Во всех Государственных Учреждениях действовала система восьмичасовых рабочих смен, однако в школах и колледжах сутки были разбиты на четыре смены, по шесть часов каждая. Занятия велись непрерывно, каникулы предоставлялись по скользящему графику.
Месяца через два после начала Интерфазы Тристрам Фокс сидел за своим ночным «завтраком». Его смена начиналась в час ночи. Полная луна заглядывала в окно. Тристрам пытался съесть что-то вроде бумажной каши, сдобренной синтелаком. Хотя теперь он чувствовал себя голодным в любое время дня и ночи (пайки были сильно урезаны), протолкнуть в себя этот мокрый волокнистый ужас ему было так же трудно, как давиться собственными извинениями. В то время как он пытался разжевать то, что было у него во рту, блестящий черный «Диск Ежедневных Новостей» на стене, медленно вращаясь, пищал своим искусственным, как у мультипликационного мышонка, голосом двадцатитрехчасовой выпуск.
«Беспрецедентно низкий уровень добычи сельди объясняется только необъяснимой неудачей с ее разведением, сообщает Министерство рыбоводства…» Тристрам протянул левую руку и отключил «Диск».
Контроль над рождаемостью среди рыб, так, что ли? Перед Тристрамом мелькнуло видение, всплывшее откуда-то из глубин памяти: большая круглая плоская, не помещающаяся на тарелке, рыба, политая ярко-коричневым острым соусом.
Теперь вся пойманная рыба перемалывается машинами, превращается в удобрение или добавляется в универсальные пищевые брикеты, из которых можно сварить суп, приготовить котлеты, испечь хлеб или пудинг и которые Министерство естественной пищи распределяло в качестве главной составляющей еженедельного пайка.
Когда в гостиной перестал звучать маниакальный голос, изрекавший ужасные газетные штампы, Тристрам еще более явственно услышал, как в ванной тошнит его жену. «Бедная девочка, ей теперь постоянно бывает плохо по утрам. Возможно, что это из-за пищи. От такой еды любого стошнит».
Тристрам встал из-за стола и пошел посмотреть, что с Беатрисой-Джоанной. Та выглядела бледной и измученной, двигалась с трудом, приступ рвоты измучил ее до предела.
– На твоем месте я бы сходил в больницу, выяснил, в чем дело, – мягко проговорил Тристрам.
– Со мной все в порядке.
– А по-моему, с тобой совсем не все в порядке.
Тристрам перевернул наручное микрорадио. Часы на обратной стороне показывали половину первого.
– Я должен бежать.
Тристрам поцеловал Беатрису-Джоанну в мокрый лоб.
– Позаботься о себе, дорогая. Сходи в больницу и покажись кому-нибудь.
– Ничего страшного. Просто животик болит.
И в самом деле, будто специально для него, Беатриса-Джоанна стала выглядеть значительно бодрее.
Тристрам оставил жену одну (ведь у нее только «животик болит») и присоединился к группе соседей, поджидавших лифт. И престарелый мистер Этроул, и Фиппс, и Артур Спрэгг, и мисс Рантинг – все они были прессованными брикетами человечества, вроде брикетов пищевых: смесь Европы, Африки, Азии, присыпанная солью Полинезии, и все они направлялись на работу в свои Министерства и Народные Предприятия. Олсоп и бородатый Абазофф, Даркин и Хамидун, миссис Гау, мужа которой забрали три недели назад, – они были готовы заступить на смену, заканчивающуюся двумя часами позже смены Тристрама. Мистер Этроул говорил дрожащим старческим голосом: – Нет ничего хорошего в том, как мне кажется, что эти легавые повсюду за нами наблюдают. Я молодой был – такого не было. Если вам хотелось перекурить в сортире – вы шли и курили, и никто не задавал никаких вопросов. Не то что теперь, да-да! Теперь эти легавые вам прямо в затылок сопят, куда ни пойдешь. Не к добру все это, я так думаю.
Этроул ворчал, бородатый Абазофф кивал, пока они не втиснулись в лифт. Этроул был старым, безобидным и не очень умным человеком, завинчивавшим один большой винт на задних стенках телевизионных ящиков, которые ползли перед ним бесконечной чередой на ленте конвейера.
В лифте Тристрам тихонько спросил миссис Гау:
– Есть новости?
Миссис Гау – женщина лет за сорок, с продолговатым лицом, сухой кожей, смуглая, как цыганка, подняла на него глаза.
– Ни слова. Я уверена, что его расстреляли. Они его расстреляли! – неожиданно выкрикнула она. Окружавшие их люди делали вид, что ничего не слышат.
– Ну, этого не может быть! – Тристрам ободряюще похлопал ее по тонкой руке. – Ведь он в действительности не совершил нйкакогопреступления. Он скоро вернется, вот увидите.
– Он сам виноват, – продолжала миссис Гау. – Он пил этот алк. И разглагольствовал. Я ему всегда говорила, что как-нибудь он наболтает лишнего.
– Ничего, ничего, – утешал соседку Тристрам, продолжая похлопывать ее по руке.
Правда заключалась в том, что мистер Гау в тот день (с «технической», так сказать, точки зрения) вообще ничего не говорил. Он просто издал громкий неприличный звук – рыгнул, – проходя где-то в районе Гатри-роуд мимо группы полицейских, стоявших у входа в одну из самых мерзких забегаловок. Его увезли на тачке среди всеобщего веселья, и с тех пор о нем не было ни слуху ни духу. Так что, по нынешним временам, алк лучше не пить, а оставить «серым».
4 – 3 – 2 – 1. Приехали.
Толпа вынесла Тристрама из лифта. Лунная фиолетовая ночь ждала его на улице, забитой людьми. А в вестибюле дежурили члены НАРПОЛа – Народной полиции, в черной униформе, в фуражках с блестящими козырьками, кокардами и эмблемами в виде разрывающихся бомб, которые при ближайшем рассмотрении оказывались раскалывающимися яйцами. Невооруженные, менее склонные к скорой расправе, чем «серые», элегантные и вежливые, они, в большинстве своем, делали честь своему Комиссару. Тристрам, влившись в толпу спешащих на работу людей, каждый из которых думал, что смерть не выполнила слишком большую часть своей работы, громко произнес слово «брат», адресуя его Каналу и Млечному Пути. Это слово приобрело для него совершенно уничижительное значение, что было несправедливо по отношению к безобидному бедолаге Джорджу, старшему из трех братьев, прилежно трудившемуся на сельскохозяйственной станции под Спрингфилдом, штат Огайо. Джордж недавно прислал одно из своих редких писем, бесхитростно набитое фактами об экспериментах с новыми удобрениями и недоумениями по поводу странной болезни пшеницы, распространяющейся на восток через штаты Айова, Иллинойс и Индиана. Добрый, надежный старина Джордж…
Тристрам вошел в старый солидный небоскреб, в котором находилось Четвертое отделение Единой мужской школы Южного Лондона (район Канала). Смена «Дельта» выплескивалась наружу. Один из трех заместителей Джослина, человек с открытым ртом и седым начесом по имени Кори, стоял в огромном вестибюле и наблюдал за порядком. Смена «Альфа» стремительно вливалась в школу, ввинчивалась в лифты, мчалась по лестницам и растекалась по коридорам. Первый урок у Тристрама был на втором этаже: начальная историческая география для двадцатой группы первого класса. Искусственный голос вел отсчет: «… восемнадцать, семнадцать…» (Интересно, ему так показалось или действительно это творение компании «Нэшнл Синтеглот» произносит слова строже и более твердо, чем раньше?) «Три, два, один».
Он опоздал.
Тристрам влетел в служебный лифт, а потом, задыхаясь, вбежал в класс. Нужно быть поосторожней, сейчас время такое.
Пятьдесят с лишним мальчишек разного цвета кожи, все как один приветствовали его дружным «Доброе утро!» Утро? За окнами прочно обосновалась ночь. Луна – огромный и пугающий женский символ – царила в этой ночи. Тристрам начал урок: – Проверим домашнее задание. Положите тетради на парты, пожалуйста.
Послышалось щелканье металлических замочков, когда мальчики расстегивали ранцы, потом шлепанье тетрадей о крышки парт, шелест переворачиваемых страниц в поисках нарисованной дома карты мира.
Тристрам шел между рядами парт, сцепив руки за спиной, и с любопытством разглядывал рисунки. Они изображали огромный перенаселенный земной шар в проекции Меркатора, и две великие империи: СОАНГС (Союз Англоговорящих Стран) и СОРГОС (Союз Русскоговорящих Стран), грубо скопированные высовывавшими от усердия языки пацанами. Были там и искусственные острова – острова Аннекс, которые до сих пор строили в океанах для избыточного населения.
Это была мирная планета, забывшая искусство саморазрушения. Мирная и встревоженная.
– Небрежно, – сказал Тристрам, ткнув пальцем в рисунок Коттэма. – Ты поместил Австралию слишком далеко на юг. А Ирландию вообще забыл нарисовать.
– Простите, сэр, – прошептал Коттэм.
Еще один мальчик – Хайнерд – совсем не выполнил домашнего задания. У него было испуганное лицо и темные круги под глазами.
– Что это значит? – строго спросил Тристрам.
– Я не мог, сэр, – выдавил ответ Хайнерд, нижняя губа у него тряслась. – Меня поместили в Приют, сэр. У меня не было времени, сэр.
– О-о, Приют…
Приют был новой реалией, учреждением для сирот – детей, на время или навсегда оставшихся без родителей.
– А что случилось?
– Они их забрали, сэр. Моих папу и маму. Они сказали, что те плохо себя вели.
– Что сделали твои родители?
Мальчик опустил голову. Не табу, а сознание преступности содеянного родителями заставляло его краснеть и хранить молчание. Тристрам осторожно спросил: – У твоей мамы появился ребеночек, да?
– Должен был появиться, – пролепетал мальчик. – Они забрали родителей. Тем пришлось все бросить. А меня отвезли в Приют.
Сильный гнев охватил Тристрама. По правде говоря (и Тристрам со стыдом понимал это), его гнев был наигранным, формальным. Он представил себя произносящим напыщенную речь в кабинете директора: «Государство считает обучение этих детей важным делом. Это, вероятно, означает, что дети должны считать важным делом выполнение домашних заданий. И вдруг Государство показывает свое отвратительное лицемерное рыло и не дает моему ученику выполнить домашнее задание. Гоба ради, скажите мне, куда мы идем?» Жалкий порыв человека, взывающего к защите принципов. Тристрам знал, конечно, каким будет ответ: «Главное – это главное, а главное – это выживание». Он вздохнул, погладил мальчика по голове и вернулся на свое место перед классом.
– Сейчас, утром, мы будем рисовать карту мелиорированного района Сахары, – объявил Тристрам. – Приготовьте карандаши. – Да, было уже утро. Ночь, это море школьных чернил, быстро отступала от окон.
Беатриса-Джоанна писала письмо. Она делала это карандашом, который, с непривычки, с трудом удерживала в руке. Беатриса-Джоанна пользовалась логограммами для экономии бумаги. Этому ее когда-то научили в школе. Уже два месяца Беатриса-Джоанна не встречалась с Дереком и в то же время видела его слишком часто. Слишком часто на экране телевизора появлялось изображение Дерека Фокса – Комиссара Народной полиции, одетого в черную униформу и разумно увещевающего массы. А вот Дерека-любовника, облаченного в более идущую ему форму наготы и желания, Беатриса-Джоанна не видела совсем.
Цензуры частной переписки не существовало, поэтому она была уверена, что может писать все, что угодно, ничего не опасаясь.
«Дорогой мой, – выводила Беатриса-Джоанна, – я понимаю, что мне следовало бы гордиться той огромной известностью, которую ты приобрел, и, конечно же, ты такой красивый в своей новой одежде. Но я не могу не хотеть, чтобы все было как раньше, когда мы могли лежать рядом и любить друг друга, и ничего-ничего не бояться, лишь бы никто не узнал, что есть между нами. Я не хочу верить, что это прекрасное время прошло навсегда. Мне так тебя не хватает! Мне не хватает твоих рук, обнимающих меня, мне не хватает твоих губ и…» Она зачеркнула «и». Некоторые слова были слишком драгоценны, чтобы доверить их холодным логограммам.
«… твоих губ, целующих меня. Любимый мой, я просыпаюсь ночью, или днем, или утром – тогда, когда мы должны были бы лежать с тобой в постели, смотря по тому, в какую смену он работает, и мне прямо хочется кричать от желания любить тебя…» Беатриса-Джоанна зажала рот левой рукой, словно стараясь сдержать крик.
«О, дорогой мой, я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя! Я тоскую по твоим рукам, обнимающим меня, по твоим губам…» Тут Беатриса-Джоанна заметила, что уже писала об этом, и вычеркнула последнюю фразу. Когда она сделала это, ей стало ясно, что все, о чем она тоскует, это руки, губы и прочее…
Беатриса-Джоанна пожала плечами и продолжала писать.
«Не можешь ли ты как-нибудь связаться со мной? Я понимаю, что писать мне – слишком большой риск для тебя, потому что Тристрам сразу заметит письмо в почтовом ящике, но ведь ты наверняка сможешь найти какой-нибудь способ подать мне знак, что еще любишь меня. Ведь ты еще любишь меня, дорогой мой, ведь любишь?» Он мог бы послать ей какой-нибудь знак любви. В старые времена, во времена Шекспира и ламповых радиоприемников, влюбленные посылали своим возлюбленным цветы. Теперь, конечно, остались только те цветы, которые годились в пищу. Ну, он мог бы послать пакет супа из первоцвета… но это значило бы лишиться части и без того жалкого пайка. Ей хотелось, чтобы он совершил что-нибудь романтическое и дерзкое, сделал какой-нибудь эффектный еретический жест. Озаренная внезапной идеей, Беатриса-Джоанна написала: «Пожалуйста, когда ты в следующий раз будешь выступать по телевизору, если ты меня еще любишь, произнеси какое-нибудь особое слово, только для меня. Пусть это будет слово „любовь“ или „желание“. Тогда я буду знать, что ты продолжаешь любить меня, так же как и я люблю тебя. Новостей никаких нет, жизнь идет так, как и всегда шла: очень скучно и грустно».
Это была ложь. Беатриса-Джоанна подумала, что одна-то новость весьма определенно была, но она такого сорта, что лучше держать ее про себя. Прямая линия внутри ее, вечное, дающее жизнь копье готово было сказать: «Возрадуйся!», но окружность рекомендовала быть осторожной. Кроме того, между этими двумя фигурами гулял непобедимый ветерок сомнения. Беатриса-Джоанна гнала от себя беспокойство: «Все будет хорошо». Она закончила письмо и подписалась: «Вечно любящая тебя Беатриса-Джоанна». Затем она вывела адрес: «Комиссару Д. Фоксу, штаб Народной полиции, Министерство бесплодия, Брайтон, Лондон». Когда Беатриса-Джоанна дошла до слова «бесплодие», она почувствовала легкий трепет – так не соответствовало это слово тому, о чем шла речь в письме. Большими отчетливыми логограммами она дописала: «Лично, в собственные руки». Потом Беатриса-Джоанна предприняла долгое путешествие по вертикали до подножия «Эрншоу-мэншнз», где находился почтовый ящик.
Была прекрасная июльская ночь. Высоко в небе плыла Луна, мигали огоньки звезд и спутников Земли. Это была ночь, предназначенная для любви…
Пятеро молодых «серых» при свете уличного фонаря со смехом избивали старика, вид у которого был совершенно ошарашенный. Судя по слабой реакции на оплеухи и удары дубинками, он находился под обезболивающим воздействием алка. Старик был похож на назареянина эпохи Нерона, распевающего гимны в то время, как хихикающие звери терзают его плоть.
– Как вам не стыдно! – с ненавистью принялась выкрикивать упреки Беатриса-Джоанна. – Это же позор! Избивать такого старого человека!
– Ты! Занимайся своим делом! – раздраженно бросил один из одетых в серое полицейских. – Женщина, – добавил он с презрением.
Их жертве, все еще распевающей, было позволено уползти.
Беатриса-Джоанна, женщина до мозга костей, занимающаяся своим делом и социально, и биологически, пожала плечами и опустила письмо в почтовый ящик.
В учительской, в стеллаже для писем, Тристрама ждало письмо от сестры Эммы. Было четыре тридцать утра, время получасового перерыва на обед, но звонок еще не прозвенел. Над морем, далеко за окнами учительской, разгорался прекрасный рассвет. Улыбаясь, Тристрам повертел в руках конверт с яркой китайской маркой и надписью: «Авиапочта», сделанной английскими идеограммами и кириллицей. Еще один пример присущей семейству способности к телепатии: всегда происходило так, что вслед за письмом от Джорджа с запада, через день или два приходило письмо от Эммы с востока. Примечательно было то, что никто из них никогда не писал писем Дереку.
Стоя среди своих коллег, Тристрам читал письмо и улыбался.
«… Работа идет. На прошлой неделе я облетела Чжэнцзян, Синъи, Чжанчжай, Дуюань, Шицзянь – и очень устала. Живут здесь, почти повсеместно, „на стоячих местах“, но после недавних политических перемен Центральное Правительство принимает поистине драконовские меры. Не далее как десять дней назад в Чунцине были проведены массовые казни нарушителей „Закона о Превышении Размеров Семьи“. Большинство наших полагает, что это уже слишком…» (Это было типичное для нее сдержанное высказывание, Тристрам просто наяву видел чопорное лицо сорокапятилетней Эммы и ее тонкие губы, произносящие эти слова.) «Но похоже, что эти меры окажут благотворное действие на кое-кого из тех, кто, несмотря ни на что, все еще лелеет заветную мечту стать благородным праотцем, почитаемым бесчисленными потомками. Подобные люди имеют реальную возможность сделаться праотцами быстрее, чем они сами рассчитывали. Обращает на себя внимание и тот факт, что – словно по иронии судьбы – в провинции Фуцзянь начинается голод, потому что, по неизвестным причинам, погиб весь урожай риса…»
Тристрам удивленно нахмурился: Джордж писал о болезни пшеницы, потом это сообщение о селедке, а теперь вот неурожай риса. У Тристрама возникло какое-то подтачивающее тревожное чувство, которому он не мог найти объяснения.
– А как сегодня поживает наш дорогой Тристрам? – раздался молодой, жеманный и чуточку насмешливый голос. Это был Джеффри Уилтшир, новый декан Факультета общественных наук, голубоглазый мальчик (в буквальном смысле), настолько белокурый, что выглядел почти седым. Тристрам, пытавшийся ненавидеть его не слишком сильно, вымученно улыбнулся и ответил:
– Хорошо.
– Я подключался к вашему уроку в шестом классе, – сообщил Уилтшир. – Вы не будете возражать, если я скажу вам кое-что, дорогой мой Тристрам, я знаю.
Удушающий запах духов Уилтшира и его лицо с подрагивающими ресницами оказались совсем рядом с лицом коллеги.
– А хочу я сказать, что вы говорили детям то, чего, в принципе, говорить не следовало.
– Что-то я такого не припомню, – пробурчал Тристрам, стараясь пореже вдыхать воздух.
– А вот я, напротив, все отлично помню. Вы говорили примерно следующее: «Искусство не может процветать в обществе, подобном нашему, потому что – по-моему, так вы говорили – искусство является продуктом „вожделения отцовства“ (думаю, что правильно передаю ваши слова). Подождите, подождите! – остановил Уилтшир Тристрама, открывшего было рот. – Вы сказали также, что произведения искусства являются, по существу, символами плодовитости. Таким образом, мой все еще уважаемый Тристрам, не только совершенно не понятно, как эта тема вписывается в программу, но более того, совершенно без всяких на то оснований – и вы не можете этого отрицать, – совершенно ни с того ни с сего вы начинаете проповедовать – как бы вы сами это ни называли,
– начинаете проповедовать то, что, мягко говоря, можно назвать ересью.
Прозвенел звонок на ленч. Уилтшир обнял Тристрама за плечи, и вместе со всеми они пошли в служебную столовую.
– Но черт побери, это же правда! – кипятился Тристрам, стараясь справиться с гневом. – Все искусство – это один из аспектов сексуальности…
– Дорогой Тристрам, никто этого не отрицает, до некоторой степени это совершеннейшая правда.
– Но корни здесь глубже! Великое искусство, искусство прошлого, это своего рода прославление завета «плодитесь и размножайтесь». Возьмем хотя бы драматургию. И трагедия, и комедия ведут свое происхождение от праздников плодородия. Жертвенный козел – по-гречески «трагос». Деревенские приапические празднества выкристаллизовались в комическую драму. А возьмем архитектуру… – захлебывался Тристрам.
– Ничего мы не возьмем. – Уилтшир остановился, снял руку с плеч Тристрама и помахал у него перед глазами указательным пальцем, словно разгоняя застилавший их дым. – Ничего такого мы больше делать не будем, правда ведь, дорогой Тристрам? Пожалуйста, очень вас прошу, ведите себя осторожно. Ведь все вас так любят, вы же знаете.
– Я не совсем понимаю, какое это имеет отношение к…
– Это ко всему имеет отношение. Так вот, будьте просто хорошим мальчиком (Уилтшир был по крайней мере на семь лет младше Тристрама) и твердо придерживайтесь программы. Вы не зайдете слишком далеко по неверному пути, если так и будете делать.
Тристрам ничего не ответил, сдержав себя, хотя внутри у него все кипело. Войдя в насыщенную запахами столовую, он умышленно отстал от Уилтшира и принялся разыскивать стол, за которым сидели Виссер, Адэр, Бутчер (название весьма древней профессии), Фрити и Хейзкелл-Спротт. Это были безобидные люди, преподававшие безопасные предметы, обучавшие простейшим навыкам, в которые не могли закрасться противоречия.
– Ты выглядишь совершенно больным, – приветствовал Тристрама Адэр, поблескивая монгольскими глазами.
– А я и чувствую себя совершенно больным, – ответил Тристрам.
Хейзкелл-Спротт, сидевший во главе стола, зачерпнул ложкой жидкого овощного рагу и проворчал:
– От этого тебе станет еще хуже.
– … Эти маленькие ублюдки стали вести себя гораздо приличней, с тех пор как нам разрешили быть с ними построже,
– продолжал начатый разговор Виссер. Он изобразил серию яростных ударов. – Скажем, Милдред-младший. (Кстати, потешное имя: Милдред – девчоночье имя, хотя это, конечно, его фамилия, ну да ладно, возьмем его.) Опять сегодня опоздал! И как вы думаете, что я делаю? Я позволяю «крутым» с ним разобраться. Ну, вы знаете: Брискер, Коучмен – вся эта компания. Они его прелесть как отделали. Две минуты – и готово. Он даже с пола не мог подняться.
– Вы должны поддерживать дисциплину, – одобрительно промычал Бутчер с полным ртом.
– Я серьезно, – проговорил Адэр. – Ты действительно выглядишь совсем больным.
– Ну, до сих пор его не тошнило по утрам, – язвительно бросил шутник Фрити.
Тристрам положил ложку.
– Что ты сказал?
– Это я пошутил, – смутился Фрити. – Я не хотел тебя обидеть.
– Ты что-то сказал о тошноте по утрам.
– Забудь. Это я шутки ради.
– Но это невозможно, – проговорил Тристрам. – Этого не может быть.
– На твоем месте я бы пошел домой и лег в постель, – посоветовал Адэр. – Ты выглядишь не лучшим образом.
– Совершенно невозможно, – твердил Тристрам.
– Если ты не хочешь рагу, – исходя голодной слюной, проговорил Фрити, – я буду тебе очень обязан, – и быстро придвинул к себе тарелку Тристрама.
– Нечестно! – упрекнул Фрити Бутчер. – Надо разделить поровну. А так это натуральное чревоугодничество.
Они принялись перетягивать тарелку, расплескивая рагу по столу.
– Я думаю, мне лучше пойти домой, – сказал Тристрам.
– Давай, – поддержал его Адэр. – Ты, видимо, заболеваешь. Подцепил что-то.
Тристрам встал из-за стола и неверной походкой пошел отпрашиваться у Уилтшира.
В схватке за рагу верх взял Бутчер, и теперь с победным видом шумно втягивал его в себя прямо через край тарелки.
– Обжорство, вот как это называется, – рассудительно проговорил Хейзкелл-Спротт.
– Но как это могло получиться? – кричал Тристрам. – Как? Как? Как?!
Два шага до окна, два обратно, до стены, руки нервно сцеплены за спиной.
– Никакое средство не дает стопроцентной гарантии, – проговорила Беатриса-Джоанна, спокойно сидевшая в кресле. – А может быть, была диверсия на заводе контрацептивов.
– Чушь какая! Абсолютная и совершенная чушь собачья! Вот такая твоя легкомысленная фраза – она типична, она полностью характеризует твое отношение к происшедшему! – кричал Тристрам, повернувшись к Беатрисе-Джоанне.
– А ты уверен, – спросила Беатриса-Джоанна, – что действительно принял таблетки в тот памятный день?
– Конечно. Совершенно уверен. Мне бы никогда в голову не пришло так рисковать.
– Да, верно. Тебе бы не пришло. – Беатриса-Джоанна покрутила головой, промурлыкав: «Примите таблетку, не нужно рисковать». Потом она улыбнулась Тристраму: – Из этой строчки можно сделать неплохой лозунг, не правда ли? Ах да, теперь нас не лозунгами воспитывают. Теперь у нас Большая Дубинка.
– Это совершенно в голове не укладывается, – взволнованно говорил Тристрам. – Если только…
Он наклонился к Беатрисе-Джоанне.
– Но ведь ты этого не сделала, ведь не сделала?! Ты не могла быть настолько испорченной, безнравственной, злой, чтобы сделать это!
Слова августинской эпохи. Тристрам схватил жену за руку.
– У тебя есть кто-нибудь еще? – выпалил он. – Говори правду! Обещаю тебе, что не буду сердиться! – прокричал Тристрам сердито.
– О, не будь глупцом, – проговорила Беатриса-Джоанна совершенно спокойно. – Даже если бы я захотела изменить тебе, с кем бы я могла это сделать? Мы никуда не ходим, ни с кем не дружим. И я решительно возражаю, – продолжала она с сердцем, – против того, чтобы ты говорил такое. Даже думал. Я была верна тебе со дня женитьбы, и вот какую признательность и благодарность я получила за свою верность!
– Я должен был принять таблетки, – проговорил Тристрам, напрягая память. – Я помню, когда это было. Это было в тот день, когда бедный малыш Роджер…
– Да, да, да!
– Я только что поужинал, и я помню точно, что ты предложила…
– Нет, Тристрам, нет. Это не я предложила. Это точно не я предложила.
– … и я хорошо помню, как я опустил аптечку с потолка, и что я…
– Ты был пьян, Тристрам. От тебя просто несло алком. Тристрам потупился.
– Ты уверен, что принял те таблетки? Я же не проверяла. Ты ведь все всегда лучше знаешь, дорогой, – разве нет? – Ее натуральные зубы блеснули в саркастической улыбке. – Во всяком случае, мы имеем то, что имеем. Вероятно, это был неожиданный приступ «вожделения отцовства».
– Где ты подцепила это выражение? – сверкнув глазами, спросил Тристрам. – Кто это тебя научил?
– Ты, – вздохнула Беатриса-Джоанна. – Ты иногда употребляешь это выражение.
Тристрам смотрел на нее с изумлением.
– В тебе, должно быть, много чего есть от еретика. В твоем подсознании, во всяком случае. Ты говоришь во сне, ты это знаешь? Я просыпаюсь от твоего храпа, а ты, будучи уверен, что стоишь перед аудиторией, говоришь. Ты испорчен не меньше меня, но по-своему.
– Вот как…
Тристрам рассеянно окинул взглядом комнату, ища, куда бы сесть. Беатриса-Джоанна нажала кнопку, и второй стул с урчанием выполз из стены.
– Спасибо, – механически поблагодарил Тристрам. – Как бы это ни случилось, – проговорил он, усаживаясь, – ты должна избавиться от ребенка. Придется тебе попить какое-нибудь лекарство. Не вздумай тянуть до тех пор, когда уже придется обращаться в Центр Абортов. Это будет позор. Ведь это почти то же самое, что нарушить закон. Вот что значит безответственность, – проворчал Тристрам. – И отсутствие самоконтроля.
– Ах, я не знаю, что делать. – Беатрисе-Джоанне была совершенно безразлична вся эта трагедия. – Может быть, все не так плохо, как ты думаешь. Это я о том, что имеют же люди детей сверх нормы, и ничего страшного с ними не происходит. Мне дано право иметь ребенка, – проговорила она уже с большим чувством.
– Это Государство убило Роджера. Это Государство позволило ему умереть.
– Какая чушь! Ведь мы уже говорили с тобой об этом. Ты, похоже, не можешь понять, по своей глупости, что обстановка изменилась, обстановка изменилась!
Тристрам подчеркнул последние слова, похлопывая Беатрису-Джоанну по колену.
– Пойми, – продолжал он, – время упрашивания кончилось. Теперь Государство ничего не просит. Государство приказывает, Государство принуждает. Ты знаешь, что в Китае людей самым настоящим образом убивают за нарушение законов о контроле над рождаемостью? Их казнят. Вешают или расстреливают – не знаю уж, что там с ними делают. Это мне Эмма написала.
– Ну, здесь же не Китай. Мы более цивилизованные люди,
– возразила Беатриса-Джоанна.
– Ах, черт побери, да какую чушь ты несешь! Везде будет то же самое. Родителей одного моего ученика увезла в фургоне Народная полиция, понятно тебе? И произошло это не далее как вчера вечером. А насколько я понял, ребенка у них даже еще нет. Она совсем недавно забеременела, как я соображаю. Гобже правый, скоро они будут ездить по домам с мышками в клетке и проверять мочу у женщин – нет ли беременных!
– А как это они делают? – заинтересованно спросила Беатриса-Джоанна.
– Ты неисправима, вот и все, что я могу сказать! Тристрам снова вскочил на ноги. Беатриса-Джоанна убрала в стену жалобно пискнувшее сиденье для того, чтобы у него было пространство для ходьбы.
– Спасибо, – поблагодарил Тристрам. – А теперь посмотри, в каком мы находимся положении: если кто-нибудь узнает, что мы были неосторожны, даже если наша неосторожность не будет иметь дальнейших последствий, если кто-нибудь узнает, что…
– А как этот кто-нибудь может что-то узнать?
– Да уж не знаю как… Кто-нибудь может услышать тебя утром, ну, когда ты… встаешь. Вот как, – мягко проговорил Тристрам. – Миссис Петтит рядом живет. Шпионы кругом, ты же знаешь. Там, где есть полиция, всегда есть шпионы. «Носы», как их называют. И ты сама можешь кому-нибудь что-нибудь сказать – случайно, конечно. Кроме того, мне не нравится то, как развиваются события у нас в школе. Этот маленький свиненыш Уилтшир постоянно подключается к моим урокам. Знаешь, – решил Тристрам, – пойду-ка я прогуляюсь. Зайду в аптеку. Хочу купить тебе хинных таблеток. И касторового масла.
– Не надо. Я ненавижу вкус и того и другого. Потерпи еще немного, а? Давай просто немного подождем. Может быть, все обойдется.
– Опять ты за свое! – вспыхнул Тристрам. – Как мне вдолбить тебе в голову, что мы живем в опасное время. Народная полиция располагает огромной властью. Они способны на любую подлость.
– Не думаю, чтобы они когда-либо причинили какой-нибудь вред мне, – с невольным самодовольством проговорила Беатриса-Джоанна.
– Вот как? С чего бы это им с тобой церемониться?
– Просто у меня такое чувство, вот и все. («Осторожно, осторожно!») Просто мне так интуиция подсказывает. А вообще, мне все это до смерти надоело! – воскликнула Беатриса-Джоанна. – Если такими, какие мы есть, нас сотворил Бог, то почему мы должны вести себя так, как это нужно Государству? Бог ведь сильнее и мудрее Государства, не так ли?
– Бога нет. – Тристрам смотрел на нее с любопытством. – Откуда это ты набралась таких мыслей? Кто это тебя наставлял?
– Никто меня не наставлял. Я ни с кем не встречаюсь. Иногда только, когда хожу пайки отоваривать. А если и разговариваю, так сама с собой. Или с морем. Иногда я говорю с морем.
– Что это все значит? Что, собственно, происходит? С тобой все в порядке?
– Все у меня в порядке. Если не считать того, что я все время хочу есть, – огрызнулась Беатриса-Джоанна. – Я чувствую себя очень хорошо. Даже очень хорошо.
Тристрам отошел к окну и стал всматриваться в клочок неба, просвечивавший между бесконечно высокими башнями.
– Я себе иногда задаю вопрос, – задумчиво проговорил он, – а что, если Бог существует? Кто-то такой там, наверху, кто всем управляет… Иногда я задаю себе такой вопрос. Но, – обернулся вдруг Тристрам с немного испуганным видом, – не рассказывай никому, что я тебе тут говорил. Я же не сказал, что Бог есть. Я просто сказал, что иногда задаю себе какой-то вопрос, и все.
– Ты не слишком мне доверяешь, так?
– Я никому не верю. Прости меня, но я хочу быть честным с тобой: я не верю никому. Совсем. Мне кажется, я не могу доверять даже самому себе.
Было ясное безоблачное утро.
Тристрам вышел на улицу, чтобы купить хинин в одной Государственной аптеке, и касторку – в другой. В первой аптеке он громко разглагольствовал о малярии и даже упомянул о какой-то учебной поездке по Амазонке, а во второй постарался как можно убедительней изобразить человека, страдающего запором.
«Если Бога нет, то должен существовать по крайней мере какой-нибудь моделирующий бытие демиург», – подумал Тристрам несколько позже, когда у него появилось время и желание поразмышлять.
На следующий день (хотя в действительности дни существовали только на календаре; сменная система искромсала естественное время, как при кругосветном перелете), на следующий день Тристрам узнал, что за ним следят. Аккуратный шарик, одетый в черное, следовал за ним, соблюдая дистанцию. Поворачивая на Рострон-плейс,Тристрам увидел его во всей красе: это был симпатичный маленький человечек с усиками, на фуражке у него поблескивала кокарда с яичком Нарпола, а на погонах сияли звезды – по три на каждом.
Тристрамом овладело состояние какого-то кошмара, ему казалось, что он превратился в желе: ноги и руки обмякли, дыхание стало неглубоким, накатило отчаяние. Тем не менее, когда грузовик с прицепом, груженный оборудованием для Министерства синтетической пищи, начал осторожно поворачивать с Рострон-плейс на Адкинс-стрит, Тристрам нашел в себе достаточно сил и воли к жизни для того, чтобы перебежать дорогу перед грузовиком и оставить между собой и преследователем много тонн ржавых труб и пустых котлов. Но Тристрам понимал, что его уловки бесполезны, он чувствовал всю их глупость и безнадежность: ведь они его все равно поймают, если он им действительно нужен.
Тристрам добежал до второго поворота налево – Ханания–стрит. Весь первый этаж «Рэппэл-билдинг» был занят заведением под названием «Метрополь»; его очень любило посещать высшее чиновничество, и там никто не ждал скромного учителя, неуверенного в своем будущем. Позвенев несколькими септами, таннерами и тошронами в левом кармане брюк, Тристрам вошел внутрь.
Звон бокалов, широкие спины, девичьи плечи, серая и черная униформа, разговоры о политике. («Резолюция 371 говорит об этом совершенно ясно».) Тристрам пробрался к свободному столику и стал ждать официанта. («Вопросы распределения сырья должны быть решены на межведомственной конференции».) Подошел официант в кремовом пиджаке, черный, как туз пик.
– С чем, сэр?
– С апельсиновым соком, – ответил Тристрам, наблюдая за беспрестанно открывающейся дверью. Вошла парочка заливающихся смехом франтов в сером, кастрат с лысым, как зад, черепом и стеклянными глазами в сопро-вождении мальчика-секретаря, мужеподобная женщина с огромным ненужным бюстом… И вот он увидел своего преследователя, увидел даже с каким-то облегчением. Офицер снял фуражку, обнажив слипшиеся короткие прямые рыжеватые волосы, и стал вглядываться в это скопище пьющих людей. Тристрама так и подмывало помахать ему рукой, чтобы показать, где он, но офицер и так разглядел его довольно быстро и, улыбаясь, подошел к нему.
– Мистер Фокс? Мистер Тристрам Фокс?
– Да. И вы это прекрасно знаете. Присядьте-ка лучше. Если, конечно, вы не хотите забрать меня немедленно.
Черный официант принес Тристраму выпивку.
– Забрать?! – Офицер засмеялся. – А, понимаю. Постойте, – окликнул он официанта, – принесите и мне стаканчик того же. Да, – обратился офицер к Тристраму, – вы совсем как ваш брат. Я имею в виду Дерека. По наружности. Ну а насчет остального я, конечно, не знаю.
– Что вы играете со мной, как кошка с мышкой! – вспылил Тристрам. – Если вы хотите предъявить мне обвинение, так предъявляйте!
Он даже протянул вперед руки, словно мим, изображающий велосипедиста. Офицер расхохотался.
– Примите мой совет, мистер Фокс, – проговорил он. – Если вы совершили что-нибудь противозаконное, подождите, пока другие это обнаружат. У нас и без явок с повинной достаточно забот, изволите ли видеть.
Офицер положил на стол обе руки ладонями вверх, словно показывая, что крови на них нет, и улыбнулся Тристраму доброй улыбкой. Похоже было, что он славный парень, примерно одних лет с Тристрамом.
– Хорошо, – сказал Тристрам, – а могу ли я спросить…
Офицер покрутил головой, словно хотел проверить, нет ли рядом кого-нибудь, кто мог бы умышленно или неумышленно подслушать разговор. Но Тристрам был скромен и выбрал дальний и стоящий отдельно от других столик. Офицер еле заметно кивнул в знак удовлетворения.
– Я не буду называть своей фамилии, – заговорил он. – Ну а звание мое вы сами разберете – капитан. Я работаю в той организации, где ваш брат, видите ли, комиссарит. Вот о вашем брате я и хочу с вами поговорить. Я так понимаю, что братца своего вы не очень любите.
– Не очень, по правде говоря, – проговорил Тристрам. – Но я не понимаю, какое это имеет значение для чего-либо или для кого-либо.
Официант принес капитану алк, и Тристрам заказал себе еще один стаканчик.
– Это будет за мой счет, – заявил капитан. – Принесите два, – попросил он. – Сделайте двойные.
Тристрам поднял брови и сказал: – Если вы собираетесь меня напоить, чтобы я рассказал вам то, чего я не должен рассказывать…
– Да что за вздор! – рассмеялся капитан. – Вы, скажу я вам, очень недоверчивый человек, понимаете ли. И вы это знаете, я так полагаю. Вы знааете, что вы человек недоверчивый, как я догадываюсь.
– Да, я такой, – ответил Тристрам. – Обстоятельства заставляют нас всех быть недоверчивыми.
– Осмелюсь сказать, – продолжал капитан, – что брат ваш, Дерек, весьма преуспел в жизни. Вы согласны? Это так, несмотря на массу кое-каких обстоятельств. Несмотря на свою семейную родословную, например. Но то, что он гомо… это, понимаете, искупает все другие грехи. Грехи отцов, например, понимаете ли.
– Да, он очень высоко взлетел, – согласился Тристрам. – Дерек теперь очень большой человек.
– А вот я могу сказать, что его положение отнюдь не является непоколебимым, отнюдь не является. А что касается того, что он большой человек, так ведь величина – вещь весьма относительная, не правда ли? Да, – согласился капитан сам с собой, – да, это так.
Он наклонился ближе к Тристраму и, казалось бы, без всякой связи со сказанным прежде продолжал: – Мое положение в Министерстве, безусловно, дает мне право по крайней мере на майорское звание в новом корпусе, понимаете ли. Однако на погонах у меня, как вы можете заметить, всего по три капитанских звездочки. А некто по имени Данн – человек много моложе меня – носит на погонах короны. Вам когда-нибудь приходилось переживать что-либо подобное, мистер Фокс? Был ли у вас, понимаете ли, подобный унизительный опыт, когда человек моложе вас получает повышение, перепрыгивая через вашу голову?
– О да, да! – взволнованно ответил Тристрам, – конечно, да! Мне это очень даже знакомо!
Официант принес два двойных алка.
– Апельсиновый сок кончился, – объявил он. – Вам сделали с черносмородиновым. Надеюсь, джентльмены не возражают?
– Я так и думал, что вы меня поймете, – кивнул капитан.
– Это, конечно, потому, что я не гомо, – убежденно проговорил Тристрам.
– Я полагаю, не без этого, – согласился капитан, сильно смягчая мысль Тристрама. – Ваш брат был бы, несомненно, единственным, кто стал бы отрицать, как много он приобрел благодаря своей весьма инвертированной сексуальной жизни. Но теперь вы должны рассказать мне, мистер Фокс, об этих его значительно инвертированных сексуальных влечениях, вы ведь знаете его всю жизнь. Можете ли вы подтвердить, что они подлинные?
– Подлинные ли? – Тристрам нахмурился. – Все они чудовищно подлинные, я бы сказал. Ему еще и шестнадцати не было, когда он начал развлекаться подобным образом. Он никогда не проявлял интереса к девушкам.
– Никогда? Ладно… Вернемся теперь к вашему признанию, что вы человек недоверчивый, мистер Фокс. Вы когда-нибудь подозревали свою жену? – Капитан улыбнулся. – Это для любого мужа трудный вопрос, но я задаю его без всякого злого умысла.
– Я не совсем понимаю… – начал Тристрам и осекся. – На что это вы намекаете?
– Вот вы и начали понимать, – кивнул капитан. – По этой части вы достаточно сообразительны. А тут, понимаете ли, дело очень деликатное.
– Вы хотите сказать… – недоверчиво произнес ошарашенный Тристрам, – вы тут пытаетесь исподволь внушить мне, что моя жена… что моя жена и мой брат Дерек…
– Я следил за ним некоторое время, – сообщил капитан. – Он узнал, что я за ним слежу, но похоже, что большого значения этому не придает. Для человека с нормальной половой ориентацией притворяться гомосексуалистом – значит быть в очень большом напряжении. Это все равно что непрерывно улыбаться. А то, что ваш брат Дерек встречался с вашей женой при различных обстоятельствах, я вам могу доказать. Я могу назвать даты. Он много раз бывал в вашей квартире. Может быть, конечно, все это ничего не значит. Может быть, он давал вашей жене уроки русского языка.
– Сука, – выругался Тристрам. – Ублюдок. Тристрам не мог понять, кого из них он в данный момент ненавидит больше.
– Она никогда не говорила. Она никогда ни словом не обмолвилась, что он бывает у нас дома. Но теперь все как-то связывается. Да, я начинаю понимать. Я как-то раз встретил его, когда он уходил. Месяца два назад.
– Ага, – снова кивнул капитан. – Однако настоящих доказательств, понимаете ли, никогда не было. Для разбирательства в суде, когда еще устраивались судебные процессы, все это не могло бы считаться доказательством супружеской неверности. Ваш брат мог регулярно посещать вашу квартиру потому, что был очень привязан к своему племяннику. И, конечно же, он приходил в ваше отсутствие потому, что знал, как вы его не любите. Ну, а он, соответственно, недолюбливает вас. А жена ваша не говорила о его визитах потому, что, понимаете ли, боялась вашего гнева. И когда ваш ребенок умер, два месяца назад, если я правильно припоминаю, эти визиты прекратились. Конечно, его посещения могли прекратиться и по совершенно другой причине, а именно – из– за его взлета на пост, который он сейчас занимает.
– Все-то вы знаете, а? – горько заметил Тристрам.
– Да, приходится много знать, – проговорил капитан. – Но, понимаете ли, подозрение не есть знание. А теперь я подошел к тому важному, что я действительно знаю о вашей жене и вашем брате. Она ему писала. Она отправила ему то, что в старые времена называлось «любовным посланием». И всего-то только одно, но, конечно, весьма компрометирующее. Она написала это письмо вчера. Она там пишет о том, как сильно скучает без вашего брата и как сильно его любит. Есть там и кое-какие эротические подробности. Не много, но есть. Глупо с ее стороны было писать это письмо, но еще большую глупость допустил ваш брат, не уничтожив его после прочтения.
– Итак, – прорычал Тристрам, – выходит, что вы видели письмо, так? Лживая сука! – ругался он. – Это все объясняет. Я же знаю, я не мог ошибиться, я же знаю! Лживые, вероломные, ничтожные… – костерил обоих предателей Тристрам.
– К сожалению, что касается самого письма, тo вам придется поверить мне на слово. Ваша жена будет все отрицать, я не сомневаюсь. Но она будет ждать, когда ваш братец вылезет в очередной раз на экран телевизора со своей трепотней, потому что она просила его, когда он будет молоть языком, подать ей секретный знак. Она просила, чтобы он вставил в свое выступление слово «любовь» или слово «желание». Хорошая мысль, – заметил капитан. – Я полагаю, однако, что вам нет нужды ждать такого рода подтверждения. Этого может вообще не произойти, понимаете ли. Во всяком случае, эти слова – оба вместе или поодиночке – можно вставить в любое выступление по телевидению самого патриотического содержания. (Сейчас все телевизионные беседы носят патриотический характер, разве нет?) Он может сказать что-нибудь о любви к родине или о желании каждого, понимаете ли, внести свой скромный вклад в ликвидацию существующего чрезвычайного положения. Фокус в том, я так понимаю, что ведь вам захочется действовать почти немедленно.
– Да, немедленно! – закричал Тристрам. – Она может уходить. Она может уезжать. Она может убираться! Я не хочу ее больше видеть. Она может рожать своего ребенка. Она может рожать его, где хочет. Я ей не препятствую.
– Вы хотите сказать, – произнес капитан с благоговейным ужасом, – что ваша жена беременна?!
– Я здесь ни при чем! – выпалил Тристрам. – Я знаю. Клянусь, что это не я. Это Дерек. Это свинья Дерек!
Он ударил по столу кулаком, заставив стаканы танцевать под собственный звон.
– Р-родной брат наставил мне рога! – с пафосом произнес Тристрам на манер персонажа фарса елизаветинских времен.
Капитан пригладил свои рыжеватые усики мизинцем левой руки – сначала один, потом другой.
– Дела-а, – пробормотал он. – Официально я об этом ничего не знаю. Ведь нет доказательств, понимаете ли, что ответственность лежит не на вас. Вы же должны признать, что существует вероятность (если ребенок родится, чего по закону не положено), существует вероятность, что этот ребенок ваш. Я что хочу сказать: кто может подтвердить официально, что вы говорите правду?
Тристрам внимательно посмотрел на капитана.
– Вы мне не верите?
– Верю, не верю – какое это имеет значение, – увильнул от ответа капитан. – Но вы должны признать, что попытка приписать Комиссару Народной полиции подобное деяние будет встречена с недоверием, понимаете ли… Любовная связь с женщиной – это одно дело. Для вашего высокопоставленного братца – это преступление и глупость. Но сделать своей возлюбленной ребенка – это идиотизм исключительный, головокружительный, слишком крайний, чтобы оказаться правдой. Вы понимаете? Понимаете ли?
В первый раз он использовал так любимый им словесный штамп по прямому назначению – как вопрос.
– Я его убью, – поклялся Тристрам, – вот увидите, я его убью, свинью такую!
– Давайте по этому поводу еще по стаканчику, – предложил капитан.
Черный официант стоял поблизости и, постукивая жестяным подносом по колену согнутой ноги, что-то потихоньку мурлыкал под ритмичные звуки металла. Капитан щелкнул пальцами.
– Два двойных!
– Они одинаково виноваты, – пришел к заключению Тристрам. – Какое из предательств может быть хуже этого? Предан женой, предан братом! О, Гоб, Гоб, Гоб! – Он шлепнул себя ладонями по глазам и щекам и закрылся от предавшего его мира, оставив свободным только дрожащий рот.
– Вот уж Комиссар-то действительно виноват, – проговорил капитан. – Он предал не только брата. Он предал Государство и свое высокое положение в этом Государстве. Он совершил самое отвратительное и самое глупое из преступлений, понимаете ли. Рассчитайтесь сначала с ним, сначала с ним рассчитайтесь! Ваша жена – просто женщина, а у женщин не слишком развито чувство ответственности. Сначала он, он, с ним рассчитайтесь!
Принесли выпивку – жидкость похоронного фиолетового цвета.
– Подумать только! – простонал Тристрам. – Я дал ей все, что может дать мужчина: любовь, доверие…
Он хлебнул алка с черносмородиновым соком.
– Да оставьте вы ее к черту, понимаете ли! – раздраженно чертыхнулся капитан. – Вы единственный человек, который может устроить веселую жизнь ему. Что могу сделать я, в моем-то положении, а? Даже если я утаю это письмо, даже если я его утаю, неужели вы думаете, что он не узнает? Неужели вы думаете, что он не натравит на меня своих головорезов? Он опасный человек!
– А что я могу сделать? – спросил Тристрам со слезами в голосе. (Этот последний стакан алка сильно способствовал созданию у него слезливого настроения.) – Он пользуется своим положением, вот что он делает. Он использует свое положение для того, чтобы предать своего собственного брата!
У Тристрама дрожали губы, слезы заливали контактные линзы. Неожиданно он с силой ударил кулаком по столу.
– Сука! – захрипел Тристрам, обнажая искусственные нижние зубы. – Ну подождите, я до нее доберусь, ну подождите!
– Да-да-да! С нею-то можно подождать, понимаете ли. Я же говорю вам, рассчитайтесь сначала с ним! Он переменил квартиру, теперь он живет в квартире номер две тысячи девяносто пять в «Уинтроп-мэншнз». Подловите его там, прикончите его, преподайте ему урок! Он живет один, понимаете ли.
– Убить его, вы говорите? – изумленно произнес Тристрам. – Убить?!
– Это когда-то называлось «crime passione!» – преступление, совершаемое из ревности. Рано или поздно ваша жена будет вынуждена сознаться во всем. Рассчитайтесь с ним, укокошьте его, понимаете ли!
В глазах Тристрама блеснуло недоверие.
– А могу ли я верить вам? – спросил он. – Я не хочу, чтобы меня использовали, я не хочу, чтобы меня заставляли делать чью-то чужую грязную работу, понимаете ли. (Слово– паразит перескочило на него.) Вы тут кое-что говорили о моей жене. Откуда я знаю, что это так, что это правда? У вас нет доказательств, вы же не предъявили никаких доказательств!
Тристрам толкнул пустой стакан на середину стола.
– Трескаете тут ваше паршивое пойло и пытаетесь споить меня.
Не без труда он поднялся из-за стола.
– Я сейчас пойду домой и разберусь с женой, вот что я сделаю. А там посмотрим. Для вас я не собираюсь делать никакой грязной работы. Я никому из вас не верю. Интриганство, вот что это такое.
– Итак, я еще не убедил вас, – проговорил капитан. Он засунул руку в боковой карман кителя.
– Да, интриганство! – настаивал Тристрам. – Борьба за власть внутри партии – характерный признак Интерфазы. Я историк, вот кто я такой! Я должен был стать Деканом Факультета Общественных Наук, если бы не этот гомик, эта свинья…
– Спокойно, спокойно, – настороженно проговорил капитан.
– Я предан! – ревел Тристрам, словно провинциальный, трагик. – Предан гомиками!
– Если будете продолжать в том же духе, добьетесь того, что вас задержат, – предупредил капитан.
– Это все, что вы умеете делать – задерживать людей, вы, «задержавшиеся в развитии», ха-ха-ха!.. Я предан…
– Ну что ж, – проговорил капитан, – если вам нужны доказательства – пожалуйста.
И он вынул из кармана письмо и издали показал его Тристраму.
– Дайте мне, – потребовал тот, пытаясь вырвать письмо, – дайте мне посмотреть!
– Нет, – сказал капитан. – Если вы не доверяете мне, то почему я должен доверять вам?
– Итак, – подавленно пробормотал Тристрам, – итак, она ему написала непристойное любовное письмо. Ну подождите, я до нее доберусь, я до них до обоих доберусь!
Он бросил на стол, не считая, пригоршню зазвеневших при этом септов и флоринов и нетвердой походкой тронулся к выходу, глядя перед собой и ничего не видя.
– Сначала его! – напомнил капитан, но Тристрам уже уходил, лавируя между столиками, слепой и глухой в своей решимости достичь цели.
Капитан скорчил трагикомическую гримасу и сунул письмо в карман. Письмо это ему написал его старый друг, некто Дик Тёрнбулл, проводивший свой отпуск в Шварцвальде.
Да, такие уж теперь настали времена: люди ничего не видят, не слышат и не помнят.
Тем не менее то, другое письмо действительно существовало. Капитан Лузли совершенно точно видел его на столе у Комиссара. А Столичный Комиссар, перед тем как швырнуть это и другие письма личного характера (некоторые были полны оскорблений) в мусоросжигатель, заметил – так уж неудачно получилось, – что капитан это письмо видел.
Рачки-бокоплавы, русалочьи кошельки, гребневики, каракатицы, губаны, морские собачки и подкаменщики, крачки, олуши и серебристые чайки…
Беатриса-Джоанна в последний раз вдохнула морского воздуха и направилась к филиалу Государственного Продовольственного Магазина на Росситер-авеню, который находился у подножия вздымавшегося огромной горой «Спёрджен– билдинг». Пайки были урезаны снова без всяких предупреждений и извинений со стороны ответственных за это двух Министерств.
Беатриса-Джоанна получила два коричневых кирпича прессованных сушеных овощей – легумина, большую белую банку синтелака, несколько плиток прессованной крупы, голубую банку ЕП – «Единиц Питания» и заплатила деньги. В отличие от других покупательниц, Беатриса-Джоанна не позволяла себе пускать слезу или сыпать угрозы. Хотя об этом и не распространялись, было известно, что три дня назад в магазине произошел небольшой бунт, который быстро подавили, и теперь у дверей магазина стояли «серые». Беатриса-Джоанна была переполнена морем и чувствовала сытое довольство, словно нагляделась на огромное круглое блюдо свежего сине– зеленого, с прожилками, мяса. «Интересно, а какой у мяса вкус?» – рассеянно подумала она, выходя из магазина. Ее рот припоминал только солоноватость живой человеческой кожи в чисто любовном контексте: мочки ушей, пальцы, губы…
В песенке о милом Фреде были и такие слова: «Весь – мое мясцо…» «Вот это и есть сублимация», – подумала Беатриса-Джоанна.
Находясь посредине многолюдной улицы, занятая невинными заботами домашней хозяйки, Беатриса-Джоанна неожиданно услышала громкие упреки, выкрикиваемые ее мужем.
– Вот ты где шляешься! – орал Тристрам, покачиваясь. Нелепо махая руками, он звал ее к себе. Ноги его, казалось, приклеились к тротуару у входа в подъезд жилого блока «Спёрджен-билдинг», составлявшего большую часть небоскреба.
– Что, поймал с поличным? Поймал на обратном пути оттуда?
Многие прохожие заинтересовались начинающимся скандалом.
– Делаешь вид, что ходила за покупками? Я все знаю, можешь не притворяться. – Тристрам не обращал никакого внимания на ее сетку с жалкой бакалеей. – Мне все рассказали, все!
Он качался, балансируя руками, словно стоял высоко в оконном проеме.
Маленькая жизнь внутри Беатрисы-Джоанны вздрогнула, словно чувствуя опасность.
– Тристрам! – храбро перешла в атаку Беатриса-Джоанна.
– Ты опять нализался! Сейчас же в дом и быстро в лифт!
– Предательница! – взвыл Тристрам. – Собираешься завести ребенка! От моего собственного брата, будь он проклят! Су-ука, су-ука! Что ж, давай. Давай-давай! Только убирайся куда-нибудь и там рожай. И все уже знают, все уже всё знают!
Некоторые из зевак начали подавать негодующие реплики.
– Тристрам… – проговорила Беатриса-Джоанна, почти не разжимая губ.
– Я тебе не Тристрам! – протестующе закричал он, словно это было не его имя. – Лживая сука!
– Войди в дом! – приказала Беатриса-Джоанна. – Тут какая-то ошибка. И это разговор не для публики.
– Ты так думаешь? Разве это не правда? – спросил Тристрам. – Уходи лучше, убирайся!
Вся переполненная народом улица и небо над ней стали для него собственным домом, пережившим предательство, местом страданий. Беатриса-Джоанна настойчиво пыталась пробиться в «Спёрджен-билдинг», а Тристрам старался не дать ей войти, размахивая руками, как щупальцами.
Со стороны Фруд-плейс послышался какой-то гул. Этот гул приближался. Наконец показалась колонна возбужденных людей в рабочей одежде, которые громко и не в лад что-то недовольно кричали – Вот видишь! – торжествующе прошипел Тристрам. – Все знают!
«Все» носили эмблемы с короной и буквами «ГЗСТ» – «Государственные Заводы Синтетических Тканей». Некоторые из рабочих держали в руках символы протеста: куски синтетической ткани, прибитые к ручкам мётел и наспех нарезанные куски картона на тонких рейках. Надпись была только на одной картонке – логограмма «ЗБСТВК», на остальных были грубо намалеваны человеческие скелеты.
– Между нами все кончено! – решительно заявил Тристрам.
– Ты, тупоголовый идиот! – вспылила Беатриса-Джоанна. – Войди в дом! Не хватало еще нам вляпаться в это мероприятие.
Лидер рабочих с безумными глазами уже стоял на цоколе уличного фонаря, обхватив столб левой рукой.
– Братья! – закричал он. – Братья! Если они требуют от нас хорошей работы в течение всего дня, так пусть они и кормят нас как следует, черт бы их побрал!
– Повесить старого Джексона! – призвал пожилой рабочий, размахивая руками. – Вздернуть его!
– Его самого в кастрюлю запихнуть! – предложил монгол с забавными, по-настоящему косыми глазами.
– Тристрам, не будь дураком, – встревоженно проговорила Беатриса-Джоанна. – Ты как хочешь, а я отсюда смываюсь.
Она с силой оттолкнула Тристрама, загораживавшего ей путь. Пакеты с продуктами разлетелись в разные стороны, Тристрам покачнулся и упал. Он начал плакать.
– Как ты могла, как ты могла, с моим родным братом…
Рассерженная Беатриса-Джоанна влетела в «Спёрджен– билдинг», оставив Тристрама исполнять свою полную упреков арию. Тот с трудом поднялся с тротуара, сжимая в руке банку с синтелаком.
– Ты, кончай тут прижиматься! – бросила ему какая-то женщина. – Нечего со мной заигрывать. Я домой хочу пройти.
– Они могут нам угрожать, пока не посинеют! – кричал лидер забастовщиков. – У нас есть наши права, и они не могут их отнять! Отказ от работы, в случае если имеются справедливые поводы для недовольства, – наше законное право, и они, черт бы их побрал, не могут этого отрицать!
Ответом был одобрительный рев. Тристрам вдруг почувствовал, что его втянула в себя и закружила толпа рабочих. Рядом с ним заплакала школьница, тоже захваченная людским потоком.
– Ты молодец, что с нами пошел, – одобрительно кивнул головой плохо выбритый прыщавый юнец. – Нас морят голодом, вот мы и поднялись.
Косоглазый монгол повернулся к Тристраму лицом.
На нос ему села муха, а глаза его были устроены так, что муху было очень удобно рассматривать. Монгол наблюдал за ней, пока она не улетела, гадая потом, не символизировал ли ее отлет освобождение.
– Меня зовут Джо Блэклок, – сообщил он Тристраму. Удовлетворившись этим сообщением, монгол отвернулся и продолжал слушать своего вождя.
Лидер забастовщиков, будучи, к своему несчастью, толстым, как каплун, кричал, обращаясь к толпе: – Пусть они послушают, как урчат пустые животы у рабочих!
Негодующие крики.
– Солидарность!! – завопил упитанный вождь.
Одобрительные крики.
Тристрама мяли и толкали со всех сторон.
Вдруг из филиала Государственного Продовольственного Магазина на Росситер-стрит вышли двое «серых». Они были вооружены только дубинками. Мускулистые мужики – «серые» принялись энергично раздавать удары направо и налево. Когда они рванули за правую руку уцепившегося за фонарный столб лидера забастовщиков, послышался громкий вопль боли и возмущения. Вождь вырывался и протестовал.
Один из полицейских упал, под ногами толпы затрещали кости. Неизвестно откуда на одном из лиц в толпе появилась кровь. Кровь была самая натуральная.
– Аааагх! – заклокотал горлом человек рядом с Тристрамом. – Задавить их, гадов!
Школьница пронзительно завизжала.
– Дайте ей выйти! – крикнул протрезвевший Тристрам. – Гоба ради, дайте ей дорогу!
Давящая толпа сжалась еще плотнее. Державшегося на ногах «серого» оттеснили к каменной стене «Спёрджен– билдинг». Тяжело дыша открытым ртом, тот колотил дубинкой по черепам и лицам. У кого-то выскочила изо рта искусственная верхняя челюсть, и на мгновение в воздухе мелькнула улыбка Чеширского Кота. Наконец приглушенно засвиристели полицейские свистки.
– Еще ублюдков поднабежало, – выдохнул кто-то в затылок Тристраму. – Надо смываться, к черту!
– Солидарность! – кричал затерявшийся среди мелькавших кулаков лидер забастовщиков. Вой сирен полицейских машин все нарастал и вдруг прекратился мрачным глиссандо. Толпа, словно огонь или вода из лужи, в которую бросали камень, стала быстро-быстро растекаться в разные стороны. Школьница, перебирая тонкими, как у паучка, ножками, перебежала улицу и скрылась в переулке. Тристрам стоял на месте, вцепившись, словно ребенок, в белую жестянку с синтелаком. Теперь улицу контролировали «серые». У некоторых из них были жестокие и тупые лица, другие же открыто и дружелюбно улыбались, но все держали карабины на изготовку. Офицер с двумя блестящими полосками на погонах пронзительно свистел, как детская резиновая кукла, держа руку на кобуре. Толпы демонстрантов сгрудились в обоих концах улицы и наблюдали за полицейскими. Плакаты и знамена нестройно колебались над головами людей. Теперь они выглядели как-то нелепо и жалко.
Кого-то уже поджидали черные фургоны, их боковые двери были открыты, у грузовиков были откинуты задние борта. Что– то пролаял сержант. В одном месте среди демонстрантов началось движение, знамена выдвинулись вперед. Все так же свистя, начищенный инспектор полиции вынул пистолет из кобуры. Раздался звонкий щелчок, затем хлопнул карабин. Стреляли в воздух.
– А ну, разделаемся с этими педиками! – закричал рабочий в поношенном комбинезоне. Робкое вначале движение колонн избитых людей быстро набирало скорость, какой-то «серый» с пронзительным криком упал. Свистки теперь сверлили голову, словно зубная боль. Полицейские открыли беглый огонь из карабинов, и пули, по-щенячьи взвизгивая, рикошетировали от стен.
– Руки вверх! – приказал инспектор, вынув свисток изо рта.
Несколько рабочих уже лежали на мостовой, хватая ртами воздух и истекая на солнце кровью.
– Всех взять! – орал сержант. – Места для всех хватит, красавцы!
Тристрам уронил свою банку.
– Смотрите на этого, вон там! – закричал офицер. – Самодельная бомба!
– Я не из их компании, – пытался объяснить Тристрам, держа на голове сцепленные руки. – Я просто шел домой. Я учитель. Я категорически протестую! Уберите ваши грязные лапы!
– Разберемся, – многообещающе произнес здоровенный «серый» и прикладом карабина ударил его точно в желудок.
Изо рта у Тристрама брызнула струйка фиолетового алка.
– Залазь!
Тристрама подтолкнули к черному грузовику. Во рту и носоглотке он ощущал легкий привкус блевотины.
– Мой брат, – продолжал протестовать Тристрам, – Комиссар Наррр… наррр… наррр… – Он не мог перестать рычать. – У меня здесь жена, дайте мне хотя бы поговорить с женой!
– Залазь!
Тристрам принялся карабкаться по железным ступенькам на качающемся откидном борту грузовика.
– «Пагавалить сь маей зиной», – услышал он передразнивавший его голос какого-то рабочего. – Хо-хо-хо!
Кузов грузовика был набит потными и тяжело дышащими людьми. Все они были похожи на участников какого-то убийственного кросса, которых подобрали на дистанции из жалости.
Весело прозвенели цепи поднимаемого заднего борта, опустился брезентовый полог. В полной темноте послышались крики и улюлюканье рабочих, один или два из них запищали женскими голосами: «Прекрати, я маме скажу!», «О, какой ты противный, Артур!» Огромная дышащая масса рядом с Тристрамом произнесла: – Они это не воспринимают серьезно, в этом-то и беда большинства из них. Только дело портят, вот и все.
Глухой голос с акцентом северянина произнес первую шутку: – Можт, кто-ньть хочт сэнвич с иичницей?
– Послушайте, – чуть не плача жаловался Тристрам пахучей темноте, – я просто шел домой, чтобы разобраться с женой, вот и все. Я ко всему этому не имею никакого отношения. Это несправедливо!
Спокойный голос рядом с Тристрамом произнес: – Конечно, несправедливо. Они никогда не были справедливы к рабочим.
Другой рабочий, услышав произношение Тристрама, враждебно прорычал: – Заткнись ты там. Знаем мы таких. Я с тебя глаз не спущу.
Последнее было явно неосуществимо.
Между тем грузовики, ревя моторами, двигались, если так можно сказать, походной колонной, и у Тристрама было такое ощущение, что улицы, по которым они ехали, были полны счастливых неарестованных людей. Ему хотелось рыдать.
– Я так понимаю, – произнес новый голос, – что вы не хотите связывать себя с нашей борьбой. Так ведь, приятель? Интеллектуалы никогда не были на стороне рабочих. Иногда они делали вид, что вместе с рабочими, но только затем, чтобы предать их.
– А я из тех, кого предали! – закричал Тристрам.
– Пожалейте его в задницу, – посоветовал кто-то.
– Заговор клерков, – произнес чей-то усталый голос. Послышались звуки губной гармоники.
Наконец тормоза взвизгнули в последний раз, и грузовик остановился. Было слышно, как открылись и закрылись дверцы кабины, затем лязгнули замки, зазвенели цепи, и в кузов, словно ветер, ворвался солнечный свет.
– Выходи! – приказал покорябанный оспой капрал– микронезиец с карабином.
– Послушайте, – заговорил Тристрам, вылезая из кузова.
– Я хочу заявить самый решительный протест! Я требую, чтобы мне позволили позвонить Комиссару Фоксу, моему брату! Произошла какая-то ужасная ошибка!
– Заходи по одному! – приказал констебль, и Тристрама вместе с другими втолкнули в какую-то дверь. Над их головами уходили в небо сорок этажей.
– Будете сидеть здесь, – объявил задержанным сержант. – По тридцать пять человек в камере. Для таких, как вы, сволочей, мерзких антиобщественных элементов, места даже более чем достаточно.
– Я протестую! – горячился Тристрам. – И входить сюда не собираюсь! – кричал он, входя в камеру.
– Эй, захлопни коробочку, – попросил один из рабочих.
– С нашим удовольствием! – встрял в разговор сержант.
Один за другим прогремели три засова, а в ржавом замке со скрипом повернулся ключ. Для надежности.
Беатриса-Джоанна набрала всего один чемодан вещей – упаковывать было почти нечего. Эпоха, в которую она жила, не была эпохой вещизма.
Беатриса-Джоанна попрощалась со спальней. На глаза ее навернулись слезы, когда она бросила последний взгляд на упрятанную в стену кроватку Роджера. В гостиной она пересчитала свои наличные деньги: пять бумажек по гинее, тридцать крон и горстка септов, флоринов и таннеров.
«Хватит».
Уже не было времени, чтобы предупредить сестру, но Мейвис часто и говорила, и писала: «Приезжай в любое время. Но не бери с собой этого своего мужа. Ты же знаешь, Шонни его терпеть не может».
Беатриса-Джоанна улыбнулась, вспомнив Шонни, потом всплакнула, а потом взяла себя в руки, щелкнула главным выключателем, и холодильник затих. Теперь это была мертвая квартира.
Вина? Почему она должна чувствовать себя виноватой? Тристрам велел ей убираться, вот она и убирается. Ей хотелось знать, кто же донес ему и как много людей знает об этом? Возможно, она никогда больше не увидит Тристрама.
Маленькая жизнь внутри ее сказала: «Не думай, а действуй. Шевелись! Я теперь самое главное». Беатриса-Джоанна подумала, что в Северной провинции она будет в безопасности. И это будет в безопасности. Беатриса-Джоанна уже не могла думать ни о каком другом обязательстве, кроме своего долга перед этим единственным дюймом протеста, весящим тридцать с небольшим гранов, клетки которого непрерывно делились и умножались – эктодерма, мезодерма, энтодерма – протестуя, протестуя и еще раз протестуя. Крошечная жизнь протестовала против сплотившейся смерти.
«Всё! Прочь отсюда!» Начинался дождь, и поэтому Беатриса-Джоанна надела водонепроницаемую накидку, тонкую и легкую, как туман. На тротуаре алела засохшая кровь, струи дождя растворяли ее, и розовая жидкость стекала в водосточный желоб. Дождь пришел с моря, он символизировал собой жизнь.
Беатриса-Джоанна быстро дошла до Фруд-сквер. Перед освещенным красными огнями входом в метро толпились люди, красные, как черти из древнего мифического ада, молчащие, болтающие, хихикающие, одиноко спешащие или идущие парами к урчащему эскалатору. Беатриса-Джоанна купила в автоматической кассе билет, спустилась в больнично-белые катакомбы, по туннелям которых гулял ветер, и села в поезд до центра Лондона. Линия прямая, она доедет менее чем за полчаса. Рядом с Беатрисой-Джоанной непрерывно шевелила губами пожилая женщина. Она разговаривала сама с собой, глаза ее были закрыты. Время от времени старуха произносила вслух: «Дорис была хорошей девочкой, хорошей девочкой для своей мамочки, а вот другая…»
Промелькнули Престон, Печем, Пенгдин… Пассажиры входили и выходили.
Пайкум.[1] Старуха вышла, бормоча: «Дорис…»
– Пирог – это то, что когда-то ели, – проговорила бледная толстуха с ребенком, обсыпанная синей пудрой. Ребенок заплакал. – Он голоден, вот и все, – объяснила толстуха.
Перегоны между остановками стали длиннее. Альбурн. Хикстед. Болни. Уонинглид. На этой остановке в вагон вошел ученого вида мужчина с жилистой шеей. Уместившись рядом с Беатрисой-Джоанной, он, сопя, как черепаха, погрузился в чтение. «Др Прзв Улм Шкспр». Распечатав плитку синтешоколада, мужчина принялся жевать ее, все так же сопя. Ребенок снова заплакал.
Хендкросс. Пизпоттидж.[2]
– Гороховая похлебка – ее тоже когда-то ели, – снова проговорила толстуха.
Кроули, Хорли, Селфордз – здесь ничего съедобного.
Редхилл. Здесь «ученый» вышел, а вошли трое служащих Народной полиции. Это были молодые мужчины, младшие офицеры. Они были хорошо сложены, пуговицы мундиров сияли, а на черных кителях не было ни пятнышка, ни волосинки, тем более перхоти или крошек. Они бесстыдно-нагло рассматривали женщин, словно пытаясь определить на глаз, не скрывает ли кто-нибудь из них незаконную беременность. Беатриса-Джоанна покраснела, ей хотелось, чтобы поездка быстрее закончилась.
Мёрстхэм, Кейтерхэм, Коулсден.
«Уже скоро». Беатриса-Джоанна прижала руки к животу, словно его наращивающий клетки обитатель уже весело и шумно прыгал.
Пели, Кройден, Торнтон-Хит, Норвуд.
Офицеры вышли. Поезд с ревом ввинчивался в темноту, устремляясь к центру древнего города.
Далвич, Кембервелл, Центр.
Вскоре Беатриса-Джоанна уже ехала по местной линии на Северо-западный вокзал.
Шумное здание вокзала кишело полицейскими в серой и черной форме, что неприятно поразило Беатрису-Джоанну. Она встала в очередь в кассовом зале. Служащие обеих полиций сидели за длинными столами, преграждавшими путь к окошечкам билетных касс. Полицейские были подтянуты, нагловаты и немногословны.
– Удостоверение личности, пожалуйста. Беатриса-Джоанна отдала документ.
– Куда следуете?
– Государственная ферма НВ-313, под Престоном.
– Цель поездки?
– Частная поездка.
– К друзьям?
– К сестре.
– Ага… К сестре.
(«Сестра – неприличное слово. Так-то вот».)
– Продолжительность визита?
– Не могу сказать. Слушайте, а зачем вам все это нужно?
– Продолжительность визита?
– О, возможно, месяцев шесть. Может быть, дольше.
(«Интересно, а сколько нужно было сказать?»)
– Дело в том, что я рассталась с мужем, понимаете?
– Так-так. Возьми на заметку эту пассажирку, хорошо? Полицейский клерк списал данные ее удостоверения на официальный бланк желтого цвета. Между тем другая молодая женщина попала в беду.
– А я вам говорю, что я не беременна, – повторяла она.
Тонкогубая рыжеватая женщина в черной полицейской форме потащила спорщицу к двери с табличкой «Медицинский контроль».
– Дорогая моя, мы быстро разберемся, – приговаривала женщина-полицейский, – мы во всем быстренько разберемся и все проверим, так ведь?
– Но я не беременна, я же говорю вам, что я не беременна! – кричала молодая женщина.
– Пожалуйста, – проговорил допрашивавший Беатрису– Джоанну полицейский, возвращая ей проштампованный пропуск. У него было приятное лицо классного старосты. Выражение непреклонности шло ему не больше, чем страшная маска домового.
– Слишком много незаконно беременных стараются скрыться в Провинциях. Ну вас-то это, наверное, не касается, не так ли? В удостоверении написано, что у вас уже есть один ребенок, сын. Он где сейчас?
– Он умер.
– Ах вот как… Ну что ж, будем считать, что с формальностями покончено. Проходите.
И Беатриса-Джоанна пошла покупать себе билет в один конец, на север.
Полиция у барьеров, полиция на платформе… Переполненный поезд с атомным локомотивом.
Беатриса-Джоанна, чувствуя себя совершенно измученной, уселась между худым мужчиной, держащимся так напряженно, что лицо его походило на железную маску, и очень маленькой женщиной, ноги которой, не достающие до полу, болтались, как у большой куклы. Напротив Беатрисы-Джоанны сидел мужчина в клетчатом костюме с грубым лицом комика. Он отчаянно-шумно втягивал воздух через вставной коренной зуб. Маленькая девочка с постоянно открытым ртом, словно ее душили полипы, методически осматривала Беатрису-Джоанну с ног до головы и обратно, с головы до ног, в строгой последовательности. Очень полная молодая женщина рядом раскраснелась, как горящая лампа, ее мощные ноги росли из пола купе наподобие древесных стволов.
Беатриса-Джоанна закрыла глаза.
Почти сразу же ей стал сниться сон: серое поле на фоне грозового неба, похожие на кактусы растения, которые стонали и качались, люди-скелеты, падающие на землю с черными вывалившимися языками… Потом она увидела себя и какую-то огромную мужскую фигуру, закрывающую собой весь передний план, в акте совокупления…
Раздался громкий смех, и Беатриса-Джоанна проснулась, дрожа от ужаса. Поезд все еще стоял у перрона, попутчики Беатрисы-Джоанны поглядывали на нее лишь с легким интересом (за исключением девочки с полипами). Но вот – словно сон был необходимой экспозицией перед отъездом – поезд тронулся и стал набирать скорость, оставляя позади серую и черную полицию.
– Что с нами сделают? – спросил Тристрам. Его глаза постепенно привыкли к темноте, и теперь он мог разглядеть находившегося рядом с ним человека. Это был косоглазый монгол, который когда-то, очень давно, сообщил ему на мятежной улице, что его зовут Джо Блэклок. Наполнявшие камеру задержанные рабочие устроились кто как: некоторые сидели на корточках, как шахтеры, потому что больше сидеть было не на чем, другие подпирали собой стены камеры. Когда заперли дверь, один пожилой мужчина, который прежде вел себя совершенно спокойно, возбужденно вскочил и, ухватившись за прутья решетки, стал кричать в коридор: – Я оставил включенной плиту! Отпустите меня домой, ее же надо выключить! Я сразу вернусь назад, честное слово!
Теперь измученный старик лежал на холодных плитках пола.
– Что с нами сделают? – переспросил Джо Блэклок. – Да ведь нам и «шить»-то нечего, насколько я понимаю. Я так думаю, что некоторых выпустят, а некоторых оставят… Правильно я говорю, Фрэнк?
– Зачинщики получат, что им причитается, – ответил высокий, худой, туповатый на вид Фрэнк. – Мы все говорили Гарри, что это пустая затея. Мы вообще не должны были так делать. Видите, чем это для нас кончилось. Вот посмотрите, куда он загремит!
– Кто? Куда загремит? – спросил Тристрам.
– Он называет себя руководителем забастовки. Придется ему малость повкалывать на каторге. А может, и похуже того. Ну… что бывает, когда дела совсем уж дрянь. – Фрэнк сложил из пальцев подобие пистолета и направил его на Тристрама. – Да и с вами такое может приключиться: пиф-паф!
– Я не имею к этому никакого отношения, – в который уже раз повторил Тристрам. – Я был просто затянут толпой. Это же ошибка, сколько раз можно вам говорить – Ну и хорошо. Вот и скажите им это, когда за вами придут.
Фрэнк отошел в угол помочиться. В камере как-то по– домашнему уютно запахло мочой.
Средних лет мужчина с седоватым цыплячьим пушком на голове, напоминавший своим диковатым видом самодеятельного проповедника, подошел к Тристраму и сказал: – Вы подпишете себе приговор, как только откроете рот, мистер Честное слово, они сразу распознают в вас интеллектуала, стоит вам только с ними встретиться. Так или иначе, я считаю, что вы совершили смелый поступок, поддержав рабочих И вам воздастся, когда настанут лучшие времена, помяните мои слова.
– Ничего я не совершал, – чуть не плакал Тристрам, – и никого не поддерживал!
– Чу! – послышался голос из угла. – Я слышу шаги, истинно говорю вам!
В коридоре зажглась голая, как яйцо, лампочка, грохот подкованных ботинок становился все ближе. Лежащий на полу старик запричитал: – Я только хочу выключить плиту, я совсем ненадолго!
Прутья решетки, черные на фоне неожиданно яркого света, откровенно смеялись над арестованными своими прямоугольными ртами, а между прутьев скалили зубы двое «серых» – вооруженные молодцы бандитского вида. Загремели засовы, скрипнул замок, и дверь камеры открылась.
– Так вот, – заговорил один из «серых», младший капрал, тасуя пачку удостоверений личности, – я сейчас буду раздавать ваши картонки, сечёте? Те, кому дал, могут делать ноги, и чтоб не шалили больше! Поехали: Ааарон, Элдис, Барбер, Коллинз, Чжун…
– Что за черт, а я где, я-то что сделал плохого? – спросил Джо Блэклок.
– … Девенпорт, Дилки, Мохамед Дауд, Доддз, Эванс… Подходившие хватали документы, и их грубо выталкивали наружу, навстречу свободе.
– … Фэрбразер, Франклин, Гилл, Хэкни, ХаМидин…
– Здесь наверняка какая-то ошибка! – закричал Тристрам.
– Я тоже на «ф»!
– … Джонс, Линдсей, Лоури… Камера быстро пустела.
– … Макинтош, Мейфилд, Морган, Норвуд, О'Коннор…
– Я вернусь, – бормотал дрожащий старик, забирая свое удостоверение, – я только выключу плиту и вернусь. Спасибо, ребята.
– … Паджит, Радзинович, Смит, Снайдер, Тейлор, Такер, Юкук, Вивиан, Вильсон, Вильсон, Вильсон. Вот и все! А как твоя фамилия, приятель? – спросил «серый» Тристрама.
Тристрам назвал свою фамилию.
– Ага! Тебе придется остаться здесь, придется тебе посиде-еть!
– Я требую свидания с начальником! – петушился Тристрам. – Я требую, чтобы мне разрешили связаться с моим братом! Дайте мне позвонить жене! Я напишу Министру внутренних дел!
– Ну что ж, писать можно, – сказал «серый». – Может, попишешь и успокоишься. Пиши, парень, пиши.
– Ну-ка, ну-ка, – гудел Шонни, – славен Господь на небесах, посмотри, кто к нам пришел! Этаже моя собственная свояченица, Господи спаси и сохрани! И выглядит так, словно мы с ней вчера расстались, а ведь, пожалуй, более трех лет прошло с тех пор, как я ее видел в последний раз. Входите, входите, добро пожаловать!
Бросив на улицу настороженный взгляд, Шонни проговорил:
– Я ему зла не желаю, понимаете, но надеюсь, что вы не привезли с собой этого ужасного человека Есть в нем что-то такое, отчего при одном его виде у меня шерсть дыбом встает и зубы чешутся.
Беатриса-Джоанна, улыбаясь, отрицательно покрутила головой.
Шонни казался человеком из сказочного прошлого – открытым, прямым, честным, сильным. У него было грубоватое, круглое, смешливое лицо, загорелое, с удивленными светло– голубыми глазами, подвижной обезьяньей верхней губой и тяжело отвисавшей нижней. Огромное тело Шонни было облечено в бесформенный фермерский комбинезон.
– Мейвис! – позвал он. – Мейвис!
И в маленькой прихожей появилась Мейвис. Она была на шесть лет старше Беатрисы-Джоанны, с такими же волосами цвета яблочного сидра, карими глазами и округлыми чувственными формами.
– У меня не было времени предупредить вас, – оправдывалась Беатриса-Джоанна, целуясь с сестрой. – Я уезжала в большой спешке.
– Да уж, оттуда убежишь без оглядки, – согласился Шонни, забирая у нее чемодан, – из этого огромного жуткого города, не дай Бог такому присниться.
– Бедный малыш Роджер – Мейвис обняла сестру и повела ее в гостиную – Как им не стыдно!
Гостиная была лишь немногим больше, чем в квартире Фоксов, но казалось, что в ней легче дышать и больше кислорода.
– Прежде чем начать разговор, давайте выпьем чего-нибудь, – предложил Шонни. Он откинул крышку бара, демонстрируя батарею бутылок. – Какого-нибудь такого напитка, стакан которого вы не купите и за двадцать крон в той жуткой раковой опухоли, откуда вы только что выбрались, да разнесет ее Бог!
Шонни поднес к свету одну из бутылок.
– Сливянка моего собственного производства, – сообщил он. – Хоть изготовление вина и запрещено, как и множество других полезных и угодных Богу занятий, но пусть провалятся в преисподнюю все эти навозные жуки-законодатели с их ничтожными душонками, а Христос их рассудит.
Он разлил вино по стаканам.
– Возьмите стаканы в правую руку и делайте, как я! – приказал Шонни.
Все сделали по глотку.
– Стойте! – закричал вдруг Шонни. – А за что пьем?
– За многое, – сказала Беатриса-Джоанна. – За жизнь. За свободу. За море. За нас. И еще кое за что, но об этом я позже скажу.
– Вот за каждый пункт и выпьем по стакану, – заключил Шонни и улыбнулся: – Рады видеть вас в своей компании.
Шонни был панкельтом, одним из немногих выживших потомков членов Кельтского Союза, которые добровольно покидали Британские острова и, волна за волной, оседали в Арморике. Это было лет сто назад. В жилах Шонни текла бодрящая смесь из крови обитателей острова Мэн и Шетландских островов, жителей графств Гламорган, Эршир и Корк. Шонни, однако, с горячностью доказывал, что браки между выходцами из этих мест отнюдь нельзя называть смешанными. Фергус, Моисей Кельтского Союза, учил, что кельты были единым народом, язык у них был один и религия была искони одна. Он соткал доктрину второго пришествия Мессии из католицизма, кальвинистского методизма и пресвитерианства: церковь, кирха и молитвенный дом были единым храмом вездесущего Бога. В мире, где пелагианство было в действительности индифферентизмом, храмы предназначались для того, чтобы заботливо хранить огонь христианства, как когда-то его хранили при нашествии саксонских орд.
– Мы продолжали молиться, представьте себе, – рассказывал Шонни, наливая дамам еще по стаканчику вина, – хотя, конечно, это тоже противозаконно. В прежние времена они нас не трогали, но теперь у них есть эта дьявольская полиция, которая шпионит и арестовывает. Совсем как в священной памяти древние века преследований за веру. Мы тут пару раз служили мессу, так отца Шекеля – спаси и сохрани Господь этого беднягу! – отца Шекеля эти накрашенные жеманники с ружьями забрали в его собственной лавке (он торговец семенами) и увели неизвестно куда. Как бы там ни было, а эти бедные темные глупцы не могут или не хотят понять того, что мы принесли эту жертву во благо Государства. Всех нас ждет голодная смерть (Господи, помилуй нас!), если мы не будем молить Господа о прощении наших богомерзких деяний. Грешим против Света, отрицаем Жизнь. Если и дальше так пойдет, то недолго нам до Страшного суда!
Шонни залпом выпил стакан сливянки и причмокнул толстыми губами.
– Пайки все урезают, – проговорила Беатриса-Джоанна, – и не объясняют почему. На улицах демонстрации. Тристрам угодил в одну. Он был пьян. Его, должно быть, полиция забрала. Мне так кажется. Надеюсь, с ним все в порядке.
– Что ж, по правде говоря, я ему зла не желаю, – проговорил Шонни. – Пьян был, говорите? Значит, есть в нем еще что-то хорошее.
– И как долго ты предполагаешь оставаться у нас? – спросила Мейвис.
– Я думаю… Рано или поздно мне пришлосьбы сказать вам об этом. Надеюсь, что вы в обморок не попадаете. Я беременна, – объявила Беатриса-Джоанна.
– О! – вырвалось у Мейвис.
– И я рада, что я беременна! – с вызовом проговорила Беатриса-Джоанна. – Я хочу иметь ребенка.
– Вот за это уж точно надо выпить! – проревел Шонни. – И наплевать нам на последствия, так я скажу. Это поступок – вот что это такое. Поддержание огня, чтение мессы в подполье. Молодец, девочка!
Он налил всем еще вина.
– Ты хочешь рожать здесь? – спросила Мейвис. – Это опасно. И потом, ты же не сможешь долго скрывать ребенка. Ты должна все тщательно продумать, уж такие теперь времена.
– На это есть воля Божья! – закричал Шонни. – «Плодитесь и размножайтесь». Выходит, в этом твоем мелком мужичке есть еще какая-то жизнь!
– Тристрам не хочет ребенка, – сказала Беатриса-Джоанна. – Он велел мне убираться.
– Кто-нибудь знает, что ты поехала сюда? – спросила Мейвис.
– Мне пришлось сказать полиции в Юстоне. Я соврала, что еду просто в гости. Я не думаю, чтобы стали проверять. Ведь нет ничего плохого в том, чтобы ездить в гости.
– Долгий будет визит, – проговорила Мейвис. – И потом, вопрос: куда тебя поселить? Сейчас детей дома нет, они в Камноке, гостят у родственницы Шонни, тетушки Герти. Ну а когда они вернутся…
– Послушай, Мейвис, – решительно сказала Беатриса-Джоанна, – если ты не хочешь, чтобы я оставалась, так прямо и скажи! Я не хочу надоедать и быть помехой.
– А ты и не будешь, – успокоил ее Шонни. – Мы можем устроить тебя, если будет такая нужда, в одном из сарайчиков. Мать повыше тебя рангом родила в…
– Ах, перестань нести эту сентиментальщину! – перебила его Мейвис. – Как раз такие разглагольствования иногда настраивают меня против религии. Если ты решилась, – обратилась она к сестре, – если ты действительно решилась, то мы должны просто жить дальше и надеяться на скорое наступление лучших времен. Я понимаю, что ты чувствуешь, не думай. В нашей семье всегда много рожали. Мы просто должны надеяться, что к людям снова будут относиться по-человечески, вот и все.
– Спасибо тебе, Мейвис, – поблагодарила сестру Беатриса-Джоанна. – Я знаю, возникнет куча проблем: прописка, пайки и прочее.. Есть еще достаточно времени, чтобы все это обдумать.
– Ты приехала туда, куда нужно, – подбодрил ее Шонни. – Моя ветеринарная подготовка придется весьма кстати, ей-богу. Многим малым сим я помог появиться на свет.
– Вы помогали животным? – спросила Беатриса-Джоанна. – Вы хотите сказать, что у вас есть домашние животные?
– Куры в клетках, – нехотя признался Шонни. – И старая свинья Бесси. А у Джека Биера в Блэкберне есть боров, которого он дает за деньги. Все это считается противозаконным, да будут прокляты такие законы всей Святой Троицей Но иногда нам удается разнообразить наше позорное меню свининой. Вообще, все кругом находится в каком-то жутком состоянии, – продолжал он, – и похоже, что никто ничего не понимает. Это гнилостное заболевание охватило весь мир, курицы не хотят нестись, поросята последнего помета у Бесси были какими-то больными, со странными опухолями на внутренностях. Их тошнило глистами и еще чем-то, и я был вынужден избавить их от страданий. На нас лежит проклятие – Господи, прости нас, грешных! – за наши преступления против жизни и любви.
– Кстати, о любви Между тобой и Тристрамом все кончено?
– спросила Мейвис.
– Я не знаю, – подавленно ответила Беатриса-Джоанна. – Я пыталась относиться к нему подушевнее, но не выходит как– то. По-видимому, я должна сейчас сосредоточить всю мою любовь на том, что еще даже не родилось. У меня такое чувство, словно меня захватили силой и использовали. Но несчастной из-за этого я себя не чувствую. Скорее наоборот.
– Я всегда говорила, что ты не за того мужика вышла, – проворчала Мейвис.
Дерек Фокс во второй раз перечитывал два покрытых каракулями листочка туалетной бумаги, подписанные его братом. Он читал и улыбался «Я незаконно заточен здесь, и мне не разрешают свиданий. Я взываю к тебе как к брату и прошу тебя использовать свое влияние для того, чтобы меня освободили. То, что со мной сделали, – это позорная несправедливость Если этот простой братский призыв не тронет тебя, то, возможно, следующее мое заявление заставит тебя шевелиться я знаю теперь, что ты и моя жена длительное время находились в преступной интимной связи и что она носит твоего ребенка. Как мог ты, ты, мой брат? Вызволи меня отсюда, тебе это ничего не стоит, и ты должен сделать это для меня Даю тебе честное слово, что никому ничего не скажу, если ты окажешь мне помощь, о которой я тебя прошу. Если ты этого не сделаешь, то, несмотря ни на что, я буду вынужден открыть все соответствующим органам. Вытащи меня отсюда. Тристрам».
Письмо, словно паспорт, было заляпано оттисками резиновых штампов. «Смотрено. Комендант Центра временного содержания. Франклин-роуд», «Смотрено Начальник районного отделения полиции в Брайтоне», «Смотрено Начальник 121-го полицейского участка», «Проверено. Центральная канцелярия Нарпол».
Улыбаясь, Дерек Фокс откинулся на спинку кресла из кожзаменителя; улыбаясь, он посмотрел на идиотски огромный, как луна, диск циферблата настенных часов, на ряд телефонов, на спину своего златокудрого секретаря…
Бедный Тристрам! Несчастный и не очень сообразительный Тристрам! Простым актом написания этих каракулей тупоголовый Тристрам уже все выдал всем органам, соответствующим и несоответствующим. Но, конечно же, это не имело значения. Беспочвенные сплетни и явная ложь сутки напролет с жужжанием циркулировали в офисах Комиссариата. Это было чем-то вроде комариного писка и в расчет не принималось. Тем не менее, попав на свободу, Тристрам мог доставить неприятности. Взбесившийся рогоносец с бандой своих учеников-головорезов. Подстережет с ножом в кармане в темном месте. Или нальется до чертиков и возьмет пистолет… Пусть уж лучше сидит, где сидит. Слишком это утомительно – ежесекундно ждать подвоха от собственного брата.
А с ней как быть? Хотя это дело другое. Подождем, подождем. Следующая фаза должна наступить довольно скоро. А бедный глупый капитан Лузли? Оставим его пока в покое, идиота.
Дерек Фокс позвонил в Штаб полиции и попросил, чтобы Тристрам Фокс, ввиду имеющихся относительно него подозрений, был задержан на неопределенное время. После этого Дерек снова занялся черновиком своего выступления на телевидении: ему давали пять минут после двадцатитрехчасовых новостей в воскресенье. Обращаясь к женщинам Большого Лондона с предостережениями и призывами, он писал: «Любовь к своей стране является одной из чистейших разновидностей любви. Желание процветания своему Государству – святое желание» такие выступления у него хорошо получались.