Александр Дюма ВОЛЧИЦЫ ИЗ МАШКУЛЯ

Часть первая

I АДЪЮТАНТ ШАРЕТТА

Если вам, дорогой читатель, случалось добираться из Нанта в Бурнёф, то после Сен-Фильбера вы огибали похожий на рог южный залив озера Гран-Льё, и еще через час или два пути, в зависимости от того, шли ли вы пешком или ехали в экипаже, перед вами появлялись первые деревья Машкульского леса.

Там, слева от дороги, в роще, являющейся как бы частью того же леса, от которого ее отделяет лишь дорога, вы непременно обращали внимание на две островерхие башенки и сероватую крышу маленького замка, проглядывающего сквозь листву.

Стены в трещинах, выбитые окна, порыжевшая от мха и диких ирисов кровля этого дворянского жилища придают ему, со всеми его феодальными притязаниями и двумя башнями по бокам, столь жалкий вид, что он не вызывал бы зависти у прохожих, если бы не его восхитительное местоположение — рядом с вековыми деревьями Машкульского леса, качающиеся зеленые верхушки которых вздымаются до горизонта, насколько хватает глаз.

В 1831 году этот маленький замок принадлежал одному старому маркизу и назывался по имени хозяина — замок Суде.

Теперь, когда вы имеете некоторое представление о замке, мы познакомим вас с его владельцем.

Маркиз де Суде был последним оставшимся в живых прямым потомком древнего и славного рода Бретани, ибо озеро Гран-Льё, Машкульский лес и город Бурнёф находятся в той части Франции, что в настоящее время относится к департаменту Нижняя Луара, но прежде, до деления страны на департаменты, входила в провинцию Бретань. Некогда род маркиза де Суде был могучим феодальным древом — его ветви простирались над всей провинцией; однако предки маркиза, вынужденные много тратиться, чтобы достойно выглядеть в королевских каретах, постепенно так расшатали это древо, что 1789 год наступил весьма вовремя и не дал замшелому стволу рухнуть под ударами топора судебного исполнителя, что было бы бесславным концом для такой блестящей фамилии.

Когда пробил час Бастилии и пала древняя твердыня королей, предвосхитив падение королевской власти, маркиз де Суде, наследник если не владений — от них остался только упомянутый выше маленький замок, — то, во всяком случае, имени своего отца, был первым пажом его королевского высочества монсеньера графа Прованского.

В шестнадцать лет — а именно столько было тогда маркизу — великие события представлялись лишь досадными происшествиями; мудрено было, впрочем, в Люксембургском дворце, где для эгоизма была благоприятная почва, не стать глубоко беспечным среди поклонников Эпикура и Вольтера и поборников конституции.

Именно маркиз де Суде был послан на Гревскую площадь дожидаться мгновения, когда палач затянет веревку на шее Фавраса и тот, испустив последний вздох, вернет его королевскому высочеству ненадолго утраченный покой.

Он примчался бегом в Люксембургский дворец, чтобы сообщить своему господину:

— Свершилось, монсеньер!

И монсеньер своим ясным и мелодичным голосом произнес:

— За стол, господа! За стол!

И все стали ужинать, будто честный дворянин, беззаветно отдавший жизнь за его высочество, не был только что повешен как убийца и бродяга.

Затем наступили первые мрачные дни Революции, была издана красная книга, ушел в отставку Неккер, умер Мирабо.

Однажды, 22 февраля 1791 года, собралась огромная толпа и окружила Люксембургский дворец.

Причиной тому были слухи: говорили, будто его высочество намеревался бежать и присоединиться к эмигрантам, собиравшимся на Рейне.

Но его королевское высочество вышел на балкон и торжественно поклялся несмотря ни на что не покидать короля.

И действительно, 21 июня он уехал вместе с королем, по всей видимости для того, чтобы не нарушить клятву.

И все же, на свое счастье, он его покинул, ибо беспрепятственно добрался до границы вместе со своим спутником маркизом д’Аваре, в то время как Людовик XVI был арестован в Варенне.

Наш юный паж слишком дорожил репутацией послушного моде молодого человека, чтобы остаться во Франции, так как монархии вскоре должны были понадобиться самые ревностные ее слуги; он, в свою очередь, эмигрировал и, поскольку никто не обратил внимания на восемнадцатилетнего пажа, без приключений добрался до Кобленца и вступил в одну из мушкетерских рот, которые воссоздавались под командованием маркиза де Монморена. Когда начались первые стычки с республиканцами, он храбро сражался под началом трех принцев Конде, был ранен у Тьонвиля, а затем, после многих бед, испил самую горькую чашу разочарования: роспуск эмигрантского ополчения, когда многие бедняги потеряли не только надежды на будущее, но и последний кусок хлеба — солдатское жалованье.

Правда, солдаты сражались против Франции и их хлеб был замешен рукой чужеземца.

И тогда маркиз де Суде обратил взоры на Бретань и Вандею, где уже два года шла война.

Вот в каком положении была Вандея.

Там уже не осталось в живых ни одного из тех, кто вначале стоял во главе восстания: Кателино был убит в Ванне, Лескюр — в Трамбле, Боншан — в Шоле, д’Эльбе расстреляли или должны были вскоре расстрелять в Нуармутье.

И наконец, армия, которую называли великой, была разгромлена под Маном.

Эта великая армия потерпела поражение под Фонтене, Сомюре, Торфу, Лавале и Долем; она одержала верх в шестидесяти сражениях; она сумела противостоять натиску республиканцев, которыми поочередно командовали Бирон, Россиньоль, Клебер, Вестерман, Марсо; неизменно отвергая помощь Англии, она пережила горькие минуты, когда горели ее хижины, убивали ее детей, расправлялись с ее отцами; командующими ее были Кателино, Анри де Ларошжаклен, Стоффле, Боншан, Форестье, д’Эльбе, Лескюр, Мариньи и Тальмон; она осталась верна своему королю, когда вся остальная Франция отвернулась от него; она не перестала почитать своего Бога, когда Париж провозгласил, что Бога больше нет; и наконец, благодаря ей, перед судом истории Вандея заслужила быть названной землей гигантов.

Единственными военачальниками, которых еще не удалось сломить, были Шаретт и Ларошжаклен.

Но если у Шаретта были солдаты, то у Ларошжаклена их уже не осталось.

Дело в том, что, пока великую армию громили под Маном, Шаретт, назначенный главнокомандующим, в Нижнем Пуату сумел набрать войско с помощью шевалье де Куэтю и Жолли.

Они встретились недалеко от Молеврие: Шаретт во главе своего войска и Ларошжаклен с дюжиной своих людей.

Шаретту было достаточно одного взгляда, чтобы понять, что к нему прибыл военачальник, а не солдат. Он был высокого мнения о себе и не желал ни с кем делить власть. Он держался холодно и высокомерно. Было время обеда, а он даже не пригласил Ларошжаклена к столу.

В тот же день восемьсот человек оставили армию Шаретта и перешли к Ларошжаклену.

На следующий день Шаретт сказал своему молодому сопернику:

— Я выступаю в Мортань; вы будете сопровождать меня.

— До сих пор, — ответил Ларошжаклен, — мне не приходилось кого бы то ни было сопровождать, ибо я привык, чтобы сопровождали меня.

И он выступил самостоятельно, оставив Шаретта действовать как тому заблагорассудится.

Мы последуем за Шареттом, поскольку его последние бои и казнь имеют отношение к нашему повествованию.

Двадцать шестого июня 1795 года, после смерти Людовика XVII, в Бельвиле, где в то время находилась ставка, королем Франции был провозглашен Людовик XVIII.

Пятнадцатого августа 1795 года, то есть меньше чем через два месяца после этого события, некий молодой человек доставил Шаретту письмо от нового короля.

В этом документе, написанном в Вероне 8 июля 1795 года, Шаретту официально предлагалось возглавить роялистскую армию.

Шаретт собирался послать к королю его же гонца с благодарностью за оказанную милость, однако молодой человек сказал, что возвратился во Францию, чтобы сражаться, и попросил главнокомандующего считать доставленную им депешу рекомендацией для вступления в ряды его армии.

Шаретт тут же назначил его своим адъютантом.

Этим юным гонцом был не кто иной, как бывший паж его высочества — маркиз де Суде.

Когда маркиз выходил от Шаретта, намереваясь немного отдохнуть, ибо ему пришлось проскакать не останавливаясь последние двадцать льё, в дверях он наткнулся на молодого часового, лет на пять-шесть старше его, который, сняв шляпу, склонился перед ним в почтительном поклоне.

Он узнал в нем сына одного из отцовских арендаторов, с кем когда-то очень любил охотиться: никто не умел лучше его загонять кабана и подбадривать собак голосом, когда зверь был окружен.

— Смотри-ка! Жан Уллье, ты ли это? — воскликнул он.

— Я самый, господин маркиз, и к вашим услугам, — ответил молодой крестьянин.

— Очень рад, дружище, честное слово! Ты по-прежнему превосходный охотник?

— Э! Так-то оно так, господин маркиз, только вот уже четверть часа, как мы охотимся не за кабаном, а за другой дичью.

— Не имеет значения. Если хочешь, поохотимся вместе на эту дичь, так же как мы это делали раньше, когда преследовали другую живность.

— Я бы не прочь, господин маркиз, совсем не прочь, — отозвался Жан Уллье.

И с той минуты Жан Уллье занял при маркизе де Суде такую же должность, какую маркиз де Суде занимал при Шаретте, — другими словами, Жан Уллье стал адъютантом адъютанта главнокомандующего.

Помимо охотничьих талантов, у Жана Уллье было много других достоинств. Когда приходило время разбивать лагерь, он брал на себя все заботы, так что маркизу оставалось только отдыхать; даже в самые тяжелые дни у маркиза всегда были кусок хлеба, кружка воды и охапка соломы — в Вандее это считалось роскошью, которую не всегда имел сам главнокомандующий.

Было бы очень соблазнительно отправиться вслед за Шареттом, а значит, и за нашим юным героем в очередной поход, полный приключений, из тех, что были предприняты вождем роялистов и принесли ему славу лучшего в мире партизана; но история — коварная сирена, и если вы, неосторожно повинуясь ее призывам, последуете за ней, то еще неизвестно, куда она вас заведет.

Поэтому мы упростим наш рассказ, насколько это возможно, предоставив другим рассказывать об экспедиции графа д’Артуа на острова Нуармутье и Йе, о странном поведении этого принца, когда он три недели находился у побережья Франции, но так и не высадился на берег, и об отчаянии роялистской армии, покинутой теми, за кого она сражалась более двух лет.

Тем не менее Шаретту некоторое время спустя удалось одержать блестящую победу у Четырех дорог; но это была его последняя победа, ибо он стал жертвой предательства.

Попав в засаду, де Куэтю, правая рука Шаретта, его второе «я» после гибели Жолли, был схвачен и расстрелян.

В последние дни жизни Шаретт не мог сделать ни шага, чтобы о нем немедленно не доложили его противнику, будь то Гош или Траво.

Окруженный войсками республиканцев, теснимый со всех сторон, преследуемый днем и ночью, вынужденный скрываться в чащобах и оврагах, понимавший, что рано или поздно его настигнет пуля в какой-нибудь стычке или он будет расстрелян на месте, если его захватят живым, не имевший крыши над головой, мучимый лихорадкой, умирающий от голода и жажды, не осмеливающийся попросить на ближней ферме ни крошки хлеба, ни глотка воды, ни охапки соломы, — он лишился всей своей армии: с ним остались лишь тридцать два человека, среди которых были маркиз де Суде и Жан Уллье; и вот 25 марта 1796 года ему докладывают, что на него с разных сторон одновременно наступают четыре колонны республиканцев.

— Ну, что же! — сказал он. — Значит, именно здесь придется принять последний бой и дорого продать свою жизнь.

Это было в Ла-Прелиньере, в приходе Сен-Сюльпис. Но Шаретт со своей горсткой людей не просто ждал республиканцев: он пошел им навстречу. В Ла-Гийоньере на их пути встал генерал Валантен с двумя сотнями гренадеров и егерей.

Шаретт выбрал удобную позицию и укрепился.

В течение трех часов он сдерживал натиск и отражал атаки двух сотен республиканцев.

Рядом с ним двенадцать его сподвижников были убиты. От армии шуанов, насчитывавшей ко времени высадки графа д’Артуа на остров Йе двадцать четыре тысячи солдат, осталось двадцать человек.

Эти двадцать человек сражались бок о бок со своим командующим, и ни один из них даже не помышлял о бегстве.

Решив, что пора кончать, генерал Валантен взял в руки ружье и поднял в штыковую атаку оставшихся под его командой сто восемьдесят солдат.

В этой атаке Шаретт был ранен в голову и потерял от удара саблей три пальца на левой руке.

Его вот-вот должны были взять в плен, когда некий эльзасец по имени Пфеффер, испытывавший к Шаретту нечто большее, чем преданность, — почти религиозное благоговение, сорвал с головы командующего шляпу с плюмажем, взамен отдал свою и, бросившись налево, крикнул:

— Бегите направо, они будут преследовать меня!

И в самом деле, республиканцы устремились за ним, в то время как Шаретт с оставшимися в живых пятнадцатью сподвижниками скрылись в противоположном направлении.

Шаретт уже было добрался до опушки Шаботьерского леса, как вдруг появился отряд генерала Траво.

Завязалась еще одна схватка, уже последняя, в которой у Шаретта была лишь одна цель — погибнуть.

Истекая кровью, он едва держался на ногах и чуть ли не падал. Один вандеец по имени Боссар взвалил его на плечи и понес к лесу, но вскоре упал, сраженный пулей.

Его сменил другой, Ларош-Даво, но, сделав пятьдесят шагов, упал в канаву, отделяющую лес от поля.

Тогда командующего подхватил маркиз де Суде и, в то время как Жан Уллье двумя выстрелами из ружья убил двух республиканских солдат, которые оказались ближе других, скрылся в лесу с командующим и его уцелевшими семью товарищами. Когда они углубились в лес шагов на пятьдесят, к Шаретту, казалось, вернулись силы.

— Суде, — сказал он, — слушай мой последний приказ.

Молодой человек остановился.

— Положи меня у подножия этого дуба.

Суде не решался повиноваться.

— Я все еще твой командующий, — властно приказал Шаретт, — так повинуйся мне!

Смирившись, молодой человек уложил командующего у подножия дуба.

— Так! — сказал Шаретт. — А теперь хорошенько слушай. Король, назначивший меня главнокомандующим, должен узнать, как я погиб. Возвращайся к его величеству Людовику Восемнадцатому и расскажи ему, что ты видел. Такова моя воля!

Шаретт говорил так торжественно, что маркизу де Суде, к которому тот впервые обращался на «ты», и в голову не пришло ослушаться.

— А теперь поспеши, — продолжал Шаретт, — нельзя терять ни минуты, вон идут синие!

В самом деле, на опушке леса показались республиканцы.

Суде пожал руку, протянутую Шареттом.

— Обними меня, — сказал командующий.

Молодой человек обнял его.

— Довольно, — сказал Шаретт. — Иди!

Суде взглянул на Жана Уллье.

— Пойдешь со мной? — спросил он.

Но крестьянин угрюмо покачал головой.

— Что мне, по-вашему, там делать, господин маркиз? — сказал он. — Здесь-то я…

— А что ты будешь делать здесь?

— Если мы когда-нибудь свидимся, господин маркиз, я вам расскажу об этом.

И Жан Уллье выстрелил два раза по республиканцам, что подошли ближе других.

Оба республиканца упали.

Один из них был старшим офицером; солдаты сгрудились вокруг него.

Жан Уллье и маркиз де Суде воспользовались этой задержкой и углубились в лес.

Но вскоре они расстались: Жан Уллье увидел заросли кустарника и скользнул в них словно уж, на прощание махнув рукой маркизу де Суде.

А тот продолжил свой путь.

II КОРОЛЕВСКАЯ БЛАГОДАРНОСТЬ

Маркиз де Суде добрался до берега Луары, нашел рыбака, и тот доставил его на мыс Сен-Жильда.

В море недалеко от берега он увидел английский фрегат.

За несколько лишних луидоров рыбак доставил маркиза прямо на фрегат.

Взойдя на борт, он почувствовал себя в безопасности.

Два или три дня спустя фрегат встретился в море с трехмачтовым торговым судном, готовившимся войти в Ла-Манш.

Это был голландский бриг.

Маркиз де Суде попросился на этот корабль, и английский капитан доставил его на борт.

Голландский бриг высадил маркиза в Роттердаме.

Из Роттердама он добрался до Бланкенбурга, маленького городка в герцогстве Брауншвейгском, избранного Людовиком XVIII своей резиденцией.

Ему надо было исполнить последнее поручение Шаретта.

Людовик XVIII ужинал: время приема пищи было для него всегда священным.

Бывшему пажу пришлось ожидать, пока его величество не закончит трапезу.

Только после ужина он был допущен к королю.

Он рассказал о событиях, которые видел собственными глазами, особенно подробно остановился на последнем бое и говорил при этом так красноречиво, что его величество, не слишком впечатлительный от природы, от избытка чувств даже воскликнул:

— Довольно, довольно, маркиз! Да, шевалье де Шаретт служил нам верой и правдой, мы признаем это.

И он зна́ком приказал маркизу удалиться.

Гонец повиновался; но, выходя за дверь, он услышал раздосадованный голос короля:

— Что за болван этот Суде — рассказывать такое после ужина! Это же может расстроить мне пищеварение!

Маркиз был самолюбив; он подумал, что быть названным болваном тем, ради кого он рисковал жизнью в течение шести месяцев, — весьма сомнительное вознаграждение.

В кармане у него оставалась сотня луидоров; в тот же вечер он покинул Бланкенбург, говоря себе:

«Если бы я знал, какой прием меня здесь ожидает, не стал бы тратить столько усилий, чтобы добраться сюда!»

Он вернулся в Голландию, откуда отплыл в Англию. И там начался новый период в жизни маркиза де Суде. Он был из тех людей, кого обстоятельства лепят по своему подобию: они сильны или слабы, отважны или малодушны в зависимости от среды, где оказываются по воле случая. В течение шести месяцев ему пришлось участвовать в ужасной вандейской эпопее и стать достойным ее; он обагрил своей кровью лесные заросли и песчаные пустоши Верхнего и Нижнего Пуату; он стоически выносил не только непостоянство военного счастья, но и терпел лишения, какие выпадают на долю тех, кто ведет партизанскую войну: разбивал бивак на снегу, скитался без хлеба, без теплой одежды, не находил крыши над головой в топких лесах Вандеи, и за все время у него не возникло ни сожаления, не вырвалось ни единой жалобы!

И вот после всего, что ему пришлось пережить, затерявшись среди громадного Лондона, где он печально бродил, с грустью вспоминая о днях сражений, в нем не нашлось ни мужества противостоять праздности, ни твердости, чтобы побеждать скуку, ни энергии, чтобы не жить в нищете, ожидавшей его в ссылке.

Этот человек, мужественно воевавший с превосходящими по численности противниками, не устоял перед пошлыми соблазнами безделья; он стал искать наслаждений повсюду и по любой цене, и все для того, чтобы заполнить пустоту, образовавшуюся в его жизни с тех пор, как он перестал подвергаться смертельной опасности на полях сражений.

Однако изгнанник был слишком беден, чтобы выбирать достойные его положения удовольствия: мало-помалу он утратил не только облик аристократа, которого в Вандее не могла скрыть носимая более двух месяцев крестьянская одежда, но и утонченный вкус: наряду с шампанским он употреблял эль и портер и имел дело с разодетыми девицами с Гросвенора и Хеймаркета — он, кому приходилось в пору первой любви выбирать среди герцогинь!

Очень скоро отсутствие твердых жизненных принципов и постоянный недостаток средств заставили заключать сделки, сказавшиеся на его репутации: он делал долги и не отдавал их; его друзьями стали собутыльники из низших слоев общества. В результате его товарищи по эмиграции отвернулись от него, и, как обычно происходит в жизни, чем меньше людей оставалось вокруг, тем больше маркиз де Суде увязал на том скверном пути, на который он встал.

Так прошли два года, и вот однажды в одном из притонов Сити, завсегдатаем которого он был, случай свел его с молодой работницей: некая омерзительная сводня, какими кишит Лондон, впервые вывела ее на продажу из мансарды, где та жила.

Хотя на характере маркиза сказались превратности его судьбы, несчастная все же сразу почувствовала в нем остатки былого благородства; в слезах она бросилась к его ногам, умоляя оградить ее от бесчестия, на которое ее толкали и для которого она не была создана, ведь до сих пор она хранила целомудрие.

Девушка была хороша собой; маркиз предложил свою помощь.

Она кинулась ему на шею и поклялась подарить ему всю свою любовь, отдать всю свою преданность.

Хотя у маркиза и не было намерения сделать доброе дело, ему удалось помешать превращению красоты Евы в товар.

Ибо несчастное дитя звалось Евой.

Бедная и честная девушка сдержала слово: маркиз был ее первой и последней любовью.

В сущности, эта встреча пришлась как нельзя кстати для них обоих. Маркиз уже начинал тяготиться петушиными боями, едкими испарениями пивных, драками с констеблями и ласками уличных девок; нежность юного создания принесла ему покой; обладание этой девушкой, похожей на белоснежного лебедя — символ ее родной Британии, тешило его самолюбие. Постепенно его образ жизни изменился, и если маркиз и не вернулся к привычкам людей своего круга, то, по крайней мере, зажил как порядочный человек.

Вместе с Евой он перебрался в мансарду возле Пикадилли. Девушка отлично умела шить, и ей удалось найти работу у белошвейки. А маркиз стал давать уроки фехтования.

С этого времени они стали жить на скудные доходы от уроков маркиза и заработки Евы и были счастливы, ибо их любовь была достаточно сильной, чтобы скрашивать нищенское существование.

Однако и эта любовь, как и все на свете, оказалась не вечной; впрочем, остыла она не скоро.

К счастью для Евы, тяготы вандейской войны и необузданные наслаждения лондонского дна истощили жизненные силы ее возлюбленного, и он до времени состарился.

В самом деле, к тому дню, когда маркиз де Суде понял, что пламя его любви к Еве уже угасло или, во всяком случае, должно вот-вот угаснуть, когда поцелуи молодой женщины перестали не то что утолять его страсть, но даже возбуждать ее, он так привык к Еве, что даже, уступи он желанию отправиться на поиски развлечений на стороне, ему бы не хватило ни силы, ни решимости разорвать связь, в которой он находил однообразное повседневное удовлетворение.

Этот гуляка из «бывших», чьи предки в течение трех веков владели феодальным правом вершить высокое и низкое правосудие в своем графстве, этот недавний разбойник, адъютант разбойника Шаретта, двенадцать лет вел убогое, зависимое существование мелкого служащего или даже мелкого ремесленника.

Небо долго не решалось благословить этот незаконный союз, но, наконец, молитвы, что Ева возносила все двенадцать лет, были услышаны. Бедная женщина забеременела и произвела на свет двух девочек-близнецов.

К несчастью, Еве было суждено лишь несколько часов наслаждаться долгожданными радостями материнства: ее унесла родильная горячка.

После двенадцати лет совместной жизни ее чувство к маркизу де Суде было таким же сильным и глубоким, как в первые дни их связи, но эта беспредельная любовь не помешала ей понять, что главное в характере ее возлюбленного — легкомыслие и эгоизм; она умерла, страдая от неизбежности разлуки с человеком, столь ею любимым, но также и от мучительной тревоги за будущее детей, которых она оставляла в столь беспечных руках.

Эта утрата вызвала у маркиза де Суде противоречивые чувства; мы опишем их как можно подробнее, ибо, как нам кажется, они позволяют узнать внутренний мир того человека, кому предстоит сыграть важную роль в нашем повествовании.

Вначале он искренне и всерьез оплакивал свою подругу; он не мог не воздавать должное ее достоинствам и сознавал, сколько счастья принесла ему ее нежная привязанность.

Затем, когда первая скорбь утихла, он ощутил нечто похожее на радость школьника, вырвавшегося на свободу. Рано или поздно его имя, титул, происхождение сделали бы разрыв с Евой неизбежным, поэтому маркиз не слишком роптал на Провидение, совершившее то, что ему самому было бы тяжело исполнить.

Но чувство удовлетворения длилось недолго. Нежность Евы, ее постоянная забота о нем избаловали маркиза, и теперь он понял, сколь многого лишился, хотя раньше не придавал этому значения.

Мансарда с тех пор, как в ней больше не раздавался чистый и нежный голос англичанки, снова стала тем, чем была на самом деле: омерзительной лачугой, а постель с тех пор, как по подушке больше не рассыпались волны густых белокурых волос его подруги, превратилась в нищенское ложе.

Где он найдет теперь нежные ласки, трогательную предупредительность, которыми двенадцать лет одаривала его Ева?

Оставшись один, маркиз осознал, что утраченного не вернуть, и принялся больше прежнего оплакивать возлюбленную. И когда ему пришлось расставаться с двумя крошками (кормилица забирала их в Йоркшир), горе вызвало у него такой порыв нежности, что крестьянка, увозившая девочек, была растрогана до глубины души.

А затем, распростившись со всем, что привязывало его к прошлому, маркиз де Суде не выдержал гнета одиночества; он стал мрачен и молчалив, им овладело неодолимое отвращение к жизни, и, поскольку вера в Бога была в нем не слишком глубока, он, вероятно, бросился бы в конце концов в Темзу, если бы не катастрофа 1814 года, подоспевшая как раз вовремя, чтобы отвлечь его от мрачных мыслей.

Возвратившись на родину, которую он уже не надеялся снова увидеть, маркиз де Суде, попросившись на прием, явился к королю (за все время своего изгнания он не докучал ему никакими прошениями) и обратился с просьбой воздать ему за пролитую кровь; но королям зачастую хватает и одного предлога, чтобы проявить неблагодарность, а у Людовика XVIII по отношению к его бывшему пажу их было целых три.

Во-первых, маркиз крайне несвоевременно явился к его величеству с вестью о гибели Шаретта — в самом деле, эта весть дурно повлияла на августейшее пищеварение.

Во-вторых, он поспешно и не вовремя уехал из Бланкенбурга, сказав на прощание слова, еще более неуместные, чем сам этот отъезд.

В-третьих, самым важным предлогом был беспорядочный образ жизни маркиза в эмиграции.

Храбрость и преданность бывшего пажа заслужили громкие похвалы; в то же время маркизу осторожно намекнули, что человек, позволивший себе в прошлом столь скандальное поведение, не вправе рассчитывать на высокую должность.

Король, сказали ему, уже не абсолютный властитель, и вынужден считаться с общественным мнением: после засилья безнравственности он должен установить новый, строгий порядок.

Маркизу растолковали, что с его стороны было бы великодушно, если бы он увенчал жизнь, исполненную преданности и самоотречения, принеся в жертву велениям времени свои честолюбивые планы.

Короче, ему посоветовали удовлетвориться крестом Святого Людовика, чином и пенсией командира эскадрона и отправиться проедать королевский хлеб в свое поместье Суде (только оно и осталось несчастному эмигранту от громадного состояния его предков).

Приятно отметить, однако, что разочарования отнюдь не помешали маркизу де Суде исполнить свой долг — вновь покинуть бедный замок, когда Наполеон чудесным образом возвратился с острова Эльба.

После второго поражения императора маркиз де Суде во второй раз вернулся в свиту законного государя.

Но на этот раз он оказался догадливее, чем в 1814 году, и не попросил у правительства Реставрации ничего, кроме должности начальника волчьей охоты в округе Машкуль, и она была ему предоставлена с великим удовлетворением, ибо была бесплатной.

Всю свою молодость маркиз де Суде был лишен любимой забавы — в его семье страсть к охоте была наследственной — и теперь предался этому занятию с самозабвением. Одинокая жизнь, для которой он не был создан, сделала его угрюмым, а обманутые ожидания — нелюдимым, и в радостях охоты он находил забвение от горьких воспоминаний. Поэтому должность начальника волчьей охоты, дававшая ему право беспрепятственно рыскать по королевским лесам, доставила ему больше удовольствия, чем крест Святого Людовика и грамота командира эскадрона, врученные ему министром.

Так маркиз де Суде прожил в своем небольшом замке два года, днем и ночью пропадая в лесах с шестью гончими (на большую стаю не хватило бы его скудного дохода), видясь с соседями ровно столько, сколько нужно было, чтобы не прослыть медведем, и меньше всего думая как о наследстве, так и о былой славе. И вот однажды утром, когда он отправился осматривать северную часть Машкульского леса, ему встретилась на дороге крестьянка, несшая на каждой руке по ребенку лет трех-четырех.

Маркиз де Суде узнал крестьянку и покраснел.

Это была кормилица из Йоркшира, которой он уже года три или больше не выплачивал обещанных денег на содержание двух ее подопечных.

Славная женщина добралась до Лондона; проявив незаурядную сметливость, она навела справки во французском посольстве и приехала во Францию благодаря послу, ничуть не сомневавшемуся, что маркиз де Суде будет вне себя от счастья, когда ему вернут его детей.

И, что самое удивительное, посол был не так уж далек от истины.



Обе малютки были так удивительно похожи на покойную Еву, что маркиз на мгновение растрогался: он обнял их с непритворной нежностью, затем передал англичанке ружье, а сам взял на руки девочек и принес эту нежданную добычу в свой маленький замок, к величайшему изумлению кухарки из Нанта, составлявшей всю его прислугу и засы́павшей его вопросами по поводу его необычайной находки.

Эти вопросы ужаснули маркиза.

Ему было всего тридцать девять лет, и он подумывал о женитьбе, ибо считал своим долгом не допустить, чтобы на нем прекратился столь блестящий род; кроме того, он не прочь был бы переложить на женщину заботы о хозяйстве: они были ему просто ненавистны.

Но осуществить этот план было бы трудно, если бы две девочки остались под его крышей.

Поэтому он щедро заплатил англичанке и на другой день отправил ее домой.

Ночью он принял решение, способное, как ему показалось, примирить его противоречивые устремления.

Каково же было это решение?

Об этом читатель узнает в следующей главе.

III СЕСТРЫ-БЛИЗНЕЦЫ

Маркиз де Суде лег в постель, твердя про себя старую истину о том, что утро вечера мудренее.

С этой мыслью он и уснул.

И ему приснился сон.

Ему пригрезились былые сражения в Вандее под предводительством Шаретта, чьим адъютантом он был, и, в частности, привиделся сын одного из отцовских арендаторов, который был его собственным адъютантом, Жан Уллье, о ком он ни разу не вспомнил и с кем ни разу не встречался с того дня, как они расстались в Шаботьерском лесу, простившись с умирающим Шареттом.

Насколько он помнил, Жан Уллье, до того как присоединиться к армии Шаретта, жил в деревне Ла-Шеврольер близ озера Гран-Льё.

Маркиз де Суде вызвал из Машкуля человека, которого обычно посылал со всякими поручениями, велел оседлать лошадь, вручил письмо и приказал отправиться в деревню Ла-Шеврольер и узнать, жив ли еще некий Жан Уллье и не покинул ли он эти края.

Если он был жив и не уехал из здешних мест, человеку из Машкуля следовало вручить ему письмо и постараться привезти его с собой в замок.

Если он перебрался куда-нибудь неподалеку, гонец должен был его найти.

Если он находился слишком далеко, следовало выяснить, куда он уехал.

Если он умер, надо было вернуться и сообщить о его смерти.

Жан Уллье не умер, Жан Уллье не уехал в дальние края, Жан Уллье даже не перебрался куда-то неподалеку от деревни Ла-Шеврольер.

Жан Уллье жил в самой деревне Ла-Шеврольер.

Вот что приключилось с ним после того, как он расстался с маркизом де Суде.

Он забрался в чащу кустарника, откуда мог, оставаясь невидимым, наблюдать за происходившим.

Жан Уллье увидел, как генерал Траво взял в плен Шаретта и при этом обходился с ним со всей почтительностью, какую такой человек, как генерал Траво, мог проявить к Шаретту.

Однако это было, наверное, не все, что хотел увидеть Жан Уллье: Шаретта уложили на носилки и унесли, а он остался в своем убежище.

Надо сказать, что в лесу, кроме него, остались также офицер республиканской армии и пикет из двенадцати человек.

Через час после того, как был установлен этот пост, в десяти шагах от Жана Уллье из леса вышел крестьянин-вандеец. На возглас часового в синем мундире «Кто идет?» он откликнулся: «Друг» — странный ответ в устах крестьянина-роялиста, разговаривающего с солдатами-республиканцами.

Затем крестьянин назвал пароль, и часовой пропустил его.

И наконец крестьянин подошел к офицеру, а тот с выражением неописуемого отвращения вручил ему кошелек, полный золота.

После этого крестьянин удалился.

Очевидно, офицер и двенадцать солдат были оставлены в лесу только затем, чтобы дождаться этого крестьянина: стоило ему исчезнуть в кустах, как, в свою очередь, ушли и они.

Очевидно также, что теперь Жан Уллье увидел все, что хотел увидеть; он выбрался из кустов так же, как забрался в них, то есть ползком, встал на ноги, сорвал с шапки белую кокарду и с беспечностью человека, который три года подряд каждый день ставил на карту свою жизнь, углубился в лесную чащу.

Той же ночью он добрался до Ла-Шеврольера.

И направился прямо туда, где был его дом.

На месте дома чернели обугленные развалины.

Жан Уллье сел на камень и заплакал.

Ведь в этом доме он оставил жену и двоих детей…

Но вскоре он услышал шаги и поднял голову.

Мимо проходил крестьянин; несмотря на темноту, Жан Уллье узнал его.

Он позвал:

— Тенги!

Крестьянин подошел к нему.

— Кто это меня зовет? — спросил он.

— Это я, Жан Уллье, — ответил шуан.

— Храни тебя, Господь! — отозвался Тенги и собрался идти дальше.

Жан Уллье остановил его.

— Я спрошу, а ты должен мне ответить, — сказал он.

— Ты же мужчина?

— Да.

— Если так, спрашивай, я отвечу.

— Где мой отец?

— Убит.

— Моя жена?

— Убита.

— Мои дети?

— Убиты.

— Спасибо.

Жан Уллье снова сел на камень. Он уже не плакал.

Мгновение спустя он упал на колени и стал молиться.

И самое время — он уже готов был богохульствовать.

Он вознес молитву за погибших.

А потом, обретя силы в нерушимой вере, дававшей ему надежду когда-нибудь вновь встретиться с ними в лучшем мире, он устроил себе ночлег на скорбных развалинах.

На рассвете следующего дня он уже трудился, такой же спокойный, такой же решительный, как если бы его отец по-прежнему ходил за плугом, жена хлопотала у очага, а дети играли перед домом.

Один, не обращаясь ни к кому за помощью, он заново отстроил свою хижину.

И стал в ней жить, кормясь плодами своего смиренного труда поденщика, и тот, кто вздумал бы посоветовать Жану Уллье просить у Бурбонов награду за то, что он, справедливо или несправедливо, считал исполнением своего долга, тот рисковал бы обидеть бедного крестьянина в его благородном простосердечии.

Понятно, что при таком характере Жан Уллье, получив от маркиза де Суде письмо, в котором тот называл его своим старым товарищем и просил незамедлительно явиться к нему в замок, не заставил себя долго ждать.

Он запер дом, положил ключ в карман и, так как жил он один и предупреждать об отъезде ему было некого, тут же пустился в путь.

Посланец маркиза хотел было уступить ему лошадь или, по крайней мере, посадить его сзади, но Жан Уллье покачал головой.

— Благодарение Богу, — сказал он, — ноги у меня крепкие.

И, положив руку на шею лошади, он двинулся вперед, сам указывая своим шагом, похожим на мерный бег, тот аллюр, какой могла бы принять лошадь.

Это была мелкая рысь — два льё в час.

К вечеру Жан Уллье был в замке маркиза.

Маркиз встретил его с нескрываемой радостью; весь день он терзался мыслью, что Жан Уллье уехал или умер.

Надо ли говорить, что причиной этих терзаний была не участь Жана Уллье, а страх за собственное будущее.

Мы уже предупредили читателя, что маркизу де Суде был присущ некоторый эгоизм.

Маркиз тут же отвел Жана Уллье в сторону и доверительно поведал ему о затруднительном положении, в какое он попал.

Жан Уллье, чьи двое детей были зверски убиты, так и не понял до конца, почему отец по своей воле расстается с двумя дочерьми.

И все же он принял предложение маркиза де Суде: взять на воспитание его дочерей до тех пор, пока они не достигнут возраста, когда их можно будет отправить в пансион.

Ему следовало подыскать в Ла-Шеврольере или в окрестностях какую-нибудь славную женщину, с тем чтобы она смогла заменить двум сироткам мать — насколько вообще возможно заменить мать.

Жан Уллье принял бы это предложение даже в том случае, если бы девочки были невзрачными и надоедливыми, но они были так ласковы, так красивы, так изящны, их улыбка была так обворожительна, что крестьянин сразу же привязался к ним, как это бывает с людьми его характера.

Он утверждал, будто они со своими белыми и розовыми личиками и длинными кудрями так похожи на мраморных ангелочков вокруг Богоматери у главного алтаря церкви Гран-Льё, разбитых во время Революции, что, увидев их в первый раз, ему захотелось преклонить перед ними колена.

Итак, было решено, что на следующий день Жан Уллье заберет девочек с собой.

К несчастью, со времени отъезда английской кормилицы и до появления Жана Уллье шли непрерывные дожди.

Маркизу пришлось сидеть в четырех стенах, и он почувствовал, что начинает скучать.

Заскучав, он позвал дочек и стал играть с ними, а затем, посадив одну из них себе на шею, другую — на спину, стал, подобно королю Генриху IV, ползать по комнате на четвереньках.

Но он усовершенствовал забаву, которую Беарнец придумал для своего потомства, и стал голосом подражать то звуку охотничьего рога, то лаю гончих.

Эта домашняя охота в закрытом помещении невероятно позабавила маркиза.

А обе крошки, разумеется, еще никогда в своей жизни так не смеялись.

И вдобавок, они успели привыкнуть к нежности отца, к ласкам, что он щедро расточал им в эти недолгие часы, видимо желая успокоить свою совесть, растревоженную столь близким расставанием после длительной разлуки.

Девочки проявляли к маркизу невероятную привязанность, а их бурная благодарность грозила расстроить его планы.

Так что около восьми часов вечера, когда к крыльцу подкатила одноколка и близнецы поняли, что их сейчас увезут, они подняли страшный крик.

Берта бросилась к отцу, обхватила его ногу и так уцепилась за господина, который дал ей много конфет и на котором было так хорошо кататься верхом, своими ручками, что бедный маркиз не решался освободиться, боясь, что вывихнет ей запястья.

Что касается Мари, то она просто села на ступеньку крыльца и залилась слезами, и плакала она так безутешно, что Жана Уллье это тихое горе тронуло больше, чем бурное отчаяние ее сестры.

Маркиз де Суде употребил все свое красноречие, стараясь убедить крошек, что, если они сядут в одноколку, то получат больше сластей и развлечений, чем получили бы, оставшись у него, но чем дольше он говорил, тем громче рыдала Мари, тем неистовее Берта топала ногами и цеплялась за него.

Терпение маркиза было на исходе, и, видя, что уговоры бесполезны, он уже вознамерился применить силу, но в это мгновение он поднял глаза и встретился взглядом с Жаном Уллье.

По смуглым обветренным щекам крестьянина скатились две крупные слезы и затерялись в рыжих бакенбардах, окаймлявших его лицо, словно пышный воротник.

В этих слезах были и мольба, обращенная к маркизу, и укор, обращенный к отцу девочек.

Маркиз де Суде зна́ком велел ему распрягать и, в то время как Берта, правильно понявшая этот знак, пустилась в пляс от радости, сказал ему на ухо:

— Поедешь завтра.

Погода в тот день выдалась прекрасная, и маркиз решил воспользоваться присутствием Жана Уллье в замке и взял его с собой на охоту. Он привел крестьянина к себе наверх, чтобы тот помог ему надеть охотничий костюм.

Жан Уллье был поражен чудовищным беспорядком, царившим в этой комнатушке, что стало для маркиза поводом продолжить задушевный разговор: он пожаловался на своего метра Жака в юбке, вполне сносно справлявшегося со своими обязанностями на кухне, но возмутительно небрежного во всех прочих хозяйственных делах, особенно в том, что касалось одежды хозяина.

Маркизу понадобилось, наверное, минут десять, чтобы отыскать куртку, еще не лишившуюся всех своих пуговиц, и штаны, не зиявшие чересчур непристойными прорехами.

Наконец костюм был надет.

Хотя маркиз, как мы уже сказали, был начальником волчьей охоты, при его бедности он не мог позволить себе роскошь нанять псаря, поэтому он сам направлял своих немногочисленных гончих. И, поскольку ему приходилось и смотреть, чтобы собаки не потеряли след, и одновременно целиться, он редко возвращался с добычей.

На этот раз все было по-другому.

Могучий крестьянин в расцвете сил карабкался по самым крутым и обрывистым лесным тропкам с легкостью и неутомимостью серны; когда на пути попадались кусты и он считал, что в обход было бы слишком далеко идти, он просто перемахивал через них и благодаря своим крепким ногам не отставал от собак ни на полшага; наконец, два или три раза он так удачно направлял гончих, что кабан, не надеясь больше спастись от своих преследователей бегством, решил остановиться и дать им бой в кустарнике, где маркиз имел удовольствие его пристрелить, — раньше ему бы это ни за что не удалось.

Вернувшись домой, маркиз был вне себя от радости и поблагодарил Жана Уллье за чудесную охоту, которой был ему обязан.

За ужином он был в прекраснейшем расположении духа и придумал новые игры, чтобы девочкам стало так же весело, как и ему самому.

Вечером маркиз пошел к себе в комнату и увидел, что в углу сидит Жан Уллье, скрестив ноги, как сидят турки и портные.

Перед ним лежала целая куча одежды, а в руках он держал старые замшевые штаны и энергично орудовал иглой.

— Какого черта ты тут делаешь? — спросил маркиз.

— Зима на здешних равнинах суровая, особенно когда ветер дует с моря; вот когда я вернусь к себе и подумаю, что северный ветер пробирает вас сквозь эдакие дыры, у меня самого ноги озябнут, — ответил Жан Уллье и показал хозяину на штаны, которые он чинил: один из швов лопнул от колена до пояса.

— Вот как! Ты, значит, умеешь шить? — спросил маркиз.

— Эх! — отозвался Жан Уллье. — Чему только не научишься, если двадцать лет живешь один! Да притом, кто был солдатом, тому все нипочем!

— Ну-ну! Разве я сам не был солдатом? — спросил маркиз.

— Нет, вы-то были офицером, а это не совсем то же самое.

Маркиз де Суде взглянул на Жана Уллье с восхищением, затем улегся в постель, уснул и громко захрапел, что нисколько не помешало бывшему шуану заниматься своим делом.

Среди ночи маркиз проснулся.

Жан Уллье все еще сидел за работой.

Куча старой одежды перед ним почти не уменьшилась.

— Да тебе ни за что не справиться, бедный мой Жан, даже если ты просидишь до рассвета! — сказал маркиз.

— Эх, боюсь, правда ваша!

— Тогда иди спать, мой старый товарищ. Ты не уедешь, пока хоть немного не приведешь в порядок все это старье, а завтра мы с тобой еще поохотимся.

IV КАК ЖАН УЛЛЬЕ, ПРИЕХАВ К МАРКИЗУ НА ЧАС, ОСТАВАЛСЯ БЫ ТАМ И ПО СЕЙ ДЕНЬ, ЕСЛИ БЫ ОБА ОНИ НЕ УМЕРЛИ ЛЕТ ДЕСЯТЬ ТОМУ НАЗАД

Утром, перед тем как ехать на охоту, маркиз де Суде решил поцеловать дочек.

Для этого он поднялся к ним в комнату и был чрезвычайно удивлен, найдя там вездесущего Жана Уллье: тот опередил его и теперь умывал двух крошек с прилежанием и терпением опытной гувернантки.

Несчастному крестьянину это занятие напоминало о погибших детях; казалось, он был на верху блаженства.

Восхищение маркиза сменилось уважением.

В течение недели они непрерывно охотились, и с каждым днем охота становилась все увлекательнее и удачнее.

В течение этой недели Жан Уллье, исполнявший попеременно обязанности егеря и управителя, по возвращении в замок приступал к этой второй своей обязанности и без устали трудился, подновляя обветшалый гардероб хозяина; вдобавок он еще успевал прибрать весь дом снизу доверху.

Теперь уже маркиз де Суде не то что не торопил его с отъездом, но, напротив, с ужасом думал о том, как он вынужден будет отпустить такого бесценного слугу.

С утра до вечера, а порой и с вечера до утра он перебирал в уме достоинства вандейца, определяя среди них самое важное для себя.

Жан Уллье обладал чутьем ищейки и мог по сломанному кусту ежевики или по примятой росистой траве угадать, куда забежал зверь.

На сухих и каменистых тропах Машкуля, Бурнёфа и Эгрефёя он мог без колебаний назвать возраст и пол кабана, чей след казался едва различимым.

Ни один егерь верхом не направлял гончих так успешно, как это делал длинноногий Жан Уллье.

И наконец, в дни, когда приходилось давать отдых усталым гончим, никто лучше его не умел угадывать, в каком месте водится больше всего бекасов, и приводить туда хозяина.

— Ах! Право же, к черту женитьбу! — восклицал порой маркиз, когда его, казалось, должны были занимать совсем другие мысли. — Зачем мне по собственной воле вступать на борт этой галеры, где, как я видел, столько достойных людей печально двигают веслами? Клянусь смертью Христовой, я уж не так молод — скоро стукнет сорок, я не мечтатель, не рассчитываю прельстить кого-то своей наружностью. Значит, остается лишь надеяться, что какая-нибудь пожилая вдова польстится на мои три тысячи ливров ренты, половина из которых исчезнет вместе со мной; у меня появится сварливая, желчная, своенравная маркиза де Суде; быть может, она запретит мне охотиться с этим молодчиной Жаном Уллье и уж конечно не сможет вести хозяйство лучше, чем он. Но с другой стороны, — говорил себе маркиз, приосанившись и задумчиво раскачивая верхнюю половину туловища, — с другой стороны, разве позволительно в наше время давать угасать знатным родам, этой всегдашней опоре монархии? И разве не сладостно будет увидеть, как мой сын возродит былую славу нашего дома? А в противном случае, что подумают люди обо мне, ведь у меня никогда не было жены, законной по крайней мере. Что скажут соседи об этих двух девочках, поселившихся у меня в доме?

Эти раздумья, охватывавшие маркиза, как правило, в дождливые дни, когда скверная погода мешала предаться любимой забаве, — эти раздумья порой вызывали у него мучительную растерянность.

Он вышел из затруднительного положения так, как поступают в подобных обстоятельствах все вялые, слабохарактерные люди, все, кому не хватает духу принять решение: оставил все без изменений.

В 1831 году Берте и Мари исполнилось семнадцать лет, а маркиз оставался все в том же неопределенном состоянии.

И тем не менее, как это ни покажется странным, маркиз все еще не решил окончательно, должны ли его дочери оставаться с ним или нет.

А Жану Уллье, повесившему на гвоздь ключ от своего дома в Ла-Шеврольере, ни разу за четырнадцать лет не пришло в голову снять этот ключ с гвоздя.

Он терпеливо ожидал, когда хозяин прикажет ему вернуться домой; но поскольку с его появлением в замке воцарились чистота и порядок и маркизу с тех пор ни разу не пришлось жаловаться на неудобство, связанное с отсутствием пуговиц; поскольку охотничьи сапоги всегда были смазаны жиром, а ружья всегда находились в таком состоянии, словно побывали в мастерской лучшего нантского оружейника; поскольку Жан Уллье с помощью суровых приемов, перенятых у одного из товарищей по разбойничьей армии, мало-помалу отучил кухарку вымещать дурное настроение на хозяине; поскольку гончие всегда были просто загляденье — не слишком толсты и не слишком тощи, с блестящей шерстью, четыре раза в неделю выдерживали бег по восемь-десять часов и каждый раз брали след; поскольку веселый щебет и милые шалости детей, их порывистые ласки скрашивали его однообразное существование и так приятно было коротать вечера и дождливые дни с Жаном Уллье за беседами и воспоминаниями о былой войне, ставшей теперь достоянием истории, ведь с тех пор уже минуло лет тридцать пять — в общем, поскольку маркиз как бы вновь ощутил нежную заботу, домашний уют, то мирное счастье, каким он наслаждался с Евой и к каким теперь прибавилась упоительная радость охоты, — по всем этим причинам маркиз изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год откладывал минуту расставания.

Что до Жана Уллье, то у него имелись свои причины не торопить маркиза с решением. У этого человека было не только отважное, но и доброе сердце.

Как мы уже рассказывали, он сразу же привязался к Берте и Мари и в его душе отца, тосковавшей по утраченным детям, привязанность вскоре переросла в любовь, и со временем эта любовь стала безграничной. Сначала он никак не мог понять, почему маркиз не желал предоставить близнецам права тех детей, которых он надеялся иметь в законном браке, чтобы не дать угаснуть своему роду. В Нижнем Пуату, если кто-нибудь обидел честную девушку, был только один способ поправить дело: жениться. Если маркиз уже не мог это сделать, то, как полагал Жан Уллье, было бы вполне уместно, по крайней мере, не отказываться от детей, которых, умирая, оставила Ева. После двух прожитых в замке месяцев вандеец, поразмыслив обо всем этом, взвесив все в уме и проверив сердцем, был бы очень недоволен, если бы ему велели уехать, и тут уж чувство уважения, которое он испытывал к маркизу де Суде, не помешало бы, ввиду чрезвычайных обстоятельств, высказать хозяину свое мнение прямо и открыто.

К счастью, маркиз не посвятил слугу в хитросплетения своих мыслей, поэтому Жан Уллье, приняв временное за постоянное, подумал, что его хозяин считал правомерным присутствие девочек в замке и выполнял тем самым свой отцовский долг.

Ко времени, которым завершается наша вводная часть, быть может несколько затянувшаяся, Берте и Мари пошел восемнадцатый год.

Древняя кровь маркизов де Суде, смешавшись со здоровой кровью английской простолюдинки, совершила чудо: дочери Евы превратились в цветущих девушек с правильными, тонкими чертами лица, со стройной и гибкой талией, с осанкой, полной благородства и изысканности.

Они были поразительно похожи друг на друга, как это обычно бывает у близнецов, но только у Берты волосы были темные — в отца, а у Мари белокурые — в мать.

К несчастью, в воспитании этих красавиц основное внимание уделялось их физическому развитию, но никак не совершенствованию других качеств, присущих их полу.

Да и могло ли быть иначе, если они росли возле отца, человека бездеятельного и вялого, раз и навсегда решившего жить сегодняшним днем, не заботясь о будущем?

Жан Уллье был единственным воспитателем дочерей Евы, так же как прежде он был их единственной нянькой.

Достойный вандеец научил их всему, что он знал и умел: читать, писать, считать, истово и горячо молиться Богу и Пресвятой Деве, а еще бегать по лесам, лазать по скалам, пробираться через заросли остролиста, ежевики, терновника и делать все это без колебаний, страха и устали, попадать из ружья в птицу на лету и в косулю на бегу и, наконец, скакать без седла на неукротимых конях из Мельро, пасущихся на лугах и на пустошах так же вольно, как кони гаучо в пампасах.

Маркиз де Суде наблюдал за тем, как Жан Уллье воспитывал девочек, не пытаясь придать воспитанию дочерей иное направление, ему даже не приходило в голову как-то помешать развитию тех наклонностей, какие вырабатывали в них эти чисто мужские занятия. Достойный дворянин был слишком счастлив, видя, что нашел в них отважных охотниц, в которых нежная дочерняя почтительность соединялась с веселым живым характером и подлинной страстью к благородной забаве: с тех пор как они стали вместе сопровождать его, он получал от охоты двойное удовольствие.

Справедливости ради следует отметить, что к урокам Жана Уллье маркиз все же добавил кое-что свое.

Когда Берте и Мари исполнилось четырнадцать лет и они начали сопровождать отца в его прогулках по лесу, детские игры, чему прежде посвящались вечера в замке, потеряли для них всю свою привлекательность.

Тогда, чтобы заполнить образовавшуюся пустоту, маркиз научил Берту и Мари играть в вист.

Близнецы сами, как могли, занимались своим нравственным воспитанием, тогда как Жан Уллье уделял основное внимание их физической подготовке. Однажды, играя в прятки, они обнаружили комнату, которую, судя по всему, не открывали лет тридцать.

Это была библиотека.

Там оказалось около тысячи томов.

И каждая из девочек выбрала себе книги по вкусу.

Чувствительная и нежная Мари предпочла романы; трезвая и деятельная Берта увлеклась историческими сочинениями.

Потом они обменивались впечатлениями: Мари пересказала Берте «Амадиса» и «Поля и Виргинию», а Берта поведала Мари о трудах Мезере и Велли.

В результате беспорядочного чтения у девушек сложились весьма превратные понятия о жизни, законных традициях и условностях мира, о чем они знали лишь понаслышке.

Когда девочки пошли к первому причастию, машкульский священник, любивший их за благочестие и доброе сердце, осмелился сделать несколько замечаний по поводу странной жизни, которую готовят детям, давая им подобное воспитание, но его дружеские увещевания натолкнулись на эгоистичное равнодушие маркиза.

И девочек продолжали воспитывать в том же духе, в результате чего они приобрели привычки, из-за ложного положения Берты и ее сестры создавшие им прескверную репутацию во всем крае.

А произошло это потому, что соседями маркиза де Суде были захудалые дворяне, завидовавшие его славному имени и только ждавшие первого подходящего случая, чтобы ответить ему презрением за пренебрежение, какое, вероятно, предки маркиза выказывали их предкам. Когда стало известно, что он воспитывал в своем доме и называл дочерьми рожденных вне брака детей, сплетники поспешили распустить слухи о его порочной жизни в Лондоне; молва преувеличила его грехи, а бедную Еву, по милости Провидения чудом сохранившую чистоту, превратила в уличную девку. Постепенно мелкопоместные дворяне из Бовуара, Сен-Леже, Бурнёфа, Сен-Фильбера и Гран-Льё перестали бывать у маркиза и приглашать его к себе под предлогом, что он ронял дворянское достоинство; с их стороны было очень мило позаботиться об этом, ведь сами они по большей части обзавелись дворянским званием совсем недавно.

Вскоре не одни только мужчины осуждали маркиза де Суде за то, как он вел себя в настоящем и прошлом: красота сестер всполошила их жен и дочерей на десять льё в округе, и дело приняло скверный оборот.

Если бы Берта и Мари были дурнушками, сердца этих милосердных дам и благочестивых девиц, от природы склонных к христианскому всепрощению, возможно, простили бы бедняге-маркизу неуместное отцовство; но кого из них не охватывало негодование при виде этих двух нахалок, своими изысканными манерами, благородством и очарованием затмевавших особ самого безупречного происхождения во всей округе?

Такое бесстыдное превосходство, разумеется, не заслуживало ни пощады, ни милосердия.

Негодование в отношении двух бедных девушек было столь всеобщим, что, даже если бы они не дали никакого повода к злословию и клевете, злословие и клевета коснулись бы их своим крылом; представьте себе, что должно было случиться и что случилось, когда выяснились странные мужские привычки сестер.

И вскоре ко всеобщему негодованию знати Нижней Луары присоединилось возмущение дворян из департаментов Вандея и Мен-и-Луара.

Если бы не море, омывавшее берега Нижней Луары, злословие проложило бы себе дорогу не только на юг и восток, но также и на запад.

Мещане и дворяне, горожане и сельские жители — все сплетничали о них.

Молодые люди, едва ли один раз видевшие Берту и Мари, с хвастливой улыбкой говорили о дочерях маркиза де Суде, питая большие надежды за неимением больших воспоминаний.

Благочестивые вдовы крестились, услышав их имена; гувернантки пугали ими непослушных детей.

Самые снисходительные люди ограничивались тем, что приписывали близнецам три добродетели Арлекина, которые, по общему мнению, отличали всех последователей святого Губерта: страсть к любовным похождениям, игре, вину. Остальные же всерьез утверждали, что будто в маленьком замке Суде каждый вечер происходят оргии, ни в чем не уступавшие разврату во времена Регентства; а некоторым романтикам с буйной фантазией башенки замка, приют невинной любви двух десятков голубей, представлялись недоброй памяти Нельской башней, логовом распутства и злодеяний.

Короче, о Берте и Мари сложили столько небылиц, что, несмотря на их безгрешную жизнь и безупречное поведение, они стали пугалом для всей округи.

Праздные домыслы челяди замков, мастеровых, работавших у горожан, и даже тех людей, кто прислуживал сестрам или кому девушки делали добро, стали причиной того, что их возненавидели и простые люди. И вышло так, что, за исключением нескольких слепых или немощных старушек, кому сиротки сами оказывали помощь, все, кто носил блузу и сабо, эхом повторяли нелепые выдумки важных господ. И любой дровосек или сапожник из Машкуля, любой земледелец из Сен-Фильбера или Эгрефёя считал ниже своего достоинства снять перед ними шляпу.

Наконец, крестьяне придумали Берте и Мари прозвище, радостно подхваченное в высших слоях общества: оно вполне соответствовало бурным страстям и постыдному образу жизни, которые приписывали девушкам.

Их прозвали Волчицами из Машкуля.

V ВОЛЧИЙ ВЫВОДОК

Маркиз де Суде не обращал внимания на проявления всеобщего недоброжелательства; более того, казалось, он даже не догадывался о них. Когда он заметил, что соседи перестали наносить ему ответные визиты после его редких посещений, он обрадовался, что избавился от опостылевших ему обязанностей, поскольку выезжал к соседям крайне неохотно после долгих уговоров дочерей или Жана Уллье.

Иногда до него доходили отголоски сплетен вокруг Берты и Мари, но он был так счастлив со своим фактотумом, своими дочерьми и своими собаками, что счел за благо не портить себе настроение, прислушиваясь ко всяким глупостям. И он по-прежнему каждый день носился по полям за зайцами, а порой, если удавалось, затравливал кабана, в то время как вечерами играл в вист с двумя бедняжками, оклеветанными молвой.

Жан Уллье был настроен далеко не столь философски, как его хозяин; кроме того, его скромное положение позволило ему знать гораздо больше о всех этих слухах.

Его преданность двум девушкам была поистине безграничной; он не мог отвести от них восхищенного взгляда — сидели ли они с улыбкой на устах в гостиной замка или же, нагнувшись к гриве коня, со сверкавшими глазами, разгоревшимся лицом, разлетавшимися по ветру волосами под широкополой шляпой с подрагивавшим пером скакали во весь опор рядом с ним. Он от души радовался, когда видел, как они статны и красивы, как добры и ласковы с отцом и с ним; он считал, что вложил частицу самого себя в эти два восхитительные создания, и не понимал, почему весь мир не преклоняет перед ними колена.

И поэтому первые, кто осмелился повторить ходившие в округе сплетни, получили такой отпор, что остальным сразу расхотелось следовать их примеру. Однако Жану Уллье, поистине отцу Берты и Мари, не нужно было слушать чьи-то разговоры, чтобы знать мнение людей о своих любимицах.

С присущей ему проницательностью он распознавал недоброжелателей по одной лишь улыбке, беглому взгляду, движению руки, кивку, и это делало его глубоко несчастным.

Его больно ранило то презрительное отношение к сироткам, что ни бедные, ни богатые люди не давали себе труда скрывать. Если бы он давал волю своим чувствам, то затевал бы ссору с каждым, чей взгляд показался бы ему непочтительным, и одних проучил бы ударом кулака, а другим предложил бы решить дело поединком. Но здравый смысл подсказывал ему, что репутацию Берты и Мари нужно защищать совсем по-другому и дракой не восстановить их доброе имя. Кроме того, он опасался — и это пугало его больше всего, — что, если он не сдержит себя и ввяжется в какую-нибудь драку, сестры узнают, как о них думают.

И потому бедный Жан Уллье терпел незаслуженную обиду и изливал свою боль только в горьких слезах и горячих молитвах Богу, великому поборнику справедливости и защитнику обиженных. Это сделало его нелюдимым. Видя вокруг одних лишь врагов своих дорогих деток, он не мог не возненавидеть людей и готовился воздать им злом за зло, мечтая о новых революциях.

Но революция 1830 года, с которой Жан Уллье связывал определенные надежды, не дала ему возможности осуществить планы мести.

Однако Жан Уллье ждал, что мятеж, не утихавший на улицах Парижа, захлестнет в какой-то момент провинцию.

Однажды, ясным сентябрьским утром, маркиз де Суде, его дочери, Жан Уллье и свора гончих — за последние годы она несколько раз обновлялась, но числом больше не стала — охотились в Машкульском лесу.

Вот уже три месяца маркиз с нетерпением ждал этого дня, обещавшего ему редкое удовольствие, а речь шла всего-навсего о том, чтобы захватить выводок волчат, которых Жан Уллье обнаружил в их логове еще слепыми и за которыми с тех пор присматривал, как и подобает истому волчатнику.

Последняя фраза, быть может, нуждается в некоторых пояснениях для тех читателей, кто незнаком с благородным искусством псовой охоты.

Герцог Бирон, обезглавленный в 1602 году по приказу Генриха IV, когда-то, будучи совсем юным, говорил своему отцу:

«Дай мне полсотни кавалеристов, и, когда из города, как обычно, выедут за фуражом двести человек, я перебью их всех до одного; если эти двести человек погибнут, город будет вынужден сдаться».

«А что потом?»

«А потом город будет взят, вот и все!»

«И король перестанет в нас нуждаться. А мы всегда должны быть ему необходимы, болван!»

Так двести солдат остались живы, город не был сдан, а Бирон и его сын остались необходимыми и, следовательно, сохранили себе королевскую милость и королевское жалованье.

Так вот, с волками произошло то же самое, что с солдатами, которых пощадил отец Бирона. Если бы волки перевелись, то не нужен был бы начальник волчьей охоты.

Таким образом, Жан Уллье, помощник начальника волчьей охоты, заслуживает прощения за то, что позаботился о волчатах-сосунках и не пристрелил без всякой жалости их волчицу-мать, как поступил бы с матерым самцом.

Но это еще не все.

Трудность охоты на матерого волка состоит в том, что травить его собаками непросто, а загонять — занятие скучное и однообразное; однако охотиться на пяти-семимесячного волчонка легко и увлекательно.

Желая доставить хозяину удовольствие, Жан Уллье, когда обнаружил этот выводок, постарался не потревожить и не вспугнуть волчицу; он не стал жалеть чужих овец, что пойдут на прокорм матери и детенышам; пока они подрастали, он приглядывал за ними с трогательной заботливостью, следя за тем, чтобы они не стали добычей какого-нибудь дерзкого охотника, и обрадовался, когда как-то нашел логово пустым и понял, что волчица увела своих детенышей за собой.

Наконец однажды, решив, что они уже достаточно подросли для выполнения его замысла, он дал им уйти в мелколесье, протянувшееся на несколько сотен гектаров, и спустил на одного из волчат все шесть собак маркиза.

Бедный волчонок, не понимавший, что значат звуки рога и весь этот истошный лай, потерял голову: он выскочил из окружения, где остались его мать и братья, которые могли бы отвлечь собак и дать ему возможность спастись; он перебежал в другое урочище и там с полчаса петлял, как заяц, а затем, обессиленный непривычно долгим бегом, чувствуя, что отяжелевшие лапы не хотят нести его дальше, уселся на свой хвост и стал ждать.

Ему не пришлось долго ждать, чтобы узнать, чего от него хотят: вожак Домино, серая жесткошерстная вандейская гончая, через несколько секунд набросился на него и одним движением челюстей переломил ему хребет.

Жан Уллье, отогнав собак, пустил их по следу волчонка в обратном направлении, и через десять минут брат убитого уже удирал во всю прыть, а собаки гнались за ним по пятам.

Однако этот волчонок оказался хитрее: он не стал выбегать из мелколесья, и ему удалось ненадолго отсрочить свою гибель, потому что собак то и дело сбивали со следа другие волчата или сама волчица, словно нарочно попадавшиеся на их пути; но Жан Уллье слишком хорошо знал свое дело, чтобы упустить добычу из-за таких пустяков: как только гончие устремлялись по четкому и прямому следу, какой обычно бывает у взрослых волков, он сдерживал собак, возвращался с ними к тому месту, где они потеряли след волчонка, и пускал в нужном направлении.

Наконец, видя, что преследователи догоняют его, бедный волчонок решил схитрить и вернуться назад, чтобы сбить собак со следа: он побежал в обратную сторону и выскочил прямо на маркиза и его дочерей; растерявшись от неожиданности, он попытался было проскользнуть между ногами у лошадей, но маркиз, пригнувшись к шее лошади, ухватил его за хвост и кинул собакам, успевшим выбежать из леса.

Удачная охота так возбудила маркиза, что он не захотел останавливаться на достигнутом. Он стал обсуждать с Жаном Уллье, возвращаться ли по следам или же просто пустить собак в подлесок, где должны были находиться оставшиеся волчата.

Однако в разгар этой дискуссии волчица, очевидно уже не сомневавшаяся в том, что ее уцелевших детенышей не оставят в покое, перебежала дорогу шагах в десяти от собак.

При виде зверя гончие, не сведенные в свору, подняли характерный лай и, опьянев от охотничьего азарта, бросились вдогонку.

Их попытались сдержать, остановить, но все было тщетно — и повелительные возгласы, и отчаянные вопли, и щелканье хлыста.

Жан Уллье побежал, в то время как маркиз и его дочери пустили лошадей в галоп; но на сей раз собаки погнались уже не за робким неопытным волчонком: это был матерый зверь, могучий, неустрашимый и хитрый хищник; он бежал так уверенно, словно возвращался в свое логово, бежал напрямик через овраги, валуны, пригорки, быстрые ручьи, встречавшиеся на пути; бежал без страха, не слишком отрываясь от погони, то и дело увертываясь от гнавшихся за ним гончих, проносясь среди собак и устрашая их взглядом своих раскосых глаз и еще больше щелканьем страшных зубов.

Пробежав три четверти леса, волчица выскочила на равнину, как бы направляясь к лесу Гран-Ланд.

Неутомимый Жан Уллье не отставал от нее и держался шагов на триста-четыреста позади собак. А маркиз и его дочери, которым пришлось избегать крутых спусков, объезжая их по отлогим склонам и дорогам, остались далеко позади.

Когда они добрались до опушки леса и поднялись на холм, господствовавший над деревушкой Ла-Марна, они заметили на расстоянии полульё, между Машкулем и Ла-Брийардьером, в кустарнике между Ла-Марной и Ла-Жаклери, Жана Уллье, его собак и волчицу, следовавших друг за другом по прямой линии, в том же порядке и с одинаковой скоростью.

Двойной успех в начале охоты и бешеная скачка сильно разгорячили кровь маркиза де Суде.

— Черт возьми! — воскликнул он. — Я бы отдал десять дней своей жизни, чтобы очутиться сейчас между Сент-Этьенн-де-Мер-Мортом и Ла-Гимарьером, чтобы всадить пулю в эту паршивую волчицу!

— Она, понятное дело, бежит в лес Гран-Ланд, — ответила Мари.

— Да, — подхватила Берта, — но ведь ей непременно надо вернуться на то место, где остались ее волчата; сколько же она будет еще от них удаляться?

— И верно, лучше бы нам вернуться назад, чем продолжать погоню, — сказала Мари. — Помните, отец, как в прошлом году мы погнались за матерым волком и он водил нас десять часов, — мы проскакали пятнадцать льё, и все впустую, лошади обезножели, собаки захромали, а мы сами вернулись домой ни с чем.

— Ну-ну-ну! — произнес маркиз. — Одно дело твой волк, а другое дело наша волчица. Если хотите, сударыни, можете возвращаться туда, откуда она выскочила на нас, а я помчусь за собаками. Тысяча чертей! Не бывать тому, чтобы собаки загнали зверя без меня!

— Мы поедем за вами, отец, — в один голос ответили девушки.

— Ну что ж, тогда вперед! — воскликнул маркиз и в подтверждение своих слов, дважды пришпорив коня, направил его по склону.

Дорога, выбранная маркизом, была каменистой с глубокими рытвинами, которыми печально знаменит Нижний Пуату; лошади все время спотыкались и на каждом шагу могли бы упасть, если бы всадники не сдерживали их изо всех сил, и как бы ни пытались охотники отыскать кратчайший путь, им все равно не удалось бы добраться до леса Гран-Ланд раньше собак и егеря.

Так как у маркиза лошадь была лучше, чем у его дочерей, он смог вырваться на несколько сотен шагов вперед; но, устав от скверной дороги и заметив в стороне открытое поле, он повернул лошадь и, не предупредив дочерей, пустился вскачь через равнину.

А Берта и Мари, думая, что отец все еще едет впереди, продолжали опасный путь по изрытой дороге.

Так они ехали одни примерно четверть часа, пока не оказались на таком участке дороги, где ее с обеих сторон сжимали каменистые склоны, окаймленные живыми изгородями, ветви которых сплетались над головами всадниц; внезапно они остановились: им показалось, что невдалеке послышался так хорошо знакомый им лай собак.

В то же мгновение в нескольких шагах от них раздался выстрел, и из живой изгороди выскочил крупный заяц с окровавленными обвисшими ушами и стрелой понесся по дороге, в то время как с поля, нависавшего над узкой дорогой, донеслись отчаянные крики: «Ату! Ату! Ату! Взять его! Взять!»

Сестры подумали, что они наблюдают за охотой одного из соседей, и хотели было тихонько удалиться, как вдруг из изгороди через дыру, проделанную зайцем, с истошным лаем выскочил их пес Грубиян, а потом одна за другой остальные гончие — Бахвал, Хвастун, Домино и Фанфарон — бросились за несчастным зайцем, словно не гнались раньше за более благородной добычей.

И в эту минуту девушки увидели в узкой щели изгороди голову человека.

Юноша, с бледным, испуганным лицом, с всклокоченными волосами, с безумным взглядом, совершал нечеловеческие усилия, чтобы вслед за головой протиснуться через отверстие всем туловищем, и, следуя этим тернистым путем, издавал тот самый вопль: «Ату! Ату!», который Берта и Мари услышали после выстрела пять минут назад.

VI ПОДСТРЕЛЕННЫЙ ЗАЯЦ

В Нижнем Пуату живые изгороди делают примерно так же, как в Бретани, а именно пригибают и переплетают между собой крепкие молодые деревца; и если сквозь такую изгородь проскочил заяц, если вслед за ним пронеслись одна за другой шесть гончих, то это вовсе не означало, что дыра в изгороди превращалась в широкие ворота; бедный юноша, чья голова была зажата словно в окошке гильотины, напрасно вертелся, выгибался, брыкался, раздирал в кровь руки и лицо, но ему так и не удавалось сдвинуться с места хотя бы на дюйм.

Однако юный охотник, не теряя мужества, продирался сквозь ветки что было сил; как вдруг он замер, услышав громкий хохот.

Он повернул голову и заметил двух амазонок: нагнувшись в седле, они от души смеялись.

Услышав смех двух красивых девушек и понимая, насколько забавно он выглядел со стороны, молодой человек — ему едва лишь сравнялось двадцать лет — смутился и хотел было податься назад, но, как видно, над ним тяготел рок, ибо ему никак не удавалось высвободиться из злосчастной изгороди. Шипы и колючки так крепко впились в его одежду, охотничья сумка так запуталась в гибких ветвях, что отступление стало просто невозможным; изгородь превратилась в западню, из которой он не мог выбраться, и эта вторая его неудача довела совсем уже развеселившихся зрительниц до безудержного хохота.

И тогда бедняга возобновил свои попытки освободиться; он делал это уже не просто с силой и решимостью, как раньше, а с яростью, с бешенством, и при этом новом, поистине нечеловеческом усилии на его лице отразилось такое отчаяние, что Мари первая почувствовала сострадание.

— Хватит смеяться, Берта, — обратилась она к сестре. — Ты же видишь, что мы причиняем ему боль.

— И правда, — согласилась Берта. — Но что делать, если я не в силах сдержаться.

Все еще смеясь, она спрыгнула с лошади и побежала к бедному юноше, чтобы вызволить его из западни.

— Сударь, — сказала молодому человеку Берта, — думаю, что вам не помешает небольшая помощь, если вы хотите выбраться отсюда; вы не возражаете, если мы с сестрой поможем вам?

Но смех девушек ранил самолюбие молодого человека гораздо больнее, чем шипы и колючки, раздиравшие его кожу, поэтому, сколь ни были любезны слова Берты, они не могли заставить бедного пленника забыть о насмешках, предметом которых он только что был.

Он ничего не ответил и, как человек, решившийся выпутаться из беды без посторонней помощи, предпринял последнее усилие высвободиться.

Упершись обеими руками в ветки, он попытался протиснуть верхнюю часть туловища наискось, по-змеиному; к несчастью, при этом движении он наткнулся лбом на обрубленный сук дикой яблони (крестьянин, формировавший изгородь, стесал его в виде тонкого и острого лезвия); этот сук разрезал кожу на лбу юноши, словно отточенная бритва, и он, почувствовав, что ранен не на шутку, закричал, а из раны тут же хлынула кровь, залив ему лицо.

При виде несчастья, невольными виновницами которого они стали, сестры бросились к молодому человеку, схватили его за плечи и, присоединив к решимости силу, не свойственную обыкновенным женщинам, вытащили его наружу и усадили на каменистый склон.

Еще не зная, что рана не так серьезна, как им показалось на первый взгляд, Мари побледнела и задрожала; что же касалось Берты, менее впечатлительной, чем ее сестра, то она ни на минуту не потеряла самообладания.

— Беги вон к тому ручью, — сказала она Мари, — и намочи платок, надо вытереть у этого бедняги кровь с лица, а то он ничего не видит.

Пока Мари выполняла это поручение, Берта, обернувшись к молодому человеку, спросила:

— Вам очень больно, сударь?

— Простите, мадемуазель, — ответил он, — у меня столько причин для беспокойства в данную минуту, что я не знаю, снаружи ли болит у меня голова или внутри.

А затем, разразившись рыданиями, до этой минуты сдерживаемыми с большим трудом, он воскликнул:

— Ах! Господь наказывает меня за то, что я ослушался матушки!

Хотя человек, который произнес эти слова, был совсем юн — как мы говорили, ему едва исполнилось двадцать лет, — но они прозвучали по-детски, совсем не соответствуя его росту и охотничьей одежде, и, несмотря на сострадание, вызванное его раной, девушка вновь рассмеялась.

Бедный юноша бросил на сестер взгляд, полный укора и мольбы, а на ресницах блеснули две крупные слезы.

В то же мгновение он порывистым движением отбросил смоченный прохладной водой платок, что Мари положила ему на лоб.

— Да что это вы такое делаете? — спросила Берта.

— Оставьте меня! — воскликнул молодой человек. — Я не желаю, чтобы обо мне заботились после того, как надо мной смеялись. О! Как я теперь жалею, что не убежал отсюда, как я хотел вначале, рискуя пораниться в сто раз сильнее!

— Пусть будет так, но раз уж вам хватило благоразумия не сделать этого, — возразила Мари, — не теряйте здравого смысла и сейчас позвольте мне снова положить повязку на вашу рану.

И, подобрав платок, девушка приблизилась к раненому с выражением такого глубокого сочувствия, что он, покачав головой не в знак отказа, а в знак покорности, ответил:

— Поступайте как вам угодно, мадемуазель.

— О-о! — воскликнула Берта, от которой не укрылась смена настроения на лице юноши. — Для охотника вы, сударь, что-то уж слишком чувствительны.

— Прежде всего, мадемуазель, я вовсе не охотник, а сегодня, после того, что со мной случилось, я менее чем когда-либо расположен им стать.

— Тогда прошу меня простить, — сказала Берта все тем же насмешливым тоном, так возмутившим молодого человека, — но вы так ожесточенно сражались с шипами и колючками, а главное, с таким пылом натравливали наших собак, что позволительно было подумать, будто вы, по крайней мере, стремитесь, чтобы вас называли охотником.

— О нет, мадемуазель, я поддался порыву, которого и сам не понимаю теперь, когда ко мне вернулось хладнокровие, и я сознаю всю правоту матушки, называющей нелепой и жестокой эту забаву с ее целью — насладиться и потешить свое тщеславие муками и смертью беззащитного животного.

— Поосторожнее, сударь! А не то нам, находящим удовольствие в этой нелепой и жестокой забаве, вы покажетесь лисой из басни, — сказала Берта.



В это время Мари, снова намочив платок в ручье, собралась во второй раз положить его на голову юноши.

Но раненый оттолкнул ее.

— Ради всего святого, мадемуазель, — сказал он. — Избавьте меня от ваших забот. Разве вы не видите, что ваша сестра продолжает надо мной издеваться?

— Прошу вас, успокойтесь, — попросила Мари так мягко, как только могла.

Однако юноша, не поддавшись обаянию этого ласкового голоса, поднялся на одно колено, явно намереваясь встать и уйти.

Это упрямство, присущее скорее ребенку, чем мужчине, рассердило вспыльчивую Берту, и ее нетерпение, вызванное таким похвальным чувством, как человечность, излилось, однако, в выражениях, пожалуй чересчур сильных для особы ее пола.

— Черт возьми! — воскликнула она так же, как ее отец в сходных обстоятельствах. — Так этот гадкий мальчишка не желает слушаться? Ты перевязывай, Мари, а я буду держать его за руки — черта с два он у меня пошевелится!

В самом деле, Берта схватила молодого человека за запястья с такой неожиданной для девушки силой, что все его попытки освободиться оказались тщетными, и это облегчило Мари ее задачу: она, наконец, сумела наложить на рану платок.

После того как Мари с такой сноровкой оказала первую помощь, будто она была ученицей Дюпюитрена или Жобера, Берта сказала:

— В таком состоянии, сударь, вам уже нетрудно будет добраться до дому, что и было вашим первым желанием; мы уже уезжаем, и вы свободны.

Однако, несмотря на данное ему разрешение, несмотря на возвращенную ему свободу, молодой человек не двинулся с места.

Казалось, бедняга был безмерно удивлен и в то же время глубоко унижен тем, что он, такой слабый, оказался во власти двух таких сильных женщин; он переводил взгляд с Берты на Мари и с Мари на Берту, не зная, что им сказать в ответ.

В конце концов он не придумал иного способа выйти из затруднительного положения, кроме как закрыть лицо руками.

— Боже! — с беспокойством воскликнула Мари. — Неужели вам плохо?

Молодой человек не ответил.

Берта осторожно отвела руки от лица и, увидев, что он плачет, стала сразу такой же мягкой и сострадательной, как ее сестра.

— Выходит, вы ранены серьезнее, чем кажется на первый взгляд, и вам очень больно, раз вы так плачете? — спросила Берта. — В таком случае, садитесь либо на мою лошадь, либо на лошадь сестры, и мы с Мари довезем вас до дома.

Но юноша решительно покачал головой в знак отказа.

— Послушайте, — настоятельно сказала Берта, — не будьте ребенком. Мы обидели вас, но разве могли мы предположить, что под обличьем охотника найдем чувствительного, как девушка, юношу? Как бы там ни было, мы признаем, что были не правы, и просим принять наши извинения; может быть, мы делаем это не совсем так, как положено, но вам следует учесть всю необычность происходящего и уяснить себе, что только чистосердечия можно ожидать от двух девушек, к которым неблагосклонно Небо, и они вынуждены посвящать все свое время тому нелепому развлечению, какое имеет несчастье не нравиться вашей досточтимой матушке. Ну как, вы все еще сердитесь на нас?

— Нет, мадемуазель, — ответил молодой человек. — Я зол лишь на себя самого.

— Отчего же?

— Не знаю, что вам сказать… Быть может, мне стыдно, что я, мужчина, оказался слабее вас; а быть может, меня просто терзает мысль о том, что меня ждет дома: как мне объяснить матушке, откуда у меня эта рана?

Сестры переглянулись: их, женщин, ни за что не поставила бы в тупик такая безделица; однако, как ни хотелось им рассмеяться, на сей раз они сдержались, понимая, что имеют дело с нервным и впечатлительным человеком.

— Ну, что ж, — сказала Берта, — если вы на нас не сердитесь, пожмите мне руку, и расстанемся как недавние, но добрые друзья.

И она протянула раненому руку так же, как мужчина протянул бы мужчине.

А он, со своей стороны, собирался, наверно, сделать то же самое, как вдруг Мари подняла палец, призывая всех к вниманию.

— Ш-ш! — шепнула Берта.

И вместе с сестрой она стала прислушиваться, а рука ее замерла в воздухе, не дотянувшись до руки молодого человека.

Издалека, но быстро приближаясь, послышался громкий, заливистый, долгий лай: так лают гончие, предвкушая свою долю добычи.

Это были собаки маркиза де Суде: в отличие от Берты и Мари, у них не было причин оставаться на дороге в низине, и потому они понеслись за подстреленным зайцем и теперь гнали его назад.

Берта схватила ружье молодого человека, правый ствол которого не был заряжен.

Хозяин ружья сделал предостерегающий жест, но улыбка девушки успокоила его.

Она быстро проверила шомполом заряд в левом стволе, как делает всякий предусмотрительный охотник, пользуясь ружьем, заряженным не им; убедившись, что все в порядке, она сделала несколько шагов вперед и вскинула ружье с легкостью, свидетельствовавшей, насколько привычно ей это движение.

Спустя мгновение заяц выскочил из изгороди, на сей раз с противоположной стороны, собираясь, очевидно, снова бежать тем же путем, но, заметив наших героев, одним прыжком повернулся, чтобы бежать назад.

Как ни стремительно было это движение, Берта успела прицелиться; прогремел выстрел, заяц скатился по склону и упал замертво посреди дороги.

Тем временем Мари по примеру сестры подала руку молодому человеку.

Несколько секунд они стояли в ожидании, держась за руки.

Берта подобрала зайца и подошла с ним к незнакомцу, все еще не выпускавшему руки Мари.

— Вот, сударь, ваше оправдание, — сказала она.

— То есть как?

— Вы скажете, что заяц выскочил у вас из-под ног; скажете, что выстрелили сами, не зная как, в безотчетном порыве, затем торжественно попросите прощения у матушки и поклянетесь, как сейчас только клялись нам, что это с вами никогда не повторится. А заяц будет смягчающим вину обстоятельством.

Юноша уныло покачал головой.

— Нет, — сказал он. — Я ни за что не осмелюсь признаться матушке, что я ее ослушался.

— Значит, она вообще запретила вам охоту?

— Разумеется!

— Так вы браконьер! — воскликнула Берта. — Вы начинаете с того, чем другие кончают. Сознайтесь хотя бы, что делаете это по призванию.

— Не надо шутить, мадемуазель; вы были так добры ко мне, что я не смогу больше сердиться на вас: в результате причиненная вами боль мучает меня больше, чем раньше.

— Тогда, сударь, вам остается одно из двух: либо солгать, чего вы совсем не хотите, а мы вам не советуем, либо честно во всем признаться. Поверьте, как бы ваша досточтимая матушка ни относилась к избранному вами развлечению, ваша искренность обезоружит ее. В конце концов не такое уж это преступление подстрелить зайца.

— Все равно, мне не хватит духу!

— О! Верно, ваша досточтимая матушка очень сурова с вами? — спросила Берта.

— Нет, мадемуазель, она очень добра и ласкова со мной, она идет навстречу всем моим желаниям, предупреждает все мои прихоти, но, когда дело доходит до того, чтобы позволить мне дотронуться до ружья, она становится неумолима. Да это и понятно, — со вздохом сказал молодой человек, — мой отец погиб на охоте.

Обе девушки вздрогнули.

— В таком случае, сударь, — произнесла Берта, ставшая столь же серьезной, как и тот, к кому она обращалась, — наши шутки были особенно неуместны, а наши сожаления будут особенно глубокими. И я надеюсь, что вы забудете о шутках и запомните только сожаления.

— Я буду помнить, мадемуазель, лишь об участии, о помощи, которую вы пожелали мне оказать, и надеюсь, что вы забудете мои детские страхи и глупую обидчивость.

— Напротив, сударь, мы все запомним, — возразила Мари, — чтобы никогда больше не поступать с человеком так несправедливо, как мы поступили с вами, и притом с такими неприятными последствиями.

Пока Мари все это говорила, Берта села на лошадь.

Молодой человек во второй раз робко протянул руку Мари.

Мари коснулась ее кончиками пальцев и, в свою очередь, легко вскочила в седло.

Затем, подозвав собак — те прибежали на зов и окружили их, — сестры пришпорили коней и ускакали.

Раненый молча и недвижно смотрел вслед двум девушкам, пока они не скрылись за поворотом. Потом он уронил голову на грудь и впал и глубокую задумчивость.

Останемся вместе с новым героем нашего повествования — нам следует познакомиться с ним поближе.

VII ГОСПОДИН МИШЕЛЬ

Все случившееся произвело на молодого человека столь сильное впечатление, что, когда обе девушки скрылись из виду, ему показалось, будто он очнулся от сна.

Это и понятно, ведь он был в том возрасте, когда даже те, кому в зрелые годы суждено стать людьми рассудочными, платят неизбежную дань романтике, и встреча с двумя девушками, столь непохожими на других, перенесла его в фантастический мир юных грез, где воображение могло свободно витать в поисках волшебных замков, что построены руками фей и рушатся по мере того, как мы продвигаемся вперед в этой жизни.

Это не означает, однако, что молодой человек влюбился в одну из амазонок, просто его поразило это сочетание красоты, утонченности, любезного обращения и грубоватых, чисто мужских манер.

Он дал себе слово, что непременно увидится с ними или хотя бы узнает, кто они такие.

Казалось, Небу было угодно тут же удовлетворить его любопытство: направившись домой, шагах примерно в пятистах от того места, где произошла описанная нами сцена, он встретил человека в длинных кожаных гетрах, у которого поверх блузы висели на перевязи охотничий рог и карабин, а в руке был хлыст.

Этот человек шел быстрым шагом и был, по-видимому, сильно не в духе.

Судя по всему, это был егерь, с кем охотились девушки.

Молодой человек, приветливо улыбнувшись, обратился к нему:

— Друг мой, вы, должно быть, ищете двух девушек: одну верхом на караковом жеребце, другую — на рыжей кобыле?

— Во-первых, сударь, я вам вовсе не друг, потому что мы с вами незнакомы, во-вторых, я ищу не двух девушек, а моих собак, — грубо ответил человек в блузе. — Какой-то дурень отвлек их от преследования волка и направил по следу зайца, упущенного им перед тем, как и положено такому растяпе.

Юноша закусил губу.

А человек в блузе, в ком читатели, вероятно, уже узнали Жана Уллье, продолжал:

— Ну да, я все это видел с высоты Ла-Бената, а когда волк повернул назад, чтобы сбить собак со следа, я спустился вниз; с радостью отдал бы награду, которую обычно жалует мне господин маркиз де Суде, лишь бы пройтись хлыстом по спине этого невежи!

Тот, к кому он обращался, счел неуместным и дальше играть роль, взятую на себя вначале, и из всей язвительной речи Жана Уллье, выслушанной им так, словно она к нему не имела никакого отношения, обратил внимание лишь на одно слово.

— А! — воскликнул он. — Так вы из людей маркиза де Суде?

Жан Уллье исподлобья взглянул на своего незадачливого собеседника.

— Я не из чьих людей, — ответил старый вандеец, — а у маркиза хожу за собаками, и столько же для собственного удовольствия, сколько для того, чтобы помочь хозяину.

— Странное дело, — заметил молодой человек, как будто обращаясь к самому себе, — за все шесть месяцев, что я живу у матушки, мне ни разу не доводилось слышать, что маркиз де Суде был женат.

— Раз так, сударь мой, — перебил его Жан Уллье, — считайте, что узнали от меня, а если вам это не по нраву, вы от меня еще кое-что узнаете, понятно?

И, произнеся эти слова с непонятной для собеседника угрозой, Жан Уллье, не заботясь больше о расположении духа, в каком останется его собеседник после встречи с ним, круто повернулся и, прервав разговор, быстро зашагал по дороге на Машкуль.

Оставшись один, молодой человек сделал еще несколько шагов в направлении, в котором он двигался после того, как расстался с девушками, а затем свернул налево и пошел напрямик через поле.

В поле пахал крестьянин.

Это был человек лет сорока, выделявшийся среди земляков из Пуату смышленой и хитроватой физиономией, свойственной уроженцам Нормандии; щеки у него были румяные, взгляд — быстрый и проницательный; казалось, что он все время старался скрыть дерзкое выражение глаз, беспрерывно моргая. Вероятно, он надеялся с помощью этой уловки приобрести глуповатый или, по крайней мере, добродушный вид, обезоруживающий недоверчивого собеседника; однако его насмешливый рот с приподнятыми уголками, похожий на рот античного Пана, выдавал, несмотря на все его усилия, смешение в его венах ле-манской и нормандской крови.

Хотя пахарь и видел, что молодой человек направляется прямо к нему, он не прекратил работу, ибо знал, сколько труда ему понадобится, чтобы вновь заставить лошадей бороздить эту твердую глинистую землю, поэтому он не отнимал рук от плуга, как будто был один, и только дойдя до конца борозды, повернув лицом упряжку и установив плуг для продолжения работы, изъявил желание вступить в разговор, в то время как его лошади могли передохнуть.

— Ну что, — сказал он почти развязным тоном, — хорошо ли мы поохотились, господин Мишель?

Вместо ответа молодой человек снял с плеча охотничью сумку и бросил к ногам крестьянина.

Сквозь плотную сетчатую ткань тот заметил шелковистую желтоватую шерсть зайца.

— Ого! — сказал он. — Капуцин! Для начала совсем недурно, господин Мишель.

С этими словами он вытащил зайца из сумки, осмотрел его взглядом знатока, легонько пощупал брюхо, как если бы он слабо надеялся на то, что столь неопытный охотник, каким, казалось, был г-н Мишель, примет необходимые меры предосторожности для сохранения дичи.

— Ах ты дьявольщина! — воскликнул он, закончив осмотр. — Да он стоит три франка десять су как один лиар! Славный у вас получился выстрел, господин Мишель, вот что я вам скажу. И вы, должно быть, нашли, что куда интереснее свертывать из книг пыжи, чем читать их, как вы это делали час назад, когда мы повстречались.

— Вот уж нет, папаша Куртен, — ответил юноша. — Я все-таки больше люблю свои книги, чем ваше ружье.

— Может, вы и правы, господин Мишель, — ответил Куртен, по чьему лицу промелькнула тень недовольства, — если бы ваш покойный отец был того же мнения, с ним бы ничего не произошло. Что до меня, то я, если б мне, бедняге, не надо было работать по двенадцать часов в сутки, охотился бы не только по ночам.

— Так, значит, вы по-прежнему посещаете ваш шалаш, Куртен? — осведомился молодой человек.

— Да, господин Мишель, время от времени, чтобы развлечься.

— Придется вам иметь дело с жандармами!

— Ба! Бездельники они, ваши жандармы. Не поймать им меня, слишком поздно просыпаются.

А затем, придав лицу то хитроватое выражение, какое он обычно старался скрыть, добавил:

— Право же, господин Мишель, я в этих делах смыслю побольше, чем жандармы. Второго Куртена в наших краях не найдешь, и единственное средство помешать мне охотиться — это сделать меня егерем, как Жана Уллье.

Но Мишель ничего не ответил на этот прозрачный намек, а поскольку он не знал, кто такой Жан Уллье, то вторая половина фразы осталась для него столь же непонятной, как и первая.

— Вот ваше ружье, Куртен, — сказал он, протягивая его крестьянину. — Благодарю вас за то, что вы решились одолжить его мне. Намерения у вас были самые добрые, и не ваша вина, если я не нахожу, как все остальные люди, удовольствия в охоте.

— Надо попробовать еще разок, господин Мишель, надо войти во вкус: чем позже начнешь, тем лучше дело пойдет. Я слышал от любителей устриц, съедавших за обедом по тридцать дюжин, что до двадцати лет они и смотреть на них не могли. Выходите из замка с книгой, как сегодня утром, и госпожа баронесса ни о чем не догадается; зайдите к папаше Куртену на его поле — эта хлопушка всегда будет в вашем распоряжении, и, коли работа терпит, я подниму для вас дичь. А сейчас пойду поставлю ружье в козлы.

Козлами папаша Куртен назвал живую изгородь, отделявшую его поле от соседского.

Он засунул ружье, прикрыв его листвой и расправив колючие ветки ежевики и терновника так, чтобы скрыть от глаз прохожих, а заодно предохранить от дождя и сырости — двух опасностей, которые не страшат настоящего браконьера до тех пор, пока у него не перевелись свечные огарки и тряпки.

— Куртен, — начал Мишель, стараясь казаться как можно безразличнее, — вы знали, что маркиз де Суде был женат?

— Ей-Богу, нет, не знал, — ответил крестьянин.

Добродушный вид крестьянина ввел в заблуждение юношу.

— И что у него есть две дочери? — продолжал он.

Куртен, все еще возившийся с ружьем и заканчивавший переплетать непослушные побеги ежевики, живо обернулся и устремил на молодого человека такой пытливый взор, что тот, хотя вопрос и был вызван простым любопытством, вспыхнул до корней волос.

— Выходит, вы встретили Волчиц? — спросил Куртен. — В самом деле, я слышал рог старого шуана.

— Кого вы называете Волчицами, Куртен? — спросил Мишель.

— Я называю Волчицами незаконных дочерей маркиза, кого же еще?

— Этих двух девушек вы называете Волчицами?

— Черт возьми, да у нас тут все их так называют. Но вам-то невдомек, раз вы приехали из Парижа.

Грубость, с какой метр Куртен высказался о девушках, привела робкого молодого человека в такое замешательство, что он, сам не зная почему, решил солгать.

— Нет, я их не встретил, — сказал он.

Куртен что-то заподозрил, услышав ответ молодого человека.

— Тем хуже для вас, — заметил он, — ведь это две хорошенькие стройные девицы: и на вид хороши, и подцепить их приятно.

Затем он взглянул на Мишеля, как обычно помаргивая глазами.

— Говорят, они чересчур смешливы, — продолжал он, — да ведь девчонкам так и положено, верно, господин Мишель?

Не понимая причины, молодой человек почувствовал, что сердце его больно сжалось, когда этот грубый крестьянин с оскорбительным добродушием отозвался о двух очаровательных амазонках, с которыми он расстался, полный восхищения и глубокой благодарности.

Огорчение молодого человека отразилось на его лице.

Теперь Куртен уже не сомневался, что Мишель встретился с Волчицами, как он их называл, а оттого, что молодой человек это отрицал, результат встречи представился ему гораздо более серьезным, чем был на самом деле.

Не вызывало сомнения, что маркиз де Суде только что побывал в окрестностях Ла-Ложери, и казалось вполне вероятным, что Мишель видел Мари и Берту — на охоте отец редко обходился без них; возможно, юноша не только виделся, но и говорил с ними. А согласно мнению, сложившемуся у местных жителей о сестрах Суде, беседа с ними не могла стать ничем иным, кроме как началом любовной интрижки.

В результате умозаключений Куртен, привыкший мыслить логически, пришел к выводу, что с его молодым хозяином ничего другого произойти не могло.

Мы сказали «молодым хозяином», потому что Куртен обрабатывал полоску земли во владениях г-на Мишеля.

Но труд земледельца Куртен считал недостойным для себя, он мечтал о должности егеря при баронессе и ее сыне.

Поэтому хитрый крестьянин стремился во что бы то ни стало расположить к себе молодого хозяина.

Он потерпел неудачу, подговаривая его не слушаться матери, запретившей сыну охоту. А сейчас ему показалось, что если он станет поверенным в любовных тайнах хозяина, то приблизится к заветной цели. По тени недовольства, промелькнувшей на лице Мишеля, он понял, что сделал ошибку, повторив злые измышления о двух амазонках, и теперь решил поправить дело.

Мы уже видели, как он попытался сгладить неприятное впечатление от своих слов.

Он решил продолжать в том же духе.

— В сущности, — заметил он с плохо разыгранным добродушием, — злые языки всегда преувеличивают, особенно если речь идет о молодых девушках. Мадемуазель Берта и мадемуазель Мари…

— Их зовут Мари и Берта? — живо отозвался молодой человек.

— Да, Мари и Берта. Мадемуазель Берта — та, что брюнетка, а мадемуазель Мари — блондинка.

Он посмотрел на Мишеля со всей пытливостью, на какую только был способен, и ему показалось, что при упоминании Мари молодой человек слегка покраснел.

— Я сказал, — продолжил настойчивый крестьянин, — что мадемуазель Мари и мадемуазель Берта любят охоту, но ведь это человека не портит, ибо покойный кюре из Ла-Бената был завзятый браконьер, но его мессы не стали хуже от того, что его собака сидела в ризнице, а ружье лежало за алтарем.

— Во всяком случае, — ответил Мишель, забыв, что недавно отрицал свою встречу с девушками, — они выглядят кроткими и добрыми, особенно мадемуазель Мари.

— Они и в самом деле такие, господин Мишель, кроткие и добрые! Когда в прошлом году стояла удушливая жара и болотная лихорадка унесла много жизней, кто ухаживал за больными, да притом беспрекословно, в то время как врачи, аптекари и им подобные вплоть до ветеринаров пустились наутек? Волчицы, как их все называют. О, эти девушки не из тех, что занимаются богоугодными делами напоказ. Нет, они украдкой заходят в дома нуждающихся, они дают милостыню и собирают благословения. И потому, хотя богатые их ненавидят, хотя знатные им завидуют, можно смело сказать: бедные стоят за них горой.

— Почему же о них сложилось такое нелестное мнение? — спросил Мишель.

— Э! Разве узнаешь? Разве кому-нибудь это важно? Разве кто-нибудь об этом задумывается? Видите ли, господин Мишель, люди, прошу прощения, они вроде как птицы: если заводится среди них какая хилая да больная, они все на нее кидаются и выщипывают перья. Точно могу сказать вам только одно: к этим бедным девушкам люди их круга поворачиваются спиной и нелестно отзываются о них. Взять хотя бы вашу матушку, господин Мишель, вот уж добрая женщина, верно? А если попробуете заговорить с ней об этих девушках, она, даю вам слово, ответит как все: «Это потаскушки!»

Однако, несмотря на резкую перемену во взглядах Куртена, Мишель, казалось, не был расположен откровенничать; что до самого Куртена, то он, со своей стороны, счел, что за один раз достаточно подготовил почву для доверительных бесед, о чем он мечтал. Видя, что Мишель собрался уходить, Куртен проводил его до края своего поля.

Пока они шли, он заметил, что молодой человек часто посматривал в сторону темневшего вдали Машкульского леса.

VIII БАРОНЕССА ДЕ ЛА ЛОЖЕРИ

Метр Куртен почтительно поднимал перед молодым хозяином поперечину, закрывавшую вход на его поле, когда из-за живой изгороди послышался женский голос, позвавший Мишеля по имени.

При звуке этого голоса молодой человек вздрогнул и застыл на месте.

В то же мгновение особа, которой принадлежал этот голос, показалась у изгороди, отделявшей поле метра Куртена от соседнего.

Это была дама лет сорока-сорока пяти. Попробуем описать ее нашим читателям.

Лицо у нее было самое заурядное и не выделялось ничем, кроме жеманно-высокомерного выражения, составлявшего разительный контраст с ее вульгарными манерами. Ростом она была невелика, к тому же пухленькая. На ней было шелковое платье, слишком роскошное для того, чтобы гулять по полям; голову ее прикрывала шляпа с широкой развевающейся батистовой оборкой, падавшей ей на лицо и на шею. В остальном туалет ее был столь изыскан, что можно было подумать, будто она недавно побывала с визитом на улице Шоссе-д’Антен или в предместье Сент-Оноре.

Это и была та самая особа, чьих упреков так страшился бедный молодой человек.

— Что такое? — воскликнула она. — Вы здесь, Мишель? Право же, друг мой, в вас очень мало благоразумия и вы недостаточно почтительны к вашей матери! Вот уже больше часа, как колокол звал вас к обеду; вы знаете, что я не люблю ждать и что самое главное для меня, чтобы обед начинался вовремя, — и вот я нахожу вас здесь за мирным разговором с этим мужланом!

Вначале Мишель пробормотал какие-то извинения, но его мать тотчас заметила то, чего не заметил Куртен — или, быть может, предпочел обойти вниманием, чтобы не задавать лишних вопросов, — а именно: голова молодого человека была обвязана платком, с пятнами крови, и их не могли скрыть даже очень широкие поля соломенной шляпы.

— Боже мой! — воскликнула она, повышая свой и без того достаточно пронзительный голос. — Вы ранены! Что с вами случилось? Говорите, несчастный! Вы же видите, что я умираю от беспокойства.

Тут мать молодого человека перелезла через изгородь с таким проворством и, главное, с такой легкостью, какую никто бы не мог ожидать от особы ее возраста и телосложения, и, очутившись рядом с Мишелем, сняла с него шляпу и платок, прежде чем он успел помешать ей.

Рана, с которой была сорвана повязка, снова начала кровоточить.

Господин Мишель, как называл его Куртен, не предполагавший, что мать столь быстро узнает о его приключении, чего он ожидал с таким страхом, совершенно растерялся и не знал, что ответить.

Метр Куртен пришел к нему на помощь.

По замешательству своего молодого хозяина хитрый крестьянин догадался, что тот, не желая сознаваться матери в своем проступке, в то же время не решается на обман; у него, Куртена, не было таких нравственных устоев, как у молодого человека, и он с готовностью взял на себя грех, который Мишель в своем простодушии не решался совершить.

— О, госпоже баронессе не стоит беспокоиться! Это пустяк, — сказал он, — совершенный пустяк.

— Но все-таки, что же с ним такое произошло? Отвечайте за него, Куртен, раз уж этот господин так упорно хранит молчание.

И в самом деле, молодой человек не произнес ни слова.

— Сейчас узнаете, госпожа баронесса, — ответил Куртен. — Надо вам сказать, что у меня здесь лежали обрезанные ветки; они были чересчур тяжелы, и одному бы мне не унести их на плечах; господин Мишель по доброте своей помог мне, и какой-то сук из этой проклятущей охапки, как видите, оцарапал ему лоб.

— Но это не просто царапина! Вы могли выколоть ему глаз! В другой раз, метр Куртен, поищите себе ровню, чтобы поднимать ваши ветки, понятно? Не говоря уже о том, что вы чуть не искалечили этого ребенка, ваш поступок сам по себе совершенно недопустим!

Метр Куртен смиренно опустил голову, как бы сознавая всю тяжесть содеянного; однако это не помешало ему заметить все еще лежавшую на траве охотничью сумку и ловко рассчитанным пинком отправить зайца под ту же изгородь, где уже было спрятано ружье.

— Идемте же, господин Мишель, — сказала баронесса, чье настроение нисколько не улучшилось от покорности крестьянина, — идемте же, мы покажем вашу рану врачу.

Пройдя несколько шагов, она обернулась.

— Между прочим, метр Куртен, я еще не получила денег, что вы должны были мне выплатить ко дню святого Иоанна, а срок аренды у вас истекает на Пасху. Имейте в виду, я твердо решила не возобновлять договор с теми арендаторами, кто неаккуратно выполняет свои обязательства.

Физиономия метра Куртена стала еще более жалкой, чем была всего за несколько минут до этого; вскоре, однако, он повеселел: пока мать перелезала через изгородь, притом не так проворно, как в первый раз, сын едва слышно произнес два слова:

— До завтра!

И поэтому, несмотря на только что прозвучавшую угрозу, он бодро взялся за рукояти плуга и снова повел его по борозде, в то время как его господа возвращались в замок, и потом весь вечер подбадривал лошадей, напевая им «Парижанку», весьма модный в те годы патриотический гимн.

Пока метр Куртен на радость своим лошадям распевает этот гимн, скажем несколько слов о семействе Мишель.

Вы уже видели сына, любезные читатели, вы видели и мать.

Мать была вдовой одного из военных интендантов, который, следуя за императорской армией, за счет государства сумел в короткий срок нажить значительное состояние и которому солдаты дали меткую кличку Рис-хлеб-соль.

Звали интенданта Мишель; он был уроженец департамента Майен, сын простого крестьянина и племянник сельского учителя; добавив к бесплатным урокам чтения и письма некоторые наставления в арифметике, дядюшка определил будущее своего племянника.

Взятый в армию по первому призыву в 1791 году, Мишель начал службу в 22-й полубригаде без всякого воодушевления; этот человек, которому впоследствии суждено было стать непревзойденным счетоводом, уже успел взвесить шансы «за» и «против» быть убитым или произведенным в генералы. И поскольку результаты этих подсчетов оказались не слишком утешительными, он благодаря своему красивому почерку ухитрился получить место в штабной канцелярии. Эта удача доставила ему такое же удовлетворение, какое другой получил бы при продвижении по службе.

Словом, военные кампании 1792 и 1793 годов Мишель-старший провел в надежном укрытии.

Летом 1793 года генерал Россиньоль, посланный успокоить или истребить Вандею, случайно разговорился в штабе с писарем Мишелем; узнав от него, что он родом из восставшего края и что все его друзья сражались на стороне вандейцев, он решил воспользоваться этой ниспосланной Провидением возможностью. Он выхлопотал Мишелю бессрочный отпуск и отправил его домой с единственным условием: вступить в войско шуанов и время от времени оказывать генералу те же услуги, какие г-н де Морепа оказывал его величеству Людовику XV, то есть сообщать свежие новости. Мишель, найдя в этом задании большие материальные выгоды, выполнял его с большим рвением и постоянством не только для генерала Россиньоля, но и для его преемников.

Переписка Мишеля с республиканскими генералами была в самом разгаре, когда в Вандею прибыл очередной командующий по имени Траво.

Результаты боевых действий армии во главе с генералом Траво широко известны, мы говорили о них в одной из первых глав нашей книги; впрочем, вот основные из них: вандейская армия разбита, Жолли убит, де Куэтю погиб в засаде, устроенной неизвестным предателем, наконец, Шаретт взят в плен в Шаботьерском лесу и расстрелян на площади Виарм в Нанте.

Какую роль сыграл Мишель в ходе событий ужасной вандейской драмы? Быть может, у нас еще будет возможность узнать об этом; во всяком случае, после этих кровавых событий Мишель, неизменно получавший поощрения за превосходный почерк и большие способности к счету, поступил приказчиком в контору одного из крупнейших армейских интендантов.

Там ему удалось быстро выдвинуться; в 1805 году он добился подряда на поставку обмундирования армии, отправлявшейся в Германию.

В 1806 году его обувь и гетры приняли активное участие в героической Прусской кампании.

В 1809 году он получил подряд на снабжение продовольствием армии, вступившей в Испанию.

А в 1810 году он женился на единственной дочери одного из своих коллег и таким образом удвоил свое состояние.

Кроме того, он облагородил свое имя, удлинив его: в те годы это было заветным желанием людей, чьи имена казались им чересчур короткими.

Вот как это произошло.

Тестем г-на Мишеля был Батист Дюран, родом из деревушки Ла-Ложери, и, чтобы его не спутали с другим Дюраном, с которым ему часто приходилось сталкиваться по службе, стал называть себя Дюран де ла Ложери.

По крайней мере, таков был предлог.

Он отдал свою дочь в один из лучших парижских пансионов, где при поступлении ее записали как Стефани Дюран де ла Ложери.

Женившись на дочери своего коллеги, поставщик провианта и фуража Мишель решил, что имя жены неплохо бы присоединить к его собственному, и стал называть себя Мишелем де ла Ложери.

Наконец, при Реставрации, выложив наличными круглую сумму за титул барона Священной империи, он занял подобающее место как среди финансовой, так и среди земельной аристократии.

Через несколько лет после возвращения Бурбонов, а точнее, году в 1819 или 1820-м, барон Мишель де ла Ложери лишился своего тестя, достопочтенного Батиста Дюрана де ла Ложери.

Тот оставил дочери, а следовательно, и зятю, свое поместье Ла-Ложери, находившееся, как уже можно было догадаться по некоторым подробностям в предыдущих главах, в пяти-шести льё от Машкульского леса.

Барон Мишель де ла Ложери, как настоящий сеньор, решил прибыть в Ла-Ложери, вступить во владение поместьем и предстать перед своими вассалами. Он был человек умный и мечтал заседать в Палате депутатов, но для этого ему надлежало победить на выборах, а результаты голосования зависели от его популярности в департаменте Нижняя Луара.

Родившемуся крестьянином и прожившему до двадцати пяти лет среди крестьян, за исключением двух или трех лет, когда он работал в канцеляриях, ему было доподлинно известно, как следовало вести себя с сельскими жителями.

Правда, чтобы добиться заветной цели, ему надлежало сделать так, чтобы люди забыли о его неслыханной удаче.

Он постарался сойти, что называется, за славного малого; отыскал нескольких товарищей по давним вандейским войнам, и, держа их за руку, со слезами на глазах вспоминал гибель бедного г-на Жолли, бесценного г-на де Куэтю и незабвенного г-на Шаретта. Наведя справки и узнав о нуждах незнакомой ему сельской общины, он построил мост, позволивший установить транспортное сообщение между важнейшими городами департамента Нижняя Луара и департамента Вандея, привел в порядок три проселочные дороги, заново отстроил разрушенную церковь, сделал щедрые пожертвования сиротскому приюту и богадельне, и, услышав в ответ благодарности, нашел роль благодетеля столь приятной, что изъявил желание полгода проводить в столице, а остальное время жить в своем замке Ла-Ложери.

Наконец, уступая настойчивым просьбам жены, которая, оставшись в Париже, не разделяла охватившей его непреодолимой страсти к деревенской жизни и слала ему письмо за письмом, уговаривая побыстрее вернуться в столицу, барон Мишель назначил отъезд на понедельник, а накануне, в воскресенье, должна была состояться большая облава на волков в Повриерском лесу и в лесу Гран-Ланд, где этих хищников водилось очень много.

Это было еще одно богоугодное дело, совершаемое бароном де ла Ложери.

На этой охоте барон Мишель продолжал играть роль радушного хозяина; он позаботился о напитках: за загонщиками ехали две тележки с двумя бочонками вина, и каждый, кто хотел, мог пить из них; к возвращению охотников он велел приготовить настоящий пир Камачо, на который были приглашены жители двух или трех деревень. Отказавшись от лучшего места во время облавы, барон пожелал тянуть жребий как простой загонщик и, когда ему досталось крайнее место в цепи, воспринял неудачу с благодушием, от чего все присутствовавшие пришли в восторг.

Охота была просто великолепной. Из загонов выбегали звери, и по ним раздавались такие мощные залпы, что казалось, будто шла небольшая война. На тележки, где стояли бочонки с вином, кучей сваливали волков и кабанов, не говоря уж о запретной дичи, вроде зайцев и косуль: их отстреливали на этой облаве, так же как на всякой другой охоте, под видом вредных зверей и прятали в надежном месте, чтобы вернуться за ними с наступлением темноты.

Охотники были так опьянены успехом, что забыли о герое дня; и только когда прогремели последние выстрелы, они пришли к единодушному мнению, что не видели барона Мишеля с самого утра. Охотники в один голос утверждали, что, после того как барон участвовал в загоне, где по жребию ему выпало занять крайнее место в цепи, они его не видели. Кто-то предположил, что барону наскучила охота или что он, чересчур увлекшись ролью радушного хозяина, вернулся в городок Леже, чтобы проверить, все ли готово к приему гостей.

Приехав в Леже, охотники не обнаружили там барона. Самые беспечные среди них сели за стол без хозяина. Однако человек пять или шесть, охваченные мрачными предчувствиями, вернулись в Повриерский лес и, прихватив фонари и факелы, отправились на поиски.

После двух часов бесплодного блуждания по лесу барона нашли во рву у второго загона.

Он был мертв: пуля попала ему прямо в сердце.

Смерть барона наделала много шума. Прокуратура Нанта завела уголовное дело, был арестован стрелок, оказавшийся во время облавы рядом с барьером. Но он заявил, что находился на расстоянии ста пятидесяти шагов от убитого и вдобавок между ними еще был участок леса, поэтому он ничего не видел и не слышал. Кроме того, было установлено, что из ружья этого крестьянина за весь день не было сделано ни одного выстрела. Наконец, с того места, где расположился стрелок, можно было попасть в жертву только справа, а барону Мишелю пуля угодила в сердце с левой стороны.

Таким образом, следствие зашло в тупик. Оставалось только приписать все несчастному случаю; по-видимому, как это часто бывает на облавах, бывшего армейского поставщика сразила шальная пуля, безо всякого злого умысла выпущенная из чьего-то ружья.

Однако по округе поползли слухи о свершившемся возмездии. Говорили, хотя и шепотом, словно из-под каждого куста дрока все еще могло выглянуть дуло шуанского ружья, что какой-то старый солдат Жолли, Куэтю и Шаретта заставил несчастного поставщика заплатить жизнью за предательство и гибель трех прославленных вождей восстания; но слишком многие желали бы сохранить все это в тайне, а потому обвинение в убийстве не будет выдвинуто никогда.

Итак, баронесса Мишель де ла Ложери осталась вдовой с единственным сыном на руках.

Баронесса представляла собой весьма распространенный тип женщины, чьи достоинства заключались в отсутствии недостатков. Пороки госпоже баронессе были совершенно чужды, страсти неведомы. Попав семнадцатилетней девушкой под супружеское ярмо, она следовала за своим мужем, не сворачивая ни вправо, ни влево и даже не задавая себе вопроса, существует ли другая дорога; ни разу не пришло ей в голову, что женщина может противиться стрекалу. Лишившись ярма, она испугалась обретенной свободы и ощутила безотчетную потребность в новых цепях. Эти новые цепи дала ей религия, и, подобно всем ограниченным умам, она погрузилась в фальшивое благочестие, казавшееся чрезмерным, но при этом вполне подвластным разуму.

Госпожа баронесса всерьез считала себя святой; она не пропускала ни одной мессы, соблюдала посты, неукоснительно выполняла все наставления Церкви и страшно удивилась бы, скажи ей кто-нибудь, что она грешит семь раз в день. А между тем это была чистая правда; если говорить, например, о христианском смирении, то баронессу де ла Ложери можно было бы чуть ли не ежеминутно уличать в нарушении заветов Спасителя, ибо ее аристократическая гордость, как бы мало она ни была оправдана, граничила с умопомешательством.

Мы видели, как наш деревенский хитрец метр Куртен, называвший молодого хозяина просто господином Мишель, ни разу не забыл назвать его матушку баронессой.

Разумеется, г-жа де ла Ложери питала глубочайшее отвращение к тому миру и к тому времени, в которые ей довелось жить. Она не могла прочесть в газете отчет уголовной полиции, чтобы не обвинить и то и другое (и мир и время) в самой чудовищной безнравственности; послушать ее, так железный век начался в 1800 году. И потому главной ее заботой было уберечь сына от тлетворного влияния современных идей, воспитав его вдали от общества и связанных с ним опасностей. Она и слышать не хотела о том, чтобы отдать его в школу; даже учебные заведения иезуитов не внушали ей должного доверия, поскольку преподобные отцы слишком легко мирились со светскими занятиями своих юных воспитанников. И если наследник баронского титула взял несколько уроков у посторонних людей, к чьим услугам все же пришлось прибегнуть, чтобы научиться тому, что должен знать и уметь молодой человек, занятия эти проходили не иначе как в присутствии матери и по одобренной ею программе, ибо только она сама должна была руководить обучением сына как в практическом, так и теоретическом плане, обращая при этом особое внимание на воспитание необходимых моральных качеств.

Только незаурядный ум, каким, на свое счастье, обладал юный барон, мог вынести эту десятилетнюю пытку и остаться целым и невредимым.

Однако, как мы видели, она сделала сына слабым и бесхарактерным человеком, полностью лишенным той силы и упорства, какими должен обладать настоящий мужчина, воплощающий в себе твердость, решимость и здравомыслие.

IX ПОЗУМЕНТ И АЛЛЕГРО

Как и предполагал Мишель и чего он в особенности опасался, мать сильно отругала его.

Рассказ метра Куртена ее не убедил: рана на лбу ее сына вовсе не походила на царапины, оставленные какой-то колючкой.

Не зная, почему ее сын вдруг решил скрыть истинную причину происшествия, но чувствуя, что никакими расспросами ей не удастся добиться правды, она удовольствовалась тем, что время от времени устремляла пристальный взор на загадочную рану, покачивая головой, вздыхая и морща строгое материнское чело.

Во время ужина молодому человеку было не по себе, он сидел, не поднимая глаз, и едва прикоснулся к еде; однако следует признать, что его смущал не только испытующий взгляд матери.

Между его опущенными ресницами и материнским взглядом словно бы непрестанно витали две тени.

Этими двумя тенями были Берта и Мари.

Надо признаться, о Берте Мишель думал с некоторым раздражением, не зная на чем остановиться, к какому выводу прийти. Кто же была та амазонка, которая управлялась с ружьем как заправский охотник, умела перевязать рану не хуже хирурга, а если пациент сопротивлялся, удерживала его запястья своими белыми ручками точно так же, как бы это сделал своими мозолистыми ручищами Жан Уллье?

Но зато как прелестна была Мари с ее длинными белокурыми волосами и большими голубыми глазами! Как нежен был ее голос, как убедительно он звучал! С какой легкостью она прикасалась к ране, смывала кровь, накладывала повязку!

По правде говоря, Мишель вовсе не жалел, что поранился: если бы не эта рана, рассуждал он, у двух девушек не было бы причины заговорить с ним и позаботиться о нем.

Гораздо неприятнее самой раны были дурное настроение его матери и подозрения, которые не могли у нее не появиться. Но гнев баронессы де ла Ложери со временем пройдет, а след в его сердце, оставленный недолгими мгновениями, пережитыми им, когда он держал в своей руке ладонь Мари, не изгладится никогда.

Как всякое сердце, начинающее любить, но еще не уверенное в том, что любит, сердце молодого человека сейчас больше всего жаждало одиночества.

А потому, сразу же после ужина, улучив минуту, когда мать разговаривала с одним из слуг, он удалился, не слушая, что сказала мать, или, вернее, не вникая в смысл обращенных к нему слов.

А между тем к словам этим все же стоило прислушаться.

Госпожа де ла Ложери запретила сыну всякие прогулки или поездки в сторону Сен-Кристоф-дю-Линьерон, где, как сказал ей слуга, свирепствовала лихорадка.

Она также приказала выставить вокруг Ла-Ложери санитарный кордон, чтобы ни один житель зараженной деревни не мог проникнуть в замок.

Этот приказ следовало сразу же исполнить и по отношению к молодой девушке, которая пришла просить у баронессы де ла Ложери помощи заболевшему отцу, охваченному первым приступом горячки.

Если бы Мишель не был так поглощен собственными мыслями, он, несомненно, прислушался бы к словам матери, ибо этот несчастный был муж его кормилицы, арендатор Тенги, а фермерша, пришедшая просить о помощи, — его молочная сестра Розина, к которой он сохранил нежную привязанность.

Но в это мгновение взор юноши был обращен к замку Суде, и та, о ком он думал, была очаровательная Волчица по имени Мари.

Вскоре он забрел в самый дальний и самый глухой уголок парка.

Он взял с собой книгу как предлог для уединения и, пока не дошел до аллеи с высокими тенистыми деревьями, делал вид, будто прилежно читает; но тот, кто вздумал бы спросить у него название книги, привел бы его в большое замешательство.

Он уселся на скамью и погрузился в размышления.

О чем думал Мишель?

Ответ напрашивался сам собой.

Как ему снова увидеть Мари и ее сестру?

Встретиться с ними впервые ему помог случай, но произошел он лишь через полгода после его возвращения в родные края.

Выходит, ожидать случая пришлось долго.

А если он снова увидится с соседками только через шесть месяцев, это будет нестерпимо долго, учитывая состояние его души!

С другой стороны, завязать отношения с обитателями замка Суде было отнюдь не простым делом.

Маркиз де Суде, эмигрант 1790 года, и барон Мишель де ла Ложери, дворянин Империи, не испытывали друг к другу особенно теплых чувств.

К тому же, по тем немногим словам, что Жан Уллье успел сказать молодому человеку, незаметно было, чтобы он испытывал сильное желание продолжить с ним знакомство.

Оставались только обе девушки, проявившие к нему участие: грубоватое у Берты, ласковое у Мари; но как добраться до девушек, которые, правда, охотятся два-три раза в неделю, но никогда не выезжают из замка без отца и Жана Уллье?

Мишель намеревался прочесть один за другим все романы, какие только были в библиотеке замка, надеясь обнаружить в каком-нибудь из них простое и остроумное решение этой задачи: он опасался, что собственного ума для этого ему будет недостаточно.

Неожиданно Мишель почувствовал, как кто-то осторожно тронул его за плечо; он вздрогнул и обернулся.

Это был метр Куртен.

Лицо достойного фермера излучало удовлетворение, и он даже не пытался скрыть его.

— Прошу прощения, господин Мишель, — сказал арендатор, — увидев, как вы сидите тут неподвижно, словно пень, я решил, что это не вы, а ваша статуя.

— Теперь, Куртен, ты видишь, что это я.

— И очень тому рад, господин Мишель. Я беспокоился и хотел узнать, чем для вас закончился разговор с госпожой баронессой.

— Она немножко поругала меня.

— О! Надо думать. А вы сказали ей про зайца?

— Нет, я поостерегся!

— А о Волчицах?

— О каких волчицах? — переспросил молодой человек, который был не прочь перевести разговор на эту тему.

— О Волчицах из Машкуля… Я вроде говорил вам, что так называют девушек из Суде.

— Сам понимаешь, Куртен, если я умолчал о зайце, так уж о них — тем более! Полагаю, что собаки из Суде и Ла-Ложери, как говорится, не охотятся вместе.

— Так или эдак, — продолжил Куртен с тем насмешливым видом, какой, несмотря на все его усилия, ему не всегда удавалось скрыть, — но если ваши и их собаки не охотятся вместе, то вы сами можете поохотиться с их собаками.

— Что ты имеешь в виду?

— Вот, поглядите, — сказал Куртен, потянув за поводок и, можно сказать, выведя на сцену двух гончих.

— Что это? — спросил молодой барон.

— Что это? Позумент и Аллегро, что же еще!

— Но я не знаю, что такое Позумент и Аллегро.

— Собаки этого разбойника Жана Уллье.

— Зачем ты увел его собак?

— Я их у него не уводил, я их просто задержал.

— А по какому праву?

— По двум сразу: во-первых, по праву землевладельца, во-вторых, по праву мэра.

Куртен был мэром деревни Ла-Ложери, насчитывавшей два десятка домов, и чрезвычайно гордился этим.

— Может быть, ты объяснишь мне, в чем твои права, Куртен?

— Значит, так, господин Мишель: во-первых, я как мэр конфискую их потому, что они охотились в неположенное время.

— Я не знал, что бывает такое время, когда не положено охотиться на волков, а тем более маркизу де Суде, ведь он начальник волчьей охоты…

— Вот и славно! Коли он начальник волчьей охоты, пускай травит своих волков в Машкульском лесу, а не в поле. Впрочем, вы же сами видели, — продолжал метр Куртен со своей лукавой улыбкой, — вы же сами видели, то была не волчья охота, раз они гнались за зайцем, да вдобавок одна из Волчиц подстрелила этого зайца.

У молодого человека чуть не сорвалось с языка, что ему неприятно слышать, как мадемуазель Суде называют этим прозвищем, и что он просил бы никогда впредь его не повторять, однако он не осмелился выразить свою просьбу так откровенно.

— Застрелила его действительно мадемуазель Берта, Куртен, но сначала я ранил его своим выстрелом. Выходит, виноват я.

— Ну и ну! Как прикажете понимать ваши слова? Разве вам пришлось бы в него стрелять, если бы собаки не выгнали его на вас? Нет. Стало быть, это собаки виноваты в том, что вы стреляли в зайца, а мадемуазель Берта прикончила его. И потому я как мэр наказываю этих собак за то, что они под предлогом травли волков охотились за зайцем в неположенное время. Но это еще не все; уже наказав их как мэр, я наказываю их снова как землевладелец. Разве я дозволял собакам маркиза охотиться на моих землях?

— На твоих землях, Куртен? — смеясь спросил Мишель. — По-моему, ты ошибаешься: они охотились на моих землях, а точнее, на землях моей матери.

— А это все едино, господин барон, поскольку эти земли арендую у вас я. Теперь, знаете ли, не тысяча семьсот восемьдесят девятый год, когда сеньорам было дозволено носиться с гончими по крестьянским полям и валить спелые хлеба, ничего не платя за это. Нет, нет и нет! У нас сейчас тысяча восемьсот тридцать второй год, господин Мишель, каждый хозяин на своем поле, и дичь принадлежит тому, у кого она кормится. И выходит, что заяц, которого травили собаки маркиза, принадлежит мне, поскольку он питался пшеницей, посеянной мной на землях госпожи Мишель, и мне положено съесть этого зайца, подстреленного вами и добитого Волчицей.

Мишель вздрогнул, и Куртен краем глаза подметил это; однако молодой человек не решился открыто выразить свое недовольство.

— Не могу понять одного, — сказал Мишель. — Как эти собаки, которые так натягивают поводок и, судя по всему, идут за тобой так неохотно, позволили тебе увести их?

— Э! — ответил Куртен. — Мне это было совсем нетрудно. Вернувшись после того, как я поднял поперечину изгороди перед вами и госпожой баронессой, я застал эту парочку за столом.

— За столом?

— Да, столом им служила изгородь, куда я спрятал зайца. Они нашли его и поужинали. Похоже, их не очень-то сытно кормят в замке Суде и охотятся они для самих себя. Поглядите, что они сделали с моим зайцем.

Сказав это, Куртен вытащил из обширного кармана куртки заднюю часть зайца в качестве вещественного доказательства.

Голова и вся передняя часть исчезли бесследно.

— Подумать только, — добавил Куртен, — они успели провернуть это дельце, пока я провожал вас. У! Придется этим голубчикам загнать нам не одного зайца, чтобы заставить меня забыть этого!

— Куртен, можно тебе кое-что сказать? — спросил молодой барон.

— Говорите, господин Мишель, не стесняйтесь.

— Видишь ли, будучи мэром, ты должен особенно строго соблюдать законы.

— Законы я знаю наизусть. Свобода! Общественный порядок! Разве вы не заметили, что эти слова написаны над входом в мэрию, господин Мишель?

— Что же, с тем большим основанием я могу сказать тебе, что твой поступок противозаконен и наносит ущерб свободе и общественному порядку.

— Как это? — спросил Куртен. — Разве собаки Волчиц не нарушают общественный порядок, охотясь на моих землях в неположенное время, и я не вправе их задержать?

— Они не нарушают общественный порядок, Куртен; они задевают интересы частного лица, и ты вправе не задерживать их, а составить по этому поводу протокол.

— О! Это слишком долгая история; коли позволять собакам охотиться где попало и ограничиваться тем, что составлять на них протокол, то выйдет, что свобода у нас для собак, а не для людей.

— Куртен, — сказал молодой человек с некоторой напыщенностью, в большей или меньшей степени присущей всем людям, перелиставшим Кодекс, — ты совершаешь весьма распространенную ошибку, путая свободу с независимостью: независимость, есть свобода людей, которые сами по себе несвободны, друг мой.

— Но что же такое тогда свобода, господин Мишель?

— Свобода, милейший Куртен, есть отказ каждого человека от собственной независимости во имя общего блага. Весь народ, как и отдельный гражданин, черпает свободу из общего источника независимости; мы обладаем свободой, Куртен, но лишены независимости.

— Эх! Я в этом не разбираюсь, — отвечал Куртен. — Я мэр и землевладелец, у меня две лучшие гончие маркиза, Позумент и Аллегро, и я их не отпущу. Пускай, если ему угодно, он придет за ними, а я тогда у него спрошу, что он будет делать на сборищах в Торфу и в Монтегю.

— Что ты хочешь этим сказать?

— О! Мне все ясно.

— Может быть, но мне-то неясно.

— А вам без надобности, вы же не мэр.

— Да, но ведь я здешний житель, и мне хочется знать, что происходит вокруг.

— Что тут происходит, заметить нетрудно. Господа опять что-то замышляют, вот что происходит.

— Господа?

— Ну да, дворяне! То есть те, что… Ладно, умолкаю, хотя вы-то не из этих дворян.

Молодой человек вспыхнул до корней волос.

— Так ты говоришь, Куртен, дворяне что-то замышляют?

— А зачем бы им иначе устраивать сборища по ночам? Собирались бы они, бездельники, днем, чтобы поесть и выпить, — так на здоровье, это разрешается, и власти ничего не имеют против; но если люди собираются по ночам, у них явно недобрые намерения. Так или эдак, но пусть ведут себя смирно! Я с них глаз не спущу. Я здешний мэр, и если это не дает мне права задерживать собак, то зато позволяет отправлять людей за решетку. Я знаю, так написано в Кодексе.

— Говоришь, маркиз де Суде посещает эти собрания?

— Ясное дело, как же ему их не посещать, этому старому шуану, бывшему адъютанту Шаретта! Пусть только явится сюда и потребует обратно своих собак, да, пусть только явится, я пошлю его в Нант вместе с его Волчицами! Пускай девицы там объяснят, с чего это у них появилась привычка носиться по лесу ночью.

— Но, Куртен, — сказал Мишель с живостью, причину которой нетрудно было угадать, — ты же сам говорил: если они ночью носятся по лесу, то только затем, чтобы оказывать помощь бедным больным.

Куртен отступил на шаг и со свойственным ему смешком указал пальцем на молодого хозяина:

— Эге! Вот я и поймал вас!

— Поймал меня? — покраснев, вымолвил молодой человек. — На чем же ты меня поймал?

— Вы к ним неравнодушны.

— Я?

— Да, да, да… О! Я вас за это не осуждаю, совсем напротив: они хотя и барышни, однако, спору нет, прехорошенькие. Полноте, не краснейте. Вы же не в семинарии учились, вы не священник, не дьякон, не викарий, вы красивый двадцатилетний юноша. Приступайте к делу, господин Мишель; если вы придетесь им не по вкусу, в то время как они сами пришлись по вкусу вам, значит, вкус у них чересчур пресыщенный.

— Но, мой дорогой Куртен, — ответил Мишель, — если даже предположить, что ты сказал правду — а это не так, — то разве я знаком с ними? Разве я знаком с маркизом? Разве можно просто встретиться с двумя девушками, сидящими верхом на лошадях, а потом вдруг явиться к ним в гости?

— Ах, да, понимаю, — с ухмылкой заметил Куртен. — У них ведь в кармане ни су, а замашки большие. Тут нужен какой-нибудь случай, повод, предлог. Думайте, господин Мишель, думайте; вы человек ученый, говорите по-латыни и по-гречески, изучали Кодекс — вы должны найти выход.

Мишель покачал головой.

— Так! — сказал Куртен. — Вы думали и не придумали.

— Я этого не говорил, — живо отозвался молодой барон.

— Верно! Вы не говорили, зато я скажу… В сорок лет человек еще не так стар, чтобы не помнить время, когда ему было двадцать…

Мишель стоял молча, опустив голову: он чувствовал на себе сверлящий взгляд крестьянина.

— Ну что, так и не придумали никакого повода?.. А я вот придумал.

— Ты?.. — воскликнул молодой человек, встрепенувшись.

Но тут же спохватился, что выдал свои самые сокровенные помыслы.

— С чего это, черт возьми, ты взял, будто мне хочется в замок? — спросил он, пожав плечами.

— А повод, — продолжал Куртен, словно его хозяин не попытался только что все отрицать, — а повод вот какой…

Мишель сделал равнодушное и рассеянное лицо, однако весь ушел в слух.

— Вы говорите папаше Куртену: «Папаша Куртен, вы заблуждаетесь насчет ваших прав, вы не вправе задерживать собак маркиза де Суде ни как мэр, ни как землевладелец; вы имеете право на возмещение убытков, но об этом возмещении можно договориться полюбовно». А на это папаша Куртен вам отвечает: «О! Когда имеешь дело с вами, господин Мишель, всякие подсчеты ни к чему, все мы знаем вашу щедрость». А вы на это говорите: «Куртен, собак ты отдашь мне, а остальное уж мое дело». Я отвечаю: «Вот вам собаки, господин Мишель. Что до возмещения убытков, то тут, ей-Богу, дело можно уладить одним-двумя золотыми, никто не требует смерти грешника». И тогда, знаете ли, вы пишете записочку маркизу. Вы нашли собак и отсылаете маркизу, думая, что он о них беспокоится; по вашему приказу Рыжик или Ласка отведут их в замок. Тут уж ему нельзя будет не поблагодарить вас и не пригласить к себе… А может, даже для верности вам бы надо отвести их самолично.

— Хорошо, хорошо, Куртен, — сказал молодой барон, — отдай мне собак, я отошлю их маркизу, но не затем, чтобы он пригласил меня в замок. — Ты не прав в своих предположениях, — а потому, что с соседями надо жить в дружбе.

— Ну, тогда будем считать, что я ничего не говорил… Но все равно, барышни Суде — прехорошенькие девушки! А что касается возмещения убытков…

— Ах, верно, — улыбаясь, сказал молодой барон, — это более чем справедливо, вот тебе за ущерб, причиненный собаками, которые забежали на мою землю и съели половину зайца, убитого Бертой.

И он отдал арендатору все, что было у него в кошельке, то есть три или четыре луидора.

Его счастье, что там было так мало: окрыленный надеждой проникнуть в замок Суде, он отдал бы Куртену вдесятеро больше, окажись у него в кармане больше денег.

Куртен бросил оценивающий взгляд на несколько луидоров, полученных в возмещение убытков, и, передав поводок молодому человеку, удалился.

Но, отойдя на несколько шагов, он повернул назад.

— А все же, господин Мишель, — сказал он, снова приблизившись к хозяину, — не надо вам водить дружбу с этими людьми. Запомните, что я вам рассказал о господах из Торфу и Монтегю: и двух недель не пройдет, как поднимется большой шум, господин Мишель, это я вам говорю.

И на этот раз Куртен удалился окончательно, напевая «Парижанку» — к словам и мелодии ее он питал особое расположение.

Молодой человек остался один с двумя собаками.

X ВСЕ СКЛАДЫВАЕТСЯ НЕ СОВСЕМ ТАК, КАК МЕЧТАЛ БАРОН МИШЕЛЬ

Сначала наш влюбленный собирался последовать первому совету Куртена, то есть отправить собак маркизу с Рыжиком или Лаской — слугами, работавшими на ферме и в замке; своими прозвищами, под которыми Куртен представил их нашим читателям, первый их них был обязан слишком яркому цвету шевелюры, а второй — сходством лица с мордочкой зверька, героя одной из самых очаровательных басен Лафонтена.

Однако поразмыслив, молодой человек решил, что в этом случае маркиз де Суде может ограничиться письменным изъявлением благодарности без всякого приглашения.

Если бы, на его несчастье, маркиз поступил именно так, возможность попасть в замок была бы упущена; пришлось бы ждать другого случая, а он выпадает не каждый день.

Если же, напротив, молодой человек отвел бы собак сам, его непременно пригласили бы: коль скоро ваш сосед был настолько любезен, что прошагал шесть или семь километров и лично сам доставил вам собак, которых вы считали пропавшими и которыми вы дорожите, его нельзя отпустить просто так, не пригласив передохнуть или даже, если время позднее, переночевать в замке.

Мишель достал часы: они показывали начало седьмого.

Мы уже говорили, кажется, что г-жа баронесса Мишель сохранила, а точнее, приобрела привычку обедать в четыре часа пополудни. В доме ее отца обедали в полдень.

Таким образом, у молодого барона было достаточно времени, чтобы сходить в замок, если бы он решился на это.

Но пойти в замок — значило принять трудное решение, а смелостью, как мы уже сообщали читателю, Мишель на обладал.

Четверть часа ушло на мучительные колебания. К счастью, в начале мая солнце заходит только в восемь часов вечера — следовательно, до наступления темноты оставалось еще полтора часа.

Впрочем, приличия позволяли явиться в замок и в девятом часу.

Но девушки ведь целый день были на охоте, устали, вдруг они рано лягут спать?

А молодой человек желал повидаться вовсе не с маркизом де Суде. Ради одного маркиза он бы не прошел шесть километров, тогда как для того, чтобы увидеться с Мари, мог бы, кажется, прошагать сотню льё!

Он решил не мешкая отправиться в путь.

Но тут молодой человек заметил, что он без шляпы.

Однако если бы он зашел домой за шляпой, то мог там натолкнуться на мать; начались бы расспросы: куда он идет, чьи это собаки?

Шляпа была ему ни к чему, отсутствие шляпы легко объяснить поспешностью: скажем, ее унесло ветром или же зацепило веткой, и она покатилась в овраг, а он из-за собак не смог ее подобрать.

Отсутствие шляпы грозило куда меньшими затруднениями, чем возможное объяснение с баронессой.

Поэтому молодой человек ушел без шляпы, ведя на поводке собак.

Не успел он пройти нескольких шагов, как стало ясно: чтобы добраться до замка Суде, ему не понадобится, как он рассчитывал, час с четвертью.



Как только собаки узнали дорогу, на которую свернул их вожатый, ему пришлось уже не тянуть их за собой, а удерживать.

Они учуяли псарню и натягивали веревку изо всех сил; если бы их впрягли в легкий экипаж, они домчали бы барона Мишеля за каких-нибудь полчаса.

Следуя за ними, молодой человек мог одолеть это расстояние за три четверти часа — надо было только бежать.

Поскольку нетерпеливое желание собак добраться до дома совпадало с его собственным, он не удерживал их.

Пробежав минут двадцать, они оказались в Машкульском лесу, через который вела самая короткая дорога, надо было только срезать угол на треть ширины леса.

В лес можно было войти, поднявшись на довольно крутой пригорок.

Молодой барон легко взбежал на него, однако, оказавшись на вершине, почувствовал, что ему надо отдышаться.

Собаки же такой потребности не ощущали.

Они не скрывали желания продолжить путь.

Барон воспротивился этому желанию, выгнувшись всем телом назад, в то время как они тянули его вперед.

Согласно одному из основных законов механики, две равные силы уравновешивают друг друга.

Молодой человек обладал недюжинной силой, и ему удалось сдержать собак.

Воспользовавшись остановкой, он достал платок и вытер лоб.

Пока он вытирал лоб и наслаждался прохладой, которую навевало ему дыхание вечера, ему показалось, что ветер донес издалека чей-то призывный крик.

Не он один услышал этот крик: ответом ему послужил долгий тоскливый вой, какой издают обычно потерявшиеся собаки.

И они с удвоенной силой начали рваться вперед.

Барон успел передохнуть, вытереть лоб, и теперь у него больше не было причин противиться желанию Позумента и Аллегро продолжить путь. Вместо того чтобы откинуться назад, он наклонился вперед и побежал.

Шагов через триста снова послышался призывный крик, на этот раз ближе, а следовательно, отчетливее первого.

Собаки ответили на него более долгим лаем и еще яростнее рванулись вперед.

Молодой человек догадался, что кто-то ищет собак и горлает их.

Мы просим наших читателей извинить нас за то, что вводим в письменную речь столь неакадемическое слово; но именно его употребляют наши крестьяне, чтобы издать тот особый крик, которым охотник зовет своих собак. Преимущество этого слова в том, что оно достаточно выразительно, а последняя и главная причина: я не знаю другого.

Еще через полкилометра в третий раз послышались те же звуки: зов человека, вышедшего на поиски, и ответ животных, которых он искал.

На этот раз Позумент и Аллегро рванулись с такой силой, что их вожатый, пытаясь угнаться за ними, был вынужден убыстрить шаг, с мелкой рыси он перешел на крупную, а с крупной — на галоп.

Минут пять он выдерживал этот бег, как вдруг на опушке леса показался какой-то человек, одним прыжком перепрыгнул через канаву и сразу очутился посреди дороги, преградив путь молодому барону.

Это был Жан Уллье.

— Вот те на! — сказал он. — Стало быть, господин любезник, вы не только отвлекаете моих собак от волка, на которого я охочусь, и пускаете их по следу зайца, на которого охотитесь сами, вы еще даете себе труд вести их на поводке.

— Сударь, — произнес молодой человек, еле переводя дух, — сударь, если я веду этих собак на поводке, то для того лишь, чтобы иметь честь лично отдать их господину маркизу де Суде.

— Ага! Вот так, без шляпы, без лишних церемоний? Не трудитесь! Теперь, когда мы с вами встретились, я могу отвести их сам.

И, прежде чем г-н Мишель успел помешать ему или даже разгадать его намерения, Жан Уллье вырвал у него из рук веревку и набросил ее собакам на шею, как набрасывают повод на шею лошади.

Почувствовав свободу, собаки опрометью понеслись по направлению к замку, а за ними, почти не отставая, побежал Жан Уллье, щелкая хлыстом и покрикивая:

— На псарню, негодники, на псарню!

Все это произошло так быстро, что собаки и Жан Уллье были уже в километре от барона, а барон не успел еще прийти в себя.

Убитый горем, он так и остался стоять посреди дороги.

Минут десять он простоял, раскрыв рот и не сводя глаз с поворота, куда скрылись Жан Уллье и собаки, как вдруг в двух шагах от него раздался нежный и ласковый девичий голос:

— Боже праведный! Господин барон, что вы делаете здесь, на дороге, в такой час, с непокрытой головой?

Молодой человек весьма затруднился бы ответить, что он делал: он мысленно провожал свои надежды, улетавшие к замку Суде, но не осмеливался последовать за ними.

Он обернулся, чтобы увидеть, кто заговорил с ним.

И узнал свою молочную сестру, дочь арендатора Тенги.

— Ах, это ты, Розина, — сказал он. — А сама ты сейчас откуда?

— Увы, господин барон, — ответила девушка, едва сдерживая слезы, — я иду из замка Ла-Ложери, где госпожа баронесса приняла меня очень плохо.

— Как это так, Розина? Ты же знаешь, матушка тебя любит и оказывает тебе покровительство.

— В обычные времена — да, но не сегодня.

— Что значит «не сегодня»?

— Истинная правда! Всего час назад, никак не больше, она велела выставить меня за дверь.

— Почему же ты не попросилась ко мне?

— Я попросилась, господин барон, а мне ответили, что вас нет.

— Как?! Меня не было в замке? Да я только что оттуда, дитя мое! Как бы ты быстро ни бежала, тебе не опередить меня, за это уж я ручаюсь!

— Ах! Быть может, так оно и есть, господин барон: видите ли, когда ваша досточтимая матушка прогнала меня, мне пришло в голову пойти к Волчицам, но я решилась на это не сразу.

— А что ты собираешься просить у Волчиц?

Произнести это слово Мишелю стоило немалых усилий.

— То же самое, за чем приходила к госпоже баронессе: помощи моему бедному отцу, он очень болен.

— Болен чем?

— Лихорадкой — он схватил ее на болотах.

— Лихорадкой? — переспросил Мишель. — Какой, злокачественной, перемежающейся или тифозной?

— Не знаю, господин барон.

— А что сказал доктор?

— Эх, господин Мишель, доктор живет в Паллюо; меньше чем за сто су он и с места не сдвинется, а мы не так богаты, чтобы платить сто су за визит доктора.

— И моя мать не дала тебе денег?

— Говорю вам, она даже видеть меня не пожелала! «Лихорадка! — воскликнула она. — Ее отец болен лихорадкой, а она пришла в замок? Гоните ее прочь!»

— Этого не может быть.

— Я сама слышала, господин барон, уж очень громко она кричала; и потом, меня ведь действительно выгнали.

— Постой, постой, — заволновался молодой человек, — сейчас я дам тебе денег.

И он сунул руку в карман.

Но, как мы помним, все, что у него было, он отдал Куртену.

— Боже! — воскликнул он. — Бедное мое дитя, у меня нет ни су! Вернемся вместе в замок, Розина, я дам тебе сколько нужно.

— О нет! — ответила девушка. — Туда я не вернусь ни за что на свете. Нет! Тем хуже, раз уж я решилась, пойду к Волчицам. Они сочувствуют чужому горю, они не выгонят бедную девушку, у которой отец при смерти и которая просит помощи.

— Но… — нерешительно возразил молодой человек. — Но ведь они, говорят, небогаты.

— Кто?

— Барышни Суде.

— О! Я не денег пойду у них просить… Они не милостыню подают: Господь свидетель, то, что они делают, гораздо лучше.

— Что же они делают?

— Они приходят туда, где люди болеют, и, если не могут вылечить больного, поддерживают умирающего и плачут вместе с теми, кто остался в живых.

— Да, — ответил молодой человек, — так они поступают при обычной болезни, но если это злокачественная лихорадка?..

— А разве они на это посмотрят? Разве добрые сердца разбирают, заразная эта хворь или нет? Видите, я сейчас иду к ним, верно?

— Да.

— Ну так вот, подождите здесь, через десять минут я вернусь с одной из сестер: она будет ухаживать за моим отцом. До встречи, господин Мишель. Ах! Никак не ожидала такого отношения от госпожи баронессы: выгнать точно воровку дочь вашей кормилицы!

И девушка удалилась, а молодой человек не нашелся, что ей ответить.

Но кое-что из сказанного девушки запало ему в душу.

Она сказала: «Подождите здесь, через десять минут я вернусь с одной из сестер».

Мишель твердо решил ждать; упустив один случай, он хотел воспользоваться другим.

А вдруг случится так, что вместе с Розиной придет Мари?

Но можно ли себе вообразить, чтобы восемнадцатилетняя девушка, дочь маркиза де Суде, вышла из дому в восемь часов вечера и отправилась за полтора льё ухаживать за бедным крестьянином, больным злокачественной лихорадкой?

Это было не то что неправдоподобно, это было просто немыслимо.

Розина наделяла сестер достоинствами, которых у них не было, подобно тому, как другие наделяли их пороками, которых у них не было.

Да и можно ли поверить, чтобы набожная баронесса Мишель, приписывавшая себе все добродетели, какие только были на свете, повела себя в таких обстоятельствах прямо противоположно тому, как поступили две девушки, осуждаемые всей округой?

А если все произойдет так, как предсказывала Розина, не будет ли это означать, что именно сестры Суде и есть подлинные христианки?

Но, разумеется, ни одна из них не придет.

Молодой человек уже повторил себе это в десятый раз за десять минут, когда из-за поворота дороги, за которым исчезла Розина, показались две женские фигуры.

В одной из них, несмотря на сгущавшиеся сумерки, он узнал Розину; но сопровождавшая ее особа была неузнаваема под длинной накидкой.

Барон Мишель был в таком смятении, а сердце так трепетало, что у него подкосились ноги, он не смог и шагу сделать навстречу двум девушкам и ждал, когда они подойдут ближе.

— Ну, господин барон, — гордо сказала Розина, — что я вам говорила?

— А что ты ему говорила? — спросила девушка в накидке.

У Мишеля вырвался вздох: этот твердый и решительный голос принадлежал Берте.

— Я говорила ему, — ответила Розина, — что у вас со мной не поступят так, как в замке Ла-Ложери, и не прогонят.

— Но ты, наверное, не сказала мадемуазель де Суде, чем болен твой отец? — спросил Мишель.

— По всем признакам, — ответила Берта, — болезнь походит на тифозную горячку. Поэтому нельзя терять ни минуты: это как раз та болезнь, какую надо начать лечить вовремя. Пойдете с нами, господин Мишель?

— Но, мадемуазель, — сказал молодой человек, — ведь тифозная горячка — заразная болезнь.

— Одни это утверждают, другие отрицают, — невозмутимо ответила Берта.

— Но тифозная горячка смертельна! — не унимался Мишель.

— Да, во многих случаях. Но бывает, что больные выздоравливают.

Молодой человек притянул Берту к себе.

— И вы хотите подвергнуться такой опасности? — спросил он.

— Разумеется.

— Ради какого-то неизвестного, чужого вам человека?

— Пусть нам он чужой, — с подкупающей мягкостью ответила Берта, — но кому-то он приходится отцом, братом, мужем. В этом мире нет чужих, господин Мишель, и разве судьба этого несчастного вам безразлична?

— Это муж моей кормилицы, — пробормотал Мишель.

— Вот видите, — заметила Берта, — вы были не правы, назвав его чужим.

— Но ведь я предлагал Розине вернуться вместе со мной в замок, хотел дать ей денег, чтобы она пригласила врача.

— А ты отказалась и решила вместо этого обратиться к нам? — спросила Берта. — Спасибо, Розина.

Молодой человек был смущен. Ему приходилось много раз слышать о милосердии, но он никогда не видел, чтобы кто-то проявлял его. И вот оно вдруг явилось перед ним в облике Берты.

Он шел за девушками в задумчивости, поникнув головой.

— Если вы идете с нами, — сказала Берта, — то будьте так добры, господин Мишель, возьмите этот ящичек с лекарствами.

— Да, но господин барон с нами не пойдет, — сказала Розина. — Он знает, как госпожа баронесса боится любой заразы.

— Ошибаешься, Розина, — возразил молодой человек. — Я иду с вами.

И он взял ящичек, который протянула ему Берта.

Час спустя все трое подходили к хижине отца Розины.

XI МУЖ КОРМИЛИЦЫ

Эта хижина стояла не в самой деревне, а несколько поодаль, на опушке, примерно на расстоянии ружейного выстрела. Она примыкала к рощице, куда выходила задняя дверь.

Папаша Тенги, как обычно называли отца Розины, был шуаном; в юности он участвовал в первой вандейской войне под началом знаменитых вождей: и Жолли, и де Куэтю, и Шаретта, и Ларошжаклена.

Он был женат и имел двоих детей. Старшим был сын, который, подчиняясь законам о рекрутском наборе, служил в это время в армии. Младшей была дочь Розина.

После рождения каждого из них жена Тенги — как делают обычно бедные крестьянки — кормила грудью еще одного новорожденного ребенка.

Молочным братом юного Тенги был последний отпрыск знатного дворянского рода из Мена; его звали Анри де Бонвиль, и вскоре он появится на страницах нашего повествования.

А молочным братом Розины был, как мы уже знаем, Мишель де ла Ложери, одно из главных действующих лиц нашей трагической истории.

Анри де Бонвиль был двумя годами старше Мишеля; прежде мальчики часто играли вдвоем у порога того дома, куда Мишелю предстояло теперь войти вслед за Розиной и Бертой.

Позднее они снова увиделись в Париже. Баронесса де ла Ложери всячески поощряла дружбу сына с молодым человеком, занимавшим благодаря своему имени и состоянию видное положение в западных провинциях.

Эти два младенца принесли в дом Тенги некоторый достаток. Но таков уж вандейский крестьянин — своего достатка он не показывает никогда.

Тенги представлялся бедняком себе в ущерб, и, даже будучи серьезно больным, он не стал посылать в Паллюо за врачом, чей визит обошелся бы ему в пять франков.

Впрочем, крестьяне вообще, а вандейские крестьяне в особенности, не верят ни в медицину, ни врачам. Вот почему Розина обратилась за помощью в замок Ла-Ложери, куда имела доступ как молочная сестра Мишеля, вот почему она побежала к сестрам Суде после того, как ее выгнали из Ла-Ложери.

Услышав шаги, больной с трудом приподнялся, но тут же с жалобным стоном упал на свое ложе. В комнате горела свеча, освещавшая одну лишь кровать, остальное тонуло во мраке; при этом скудном свете можно было различить мужчину лет сорока, распростертого на жалком одре и ведущего смертельную схватку с беспощадным демоном заразы.

Он был бледен до синевы; остекленевший взгляд выражал подавленность, и время от времени все его тело сотрясалось с головы до ног, словно к нему подключили гальваническую батарею.

От этого зрелища Мишель вздрогнул, ему стало понятно, почему его мать, представляя себе состояние больного, не решилась впустить Розину, ведь девушка несла с собой горячечные испарения, почти ощутимо витавшие над постелью страдальца и в освещенном пространстве вокруг него.

Он подумал о камфоре, о хлоре, об уксусе четырех разбойников — словом, обо всех средствах, предохраняющих здорового человека от заразы, когда он находится рядом с больным, и, не имея ни уксуса, ни хлора, ни камфоры, он ограничился тем, что остался стоять возле двери, чтобы можно было дышать свежим воздухом.

Берта ни о чем подобном и не подумала: она направилась прямо к постели и взяла больного за руку, пылавшую от лихорадочного жара.

Молодой человек рванулся было вперед, чтобы остановить ее, открыл рот, чтобы закричать; но он словно окаменел, потрясенный бесстрашным поступком Берты во имя милосердия, и некоторое время оставался объятый ужасом и в то же время восхищенный мужественным поведением девушки.

Берта расспросила больного. Вот что он рассказал.

Проснувшись накануне утром, Тенги почувствовал такую усталость в теле, что, когда он встал с кровати, ноги у него подкосились и он чуть было не упал: это было не что иное, как предостережение, посланное ему природой; но сельские жители редко прислушиваются к ее советам.

Вместо того чтобы снова лечь в постель и послать за врачом, Тенги продолжал одеваться и, поборов недомогание, спустился в погреб и принес кружку сидра. Затем он отрезал себе ломоть хлеба: по его мнению, ему следовало набраться сил.

Кружку сидра он выпил с удовольствием, а вот хлеба не смог проглотить ни куска.

Потом он побрел в поле на работу.

По дороге у него началась мучительная головная боль и сильное кровотечение из носа; чувство слабости во всем теле переросло в ломоту: раза два или три ему пришлось присесть. Он с жадностью напился из двух источников, попавшихся ему на пути, но не только не утолил жажду, а, напротив, так нестерпимо захотел пить, что в третий раз напился из дорожной выбоины.

Наконец он пришел на свое поле. Но теперь у него уже не было сил выворотить заступом хотя бы ком земли из борозды, которую он начал копать накануне. Несколько мгновений он стоял, опершись на заступ. Потом голова у него закружилась, и он лег или, вернее, упал на землю в полном беспамятстве.

Так он пролежал до семи часов вечера и провел бы так ночь, если бы мимо случайно не проходил крестьянин из деревни Леже. Увидев лежавшего на земле человека, крестьянин окликнул его — тот не ответил, а только пошевелился. Крестьянин подошел ближе и узнал Тенги.

Большого труда ему стоило довести больного до дому: Тенги был так слаб, что им понадобился час с лишним, чтобы пройти четверть льё.

Розина с тревогой ждала отца. Увидев его, она пришла в ужас и хотела бежать в Паллюо за врачом, но Тенги строго-настрого запретил ей это и лег в постель, уверяя, что это пустяки и до утра все пройдет. Только вот его жажда, вместо того чтобы пройти, делалась все сильнее, а потому он велел Розине поставить у кровати на стул кувшин с водой.

Ночь он провел без сна, снедаемый лихорадочным жаром, то и дело пил, но так и не смог залить пылавший у него внутри огонь. Утром он попытался встать, но сумел только присесть на кровати, и то с большим трудом. Голова раскалывалась, потом началось головокружение и он стал жаловаться на мучительную боль в правом боку.

Розина вновь принялась настаивать на том, чтобы послать за г-ном Роже — так звали врача из Паллюо, — и снова отец решительно запретил ей. Девушка села у кровати, готовая исполнять все желания больного и оказать необходимую помощь, предоставив ему все, что он хотел.

А хотел он больше всего на свете воды: каждые десять минут он просил пить.

Так Розина ухаживала за ним до четырех часов пополудни.

В четыре часа отец сказал ей, качая головой:

— Знаешь, я чувствую, что подцепил лихорадку. Надо сходить в замок к добрым барышням и попросить у них лекарство.

Мы видели, к чему привело это решение.

Пощупав пульс больного и выслушав историю его болезни, которую он с трудом поведал ей прерывающимся голосом, Берта, насчитавшая сто ударов в минуту, поняла: папаша Тенги боролся с тяжелым приступом лихорадки.

Но что это была за лихорадка? Увы, Берта была слишком несведуща в медицине, чтобы определить это.

Однако, поскольку больной то и дело кричал: «Пить! Пить!» — она нарезала дольками лимон, вскипятила с ним воду в большом кофейнике, чуть подсластила этот лимонад и дала Тенги вместо воды.

Заметим, что, когда надо было бросить сахар в кипящую воду, она узнала от Розины, что его у них в доме нет: для вандейского крестьянина сахар — это предел роскоши!

К счастью, предусмотрительная Берта положила несколько кусков сахара в свою аптечку.

Она огляделась в поисках этого ящичка и увидела его под мышкой у Мишеля, все еще стоявшего у дверей.

Зна́ком она подозвала молодого человека к себе, но он не успел шелохнуться, как девушка снова сделала знак, приказывавший оставаться на месте, и сама подошла к нему, прижимая палец к губам.

И совсем тихо, чтобы ее не услышал больной, она сказала:

— Состояние этого человека очень серьезное, и я не смею принимать решение самостоятельно. Здесь необходим врач, и я боюсь даже, как бы он не пришел слишком поздно! Я сейчас дам Тенги какое-нибудь болеутоляющее, а вы тем временем бегите в Паллюо, милый господин Мишель, и привезите доктора Роже.

— А вы-то, вы? — с тревогой спросил барон.

— Я остаюсь, вы застанете меня здесь. Мне надо обсудить с больным кое-что важное.

— Кое-что важное? — удивленно переспросил Мишель.

— Да, — ответила Берта.

— Однако… — не успокаивался молодой человек.

— Я ведь сказала вам, — перебила его девушка, — что малейшее промедление может иметь страшные последствия. Лихорадки вроде этой часто бывают смертельными, даже если их начать лечить вовремя, а на такой стадии от них погибают почти всегда. Идите, не теряя ни минуты, доставьте сюда врача.

— А если лихорадка заразная? — спросил молодой человек.

— Ну и что же? — в ответ сказала Берта.

— А не может случиться так, что вы заболеете?

— Сударь, — возразила Берта, — если бы мы думали о таких вещах, половина наших крестьян умерли бы без всякой помощи. Идите же, и пусть Бог позаботится обо мне.

И она протянула ему руку.

Молодой человек взял руку Берты и, потрясенный бесстрашием этой женщины, столь простым и столь возвышенным, на которое он, мужчина, вряд ли будет когда-либо способен, и почти страстно прижал эту руку к своим губам.

Его порыв был столь стремителен, что Берта вздрогнула, побледнела как мел и со вздохом произнесла:

— Идите, друг мой, идите!

На этот раз ей не пришлось дважды повторять приказание: Мишель стрелой вылетел из хижины. Какой-то неведомый прежде огонь разливался по его телу, удваивая жизненные силы. Он чувствовал в себе непомерную мощь и был способен творить чудеса. Ему казалось, что у него, как у древнего Меркурия, выросли крылья на голове и на пятках. Если бы у него на пути вдруг встала стена — он бы перескочил через нее; если бы перед ним разлилась река и поблизости не было бы ни броду, ни моста — он, не раздумывая, бросился бы в нее прямо в одежде и преодолел бы ее вплавь без колебаний.

Он жалел, что Берта попросила его о такой безделице: ему хотелось настоящих препятствий, какого-нибудь трудного, даже невозможного задания.

Разве можно ожидать от Берты признательности за то, что он пройдет пешком льё с четвертью, чтобы привести врача?

Не два с половиной льё хотелось ему пройти, он бы пошел на край света!

Он был бы счастлив получить какое-нибудь доказательство собственного героизма, которое позволило бы ему соизмерить свое мужество с мужеством Берты.

Понятно, что молодой барон, пребывая в возбуждении, не ощущал усталости: расстояние в льё с четвертью, отделяющее Леже от Паллюо, он преодолел меньше чем за полчаса.

Доктор Роже был своим человеком в замке Ла-Ложери, находившемся в часе езды от Паллюо. Молодому барону достаточно было назвать свое имя, и доктор, еще не зная, что его зовут к простому крестьянину, поднялся с кровати и крикнул из-за двери спальни: через пять минут он будет готов.

Действительно, через пять минут он вышел в гостиную и спросил у молодого человека, какова причина его неожиданного ночного визита.

Вкратце Мишель изложил ему суть дела. Так как г-н Роже удивился, что юноша проявляет к крестьянину столь живой интерес — прибегает ночью, взволнованный, вспотевший, чтобы позвать к нему врача, — то молодой барон Ложери объяснил это участие своей давней привязанностью к больному, мужу его кормилицы.

Доктор расспросил о симптомах болезни; Мишель в точности повторил все, что услышал, и попросил г-на Роже взять с собой необходимые лекарства, ибо деревня Леже еще не успела приобщиться к цивилизации до такой степени, чтобы иметь свою аптеку.

Видя, что молодой барон весь взмок, и узнав, что он пришел пешком, доктор, уже было приказавший оседлать лошадь, отменил свое распоряжение и велел слуге заложить двуколку.

Мишель воспротивился этому изо всех сил; он утверждал, что пешком доберется быстрее, чем доктор верхом: его переполняла дерзновенная отвага юности и великодушия, и он действительно готов был добраться до Леже пешком так же быстро, как доктор верхом, если не еще быстрее.

Доктор настаивал, Мишель отказывался; молодой человек положил конец спору, выбежав за дверь и крикнув доктору:

— Приезжайте как можно скорее, я побегу вперед и скажу, что вы едете.

Доктор подумал, что сын баронессы Мишель сошел с ума.

Он решил, что вскоре нагонит его, и повторил свой приказ заложить двуколку.

Одна только мысль о том, что он появится перед молодой девушкой в двуколке, приводила нашего влюбленного в ужас.

Ему казалось, что Берта будет испытывать к нему гораздо большую благодарность, если увидит, что он вернется бегом и распахнет дверь хижины с криком: «Вот и я! За мной едет доктор!», чем если бы увидела его подъезжающим вместе с доктором в двуколке.

Вот если бы он примчался верхом на гордом скакуне с развевающимися по ветру гривой и хвостом, выдыхающем пламя из ноздрей и возвещающем о его прибытии громким ржанием… Но в двуколке!

В сто раз лучше прийти пешком.

Первая любовь исполнена такой поэзии, что все прозаическое вызывает у нее глубокую неприязнь.

Что скажет Мари, когда ее сестра Берта поведает ей, как послала молодого барона за доктором Роже в Паллюо и как молодой барон вернулся вместе с врачом в двуколке?

Нет, как мы уже сказали, прийти пешком было в десять, в двадцать, в сто раз лучше.

Чутье подсказывало молодому человеку, что покрытый испариной лоб, горящие глаза, тяжело вздымавшаяся грудь, запыленная одежда, встрепанные ветром волосы произведут на девушку благоприятное впечатление.

Что же касалось самого́ больного, Бог ты мой, надо признаться, под влиянием лихорадочного возбуждения он почти о нем забыл. Не о нем думал Мишель, а о двух сестрах. Не ради него он бежал со скоростью три льё в час, а ради Берты и Мари.

То, из-за чего все перевернулось в душе нашего героя, становилось лишь второстепенным поводом, а не целью.

Если бы Мишель звался Гиппоменом и состязался в беге с Аталантой, ему не пришлось бы ради победы разбрасывать на ее пути золотые яблоки.

Он пренебрежительно смеялся при мысли о том, что доктор понукал свою лошадь, надеясь догнать его; холодный ночной ветер, леденивший капли пота у него на лбу, доставлял ему неизъяснимое наслаждение.

Чтобы доктор догнал его! Он скорее умрет, чем позволит себя догнать.

На дорогу из Леже в Паллюо у него ушло полчаса; обратный путь он проделал за двадцать пять минут.

Словно догадываясь о невероятной скорости, с какой молодой человек спешил к ней, Берта вышла и стояла на пороге в ожидании своего гонца; она знала, что он никак не мог вернуться раньше чем через полчаса, но все же прислушивалась.

Ей показалось, что она слышит вдали чьи-то почти неуловимые шаги.

Невозможно было поверить, что молодой барон вернулся так быстро, и все же она ни на секунду не усомнилась в том, что это был именно он.

В самом деле, минуту спустя она увидела, как появился во тьме его силуэт, и в то же самое время он, не сводя глаз с двери, но не веря своим глазам, заметил ее, стоявшую неподвижно с рукой, прижатой к сердцу, которое впервые забилось часто и громко.

Когда молодой человек предстал перед Бертой, он, словно грек из Марафона, был без голоса, без сил, без дыхания: еще немного — и он, подобно ему, рухнул бы, если не мертвым, то без чувств.

У него хватило сил только сказать:

— Доктор сейчас приедет.

А затем он, чтобы не упасть, оперся рукой о стену.

Если б он был в состоянии говорить, он воскликнул бы: «Вы ведь расскажете мадемуазель Мари, что из любви к ней и к вам я пробежал два с половиной льё меньше чем за час?» Но он не мог вымолвить ни слова, поэтому Берта должна была подумать — и подумала, — что ее посланец совершил этот подвиг ради нее одной.

Радостно улыбнувшись, она достала платок.

— Боже! — воскликнула она, осторожно вытирая пот с лица молодого человека и стараясь не прикасаться к ране на лбу. — Как же я огорчена, что вы так близко к сердцу приняли мою просьбу поторопиться. До чего вы себя довели?

Затем, словно мать, бранившая непослушное дитя, пожав плечами, с бесконечной теплотой она произнесла:

— Какой же вы еще ребенок!

В слове «ребенок» прозвучала такая невыразимая нежность, что Мишель вздрогнул.

Он взял руку Берты.

Рука была влажной и дрожала.

И тут с дороги послышался шум приближавшейся двуколки.

— Ах! Вот и доктор, — сказала Берта, отстраняя руку молодого человека.

Он взглянул на нее с удивлением. Почему она отстранила его руку? Ему не дано было понять, что творилось в сердце девушки, однако он смутно догадывался, что если она оттолкнула его руку, то не из ненависти, не из отвращения, не от гнева.

Берта вошла в дом — вероятно, чтобы сообщить больному о приезде врача.

Мишель остался стоять в дверях в ожидании доктора Роже.

Видя, как доктор подъезжает в плетеной двуколке, смешно подпрыгивающей на ухабах, Мишель лишний раз порадовался, что решил вернуться пешком.

Правда, если бы Берта, услышав стук колес, зашла в дом, как она сделала только что, она бы не заметила молодого человека в этом вульгарном экипаже.

Может быть, если бы она его не увидела, то осталась бы стоять у дверей ждать, пока он не появится?

Мишель подумал, что это более чем вероятно, и ощутил в своем сердце если не жар утоленной любви, то, во всяком случае, теплоту удовлетворенного самолюбия.

XII ПОЛОЖЕНИЕ ОБЯЗЫВАЕТ

Когда врач вошел в комнату к больному, Берта снова заняла свое место у изголовья кровати.

Вначале доктора Роже изумила эта очаровательная фигура, напоминавшая ангелов германских сказаний, склонявшихся над умирающими, чтобы принять их души.

Но в тот же миг он узнал девушку: заходя в бедную крестьянскую хижину, он редко не встречал там Берту или ее сестру, вставших между умирающим и смертью.

— О доктор! — сказала она. — Идите, идите скорее! У бедного Тенги начался бред.

В самом деле, больной впал в сильнейшее возбуждение.

Доктор подошел к кровати.

— Полно, друг мой, — сказал он, — успокойтесь!

— Оставьте меня, оставьте! — ответил больной. — Мне надо вставать, меня ждут в Монтегю.

— Нет, дорогой Тенги, — возразила Берта, — пока еще нет…

— Ждут, мадемуазель, ждут! Это должно было случиться сегодня ночью. Если я останусь здесь, кто же передаст сообщение из замка в замок?

— Молчите, Тенги, молчите! — воскликнула Берта. — Подумайте, ведь вы больны и у вашей постели находится доктор Роже.

— Доктор Роже из наших, мадемуазель, при нем можно говорить все. Он знает, что меня ждут, он знает, что мне без промедления надо встать, он знает, что я должен идти в Монтегю.

Доктор Роже и Берта обменялись быстрыми взглядами.

— Масса, — сказал доктор.

— Марсель, — ответила Берта.

И оба в одно мгновение порывистым движением протянули друг другу руки и пожали их.

Берта вновь повернулась к больному.

— Да, верно, — сказала она ему на ухо, — доктор Роже один из наших, но здесь есть и посторонние…

Она понизила голос до шепота, чтобы ее мог слышать один лишь Тенги.

— И этот посторонний, — добавила она, — молодой барон де ла Ложери.

— А! Правда ваша, — ответил больной, — он-то посторонний. Не говорите ему ничего! Куртен — предатель. Но если я не пойду в Монтегю, кто же туда пойдет?

— Жан Уллье! Не беспокойтесь, Тенги.

— О! Если пойдет Жан Уллье, — сказал больной, — если пойдет Жан Уллье, мне туда ходить нет надобности! На ногах он стоит твердо, глаз у него острый, а ружье бьет без промаха!

И он расхохотался.

Но этот взрыв смеха, казалось, исчерпал его силы, и он снова упал на кровать.

До молодого барона донесся этот разговор; впрочем, расслышав его далеко не полностью, он ничего в нем не понял.

Однако он разобрал слова: «Куртен — предатель!» — и, поймав на себе взгляд девушки, говорившей с больным, догадался о том, что речь шла о нем.

Он подошел ближе, сердце у него сжалось; он почувствовал, что от него что-то скрывают.

— Мадемуазель, — обратился он к Берте, — если я вас стесняю или если я вам просто больше не нужен, вам только надо намекнуть — и я исчезну.

В этих скупых словах прозвучала такая печаль, что Берта растрогалась.

— Нет, — сказала она, — нет, останьтесь. Напротив, мы еще нуждаемся в вас, вы поможете Розине выполнить предписания доктора Роже, пока я буду говорить с ним о лечении нашего больного.

Затем она обратилась к врачу.

— Доктор, — произнесла она едва слышно, — займите их; позже вы скажете мне то, что знаете вы, а я вам — то, что знаю я.

Затем она обернулась к Мишелю.

— Не правда ли, друг мой, — произнесла она так ласково, как только могла, — не правда ли, что вы хотите помочь Розине?

— Я сделаю все, что вы мне скажете, мадемуазель, — ответил молодой человек, — приказывайте, и я все исполню.

— Вот видите, доктор, — заметила Берта, — у вас два преданных помощника.

Доктор поспешил к своей двуколке и принес оттуда бутылку сельтерской воды и мешочек сухой горчицы.

— Возьмите это, — сказал он молодому человеку, протягивая ему бутылку, — откупорьте и давайте больному по полстакана через каждые десять минут.

Затем он передал мешочек с горчицей Розине.

— Разведи это в кипятке, — приказал он, — мы будем делать твоему отцу примочки к ногам.

Больной снова впал в состояние полной безучастности, когда Берте удалось успокоить его, лишь пообещав послать вместо него Жана Уллье.

Доктор взглянул на Тенги и, сделав вывод, что больного по его состоянию можно было оставить на попечение молодого барона, быстро подошел к Берте.

— Послушайте, мадемуазель де Суде, — сказал он ей, — раз мы поняли, что мы единомышленники, то скажите же мне, что вам известно.

— Мне известно, что Мадам села на корабль в Массе двадцать первого апреля и должна была прибыть в Марсель двадцать девятого или тридцатого апреля. Сегодня шестое мая; значит, Мадам должна была уже высадиться и Юг должен быть уже охвачен восстанием.

— Это все, что вам известно? — спросил доктор.

— Да, все, — ответила Берта.

— Вы не читали вечерних газет за третье число?

Берта улыбнулась.

— Мыв замке Суде не получаем газет, — ответила она.

— Ну так знайте, — сказал доктор, — все пропало!

— Как все пропало?

— Мадам потерпела неудачу.

— О Боже, что вы сказали!

— Чистую правду. После благополучной переправы на «Карло Альберто» Мадам высадилась на берег в нескольких льё от Марселя. Ожидавший там проводник отвел ее в уединенный дом, окруженный лесом и скалами. Мадам сопровождали всего шесть человек.

— Я слушаю, слушаю.

— Одного из них она тотчас послала в Марсель сообщить руководителю заговора о том, что она высадилась и теперь ждет исполнения обещаний, которые ей дали, прежде чем она решила отправиться во Францию.

— А потом?

— Посланец вернулся вечером с запиской: принцессу поздравляли с благополучным прибытием и извещали, что Марсель завтра восстанет.

— И что же?

— На следующий день действительно началось вооруженное восстание, но Марсель не принял в нем никакого участия, и дело кончилось разгромом.

— А Мадам?

— Никто не знает, где она сейчас. Есть надежда, что она снова взошла на борт «Карло Альберто».

— Трусы! — прошептала Берта. — О! Я всего лишь женщина, но если бы Мадам прибыла в Вандею, то, клянусь Богом, я бы могла показать пример некоторым мужчинам! Прощайте, доктор, и спасибо вам!

— Вы нас покидаете?

— Необходимо, чтобы о том, что вы рассказали, узнал мой отец. Сегодня вечером состоялось собрание в замке Монтегю. Я возвращаюсь в Суде. Моего бедного больного можно поручить вам, не правда ли? Оставьте здесь письменные распоряжения. Если не произойдет ничего неожиданного, я или моя сестра завтра ночью будем ухаживать за ним.

— Хотите поехать в моей двуколке? Я вернусь пешком, а экипаж вы мне пришлете завтра с Жаном Уллье или с кем-нибудь другим.

— Благодарю вас, но я не знаю, где будет завтра Жан Уллье. К тому же, мне лучше пройтись. Здесь немного душно, прогулка только пойдет мне на пользу.

Берта крепко, по-мужски пожала руку доктору, набросила на плечи накидку и вышла.

Но за порогом она встретилась с Мишелем: он не слышал ее беседы с доктором, однако ни на секунду не терял девушку из виду и, поняв, что она собирается выйти, опередил ее и ожидал у двери.

— Ах, мадемуазель, — сказал Мишель. — Что же такое происходит и что вы узнали?

— Ничего, — ответила Берта.

— О! Ничего!.. Если бы вы ничего не узнали, вы не ушли бы вот так, не вспомнив обо мне, не простившись со мной, не кивнув мне на прощание.

— А зачем мне с вами прощаться, если вы меня проводите домой? Мы успеем проститься у ворот замка Суде…

— Как! Вы разрешаете?..

— Что? Проводить меня? Но, сударь, после всего, что вы сделали ради меня этой ночью, это ваше право… если только вы не слишком устали, разумеется.

— Я слишком устал, чтобы проводить вас, мадемуазель? Но с вами или с мадемуазель Мари я пошел бы на край света! Слишком устал? О! Никогда в жизни!

Берта улыбнулась. Затем, искоса взглянув на молодого человека, прошептала:

— Как жаль, что он не из наших!

Но, улыбнувшись, добавила про себя:

«Ба! Из человека с таким характером можно вылепить кого угодно».

— Мне кажется, вы разговариваете со мной, — сказал Мишель, — однако я не слышу, что вы мне говорите.

— Это оттого, что я разговариваю с вами тихо-тихо.

— Почему же вы разговариваете со мной тихо-тихо?

— А вот почему: то, что я вам говорю, нельзя произносить во весь голос, по крайней мере сейчас.

— А позже? — спросил молодой человек.

— О! Позже, может быть.

Губы молодого человека шевельнулись, но он не издал ни единого звука.

— Можно узнать, что означает ваша пантомима? — спросила Берта.

— Что я тоже говорю с вами тихо-тихо. Но, в отличие от вас, я бы произнес это во весь голос и прямо сейчас, если б только посмел…

— Я не такая, как другие женщины, — сказала Берта с почти пренебрежительной улыбкой, — то, что при мне говорят тихо, можно произносить и во весь голос.

— Ну так вот: я тихо-тихо говорил вам, что испытываю глубокое сожаление, наблюдая, как вы, не глядя, идете навстречу несомненной опасности… столько же несомненной, сколько и ненужной.

— Какую опасность вы имеете в виду, дорогой сосед? — чуть насмешливым тоном спросила Берта.

— Ту, о которой вам только что сообщил доктор Роже. В Вандее скоро будет восстание.

— Неужели?

— Надеюсь, вы не станете это отрицать?

— Я? А зачем мне отрицать это?

— Ваш отец и вы будете в нем участвовать.

— Вы забываете о моей сестре, — смеясь, сказала Берта.

— О нет! Я ни о ком не забываю, — со вздохом возразил Мишель.

— Так что же из этого?

— Так позвольте мне, как близкому, преданному другу, сказать вам… что вы совершаете ошибку.

— Почему же я совершаю ошибку, мой близкий, преданный друг? — спросила Берта с легкой насмешливостью в голосе, от которой она не могла полностью избавиться.

— Потому что сейчас, в тысяча восемьсот тридцать втором году, Вандея уже не та, что была в тысяча семьсот девяносто третьем, или, вернее, потому что Вандеи больше нет.

— Тем хуже для Вандеи! Но, к счастью, здесь еще существует благородное сословие, господин Мишель; и есть одна истина, которая пока еще вам неведома, но через пять или шесть поколений она станет очевидна вашим потомкам: положение обязывает.

Молодой человек встрепенулся.

— А теперь, — сказала Берта, — прошу вас, переменим тему нашего разговора: на такие вопросы я больше отвечать не буду, поскольку, как сказал бедный Тенги, вы не из наших, господин Мишель.

— Но о чем же мне тогда говорить с вами? — спросил молодой человек; он совсем пал духом, видя, как сурова с ним Берта.

— О чем вам говорить со мной? Да обо всем на свете! Сегодня такая дивная ночь — говорите о ночи; ярко светит луна — говорите о луне; в небе сверкают звезды — говорите о звездах; небо безоблачно — говорите о небе.

И девушка, подняв голову, устремила неотрывный взгляд на прозрачный небосвод.

Мишель глубоко вздохнул и, не проронив ни слова, зашагал рядом с нею. Что мог сказать ей он, городской, книжный человек перед лицом величественной природы, которая была ее стихией? Разве был он, подобно Берте, с самого детства приобщен ко всем чудесам Творения? Разве видел, подобно ей, все оттенки разгоравшейся зари и заходившего солнца? Мог ли он, подобно ей, распознавать таинственные звуки ночи? Когда жаворонок возвещал о пробуждении природы, разве понимал он, о чем говорит жаворонок? Когда в сумерках разливалась трель соловья, наполняя весь мир гармонией, разве понимал он, о чем говорит соловей? Нет, он знал ученые премудрости, о чем не ведала Берта; но девушке были известны премудрости природы, чего не знал Мишель.

О! Если бы девушка заговорила, с каким благоговением он бы ее слушал!

Но, на его беду, Берта молчала; ее переполняли мысли, которые исходят из сердца и находят выход не в звуках и словах, а во взглядах и вздохах.

А молодой человек погрузился в мечты.

Ему представилось, что он шел вдвоем не с суровой и резкой Бертой, а прогуливался с нежной Мари; вместо этого одиночества, в котором Берта черпала силу, рядом шла Мари, и, постепенно слабея, опиралась на его руку…

О! Вот когда бы слова у него полились потоком! Вот когда бы он мог столько всего сказать о ночи, о луне, о звездах и о небе!

С Мари он был бы наставником и повелителем.

С Бертой он был учеником и рабом.

Около четверти часа молодые люди шли молча, как вдруг Берта остановилась и знаком приказала Мишелю последовать ее примеру.

Молодой человек выполнил ее приказ: с Бертой его уделом было повиновение.

— Слышите? — спросила Берта.

— Нет, — произнес Мишель, покачав головой.

— А я слышу, — насторожившись, с загоревшимся взором прошептала девушка.

И она снова внимательно прислушалась.

— Но что же вы слышите?

— Это скачет моя лошадь и лошадь Мари; меня кто-то ищет. Есть какие-то новости.

Она вновь напрягла слух:

— Это Мари меня ищет.

— Как вы это определили? — спросил молодой человек.

— По бегу лошадей. Прошу вас, ускорим шаг.

Стук копыт быстро приближался, и минут через пять в темноте они различили какие-то фигуры.

Это были две лошади и женщина: сидя верхом на одной лошади, женщина держала другую за уздечку.

— Я же говорила вам, что это моя сестра, — произнесла Берта.

В самом деле, молодой человек узнал Мари не столько по фигуре девушки, появившейся из темноты, сколько по частым ударам своего сердца.

Мари тоже узнала Мишеля — об этом нетрудно было догадаться по удивлению, написанному на ее лице.

Было очевидно, что она рассчитывала застать сестру одну или с Розиной, но никак не в обществе молодого барона.

Мишель заметил, что девушка никак не ожидала его увидеть здесь, и сделал шаг вперед.

— Мадемуазель, — обратился он к Мари, — я встретил вашу сестру, когда она направлялась к больному Тенги, и, чтобы ей не ходить одной, проводил ее.

— И отлично сделали, сударь, — ответила Мари.

— Нет, ты не понимаешь, — со смехом возразила Берта, — ему кажется, что он должен извиниться за меня или, быть может, за себя. Придется простить бедного мальчика. Он получит изрядную нахлобучку от матери!

Затем она оперлась на седло Мари.

— В чем дело, блондинка? — спросила она.

— Дело в том, что марсельский мятеж провалился.

— Я знаю. Мадам уплыла на корабле.

— А вот и неправда!

— Как? Неправда?

— Мадам заявила, что раз уж она приехала во Францию, то больше ее не покинет.

— Ты не ошибаешься?

— Нет; сейчас она направляется в Вандею, если уже не прибыла туда.

— Откуда вам это стало известно?

— Из письма, доставленного в замок Монтегю сегодня вечером во время собрания, когда все уже предавались отчаянию.

— Храбрая душа! — восторженно воскликнула Берта.

— Поэтому отец понесся оттуда во весь опор, а вернувшись и узнав, где ты, приказал мне взять лошадей и поехать за тобой.

— Вот и я! — воскликнула Берта.

И она вставила ногу в стремя.

— Ты что же, не простишься со своим бедным рыцарем? — спросила Мари.

— Напротив.

И Берта протянула руку молодому человеку, а он медленно с грустным видом приблизился к ней.

— Ах, мадемуазель Берта, — едва слышно произнес он, пожимая ей руку, — как я несчастен!

— Отчего вы несчастны?

— Оттого, что я не один из ваших, как вы только что выразились.

— А кто вам мешает стать им? — спросила Мари, в свою очередь протягивая ему руку.

Молодой человек схватил эту руку и поцеловал ее с двойным жаром: любви и признательности.

— О да, да, да! — сказал он тихо, чтобы его могла расслышать только Мари. — Ради вас и вместе с вами!

Но рука Мари вырвалась из рук молодого человека из-за резкого движения лошади.



Берта, пришпорив своего коня каблуком, хлестнула прутом по крупу лошади своей сестры.

Всадницы взяли с места галопом и, словно тени, исчезли в темноте.

Молодой человек остался одиноко стоять посреди дороги.

— Прощайте! — крикнула Берта.

— До свидания! — крикнула Мари.

— О да, да! — ответил он, протягивая руки к двум уносящимся силуэтам. — До свидании, до свидания!

Девушки продолжали путь, не произнося ни слова.

И только когда они уже были у ворот замка, Берта сказала:

— Мари, ты будешь смеяться надо мной.

— Отчего же? — спросила Мари, невольно вздрогнув.

— Я люблю его, — сказала Берта.

Из груди Мари едва не вырвался горестный крик.

Но у нее хватило сил сдержать его.

«А я крикнула ему “До свидания”, — подумала она. — Дай Бог, чтобы мы больше не свиделись».

XIII КУЗИНА, ЖИВУЩАЯ ЗА ПЯТЬДЕСЯТ ЛЬЁ

На следующий день после описанных нами событий, то есть 7 мая 1832 года, в замок Вуйе съехалось множество гостей.

Они собрались отпраздновать день рождения графини де Вуйе, которой исполнилось двадцать четыре года.

За стол, сервированный на двадцать пять или двадцать шесть персон, сели префект департамента Вьенна, мэр Шательро и близкие родственники г-жи де Вуйе.

Когда доедали суп, один из слуг, наклонившись к графу де Вуйе, сказал ему на ухо несколько слов.

Граф велел слуге дважды повторить сказанное.

Затем он обратился к присутствовавшим.

— Прошу прощения, — сказал он, — но у ворот ждет какая-то дама, она приехала на почтовых и, по-видимому, не желает говорить ни с кем другим, кроме меня. Вы разрешите мне отлучиться на несколько минут, чтобы узнать, что же она хочет от меня?

Возражений не последовало; вот только во взгляде, которым графиня де Вуйе проводила мужа до дверей, сквозило легкое беспокойство.

Граф поспешил к воротам и, в самом деле, увидел стоявший там экипаж.

В нем находились двое: мужчина и женщина.

На козлах рядом с кучером сидел лакей в небесно-голубой с серебряными галунами ливрее.

Увидев графа де Вуйе, которого он, по-видимому, ждал с нетерпением, лакей легко соскочил на землю.

— Да шевелись же ты, тихоход! — крикнул он, считая, что граф может его слышать.

Граф де Вуйе замер в недоумении, и даже больше чем в недоумении, — в изумлении.

Какой-то лакей посмел обратиться к нему так непочтительно?

Он подошел поближе, чтобы устроить головомойку нахалу.

И вдруг он расхохотался.

— Как, это ты, де Люссак? — спросил он.

— Разумеется, это я.

— Что означает этот маскарад?

Мнимый лакей открыл дверцу кареты и подал руку сидевшей в ней даме, чтобы помочь ей выйти.

— Дорогой граф, — сказал он, — имею честь представить тебе ее высочество герцогиню Беррийскую.

Затем, обратившись к герцогине, он произнес:

— Герцогиня, имею честь представить вам одного из моих лучших друзей и одного из самых верных ваших слуг, графа де Вуйе.

Граф отступил на два шага.

— Герцогиня Беррийская! — в изумлении воскликнул он.

— Да, она, сударь, — ответила герцогиня.

— Разве ты не счастлив, не горд принимать у себя ее королевское высочество? — спросил де Люссак.

— Так счастлив и так горд, как только может быть настоящий роялист, но…

— Как это? Есть какое-то «но»? — спросила герцогиня.

— Но сегодня день рождения моей жены и у меня за столом — двадцать пять человек!

— Ну что ж, сударь, раз существует французская поговорка: «Если есть место для двух, найдется место и третьему», то дадим ей более широкое толкование: «Если есть место для двадцати пяти, найдется место для двадцати восьми»; предупреждаю, барон де Люссак, хотя в настоящую минуту и выполняет роль лакея, рассчитывает поужинать со всеми, поскольку умирает с голоду.

— О! Не беспокойся, я сниму ливрею, — вставил барон.

Граф де Вуйе схватился за голову, готовый рвать на себе волосы.

— Как же быть? Как же быть? — восклицал он.

— Полноте, — сказала герцогиня, — давайте рассуждать здраво.

— О да, рассудим здраво, — ответил граф. — Ваше предложение как нельзя кстати! Я схожу с ума.

— И похоже, не от радости, — заметила герцогиня.

— От ужаса, мадам!

— О! Вы преувеличиваете трудность положения.

— Но поймите же, мадам, у меня за столом префект Вьенна и мэр Шательро!

— Что ж, представьте меня им.

— В качестве кого, Боже милостивый?

— В качестве вашей кузины. Есть же у вас кузина, живущая в пятидесяти льё отсюда?

— Что за мысль, мадам!

— Ну же, ну!

— Да, в Тулузе у меня есть кузина — госпожа де ла Мир.

— Вот и отлично! Я буду госпожой де ла Мир.

Затем она обернулась и подала руку старику лет шестидесяти — шестидесяти шести; ожидая окончания их разговора, он не выходил из кареты.

— Сюда, господин де ла Мир, сюда! — сказала она. — Мы устроили сюрприз нашему кузену: прибыли как раз ко дню рождения его жены. Идемте же, кузен, — добавила герцогиня, спускаясь с коляски.

И она весело взяла графа де Вуйе под руку.

— Идемте, — ответил г-н де Вуйе, решив участвовать в отчаянном предприятии, которому герцогиня положила такое веселое начало. — Идемте!

— А как же я? — крикнул барон де Люссак (он влез в коляску, превращенную им в гардеробную, и снимал там небесно-голубую ливрею, облачаясь в черный редингот). — Про меня, случайно, не забыли?

— Но ты-то кем у нас будешь? — спросил г-н де Вуйе.

— Черт возьми! Я буду бароном де Люссаком и, если мадам не возражает, кузеном твоей кузины.

— Полегче, полегче, господин барон! — заметил старик, сопровождавший герцогиню. — Мне кажется, что вы позволяете себе слишком много вольностей.

— Ба! Мы тут среди полей, — сказала герцогиня.

— В полевых условиях, вы хотели сказать! — подхватил де Люссак.

И, закончив переодевание, в свою очередь, он воскликнул:

— Идемте!

Граф де Вуйе, выйдя вперед, храбро направился в столовую.

Необъяснимо долгое отсутствие графа удивило гостей и встревожило хозяйку.

Поэтому, когда дверь столовой вновь открылась, все взгляды обратились на вошедших.

Но сколь ни трудна была роль, какую им предстояло сыграть, актеры ничуть не растерялись.

— Дорогая, — обратился граф к жене, — я рассказывал тебе об одной моей кузине, живущей в окрестности Тулузы.

— Госпоже де ла Мир? — быстро подхватила графиня.

— Вот именно, госпоже де ла Мир. Так вот, направляясь в Нант, она не могла проехать мимо нашего замка, не познакомившись с тобой: по воле случая она прибыла в день твоего рождения; надеюсь, что это принесет ей счастье.

— Дорогая кузина! — воскликнула герцогиня, раскрывая объятия графине де Вуйе.

Женщины поцеловались.

Представляя мужчин, граф ограничился тем, что громко произнес:

— Господин де ла Мир… Господин де Люссак.

Гости поклонились.

— А теперь, — сказал г-н де Вуйе, — надо найти вновь прибывшим место за столом. Они не скрыли от меня, что умирают с голода.

Среди собравшихся началось движение; стол был велик, сидеть за ним было просторно, и найти три свободных места не составляло труда.

— Вы, кажется, говорили мне, дорогой кузен, что у вас обедает префект Вьенна? — спросила герцогиня.

— Совершенно верно, сударыня: это вон тот почтенный гражданин в очках, белом галстуке и с ленточкой офицера ордена Почетного легиона в петлице, который сидит справа от графини.

— О! Тогда представьте меня ему.

Граф де Вуйе, ввязавшись в рискованное предприятие, решил идти до конца.

Он подошел к префекту, сидевшему в величественной позе, откинувшись на спинку стула.

— Господин префект, — сказал он, — моя кузина, с присущим ей уважением к власти, полагает, что общего представления недостаточно, и желает быть вам представленной особо.

— И вообще, и особо, и официально, — ответил галантный сановник, — я говорю сударыне: добро пожаловать!

— Принимаю ваше пожелание, сударь, — произнесла герцогиня.

— Стало быть, сударыня едет в Нант? — спросил префект, чтобы сказать что-нибудь.

— Да, сударь, а оттуда — в Париж, по крайней мере так я рассчитываю.

— Сударыня не впервые собирается посетить столицу?

— Нет, сударь, не впервые: я прожила там двенадцать лет.

— И сударыня покинула этот город?..

— О! Не по своей воле, уверяю вас.

— И давно?

— В июле будет два года.

— Понятно, когда поживешь в Париже…

— … то хочется вновь туда вернуться! Как приятно, что вы это понимаете.

— О, Париж, Париж! — вздохнул префект.

— Вы правы: это земной рай, — ответила герцогиня.

И она порывисто отвернулась, чувствуя, что из глаз ее вот-вот брызнут слезы.

— К столу, к столу! — воскликнул граф де Вуйе.

— О дорогой кузен, — сказала герцогиня, взглянув на приготовленное ей место, — позвольте мне остаться возле господина префекта; он так прочувствованно пожелал мне успеха в деле, которое для меня важнее всего на свете, что сразу же вошел в число моих друзей.

Префект, очарованный этим комплиментом, живо подвинул стул, и герцогиню усадили слева от него, к огорчению особы, которой было предназначено это почетное место.

Мужчины без возражений заняли указанные им места, и вскоре они — в особенности барон де Люссак, — как и собирались, воздали должное обеду.

Примеру г-на де Люссака последовали все присутствовавшие, и за столом на несколько минут наступила та торжественная тишина, какая бывает в начале ожидаемого с нетерпением обеда.

Первой нарушила молчание Мадам: ее дерзновенный ум, словно морская птица, находил отраду в бурях.

— Господа, — сказала она, — мне кажется, что наше появление прервало общий разговор. Нет ничего печальнее застолья, проходящего в тишине, и предупреждаю вас, дорогой граф, я ненавижу такие обеды, они напоминают парадные приемы в Тюильри, где, как рассказывают, можно было заговорить только после того, как король вымолвил слово. Вы ведь вели беседу до нашего появления; о чем вы говорили?

— Дорогая кузина, — ответил граф де Вуйе, — господин префект любезно сообщил нам официальные подробности стычки в Марселе.

— Стычки? — переспросила герцогиня.

— Такое слово он употребил.

— И в данном случае это самое подходящее слово, — сказал чиновник. — Представьте, насколько слабо было обеспечено подобное предприятие, если достаточно было младшему лейтенанту тринадцатого пехотного полка арестовать вожака смутьянов — и весь мятеж провалился!

— Ах! Боже мой, господин префект, — с грустью сказала герцогиня, — во время великих событий всегда наступает роковая минута, когда судьба государей и империй колеблется, словно лист на ветру! Вот, скажем, если бы в Ла-Мюре, когда Наполеон направился навстречу посланным против него солдатам, его схватил бы за шиворот какой-нибудь младший лейтенант, возвращение с острова Эльбы тоже осталось бы всего лишь стычкой.

Мадам говорила с такой страстной убежденностью, что за столом наступила тишина.

Она первая нарушила молчание:

— А куда подевалась среди этой сумятицы герцогиня Беррийская?

— Она вернулась на борт «Карло Альберто» и вновь вышла в море.

— А!

— Мне кажется, что это единственный разумный поступок с ее стороны, — добавил префект.

— Вы правы, сударь, — сказал старик, сопровождавший Мадам и до сих пор не вымолвивший ни слова. — Если бы я тогда находился рядом с ее высочеством и она бы прислушивалась к моему мнению, я бы от всего сердца дал ей этот совет.

— Я же не к вам обращаюсь, любезный супруг, — произнесла герцогиня, — а говорю с господином префектом и спрашиваю, точно ли ему известно, что герцогиня снова села на корабль?

— Сударыня, — заявил префект с жестом, не допускающим возражений, — правительство разослало об этом официальное уведомление.

— А! — отозвалась герцогиня. — Если правительство рассылает официальное уведомление, значит, так и было. Однако, — сказала она, пробуя ступить на более скользкий путь, чем тот, по которому она шла до сих пор, — мне говорили другое.

— Сударыня! — с мягким укором произнес старик.

— Что же вам говорили, кузина? — спросил граф де Вуйе, в свою очередь начинавший входить в азарт.

— Да, что же вам говорили, сударыня? — настаивал префект.

— О! Видите ли, господин чиновник, — сказала герцогиня, — ничего официального я вам сообщить не могу: речь пойдет о слухах, а они могут оказаться сущим вздором.

— Госпожа де ла Мир! — воскликнул старик.

— Ах, господин де ла Мир… — отозвалась герцогиня.

— Знаете, сударыня, — вкрадчиво произнес префект, — ваш муж кажется мне ужасно несговорчивым! Держу пари, это он не дает вам вернуться в Париж?

— Вы угадали! Но я надеюсь попасть туда наперекор ему. Чего хочет женщина, того хочет Бог.

— О женщины, женщины! — воскликнул чиновник.

— Что вы хотите сказать? — спросила герцогиня.

— Ничего, — ответил префект. — Я жду, сударыня, когда вам угодно будет рассказать нам об этих самых слухах.

— Ах, Боже мой, это совсем просто. Мне говорили — заметьте, речь идет лишь о слухах, — мне говорили, будто герцогиня Беррийская, несмотря на уговоры друзей, решительно отказалась вернуться на борт «Карло Альберто».

— Предположим, но где она сейчас, в таком случае? — поинтересовался префект.

— Во Франции.

— Во Франции! А что ей делать во Франции?

— Бог ты мой, — сказала герцогиня, — вам ведь известно, господин префект, что главная цель ее королевского высочества — Вандея.

— Весьма вероятно, однако, раз она потерпела поражение на Юге…

— Это еще одна причина, чтобы попытаться преуспеть на Западе.

Префект пренебрежительно улыбнулся.

— Итак, вы полагаете, что Мадам уплыла на корабле? — спросила герцогиня.

— Могу с уверенностью уведомить, — заявил префект, — что сейчас она находится во владениях сардинского короля, у которого Франция потребует объяснений.

— Бедный сардинский король! Он даст очень простое объяснение.

— Какое же?

— «Я знал, что Мадам сумасбродка, но не до такой степени».

— Сударыня, сударыня! — вмешался старик.

— Послушайте! — воскликнула герцогиня. — Хотелось бы надеяться, господин де ла Мир, что вы, ограничивая меня в желаниях, согласитесь хотя бы уважать мое мнение, тем более что его несомненно разделяет господин префект. Не правда ли, господин префект?

— Дело в том, — смеясь, ответил чиновник, — что ее королевское высочество действовала, по-моему, во всей этой истории чрезвычайно легкомысленно.

— Вот видите! А что же будет, если эти слухи подтвердятся и Мадам прибудет в Вандею?

— Но как она туда попадет?

— Ну, скажем, через соседнюю префектуру или через вашу… Говорят, что ее видели и узнали в Тулузе, когда она меняла лошадей и сидела перед почтовой станцией в открытой коляске.

— Ну уж извините! — сказал префект. — Это было бы слишком.

— Настолько слишком, — заметил граф, — что господин префект не поверил ни слову из того, что вы сказали.

— Ни одному слову, — произнес префект, делая ударение на каждом из слогов, которые он произнес.

В это мгновение дверь отворилась и графский лакей доложил, что курьер из префектуры просит разрешения вручить главе департамента телеграмму, только что полученную из Парижа.

— Вы разрешите ему войти? — спросил префект у графа де Вуйе.

— Разумеется! — ответил тот.

Курьер вошел и подал запечатанную депешу префекту; тот, поклонившись, извинился перед гостями, так же как только что извинился перед хозяином дома.

Наступила глубокая тишина; все взоры были прикованы к префекту.

Мадам переглянулась с графом де Вуйе (он тихо посмеивался), с бароном де Люссаком (этот смеялся громко) и со своим мнимым мужем, сохранявшим невозмутимую серьезность.

— Ах! — в изумлении воскликнул вдруг глава департамента.

— Что случилось? — осведомился граф де Вуйе.

— А то, — воскликнул префект, — что госпожа де ла Мир сказала нам правду, говоря о том, что ее королевское высочество не покинула Францию и направляется в Вандею через Тулузу, Либурн и Пуатье.

С этими словами префект поднялся с места.

— Но куда же вы, господин префект? — спросила герцогиня.

— Исполнять свой долг, сударыня, каким бы тяжким он ни был, и отдать приказ об аресте ее королевского высочества в том случае, если она, как сказано в депеше из Парижа, неосмотрительно последует через мой департамент.

— Исполняйте, господин префект, ваш долг, — сказала Мадам. — Я могу лишь восхищаться вашим усердием и обещать при случае вспомнить об этом.

И она протянула префекту руку, и тот галантно поцеловал ее, после того как вопросительно взглянул на г-на де ла Мира и получил от него разрешение.

XIV МАЛЫШ ПЬЕР

Вернемся в хижину папаши Тенги, которую мы покинули, чтобы заглянуть ненадолго в замок Вуйе.

Прошло двое суток.

Мы снова видим Берту и Мишеля у постели больного.

Хотя регулярные визиты доктора Роже сделали совершенно излишним присутствие девушки в этом доме, очаге заразы, Берта, несмотря на уговоры Мари, продолжала и дальше ухаживать за вандейцем.

Быть может, ее влекло в жилище фермера не только христианское милосердие.

Как бы то ни было, но в результате вполне понятного совпадения Мишель, забыв о своих страхах, опередил мадемуазель де Суде и уже был в хижине, когда туда пришла Берта.

Рассчитывал ли Мишель увидеть именно Берту? Мы не осмелились бы ответить на этот вопрос. Возможно, он думал, что сестры дежурят у постели больного по очереди.

Возможно, он смутно надеялся, что Мари не упустит случая встретиться с ним, и сердце неистово заколотилось у него в груди, когда в открытых дверях хижины возник силуэт; пока еще трудно было различить его в темноте, однако по изяществу линий он мог принадлежать лишь одной из дочерей маркиза де Суде.

Узнав Берту, Мишель испытал легкое разочарование; но мог ли молодой человек, в силу своей любви питавший безграничную нежность к маркизу де Суде, с симпатией относившийся к грубому Жану Уллье и даже расположенный к их собакам, — мог ли он не любить сестру Мари?

Разве доброжелательность этой девушки не должна была приблизить его к той, другой? Разве не счастлив он будет вести разговор о той, что не была рядом с ним?

И потому он проявлял предупредительность и внимание по отношению к Берте, а девушка не считала нужным скрывать, что это радует ее.

К несчастью для Мишеля, им было трудно заняться чем-нибудь другим, кроме ухода за больным.

Тенги с каждым часом становилось все хуже.

Он впал в состояние оцепенения (врачи называют его «комой»), которое при воспалениях характерно для периода, предшествующего смерти.

Он уже не видел того, что происходило вокруг, уже не отвечал, когда с ним заговаривали; его расширенные зрачки смотрели в одну точку. Он был почти все время неподвижен, только его руки иногда пытались натянуть одеяло на лицо или взять какие-то воображаемые предметы: ему казалось, что они находились возле кровати.

Берте, несмотря на ее молодость, приходилось неоднократно видеть предсмертную агонию, и она не могла строить иллюзии, зная, какой печальный конец ждет несчастного крестьянина. Она решила избавить Розину от тяжкого зрелища предсмертных мук ее отца — они могли начаться с минуты на минуту — и потому велела девушке сходить за доктором Роже.

— Мадемуазель, — сказал Мишель, — если хотите, за доктором мог бы сходить я. Я бегаю быстрее девушки, и к тому же отпускать ее ночью одну небезопасно.

— Нет, господин Мишель, с Розиной ничего не случится, а у меня есть свои причины просить вас остаться со мной. Вам это будет неприятно?

— О! Что вы, мадемуазель, не думайте так! Я до того рад быть вам полезным, что никогда не упустил бы такую возможность.

— Успокойтесь, быть может, вскоре мне не раз придется испытать вашу преданность.

Не прошло и десяти минут после ухода Розины, как больной, казалось, почувствовал явное и почти невероятное облегчение: взгляд стал осмысленным, дышать ему стало легче, сведенные судорогой пальцы разжались, и он несколько раз провел ими по лбу, чтобы вытереть обильный пот.

— Как вы себя чувствуете, папаша Тенги? — спросила Берта.

— Лучше, — слабым голосом ответил он. — Может статься, Господу не угодно, чтобы я дезертировал перед сражением? — добавил он, силясь улыбнуться.

— Наверное! Ведь вы будете сражаться и за него тоже.

Крестьянин грустно покачал головой и глубоко вздохнул.

— Господин Мишель, — произнесла Берта, отведя его в угол, чтобы больной их не слышал. — Господин Мишель, бегите к кюре, попросите его прийти и разбудите соседей.

— Разве ему не лучше, мадемуазель? Он только что сказал вам об этом.

— Какой же вы ребенок! Неужели вы никогда не видели, как гаснет лампа? Последнее пламя всегда самое яркое: вот так же бывает и с нашим бедным телом. Бегите скорее! Агонии не будет: лихорадка истощила все силы этого несчастного и его душа отлетит без борьбы, без усилия, без надрыва.

— И вы останетесь с ним одна?

— Бегите скорее и не беспокойтесь обо мне.

Мишель вышел, а Берта подошла к постели Тенги, протянувшему ей руку.

— Спасибо вам, смелая девушка, — сказал крестьянин.

— За что спасибо, папаша Тенги?

— Прежде всего, спасибо за вашу заботу… и еще за то, что надумали позвать кюре.

— Вы слышали?

На этот раз Тенги сумел улыбнуться по-настоящему.

— Да, — ответил он, — хотя вы и говорили чуть слышно.

— Но присутствие кюре не должно наводить вас на мысль, что вам предстоит умереть, милый мой Тенги: не бойтесь!

— Бояться! — вскричал крестьянин, пытаясь приподняться и сесть в постели. — Бояться! Почему? Я почитал стариков и заботился о детках, страдал без ропота, трудился без жалоб, славил Бога, когда град опустошал мое маленькое поле, и благословлял его, когда созревал добрый урожай; ни разу не прогнал я нищего, посланного святой Анной к моему бедному очагу; я выполнял заповеди Господа и наставления Церкви; когда наши священники сказали: «Вставайте и беритесь за оружие», я сражался с врагами моей веры и моего короля и был смиренным после победы и верящим в успех после поражения; я все еще готов отдать жизнь за святое дело — так мне ли бояться? О нет, мадемуазель! Для нас, бедных христиан, это светлый день, когда мы умираем. Хоть я и невежда, но я это понимаю. Этот день уравнивает нас со всеми великими, со всеми счастливцами на земле; и если этот день настал для меня, если Господь призывает меня к себе, то я готов и предстану перед его судом, полный надежд на его милосердие.

Лицо Тенги озарилось, когда он произносил эти слова; но благочестивый порыв исчерпал последние силы бедного крестьянина.

Он тяжело упал на кровать, бормоча что-то невнятное: можно было разобрать лишь слова «синие», «приход», имена Бога и Пресвятой Девы.

В это мгновение вошел кюре. Берта указала ему на больного, и священник, сразу поняв, чего от него ждут, начал обряд соборования.

Мишель умолял Берту уйти, девушка согласилась, и оба, помолившись последний раз у изголовья Тенги, вышли из хижины.

Один за другим входили соседи; каждый преклонял колено и повторял за священником слова молитвы.

Две тоненькие свечки желтого воска, поставленные по сторонам медного распятия, освещали эту скорбную сцену.

Внезапно в ту минуту, когда священник и все присутствующие читали про себя «Аве Мария», недалеко от хижины раздался крик лесной совы.

Крестьяне вздрогнули.

Услышав этот звук, умирающий, хотя глаза его уже несколько мгновений как затуманились, а дыхание стало свистящим, приподнял голову.

— Я здесь! — крикнул он. — Я здесь!.. Я поведу вас!

И он попытался повторить крик совы в ответ на услышанный.

Это ему не удалось: при его слабеющем дыхании получился лишь какой-то всхлип; голова больного откинулась назад, глаза широко раскрылись. Он был мертв.

И тут на пороге хижины появился незнакомец.

Это был молодой бретонский крестьянин в широкополой шляпе, красном жилете с посеребренными пуговицами, в синей куртке с красной вышивкой и высоких кожаных гетрах; в руке он держал окованную железом палку, какие сельские жители берут с собой, отправляясь в дорогу.

Вероятно, он удивился зрелищу, представшему его взору, но никого ни о чем не спросил.

Он преклонил колено и произнес молитву; затем, подойдя к кровати, пристально вгляделся в бледное, бескровное лицо несчастного Тенги; две крупные слезы скатились по его щекам; он вытер их, а затем вышел из хижины молча, как и вошел.

Крестьяне, никогда не проходившие мимо жилища усопшего, не помолившись за упокой его души и не поклонившись его телу, не удивились появлению незнакомца и не обратили внимания на его уход.

А незнакомец, отойдя на несколько шагов, встретил другого крестьянина, поменьше ростом и помоложе, который казался его братом. Этот крестьянин сидел верхом на лошади, оседланной по-местному.

— Итак, Золотая Ветка, — спросил невысокий крестьянин, — что там происходит?

— Там происходит… то, что в этом доме нам уже места нет: туда явилась гостья, занявшая его целиком.

— Что за гостья?

— Смерть.

— Кто умер?

— Тот человек, у кого мы хотели остановиться. Я бы вам предложил использовать эту смерть в качестве прикрытия и спрятаться под саваном, который никто даже не подумает поднять, но я слышал, что Тенги умер от тифозной горячки, и, хотя врачи считают эту болезнь незаразной, я не могу подвергать вас опасности заболеть.

— Вы не боитесь, что вас увидели и узнали?

— Это невозможно! Там было восемь или десять мужчин и женщин, молившихся у кровати. Я вошел, стал на колени, помолился вместе со всеми. Так поступает в подобном случае всякий бретонский или вандейский крестьянин.

— И что же нам теперь делать? — спросил младший из крестьян.

— Как я уже говорил, нам предстояло сделать выбор между замком моего старого друга и хижиной того бедного крестьянина, что должен был стать нашим проводником, между роскошью и удобством жизни в богатых апартаментах, но не в полной безопасности, и тесным домишком, скверной кроватью, гречишным хлебом, но в несомненной безопасности. Господь Бог за нас решил этот вопрос, нам больше не из чего выбирать: придется удовольствоваться комфортом.

— Но вы сказали, что в замке небезопасно?

— Замок принадлежит моему другу детства, чей отец при Реставрации стал бароном. Отец умер; в замке сейчас живут его вдова и сын. Если б там был один только сын, я был бы спокоен: он хоть и слабохарактерный, но честный малый, а вот его мать мне кажется эгоистичной и тщеславной женщиной, и это меня определенно беспокоит.

— Ба! На одну ночь! Вам недостает отваги, Золотая Ветка!

— У меня ее достаточно, когда дело касается только меня, но я отвечаю перед Францией или, по крайней мере, перед моей партией, за жизнь Мад…

— Малыша Пьера, вы хотите сказать… Ах! Золотая Ветка, за те два часа, что мы в пути, вы должны мне уже десятый фант.

— И последний, мад… Малыш Пьер, хотел я сказать; отныне вы мой брат, и поэтому я называю вас только этим именем и своим братом.

— Поедем, поедем в замок! Я чувствую такую усталость, что попросил бы приюта в замке у людоедки из сказки.

— Мы поедем напрямик и будем на месте через десять минут, — сказал молодой человек. — Устройтесь поудобнее в седле; я же пойду пешком, а вам надо ехать за мной, иначе мы собьемся с пути, ведь тропинку почти не видно.

— Постойте! — воскликнул Малыш Пьер.

И он соскользнул на землю.

— Куда вы? — с беспокойством спросил Золотая Ветка.

— Вы помолились у постели бедного крестьянина, теперь мой черед.

— Вы так думаете?

— У него было храброе, верное сердце, — настаивал Малыш Пьер, — если б он остался жив, то рискнул бы жизнью ради нас. Я должен сотворить у его тела хотя бы скромную молитву.

Золотая Ветка снял шляпу и сделал шаг в сторону, чтобы дать пройти своему молодому спутнику.

Как сделал до этого Золотая Ветка, маленький крестьянин вошел в хижину, взял веточку букса, обмакнул в святую воду и встряхнул над телом усопшего; затем он преклонил колено, помолился у кровати и вышел так же незаметно, как и его спутник.

Затем Малыш Пьер подошел к Золотой Ветке, как пятью минутами ранее Золотая Ветка присоединился к нему.

Молодой человек помог Малышу Пьеру снова взобраться в седло; затем оба они — тот, кто помоложе, верхом, а другой пешком — молча двинулись через поля по едва различимой тропинке (как мы уже говорили, это была самая короткая дорога в замок Ла-Ложери).

Но не успели они сделать и пять сотен шагов, как Золотая Ветка остановился и придержал лошадь Малыша Пьера.

— Что там еще? — спросил тот.

— Я слышу шаги, — ответил молодой человек. — Скройтесь в кустах, а я спрячусь вон за тем деревом. Тот, кто нам встретится, пройдет мимо, не заметив нас.

Путники быстро проделали этот стратегический маневр, и хорошо поступили, ибо тот, чьи шаги они слышали, приближался так быстро, что, несмотря на темноту, они его увидели в то самое мгновение, когда спрятались за своим укрытием: Малыш Пьер — в кустах, Золотая Ветка — за деревом.

Незнакомец, которому они уступили дорожку, вскоре был шагах в тридцати от Золотой Ветки, чьи уже привыкшие к темноте глаза различили молодого человека лет двадцати, не шедшего, а скорее бежавшего в том же направлении, что и они.

Шляпа была у него в руке, ветер развевал его волосы, открывая лицо, которое легко было узнать.

У Золотой Ветки вырвался возглас удивления; однако он, словно еще сомневаясь и медля выполнить свое желание, дал молодому человеку пройти мимо и только тогда, когда тот повернулся к нему спиной, воскликнул:

— Мишель!

Молодой человек, не ожидавший услышать свое имя в темноте и в этом безлюдном месте, отпрянул в сторону и спросил дрожащим от волнения голосом:

— Кто меня зовет?

— Я, — ответил Золотая Ветка, снимая шляпу и отбросив к подножию дерева парик; затем он двинулся навстречу своему другу, оставаясь, однако, в одежде бретонца, нисколько, впрочем, не менявшей его облик.

— Анри де Бонвиль! — воскликнул Мишель, вне себя от изумления.

— Он самый. Но не произноси мое имя так громко: здесь кусты, овраги и деревья разделяют со стенами привилегию иметь уши.

— Ах, верно! — сказал Мишель. — И потом…

— Да, и потом… — отозвался Бонвиль.

— Так, значит, ты здесь, чтобы участвовать в восстании, о котором все говорят?

— Именно! А теперь скажи: с кем ты?

— Я?

— Да, ты.

— Дружище, — отвечал молодой барон, — я еще не пришел к определенному мнению, однако признаюсь тебе по секрету…

— По большому секрету, если хочешь, но только признавайся поскорее!

— Ладно, скажу тебе по секрету: я склоняюсь на сторону Генриха Пятого.

— Что ж, дорогой мой Мишель, — весело сказал граф де Бонвиль, — если ты встанешь на сторону Генриха Пятого, то именно это мне и нужно!

— Позволь… Вообще-то говоря, я еще не вполне решился.

— Тем лучше! Я буду иметь удовольствие завершить твое обращение, а для успеха этого предприятия ты немедленно предложишь переночевать в твоем замке мне и одному из моих друзей, что сопровождает меня.

— Где же этот твой друг?

— Я здесь, — произнес Малыш Пьер, подойдя к ним и поклонившись молодому человеку с ловкостью и изяществом, какую нельзя было ожидать от человека в его одежде.

Мишель несколько секунд разглядывал маленького крестьянина, затем, подойдя поближе к Золотой Ветке, вернее к графу де Бонвилю, спросил:

— Анри, как зовут твоего друга?

— Мишель, ты нарушаешь древние традиции гостеприимства; ты забыл «Одиссею», дорогой мой, и тем самым меня огорчил! Какая тебе разница, как зовут моего друга? Разве не достаточно тебе знать, что это очень знатный юноша?

— А ты уверен, что это юноша?

Граф и Малыш Пьер расхохотались.

— Как видно, бедняга Мишель, ты непременно желаешь знать, кого будешь принимать у себя?

— Дело не во мне, дорогой Анри, клянусь тебе. Но в замке Ла-Ложери…

— Ну, что там, в замке Ла-Ложери?

— Я не хозяин.

— Да, там хозяйкой баронесса Мишель, и я предупреждал об этом моего друга, Малыша Пьера. Но мы не собираемся задержаться в замке, мы только переночуем. Ты отведешь нас на свою половину, я загляну в погреб и в чулан — все это осталось на прежнем месте, — мой юный спутник с грехом пополам выспится на твоей кровати, а завтра с рассветом я отправлюсь на поиски убежища, и, как только найду его, что не составит, надеюсь, особого труда, мы избавим тебя от нашего присутствия.

— Это невозможно, Анри! Не думай, что я боюсь за себя; но привести тебя в замок означало бы поставить под угрозу твою безопасность.

— Как это?

— Я уверен, что моя мать еще не легла: она ждет, когда я вернусь, и увидит всех нас. Твое переодевание еще можно как-то понять; но как объяснить странный наряд твоего спутника, не обманувший даже меня?

— Он прав, — заметил Малыш Пьер.

— Ну и что нам теперь делать?

— Речь идет не только о моей матери, — продолжил Мишель.

— А о ком же еще?

— Постой! — воскликнул молодой человек, беспокойно оглядываясь по сторонам. — Отойдем подальше от этой изгороди и кустов.

— Черт возьми!

— Речь идет о Куртене.

— О Куртене? Это еще кто такой?

— Ты не помнишь арендатора Куртена?

— Как же, помню! Славный малый, всегда принимавший твою сторону против кого угодно, даже против твоей матери.

— Правильно! Так вот, Куртен теперь мэр нашей деревни и ярый сторонник Филиппа! Если он увидит тебя ночью в поле, да еще в этом костюме, он без лишних церемоний арестует тебя.

— Вот это заслуживает внимания, — заметил Анри, сразу став более серьезным. — Что думает об этом Малыш Пьер?

— Я ничего не думаю, приятель Золотая Ветка, я предоставляю вам это сделать за меня.

— Короче говоря, ты закрываешь перед нами двери своего дома? — спросил Бонвиль барона Мишеля.

— Что за важность, — ответил он, и в глазах его блеснули искры надежды, — что за важность, если я открою вам двери другого дома, и притом более безопасного, чем замок Ла-Ложери?

— Как что за важность? Напротив, нам это очень даже важно! Что скажет мой юный спутник?

— Я скажу так: пусть откроется хотя бы какая-нибудь дверь — это все, что мне нужно. Должен признаться, я падаю с ног от усталости.

— Тогда следуйте за мной, — сказал барон.

— Подожди-ка… Это далеко отсюда?

— Примерно час пути… Вам придется пройти самое большее льё с четвертью.

— Малыш Пьер чувствует себя в силах проделать этот путь? — осведомился Анри.

— Малыш Пьер найдет в себе силы, — смеясь, ответил молодой крестьянин. — Итак, вперед за бароном Мишелем!

— Вперед за бароном Мишелем, — повторил Бонвиль. — В путь, барон!

И маленькая группа, ведомая бароном, после десятиминутной остановки снова пустилась в путь.

Но не успел Мишель сделать и полусотни шагов, как его друг положил ему руку на плечо.

— Куда ты нас ведешь? — спросил он.

— Не беспокойся.

— Я последую за тобой, если ты пообещаешь, что для Малыша Пьера — он, видишь ли, существо изнеженное — найдутся приличный ужин и мягкая кровать.

— Он получит все то, что я предложил бы ему у себя: лучшее блюдо, какое найдется в кладовой, лучшее вино из погреба и лучшую кровать в замке.

Трое путников снова двинулись по тропинке.

— Я побегу вперед, чтобы там успели подготовиться, — заявил вдруг Мишель.

— Постой минутку, — сказал Анри, — куда это ты побежишь?

— В замок Суде.

— Как в замок Суде?

— Да, ты же знаешь замок Суде с его островерхими, крытыми шифером башенками, слева от дороги, напротив Машкульского леса.

— Замок Волчиц?

— Замок Волчиц, если тебе угодно.

— И ты туда ведешь нас?

— Именно так.

— Ты хорошо все обдумал, Мишель?

— Я отвечаю за вас.

И, считая, что его друг получил исчерпывающие разъяснения, молодой барон помчался в направлении замка Суде с такой же поразительной быстротой, с какой он бежал в тот день или, вернее, в ту ночь в Паллюо за врачом для умирающего Тенги.

— Итак, что будем делать? — спросил Малыш Пьер.

— Поскольку выбора у нас нет, последуем за ним.

— В замок Волчиц?

— В замок Волчиц.

— Хорошо, пусть будет так; но, чтобы скоротать время в дороге, вы мне расскажете, Золотая Ветка, что это за волчицы, — произнес молодой крестьянин.

— По крайней мере, вы узнаете о том, что я о них знаю.

— Большего я от вас требовать не могу.

И тогда, держась за луку седла, граф де Бонвиль поведал Малышу Пьеру то, о чем злословили в Нижней Луаре и в соседних департаментах: об отличавшихся диким нравом наследницах маркиза де Суде, об их охотах днем, об их прогулках по лесу ночью, об их бешеной скачке на конях с оглушительно лающей сворой в погоне за волками и кабанами.

Граф дошел до самого волнующего момента в своем фантастическом повествовании, когда заметил впереди башенки замка Суде и, оборвав рассказ, объявил своему спутнику, что они близки к цели своего путешествия.

Малыш Пьер, уверенный в том, что ему предстоит увидеть каких-то ведьм из «Макбета», приближаясь к этому ужасному замку, призвал себе на помощь все свое мужество; за поворотом дороги он вдруг очутился перед открытой дверью и увидел на пороге застывшие в ожидании две белые фигуры, освещенные пламенем факела, который держал стоявший позади человек с суровым лицом и в одежде крестьянина.

Малыш Пьер бросил боязливый взгляд на Берту и Мари — это были они, предупрежденные бароном Мишелем и вышедшие навстречу путникам.

Он увидел двух очаровательных девушек: блондинку с голубыми глазами и ангельским личиком и черноглазую брюнетку с гордым, решительным взором, с открытым лицом. Обе они улыбались.

Юный спутник Золотой Ветки спешился, и они вместе подошли к девушкам.

— Мой друг барон Мишель позволил мне надеяться, милые дамы, что ваш отец, маркиз де Суде, соблаговолит оказать нам гостеприимство, — сказал Берте и Мари граф де Бонвиль.

— Моего отца, сударь, сейчас нет дома, — ответила Берта, — он будет жалеть о том, что упустил возможность проявить добродетель, какую редко встретишь в наши дни.

— Но я не знаю, мадемуазель, сообщил ли вам Мишель о том, что это гостеприимство может оказаться небезопасным для вас. Я и мой юный спутник почти что вне закона: за предоставленный нам приют вы можете навлечь на себя неприятности.

— Вы служите тому же делу, что и мы, сударь. Будь вы чужими, мы все равно приняли бы вас, но, раз вы роялисты и вне закона, то вы желанные гости, пусть даже смерть и разорение войдут с вами в наше бедное жилище. Если бы отец был здесь, он сказал бы вам то же самое.

— Барон Мишель, наверно, назвал вам мое имя, остается только сказать, как зовут моего юного спутника.

— Мы вас не спрашиваем об этом; ваше положение значит для нас больше, чем ваше имя, каково бы оно ни было; вы роялисты, вас преследуют из-за дела, за которое мы обе, хотя и женщины, были бы рады отдать жизнь! Войдите в дом; пусть в нем и нет ни богатства, ни роскоши, но вы, по крайней мере, найдете в нем людей, верных долгу и умеющих молчать.

И жестом, полным неизъяснимого величия, Берта пригласила молодых людей войти внутрь.

— Слава святому Юлиану! — прошептал на ухо графу Малыш Пьер. — Вы предлагали мне на выбор дворец или хижину, так вот вам и то и другое под одной крышей. До чего же они мне нравятся, ваши Волчицы!

И он вошел в узкую боковую дверь, поблагодарив девушек изящным кивком.

За ним вошел граф де Бонвиль.

На прощание Мари и Берта дружески кивнули Мишелю, а Берта даже протянула ему руку.

Но Жан Уллье захлопнул дверь с такой силой, что бедный молодой человек не успел пожать протянутую ему руку.

Несколько мгновений он смотрел на башенки замка, черневшие на темном фоне неба, на окна, освещавшиеся одно за другим, затем направился в сторону своего дома.

Как только он скрылся из виду, кусты напротив замка раздвинулись, и из них вышел человек, присутствовавший при этой сцене совсем с другими целями, чем остальные ее участники.

Это был Куртен; оглядевшись и убедившись в том, что вокруг никого нет, он зашагал по той же дороге, по которой его молодой хозяин возвращался в Ла-Ложери.

XV НЕУРОЧНЫЙ ЧАС

Было около двух часов ночи, когда молодой барон Мишель вышел на широкую аллею, ведущую к замку Ла-Ложери.

Воздух был неподвижен; величавая тишина ночи, нарушаемая лишь шелестом осин, погрузила его в глубокое раздумье.

Разумеется, все мысли его были о сестрах Суде, особенно о той из них, за кем барон уносился в мечтах с таким же благоговением и любовью, с какими в Библии юный Товия следовал за архангелом, — о Мари.

Но когда в пятистах шагах за темным строем деревьев — он шел под их зеленым сводом — стали видны поблескивавшие в лунных лучах окна замка, его чарующие грезы развеялись, и мысли сразу приняли более прозаическое направление.

Вместо двух прелестных девичьих лиц, до сих пор сопровождавших его в пути, воображению его представился строгий и грозный профиль матери.

Мы знаем, какой непреодолимый страх испытывал перед баронессой ее сын.

Молодой человек остановился.

Охвативший его страх был столь велик, что, знай он в окрестностях какой-нибудь дом или даже постоялый двор, где бы его могли приютить на ночь, он вернулся бы в замок только на следующий день. Впервые в жизни он не то что не ночевал дома, но возвращался в столь поздний час, и сейчас инстинктивно чувствовал, что его отсутствие было замечено и что мать не спит.

Что ему ответить на страшный вопрос: «Где вы были?»

Только Куртен мог его приютить; но, попросив убежища у Куртена, надо было все ему рассказать, а молодой барон понимал, как опасно довериться такому человеку.

Поэтому он решил мужественно встретить материнский гнев и продолжал путь, как идет на эшафот приговоренный к казни, у которого нет другого выхода.

Но чем ближе он подходил к замку, тем менее твердым становилось его решение.

Когда он дошел до конца аллеи, когда надо было идти дальше по лужайкам, без прикрытия деревьев, когда он увидел окно материнской спальни, выделявшееся на темном фасаде, единственное освещенное окно в замке, от его смелости не осталось и следа.

Значит, предчувствия его не обманули: баронесса ждала возвращения сына.

Как мы уже сказали, мужество покинуло молодого человека окончательно, и воображение, подстегнутое страхом, подсказало ему хитрость, которая могла если не отвратить материнский гнев, то хотя бы отсрочить его вспышку.

Он побежал налево вдоль грабовой аллеи и скрылся в ее тени, затем перелез через стену в огород и, открыв калитку, вышел из огорода в парк.

В парке под сенью деревьев можно было незаметно подобраться к окнам замка.

До сих пор все шло удачно, но самое трудное или, вернее, самое рискованное было впереди: нужно было найти окно, которое забыл закрыть один из слуг, и таким образом попасть внутрь здания и добраться до своих комнат.

Замок Ла-Ложери представлял собой большое квадратное строение с одинаковыми башенками по углам.

Кухни и служебные помещения находились в подвале; парадные апартаменты располагались на первом этаже, покои баронессы — на втором, комнаты ее сына — на третьем.

Мишель осмотрел замок с трех сторон, осторожно, но настойчиво пытаясь отворить двери и окна, прижимаясь к стенам, неслышно ступая и затаив дыхание.

Но двери и окна не поддавались.

Оставалось обследовать главный фасад.

Это было чрезвычайно опасным делом; как мы уже сказали, на эту сторону, единственную, где не росли ни кусты, ни деревья, выходили окна баронессы, и одно из них, окно спальни, было открыто.

И все же Мишель, рассудив, что ему все равно, где получать строгий выговор — внутри или снаружи замка, решил попытать счастья.

Он осторожно высунул голову из-за башенки, которую намеревался обойти, как вдруг заметил, что по лужайке крадется какая-то тень.

А раз была тень, должно было существовать и тело, что отбрасывало её.

Мишель замер и стал напряженно вглядываться в темноту.

Он разглядел, что это был мужчина, шедший той же дорогой, что и он, если бы решил вернуться в замок не таясь.



Молодой барон сделал несколько шагов назад и притаился в тени башенки.

А незнакомец все приближался.

Когда до замка ему оставалось не более пятидесяти шагов, Мишель услышал, как из окна раздался суровый голос матери.

Он порадовался, что не пошел по лужайке, по которой двигался незнакомец.

— Это, наконец, вы, Мишель? — спросила баронесса.

— Нет, госпожа баронесса, нет, — ответил ей голос, и Мишель с удивлением и страхом узнал голос арендатора, — слишком много чести бедному Куртену быть принятым за молодого барона.

— Великий Боже! — воскликнула баронесса. — Что привело вас сюда в такой поздний час?

— Ах, вы догадались, нечто важное, не правда ли, госпожа баронесса?

— С моим сыном случилось несчастье?

В голосе матери прозвучала такая смертельная тревога, что молодой человек, растрогавшись, чуть было не бросился успокаивать ее.

Но услышанный им тут же ответ Куртена помешал осуществиться этому благому намерению.

И Мишель снова вошел в тень башенки, служившей ему укрытием.

— О нет, госпожа баронесса, ничего особенного, — ответил арендатор, — парень, если мне дозволено будет так выразиться о господине бароне, жив и целехонек, по крайней мере пока.

— Пока! — подхватила баронесса. — Значит, его подстерегает какая-то опасность?

— Э! — сказал Куртен. — Ясное дело! С ним может случиться недоброе, если и дальше его будут завлекать окаянные чертовки, чтоб им сгинуть в преисподней! А я хочу не допустить этого несчастья, потому и позволил себе прийти к вам посреди ночи, — впрочем, я догадался, что вы заметили отсутствие господина барона и еще не ложились спать.

— И правильно сделали, Куртен. Но где же он, этот несчастный ребенок? Вы знаете, где он?

Куртен огляделся вокруг.

— Право же, странно, что он еще не вернулся. Я ведь нарочно свернул на проселочную дорогу, чтобы не встретиться с ним на тропинке, а тропинка покороче проселочной дороги на добрую четверть льё.

— Но все-таки скажите, откуда он возвращается? Где был? Что делал? Почему бегает по полям ночью, в третьем часу, не думая о том, что я беспокоюсь, не заботясь ни о моем, ни о своем здоровье?

— Госпожа баронесса, — сказал Куртен, — не слишком ли много вопросов, чтобы отвечать на них под открытым небом?

И он продолжил, понизив голос:

— То, что я должен рассказать госпоже баронессе, так важно, что не было бы излишней предосторожностью выслушать меня в вашей комнате… не говоря уж о том, что, если молодого хозяина пока еще нет в замке, он может появиться с минуты на минуту, — и он снова опасливо огляделся вокруг, — а ему не надо знать, что я за ним слежу, хотя и делается это для его же блага, и, главное, чтобы оказать услугу вам.

— Тогда входите! — воскликнула баронесса. — Вы правы, входите скорее!

— Прошу прощения, госпожа баронесса, подскажите, как мне войти?

— В самом деле, — заметила баронесса, — дверь закрыта.

— Если бы госпожа баронесса изволила бросить мне ключ.

— Он в двери, но с внутренней стороны.

— Ах, незадача какая…

— Я хотела скрыть от слуг поступок моего сына и отослала их спать; но подождите, я сейчас позвоню горничной.

— Нет! Не надо, госпожа баронесса, не звоните! — сказал Куртен. — Не стоит посвящать посторонних в наши тайны! И притом, сдается мне, дело тут слишком серьезное, чтобы соблюдать правила этикета. Само собой разумеется, что не пристало госпоже баронессе самой открывать дверь бедному арендатору вроде меня, но один раз не в счет. Если в замке все спят — что ж, тем лучше! По крайней мере, нас не потревожат любопытные.

— Право же, Куртен, вы меня пугаете! — произнесла баронесса, сдерживая ребяческую гордость, что не ускользнуло от арендатора. — Я решилась.

Баронесса отошла от окна, и через несколько мгновений Мишель услышал, как заскрипела задвижка и повернулся ключ в скважине входной двери. Он с тревогой вслушивался в эти звуки, но затем сообразил, что его мать и Куртен, поглощенные своими заботами, с таким трудом открыв дверь, забыли запереть ее за собой.

Молодой человек выждал несколько секунд, чтобы дать им возможность подняться наверх; затем, прижимаясь к стене, взбежал по ступенькам, толкнул дверь, бесшумно повернувшуюся на петлях, и вошел в вестибюль.

Раньше он собирался пройти к себе в спальню, притвориться спящим и ждать, что будет. В этом случае нельзя было бы точно определить, когда именно он вернулся, и у него бы еще оставалась возможность выйти из затруднительного положения с помощью какой-нибудь дерзкой лжи.

Но, с тех пор как он принял это решение, многое изменилось.

Куртен выследил его, Куртен его видел, Куртен, очевидно, знал, в чьем доме укрылись граф де Бонвиль и его спутник; на мгновение Мишель забыл о себе самом; беспокоясь только о судьбе друга, которому арендатор, чьи убеждения были хорошо известны Мишелю, мог сильно навредить.

Вместо того чтобы подняться на третий этаж, молодой человек остался на втором; вместо того чтобы идти к себе в комнату, он прокрался в коридор.

Остановившись у двери в спальню баронессы, Мишель прислушался.

— Итак, Куртен, вы полагаете, — спросила баронесса, — вы всерьез полагаете, что мой сын клюнул на приманку одной из этих несчастных?

— О госпожа баронесса, у меня нет никаких сомнений, и притом он так сильно запутался в ее любовных сетях, что вам, боюсь, нелегко будет его выпутать.

— У этих особ в кармане ни су!

— Зато они принадлежат к самому древнему роду в этих краях, госпожа баронесса, — заметил Куртен, желавший прощупать почву, — а для вас, аристократов, это, кажется, кое-что значит.

— фу! — сказала баронесса. — Побочные дочери!

— Зато красивые: одна похожа на ангела, другая на демона!

— Если бы Мишелю захотелось с ними немного поразвлечься, как делали, говорят, многие другие в здешних краях, это еще можно понять, но у меня просто не укладывается в голове, что он задумал жениться на одной из них; притом он слишком хорошо меня знает, чтобы вообразить, что я когда-нибудь соглашусь на подобный брак.

— При всем почтении к молодому хозяину, госпожа баронесса, скажу так: ваш сын, по-моему, еще не обдумал все до конца и, быть может, сам не дает себе отчета в том, какое чувство он испытывает к этим девицам; но я точно знаю, что ему сейчас грозит более серьезная опасность в другом, более важном деле.

— Что вы хотите этим сказать, Куртен?

— Эх, госпожа баронесса, — отозвался Куртен, — а знаете ли вы, как тяжело будет мне, кто любит и уважает вас, арестовывать моего молодого хозяина?

Мишель за дверью вздрогнул; баронесса была потрясена до глубин души.

— Арестовать Мишеля! — воскликнула она, встрепенувшись. — Мне кажется, вы забываетесь, милейший Куртен.

— Нет, госпожа баронесса, нисколько.

— Однако…

— Я ваш арендатор, это верно, — продолжил Куртен, жестом призывая надменную даму успокоиться, — мое дело — представить вам без утайки отчет об урожае, половина которого по праву принадлежит вам, и оплатить в установленный день и час аренду, что я и стараюсь делать по мере сил, хотя времена теперь нелегкие; но я не только ваш арендатор, прежде всего я гражданин, и более того, я мэр и в этом моем качестве, госпожа баронесса, тоже имею обязанности, каковые и призван исполнять, как бы это ни надрывало мое бедное сердце.

— Что за чушь вы несете, милейший, и что общего может быть между моим сыном и вашим долгом гражданина и мэра?

— А вот что общего, госпожа баронесса: сынок-то ваш спутался с врагами государства.

— Я знаю, что господин маркиз де Суде придерживается крайних взглядов, — сказала баронесса, — однако, мне кажется, если Мишель завел интрижку с одной или с другой его дочерью, то это вовсе не значит, что он совершил преступление.

— Эта интрижка заведет господина Мишеля гораздо дальше, чем вы думаете, госпожа баронесса, я знаю, что говорю. Конечно, он еще не совсем увяз в болоте, куда его заманивают, но уже плохо различает дорогу назад.

— Ладно, Куртен, хватит метафор.

— Извольте, госпожа баронесса, вот вам полное объяснение. Сегодня вечером, побывав у смертного ложа этого старого шуана Тенги с риском занести в замок лихорадку, проводив до дома ту из Волчиц, что повыше, господин барон согласился стать проводником двум крестьянам — они такие же крестьяне, как я дворянин, — и отвел их в замок Суде.

— Кто вам это сказал, Куртен?

— Я это видел собственными глазами, госпожа баронесса; они меня не подводят, и я им доверяю.

— И кто же, по-вашему, были эти двое крестьян?

— Эти двое крестьян?

— Да.

— Один — голову даю на отсечение — был граф де Бонвиль, отъявленный шуан! Тут нет сомнений, он довольно долго жил в наших краях, и я узнал его. А что касается другого…

— Ну-ну, договаривайте…

— Что касается другого, то, если я не ошибаюсь, это фигура поважнее.

— Кто же он?.. Ах, Куртен, назовите его имя.

— Хватит, госпожа баронесса; если появится необходимость, я назову его имя кому следует.

— Кому следует! Так вы что, собираетесь донести на моего сына? — вскричала баронесса, изумленная ответом своего арендатора, обычно такого почтительного и покорного с ней.

— Безусловно, госпожа баронесса, — нагло ответил Куртен.

— Ну нет, Куртен, вы не решитесь на это!

— Уже решился, госпожа баронесса, и так твердо, что был бы уже на пути в Монтегю или в Нант, если бы не хотел непременно предупредить вас заранее, чтобы вы успели спрятать господина Мишеля в безопасном месте.

— Однако, если даже предположить, что Мишель не замешан в этом деле, — волнуясь, произнесла баронесса, — вы опорочите меня перед соседями и, кто знает, быть может, навлечете на Ла-Ложери ужасные преследования.

— Что же, в таком случае мы будем защищать Ла-Ложери, госпожа баронесса.

— Куртен…

— Я помню ту большую войну, госпожа баронесса. Я был тогда несмышленышем, но воспоминания о ней не выветрились из моей памяти: даю вам честное слово, мне не хотелось бы увидеть ее опять. Мне меньше всего хочется, чтобы мои двадцать арпанов земли стали полем битвы для враждующих сторон, чтобы мой урожай одни съели, а другие сожгли, и я совсем не хочу видеть, как приберут к рукам национальные имущества, что непременно случится, если белые возьмут верх. Из моих двадцати арпанов пять принадлежали эмигрантам, я их честно купил и заплатил сколько положено; это четверть моего имения. И потом правительство рассчитывает на меня, и я хочу оправдать его доверие.

— Но, Куртен, — заметила баронесса, готовая снизойти до просьбы, — уверяю вас, все не так страшно, как вы уверяете.

— Э! Черта с два! Не скажите, госпожа баронесса, это очень страшно. Хоть я и простой крестьянин, однако знаю не меньше других, потому что привык прислушиваться, а ухо у меня чуткое. Во всей округе Реца неспокойно, все бурлит, как вода в котелке, один выстрел — и кипяток перельется через край.

— Вы ошибаетесь, Куртен.

— Да нет же, госпожа баронесса, не ошибаюсь. Уж я-то знаю, что знаю, Бог ты мой! Дворяне собирались уже три раза, вот как! Один раз у маркиза де Суде, другой раз у того, кого они называют Луи Рено, и третий раз — у графа де Сент-Амана. От всех этих сборищ прямо так и разит порохом, госпожа баронесса; кстати, о порохе: у монберского кюре его заготовлено два квинтала, да еще несколько мешков пуль. И наконец — и это самое главное — раз уж надо вам это сказать, ожидается приезд герцогини Беррийской, а после того, что я видел, кажется, ждать осталось недолго.

— Почему?

— Потому что, сдается мне, она уже здесь.

— Где, Боже милостивый?

— В замке Суде, где же еще.

— В замке Суде?

— Именно туда господин Мишель проводил ее сегодня вечером.

— Мишель? Ах, несчастный ребенок! Но вы будете молчать, Куртен, не правда ли? Я так хочу, я приказываю вам. Впрочем, правительство приняло свои меры, и если бы герцогиня попыталась вернуться в Вандею, она была бы арестована.

— А если, тем не менее, она находится здесь, госпожа баронесса?

— Вот вам еще одна причина, почему вы должны молчать.

— Ну да! И упустить такую добычу, а вместе с ней — славу и выгоду; не говоря уж о том, что, если герцогиню арестует кто-то другой, кроме меня, весь наш край будет предан огню и мечу… Нет, госпожа баронесса, нет, такое невозможно.

— Господи, но что же делать? Что делать?

— Послушайте, госпожа баронесса, — сказал Куртен, — сделать надо вот что.

— Говорите, Куртен, говорите.

— Поскольку, будучи честным гражданином, я в то же время хочу остаться вашим преданным и усердным слугой; поскольку надеюсь, что в благодарность за услугу мне продлят аренду на приемлемых условиях, я не назову имени господина Мишеля. Позаботьтесь только о том, чтобы впредь он не совал носа в это осиное гнездо; сейчас-то он туда его уже просунул, но на сей раз еще можно успеть его вытащить.

— Будьте покойны, Куртен.

— Однако, госпожа баронесса, хорошо бы… — начал арендатор и запнулся.

— Ну что еще?

— Право же, я не осмеливаюсь давать советы госпоже баронессе: не мое это дело.

— Говорите, Куртен, говорите.

— Так вот, чтобы держать господина Мишеля подальше от этого осиного гнезда, вам, по-моему, следовало бы любыми средствами, будь то уговоры или угрозы, склонить его покинуть Ла-Ложери и уехать в Париж.

— Да, Куртен, вы правы.

— Вот только я думаю, что он не согласится.

— Он будет вынужден согласиться, Куртен, раз я так решила.

— Через одиннадцать месяцев ему исполнится двадцать один год: осталось совсем недолго до совершеннолетия.

— А я говорю вам, Куртен, что он уедет. Но что это с вами?

В самом деле, Куртен, повернувшись к двери, напряженно прислушивался.

— Мне кажется, в коридоре кто-то прошел, — сказал он.

— Посмотрите.

Куртен взял свечу и поспешно вышел в коридор.

— Никого нет, — сказал он, вернувшись, — и все же мне показалось, что я слышал шаги.

— Но скажите, где, по-вашему, в такой поздний час может быть этот несчастный ребенок?

— Право, не знаю, — ответил Куртен, — возможно, пришел ко мне домой и дожидается меня. Молодой барон доверяет мне, и не в первый раз он придет, чтобы поведать мне о своих маленьких огорчениях.

— Вы правы, Куртен, это возможно. Идите домой, а главное, не забудьте о своем обещании.

— А вы — о вашем, госпожа баронесса. Когда он вернется, заприте его. Не давайте ему снова увидеться с Волчицами, ведь, если он встретится с ними еще раз…

— Что тогда?

— Тогда я не удивлюсь, если узнаю, что в один из ближайших дней он подстрелил кого-то в зарослях дрока.

— О! Из-за него я умру от горя! Что за несчастная мысль пришла моему мужу — вернуться в эти проклятые края!

— Да, госпожа баронесса, мысль была действительно несчастная, в особенности для него.

Когда Куртен удалился, предварительно оглядевшись вокруг и убедившись, что никто не увидит, как он выходит из замка Ла-Ложери, баронесса грустно поникла головой, удрученная воспоминаниями, которые вызвали в ней слова арендатора.

XVI ДИПЛОМАТИЯ КУРТЕНА

Не успел Куртен сделать и двух сотен шагов по дороге, ведущей на его ферму, как вдруг он услышал совсем близко от себя шорох в кустах.

— Кто здесь? — спросил он, отбегая в сторону и угрожающе подняв палку, которую держал в руке.

— Друг, — ответил юношеский голос.

И тот, кому принадлежал этот голос, вышел из кустов на тропинку.

— Да это же господин барон! — вскричал Куртен.

— Он самый, Куртен.

— Но куда вы идете в такой час? Великий Боже! Если бы госпожа баронесса узнала, что вы глубокой ночью бродите по полям, что бы она сказала? — произнес арендатор, разыгрывая удивление.

— Так уж получилось, Куртен.

— Надо думать, — насмешливо заметил арендатор, — надо думать, у господина барона были на то свои причины?

— Да, и ты о них узнаешь, когда мы придем к тебе, — ответил Мишель.

— Ко мне! Вы идете ко мне? — воскликнул озадаченный Куртен.

— Ты отказываешься меня принять? — спросил молодой человек.

— Праведный Боже! Мне — и отказываться вас принять в доме, который, если разобраться, принадлежит вам!

— Ну, тогда не будем терять время, ведь уже очень поздно. Иди вперед, я пойду за тобой.

Обеспокоенный повелительным тоном молодого хозяина, Куртен повиновался; через сотню шагов он открыл калитку в изгороди, пересек плодовый сад и очутился у своего дома.

Войдя в комнату на первом этаже, служившую одновременно комнатой и кухней, он сгреб головни в очаге, раздул огонь, зажег свечу желтого воска и поставил ее на камин.

И только тогда, при свете этой свечи, он увидел то, что не смог увидеть при луне: Мишель был бледен как смерть!

— Ах, господин барон! — воскликнул Куртен. — Господи Иисусе! Что это с вами?

— Куртен, — нахмурившись, произнес молодой человек, — я слышал твой разговор с моей матерью.

— Вот как, вы слышали? — слегка опешив, спросил арендатор.

Но он тут же овладел собой:

— Ну так что же?

— Ты очень хочешь, чтобы в будущем году тебе продлили аренду.

— Я, господин барон?..

— Ты, Куртен, и ты хочешь этого гораздо сильнее, чем можно предположить по твоим словам.

— По правде говоря, господин барон, я был бы не против, но, если бы возникло какое препятствие, я бы от этого не умер.

— Куртен, твой арендный договор буду продлевать я, — сказал молодой человек, — потому что в будущем году, когда придется его подписывать, я уже буду совершеннолетним.

— Точно так, господин барон.

— Но ты прекрасно понимаешь, — продолжал молодой человек (желание спасти графа де Бонвиля и остаться возле Мари придало ему несвойственную его характеру решимость), — не правда ли, ты ведь понимаешь, что если ты выполнишь то, о чем говорил сегодня, если ты донесешь на моих друзей, то я-то уж никак не стану продлевать аренду доносчику?

— О! — вырвалось у Куртена.

— Вот так. А если ты один раз лишишься аренды, Куртен, надо будет проститься с твоим участком — больше ты сюда не вернешься.

— Но правительство! Но госпожа баронесса!

— А меня все это не касается, Куртен. Меня зовут барон Мишель де ла Ложери; по достижении совершеннолетия поместье и замок Ла-Ложери переходят от матери ко мне. Это произойдет через одиннадцать месяцев, а через тринадцать кончается срок твоего договора.

— А если я откажусь от моего плана, господин барон? — заискивающим тоном спросил арендатор.

— Если откажешься от твоего плана, договор будет продлен.

— На тех же условиях, что и раньше?

— На тех же условиях, что и раньше.

— Ах, господин барон, если бы только не боязнь навредить вам… — сказал Куртен, доставая из ящика комода бутылочку чернил, листок бумаги, перо и кладя все это на стол.

— Это еще что? — спросил Мишель.

— Вот если бы господин барон великодушно соизволил и записать то, что он сейчас сказал… Не знаешь ведь, кому сколько отпущено, а я со своей стороны… хорошо, вот распятие, и на этом распятии я поклянусь господину барону…

— Я не нуждаюсь в твоих клятвах, Куртен: выйдя отсюда, я вернусь в Суде. Я предупрежу Жана Уллье, чтобы он был начеку, а Бонвилю посоветую подыскать другое убежище.

— Что ж, вот еще одна причина, — произнес Куртен, подавая перо своему молодому хозяину.

Мишель взял у него перо и написал на листке:

«Я, нижеподписавшийся, Огюст Франсуа Мишель, барон де ла Ложери, обязуюсь возобновить арендный договор с Куртеном на тех же условиях, на каких он владеет участком земли в настоящее время».

Он хотел было написать дату, но арендатор остановил его:

— Нет, молодой хозяин, не сейчас, пожалуйста. Мы поставим число на следующий день после вашего совершеннолетия.

— Хорошо, — сказал Мишель.

И он подписал документ, оставив над подписью свободное место, чтобы потом вписать число.

— Если бы господин барон пожелал отдохнуть поудобнее, чем на этом табурете, и не собирался возвратиться в замок, я бы сказал господину барону: там, наверху, имеется не слишком скверная кровать, и она в вашем распоряжении.

— Нет, Куртен, — ответил Мишель, — разве ты не слышал, что я возвращаюсь в замок Суде?

— А зачем вам туда? Раз уж господин барон заручился моим обещанием ничего не говорить, то ему спешить некуда.

— То, что видел ты, Куртен, мог видеть и кто-нибудь другой, и если ты будешь молчать, потому что обещал, другой, не давший такого обещания, сможет заговорить. Итак, до свидания!

— Господин барон волен поступать как ему угодно, — сказал Куртен, — но напрасно, право же, напрасно он возвращается в эту мышеловку.

— Ладно, ладно! Я благодарен тебе за советы, но я рад тебе сообщить, что я уже в том возрасте, когда могу делать то, что хочу.

И с этими словами, произнесенными с твердостью, на какую арендатор не считал его способным, он встал, открыл дверь и вышел.

Куртен провожал его взглядом, пока дверь за ним не закрылась; только тогда он схватил бумагу, обещавшую ему продление аренды, прочел, аккуратно сложил вчетверо и убрал в свой бумажник.

И тут ему показалось, что он слышит какие-то голоса возле дома; он подошел к окну, приоткрыл занавеску и увидел молодого барона рядом с матерью.

— Ага! — сказал он. — Передо мной, молодой петушок, вы распелись куда как громко; но вот госпожа наседка, она заставит вас притихнуть!

В самом деле, баронесса, видя, что Мишель все не возвращается, подумала, что Куртен мог сказать ей правду, и не будет ничего удивительного, если ее сын окажется у арендатора.

Мгновение она колебалась, отчасти от гордости, отчасти от боязни выходить ночью, но наконец материнская тревога взяла верх и, завернувшись в длинную шаль, она направилась по дороге, ведущей на ферму Куртена.

Дойдя до двери, она увидела, как из дома Куртена выходил ее сын.

Когда она поняла, что с молодым человеком ничего не случилось, все ее страхи исчезли и ничто больше не сдерживало ее властный нрав.

А Мишель при виде матери от неожиданности отпрянул назад.

— Идите за мной, сударь, — произнесла баронесса, — по-моему, самое время возвращаться в замок.

Бедному юноше даже в голову не пришло спорить или спасаться бегством: он пошел за матерью послушно и безучастно, как маленький ребенок.

За всю дорогу баронесса и ее сын не обменялись ни словом.

По правде говоря, Мишеля молчание устраивало больше, чем объяснение, когда его сыновнее послушание, или, вернее, слабость характера, неизбежно привело бы к тому, что мать одержала верх.

Когда они подходили к замку, уже начало светать.

Все так же молча баронесса проводила молодого человека в его комнату.

Там он увидел накрытый стол.

— Вы, наверное, проголодались и устали, — сказала баронесса.

И она добавила, показывая на стол и на кровать:

— Вам надо поесть и выспаться.

Затем баронесса удалилась, закрыв за собой дверь.

Молодой человек с содроганием услышал, как ключ два раза повернулся в скважине замка.

Его лишили свободы.

Уничтоженный, он рухнул в кресло.

Такая лавина событий способна была сломить и более волевого человека, чем барон Мишель.

Впрочем, у него был только небольшой запас энергии, да и тот ушел на разговор с Куртеном.

Быть может, он не рассчитал своих сил, заявляя арендатору, что вернется в замок Суде.

Как заметила мать, он устал и проголодался.

На людей в возрасте Мишеля предъявляет свои права и другая строгая мать — природа.

Кроме того, его волнение несколько улеглось.

Раз баронесса, показав ему на стол и на кровать, сказала: «Вам надо поесть и выспаться» — это означало, что она не собиралась заходить к нему, пока он не сделает то, что она велела.

Таким образом, перед объяснением у него будет несколько часов отдыха.

Наскоро поев, Мишель проверил дверь и, убедившись в том, что его действительно заперли снаружи, улегся в постель и заснул.

Проснулся он около десяти часов утра.

Лучи ослепительного майского солнца осветили его комнату.

Он открыл окна.

На ветвях деревьев, покрытых молодой и нежной зеленой листвой, щебетали птицы, на газоне распускались первые розы, бабочки кружились в воздухе.

И казалось, что в такой чудесный день несчастье надежно упрятано под замок и не сможет никому причинить вреда.

Ликование природы, проснувшейся после долгого зимнего сна, прибавило бодрости молодому человеку, и он стал ждать прихода матери, уже не волнуясь.

Но время шло, часы уже пробили полдень, а баронесса все не появлялась.

Мишель с некоторой тревогой заметил, что еды на столе хватило не только на вчерашний ужин, но ее осталось и на сегодняшний завтрак и даже на обед.

Тогда он стал опасаться, как бы его затворничество не продлилось дольше, чем он думал.

Эти опасения усилились, когда пробило два, а затем и три часа.

Он напряженно прислушивался к любому шороху, и ему показалось, что ветер донес до него выстрелы со стороны Монтегю.

Создавалось впечатление, что стрелял взвод.

Однако невозможно было с полной уверенностью утверждать, что он действительно услышал выстрелы.

Монтегю находился более чем в двух льё от Ла-Ложери, а эти звуки были похожи на раскаты дальнего грома.

Но нет — небо было чистым.

Перестрелка продолжалась около часа; затем вновь наступила тишина.

Барона охватило такое беспокойство, что он — если не считать завтрака — совершенно забыл о еде.

Впрочем, он успел принять решение: когда наступит ночь и кругом все уснут, он вывинтит замок своей двери столовым ножом и выйдет, но не через вестибюль — входная дверь скорее всего тоже будет заперта, — а вылезет через какое-нибудь окно.

Надежда на бегство вернула узнику аппетит.

Он плотно пообедал, как человек, уверенный в том, что у него впереди бурная ночь, и набирающийся сил, чтобы выдержать превратности предстоящего пути.

Мишель окончил обед к семи часам; через час должно было стемнеть; он лег на кровать и стал ждать.

Он бы охотно поспал: сон помог бы ему скоротать время, но он был слишком взволнован. Напрасно он закрыл глаза; его слух был постоянно начеку и продолжал улавливать малейшие шорохи.

К его великому удивлению, мать не пришла в его комнату: он не видел ее с самого утра. Со своей стороны она должна была бы предположить, что с наступлением ночи пленник приложит все силы, чтобы сбежать.

Наверно, она что-то задумала, но что именно?

Внезапно молодому барону показалось, что он услышал звон бубенчиков, какие навешивают на хомут почтовой лошади.

Он подбежал к окну.

В сумерках можно было различить, что по дороге из Монтегю к замку Ла-Ложери с большой скоростью приближалось что-то темное.

К звону бубенчиков теперь уже примешивался стук копыт двух лошадей.

В это мгновение форейтор, скакавший на одной из двух лошадей, щелкнул кнутом, очевидно возвещая о своем прибытии.

Все стало на свои места: это прибыл форейтор с двумя почтовыми лошадьми.

В то же время молодой барон инстинктивно посмотрел во двор и увидел, как слуги выкатывают из каретного сарая дорожный экипаж его матери.

И тут его осенило.

Эти почтовые лошади из Монтегю, этот форейтор, щелкнувший кнутом, эта дорожная коляска, которую выкатывали из каретного сарая… Сомнений больше не было: мать решила уехать и забрать его с собой! Вот зачем она закрыла его и не выпускала из комнаты. Она придет за ним перед самым отъездом, посадит в коляску — и погоняй, кучер!

Она слишком хорошо знала силу своего влияния на молодого человека и была уверена, что он не посмеет ослушаться.

Мысль об этой зависимости, на какую так твердо рассчитывала мать, вывела молодого человека из себя именно потому, что он понимал, насколько правильны были эти расчеты: у него не оставалось сомнений в том, что, оказавшись лицом к лицу с баронессой, он не посмеет ей прекословить.

Но оставить Мари, отказаться от волнующей жизни, к которой его приобщили сестры Суде, не участвовать в драме, какую собираются возглавить в Вандее граф де Бонвиль и его таинственный спутник, — все это казалось ему невозможным, и более того — постыдным.

Что подумают о нем обе девушки?

Мишель решился пойти на все, лишь бы избежать подобного унижения.

Он подошел к окну, прикинул расстояние от подоконника до земли: оно составляло примерно тридцать футов.

Какое-то мгновение молодой барон пребывал в задумчивости: в его душе явно происходила большая борьба.

Наконец, судя по всему, он принял решение; подойдя к секретеру, он достал оттуда крупную сумму денег золотом и рассовал их по карманам.

Тут ему послышались шаги в коридоре.

Он быстро закрыл секретер, бросился на кровать и стал ждать.

Но по необычайно напрягшимся мускулам его лица внимательный наблюдатель непременно догадался бы, что решение принято.

Каково было это решение? Вероятнее всего, мы рано или поздно узнаем о нем.

XVII КАБАЧОК ОБЕНА КУЦАЯ РАДОСТЬ

Даже для властей, которые обычно последними узнают о настроениях жителей во вверенных им областях, было очевидно, что в Бретани и Вандее готовилось восстание.

Как говорил Куртен баронессе де ла Ложери, совещания руководителей легитимистской партии ни для кого не были секретом: имена новых Боншанов и д’Эльбе, собиравшихся возглавить вандейскую армию, были известны всем, в том числе и полиции; восстанавливалась старая организация по приходам, капитантствам и округам; священники отказывались петь «Domine salvum fac regem Philippum»[1] и призывали прихожан молиться за Генриха V, короля Франции, и регентшу Марию Каролину; наконец, в прилегавших к Луаре департаментах, особенно Нижней Луаре и Мен-и-Луаре, в воздухе чувствовался запах пороха, что предшествует большим политическим бурям.

Несмотря на всеобщее брожение умов, а, быть может, именно благодаря этому, ярмарка в Монтегю обещала быть великолепной.

Хотя обычно ярмарка не пользовалась большим успехом, на этот раз на нее съехалось множество крестьян: рядом были жители областей Можа и Реца и обитатели Бокажа и равнины, и, что уже явно указывало на воинственные намерения прибывших, среди этого скопления широкополых шляп и непокрытых голов с длинными волосами почти не было видно белых кружевных чепчиков.

В самом деле, женщины, обычно составлявшие большинство в торговых рядах, сегодня не приехали на ярмарку в Монтегю.

И наконец — и этого было бы вполне достаточно для самых недогадливых, чтобы понять, что они присутствуют на сборе мятежников, — если покупателей на ярмарке в Монтегю было в избытке, то лошадей, коров, овец, масла, зерна, которыми там издавна торгуют, не было вовсе.

Откуда бы ни приехали крестьяне — из Бопрео, Мортаня, Брессюира, Сен-Фюльжана или Машкуля, — они, вместо привычных товаров, выставляемых на продажу, взяли с собой лишь кизиловые палки, обтянутые кожей, и по тому, как их сжимали в руках, не было похоже, что кто-то здесь собирается заниматься торговлей.

Площадь и единственная большая улица Монтегю, на которых расположилась ярмарка, выглядели мрачно, даже угрожающе, но в то же время торжественно, что было совершенно несвойственно такого рода сборищам.

Немногочисленные фокусники, шарлатаны, торговавшие сомнительным зельем, и зубодеры, напрасно стучавшие по своим ящикам, дули в медные рожки, били в тарелки, сыпали развеселыми прибаутками, зазывая публику: им не удавалось разгладить морщины на нахмуренных лицах тех, кто проходил мимо, не удостаивая вниманием их музыку или болтовню.

Как и их северные соседи-бретонцы, жители Вандеи никогда не отличались разговорчивостью; в этот день они почти не раскрывали рта.

Большинство из них стояли, прислонившись спиной к стенам домов, садовым заборам или деревянным поперечинам ограды, обрамлявшей площадь, стояли, скрестив ноги, надвинув на глаза широкополые шляпы, опираясь обеими руками на палки, неподвижно, словно статуи.

Другие собирались небольшими группами и — странное дело — казалось, чего-то ждали и были не более разговорчивы, чем стоявшие в стороне.

Кабачки были переполнены. Сидра, водки и кофе поглощалось неимоверно много. Но вандейские крестьяне отличаются столь отменным здоровьем, что огромное количество напитков, которое они потребляли, не оказывало заметного влияния на их внешний вид и поведение: лица их были слегка красными, глаза немного блестели, но люди настолько владели собой, что не вступали в споры ни с содержателями кабачков, ни с теми горожанами, с которыми им приходилось сталкиваться.

В самом деле, в городах, вдоль больших дорог Вандеи и Бретани настроения, в общем, всегда клонятся в пользу идей развития и свободы, но заметно, что эти чувства остывают сразу же, едва отходишь от дороги, и совсем исчезают, как только вступаешь в глубь провинции.

Вот почему все жители крупных городов, если только они не проявили своей преданности роялизму самым наглядным образом, являются в глазах крестьян патриотами, а патриоты для них — это те, кого они обвиняют во всех несчастьях, последовавших за великим восстанием. Вот почему они питают к ним глубокую, многолетнюю ненависть, характерную для времен гражданских войн и религиозных расколов.

Прибыв на ярмарку в Монтегю, городок, занятый в этот день подвижным отрядом в сотню человек, жители деревень очутились среди своих противников. Они это понимали и потому сохраняли под внешним миролюбием осторожность и бдительность, напоминая солдат, укрытых доспехами.

Но один из многочисленных кабачков Монтегю держал человек, на которого вандейцы могли полагаться, и, вследствие этого, держались они по отношению к нему непринужденно.

Этот кабачок находился в центре городка прямо на том месте, где проводилась ярмарка, на углу площади и узкой улочки, выходившей не на другую улицу и не в поля, а к реке Мен, омывавшей городок с юго-запада.

На кабачке не было никакой вывески.

Высохшая веточка букса, воткнутая в щель стены, да несколько яблок за окном, покрытым такой пылью, что оно могло обходиться без занавесок, указывали на назначение заведения.

А что касается его завсегдатаев, то они в указателях не нуждались.

Хозяина кабачка звали Обен Куцая Радость.

Обен — была его фамилия; Куцая Радость — прозвище; им он был обязан неуемно веселому нраву своих приятелей.

Вот при каких обстоятельствах он получил его.

Хотя роль, которую играет Обен в нашей истории, незначительна, мы все же должны немного рассказать о его прошлом.

В двадцать лет Обен был таким хилым, тщедушным и болезненным, что даже не слишком взыскательная призывная комиссия 1812 года сочла его недостойным тех милостей, какими его величество император и король имел обыкновение осыпать новобранцев.

Но в 1814 году та же самая призывная комиссия, постарев на два года, стала менее разборчивой: рассудив, что те молодые люди, которые раньше ей казались неполноценными, все же лучше, чем ничего, и могли, пусть только на бумаге, противостоять силам государей объединенной Европы.

Вот так Обен был призван в действующую армию.

Однако пренебрежение, с каким к нему отнеслись в первый раз, настроило его против воинской службы; решив обмануть правительство, он обратился в бегство и пристал к одной из банд дезертиров, появившихся в этих краях.

Чем меньше людей можно было поставить под ружье, тем безжалостнее вели себя агенты императорских властей по отношению к уклонявшимся от призыва.

Обен, не особенно тщеславный от природы, ни за что бы не подумал, что он так необходим правительству, если бы не увидел собственными глазами, сколько сил положили власти, чтобы разыскать его в лесах Бретани и болотах Вандеи.

Жандармы рьяно преследовали дезертиров.

В одной из стычек, какими обычно кончались эти преследования, Обен отстреливался с отвагой и упорством, доказывавшими, что призывная комиссия 1814 года не была уж так не права, признав его годным к военной службе; в одной из этих стычек в Обена угодила пуля, и его, посчитав мертвым, бросили посреди дороги.

В тот день некая зажиточная горожанка из Ансени ехала на своей двуколке по дороге, идущей по берегу реки из Ансени в Нант.

Было восемь или девять часов вечера, то есть время, когда уже совсем стемнело.

Наткнувшись на труп посреди дороги, лошадь шарахнулась в сторону и решительно отказалась двигаться дальше.

Горожанка хлестнула лошадь; животное встало на дыбы.

После новых ударов хлыста лошадь развернулась и захотела во что бы то ни стало вернуться обратно в Ансени.

Горожанка, не привыкшая к таким капризам своей лошади, вылезла из двуколки.

Тут все стало ясно. Дорогу загораживало мертвое тело.

Такого рода встречи были не редкими в те времена.

Горожанка почти не испугалась; она привязала лошадь к дереву и собралась оттащить тело Обена в канаву, чтобы освободить путь своей двуколке и другим экипажам, которые могли последовать за ней.

Однако, прикоснувшись к телу мертвеца, она обнаружила, что оно еще теплое.

От прикосновения женщины или же от внезапной боли, вызванной этим прикосновением, Обен очнулся; он вздохнул и пошевелил руками.

Кончилось все тем, что, вместо того чтобы оттащить его в канаву, женщина уложила его в двуколку и, не продолжив путь в Нант, вернулась в Ансени.

Женщина была роялисткой и очень набожной, поэтому причина, по которой Обен был ранен, и ладанка, которую она обнаружила на его груди, вызвали в ней неподдельное участие.

Она послала за хирургом.

У несчастного Обена обе ноги были перебиты пулей, и их пришлось ампутировать.

Горожанка лечила Обена, ухаживала за ним с преданностью сестры милосердия; ее доброе дело, как почти всегда бывает, привязало ее к тому, кто был ею облагодетельствован, и, когда Обен поправился, она предложила бедному инвалиду, к его крайнему удивлению, свою руку и сердце.

Разумеется, Обен согласился.

И с этих пор Обен, изумив всю округу, стал одним из мелких собственников кантона.

Увы! Счастье Обена длилось недолго: через год жена его умерла; она предусмотрительно составила завещание, по которому все ее состояние отходило к мужу; однако законные наследники г-жи Обен оспорили ее волю из-за несоблюдения формы, и, после того как суд в Нанте удовлетворил их претензии на наследство, бедный дезертир остался, как Толстый Жан, с тем, что имел прежде.

Впрочем, мы ошиблись: у Толстого Жана все же оставались обе ноги.

Из-за того, что процветание Обена длилось недолго, остроумные жители Монтегю, как легко себе представить, немало завидовавшие дезертиру, теперь радовались его несчастью, так быстро последовавшему за небывалой удачей, и прибавили к имени Обен прозвище «Куцая Радость».

Наследники, оспорившие завещание, принадлежали к либералам; Обен не мог не перенести на всю их партию ту ярость, что вызвал у него проигранный процесс.

Так он и сделал, и притом вполне осознанно.

Ожесточившийся из-за своего увечья, уязвленный вопиющей, как ему казалось, несправедливостью, Обен Куцая Радость испытывал ко всем родственникам жены, судьям и патриотам, кого он считал повинными в своем несчастье, лютую ненависть, подогреваемую политическими событиями и ожидавшую лишь подходящей минуты, чтобы вылиться в действия, которые при его мрачной, мстительной натуре могли иметь ужасные последствия.

При таком увечье Обену нечего было и думать о том, чтобы вернуться к крестьянскому труду и стать фермером, кем были его отец и дед.

И пришлось ему, несмотря на глубокое отвращение к городской жизни, обосноваться в городе. Собрав остатки былого богатства, он поселился среди тех, кого ненавидел, в том же самом Монтегю, в кабачке, где мы его встречаем через восемнадцать лет после только что описанных нами событий.

У легитимистской партии в 1832 году не было более фанатичного сторонника, чем Обен Куцая Радость. Разве его служение этой партии не было осуществлением личной мести?

Деревянные ноги не помешали Обену Куцая Радость быть самым энергичным (кстати, и самым смышленым) участником создававшегося движения.

Как тайный агент в лагере неприятеля, он сообщал вандейским вождям обо всех правоохранительных мерах, предпринимаемых правительством не только в кантоне Монтегю, но и в других местах.

Странствующие попрошайки, эти гости на день, которых не принимают в расчет и не остерегаются, превратились в его руках в бесценных помощников, действовавших на десять льё вокруг, и служили ему одновременно и как лазутчики, и как посредники между ним и сельскими жителями.

Его кабачок был самым удобным местом встреч для тех, кого называли шуанами; как мы уже сказали, это было единственное место, где им не приходилось скрывать свои роялистские настроения.

В день ярмарки в кабачке Обена Куцая Радость, на первый взгляд, было не так много посетителей, как можно было ожидать при таком стечении крестьян из окрестных деревень.

В первой из двух зал, низком и темном помещении, обстановку которого составляли некогда полированная стойка и несколько скамеек и табуретов, сидели с десяток крестьян.

По их опрятной и даже, можно сказать, изящной одежде можно было сделать вывод, что это были зажиточные фермеры.

Первую залу отделяла от второй широкая застекленная дверь с хлопчатобумажными занавесками в красно-белую клетку.

Это второе помещение служило Обену Куцая Радость одновременно кухней, столовой, спальней и кабинетом, а в особых случаях дополнением к общей зале; здесь он принимал друзей.

Обстановка комнаты отвечала этим пяти ее назначениям.

В глубине стояла очень низкая кровать с балдахином и пологом из зеленой саржи; она принадлежала владельцу кабачка.

Рядом с кроватью находились две громадные бочки, откуда наливали сидр и водку для посетителей.

У входа, справа, был очаг, обширный и высокий, как в крестьянской хижине; посреди комнаты — дубовый стол с двумя длинными деревянными скамейками, а напротив очага — буфет с красовавшимися в нем тарелками и оловянными кувшинами.

Распятие с прикрепленной к нему освященной веточкой букса, восковые статуэтки святых и грубо раскрашенные образа были единственными украшениями комнаты.

В день ярмарки в Монтегю Обен открыл для своих многочисленных друзей то, что можно было назвать его святилищем.

Если в общей зале можно было насчитать десять — двенадцать посетителей, то в задней комнате собралось более двадцати человек.

Большинство из них сидели вокруг дубового стола, пили и вели оживленный разговор.

А трое или четверо доставали из мешков, стоявших в углу комнаты, круглые лепешки, пересчитывали их, складывали в корзины, а корзины передавали либо нищим, либо женщинам, которые заглядывали в дверь, находившуюся в другом углу комнаты, за бочками.

Эта дверь выходила на маленький дворик, а дворик, в свою очередь, — на узкую улочку (о ней мы уже упоминали).

Обен Куцая Радость сидел под навесом очага на некоем подобии деревянного кресла; рядом с ним, с собакой у ног, сидел человек в черном шерстяном колпаке и накидке из козьей шкуры — в нем мы узнаем нашего старого приятеля Жана Уллье.

Позади них племянница Обена, молодая и красивая крестьянка, взятая владельцем кабачка себе в помощницы, поддерживала огонь и следила за дюжиной глиняных горшочков, в которых тушилось на умеренном жару то, что крестьяне называют «гренки в сидре».

Обен Куцая Радость очень горячо, хоть и негромко, говорил что-то Жану Уллье, когда в общей зале кабачка раздался свист, похожий на призывно-тревожный клич куропатки.

— Кто это к нам идет? — воскликнул Обен, наклоняясь, чтобы заглянуть в дырку, проделанную им в занавеске. — Человек из Ла-Ложери… Берегитесь!

После того как о предупреждении стало известно всем, к кому оно было обращено, комната Обена приняла обычный вид.

Дверь в углу тихо закрылась; женщины и нищие исчезли.

Люди, считавшие лепешки, обвязали мешки, уложили их на пол, уселись на них в самых непринужденных позах и закурили трубки.

Что же касалось тех, кто пил за столом, то все они замолчали, а трое или четверо словно по волшебству уронили головы на стол и заснули.

Жан Уллье отвернулся к очагу, чтобы скрыть лицо от взглядов вошедших.

XVIII ЧЕЛОВЕК ИЗ ЛА-ЛОЖЕРИ

Куртен — ибо именно его Куцая Радость назвал «человеком из Ла-Ложери» — вошел в общую залу кабачка.

Кроме условного свиста, настолько искусного, что его действительно можно было принять за голос прирученной куропатки, присутствовавшие, казалось, ничем не выразили к нему свое отношение, беседа за столом продолжалась, только из серьезной она после появления Куртена стала очень веселой и шумной.

Арендатор огляделся и, не найдя, по-видимому, в общей зале того человека, кого он искал, решительно открыл застекленную дверь и просунул свою мордочку хорька в заднюю комнату.

И здесь тоже, по-видимому, никто не обратил на него внимания.

Одна лишь Мариэтта, племянница Обена, поглощенная обслуживанием посетителей, на мгновение прервала разливать сидр, выпрямилась и спросила Куртена, как спросила бы любого другого завсегдатая кабачка своего дяди:

— Что прикажете подать, господин Куртен?

— Чашку кофе, — ответил Куртен, поочередно вглядываясь в каждого из сидевших за столом и по углам комнаты.

— Хорошо… Сядьте где-нибудь, — ответила Мариэтта, — а я принесу вам кофе.

— О! В этом нет нужды, — добродушно ответил Куртен. — Налейте-ка мне его сейчас в мою чашку, я выпью у огня вместе с друзьями.

Никто из присутствующих не подал виду, что их покоробили слова Куртена, однако никто и не подвинулся, чтобы освободить ему место.

Куртену пришлось сделать еще один шаг вперед.

— Хорошо вам живется, приятель Обен? — спросил он у владельца кабачка.

— Как видите, — ответил тот, даже не повернув головы в его сторону.

Куртену нетрудно было заметить, что в этой компании его принимали без особого доброжелательства; но не таков он был, чтобы смутиться из-за подобного пустяка.

— Ну-ка, Мариэтта, — сказал он, — дай-ка мне табурет, я устроюсь рядом с твоим дядей.

— Так ведь нет свободных табуретов, господин Куртен, — ответила девушка, — слава Богу, у вас достаточно хорошие глаза, чтобы это заметить.

— Ну, что ж, тогда твой дядя отдаст мне свой, — с дерзкой фамильярностью продолжил Куртен, хоть его и не слишком воодушевляло поведение кабатчика и его гостей.

— Если уж так надо, — проворчал Обен, — ты его получишь, раз я тут хозяин, и пусть никто не скажет, что в «Ветке остролиста» не дали табурет тому, кто пожелал сесть.

— Ну, тогда уступи мне место, краснобай, потому что я вижу здесь того, кого ищу.

— Кого же ты искал? — спросил Обен, вставая, и в то же мгновение двадцать посетителей поднялись с мест и предложили ему свои табуреты.

— Ищу Жана Уллье, — ответил Куртен, — и, сдается мне, он здесь.

Услышав свое имя, Жан Уллье тоже поднялся с места.

— Ну, и что же вы от меня хотите? — спросил он почти угрожающим тоном.

— Полно вам, полно, не надо меня пытаться съесть живьем! — ответил мэр Ла-Ложери. — То, что я собираюсь сказать вам, для вас еще важнее, чем для меня.

— Метр Куртен, — строго возразил Жан Уллье, — вопреки тому, что вы только что сказали, мы с вами не друзья, до этого очень даже далеко! И вы слишком хорошо это знаете, и не могли прийти сюда к нам с добрыми намерениями.

— А вот тут вы ошибаетесь, приятель Уллье.

— Метр Куртен, — продолжал Жан Уллье, не обращая внимания на знаки, которые подавал ему Обен, призывая к осторожности, — метр Куртен, с тех пор как мы с вами знакомы, вы всегда были синим и всегда вели нечистую игру.

— Нечистую игру? — перебил арендатор со своей неизменной хитрой улыбкой.

— О! Я знаю, о чем говорю, и вы тоже, я думаю. Речь идет о землях, полученных из нечистых рук. Вы связались с городскими недоумками; вы преследовали тех жителей поселков и деревень, кто сохранил веру в Бога и короля. Что же сегодня может быть общего между вами, кто делал все это, и мной, кто поступал как раз наоборот?

— Не скажите, — не отступал Куртен, — не скажите, приятель Уллье, я не из вашего круга, это правда. Но, хотя я и принадлежу к другой партии, все же мое мнение таково, что между соседями не следует желать друг другу смерти. Клянусь, я искал вас и пришел к вам только для того, чтобы оказать вам услугу.

— Ваши услуги мне ни к чему, метр Куртен, — заявил Жан Уллье.

— Почему же? — спросил арендатор.

— Потому что за вашими услугами наверняка скрывается измена.

— Значит, вы отказываетесь меня выслушать?

— Отказываюсь, — резко ответил егерь.

— И напрасно, — произнес вполголоса Обен, которому грубоватая прямота его единомышленника показалась оплошностью.

— Ну, что же, — медленно проговорил Куртен, — если с обитателями замка Суде случится несчастье, вините только себя, приятель Уллье.

Куртен произнес слово обитатели с явным намеком, включая в их число и гостей; Жан Уллье не мог не понять этот намек и, несмотря на присущую ему силу воли, страшно побледнел.

Он пожалел, что зашел так далеко, но взять свои слова назад было бы опасно.

Если у Куртена имелись какие-то подозрения, то такое отступление могло только их укрепить.

Поэтому Уллье постарался унять волнение и снова с самым равнодушным видом сел на табурет, спиной к Куртену. Это выглядело настолько естественно, что даже пройдоха Куртен оказался обманутым.

Вместо того чтобы поспешно выйти из кабачка, как полагалось бы после таких слов, он стал неторопливо искать в своем кожаном кошельке мелочь, чтобы заплатить за чашку кофе.

Обен понял причину его медлительности и воспользовался благоприятным моментом, чтобы вступить в разговор.

— Жан, старина, — добродушно обратился он к Жану Уллье, — мы с тобой давние друзья и не первый год, как я понимаю, идем одной дорогой: тому свидетельство эти деревянные ноги! Так вот, я не постесняюсь тебе сказать при господине Куртене, что ты не прав, слышишь? Пока кулак сжат, только сумасшедший может сказать: «Я знаю, что в кулаке». Конечно, господин Куртен, — продолжил Обен Куцая Радость, упорно называя так мэра Ла-Ложери, — конечно, господин Куртен не на нашей стороне, но он не выступал против нас; он был сам за себя — вот и все, в чем можно его упрекнуть. Но сегодня, когда утихли все раздоры, сегодня, когда нет больше ни синих, ни шуанов, сегодня, когда у нас, слава Богу, нет войны, что тебе до цвета его кокарды? И право же, если господин Куртен хочет сказать тебе что-то дельное, как он утверждает, отчего бы тебе его не выслушать?

Жан Уллье нетерпеливо пожал плечами.

«Старый лис!» — подумал Куртен, слишком хорошо осведомленный о том, что происходило в здешних краях, чтобы его могло обмануть красноречие Обена.

Однако вслух он произнес:

— Тем более что политика не имеет никакого отношения к тому, о чем я собирался ему рассказать.

— Вот видишь, — подхватил Обен, — ничто не мешает тебе перемолвиться словечком с господином мэром. А ну-ка подвинься, пусть он сядет рядом с тобой, и потолкуйте в свое удовольствие.

Все это, однако, не заставило Жана Уллье взглянуть на Куртена дружелюбнее или хотя бы повернуться к нему лицом.

Он лишь не поднялся с места, чего можно было опасаться, когда арендатор садился рядом с ним.

— Приятель Уллье, — произнес Куртен в качестве предисловия, — сдается мне, что хороший разговор надо хорошенько спрыснуть. «Вино — это мед, излитый на слова», как сказал наш кюре… правда, не в проповеди; но все равно ведь чистую правду сказал. Если б мы вместе распили бутылочку, от этого, быть может, мне было бы легче говорить.

— Как вам угодно, — ответил Жан Уллье (как бы ни было противно ему пить с Куртеном, он посчитал эту жертву необходимой для дела, которому служил).

— Есть ли у вас вино? — спросил Куртен у Мариэтты.

— Ну и ну! — воскликнула девушка. — Есть ли у нас вино! Что за вопрос!

— Я имею в виду хорошее вино в запечатанной бутылке.

— Вино в запечатанной бутылке у нас есть, — не без гордости сообщила Мариэтта, — только вот цена ему сорок су.

— Э! — вмешался Обен; он уселся с другой стороны очага, чтобы уловить, если это будет возможно, хоть что-нибудь из таинственного сообщения Куртена. — Господин мэр, деточка, человек обеспеченный, и расход в сорок су не помешает ему заплатить аренду баронессе Мишель.

Куртен пожалел, что позволил себе так много: если, по несчастью, опять наступят такие времена, как при той большой войне, наверное, будет опасно слыть чересчур богатым.

— Не помешает! — подхватил он. — Не помешает! Это вы так думаете, приятель Обен! Да, конечно, на уплату аренды мне хватает, но, поверьте, заплатив за аренду, я буду счастлив, если мне удастся свести концы с концами. Вот и все мое богатство!

— Богатый вы или бедный — это нас не касается, — заметил Жан Уллье. — Что вы там хотели мне сказать? Не мешкайте!

Куртен взял бутылку, которую принесла Мариэтта, тщательно вытер горлышко рукавом, налил сначала немного вина себе, наполнил стакан Жана Уллье, а затем свой, чокнулся и, медленно смакуя вино, сказал:

— Не худо живется тому, кто каждый день попивает такое винцо! — сказал он и прищелкнул языком.

— Особенно если пить его с чистой и спокойной совестью, — заметил Жан Уллье, — сдается мне, именно это придает добрый вкус вину.

— Жан Уллье, — продолжил Куртен, оставив без внимания философское замечание собеседника и наклонившись к очагу так, чтобы его услышал только тот, к кому он обращался. — Жан Уллье, вы на меня держите зло, и вы не правы, честное слово, не правы, это я вам говорю.

— Докажите — и тогда я с вами соглашусь. Видите, какое у меня к вам доверие.

— Я вам зла не желаю, как сейчас сказал Обен Куцая Радость, а он человек здравомыслящий, я желаю добра только себе самому — вот и все; по-моему, это не преступление. Я занимаюсь своими делами и не суюсь в чужие, потому что говорю себе: «Приятель, если к Пасхе или к Рождеству у тебя в кубышке не окажется сколько нужно, то королю, как бы он ни назывался: Генрих Пятый или Луи Филипп, это будет так же безразлично, как и его сборщику налогов, и ты получишь бумагу с его портретом, что будет для тебя очень почетно, но чересчур накладно. А потому предоставь Генриху Пятому или Луи Филиппу управляться самим и подумай о себе». Знаю, вы другого мнения, это ваше дело: я вас за это не осуждаю, разве что пожалеть вас могу.

— Приберегите свою жалость для других, любезный, — гордо ответил Жан Уллье, — я в ней не нуждаюсь так же, как и в ваших секретах.

— Когда я говорю, что жалею вас, молодчина Уллье, то подразумеваю не только вас, но и вашего хозяина. Господин маркиз — человек, которого я глубоко уважаю, он не пожалел себя в ту большую войну… Ну и что он выиграл?

— Господин Куртен, вы как будто не собирались говорить о политике; по-моему, вы нарушаете слово…

— Да, верно, не собирался, но разве моя вина, если в этой окаянной стране политика так впуталась в наши дела, что ее уже нельзя отделить от всего другого! Я говорил вам, старина, что очень уважаю господина маркиза, и мне прискорбно, очень прискорбно видеть, как его, когда-то обладавшего самым значительным состоянием в провинции, обездолила толпа разбогатевших выскочек.

— Если он доволен своей судьбой, что вам за дело? — ответил Жан Уллье. — Вы не слышали его жалоб, и он не просил у вас взаймы, так?

— А что бы вы сказали о человеке, предложившем вернуть замку Суде его былое процветание, былое богатство? Скажите, — продолжал Куртен, не смущаясь резкого тона собеседника, — разве был бы такой человек вам врагом? Вам не кажется, что господин маркиз испытывал бы к нему огромную благодарность? Ну, отвечайте прямо, так же как я с вами говорю.

— Конечно, да, если бы человек, про которого вы говорите, хотел все сделать честно… только я в этом сомневаюсь.

— Честно! А кто бы посмел предложить вам другое, Жан Уллье? Послушайте, старина, я говорю начистоту: вот я могу сделать так, что в замке Суде будут иметь дело с сотнями и тысячами луидоров, там, где сегодня и экю в пять ливров не сыщешь, но только…

— Но только что? Ага! Вот оно, уязвимое место, верно?

— Но только, черт возьми, надо и мне иметь от этого свой интерес.

— Если дело хорошее, это было бы справедливо, и вы получили бы свою долю.

— Не правда ли, а? И за то, чтобы поспособствовать этому делу, я прошу очень немного.

— Чего же вы просите? — спросил Жан Уллье, которому теперь захотелось узнать намерения Куртена.

— О! Бог ты мой! Да это проще простого! Прежде всего я хотел бы условиться насчет фермы: чтобы мне не надо было бы ни продлевать, ни выплачивать аренду за ферму, что за мной уже двенадцать лет.

— То есть вы хотите получить ее в дар?

— Если бы господин маркиз пожелал так распорядиться, я бы не отказался, сами понимаете: я же не враг себе.

— Но как это можно устроить? Ваша ферма принадлежит молодому барону Мишелю или его матери, а я не слышал, чтобы они собирались ее продавать. Как мы можем отдать вам то, что нам не принадлежит?

— Ладно! — отозвался Куртен. — Но если бы я взялся за это дело, что предлагаю вам, то, может статься, эта ферма очень скоро стала бы вашей, а тогда все было бы легко уладить. Что вы на это скажете?

— Скажу, что не понимаю вас, метр Куртен.

— Шутник!.. Ах, до чего же завидный жених наш молодой хозяин! Знаете ли вы, что, кроме Ла-Ложери, ему принадлежит еще Ла-Кудре, мельницы Ла-Ферронери, леса Жервез и что все это, в хороший или плохой год, приносит восемь тысяч пистолей дохода? Знаете ли вы, что старая баронесса собирается дать ему еще столько же? Разумеется, он получит это после ее смерти.

— Что общего между бароном Мишелем и маркизом де Суде, — спросил Жан Уллье, — и почему богатство вашего хозяина может интересовать моего?

— Ладно, хватит, поговорим начистоту, старина Уллье. Черт возьми! Вы же не могли не заметить, что наш хозяин влюбился в одну из ваших барышень, и здорово влюбился! Уж не знаю, в какую из двух, но пусть господин маркиз скажет свое слово, напишет записку относительно фермы; когда девушка выйдет за барона, — они ведь тонкие бестии! — то приберет мужа к рукам и добьется от него всего, что захочет. Конечно, он не станет упрямиться из-за нескольких арпанов земли, особенно если речь идет о том, чтобы отдать их человеку, которому он со своей стороны будет безмерно благодарен. Так я разом обстряпаю свое дельце и ваше. У нас на пути только одно препятствие — его мамаша; но это препятствие я берусь устранить, — добавил Куртен, придвигаясь поближе к Жану Уллье.

Тот ничего не ответил, но пристально посмотрел на собеседника.

— Да, — продолжал мэр Ла-Ложери, — если мы объединимся, баронесса ни в чем не сможет нам отказать. Знаешь, старина Уллье, — добавил Куртен, дружески похлопывая своего собеседника по колену, — я много что знаю о Мишеле-старшем.

— Если так, на что вам мы? Кто вам мешает сразу же потребовать от нее то, к чему вы так сильно стремитесь?

— Что мне мешает? А то, что к рассказу ребенка, пасшего овец и слышавшего, как заключалась сделка, мне надо прибавить свидетельство человека, своими глазами видевшего, как в Шаботьерском лесу некто получил деньги за пролитую кровь. А ты ведь знаешь, старина Уллье, кто может дать такое свидетельство, верно? В тот день, когда мы начнем действовать сообща, баронесса станет мягкой, как воск. Она скупа, но в то же время тщеславна: страх перед бесчестьем и сплетнями здешних жителей сделает ее сговорчивее. Она рассудит, что, в сущности, мадемуазель де Суде, хотя и бедная и незаконнорожденная, ровня сыну барона Мишеля, чей дед был крестьянином, как мы с вами, и чей отец был… ладно, хватит! Ваша барышня будет богата, наш молодой человек будет счастлив, а я буду премного доволен. Какие могут быть возражения против этого? Не говоря уж о том, что мы станем друзьями, приятель Жан, и, хотя я и добиваюсь вашей дружбы, я сам чего-то сто́ю.

— Дружбы? — подхватил Жан Уллье, с трудом сдерживая негодование, вызванное необычным предложением Куртена.

— Да, дружбы, — ответил тот. — Не качай головой, это правда. Я сказал тебе, что знаю о жизни покойного барона больше, чем кто-либо; я мог бы еще добавить, что больше, чем кто-либо, знаю о его смерти. Я был одним из стрелков во время охоты, когда его убили, и мое место в цепи было как раз напротив места, где он стоял… Я тогда был совсем молод, но уже имел привычку — сохрани мне ее Господь! — не болтать языком, кроме как преследуя свою выгоду. А теперь скажи: разве услуги, которые я могу оказать твоей партии, если мне будет выгодно примкнуть к вам, совсем ничего не стоят?

— Метр Куртен, — нахмурив брови, ответил Жан Уллье, — я не имею никакого влияния на маркиза де Суде; но если бы у меня и было на него хоть какое-нибудь влияние, эта ферма никогда бы не стала принадлежать нашей семье, а если бы и стала ее собственностью, то ею никогда бы не заплатили за предательство!

— Все это громкие слова, — возразил Куртен.

— Нет, как бы ни были бедны сестры Суде, я бы никогда не пожелал им в мужья молодого человека, о ком вы говорите; как бы ни был богат этот молодой человек, носи он даже другое имя, никогда мадемуазель де Суде не пойдет на низость, чтобы добиться такого союза.

— Ты называешь это низостью? А я вижу тут только выгодное дельце.

— Для вас, быть может, это так; но для тех, кому я служу, вступить в сделку с вами ради брака с господином Мишелем было бы больше чем низостью — гнусностью.

— Берегись, Жан Уллье! Я хочу договориться с тобой по-хорошему, поэтому и не обращаю внимания на твои слова. Я пришел к тебе с добрыми намерениями; смотри, как бы у меня не появились дурные, когда я выйду отсюда.

— Ваши угрозы мне так же безразличны, как ваши предложения, метр Куртен, я вам это сказал, а если придется повторить, что ж, я повторю!

— Еще раз говорю, Жан Уллье: послушай меня. Я признался тебе в том, что хочу стать богатым; у меня это страсть, все равно как у тебя страсть хранить собачью преданность людям, которые беспокоятся о тебе меньше, чем ты о своей собаке; я подумал, что могу быть полезным твоему хозяину, понадеялся, что он не оставит меня без награды за мою услугу. Ты считаешь, что это невозможно. Ну и не будем больше говорить об этом. Но если бы те, дворяне, кому ты служишь, захотели отблагодарить меня, как мне хочется, я предпочел бы оказать услугу им, а не другим, запомни это.

— Поскольку надеетесь, что дворяне заплатят вам больше, чем те, другие, не так ли?

— А хотя бы и так, Жан Уллье; я не стану строить из себя гордеца перед тобой, так оно и есть, и, как ты правильно сказал, если придется повторить, я повторю.

— Я не посредник в такого рода сделках, метр Куртен. Впрочем, если награда, что я мог бы вам предложить, была бы соразмерна услугам, что они могли ожидать от вас, она была бы столь невелика, что и говорить не стоит.

— Э! Кто знает? Ты ведь не подозревал, приятель, что я знаю про встречу в Шаботьерском лесу! Быть может, я сильно удивил бы тебя, если бы рассказал все, что мне известно.



Жан Уллье постарался не выдать свой испуг.

— Послушайте, — сказал он Куртену, — с меня хватит. Если желаете продаваться, обращайтесь к кому-нибудь другому. А мне, имей я возможность заключать такие сделки, было бы противно этим заниматься. Но, слава Богу, это не мое дело!

— Это ваше последнее слово, Жан Уллье?

— Первое и последнее. Ступайте своей дорогой, метр Куртен, и позвольте нам идти нашей.

— Что ж, тем хуже, — произнес Куртен, поднимаясь с места, — потому что, клянусь честью, мне было бы больше по душе поладить именно с вами, а не с другими.

Произнеся эти слова, Куртен встал, кивнул на прощание Жану Уллье и вышел.

Едва он переступил порог, как к Жану Уллье приковылял на своих деревяшках Обен Куцая Радость.

— Ты сделал глупость, — негромко сказал он.

— А что надо было сделать?

— Отвести его к Луи Рено или к Гаспару, они бы его купили.

— Кого? Этого паршивого предателя?

— Жан, дружище, когда я был мэром в тысяча восемьсот пятнадцатом году, я видел в Нанте человека, которого звали *** и который в то время или еще до того был министром, и из сказанного им я запомнил следующее: во-первых, империи создаются и уничтожаются предателями; во-вторых, предательство — единственное в мире дело, которое нельзя соразмерить с ростом того, кто его совершает.

— Что же мне, по-твоему, теперь делать?

— Идти следом и не спускать с него глаз.

Жан Уллье секунду размышлял.

Затем он, в свою очередь, поднялся с места:

— Ей-Богу, мне кажется, ты прав.

И он вышел встревоженный.

XIX ЯРМАРКА В МОНТЕГЮ

От правительства не укрылось, что политические страсти на западе Франции до предела накалились.

Здешние умонастроения стали чересчур явными, и заговор, в котором были замешаны многие французы, проживавшие на столь обширной территории, не мог долго оставаться в тайне.

Еще задолго до появления Мадам на берегах Прованса в Париже было известно о том, что готовится восстание, и тут же мощная государственная машина пришла в действие, чтобы быстро и беспощадно навести порядок в провинции; когда же не осталось сомнений в том, что принцесса направляется на Запад, нужно было лишь выполнить разработанный план и поручить это верным и опытным людям.

Все департаменты, где вероятность восстания была наиболее высокой, были поделены на военные округа по числу супрефектур.

Каждый из этих округов, возглавляемых командирами батальонов, был центром дислокации нескольких второстепенных формирований, возглавлявшихся капитанами; вокруг них располагались более слабые части во главе с лейтенантами или младшими лейтенантами, чья задача состояла в поддержании порядка в глубинке, насколько это позволяло состояние дорог.

В Монтегю, входившем в состав округа Клиссон, в качестве гарнизона была расквартирована рота 32-го линейного полка.

В тот день, когда произошли события, о которых мы только что рассказали, этот гарнизон был усилен двумя подразделениями жандармерии, прибывшими тем же утром из Нанта, и двадцатью конными егерями.

Задача конных егерей состояла в охране старшего воинского начальника из Нанта, отправившегося с инспекцией во вверенные ему части.

Этим воинским начальником был генерал Дермонкур.

По окончании инспекции гарнизона Монтегю энергичный и умудренный опытом генерал решил, что было бы нелишне для него узнать настроение тех, кого он называл своими старыми друзьями-вандейцами, — они заполнили площади и улицы города.

Переодевшись в городское платье, он вместе с представителем гражданской администрации, прибывшим одновременно с ним в Монтегю, вышел на улицу.

Несмотря на мрачные лица, горожане особого опасения гостям не внушали.

Люди расступались, пропуская двух представительных господ. Хотя генералу уже исполнилось шестьдесят пять лет, он сохранял бравую выправку, а его густые усы даже не были тронуты сединой. Покрытое шрамами лицо генерала и, главное, сановный вид его попутчика привлекали внимание толпы настолько, что их переодевание оказалось пустой тратой времени. Однако, пробиваясь сквозь толпу, они не встретили на своем пути ни одного враждебного взгляда.

— Подумать только! — произнес генерал. — Мои старые друзья-вандейцы совсем не изменились: как и тридцать восемь лет назад, они не отличаются приветливостью.

— Мне кажется, что настроение толпы не предвещает беды, — самоуверенно заметил представитель гражданских властей. — За два месяца, проведенных мною в Париже, где что ни день, то беспорядки, я вдоволь насмотрелся на парижан и приобрел кое-какой опыт, чтобы сразу распознать признаки готовящегося восстания. Взгляните, мой дорогой генерал: люди не собираются в группы, не видно ни одного оратора, не слышно ропота недовольства — полное спокойствие! Вы можете мне поверить на слово: эти славные люди думают лишь о том, как бы повыгоднее сбыть свой товар.

— Да, сударь, я полностью разделяю ваше мнение: эти, как вы их называете, славные люди и в самом деле заняты только своей мелкой торговлей и действительно думают лишь о том, как бы повыгоднее продать сабельные клинки и свинцовые пули, заполнившие все подсобные помещения их лавчонок; они рассчитывают нас этим попотчевать, как только им представится первый удобный случай.

— Вы полагаете?

— Я в этом просто уверен. Если бы религиозный фактор не отсутствовал, к нашему счастью, в новом всплеске недовольства и не заставлял меня полагать, что оно не будет всеобщим, то я смело заявил бы всем, что среди стоящих перед нами парней в грубошерстных куртках, полотняных штанах и деревянных башмаках вы не отыщете ни одного человека, у которого бы не было своей должности, своего звания и своего порядкового номера в одном из отрядов, которые формируют господа аристократы.

— Как! И нищие в том числе?

— Нищие прежде всего. Дорогой сударь, главная особенность этой войны состоит в том, что противник находится как бы повсюду и в то же время его нет нигде; в поисках врага вы озираетесь по сторонам и видите точно так же, как и сейчас, крестьянина, кланяющегося вам; нищего, тянущего за милостыней руку; торговца-разносчика, предлагающего вам свой товар; музыканта, режущего ваш слух игрой на дудке; лекаря-шарлатана, торгующего своими снадобьями; пастушонка, улыбающегося вам; женщину, кормящую грудью младенца на пороге своей убогой хижины; высокий кустарник, безобидно склонивший свои ветви над дорогой, — и вы спокойно проходите мимо. Так вот, и крестьянин, и нищий, и торговец-разносчик, и музыкант, и лекарь-шарлатан, и пастушонок, и женщина — это все ваши враги! И даже кустарник! Кто-нибудь из них, продираясь сквозь густые заросли, следует за вами по пятам, как неутомимый лазутчик, и при малейшем вашем движении, показавшемся ему подозрительным, предупредит того, кого вы ищете; у них спрятаны в канаве под колючим кустом или зарыты в яме под деревом длинноствольные поржавевшие ружья, и, если вы, по их мнению, чего-то стоите, они, крадучись, пойдут за вами точно так же, как и прежние ваши преследователи, пока не дождутся подходящей минуты и не приблизятся на расстояние выстрела. Напрасно тратить порох они не любят. В вас выстрелят из-за кустов, и если, на ваше счастье, они промахнутся, то, сколько бы вы ни шарили по кустам, там не найти никого и ничего, кроме густых зарослей, то есть ветвей, колючек и листвы. Вот видите, уважаемый сударь, какие они безобидные, жители этого края.

— А вы не преувеличиваете немного? — спросил с сомнением в голосе спутник генерала.

— Черт возьми! Господин супрефект, вам стоит только для примера арестовать одного из местных жителей, и вы увидите, во что превратится мирная толпа, состоящая из наших дружелюбных соотечественников-французов!

— И что же случится, если я решусь кого-то задержать?

— А произойдет то, что кто-нибудь из числа тех, кого мы не знаем, — возможно, этот юноша в белой куртке, а может, вот тот нищий, жадно жующий что-то у того дома, — окажется Дио Серебряной Ногой, Железной Рукой или любым другим главарем банды; он подымется и подаст знак — и тут же на наши головы обрушатся тысяча двести или тысяча пятьсот палок, и нас измолотят, как два пшеничных снопа ударами цепа, прежде чем на помощь придет моя охрана. Я вас еще не убедил? Что ж, можете это проверить в порядке простого опыта.

— Нет, нет, генерал, я вам верю на слово! — с живостью в голосе воскликнул супрефект. — Черт возьми, к чему такие неуместные шутки? С тех пор как вы просветили меня по поводу намерений этих людей, они больше не внушают мне доверия: я вижу сейчас, что они похожи на настоящих бандитов.

— Что ж, эти люди в самом деле могут быть безобидными, надо только уметь правильно себя с ними вести; к несчастью, это не дано тем, кто нас послал, — произнес генерал с лукавой улыбкой. — Хотите узнать, о чем они между собой говорят? Вы в прошлом наверняка были адвокатом или являетесь им сейчас; я готов с вами побиться об заклад, что даже среди ваших коллег вы никогда не найдете никого, кто бы мог так много и долго говорить и ничего при этом не сказать, как эти люди. Эй, послушай, парень, — обратился генерал к вертевшемуся рядом с ними крестьянину лет тридцати пяти — сорока, с любопытством разглядывавшего лепешку в своих руках. — Эй! Парень, скажи-ка мне, где можно купить такую отличную лепешку, от одного вида которой у меня потекли слюнки.

— Сударь, эти лепешки не продают, их раздают.

— Черт возьми! Тем более мне хочется их отведать.

— Я и сам удивляюсь, — ответил крестьянин, — и еще как удивляюсь, что такие прекрасные белые лепешки раздают задаром, когда от желающих их купить не было бы отбоя!

— Да, в самом деле довольно странно, но нам кажется не менее странным и то, что первый человек, к кому мы обратились, не только нам подробно отвечает, но и предвосхищает наши вопросы. Добрый человек, покажите мне вашу лепешку.

И генерал стал внимательно разглядывать изделие, которое передал ему крестьянин.

Это была обычная белая лепешка, испеченная из муки, замешенной на молоке. Только перед тем как поместить в печь, на ней ножом сверху вырезали крест и четыре параллельные линии.

— Черт возьми! Как же приятно получать такой подарок, соединяющий полезное с приятным. Этот рисунок, должно быть, изображает какой-то ребус. Скажи-ка мне, дружок, кто дал тебе эту лепешку?

— Мне ее не дали: мне не доверяют.

— А! Вы патриот?

— Я мэр здешней коммуны и поддерживаю правительство. Я увидел, как женщина раздавала бесплатно лепешки людям из Машкуля, хотя они ее об этом не просили и не предлагали ничего взамен. Когда я попросил ее продать, она не осмелилась мне отказать. Я даже купил две: одну сразу же съел при ней, а вот эту положил в карман.

— А не могли бы вы, любезнейший, уступить ее мне? Я собираю ребусы. А этот показался мне интересным.

— Как хотите: я могу вам отдать или продать.

— А! — произнес Дермонкур, взглянув более внимательно на своего собеседника. — Мне кажется, что я тебя понял. Ты можешь мне объяснить, что означают эти иероглифы?

— Конечно, и я даже могу сообщить вам кое-какие другие полезные для вас сведения.

— Так ты хочешь, чтобы тебе заплатили?

— Конечно, — нимало не смутившись, ответил крестьянин.

— Вот как ты служишь правительству, назначившему тебя мэром?

— Черт возьми! Разве правительство покрыло черепицей крышу моего дома? Разве правительство сменило на каменные хоромы мое убогое жилище? Нет, я по-прежнему живу в глинобитной, покрытой соломой хижине, которая при пожаре мгновенно превратится в горсточку пепла. За риск надо платить; вы же понимаете, что все мое имущество может в одну ночь сгореть.

— Ты прав. Что ж, господин супрефект, это по вашей части. Слава Богу, я всего лишь солдат; прежде чем получить товар, надо за него заплатить. Вам придется раскошелиться.

— Скорее расплачивайтесь, — произнес фермер, — на нас смотрят со всех сторон.

И в самом деле крестьяне, по всей вероятности движимые любопытством, которое всегда вызывают у них заезжие люди, мало-помалу плотным кольцом окружили двух господ и своего земляка.

Это обстоятельство не ускользнуло от внимания генерала.

— Дорогой мой, — громко произнес он, обращаясь к супрефекту, — вы вовсе не должны верить на слово этому человеку. Он вам продает двести мешков овса по цене девятнадцать франков за мешок. Но нет никакой уверенности в том, что вы их получите. Дайте ему задаток и потребуйте расписку.

— Но у меня нет ни бумаги, ни карандаша, — сказал супрефект, разгадав замысел генерала.

— Так вернитесь в гостиницу, черт возьми! Посмотрим, — продолжал генерал, — продаст ли нам здесь еще кто-нибудь овес? Нам нужно кормить лошадей.

Какой-то крестьянин утвердительно кивнул, и, пока генерал торговался с ним, супрефект и человек с лепешкой смешались с толпой, не привлекая к себе излишнего внимания.

Как, наверное, уже догадался наш читатель, этим человеком был не кто иной, как Куртен.

Попробуем рассказать, чем он с самого утра занимался.

Разговор с юным хозяином дал Куртену обильную пищу для размышлений.

Он рассудил, что простой донос не принесет ему большой выгоды.

Кроме того, правительство может и забыть о необходимости наградить за оказанную услугу одного из своих мелких агентов. Рискуя остаться ни с чем, Куртен подвергался большой опасности, навлекая на себя ненависть роялистов, столь многочисленных в здешних местах.

Вот тогда-то он и придумал план, в который, как мы уже знаем, он посвятил Жана Уллье.

Он надеялся использовать в своих целях влюбленность юного барона и завоевать расположение маркиза де Суде, считая, что тот только и мечтает об этом союзе, а это, в свою очередь, дало бы ему возможность хорошо заработать, если он не будет раскрывать рта, и одновременно спасти человека, чья жизнь, если он не ошибался, высоко ценилась партией роялистов.

Мы видели, как Жан Уллье принял предложение Куртена. И вот тут-то Куртен, упуская такое для него выгодное дело, польстился на мелкую подачку и перешел на сторону правительства.

XX БУНТ

Спустя полчаса после того, как в толпе затерялись супрефект и Куртен, на поиски генерала отправился жандарм. Он нашел его мирно беседующим с благообразным нищим в отрепьях; выслушав несколько слов, сказанных ему на ухо жандармом, генерал поспешил в гостиницу «Белый конь».

Супрефект встретил его в дверях.

— И что же вам удалось узнать? — спросил генерал, увидев, что лицо чиновника так и светится от удовольствия.

— А! Генерал, есть отличная новость! — воскликнул он.

— Что ж, посмотрим.

— Я только что говорил с весьма осведомленным человеком!

— Ну и новость! Они все как один самые осведомленные люди на свете! И самый несведующий из них знает больше господина Талейрана. И что же вам рассказал этот осведомленный человек?

— Он видел, как позавчера вечером в замок Суде прибыл переодетый в крестьянскую одежду граф де Бонвиль в сопровождении невысокого крестьянина, похожего на женщину.

— И что же?

— Генерал, сомнений больше нет.

— Выкладывайте, господин супрефект, все до конца: вы же видите, с каким нетерпением я жду продолжения вашего рассказа, — произнес самым спокойным тоном генерал.

— Я думаю, что эта женщина вовсе не принцесса, которую мы ждали.

— Что ж, вы вправе иметь собственное мнение, а я думаю по-другому.

— Почему же, генерал?

— Потому что у меня есть свои источники информации.

— От добровольных помощников или нет?

— Разве можно от этих людей добиться чего-то добровольно!

— Ба!

— Но что же вы узнали?

— Да ничего.

— Ну все же?

— Когда вы ушли, я занялся покупкой овса.

— А потом?

— Крестьянин, к которому я обратился, попросил у меня задаток. И это требование с его стороны было вполне правомерным. Я же в свою очередь попросил у него расписку, на что также имел полное право. Он хотел зайти в первую попавшуюся на глаза лавчонку, чтобы составить расписку. «Ба! — воскликнул я, — вот тебе карандаш, а у тебя наверняка найдется клочок бумаги: моя шляпа будет вместо стола». При нем действительно оказалось какое-то письмо; разорвав его пополам, он написал на обороте расписку. Вот она.

Супрефект взял листок и прочитал:

«Получено от господина Жана Луи Робье пятьдесят франков в счет оплаты за тридцать мешков овса, которые я обязуюсь ему доставить 28 сего месяца.

14 мая 1832 года.

Ф. Террьен».

— Ну и что? — заметил супрефект. — Я не вижу ничего заслуживающего внимания в этой записке.

— Взгляните, пожалуйста, что написано на обороте.

— Ах! Да! — воскликнул супрефект.

Листок бумаги, который держал в руках чиновник, в самом деле оказался разорванным пополам письмом. На обороте он прочитал:

аркиз!

получил только что новость

которую мы ждем

в Бофе 26-го вечером.

офицеры вашей части

представленные Мадам.

всех ваших под рукой.

с почтением,

у».

— Черт возьми, — воскликнул супрефект, — у меня в руках не что иное, как объявление о торжественном построении! Теперь не составит большого труда восстановить недостающие слова.

— Да, это сделать совсем нетрудно, — произнес генерал.

Затем вполголоса он добавил:

— Даже слишком просто.

— Ну вот, что вы на это скажете? — спросил супрефект. — Не кажется ли вам, что эти люди выглядят слишком большими простаками, что даже настораживает.

— Подождите! — произнес Дермонкур. — Это еще не все.

— Как!

— Распрощавшись с продавцом овса, я разговорился с похожим на юродивого нищим. Поговорив с ним о Боге, о святых, о Пресвятой Деве, о гречихе и урожае яблок — заметьте, что все яблони стоят сейчас в цвету, — я закончил беседу тем, что спросил, не сможет ли он сопроводить нас в Лору, куда мы собирались, если вы не забыли, заехать. «Я не могу», — хитро улыбнувшись, ответил юродивый. «Почему?» — спросил я с самым невинным видом. «Потому что я уже дал согласие, — ответил он, — сопровождать одну благородную даму и двух таких же важных, как вы, господ из Пюи-Лорана в Ла-Флосельер».

— Ах! Черт возьми! Мне кажется, дело усложняется.

— Наоборот, проясняется.

— Объясните.

— Если кто-то начинает вдруг с вами откровенничать в краю, где обычно ни от кого не добьешься лишнего слова, это сразу наводит на мысль о западне, которую расставляют, чтобы провести такую старую лису, как я. Герцогиня Беррийская, если она действительно прибыла в здешние края, не может в одно и то же время находиться в Суде, Бофе и Пюи-Лоране. Разве вы не согласны со мной, мой дорогой супрефект?

— Черт возьми, — ответил, почесывая затылок, государственный муж, — я думаю, что она вполне могла или сможет поочередно посетить их. Я считаю, что, вместо того чтобы спешить туда, где она была или собирается побывать, лучше отправиться прямо в Ла-Флосельер, о котором упоминал в разговоре с вами юродивый.

— Дорогой мой, вы плохой сыщик, — сказал генерал. — Только тот странный тип с лепешкой, кого вы привели сюда, представил нам сведения, которым можно доверять…

— А другие?

— Я готов поспорить на мои генеральские эполеты, что другие крестьяне были подосланы нам каким-то хитрецом: увидев, как мэр беседовал с нами, он решил пустить нас по ложному следу. Мой дорогой супрефект, если мы не хотим остаться с носом, мы должны отправиться на охоту в Суде.

— Браво! — воскликнул супрефект. — А я-то боялся, что поступил опрометчиво. Но теперь ваши слова вселяют в меня уверенность.

— Что же вы такое совершили?

— Я записал имя того странного мэра: его зовут Куртен, и он мэр небольшой деревушки под названием Ла-Ложери.

— Мне известны эти места: тридцать семь лет назад мы чуть было не захватили там Шаретта.

— Так вот он назвал мне человека, кто мог бы стать нашим проводником; во всяком случае, его следовало бы из предосторожности задержать, чтобы он не вернулся в замок и не поднял тревогу…

— И кто этот человек?

— Управляющий и телохранитель маркиза. Вот его приметы.

Генерал взял клочок бумаги и прочитал:

«Волосы седые, коротко подстриженные, лоб низкий, глаза черные, выразительные, брови лохматые, на носу бородавка, из ноздрей торчат волосы, бакенбарды густые; носит круглую шляпу, одет в бархатную куртку, на нем жилет и штаны из той же ткани, кожаные гетры и пояс. Особые приметы: при нем легавая собака каштанового окраса; второй слева передний зуб у него выбит».

— О! — воскликнул генерал. — Да это вылитый портрет моего торговца овсом. Готов поклясться, что он такой же Террьен, как я Варрава.

— Генерал, вы сможете сейчас сами в этом убедиться.

— Как это?

— Через секунду он будет здесь.

— Здесь?

— Несомненно.

— Он придет сюда?

— Да, придет.

— По доброй воле?

— По доброй воле или же его приведут насильно.

— Насильно?

— Да; я приказал его арестовать, и, должно быть, это уже сделано.

— Тысяча чертей! — вскричал генерал, ударив кулаком по столу с такой силой, что супрефект подскочил в кресле. — Тысяча чертей! — повторил он. — Что же вы наделали?

— Генерал, если он такой опасный человек, как о нем мне говорили, я подумал, что у меня нет другого выхода, как заключить его под стражу.

— Опасный! Опасный!.. Да теперь он еще более опасен, чем был четверть часа назад.

— Даже если его арестовали?

— Поверьте мне, пока вы будете его арестовывать, он уже поднимет тревогу. Не успеем мы отъехать на одно льё отсюда, как принцесса уже будет предупреждена. Мы еще счастливо отделаемся, если по вашей милости на нас не набросятся местные мерзавцы, прежде чем мы успеем позвать на помощь кого-нибудь из солдат.

— Возможно, не все еще потеряно… — произнес супрефект, устремляясь к дверям.

— Да, скорее… Ах! Тысяча чертей! Слишком поздно!

В самом деле, с улицы послышался глухой шум, нараставший с каждой секундой все сильнее и сильнее, пока не достиг размаха ужасающего концерта, который исходит от людской толпы, готовой начать схватку.

Генерал открыл окно.

В ста шагах от гостиницы он увидел жандармов, ведущих Жана Уллье со связанными руками.

Их сопровождала негодующая толпа; жандармы проталкивались сквозь нее медленно и с трудом.

Еще не пошло в ход оружие, но нельзя было терять ни минуты.

— Скорее, надо ковать железо, пока горячо! — воскликнул генерал, поспешно сбрасывая с себя гражданский сюртук и натягивая генеральский мундир.

Затем он приказал секретарю:

— Рускони, подай моего коня! Моего коня! А вы, господин супрефект, попробуйте вызвать гвардейцев, но позаботьтесь о том, чтобы без моего приказа не стреляли.

В комнату вошел вызванный секретарем капитан.

— Капитан, — приказал генерал, — соберите людей во дворе, прикажите двадцати егерям из моей охраны седлать лошадей, возьмите на два дня провизии, выдайте по двадцать пять патронов на человека и готовьтесь выступить по первому моему сигналу.

Старый генерал, словно сбросив с себя груз прожитых лет, бегом спустился во двор, посылая к чертям штатских, и на ходу приказал открыть выходившие на улицу ворота.

— Как! — воскликнул супрефект. — Вы хотите выйти к этим буйным головам? Одумайтесь, генерал!

— Наоборот, именно так и надо поступать. Черт возьми! Разве не следует мне спасти моих людей? Вперед, дорогу! Дорогу! Сейчас не время разглагольствовать.

И в самом деле, как только скрипевшие на петлях ворота отворились, генерал, пришпорив коня, ринулся вперед и врезался в самую гущу толпы.

Неожиданное и смелое появление статного пожилого военного с волевым выражением лица в усыпанном наградами генеральском мундире и многочисленными нашивками, великолепное мужество, которое он проявил, — все это произвело на толпу эффект электрического разряда.

Словно по волшебству вдруг наступила тишина, и уже было поднятые дубины опустились. Те крестьяне, что оказались рядом с генералом, невольно поднесли руки к головным уборам; плотные ряды разомкнулись и пропустили старого солдата, участника битв под Риволи и при Пирамидах, шагов на двадцать вперед в направлении жандармов.

— Ребята, что случилось? — воскликнул он так громко, что его было слышно на улицах, примыкавших к площади.

— Только что арестовали Жана Уллье, — послышался чей-то голос.

— Жан Уллье — добрый малый, — вторил ему другой голос.

— Арестовывать надо мошенников, а не честных людей, — произнес третий голос.

— Мы не позволим отвести Жана Уллье в тюрьму, — раздался четвертый голос.

— Тихо! — приказал генерал таким властным тоном, что на площади наступила полная тишина, и продолжил: — Если Жан Уллье — добрый малый и человек честный, в чем я нисколько не сомневаюсь, он будет освобожден; если же Жан Уллье из числа тех, кто пытается вас обмануть, злоупотребляет вашим доверием, он понесет наказание. Как вы считаете, справедливо ли оставлять безнаказанными действия тех людей, кто хочет снова втянуть ваш край в невероятные бедствия, о которых старики рассказывают молодым не иначе как со слезами на глазах?

— Жан Уллье — человек мирный и никому не желает зла, — произнес кто-то в толпе.

— Чего вам не хватает? — продолжал генерал, не обращая внимания на последнюю реплику. — Мы уважаем ваших священников, у нас с вами одна вера. Разве мы покушаемся на жизнь короля, как в тысяча семьсот девяноста третьем году? Разве мы упраздняем Бога, как в тысяча семьсот девяноста четвертом? Разве мы стремимся отнять вашу собственность? Нет, закон стоит на страже ваших интересов. Никогда еще торговля не приносила вам таких доходов.

— Что правда, то правда, — произнес молодой крестьянин.

— Не слушайте тех дурных французов, кто, преследуя свои собственные интересы, готовы навлечь на страну ужасы гражданской войны. Неужели вы их забыли; надо ли вам напоминать? Надо ли напоминать об убитых стариках, матерях, детях, о вытоптанных полях, разоренных и сгоревших домах, о смерти и о запустении, грозящем каждому очагу?

— Это дело рук синих! — послышался голос.

— Нет, обвинять следует не синих, — продолжал генерал, — а тех, кто вас подбивает на эту бессмысленную борьбу, которая в наши дни становится просто безнравственной; если в прошлом этой борьбе, можно было, по крайней мере, найти оправдание, то теперь уже такого оправдания просто нет.

С этими словами генерал направил свою лошадь в сторону жандармов, а те, в свою очередь, пытались изо всех сил пробиться к генералу.

Им стало легче продираться сквозь толпу потому, что простые и доходчивые слова генерала возымели свое действие на отдельных крестьян: одни молча опустили голову, другие же делились с соседями впечатлением от речи генерала, и, если судить по виду крестьян, оно было положительным.

Но чем ближе подъезжал генерал к жандармам и их пленнику, тем меньше доброжелательных лиц он видел вокруг, а те крестьяне, кто стоял ближе всего к пленнику и его конвоирам, выглядели просто угрожающе. Это были, по всей вероятности, главари банд, наводивших страх на местных прихожан.

Перед ними было бы бесполезно упражняться в красноречии: их уже ничто не могло заставить отказаться от раз и навсегда принятого решения — самим ничего не слушать и другим помешать прислушаться к голосу разума.

Эти люди не просто кричали, они вопили.

Мгновенно оценив обстановку, генерал понял, что такие люди признают только грубую силу.

Обен Куцая Радость был в первых рядах вопивших мятежников.

И это было удивительно для человека с таким увечьем, как у него.

Однако сейчас вместо обычных деревяшек у него были настоящие ноги, так как Обен Куцая Радость оседлал какого-то нищего чрезвычайно высокого роста и сидел на нем, словно всадник на коне.

Находясь на плечах нищего, который ухватил его за ремни протезов, трактирщик держался не менее уверенно на нем, чем генерал в своем седле.

Доставая головой до генеральских эполет, Обен Куцая Радость осыпал старого вояку яростной бранью, сопровождая ее угрожающими жестами.

Генерал вытянул руку, схватил калеку за воротник куртки, приподнял и продержал его несколько секунд в воздухе над головами крестьян, прежде чем бросить его жандарму.

— Свяжите этого шута горохового! — воскликнул он. — У меня от него в конце концов заболит голова.

Освобожденный от своей ноши, нищий поднял голову, и генерал узнал в нем того юродивого, с кем он беседовал утром, однако сейчас нищий ничем не отличался от любого нормального человека.

Поступок генерала развеселил толпу, но взрывы смеха сразу же смолкли.

Обен Куцая Радость оказался в руках жандарма, слева от которого шел Жан Уллье.

Вынув незаметно из кармана нож с уже раскрытым лезвием, он вонзил его по рукоятку в грудь жандарма и закричал:

— Да здравствует Генрих Пятый! Спасайся, Уллье!

В эту минуту нищий, видимо из духа соперничества решивший достойно ответить на действия генерала, проскользнул под генеральским конем, внезапным резким движением схватил всадника за ногу и сбросил его с лошади.

Генерал и жандарм упали на землю, словно одновременно были убиты.

Но генерал сразу же поднялся на ноги и ловко вскочил в седло.

Оказавшись снова на коне, он с такой силой ударил кулаком по непокрытой голове нищего, что тот, не издав ни звука, упал навзничь, словно ему размозжили череп.

И жандарм и нищий лежали без движения: нищий потерял сознание, а жандарм был мертв.

В это время Жан Уллье, хотя у него были связаны руки, неожиданно так сильно толкнул плечом второго жандарма, что тот покачнулся.

Переступив через тело мертвого солдата, пленник бросился бежать.

Однако генерал, казалось, видел даже то, что происходило у него за спиной.

Развернув лошадь, он врезался в самую гущу толпы и, подхватив рукой Жана Уллье точно так же, как Обена Куцая Радость, уложил его впереди себя поперек седла.

В тот же миг на него посыпался град камней и в воздухе мелькнули палки.

Жандармы не растерялись: ощетинившись штыками, они приблизились к генералу, и толпа, не осмеливаясь пойти на них врукопашную, стала забрасывать их камнями.

Им оставалось сделать всего шагов двадцать до постоялого двора.

В эту минуту положение генерала и его людей стало критическим.

Возмущение крестьян, решивших во что бы то ни стало освободить Жана Уллье, достигло крайнего накала.

Несмотря на то что уже несколько штыков обагрились кровью, натиск мятежников усилился.

К счастью, генерал уже находился на таком расстоянии от своих солдат, что они услышали его голос.

— Ко мне, гренадеры тридцать второго полка! — крикнул он.

В ту же секунду ворота постоялого двора распахнулись, пропуская солдат со штыками наперевес, бросившихся на выручку генералу и оттеснивших крестьян.

В сопровождении своей охраны ему удалось пробиться к постоялому двору.

Его уже поджидал супрефект.

— Вот этот ваш человек, — произнес генерал, сбрасывая Жана Уллье с лошади, словно куль, — он нам дорого обошелся. Видит Бог, он должен нам за это заплатить.

Неожиданно на другом конце площади послышались частые выстрелы.

— Что это? — спросил, прислушиваясь и раздувая ноздри, генерал.

— По-видимому, это национальная гвардия, — ответил супрефект. — Я вызвал гвардейцев и приказал им напасть на мятежников с тыла.

— А кто отдал приказ открыть огонь?

— Я, генерал, ведь необходимо было вас освободить.

— Тысяча чертей! Вы же видите, что я освободился без вашей помощи, — произнес старый солдат.

Затем, покачав головой, он произнес:

— Запомните, сударь, во время гражданской войны напрасно пролитая кровь — это больше чем преступление, это настоящая ошибка.

Во дворе показался прискакавший галопом ординарец.

— Мой генерал, — произнес офицер, — мятежники разбегаются кто куда. Надо ли, чтобы их преследовали подоспевшие егеря?

— Всем оставаться на своих местах! — приказал генерал. — Пусть восставшими займутся национальные гвардейцы. Они между собой смогут договориться по-дружески.

В самом деле, словно в подтверждение его слов, раздался второй ружейный залп, возвестивший о том, что крестьяне и национальные гвардейцы пришли к взаимному соглашению.

(Именно эти два залпа и услышал в Ла-Ложери барон Мишель.)

— Да, — произнес генерал, — остается только извлечь хоть какую-нибудь пользу из этого печального дня.

Затем, указывая на Жана Уллье, он продолжил:

— У нас остался последний шанс, если этот человек поделится с нами своим секретом. Эй, жандармы, скажите, говорил ли он с кем-нибудь после того, как вы его арестовали?

— Нет, генерал, он даже не мог пошевелить рукой, так крепко они были у него связаны.

— Но, может быть, он хотя бы кивнул или что-то произнес? Вы же знаете, для этих мужланов достаточно и одного жеста или слова.

— Никак нет, генерал.

— Ну тогда попробуем еще раз, может, нам и повезет. Капитан, накормите своих людей: мы отправляемся в путь через четверть часа. Чтобы навести порядок в городе, хватит жандармов и национальных гвардейцев, а мои двадцать егерей будут нам разведывать дорогу.

И он вошел на постоялый двор.

Солдаты занялись подготовкой к маршу.

Пока генерал говорил, Жан Уллье сидел на камне посреди двора под охраной двух жандармов.

Его лицо хранило обычную невозмутимость, а сам он связанными руками гладил пса, не отходившего от него ни на минуту. Положив голову на колени хозяина, пес время от времени лизал его связанные руки, словно желая сказать пленнику, что в беде у него остался хоть один преданный друг.

Жан Уллье поглаживал пса перышком дикой утки, подобранным им во дворе; затем, воспользовавшись тем, что внимание его охранников было отвлечено чем-то происходившим неподалеку, он просунул перышко в собачью пасть, и, поднявшись, негромко скомандовал:

— Вперед, Коротыш!

Пес нехотя повиновался, оглядываясь время от времени на хозяина; затем он побежал к воротам и исчез за ними так проворно, что его никто не заметил.

— Отлично! — произнес Жан Уллье. — Он будет на месте раньше нас.

К несчастью, не только жандармы следили за пленником!

XXI ВОЗМОЖНОСТИ ЖАНА УЛЛЬЕ

И сейчас по всей Вандее найдется немного хороших широких дорог; все они были проложены после 1832 года, то есть после событий, о которых идет речь в нашем повествовании.

Именно отсутствие дорог было главным козырем восставших во время большой войны.

Скажем несколько слов о дорогах, существовавших уже тогда, причем тех, что проходят по левому берегу Луары.

Таких дорог две.

Одна идет от Нанта к Ла-Рошели через Монтегю, а другая — от Нанта в Пембёф через Ле-Пельрен, почти на всем своем протяжении пролегая вдоль берега реки.

Кроме этих главных дорог, имеется еще несколько скверных второстепенных, или проселочных: от Нанта в Бопрео через Валле; от Нанта в Мортань, Шоле и Брессюир через Клиссон; от Нанта в Ле-Сабль-д’Олон через Леже; из Нанта в Шаллан через Машкуль.

По этим дорогам невозможно было добраться из Монтегю в Машкуль, не сделав большой крюк; доехав до Леже, следовало свернуть на дорогу, ведущую из Нанта в Ле-Сабль-д’Олон, и двигаться по ней до пересечения с дорогой на Шаллан и уже по ней подниматься до Машкуля.

Решившись на столь нелегкий переход, генерал хорошо понимал, что успех экспедиции зависит от того, с какой скоростью поедет отряд.

Впрочем, эти дороги были отнюдь не более приспособлены к военным переходам, чем проселочные.

По обе стороны пролегали широкие и глубокие овраги; поросшие густым кустарником, зажатые между двух скатов, по верху которых шла живая изгородь, они представляли собой почти идеальное место для устройства засад.

Те немногие преимущества, что давали эти дороги своим удобным местоположением, отнюдь не возмещали их недостатки, вот почему генерал выбрал проселочную дорогу, по которой он мог добраться до Машкуля через Вьейвинь, укорачивая путь почти на полтора льё.

Принятая генералом система расквартирования войск позволяла приучить солдат к местности и заранее познакомить их с опасными тропами.

Капитан, командовавший отрядом пехотинцев, изучил дорогу до реки Булонь, проехав по ней днем; а так как Жан Уллье несомненно отказался бы показывать им дорогу дальше, было решено, что, когда отряд доберется до реки, его будет ожидать проводник, посланный Куртеном (сам он не осмелился открыто оказать им помощь).

Решив двигаться по проселочной дороге, генерал принял все необходимые меры предосторожности, чтобы его маленькое войско не было застигнуто врасплох.

Впереди отряда скакали два вооруженных пистолетами егеря с факелами в руках, за ними, по обеим сторонам дороги, продвигалась дюжина солдат, проверяя на своем пути высокий кустарник, который рос рядом с дорогой, а иногда и господствовал над ней.

Во главе малочисленного отряда ехал генерал, а в центре колонны он поместил Жана Уллье.

Старый вандеец со связанными руками лежал поперек седла одного из егерей; опоясывавший его ремень, которым он был привязан к лошади, для большей надежности был схвачен узлом на груди перевозившего его всадника, с тем чтобы Жан Уллье, если бы ему даже удалось перерезать веревку, скрутившую его руки, не смог бы далеко убежать от солдата.

По обе стороны от него ехали два егеря; в их обязанности входило сторожить пленника.

Шел всего седьмой час вечера, когда отряд вышел из Монтегю; необходимо было проехать пять льё; посчитав, что на преодоление одного льё отряду понадобится один час, генерал решил, что на весь путь будет достаточно пяти часов и что к одиннадцати часам ночи они прибудут в замок Суде.

По мнению генерала, этот час будет наиболее благоприятным для осуществления его замысла.

Если Куртен не обманул и его предположения подтвердятся, главари вандейского мятежа соберутся в Суде для переговоров с принцессой и, возможно, еще не разъедутся по домам, когда отряд прибудет в замок. А если предположения генерала окажутся верными, ему удастся схватить сразу всех заговорщиков.

Полчаса спустя, то есть в то время, когда конвой удалился от Монтегю на полульё и проезжал развилку дороги на Сен-Корентен, он поравнялся со старухой в лохмотьях: стоя на коленях, она молилась перед придорожным распятием.

На шум проезжавших мимо всадников женщина обернулась и, вероятно движимая любопытством, поднялась на ноги, встав на обочине дороги, с тем чтобы поглазеть на военных; затем, словно расшитый золотом генеральский мундир навел ее на какую-то мысль, она начала бормотать молитву — так обычно нищие выпрашивают милостыню.

Офицеры и солдаты, задумавшиеся над своими проблемами и мрачневшие, по мере того как темнело небо, проезжали мимо старухи, не остерегаясь ее.

— Разве ваш генерал не заметил попрошайку? — спросил Жан Уллье, обращаясь к егерю, ехавшему справа от него.

— Почему вы об этом спрашиваете?

— Потому что он не поделился с ней содержимым своего кошелька. Ему не помешало бы быть более осторожным! Тот, кто отталкивает протянутую за милостыней ладонь, рискует нарваться на кулак. Нас ждет беда.

— Приятель, если ты говоришь о себе, то ты не ошибаешься, делая такое предположение, ибо, как мне кажется, из нас всех именно тебе первому грозят неприятности.

— Я знаю, и потому мне бы хотелось их избежать.

— Каким образом?

— Опусти руку в мой карман и возьми монету.

— Зачем?

— Подай милостыню этой женщине, и она помолится за меня, подавшего ей милостыню, и за тебя, оказавшего мне помощь в этом благородном деле.

Егерь пожал плечами, но суеверие особенно заразительно, а то, которое связано с милосердием, больше, чем какое-либо другое.

Солдат, считавший себя выше предрассудков, тем не менее решил, что не стоит отказывать Жану Уллье в услуге, о которой тот попросил, тем более что и ему он пообещал благословение Бога.

В это время отряд сворачивал направо на дорогу, идущую по впадине во Вьейвинь; генерал остановил коня и пропустил вперед своих солдат, с тем чтобы посмотреть, точно ли выполняются все его распоряжения, и тут он заметил, что Жан Уллье разговаривает с соседом; от него также не ускользнул и жест солдата.

— Почему ты позволяешь заключенному разговаривать с прохожими? — спросил он егеря.

Солдат доложил генералу о просьбе Жана Уллье.

— Стойте! — приказал генерал. — Задержите эту женщину и обыщите ее.

Приказ генерала был тут же выполнен; у нищенки не нашли ничего, кроме нескольких монет, и генерал принялся их внимательно рассматривать.

Но напрасно он вертел их в руках: ему так и не удалось заметить на них ничего подозрительного.

Он тем не менее положил монеты в карман, дав старухе взамен пять франков.

Насмешливо улыбаясь, Жан Уллье наблюдал за генералом.

— Ну вот, мамаша, — произнес он вполголоса, но достаточно громко, чтобы нищенка услышала его слова, — вы видите, что скромная милостыня пленника (он голосом выделил это слово) принесла вам удачу, пусть это будет лишним поводом для того, чтобы вы не забыли упомянуть мое имя в своих молитвах. Дюжина «Аве Мария», если в них будет замолвлено слово и за меня, поможет спасению моей несчастной души.

Последнюю фразу Жан Уллье произнес немного громче.

— Приятель, — сказал генерал, обращаясь к Жану Уллье, когда колонна снова пришла в движение, — теперь, если вам снова придет в голову мысль подать кому-нибудь милостыню, вы должны будете это сделать через меня; я попрошу помолиться за вас всех, кого вы захотите материально поддержать; мое посредничество будет только приветствоваться Небесами и избавит вас от многих неприятностей на земле. А вы, — строгим голосом продолжил генерал, обращаясь к всадникам, — впредь должны неукоснительно выполнять все мои приказы, ибо в противном случае вас ждут крупные неприятности.

Во Вьейвине отряд сделал привал на четверть часа, чтобы пехотинцы смогли передохнуть.

Посреди присевших солдат поместили вандейца, чтобы не подпускать к нему близко местных жителей, немедленно примчавшихся, чтобы посмотреть на отряд.

Лошадь, на которой везли Жана Уллье, расковалась и выбилась из сил под двойной ношей, и генерал приказал егерям подыскать ей на замену среди других лошадей отряда ту, что казалась самой выносливой.

Самая крепкая лошадь в конвое принадлежала солдату, ехавшему в авангарде; несмотря на опасности, подстерегавшие его впереди отряда, он с большой неохотой согласился заменить своего товарища.

Это был коренастый широкоплечий мужчина невысокого роста, с добрым и умным лицом, не отличавшийся среди своих товарищей бравой выправкой.

Пока готовили замену при свете фонаря (уже наступила ночь) и проверяли надежность веревок и ремней, которыми был связан пленник, Жан Уллье успел разглядеть черты лица того человека, с кем ему предстояло продолжить путь; встретившись с ним взглядом, он заметил, что солдат покраснел.

Прежде чем двинуться в путь, были приняты дополнительные меры предосторожности, ибо по мере продвижения отряда вперед местность становилась все менее открытой и, следовательно, все более благоприятной для засады.

Ни подстерегавшие солдат опасности, ни накопившаяся усталость за день перехода по дороге, проходившей по дну усыпанного огромными валунами оврага, не сказались на веселом настроении солдат, превративших рискованную экспедицию в развлечение; притихшие в начале сумерек, с наступлением ночи они разговорились между собой с той свойственной французам беззаботностью, которая может на мгновение погаснуть, но тут же вспыхивает вновь.

И только егерь, на чьей лошади находился Жан Уллье, выглядел необычно хмурым и озабоченным.

— Черт возьми, Тома, — обратился к нему солдат, ехавший справа от него, — ты никогда не отличался особенно веселым нравом, но, честное слово, сегодня у тебя такой вид, словно ты едешь в обнимку с самим дьяволом.

— Тысяча чертей, — сказал солдат, скакавший слева, — если он не едет с дьяволом в обнимку, он его везет, как мне кажется, на собственной спине.

— Тома, представь себе, что вместо земляка ты везешь с собой землячку, и ущипни-ка ее за лодыжку.

— Парень должен знать, как это бывает: в их деревне принято сажать девушек на лошадь позади себя, чтобы она его обнимала сзади.

— Да, ты прав, — произнес первый солдат, — Тома, а тебе известно, что ты наполовину шуан?

— Скажешь тоже: наполовину — нет, полностью!.. Разве он не ходит на мессу каждое воскресенье?

Егерь, на которого обрушились насмешки товарищей, не успел ответить: послышался голос генерала, приказавшего перестроиться и следовать гуськом, так как тропинка стала совсем узкой, а склоны оврага сблизились так, что двум всадникам уже нельзя было проехать бок о бок.

Пока отряд перестраивался, Жан Уллье стал потихоньку напевать бретонскую песенку, начинавшуюся словами:

Шуаны — люди добрые…

При первых же словах песни всадник вздрогнул.

Один егерь ехал впереди, а другой сзади, и Жан Уллье, воспользовавшись тем, что оказался вне поля их зрения, наклонился к уху молчаливого всадника.

— Ты напрасно отмалчивался, — шепнул он, — Тома Тенги, я тебя сразу узнал точно так же, как и ты меня.

Солдат глубоко вздохнул и пошевелил плечами, словно хотел сказать, что выполняет приказ против своей воли.

Однако он по-прежнему хранил молчание.

— Тома Тенги, — продолжал Жан Уллье, — а известно ли тебе, куда ты направляешься? Знаешь ли ты, куда везешь старого друга твоего отца? Ты хочешь участвовать в разбое и разорении замка Суде, чьи хозяева всегда помогали твоей семье!

Тома Тенги снова вздохнул.

— Твой отец умер! — продолжал Жан Уллье.

Тома не ответил, но дрогнул в седле, и только одно слово слетело с его губ, и только Жан Уллье услышал его:

— Умер?..

— Да, умер! — прошептал Жан Уллье. — А кто сидел у его постели вместе с твоей сестрой Розиной, когда он отдавал Богу душу? Две хорошо известные тебе барышни из Суде, мадемуазель Берта и мадемуазель Мари, рисковавшие жизнью, потому что могли подхватить злокачественную лихорадку, которая была у твоего отца. Не имея возможности продлить его дни, два ангела старались облегчить его страдания. Где теперь твоя сестра, потерявшая родной кров? В замке Суде. Что скажешь, Тома Тенги? По мне, лучше быть несчастным Жаном Уллье, которого расстреляют где-нибудь под забором, чем человеком, который везет его со связанными руками и ногами на казнь!

— Замолчи, Жан! Замолчи! — произнес со слезами в голосе Тома Тенги. — Мы еще не добрались до места… Там увидим.

Пока шел разговор между Жаном Уллье и сыном Тенги, овраг, по которому продвигался маленький отряд, резко пошел под уклон.

Отряд спускался к броду через Булонь.

Наступила ночь; стояла настолько беспросветная тьма, что не было видно ни единой звездочки на небе; такая ночь, с одной стороны, благоприятствовала успешному завершению экспедиции, а с другой — становилась во время продвижения по дикой и незнакомой местности источником серьезной опасности.

На берегу отряд ожидали с пистолетами в руках два егеря, ехавшие впереди.

Они остановились и в беспокойстве оглядывались по сторонам.

И их можно было понять: вместо хрустально-прозрачной воды, струящейся между камнями, как обычно бывает в тех местах, где устраивают брод, глазам солдат предстала темная стоячая вода, лениво омывающая скалистые берега Булони.

Напрасно солдаты всматривались в темноту: обещанного Куртеном проводника не было и в помине.

Генерал наконец решил его окликнуть.

— Пароль? — раздался чей-то голос с другого берега.

— Суде! — крикнул генерал.

— Значит, вас я и жду.

— Это брод через Булонь? — спросил генерал.

— Да!

— Но почему же здесь так глубоко?

— Из-за паводка после недавно выпавших дождей.

— А высокая вода не помешает нам перебраться через реку?

— Черт возьми, я никогда еще не видел, чтобы здесь было настолько глубоко; мне кажется, что было бы благоразумней…

Неожиданно голос проводника смолк и послышался глухой стон.

До солдат донесся шум борьбы, словно несколько человек катались по гальке.

— Тысяча чертей! — воскликнул генерал. — Убивают нашего проводника!

Ответом на возглас генерала был громкий стонущий крик умирающего человека.

— Гренадерам сесть на лошадей позади незанятых егерей! — скомандовал генерал. — Капитан, следуйте за мной! Двум лейтенантам стоять на месте с оставшимися солдатами, пленником и тремя егерями охраны! Вперед и поживее!

Понадобилось всего несколько секунд, чтобы семнадцать гренадеров вскочили на лошадей позади егерей.

Восемьдесят гренадеров, два лейтенанта, пленник и трое егерей, в том числе Тенги, остались на правом берегу Булони.

Приказ был исполнен молниеносно, и генерал, возглавивший отряд из семнадцати егерей с гренадерами позади, въехал в реку.

В двадцати шагах от берега стало так глубоко, что у лошадей из-под копыт ушло дно, но они поплыли и несколько минут спустя благополучно достигли противоположного берега.

Пехотинцы спрыгнули на землю.

— Вы что-нибудь видите? — спросил генерал, вглядываясь в темноту.

— Нет, генерал, — ответили солдаты в один голос.

— Но именно отсюда, — продолжал генерал, словно размышляя вслух, — раздался крик нашего проводника. Обыщите кусты, но не отходите далеко друг от друга; возможно, вы найдете его труп.

Солдаты выполнили приказ генерала и прочесали местность в радиусе пятидесяти метров от своего командира, однако четверть часа спустя вернулись ни с чем, заметно обескураженные внезапным исчезновением проводника.

— Вы никого и ничего не нашли? — спросил генерал.

К нему подошел гренадер, что-то держа в руках.

— Я нашел вот этот матерчатый колпак, — сказал он.

— Где?

— На кустарнике.

— Это колпак нашего проводника, — сделал вывод генерал.

— Почему вы так решили? — спросил капитан.

— Потому что, — ответил, не раздумывая, генерал, — напавшие на него люди были в шапках.

Капитан замолк, не решаясь досаждать генералу расспросами, хотя было видно, что ответ генерала ничего ему не прояснил.

Дермонкур догадался о причине его молчания.

— Все очень просто, — произнес он, — люди, убившие нашего проводника, по всей видимости, шли за нами по пятам с той самой минуты, когда мы выехали из Монтегю, с целью отбить у нас нашего пленника. Похоже, что он более важная персона, чем я полагал вначале. Наши преследователи днем были на ярмарке, и, таким образом, у них на головах должны были быть шапки, как у всех выходящих на улицу людей, в то время как нашего проводника подняли с постели посреди ночи и он нахлобучил на голову первое, что ему попало под руку, или же отправился в дорогу в том, что было у него на голове, а именно в колпаке.

— И вы думаете, генерал, — сказал капитан, — что шуаны осмелились так близко подойти к нашему отряду?

— Они идут за нами от самого Монтегю и ни разу не потеряли нас из виду. Черт возьми! На этой войне так часто слышишь обвинения в жестоком обращении, но всякий раз на собственной шкуре понимаешь, что проявляешь излишнюю мягкость… Какой же я простак!

— Генерал, я отказываюсь вас понимать, — улыбнулся капитан.

— Вы помните нищенку, что встретилась нам на дороге, когда мы выезжали из Монтегю?

— Да, генерал.

— Так вот, по вине этой мерзавки мы оказались в столь незавидном положении. Мне хотелось отправить ее под стражей обратно в город, и я напрасно не доверился интуиции: ведь я бы мог спасти жизнь этому бедняге. Теперь я понял, что это за молитвы «Аве Мария», с которыми наш пленник связывал свое спасение до прибытия в Суде: мы только что слышали, как их исполнял целый церковный хор.

— Вы считаете, что им хватит наглости напасть на нас?

— Если бы у них было достаточно людей, они бы уже давно это сделали, но у них не больше пяти или шести человек.

— Мой генерал, вы хотите отдать приказ оставшимся на другом берегу солдатам начать переправу?

— Не торопитесь! Здесь слишком глубоко, у лошадей из-под копыт ушло дно: наши пехотинцы рискуют утонуть. Здесь поблизости должно быть более подходящее для переправы место.

— Вы думаете, генерал, что мы найдем брод?

— Черт возьми! Да я в этом просто уверен.

— Так вы знаете эту реку?

— Конечно, нет.

— Тогда откуда такая уверенность?

— Ах! Капитан, сразу видно, что вы не участвовали, как я, в великой войне, в этой войне дикарей, когда приходилось полагаться только на свою интуицию. Совершенно ясно, что они не поджидали нас по эту сторону реки до того, как мы вышли на берег.

— Это понятно только вам, мой генерал.

— Эй! Боже мой, да это понятно всем. Если бы они сидели в засаде на этом берегу, они услышали бы шаги нашего проводника, который, не подозревая об опасности, продирался сквозь кусты, и не стали бы ждать нас, чтобы захватить или убить его; следовательно, можно сделать вывод, что эти бандиты шли по нашим следам.

— Да, генерал, вполне возможно.

— Должно быть, они вышли к берегу Булони немного раньше нас. А промежуток времени, отделяющий наше прибытие и нашу остановку от того мгновения, когда напали на проводника, был слишком коротким, и у них не было времени сделать большой крюк в поисках брода.

— Почему бы им не переправиться в том же месте, что и мы?

— Потому что крестьяне в большинстве своем, в особенности в глубинке, не умеют плавать. Вот почему сам по себе напрашивается вывод, что переправа находится где-то совсем рядом. Пусть четверо солдат поднимутся вверх по течению реки, а четверо других спустятся вниз на пятьсот шагов. Вперед и поживее! Мы не должны ждать, пока нас здесь всех перебьют в то время, когда мы промокли до нитки!

Не прошло и десяти минут, как офицер возвратился.

— Вы были абсолютно правы, генерал, — доложил он. — Всего в трехстах шагах отсюда мы увидели островок посреди реки, от него к берегу перекинуто дерево, а еще одно дерево служит мостиком к другому берегу.

— Браво! — воскликнул генерал. — Солдаты смогут перейти реку, не замочив пороха.

И затем, обращаясь к отряду, оставшемуся на другом берегу, он скомандовал:

— Эй! Лейтенант, идите вверх по течению до переброшенного через реку дерева и не сводите глаз с пленного!

XXII «АПОРТ, КОРОТЫШ! АПОРТ!»

В течение пяти минут разделенный на две части отряд поднимался одновременно по обе стороны Булони.

Добравшись наконец до места, указанного капитаном, генерал дал команду остановиться.

— Сорок солдат во главе с лейтенантом, вперед! — приказал он.

Пехотинцы под командованием офицера вошли в реку и побрели по плечи в воде, держа высоко над головой на вытянутых руках ружья и боеприпасы, чтобы их не замочить.

Выбравшись на другой берег, солдаты заняли свое место в колонне.

— А теперь, — приказал генерал, — переправляйте пленного.

Тома Тенги вместе с Жаном Уллье въехали в воду в сопровождении двух егерей, следовавших справа и слева от них.

— Будь я, Тома, на твоем месте, — тихим и проникновенным голосом произнес Жан Уллье, — я бы опасался только одного: чтобы передо мной не возник призрак моего отца и не поставил бы меня перед выбором — пролить кровь его лучшего друга или отпустить его на свободу, расстегнув злосчастный ремень.

Егерь вытер рукой выступивший на лбу пот и перекрестился.

К этому времени трое всадников уже добрались до середины реки, но их слегка развело сильное течение.

Неожиданно послышался всплеск воды, доказывавший, что не напрасно Жан Уллье напоминал несчастному бретонскому солдату о призраке столь почитаемого им отца.

Генерал сразу же понял, что происходит.

— Пленный убегает! — воскликнул он громовым голосом. — Зажечь факелы, рассредоточиться по берегу, стрелять по нему, как только он появится на поверхности воды! А что до тебя, — добавил он, обращаясь к Тома Тенги, выезжавшему из воды в двух шагах от него и не пожелавшему скрыться, — ты от меня далеко не уйдешь!

И, достав пистолет из кобуры, генерал воскликнул:

— Смерть предателю!

И он выстрелил.

Сраженный наповал, Тома Тенги упал…

Солдаты выполнили приказ генерала с поспешностью, свидетельствовавшей о том, что они понимали, насколько серьезно их положение, и рассыпались по берегу реки вдоль ее течения.

В темных водах реки отражались кровавые отблески дюжины факелов, зажженных по правому и левому берегам Булони.

Освободившийся от основных пут в ту минуту, когда Тома Тенги решился расстегнуть ремень, которым он был привязан к своему пленнику, Жан Уллье соскользнул вниз и нырнул в воду между копытами лошади правого всадника.

Теперь нас несомненно спросят, как Жан Уллье мог плыть со связанными руками.

С наступлением темноты Жан Уллье, нисколько не сомневаясь в том, что ему удастся в конце концов уговорить сына своего старого товарища, чтобы тот отпустил его, в те минуты, когда он замолкал, только и делал, что зубами пытался перегрызть веревку, опутывающую его руки.

Зубы у Жана Уллье оказались на редкость крепкими; на подступах к Булони его веревка держалась на одной только нити. Когда он соскользнул в воду, ему было достаточно лишь небольшого усилия, чтобы освободиться от пут.

Прошло несколько секунд, и Жану Уллье пришлось вынырнуть, чтобы набрать воздух в легкие. И в тот же миг грянул залп из десяти ружей, и десять пуль вздыбили пену вокруг головы пловца.

Каким-то чудом его не задела ни одна из пуль, просвистевших так близко от него, что он почувствовал на своем лице их свинцовое дыхание.

И было бы неосторожно с его стороны полагаться во второй раз на удачу, ибо теперь это значило бы искушать случай, искушать самого Господа Бога.

Он снова нырнул и, вместо того чтобы плыть вниз, поплыл на глубине против течения, используя уловку зверя, который пытается сбить со следа настигающих его охотничьих собак.

Почему бы ему не попытать счастья там, где оно иногда улыбалось зайцу, лисице или волку, за которыми он сам в свое время охотился?

Жан Уллье поплыл против течения, задерживая дыхание до тех пор, пока ему не стало казаться, что его грудь разрывалась на части, и всплыл в том месте, куда не доходил свет факелов, зажженных по обе стороны реки.

Действительно, ему удалось перехитрить своих врагов.

Далекие от мысли, что после побега Жан Уллье прибегнет к новой уловке, солдаты продолжали поиски, спускаясь вниз по течению Булони, держа ружья, словно охотники, преследующие дичь и готовые нажать на курки, как только увидят свою добычу.

А так как добычей был человек, их нервы были напряжены до предела.



И только пятеро или шестеро гренадеров с единственным факелом в руках пошли вверх по течению Булони.

Стараясь производить как можно меньше шума, Жан Уллье доплыл, сдерживая дыхание, до ветвей склонившейся над водой ивы.

Он ухватился за одну из них, зажал ее в зубах и запрокинул голову назад с тем, чтобы на поверхности находились лишь рот и нос.

Еще не успев восстановить дыхание, он услышал жалобный вой, доносившийся с того места, где стояли солдаты и откуда он вошел в воду.

И он тут же понял, кому принадлежал этот вой.

— Коротыш! — прошептал он. — Коротыш здесь? Но разве я не послал его в Суде? Должно быть, с ним приключилось какое-то несчастье, раз он не добрался… О! Боже всемилостивый, — добавил он с необычайным жаром, словно молясь, — именно сейчас мне нельзя снова попадаться в руки этим людям.

Солдаты тоже узнали его пса, которого видели во дворе постоялого двора.

— Вот его пес! Вот его пес! — хором закричали они.

— Отлично! — сказал сержант. — Пес приведет нас к своему хозяину.

И он попытался схватить Коротыша.

Несмотря на усталость, бедному животному все же удалось увернуться и, потянув носом воздух, броситься в воду.

— Сюда, друзья! Сюда! — крикнул сержант, обращаясь к солдатам, шарившим на берегу, и указывая рукой в направлении собаки. — Нам остается только проследить за псом. Вперед, Коротыш, вперед!

В ту минуту, когда Жан Уллье узнал жалобный вой Коротыша, он с риском для жизни высунул голову из воды.

Увидев, как пес по диагонали переплывает реку по направлению к нему, он понял, что пропал, если не примет единственно верное решение.

У Жана Уллье не было выбора: он должен был пожертвовать псом.

Если бы речь шла только о нем, Жан Уллье погиб или спасся бы вместе с собакой, по крайней мере, он бы еще мог раздумывать, стоит ли ему спасаться ценой жизни Коротыша.

Он осторожно снял накидку из козьей шкуры, которую носил поверх фуфайки, и опустил в воду, подтолкнув на середину реки.

Коротыш уже был в пяти или шести футах от него.

— Ищи! Апорт! — тихим голосом приказал Жан Уллье, указывая псу направление, куда он должен плыть.

Но, по-видимому, у пса силы были на исходе, и он не торопился выполнять приказ хозяина.

— Коротыш, апорт! Апорт! — повторил Жан Уллье более повелительным тоном.

Коротыш бросился вслед за накидкой, которую течение реки уже отнесло на двадцать футов от него.

Увидев, что его хитрость удалась, Жан Уллье, набрав побольше воздуха в легкие, снова погрузился в воду в ту самую секунду, когда солдаты на берегу подошли к большой иве.

Один из них проворно забрался на дерево и, подняв над головой факел, осветил русло реки.

Солдаты увидели, как накидку быстро уносит течение и как Коротыш, плывя за ней, жалобно скулит, словно огорченный, что не может из-за усталости быстро выполнить команду хозяина.

Следуя за псом, солдаты побежали берегом вниз по реке, удаляясь от Жана Уллье, как вдруг один из них, разглядев на поверхности воды уплывавшую накидку, воскликнул:

— Сюда! Ребята, сюда! Он здесь, этот негодяй!

Вслед за тем он выстрелил по накидке.

Подняв страшный шум, гренадеры и егеря со всех ног побежали по обоим берегам, все больше и больше удаляясь от того места, где прятался Жан Уллье, и стреляя по козьей шкуре, к которой безуспешно плыл Коротыш.

В течение нескольких минут ружья палили так часто, что факелы больше не были нужны: вспышки горевшей серы, вылетавшие из стволов ружей, освещали глубокую дикую расселину, по которой протекала Булонь, а эхо, отражавшееся от скал, подхватывало раскаты выстрелов, и казалось, что стрелков вдвое больше, чем их было на самом деле.

Генерал первый догадался о том, что солдаты ошиблись.

— Прикажите прекратить огонь, — приказал он капитану, шагавшему рядом с ним. — Эти дураки приняли видимость за мишень!

В это мгновение гребень прибрежной скалы осветился вспышкой выстрела; послышался резкий свист пули, пролетевшей над самой головой офицеров и впившейся в ствол дерева в двух шагах впереди от них.

— Ну вот, — заметил генерал, не теряя самообладания, — наш пленный просил прочитать за него двенадцать раз «Аве Мария», но похоже, что его друзья предпримут кое-что покрепче.

Действительно, раздалось три или четыре выстрела, и пули отрикошетили от реки. Кто-то вскрикнул от боли.

И тогда перекрывавшим солдатский крик голосом генерал приказал:

— Горнист, играйте сбор; потушить факелы!

И совсем тихо добавил капитану:

— Прикажите сорока солдатам, оставшимся на том берегу, переправиться на нашу сторону; возможно, нам скоро понадобится весь наш отряд.

Встревоженные ночной атакой, солдаты тут же сгрудились вокруг своего командира.

Край прибрежного склона снова осветился от пяти или шести выстрелов, расчертивших темное небо; один гренадер упал замертво; одна лошадь встала на дыбы, а затем упала, придавив своего всадника: пуля попала ей прямо в грудь.

— Тысяча чертей, вперед! — скомандовал генерал. — И посмотрим, осмелятся ли нас подождать эти ночные птицы.

И он первый стал карабкаться вверх на скалу с такой решимостью, что, несмотря на темноту, затруднявшую восхождение, несмотря на пули, рикошетившие от скалы и ранившие еще двух солдат, не прошло и нескольких секунд, как отряд добрался до вершины.

Огонь прекратился словно по волшебству, и если бы не колыхавшиеся кусты дрока, свидетельствовавшие о том, что здесь сейчас только сидели в засаде шуаны, можно было бы подумать, будто противник провалился сквозь землю.

— Какая скверная война! — прошептал генерал. — И теперь весь наш переход обречен на провал. Ну и пусть! Все же была попытка! К тому же Суде находится по дороге в Машкуль, а наши люди смогут отдохнуть только в Машкуле.

— Мой генерал, а как же мы обойдемся без проводника? — спросил капитан.

— Без проводника? Вы видите свет в пятистах шагах отсюда?

— Свет?

— Да, вот там.

— Нет, мой генерал.

— А я вижу. Этот свет указывает на то, что там стоит хижина; в крестьянской хижине непременно найдутся хозяин, хозяйка или их ребенок, и кто-то из них поведет нас через лес.

И тоном, не предвещавшим ничего хорошего обитателю хижины, кем бы тот ни оказался, генерал приказал трогаться с места, распорядившись предварительно увеличить, насколько это было возможно, расстояние между идущими впереди разведчиками и остальной колонной, чтобы не подвергать опасности жизнь своих людей.

Не успел еще генерал во главе своего маленького войска спуститься с горы, как из воды показался человек; он на секунду остановился, прячась за стволом ивы, прислушался и крадучись пошел вдоль кустов; было очевидно, что он продвигался вперед в том же направлении, что и солдаты.

Когда, цепляясь за вереск, он карабкался на скалу, в нескольких шагах от него послышался слабый стон.

Жан Уллье (а это и был наш беглец) направился в ту сторону, откуда доносились стоны.

По мере его приближения они становились все жалобнее.

Склонившись, он протянул руку и почувствовал, как его пальцы лижет нежный и горячий язык собаки.

— Коротыш! Мой бедный Коротыш! — прошептал вандеец.

В самом деле, это был Коротыш; из последних сил он выволок на берег принадлежавшую его хозяину накидку из козьего меха и лег на нее, чтобы умереть.

Позвав пса, Жан Уллье потянул ее к себе.

Коротыш жалобно заскулил, но не двинулся с места.

Жан Уллье взял пса на руки с тем, чтобы понести его, но Коротыш даже не пошевелился.

Вандеец почувствовал, что по руке, которой он поддерживал пса, полилось что-то теплое и вязкое.

Вандеец поднес руку ко рту и ощутил тошнотворный вкус крови.

Он попытался разжать зубы животного, однако не смог.

Коротыш погиб, спасая своего хозяина, и случай привел сюда пса, чтобы он получил последнюю его ласку.

Оставалось только догадываться, был ли он убит одной из пуль солдат или же был уже ранен, когда бросился в воду, пытаясь доплыть до Жана Уллье.

Вандеец склонялся ко второму мнению: и остановка Коротыша на берегу, и небольшая скорость, с которой пес плыл, — все наводило Жана Уллье на мысль о том, что пес был ранен раньше.

— Хорошо, — произнес он, — завтра при свете дня все прояснится, и горе тому, кто убил моего бедного пса!

С этими словами он положил тело Коротыша под кусты и, продолжив восхождение в гору, исчез в зарослях Дрока.

XXIII КОМУ ПРИНАДЛЕЖАЛА ХИЖИНА

В хижине, в которой генерал издалека разглядел свет, обратив на него внимание капитана, проживали две семьи.

Главами семей были родные братья.

Старшего брата звали Жозеф Пико, а младшего — Паскаль Пико.

В начале 1792 года их отец принял участие в первых группировках мятежников в Реце. Как рыба-прилипала привязывается к хищной акуле, как шакал неотступно следует за львом, так и он примкнул к известному своей жестокостью Сушю и участвовал в массовых убийствах, ознаменовавших начало восстания на левом берегу Луары. Когда Шаретт расправился с этим вторым Каррье, но с белой кокардой, Пико, чей кровожадный аппетит все больше разгорался, рассердился на своего нового командира за то, что тот, по его мнению, совершил непростительную ошибку, запретив убивать противника вне поля боя, покинул отряд и присоединился к войску, которым командовал чрезвычайно жестокий Жолли, бывший хирург из Машкуля: вот он, по мнению Пико, был на высоте положения.

Однако Жолли, понимая необходимость объединения всех сил и отдавая должное военному таланту главнокомандующего Нижней Вандеи, встал под знамена Шаретта, а обиженный Пико, с кем не сочли нужным посоветоваться, в очередной раз расстался со своими товарищами, не сообщив командиру о своем уходе.

В конце концов ему надоело постоянно менять командиров, и он, убежденный в том, что время бессильно исцелить его от ненависти к убийцам Сушю, пустился на поиски такого генерала, которого не вводит в заблуждение слава Шаретта, и не нашел никого лучше Стоффле, чья неприязнь к героям Реца была общеизвестна.

Двадцать пятого февраля 1796 года Стоффле вместе с двумя ординарцами и сопровождавшими его егерями был окружен и захвачен в плен на ферме Ла-Пуатвиньер.

Предводителя восставших вандейцев и двух офицеров расстреляли, а крестьян отправили по домам.

Минуло два года с той поры, как Пико, один из двух егерей генерала Стоффле, покинул родные края.

Подойдя к дому, он увидел на пороге двух высоких, ладных и крепких молодых людей, бросившихся к нему с объятиями и поцелуями.

Это были его сыновья.

Старшему исполнилось семнадцать лет, а младшему — шестнадцать.

Пико охотно подставлял щеки для поцелуев, а когда прилив нежности пошел на убыль, с удовлетворением оглядел сыновей с головы до ног и остался доволен их атлетическим телосложением и с удовлетворением убедился в крепости их мускулов, пощупав руки.

Оставив дома детей, он увидел теперь перед собой солдат.

Однако эти солдаты, так же как и он, не имели оружия.

В самом деле, республиканские власти изъяли у Пико карабин и саблю, доставшиеся ему от щедрот англичан.

Но у Пико было немало оснований считать, что Республика вернет ему долги и будет к тому же достаточно великодушна, чтобы вооружить еще и его сыновей в возмещение за причиненный ему ущерб.

Хотя верно и то, что он не собирался обращаться с просьбой по этому поводу.

И потому на следующий же день он приказал молодым людям вооружиться дубинами из дикой яблони и отправился вместе с сыновьями в Торфу.

В Торфу была расквартирована пехотная полубригада.

Когда Пико, передвигавшийся ночью полями и обходивший стороной тропы, заметил в полульё от себя огоньки, свидетельствовавшие о том, что впереди лежит город, и возвещавшие о скором окончании путешествия, он приказал сыновьям следовать за ним, но повторять при этом каждое его движение и замирать на месте всякий раз, если они услышат звуки, подобные щебетанию потревоженного во сне дрозда.

Ведь на свете нет такого охотника, который бы не знал, какой шум производит разбуженный среди ночи дрозд, издавая три или четыре короткие и повторяющиеся трели.

И теперь, вместо того чтобы идти напрямую, как он шел до сих пор, Пико стал петлять в тени изгородей, огибая стороной город и останавливаясь через каждые двадцать шагов, чтобы прислушаться, что происходит вокруг.

Наконец его слух различил чью-то медленную, размеренную и однообразную поступь.

Это были шаги одинокого мужчины.

Пико бросился плашмя на землю и пополз по-пластунски на шум шагов.

Сыновья последовали его примеру.

На краю поля Пико, осторожно раздвинув ветки изгороди, посмотрел сквозь нее, а затем, довольный увиденным, просунул голову и, нисколько не опасаясь колючек, царапавших его тело, проскользнул как уж сквозь кусты.

Оказавшись по другую сторону изгороди, он свистнул, подражая рассерженному дрозду.

Это был, как мы уже говорили, условный сигнал, о котором он договорился со своими сыновьями.

Согласно полученным указаниям, они остановились как вкопанные, только слегка вытянув голову, чтобы наблюдать над изгородью за действиями отца.

По другую ее сторону, там где находился Пико, простирался луг, заросший высокой и густой травой, колыхавшейся на ветру.

На краю луга, шагах в пятидесяти от них, виднелась дорога.

По дороге взад и вперед ходил часовой, охраняя подступы к дому, располагавшемуся в ста шагах от него и служившему сторожевой заставой; у двери дома стоял второй часовой.

Молодые люди одним взглядом охватили открывшуюся перед ними картину, а затем стали смотреть на отца, продолжавшего по-пластунски ползти в траве по направлению к часовому.

Когда Пико оставалось до дороги совсем немного, он замер за кустом.

Солдат ходил взад и вперед, и всякий раз, поворачиваясь спиной к городу, он цеплялся одеждой или оружием за ветки куста.

И всякий раз молодые люди вздрагивали от страха за своего отца.

Как вдруг, когда поднялся ветер, до них донесся чей-то приглушенный крик; обладая остротой зрения людей, привыкших к ночной охоте, они разглядели какую-то темную массу, которая шевелилась на белевшей вдали дороге.

Это были Пико и часовой.

Ударив солдата ножом, он приканчивал его, сжимая обеими руками горло.

Минуту спустя вандеец вернулся к сыновьям и, словно волчица, делившаяся со своими детьми добычей после резни, отдал захваченное им ружье, саблю и патронную сумку.

Имея ружье, саблю и сумку, набитую патронами, им было уже легче добыть второе снаряжение, чем первое, а имея второе снаряжение, было легче добавить третье.

Однако Пико было недостаточно иметь оружие: ему хотелось поскорее пустить его в ход. Оглядевшись по сторонам, он решил, что господа д’Отишан, де Сепо, де Пюизе и де Бурмон, сохранявшие до сих пор свое влияние в провинции, были лишь прекраснодушными роялистами, не умевшими воевать и не шедшими ни в какое сравнение с таким доблестным военачальником, каким до сих пор для него оставался Сушю.

Пико рассудил, что, вместо того чтобы выполнять приказы плохого командира, лучше самому вести за собой других людей.

Собрав несколько таких же недовольных, как он, крестьян, Пико стал их предводителем. Несмотря на свою малочисленность, отряд не переставал доказывать свою ненависть к республиканцам.

Пико придерживался самой простой тактики.

Отряд скрывался в лесу.

Днем он отдыхал.

С наступлением ночи Пико со своими людьми выходил из ставшего им убежищем леса и устраивал засаду в придорожных кустах. Если мимо проезжал обоз или дилижанс, он нападал и грабил его. Если же обоза долго не было или если дилижанс ехал в сопровождении многочисленной охраны, он обрушивался на передовые посты, расстреливая их, или на фермы патриотов, сжигая их.

После одной или двух вылазок, получив от своих товарищей прозвище «Беспощадный», Пико старался в полной мере оправдать доверие крестьян и никогда не упускал случая, чтобы повесить, расстрелять или зарезать любого попавшего ему в руки республиканца, будь то мужчина или женщина, горожанин или военный, старик или ребенок.

Он продолжал заниматься разбоем вплоть до 1800 года; но в это время Европа решила дать возможность передохнуть первому консулу или же первый консул сам решил дать передышку Европе, и Бонапарт, до которого, без сомнения, дошли слухи о подвигах Пико Беспощадного, решил им серьезно заняться и направил против него не армейскую часть, а всего-навсего двух шуанов, завербованных на Иерусалимской улице, и две бригады жандармов.

Ни о чем не подозревая, Пико принял двоих лжешуанов в свою банду.

Несколько дней спустя он попал в западню и был схвачен вместе со своими лучшими бойцами.

Пико поплатился головой за свою недобрую славу, а так как он был скорее бандит с большой дороги, грабивший дилижансы, чем солдат, его приговорили не к расстрелу, а к гильотине.

Он мужественно поднялся на эшафот, так как не рассчитывал на снисхождение, ибо пощады он сам никому не давал.

Его старший сын Жозеф был осужден вместе с другими бандитами и сослан на каторгу. Что же касается Паскаля, то ему удалось уйти от погони, и он, вернувшись в лес, продолжал с остатками отряда дело своего отца.

Однако вскоре ему опротивела жизнь затравленного зверя, его снова потянуло к людям, и в один прекрасный день, подойдя к Бопрео, он отдал первому встретившемуся ему на пути солдату свою саблю и свое ружье, а когда его отвели к коменданту города, он рассказал без утайки свою историю.

Комендант, командовавший бригадой драгун, проникся сочувствием к бедняге и, приняв во внимание молодость и подкупающую искренность того, кто открыл перед ним свою душу, предложил ему вступить в свой полк.

В случае отказа комендант был бы вынужден передать его в руки судебных властей.

Оказавшись перед выбором и зная о судьбе отца и брата, Паскаль Пико не горел желанием вернуться в родные края. Можно сказать, что у него не было выбора, и он, ни секунды не колеблясь, принял предложение коменданта.

Он надел форму драгуна.

Четырнадцать лет спустя сыновья Беспощадного вернулись домой и поделили маленькое наследство, доставшееся им от отца.

После возвращения Бурбонов к власти ворота каторги открылись перед Жозефом; Паскаля же уволили со службы: перестав называться разбойником из Вандеи, он превратился теперь в разбойника с Луары.

Вернувшийся с каторги Жозеф пылал еще большей ненавистью, чем в свое время его отец, мечтал отомстить патриотам за смерть отца и за мучения, что ему самому довелось испытать.

Паскаль, напротив, возвратился в отчий дом совсем с другими мыслями, отличавшимися от его юношеских представлений. Его кругозор расширился, а мировоззрение изменилось после того, как он повидал новые края, и в особенности после встреч с людьми, для кого ненависть к Бурбонам была долгом, падение Наполеона — горем, нашествие союзников — позором. Крест, который он носил на груди, поддерживал в его сердце эти чувства.

Однако, несмотря на различие во взглядах, приводивших к частым спорам, и на полное отсутствие взаимопонимания, братья не разъехались и продолжали жить под одной крышей в доме, доставшемся им от отца, и возделывать каждый свою половину поля, примыкавшего к дому.

Оба брата женились: Жозеф — на дочери бедного крестьянина, Паскаль, пользовавшийся среди своих земляков уважением за то, что носил крест и получал небольшую пенсию, — на дочери богатого горожанина из Сен-Фильбера, такого же, как и он, патриота.

Две женщины, проживавшие под одной крышей, где одна из зависти, а другая по злобе настраивали мужей против друг друга, только усиливали их разногласия; однако вплоть до 1830 года братья жили в родительском доме.

Июльская революция, восторженно встреченная Паскалем, разбудила неистовый фанатизм Жозефа; с другой стороны, когда тесть Паскаля стал мэром Сен-Фильбера, шуан и его жена стали извергать такой поток оскорблений на головы этих недоумков, что жена Паскаля заявила своему супругу: она не желает больше жить в одном доме с такими буянами, поскольку подобное соседство не кажется ей безопасным.

Не имея своих детей, старый солдат всей душой привязался к детям брата, в особенности к мальчику с пепельными волосами и с пухлыми и румяными, как яблочки, щечками. Он мог часами подбрасывать малыша на своих коленях, и это было для него самым большим удовольствием. У Паскаля сжималось сердце при мысли о том, что надо расстаться с приемным сыном; несмотря на неправоту старшего брата, он продолжал его любить, видел, как тот безуспешно борется с нищетой, вызванной расходами на содержание большой семьи, и опасался, что тот после его отъезда останется в нищете. И Паскаль не пошел навстречу просьбе жены.

Вскоре они перестали собираться вместе за обеденным столом, а так как в доме было три комнаты, Паскаль оставил две старшему брату, а сам поселился в третьей, предварительно наглухо забив общую дверь.

В тот вечер, когда был арестован Жан Уллье, жена Паскаля Пико пребывала в большом волнении.

Ее муж, сказав, что ему надо рассчитаться с Куртеном из Ла-Ложери, вышел из дома около четырех часов, то есть именно в то время, когда отряд генерала Дермонкура выезжал из Монтегю; теперь было уже восемь часов, а он еще не вернулся.

Когда бедная женщина услышала выстрелы, доносившиеся с берега Булони всего в трехстах шагах от дома, ее волнение переросло в тревогу.

Ожидая мужа, Марианна Пико томилась тревогой, время от времени вставая из-за прялки, стоявшей в углу у камина, и подходила к двери, чтобы прислушаться к тому, что происходило за стенами дома.

Когда выстрелы прекратились, она не слышала больше ничего, кроме шума ветра, раскачивавшего верхушки деревьев, или далекого жалобного воя собаки.

Маленький Луи — ребенок, которого особенно любил Паскаль, — прибежал на звуки выстрелов спросить, не вернулся ли его дядя; не успела показаться в проеме двери прелестная белокурая и розовощекая головка мальчугана, как послышался строгий окрик его матери, и он скрылся за дверью.

Вот уже несколько дней, как Жозеф вел себя особенно нетерпимо и вызывающе, а этим утром, прежде чем отправиться на ярмарку в Монтегю, устроил брату скандал, и, если бы не выдержка старого солдата, все могло бы закончиться дракой.

Вот почему жена Паскаля не решилась поделиться своей тревогой с невесткой.

Неожиданно она услышала таинственные тихие голоса со стороны фруктового сада перед домом. Она вскочила так быстро, что опрокинула свою прялку.

Дверь распахнулась, и на пороге появился Жозеф Пико.

XXIV КАК МАРИАННА ПИКО ОПЛАКИВАЛА СВОЕГО МУЖА

При появлении деверя — Марианна Пико совсем не ожидала увидеть его в столь поздний час — бедную женщину охватило неясное предчувствие беды; у нее подкосились ноги, и она без сил опустилась на стул.

Между тем Жозеф молча, не торопясь, приближался к ней, и она смотрела на него с таким ужасом, словно перед ней был призрак.

Подойдя к очагу, он, не проронив ни слова, придвинул себе стул, сел и стал помешивать пепел в очаге палкой, которая была в его руке.

Вспыхнувший в очаге огонь осветил его лицо, и Марианна увидела, что он был необычно бледен.

— Ради Бога, Жозеф, — взмолилась она, — скажите, что произошло?

— Марианна, что за недоумки приходили к вам сегодня вечером? — произнес шуан, отвечая вопросом на вопрос.

— Никого не было, — сказала Марианна, для большей убедительности покачав отрицательно головой.

И затем в свою очередь она спросила:

— Жозеф, вы, случайно, не видели вашего брата?

— С кем он ушел из дома? — спросил шуан, желавший, по-видимому, только задавать вопросы, но никак не отвечать.

— Повторяю вам еще раз: никто не приходил. Около четырех часов вечера он пошел расплатиться с мэром Ла-Ложери за ту гречку, что на прошлой неделе купил у него для вас.

— С мэром Ла-Ложери? — переспросил Жозеф Пико, нахмурив брови. — Ах, да, метр Куртен… Еще один отъявленный негодяй! Я уже давно говорил Паскалю и даже сегодня утром повторил: «Не искушай Господа, от которого ты отрекся, или же с тобой приключится беда!»

— Жозеф! Жозеф! — воскликнула Марианна. — И вы еще смеете ссылаться на Бога, когда с такой ненавистью говорите о брате, который так любит вас и вашу семью, что отдал бы свой последний кусок хлеба вашим детям! Если, к несчастью, наш бедный край сотрясают гражданские распри, зачем вам нужно, чтобы они проникали в нашу семью? Боже мой, оставьте при себе ваши убеждения, и пусть ваш брат остается при своих; в отличие от вас, он настроен миролюбиво. Его ружье висит на стене; он держится в стороне от политических партий и интриг, никому не угрожая, в то время как за последние полгода вы ни разу не вышли из дома, не вооружившись до зубов! Вот уже полгода, как вы не перестаете угрожать жителям города, где живут мои родители, и даже нам!

— Лучше выходить из дома с оружием в руках и открыто выступать против недоумков, как это делаю я, чем трусливо предавать тех, с кем рядом живешь, приводить с собой новых синих, служить им проводником, когда они пробираются по нашим полям, чтобы разграбить замки тех, кто еще сохранил веру.

— Кто же был проводником солдат?

— Паскаль.

— Когда? Где?

— Этой ночью у брода Пон-Фарси.

— Мой Бог! Я слышала выстрелы именно со стороны брода! — воскликнула Марианна.

Неожиданно в глазах несчастной женщины появилась растерянность.

Она посмотрела на руки Жозефа.

— У вас на руках кровь! — воскликнула она. — Чья это кровь, Жозеф? Скажите мне! Чья это кровь?

Шуан хотел было спрятать руки за спиной, но передумал.

— Это кровь, — ответил Жозеф, бледное лицо которого вдруг стало багровым, — это кровь того, кто предал своего Бога, свою страну и своего короля; это кровь человека, забывшего, что синие послали его отца на эшафот, а брата — на каторгу, и после всего этого он не побоялся служить им!

— Вы убили моего мужа! Вы убили вашего брата! — воскликнула Марианна, с вызовом глядя на Жозефа.

— Нет, не я, — ответил Жозеф.

— Ты лжешь!

— Нет, клянусь, что не я.

— Если ты говоришь, что не ты убил своего брата, поклянись мне, что поможешь мне за него отомстить.

— Чтобы я, Жозеф Пико, помог вам за него отомстить! Ну, уж нет и еще раз нет, — глухим голосом ответил шуан, — хотя я и не поднял руку на своего брата, я одобряю тех, кто его прикончил; и если бы я оказался на их месте, то клянусь Господом Богом, поступил бы с ним точно так же, хотя он и мой брат!

— Повтори, что ты сейчас сказал! — воскликнула Марианна. — Мне кажется, что я ослышалась.

Шуан снова повторил слова, которые он только что произнес.

— Будь ты проклят, как и они! — воскликнула Марианна, занося в исступлении руку над головой деверя. — И пусть на тебя, братоубийцу в помыслах своих, падет возмездие; теперь нас только двое, чтобы отомстить за него: Бог и я! И я не отступлюсь, если даже от меня отступится Бог!

Затем с неожиданной для оторопевшего шуана властностью в голосе она спросила:

— А теперь говори, где он? Что они сделали с ним? Говори! Говори же! Ты мне отдашь хотя бы его труп?

— Когда я прибежал на выстрелы, — произнес Жозеф, — он еще дышал. Я взял его на руки, чтобы отнести домой, но он по дороге умер.

— И тогда ты сбросил его как собаку в придорожную канаву, не так ли, Каин? О! А я-то, когда читала Библию, не могла поверить, что такое возможно!

— Нет, — произнес Жозеф, — я оставил его труп в саду.

— Боже мой! Боже мой! — воскликнула бедная женщина. Она тряслась как в лихорадке. — Боже мой, Жозеф, возможно, ты ошибся… возможно, он еще дышит, возможно, его еще можно спасти! Идем со мной, Жозеф! Идем со мной! И если он не умер, я прощу тебе то, что ты водишь дружбу с убийцами собственного брата…

Она сняла со стены горящую лампу и бросилась к двери.

Но, вместо того чтобы следовать за ней, Жозеф Пико, уже несколько секунд прислушивавшийся к тому, что происходило снаружи дома, различил какой-то шум, и это было похоже на топот солдат, приближавшихся к хижине; подождав, пока исчезнет в дверном проеме свет от лампы в руках невестки, он вышел из дома, обогнул дворовые постройки, перелез через живую изгородь, разделявшую поле, и бросился в сторону Машкульского леса, темневшего в пятистах шагах от дома.

Несчастная Марианна тем временем металась по саду.

Обезумев от горя, она в горячке водила лампой вокруг себя, забывая при этом смотреть на освещенную траву; ей казалось, что она обрела способность видеть в темноте, чтобы найти тело мужа.

Вдруг, проходя по месту, где она уже проходила два или три раза, она чуть было не упала, неожиданно обо что-то споткнувшись; при этом ее руки наткнулись на человеческое тело, прислоненное к лестнице.

Марианна в ужасе закричала. Упав на бездыханное тело, она крепко прижала его к себе; затем, взяв его на руки, как в других обстоятельствах взяла бы ребенка, она перенесла его в дом и положила на кровать.

Несмотря на постоянные ссоры между братьями, жена Жозефа прибежала в комнату Паскаля.

Увидев распростертое на кровати тело, она с плачем упала перед ним на колени.

Взяв в руки лампу, которую принесла с собой невестка (свою лампу она оставила в саду на том месте, где нашла Паскаля), Марианна осветила лицо мужа.

Рот и глаза Паскаля Пико были открыты, словно он был еще жив.

Марианна приложила руку к его груди: сердце не билось.

Повернувшись лицом к невестке (та, плача, продолжала молиться), вдова Паскаля Пико с покрасневшими и, казалось, метавшими молнии глазами, воскликнула:

— Вот что шуаны сделали с моим мужем! Вот что Жозеф сделал со своим братом! Клянусь, не отходя от тела мужа, что не будет мне ни минуты покоя, пока убийцы не заплатят кровью за его смерть!

— Клянусь честью, бедняжка, вам не придется долго ожидать! Или я потеряю свое честное имя, — раздался за ее спиной мужской голос.

Женщины одновременно обернулись и увидели офицера, закутанного в плащ.

Офицер вошел в комнату так тихо, что они не заметили.

В проеме двери поблескивали ружейные штыки.

Послышалось ржание лошадей, почувствовавших запах крови.

— Кто вы? — спросила Марианна.

— Такой же старый солдат, как и ваш муж, человек, достаточно повоевавший, чтобы иметь право вам сказать, что тех, кто погиб за родину, как он, не оплакивают — за них мстят.

— Сударь, я не кляну судьбу, — ответила вдова, покачав головой с растрепанными волосами. — Что привело вас в этот дом, в тот же час, когда туда постучалась смерть?

— Ваш муж должен был быть нашим проводником в одной очень важной для спасения вашего края экспедиции: мы должны были помешать напрасному кровопролитию; вы не могли бы указать нам кого-нибудь, кто бы мог его заменить?

— Встретятся ли на вашем пути шуаны? — спросила Марианна.

— Возможно, — ответил офицер.

— Отлично, в таком случае я буду вашим проводником! — воскликнула вдова, снимая висевшее на стене ружье мужа. — Куда вы направляетесь? Я отведу вас; дайте мне только патронов.

— Нам необходимо добраться до замка Суде.

— Хорошо, я вас туда проведу, дорога мне известна.

И, бросив последний взгляд на тело мужа, вдова Паскаля Пико первой вышла из дома, за ней последовал генерал.

Жена Жозефа осталась молиться у тела своего деверя.

XXV ГЛАВА, В КОТОРОЙ РАССКАЗЫВАЕТСЯ О ТОМ, КАК ПОД ВЛИЯНИЕМ ЛЮБВИ ПОЛИТИЧЕСКИЕ ВЗГЛЯДЫ ПОЯВЛЯЮТСЯ ДАЖЕ У ТЕХ ЛЮДЕЙ, КТО ИХ РАНЬШЕ НЕ ИМЕЛ

Мы оставили барона Мишеля в ту минуту, когда он принимал важное решение.

Именно тогда он и услышал шаги в коридоре.

Барон тут же лег в постель, закрыл глаза и прислушался.

Кто-то прошелся взад-вперед мимо его двери, но так и не остановился.

Он понял, что это была не мать и что искали не его.

Юный барон открыл глаза и, приподнявшись на подушках, задумался.

Ему теперь было нелегко.

Он должен был либо порвать с матерью, чьи желания всегда были законом для него, и отказаться от честолюбивых планов, которые она вынашивала для своего сына и которые продолжали волновать пылкое воображение молодого барона, распрощаться с почестями, обещанными юному миллионеру сильными мира сего, что пришли к власти в результате июльских событий, и пуститься в рискованное предприятие, хотя оно, без сомнения, чревато кровопролитием и может повлечь за собой ссылку, потерю имущества и даже смерть (но в нее, он, по своей молодости, еще не верил, считая, что она обойдет его стороной), — либо безропотно покориться необходимости и забыть Мари.

Надо сказать, что колебания Мишеля длились совсем недолго.

Упрямство есть не что иное, как первый признак слабости, которая порой доходит до жестокости.

Впрочем, у юного барона было слишком много веских доводов, чтобы не отступать.

По долгу чести он был обязан предупредить графа де Бонвиля об опасности, подстерегавшей лично его и сопровождаемую им важную персону.

И здесь он мог упрекнуть себя только в излишней медлительности.

Итак, после недолгих размышлений Мишель сделал свой выбор.

Несмотря на меры предосторожности, принятые его матерью, он вдоволь начитался романов, чтобы знать, как в случае необходимости можно использовать пару простыней вместо лестницы: именно об этом он и подумал прежде всего. К несчастью, его спальня была расположена как раз над комнатой для прислуги, и из окна ее сразу бы увидели, как он раскачивается между небом и землей, хотя, как мы сказали, уже наступили сумерки; кроме того, несмотря на решимость во что бы то ни стало покорить сердце той, кого он любил, от одной только мысли, что ему придется спускаться по столь непрочной веревке с большой высоты, наш герой почувствовал, как на его теле проступил холодный пот.

Внизу перед его окнами рос огромный канадский тополь; его ветви не доходили всего на четыре или пять футов до балкона.

Даже непривычному к акробатическим упражнениям Мишелю не составило бы труда спуститься по стволу этого тополя; но как добраться до ветвей, если молодой человек не рассчитывал на упругость своих ног для такой попытки?

Попав в затруднительное положение, он быстро нашел выход.

Пошарив по углам, он наткнулся на рыбацкие снасти, которыми он в свое время пользовался, когда ловил карпов и плотву в озере Гран-Льё (то было единственное невинное развлечение, на какое, несмотря на всю свою назойливую заботу, его мать не наложила запрета).

Отобрав одну из удочек, он прицепил к ней крючок и прислонил к окну.

Подойдя к кровати, он снял простыню.

К одному концу простыни он привязал подсвечник, ибо для осуществления замысла ему был необходим тяжелый предмет: под руку попал подсвечник, он и взял его.

Он постарался бросить привязанный к простыне подсвечник таким образом, чтобы перекинуть его через самую толстую ветвь тополя.

Затем с помощью удочки он подцепил крючком свободный конец простыни и притянул к себе.

После этого он крепко привязал к балкону оба конца простыни; получилось нечто похожее на вполне надежный подвесной мост, перекинутый к тополю из окна.

Взгромоздившись на импровизированный мост верхом, как матрос на рею мачты, молодой человек начал осторожно продвигаться вперед и благополучно добрался сначала до ветви дерева, а затем спустился по стволу дерева на землю.

Не заботясь больше о том, что его могли увидеть из дома, он торопливо пересек лужайку и бегом направился в Суде, дорогу к которому он теперь знал лучше, чем кто-либо другой.

Когда он поравнялся со скалой Сервьер, ему послышались выстрелы, раздавшиеся где-то между Монтегю и озером Гран-Льё.

Его охватило смятение.

Каждый из выстрелов болью отдавался в сердце молодого человека: в самом деле, выстрелы предупреждали об опасности, возможно, даже о предсмертной агонии тех, кого он любил, и от одной этой мысли он цепенел от ужаса. Когда же Мишель подумал, что Мари могла обвинить его, взвалить на него всю ответственность за несчастья, от каких он не сумел уберечь ни ее, ни ее отца, ни ее сестру, ни их друзей, глаза его наполнились слезами.

И вместо того чтобы при звуках выстрелов замедлить шаг, он, напротив, побежал и через несколько минут уже достиг опушки Машкульского леса.

И тут, свернув с дороги, он стремглав помчался по тропинке, по которой уже не раз ходил, сокращая немного путь, чтобы выиграть хотя бы несколько минут.

Пробираясь под густой кроной деревьев, время от времени проваливаясь в ямы, спотыкаясь о придорожные камни, цепляясь за кусты, настолько темно было в лесу и так узка была тропинка, он наконец добрался до так называемого Ущелья дьявола.

Когда молодой человек перепрыгивал через ручей, протекавший по дну ущелья, из-за кустов выскочил незнакомец и набросился на него; от неожиданности юный барон потерял равновесие и свалился в грязный ручей; тут же он почувствовал у виска холодное дуло пистолета.

— Не кричать! Ни звука! Или вы уже покойник! — услышал он.

Молодой человек пребывал в столь незавидном положении около минуты, показавшейся ему целой вечностью.

Мужчина уперся коленом в его грудь, не давая Мишелю приподняться, и замер, словно кого-то ожидая.

Наконец, устав ждать, он издал крик лесной совы.

Из глубины леса раздался ответный крик; затем послышались чьи-то быстрые шаги и новое действующее лицо появилось на сцене.

— Это ты, Пико? — спросил мужчина, придерживавший коленом юного барона.

— Нет, это не Пико, — прозвучало в ответ, — это я.

— Кто это я?

— Это я, Жан Уллье.

— Жан Уллье! — воскликнул первый с такой неподдельной радостью, что даже привстал над пленником. — Это и впрямь ты? Так тебе удалось ускользнуть от красных штанов?

— С вашей помощью, друзья мои; но нам нельзя терять ни минуты, если мы хотим избежать больших бедствий.

— Что надо делать? Теперь, когда ты снова на свободе и вместе с нами, все будет хорошо.

— Сколько с тобой людей?

— Нас было восемь человек, когда мы выходили из Монтегю; по дороге к нам присоединились парни из Вьейвиня; теперь нас человек пятнадцать или восемнадцать.

— А ружья есть у всех?

— Да, у всех.

— Хорошо. И где же твои люди?

— На опушке леса.

— Надо позвать их.

— Будет сделано.

— Ты знаешь развилку Раго?

— Как свои пять пальцев.

— Вот там вы и подождете солдат, но не в зарослях, а на открытой местности; ты прикажешь открыть огонь, когда они будут в двадцати шагах от вас. Вы должны постараться вывести из строя как можно больше солдат: все же несколькими негодяями будет меньше.

— Хорошо, а затем?

— После первого залпа вы разделитесь на две группы: одна направится по тропинке, ведущей в Ла-Клутьер, а другая — по дороге в Бургньё. Конечно, вы будете отходить, отстреливаясь на ходу; надо, чтобы солдаты за вами погнались.

— И свернули с дороги, не так ли?

— Именно так, Герен.

— Да, но… а чем займешься ты?

— Я постараюсь как можно быстрее добраться до Суде. Мне надо успеть добежать за десять минут.

— Ох! Жан Уллье! — воскликнул крестьянин, с сомнением покачав головой.

— А что такое? — встрепенулся Жан Уллье. — Может быть, кто-то во мне сомневается?

— В тебе никто не сомневается, но мои люди никому не доверяют, кроме тебя.

— Тебе сказано, что через десять минут я должен уже быть в Суде; если Жан Уллье так сказал, так и будет! А ты в ближайшие полчаса займешься солдатами — вот и все, что ты должен сделать.

— Жан Уллье! Жан Уллье!

— Что?

— А если наши парни откажутся поджидать красные штаны на открытом месте?

— Скажи им, что такова Божья воля!

— Вот если бы ты сам приказал, они бы тебя послушались; но боюсь, что меня… с ними Жозеф Пико, а ты ведь хорошо знаешь, что для него никто не указ.

— Но кто пойдет в Суде вместо меня?

— Я, если вы не против, господин Жан Уллье, — раздался голос словно из преисподней.

— Кто это? — спросил Жан Уллье.

— Человек, которого я только что взял в плен, — ответил шуан.

— Как его звать?

— О! Я еще не успел спросить его имя.

— Кто вы? — строгим голосом спросил Жан Уллье.

— Барон де ла Ложери, — ответил молодой человек, которому наконец удалось привстать.

Железная рука вандейца невольно разжалась, отпуская его, и он тут же этим воспользовался, чтобы перевести дыхание.

— А! Мишель… Вы опять здесь? — сердито произнес вполголоса Жан Уллье.

— Да, когда господин Герен меня остановил, я как раз направлялся в Суде предупредить моего друга Бонвиля и Малыша Пьера о том, что их убежище раскрыто.

— И как вы об этом узнали?

— Подслушав вчера вечером разговор моей матери с Куртеном.

— Как же случилось, что, имея столь благородные намерения, вы не поторопились сразу же предупредить вашего друга? — продолжал допрашивать Жан Уллье с сомнением и одновременно с иронией в голосе.

— По той простой причине, что баронесса заперла меня в моей комнате, расположенной на третьем этаже, и только с наступлением ночи мне удалось с риском для жизни выбраться через окно.

Жан Уллье на несколько секунд погрузился в раздумья: его предубеждение ко всему, что исходило из Ла-Ложери, было настолько сильным, а ненависть ко всем, кто носил фамилию Мишель, столь глубокой, что ему претила даже мысль принять какую бы то ни было услугу от молодого человека, ибо, несмотря на наивное простодушие ответов юного барона на его вопросы, подозрительный вандеец продолжал опасаться, не скрывает ли та готовность, с которой тот отвечал на его вопросы, предательство.

Однако в то же время он понимал, что Герен был прав. В столь решающий час только он может внушить шуанам достаточно веры в самих себя, чтобы они позволили врагу преследовать их; только он может принять необходимые меры, чтобы замедлить продвижение синих.

С другой стороны, рассудил он, Мишелю лучше, чем любому крестьянину, удастся убедить графа де Бонвиля в том, что ему грозит опасность. И, все еще сомневаясь, он согласился принять услугу от отпрыска ненавистного ему семейства.

Но все же у него против воли вырвался шепот:

— Черт с тобой, волчонок! У меня нет другого выхода!

Затем уже громко он произнес:

— Хорошо, отправляйтесь! По крайней мере, у вас ноги-то крепкие?

— Железные!

— Гм! — усомнился Жан Уллье.

— Если бы с нами была мадемуазель Берта, она смогла бы подтвердить.

— Мадемуазель Берта? — спросил Жан Уллье, нахмурившись.

— Да, когда возникла необходимость вызвать к папаше Тенги врача, мне потребовалось всего пятьдесят минут, чтобы преодолеть два с половиной льё дороги туда и обратно.

Жан Уллье покачал головой с видом человека, далеко не убежденного доводом юноши.

— Вы бы лучше занялись своими врагами, — сказал Мишель, — и целиком положились на меня. Вам понадобилось бы десять минут, чтобы добраться до Суде. А я готов с вами поспорить, что буду там через пять.

И молодой человек, стряхнув с себя грязь, уже приготовился бежать.

— Вы хорошо знаете дорогу? — спросил его Жан Уллье.

— Еще бы! Мне она знакома так же, как дорожки в парке Ла-Ложери.

И, повернувшись в сторону замка Суде, он сказал на прощание вандейцу:

— Удачи вам, господин Жан Уллье!

Жан Уллье задумался: ему совсем не понравились слова юного барона о том, что тому известны окрестности замка его хозяина.

— Ну, ладно, — проворчал наконец он. — Разберемся, когда будет больше времени.

Затем он обратился к Герену:

— А ты зови ребят.

Сняв с ноги сабо, шуан поднес его к губам и подул в него так, что раздался звук, похожий на волчий вой.

— Ты полагаешь, что они тебя услышат? — спросил Жан Уллье.

— Я в этом уверен! Ветер донесет до них сигнал сбора по тревоге.

— Тогда не стоит их поджидать здесь. Надо выйти на развилку Раго. По дороге ты снова подашь сигнал, так мы сбережем драгоценные минуты.

— Сколько в нашем распоряжении времени до прихода солдат? — спросил Герен, устремившись в лесную чащу вслед за Жаном Уллье.

— Еще целых полчаса. Они остановились на ферме Ла-Пишардьер.

— На ферме Ла-Пишардьер? — спросил в раздумье Герен.

— Вне всякого сомнения. Они наверняка подняли с постели Паскаля Пико, взяв его в проводники. Ведь он для них просто находка, не правда ли?

— Паскаль Пико уже не сможет никому служить проводником: Паскаль Пико заснул вечным сном! — мрачно произнес Герен.

— А! Вот в чем дело! — произнес Жан Уллье. — Теперь понятно… так это был он?

— Да, это был он.

— Вы его убили?

— Он сопротивлялся, он звал на помощь. Солдаты были совсем рядом. Нам ничего не оставалось, как его прикончить!

— Бедный Паскаль! — вздохнул Жан Уллье.

— Да, — продолжал Герен, — хотя и недоумок, но мужик храбрый.

— А его брат? — спросил Жан Уллье.

— Его брат?..

— Ну да, Жозеф.

— Он смотрел, — ответил Герен.

Жан Уллье вздрогнул, словно волк, получивший в бок заряд крупной дроби. Он не сгибался под ударами, достававшимися ему в ходе упорной схватки не на жизнь, а на смерть, какой бывают все гражданские войны, но удара такой силы он не ожидал, и у него от ужаса мурашки пробежали по телу.

Чтобы скрыть свое волнение от Герена, он ускорил шаг и, несмотря на полную темноту, продирался сквозь заросли так же быстро, как на охоте, когда бежал за собаками, взявшими след дичи.

Герен, время от времени останавливавшийся, чтобы подать сигнал своим людям, едва поспевал за ним.

Неожиданно он услышал чей-то тихий свист, словно кто-то подавал ему знак остановиться.

Он уже добрался до места в лесу, прозванного порогом Боже.

До развилки Раго оставалось совсем немного.

XXVI ПОРОГ БОЖЕ

Порогом Боже назывался болотистый участок местности, после которого дорога, ведущая в Суде, начинала круто подниматься вверх.

Она пролегала по одному из самых обрывистых склонов, поросших лесом.

Отряд «красных штанов», как Герен называл солдат, должен был сначала преодолеть болото, а затем уже подняться почти на отвесную скалу.

Жан Уллье дошел до того места дороги, где она пролегала по гати через болото, и уже было собирался начать подъем в гору.

Как мы уже сказали, добравшись до этого участка дороги, он свистнул Герену; явившись, тот застал его погруженным в раздумья.

— Ну, — спросил его Герен, — о чем ты задумался?

— Я вдруг подумал, — ответил Жан Уллье, — что это место, пожалуй, лучше подходит для засады, чем развилка Раго.

— Тем более, — согласился с ним Герен, — вон телега, за ней и можно укрыться.

Жан Уллье, не заметивший сначала телегу, внимательно ее осмотрел.

Тяжело нагруженная бревнами, она была оставлена лесорубами на ночь с краю болота; по всей видимости, ночь застала их за работой и они не решились вывозить лес по узкой, похожей на мостки дороге, проложенной через топкое болото.

— Мне пришла в голову одна мысль, — произнес Жан Уллье, поглядывая то на телегу, то на возвышавшийся подобно темной крепостной стене холм по другую сторону болота, — только для этого надо будет…

И Жан Уллье огляделся по сторонам.

— Что надо сделать?

— Подождем, пока все соберутся.

— Так вот же они, — сказал Герен, — посмотри, к нам подходит Патри, идут братья Гамбье и люди из Вьейвиня, а вот и Жозеф Пико.

Жан Уллье отвернулся, чтобы не встречаться взглядом с Жозефом Пико.

Со всех сторон к ним спешили шуаны. Они выходили поодиночке из зарослей: казалось, что до этого они прятались за каждым кустом.

Вскоре все были в сборе.

— Парни, — обратился к ним Жан Уллье, — с того времени как Вандея стала достойна своего имени, то есть с тех пор как ее сыны взялись за оружие, еще ни разу перед ними не стояла столь ответственная задача — доказать на деле свою добрую волю и веру. Если нам не удастся остановить солдат, посланных Луи Филиппом, несомненно произойдет огромное несчастье. Беда будет такой великой, дети мои, что слава нашего края тут же померкнет. Что до меня, то я твердо решил скорее погибнуть здесь, на пороге Боже, чем позволить этому посланному дьяволом отряду продвинуться вперед.

— Мы с тобой, Жан Уллье, — ответил ему хор голосов.

— Отлично! Я не ожидал другого ответа от людей, шедших от самого Монтегю, чтобы освободить меня и сделавших это. Ну, а сейчас для начала вы не можете мне помочь закатить эту телегу на вершину склона?

— Попробуем, — ответили вандейцы.

Жан Уллье встал впереди, и тяжело нагруженная телега — одни подталкивали сзади ее колеса, а другие тянули ее спереди за оглобли — без труда преодолела заболоченный участок дороги, и ее скорее подняли на руках, чем закатили на вершину откоса.

После того как Жан Уллье подложил под колеса телеги камни, чтобы она не скатилась под тяжестью собственного веса вниз по склону, по которому ее с таким трудом втащили, он сказал:

— А теперь вам надо окружить болото и укрыться в кустах; разбейтесь на две группы: одна должна спрятаться на правой стороне болота, а другая — на левой, а когда настанет нужная минута и вы услышите мою команду «Огонь!», стреляйте. Если солдаты бросятся за вами, на что я и рассчитываю, вы, не спеша, начнете отходить в сторону Гран-Льё и постараетесь увести их за собой как можно дальше от Суде, куда они держат путь. Если же они не последуют за вами, тогда мы с двух сторон перекроем им дорогу на развилке Раго и там дадим бой и будем стоять до конца.

Шуаны поспешили укрыться за кустами по обе стороны болота. С Жаном Уллье остался лишь один Герен.

Вандеец лег и припал ухом к земле.

— Они приближаются, — сказал он, — и продвигаются вперед по дороге, ведущей в Суде, как будто она им хорошо знакома. Кто же их ведет, если Паскаль Пико мертв?

— Вероятно, они нашли на ферме другого крестьянина и заставили его стать их проводником.

— Тогда надо и его убрать… Оказавшись в чаще Машкульского леса без проводника, ни один из них не сумеет вернуться в Монтегю!

— Вот как! Жан Уллье, а ведь у тебя нет ружья?

— У меня, — усмехнувшись, ответил старый вандеец, — есть одно средство, что сразит побольше врагов, чем твой карабин, и будь спокоен, минут через десять, если все пойдет так, как я задумал, на пороге Боже не будет недостатка в ружьях.

С этими словами Жан Уллье, поднявшись на ноги, стал вновь взбираться на холм, откуда наполовину спустился, чтобы дать последние указания перед боем, и подошел к телеге.

И как раз вовремя: с вершины он услышал, как с другой стороны холма посыпались камни, выбивавшиеся из-под копыт лошадей, и ему удалось разглядеть в темноте две или три искры, высеченные подковами.

Кроме того, ночной воздух был наполнен характерной дрожью, свидетельствовавшей о приближении вооруженных людей.

— Иди к ребятам, — сказал он Герену. — А я останусь здесь.

— Зачем?

— Сейчас увидишь.

Герен подчинился.



Жан Уллье забрался под телегу и затаился в напряженном ожидании.

Не успел Герен присоединиться к своим товарищам, как на краю болота появились два егеря, ехавшие впереди отряда.

Увидев перед собой препятствие, они в нерешительности остановились.

— Прямо! — раздался чей-то уверенный голос, похоже женский. — Прямо!

Оба егеря ступили в болото; благодаря проложенной через него гати, они без труда его преодолели и стали взбираться наверх, подходя все ближе и ближе к телеге и, следовательно, к Жану Уллье.

Когда же они подошли шагов на двадцать, прятавшийся под телегой Жан Уллье подтянулся руками к оси, а ногами уперся в передние перекладины и замер затаив дыхание.

Вскоре егеря авангарда подъехали совсем близко.

Не слезая с лошадей, они оглядели телегу и, не заметив ничего подозрительного, отправились дальше.

К краю болота подошли основные силы отряда.

Сначала болото перешла вдова Пико, затем переправился генерал, потом пришла очередь егерей.

А уже за егерями последовала пехота.

В таком порядке и пересекли болото.

Но в ту минуту, когда солдаты выбирались на твердую почву и начали карабкаться в гору, неожиданно с ее вершины до них донесся приближавшийся шум, похожий на раскаты грома; под ними задрожала земля: с вершины холма на них стремительно неслось что-то огромное, похожее на лавину, сокрушая все на своем пути.

— Посторонись! — крикнул Дермонкур так громко, что его голос перекрыл эти жуткие звуки.

Схватив вдову за руку, он пришпорил коня — тот прыгнул и бросился в придорожные кусты.

Генерал прежде всего подумал о спасении проводника: именно его жизнь была ему особенно дорога в это мгновение.

Проводнику и генералу уже ничего не грозило.

Но большинство солдат не успели выполнить приказ своего командира. Услышав странный шум, они словно оцепенели. Не зная, с каким новым врагом им придется иметь дело, ничего не видя в темноте, ощущая опасность кругом, они замерли посреди дороги, по которой набирала скорость телега: именно ее и столкнул Жан Уллье вниз по склону, и она обрушилась на них подобно огромному ядру, убивая на своем пути всех, кто оказывался под ее колесами, нанося увечья тем, на кого падали ее обломки.

Катастрофа вызвала всеобщую растерянность, и только Дермонкур не утратил самообладания. Зычным голосом он приказал:

— Вперед, солдаты! Вперед! Скорее выбирайтесь из западни!

В ту же секунду раздался не менее громкий, чем у генерала, голос:

— Огонь, ребята!

Кусты, что росли по краю болота, осветились вспышками выстрелов, и на маленький отряд посыпался град пуль.

Голос, подавший команду стрелять, прозвучал впереди колонны, в то время как выстрелы раздались сзади; генерал, матерый солдат, был не менее хитер, чем Жан Уллье, и разгадал маневр противника.

Нападавшие стремились изменить направление их движения.

— Вперед! — воскликнул он. — Не теряйте времени на ответные действия… Вперед! Вперед!

Отряд перешел на бег; частая стрельба не помешала ему добраться до вершины холма.

Пока генерал с солдатами поднимался вверх по склону, Жан Уллье под прикрытием вересковых зарослей быстро спускался с холма, чтобы присоединиться к своим товарищам.

— Браво! — сказал Герен. — Ах! Если бы у нас было хоть с десяток таких воинов, как ты, и еще несколько груженных лесом телег, как та, мы бы уже покончили к этому часу с проклятыми солдатами.

— Гм! — хмыкнул Жан Уллье. — Я вовсе не так доволен нашими успехами, как ты. Я ведь надеялся, что солдаты повернут назад, но у нас ничего не вышло: похоже, что они не свернут со своего пути. Итак, на развилку Раго! И как можно быстрее!

— Кто это тут заявляет о том, что красные штаны не свернули со своего пути? — спросил кто-то в темноте.

Жан Уллье подошел к болотной прогалине, откуда прозвучал голос, и увидел Жозефа Пико.

Вандеец, встав на колено и положив рядом ружье, со знанием дела выворачивал карманы трех солдат, сбитых с ног и раздавленных гигантским снарядом, выпущенным Жаном Уллье.

Старый охотник отвернулся, не в силах побороть отвращение.

— Послушайте, что скажет Жозеф, — шепнул Герен на ухо Жану Уллье, — послушайте его. Ведь он видит в ночи не хуже кошки, и его совет может нам пригодиться.

— А вот я считаю, — продолжал Жозеф Пико, складывая добычу в котомку, с которой он никогда не расставался, — что, добравшись до вершины холма, синие не двинулись с места. Вы что, глухие, чтобы не слышать, как там, наверху, они дрожат, как овцы в загоне? Ну, если вы ничего не слышите, то я-то слышу.

— Это надо проверить, — обратился к Герену Жан Уллье, не желая вступать в разговор с Жозефом.

— Вы правы, Жан Уллье; я сам пойду на разведку, — ответил Герен.

Вандеец перешел болото и, пробираясь сквозь заросли, добрался до середины склона. Затем он лег на землю и по-пластунски пополз по камням, ужом проскальзывая в зарослях вереска с такой ловкостью, что верхушки кустов даже не колыхались.

Так он прополз две трети пути.

Когда до вершины оставалось не больше тридцати шагов, он приподнялся, нацепил шапку на ветку и потряс ею над головой.

Тотчас же с вершины холма грянул выстрел, и шапка Герена отлетела шагов на двадцать от своего владельца.

— Он прав, — сказал Жан Уллье, услышав выстрел. — Но почему же они остановились? Проводник убит?

— Проводник не убит, — мрачно ответил Жозеф Пико.

— Так ты его видел? — спросил кто-то из крестьян, так как Жан Уллье, казалось, не собирался больше разговаривать с Пико.

— Да, — ответил шуан.

— И ты его знаешь?

— Да.

— Возможно, — негромко произнес Жан Уллье, как бы рассуждая про себя, — они не захотели продвигаться по рытвинам и колдобинам, а болотный воздух показался им вредным для здоровья. Они укрылись в скалах от наших пуль и, несомненно, не двинутся с места до рассвета.

И в самом деле, крестьяне вскоре заметили слабые огоньки на вершине холма, которые стали постепенно разгораться, пока не превратились в четыре или пять огромных костров, осветивших кровавым отблеском пламени редкий кустарник, растущий в трещинах между скалами.

— Странно, что они остановились, если их проводник еще жив, — произнес Жан Уллье. — Даже если они и изменили свои планы, им не миновать развилки Раго…

Он огляделся по сторонам и увидел, что рядом с ним присел вернувшийся из разведки Герен.

— Герен, — приказал он, — ты отправишься туда со своими людьми.

— Хорошо, — ответил ему шуан.

— Если они не остановились на привал, ты знаешь, что надо делать; напротив, если же они разбили бивак у порога Боже, ты можешь вернуться через час; пусть они греются у костра: нет необходимости их атаковать.

— Почему? — спросил Жозеф Пико.

Жан Уллье был вынужден ответить на вопрос, обращенный к нему как к командиру за разъяснением.

— Потому что убивать людей ради того, чтобы убивать, называется преступлением.

— Жан Уллье, скажите уж лучше…

— Что? — спросил старый охотник, прервав на полуслове Жозефа Пико.

— Скажите прямо: «Потому что хозяева, которым я служу, благородны: им не нужна смерть этих храбрых людей» — и тогда, Жан Уллье, вы бы не солгали.

— Кто посмел утверждать, что Жан Уллье хоть один раз в жизни сказал неправду? — спросил, нахмурившись, старый охотник.

— Я, — произнес Жозеф Пико.

Жан Уллье стиснул зубы, но сдержался; казалось, что он решил не вступать ни в дружественные, ни во враждебные отношения с бывшим каторжником.

— Я, — продолжал Жозеф Пико, — утверждаю, что вы не желаете, чтобы мы воспользовались нашей победой вовсе не из-за того, что заботитесь о сохранении нашей жизни: вы послали нас на бой с красными штанами только для того, чтобы помешать им разграбить замок Суде.

— Жозеф Пико, — возразил ровным голосом Жан Уллье, — хотя мы воюем на одной стороне, мы идем разными дорогами и преследуем разные цели. Я всегда считал, что, невзирая на различия в убеждениях, все люди — братья, и мне не нравится, когда понапрасну проливается кровь моих братьев… Что же касается отношений с моими хозяевами, то я всегда думал, что смирение является священным долгом истинного христианина, в особенности для таких бедняков-крестьян, как вы и я. Наконец, я всегда полагал, что солдат должен беспрекословно выполнять приказы своего командира. Мне известно, что у вас совсем другие взгляды; тем хуже для вас! При других обстоятельствах я бы заставил вас раскаяться в ваших словах, которые вы только что произнесли, но сейчас я не располагаю собой… И поблагодарите за это Бога!

— Отлично, — произнес с усмешкой Жозеф Пико, — когда вы освободитесь, вам известно, где меня найти, не так ли, Жан Уллье? И вам не придется искать меня слишком долго.

И, повернувшись к другим крестьянам, он произнес:

— А теперь, если среди вас найдется хоть один, кто посчитает за глупость караулить зайца в засаде, когда можно его взять на лежке, тот пойдет со мной.

Он сделал шаг вперед, будто собираясь уйти.

Никто не двинулся с места, никто не произнес ни слова.

Не дождавшись ответа на свое предложение, Жозеф Пико, с яростью махнув рукой, скрылся в зарослях.

Жан Уллье расценил его слова как бахвальство и лишь пожал плечами.

— Вперед! Вперед! — приказал Жан Уллье, обратившись к шуанам. — К развилке Раго, и побыстрее! Идите по руслу ручья до холма Ha-Четырех-Ветрах и через четверть часа будете на месте.

— А ты, Жан Уллье? — спросил Герен.

— Я пойду в Суде; мне надо убедиться, что этот Мишель выполнил обещанное.

Небольшой отряд послушно двинулся вниз по ручью, как и приказал Жан Уллье.

Старый охотник остался в одиночестве.

В течение какого-то времени до него доносился плеск воды под ногами шуанов; вскоре этот звук слился с шумом струившегося по камням ручья; Жан Уллье повернул голову в ту сторону, где были солдаты.

Скалистая вершина, где вражеский отряд устроил привал, входила в состав гряды невысоких гор, вытянувшейся с востока на запад в сторону Суде.

На востоке она заканчивалась в двухстах шагах от места, где произошли события, о каких мы только что рассказали, полого спускаясь к ручью, по которому продвигались шуаны, чтобы обойти стоявших лагерем солдат.

В западном направлении гряда простиралась на полульё; и чем ближе она подходила к Суде, тем круче и обрывистее становилась, все выше поднималась и все меньше оставалось на ней растительности.

Наконец гряда обрывалась настоящей пропастью — она была образована огромными скалами, спускавшимися отвесно вниз и нависавшими над ручьем.

Всего один или два раза в жизни Жан Уллье решился спуститься по этой крутизне вниз, чтобы не упустить преследуемого собаками кабана.

Он сумел пробраться по петлявшей в кустарнике затерянной тропинке, шириной не больше фута (ее называли Козьей тропой).

Лишь несколько охотников знали о ней.

Однажды, рискуя свернуть себе шею, Жан Уллье с огромным трудом спустился по этой тропе и утвердился во мнении, что никто не сможет пройти по ней ночью.

Если командир противника поведет свою колонну на Суде, то либо изберет дорогу — и тогда на развилке Раго наткнется на шуанов, — либо спустится по склону, то есть вернется назад и поведет солдат по ручью, куда только что отправились вандейцы.

Однако всего в нескольких шагах от этого места в него впадал крупный приток, превращая ручей в настоящую горную реку со стремительным течением, с заросшими колючим кустарником берегами, что делало их непреодолимыми. Здесь солдатам не пройти.

Но все же у Жана Уллье было неспокойно на душе, словно он предчувствовал что-то неладное.

Ему показалось чрезвычайно странным, что Дермонкур отступил при первой же атаке и так легко и быстро отказался от похода на Суде.

И вместо того чтобы уйти, как он только что сказал, Жан Уллье бросил задумчивый и тревожный взгляд на вершину холма, и вдруг ему показалось, что огни потеряли свою былую силу, а отблески, что они отбрасывали на скалы, служившие им сводом, потускнели.

Жану Уллье несвойственно было долго раздумывать; он решительно двинулся вверх, прибегая к тем же приемам маскировки, что и Герен несколько минут назад, только он не остановился, преодолев две трети пути, а продолжал карабкаться вверх, пока не добрался до валунов, окаймлявших вершину, словно пояс.

Он прислушался, но до него не донеслось ни единого звука.

Поднявшись на ноги, соблюдая при этом все необходимые меры предосторожности, чтобы не привлечь внимание противника, он посмотрел в просвет между двумя огромными валунами, но никого там не увидел.

Перед ним была пустая площадка, посреди которой горели одинокие костры с накинутыми на них ветками кустарника, и они, потрескивая, догорали в тишине.

Вскарабкавшись на вершину валуна, Жан Уллье скатился по противоположному склону и оказался на площадке, где, по его расчетам, должны были отдыхать солдаты.

Но их и след простыл.

Он издал яростный крик, обращенный к товарищам по борьбе, и с прытью преследуемой лани бросился по тропе среди скал в сторону Суде, надеясь на выносливость и крепость своих ног.

У него не оставалось сомнений: неизвестный проводник, а точнее, человек, которого знал только Жозеф Пико, повел солдат по Козьей тропе.

Несмотря на препятствия, которые природа воздвигнула на пути Жана Уллье, когда он чуть было не падал на плоских заросших мхом камнях, похожих на могильные плиты, или натыкался на попадавшиеся на пути острые гранитные выступы, похожие на часовых, когда ноги путались в колючих кустах, раздиравших до крови его кожу, он сумел преодолеть скалистую гряду холмов, и ему понадобилось на это всего десять минут.

Вскарабкавшись на последний холм, откуда открывался вид на долину, он увидел солдат.

Они уже заканчивали спуск, решившись, вопреки здравому смыслу, пройти Козьей тропой; и в свете факелов (их зажгли, чтобы осветить путь) можно было видеть, как цепочка солдат петляет над пропастью.

Оперевшись руками на огромный камень, на который только что забрался, Жан Уллье попытался его раскачать, чтобы скатить на головы солдат.

Но и в безумном порыве он не смог сдвинуть камень с места, и лишь язвительный смех ответил на проклятия, которыми он сопровождал свои усилия.

Жан Уллье обернулся, подумав, что смеяться так мог только дьявол.

А смеялся Жозеф Пико.

— Ну что, метр Жан, — сказал он, появляясь из зарослей дрока, — по-моему, моя засада получше вашей; только вы заставили меня потерять время: я пришел слишком поздно и вашим друзьям будет жарковато.

— Боже мой, Боже мой, — воскликнул Жан Уллье, схватившись за голову, — кто же мог повести их по Козьей тропе?

— Во всяком случае, — сказал Жозеф Пико, — та, что провела их там, не проведет их больше ни по этой дороге, ни по другой. Посмотри-ка на нее сейчас хорошенько, Жан Уллье, если хочешь увидеть ее живую.

Жан Уллье снова склонился над тропой.

Солдаты пересекли ручей и окружили генерала. Среди них, всего в ста шагах, но на дне пропасти, можно было увидеть женщину с растрепанными волосами, указывавшую генералу дорогу, по которой он должен был идти.

— Марианна Пико! — воскликнул Жан Уллье.

Шуан ничего не ответил. Он приложил ружье к плечу и стал медленно целиться.

Жан Уллье обернулся, услышав, как щелкнул затвор. И в тот миг, когда стрелок собирался нажать на курок, он резко дернул ствол ружья вверх.

— Мерзавец! — крикнул он. — Дай ей, по крайней мере, похоронить твоего брата.

Раздался выстрел, и пуля улетела неизвестно куда.

— Получай же! — закричал в бешенстве Жозеф Пико, схватив свое ружье за ствол и нанеся ужасный удар прикладом по голове Жана Уллье, совсем не ожидавшего такого нападения. — Получай же! С такими белыми, как ты, я обращаюсь как с синими!

Несмотря на свою исполинскую силу, старый вандеец упал сначала на колени, а затем, не удержавшись в этом положении, покатился со скалы. В своем падении он хотел удержаться, ухватившись за куст вереска, который его рука инстинктивно схватила, но мало-помалу он почувствовал, что куст не выдерживает тяжести его тела.

Хотя и оглушенный, Жан Уллье, однако, не совсем потерял сознание и, ожидая каждую секунду, что ломкие ветки, поддерживавшие его над пропастью, оборвутся в его руке, он вручил свою судьбу в руки Господа.

Неожиданно он услышал несколько выстрелов, которые прозвучали над кустами, и сквозь полуприкрытые веки увидел вспыхнувшие искры.

Надеясь, что это прибыли шуаны, возглавляемые Гереном, он попытался кричать, но ему показалось, что его голос застрял в груди и не может приподнять свинцовый груз, давивший на нее.

Он был похож на человека, находящегося во власти ужасного кошмара, и боль, которую вызывало ожидание, становилась столь жгучей, что он, забыв о нанесенном ему ударе, чувствовал, как с его лба на грудь стекает кровавый пот.

Но вот силы покинули его, пальцы разжались, мускулы ослабли, и страх, который он ощущал, стал тем более ужасным, что ему казалось, будто он добровольно отпускает ветки, которые удерживали его над пустотой.

И тут ему почудилось, что его влечет в пропасть какая-то неведомая сила, и пальцы его лишились последней опоры.

Однако в то самое мгновение, когда он представил себе, что вскоре услышит свист ветра при своем падении, что вскоре почувствует как острые скалы разорвут его тело, чьи-то крепкие руки вытащили его и перенесли на маленькую площадку в нескольких шагах от пропасти.

Он был спасен!

Но только эти руки встряхивали его чересчур грубо, чтобы быть руками друга.

XXVII ГОСТИ ЗАМКА СУДЕ

На другой день после прибытия графа де Бонвиля и его спутника в замок Суде маркиз вернулся из поездки или, вернее, с совещания.

Сходя с лошади, достойный дворянин всем своим видом показывал, что пребывает в самом дурном расположении духа.

Он упрекнул дочерей за то, что те не удосужились выйти его встретить хотя бы к воротам; выругал отсутствовавшего Жана Уллье за то, что тот, не спросив его разрешения, отправился на ярмарку в Монтегю; придрался к кухарке, которая из-за отсутствия дворецкого помогала ему слезть с лошади, за то, что она, вместо того чтобы зайти с правой стороны, изо всех сил потянула за левый стремянный ремень, а это вынудило маркиза спрыгнуть на землю не у крыльца, а с другой стороны.

Войдя в гостиную, маркиз де Суде продолжал так неистово изливать свой гнев короткими и звучными бранными словами, что даже привычные к вольным выражениям, к каким частенько прибегал старый эмигрант, Берта и Мари не знали, как себя вести.

Напрасно они пытались задобрить отца нежной лаской: даже согревая ноги у камина, маркиз продолжал похлопывать хлыстом по огромным сапогам и, казалось, очень сожалел о том, что, вместо сапог, перед ним не спины тех или иных господ, кого он, играя хлыстом, вспоминал, награждая их при этом самыми нелестными эпитетами.

Маркиз был явно не в духе.

В самом деле, уже некоторое время маркиз не испытывал былого удовольствия от охоты; неожиданно он ловил себя на мысли, что зевает за вистом, которым обычно заканчивался каждый вечер; его больше не влекли радости землевладельца — иными словами, жизнь в замке Суде ему начала казаться невыносимо скучной.

Кроме того, впервые за последние десять лет он ощутил необыкновенную легкость в ногах; он дышал свободно и ровно, голова была как никогда ясной.

К старику, словно для него настала вторая молодость, пришла та мудрость, что озаряет человеческий разум на пороге увядания, когда тело испытывает особенный ни с чем не сравнимый прилив сил, словно готовится встретить свой последний час; маркиз, почувствовав себя бодрым и полным энергии, чего он не испытывал вот уже много лет, понял, что томится от тоски, занимаясь привычными делами, и подумал, что только в новой Вандее он смог бы лучше всего использовать возможности вернувшейся к нему молодости, ни на секунду не сомневаясь в том, что только в неспокойной партизанской жизни он найдет ту глубокую радость, воспоминание о которой только и сможет скрасить его старость.

Вот почему он с таким восторгом встретил сообщение о возобновлении вооруженной борьбы; пришедшееся как раз ко времени политическое потрясение нации лишний раз подтвердило то, о чем он подозревал в своем благом и бесхитростном эгоизме: весь мир был создан и существовал только для того, чтобы удовлетворить желания столь достойного дворянина, каким считал себя маркиз де Суде.

Однако он увидел у своих единоверцев лишь безразличие, желание помедлить, и это выводило его из себя.

Одни ссылались на то, что общественное мнение еще для этого не созрело; другие утверждали, что с их стороны было бы неосмотрительно пытаться что-то предпринять, не убедившись вначале в настроениях в армии; третьи заявляли, что у крестьян поостыл религиозный и политический пыл и теперь нелегко будет поднять их на борьбу; и наш храбрый маркиз, никак не желавший понять, почему не все французы были готовы выступить, и рассматривавший небольшой военный поход как развлекательную прогулку, на которую он отправится, получив из рук Жана Уллье лучший карабин, а от дочерей — перевязь с вышитым кроваво-красным сердцем, — наш славный маркиз резко порвал отношения со своими друзьями и, не желая больше слышать никаких доводов, вернулся в свой замок.

Зная, насколько высоко почитает законы гостеприимства ее отец, Мари как бы непреднамеренно в то мгновение, когда на нашего достойнейшего маркиза накатывалась новая волна раздражения, сообщила ему о приезде в замок графа де Бонвиля, надеясь таким путем утихомирить разбушевавшегося старика.

— Бонвиль! Бонвиль! Не знаю никакого Бонвиля! — гневно воскликнул маркиз де Суде. — Какой-нибудь завиральщик, или адвокатишка, или офицеришка, словно родившийся уже с эполетами, или болтун, способный стрелять лишь на словах, или самовлюбленный щёголь, который будет нам доказывать, что необходимо выждать, пока Филипп перестанет пользоваться всенародным уважением! А потом, если предположить, что популярность играет такую важную роль, разве не проще было бы позаботиться о популярности нашего короля!

— Я вижу, что господин маркиз ратует за немедленное вооруженное выступление, — негромко произнес чей-то приятный и мелодичный голос.

Маркиз де Суде обернулся и увидел юношу в крестьянской одежде, стоявшего по другую сторону камина и гревшего, как и он, ноги у очага.

Незнакомец тихо вошел через боковую дверь, в то время как маркиз, стоя к нему спиной, в пылу гнева не обратил внимания на знаки, подаваемые его дочерьми, которые пытались предупредить его о появлении в комнате одного из их гостей.

Малышу Пьеру — а это был именно он — на первый взгляд, было не больше шестнадцати или восемнадцати лет, но даже для этого возраста он казался слишком худым и тщедушным; его лицо было совсем бескровным, а окаймлявшие голову длинные локоны черных волос еще больше подчеркивали его бледность; большие голубые глаза светились умом и храбростью; тонкие слегка приподнятые в уголках губы были раскрыты в лукавой улыбке; сильно выдававшийся подбородок свидетельствовал о недюжинной силе воли молодого человека; наконец, тонкий орлиный профиль дополнял внешний облик незнакомца, чьи благородные черты лица совсем не соответствовали одежде крестьянина.

— Малыш Пьер, — произнесла Берта, взяв за руку молодого человека и представляя его своему отцу.

Маркиз отвесил низкий поклон, на что молодой человек ответил самым изысканным приветствием.

Крестьянская одежда и странное имя молодого человека лишь слегка возбудили любопытство старого эмигранта: за время большой войны он успел привыкнуть к прозвищам, под которыми скрывали свои имена самые знатные особы, и к маскараду, к которому они прибегали, чтобы не выдавать свое благородное происхождение; маркиз скорее удивился лишь молодости гостя.

— Сударь, дочери мне уже успели поведать о том, что вчера вечером были счастливы принять вас и вашего друга графа де Бонвиля в нашем замке; что же касается лично меня, то я вдвойне сожалею о том, что не был в это время дома. Если бы известные господа не вынудили меня заняться выполнением весьма неприятной миссии, я бы посчитал за великую честь встретить вас на пороге нашего скромного жилища. Надеюсь, что в мое отсутствие мои трещотки оказали вам достойный прием и, несмотря на наше невысокое положение в обществе, скрасили ваше пребывание под крышей нашего убогого замка.

— Господин маркиз, ваш дом мне показался особенно гостеприимным благодаря столь очаровательным хозяйкам, — учтиво ответил Малыш Пьер.

— Гм! — произнес маркиз, вытянув нижнюю губу. — В былые времена они вполне могли бы развлечь гостей. Вот Берта: она прекрасно различает следы и может лучше любого охотника загнать кабана. Мари же не имеет себе равных в знании мест, где водятся вальдшнепы. Кроме умения играть в карты, которое перешло к ним по наследству от меня, мне кажется, что они совсем не созданы для радушного приема гостей; вот посмотрите: не прошло и нескольких минут, как в камине остались одни лишь головешки, — добавил маркиз де Суде, пнув носком сапога догоравший в очаге огонь, что свидетельствовало о его еще не остывшем гневе.

— Я думаю, что немногие придворные дамы могли бы похвастаться грациозностью и изысканными манерами ваших дочерей. Господин маркиз, уверяю вас, что среди тех дам не найдется ни одной, наделенной еще и таким благородством души, и таким богатством чувств, какими обладают ваши дочери.

— Придворные дамы? — переспросил маркиз де Суде, с удивлением взглянув на Малыша Пьера.

Малыш Пьер улыбнулся и покраснел, словно актер, который сбился с текста перед благожелательными слушателями.

— Господин маркиз, это только мое предположение, — произнес он, и его смущение казалось слишком глубоким, чтобы быть притворным. — Я упомянул о придворных дамах только потому, что именно при дворе надлежит быть вашим дочерям по их происхождению и достоинствам.

Маркиз де Суде покраснел в свою очередь, увидев, что ввел в краску гостя; он невольно едва не раскрыл инкогнито гостя (чего тот вовсе и не собирался делать), и учтивый маркиз не мог себе этого простить.

Малыш Пьер поспешил нарушить неловкое молчание:

— Господин маркиз, как я вам уже сказал, когда девушки представляли меня, вы мне показались человеком, ратующим за немедленное вооруженное выступление.

— Черт возьми! Конечно, сударь, и я могу вам в этом признаться, ибо, как мне кажется, вы из наших…

Малыш Пьер поклонился в знак согласия.

— Да, именно таково мое мнение, — продолжил маркиз, — но я напрасно уговаривал и убеждал других: никто не удосужился послушать старого орла, опалившего перья в огне огромного костра, полыхавшего по этим краям с девяноста третьего по девяносто седьмой год; они скорее прислушаются к словам банды болтунов, адвокатишек без практики, изнеженных щёголей, что боятся спать под открытым небом и не хотят пачкать свои одеяния и рвать их о колючий кустарник; мокрые курицы — вот они кто… — добавил маркиз, яростно ударяя ногой по тлевшим в очаге головешкам, и те ответили тысячами искр, грозившими испортить сапоги.

— Отец, — ласково произнесла Мари, заметив, что Малыш Пьер не может сдержать улыбки, — отец, успокойтесь!

— Нет, я не успокоюсь, — ответил неугомонный старик. — Ведь у нас все готово; Жан Уллье мне сказал, что мои люди с нетерпением ждут начала вооруженных действий; но вот уже наступило четырнадцатое мая, а мы отложили наше выступление до греческих календ!

— Терпение, господин маркиз, — сказал Малыш Пьер, — час еще не пробил.

— Терпение! Терпение! Легко сказать! — произнес со вздохом маркиз. — Вы молоды и можете еще ждать, но кто мне может ответить, доживу ли я с Божьей помощью до того дня, когда смогу увидеть, как над моей головой развевается славное старое знамя, под которым я когда-то с такой радостью сражался?

Слова старика тронули сердце Малыша Пьера.

— Но, господин маркиз, вы, возможно, как и я, слышали, — спросил он, — что вооруженное выступление отложено потому, что неизвестно, приедет ли принцесса.

Слова Малыша Пьера, казалось, лишь усугубили дурное расположение духа маркиза.

— Оставьте меня в покое, молодой человек! — произнес он раздраженным тоном. — Мне ли не знать этой старой песни? На протяжении целых пяти лет, пока я воевал в Вандее, не нам ли столько раз обещали, что королевская шпага объединит всех бунтарей? И разве не я был первым среди тех, кто второго октября ждал графа д’Артуа на острове Дьё? Нам не суждено дождаться принцессы в тысяча восемьсот тридцать втором году, как мы не дождались принца в тысяча семьсот девяносто шестом! Впрочем, это не помешает мне отдать свою жизнь за них, ведь это долг дворянина. Старое дерево умирает вместе с листвой.

— Господин маркиз де Суде, — произнес Малыш Пьер со странным волнением в голосе, — клянусь вам, что госпожа герцогиня Беррийская, если бы в ее распоряжении было маленькое утлое суденышко, пересекла бы море лишь затем, чтобы встать под знамя, поднятое храброй и благородной рукой Шаретта; клянусь вам, что на этот раз она приедет, если не победить, то, по крайней мере, умереть вместе с теми, кто поднимется на защиту законных прав ее сына!

В тоне молодого человека было столько страстной убежденности, и его слова так странно звучали в устах щупленького шестнадцатилетнего крестьянского паренька, что маркиз де Суде с изумлением взглянул на своего собеседника.

— Но кто вы, наконец? — спросил маркиз, не в силах побороть любопытство. — Молодой человек… скорее ребенок, кто вы такой, что можете говорить таким тоном и от имени ее высочества о решении, принятом ею?

— Господин маркиз, мне показалось, что мадемуазель Суде, когда представляла меня, назвала мое имя.

— Совершенно верно, господин Малыш Пьер, — произнес сбитый с толку маркиз. — Тысячу извинений! Однако, — продолжал он, обращаясь теперь с большим интересом к своему собеседнику, кого он принял за сына важной особы, — не посчитаете ли вы нескромным мое желание узнать, что вы думаете о сроках вооруженного выступления? Несмотря на юные годы, вы так здраво рассуждаете, что, не скрою, мне бы очень хотелось знать ваше мнение.

— Господин маркиз, я вам отвечу с большой охотой, ибо мы с вами почти не расходимся во мнении.

— Правда?

— Мое мнение, если вы позволите мне иметь таковое…

— Как! После всего того, что я услышал в прошлую ночь на совете у тех жалких типов, вы мне кажетесь похожим на одного из семи греческих мудрецов.

— Вы слишком снисходительны ко мне. Итак, господин маркиз, я сожалею о том, что мы не выступили из наших логовищ, как было условлено, в ночь с тринадцатого на четырнадцатое мая.

— Вот, именно это я им говорил! А позвольте узнать, почему вы сожалеете?

— Мне кажется, дело вот в чем: солдаты расквартированы в деревнях у крестьян по домам, разбросанным на большом расстоянии друг от друга. Войска оставлены на произвол судьбы — без командования, без знамени. Нет ничего проще застать их врасплох и разоружить.

— Весьма справедливое суждение, тогда как сейчас…

— Сейчас!.. Вот уже два дня, как отдан приказ покинуть небольшие деревни и объединить отдельные подразделения, нет, не в роты, а в батальоны и полки; теперь нам придется давать целое сражение, чтобы получить результат, который мы могли бы достигнуть без труда за одну только ночную атаку.

— Весьма убедительно! — с подъемом воскликнул маркиз. — И больше всего меня огорчает то, что, когда я приводил тридцать шесть веских доводов, убеждая моих оппонентов, мне в голову не пришло ничего подобного! Однако, сударь, — продолжал он, — вы уверены, что приказ отослан в войска?

— Твердо уверен, — произнес Малыш Пьер с самым скромным видом, на какой только был способен.

Маркиз взглянул на гостя с нескрываемым удивлением.

— Досадно, — произнес он, — весьма досадно! Ладно, мой юный друг, позвольте мне вас так называть, — так вы говорите, что надо набраться терпения и подождать, пока в этой новой Венгрии не объявится новая Мария Терезия, и, ожидая этот день, выпить за здоровье королевского отпрыска и за незапятнанное знамя. Пусть девицы накроют на стол, ибо Жан Уллье уехал после того, как кто-то, — добавил он, бросив на дочерей сердитый взгляд, — отпустил его в Монтегю, не спросив предварительно моего разрешения.

— Господин маркиз, это моя вина, — произнес Малыш Пьер учтивым, но вместе с тем твердым голосом. — Прошу простить меня за то, что распорядился одним из ваших людей; но надо было срочно выяснить настроения крестьян, собравшихся на ярмарку в Монтегю.

Тонкий и мелодичный голос молодого человека прозвучал с такой искренней верой в правоту своих слов, с таким сознанием превосходства того, кто их произносил, что окончательно сбитый с толку маркиз стал перебирать в памяти всех известных ему важных особ, чтобы догадаться, чьим сыном мог быть молодой человек, и лишь пробормотал в ответ, что не имеет ничего против.

В это время в гостиную вошел граф де Бонвиль.

На правах человека, знакомого с маркизом, Малыш Пьер посчитал своим долгом представить друга хозяину дома.

Благородное и открытое лицо графа сразу же понравилось маркизу де Суде, уже находившемуся под впечатлением от беседы со своим юным гостем; его дурное расположение духа как рукой сняло, и он поклялся себе, что впредь нерешительность соратников по оружию будет его волновать не больше, чем прошлогодний снег. Однако, приглашая гостей к столу, он решил во что бы то ни стало выведать у графа де Бонвиля настоящее имя этого странного Малыша Пьера.

В это время в комнату вошла Мари и объявила, что стол накрыт.

XXVIII ГЛАВА, В КОТОРОЙ МАРКИЗ ДЕ СУДЕ ГОРЬКО СОЖАЛЕЕТ О ТОМ, ЧТО МАЛЫШ ПЬЕР НЕ ДВОРЯНИН

Молодые люди, которых маркиз де Суде пропустил вперед, замерли на пороге обеденного зала.

И в самом деле накрытый стол мог потрясти воображение любого гурмана.

В центре его возвышались, словно древняя крепость над городом, величественные паштеты из кабана и косули; на ближних подступах с севера, юга, запада и востока крепость находилась под прикрытием щуки фунтов на пятнадцать, трех или четырех копченых кур, целой вавилонской башни из отбивных котлет, пирамиды молодых кроликов под зеленым соусом; передовые посты крепости, по замыслу кухарки маркиза де Суде, входили в мощное оцепление из тесно стоявших блюд, которые обеспечивали подходы яствам всех сортов: закусок, первых блюд, легких блюд, подаваемых после жаркого и перед десертом, овощей, салатов, фруктов и мармеладов — все это было поставлено, нагромождено, навалено несколько беспорядочно; в то же время представшая глазам картина не была лишена своеобразной прелести для тех присутствовавших в комнате людей, у кого разыгрался аппетит после прогулки по лесам Можа.

— Бог мой! — воскликнул Малыш Пьер, отступив на шаг при виде такого изобилия угощений. — В самом деле, господин Суде, вы слишком много чести оказываете таким бедным крестьянам, как мы.

— Что до стола, мой юный друг, то я тут ни при чем и не заслуживаю поэтому ни благодарности, ни осуждения. Это дело рук моих дочерей. Излишне говорить, что вы доставите мне удовольствие, если согласитесь разделить скромную трапезу бедного провинциального дворянина!

И маркиз подтолкнул Малыша Пьера к столу: тот, казалось, не решался приблизиться.

Малыш Пьер уступил хозяину, сделав, однако, одну оговорку.

— Боюсь, господин маркиз, что не смогу достойно ответить на ваше гостеприимство, — сказал он, — ибо вынужден вам признаться, что ем очень мало.

— Конечно, — заметил маркиз, — вы привыкли к более изысканным блюдам. Ну а я, как истинный крестьянин, предпочитаю любой, даже самой тонкой кухне плотную и насыщенную соками крестьянскую пищу, которая должным образом укрепляет ослабевшие силы желудка.

— Должен признаться, — сказал Малыш Пьер, — что я неоднократно присутствовал при разговорах на эту тему между королем Людовиком Восемнадцатым и маркизом д’Аваре.

Граф де Бонвиль подтолкнул локтем Малыша Пьера.

— Вы были знакомы с Людовиком Восемнадцатым и маркизом д’Аваре? — удивленно воскликнул старый маркиз, взглянув на Малыша Пьера так, словно хотел удостовериться, что тот не смеется над ним.

— Да, в юности я видел их часто, — просто ответил Малыш Пьер.

— Хм! — только и заметил маркиз. — В добрый час!

Все расселись за столом, и каждый, Берта и Мари в том числе, тотчас приступил к грандиозному обеду.

Однако, сколько маркиз де Суде ни угощал своего юного гостя блюдами, от которых ломился стол, Малыш Пьер так и не притронулся ни к одному из них, а только попросил гостеприимного хозяина, чтобы ему принесли чашку чая и два свежих яйца, что снесли куры, чье радостное кудахтанье во дворе он слышал рано утром.

— Что касается свежих яиц, нет ничего проще, — сказал маркиз. — Мари сама сходит в курятник и принесет их теплыми прямо из-под кур, но что касается чая, то — о, дьявольщина! — сомневаюсь, чтобы в доме был чай.

Мари не стала ждать, когда к ней обратятся с просьбой, и, встав из-за стола, уже направилась было к двери, чтобы исполнить волю отца, но, услышав его восклицание, в нерешительности остановилась, смутившись не меньше маркиза.

Было ясно, что чая в доме не было.

От Малыша Пьера не ускользнуло замешательство маркиза и его дочери.

— О! — произнес он. — Не беспокойтесь: господин де Бонвиль сходит в мою комнату и принесет несколько щепоток чая из моего несессера.

— Из вашего несессера?

— Да, — ответил Малыш Пьер, — раз я приобрел столь дурную привычку пить чай, я всегда вожу его с собой.

И он вручил графу де Бонвилю ключик, сняв его с набора ключей, висевшего на золотой цепочке.

Граф де Бонвиль вышел из-за стола с одной стороны, тогда как Мари с другой.

— Черт возьми, мой юный друг! — воскликнул маркиз, проглотив огромный кусок мяса. — Вы ведете себя совсем как женщина, и, если бы я собственными ушами не услышал только что вашего суждения, как я считаю, слишком глубокого для женского ума, у меня бы закралось сомнение относительно вашего пола.

Малыш Пьер улыбнулся.

— Ничего, — сказал он, — господин маркиз, у вас еще будет возможность увидеть меня в бою, когда мы встретимся с солдатами Филиппа, и вы измените превратное мнение, сложившееся у вас обо мне на этот час.

— Как! Вы собираетесь воевать вместе с нами? — спросил маркиз, все больше и больше удивляясь.

— Надеюсь, — ответил молодой человек.

— А я, — произнес вернувшийся в комнату Бонвиль, возвращая Малышу Пьеру ключик, полученный от него, — готов поклясться, что вы всегда будете его видеть рядом со мной.

— Буду очень рад, мой юный друг, — сказал маркиз. — Но я не вижу здесь ничего удивительного. Храбрость дается человеку Богом независимо от его пола. Я сам видел во время войны, как одна дама из окружения господина Шаретта отважно выстрелила из пистолета.

В это время вошла Мари: в одной руке она держала чайник, а в другой — тарелку с двумя яйцами, сваренными всмятку.

— Благодарю вас, прелестное дитя, — сказал Малыш Пьер учтивым тоном и с такими покровительственными нотками, что маркизу де Суде на память пришли знатные сеньоры старого двора, — и тысяча извинений за то, что я причинил вам столько хлопот.

— Вы недавно упомянули об его величестве короле Людовике Восемнадцатом, — сказал маркиз де Суде, — и его кулинарных вкусах. В самом деле, я не раз слышал, что он любил особые деликатесы.

— Да, это правда, — сказал Малыш Пьер, — у этого славного короля была ни с чем не сравнимая манера наслаждаться мясом овсянок и отбивных котлет.

— Но, мне кажется, — произнес маркиз де Суде, вгрызаясь зубами в отбивную и одним махом откусывая всю ее середину, — разве можно вкушать отбивную как-то по-другому…

— И именно так, как это делаете вы, господин маркиз? — спросил с улыбкой Бонвиль.

— Ну да, черт возьми! Что до овсянок, то, если Берта или Мари затеивают игру в войну и в качестве трофея приносят мне не овсянок, а жаворонков и славок, я беру их прямо за клюв и, посыпав тонким слоем перца и соли, целиком отправляю в рот и откусываю им клюв на уровне глаз. Я вам скажу, вот это вкусно! Только, чтобы получить удовольствие, надо съесть две или три дюжины в один раз.

Малыш Пьер не смог сдержаться от смеха: ему вспомнился рассказ про одного солдата швейцарской гвардии, поспорившего, что он съест за обедом целого шестинедельного теленка.

— Я ошибся, когда сказал, что король Людовик Восемнадцатый как-то по-особому ел овсянок и отбивные котлеты. Было бы точнее сказать, что у его поваров был особый способ приготовления пищи.

— Черт возьми! — заметил маркиз де Суде. — Мне всегда казалось, что овсянок жарят на вертеле, а отбивные на решетке.

— Да, это так, — произнес Малыш Пьер, заметно повеселевший от своих воспоминаний, — но его величество Людовик Восемнадцатый несколько изменил способ их приготовления. Шеф-повар Тюильри закладывал отбивную, которой, по его словам, выпадала честь быть съеденной самим королем, между двумя другими отбивными так, что находившаяся в середине жарилась в их соку. Так же он поступал с овсянками: те, что подавались королю, зашивались внутрь дрозда, а тот, в свою очередь, помещался внутрь вальдшнепа. По окончании жарки вальдшнепа есть было нельзя, тогда как дрозд был отлично приготовлен, а от мяса овсянки оторваться было просто невозможно.

— Молодой человек, — произнес маркиз де Суде, откинувшись на спинку стула и взглянув на Малыша Пьера с крайним изумлением, — можно сказать, что вы были свидетелем того, как славный король Людовик Восемнадцатый совершал подвиги в области гастрономии.

— Да, это я в самом деле видел, — ответил Малыш Пьер.

— Так у вас была должность при дворе? — спросил сквозь смех маркиз.

— Я был пажом, — ответил Малыш Пьер.

— Ах, вот в чем дело! Теперь мне все понятно, — заметил маркиз. — Черт возьми, следует признать, что для своих лет вы много повидали.

— Да, — со вздохом ответил Малыш Пьер, — даже слишком много!

Девушки с глубокой симпатией посмотрели на юношу.

В самом деле, приглядевшись повнимательнее к его лицу, казавшемуся на первый взгляд таким юным, можно было сделать вывод, что время уже успело оставить на нем свой след и пережитые испытания отметили его своей печатью.

Маркиз дважды или трижды пытался оживить беседу за столом, однако Малыш Пьер, погрузившись в свои мысли, казалось, не собирался больше принимать участия в разговоре и, если и слышал рассуждения маркиза о белом и красном мясе, о разнице в соках дичи и домашней птицы, то хранил упорное молчание либо потому, что он придерживался его мнения, либо не желал вступать в ненужный, на его взгляд, спор.

Когда хозяева и гости встали из-за стола, маркиз де Суде, заметно подобревший после того, как насытился, был в восторге от молодого человека, несмотря на то что его юный друг не отличался разговорчивостью.

Все перешли в гостиную. Однако, вместо того чтобы присоединиться к девушкам, графу де Бонвилю и маркизу де Суде, устроившимся вокруг камина, где был разведен большой огонь, который свидетельствовал о том, что неподалеку находился лес и потому в замке Суде не надо было жалеть дрова, Малыш Пьер, по-прежнему чем-то озабоченный или о чем-то мечтающий, подошел к окну и прислонился лбом к стеклу.

Некоторое время спустя, когда маркиз де Суде рассыпался перед графом де Бонвилем в похвалах в адрес его юного спутника, неожиданно прозвучавший повелительный и резкий голос, каким было произнесено его имя, заставил графа вздрогнуть.

Это Малыш Пьер позвал его.

Граф тут же повернулся и не пошел, а скорее побежал на зов юного крестьянина.

Молодой человек начал ему что-то тихо говорить, как будто отдавая приказ.

После каждой фразы Бонвиль склонял голову перед Малышом Пьером как бы в знак согласия.

Когда Малыш Пьер закончил, Бонвиль взял шляпу и, попрощавшись со всеми, вышел.

А Малыш Пьер подошел к маркизу.

— Господин Суде, — произнес он, — я только что от вашего имени заверил графа де Бонвиля в том, что вы не будете возражать, если он воспользуется одной из ваших лошадей, чтобы объехать близлежащие замки и сообщить их владельцам о встрече, назначенной на сегодняшний вечер в Суде; здесь соберутся те люди, с кем вы поссорились сегодня утром. Вероятно, он еще застанет их в Сен-Фильбере. Вот почему я приказал ему поторопиться.

— Но, — заметил маркиз, — среди этих господ, возможно, найдутся такие, кто обиделся на меня за нелестные слова, что я высказал в их адрес сегодня утром, и не изъявят желания приехать вечером в мой замок.

— Приказ вынудит приехать тех, кто в других обстоятельствах стал бы упрямиться.

— Чей приказ? — с удивлением спросил маркиз.

— Герцогини Беррийской, предоставившей необходимые полномочия графу де Бонвилю. А теперь, — немного помедлив, словно раздумывая, произнес Малыш Пьер, — возможно, вы опасаетесь, что совещание в замке Суде чревато неприятными последствиями для вас и вашей семьи? В таком случае вам стоит только произнести одно слово, граф де Бонвиль еще не уехал.

— Черт возьми! — воскликнул маркиз. — Пусть он поскорее мчится галопом, даже если для этого ему придется загнать моего лучшего скакуна!

Не успел маркиз произнести эти слова, как граф де Бонвиль, словно только того и ждал, пришпорил коня перед окнами гостиной, выехал за ворота и поскакал по дороге, ведущей на Сен-Фильбер.

Маркиз подошел к окну, выходящему на улицу, и провожал графа взглядом до тех пор, пока тот не исчез из вида.

Затем он поднял глаза и огляделся по сторонам в поисках Малыша Пьера, но того уже и след простыл, и когда маркиз спросил дочерей, куда он исчез, они в один голос ответили, что юноша поднялся к себе, собираясь написать несколько писем.

— Какой странный молодой человек! — прошептал маркиз де Суде.

XXIX ВАНДЕЙЦЫ 1832 ГОДА

Граф де Бонвиль возвратился в тот же день в пять часов.

Он встретился с пятью главными заговорщиками и договорился с ними о том, что они прибудут в замок Суде между восемью и девятью часами вечера.

Как гостеприимный хозяин, маркиз приказал кухарке располагать по своему усмотрению всем находившимся в замке продовольствием, чтобы приготовить самый роскошный ужин, на какой она только была способна.

Пятью руководителями заговорщиков, с кем встретился граф, были Луи Рено, Паскаль, Львиное Сердце, Гаспар и Ашиль, обещавшие прибыть вечером на совещание.

Те из наших читателей, кто хоть немного наслышан о событиях 1832 года, сразу поймут, о ком идет речь, ибо эти люди скрывались от властей под вымышленными именами на случай перехвата сообщений, которыми они обменивались между собой.

К восьми часам вечера Жан Уллье не вернулся, чем весьма огорчил маркиза, и открывать ворота замка было поручено Мари: ей было наказано впускать только тех гостей, кто стучал так, как было условлено заранее.

В гостиной за прикрытыми ставнями и занавешенными наглухо окнами все было готово к началу совещания.

К семи часам вечера там собрались четверо: маркиз де Суде, граф де Бонвиль, Малыш Пьер и Берта.

Мари ожидала прихода гостей, устроившись в тесной будке привратника; окошко будки выходило на дорогу, и через его решетку можно было разглядеть стучавшего в ворота, чтобы не открыть нежданному визитеру.

Из всех собравшихся в гостиной самое большое нетерпение проявлял Малыш Пьер: похоже, что хладнокровие не было в числе его достоинств. Хотя часы показывали всего половину восьмого, тогда как встреча была назначена на восемь, он поминутно подходил к приоткрытой двери в надежде услышать шаги одного из ожидаемых гостей.

Наконец ровно в восемь послышался стук: три раза с условленными интервалами; это свидетельствовало о том, что прибыл один из приглашенных.

— Ах! — воскликнул Малыш Пьер, устремившись к двери.

Однако граф де Бонвиль, улыбнувшись, остановил его почтительным жестом.

— Да, вы правы, — сказал молодой человек.

И он направился в самый дальний и неосвещенный угол гостиной.

Почти одновременно в дверях показался один из приглашенных на совещание руководителей восстания.

— Господин Луи Рено, — произнес громко граф де Бонвиль, чтобы его расслышал Малыш Пьер и по прозвищу мог определить, как в действительности звали гостя.

Маркиз де Суде устремился навстречу Луи Рено тем более охотно, что узнал в молодом человеке одного из тех, кто, как и он, высказывался за немедленное вооруженное выступление.

— О! Добро пожаловать, мой дорогой граф; вы прибыли первым; это принесет нам удачу.

— Мой дорогой маркиз, — ответил Луи Рено, — думается, я прибыл первым вовсе не потому, что мои единомышленники торопятся меньше меня; все дело в том, что я живу ближе всех и на дорогу мне потребовалось меньше времени.

И с этими словами молодой человек, появившийся в замке под именем Луи Рено, представился с такой юношеской грацией и отвесил Берте поклон с такой поистине аристократической непринужденностью, хотя и был в простой одежде бретонского крестьянина, что эти два достоинства, быстро превратившись в недостатки, могли бы ему весьма повредить, если бы ему пришлось хотя бы на время перенять манеру держаться и изъясняться как представители того сословия, чьим костюмом он на время воспользовался.

Графу де Бонвилю пришлось подождать, пока гость отдаст долг вежливости хозяину дома и Берте.

Однако, понимая нетерпение Малыша Пьера, затаившегося в своем уголке и подававшего какие-то знаки, значение которых было известно лишь им двоим, Бонвиль приступил сразу к сути дела.

— Мой дорогой граф, — обратился он к Луи Рено, — вам известны мои полномочия, вы уже ознакомились с письмом ее высочества, и вы должны знать, что, по крайней мере сейчас, я являюсь ее уполномоченным… И мне бы хотелось знать ваше мнение о нынешнем положении дел.

— Сегодня утром я уже имел возможность высказаться по этому поводу, но не в тех, возможно, выражениях, что сейчас; однако в настоящее время, сознавая, что нахожусь среди сторонников ее высочества, могу говорить со всей откровенностью.

— Вот именно, со всей откровенностью, — подхватил его слова Бонвиль, — прежде всего необходимо, чтобы Мадам знала ваше мнение, мой дорогой граф, и не сомневайтесь, говорите так, как будто она вас слушает.

— Хорошо, но я считаю, что не следует ничего начинать до прибытия маршала.

— А разве маршал, — заметил Малыш Пьер, — еще не в Нанте?

Не заметив вначале молодого человека, Луи Рено повернулся в его сторону и с поклоном ответил:

— Лишь сегодня, вернувшись домой, я узнал, что маршал, как только до него дошли слухи о событиях на юге страны, тут же выехал из Нанта, и теперь никому не известно, ни по какой дороге он поехал, ни о решении, которое он принял.

Малыш Пьер от нетерпения топнул ногой.

— Однако маршал был душой затеянного предприятия! — воскликнул он. — Его отсутствие нанесет вред восстанию и уменьшит доверие солдат, ибо никто не захочет подчиняться, возникнет соперничество среди руководителей, а это и погубило партию роялистов в годы первых войн в Вандее.

Увидев, что Малыш Пьер завладел разговором, граф де Бонвиль отошел в сторону, чтобы не мешать молодому человеку, и тот выступил на два шага вперед под свет ламп.

Луи Рено с удивлением взглянул на юношу, по виду совсем еще ребенка, говорившего с такой уверенностью и знанием дела.

— Поверьте мне, сударь, — произнес он, — маршал всего-навсего задержался; он тут же появится, как только ему сообщат о прибытии Мадам в Вандею.

— А разве господин Бонвиль не предупредил вас, что Мадам в дороге и, несомненно, скоро будет здесь, чтобы присоединиться к своим друзьям?

— Конечно, сударь, и такая новость доставила мне огромную радость.

— Задержка! Снова задержка! — прошептал Малыш Пьер. — Все время мне приходится слышать только эти слова. Теперь мне кажется, что любое восстание в ваших краях должно происходить лишь в первой половине мая, чтобы легче привлечь на свою сторону сельских жителей, иначе, если промедлить, они займутся работами на своих полях. Уже четырнадцатое число, и мы основательно задержались. А руководителей восстания пригласили, не правда ли?

— Да, сударь, — ответил Луи Рено с оттенком печали в голосе, — скажу больше, теперь вам придется рассчитывать только на руководителей.

И со вздохом он добавил:

— И даже не на всех, как сегодня утром смог убедиться маркиз де Суде.

— Что вы такое мне говорите! — воскликнул Малыш Пьер. — О безучастности вандейцев, когда наши друзья в Марселе, что мне доподлинно известно, ибо я оттуда, злятся лишь сами на себя и мечтают только о реванше!

На губах молодого предводителя повстанцев промелькнула мимолетная улыбка.

— Вы родом с Юга, — заключил он, глядя на молодого человека, — хотя у вас совсем не слышен акцент.

— Да, вы правы, — заметил Малыш Пьер. — Ну и что дальше?

— Никогда не следует путать Юг с Западом, марсельца с вандейцем. Обычное воззвание может поднять весь Юг, в то время как поражение вызовет всеобщее уныние. Вандейцы, наоборот — если у вас появится возможность немного задержаться здесь, вы поймете, насколько правдивы мои слова, — слишком серьезны, хладнокровны и молчаливы. Всякое предложение обсуждается здесь долго и тщательно, взвешиваются все за и против; когда есть больше шансов на успех, вандеец поднимает руку, говорит свое «да» и умирает, если надо, чтобы выполнить свое обещание. Однако всем вандейцам известно, что «да» и «нет» равносильно выбору между жизнью и смертью, поэтому они тысячу раз подумают, прежде чем принять окончательное решение.

— Но как же быть с воодушевлением? — воскликнул Малыш Пьер.

Молодой руководитель повстанцев улыбнулся.

— Да, — произнес он, — несколько лет назад я уже слышал о воодушевлении: это божество прошлого века, которое сошло со своего алтаря после того, как нашим отцам было сделано столько обещаний и ни одно из них не было выполнено. Вам известно, что произошло сегодня утром в Сен-Фильбере?

— Немного; маркиз мне рассказал.

— Но то, что произошло после его отъезда?

— Нет.

— Так вот. Из двенадцати руководителей восстания, которые должны были возглавить свои отряды, семеро высказались против вооруженного выступления и в этот час, по всей вероятности, уже отпустили своих людей по домам. И, следует отметить, они не переставали уверять друг друга в том, что, если потребуется, они отдадут жизнь за Мадам, только они добавляли при этом, что не могут перед Богом брать на себя ответственность за жизнь своих крестьян, вовлекая их в предприятие, которое окажется не чем иным, как кровавой бойней.

— Но тогда, — воскликнул Малыш Пьер, — нам придется отказаться от всякой попытки восстать, оставить навсегда надежду!

На губах молодого человека вновь появилась грустная улыбка.

— Да, может быть, действительно придется распрощаться с надеждой, но только не отказываться от попытки. Мадам написала нам, что на ее стороне руководящий комитет в Париже; Мадам заверила нас, что пользуется широкой поддержкой в армии. Пусть будет попытка! Возможно, беспорядки в Париже или дезертирство среди солдат оттолкнут от нас Мадам. Если мы не попытаемся что-то сделать для нее, то, отказываясь от своих планов, Мадам будет убеждена, что в случае выступления мы бы имели шансы на успех, а мы не хотим, чтобы у Мадам остались сомнения.

— Но если мы потерпим поражение? — воскликнул Малыш Пьер.

— Тогда это обернется бесполезной гибелью пятисот или шестисот человек, только и всего; надо, чтобы время от времени какая-то партия терпела поражение и показывала пример не только своей стране, но и соседним народам.

— Так вы не из тех, кто отправил своих людей по домам? — спросил Малыш Пьер.

— Да нет, я из тех, кто поклялся умереть за ее королевское высочество. Впрочем, — продолжил молодой человек, — возможно, боевые действия уже начались и нам остается только проследить за их развитием.

— Как так? — спросили в один голос Малыш Пьер, Бонвиль и маркиз.

— Сегодня на ярмарке в Монтегю произошла перестрелка.

— И сейчас слышны выстрелы со стороны переправы на Булони, — произнес в дверях незнакомец.

На пороге появился новый гость.

XXX ТРЕВОГА

Тот, кто появился по нашей воле на пороге комнаты или, вернее, сам вошел в гостиную маркиза де Суде, был главным комиссаром будущей армии Вандеи, сменивший известное на весь Нант имя адвоката на скромный псевдоним Паскаль.

Он был хорошо знаком с Мадам, ибо не раз выезжал за границу для переговоров с ней. Еще не прошло и двух месяцев после его возвращения из последней поездки к ее высочеству: он доставил ей последние новости из Франции и получил от нее указания, как надо действовать.

Как раз именно ему было поручено предупредить вандейцев, чтобы все было наготове.

— А! — увидев его, воскликнул маркиз де Суде и невольно шевельнул губами: это свидетельствовало о том, что он недолюбливал адвокатов. — Вот и господин Паскаль, главный комиссар…

— И как нам кажется, он сообщит нам последние новости, — произнес Малыш Пьер, явно стараясь привлечь к себе внимание вошедшего.

В самом деле, услышав этот голос, гражданский комиссар вздрогнул и повернулся к Малышу Пьеру, подававшему ему глазами и губами едва заметные знаки, что для него оказалось вполне достаточным, чтобы знать, как держаться дальше.

— Да, новости, — повторил он.

— Плохие или хорошие? — спросил Луи Рено.

— Разные… Однако начнем с хороших.

— Говорите!

— Ее королевское высочество успешно пересекла Юг и прибыла целой и невредимой в Вандею.

— Вы уверены в этом? — спросили в один голос маркиз де Суде и Луи Рено.

— Точно так же, как в том, что вижу всех вас пятерых перед собой в полном здравии, — ответил Паскаль. — А теперь поговорим о других новостях.

— Что вам известно о Монтегю? — спросил Луи Рено.

— Сегодня там прозвучали выстрелы, — ответил Паскаль. — Национальные гвардейцы несколько раз выстрелили, среди крестьян есть убитые и раненые.

— Но что вынудило их? — спросил Малыш Пьер.

— На ярмарке произошла небольшая стычка, которая переросла затем в бунт.

— Кто командует гарнизоном в Монтегю?

— Простой капитан, — ответил Паскаль. — Но сегодня по случаю ярмарки туда нагрянули супрефект и генерал, командующий военным округом.

— А вам известно имя генерала?

— Генерал Дермонкур.

— Что он собой представляет?

— А что бы вам хотелось о нем узнать? Кто он как человек, каковы его взгляды, каков его характер?

— Да, все это, вместе взятое.

— Ну, прежде всего, ему около шестидесяти-шестидесяти двух лет; он из тех военных, кто воевал всю свою жизнь, начиная от Революции и кончая Империей. Он не слезает с лошади ни днем ни ночью и не даст нам ни малейшей передышки.

— Что ж, — заметил с улыбкой Луи Рено, — придется постараться, чтобы он выбился из сил, а так как нам в среднем в два раза меньше лет, мы наверняка в этом преуспеем, если только от нас не отвернется удача или если мы не окажемся совсем никудышными вояками.

— А каковы его взгляды? — спросил Малыш Пьер.

— Мне кажется, — сказал Паскаль, — что в глубине души он республиканец.

— И это несмотря на двенадцатилетнюю службу при Империи? Хорошо же он маскировался!

— Ничего удивительного. Вы помните слова Генриха Четвертого о сторонниках Лиги: «Бочка из-под селедки всегда пахнет селедкой».

— А характер?

— Ну, он поистине человек чести! Это вам не Амадис или Галаор, а настоящий Феррагус. Если Мадам когда-нибудь, не дай Бог, попадет к нему в плен…

— О! Что вы такое говорите, господин Паскаль! — воскликнул Малыш Пьер.

— Я адвокат, сударь, — ответил гражданский комиссар, — и как адвокат я предвижу все ходы защиты на судебном процессе. Итак, я повторяю: если Мадам когда-нибудь, не дай Бог, попадет в плен к генералу Дермонкуру, она сможет получить полное представление о том, какой он обходительный человек.

— В таком случае, — произнес Малыш Пьер, — наконец перед нами враг, о котором Мадам только могла мечтать: сильный, храбрый и честный. Нам повезло, сударь… Однако вы упомянули о перестрелке на булонской переправе.

— По крайней мере, по дороге в замок мне показалось, что стреляют именно в той стороне.

— Пусть Берта выйдет и послушает, — сказал маркиз, — а затем нам скажет, что происходит.

Берта встала.

— Как! — воскликнул Малыш Пьер. — Мадемуазель?

— Ну и что? — спросил маркиз.

— Мне кажется, что это совсем не женское дело.

— Мой юный друг, — произнес старик, — в таких делах я рассчитываю прежде всего на себя, затем на Жана Уллье, а уж затем на Берту или Мари. Мне не хотелось бы оставлять вас, а мой чудак Жан Уллье куда-то пропал; так что пусть идет Берта.

Берта тут же направилась к двери, но на пороге столкнулась с сестрой и та что-то ей тихо сказала.

— Вернулась Мари, — произнесла Берта.

— А! — протянул маркиз. — Детка, ты слышала выстрелы?

— Да, отец, — ответила Мари, — идет бой.

— Где же?

— У порога Боже.

— Ты в этом уверена?

— Да, ружейные выстрелы слышатся с болота.

— Вот видите, — сказал маркиз, — теперь у нас точные сведения. А кто остался у ворот вместо тебя?

— Розина Тенги.

— Послушайте, — насторожился Малыш Пьер.

И в самом деле, кто-то громко стучал в ворота.

— Черт, — заметил маркиз, — это кто-то чужой.

Все прислушались.

— Откройте, — послышался крик, — откройте! Нельзя терять ни секунды!

— Это его голос! — взволнованно произнесла Мари.

— Его голос! — повторил маркиз. — Так кому же он принадлежит?

— Да, это голос молодого барона Мишеля, — сказала Берта, тоже узнавшая его.

— И что же здесь понадобилось этому завиральщику? — произнес маркиз, делая шаг к двери, словно желая не впускать молодого человека.

— Маркиз, пусть он войдет, — воскликнул Бонвиль, — нечего его опасаться, я за него ручаюсь!

Не успел он произнести эти слова, как послышались поспешные шаги и в гостиную вбежал запыхавшийся молодой барон. Вспотевший, бледный, покрытый грязью, он только и смог вымолвить:

— Нельзя терять ни секунды! Спасайтесь! Они вот-вот будут здесь!

Он упал на одно колено, упираясь рукой о пол; у него перехватило дыхание, силы покинули его. Он сдержал обещание, данное им Жану Уллье, пробежав более половины льё за шесть минут.

На какое-то время в гостиной воцарилось всеобщее смятение и растерянность.

— К оружию! — воскликнул маркиз.

И, схватив свое ружье, он указал пальцем в угол гостиной, где стояли ружейные козлы с тремя или четырьмя карабинами и охотничьими ружьями.

Граф де Бонвиль и Паскаль бросились в едином порыве к Малышу Пьеру, словно желая прикрыть его собой.

Мари кинулась к молодому барону, чтобы помочь ему подняться.

Берта подбежала к окну, выходившему в лес, и распахнула его настежь.

Неподалеку послышались выстрелы, но все же еще не у самого замка, а на каком-то расстоянии от него.

— Они идут Козьей тропой, — сказала Берта.

— Ошибаешься! — заметил маркиз. — Не может быть, чтобы они попытались пройти такой дорогой.

— Но они идут, отец, — сказала Берта.

— Да, да, — прошептал Мишель, — я видел, как они шли: у них в руках факелы, их вела женщина, шедшая впереди всех, вторым за ней шел генерал.

— О! Проклятый Жан! — воскликнул маркиз. — Почему его до сих пор нет?

— Он сражается, господин маркиз, — произнес молодой барон, — он послал меня к вам вместо себя.

— Он? — удивился маркиз.

— Но я бы и сам пришел, — сказал молодой человек. — Еще вчера вечером я узнал, что готовится нападение на замок, но меня заперли в комнате, и мне пришлось спуститься через окно с третьего этажа…

— Великий Боже! — побледнев, воскликнула Мари.

— Браво! — заметила Берта.

— Господа, — спокойным голосом произнес Малыш Пьер, — я считаю, что сейчас самое время принять решение. Будем ли мы драться? В таком случае нам надо разобрать оружие, закрыть ворота замка и приготовиться к бою. Если же мы решим бежать, то у нас почти не остается времени.

— Будем защищаться! — воскликнул маркиз.

— Бежим! — произнес Бонвиль. — Только когда Малыш Пьер будет в безопасности, мы сможем дать бой.

— А вы, граф, — спросил Малыш Пьер, — что вы на это скажете?

— Я скажу, что мы не готовы к бою… Не так ли, господа?

— Мы всегда готовы драться, — произнес с беспечным видом молодой незнакомец, входивший в это время в гостиную; его слова были одновременно обращены к находившимся в гостиной и к двум молодым людям, шедшим за ним следом (по всей видимости, он встретил их у ворот замка).

— А! Гаспар! Гаспар! — воскликнул Бонвиль.

И, кинувшись навстречу вновь прибывшему гостю, он что-то шепнул ему на ухо.

— Господа, — сказал Гаспар, — граф де Бонвиль совершенно прав: надо отступать!

Затем он обратился к маркизу:

— Маркиз, нет ли в вашем замке какой-нибудь потайной двери, какого-нибудь секретного хода? Нам нельзя терять ни минуты: последние выстрелы, которые Ашиль, Львиное Сердце и я слышали у ворот, раздавались не более чем в пятистах шагах отсюда.

— Господа, — произнес маркиз де Суде, — вы у меня в гостях, и я беру всю ответственность на себя. Тихо! Выслушайте меня и подчинитесь. Сегодня вы подчинитесь мне, а завтра я послушаюсь вас.

Наступила полная тишина.

— Мари, — сказал маркиз, — запри ворота замка, но не перегораживай их; сделай так, чтобы их можно было открыть первому, кто постучится. А ты, Берта, проводи поскорее наших гостей к подземному ходу! Я с дочерьми останусь в замке и встречу генерала со всеми почестями, а завтра мы присоединимся к вам, где бы вы ни были; только сообщите нам, как вас найти.

Мари поспешила из гостиной выполнять приказ отца, а в это время Берта, сделав знак Малышу Пьеру следовать за ней, вышла в противоположную дверь, пересекла двор, вошла в часовню, взяла на алтаре две свечи, зажгла их от лампы и передала Бонвилю и Паскалю, затем нажала пружину, и передняя часть алтаря повернулась, открыв лестницу в подземелье, служившее в былые времена усыпальницей сеньоров Суде.

— Здесь вы не сможете заблудиться, — сказала Берта, — в конце подземелья вы наткнетесь на дверь, в которой будет ключ. Эта дверь выходит в поле.

Малыш Пьер, взяв руку Берты, крепко ее пожал и поспешил вслед за Бонвилем и Паскалем, освещавшим ему путь.

За Малышом Пьером в темноте подвала скрылись Луи Рено, Ашиль, Львиное Сердце и Гаспар.

Берта закрыла за ними дверь.

Она заметила, что среди беглецов не было барона Мишеля.

XXXI КУМ ЛОРИО

Маркиз де Суде провожал взглядом беглецов, пока они не скрылись в часовне; затем он вздохнул с видом человека, с чьих плеч свалилась тяжесть, и вошел в прихожую.

Но, вместо того чтобы пройти из прихожей в гостиную, он направился прямо на кухню.

К огромному удивлению кухарки, подойдя к плите, он заглянул в каждую кастрюлю, что ему совсем было не свойственно, чтобы убедиться, не пристало ли жаркое ко дну, повернул вертела, чтобы всполох огня in extremis[2] не опалил мясо, затем вернулся в прихожую и прошел в обеденный зал. Окинув взглядом бутылки, маркиз сдвоил их ряды и, убедившись, что стол накрыт по всем правилам, довольный своим осмотром, вернулся в гостиную.

Там он застал дочерей, ибо сторожить ворота замка было доверено Розине (по первому стуку молотка она должна была дернуть за веревку).

Девушки молча сидели по обе стороны камина. Мари казалась взволнованной, а Берта — задумчивой. Все мысли девушек были лишь об одном Мишеле.

Мари, предположив, что молодой барон отправился вслед за Бонвилем и Малышом Пьером, волновалась, представляя себе, какие трудности и опасности подстерегали его.

Берта же была целиком во власти той пьянящей радости, которая охватывает влюбленное девичье сердце, когда ему открывается, что его избранник отвечает взаимностью. В глазах молодого барона она прочла, как ей показалось, признание и подумала, что робкий и застенчивый юноша поборол свою нерешительность и рисковал жизнью исключительно ради любви к ней. Она подумала, какой же великой должна была быть любовь молодого человека, чтобы совершить такой переворот в его душе. Предаваясь мечтам, она строила воздушные замки и сурово упрекала себя за то, что не вернула его в гостиную, когда заметила, что его не было среди тех, кто спасался бегством благодаря его великодушному поступку.

Неожиданно она улыбнулась, подумав, что он, по всей видимости, находится где-то поблизости и прячется в каком-нибудь укромном уголке замка, чтобы тайком наблюдать за ней, и стоит ей только выйти во двор или в парк, как он тут же появится перед ней со словами: «Вот видите, на что я способен ради одного вашего взгляда!»

Маркиз едва успел устроиться поудобнее в кресле, и у него еще не было времени заметить настроение дочерей, которое он, впрочем, отнес бы на счет совсем других причин, как послышался стук молотка в ворота.

Маркиз де Суде вздрогнул. И вовсе не потому, что стук оказался неожиданным для него. В ворота стучали совсем не так, как можно было ожидать: кто-то довольно робкий, почти раболепствующий, не имевший ничего общего с армией, держал в руке молоток.

— О! — заметил маркиз. — Что это?

— Мне кажется, что кто-то постучался в ворота, — очнувшись от своих мыслей, ответила Берта.

— Да, кто-то постучался, — подтвердила Мари.

Маркиз, как настоящий мужчина, рассудил по-другому и, тряхнув головой, произнес: «Не в этом дело»; он подумал, что в подобных обстоятельствах надо все видеть собственными глазами, и не только подумал, но и решил это сделать.

Поэтому он встал, покинул гостиную, пересек прихожую и вышел на первую ступеньку высокого крыльца.

В самом деле, вместо сабель и штыков, которые, как он ожидал, должны были блестеть в темноте, вместо грубых солдатских усатых физиономий он увидел перед собой лишь раскрытый купол огромного синего зонта, поднимавшегося навстречу ему по ступенькам крыльца.



Приближавшийся зонт, похожий на панцирь гигантской черепахи, грозил своим острием, словно ребром античного щита, угодить ему в глаз, что вынудило маркиза приподнять край зонта, и он увидел перед собой мужчину с хитрой лисьей мордочкой со сверкающими, словно два рубина, маленькими глазками; на нем был высокий с очень узкими полями котелок, который так часто чистили щеткой, что он блестел в темноте, словно лакированный.

— Тысяча чертей! — воскликнул маркиз де Суде. — Это же мой кум Лорио!

— Всегда к вашим услугам, если вы в таковых нуждаетесь, — произнес вновь прибывший писклявым голосом, который становился замогильным, как только его владелец старался придать ему елейные нотки.

— Добро пожаловать в Суде, метр Лорио, — произнес маркиз таким бодрым голосом, словно приход Лорио, которого он встречал со всей сердечностью, обещал доставить ему огромную радость. — Сегодня вечером я ожидаю много гостей, и вы на правах нотариуса хозяина дома поможете мне их достойно принять. Входите поскорее и поздоровайтесь с моими дочерьми.

И старый дворянин совершенно непринужденно первым направился в гостиную, что свидетельствовало о том, насколько маркиз соблюдал дистанцию между собой и простым деревенским нотариусом.

Следует отметить, что метр Лорио с такой тщательностью стал вытирать ноги о коврик, лежавший перед дверью этого святилища, что вся учтивость, которую маркиз счел бы уместной ему оказать, оставшись позади него, обернулась бы для старого дворянина настоящим мучением.

Воспользуемся паузой, пока наш нотариус, на которого через полуприкрытую дверь падал свет, складывал зонтик и вытирал ноги, чтобы в соответствии с нашими скромными возможностями набросать его портрет.

Метр Лорио, нотариус из Машкуля, был тощим, тщедушным человечком, казавшимся вдвое ниже ростом из-за привычки говорить с собеседником, согнувшись перед ним вдвое в знак глубочайшего уважения.

Длинный и острый нос вполне заменял ему лицо. Не поскупившись на подобное украшение лица, природа обделила метра Лорио во всем остальном таким чудовищным образом, что надо было очень долго приглядываться к нему с самого близкого расстояния, чтобы разглядеть, что глаза и рот у него были как и у всех других смертных, однако, убедившись в этом, наблюдательный человек сразу бы отметил про себя, что глаза отличались живостью взгляда, а линия рта не была лишена изящества.

И в самом деле, о характере метра Лорио — или кума Иволги, как его называл маркиз де Суде, который, как всякий хороший охотник, был немного орнитологом, можно было судить по его внешности: он был достаточно ловок, чтобы ухитряться получать около тридцати тысяч франков там, где его предшественники едва сводили концы с концами.

Чтобы добиться подобного результата, считавшегося до него недостижимым, г-н Лорио изучал не Кодекс, а людей; основываясь на своем житейском опыте, он пришел к выводу, что в характере ему подобных преобладающими чертами являются тщеславие и гордыня, и постарался использовать эти два порока в своих целях, став вскоре нужным человеком для тех, кто ими грешил.

Вежливость метра Лорио — в полном соответствии с его жизненной установкой — доходила до раболепия: он не отвечал на приветствия, а сгибался в три погибели и, упражняясь, так наловчился, что его тело, словно у индийского факира, привычно складывалось помимо его воли; он не уставал повторять при каждом удобном случае титулы своих клиентов, и будь то барон, шевалье или простой дворянин, всегда обращался к нему не иначе как в третьем лице. Впрочем, он так униженно и одновременно бурно проявлял свою признательность в ответ на любезное обращение, демонстрируя в то же время такое преувеличенное рвение и преданность в ведении порученных ему дел, что снискал немало похвал и мало-помалу приобрел обширную клиентуру из числа местной знати.

Однако более всего поспособствовала успеху метра Лорио в департаменте Нижняя Луара и даже в соседних департаментах его неумеренность в проявлении политических убеждений.

Машкульский нотариус был одним из тех, про кого могли сказать: «Он роялист больше, чем сам король».

Его маленькие мышиные глазки загорались, стоило ему только услышать имя какого-нибудь якобинца, и для него все либералы, начиная от Шатобриана и кончая Лафайетом, были якобинцами.

Он так никогда и не принял Июльскую монархию и называл Луи Филиппа не иначе как «господином герцогом Орлеанским», так и не признав титул королевского высочества, дарованный тому Карлом X.

Метр Лорио частенько наведывался в замок Суде.

В соответствии со своей тактикой он выставлял напоказ глубокое почтение к блистательным осколкам знатного семейства, принадлежавшего к уходящему в прошлое общественному строю, о котором искренне сожалел. Его уважение к этой семье было весьма глубоким, и он смотрел сквозь пальцы на то, что маркиз, совсем не заботившийся, как мы уже говорили, о приумножении своего состояния, частенько забывал платить нотариусу проценты за деньги, которые он у него брал в долг.

Маркиз де Суде охотно принимал у себя своего кума Лорио прежде всего потому, что, как мы уже сказали, одалживал у него деньги, а также потому, что не мог оставаться нечувствительным к лести, как и любой другой на его месте, и, наконец, потому, что из-за натянутых отношений с соседями он вел замкнутый образ жизни и с радостью принимал в своем доме всякого, кто мог помочь ему нарушить однообразное течение времени.

Только тогда, когда маленький нотариус убедился в том, что на подошвах ботинок больше не осталось грязи, он осмелился войти в гостиную.

Он вторично отвесил поклон маркизу, снова устроившемуся в кресле, и обратился с комплиментами к дочерям маркиза.

Однако маркиз прервал на полуслове поток его излияний.

— Лорио, — сказал маркиз, — я всегда рад вас видеть.

Нотариус склонился до земли.

— Только позвольте вас спросить, — продолжал маркиз, — что привело вас в такую плохую погоду почти на край света в половине десятого вечера? Хотя, как мне кажется, с таким зонтом, как у вас, небесный свод всегда голубой.

Лорио посчитал своим долгом ответить на шутку маркиза смешком:

— О! Вы правы! Вы правы!

А затем уже он ответил на его вопрос:

— Дело в следующем. Я был в замке Ла-Ложери, куда отправился довольно поздно, получив в два часа дня распоряжение вручить деньги хозяйке замка. Привычно возвращаясь домой пешком, я услышал доносившийся из леса шум, не предвещавший ничего доброго, что подтверждало полученные мною сведения о бунте в Монтегю; не решившись идти дальше из боязни встретить по дороге солдат герцога Орлеанского, я подумал, что господин маркиз не откажет мне в любезности воспользоваться его гостеприимным кровом на сегодняшнюю ночь.

При упоминании о замке Ла-Ложери Берта и Мари одновременно встрепенулись, словно две лошади, которые услышали донесшийся издалека звук походной трубы.

— Вы были в замке Ла-Ложери? — спросил маркиз.

— Да, как я уже имел честь сообщить господину маркизу, — ответил метр Лорио.

— Постойте, постойте! Сегодня вечером к нам уже наведывались из Ла-Ложери.

— Уж не молодой ли барон? — спросил нотариус.

— Да.

— Именно его я и ищу.

— Лорио, — произнес маркиз, — всегда считая вас человеком незыблемых убеждений, я удивлен, что вы изменяете своим принципам, наделяя какого-то там Мишеля титулом, который вы всегда уважали.

Услышав слова маркиза, произнесенные с нескрываемым презрением, Берта покраснела, а Мари побледнела.

Старый дворянин не заметил, какое глубокое впечатление произвели его слова на дочерей, однако от маленьких серых глазок нотариуса ничего не ускользало. Ему хотелось продолжить свой рассказ, но маркиз де Суде жестом его остановил, так как он еще не все сказал.

— И зачем, — продолжил маркиз, — зачем же вы, кум, кого мы уважаем и всегда с радостью принимаем в нашем доме, прибегаете к какой-то уловке, чтобы навестить нас?

— Господин маркиз… — забормотал Лорио.

— Вы пришли за Мишелем, не так ли? Вот так прямо и скажите! А зачем лгать?

— Господин маркиз, нижайше прошу вашего прощения!.. Мать этого молодого человека, которую я вынужден считать своей клиенткой как доставшуюся мне по наследству от моего предшественника, очень волнуется: ее сын, рискуя сломать себе шею, спустился из окна третьего этажа и, не посчитавшись с ее материнской волей, сбежал, и госпожа Мишель поручила мне…

— А, — протянул маркиз, — он действительно так поступил?

— Именно так.

— Ну что ж, это заставляет меня примириться с ним… Правда, надо признаться, не совсем, но немного.

— Если бы господин маркиз мог мне подсказать, где искать этого юношу, — сказал Лорио, — я сходил бы за ним, чтобы отвести в Ла-Ложери.

— А! Ну, что до этого, только черт знает, где он скрывается и как он убежал! Может, вы что-то слышали? — обратился маркиз к дочерям.

Берта и Мари отрицательно покачали головой.

— Вот видите, мой бедный кум, — сказал маркиз, — мы ничем не можем вам помочь. А почему мамаша Мишель заперла своего сына?

— Кажется, — ответил нотариус, — что юный Мишель, до сей поры мягкий, послушный и покорный сын, неожиданно влюбился.

— A-а! Закусил удила, — сказал маркиз, — ну мне такое знакомо. Итак, кум Лорио, если вас об этом спросят, посоветуйте мамаше отпустить поводья и дать ему свободу: она ничего не добьется, если натянет их еще туже. Надо признаться, за то малое время, что мне довелось за ним наблюдать, у меня сложилось о нем впечатление как о добром малом.

— Господин маркиз, да у него золотое сердце! И к тому же он, как единственный сын, имеет более сотни тысяч ливров ренты! — произнес нотариус.

— Хм! — отозвался маркиз. — Ну, если у него нет других достоинств, этого слишком мало, чтобы облагородить то подлое имя, что он носит.

— Отец! — воскликнула Берта, в то время как Мари лишь вздохнула. — Вы забыли об услуге, которую он оказал нам сегодня.

«Э! — заметил про себя, взглянув на Берту, нотариус. — Неужели баронесса права? Честное слово, наклевывается неплохой контракт!»

И он стал подсчитывать, какой доход ему может принести составление брачного контракта между бароном Мишелем де ла Ложери и мадемуазель Бертой де Суде.

— Дитя мое, ты права, — ответил маркиз, — пусть Лорио продолжит поиски сына мамаши Мишель, нам до него нет сегодня никакого дела.

Затем он обернулся к нотариусу:

— Господин нотариус, вы собираетесь продолжать поиски?

— Господин маркиз, если вы разрешите, мне бы было лучше…

— Вы сейчас ссылались на то, что боитесь встречи с солдатами, — прервал его маркиз, — так, значит, вы действительно испугались? Черт возьми! Что это такое с вами? Вы же один из наших!

— И вовсе я не испугался, — поспешил ответить Лорио. — Господин маркиз может мне верить. Однако эти проклятые синие внушают мне такое отвращение, что, когда я только вижу одного из них в этой их форме, у меня начинаются колики в животе и я не могу в течение суток принимать никакой пищи.

— Кум, теперь я понимаю, почему вы такой тощий, но меня удручает больше всего то, что я вынужден выпроводить вас за дверь.

— Господин маркиз хочет пошутить над своим покорным слугой?

— Отнюдь нет, я всего-навсего не хочу вашей смерти.

— Как так?

— Если при виде одного солдата вы отказываетесь от еды на сутки, то я заведомо обрек бы вас на голодную смерть, если бы вы вдруг оказались под одной крышей с целым полком!

— С целым полком!

— Без всякого сомнения. Я пригласил сегодня на ужин в Суде полк. И дружеские чувства, которые я питаю к вам, вынуждают меня выдворить вас поскорее из дома. Однако будьте осторожны, если эти негодяи-солдаты увидят, как вы несетесь по полям, вернее по лесам, в такой час, они вполне могут вас принять за того, кем вы не являетесь в действительности… я хочу сказать, за того, кто вы есть на самом деле.

— И что же?

— А то, что в таком случае они не откажут себе в удовольствии выстрелить в вас, а ружья солдат герцога Орлеанского заряжены пулями.

Нотариус побледнел и пробормотал несколько невнятных слов.

— Тогда решайтесь! Перед вами выбор: умереть от голода или быть убитым. У вас совсем нет времени, ибо на этот раз я слышу топот целого войска… И вот, по всей вероятности, в ворота стучится сам генерал.

В самом деле послышался стук молотка, на этот раз более громкий, словно оповещая о прибытии званого гостя.

— В обществе господина маркиза, — заметил Лорио, — я чувствую в себе достаточно сил, чтобы побороть свое отвращение, каким бы непреодолимым оно ни было.

— Хорошо! Тогда возьмите факел и ступайте встречать моих гостей.

— Ваших гостей? Но, господин маркиз, по правде говоря, я не могу поверить…

— Идите, идите, Фома Лорио, сначала вы увидите, а после уж поверите.

И маркиз де Суде, сам взяв в руки факел, вышел на крыльцо.

Дочери последовали за отцом. Берта была взволнована, а Мари задумчива. Девушки всматривались в темноту двора, словно хотели отыскать глазами того, о ком они не переставали думать.

Загрузка...