Крохотная заметка на последней полосе вечерней газеты. Заголовок: «Кончина Мигеля Родригеса». Три строки петита: «В городе Сан-Хосе на 97-м году жизни скончался известный ученый, лауреат Нобелевской премии Мигель Родригес».
Умер человек, имя которого будет стоять в истории науки рядом с именами Аристотеля, Ньютона и Менделеева, Эвклида и Коперника, Лобачевского и Эйнштейна.
Как быстро летит время! И какой это поистине бессердечный, всепоглощающий зверь! Для широких читательских слоев Родригес при жизни ушел куда-то в далекое прошлое. А ведь еще двадцать пять — тридцать лет назад, в конце двадцатого века, это был ученый, славе которого могли позавидовать не только знаменитейшие поэты и политические лидеры, но, пожалуй, даже самые популярные из киноактеров и футболистов.
Этого гениального человека отличала разносторонность интересов, достойная эпохи Возрождения. Он был единственным обладателем трех Нобелевских премий — за открытия в области физики, химии и физиологии. Десятки национальных академий избирали его своим почетным членом. Именно ему обязаны мы созданием Всемирной научной библиотеки, и он же затем был одним из организаторов и первым президентом Международной академии наук. Его имя не сходило тогда со страниц газет и журналов…
Прошло лишь четверть столетия, и журналисты забыли о нем. Уже много лет его имя вовсе не упоминается в широкой печати. Если не считать, разумеется, сегодняшнего упоминания.
Ну что ж, не он первый, не он последний. В конце концов, за немногими исключениями только тем не суждено пережить свою популярность, кто завоевывает ее не жизнью своей, а смертью.
Зато в истории науки имя Мигеля Родригеса никогда не будет предано забвению. «Формулы Родригеса» — первая и вторая — окажутся, я полагаю, долговечнее не только газетной моды, но и египетских пирамид.
Формулы превращения неорганического вещества в органическое и превращения органического вещества в живой организм. Еще в 70-х годах прошлого века представления об этих процессах были весьма смутными, противоречивыми. Даже среди серьезных ученых было в то время немало людей, считавших в принципе возможным создание искусственного человека. Мало того, этому гомункулусу даже предрекали какие-то преимущества по сравнению с его собратьями, возникшими естественным путем.
Авторов подобных гипотез нетрудно понять. Их вдохновляли первые, действительно огромные для того времени успехи кибернетики. Их вдохновлял также пафос освобождения от религиозных заблуждений. В сущности, они еще не были настоящими атеистами: скорее можно сказать, что они фанатически верили в атеизм, подобно тому как их деды верили в бога. А всякий фанатизм порождает наивные, механистические преувеличения. Если нечто создано без участия сверхъестественной силы, рассуждали современники Родригеса, значит оно может быть создано искусственно. Они еще не знали, что граница между естественным и искусственным может оказаться такой же непроходимой, как граница между естественным и сверхъестественным.
В свои формулы Родригес впервые ввел показатель большого времени в соответствии с открытым им еще за десять лет до того, в 1986 году, законом большого времени, являющегося обязательным условием организации случайных процессов и проявления их тенденций. О роли большого времени многие догадывались и до Родригеса, не понимая, однако, в полной мере его качественных особенностей. Считалось, что изменением давления, температуры, освещенности и других параметров можно бесконечно ускорять любые процессы, доводя их до пределов малого времени, практически доступного человеку. Формулы Родригеса с математической ясностью и непреложностью показали иллюзорность подобных взглядов, навсегда переведя проблему «гомункулуса» в тот же разряд, в каком уже давно пребывала проблема «вечного двигателя». На смену туманным предположениям пришло точное знание.
Я был еще мальчишкой, когда в журнале «Наука и жизнь» прочел запомнившиеся слова: «Каждый научный гений — это источник света, который отодвигает границы окружающей нас тьмы неведомого. Математический гений Родригеса — одно из таких могучих светил, его открытия сразу расширили мир человеческого знания».
Два года назад я побывал в Сан-Хосе и посетил Мигеля Родригеса. До сих пор я рассказывал об этой встрече только близким друзьям. Теперь пришло, видимо, время написать о ней.
Направляясь в Вашингтон по приглашению пресс-бюро Международного физиологического конгресса, я и не предполагал побывать в Латинской Америке. Эта мысль пришла мне в голову уже в океане.
Когда можно выбирать между воздушным путешествием и морским, я почти всегда предпочитаю последнее. Оно во много раз медленнее, но зато во столько же удобней и интересней. Я выехал за целую неделю до начала конгресса, взяв билет на самый старый и тихоходный лайнер из всех совершающих рейсы по линии Ленинград — Нью-Йорк. Хотелось воспользоваться поездкой, чтобы отдохнуть, почитать, спокойно подумать, сделать кое-какие наброски для новой книги.
В судовой библиотеке мне попалась книга Родригеса «Биософия и ее борьба против психологии рабов». Со студенческих лет я не держал в руках этой книги и теперь читал с увлечением, словно впервые. Именно ею Родригес нанес в свое время решающий удар по враждебному отношению к природе, по насильственным методам освоения природных ресурсов. «Глупо и постыдно оставаться рабами природы, — писал Родригес. — Но еще глупей и еще постыдней выглядят попытки превратить природу в свою рабыню. Более того, такие попытки просто самоубийственны. Не надо думать, будто это относится только к торопливым и недальновидным практикам. И теоретикам следует помнить, что лучший способ постижения так называемых тайн природы — это учиться у нее, учиться с любовью, поистине сыновней. Тайна, вырванная у врага, это чаще всего лишь полуправда, и немудрено, что нередко она обращается против нас самих; всегда полнее правда, которую поведал нам старший друг, если упорным трудом мы завоевали его доверие, если мы умеем слушать, внимательно наблюдать и непредвзято размышлять».
Я сидел на палубе, читал Родригеса и вспоминал, какие ожесточенные споры велись когда-то в связи с выходом этой книги. Именно тогда на стыке старой педагогики и еще сравнительно молодой бионики возникла современная биософия.
В дороге я узнал, что переоценил медлительность нашего лайнера: оказалось, что он прибывает в Нью-Йорк за три дня до открытия конгресса. Это и навело меня на мысль слетать в Сан-Хосе, навестить великого ученого, давно ушедшего на покой.
Прямо из порта я позвонил в Сан-Хосе, чтобы испросить аудиенцию. Меня соединили с виллой ученого.
— Могу ли я поговорить с секретарем Мигеля Родригеса?
— Нет, сеньор, к сожалению, ваше желание невыполнимо: у меня нет секретаря.
Он охотно согласился принять меня:
— Приезжайте завтра. Я буду ждать вас к полудню.
В самолете мне вдруг пришло в голову, что я, возможно, на многие годы запоздал со своим визитом. Что представляет собой сейчас этот глубокий старец? При всех успехах геронтологии (а они еще довольно скромны) девяносто четыре это все-таки девяносто четыре! Если человеку дается такая долгая жизнь, за это под конец взимается иногда весьма жестокая плата. Не случайно же он так давно отошел от научной работы, его совсем не слышно… Сохранилось ли в нем что-нибудь от прежнего Родригеса, каждая статья, каждая речь которого поражала смелостью и глубиной мысли, вдохновляла тысячи молодых умов? Не постигнет ли меня разочарование, не разрушится ли созданный воображением облик одного из моих любимых героев?
Я вспомнил бодрый, даже, пожалуй, веселый голос, звучавший в телефонной трубке, и отбросил эти мысли.
На следующий день, ровно в полдень, я подошел к вилле, стоящей на одной из окраинных улиц Сан-Хосе. Над сложенной из серого камня оградой свисали ветки плакучих ив и цветущей магнолии. Слева от калитки в камень ограды была вделана медная дощечка с надписью на испанском: «Доктор философии дон Мигель Урибе Родригес де ла Фуэнте и Вильяфранка».
По дорожке, вымощенной плитняком, меж квадратов которого пробивалась трава, я прошел к двухэтажному дому, поднялся на крыльцо и позвонил.
— Войдите! — послышалось из раскрытого окна второго этажа. — Входите, сеньор, дверь не заперта. И сразу поднимайтесь наверх, я жду вас в библиотеке.
В большой светлой комнате за письменным столом сидел в кресле-коляске смуглый, высокий старик. Что он очень высок — это было очевидно, хоть он и не мог подняться со своего кресла.
— Простите, сеньор, что вас никто не встретил. Мои ноги давно уже никуда не годятся, а дочь ушла за покупками. Садитесь, прошу вас. Там солнце, вам будет жарко. Лучше сюда. Хотите пить? Минеральной или чего-нибудь покрепче?
Моего испанского хватило только для нескольких приветственных фраз, в основном заранее заготовленных. Мы перешли на английский, которым хозяин владел ничуть не хуже, чем родным. Вдруг он спохватился:
— Чуть не забыл! Я ведь приготовил к вашему приходу несколько русских фраз, только гораздо меньше, чем вы испанских. — И, перейдя на русский, сказал: — Я очень рад видеть вас. Когда-то у меня было немало друзей среди ученых вашей страны. Но за последние двадцать лет вы — первый советянин, посетивший этот дом.
Мне очень понравилось это слово — «советянин». Вернувшись к английскому, Родригес спросил:
— Я сделал много ошибок?
С полной искренностью я заверил его, что все было в порядке.
— Когда говоришь на незнакомом языке, — сказал он, — ощущаешь такую неуверенность… Нечто подобное, если память не изменяет мне, чувствуешь, когда ухаживаешь за чужой женой.
— Скажите, сеньор Родригес… дон Родригес… — я смешался, не зная, как должен обращаться к своему собеседнику.
Он рассмеялся:
— Вас, видимо, озадачила эта дурацкая доска возле нашей калитки. Ей уже больше шестидесяти, это шутка моих старых друзей. Когда я получил степень доктора философии, они прикрепили к стене эту табличку. Тайком от меня, разумеется. Я обнаружил ее только под утро, когда вышел провожать их. Вначале не удосужился снять доску (тем более что они прикрепили ее весьма основательно), потом привык. А теперь, когда ни одного из инициаторов этой затеи не осталось в живых… Знаете, в мои годы дорого все, что хоть немного напоминает о молодости. К тому же дочь уверяет, что эта пышная надпись очень импонирует нашей молочнице… А называют меня обычно доктором Мигелем. Просто доктор Мигель. В моем институте все меня так называли. Как это звучит по-русски? Михайло?
— Сейчас употребительнее другая форма — Михаил.
— Ага, понятно. Михайло Ломоносов, но Михаил Остроградский. Ясно. А Ляпунов? Александр Михаилович?
— Нет, скорее все-таки Михайлович. В отчестве старая форма еще держится.
— Вот как? Это интересно…
Да, ему и это было интересно! Старый ученый в любой мелочи, ускользающей от внимания других, умел находить что-то примечательное, какую-то пищу своему неутомимому уму.
Я плохо помню, о чем мы болтали первые полчаса. Кажется, больше всего о сравнительных достоинствах минеральных вод. Я понимал, что он просто помогает мне освоиться.
Волосы его были совершенно седыми, карие, не выцветшие глаза приветливо глядели из-под косматых, тоже белоснежных бровей. Тонкое лицо покрывали сотни морщинок, и только большой лоб оставался почти свободным от них. Улыбка была радушной, располагающей и в то же время чуть-чуть ироничной.
Из правой тумбочки письменного стола, переоборудованной в холодильник, доктор Мигель доставал и ставил передо мной бутылочки солоноватой, сильно газированной воды, напоминавшей «ессентуки» и казавшейся мне в тот жаркий день вкуснее, чем самое лучшее вино.
Разговор шел непринужденно. Я вспомнил о сомнениях, одолевавших меня в самолете, и с радостью подумал о том, что могучий ум Родригеса оказался неподвластен годам. Не заботясь о постепенности перехода к новой теме, я стал говорить о чувстве признательности, которое привело меня в Сан-Хосе, о том, как много значили для меня и для всего моего поколения труды Родригеса, о том, что и поныне они в значительной мере определяют пути познания…
Родригес слушал меня, потом свел брови и отвернулся к окну. Я замолчал, но и он не торопился возобновить разговор. Одной рукой он сжимал подлокотник кресла, пальцы другой выстукивали на столе какую-то незнакомую мне мелодию.
Не решаясь прервать его размышления, я оглядывал библиотеку. Комната занимала, наверно, половину всего этажа: три стены ее были наружными, широкие окна выходили и на восток, и на север, и на запад. Все пространство стен, кроме двери и окон, было заполнено полками. Книги, книги — до самого потолка.
— Я очень тронут, — услышал я тихий голос Родригеса. — Я уже успел отвыкнуть от таких признаний. Если бы вы знали, как мне дороги ваши слова, то никогда не пожалели бы о времени, затраченном на поездку в Сан-Хосе.
— Что вы!
— Да, вы не пожалеете, я тоже надеюсь на это. Спасибо. Ваши слова были искренни. И все же за ними чувствовались вопросы, которых вы не высказали. Почему я так давно оставил свой институт? Что я пишу, что я делаю все эти долгие годы? Неужели, сохранив как будто ясность мысли, я совсем вышел из игры, тогда как иные, даже став маразматиками, не покидают ни своих постов, ни журнальных страниц? Все эти вопросы стояли за вашими добрыми словами.
— Но ваш возраст, доктор Мигель…
— Возраст? Я и сейчас мог бы писать по пять страниц в день. А в хорошие дни — и по десять. Но моя последняя статья появилась в печати больше двадцати лет назад. И — ни строки с тех пор, ни единой строки.
Он снова повернулся ко мне, положил обе руки на стол, подался вперед.
— Сейчас вы все узнаете. Я расскажу вам о проблеме, над решением которой работал все эти годы, Речь идет о происхождении того вида земной фауны, к которому принадлежим и мы с вами. О возникновении вида, который с чрезмерной душевной щедростью назвали именем «хомо сапиенс». Сущность проблемы, коротко говоря, заключается в следующем: для создания этого вида обычным эволюционным путем у нашей планеты попросту не хватило бы времени. Дарвин прекрасно объяснил происхождение всех видов. От инфузорий до гиббона и шимпанзе. Но если бы у великого англичанина была нынешняя вычислительная техника… Вы ведь знаете, как он тяготел к статистическим методам, с какой редкой для биологов того времени последовательностью пользовался количественными показателями…
Родригес остановился, как бы раздумывая, подготовлен ли я к восприятию его мысли. Потом медленно продолжал:
— Я произвел математическое моделирозание мозга шимпанзе и человеческого мозга. Затем произвел простое действие, именуемое вычитанием. Разность — заметьте: только разность! — я ввел в вычислительную машину вместе с обычными данными, характеризующими возникновение случайных признаков и естественный отбор. Подсчет показал: для того чтобы пройти подобным образом путь от шимпанзе до «хомо сапиенса», потребовался бы срок, намного превышающий возраст нашей планеты. Тут нечему удивляться. Слишком уж хаотичен процесс возникновения случайных признаков, в нем слишком велик энтропический элемент: на каждый шаг вперед приходится множество шагов во все прочие стороны. Это темпы слепого котенка. Земля не могла создать человека подобным путем, для этого она очень уж молода. Если — допустим такую нелепую ситуацию — двадцатилетняя женщина попытается представить вам своего тридцатилетнего друга как сына, вы можете сделать вид, будто поверили. Но в науке соображения любезности отходят на задний план.
— Неужели, доктор Мигель…
— Что вы хотите сказать?
— Неужели вы склоняетесь к теории инопланетного происхождения людей?
— Нет. Одно время я действительно искал ответа в этом направлении. Около трех лет я посвятил проверке гипотезы инопланетного происхождения. Я находил множество доказательств, но после тщательного анализа вынужден был отбросить их — все, одно за другим. Теперь я убежден, что нашу планету за все время ее существования еще ни разу не посещали гости из других миров. Но вообще-то… Вообще-то вы на правильном пути.
— Я не понимаю вас, доктор.
— Сейчас. Если естественное возникновение на Земле исключено, то остается два решения. Одно из них — инопланетное происхождение. Тут вы правы. Но если исключается и это?
— Что же тогда остается?!
— Остается только одно: искусственное создание вида. Мы с вами, сеньор, как и все остальные представители вида «хомо сапиенс», — кибернетические организмы. Киборги — и ничто другое. Киборги, потомки киборгов! Мне безразлично, как отнесутся к этому все те, кто, вопреки названию вида, являются не столько мыслящими, сколько чувствующими. Одни будут считать это унижением рода человеческого, другие — его возвеличением. Меня же интересует лишь одно: истина. Как и вас, надеюсь.
Вывод, сделанный Родригесом, буквально ошеломил меня. Мне хотелось собраться с мыслями.
— Да, — сказал я, — меня тоже интересует одна лишь истина. И поэтому я был бы вам благодарен, если бы…
— Пожалуйста. Спрашивайте.
— Вы говорили: «Путь от шимпанзе…» Но никто ведь и не считает шимпанзе нашими непосредственными предками!
— Конечно. Считают, что и у них и у нас общие предки — ископаемые антропоидные обезьяны конца третичного периода. Ну, скажем, дриопитеки. Но моделировать с необходимой точностью мозг дриопитека я не мог, а основываться на предположениях не хотел. Да в этом и не было нужды. Ведь мозг дриопитека был примитивнее, чем у шимпанзе. Следовательно, путь до человека оказался бы еще более длинным! А с конца третичного периода прошел всего лишь один миллион лет. Нет, мы здесь имеем дело не с медленным естественным процессом, а с быстрым действием — сознательным, целенаправленным!
— И все же я не понимаю вас, доктор Мигель. Не дриопитеки же создали киборгов! Ведь это не под силу даже нам.
— Нет, конечно, не дриопитеки. Но и не «хомо сапиенс». Неужели вы считаете, что творец всегда выше своего творения? Так было в религиозных мифах, в жизни бывает иначе. Нищий мастер создает золотую корону царя, глухой композитор — симфонию, уродливый ваятель — прекраснейшую из скульптур. Шекспир был бы поистине богом, если бы обладал хоть половиной тех свойств, которыми наделены созданные им герои.
— У искусства другие законы. Мы с вами — не статуи и не герои литературы. Мы живем, действуем…
— Да, да. Бобры гораздо примитивнее дриопитеков, но они создают умнейшие гидротехнические сооружения, отлично действующие. Покойная жена всегда говорила, что я считаю хуже первоклассника. И это, к сожалению, так и есть. Но аппараты моей конструкции оказались лучше арифмометров всех прежних систем. Дело здесь, однако, не только в этом. Мы созданы далеко не такими, какими стали теперь. Первые киборги были попроще. Официальная наука именует их питекантропами. Они были созданы как системы, способные к самоусовершенствованию, — в этом все дело.
— Но кто же мог создать их?
— Их создали атланты.
— Жители Атлантиды?
— Да, представители того вида, который обитал на этом материке и навсегда исчез вместе с ним. К счастью, киборги ко времени катастрофы уже расселились по всей земле. Платон не знал, разумеется, что сам является потомком киборгов, но косвенное свидетельство сказанного у него есть, он пишет в одном из диалогов, что атланты посылали своих людей и в Африку и в Европу. Отражением подобных же смутных догадок являются и мифы о Галатее, о Пигмалионе.
— Я вижу, доктор Мигель, что в цепи, которую вы создали, не осталось как будто ни одного недостающего звена… Все это так неожиданно!.. А то, что я слышу это от вас, — это, может быть, всего удивительней. Вы, так решительно отрицавший возможность создания искусственного человека даже в далеком будущем, теперь приходите к мысли о создании его в далеком прошлом!
— Взгляды ученого должны быть именно взглядами, а не шорами на его глазах. Если в результате точного, неоднократно проверенного подсчета я прихожу к выводу, который противоречит моим прежним убеждениям, — значит, я должен расстаться со своими прежними убеждениями.
Родригес на минуту задумался, сделал глоток воды и продолжал:
— Впрочем, мне не пришлось действовать столь героически. Как вы знаете, основой моих формул был закон большого времени. Его идеи — по-новому осмысленные — и привели меня, в сущности, к моей нынешней теории антропогенеза. Да, вы правы, я утверждаю сейчас то, против чего раньше возражал. Но сейчас я вернее самому себе, сути своего учения, чем когда-либо. Ведь известны только две формулы Родригеса: о возникновении органического вещества и о возникновении организма. Третьей формулы Родригеса не существует, и я полагаю, что никому не под силу вывести формулу естественного возникновения «хомо сапиенс». Я искал ее, долго искал. Эти поиски и привели меня к тому, о чем вы узнали сегодня.
Он откинулся на спинку кресла, свел кустистые брови, прикрыл рукой глаза. Я встал.
— Я утомил вас, доктор Мигель. Простите меня.
— Погодите. — Он отнял руку от глаз. — Погодите, сеньор. Я поделился с вами своей идеей в надежде на то, что вы согласитесь помочь мне. В моей работе еще не все доведено до конца. А я очень стар, я искалечен старостью, мне одному это не под силу.
— Но ваши ученики?..
— У меня нет учеников. Лучших из них я пережил, остальные давно изменили мне. Если моя теория заинтересовала вас…
— Но я не ученый! Я только писатель, иногда посвящающий свое перо проблемам науки.
— Учености у меня хватит на целый институт. Так же как имен и званий. Чтобы завершить книгу, мне нужен именно такой человек, как вы.
Признаюсь, в какой-то момент я чуть было не согласился. Может быть, на меня действовало обаяние старого ученого, работы которого издавна вызывали мое восхищение. Может, действовала сила убеждения, стройность и последовательность его выводов. Возможно, впрочем, что мне просто-напросто польстило это предложение, эта перспектива сотрудничать с самим Родригесом, стать чуть ли не соавтором его!.. Подобно полководцу, собирающему разрозненные части своей почти уже разбитой армии, я с немалым трудом собрал остатки своего здравого смысла и сказал:
— Сеньор доктор, я должен быть откровенен. Я не считал возможным вступать с вами в спор, но признаюсь, что еще далеко не убежден в справедливости вашей теории.
— Вот и отлично! Мы будем спорить. Если вы опровергнете мои подсчеты — я по крайней мере буду спокоен: не буду тревожиться, что уношу в могилу свой клад. Но я смею надеяться, что это действительно клад и что вы в этом убедитесь. А споры помогут нам предусмотреть все возражения, и книга получится еще убедительней. Соглашайтесь! Или нет, не торопитесь с ответом. Обещайте мне только прийти завтра, в это же время. Я оставлю вас наедине со своей рукописью, вы почитаете… А сейчас я, действительно, немного устал. К тому же скоро должна возвратиться дочь, а она… Да, к сожалению, и она не принадлежит к числу моих единомышленников.
Я простился, сказав, что буду очень рад возможности ознакомиться с рукописью.
Внизу, у выхода, я чуть не столкнулся с высокой женщиной в черном. Ей было, наверно, лет шестьдесят, но сказать, что на лице ее «угадывались следы прежней красоты», я не решился бы: оно все еще было красивым.
Женщина внимательно поглядела на меня и протянула руку:
— Лючия Родригес.
Я представился.
— Прошу вас, — сказала она, открывая дверь в гостиную и проходя вперед. — Вы были у отца?
— Да.
— Вы знаете, что он болен?
— Нет, сеньора, я этого не знал. Напротив, мне показалось, что для своих лет он выглядит прекрасно. Если бы не паралич ног…
— Я говорю не о ногах…
«Да, к сожалению, и она не принадлежит к числу моих единомышленников», — сразу вспомнилась мне печальная фраза старика.
Лючия Родригес вздохнула, опустилась на тахту и жестом пригласила меня сесть в стоявшее рядом кресло.
— Сеньора, — сказал я, — гений вашего отца трудно мерить общими мерками. Я полагаю, что он неправ. Но даже его ошибки не менее удивительны, чем его прозрения. И если он увлечен своей гипотезой, — разве можно ставить в вину ученому такую увлеченность? Во всяком случае ум его смел и ясен.
— О, если бы это было так! Мне горько, сеньор, разубеждать вас в этом. Но это мой долг. С тех пор как отцом овладела эта ужасная идея, его разум померк. А может, наоборот: может, потому и родилась эта идея, что разум его уже ослабевал. Не знаю. Ему пришлось тогда оставить свой институт, он рассорился с друзьями. А в последние годы отец стал совсем невыносим. Ему все кажется, что кто-то украдет его идею, воспользуется его расчетами. Одного за другим он уволил своего секретаря, садовника, шофера. Потом мы остались и без медсестры, без горничной и кухарки. Все эти обязанности лежат теперь на мне. Я удивлена, что он согласился принять вас.
— Ваш отец, сеньора, был очень любезен. Более того, он проявил ко мне доверие, которого я ничем не успел заслужить.
Вдруг я увидел, что она не слушает меня. Она свела брови тем же быстрым, характерным движением, каким делал это её отец. Предостерегающе подняла палец.
— Сейчас он спустится сюда. Слышите? Он едет к лифту.
Вначале я ничего не расслышал, но через секунду действительно донеслось какое-то пощелкивание, скрип. Видимо, коляска въезжала в лифт.
— Скорее, — шептала Лючия. — Сюда, в эту комнату, это мой заповедник. Здесь слишком узкий проход, он не может сюда заехать. И садитесь в тот угол, поглубже.
— Лючия! — послышалось еще до того, как старик вкатился на своем кресле в гостиную. — Он ушел? Лючия, ты видела этого человека?
— Да, папа. Чем ты встревожен? Мы встретились с ним в дверях.
— Он не мог уйти, я все время смотрел в окно. Я бы видел.
— Наверно, он прошел под магнолиями. Через северную калитку.
— Какого же дьявола ты держишь ее открытой? Я давно приказал запереть ее!
— Мне часто приходится пользоваться ею. Не ходить же кругом, когда мне нужно на рынок.
— Можешь носить с собой ключ. Иначе я потребую, чтобы эту калитку совсем забили! Наглухо! Замуровали!
— Ею пользуются и почтальон, и зеленщик.
— Что ты морочишь мне голову зеленщиком? Человек, который был сейчас у меня… О господи, что же делать? Догони его! Позвони ему в отель!
— Он еще не мог дойти. Я позвоню, папа, не волнуйся. Что случилось?
— Господи, она еще спрашивает! Ты оставляешь меня одного на целый день — беспомощного, беззащитного… Он выпытал у меня все, он обобрал меня, как ночной разбойник! Самое ужасное, что я никак не могу вспомнить, смотрел ли он мои схемы и расчеты. А? Надо обязательно выяснить это! Он делал вид, будто ничего не записывает, но у него, конечно, был потайной магнитофон. Проклятие! Святая Мария, смилуйся надо мной! Смилуйся над нищим, ограбленным стариком! Я ничего не могу вспомнить, ничего! Наверно, он подсыпал мне в воду какой-нибудь дряни! Что же ты стоишь как истукан, Лючия? Звони, немедленно звони ему в отель! Неужели ты ничем не поможешь своему несчастному отцу?!
Он кричал по-испански, я понимал далеко не все. Жалобы сменялись проклятиями, проклятия — мольбами, мольбы — вульгарной бранью.
— Вот, папа, — послышался ровный голос Лючии, — прими хибернал. Я уложу тебя в постель и сразу же позвоню этому человеку.
— Да, да. Дай мне скорей хибернал, иначе я сойду с ума. И обязательно позвони. Или съезди к нему. Надо договориться с ним, ты сумеешь…
Разумеется, я больше не посещал виллы Родригесов. Я ограничился коротким письмом, в котором как-то объяснял свой срочный отъезд и исподволь пытался успокоить старика. В тот же вечер я улетел из Сан-Хосе.