Станислав Август Понятовский

1


эр Диккенс слёзно умолял своё правительство отозвать его от русского императорского двора. Он исполнял свою должность посла Англии довольно давно, несколько лет прошло в бесплодных переговорах. Англии необходим был союзник, с которым она могла бы решиться на разрыв с извечным врагом — Францией — и заручиться поддержкой русских солдат, которыми так легко разбрасывалась Елизавета для опоры своим союзникам.

Но длительные усилия сэра Диккенса ни к чему не привели. С императрицей невозможно было говорить о серьёзных планах, а канцлер Бестужев тянул в сторону Австрии, был верен австриякам и об английских интересах и не помышлял.

И сколько бы ни заводил сэр Диккенс разговоров о союзе, о поддержке русской армией английских интересов, он натыкался на глухую стену. Елизавета его не слушала, увлечённая балами, маскарадами и комедиями, а Бестужев отворачивался от английского посла, придумывая всяческие отговорки.

Диккенсу это надоело — сидение в Петербурге среди шумных и многолюдных празднеств было бесплодно. Он просил сменить его другим послом — молодым, крепким, устойчивым к стремительному и бесцельному времяпрепровождению, могущим сопровождать императрицу в её скоропалительных поездках на богомолье и высказывать очаровательные тосты на куртагах и парадных обедах, не приводящие ни к чему...

В туманном Альбионе задумались. Кто может исполнять роль посла и добиться от России определённых обещаний — помощи армии и флота в будущей войне с Францией, которая становилась всё более очевидной?

Нужен был молодой, искушённый в светской жизни посол, блестящий светский лев, умеющий вставить своё слово между картинами менуэта и антрактами посреди комедии...

Чарльз Генбюри Вильямс отвечал всем этим требованиям. Развратный и легкомысленный по натуре, прошедший хорошую школу наслаждения и удовольствий, он мог добиться и тех обещаний, которые жаждала получить от России Англия.

Сэр Вильямс в течение нескольких лет занимал пост резидента английского правительства при саксонском дворе и играл довольно значительную роль в установлении политических связей своего правительства с мелкими германскими государствами. Здесь-то, при саксонском дворе, и познакомился он с выскочкой, парвеню[9], мечтавшим о высоком и могущественном влиянии, не данном ему от рождения. Это был невысокий белокурый молодой человек лет двадцати шести, племянник могущественных фамилий Польши — Чарторыйских — Станислав Август Понятовский.

Как ни странно, но как раз тёмное происхождение и страстное стремление выбиться в самые первые люди на земле сохранили ему чистоту жизненной позиции.

«Сперва строгое воспитание, — писал он впоследствии, — отдалило меня от всяких беспутных отношений. Затем честолюбивое желание проникнуть и удержаться в так называемом высшем обществе, в особенности в Париже, охраняло меня в моих путешествиях, и целая сеть странных мелких обстоятельств в моих попытках вступить в любовные связи в других странах и на моей родине и даже в России как будто нарочно сохранила меня цельным для той, которая с этой поры властвовала над моей судьбой...»

Конечно, писано это было через много лет после первого знакомства с Екатериной и писано даже для её придирчивого глаза, но в основном верно было то, что взор Понятовского, имеющего в душе червоточину честолюбия, всегда поднимался выше собственной судьбы и никогда не останавливался на тех, что способны были ещё более унизить его и без того тёмное происхождение. Во всяком случае, он сумел понравиться сэру Чарльзу Вильямсу, втереться к нему в доверие, и английский посол взял его в свою свиту при отъезде в Россию.

Правда, много при этом похлопотали и могущественные Чарторыйские. Они надеялись, что истрёпанный ветрами междоусобиц корабль их родины получит поддержку в Северной столице, и дали определённые инструкции своему ставленнику при английском посольстве.

В те времена ко всякому посольству в России примазывалось столько тёмных личностей, столько искателей лёгкой наживы и блеска в высшем обществе, что никто и не подумал обратить внимание на тёмную лошадку в свите сэра Чарльза Вильямса. Даже сэр Вильямс поначалу не ставил Понятовского ни во что. Вскоре ему пришлось убедиться, что сам он со всей своей светской ловкостью и пронырством, развратом и цинизмом не смог бы достигнуть и сотой доли тех преимуществ, которыми вдруг возобладал Понятовский, никчёмная личность при посольстве.

Зато Екатерина обратила внимание на Понятовского по подсказке своего советника, шута и развлекателя, камергера Льва Нарышкина. На первом же куртаге, где появился Понятовский, заслоняемый фигурой светского льва сэра Вильямса, Нарышкин глазами показал Екатерине на белокурого невысокого поляка, умеющего держаться просто и естественно, не роняя при этом собственного достоинства.

— Далеко пойдёт этот молодой повеса, — шепнул Лев Екатерине.

Она с удивлением взглянула на своего товарища по развлечениям.

— Умеет говорить, чувствителен, чист душой и сердцем, — скороговоркой шептал Нарышкин великой княгине, — и это в наши дни, когда он вращался и в высшем свете в Париже, но при всём своём лоске сохранил романтическое направление ума...

— Да когда ж ты успел узнать этого поляка? — и вовсе изумилась Екатерина.

— Бывает достаточно одной мальчишеской вечеринки, чтобы узнать, — загадочно ответил Лев.

И Екатерина сощурилась. Она всегда была несколько близорука, чтобы получше рассмотреть какое-либо чудо при дворе, где даже женщины говорили о скабрёзных вещах без всякого смущения.

Она нашла, что Понятовский не так хорош, как Сергей Салтыков, о котором она вспоминала с досадой и тоской, но лоск парижского двора оставил на поляке заметные следы. А уж когда его подвели к ней и он со вздохом поцеловал её руку, прибавив несколько блестящих комплиментов, она вдруг прониклась к нему тёплым чувством. Они заговорили о французской литературе, о новинках философии, о вольтеровских мыслях, и Екатерина уловила родственную душу: Понятовский с одинаковым блеском развивал литературную тему, порицал практику Бурбонов, выказывая истинное свободолюбие, и с тоской и страстью вставлял слово о своей униженной родине. Екатерина была очарована, пригласила его бывать у неё на обедах, и скоро их разговоры становились всё более и более живыми и интересными...

Лев Нарышкин был разочарован. Он думал сохранить свою притягательность для Екатерины, подарив ей очаровательного говоруна, и вдруг понял, что глаза этого парвеню загорелись интересом, уже далёким от умных разговоров. И Екатерина преобразилась — она уже не помышляла о Сергее Салтыкове, невольно сравнивала пошлые комплименты и грубые шуточки прежнего любовника с блестящим даром Понятовского и всё более привыкала не обходиться без него нигде.

Впрочем, Лев Нарышкин прекрасно понимал, что никогда его личность, почти уродливая даже при первом взгляде, не станет для Екатерины любимой. И потому он при общении с Бестужевым высказал и ту довольно заурядную мысль, что заменить Салтыкова сможет и ещё кто-нибудь, пусть и не такого родовитого происхождения, как тот. Бестужев согласился с мнением Нарышкина и даже склонил голову в ответ на предложение направить внимание Екатерины не на светского льва, искушённого в наслаждениях сэра Вильямса, а на незаметного, тихого, как мышонок, человека, которым можно легче управлять...

Вот так, незаметно, путём сложных и тонких интриг свели Екатерину с Понятовским.

Но оказалось, что под пылкой и романтической внешностью Станислава Августа скрывалась натура холодная, расчётливая, эгоистичная и довольно трусливая. Он, несмотря на подталкивания Льва Нарышкина и благосклонные взоры Бестужева, всё никак не решался завести роман с великой княгиней. Ему всё мерещились и палки, и кошки[10], введённые в наказание Петром Великим, и зловещая Сибирь...

Екатерине самой пришлось сломить последнее сопротивление робкого поляка. Она жаждала его ласк, она стремилась к его поцелуям, и не только руки и официальным, она хотела обнять его.

И она добилась этого. Много месяцев, обуреваемая своим чувством, боролась она за белокурого поляка и победила.

Впоследствии Понятовский рассказывал в своих записках о Екатерине как идеале красоты:

«Ей было двадцать пять лет. Она недавно лишь оправилась после первых родов и находилась в том фазисе[11] красоты, который является наивысшей точкой её для женщин, вообще наделённых ею.

Брюнетка, она была ослепительной белизны. Брови у неё были чёрные и очень длинные, нос греческий, рот как бы зовущий поцелуи. Удивительной красоты руки и ноги, тонкая талия, рост скорее высокий, походка чрезвычайно лёгкая и в то же время благородная, приятный тембр голоса и смех такой же весёлый, как и характер, позволявший ей с одинаковой лёгкостью переходить от самых шаловливых игр к таблице цифр, не пугавших её ни своим содержанием, ни требуемым ими физическим трудом...»

Лукавил, ох как лукавил Станислав Понятовский, когда писал эти строки! Конечно, сквозь флёр времени, этих прошедших тридцати лет, не мог он вспоминать о женщине, сделавшей его королём, объективно и обстоятельно, но такая лесть, даже в воспоминаниях, заставляет думать, что и теперь, по прошествии времён, он не забывал благодеяний, оказанных ему Екатериной...

Конечно, великая княгиня никогда не была такой красавицей, какой описал её Понятовский, но её весёлый характер и милое лицо, вся её фигура действительно дышали таким очарованием, что Понятовский забыл про Сибирь.

Впрочем, и здесь он действовал не по своей воле. Под его любезной и очаровательной внешностью всегда стояли тонкий расчёт и сухой прагматизм, эгоистичность и холодное сердце. Он и не подумал бы о связи с Екатериной, опасаясь подводных камней на этом пути, если бы в ту пору, через много лет после постылого брака, великая княгиня уже не начала заниматься политикой, от которой она была отстранена столь долгие годы, и не превратила бы свою семейную и династическую тюрьму в искусный будуар, ставший свидетелем многих её увлечений, из которых только один был плодотворным и привёл к выполнению её династической задачи — рождению наследника.

К политике подталкивало её всё окружение. Если с самого начала своего брака она лишь изредка занималась делами голштинского наследства своего мужа, давая ему правильные советы и делая глубокомысленные выводы, то теперь она присматривалась ко всей европейской политике и отдавала себе отчёт, сколь несерьёзно относится к ней Елизавета. Всеми делами вершил Бестужев, поначалу ставший негласным тюремщиком и строгим воспитателем Екатерины. Он тянул в сторону Австрии, по старинке считая её союзником, а может быть, получая хорошие дотации от неё, и отважиться на перемену курса у него не было ни фантазии, ни склонности к авантюрам.

Сэр Вильямс уловил это сразу. Он блистал на всех куртагах и парадных обедах императрицы, затмевал собой в искусных комплиментах других иностранных министров, но решить дела вдумчиво и обстоятельно ему никак не удавалось. Елизавета уклонялась от серьёзных разговоров и не решала ничего, давая волю Бестужеву, а он был противником интересов Англии. Отговорки, проволочки, смутные надежды, никакой твёрдой почвы. Но сэр Вильямс понял, что и Бестужев меняет курс, правда, не во внешней политике, а у себя дома. Бестужев вдруг начал делать шаги к великой княгине, и Вильямс задумался, что бы это значило.

А значило это ни больше ни меньше, как раздумья Бестужева о будущем. Елизавета была на богомолье и, выйдя из церкви посреди молебна подышать свежим воздухом, вдруг свалилась в жесточайшем припадке, потеряв на несколько часов сознание.

Она выздоровела, но с той поры боязнь потерять своё место и своё влияние прочно завладели Бестужевым, и он искательно осмотрел всё политическое поле вокруг молодого двора. С Петром невозможно было наладить связи — он всё сразу же разболтал бы. Язык его не знал удержу, только Екатерина умела укротить его несколькими насмешливыми словами. Бестужев начал искать пути к Екатерине. Она стала бы императрицей в случае смерти Елизаветы, и хоть императором был бы этот болтливый и разнузданный прусский поклонник, Екатерина играла бы не меньшую роль. Её ум и изворотливость уже были оценены Бестужевым...

И сэр Вильямс тоже стал искать пути к сердцу Екатерины. Но спохватился он поздно. Принятый любезно и радостно, согретый милостивыми словами молодого двора, сэр Вильямс подметил, однако, что смотрит Екатерина так нежно не на него, а в другую сторону, в его свиту. Ему ничего не стоило установить, что именно Понятовский сделался предметом её нежных взоров.

Удивившись, но и обрадовавшись, сэр Вильямс уступил поле боя молодому поляку. Это была победа, и она была сэру Вильямсу на руку...

Впрочем, Екатерина уже давно не была той тихой и скромной девочкой, которая в ответ на все укоризны и упрёки, насмешливые слова и придирки императрицы отвечала лишь низким наклоном головы и выступающими на глазах слезами и рыдающим шёпотом говорила:

— Виновата, матушка!

Давно не слышала этих слов от неё Елизавета и всё больше и больше подозревала невестку в сговорах, заговорах, потому и ни одной ночи не провела в покое, всё кочевала из одной постели в другую, неожиданно и рьяно распоряжаясь в ту же секунду, как решала, где ночевать. Слишком явственно стояла в её глазах история её восхождения на престол, когда не потребовалось ничего, кроме нескольких пьяных солдат — охраны у правительницы Анны Леопольдовны, как правило, не было...

Боялась ли в самом деле Елизавета своей невестки, неизвестно, но что тиранила её, заставляла жить словно в тюрьме, — это факт общеизвестный. Когда же гнёт становится невыносим, сильный человек находит выход из положения. Запрещают переписываться — и узник изобретает невидимые чернила, запрещают даже встречаться взглядом — и узник осваивает науку общения другими путями. Чем горше угнетение, тем изворотливее делается человек.

Запретили великой княгине переписываться с матерью, и она сначала плакала от унизительной опеки, а потом нашла способ общаться с ней: в Петербург приехал музыкант, который выступал во дворце, и его карман стал почтовым ящиком для писем Екатерины. А позволение вступить в связь с Сергеем Салтыковым и без того дало понять Екатерине, что нельзя только выставлять напоказ свои отношения, а тайком можно делать всё, что угодно. И в этом ей немало помогали некоторые её приближённые — обладала способностью расположить их в свою пользу великая княгиня.

Так что к моменту знакомства и связи с Понятовским Екатерина уже многое умела, ловкость её накапливалась с годами унижений и запретов.

Сильно и сладко зацвели в этом году липы в тёмных аллеях ораниенбаумского парка. Густой и нежный аромат цветущих лип заполнил собой всё окружающее пространство, и даже дворец, в котором уже выставили зимние рамы и иногда открывали окна, теперь весь был пропитан этим сладостным ароматом.

Великая княгиня Екатерина сидела у открытого окна и всей душой отдавалась чистейшему и сладкому запаху лип. Странно, думалось ей, такие невидные жёлтенькие цветочки, которые порой и не разглядишь в молодой и липкой зелени распускающихся листьев и чёрной мрачной коре сучьев и веток, издают такой аромат, что не только пчёлы летят на него, но и люди идут на этот аромат. Запах цветущих лип заглушал собой даже терпкий горьковатый дымок от камина, в котором тлели огромные толстые поленья. Екатерина всё ещё приказывала топить камин в своей опочивальне — она панически боялась холода, вспоминая, как ещё четырнадцатилетней девочкой так простудилась на холодных полах Зимнего дворца, что несколько недель лежала в жару, и даже Елизавета опасалась за жизнь будущей жены своего наследника. Елизавета опасалась не зря: случайная и нелепая болезнь унесла её жениха в могилу за несколько недель до свадьбы, и императрица всё ещё вспоминала голубые глаза и белокурые локоны своего так и не ставшего ей мужем жениха, хотя другие привязанности и льстивые слова приближённых, восхвалявших её и без того прославленную красоту, уже давно должны были вытравить в ней несбывшиеся мечты о законном муже, маленьком герцоге крохотной немецкой земли, будущем наследнике, который так и не стал родным для российской принцессы...

Вдыхая сладкий и нежный запах цветущих лип, Екатерина изредка бросала взгляд на кусок серой и нечистой бумаги, лежавший на её маленьком столике для случайных деловых бумаг, и её мысли перескакивали с любования и наслаждения ароматом липы на грозную действительность.

Бумага была слишком неожиданна для Екатерины. Ещё несколько месяцев тому назад Бестужев и не подумал бы о путях-дорогах к сердцу и уму великой княгини, но события последних нескольких недель заставили его поразмыслить о будущем. Неспокойный режим дня Елизаветы, не знавшей с утра, где она станет ночевать в следующий раз, обеды и ужины в самое неурочное время, сон только под утро, и тоже беспокойный, словно бы ей угрожала смертельная опасность, — всё это заботило Бестужева. Императрица всё ещё помнила, как легко заняла она трон, как беспечность и легкомыслие правительницы Анны Леопольдовны позволили ей, молоденькой принцессе, захватить трон и дворец с помощью всего-навсего каких-нибудь трёхсот гвардейцев, которых и по сей день привечала Елизавета: крестила у них детей, приглашала на парадные обеды и давала «на чаек» большие суммы денег, хотя казна вечно была пуста — всё съедала военная кампания против Пруссии.

Екатерина лишь усмехалась. Она и не думала о захвате власти, да и сделать это для Петра вовсе ей не улыбалось. Всё более дерзким и невыносимым становился этот тщедушный и прыщавый великий князь, и всё более донимал он Екатерину злыми словами и странными поступками. Он и не думал скрывать свои сердечные привязанности, и Екатерина уголком рта усмехалась, когда думала о его последней пассии — Елизавете Воронцовой. Когда императрица приставила к Екатерине в качестве молодых фрейлин двух своих протеже, Екатерину и Елизавету, дочь и племянницу влиятельного графа Воронцова, великая княгиня сразу отличила старшую — Екатерину. Некрасива, но умна, честолюбива, дерзка на язык и не скрывает своих истинных привязанностей. Уже замужем, выдана по любви за красавца Дашкова, уже имеет сына, но молодость берёт своё, и в дворцовой кутерьме блистает она и остроумием, и находчивостью, и умением подметить смешные стороны приближённых императрицы и высмеять их зло и резко.

И совсем другая — младшая. Елизавета уже в свои восемнадцать лет была тучной, раскормленной, складки жира выпирали из-под тугих корсетов и заслоняли талию, двойной подбородок покоился на высоких воротничках тестом, а декольте давало возможность увидеть полную белую шею и округлые пышные формы высокой груди. Лицо её было всё испорчено оспой, крупные ямины от рубцов остались на всю жизнь. Как ни странно, они не портили лица Елизаветы, потому что кожа её была белой и нежной, и Екатерина вполне понимала своего мужа, увлёкшегося молоденькой фрейлиной, толстой и пышной. Увлеклась Петром и сама Елизавета, стала подражать ему и за несколько месяцев научилась и курить вонючие трубки, и пить скверное, отвратительное пойло, которым Пётр угощал своих голштинских солдат. Они были набраны с позволения императрицы в полк, которым он сам же и командовал, во всём подражая Фридриху и считая его самым великим из всех полководцев всех времён и народов.

Часто, не спрашивая Екатерину, не говоря ей даже о том, что забирает с собой Елизавету, Пётр возил её в компании своих офицеров и с восторгом наблюдал, как пьёт его пассия огненное пойло, курит вонючую трубку и щеголяет теми же словечками, которыми любил уснащать свою речь великий князь.

Вот и теперь пирует Пётр в своих покоях, окружив себя голштинскими солдатами, изредка похлопывает по широкому крупу свою любовницу и думать не думает ни о каких заговорах и переворотах — ему и без того хорошо.

А вот Бестужев думает. Бумага его о том, чтобы изменить порядок престолонаследия — добиться, чтобы Пётр, вступив на престол по смерти своей тётки, вручил такую же власть, как у него, и своей жене, Екатерине, чтобы, венчаясь на царство, он мог бы короновать и её. Словом, императрица должна подписать такой указ, чтобы власть была поделена между ним, Петром, и Екатериной...

Великая княгиня раздумывала. Очень уж рискованно соглашаться на такое опасное для неё дело. Проведает Елизавета, императрица, что и она, Екатерина, так же мыслит, может и в монастырь сослать, а то и лишить головы. Что это вздумалось Бестужеву беспокоиться о власти для Екатерины, деля шкуру ещё неубитого медведя? Екатерина уже поняла, что за всеми такими словесами стоит и личная выгода для Бестужева — уж себе-то он выговорил право распоряжаться всем и по смерти императрицы, а великим князьям, могущим вступить на трон, оставляет лишь призрак, тень власти...

Екатерина сразу поняла, к чему клонит Бестужев, но напрямик ничего ему не сказала. Пусть думает, что она в этом хаосе будущего указа ничего не поняла, не увидела, какую выгоду для себя прочит нынешний глава правительства, как обделяет Екатерину и Петра. Но уже и то, что он послал такую писульку ей, Екатерине, отдаёт его всецело в руки великой княгини. А ну как доложит она императрице, какие записки посылает ей Бестужев, а ну как разболтает о его роли? Но Бестужев прекрасно вызнал характер Екатерины, понимал, как умна и решительна великая княгиня, как умеет видеть за словами неизданного ещё декрета наготу замыслов и тайных, секретных мыслей. И потому он не опасался измены и предательства...

Екатерина раздумывала о бумаге Бестужева. Она знала, что отправит её обратно с замечаниями и подсказками, намёками и неопределёнными обещаниями, знала, как ответить на такое опасное предложение. Нет, соглашаться сразу она не будет, даже нигде не скажет своего «да», но зато укажет, как надо переделать этот будущий указ, как исправить его и какие выгоды оставить Бестужеву, а что выговорить себе. Но всё это следует преподнести в неопределённых выражениях, со множеством бесконечных «если», не давая никаких конкретных обещаний и заверений. Нет, мысли её не должны смущать Бестужева, и обещаниями его не обманешь, а уж если попадёт такая писулька на стол Елизаветы, тут риск остаться с головой не только некоронованной, но, быть может, и вообще отделённой от тела.

Впрочем, об этом она ещё подумает на досуге, а теперь она ждёт в гости приятного человека, джентльмена до мозга костей, умеющего блестящей цитате из древнего автора придать вид своей мысли, только что пришедшей ему в голову...

Пока все они были в Зимнем, в Петербурге, ей ничего не стоило принимать у себя Понятовского, скрывать его в окутанной ширмами каморке, и никто из фрейлин, даже Владиславова, не догадывался, что ночи её не одиноки, хоть муж и не посещал её уже много месяцев после рождения сына и наследника.

Здесь, в Ораниенбауме, всё было сложнее. Здесь ещё не окружила себя Екатерина многими вещами, которыми окружала в Петербурге, опочивальня её не была заставлена ширмами, хотя она и приказала привезти их из Зимнего дворца в столице. И потому волей-неволей ей пришлось открыться Владиславовой. Впрочем, Екатерина давно уже догадывалась, что Владиславова хоть и шпионка Бестужева, но ей дозволено быть кроткой, словно ягнёнок, угождать великой княгине, исполнять все её прихоти. И Владиславова исполняла...

Как завязалось всё это в один трудно распутываемый клубок! Владиславовой пришлось открыть секрет о Понятовском, хоть и догадывалась Екатерина, что давным-давно известно Бестужеву про ловкого поляка, потому как не раз и не два пытался он удалить его от молодого двора — неоднократно говорили о влиянии Понятовского на Екатерину австрийский и бельгийский резиденты и министры, возмущались поляком и требовали убрать его от двора. Но Екатерина умела привести доводы, по которым Понятовского не надо было удалять, и сколько уже раз спасала она его от отъезда на родину. И потому так смело писал Бестужев Екатерине — знал, какое средство приструнить великую княгиню держит он в руках. Даже расписки Екатерины видел он у банкира сэра Вильямса. Английский посол открыл кошелёк своего правительства для великой княгини, и она очень широко пользовалась этой неожиданной помощью — «на чаек» у неё вечно не хватало денег, да и Понятовскому они были даже нужнее, чем ей. Она всегда была щедра, а на своей новой родине уяснила, что щедрость должна подкрепляться солидными денежными вливаниями, иначе любовь человека иссякнет. Она твёрдо усвоила это правило, и расчёт её всегда оправдывался — подачки и подарки скорее привязывали к ней людей, даже быстрее, чем ласковые слова и благодеяния. Милости, не подкреплённые богатствами, даром ничего не стоили, а интерес человека всегда можно подогреть подарками и чинами...

Впервые Понятовский здесь, в Ораниенбауме, должен был прийти к ней один, без привычного окружения, без Льва Нарышкина, который умело закрывал собой фигуру субтильного поляка, без тех камер-офицеров, которые могли бы провести его к великой княгине незаметно для .всех окружающих. Екатерина волновалась при одной только мысли, что Понятовский, как прежде Салтыков, может опоздать на свидание, назначенное ему, может прийти позже или раньше, но ей и в голову не приходило обезопасить его путь. Ей казалось, что его титул — помощник английского посла — защищает его куда лучше, чем шпага или кинжал, и она не могла и подумать, что её любимцу может грозить опасность куда прозаичнее, чем козни и интриги послов других стран или доносы её собственных фрейлин. Во Владиславовой она была уверена, а другие фрейлины не смели и помышлять предать великую княгиню — она тщательно скрывала свои намерения и мысли от окружающих её людей. Это раньше душа её была нараспашку, и лишь по подсказке императрицы могла она позволить себе вступить в связь с Сергеем Салтыковым и много же потом от него натерпелась. Любила его, прощала и измены, и опоздания на свидание, и неумение держать данное слово, — всё это позже оттолкнуло её от бывшего любовника, но тем не менее она никогда не забывала, сколько минут радости и наслаждения доставил он ей, и была ему в душе благодарна за все эти минуты посреди безбрежного океана горестей и упрёков. Это теперь она уже не чувствовала себя такой одинокой, какой чувствовала в первые годы жизни в России, это теперь она привязала к себе многих людей не только подарками и щедрыми подачками, но и добрыми ласковыми словами, участием и милосердием.

Своих фрейлин она старалась расположить тем, что вникала в каждую деталь их жизни и быта, помогала, чем могла, и потому приобрела не то чтобы верных подруг, а верных служанок и всегда готовых прийти ей на помощь благодарных подданных. Знала, что на вершине Олимпа, куда вознесла её судьба, не могло быть подруг, там может быть лишь одиночество посреди толпы окружающих людей, но, снисходя к жизни своих слуг, она умела и их расположить в свою пользу.

2


На это свидание Станислав Понятовский собирался тщательнее обычного. Здесь, в Ораниенбауме, надо было бояться всего, что могло быть опасным для жизни, да и сплетни не приходилось сбрасывать со счета. И хоть все знали, что великая княгиня благоволит миловидному поляку, но сказать точно, что он проводит у неё целые ночи, пока ещё не мог никто. Так, носились неясные толки, смутные догадки, вернее всех мог бы свидетельствовать в пользу этой связи только сэр Вильямс, но ему не было смысла и выгоды предавать своего подчинённого, потому что и ему, сэру Вильямсу, были дороги те сведения, что доставлял ему поляк Понятовский. А сведений было достаточно много, и за это не жалел сэр Вильямс кошелька своих английских покровителей. И была у сэра Вильямса лишь одна цель — заключить с Россией такой договор, который позволил бы пустить на извечного врага Англии — Францию — русских солдат, отличавшихся скудным содержанием и горячей отвагой. Правда, ему всё ещё никак не удавалось заручиться верным словом русских, да ещё и на бумаге, но он всё-таки не терял надежды.

Там, в Петербурге, всё сходило с рук субтильному поляку. Там были бесконечные переходы, длинные коридоры, большое количество закутков и тёмных клетушек, где можно было переждать проходы дежурных гвардейцев, да и Владиславова всегда была начеку — Екатерина дарила ей множество дорогих подарков, Бестужев приказывал ей не мешать великой княгине, и статс-дама Екатерины весьма благоволила Понятовскому...

А вот здесь, в Ораниенбаумском дворце, всё ещё было незнакомо и неизвестно Станиславу, здесь было слишком просторно для дворцовой жизни, всё было на виду, очень много света, и благодетельной опеки Владиславовой не приходилось ждать. И потому Понятовскому нужна была смекалка и изобретательность, чтобы попасть в покои Екатерины и затем выйти из них без риска.

Он долго обдумывал свою одежду. Действительно, надо было переодеться так, чтобы ни в ком не возбудить подозрений — светлые северные ночи, когда от смутного неясного света можно было укрыться только за тяжёлыми шторами да в тёмных переходах между опочивальнями и парадными залами, слишком уж отчётливо обрисовывали каждую деталь наряда.

Одеться купцом, но купцов не пускают в покои великой княгини ночью, вельможей — выглядит странно, простолюдином — и того хуже. Пусть это будет наряд не поляка — красный кунтуш[12] он всегда носил с удовольствием, отличаясь этим броским цветом от весёлой и пышной толпы приближённых ко двору. Пусть это будет тёмный плащ, накинутый на скромное домашнее платье русского вельможи. Нет, конечно, не архалук[13], не бесчисленные банты и кружева, лакированные туфли с громадными пряжками, унизанными драгоценными камнями. Да, скромный камзол, тоже скромного тёмного цвета, даже без кафтана, чтобы укрыться плащом, и лёгкие ботфорты прусского солдата...

Понятовский ещё раз оглядел себя в дорогом венецианском зеркале — это дорогое украшение подарила ему Екатерина. Павильон, где разместились посланники английской короны, отстоял далеко от основного дворца, где располагались апартаменты великой княгини и великого князя, и потому приходилось пересекать несколько тёмных аллей, наполненных сладостным и нежным ароматом цветущих лип.

Да, он был хорош. Лицо не слишком красивое — немного кривоват нос, чуть-чуть тонковаты губы, но нежная кожа и едва видный румянец на щеках скрадывали впечатление. Он ещё раз оглядел себя, запахнулся в накидку-плащ, став бесформенным конусом, и открыл дверь в ораниенбаумский сад...

Как ни странно, никто не остановил Понятовского. Его тёмная фигура беспрепятственно пересекла широкие аллеи, прокралась вдоль цветников, залитых неясным сумрачным светом северной ночи, и тихонько подошла к заветным дверям чёрного хода во дворец. Здесь Понятовский ещё немного подождал, оглядываясь по сторонам, но никого не было видно, и он отворил дверь, ничего больше не опасаясь.

Тёмная лестница круто вилась на второй ярус дворца, и Станислав бережно ставил ноги на почти отвесные ступеньки. Этим ходом пользовались служанки и камердинеры, повара и посыльные, но теперь всё спало благодетельным сном, и Понятовский беспрепятственно проник в приёмную залу великих князей, где его уже дожидалась преданная Владиславова.

В зале сторожили гвардейцы самого великого князя, но Владиславова уже дала им несколько бутылок очень крепкого рома, и теперь головы их покоились в самых необычных местах: то на плече верного товарища по оружию, то на широком диване, а то и просто на длинном столе, свидетеле ночной пирушки.

Стараясь не стучать ботфортами, Понятовский вслед за Владиславовой пересёк большую приёмную залу и скользнул за укрытый бархатными гардинами вход в опочивальню и кабинет Екатерины.

Громадная комната скупо освещалась одной лишь свечой, поставленной на круглый столик в углу. Серая белёсость северной ночи скрывалась за тёмными плотными гардинами, и во всех углах опочивальни затаился тускло-белый сумрак, ещё более сгущавшийся возле одинокой свечи в высоком серебряном шандале. Зато она резко высвечивала и копчёную лососину, и отблескивающую перламутром осетрину, круглила заморские фрукты и сквозила через хрустальный графин с токайским, преломляясь на светлой скатерти едва видимой радугой.

Но еда и питьё не так уж интересовали Понятовского, как сама Екатерина, белая в этом сером сумраке, оттенённая широким коричневым капотом с зелёными бархатными отворотами. Её роскошные волосы уже были убраны на ночь под плоёный кружевной чепчик, но, едва увидев Станислава, она небрежно стащила с головы свой крохотный головной убор, и её шелковистые богатые волосы пенной волной скатились по спине и укрыли будто плащом.

Он очень любил её волосы, перебирал их в ладонях, вдыхал их сладостный аромат и всё ещё не уставал изумляться их пышности и величавости.

Великая княгиня неслышно подплыла к нему, и первый их поцелуй здесь, в Ораниенбауме, был целомудренным и коротким.

Потом Понятовский прильнул губами к её белой округлой руке и снова удивился её изяществу и совершенной форме. Нет, сама Екатерина лицом не была слишком уж хороша, его правильный овал портил острый, выдающийся вперёд подбородок, но и это словно бы придавало ей пикантность, вносило нечто индивидуальное в её облик.

— Ах, какие же ручки, — сладко прошептал Понятовский, целуя один за другим длинные тонкие пальчики Екатерины, — ни у одной из местных дам не встречал я такой совершенной формы, такой белизны и изящества...

— А ведь много пришлось перецеловать дамских ручек, — засмеялась Екатерина, — и все вы, дамские угодники, ввели в моду этот обычай — целование руки. А так, если бы по старым русским обычаям, вы даже и не увидели бы обладательниц ручек, вас бы и в терема не пустили, не то что танцевать на балах и отпускать комплименты на куртагах...

Слова её словно бы отрезвили Понятовского, её немного ироничный, насмешливый тон будто вылил ему на голову ушат холодной воды. Однако он не подал и виду и продолжал любоваться её руками, целуя их до самого локтя, благо рукава у капота были такие широкие, что позволяли делать это.

И Екатерина поняла, что тон её, пожалуй, вовсе не годился для этого опасного свидания.

— Вас никто не видел? — уже совсем другим голосом, нежным и мягким, спросила она.

— Если бы кто и напал на меня, при мне моя шпага, — горделиво выпрямился Понятовский.

— Императрица усилила охрану, она теперь очень боится за свою жизнь, — уже серьёзно объявила Екатерина. — С тех пор, как появилась на небе эта волосатая комета, она не перестаёт думать о своём последнем часе и страшится...

— Но ведь комета была предсказана Галлеем, и предсказано, что появится она именно в нашем, пятьдесят восьмом году, — подхватил Понятовский, и опять Екатерина уловила, что они говорят на одном и том же языке, что им не надо объяснять друг другу простейшие вещи, о которых многие дворцовые приближённые не имели понятия.

Они разговаривали на французском, и красота и изящество этого языка ещё больше сближали их, поскольку они читали одни и те же романы, одни и те же философские сочинения и нередко цитировали одни и те же изречения. Им было легко и свободно говорить друг с другом, они понимали все мысли собеседника. При дворе это была большая редкость, и Екатерина очень ценила Понятовского именно за эту начитанность и образованность, широту взглядов, которой обладала сама.

Их любовь была нежной и тонкой, была даже больше игрой, чем настоящим глубоким чувством, но Екатерина так дорожила ею, что с яростью отстаивала Понятовского, которого уж столько раз пытались отослать домой, словно нашалившего ребёнка, — его влияние на дела европейской политики не сказывалось явно, но влияние на наследницу престола, вернее, на жену наследника престола виделось уже определённо...

Ужин, такой поздний для влюблённых, не был оценён по достоинству, куриные крылышки были лишь едва пощипаны, фрукты слегка надкусаны, зато удобная широкая постель стала местом для многих нежных часов.

Неяркий сумрачный рассвет высветил опочивальню Екатерины, когда Понятовский выскользнул из её объятий и поспешно оделся.

Надо было уйти так же незаметно, как он и пришёл, и потому Екатерина сонно помахала ему рукой и не стала прощаться у двери и вызывать Владиславову, как делала это обычно в Зимнем.

Станислав сам приоткрыл дверь и, увидев дремавшую в кресле Владиславову, не захотел будить её, а неслышной лёгкой тенью скользнул в общую приёмную великих князей. И понял, что зря пожалел статс-даму...

Большинство голов голштинских солдат, назначенных в эту ночь охранять покой Петра, наследника царского трона, уже поднялись и угрюмо оглядывали пустые бутылки, грудой стоявшие на столе. Там ничего не осталось, и внимание солдат обратилось на Понятовского, странную фигуру, закутанную в тёмный плащ и с большим париком на голове.

Тотчас двое-трое солдат с дикими криками устремились к Станиславу. Он и не думал сопротивляться, зная, что крики сразу привлекут внимание самого великого князя или Екатерины. Он успокаивающе приложил палец к губам, давая понять, что он вовсе не чужой здесь человек, всем своим видом выражая миролюбивые помыслы, но его тонкая дипломатия не имела никакого успеха. Солдаты не знали Понятовского, их особенно беспокоил его тёмный плащ до пят, и скоро руки Станислава оказались скрученными за спиной, а шпага отобрана и в качестве вещественного доказательства торжественно внесена в покои Петра.

Великий князь ещё не ложился — всё в его апартаментах говорило о весёлой пирушке, которую не разогнал даже рассвет. Вся огромная зала была битком забита табачным дымом от трубок, которые курили все приглашённые и даже Елизавета Воронцова, нынешняя пассия великого князя.

Солдаты втолкнули Понятовского в залу, поставили прямо перед великим князем и буркнули ему несколько слов на грубом немецком диалекте, который хорошо понимал Пётр.

Великий князь мгновенно протрезвел, шальная улыбка сбежала с его неказистого лица, оно покрылось холодным и липким потом, и бледность отметила страх, охвативший сердце Петра.

— Ты пришёл убить меня? — закричал он в испуге.

Понятовский стоял перед великим князем, не зная, что отвечать, как растолковать, что он не убийца, не разбойник. Очевидно, только самому Понятовскому казалось, что тёмный длинный плащ скрывает его намерения. Другие сразу решили, что он виноват в чём-то, если так маскируется.

— Что вы, ваше высочество, — тихо ответил по-французски Понятовский, — у меня и в мыслях этого не было...

У Петра отлегло от сердца. Если человек так разговаривает на французском, если голос его так изящен, не может же быть, что он злоумышляет. Но страх всё ещё держался в душе великого князя, и потому он продолжал сурово допрашивать Понятовского:

— Зачем ты ворвался во дворец в такое неурочное время, зачем обвязал себя шпагой, для чего ты злоумышлял на мою царственную особу?

Пётр суетливо бегал вокруг закутанной в плащ фигуры Понятовского, злобно кричал, не давая себе труда вслушиваться в ответы обвиняемого, брызгал слюной. Его царская особа представлялась ему столь же драгоценной для русского народа, сколь и для него самого.

Понятовский стоял перед великим князем, глядел на его вытаращенные, красные от вина глаза, чувствовал его страх и молча досадовал, зачем не разбудил Владиславову, зачем отказался от услуг статс-дамы, теперь не было бы этого столь же нелепого, сколь и опасного для его жизни обвинения.

— Позвольте мне не отвечать на ваши вопросы, — почтительно поклонился он Петру.

— Что значит не отвечать? — взбеленился Пётр. — Что это значит? Только на дыбе можешь отвечать?

Он всё ещё бегал вокруг Понятовского, заглядывая ему в глаза и срывая с него длинный плащ, под которым оказался странного покроя кафтан, как будто нарочно выбранный поляком из одежды простонародья в целях маскировки. Этот костюм придал ещё больше убеждённости Петру: конечно, этот тип хотел убить его, великого князя, что же ещё за цель может быть? Правда, он мог прийти и по любовным делам — фрейлины Екатерины частенько приглашали своих кавалеров во дворец, и нередко Пётр заставал их в самых неприличных положениях, которых они, впрочем, вовсе не стеснялись...

Однако версия о покушении на свою драгоценную особу казалась ему более привлекательной, и он продолжал кричать и допрашивать Понятовского, совсем не адресуясь к его положению и происхождению.

— Ваше высочество... — неслышно подошёл к Петру собутыльник, завсегдатай пирушек и голштинских вечеринок, соотечественник Понятовского граф Браницкий.

Пётр дико оглянулся на Браницкого. Он вовсе не был расположен выслушивать кого бы то ни было, и ему нравилась роль допросчика и палача. Но граф был всегда так услужлив, так мягок и так почтителен к Елизавете Воронцовой, что лицо Петра смягчилось: что хочет сказать этот полячок?

— Ваше высочество, вы не узнали, да и трудно узнать, — прошептал ему почти на ухо Браницкий, — это дипломат, он из английского посольства, состоит при сэре Вильямсе и уж, конечно, здесь в связи с какой-нибудь любовной интрижкой. Между прочим, он поляк, зовут его Понятовский, и ваша супруга знает его довольно хорошо...

Всё это Браницкий прошептал Петру, и великий князь несколько успокоился. Конечно, этот красивый белокурый поляк с нацепленным и сбившимся от сутолоки париком замешан в какой-нибудь любовной истории, и Пётр облизнул тонкие, сухие и бледные губы, надеясь услышать что-нибудь от самого Понятовского.

— Так скажите же имя вашей дамы, — уже милостиво протянул он. — Не беспокойтесь, оно останется в тайне, можете на меня положиться.

Понятовский внутренне усмехнулся. Он-то хорошо знал длинный болтливый язык великого князя — ни одна тайна, даже государственная, не могла удержаться в его голове даже и пять минут.

— Прошу вас, ваше высочество, — пробормотал он, — позвольте мне оставить имя моей госпожи в секрете, позвольте просить вас отпустить меня...

Он бросил искоса взгляд на Браницкого, полный благодарности и обещания не забыть выручки соотечественника.

— Ваше высочество, уж если оставаться истинным кавалером, то не стоит доискиваться имени дамы, — усмехаясь, продолжил свою защиту Браницкий. — Да и что вам даст это имя? Главное, господин сам признался, что влекла его одна любовь...

Пётр и вовсе размяк, но острое любопытство всё ещё заставляло его допытываться, кто же предмет страсти этого посольского человека.

И он продолжал свои вопросы, подходя к Понятовскому то с одной, то с другой стороны...

Солнце, неяркое, но по-весеннему тёплое, уже давно поднялось над горизонтом, когда наконец Пётр отпустил Понятовского. Однако он взял с него обещание, что тот обязательно скажет имя своей возлюбленной, и Понятовскому пришлось дать такое обещание.

Екатерина узнала обо всей этой истории только вечером, когда на парадном куртаге увидела поляка в числе приглашённых. Он глазами сказал ей о неприятностях, и она сразу поняла, что случилось кое-что. Но она долго не могла улучить время, чтобы подойти и узнать, что же произошло.

Фрейлина Нарышкина тихонько пробралась к Екатерине.

— Сегодня ночью, — скромным, но торжествующим шёпотом объявила она великой княгине, — пытались злоумышлять на жизнь великого князя...

Екатерина обратила на Нарышкину изумлённые глаза. Кому это понадобилось совершать покушение на Петра, незлобивого, взбалмошного, но, на её взгляд, такого безобидного великого князя? Однако она тут же сообразила, что из мухи раздули слона, как всегда при дворе, и догадалась, что в этом деле замешан её возлюбленный. Значит, он попался в руки великого князя, не выдал её, не сказал ни слова, что был в её покоях, и Пётр решил, что переодетый помощник английского посла был направлен убить великого князя. Она очень быстро просчитала все возможные варианты и поняла, что должна пойти на унижение, чтобы спасти и Понятовского, и свою репутацию. Пётр поведал всем, кому только мог, о случае с Понятовским, но до Бестужева и императрицы это ещё не дошло, поскольку, улёгшись в постель лишь утром, никому из них он не мог сказать.

И Екатерина решилась на унижение и досаду. Она терпеть не могла рябую Елизавету, хотя сестру её, Екатерину Дашкову, во многом отличала. Та, не в пример сестре, была умна, честолюбива, хоть тоже не блистала красотой. Самой великой княгине всегда было неприятно видеть её испорченные, чёрные зубы — молодая ещё, эта восемнадцатилетняя княгиня уже славилась уродливостью старухи...

Оглянувшись вокруг, Екатерина поняла, что в этой разряженной толпе придворных она не видит пассию Петра — Елизавету, и послала Нарышкину разыскать свою собственную фрейлину.

— Хочу устроить ей головомойку, — шепнула она Нарышкиной.

И та ринулась выполнять поручение Екатерины, втайне радуясь, что может хоть чем-то насолить рябой дурнушке, так прочно завладевшей сердцем и душой наследника престола.

Но Елизавету отыскали не сразу — она всё ещё нежилась в своей постели в комнате для фрейлин. Правда, в Ораниенбауме у неё не было своих апартаментов — Пётр ещё не успел приказать приготовить их, хотя в Зимнем дворце у Елизаветы были свои комнаты рядом с покоями Петра.

— Спит ещё, — тихонько шепнула Нарышкина, вернувшись из комнаты, где спала Елизавета. — Позволяется ей, — мстительно добавила она.

И опять угадала Екатерина: все фрейлины настроены против рябой Лизки, все платят ей завистью и ненавистью, но каждая была бы готова оказаться на её месте. И невольно пожалела великая княгиня рябую Лизку: в каком же кольце ненависти и зависти живёт эта дурнушка, имевшая несчастье понравиться великому князю...

— Что ж, — вздохнула Екатерина, — если гора не идёт к Магомету, Магомет сам пойдёт к горе...

Едва кончилась первая перемена блюд, Екатерина решительно встала из-за стола. Хорошо ещё, что на этом куртаге не было императрицы — она поехала на богомолье, а Петру и вовсе нравилось, если его жена отсутствовала на куртаге и не мешала ему своими колкими и нелестными замечаниями.

Екатерина помчалась в комнату фрейлин.

Елизавета крепко спала, раскинувшись на скромном ложе одной из фрейлин. Разметались по белой подушке её рыжеватые волосы, оголилось крепкое полное колено, и Екатерина невольно поняла Петра: тело Елизаветы было здоровым, белым и соблазнительным...

Она села у изголовья, рассматривая свою фрейлину и готовя подходящие к случаю слова.

Немало же была изумлена Елизавета, когда открыла глаза. Она не поверила самой себе, больно уж случай был неординарный: госпожа сидела возле ложа своей служанки и ждала, когда та проснётся.

Рябая Лизка засуетилась, вскочила было, кинулась одеваться, начала извиняться за своё столь долгое спанье, но Екатерина ласково удержала её. Босая, в одной нижней юбке и ночной блузе сидела Лизка на краю постели и внимательно слушала свою госпожу, нервно перебирая края одеяла и пощипывая пёрышки под тканью.

Она ещё плохо соображала спросонья и не знала, как себя вести. В том, что Екатерина знала о её шашнях с Петром, она не сомневалась, что госпоже захочется отомстить за своё подорванное самолюбие — тоже понимала, но ласковый и доверительный тон великой княгини ввёл её в большое смущение и заставил таращить большие, навыкате, серые глаза, хлопать белёсыми ресницами и всё больше смущаться от этого внимания и милостивого тона.

— Расскажи, Лизонька, что случилось вчера на вашей поздней вечеринке, — мягко попросила Екатерина, опять втайне готовясь к нелёгкому разговору, где была затронута её гордость.

Елизавета покраснела легко, просто вспыхнула от смущения; её белая, испещрённая оспинами кожа залилась румянцем.

— Ваше высочество, ничего такого... — забормотала она, стараясь понять, чего добивается от неё великая княгиня: значит, знает, что она присутствовала на этой табачной вечеринке у великого князя, раз так спрашивает.

Впрочем, она давно уже не сомневалась, что Екатерине всё известно. Но до сих пор великая княгиня не позволяла себе вмешиваться в сердечные дела мужа и считала ниже своего достоинства расспрашивать фрейлину или как-то показывать своё отношение к ней. Она даже не изменила своего обращения с фрейлиной-выскочкой, тон её приказаний и просьб был всё тот же, что и до интрижки Елизаветы с Петром. И теперь Екатерина похвалила себя за то, что так вела себя с Елизаветой, теперь она могла откровенно говорить с ней и даже просить об услуге...

— Но ведь случилось же что-то, касающееся безопасности великого князя? — в упор спросила Екатерина.

И тут-то Елизавета стала соображать. Она не особо обратила внимание на Понятовского, да и допрос его проходил сумбурно, поодаль от неё, а голова её была затуманена винными парами, к тому же не интересовалась она такими государственными делами.

Но раз великая княгиня пришла именно к ней, значит, это как-то связано с её сердечными делами, значит, не зря болтали во фрейлинской, что по ночам похаживает к их госпоже фаворит, ухажёр; может быть, это и был тот самый переодетый господин, которого ночью допрашивал Пётр. Правда, Пётр полагал, что этот господин захаживал к какой-нибудь из фрейлин и пугал Понятовского арестом и отобранием шпаги, он хотел весело подшутить над фрейлиной, чей кавалер так неосторожно попался в его сети. Но чтобы это была великая княгиня, Елизавета не могла и помыслить. И вот теперь догадалась — не совсем уж она лишена была интуиции и смекалки...

— Арестовали какого-то господина, — пробормотала она в ответ на вопрос Екатерины, — но и сразу отпустили: понял великий князь, что тот на свидании был да свою пассию не желает выдать...

Всё это она проговорила быстро и тщательно следила за лицом Екатерины.

И вдруг услышала неожиданное:

— Я хотела тебя просить, Елизавета, чтобы ты меня не выдавала.

Рябая Лизка широко открыла глаза, уши её отказывались служить ей: не верилось фрейлине, чтобы Екатерина вот так могла сказать.

— Да, да, — скорбно продолжала между тем Екатерина, — я уже не могу скрывать, я очень люблю Понятовского, он ко мне приходит, а не к фрейлинам, и я очень боюсь мужа.

Она сделала паузу, внимательно наблюдая за лицом Елизаветы.

Рябое лицо соперницы как-то вдруг просияло. О, теперь у неё развязаны руки, теперь она может не бояться угроз со стороны великой княгини, теперь Екатерина в её руках!

— И я прошу тебя мне помочь, — доверительно и ласково говорила между тем Екатерина. — Я знаю, что ты пользуешься большим влиянием на великого князя — попроси его прекратить преследование Понятовского. Этот человек мне очень дорог, и я знаю, как дорога ты моему мужу. Так не будем чинить друг другу зла, попроси великого князя сделать снисхождение и позволить мне принимать Станислава...

Елизавета не верила своим ушам. Как, взамен всех неприятностей ей предлагают дружбу и покровительство и просят пустячок? Она робко протянула было руки к великой княгине, чтобы обнять её, успокоить и обещать всякую помощь и поддержку. Но Екатерина как будто не заметила этих протянутых рук, тем более что нос её всё время улавливал запах немытого женского тела, и ей хотелось зажать нос тончайшим платочком с ароматом французской воды.

— Да, да, конечно, — забормотала Елизавета, — я всё расскажу великому князю и буду просить его о помощи и снисхождении...

Только это и нужно было Екатерине. Она сдержанно поблагодарила Елизавету и выскочила из комнаты. Подбежав к окну, великая княгиня распахнула летние створки, и нежный и крепкий аромат цветущей липы смыл неприятные запахи фрейлинской.

3


Рябая Елизавета исполнила своё обещание. Тут же, едва приведя себя в относительный порядок, побежала она искать великого князя. Он уже успел провести за утро смотр своим верным голштинским солдатам и теперь сидел за завтраком, поглощая безмерные дозы спиртного.

Дежурный камердинер тихонько вошёл в опочивальню великого князя. Он наклонился к уху Петра и негромко проговорил ему о желании Елизаветы увидеться с ним. Пётр едва кивнул головой — давно уже Лиза не просила докладывать о её визитах, но теперь это было необычно.

Елизавета вошла, сделала глубокий реверанс, словно послушная школьница, и, приложив руки к сердцу, пропела сладким голосом:

— Прошу тебя, великий князь, выслушать о необычайном событии, случившемся сегодня утром...

Пётр навострил уши. Елизавета легко и бесхитростно сказала ему, что великая княгиня сама просила её потолковать с Петром, поведала, что тот человек, которого Пётр подозревал в злоумышлении на свою особу, всего-навсего фаворит Екатерины, что она нуждается в помощи Елизаветы и именно её выбрала в свои помощницы и подруги.

Пётр расхохотался. Нет, так просто он не оставит свою версию о злоумышлении, будет всем рассказывать, как благодаря своей личной храбрости и мужеству своих голштинских солдат избегнул злой участи. Как не хочется отдалять такую благородную и такую мужественную мысль!

Но Елизавета повернула его намерения в нужном направлении.

— Теперь великая княгиня не будет преследовать меня, теперь она не станет упрекать меня и укорять тебя, Петруша, — ласково проговорила она, взбираясь на тощие коленки своего возлюбленного.

И Пётр согласился, что лучше и вернее будет поощрить великую княгиню — тогда и ему с его новой пассией станет легче проводить вместе долгие часы...

В павильон, где находилась временная резиденция английского посла, Елизавета отправилась вечером.

Почти не говоря никаких слов, едва поздоровавшись, она просто пригласила Понятовского следовать за собой.

Мучимый опасениями, тщательно скрывая своё беспокойство, Понятовский нахлобучил свой громадный белокурый парик о трёх локонах, завернулся в тот же чёрный плащ и последовал за фавориткой Петра.

Он ожидал всего, чего угодно, от великого князя — бурного проявления ревности, подавленного чувства собственника, открытой неприязни, но того, что произошло, Станислав никак не мог предвидеть.

Великий князь встретил Понятовского так, словно это был его лучший друг, завзятый собутыльник и почти что брат.

— Ну можно ли было быть таким безумцем, чтобы скрывать от меня свои похождения?! — воскликнул Пётр, семеня на своих тощих кривых ножках к красавцу поляку. — Да разве я не понимаю чувствований, разве ж я когда-нибудь препятствовал любовным отношениям моей жены? Зачем ты сразу не сказал мне, что она тебя привечает и что давеча ты выходил от неё? Тогда мои солдаты не причинили бы тебе никакого ущерба, стараясь мне угодить и заботясь о моей особе...

— О, ваши солдаты, ваше высочество, отлично исполнили свой долг, а ваши диспозиции были так тщательно и хорошо продуманы и часовые расставлены так, что и мышь не проскользнула бы незамеченной, — рассыпался Понятовский в комплиментах по поводу военных талантов великого князя.

Большой дипломат, он знал, чем взять сердце Петра.

— О да, я всё хорошо продумал, и никто не посмеет ворваться ко мне, — самодовольно погладил свой остренький подбородок великий князь. — Но надо было с самого начала довериться мне, о, я знаю толк в тонких чувствованиях и вовсе не вижу, почему бы я мог ревновать свою жену, если ей нравится белокурый кавалер...

Понятовский сдёрнул с головы свой громадный парик и старательно раскланялся, подметая его локонами блестящий, натёртый воском паркетный наборный пол.

И снова этот жест поляка возымел своё действие.

— О, сейчас ты будешь доволен, я просто приведу сюда ещё кое-кого, чтобы успокоить вас обоих. Подожди меня здесь, и ты тоже, — кивнул Пётр Елизавете, скромно стоявшей в уголке комнаты.

Понятовский и Елизавета переглянулись.

А великий князь выскочил из своих апартаментов, пробежал через большую приёмную залу и влетел в спальню супруги.

Екатерина уже приготовилась к ночному отдыху: её роскошные волосы были упрятаны под маленький кружевной чепчик, ночная блуза и длинная ночная юбка тщательно разглажены и плотно облегали крепкое молодое тело. Атласное одеяло прикрывало по грудь её тело, а голова покоилась на высокой подушке с тончайшими рюшами по бокам.

Она ещё не спала, беспокойство отражалось на её лице — она всё ещё решала, правильно ли поступила, что не пощадила своё самолюбие и обратилась с просьбой об услуге к Елизавете, в которую был влюблён её муж, великий князь.

Но ей пришлось убедиться, что ход она сделала правильный и Елизавета выполнила своё обещание, и выполнила с блеском...

— Вставайте, вставайте, госпожа великая княгиня! — закричал Пётр с порога. — Да поскорее, кое-кто вас ждёт не дождётся...

Екатерина с хорошо разыгранным недоумением уставилась на великого князя — она не думала, что примирение и поощрение произойдут так быстро.

— Кто это может меня ждать? — с отменно инсценированным удивлением проговорила она. — И кому я понадобилась в такой поздний час? Только императрице можно было бы вытащить меня из постели...

Но Петру не терпелось доставить Понятовскому радость свидания, и он легко и весело подскочил к широчайшей кровати Екатерины.

Откинув пуховое одеяло, он схватил её за руку и попытался стащить с постели.

— Погодите, погодите, ваше высочество, — смеясь, заартачилась Екатерина, — может быть, вы позволите мне совершить хотя бы мало-мальски подходящий туалет?

Она небрежным жестом указала на свои ночные блузу и юбку, на свои босые ноги, на чепчик, скрывавший её прекрасные длинные волосы. Но Пётр не желал ничего слышать.

— Вставайте, вставайте, госпожа Руссурс! — кричал он, всё также весело и быстро скидывая на пол атласное одеяло и таща великую княгиню за руку.

Она, по-прежнему смеясь, выдернула свою руку из его руки, соскочила на пол и накинула свой любимый капот из коричневого аксамита[14] с зелёной бархатной отделкой. Сунув ноги в ночные туфли — прелестные пуховые башмачки с бантами и рюшами, она встала во весь рост перед Петром.

— Кто может ждать меня в такой час? — притворно зевая, повторила она свой вопрос.

Но Пётр, всё также не желая ничего слушать, потащил её через приёмную в свои апартаменты. Едва не свалились с ног пуховые башмачки, распахнулся аксамитовый капот, и чудом держался на голове кружевной чепчик, когда Пётр влетел в свою комнату и развернул Екатерину против Понятовского.

Она скромно потупила взор, запахнула капот и слегка поправила свой кружевной чепчик. Уже готова она была к упрёкам мужу, заговорила было о позднем часе, о незначительной причине, вырвавшей её из тёплой постели, но Пётр не дал ей сказать ни одного слова.

— Дети мои! закричал он. — Я великодушен, я понимаю, что значит любовь, я ценю искренние, настоящие чувства, и отныне я благословляю вас! Больше не скрывайтесь, не прячьте свои томления под маской притворства, просто приходите ко мне, а я уж постараюсь помогать вам во всех ваших приключениях. Не надо больше менять свою внешность, если вы любите друг друга. Видайтесь сколько угодно, тешьте свою душу нежными словами, а я только буду радоваться и помогать вам. Я вовсе не собственник, который прячет чувство собственности под личиной ревности, я великодушен и добр, и вы увидите, сколь я бескорыстен и любезен. Зачем было делать всё это в обход меня, надо было сразу же сказать мне о том, что вы неравнодушны друг к другу, и уж я сумел бы оценить полноту и жар ваших чувств...

С изумлением слушал всё это Понятовский, не менее поляка была удивлена и Екатерина, и лишь рябая Елизавета, стоя в уголке комнаты, с обожанием смотрела на своего щупленького, вертлявого кумира. Он казался ей сейчас и выше ростом, и сильнее этих двоих, и великодушнее, и умнее. Она с наслаждением впитывала его слова, заворожённая искренней интонацией и жаром, звучащим в его тираде.

Пётр всё ещё что-то кричал, почти брызгая слюной и любуясь собой, — ему представлялось, что нет никого на свете благороднее и лучше, чем он сам, и глаза Елизаветы, на которую он мельком взглядывал, говорили ему именно об этом.

Великий князь упивался собственным красноречием, собственными чувствами, своим удивительным великодушием и очень нравился сам себе в эту минуту.

Он бросился было исполнить и роль слуги, хотя сам понимал, что это уж чересчур, — позвонил в звонок и на вопрос камердинера приказал тому накрыть для позднего ужина стол прямо в его комнате.

Неловко чувствовала себя Екатерина. Ей казалось, что не стоит так напоказ выставлять свои чувства, не следует так долго разглагольствовать о них, как это делает Пётр; она понимала, как он смешон в глазах Понятовского, да и в её собственных глазах, но унять поток красноречия и великодушных слов она не могла, да и не хотела. Что ж, если это нравится великому князю и если это совпадает с её интересами, можно и не прерывать этот словесный поток и покориться тому, что делает её муж сейчас, и всё-таки острая неприязнь к Елизавете, которая в одну минуту сумела склонить великого князя на эти сумасбродства, ранила её сердце теперь. Как, ничего от Петра не может добиться она, умная и ироничная жена, великая княгиня, а какая-то девица, всего лишь её фрейлина, мгновенно перевернула всю историю и заставила её играть новыми красками! Неумная, толстая, рябая, но пышущая здоровьем и силой молодости! И Екатерина невольно позавидовала той лёгкости, с которой Елизавета могла делать с её мужем всё, что было ей угодно...

Распахнулась дверь, слуги бросились накрывать стол для позднего ужина, и всё это время Пётр не переставал говорить. Волей-неволей приходилось выслушивать это нескончаемое обилие красноречия, и Понятовский непроизвольно переглядывался с Екатериной. И она видела в его глазах то же весёлое удивление и невольное опасение, что великодушие Петра есть только нечто наигранное, могущее смениться другим чувством, столь же мимолётным, как и это. Екатерина за годы своего несчастного брака хорошо изучила Петра, понимала, что за всеми этими словами стоит лишь одно — чувство эгоизма и любования самим собой, и терпеливо сносила бурный поток слов, которыми осыпал их Пётр.

За столом разместились по-родственному: Пётр сидел рядом с Елизаветой напротив Екатерины с Понятовским. И опять за этим поздним ужином говорил почти исключительно один Пётр — он был так упоен собой, своей отвагой и добротой, что не мог говорить ни о чём другом.

— Ну, теперь, я надеюсь, мною довольны, — высказал он наконец свою главную мысль, и жена поняла, что при всём при том Пётр добивается, чтобы Екатерина была им довольна и не обращала внимания на его ухаживания за Елизаветой Воронцовой.

Теперь у Петра были развязаны руки: когда угодно мог он, не скрываясь, призывать к себе свою фаворитку, ездить с нею куда угодно и держать её в своей великокняжеской постели, не боясь, что Екатерина обо всём расскажет императрице, которой Пётр смертельно боялся...

Понятовский только поддакивал Петру и угодливо расхваливал его чувства — как талантлив великий князь, что умеет так расставить своих солдат, какой обладает способностью, чтобы сочинить диспозицию.

И снова взвился Пётр. О, этой способности научился он у своего любимого героя — Фридриха Прусского, с которым Россия имеет несчастье сражаться. А ведь Фридрих — замечательный стратег и тактик, равного ему нет в мире, и он создал свою армию на таких началах, которым должен учиться каждый настоящий монарх.

— Но потерпел же твой любимый Фридрих поражение у Мемеля от неумехи Апраксина, — колко ввернула Екатерина.

— О, это была ошибка, не надо было русским ввязываться в эту войну! — вскричал Пётр. — Если только я стану императором, немедленно эту дурацкую войну...

Он как будто захлебнулся, понял и сам, что говорит уже лишнее и что на этих словах может поймать его Екатерина при разговоре с императрицей.

Но Екатерина как будто не заметила этих слов, она завела разговор о парижских модах, о париках, уродующих мужчин и делающих привлекательными женщин, у которых не хватает собственных волос.

И все за столом принялись превозносить роскошные волосы Екатерины, которые действительно были предметом зависти и легенд при дворе. Екатерина промолчала в ответ на эти комплименты — она привыкла слышать о себе много лестных слов, но всегда знала, где побуждают человека говорить их просто желание подольститься, а где проглядывают искренность и простота.

Понятовский не произносил хвалебных слов, когда они оставались одни, ни жестами и поцелуями умел он выразить своё восхищение. Да и при людях не хотел он выдавать себя многими лестными комплиментами — слишком опаслив был этот польский выскочка, парвеню, и всегда помнил о том, что существует в России страшная Сибирь...

— Нет, — вернулся к своей излюбленной теме Пётр, — всё-таки зря Апраксин поколотил Фридриха у Гросс-Егерсдорфа, это была страшная ошибка. Разве можно нам, мужикам из медвежьей берлоги, состязаться с самой великолепной армией, какая только существует в Европе...

Екатерина пыталась было прервать этот разговор: негоже великому князю, наследнику престола, критиковать действия тётушки, императрицы, да ещё и порицать Апраксина, который бьёт и бьёт любимого Петром Фридриха. Однако она знала и то, что союзники России не поставляют армии продовольствия, что солдаты голодны, разуты и раздеты, и как только они умудряются справиться с хорошо организованной, отлично обученной, сытой и одетой армией Фридриха — остаётся загадкой. Но и она, со своей стороны, была неравнодушна к Фридриху — слишком хорошо помнила, как её мать пыталась интриговать в его пользу, за что и была выслана из России Елизаветой. И Екатерина не препятствовала Петру, когда тот в пьяном виде выдавал все секреты русской армии посланникам иностранных государств, был почти что обыкновенным шпионом — роль эта весьма ему нравилась, а кроме того, позволяла думать, что этим он хоть сколько-то помогает своему кумиру.

Знала она и то, что при всяком удобном случае обрывки разговоров за великокняжеским столом доносят и английскому послу Вильямсу, знала и источник, но большие займы у английского банкира заставляли её держать язык за зубами...

Вот и теперь Пётр уже перешёл грань, за которой начиналась просто пьяная болтовня, — он подливал и подливал себе вина, и язык его, не знающий удержу и в трезвом виде, сейчас и вовсе распустился.

Он, уже не скрываясь от жены, обнимал за талию Елизавету, она же всё ещё старалась уклониться от его объятий, страдальчески взглядывая на великую княгиню, будто бы просила прощения: дескать, не виновата, что имела несчастье понравиться Петру.

Но Екатерина словно бы не замечала этих взглядов — она всегда умела держать своих слуг и придворных на некотором расстоянии, хотя и была нехитра в обращении и ласкова, но ласкова великокняжеской милостью...

Внезапно Пётр встал на нетвёрдые уже ноги и громким голосом объявил:

— Ну, теперь, дети мои, пора и баиньки. Ты, кавалер, иди к своей княгине, а ты, Елизавета, останешься здесь...

Елизавета поддержала Петра за плечо, иначе он упал бы под стол...

Екатерина взглянула на Понятовского, и он умоляюще посмотрел в её глаза. Да, им разрешено встречаться открыто, не стесняться ночных свиданий и встреч.

И она поднялась из-за стола.

— Великий князь, — улыбаясь, произнесла она, — я весьма вам благодарна за прекрасный ужин. А завтра прошу откушать у меня. Надеюсь, вам понравится токайское, которое сегодня мне прислали из Испании.

Екатерина и Понятовский удалились скромно и благопристойно, а Елизавета едва довела Петра до постели. Он свалился в неё, позволил Елизавете раздеть себя и прижался к её пышному тёплому плечу. Через минуту он уже храпел, а Елизавета мучительно дожидалась утра, чтобы выскользнуть из его объятий и юркнуть во фрейлинскую. Правда, при мысли о том, какая ждёт её там постель в окружении многих фрейлин, ей так и хотелось закрыть глаза и отдаться безмятежному сну...

Эту ночь Екатерина и Понятовский провели вместе, не боясь разоблачения и впервые громко смеясь и разговаривая. Даже Владиславовой, прислуживавшей великой княгине, перестали они стесняться...

Елизавета Воронцова настолько близко приняла к сердцу просьбу великой княгини, что даже отправилась к Бестужеву и, посмеиваясь, рассказала обо всём, что произошло. Уверяя его, что присутствие Понятовского не было неприятным великому князю, она в то же время пригрозила канцлеру своим влиянием на Петра. Алексей Петрович уже увидел это и немало удивился тому соглашению, что было таким образом заключено между всеми четырьмя участниками тайной пирушки при молодом дворе.

С тех пор так и повелось. В комнате великой княгини накрывался роскошный стол для ужина, туда приглашались великий князь с Елизаветой, а также Понятовский. До четырёх или пяти утра все весело пировали, болтали о всяческих вещах, не забывая и высокую политику, а потом уже едва держащийся на ногах великий князь объявлял:

— Теперь, дети мои, я вас оставляю и желаю приятно провести время. А я удаляюсь...

И нетвёрдыми шагами, поддерживаемый Елизаветой, он отправлялся в свои апартаменты, предоставляя сопернику оставаться в опочивальне Екатерины сколько тому заблагорассудится...

Всё это весёлое и беспечное время длилось несколько летних месяцев, продолжалось и после переезда в Петербург, и компания проводила дни и ночи так, что остальные могли только позавидовать.

Однако слухи об этом счастливом совместном проведении времени дошли наконец и до императрицы — нельзя было скрывать долее столь необычное приключение. И доложили Елизавете конечно же её соглядатаи, приставленные к молодому двору, но уже давно перешедшие на его сторону и потому скрывавшие, сколь возможно, от императрицы слухи о перипетиях странного союза вчетвером.

Елизавета так рассердилась, что вызвала Бестужева, грозно распекла его и потребовала прекратить столь унизительную для молодого двора комедию.

Как ни противилась Екатерина, взывая к власти Бестужева, как ни боролась за свою любовь, Понятовский был вынужден уехать. Французский и саксонский дворы настояли на его скором и решительном отъезде, поняв, как действует во имя любви и политики польский агент князей Чарторыйских против законного короля Польши и против других иностранных дворов.

Понятовский ещё пытался сопротивляться, сказываясь больным и перенося сроки своего отъезда, но конец всей этой любовной интриги был заранее предрешён, потому что на сцену выступили факты, недостойные великой княгини. Слишком уж часто подвергала она себя опасности, предписывая Бестужеву, как следует ему вести себя во всей этой истории. Но боялась Екатерина только одного — как бы черновик указа, состряпанного Бестужевым, не попал в руки Елизаветы, а этот указ об изменении престолонаследия мог стать роковым для великой княгини.

Нежным и трогательным было последнее свидание влюблённых. Екатерина то и дело вытирала набегающие слёзы, а Понятовский неслышно прижимался губами к солёным каплям.

В последний раз собрались они, все четверо, в опочивальне Екатерины. Даже Пётр выразил своё сожаление по поводу того, что так грубо и требовательно наложен запрет на их весёлые вечерние пирушки. Но скандал есть скандал — шокированы не только сама Елизавета, императрица, и придворные, шепчущиеся по углам, но и все иностранные министры, состоящие при русском дворе. И потому то, что хорошо для частных лиц и никого не беспокоит их поведение или странные поступки, отражается по-иному и властно вторгается в жизнь людей высшего круга, призванных руководить страной, народом. Все эти мысли Пётр высказывал в продолжение всего вечера, последнего свидания вчетвером...

Елизавета лишь поглядывала на своего щупленького и раскрасневшегося любовника, сбивчиво объясняющего Понятовскому свою позицию, и мельком обводила глазами огорчённых Понятовского и Екатерину. Больше не придётся им посиживать вот так вчетвером, не думая ни о чём, болтая и пересмеиваясь, весело обгладывая нежные куриные косточки и проливая ананасный сок на углы губ и подбородки. И никогда ещё не видела рыжая и рябая Елизавета такой печали в глазах Екатерины и втихомолку радовалась, что её соперница так огорчена и то и дело вытирает слёзы.

И в последний раз сказал при расставании Пётр:

— Ну, дети мои, теперь вы сможете распрощаться, а мы потихоньку удалимся.

Он схватился за полный локоть Елизаветы и, поддерживаемый ею, нетвёрдо встал на ноги.

Екатерина даже не заметила, когда они ушли, — она вся была во власти горестных дум. Почему, ну почему так получается — все, кого она любит или любила когда-либо, удаляются от неё, уезжают или высылаются из страны, и снова остаётся ей одна политика, а без любви она так скучна...

Их последние объятия не были исполнены нежной страсти — их заменили горестные уверения в бесконечной любви, страстные признания в том, что сердце останется рядом с любимой и любимым, слова лились потоком, как и прощальные горькие слёзы.

Последний приём у императрицы был холоден и скучен. Императрица бесстрастно выслушала уверения Вильямса в том, что лучшего друга, чем громадная великолепная Россия, у Англии нет и быть не может, молча дала поцеловать руку низко склонившемуся Понятовскому, в душе недоумевая: и что нашла Екатерина, её невестка и племянница по Петру, в этом невзрачном, невысоком, без блеска и шарма полячишке, да так, что она, императрица, сама вынуждена была вмешаться, чтобы погасить костёр скандала в молодом дворе.

Впрочем, она переводила взгляд на своего нынешнего фаворита, Ивана Шувалова, и должна была в душе признаться, что и он тоже не блещет и сверкает, хоть и мил ей и заменил собой всех, кого она когда-либо отмечала. Её проницательный и зоркий глаз подметил и то, о чём ей постоянно говорили, но во что она никак не хотела поверить: Иван Шувалов постоянно задерживался взглядом на великой княгине, словно не прочь был совместить две свои привязанности — и к императрице, и к великой княгине, чтобы не остаться обездоленным, когда умрёт она, Елизавета. Тиски ревности схватили горло императрицы, и она вдруг резко обернулась к Ивану. Глаза её метали громы и молнии, и нынешний любовник императрицы тотчас понял, перед какой бездонной пропастью он стоит, и кинулся лобызать полную, всё ещё белую руку своей повелительницы.

— Ах, как ты прекрасна, Лизетта, — пробормотал он, — ты всю жизнь останешься в моих глазах всё той же прелестной принцессой, какой я мечтал увидеть тебя в своих страстных объятиях...

Подобный вздор он всегда молол часами, и Елизавета заслушивалась льстивыми словами, в которых она находила подтверждение тому, что красота её всё ещё совершенна, что бесчисленные притирания, мази и кремы всё ещё сохраняют ей белоснежный цвет лица, а полная шея и грудь вызывают в мужчинах страстное томление.

Потому и растаяло её сердце, и снова не поверила она шепоткам и наговорам на Ивана. Нет, разве может её невестка сравниться с нею, признанной красавицей, разве так же блестяще выглядит она в мужском костюме, как она, Елизавета? И она снисходительно кивнула Понятовскому, отпуская с прощальной аудиенции английского посла и его помощника...

Как ни старалась Екатерина удержать Понятовского в Петербурге, как ни умоляла Бестужева, как ни любезничала с великим князем, ей всё же не удалось это. Слишком уж многие интересы и многих стран были стянуты к этому белокурому поляку, сумевшему влиять на политику России в отношении Франции и Англии, а также работать в пользу своих дядей, князей Чарторыйских, в Польше. И его выдворили...

Екатерина немало плакала. Теперь ей не с кем было отвести душу в романтических разговорах о самых разных вещах. Великий князь тоже охладел к жене, раз она уже не могла доставить ему удовольствие полюбоваться собственными благими намерениями. Пётр теперь мог себе позволить быть к Екатерине безжалостным и суровым, обвинял её в том, что, отправляясь в свои поездки, она забирает с собой фрейлин, а значит, не даёт ему возможность проводить время с Елизаветой Воронцовой. Словом, горизонт Екатерины затянулся тёмными тучами, словно бы, уезжая, Понятовский забрал с собой и солнце, и безмятежность чувств, и даже мир и лад в великокняжеской семье.

И снова глядела Екатерина в облетающий листьями парк, считала жёлтые кусочки ткани деревьев, и слёзы медленно наползали на её глаза.

Страстная любовь, романтическая наполненность её жизни сменились тоской и одиночеством, тягостными обязанностями и бесконечными воспоминаниями об ушедшем нежном чувстве. Она постаралась наладить переписку — через преданных людей, через артистов и музыкантов, приглашаемых ко двору, иногда через верных дипломатов Бестужева, но письма были редки, шли долго, и остывала на страницах писем эта страсть, от которой всё ещё оставались тлеющие угли...

Они долго писали друг другу, но приходилось таиться, выкраивать время у повседневной рутины в виде балов, концертов, светских раутов, спектаклей и музыкальных вечеринок, парадных обедов и ужинов, куртагов в обществе, самом близком к императрице, приходилось также придумывать способы отправлять и получать письма, прячась и оглядываясь.

Но письма — это лишь слабый отголосок живого общения, и Екатерина только вздыхала и лила слёзы над строчками посланий, дышащими искренней и неподдельной любовью. Но сквозь эти строки улавливала она и заботы своего возлюбленного: его большие долги, его неудавшиеся интриги, — и старалась помочь своему недавнему любовнику. Как ни странно, Екатерина была щедра и великодушна, всегда помогала тем, кто её любил и был ей дорог, и даже не ощущала никаких потрясений, когда к потоку нежностей присоединялись бесконечные просьбы. Наверное, так и надо было — у Екатерины много возможностей, а у Понятовского их нет...

Но беда никогда не приходит одна, и Екатерина почувствовала после скандала с Понятовским, что ноги её зависли над пропастью и один лишь шаг отделяет её от неминуемого падения.

4


Новая придворная интрига заняла всё время и воображение Екатерины. Русская армия победоносно шла по Европе, защищая, как всегда, интересы не России, а других государств, в частности Австрии и Франции. После взятия Мемеля, после блестящей победы при Гросс-Егерсдорфе, казалось бы, армия русской императрицы была готова к полному истреблению пруссаков Фридриха, и выдающийся полководец уже почувствовал себя на грани самого полного поражения, и настолько, что подумывал о самоубийстве.

И вдруг блистательная армия повернула обратно, да с такой быстротой, что казалось, её преследует недавний побеждённый. Что случилось, отчего победоносный фельдмаршал Апраксин повернул назад, отчего не пошёл вперёд, а поспешно кинулся в бегство?

Возмущённо зароптали не только союзники — сама Елизавета, российская императрица, приняла отступление Апраксина за измену. Фельдмаршал был арестован, и не помогли его ссылки на то, что армия раздета и разута, а союзники не выполнили своих обещаний, тысячи солдат мрут не от прусских ядер и пуль, а от элементарного голода, нечем кормить солдат, нечем их одеть и обуть.

Но кому когда было дело до русского солдата, его лишь посылали воевать за чуждые России интересы, а о нём самом нимало не заботились. Всегда русский солдат был только пушечным мясом, которым Россия расплачивалась со своими союзниками.

Вот и теперь Елизавета даже не стала слушать слёзных оправданий Апраксина. Он был посажен в тюрьму, а вместе с ним арестовали и всесильного канцлера Алексея Петровича Бестужева.

Сильное волнение и настоящий страх испытала Екатерина, когда узнала, что арестован человек, который предлагал ей союз и поддержку, который написал для неё указ об изменении престолонаследия. Узнай императрица об этом указе, не миновать грозы — немедленно сослала бы она Екатерину в монастырь, обвинив в измене и заговоре. Слава Богу, вздохнула облегчённо великая княгиня, когда через верного человека получила от арестованного Бестужева записку, что он успел сжечь текст манифеста. Остального Екатерина не боялась. Несколько писем, адресованных ею Апраксину, не содержали ничего изобличающего её — там были лишь поздравления по случаю именин и незначительные новости светской жизни.

И потому Екатерина появилась при дворе оживлённой, общительной, с гордо поднятой головой и принялась смело расспрашивать тех, кто уполномочен был вести дело Апраксина—Бестужева. Это были всесильные камергер и нынешний фаворит Елизаветы Шувалов, граф Бутурлин и князь Трубецкой.

Именно к последнему и подошла Екатерина на балу, который был дан при дворе по случаю помолвки Льва Нарышкина. Весело и непринуждённо спросила она Трубецкого:

— Что означают эти милые слухи, дошедшие до меня?

Улыбка её сохраняла полнейшее спокойствие и самоуверенность, а глаза блестели от сознания опасности, предотвращённой ею же.

— Нашли ли вы больше преступлений, чем преступников, или больше преступников, чем преступлений? — продолжала Екатерина.

Князь Трубецкой в замешательстве стал что-то бормотать о том, что они только выполняют приказ императрицы, что его долг как раз и состоит в том, чтобы выполнять волю императрицы, и между этими невнятными извинениями он выболтал, что преступлений ещё не нашли, хоть и допросили преступников, скорее — предполагаемых преступников...

Екатерина, смеясь, отошла от Трубецкого. Бутурлин был ещё короче Трубецкого. Он без обиняков рассказал Екатерине, что Бестужев арестован и допрошен, но за что его арестовали, никто ещё так и не выяснил.

Она снова стала спокойной и ещё более весёлой. Недаром в её глазах всё ещё стояла записка от Бестужева, которому удалось передать её Екатерине при посредстве голштинского министра Штамме:

«Не беспокойтесь насчёт того, что знаете. Я успел всё сжечь...»

То, что было сожжено, более всего тревожило Екатерину, но раз оно сожжено, никакой опасности нет, а её письма к Апраксину — мелочь, на которую не стоит обращать и внимания, хоть и бормочет потаённо австрийский двор, что лишь письма Екатерины к нему были следствием остановки боевых действий в армии.

Она-то знала, что в её письмах, если они всё же будут обнаружены, нет ничего, что можно было бы признать даже за простую игру в политику...

Во время следствия над Бестужевым французский посол маркиз Лопиталь доносил своему королю:

«Первый министр (Бестужев) нашёл средство соблазнить великого князя и великую княгиню настолько, чтобы они убедили Апраксина не действовать так быстро, как то приказывала императрица. Эти интриги велись на глазах императрицы. Но так как её здоровье было тогда очень плохо, она только о нём и думала, между тем как весь двор поддавался желаниям великого князя и в особенности великой княгини, вовлечённой в дело ловкостью английского посла Вильямса и английскими деньгами, которые этот посол передавал ей через посредство Бернарди, своего ювелира, признавшегося во всём. Великая княгиня имела неосторожность, чтобы не сказать смелость, написать генералу Апраксину письмо, в котором освобождала его от клятвы, данной ей, удерживать армию и разрешала привести её в действие. Господин Бестужев показал однажды это письмо в оригинале г. Бюкову, уполномоченному императрицы-королевы (Марии-Терезии ), приехавшему в Петербург с целью поторопить операции русской армии. Тогда тот почёл своим долгом доложить об этом графу Воронцову, камергеру Шувалову и графу Эстергази...»

Это письмо Лопиталя, как всегда, попавшее на стол Елизаветы, не содержало в себе и зерна правды — таким образом Лопиталь хотел добиться не только падения Бестужева, но бросить тень и на Екатерину.

Но и Воронцов, мечтающий о кресле Бестужева, и Шувалов, укрепляющий своё влияние при императрице, глухо намекнули Елизавете о плане Бестужева передать бразды правления Екатерине после смерти Елизаветы, которая должна была подписать этот указ, и утверждали, что в бумагах Бестужева непременно найдётся этот документ — шпионы доносили им о всех его бумагах, и документы, касающиеся безопасности самой Елизаветы, обязательно должны быть найдены в его архиве...

Екатерина понимала, как сплачивается при императрице кружок лиц, враждебный ей. Ставший канцлером Воронцов мечтал о том, чтобы его дочь Елизавета стала женой Петра, и потому при каждом удобном и неудобном случае поносил великую княгиню. Пётр не оставался в долгу и теперь, не имея надобности в любезности Екатерины после отъезда Понятовского, тоже не уставал нашёптывать тётке, как зла и упряма его жена, как желает он избавиться от неё. Правда, он не говорил этого прямо, но намёки Елизавета понимала легко.

Шуваловы плотным кольцом окружили императрицу и всё ещё не решались примкнуть к той или другой стороне — их одинаково страшило возвышение как Петра с Воронцовыми вкупе, так и великой княгини.

Следствие по делу Бестужева вяло протекало целый год. Конечно, никаких бумаг у Бестужева не было найдено, все обвинения против него оказались неосновательными, и потому Елизавета распорядилась просто выслать его в свои деревни, где он должен был жить безвыездно.

Апраксин умер вскоре после ареста, так что обвинителям не пришлось и доказывать его вину, тем более что материалы трёх военных советов перед отступлением говорили о том, что союзники не выполнили своего обещания снабжать продовольствием русские войска, а голодная армия не могла идти в наступление.

Но каждый день Екатерина ждала, что императрица примет какое-либо решение по её поводу — слишком уж много интриговали против неё и Воронцовы, и даже сам Пётр. Каждый свой день думала она, как сложатся обстоятельства, и снова и снова решала, как поступить ей в том или другом случае.

В конце концов она написала императрице слёзное письмо: ей так плохо живётся, муж всячески обижает и угнетает её, его придирки и известная всем связь с её фрейлиной Воронцовой оскорбляют и раздражают её настолько, что она всемилостивейше просит разрешения удалиться туда, откуда она приехала, — в Германию.

Екатерина прекрасно отдавала себе отчёт, что ехать ей некуда и не к кому: отец её умер ещё в 1747 году, ей даже не разрешили оплакивать его больше недели, мать вынуждена была укрыться от войск Фридриха в Париже, а её брат сумел бежать в Гамбург, бросив своё герцогство на милость победителя — Фридриха.

Но чем менее она могла уехать в Германию, тем с большим возмущением писала об этом и умоляла императрицу сжалиться над ней и отпустить её на родину.

Это был правильный шаг. Даже Елизавета понимала, что Екатерине некуда ехать, что двое её детей могли бы удержать мать в России, но Екатерина настойчиво просила, умоляла императрицу сжалиться над ней, потому что кроме обид и притеснений со стороны мужа не видит она ничего, а к самой императрице не пробиться, и ей постоянно наговаривают на Екатерину и приписывают даже такие вещи, в которых она вовсе невинна...

Она отправила это письмо и принялась ждать ответа. Но проходили дни, недели, месяцы, а императрица не спешила отвечать на слёзное письмо своей невестки.

И вновь Екатерина придумала ход, который стал безошибочным в её сложной игре. Она вызвала к себе духовника императрицы, который одновременно был и её духовным наставником, пожелала исповедаться, уверяя, что близка к смерти как никогда, и рассказала ему, словно бы на исповеди, что ни в чём не виновна и только люди, стремящиеся её погубить, наговаривают на неё императрице.

Духовник не замедлил с объяснениями. Он явился к Елизавете и прямо объявил ей, что её невестка плоха и просит принять её, заодно он поведал императрице всё, что пожелала сообщить Екатерина.

Вечером этого же дня к Екатерине, лежавшей в постели и старательно изображающей из себя больную, пришли звать от имени Елизаветы.

Она еле оделась, не делая большого туалета, и пошла за посланцем императрицы, едва не держась за стены. Она и в самом деле страшилась этого свидания, хотя приготовилась к нему давно, знала, как себя вести, но не знала, как отнесётся к ней императрица, тщательно подготовленная противной партией...

Уже несколько позже, когда к ней стали прибегать её фрейлины под самыми разными предлогами, узнала от них Екатерина, что в тот самый день, когда она вызвала духовника и исповедалась, откровенно радовались лишь двое — Пётр и Елизавета Воронцова, и Пётр торжественно обещал Елизавете, что, как только скончается великая княгиня, он непременно женится на рябой Лизке.

Но в тот момент, когда Екатерина отправилась на ночную аудиенцию у императрицы, она ещё не знала об этом, иначе воспользовалась бы подобной оплошностью великого князя...

В галерее, через которую надо было пройти в покои императрицы, Екатерина увидела Петра. Он поспешно направлялся к императрице: не хотел, чтобы Екатерина одна встретилась с ней.

«Что ж, — философски подумала Екатерина, — возможно, это и к лучшему...»

Огромные покои императрицы были слабо освещены — горел лишь один бронзовый канделябр с тремя свечами, стоявший на туалетном столике перед огромным зеркалом среди бесчисленных тазов, баночек и склянок с притираниями, щёток и гребней.

Один только взгляд — и Екатерина сразу уловила то, что ей хотелось знать: в золотой таз на столике были брошены её письма Апраксину, но не все, всего-навсего три, самых последних, — их Екатерина узнала по бумаге, она каждый раз использовала разные её сорта.

В большой полутёмной зале все углы были скрыты сумраком, ширмы заслоняли от посторонних кого-то, кто глухо говорил, а перед ширмами стояла придвинутая большая мягкая кушетка, скрывавшая тех, кто был за ними. Тепло сверкала позолота парчовой ткани, обтянувшей ширмы, бросал блики горевший камин с огромными поленьями, прикрытый ярким бронзовым экраном, а в самой середине залы стояла императрица в простом широком платье, опираясь рукой на плечо начальника своей тайной канцелярии Александра Шувалова. Рядом перебирал худыми и кривыми ногами Пётр.

Едва войдя, Екатерина пала едва ли не ниц перед императрицей, на коленях дотянулась до её руки и принялась обливать слезами эту холёную полную белую руку, унизанную тяжёлыми перстнями.

Елизавета смущённо пыталась поднять свою невестку, но Екатерина упорно стояла на коленях, заливаясь слезами.

Императрица спросила печальным голосом, словно и в самом деле сокрушалась о судьбе своей невестки:

— Как, вы хотите, чтобы я отослала вас? Вы забываете, что у вас есть дети!

Только это и нужно было Екатерине. Она подняла голову и разразилась откровенным плачем, сумев пробормотать нужные слова:

— Мои дети в ваших руках, а лучше этого ничего для них не может быть. И я надеюсь, что вы их не покинете...

Елизавета помолчала немного, взволнованная словами и плачем Екатерины, и произнесла:

— Но как же я объясню причину вашей отсылки?

— О, ваше императорское величество, если вы найдёте нужным, объявите о причинах, по которым я навлекла на себя вашу немилость и ненависть великого князя...

Елизавета глубоко вздохнула. Этот ночной разговор взволновал её.

— А чем же вы будете жить у ваших родных? — озаботилась она.

— Тем, чем жила и прежде, до того, как вы удостоили взять меня.

Елизавета бросила пронзительный взгляд на невестку, смиренно стоящую на коленях, и проговорила:

— Но ваша мать в бегах, она была вынуждена покинуть свою родину, а отца нет...

И тут Екатерина нашла ответ, который поразил Елизавету:

— Она пострадала из-за того, что слишком любила Россию, за это её и стал преследовать прусский король...

Елизавета приказала:

— Встаньте...

Екатерина поднялась.

Пётр злобно вглядывался в происходящее. Он уже давно решил, что отсылка великой княгини поможет ему жениться на Воронцовой, и теперь ждал только конца этой аудиенции. Вероятно, как заключила Екатерина, между придворными тоже давно было решено, что она отправится в Германию, и Елизавета колебалась до этого последнего свидания с ней, не зная, на что отважиться. Она отошла от Екатерины в раздумье.

— Бог свидетель, как я горевала, когда вы были больны и едва не отдали душу Богу, и если бы я вас не любила, то не удерживала бы здесь.

Екатерина рассыпалась в любезных словах. Она говорила, что в полной мере познала доброту и милость её величества и горько страдает, что теперь подверглась немилости и опале.

И вдруг услышала она из уст императрицы такое, что не могла и сообразить, как возможно подобное.

— Вы чрезвычайно горды. Четыре года назад, вспомните, я спросила у вас, не болит ли у вас шея, потому что вы едва мне поклонились...

Екатерина в изумлении и отчаянии принялась уверять императрицу, что ни на одну минуту не могла бы и помыслить так поступить и что только по собственной глупости не поняла того, что было сказано четыре года назад...

Но тут вмешался великий князь.

— Она ужасно зла и упряма, — резко произнёс он, пошептавшись с Шуваловым.

— Если вы говорите обо мне, — повернулась к нему Екатерина, — то теперь, в присутствии её императорского величества, могу лишь заверить вас, что я зла с теми, кто советует вам делать мне несправедливости, а упрямой я стала с тех пор, как увидела, что угождения мои ни к чему другому не ведут, как только к вашей ненависти...

Елизавета после некоторой перепалки с великим князем подошла ближе к Екатерине и сказала ей вполголоса:

— Вы вмешиваетесь во многие вещи, которые вас не касаются. Как смели вы посылать Апраксину приказания?

Екатерина сделала изумлённое лицо:

— Господи, да мне бы и в голову не пришло так поступать...

— А разве ваши письма не доказывают это? — Елизавета пальцем указала на таз, в котором лежали письма Екатерины. — Вам же было запрещено писать...

— Это правда, — опустила голову Екатерина, — я нарушила запрет, но только потому, что принимала участие в фельдмаршале, о котором говорили здесь плохо, а в другом письме я поздравила его с рождением сына, а ещё с Новым годом...

— Бестужев уверяет, что было много и других, — вызывающе вскинула голову императрица.

Екатерина точно пересказала содержание трёх своих писем и этим обезоружила Елизавету.

— Если Бестужев так говорит, — скромно склонилась перед ней Екатерина, — то он лжёт...

— Ну, если он лжёт, я велю его пытать, — грозно нахмурилась Елизавета.

— Как будет угодно вашему величеству, — скромно потупилась Екатерина.

Она уже понимала, что все обвинения против неё сняты, хотя сама императрица ещё не догадывается об этом...

Снова вмешался Пётр и опять начал настраивать императрицу против Екатерины. Елизавета видела, что он старается лишь очистить место для Воронцовой, — она была умнее своего племянника, да и Шуваловым не улыбалось подпасть под власть господ Воронцовых, и они, как следует, подготовили императрицу к решению этого вопроса.

Елизавета прошлась взад-вперёд по зале, потом приблизилась к Екатерине и чуть слышно сказала ей:

— Я не хочу ссорить вас ещё больше, но я поговорю с вами ещё раз и с глазу на глаз...

— И мне хотелось бы открыть вам свою душу и сердце, — прошептала Екатерина со слезами на глазах.

Тем и кончилась эта аудиенция.

И опять ждала Екатерина нового свидания с императрицей, а пока сидела у себя в комнате, никуда не выходя, прочитывала том за томом «Энциклопедию» и «Письма путешественника» и разглядывала карту мира. Двор уже устал следить за этой тупиковой ситуацией, на все лады сплетничая и тоже ожидая развязки. Пётр постоянно играл в карты с Воронцовой в приёмной своей жены, а Екатерина скучала в обществе своей собаки да своего попугая. Однако и эта ситуация разрешилась счастливо для Екатерины, потому что она очень философски отнеслась к своей высылке. «Счастье и несчастье человека не в окружающем мире, — говорила она сама себе, — а внутри, в сердце и душе каждого смертного. Если ты переживаешь несчастье, становись выше его и сделай так, чтобы твоё счастье не зависело ни от какого события».

Екатерина ждала долго, но императрица прислала сказать ей, что пьёт за её здоровье в день её рождения.

И тогда Екатерина, узнав, что французский посол торжествует и хвалит её за сидение дома, решила поступить как раз наоборот. К изумлению и крайнему огорчению своих врагов, она вышла, стала весёлой и жизнерадостной, и снова закипела жизнь вокруг неё, словно и не было этого вынужденного затворничества.

Письма от Понятовского приходили регулярно. И его не забывала Екатерина во все дни своей жизни. Как ни странно, при всех своих немалых связях, при всех своих многочисленных любовниках она оставалась верной, хотя бы и на словах, тем, кто когда-либо любил её и доставлял ей хоть несколько приятных минут...

Став русской царицей, взойдя на самый высокий пьедестал своей карьеры, не забывала Екатерина Понятовского. Этого выскочку, парвеню, сделала она королём Польши, хоть и отказалась встречаться с ним, когда он умолял её разрешить ему приехать к ней сразу после переворота. Тогда она не могла позволить себе отдаться на волю чувств, да и другой уже заполонил её душу и сердце.

Она увидела Понятовского только через тридцать пять лет, когда он вернулся в Санкт-Петербург уже лишившимся короны, жалким неудачником, жившим за счёт русской казны. Но и тогда не потеряла уважения к нему русская царица, воздавала должное его сану, так позорно отданному им восставшим.

Зато послала она Суворова, чтобы сравнял с землёй Варшаву, а заодно последовала примеру Австрии, захватившей кусок Польши, и разделила в первый раз эту несчастную страну. Потом были и другие разделы Польши, но Екатерина всегда стояла за ту королевскую власть, которую она возобновила в Польше, и не её вина, что Понятовский оказался ниже тех почестей, которые она воздала ему как королю.

Загрузка...