу, но к нему она уже не вернулась. Те, которым удалось урвать щепотку табаку и свернуть себе самокрутку, с наслаждением затягивались. Попыхивая дымом, они хлопали Виктора по плечу и говорили:

— Ты добрый солдат! Добрый Иван!

Откуда-то из развалин с диким воплем выскочила на улицу молодая женщина. Волосы беспорядочно свисали ей на лицо и от уха по шее текла кровь. Пробежав десятка два шагов, женщина упала. Несколько мужчин, отделившись от толпы, подскочили к ней, подняли и отнесли на большую каменную плиту. Запинаясь и плача, раненая рассказала, что только что на нее напал какой-то мужчина, камнем ударил по голове и вырвал из рук хлеб, который она получила. Эта женщина говорила не о ране, она горевала об украденном хлебе.

— Воображаю, что творится среди этих развалин с наступлением ночи, — шепотом сказал Виктор.

— Надо бы установить какие-нибудь полицейские посты, что ли!

— Среди развалин? — спросил Виктор.

III

— Берлинцы по собственному почину взялись своими силами восстановить один дом, — сказал Герберту лейтенант Мельников. — И как ты думаешь, что это за дом?

— Множество домов придется теперь восстанавливать. Могу ли я угадать, с чего начнут берлинцы?

— Очень интересно, — сказал молодой лейтенант. — Они начинают с Оперного театра.

— Вот чудаки… — рассмеялся Герберт. — И ничего важнее они не нашли?

— По-моему, замечательно, что восстановление начинается с Оперного театра. — Лейтенант и Герберт проехали по широкой, совершенно разрушенной улице, где раньше находились институты, театры, административные здания, частично построенные из массивных каменных плит. Фугасные и зажигательные бомбы разрушили все эти дома. Превращенное в подсобный лазарет изжелта-серое здание городского Оперного театра с его куполообразной крышей уцелело.

Мужчины выносили раненых на носилках, укладывали их на ручные тележки и увозили.

— Неужели тут еще лежали раненые? — удивился Мельников. — У них, верно, и медицинской-то помощи никакой не было.

Они вышли из машины. Несколько человек, стоявших на тротуаре, глядели на советского лейтенанта, точно ждали от него какого-нибудь сообщения или указаний. Но, видя, что лейтенант со своим спутником молчат и только оглядывают все кругом, крикнули им:

— Хотите помочь нам? Можете вы дать на время вашу машину, чтобы быстрее и удобнее перевезти раненых?

— Сюда бы роту русских — пошло бы дело веселей!

— Кем послана сюда эта рабочая бригада? — спросил Герберт.

— Да мы никакая не рабочая бригада, — ответили ему. — Это наш дом.

Советский лейтенант прислушался. Наш дом? Он подошел к рабочему, который это сказал.

— Ваш дом, говорите? Что это значит?

— Мы все здешние. Я рабочий сцены, служил в этом театре одиннадцать лет.

— А мы трое — оркестранты!

Один из оркестрантов указал на коренастого, несколько грузного человека, который нес на плече корзину и, дойдя до пустыря, усыпанного обломками, опорожнил ее.

— Вот это певец.

Герберт взглянул на лейтенанта. Лицо русского офицера сияло. Одних лет с Гербертом, он казался гораздо моложе: юное лицо, большие светло-голубые глаза и два ряда ровных, белых как снег зубов.

— Включимся? Как ты на этот счет? — тихо спросил он Герберта.

— Давай! Несколько часов в нашем распоряжении есть!

Лейтенант крикнул:

— Мы хотим вам помочь. За что раньше всего приниматься?

— Помочь — это хорошо, а вот как же с машиной? — спросил рабочий.

— С машиной?.. Ах да! Ну, конечно же, можете воспользоваться ею для перевозки раненых.

Лейтенант крикнул шоферу, чтобы тот перевез всех раненых в больницу.

Мельников и Герберт с группой рабочих вошли внутрь. К лейтенанту подошел пожилой человек невероятной худобы. Скулы у него торчали, глубоко запавшие глаза были обведены темными кругами.

— Я здешний техник, сударь. Нам нужны лампы, шнур, изоляционная лента, медная проволока, а главное — инструмент. — Он ни на шаг не отходил от лейтенанта. — И доски нам нужны. Пол на сцене поврежден. Еще нужны гвозди, шурупы, тиски, даже клея настоящего у нас нет…

«Боже мой, в какое дурацкое положение мы себя поставили, — думал Герберт. — Разве мы в состоянии им помочь и добыть все это?»

А Мельников бодро кивал и говорил:

— Будет!.. Все у вас будет!.. Да-да, все будет!


— Комендант города!.. Приехал комендант города!.. — Новость передавалась из уст в уста. Перед театром стояли советские легковые машины.

Герберт сказал Мельникову, что приехал комендант. Лейтенант на мгновенье опешил. Потом овладел собой и быстро проговорил:

— Мне нельзя попадаться ему на глаза, — и бросился к дверям.

В эту минуту из соседнего помещения выходили приехавшие советские офицеры, и Мельников прямо на них и налетел.

Он все время выносил строительный мусор из здания и был весь в пыли и песке. Генерал молча оглядел его. Лейтенант Мельников стоял вытянувшись и не отводил глаз от генерала.

Генерал подозвал его к себе.

Мельников подошел и стал перед ним во фронт.

— Товарищ лейтенант, что вы здесь делаете?

— Я помогаю этим людям расчищать здание Оперы, товарищ генерал-полковник!

Теплая улыбка пробежала по лицу генерала. Он протянул лейтенанту руку:

— Благодарю вас!

Мельников схватил протянутую ему руку. Лицо его пылало. Он часто дышал. Но по-прежнему смотрел прямо в глаза генералу.

Тот кивнул ему:

— Продолжайте!

Генерал-полковника обступили рабочие сцены, музыканты, певцы, техники. Старались протиснуться поближе и несколько молодых хористок и балерин. Герберт, державшийся несколько в стороне, слышал оживленный разговор, вопросы, просьбы, а иногда веселый смех, которым встречались находчивые остроумные ответы генерала. Голос тощего техника слышался сквозь общий гул голосов: «Медная проволока, изоляционная лента, гвозди, шурупы, стальные тиски…» Герберт слышал, как генерал сказал:

— Поверьте мне, я рад, что вижу в вас столько воодушевления. Ибо искусство нужно народу, как хлеб!

— …и ламп нет. Даже настоящего клея и того нет. Порядочного инструмента нет у нас…

— …Я предлагаю открыть театр постановкой «Фиделио».

— Почему бы не начать с «Глубокой долины»?

— А я за «Мейстерзингеров»…

— Господа, — сказал генерал-полковник. — Какой бы оперой вы ни открыли театр, откройте его как можно скорее. Я готов помочь вам всем, чем смогу. Ваш народ подарил миру много превосходных музыкальных произведений. Храните это великое культурное наследие на радость своему народу и всему человечеству…

Не успел генерал-полковник уехать, как из автомобильного парка Советской Армии прибыли для уборки мусора и всякого хлама три грузовые машины. Шоферы объявили, что у них есть указание генерал-полковника после окончания рабочего дня развозить по домам добровольных участников восстановления театра.

Это вызвало всеобщий подъем среди работников театра. В разрушенном Берлине искусство не могло бы найти себе лучшего покровителя, чем советский комендант города.

В углу обширного фойе на штабеле досок сидел тот самый невероятной худобы техник и на большом листе бумаги составлял список материалов, необходимых в первую очередь.

Герберт подтрунивал над лейтенантом Мельниковым:

— Меня нисколько не удивит, если ты и орден получишь.

— Вот еще глупости. Какой орден?

— Орден за восстановление… Может быть, даже орден за содействие оперному искусству… Но генерал-полковник человек что надо! А как его фамилия?

— Неужели не знаешь? — воскликнул Мельников вне себя от удивления и возмущения одновременно. — Как же можно не знать фамилии коменданта города? Ведь каждый мальчишка знает ее!

— Ну, скажи уж, не томи!

— Берзарин… Генерал-полковник Берзарин.

IV

Первый знакомый, которого Вальтер Брентен встретил среди берлинских развалин, был Отто Вольф. Вальтер не узнал бы его. Но Вольф, расплывшийся, с жирной, раскормленной физиономией, на которой горели рыскающие по сторонам глазки-пуговки, остановил Вальтера.

— Не узнаешь, видно, а?

Вальтер пристально посмотрел на него. Что-то знакомое было в этом человеке, но он и впрямь не мог вспомнить, где встречал его.

— Прага… Конти… Париж… Испания…

— А-а, правильно! — воскликнул Вальтер. — Да ведь ты — Вольф! Конечно!

Они долго пожимали друг другу руки, радовались встрече. Вольф, словоохотливый, как встарь, пошел провожать Вальтера, направлявшегося в Центральный Комитет партии. По дороге Вольф в присущем ему телеграфном стиле рассказывал Вальтеру о перипетиях своей жизни за последнее время.

— Меня опять бросили в концлагерь.

— Постой, постой, когда же это случилось? — сказал Вальтер и стал припоминать. — Ты ведь был в Париже. Жил, кажется, в отеле «Бланки», верно?.. И вдруг исчез… Партийное руководство не знало даже, что ты был в Париже. Разве не так?

Вольф внимательно слушал.

— Да-да, — сказал он. — Тогда была страшная неразбериха. Одна партийная инстанция не знала, что делает другая. И, как всегда в этих случаях, страдающей стороной оказывается наш брат. На этот раз пострадал я!

— Почему — страдающей стороной? — спросил Вальтер.

— Ведь мне пришлось тогда уехать из Парижа. Партия не помогла мне продлить разрешение… Произошел этакий бюрократический спор о компетенции между партийными органами в Праге и Париже… В Прагу я вернуться не мог, потому что Гитлер тем временем оккупировал Чехословакию. Пришлось податься в Бельгию, в Антверпен. Там меня сцапали нацисты, как только они туда пришли. Представь себе — хозяева квартиры, где я жил, донесли на меня в гестапо! Ну, а затем — пять лет концлагеря, из одного в другой. Напоследок — лагерь в Саксенхаузене. В апреле — поход обреченных, потом — освобождение Красной Армией. И вот я в Берлине.

— Но по твоему виду не скажешь, что ты столько перенес, — заметил Вальтер.

— Такова уж моя природа. Да и внешний вид, как известно, обманчив, мой милый. Есть люди, которые от одного воздуха жиреют. Я и сам не понимаю, как это мне удалось выиграть состязание со смертью. Но у такого «уцелевшего», как я, свои трудности. У меня нет никаких документов. Справки, что я освобожден из концлагеря, и той нет. Кому там было заниматься этим делом? А теперь мне нечем даже доказать, что я член партии и был в эмиграции. Подумай сам, к кому я могу обратиться в Бреславле? Кто там может засвидетельствовать мою партийность? Ведь это счастливый случай, что я тебя встретил.

— Почему счастливый случай?

— Ты, по крайней мере, можешь подтвердить, что я был в Праге зарегистрирован как эмигрант.

— Это-то я, конечно, могу сделать.

— Вот и хорошо. Тем самым ты меня и выручишь. Если не возражаешь, я сейчас же и поднимусь с тобой наверх. Там мне, надеюсь, выдадут какое-нибудь удостоверение, что я член коммунистической партии. Без удостоверения человек ведь вообще ничто. У него даже нет доказательств, что он существует. — Вольф оглушительно захохотал. — Не так разве? Эта несчастная, но необходимая писанина…

Радости от этой встречи Вальтер отнюдь не испытывал. Прежде чем Вольф по поручительству Вальтера не получил от работника, в ведении которого находилась печать партии, удостоверение, отделаться от Вольфа не удалось. В этом документе подтверждалось, что предъявитель сего по имени Отто и по фамилии Вольф действительно был эмигрантом в Праге и бойцом Интербригады в Испании.

Держа бумажку в руках, Вольф, смеясь, сказал:

— Только теперь начинается новая жизнь.

V

Сына своего Вальтеру Брентену удалось разыскать не сразу. Танковый полк имени Эрнста Тельмана стоял теперь в Потсдаме. В те дни попасть из Берлина в Потсдам, куда обычно по городской железной дороге добирались за пятнадцать минут, нельзя было иначе, как на машине. Прошло немало дней, раньше чем Вальтеру представился случай воспользоваться машиной, направлявшейся в Потсдам.

Вальтер работал как журналист, выступал на собраниях, помогал собирать старые партийные кадры, принимал участие в налаживании нового административного аппарата, в охране и распределении обнаруженных продовольственных запасов. И вот однажды он с несколькими советскими офицерами отправился в Потсдам.

Вальтеру Брентену показалось, что внешне сын мало изменился. Но характер его — по крайней мере на первый взгляд — стал более спокойным, сдержанным, даже замкнутым. Виктор, едва достигнув двадцати одного года, возмужал на войне и шел по жизни уверенно, твердо; ничто человеческое, казалось, не было ему чуждо. Зрелость приходит не с возрастом, а с переживаниями и с теми рубцами, которые они оставляют; рубцы же не всегда видны на поверхности.

Встреча была сердечной, но не восторженной, она больше походила — что отвечало характеру и сына и отца — на радостную встречу друзей. Виктор украдкой, с легкой иронией в глазах, посматривал на отца. Они шли по улицам Потсдама, и, как это ни странно, им словно нечего было сказать друг другу.

На вопросы Вальтера о пути, пройденном за последние недели войны, о боях и событиях походной жизни Виктор ответил:

— Было много страшного, об этом не надо говорить.

И опять они долго шли рядом и молчали, вглядывались в лица людей, попадавшихся навстречу, смотрели на разрушенные дома и пустые витрины уцелевших магазинов.

— Герберту очень хочется съездить в Гамбург, — сказал Виктор. — На побывку только. Он, конечно, навестит бабушку.

— А как начальство?

— В том-то и дело. Это не так просто. Надо, чтобы кто-нибудь похлопотал за него.

— Мне бы тоже хотелось побывать в Гамбурге. Но полагаю, что с этим следует повременить.

— Плохо будет, если Герберт однажды возьмет да самовольно махнет в Гамбург.

— Ты считаешь, что он на это способен?

— Откровенно говоря, да. Он только о Гамбурге думает, и говорит, и грезит.

— Быть может, настанет день, когда мы, гамбуржцы, все поедем в свой родной город.

— Я собираюсь в Москву, — сказал Виктор.

— В Москву?.. Почему в Москву? Теперь твое место здесь.

— Ты забываешь, отец, что я солдат Советской Армии. Я хочу учиться в Москве. Когда чему-нибудь дельному обучусь, вернусь сюда. Может, мы тогда и у нас в Германии будем строить социализм.

Вальтер Брентен молчал. Сын его уже не ребенок. У него своя воля, и он знает чего хочет. Отца даже радовала решительность, с какой Виктор определял свой жизненный путь.

— На какие средства ты будешь учиться? — спросил он.

— Студентам дают стипендии.

— Ты, правда, советский солдат, но по рождению ты немец. Этого нельзя забывать.

— На поступление в высшую школу и на стипендию мне дадут разрешение. Я выяснял это.

— Вот как! Стало быть, ты уже выяснял? И ответ тоже есть?

— Есть. Положительный. Я подал рапорт о демобилизации. Как только будет решение, выеду в Москву.

«Чертовски самостоятелен мальчик! — думал Вальтер. — Об учебе и поездке в Москву говорит как о самой обыденной вещи на свете… Когда я собирался в Москву, я долгие дни жил как в лихорадке, а был я тогда чуть не вдвое старше его. Едва достигнув совершеннолетия, мальчуган, даже не посоветовавшись, сам решает продолжать образование. Собирается учиться в Москве, как будто это самое простое дело. Он красноармеец, на груди у него орден Красной Звезды, и говорит он не «хотелось бы», а «хочу».

— Желаю тебе успеха, Виктор. И если тебе понадобится моя помощь, знай, я с радостью окажу ее тебе.

— Спасибо, отец, думаю, что мне не придется прибегать к твоей помощи.

VI

Вальтер Брентен на два дня задержался в Потсдаме: не представлялось оказии вернуться в Берлин. В городе царило какое-то возбуждение. На улицах появилось множество офицеров из высшего командного состава, и не только Советской Армии, но и союзных — американской и английской. Носились самые разнообразные слухи. Говорили, что в Берлине ожидается встреча Черчилля с новым президентом Соединенных Штатов. Рузвельт скончался несколько недель назад, и американские миллионеры-монополисты, враги своего народа, ненавидевшие Рузвельта, тайно ликовали.

Улицы города утопали в жгучих лучах солнца. Воздух был недвижим. Люди стонали от жары. Вечерами по широким чудесным аллеям парка, заложенного несколько веков назад прусскими королями, гуляло множество народу. Потсдамцы радовались, что зажигательные и фугасные бомбы, обратившие в прах половину этой старинной резиденции прусских королей, пощадили большую часть деревьев и другой растительности. Вековые буки, вязы, каштаны стояли в своем зеленом наряде. А вдоль парковых дорожек и на клумбах цвели яркие весенние цветы — тюльпаны и анемоны. Здесь, вдали от развалин, среди зелени и цветов, люди старались хотя бы на час забыть о войне и ее последствиях, немножко отдохнуть.

Среди гуляющих по парковым дорожкам Сан-Суси был и Вальтер со своим сыном. Виктор сказал отцу, что в Москву он уедет, по-видимому, скоро, и они не знали, удастся ли им до его отъезда еще раз повидаться.

Вальтер все-таки был доволен, что сын его едет учиться. Да к тому же еще в Москву. Ему хотелось сказать Виктору несколько добрых напутственных слов. Он вспомнил их вчерашний разговор.

— Я знаю, Виктор, что тебе многое пришлось пережить. И, конечно, немало ужасного. Военное время — это ненормальное время. Ты видел, конечно, великое в людях, но видел и ничтожное. Кому привелось идти с ними месяцы и годы сквозь грязь и подлость, опасности, кровь, смерть, тот видел людей в их неприкрытой, оголенной сущности и вряд ли сохранил еще какие-нибудь иллюзии. Но лихая година миновала. И было бы большой ошибкой, Виктор, строить свою философию на этом опыте военных лет.

Виктор сказал с улыбкой:

— Мне очень интересно, папа, куда ты клонишь.

— Сейчас увидишь, сынок, — ответил Вальтер. — Есть люди, которые утверждают, что только на войне проявляется величие человека. И если не величие, то, по крайней мере, все высокое и благородное, на что человек способен. Я уж не говорю о том, что такие люди не делают различия между войнами и кричат «да здравствует война!» ради самой войны. Подобные крикуны никогда не переведутся. А между тем со времен Гомера, и, несомненно, с еще более ранних, лучшие люди уже указывали не только на безумие и преступность захватнических войн, но и различали войны по их целям.

— Ты, кажется, читаешь мне лекцию?

— А если и так? — ответил Вальтер. — Тебе еще немало лекций придется прослушать.

— Еще бы, — рассмеялся Виктор. — Иначе почему бы я так стремился учиться?

— Мне особенно хотелось бы, чтобы ты запомнил, сынок, вот что: вопреки всему, что тебе пришлось испытать, не думай плохо о людях. Не любя людей, нельзя среди них жить. И, уж конечно, нельзя создать для них что-либо большое. Отдельные люди могут заблуждаться, могут позорно вести себя, могут стать наймитами, презренными исполнителями преступных замыслов, и каждый честный человек должен беспощадно бороться с ними, карать их. Но народ в целом не может быть ни презренным, ни преступным. А что касается твоего народа, то за него и ты несешь свою долю ответственности. Можно сделать попытку уклониться от этой ответственности. Можно переменить подданство, даже присвоить себе новые имя и фамилию. Но все это только для внешнего мира. Самого себя долго обманывать не удастся.

— Я понял, папа, что ты хочешь сказать мне! — воскликнул Виктор. — Если я уезжаю в Москву учиться, это вовсе не значит, что я оставляю свой народ. Я вернусь, но только чему-то выучившись. А где, скажи, можно получить более широкое образование, более глубокие знания, чем в Москве? Поучусь, наберусь знаний, вот тогда и приеду. Я не забыл, что я немец. Откровенно говоря, верноподданных немцев терпеть не могу. Но я люблю немцев, которые чтят лучших сынов своего народа и стремятся быть достойными их. Эти немцы станут свободными, гордыми, большими людьми. Их я уже сейчас люблю.

Волна горячей радости прилила к сердцу Вальтера Брентена. Никогда он не был так горд своим сыном, как в это мгновенье.

— Прекрасно сказано, мой мальчик! Спасибо тебе… Мне вспомнились слова одного из наших величайших людей: «Ныне Германия — это кладбище; завтра она будет раем!» Но та Германия, сынок, о которой мы с тобой мечтаем, сама не придет к нам, ее либо построят люди нашего толка, либо ее не будет вовсе. Учись, да поскорее, родной, — нашему народу нужны такие люди, как ты.

Долго еще шли они рядом и молчали. Наконец Вальтер Брентен спросил:

— Когда ты едешь?

Виктор ответил:

— Надеюсь, что скоро. Тут кое-что помешало моему отъезду.

— А что именно? — спросил Вальтер.

— Нам не разрешено говорить об этом, папа.

— И мне тоже нельзя сказать? — спросил тот, рассмеявшись.

— Да, и тебе тоже нельзя!

— Ну, тогда не буду любопытствовать!

— Я бы тебе все равно не сказал, даже если бы ты любопытствовал, отец.

Они дружно рассмеялись, и Вальтер Брентен, как закадычному другу, положил руку на плечо своему сыну, сержанту Советской Армии.

VII

С первого часа своего приезда в Берлин Вальтер, где только мог, расспрашивал об Эрнсте Тимме. Большинству товарищей это имя было незнакомо. Одна коммунистка, встречавшая Тимма еще до 1933 года, о его дальнейшей судьбе ничего не слышала. Наконец Вальтер встретил товарища из Саксонии, который знал Эрнста Тимма по первым годам подпольной работы; ему было известно, что после ареста Тимма имперский суд в Лейпциге приговорил его к многолетнему тюремному заключению.

— Где он может быть теперь? — спросил Вальтер.

— Никто тебе на этот вопрос не ответит, товарищ Брентен.

— А куда в гитлеровское время отправляли в Саксонии приговоренных к каторжной тюрьме?

— Обычно в Вальдхейм. Но, бог ты мой, тюрем-то было много.

Товарищи, отбывавшие свой срок в Вальдхейме, подтверждали, что Эрнст Тимм сидел там вместе с ними. После долгих хлопот Вальтеру удалось получить машину, и он отправился в Вальдхейм, чтобы на месте узнать о судьбе друга.

Перед самым отъездом в экспедиции Центрального Комитета партии ему вручили письмо из Москвы. Оно было от Айны.

Вальтер сунул письмо в карман и сел в машину. Пришлось долго кружить по городу; одни улицы были еще непроезжими, по другим запрещено было ехать ввиду опасности обвалов полуразрушенных домов. Выбраться из города — и то уж была довольно трудная задача. Наконец-то выехали на окружную дорогу. По автостраде доехали до Зенфтенберга, а там через Дебельн покатили в Вальдхейм.

Вальтер достал письмо Айны.

Оно дышало и грустью и радостью. Радостью пронизано было каждое слово о событиях последних дней в Москве. Потом следовали сетования на то, что еще нельзя выехать в Германию. В день победы, писала Айна, к ней пришла Кат, и вечером они вместе вышли на улицы Москвы. Хотели попасть на Красную площадь, но это оказалось немыслимым: улицы были запружены народом. Повсюду раздавались смех, пение. Вся Москва была охвачена ликованием. В уличной толпе они встретили нескольких немецких друзей, среди них и Альфонса Шмергеля. Он горько жаловался, что до сих пор не получил еще вызова в Берлин. Когда гремел салют и небо над Москвой озарялось разноцветными огнями, она упорно думала о нем, о Вальтере. В скобках Айна прибавила: Кат тоже была молчалива, но она, конечно, думала в эту минуту о Викторе. Такой день, уверяла Айна, бывает в жизни человека только раз. И тут же, вслед за этой строчкой, на Вальтера обрушился град вопросов: где он живет? Как питается? Вспоминает ли иной раз о ней? Виделся ли уже с Виктором? В скобках: когда же наконец Вальтер исполнит свои «версальские обещания»?.. Вопросам, казалось, не будет конца. Вальтера обрадовало это письмо, каждая строка его была проникнута жизнерадостностью и оптимизмом.

«Еще до нового года Айна будет здесь!» — сказал себе Вальтер. И тогда — «версальские обещания» будут выполнены… Он невольно улыбнулся.

Начальником тюрьмы в Вальдхейме оказался советский майор. Как только он узнал, по какому делу приехал Вальтер, он тотчас же изъявил готовность помочь ему, тут же велел принести все книги и протоколы, все записи о доставленных в тюрьму заключенных и о выбывших из нее и вместе с Вальтером принялся все это просматривать.

Перелистывая протоколы, майор спросил Вальтера:

— Ну, что вы скажете о Потсдаме?

— О Потсдаме? — переспросил Вальтер. — Что вы имеете в виду?

— Разве вы ничего не знаете? — воскликнул майор. — В Потсдаме ведь встретилась Большая Тройка. Заключено соглашение.

— Большая Тройка? И Сталин, значит?

— Конечно! Генералиссимус Сталин находится еще, вероятно, в Потсдаме. Принятое там соглашение завершает Тегеран и Ялту.

«Вот, значит, что это за тайна, которую Виктор не доверил даже мне, — думал Вальтер Брентен. — Сталин в Потсдаме, именно в Потсдаме — неплохо!» Старый потсдамский дух был язвой, разъедавшей Германию много веков. Потсдам сковал дух Веймара. Потсдам — это дробь барабанов и церемониальный шаг. Потсдам — это пруссачество и юнкерство. По приказу Гитлера покорный ему рейхстаг впервые собрался в потсдамской гарнизонной церкви, и это было как бы символическим провозглашением его программы. Но за много лет до этого, в 1912 году, еще в кайзеровской Германии, Карл Либкнехт одержал победу в Потсдаме, этом оплоте реакционного пруссачества. Выставленный социал-демократами в качестве кандидата в депутаты рейхстага от Потсдама, он собрал большинство голосов и одержал победу над политическими противниками. А теперь в Потсдаме начинается новая великая страница истории германского народа.

— Что же это за соглашение? — спросил Вальтер.

— Создан Контрольный совет для Германии, — ответил майор. — Совет будет проводить в жизнь единогласно принятые в Потсдаме решения. А именно: о денацификации, демилитаризации, демократизации Германии, о политическом и экономическом единстве страны и демократическом самоуправлении. Демократические партии и профессиональные союзы вновь разрешаются, а военные преступники привлекаются к ответу… Завтра вы все это прочтете в ваших газетах. Это соглашение означает для вашего народа начало новой эры. Сталин был прав: гитлеры приходят и уходят, а народ германский, государство германское остается.

— Германский народ, товарищ майор, еще…

— Есть! Тимм! Эрнст Тимм! — воскликнул майор. Он нашел личное дело Эрнста Тимма. На папке значился номер 364.

Эрнста Тимма не было в живых.

По записям, его арестовали 23 августа 1935 года в Дрездене, а 26 января 1936 года вторым сенатом имперского суда в Лейпциге он за «государственную измену» был приговорен к девяти годам каторжной тюрьмы. После истечения срока 26 января 1945 года его перевезли в Лейпциг и в тот же день расстреляли.

— Убили? — спросил майор.

Вальтер кивнул, но не поднял глаз от листков, на которых с немецкой аккуратностью были зарегистрированы все бесчинства, совершенные преступной юстицией, — вплоть до последнего дня ее существования.

Убит всего несколько месяцев назад, после девяти лет каторжной тюрьмы!.. Убит почти накануне вступления Советской Армии в Берлин… Почти накануне капитуляции гитлеровского вермахта!.. Почти накануне конца гитлеровской тирании…

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

I

Приближалась пасха. Первая пасха после войны, праздник возрождения жизни, а для Айны — еще и праздник встречи с любимым и возвращения на родину. Она называла свою поездку в Германию возвращением на родину, хотя никогда в Германии не бывала. Но там Вальтер, там они построят свою жизнь так, как рисовалось им в «мечтах у французских каминов». Правда, действительность сильно отличалась от картин их мечты. Немецкие города были разрушены, жизнь трудна. Айна решила, что будет бесстрашно работать рука об руку с Вальтером.

Однако она не могла скрыть от себя, что приближается к Германии с двойственным чувством. Из газет и радиопередач ей было известно, что гитлеровское правительство незадолго до гибели призывало своих сторонников мстить и, превратившись в оборотней — вервольфов, — продолжать борьбу. Айна живо представляла себе, как банды таких вервольфов рыскают по всей стране и везде — в городах и селах — устанавливают связь с тайными сообщниками.

Многим эмигрантам омрачали радость возвращения на родину такого рода опасения. Айна в глубине души ужасалась еще и того, что едет в страну, жители которой разрушили половину Европы, уничтожили миллионы человеческих жизней, миллионы угнали в рабство; едет в страну, где все еще кипят ненависть, зависть, алчность, мстительность, где все еще процветают разбой и всякого рода преступления. Голода Айна не боялась. Кое-что она везла в своих чемоданах, а когда все будет съедено, решила Айна, она разделит общую участь. Беспокоила ее только мысль, что придется, быть может, жить под вечным страхом.

Когда московский поезд подошел к Бресту — советско-польской границе — и пассажирам пришлось пересесть в немецкий поезд, перед Айной впервые приоткрылась действительность ее новой, добровольно избранной родины. Московский скорый поезд отличался комфортабельностью, чистотой и удобством. К услугам пассажиров был вагон-ресторан, в котором можно было заказать все, что угодно. Немецкий же поезд был замызган, в вагонах — грязные деревянные скамьи, окна не только без занавесок, но подчас без стекол; их заменяли фанера или картон.

Айна, подавленная, стояла в своем полутемном купе перед окном, забитым фанерой.

— Вот какие железные дороги в Германии! — сказала она.

Немецкие товарищи горячо запротестовали. Странное представление у нее о Германии. В нормальные времена немецкие железные дороги были не хуже, чем в других странах; этот поезд, говорили они, — символ нынешней Германии, разрушенной гитлеровским фашизмом.

Айна про себя порадовалась, что возвращающиеся на родину немецкие эмигранты берут под защиту свое отечество. Она видела, как блестели их глаза, когда они читали запыленные рекламные плакаты, висевшие на стенах купе. После долгих, долгих лет изгнания они опять сидят в вагоне немецкого поезда; велика важность, что здесь простые деревянные скамьи и в окнах выбиты стекла! Ведь поезд немецкий и мчит их в Германию, на родину, вот что главное!

Варшаву проезжали ночью. При свете редких фонарей Айна, вместе с другими пассажирами стоявшая в проходе у окна, видела призрачный мир бесконечных развалин, из которых причудливо вздымались высокие каменные остовы домов.

«Неужели и Берлин такой? — с ужасом думала Айна. Как можно жить среди подобных развалин? И сколько же времени потребуется, чтобы восстановить такой гигантский город, как Берлин!»

Ночной вид разрушенной Варшавы мучительным гнетом лег на душу Айне. Она невольно подумала о Москве, которую оставила третьего дня, об этом почти нетронутом городе с его многомиллионным населением, с его оживленным уличным движением, с его бульварами, театрами, музеями, ресторанами и кафе… Она вспомнила и свой родной Стокгольм, кварталы жилых домов современной архитектуры, театры, кино, залитые электрическим светом витрины магазинов, красивые парки и скверы.

А здесь горемычные, часто ни в чем не повинные люди обречены на жизнь среди развалин, в сырых темных подвалах.

II

— Одер! Одер!

Поезд медленно шел по мосту через Одер. В длинном составе никто не спал. Теснились в проходах, толпились у окон не только немецкие товарищи, но и советские женщины с детьми, ехавшие к своим мужьям и отцам, офицерам, стоявшим в Германии; были тут солдаты и офицеры Советской Армии, которых только сейчас направляли в Германию. Вот поезд подошел к Франкфурту-на-Одере.

На востоке занимался новый день. Солнце уже взошло, но в поезде еще стоял серый сумрак. Замедляя ход, состав, точно нерешительно, подошел к перрону.

Айна увидела первых немцев на немецкой земле — и была изумлена. По перрону бежали вдоль вагонов молодые девушки, предлагавшие пассажирам пиво. Возле ларька стояла большая бочка, откуда пиво нацеживалось в кружки. Но Айна смотрела только на молодых официанток. Какие они ловкие и проворные! На всех светлые блузки и белые накрахмаленные фартучки. Откуда у них мыло и крахмал? И как только они могут в своем разрушенном городе носить такие белые кокетливые фартучки? Смеясь и перебрасываясь шутками, девушки протягивали кружки с пивом советским офицерам, высовывавшимся из окон вагонов.

Рядом с Айной стоял немолодой коммунист, с седыми висками и морщинистым лицом. Из глаз этого пожилого человека катились слезы. Поймав на себе взгляд Айны, он, точно в оправдание, сказал:

— Слышишь, все говорят по-немецки.

В это мгновенье на перрон хлынула толпа детей — от трехлетних, которые еще неуверенно держались на ножках, до пятнадцатилетних подростков, носивших уже длинные штаны. Дети с протянутыми руками бежали вдоль поезда и кричали по-русски:

— Дай клеб! Дай клеб! Дай клеб!

Точно стая галок, облепили они поезд, выкрикивая все одну и ту же фразу:

— Дай клеб!.. Дай клеб!.. Дай клеб!..

Советские женщины, советские офицеры, немцы, возвращавшиеся на родину, подавали из окон, что только было у них поблизости — хлеб, яблоки, сласти, — и все это жадно схватывали худенькие детские руки. Малышей оттесняли старшие дети.

Несколько советских офицеров выскочили из вагонов и роздали малышам всякие лакомства. Смеясь и радуясь, дети бегом пустились прочь.

Контроль прошел быстрее и глаже, чем Айна себе представляла. Она по-прежнему все разглядывала немецких официанток; теперь они, обегая состав, собирали пустые кружки. Она присматривалась к немецким железнодорожникам, к полицейским. Что же, они, значит, не были фашистами? Или все-таки были? Может быть, они на ходу перестроились, как говорится? И это лишь маскировка? Можно ли им верить?.. Вот у того и у этого хорошие лица, и как будто непохоже, думала Айна, чтобы люди с такими лицами могли без всякого основания причинять зло другим.

Пожилой коммунист, с седыми висками, вошел в купе. Он рассказал о своем разговоре с одним из железнодорожников.

— Этот человек совсем не так уж политически малограмотен, — сказал он и многозначительно кивнул. — Национал-социализм он назвал сторожевым отрядом монополистического капитала.

— Поразительно! — воскликнул кто-то.

— Наверное, усердно слушал московскую радиостанцию, — сказала одна женщина.

— Не только! — возразил ей третий голос. — Ведь здесь, на пограничной станции, он, должно быть, уже с год ведет политические дискуссии с советскими солдатами.

— Ругает Гитлера, — добавил рассказчик.

— Понятно! Ведь Гитлер проиграл войну! — вставил его сосед.

Все рассмеялись.

— Теперь с кем ни поговори, все против Гитлера, в особенности те, кто слепо шел за ним.

«Да, именно так», — подумала Айна, и сразу поблекло благоприятное впечатление от светлых блузок и белых накрахмаленных передничков, от хороших лиц железнодорожников и полицейских.

Поезд тронулся и медленно отошел от перрона, устремляясь дальше, в глубь Германии.


Айна из Бреста телеграфировала Вальтеру. Телеграфировали в Берлин и немецкие коммунисты. Но в Берлине на Силезском вокзале никто не встречал прибывших.

Товарищ Альберт, с которым Айна отправилась в Центральный Комитет партии, находившийся на Вальштрассе, был берлинцем. Но и он растерянно оглянулся по сторонам, когда они вышли из вокзала: он ничего здесь не узнавал. Первое впечатление было потрясающее. Сплошные развалины! Непроходимые улицы! Горы обломков, горы щебня и грязи! И ни души. Берлин, казалось, вымер.

— Нам как будто сюда, — сказал Альберт, и они пошли в ту сторону, куда он указал.

Здесь была улица, но теперь ни справа, ни слева не осталось ни одного дома. Айна со своим спутником пробиралась среди обломков каменных стен и гор щебня; на мостовой зияли глубокие воронки.

Они шли долго, и повсюду была та же картина. Альберт показал на искореженную красную кирпичную башню, торчавшую из обломков.

— Это башня ратуши. Вон туда нам и нужно.

Они молча продолжали свой путь среди развалин.

Навстречу им попался какой-то мужчина. Альберт спросил, что это за улица, не Вальштрассе ли.

— И сам не знаю! — ответил тот на берлинском диалекте, — перед войной здесь как будто была Вальштрассе.

Это действительно была та самая улица, но узнать ее было невозможно.


Дом, в котором разместился аппарат Центрального Комитета партии, можно было считать более или менее уцелевшим. Вахтер, услыхав фамилии пришедших, пожал Альберту и Айне руки, радушно поздравил их с приездом в Берлин и приветствовал словами: «Добро пожаловать».

— О вашем приезде никто не знал… Здесь сейчас никого и нет; все на съезде партии.

— Я думал, съезд кончился, — сказал Альберт.

— Оба съезда сегодня заканчивают свою работу, а завтра она возобновится.

— Оба съезда, — удивилась Айна. — Что это значит?

— У социал-демократов был свой съезд, у нас же, коммунистов, — свой. А завтра мы объединимся. Это, так сказать, съезд объединения. Он будет работать первые два дня пасхи.

— Вот как! — сказал Альберт.

— С завтрашнего дня уже не будет больше социал-демократов и коммунистов, а будут только социалисты.

— А где заседает наш партийный съезд, товарищ?

— В театре «Шифбауердамм», у станции метро Фридрихштрассе.

— В театре? Разве какие-нибудь здания еще уцелели? — спросила Айна.

— Ого! Еще много кое-чего уцелело, — смеясь, ответил вахтер. — Как осмотришься в Берлине, увидишь, что далеко не все разрушено.

III

Первый день в Берлине. Никогда не забудет его Айна. С этого первого дня она полюбила Берлин, полюбила изувеченный, оскверненный, покрытый зияющими ранами Берлин и его храбрых, энергичных жителей. Нет, здесь не скрывались за каждым углом коварные вервольфы. Конечно, много фашистов попряталось в городе, и, конечно, нет-нет да выползал на поверхность какой-нибудь фашистский выродок, натянув на себя личину безобидного дурачка. Но трудящийся люд Берлина уже терпеливо и мужественно взялся за восстановление своего города.

Когда Айна нашла наконец станцию метро Фридрихштрассе и какой-то берлинец показал ей театр «Шифбауердамм», она поняла, что может опоздать, разминуться с Вальтером. Переходя мост Вайдендамм, Айна увидела поток людей, хлынувший из театра. Съезд закончил свою работу.

Она помчалась по набережной Шпрее и остановилась напротив театрального подъезда, глазами отыскивая в толпе Вальтера. Айна уже думала, что они разминулись, и вдруг увидела его выходящим из театра с группой товарищей. Он что-то рассказывал им и смеялся. На нем было серое демисезонное пальто и какая-то смешная зеленая шляпа. Отвратительная шляпа, тут же решила Айна, она немедленно выбросит ее вон. Но вообще вид у Вальтера был как будто хороший.

Не спуская с него глаз, она переходила улицу.

Вальтер поднял голову… и увидел ее.

Они так и остановились посреди мостовой.

Широко улыбаясь, он подошел к ней. Она вдруг почувствовала такую слабость, что думала — вот-вот упадет.

— Здравствуй, Айна! Ну вот, ты здесь наконец!

Он протянул ей руку.

Она пожала ее и сказала:

— Да, я здесь!

— Чудесно! Идем! Мы сейчас поедем домой!

Он взял ее под руку. Они протиснулись сквозь толпу на площадку рядом с театром.

— Едем, Курт!.. Кстати, знакомься: моя жена. Только что приехала.


Айна тихонько, на цыпочках ходила по своей новой квартире. Ей казалось, что все это чудесный сон и громкое слово или шум шагов могут спугнуть его. Передняя, кухня, столовая, спальня… Она осматривала комнаты одну за другой и принимала их в свое владение. Указывала на мебель, которую Вальтер приобрел в городском управлении, и спрашивала:

— Все это наше?

Вальтер утвердительно кивал.

Она вернулась в кухню, но не открыла ни кухонного буфета, ни двери в кладовую. Просто стояла, изумлялась и сияла. Когда она взглядывала на Вальтера, он молча кивал ей. Потом она села за стол и сказала:

— Так, а теперь я посижу. Разрешаю себе в первый день быть гостьей, за которой ухаживают. Хочу есть!

— Ах ты господи! — воскликнул Вальтер.

— Что случилось?

— Есть-то ведь нечего! Я не рассчитывал, что ты приедешь и привезешь с собой хороший аппетит.

— Но ведь кусок хлеба у тебя, несомненно, найдется?

— Ни крошки. С хлебом вообще туго.

— У меня шпиг есть. В сумке. Все остальное в чемодане, но чемоданы я оставила в помещении Центрального Комитета.

— Шпиг? Замечательно!

— Да ведь у тебя нет хлеба?

— Не беда… поедим шпиг без хлеба.

— Нет, так нельзя.

— Почему нельзя? Был бы шпиг, а без хлеба я уж как-нибудь обойдусь.

— Зато я обойтись не могу. Кто живет рядом? — спросила Айна.

— Ни малейшего представления!

— И давно ты живешь в этой квартире?

— Четыре месяца!

— И ты не знаешь, кто живет рядом!

— Нет!

— Как же это возможно? Погоди, я сейчас.

Через несколько минут Айна возвратилась и положила на стол полбуханки хлеба.

— Так! Теперь, значит, у нас и хлеб есть… Кстати сказать, соседка очень милая женщина. Фамилия ее Дертинг. Муж работает на почтамте. Дочка в будущем году пойдет в школу.

Вальтер глубоко вобрал в себя воздух и, надув щеки, с шумом выдохнул. Елейным голоском он спросил:

— И это все? Больше ты ничем не поинтересовалась?

— Хорош, нечего сказать! Даже фамилии своих соседей не знал! Ну, ладно, давай уж я сама нарежу хлеб. Боже ты мой, как ты тут жил один, без меня?

— Плохо! — жалобно ответил он.

— Вот этому я верю, — сказала она и улыбнулась.


Из радиоприемника приглушенно доносились мелодии вальсов. В квартире было тихо; и внизу, на улице, стояла тишина. Время от времени на параллельной улице прогрохочет трамвай или раздастся автомобильный гудок. И снова — глубокая тишина.

— Во сне это или наяву? — спрашивала Айна. — Я в самом деле в Берлине? И это в самом деле наш дом?

— Времена грез прошли, — отвечал Вальтер. — Наступила пора свершений. Думается мне, что для исполнения важнейших пунктов наших «мечтаний у французских каминов» предпосылки созданы…

— Я так счастлива!

Ночью — Вальтер уже крепко спал — Айна выскользнула из постели и неслышно пробежала в кухню. Она включила свет и еще раз тщательно все рассмотрела. Потом так же неслышно шмыгнула в столовую, включила свет, села на стул и внимательно все оглядела и тут.

Тихонько вернулась она в спальню, юркнула под одеяло и с наслаждением зарылась в подушки.

IV

Утром Айна поехала вместе с Вальтером в Государственный оперный театр на открытие Объединительного съезда.

— Но мне еще обязательно нужно на Вальштрассе, забрать там свои тюки и чемоданы, Вальтер.

— Очень хорошо. Возьми машину и сделай это. Курт поможет тебе.

— Тогда я сейчас ему скажу. — И Айна тут же повернулась и пошла.

Вальтер остался в фойе. Делегаты уже собирались. Повсюду стояли оживленно беседующие группы. Друзья, знакомые приветствовали друг друга. В буфете были бутерброды и горячий кофе, а рядом, в почтовом киоске, продавались марки, выпущенные к Объединительному съезду обеих рабочих партий. Филателисты могли приобрести здесь экземпляры, проштемпелеванные специальной печатью.

— Скажи, товарищ, ты не Вальтер Брентен? — обратился к Вальтеру пожилой человек в черном костюме и с зачесанными назад седыми волосами. Вальтер поднял глаза. Он не знал, кто перед ним.

— Да, я Брентен.

— Так ты Брентен? — повторил незнакомец. — Из Гамбурга?

Вальтер невольно улыбнулся — так обрадованно и вместе с тем удивленно смотрел на него незнакомец.

— Да-да, это я.

— Очень, очень рад, дорогой Вальтер. Значит, я могу выполнить поручение и передать тебе привет от друга.

Вальтер внимательно взглянул на незнакомца. Он показался ему немножко странным. Говорил он тихо, и взгляд у него был какой-то рассеянный. Быть может, больной человек. Лицо худое, костлявое, изборожденное глубокими морщинами, и цвет его желтый и тусклый, как у людей с больной печенью.

— Спасибо, — ответил Вальтер. — Но, может быть, ты скажешь, от кого привет?

— Конечно! От товарища Тимма, Эрнста Тимма.

Вальтер вздрогнул. Он молча смотрел на старика. Хотел что-то сказать, но не мог. Слова застряли в горле. Незнакомец продолжал:

— Он о тебе много рассказывал, товарищ Брентен. «Если я отсюда не выйду живым, — сказал он (это, знаешь, было в ту пору, когда убили нашего Тельмана и Брайтшайда), — а тебе повезет и ты увидишь свободу, то передай привет нашему товарищу Вальтеру Брентену».

— Ты сидел с ним вместе?

— О да! Почти два года мы были рядом, камера с камерой.

— Эрнст знал, что сегодняшний день, до которого мы дожили, придет, — сказал Вальтер. — Он боролся за его приход, во имя его прихода он страдал и умер. Как ни огромны жертвы, принесенные ради наступления сегодняшнего дня, — это замечательный, великий день.

— Правда! Правда! — сказал убеленный сединами незнакомец. — Жаль, что нельзя сбросить с себя несколько десятков лет. По крайней мере, вернуть годы, которые фашизм украл у нас.

Начало заседания затягивалось, и они вышли на площадь перед театром. Хорош был светлый, мягкий весенний день. Лучшего дня для окончания тридцатилетней междоусобной распри немецких рабочих, чем это пасхальное воскресенье, нельзя было выбрать. Пасха. Воскресение. Да, это было поистине воскресением немецкого рабочего класса после долгой, жестокой и кровавой ночи фашизма. Это был праздник радости и торжества после черных дней поражений, мук и жертв.

Рядом с этим седым человеком Вальтер, хотя и ему уже далеко перевалило за сорок, казался молодым. Вокруг них толпились и седовласые ветераны рабочего движения, и много товарищей средних лет, и совсем молодые, вступившие в движение лишь в этом или в прошлом году.

— Как твоя фамилия, товарищ? — спросил Вальтер своего нового знакомого.

— Бурхард, Ганс Бурхард. — Он кивком показал на группу стариков: сплошь седые головы. Один из них казался совсем дряхлым — он опирался на палку. Но у всех были молодые, блестящие глаза и бодрая, живая речь. Они встречали друг друга громкими приветствиями. Вот два старика обнялись, радостно смеясь, а потом вытерли набежавшие слезы.

— Тридцать лет они боролись друг с другом, — сказал Ганс Бурхард, и в глазах у него тоже заблестели слезы. — Врозь шли они, падая и поднимаясь, от поражения к поражению. Томились в концлагерях, в тюрьмах, теряли лучших своих соратников. Наконец-то… Наконец они… мы объединяемся. Наше единство, единство рабочих — это победа! Отныне мы не будем знать поражений, отныне нас ждут только победы.

«Ах, если бы Эрнст Тимм дожил до этого дня, — думал Вальтер. — И отец. И Макс Допплер. И многие, многие друзья, товарищи по оружию, отдавшие жизнь за то, чтобы наступил сегодняшний день».

К нему подошел Эвальд Хопперт и отвел в сторону. Вальтер знал, что в годы изгнания коммунист Хопперт жил на юге Франции, а когда немцы оккупировали Францию, ушел в маки́. Теперь он заведовал отделом кадров ЦК партии.

— Ты назначен главным редактором газеты, — сказал он Вальтеру. — С тобой на равных началах будет работать еще один товарищ, социал-демократ. Зовут его Вильгельм Кришоцкий. Здоровьем, правда, слаб: восемь лет отсидел в концлагере.

— Хорошо. В таком случае надо немедленно начать. Но нужно еще много людей.

— Заместителем у тебя будет очень дельный товарищ, он не то был врачом, не то хотел им стать. Говорят — первоклассный журналист. И кроме того, в твоем распоряжении будет целый штат сотрудников.

Раздался звонок, возвещавший о начале заседания. Вальтер поискал глазами Бурхарда и поспешил к нему.

Каким торжественным и праздничным был этот красиво убранный зал, где в братском содружестве сидели рядом делегаты обеих рабочих партий, слушая могучую и вдохновенную музыку Бетховена. Какое ликование поднялось среди присутствующих, когда на сцену с левой стороны вышел среброголовый Вильгельм Пик, а с правой — Отто Гротеволь, и оба, сойдясь на середине, протянули друг другу руки и слили их в братском рукопожатии. Над ними, в рамке красных знамен, висели портреты Августа Бебеля и Эрнста Тельмана. В одном из ярусов кто-то запел:

Смело, товарищи, в ногу…

То тут, то там вступали голоса:

В царство свободы дорогу…

И вот уж весь зал, сотни голосов, коммунисты и социал-демократы, мужчины и женщины, старики и молодежь, подхватив, запели:

И водрузим над землею

Красное знамя труда…

В перерыве к Вальтеру подошел товарищ, поздоровался с ним и представился:

— Загер, Фриц Загер. Товарищ Хопперт сказал мне, что я буду работать с тобой вместе.

— Ах, это ты, значит? Тогда позволь еще раз пожать тебе руку. Теперь, когда мы объединились, работа пойдет вдвое веселей.

— Я сидел в Бухенвальде. Пять лет. Уже там мы, социал-демократы и коммунисты, научились действовать единым фронтом.

Вальтеру понравился его новый коллега; Загер был лет на десять моложе его и производил впечатление спокойного, вдумчивого человека.

— Ты был членом социал-демократической партии?

— Я был в Союзе социалистической молодежи.

— Нам придется очень много работать, товарищ Загер, — сказал Вальтер.

— Чудесно! Сколько лет мы этого ждали!

— А когда начнем?

— Тебе решать.

— Во вторник утром, согласен? Вечером я иду смотреть «Натана»[32].

V

Во вторник, приехав к обеду домой, Вальтер застал у подъезда и в маленьком палисаднике несколько рабочих в синих комбинезонах; растянувшись на траве, рабочие грелись на солнышке.

— Загораете? — крикнул им Вальтер.

— Загораем. Денег это не стоит, — ответил кто-то из них.

Не действовал водопровод. Айна, которая тоже только что вернулась, была в большом огорчении; она не успела заблаговременно запастись водой.

Вальтер сел к письменному столу и принялся за составление отчета об Объединительном съезде.

Проработав добрых два часа и написав значительную часть отчета, он случайно выглянул в окно. Рабочие по-прежнему лежали на траве в палисаднике, греясь на солнышке. Что ж это такое? В доме нет воды. А это, несомненно, водопроводчики. Неужели у них все еще обеденный перерыв? Он взглянул на часы. Без нескольких минут четыре. Кто дал им право, не считаясь с нуждами жильцов, как вздумается, растягивать обеденный перерыв?

Вальтер прервал работу и сошел вниз. Один из рабочих, загородившись от солнца ладонями и моргая, взглянул в его сторону.

— Здравствуйте, друзья!

— Здрасть…

— Скажите, пожалуйста, у вас что, не кончился обед или вы уже пошабашили?

— Вас это интересует? — спросил тот же рабочий, повернувшись к нему.

— Чрезвычайно!

— А касается ли это вас?

— Даже очень!

— А почему бы?

— На это очень просто ответить. Я живу в этом доме. Как вам известно, водопровод не в порядке. Я очень заинтересован в том, чтобы он работал. Теперь вам понятно, почему?

Двое молодых рабочих, по-видимому ученики, все время хихикали. Высокий, несколько грузный рабочий сел, склонил голову набок, снизу вверх взглянул на Вальтера и сказал:

— Я вам все объясню. Ответьте, пожалуйста, мне на вопрос: что произойдет с автомобилем, если кончится горючее? Поедет он дальше или станет? Он станет, верно ведь? Или так еще: что случится с лошадью, если ее заставят тянуть тяжелый воз, а жрать не дадут? Она брякнется, верно ведь? Ну, вот вам и ответ. Мы не желаем брякаться, поэтому мы стали или, точнее сказать, легли.

И он опять растянулся.

— Да перестаньте вы там хихикать, как идиоты! — прикрикнул он на учеников.

— Если я вас правильно понял, то вам нечего есть? — сказал Вальтер.

— Не то что нечего, а недостаточно.

— Теперь выслушайте меня. Я считаю ваше поведение безответственным. Вы что, совсем не думаете о жильцах этого дома, таких же трудящихся, как и вы? По вашей вине эти люди до сих пор сидят без воды.

— Вот что, многоуважаемый!.. — Грузный рабочий приподнялся и сел. — Мы, рабочие, получаем заработную плату для того, чтобы сохранить свою рабочую силу. Понятно вам? Я, желая сохранить свою рабочую силу, имею право тратить ее только в соответствии с заработной платой. Понятно вам? Или политическая экономия слишком трудная наука для вас? Той заработной платы, которую я теперь получаю, хватает только на четыре часа работы в день. Ясно?

Вальтеру очень хотелось выругаться. Интересно, так ли умничал этот толстяк, когда Гитлер посылал его воевать? Когда речь шла не только о его рабочей силе, но о всей его жизни, он был тише воды ниже травы, пикнуть не смел. А теперь, когда приходится расхлебывать кашу, когда он и все остальные призваны создать условия, которые сделают невозможным повторение подобных ужасов, он заговорил о сохранении рабочей силы.

— Что бы вы сказали, если бы все рассуждали и поступали, как вы? Не сомневаюсь, что тогда нам пришлось бы распроститься с надеждой выбраться из болота, в которое загнали нас нацисты!

— По мне, уважаемый, пусть все рассуждают, как я.

— Где вы живете?

— Я? В Лихтерфельде. Хотите знать мой точный адрес?

— Вы ездите домой на трамвае или на метро?

— Трамваем, если вас это интересует.

— Что бы вы сказали, если бы вожатый, по вашему же принципу, остановил трамвай посреди дороги и ушел? Не желает-де перенапрягать свою рабочую силу! Вам только и оставалось бы, что пойти домой пешком… Больше ничего!

Молчание.

Один из учеников прыснул, вскочил и убежал.

— Вы правы, к нашим рабочим предъявляют сейчас необычайно большие требования, — продолжал Вальтер. — Но и время наше необычайное. То, что мы сейчас строим, это не только восстановление разрушенного. Нет, мы создаем новое… Кладем начало новой жизни. Мы не строим для капиталистов, для денежных мешков. Мы строим для самих себя, для всех трудящихся, для всего трудового люда. В ваших словах и поступках проглядывает антиобщественная точка зрения — узколобая, себялюбивая. Вы поступаете так, как мог бы поступать с вами только ваш злейший враг. Да, именно так! Так — и не иначе!

В голосе Вальтера уже слышался гнев, чего ему во что бы то ни стало хотелось избежать.


Под вечер, когда пора было собираться на заключительное заседание съезда, Айна крикнула из кухни:

— Ты можешь умыться, Вальтер, вода пошла.

— Вдруг? Как же так?

— Двое водопроводчиков работают в подвале.

VI

Под палящим солнцем, среди пальм, на краю города стоит, обращенный лицом к беспредельной золотисто-желтой пустыне, дом богатого еврейского купца Натана, поистине восточная жемчужина. Точно завороженная, Айна переносится в незнакомый пестрый мир величайших контрастов. Тут все переплелось: магометане, священники, дервиши и монахи, султан со своей свитой, патриарх, еврей Натан, рыцарь ордена храмовников, говорливая Дайя и красавица Рэха. Вальтер, не поворачивая головы, уголком глаза посматривает на Айну. Иногда вдруг рука ее ищет его руку и восторженно сжимает ее. Потом Айна замирает и опять сидит затаив дыхание.


Айна, еще вся под обаянием спектакля, всю дорогу была молчалива. Она грезила с открытыми глазами, она все еще жила той жизнью, которая прошла перед ней на сцене.

И Вальтер размышлял об этом творении Лессинга. Некогда центральной темой «Натана Мудрого» и высшим выражением свободомыслия драмы была притча о перстне. До чего все переменилось! Ныне зрителей больше всего потрясал рассказ о резне в Гате. В этом рассказе подлинный гуманизм Натана проявлялся в самой чистой и прекрасной форме. Так каждое время заново оценивает художественное произведение, видя в нем отклик на вопросы современности.

— Знаешь, Вальтер, — сказала Айна, с трудом отрываясь от своих мыслей, — мне редко приходилось видеть такую сильную и волнующую драму. Теперь она зазвучала как истинно немецкая драма… В каком же близком соседстве сосуществуют варварство и гуманность! Как объяснить такое явление?

— Многое можно было бы сказать об этом, но до конца разобраться тут трудно, — ответил Вальтер. — Мне кажется, что зоологическое и человеческое начало пока еще сосуществуют одновременно. Все дело в том, какое из них подавляется и какому дается простор… А с социальной точки зрения? Георгий Димитров высказал интересную мысль: варварский фашизм не есть явление единичное, присущее германскому монополистическому капиталу; это одно из тех варварских средств, за которые хватаются империалисты всех стран, чувствуя, что конец их близок. С помощью разгула варварства они рассчитывают держать в узде свои народы и еще некоторое время оставаться на поверхности. И напротив, с демократическим обновлением Германии, социальным и моральным, освободятся и расцветут все гуманные силы немецкого народа. Если нам удастся в то же время подавить, преодолеть все варварские, косные, человеконенавистнические инстинкты, а они, разумеется, еще живы, то мы, немцы, вновь сможем обогатить и себя самих, и человечество такими художественными твореньями, как «Натан».

— О, если б это удалось! — воскликнула Айна.

— Зависит от нас, — ответил Вальтер. — «Смелей! Пусть каждый следует голосу своей любви, неподкупному, свободному от предрассудков».

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

I

Наконец-то межзональный паспорт получен и все формальности, необходимые для поездки из Берлина в Гамбург, завершены. Вальтеру оставалось только сесть в поезд. Но за день до отъезда его чуть было опять не задержало одно обстоятельство. Было получено анонимное письмо, в котором Отто Вольф, с конца 1946 года занимавший пост ландрата в Марке[33], изобличался в том, что он при Гитлере работал для гестапо. Призванный к ответу, Вольф с негодованием отверг обвинение. Ему поверили. В послевоенные годы анонимных писем такого рода было много; они всегда оставляли неприятный осадок. Но несколько дней назад Вольф, как рассказывали Вальтеру, бесследно исчез. Накануне отъезда Вальтер был в редакции, где обсуждал с товарищами план работы на время его отсутствия. Он как раз прощался со своими сотрудниками, когда позвонила Айна.

Приходил Отто Вольф, сказала она; произвел впечатление очень подавленного человека. Говорил, что он, Вальтер, ему страшно нужен.

— Почему же ты его отпустила, Айна? — с досадой крикнул в телефонную трубку Вальтер. — Я сейчас же приеду.

— Он сказал, что часам к шести зайдет опять.

— Это хорошо!

«Отто Вольф! — Вальтер положил трубку и задумался. — Работал для гестапо. Выдавал нацистским палачам коммунистов. Должно быть, и арест Тимма дело его рук».

Вальтер вспоминал: Прага, Париж. Встреча с Вольфом в Валенсии. Повсюду поспевала эта ищейка, этот подручный фашистских палачей… «А я, — говорил себе Вальтер, — я помог ему опять пролезть в наши ряды… Мы все еще слишком легковерны, слишком доверчивы. Ведь уж тогда, в Париже, было в нем что-то неясное, подозрительное. Но никто не занялся этим делом как следует. Мы мало бдительны. Преступно мало… Я говорю «мы», — мысленно остановил себя Вальтер, — а имею ведь в виду себя».

Он связался с товарищами из партийного руководства и получил указание около шести вернуться к себе на квартиру. Действовать надо было осторожно.


Отто Вольф стоял в подъезде одного из домов на противоположном тротуаре и внимательно наблюдал улицу и квартиру Вальтера Брентена. Настороженно присматривался к каждому прохожему. Но ничего сколько-нибудь подозрительного не замечал. Он решил при малейшем намеке на опасность бежать и скрыться. «Вальтер Брентен — незлобивый и порядочный человек, — говорил он себе. — И он мне поможет».

Но в следующую минуту его одолевали сомнения: «А если он тем временем узнал, чем я в последние годы занимался? Он может взять да выгнать меня из своего дома… Но ведь он тоже сидел в концлагере, он знает, к каким методам прибегали нацисты, чтобы парализовать волю человека… Холодные и неумолимые обличители из коммунистов сами обычно в таком положении не бывали…»

Вольф вздрогнул. Из-за угла вышли трое мужчин. Они о чем-то оживленно разговаривали. Один из них громко рассмеялся. «Нет, это не шпики… Те не так одеты и не ведут себя так шумно… А вдруг это маскировка?..» Он не спускал с них глаз. По-видимому, темой их разговора было что-то веселое, они подтрунивали друг над другом и смеялись… Нет, конечно, это не агенты уголовной полиции.

А не исповедаться ли во всем Вальтеру Брентену? «Нет, всего говорить нельзя. Слишком уж много это будет… Но когда Брентен узнает все и почувствует, что я искренне готов искупить вину, он не откажет мне в помощи…»

Отто Вольф и в самом деле думал, что может искупить все содеянное им; по крайней мере, хотел себя убедить, что это возможно. Он надеялся, что в сорок пятом году прошлое будет зачеркнуто и для каждого начнется новая жизнь. Он уговаривал себя, что в те дикие годы, как он называл времена нацистского господства, у каждого была своя минута слабости и поэтому все несут на себе какое-то бремя вины — кто большее, кто меньшее… Но теперь дана возможность сбросить его. Никто не должен попрекать другого его прежней слабостью, его виной, думал Вольф… Он готов как угодно загладить свою вину, чем угодно искупить ее, но только одного не хочет: опять оказаться за решеткой. Он проберется в Западную Германию и до тех пор будет там жить под чужим именем, пока не получит твердых заверений, что его не посадят за прежние грехи; пока ему не дадут возможности реабилитировать себя. Он надеялся, что Вальтер Брентен ссудит его деньгами, более или менее значительной суммой. Через Вальтера он будет сноситься с партийными инстанциями… «Я ведь не агент гестапо, — говорил он себе, — а его жертва! Вальтер Брентен поймет это лучше других, ведь Вальтер меня знает…»

Но вдруг страх снова схватил его за горло, и мысли его смешались… Нет, все это вздор!.. Никто не поймет!.. Никто не простит!.. Не простит и Вальтер Брентен! Всегда найдутся люди, которые вновь и вновь изобличат его… Повсюду его будут преследовать мстители… Остается одно: бежать, скрыться, не показываться на поверхности… Он — предатель. По его вине коммунисты попадали в руки нацистских извергов, и те убивали их! Этого не искупишь ничем!.. Наивно было бы надеяться. Бежать!.. Бежать без оглядки!.. Куда попало… Все равно куда! Только прочь, прочь отсюда!..

Подстегиваемый страхом, он бросился к дверям: скорее, скорее бежать… И вдруг увидел Вальтера. Обогнув угол, Вальтер шел к своему дому. Вольф отскочил и укрылся за дверью. Он стоял неподвижно, полуоткрыв рот, и настороженно всматривался в Вальтера, в его походку, следил за каждым его движением, за игрой лица. В то же время он наблюдал за всем, что делалось на улице… Никто не шел за Брентеном, он возвращался домой один… Ровным шагом… Не оглядывался но сторонам, не обнаруживал никакого беспокойства, видно было, что он занят своими мыслями…

Входя в дом, он тоже не оглянулся — ни вправо, ни влево…

Отто Вольф выжидал и зорко вглядывался во всех, кто проходил по улице…

Ничего подозрительного он не обнаружил…


Нелегко было Вальтеру прикидываться и играть роль ничего не ведающего человека, когда он увидел перед собой Отто Вольфа, этого архимерзавца. Обрюзглый, одутловатый, с огоньком тревоги и страха в темных глазах, Вольф медленно, недоверчиво озираясь по сторонам, прошел за Вальтером в столовую.

— Надолго в Берлин? — спросил Вальтер.

Отто Вольф схватил Вальтера за руку и с перекошенным лицом впился в него глазами.

— Ты должен мне помочь! Должен!.. Я совершил большие ошибки, верно, но я не подлец. Я хочу исправить их! Понимаешь? Исправить!..

— Что с тобой? — сказал Вальтер. И сам услышал, как фальшиво прозвучала интонация удивления, которую он хотел придать своему возгласу.

Отто Вольф сел, схватился обеими руками за голову и начал причитать:

— Не спрашивай меня теперь… Мне нужны деньги! Я совершенно оборвался! Ты не раскаешься, если поможешь мне!

Вдруг он вскочил. Шаги в передней услышал и Вальтер. Взгляды Вальтера и Вольфа на секунду скрестились. Дверь распахнулась, несколько вооруженных людей вошли в комнату и окружили Вольфа. Тот еще раз взглянул на Вальтера.

— Ах, та-а-ак! — прорычал он.

Вольф не оказал никакого сопротивления, когда его уводили.

— Чего он от тебя хотел? — спросила Айна.

— Денег. По всей вероятности, чтобы бежать. А на Западе он продолжал бы свою грязную работу… Это был оборотень, Айна, оборотень в нашей среде.

II

В вагоне грязного нетопленого поезда Вальтер въехал в Гамбург, некогда большой город, а теперь море развалин. Глубокий снег прикрыл раны и царапины, ровное белое поле тянулось там, где некогда была густая сеть улиц с их длинными рядами домов.

Как все здесь холодно, убого, печально. Какими отупелыми, обозленными, угрюмыми казались люди. В рождественские дни Гамбург бывал всегда городом света и радости. До глубокой ночи небо над ним стояло в зареве огней рождественского базара с его каруселями, балаганами, трактирами, ларьками, и его продолжения — увеселительных заведений Санкт-Паули. Целыми днями на Менкенбергштрассе и на ярко освещенной торговой улице у Бинненальстера бурлил людской поток. А если зима приходила с морозами и снегом, молодежь радостно встречала ее; конькобежцы скользили по светлому льду Альстера, мимо ларьков с горячими сосисками и трактирчиков, которые назывались «спасательными станциями», потому что продрогшие могли там выпить стакан горячего грога. Переливающиеся огни реклам, красочный рождественский наряд улиц и домов вокруг озера отражались в зеркальной глади льда.

А теперь город лежал в развалинах. Его гордые башни, часть которых устояла от разрушительной силы бомб, одиноко торчали из обломков. На огромном здании главного вокзала зияли смертельные раны, как будто фурии терзали и рвали его на части. В холодных и голых залах ожидания с забитыми фанерой окнами, за грязными столиками сидели угрюмые люди и пили из пивных бутылок суррогатный кофе. Шаркая истоптанной обувью, забегали закутанные в отрепья, словно нищие, газетчики и жадно осматривали пол, ища окурки сигарет. Мужчины и женщины безучастно и тупо смотрели в пространство. Нигде не мелькнет приветливый взгляд, нигде не прозвенит веселый смех; речь этих людей звучала жестко, резко, как будто все они ненавидели друг друга.

Вальтер, отбиваясь от наседавших спекулянтов, тащил к остановке трамвая два чемодана, полных «лакомств», которые удалось сэкономить дома.

Он вскочил в трамвай, шедший в сторону Аусенальстера, и остался на площадке, битком набитой пассажирами. Не слышно было человеческих голосов. Женщина-кондуктор молча протянула руку за деньгами. Он заплатил и получил билет. Все в том же безмолвии продолжали ехать. На одной из улиц были дома, но и они казались вымершими: темные витрины магазинов, окна, заклеенные картоном и газетной бумагой. Между домами то тут, то там зияли широкие провалы. По неубранному снегу понуро брели люди, точно шли к собственной могиле.

Мундсбург. Вальтер вышел. Трамвай, бренча, побежал дальше по улицам без домов. Но вот одно уцелевшее красивое здание — школа прикладного искусства. Вальтер приветствовал его, как старого знакомого. Некогда в его аудиториях и выставочных залах он вел страстные споры с поклонниками экспрессионизма и кубизма… Почти два десятилетия минуло с той поры.

III

— Мальчик мой! Мой дорогой мальчик! — Фрида Брентен целовала и гладила сына, вернувшегося к ней после тринадцатилетней разлуки. — Ты здесь! Ну наконец-то, наконец-то ты приехал! — Она обнимала его, клала голову к нему на грудь.

Ему казалось, что мать стала еще меньше. Она была ему по плечо, хотя и он-то ведь небольшого роста. Но эта маленькая женщина храбро прошла сквозь все эти страшные годы, одна, рассчитывая только на себя.

— Как поредели волосы, — шептала мать, гладя его по голове своими маленькими ручками. А какая густая была шевелюра!

«Она говорит только «поредели», а они ведь уже и поседели». И он взглянул на мать, смотревшую на него счастливыми глазами. Как она постарела, дорогая. Но глаза все те же — по-девичьи молодые, блестящие, живые. Сила, радость, жизнелюбие все еще светились в этих глазах.

Мать плакала. Прижималась к нему лицом и плакала. Чрезмерное горе и чрезмерная радость требуют слез. Фрида Брентен уже не верила, что светлый день встречи наступит. Сотни раз она мысленно хоронила сына. Но вот война окончена, и она выжила, и сын вернулся. Какое непостижимое счастье!

Она выплакалась, и за слезами радости без всякого перехода последовали вопросы, полные заботы:

— Ты, наверное, очень продрог? И голоден, верно, родной? Да, а как дорога? Ведь нынче не езда, а мытарство. Садись же скорей за стол. Согрейся. Что приготовить тебе?

— Крепкий натуральный кофе, мама! — сказал он, как будто это была самая простая вещь в мире.

— Ага! А может, к кофе подать еще бутерброды с ветчиной?

— Ты угадала, мама! К кофе я хочу бутерброды с ветчиной.

— Эли в таких случаях говорит: «Умерь свои аппетиты — мы проиграли войну».

— Смотря какую войну, мама. Да, из разбойничьего похода Германия вернулась нищей. Но мы, мы нашу войну против Гитлера выиграли, мама. Поэтому мы с тобой сейчас выпьем натурального кофе, и к нему у нас будут бутерброды с ветчиной. Вот, пожалуйста! — Он внес оба чемодана, открыл их и выложил все, что привез: колбасу, ветчину, шпиг, консервы, масло, кофе, сгущенное молоко, конфеты — целое богатство. — Начнем, значит, с кофе и ветчины.


Пока мать возилась на кухне с приготовлением завтрака, Вальтер пожертвовал несколькими брикетами, которые она расходовала с величайшей осторожностью. Старая кафельная печь, согревшись, уютно урчала. Все в комнате стояло на своих прежних местах. Ни на сантиметр не был сдвинут со своего места у окна потертый зеленый плюшевый диван. Шкаф с затейливой резной верхушкой стоял все в том же углу. Даже маленькие смешные безделушки невредимы. Над всем этим пронесся смерч войны. Полгорода, половина страны обращены в дым, в прах. Сотни тысяч людей погибли страшной смертью. А зеленый плюшевый диван, шкаф с затейливой резьбой, фарфоровые фигурки, фотографии отца с матерью, снятые в день их свадьбы, и даже мраморная чаша с белыми голубками по краям, которую Вальтер много лет назад подарил родителям, — все это сохранилось. Смерть, разившая все и вся бомбами и пожарами, пощадила мать и ее маленький домашний очаг.

Вальтер подошел к окну.

— Как живет Герберт, мама? Уже навестил тебя?

— Герберт? Да, он приходит часто. Ведь я у него одна и осталась.

— Каким образом? Разве он не живет у родителей?

— Нет, сынок. Как он может с ними жить! Он хороший малый, Герберт. Я люблю его, как сына.

— Слишком он мягкий, нерешительный.

— Мягкий? Может быть. Это у него от отца. Но чтоб нерешителен — не сказала бы. Нет, он умеет настоять на своем. Он даже перед своей мамашей не сплоховал. А это чего-нибудь да стоит, уверяю тебя. Она прокляла его, когда он ушел из дому.

— Это ты непременно расскажешь мне подробно, мама.

Сколько всего нужно рассказывать, и не только о Герберте, но и о Пауле, Вильмерсах, Папке, обо всех родных и знакомых. Ведь тринадцать лет…

— Когда Герберт приехал в Гамбург, он первым делом зашел ко мне. Я думала, его на свете нет, и вдруг он является.

— Он, значит, тебе и сказал, что я жив?

— Это я еще раньше знала. Сначала весточка по радио, — она показала на приемник. — Я слушала тебя, когда ты говорил из Москвы. А потом — знаешь, через кого еще я узнала о тебе? Через директора фабрики, на которую меня послали работать. Да, через него, представь! Вот послушай. Однажды он вызвал меня в контору. Я думала, бог знает что случилось. А он спрашивает: «Фрау Брентен, есть у вас сын Вальтер?» — «Да, говорю, есть, господин Боллерсдорф». — «Не в Москве ли он?» — спрашивает. «Да», — отвечаю. Тут он как-то так посмотрел на меня, подумал и спросил: «А вести о нем к вам доходят?» — «Нет, — говорю я. — Много лет я ничего о нем не знаю. Может, его и в живых уж нет». Он опять странно так глянул на меня и говорит: «Нет, фрау Брентен, он жив. Только это секрет. Понятно? Ни одной живой душе об этом не говорите. Я слышал вашего сына по радио. Он и вам передал привет, фрау Брентен». Ты только представь себе, сынок! Надо же, чтоб именно директор передал мне твой привет. Ведь насчет коммунистов, Москвы и всего такого прочего — он этому сроду не сочувствовал. Напротив. А вот ко мне почему-то всегда очень хорошо относился.

— Что же все-таки Герберт делает?

— Живет он в каком-то паршивеньком бараке, где-то возле Дульсберга. А делает — позволь, что же он делает?… Руководит молодежной организацией, что ли. Вечно бегает по собраниям, выступает то в одном месте, то в другом. Он теперь такой же, как отец твой был, как ты — коммунист душой и телом.

Сколько Фриде пришлось рассказывать! Вальтер все спрашивал и спрашивал, а мать опять и опять удивлялась, как это он не знает стольких вещей.

— Да, Пауля уж под самый конец войны русские взяли в плен. Это было в Чехословакии. Эли ждет его со дня на день. Она держала себя молодцом. И хорошо сохранилась, скоро сам увидишь. Хладнокровие и юмор — вот что ее выручало. А Матиас с Миной и Вильмерсы? Они все погибли.

— Умерли? Все?

— Мими и Хинрих погибли во время одного из воздушных налетов — в августе. От бомбы… В собственной вилле, в Ральштедте.

— А их зятек, этот Меркенталь?

— Он-то жив. Сейчас даже какая-то важная шишка. В сенате он, кажется, или в палате депутатов, точно не скажу тебе. Иной раз приходится читать о нем в газетах.

— А второй зять? Тот как будто банкир?

— Он в Швейцарии. Тому Германия разонравилась.

— А Папке?

— Великий мерзавец!

Вальтер улыбнулся.

— Это для меня не новость, мама! А что он делает, этот мерзавец?

— Из театра его выставили, но он получил от государства пенсию, и ему, должно быть, живется неплохо. Теперь он еще открыл торговлю собаками. На Шлумпе. Я как-то проходила мимо его заведения. Там висит большая вывеска: «Продажа собак — Пауль Папке»… Жаль бедных животных, которые попадают ему в руки, право… А всех несчастней Людвиг. Прожить жизнь с этакой ведьмой! Он совсем уже одряхлел, и с верфей ему пришлось уйти. Живут вдвоем на крохотную пенсию. Чтобы немножко приработать, он нанялся ночным сторожем в какой-то банк.

— Людвиг всю свою жизнь был ночным сторожем, мама.

— Я бы не стала так говорить о нем, сынок. Он несчастный человек, его только пожалеть можно.

IV

Вальтер Брентен зашел в городской комитет коммунистической партии. Он встретил там несколько старых знакомых. Большинство из них, измученные долголетним заключением в тюрьмах и концентрационных лагерях, были усталые, надломленные и больные люди. Вальтер расспрашивал о судьбе Клары, Ганса Брунса, Курта Хембергера, осведомлялся, где товарищ Курт Хильшер из Бремена… И он услышал повествование о человеческом мужестве и героизме. Клару Пемеллер арестовали в последний год войны. Она скрывала у себя бежавших из плена советских солдат. После событий 20 июля 1944 года[34] ее убили в тюрьме… Курту Хембергеру удалось бежать, и он эмигрировал в Данию. Но в 1940 году, после оккупации Дании немецкими войсками, он снова попал в когти гестапо, был приговорен к смерти и казнен… Ганс Брунс восемь лет просидел в концлагере, каким-то образом выжил и теперь работает секретарем партийной организации в Киле… О товарище Хильшере из Бремена Вальтеру так ничего и не удалось узнать.

А о Петере Кагельмане, о том, что он погиб в последние дни войны от рук эсэсовцев, Вальтеру рассказал один коммунист, который долгие годы жил с Кагельманом дверь в дверь.

— Говорят, одно время Кагельман был членом коммунистической партии, — сказал он. — С трудом верится — такого сумасброда свет еще не видал. Он никогда по-настоящему не был за нацистов, но ничего не имел и против них. Я помню один наш политический спор. Было это примерно в году тридцать седьмом. Петер заявил, что фашистам надо дать возможность показать, на что они способны, и тогда они неизбежно придут к банкротству.

— Фашисты показали ему, на что они способны, — сказал Вальтер.

— Да, это верно, — подтвердил собеседник Вальтера. — Должен сказать, что Петер был неплохой парень, хотя и насквозь изломанный, шальной. Впрочем, ничего удивительного — актер, а актеры все немножко помешанные.

Петер убит. В последний час войны убит своими соотечественниками! Весть о гибели Петера Кагельмана больно отозвалась в сердце Вальтера, хоть и очень много лет прошло со времени их последней встречи. «Он был мне другом, и я многим ему обязан», — думал Вальтер.


Герберт давно уже сидел у тети Фриды и с нетерпением ждал Вальтера. Он спешил на молодежное собрание в Ведделе, где должен был выступить, и боялся, что придется уйти, так и не повидав Вальтера.

На столе в столовой лежал семейный альбом. Герберт знал, что альбому этому ни много ни мало, а лет пятьдесят, что тетя Фрида добросовестно подклеивала в него все фотографии родных и знакомых. С годами в нем набралось изрядное число снимков людей, которых она уж сама забыла: фотографии некоторых друзей ее мужа, товарищей и подруг Вальтера, соседей и знакомых; имена их давно стерлись в ее памяти.

Перелистывая альбом, Герберт остановился на фотографии бравого молодого человека, смотревшего на мир глазами победителя.

— Да, мой мальчик, таким был в тридцать лет мой брат, а твой дядя — Отто. Девушки не давали ему проходу, но и он им тоже. Хорош парень, а?

Герберт улыбнулся. Этот дядя Отто, с его ребячливым, ничего не выражавшим лицом, походил на кельнера. Но Герберт не решился вслух выразить свое мнение, он боялся огорчить тетю Фриду. Все же он заметил:

— Ни дать ни взять — Дон-Жуан.

— Правда твоя, сынок, — довольная ответом, сказала, улыбаясь, Фрида. — Настоящий Шуан, верно… А этот молодец тебе нравится?

Герберт увидел своего двоюродного брата Генриха, сына дяди Эмиля.

— Говорят, он очень умен, — продолжала Фрида. — Думаю, это так, потому что парень сумел вовремя убраться из Германии. Он вроде где-то в Южной Америке, что ли.

— Знаю, тетя, знаю. Генрих теперь регулярно присылает своим посылки. Об этом вся родня толкует.

— А Эдмонд, от которого родители так много ждали, который был, как говорят, очень честолюбив и хотел стать чем-то из ряда вон выходящим, погиб на фронте.

Фрида перевернула страницу альбома, но продолжала думать о своем бывшем любимце, которого она вырастила. Она рассеянно глядела куда-то вдаль.

— А это кто, тетя?

Герберт показывал на дородную холеную женщину в меховой шубе. Рядом стоял пожилой, но очень моложавый мужчина.

— Ну да этих-то, вероятно, ты и совсем не знаешь. Это Вильмерсы. Она была сестрой моего мужа, твоего дяди Карла. Хинрих и Мими тоже погибли в войну. В ту самую страшную ночь беспрерывных бомбежек, когда я пряталась под мостом… Помнишь, я тебе рассказывала? Вильмерсов засыпало в их собственном доме, туда попала бомба.

— Вот и этого я тоже не знаю, тетя. Из родни кто-нибудь или нет?

— Густав Штюрк? — Лицо Фриды осветила добрая улыбка. — О да, сынок. Это мой зять. Всю свою жизнь он помогал другим. Когда же ему самому понадобилась помощь, он ее ни от кого не получил. Одинокой, страшно одинокой была его старость. Он умер в своей чердачной каморке, и только через три дня соседи нашли его. Да, так оно в жизни бывает: негодяям — почет и уважение, а хорошие люди, не совершившие ничего необыкновенного, но сделавшие много добра своим ближним, умирают, как собаки.

— А вот эта особа, тетя? Похожа на настоящую шансонетку. Это не Алиса Штризель, о которой папа часто рассказывал?

— Да, такой она была когда-то, — ответила Фрида. — Теперь она кругла, как бочка. Но все еще старается порхать по жизни, словно молоденькая девушка. Она попросту не желает признать, что и она уже старуха… А вот на этого посмотри. Это злой гений нашей семьи, сатана, аферист. Звать этого гада Пауль Папке.

— Это и есть Папке? Да ведь он очень занятный на вид, правда, тетя?

— Скотина он, вот кто. Доносчик, и жулик, и настоящий бес-совратитель.

Слушая негодующие речи своей тети Фриды, Герберт разглядывал фотографию, на которой, высоко подняв пивную кружку и развязно улыбаясь, стоял мужчина с остроконечной бородкой, — спесивый, надменный, прямо-таки триумфатор, он словно чокался со всем миром…

— Скажи, тетя, ведь если он… он дружил с дядей Карлом, так он же, вероятно, был когда-то коммунистом, верно?

— Он — коммунистом? — вскричала Фрида вне себя от возмущения. Но затем подумала и сказала: — Быть может, он когда-нибудь и называл себя коммунистом, точно не знаю. Но он называл себя кем угодно. Этот человек всегда примазывался к тем, у кого были власть и влияние и кто мог ему быть полезен. Среди нацистов он, во всяком случае, был нацистом, и меня… меня он собирался выдать гестапо, потому что я попросила его похлопотать за Карла, который сидел тогда в концлагере. Он — коммунист? Нет, никогда! Мерзавец и подлец он, и ничего больше!

— Он жив, тетя?

— Хороших людей смерть прибирает, а таким прохвостам ничего не делается.

В это утро Герберт узнал о родных и знакомых Хардекопфов и Брентенов больше, чем за всю свою жизнь. Он рассматривал фотографии Пауля и Эльфриды, когда они были еще женихом и невестой, Вальтера и Эльфриды — малютками, а потом — школьниками. Было тут и много фотографий их отца, его дяди Карла, часто смешных. Вот Карл Брентен снят в полевой форме солдата первой мировой войны. А вот он с огромной гвоздикой в петлице — организатор всех увеселений в ферейне «Майский цветок». Увидел здесь Герберт даже фотографии — и хорошо сохранившиеся — родителей своего отца и тети Фриды — своих дедушки и бабушки. Это были снимки, сделанные на рубеже столетия и воспроизводившие Иоганна и Полину Хардекопф в старомодных костюмах. Дедушка Хардекопф с длинной бородой и серьезным, даже, пожалуй, грустным взглядом сидел в позе, полной достоинства. Он казался гораздо суровее своей жены, хотя тетя Фрида уверяла Герберта, что ее мать, а его бабушка, была намного энергичнее деда.

Они перелистывали альбом, словно книгу жизни. Все эти глядевшие со страниц альбома люди, от которых веяло довольством и самоуверенностью, а нередко задором и бьющей через край энергией, либо давно умерли, либо состарились и одряхлели. И эти молодые и самые юные, фотографии которых украшают последние страницы альбома, — их тоже в отдаленном будущем, когда одни из них состарятся, другие умрут, будут рассматривать глаза представителей нового, ныне еще не рожденного поколения. В конце концов снимки эти выцветут и умрут, а с ними угаснет и всякое воспоминание о людях, изображенных на них.

— Ах, надо сейчас же вклеить сюда фотографию жены Вальтера… Айна! Странное имя, правда? — сказала Фрида, показывая Герберту новый снимок. — Хорошее лицо, а? Вот взял мальчуган да ввел в семью шведку… Ай-на!.. Айна Брентен.

— Тетя, а Вальтер непременно придет к обеду?

— Обязательно! — уверенно сказала тетя Фрида. — Сегодня я приготовила на обед его любимое блюдо: тушеные сухие фрукты с клецками и шпигом. Который час, Герберт?

— Скоро час, тетя.

— Значит, он вот-вот подойдет.

Не успела она договорить, как раздался звонок. Герберт бросился в переднюю.

Радостно смеясь, они долго пожимали друг другу руки. В последний раз Герберт видел «дядю» Вальтера, когда только что пошел в школу.

— Навсегда к нам? — спросил он.

— Нет, только на несколько дней, — ответил Вальтер.

— Жаль! Ты бы нам здесь очень пригодился. Тут совсем другим ветром веет, не тем, что в Берлине.

— Я уж приметил.

— Англичане нас не любят.

— По всей вероятности, взаимно?

— Что правда, то правда! Но они с каждым днем наглеют. Систематически сажают в разные управления и другие органы власти старых реакционеров и даже фашистов.

— Да, Герберт, война кончилась, но классовая война продолжается. И наш классовый противник ведет ее с тем большим ожесточением, чем сильнее мы становимся. Но, скажи, как дела Союза свободной немецкой молодежи в Гамбурге? Я слышал, ты в правлении?

— Да мы еще даже не настоящая организация… Но все-таки у нас уже есть немало друзей, составляющих прочный костяк. С «соколами» мы превосходно сработались. Сегодня у нас митинг; я там выступаю.

— А что твои родители?

— Почти не вижу их. Я, понимаешь ли, дома теперь не живу. От матери ничего, кроме брани, не услышишь. А отец, отец… он очень сдал.

— Они ведь думали, что ты погиб. Верно, очень обрадовались, когда ты появился?

— Сперва обрадовались, конечно, а потом, когда поняли, что в Советском Союзе я стал коммунистом, пришли в ужас, в особенности мать. Она вышла из себя, метала громы и молнии. Когда я заявил, что не желаю больше слушать оскорблений, она крикнула — я рассказывал тете Фриде: «Лучше бы ты на веки вечные остался в России!» После этого, конечно, я ушел из дому и поселился отдельно.

— Ты не раскаиваешься, что стал коммунистом, Герберт?

— Раскаиваюсь? Да что ты?! Только теперь жизнь моя получила смысл. Я счастлив и горд… — Он помолчал. — Расскажи, как Виктор?

— Виктор в Москве, учится.

— Это я знаю. Мы переписываемся. На прошлой неделе я получил от него письмо. Но он очень скуп на подробности. А о себе вообще никогда не пишет.

Фрида Брентен вошла в комнату.

— Вечером придешь, сынок? Вкусные вещи будут.

— К сожалению, не смогу, тетя Фрида. Наша группа организует коллективную встречу Нового года, и мне хочется быть там.

Когда Герберт Хардекопф ушел, Фрида сказала:

— Славный мальчик! Просто непостижимо, как такие родители произвели на свет это хорошее существо.

V

Вальтер приготовил пунш, Фрида Брентен в последнюю минуту еще испекла «берлинские пончики», и маленькая семья впервые за много лет снова собралась за одним столом. Не хватало только Пауля. Эли сказала в своей обычной небрежной манере:

— Этот урок он вполне заслужил. Но теперь уж, пожалуй, хватит с него. Думаю, что он навсегда излечился от страсти играть в солдатики и в войну.

— Меня не удивит, — сказала Фрида Брентен, — если и он вернется коммунистом и начнет каждый вечер бегать по заседаниям и собраниям. Тебе это, моя милая, тоже не понравится.

— Пауль никогда не станет коммунистом, мама, — заметил Вальтер. — Ведь, помимо всего прочего, это еще вопрос характера.

— Не говори о Пауле плохо, сынок. Есть люди похуже.

Сестра улыбнулась брату.

— Ни слова против Пауля; мама взяла его под свое крылышко, а свой выводок она защищает.

У окна сидел сын Эльфриды Петер. Да, Петер звали его, как Петера Кагельмана. По возрасту он чуть-чуть не попал в последние наборы. Родись он на год раньше, лежал бы теперь где-нибудь на поле под могильным холмиком, как Петер Кагельман.

Какой спокойный мальчик! Шестнадцать лет, а смирен, как первоклассник. Вальтер заговорил с ним:

— Ну, Петер, как нравится тебе учение? Ты, кажется, на корабельного мастера учишься, правда?

Мальчик оторвался от книги, которую читал:

— Очень нравится, дядя Вальтер!

— Умеешь уже построить корабль? Игрушечный, конечно.

— Нет, дядя Вальтер, этого я еще не умею.

— Очень он похож на Пауля? — спросила брата Эльфрида.

— По-моему, похож. От тебя, во всяком случае, он мало что унаследовал.

— А ты в самом деле ничего не можешь сделать, чтобы Пауля скорее отпустили? — спросила Вальтера мать. — В Берлине у тебя, наверное, есть влиятельные знакомства среди русских?

— Нет, мама, таким способом сделать ничего нельзя. Отдельные люди тут ничем помочь не могут. У нас ведь все еще нет мирного договора, который обыкновенно регулирует вопрос и о военнопленных.

— Но все-таки из плена каждый день кто-нибудь да возвращается.

— Правильно. Это добрая воля Советского Союза. Русские вовсе не обязаны отпускать военнопленных.

— А зачем же им столько пленных?

— Числа нет, мама, разрушениям, которые фашистские армии произвели в России. Города и села, заводы и фабрики они обращали в пепелища. Военнопленные обязаны помочь восстановить все то, что они или их соотечественники уничтожили.

— Паулю это будет очень полезно, — коротко сказала Эльфрида. — Он любил повторять поговорку: «Как ты мне, так я тебе». Теперь он получает свое.

— Кончим этот разговор, — сказала мамаша Брентен. — Не станем же мы в последние часы старого года заниматься политикой.

Они чокнулись, выпили, отведали пончиков, которые были даже с начинкой из джема. Эли включила радиоприемник. К ее огорчению, новогодняя передача уже началась. Транслировалась «Летучая мышь», и барон фон Айзенштайн пел с чувством:

Что нельзя изменить,

Лучше то позабыть.

— Да, счастлив тот, кто может забыть.

Фрида Брентен, сложив руки на коленях, слушала передачу.

— Как хорошо, что я опять сижу среди вас, дети мои. Не хватает только Пауля и Виктора. Оба в России и друг о друге, верно, ничего не знают.

— Ты опять ударилась в политику, мама?

— Ах, дочка, не болтай глупостей! Не все же о пустяках толковать. Можно когда-нибудь и о дельном поговорить.

Все рассмеялись и согласились с ней. Можно. Даже нужно. Вальтер рассказал о Викторе, о том, как Виктор вступил в Берлин с Советской Армией.

— А теперь он твердо решил учиться и стать физиком.

Мать и Эльфрида расспрашивали его об Айне. И о Кат. Фрида Брентен все-таки не могла понять, как это между Вальтером и Кат не только нет неприязни, но они еще остаются добрыми товарищами. И даже с женой Вальтера у Кат хорошие отношения.

— Мир и люди, — сказала она, — совершенно переменились. Обычно этого не замечаешь. Но как вспомнишь свою молодость! Нет, тогда все было по-иному. Если бы в ту пору… муж со мной разошелся и женился на другой, я бы ни его, ни ее знать не хотела. Но все-таки жаль, что ты не мог привезти жену.

— Покажи еще раз ее фотографию, — сказала Эли. Внизу, на улице, затрещали хлопушки. Фрида Брентен до смерти испугалась и возмущенно крикнула:

— Что за люди!.. Ну, сами скажите, не сумасшедшие разве? Им еще не надоела пальба! Нет, это какой-то совсем особый мир. Я его не понимаю.

VI

Поздно вечером явился еще гость. Бывший квартирант Фриды пришел поздравить ее с Новым годом. Ока поблагодарила и представила ему Вальтера:

— Мой сын.

— Да не может быть! — Амбруст подошел к Вальтеру. — Из Москвы?

Пожимая ему руку, Вальтер ответил:

— Из Москвы-то я давненько.

— Что ж вы раньше не приехали к нам? Сколько лет мать вас ждала, ждала, дождаться не могла.

— Если бы так просто было приехать. Из Москвы в Берлин сейчас гораздо легче добраться, чем попасть из Берлина в Гамбург. А кроме того, оба эти года пришлось работать и днем и ночью. Разруха-то страшная…

— А верно, что в советской зоне все по-другому, совсем не так, как у нас здесь? Объединение коммунистической и социал-демократической партий — это, конечно, великое дело. У нас тут тоже объединяются, но главным образом — против нас.

— Против кого это — против нас? — спросил Вальтер.

— Против нас — коммунистов.

— Вы член коммунистической партии?

— Да, я вступил в коммунистическую партию. И ваша мать немало этому способствовала.

— В таком случае мы с вами товарищи.

— Конечно. И должны немедленно перейти на «ты», — сказала Фрида Брентен, входя в комнату. — По этому поводу надо выпить. Мне, Вальтер, он ни за что на свете не хочет говорить «ты»!

— Но, послушай, Фрида! — воскликнул Амбруст. — Как можешь ты так говорить?

И все рассмеялись, потому что Амбруст в первый раз обратился к мамаше Брентен на «ты». Она сказала:

— Нет, до чего же замечательные зубы у тебя теперь, Генрих!

Зашли и соседи Фриды — Класинги, чтобы вместе с Брентенами встретить Новый год. Муж, по профессии грузчик, — высокий, широкоплечий человек, а жена — маленькая и кругленькая, вроде Фриды Брентен. Услышав, что Вальтер жил в Москве, Класинг принялся расспрашивать о Советском Союзе, о том, как там живется.

— Должен сказать, что половину из того, что пишут в газетах, я сбрасываю со счетов, потому что наши газеты безбожно преувеличивают и врут. Но в том, что остается, должна же быть какая-то крупица правды, ведь не могут же они сплошь все сочинять.

— А почему не могут? — спросил Вальтер. — Все, что некоторые газеты пишут о Советском Союзе, — сплошная ложь.

Мужчины увлеченно заговорили о политике, а Фрида Брентен и маленькая фрау Класинг внимательно прислушивались к их речам. Вальтер сначала рассказывал о Москве, о Советском Союзе, а затем, отвечая на вопрос Амбруста о реформах, проведенных в Восточной зоне, сказал, что земельная реформа не только ликвидировала касту юнкеров, она позволила наделить землей сотни тысяч беженцев и переселенцев, которые могут теперь заново строить свою жизнь. Вальтер рассказал о конфискации собственности крупных капиталистов и о создании народной промышленности. А еще одна важная реформа, продолжал он, школьная: увольнение всех нацистских учителей и обучение тысяч молодых педагогов. Открываются университеты специально для рабочих и крестьян. Через несколько лет в Восточной зоне будет своя, новая интеллигенция, заключил Вальтер.

— И чего вы добиваетесь? — спросил Класинг.

— «Вы»? Это значит — мы, социалисты в Восточной зоне, так? Добившись объединения обеих рабочих партий, мы добиваемся теперь объединения Германии, — ответил Вальтер.

— А конечная цель?

— Конечная цель? Построить социализм.

— Это легче сказать, чем сделать.

— Правильно, — согласился Вальтер. — Но ведь это было и остается целью социалистического рабочего движения.

— Дети, дети! — воскликнула вдруг Фрида Брентен. — За разговорами вы забыли о времени. Двенадцать мы, верно, давно уже прозевали.

— Спокойно, мама, — отчеканила Эльфрида. — Будильник у меня в руках. Осталось ровно восемь минут.

— Тогда живо наливай стаканы, — заволновалась Фрида.

— Вы не состоите ни в какой партии? — спросил Вальтер соседа.

— Как же так! — ответил грузчик. — Я социал-демократ. Двадцать шесть лет в партии.

— Стало быть, социалист!

— Само собой!

— Значит, вы знаете, что, пока существует капитализм, войны неизбежны, — продолжал Вальтер. — Последняя война, думаю, еще не забыта.

— Еще не один десяток лет будем помнить. И если даже забудем о человеческих жертвах, то развалины вокруг нас еще долго будут напоминать о ней.

— Вы только подумайте, — продолжал Вальтер, — ведь в одном Гамбурге, и только от бомбежек, погибло пятьдесят пять тысяч человек. Вчера я прочитал в одном журнале, что эта цифра вдвое превышает число убитых на войне тысяча восемьсот семидесятого — семьдесят первого годов. Но должен вам сказать, что я вот слушаю некоторых и вижу, что они уже все забыли, забыли горящие улицы, массовую гибель людей в бомбоубежищах, крики и стоны умирающих, запах серы и гари. Можно ли допустить, чтобы все это повторилось?.. А не повторится это только в том случае, если мы добьемся единства рабочего класса, если построим социализм. Если перестанем вести бесконечные разговоры, а действительно осуществим наши идеалы.

Фрида Брентен и Эльфрида разлили вино. Все встали и подняли свои бокалы. Внизу, на улице, стреляли хлопушками. Слышны были крики:

— С Новым годом!.. С Новым годом!..

— За что мы выпьем? — спросил Класинг.

— За единство рабочего класса, — сказал Амбруст. — И за победу социализма!

Все чокнулись. Фрида Брентен прибавила:

— И за мир! За то, чтобы никогда не повторились ужасы, которые мы пережили!.. И за то, чтобы поскорее вернулся Пауль!

— Будь здорова, мама! — воскликнул Вальтер и обнял ее.

VII

На следующее утро, в первый день Нового года, Вальтер, проснувшись в маленькой спаленке, услышал, что мать встала и уже хозяйничает на кухне.

В этой комнатке жил, значит, мамин квартирант. Славный товарищ этот Амбруст… Здесь, значит, он стал коммунистом… И мама содействовала этому, как он сказал… Вальтер с радостью взял бы мать к себе в Берлин, чтобы она хоть напоследок пожила в довольстве. Но она отказалась: «Нет, нет, — сказала она, — старые деревья нельзя пересаживать. В Гамбурге я прожила весь свой век, в Гамбурге и глаза закрою».

— Проснулся? — Фрида просунула голову в приоткрытую дверь. — Доброе утро, сынок! И еще раз: с Новым годом!

Она наклонилась над кроватью и обняла своего «большого мальчика».

— А ты знаешь, сынок, что сегодня особенный день?

— Конечно. День Нового года. Первый день тысяча девятьсот сорок восьмого года.

— И сто лет со дня рождения твоего дедушки…

— В самом деле, мама! Сто лет со дня рождения твоего отца — Иоганна Хардекопфа.

— Его дочь уже старуха, и тебе — внуку его — тоже скоро стукнет пятьдесят. Так бежит время.

— Не узнал бы он свой любимый Гамбург, если бы мог нынче взглянуть на него.

— Да-да, довели, нечего сказать… Полежи еще, я принесу тебе кофе в постель.

«Довели, нечего сказать»! Вальтер вспомнил, что почти те же слова сказал он, стоя на развалинах укреплений под Парижем… Да, печально это, дед мой. Твои сыновья Отто и Эмиль — доподлинные мещане. Сын Людвиг на старости лет пошел в ночные сторожа. Но сын твоего сына, твой внук Герберт, вывел на свободу пленных социалистов и побратался с ними. Он воевал плечом к плечу с красноармейцами, чтобы освободить их родину и свое отечество от врагов народа. А правнук твой учится в Москве, в столице первого социалистического государства. В одной части Германии, дедушка Хардекопф, мы, рабочие, после долгой междоусобной распри объединились наконец снова и строим государство рабочих и крестьян. Ничто не было напрасно. Ни одно разочарование, ни одно поражение, ни одна жертва… Нет, далеко не все из того, что было, можно назвать хорошим, отнюдь нет; но ничто не было напрасно; все дало свои плоды. Дело, за которое ты боролся, Иоганн Хардекопф, живет и побеждает!

Загрузка...