Дарёна с сыном уехали на подводе, вместе с барахлом, что вытащили из окончательно обвалившегося чердака-каюты двое Ждановых. Не по их плечам такие избушки. Рядом с женой шла пешком Домна, что-то говоря, почтительно склонив голову. Она видела, как княгиня чаровала раненых. Видела и убитых в струге. Частично. Потому что целых там не было. И помнила, как слетел соколом на тот струг с обрыва на огромном крылатом волке оборотень-князь. Весь город помнил.
Князь видел в толпе, окружавшей жену, блестящее кольцо копейщиков. Видел на каждой крыше Яновых стрелков. Гнатовых злодеев не видел, но точно знал, что там они. Лют обещал сберечь матушку-княгиню, проводить на подворье безопасно. Это означало, что напади на подводу весь Киев с тройкой драконов впридачу — Всеслав за жизни их и резаны не дал бы. За драконьи, разумеется.
Насторожил митрополит.
Сперва шумно и многословно восхвалил Господа за помощь и спасение невинных, но сразу же, без паузы, начал отчитывать князя за то, что его, архипастыря, не пустили облегчить страдания и отпустить грехи рабов Божьих. И тех пришлось пеленать, как младенцев, ибо метались они, бесами одержимые. И тут же следом осудил Всеслава и жену его за богомерзкие песнопения и чародейство.
По лицу Рыси было понятно, что князю достаточно кивнуть, моргнуть, шевельнуть пальцем или хоть бровью — и ужин на пастыря можно будет уже не готовить. Никогда. Его и не нашёл бы никто, мало ли чудаков пропадало, неправильно поговорив с Чародеями?
Но у Всеслава не было сил ни моргать, ни кивать, ни петь, ни свистеть. Когда пятого прооперированного увезли, я прислонился к борту, до которого добрался ползком, перебираясь от пациента к пациенту, и «вернул управление» князю. «Ох и ремесло у тебя, Врач» — охнул он, ощутив каждую из забитых мышц, тяжкую усталость и лютый голод. «Да лучше б я день напролёт в оберучь рубился или лес валил!»
Да, с непривычки, да новым инструментом, да на голом дереве, да после скачки и полётов было тяжко. Пять операций за день в принципе не сахар, а с таким инвентарём — тем более.
Но и спускать такие выходки было нельзя, даже митрополиту. Тем более греку.
— Ты придёшь на мой двор завтра, после обедни. Мы поговорим в более удобное время, в более пристойном для беседы месте, — размеренно произнёс князь, глядя, как толпа вслед за подводой втянулась в городские ворота, почти очистив берег.
— Ты что же, пропустишь обедню⁈ — взвился митрополит. — После сонмища грехов сегодняшних ни на исповедь, ни на причастие не явишься⁈
Видно было, что его этот момент неприкрыто беспокоил. Но почему-то мне казалось, что не в части спасения бессмертной души какого-то князька диких русов. А в части возможной утраты влияния на этой земле византийской церкви, а главное — персонально владыки Георгия. Можно было, наверное, поведать ему, что исповедались мы заранее, перед самим Господом, пролетая прямо под ним. И причастились так, что устали отмываться. И что казнь тех, кто хотел убить женщину с ребёнком и пострелял три десятка воев и гребцов, а с ними двух старых нянек, что ещё за Глебом и Романом ходили — это не грех. Но было, во-первых, не ко времени, а во-вторых, несказанно лень. Даже я, более терпеливый в силу возраста, уже послал бы назойливого попа́. Всеслав же поражал выдержкой. На то он и князь великий, а не главврач районной больницы.
— Ты, верно, плохо понял меня, Егор, — о голос великого князя Киевского можно было мечи точить. Что мечи, там и железный лом наточился бы. С похожим звуком.
Митрополит клацнул зубами в бороде. На Рысь было приятно смотреть. Весь вид его говорил: «что, съел, во́рон носатый? Не „отче“, не „владыка“, а эдак вот, по-свойски! Слушай внимательнее, будет весело! Тебе — вряд ли, а нам так точно».
— Ты придёшь на мой двор завтра!
Вот, вроде, и голосом не давил, и гипнозом не пользовался, но ясно было всем: завтра непременно стоило не приехать или прилететь, а именно прийти, именно митрополиту, и никак не мимо княжьего двора.
— У тебя много дел. Я не держу тебя, — теперь голос Всеслава вызывал жажду, таким сухим он был.
Георгий скомканно попрощался и покинул борт. Сразу стало свободнее и как-то прямо ощутимо легче.
— Гнатка, пожрать бы, а? — неожиданно протянул князь. И я его прекрасно понимал — тело-то одно.
— Ах, ма-а-ать-то, всё из башки вон! — воскликнул Рысь и замахал руками в сторону берега. — Давай-ка, Слав, на берег переберёмся. Не знаю, как тебе, а мне тут кусок в рот не полезет.
Всеслав ухватился за протянутую ладонь друга и поднялся, чуть покачиваясь. Я лишь слабо удивился: студенты-медики, не говоря уж о патологоанатомах и судмедэкспертах, свободно и с аппетитом могли принимать пищу и не в таких условиях. «Фу ты, колдуны дикие!» — от образов, что подняла моя память, князя аж передёрнуло.
На берегу, чуть поодаль желтевшей ветлы, уже раскладывали на скатёрке что-то съестное. Потрескивал костерок. Возле него сидели Янко с Алесем. Рай да и только.
— Там портки, рубаху да свитку новую принесли. Ты, может, это… — чуть смутился Гнат.
Всеслав осмотрел себя и согласился с другом. «Это» и впрямь не помешало бы. Скинув оставшуюся одежду и обувь, зашёл в воду Почайны, разогнав перед собой какие-то перья, щепки и прочий мелкий мусор, который почему-то всегда толокся возле берега на любом причале любого порта из виденных нами. Рысь встретил, дал утереться и помог натянуть порты и рубаху — на влажное тело грубая ткань предсказуемо налезала нехотя.
Потом был поздний походный обед-пикник, где князь налегал на сладкое. Сотовый мёд с ягодным взваром приносили ещё дважды — Гнат понял, что десерт другу «зашёл». Мясо тоже не пропало. Ели по-степному, отмахивая куски от ломтя ножами возле самых губ, и чинно, без спешки. Некуда уже было спешить. Пока.
— Где сыны? — задал Всеслав первый вопрос, отхлебнув горячего, со смородиновым листом, взвара.
— В теремах, на подворье, с моими и частью Янкиных. Сам же учил — не след класть все яйца в одну штанину, — ответил Гнат. — За казной глядят, за закромами. Да за грамоткой той, в какой ряд твой с градом Киевом. Её уж трижды умыкнуть пытались.
— Чего не сказал-то? — покосился князь на друга.
— К слову не пришлось как-то, — наигранно легко отозвался тот, — то одно, то другое. Да и до ерунды ли тебе? Вон, Микулу, крота подземного, тоже три раза брались извести́, тоже что ли отвлекать тебя пустяками?
— Ну? — с интересом протянул Всеслав.
— А то! — Рысь снова начал любимое представление, как он, умница, хорошо знает службу, бережёт покой вождя и вообще редкий молодец. — Первый-то раз моим переодеться пришлось, пугануть малость, а там и местные проснулись. Зато проникся торгаш, как в мокрых портках два дня повонял. Такого нарассказал — устанешь слушать!
— Важное? — коротко уточнил Чародей, сощурившись нехорошо.
— Много, — отставив шутки, подобрался Гнат, — и как Изяслав за долю малую соседских торговцев в город не пускал. И как по наущению лавочников да лабазников здешних купцов Черниговских, Тмутараканских да Смоленских потрошил не единожды. А от того цены менялись в окру́ге, и на том торгаши киевские мошну набивали туго, да ему отстёгивали щедро.
Было видно, что Рыси новости эти было неприятно до брезгливости что слушать, что передавать. Князь тоже морщился. Я лишь понимающе кивал. В моё время государственно-частное партнёрство тоже так же примерно работало. А как вы хотели — сидеть у огня и не погреться? Другое дело, что огонь часто разводили сами, где хотели, на жертвы среди мирного населения не глядя.
— Продолжай, — кивнул Всеслав.
— Про Печорских попо́в много говорил. На снадобьях, мол, наживаться не дают, продавать не разрешают в два-три конца. А как он с торга выжил их — вовсе даром раздавать начали — ни себе, ни людям. Ничего, говорил, не смыслят чернецы в искусстве него… нега…? Забыл слово, — вздохнул он, — вроде «негодяйство» какое-то.
— В искусстве негоции? — предположил князь.
— Во, вот оно, то слово! А это чего за напасть такая, Слав?
— Негоция — торговля, негоцианты — торгаши. Больно им, когда нажиться не могут, пусть даже на хворобе да беде чужой. Всегда так было, что лекарскими снадобьями промышлять именно они брались, а не те, кто делал те составы. Выгодно — болеть-то люд никогда не перестанет, а цены́ у здоровья нет, прихватит — последнее отдашь. Они и рады.
— Ясно. Да, на хутор-пасеку, что на севере от Киева, тоже лаял, и за то же самое. Только там, говорил, ещё брагу ставят, да хорошую на диво, а продают на торгу недорого. Я вчерась по дороге вспомнил, когда ты сказывал про Домну-то, — и он посмурнел. Да, история Буривоевой правнучки была печальная. Очень.
— К делу, Рысь. Темнеть скоро начнёт, осень. Что вызнал? — перешёл Всеслав к главному.
Лиходеев живьём взяли почти два десятка душ. На берегу да в городе. Ещё столько же пристрелили да зарубили, из тех, кто свободу свою дороже жизни оценил. Но и из тех вышло паре паскуд остаться в себе и почти целыми. Раз так в полон не хотели — значит, было, что терять, за что ответ держать, совершенно резонно решил Гнат.
По первости история выходила мерзкая.
Уходя на Польшу, к Болеславу, за подмогой, Ярославичи бросили клич по лихим людям, коих тут в округе всегда водилось в избытке. Велели перехватить, издырявить стрелами да спалить на глазах горожан лодью с княгиней Полоцкой. И о том, когда та должна пристать в гавани, сообщили им два дня тому назад.
Для князя услышанное было неприятным, но предсказуемым. Для Рыси — профессиональным оскорблением. Он, как начальник разведки и контрразведки Полоцкого княжества, обязан был если не избежать, то хотя бы предупредить. Но даже его люди в Полоцке узнали об отплытии всего за несколько часов, как и сама княгиня. И шли они на другом насаде, не на том, что торжественно готовили к речному походу с Двинского берега. Значит, какая-то глазастая и очень быстрая кукушка сидела на ветке у реки. Она и принесла на хвосте вести. И Гнат выглядел расстроенным и до крайности злым, мечтая, хотя, зная его, скорее планируя, как именно он тот хвост вырвет. Вместе с позвоночником и черепом.
— Но?.. — подтолкнул чуть князь зло сопевшего друга. В таких делах всегда бывает «но», и, чаще всего, не одно, и каждое следующее — хуже предыдущих.
— Эти двое, что с таким трудом сдавались, говорят, что волю Ярославичей, как и серебро, принёс им монах, — хмуро выдал Гнат. И история мгновенно стала ещё пакостнее.
— Опозна́ют? — хорошо с ним, с Рысью, много говорить не надо, с полувзгляда понимает.
— Один только издали видел, со спины. Монах как монах, дерюга серая да куколь на башке. Второй ближе был, но лица тоже не видел. Говорю же — прятал морду-то.
— Второго приведи.
— Он того, Слав, — странно, непривычно замялся друг, — вряд ли за видока сойдёт.
— Глаз лишил, что ли? Грубо, Гнат, — пожурил друга Всеслав.
— А чего сразу я-то⁈ — подскочил аж тот. — Вавила ему поднёс, не я!
Память князя показала, о ком шла речь. Вавила был одним из самых здоровых Ждановых, на спор приседал дюжину раз с навьюченным конём на плечах и статью очень походил на недавно виденного Гарасима. Того, кому Вавила «поднёс», самый лучший челюстно-лицевой хирург моего времени мог, пожалуй, только грустно перекрестить. Прямо в брызги и месиво на месте лица.
— Веди, — повторил Всеслав. И Рысь махнул сложно рукой в сторону кустов.
Предчувствия, как говорится, не обманули. Лица на том, кого притащили под руки двое Гнатовых, и впрямь не было. Снаружи.
— Оно говорящее? — на всякий случай уточнил князь.
— Разобрать можно. Если постараться. Сильно, — пробурчал Рысь.
— Тогда старайся, — велел Всеслав и повысил голос:
— Я, Всеслав Брясиславич, князь Полоцкий и великий князь Киевский, жить тебя не оставлю. Но умереть можешь быстро, без мук. А можешь и седмицу полную в крови, дерьме и слюнях провыть, есть у меня умельцы. Душу твою после того, как от оставшегося на костях мяса отлетит, я себе приберу. Вечно служить мне станешь, не будет тебе ни покоя, ни честного посмертия.
Звучало это, разносясь над водой и берегом, как что-то среднее между клятвой и заклинанием-наговором, торжественно и страшно. Голос князя тускло шелестел, как сталь возле самого горла. Когда ему надо было — он делался сказочно убедительным. И сказка была из тех, что детям не рассказывают. Даже самым непослушным.
Тело без лица задёргалось в крепких руках, забулькало, брызнув красным и выплюнув, кажется, последние зубы, завыло. И зажурчало. Очень убедительным был Чародей.
— Всё скажу, спрашивай, — «перевёл» Рысь.
— Ты видел монаха, что принёс серебро и волю князей. Если отвечаешь «да» — правой рукой качни, «нет» — левой. Головой не тряси, больно ведь, — проявил заботу князь.
— С лица видел? Со спины? С левого боку? С десяти шагов? Дальше? С семи?
Допрос немого вёлся быстро, удивляя даже много повидавшего и натворившего Рысь.
— Глаза видел? Нос? Бороду? Седая? Рыжая? Чёрная?
Три сотника аж вперёд подались — Чародей на их глазах вынимал из молчавшего татя описание врага. Обманчиво легко и на диво споро.
— Ростом с тебя? Выше? На голову? На две? Голос слышал? Низкий? Грубый?
Рысь махнул, и у костра сел, скрестив ноги, Ясень, один из его бандитов. Он чудесно пел, умел подражать голосам зверей и птиц. И людей.
— Такой? Выше? Вот так? Или так?
Изуродованный аж замахал правой рукой и замычал, когда Ясень заговорил четвёртым голосом. Мягким, будто бархатным. С заметным греческим выговором. Рысь впился глазами в князя.
— Пахло от того монаха? По́том? Дымом? Смолой? Сладким, как возле булочного ряда на торгу поутру, чуть деревом отдавая?
И снова замолотила по воздуху правая ладонь. И громко, хором, сглотнули Алесь и Ясень. Янко и Гнат смотрели на князя не дыша, широко распахнутыми глазами.
— В Господа Иисуса Христа веришь, тать? Молись Ему, Он и надоумил, и уберёг тебя. Рысь, сведи его к Антонию, пусть лечит, как умеет. За лечение казна княжья заплатит сполна. Если покинешь пределы обители, тать — умрёшь. Чудо свершилось, отвёл Бог от тебя смерть сегодня. За правду твою. Молись крепко.
Выпущенный Гнатовыми разбойник пал на колени, булькая, свистя и брызгая кровью.
— Лютояром звали его. В обители другое имя примет и судьбу новую. За чудо вечно будет Бога молить, и за здравие твоё, княже. Ватагу Щуки ты изрубил, с самого́ неба рухнув соколом на их струг, а за ними кровь аж от Новгорода тянется. Бог хранит тебя, княже, — толмачил Рысь деревянным голосом.
— Ступай, раб Божий, Лютояр, и не греши боле. Я прощаю тебя!
Человека без лица уносили, а он все продолжал хрипеть, булькая и плюясь красным. По торчавшей слипшейся бороде текли слюна, кровь и слёзы.
— Рысь, — произнёс Всеслав, и без того зная, что друг, как и все у костра, не сводят с него глаз. Сам же он смотрел на пламя, и оно будто говорило с ним. — Диакона Афанасия найти и взять живым.
— Алесь. Пока свора Ярославичей до поляков идёт — пусть у них земля под ногами горит. Колодцы отравить на три дня пути. Не смертным ядом, загадить просто. Пусть им волки воют каждую ночь. Пусть ямы ловчие коням ноги, дружинным шеи ломают. Чтоб добрался Изяслав с братьями до Болеслава не правителем соседней державы, которого тать ночной изобидел да обманом престола лишил. Пусть притащатся хромыми засранцами-оборванцами, что от каждого куста шарахаются, от каждого громкого звука вздрагивают. И плевать мне, их то воля была, или греков. Не бывать боле ни воле такой, ни тем, кто исполнять её взялся!
Пламя, будто кто сухого трутовика сыпану́л, поднималось выше, как и звук голоса, что едва не сорвался на рык. Зачарованно смотрели на князя сотники.
— Помоги Гнату верным людям вести передать, — выдохнул Всеслав, с силой потерев лицо ладонями. Вспомнив, что отдавать приказ начал старшему по кавалерии и дальней связи.
— Исполним, княже, — хором отозвались они, прижав правые кулаки к сердцу, склонив головы.
— Струг злодея Щуки вытянуть. На берегу, меж водой и сушей, яму вырыть. Падаль разбойную на дно свалить. Живых сложить поверх, да жилы подсечь им. Струг на них поставить, сложив в него воев честных, что до последнего вздоха верой и правдой служили. Проводим родичей по-старому, как потребно. Готовьте тризну, браты.
— Дозволишь ли моим воям быть на тризне той? — раздался неожиданный голос из-за спин, от леса.
Обернувшись на него, Всеслав увидел Гарасима, что выходил из подлеска, не шелохнув-не хрустнув ни единой веточкой. И качнул ладонью, разом усадив вскочивших сотников, убрав мечи Рыси, саблю Алеся и стрелу Янки.
Гигант подошёл на три шага ближе, склонил почтительно голову и медленно повернулся лицом к лесу. На спине у него висел большой плетёный кузов. В котором сидел, как филин в дупле, безногий калека Ставр.
— Мы принимаем волю твою, Всеслав Чародей и идём под твою руку, — прокаркал он торжественно.
— Быть по сему, вой добрый, Ставр Черниговский. Буривою говорил, и тебе скажу: отбренчали своё струны греков. Не бывать больше на земле моей разладу меж русскими людьми.
— Слава князю! — выкрикнул дед, глаза которого подозрительно блестели в сумерках. Костёр, наверное отражался.
— Слава князю! — повторил каждый у огня. И эхом отозвались лес, берег и река.