Часть вторая

I ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГЕНЕРАЛ СЪЕДАЕТ ОБЕД, ПРИГОТОВЛЕННЫЙ ВОВСЕ НЕ ДЛЯ НЕГО

В соответствии с указаниями маркиза, Розина, получив их от Мари, впустила солдат по первому удару молотка. Как только ворота распахнулись, солдаты ринулись во двор и тут же окружили дом.

Слезая с лошади, старый генерал не мог не заметить двух мужчин с канделябрами в руках и двух девушек рядом с ними, наполовину выхваченных светом из темноты.

И что удивительно: они направлялись ему навстречу с самым любезным видом.

— Честное слово, генерал, — воскликнул маркиз, ступая на последнюю ступеньку крыльца, чтобы как можно ближе подойти к гостю, — я уже почти потерял всякую надежду увидеть вас… по крайней мере сегодня вечером!

— Так вы, господин маркиз, утверждаете, что потеряли всякую надежду? — переспросил генерал, удивленный этим вступлением.

— Повторяю, что я уже почти потерял всякую надежду увидеть вас. Когда вы выехали из Монтегю? Часов около семи?

— Ровно в семь.

— Именно так я и подумал! Я рассчитал, что вам понадобится немногим более двух часов, чтобы добраться до нас, и ожидал вас к четверти или половине десятого. А сейчас уже больше десяти! Я уже говорил себе: «Господи, уж не приключилось ли чего-нибудь непредвиденного, что может лишить меня удовольствия принять у себя столь храброго и уважаемого офицера?»

— Так вы меня ждали, сударь?

— Еще бы! Я задавался вопросом, уж не проклятый ли брод Пон-Фарси стал причиной вашей задержки? Какой Дикий край, генерал! Здесь каждый ручеек грозит при малейшем дожде превратиться в поток, через который невозможно переправиться, а дороги… и они еще смеют называться дорогами! Я называю их ухабами! Впрочем, вам это известно не хуже, чем мне, ибо вам пришлось, как я предполагаю, преодолеть сегодня этот чертов порог Боже, похожий больше на море грязи, где проваливаешься по пояс, если только не ныряешь с головой! Однако признайтесь, что все это мелочи по сравнению с Козьей тропой. В далекой юности, будучи заядлым охотником, я ступал на нее не без некоторой дрожи в коленках… И правда, генерал, только от предположения, сколько усилий вам пришлось приложить и сколько волнений пережить, я теряюсь, не зная, как вас отблагодарить за честь, что вы мне оказали, прибыв в мой дом.

Генерал понял, что пока маркиз проявил больше хитрости, чем он.

И он решил продолжить начатую маркизом игру.

— Поверьте, господин маркиз, — ответил генерал, — я искренне сожалею о том, что вам пришлось столько времени меня ожидать, однако вы несправедливы, упрекая меня в опоздании: в этом вины моей нет. Во всяком случае, я постараюсь извлечь урок из того, что вы мне сейчас преподали. И в следующий раз, невзирая на трудности переправы, пороги и тропы, обещаю прибыть вовремя, согласно самым строгим правилам этикета.

В эту минуту к генералу подошел офицер, чтобы лично получить от него разрешение на обыск в замке.

— Мой дорогой капитан, в этом необходимости больше нет, — ответил генерал. — Разве вы не слышали, как хозяин замка заявил, что мы прибыли слишком поздно? Это, как я понимаю, намек на то, что в замке все в полном порядке.

— Ну вот, вы скажете! — воскликнул маркиз. — В порядке или нет, вам решать, но я хочу, чтобы вы знали: мой замок в вашем полном распоряжении! Генерал, чувствуйте себя в нем как дома.

— Ваше предложение столь заманчиво, что грех отказываться, — произнес с поклоном генерал.

— А вы, сударыни, заснули, что ли? — обратился маркиз де Суде к дочерям, — почему же вы не соблаговолите мне подсказать, что я держу уважаемых господ на улице в такую жуткую погоду! Ведь им пришлось переправляться через брод Пон-Фарси! Входите же, генерал, входите, господа! Специально для вас в гостиной я приказал развести огонь в камине, и вы сможете высушить вашу одежду, промокшую во время переправы через Булонь.

— Смогу ли я когда-нибудь вас отблагодарить за оказанное нам гостеприимство? — спросил генерал, покусывая усы и края губ.

— О генерал, вы из тех людей, кто в долгу не остается, — ответил маркиз, шествуя с канделябром в руках впереди офицеров, тогда как маленький нотариус с величайшей скромностью освещал дорогу, следуя сбоку. — Однако позвольте мне, — добавил маркиз, ставя канделябр на камин в гостиной, и его примеру тут же последовал метр Лорио, — позвольте мне соблюсти одну формальность, с чего, возможно, мне следовало бы начать, и представить вам моих дочерей, мадемуазель Берту и мадемуазель Мари де Суде.

— Маркиз, честное слово, — учтиво произнес генерал, — стоило рисковать подхватить насморк при переправе через брод Пон-Фарси, утонуть в болотной тине у порога Боже или сломать себе шею на Козьей тропе, чтобы иметь удовольствие увидеть столь прекрасные лица!

— Итак, девушки, — произнес маркиз, — чтобы от ваших прекрасных глаз была хоть какая-то польза, ступайте и проследите за тем, чтобы обед после столь длительного ожидания этих господ не заставил себя долго ждать в свою очередь.

— Маркиз, по правде говоря, — произнес Дермонкур, обернувшись к своим офицерам, — ваша доброта нас так смущает, что наша признательность…

— Вы внесли разнообразие в нашу жизнь, и мы в расчете. Вы понимаете, генерал, хотя я каждый день вижу прелестные личики моих дочерей, получивших от вас столь милый комплимент, я, их отец, все же нахожу иногда жизнь маленького замка невыносимой и страшно однообразной, и вы можете предположить, какова была моя радость, когда один мой знакомый домовой шепнул мне на ухо: «Генерал Дермонкур выехал в семь часов вечера из Монтегю, чтобы вместе со своим штабом нанести визит в Суде!»

— Так это вас домовой предупредил о нашем визите?

— Именно так; разве вы не слышали, что в каждом замке, в каждой хижине этого края водится по домовому? И в ожидании замечательного вечера — чему я обязан только вам, генерал, — я почувствовал такой прилив энергии, какой раньше и не подозревал в себе. Я нарушил распорядок дня, к которому все мои домочадцы в замке уже давно привыкли, приказал опустошить курятник, заставил крутиться дочерей, задержал у себя моего кума Лорио, нотариуса из Машкуля, чтобы доставить ему удовольствие познакомиться с вами, и, наконец, — да простит мне Бог! — я приложил руку к приготовлению угощения для вас; и мы, как могли, приготовили ужин, и он ждет вас, а также ваших солдат: я не мог обделить их вниманием, ибо мне в свое время тоже пришлось воевать.

— Господин маркиз, так вы служили в армии? — спросил Дермонкур.

— Возможно, я занимал не столь высокие должности, как вы, поэтому, вместо того чтобы ответить утвердительно на ваш вопрос, я просто скажу, что воевал.

— В этих краях?

— Именно! Под началом Шаретта.

— Ах, вот оно что!

— Я был его адъютантом.

— Маркиз, в таком случае мы с вами уже имели возможность встречаться.

— Правда?

— Уверен! Я участвовал в двух кампаниях тысяча семьсот девяносто пятого и тысяча семьсот девяносто шестого годов в Вандее.

— Неужели? Браво! Это меня еще больше радует! — воскликнул маркиз. — За десертом мы поговорим о нашей доблестной молодости. Ах, генерал, — заметил с некоторой грустью в голосе старый дворянин, — и в том и в другом лагере осталось совсем немного людей, с кем можно вспомнить былое!.. А вот и девушки пришли нам сообщить, что ужин подан. Генерал, не окажете ли нам честь сопроводить к столу одну из моих дочерей? А капитан возьмет под руку другую.

Затем он обратился ко всем офицерам:

— Господа, не соблаговолите ли вы последовать за генералом и пройти в обеденный зал?

За столом генерал сел между Мари и Бертой, в то время как маркиз занял место между двумя офицерами.

Метр Лорио устроился рядом с Бертой: он не терял надежды шепнуть ей во время ужина словечко о юном Мишеле.

Нотариус уже решил для себя, что именно он займется составлением брачного контракта.

В течение некоторого времени в гостиной раздавался лишь звон тарелок и бокалов: хозяева и гости ужинали в полном молчании.

Следуя примеру своего генерала, офицеры с радостью восприняли неожиданный поворот событий.

Привыкнув ужинать ровно в пять часов вечера, маркиз наверстывал упущенное за почти шесть часов ожидания.

По-прежнему углубившись в свои мысли, Мари и Берта, несмотря на все свое отвращение к трехцветным кокардам, были совсем не против воспользоваться предоставившейся им возможностью немного прийти в себя.

Генерал, по-видимому, обдумывал, как ему отыграться.

Он отлично понимал, что кто-то предупредил маркиза де Суде об их приближении. Он отнюдь не был новичком в военном деле и знал, с какой быстротой передаются новости из одной деревни в другую. Удивившись вначале приему, оказанному маркизом де Суде, генерал мало-помалу обрел привычное ему хладнокровие, и, поскольку от его внимания никогда ничто не ускользало, он увидел подтверждение своим подозрениям во всем, что его окружало: в услужливости хозяина, в обильном угощении, слишком роскошном для того, чтобы его могли приготовить для неприятеля. Однако, как всякий хороший охотник за дичью и людьми, он умел сдерживать нетерпение, и, будучи уверенным в том, что, если та великолепная добыча, за какой он охотился, сбежала, о чем свидетельствовало сейчас все, — в потемках пускаться вдогонку было бы пустой затеей; он решил подождать, чтобы заняться серьезным расследованием и не упустить ни малейшей улики, на которую можно было наткнуться в замке.

Генерал первым нарушил молчание.

— Господин маркиз, — произнес он, поднимая бокал, — для нас, равно как и для вас, всегда трудно выбрать первый тост, чтобы он подходил к месту и ко времени. Однако есть один, который, я думаю, не поставит никого в неловкое положение, ибо он лучший из всех, что мы можем предложить. Позвольте мне поднять бокал за здоровье ваших дочерей и поблагодарить их за участие в любезном приеме, оказанном нам.

— Моя сестра и я признательны вам, господин генерал, за ваши слова, — отозвалась Берта, — и мы рады, что доставили вам удовольствие, выполняя волю нашего отца.

— О, это означает, — отвечал с улыбкой генерал, — что вы с нами приветливы, только выполняя наказ господина маркиза, и что мы должны быть признательны именно ему… В добрый час! Мне нравится ваша поистине армейская прямота, и я бы охотно перешел из разряда поклонников в лагерь ваших друзей, если бы я мог только надеяться на то, что меня примут в их число, несмотря на мою кокарду.

— Ваша похвала моей искренности прибавляет мне мужества, — заявила Берта, — и я могу вам признаться, что цвета вашей кокарды не из тех, что я бы хотела видеть на своих друзьях, но, если вы действительно дорожите ими, я охотно вам их оставляю в надежде, что еще настанет день, когда вы будете носить цвета моего знамени.

— Господин генерал, — произнес в свою очередь маркиз, почесывая за ухом, — сделанное вами только что замечание совершенно справедливо: как ответить на ваш любезный тост, произнесенный в честь моих дочерей, чтобы никого из нас не скомпрометировать? У вас есть жена?

Генерал все же не терял надежды уколоть маркиза.

— Нет, — ответил он.

— А сестра?

— Нет.

— Но, может быть, у вас есть мать?

— Да, — ответил генерал, казалось, затаившись в засаде в ожидании маркиза, — у меня есть Франция, наша общая мать.

— Отлично, браво! Я выпью за Францию! Пусть впереди у нее будет еще восемь веков славы и величия, которыми она обязана своим королям!

— И позвольте мне добавить, — произнес генерал, — еще полвека свободы, которой она обязана своим сынам.

— Это не простое дополнение, — сказал маркиз, — это существенная поправка.

Затем после некоторого молчания он сказал:

— Но, право, я принимаю тост: белая или трехцветная, Франция всегда останется Францией!

Сидевшие за столом подняли бокалы, и даже Лорио, следуя примеру маркиза, поддержал тост хозяина дома с поправкой, внесенной генералом, и осушил бокал.

После того как застолье приняло такой оборот и стало сопровождаться обильными возлияниями, разговор начал перескакивать с предмета на предмет и Берта и Мари, просидев за столом большую часть обеда, поняли, что им в обстановке подобных вольностей ожидать десерта не следует. Они поднялись и, стараясь не обращать на себя внимание гостей, вышли в гостиную.

Метр Лорио, пришедший не только к маркизу, но и к его дочерям, тоже встал из-за стола и последовал за девушками.

II ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЛЮБОПЫТСТВО МЕТРА ЛОРИО НЕ БЫЛО ДО КОНЦА УДОВЛЕТВОРЕНО

Итак, метр Лорио не замедлил воспользоваться предоставившимся случаем, чтобы последовать примеру девушек, и, оставив маркиза с гостями предаваться в свое удовольствие воспоминаниям о войне великанов, незаметно поднялся из-за стола и прошел за сестрами в гостиную.

Он вошел в комнату, отвешивая поклоны и радостно потирая руки.

— О! — воскликнула Берта. — Господин нотариус, у вас такой довольный вид!

— Я сделал все что мог, — ответил вполголоса метр Лорио, — чтобы хитрость вашего отца удалась; я надеюсь, что в случае необходимости вы не откажетесь засвидетельствовать, какое хладнокровие и самообладание я продемонстрировал в данных обстоятельствах.

— Дорогой господин Лорио, о каких военных хитростях вы говорите? — спросила, рассмеявшись, Мари. — И мне, и Берте непонятно, на что вы намекаете.

— Мой Бог, — снова вступил в разговор нотариус, — да я об этом знаю не больше, чем вы. Думаю, что у господина маркиза есть самые веские основания для того, чтобы принимать столь мерзких солдафонов словно старых друзей, и даже лучше, чем он зачастую принимает старых друзей, а внимание, каким он окружил приспешников узурпатора, показалось мне несколько странным и навело на мысль, что он преследует какую-то определенную цель.

— Какую? — спросила Берта.

— Разве не понятно? Усыпить их бдительность, а затем воспользоваться удобным случаем, чтобы свести с ними счеты, уготовив им судьбу…

— Судьбу кого?

— Ну, как вам сказать… — начал было нотариус.

— Так судьбу кого?

И тут нотариус провел ребром ладони по шее, как будто перерезая горло.

— Может быть, Олоферна? — воскликнула, громко рассмеявшись, Берта.

— Истинно так, — сказал метр Лорио.

Мари поспешила присоединиться к бурному веселью сестры.

Сестры смеялись до слез над домыслами деревенского нотариуса.

— Итак, вы нам отводите роль Юдифи? — спросила Берта, первой перестав смеяться.

— О, сударыни…

— Господин Лорио, если бы при этом разговоре присутствовал наш отец, он бы, возможно, возмутился, что вы посчитали его способным на подобные деяния, слишком уж похожие, по-моему, на библейские. Однако не волнуйтесь, мы ничего не расскажем ни нашему отцу, ни тем более генералу, который, со своей стороны, вряд ли был бы в восторге от того, как вы истолковали наше гостеприимство.

— Сударыни, — произнес в ответ метр Лорио, — простите, если я в своих слишком пристрастных взглядах в политике и ненависти ко всем приверженцам ложных учений зашел слишком далеко.

— Я вас прощаю, господин Лорио, — ответила Берта, которая из-за своего открытого и решительного характера тоже нередко оказывалась в подобных ситуациях и потому легко входила в положение других людей, — а чтобы вы больше не попадали в заблуждение, я введу вас в курс дела. Знайте, что генерал Дермонкур, воплощающий в ваших глазах самого антихриста, прибыл в наш замок с обычным обыском, вроде тех, что были проведены по соседству.

— Ну тогда, — спросил маленький нотариус, все больше и больше приходя в замешательство, — к чему же их принимать… клянусь, я не побоюсь произнести это слово — с такой пышностью? Ведь закон есть закон!

— Как? Какой закон?

— Да, закон запрещает всем должностным гражданским и военным лицам, находящимся при исполнении своих полномочий, отбирать, изымать, присваивать предметы, не указанные в выданном им мандате; а что делают эти люди с жареным мясом, винами всех сортов и другими угощениями, от которых ломится стол маркиза де Суде? Они их при-сва-и-ва-ют!

— Но, мой дорогой господин Лорио, — вмешалась в разговор Мари, — мне кажется, что мой отец волен приглашать к своему столу всех, кого захочет.

— И даже принимать у себя людей, кто исполняет… представляет… власть тиранов и негодяев? Нет, мадемуазель, с вашего позволения, мне это кажется противоестественным, и я оставляю за собой право усматривать в этом какую-то цель или вескую причину.

— Иными словами, господин Лорио, вы считаете, что здесь кроется какой-то секрет, и хотите во что бы то ни стало его узнать?

— О! Мадемуазель!

— Хорошо, так и быть, я открою — или почти открою — тайну, ибо знаю, что вам можно доверять. Но только при одном условии: скажите нам сначала, что заставило вас отправиться искать господина Мишеля де ла Ложери не куда-нибудь, а в замок Суде?

Берта произнесла эти слова твердым и властным тоном, и нотариус, к которому был обращен ее вопрос, пришел в еще большее замешательство, что нельзя было сказать про его собеседницу.

Что же касается Мари, то она, подойдя к сестре, взяла ее под руку и положила голову на ее плечо, ожидая с любопытством и даже не пытаясь этого скрывать, ответ метра Лорио.

— Ну, раз вы хотите знать почему…

Нотариус замолчал, словно ждал, что его подбодрят.

Берта и в самом деле ободряюще кивнула ему.

— Я пришел потому, — продолжал метр Лорио, — что госпожа баронесса де ла Ложери указала мне на замок Суде как на возможное место, где мог бы укрыться после побега ее сын.

— А какие были у госпожи де ла Ложери основания делать такое предположение? — спросила Берта все таким же твердым и властным голосом, сопровождая свои слова вопросительным взглядом.

— Мадемуазель, — ответил нотариус, все больше смущаясь, — после того, что я сейчас поведал вашему отцу, право, не знаю, хватит ли у меня мужества чистосердечно рассказать вам все, несмотря на вознаграждение, которое вы мне обещали за мою откровенность.

— А почему бы и нет, господин нотариус! — с той же самоуверенной настойчивостью в голосе продолжала Берта. — Быть может, вы хотите, чтобы я пришла вам на помощь, поскольку, как вы сказали, госпожа де ла Ложери считает, что предмет любви ее сына находится в замке Суде?

— Мадемуазель, вы совершенно правы.

— Хорошо! Однако мне хотелось бы знать, что думает госпожа де ла Ложери об этой любви.

— Должен вам признаться, мадемуазель, что она настроена отнюдь не благожелательно.

— Вот наконец нечто общее, что сближает баронессу и нашего отца, — произнесла, улыбнувшись, Берта.

— Однако, — продолжал нотариус, — господин Мишель через несколько месяцев станет совершеннолетним и, следовательно, свободным в своих поступках, наследником огромного состояния…

— Свободным в своих поступках, — произнесла Берта, — тем лучше! Это пойдет ему на пользу.

— В чем, мадемуазель? — спросил лукаво нотариус.

— Он сможет реабилитировать свое имя, чтобы забылись горестные воспоминания, которые оставил после себя его отец. Что же касается состояния, то, если бы господин Мишель почтил меня своим вниманием, я бы посоветовала ему распорядиться им таким образом, чтобы очень скоро во всем нашем крае не было бы имени более почетного и почитаемого, чем его.

— И что бы вы, мадемуазель, ему посоветовали? — удивленно спросил нотариус.

— Возвратить состояние тем, у кого его отец, как говорят, отобрал, вернуть обратно бывшим владельцам национальные имущества, которые господин Мишель купил.

— Мадемуазель, в таком случае, — воскликнул совершенно сбитый с толку нотариус, — вы разорите человека, который вас любит!

— Это не имеет значения, разве у него не останется уважение окружающих и расположение той, что посоветовала ему принести эту жертву?

В это мгновение в дверях появилась Розина и заглянула в комнату, сказав, обращаясь непонятно к кому, — то ли к Мари, то ли к Берте:

— Мадемуазель, вы идете?

Берте хотелось продолжить разговор с нотариусом: ее больше интересовало, возможно, отношение г-жи де ла Ложери к ней, чем чувства ее сына, барона Мишеля; она желала, наконец, затронуть как бы вскользь проекты, с некоторых пор занимавшие ее мысли, поэтому она и попросила Мари пойти узнать, что надо Розине от них.

Мари тоже не хотела уходить из гостиной; она почувствовала себя очень неловко, когда поняла, что нескольких дней было достаточно, чтобы Берта влюбилась в Мишеля; каждое слово сестры болью отзывалось в сердце девушки; уверенная в том, что Мишель любит только ее, Мари с тоской подумала о разочаровании, какое постигнет Берту, когда она узнает о своем страшном заблуждении. Кроме того, несмотря на огромную привязанность к сестре, она не хотела ни с кем делить свою любовь, как происходит со всеми, кому знакомо это чувство; Мари ощутила себя счастливой от того, что сейчас услышала: она уже видела себя в роли, какую ее сестра отводила избраннице Мишеля. Берте пришлось во второй раз повторить просьбу пойти узнать, почему Розина вызывает одну из них.

— Ну, иди же, дорогая! — произнесла Берта, прикасаясь губами ко лбу Мари. — Иди! И заодно позаботься насчет комнаты для господина Лорио: боюсь, как бы из-за этой суматохи про него не забыли.

Привыкнув во всем подчиняться своим близким, Мари и не подумала возражать: из двух сестер она была более уступчивой и послушной.

Розина поджидала ее в дверях.

— Что тебе понадобилось от нас? — спросила девушка.

Розина не ответила и, как будто не желая, чтобы ее слова донеслись до столовой, где маркиз рассказывал о последнем дне Шаретта, потянула Мари за руку и увлекла за собой под лестницу в другой конец прихожей.

— Мадемуазель, — сказала она, — он проголодался.

— Проголодался? — повторила Мари.

— Да, он мне только что об этом сказал.

— Но о ком ты говоришь? Кто проголодался?

— Да он, бедный мальчик!

— Да кто же он?

— Да господин Мишель!

— Как!? Господин Мишель здесь?

— А вы разве не знаете?

— Конечно, нет.

— Два часа назад, после того как ваша сестра вернулась в гостиную перед самым приходом солдат, он зашел на кухню.

— Так он не пошел сопровождать Малыша Пьера?

— Нет.

— И ты говоришь, что он зашел на кухню?

— У него был такой усталый вид, что на него было жалко смотреть. «Господин Мишель, — сказала я ему, — почему бы вам не пройти в гостиную?» — «Моя дорогая Розина, — ответил он своим бархатным голосом, — я не получил приглашения остаться». И он хотел отправиться ночевать в Машкуль, ибо ни за что на свете не хотел возвращаться в Ла-Ложери! Кажется, мать собирается увезти его в Париж. Я задержала его, потому что мне совсем не хотелось, чтобы он бродил в темноте в подобную ночь.

— Розина, ты правильно поступила. И где же он?

— Я устроила его в комнате башни, но теперь, когда солдаты заняли весь первый этаж, туда можно пройти только через коридор в конце чердака, я и пришла за ключом от него.

Первое, что хотела сделать Мари, и то был добрый порыв, так это предупредить обо всем сестру; но за первым порывом последовал второй, и этот второй, нужно признать, был не таким бескорыстным: ей нестерпимо захотелось самой увидеться с Мишелем, причем наедине.

Впрочем, возможность для этого предоставила ей Розина, чем Мари и не замедлила воспользоваться.

— Вот ключ, — сказала она.

— О мадемуазель, — попросила Розина, — умоляю вас, пойдемте со мной. В замке столько мужчин, что я боюсь идти одна и умру от страха, когда буду подниматься в башню, в то время как вас, дочь маркиза, никто не посмеет и пальцем тронуть.

— А как быть с едой?

— Вот она.

— Где?

— В этой корзине.

— Тогда поспешим!

И Мари устремилась вверх по лестнице с легкостью одной из тех козочек, которую она преследовала в скалах, когда охотилась в лесу Машкуля.

III КОМНАТА В БАШНЕ

Поднявшись на третий этаж, Мари остановилась перед комнатой, которую занимал в замке Жан Уллье: именно здесь находился нужный ей ключ.

Затем она открыла дверь, выходившую с этого этажа на винтовую лестницу, что вела в башню, и, на несколько ступенек опережая Розину с корзиной в руках, стала быстро подниматься по довольно шаткой лестнице, сильно обветшавшей в этой редко посещаемой части замка.

Именно сюда, на самый верх башни, в маленькую комнатку под крышей, и привели юного барона Розина и кухарка, посоветовавшись между собой.

Если намерения двух славных девушек заслуживали похвалы, то исполнение замысла оставляло желать лучшего, так как трудно вообразить более убогую комнату, в которой вряд ли кто-нибудь смог бы отдохнуть, такой крошечной она была.

Это помещение служило Жану Уллье кладовой для семян и инвентаря, необходимого ему для выполнения его обязанностей метра Жака. На стенах не оставалось свободного места — они были буквально обвешаны связками фасоли, капусты, салата-латука, лука самых разнообразных сортов для того, чтобы их семена могли хорошо высушиться и вызреть. К несчастью, все эти сельскохозяйственные культуры уже полгода ожидали, когда их наконец посеют или посадят, и за это время так пропитались пылью, что при малейшем движении воздуха в узкой комнатенке тысячи пылинок слетали с пучков будущих овощей и забивали нос и рот.

Из обстановки в комнате был один лишь верстак; как вы можете представить себе, он был не самым лучшим местом, чтобы расположиться на нем, и поэтому Мишель, смирившись с неудобствами, устроился на груде овса нового редкого сорта, заслужившего право находиться в комнате с драгоценными семенами. Он присел посреди комнаты и нашел, что, если не обращать внимания на некоторые неудобства — у любого кресла, каким бы удобным оно ни было, есть свой шип, — ложе это достаточно мягкое, чтобы дать немного отдохнуть разбитому усталостью телу.

Вскоре Мишель вытянулся на этой подвижной и колкой софе. Упав в ручей после столкновения с Гереном, он сильно испачкался, промок и не успел как следует высушить одежду за время, пока находился на кухне. Он вдруг почувствовал, как от сырости у него начало ломить кости. Он поднялся и начал мерить шагами каморку, проклиная свою глупую застенчивость, из-за которой теперь вынужден был терпеть не только холод, усталость и уже пробудившийся голод, но и — что было для него самым мучительным — отсутствие Мари! Он упрекал себя за то, что не сумел воспользоваться благоприятным стечением обстоятельств и, совершив столь мужественный поступок, не смог достойно довести до конца то, что так хорошо началось для него.

Поспешим заметить, чтобы не вводить читателя в заблуждение относительно характера нашего героя, что сознание допущенной ошибки не прибавляло ему храбрости и ему даже на секунду не приходило в голову спуститься вниз и открыто попросить маркиза о ночлеге, вместо того чтобы продолжать мучить себя упреками.

Тем временем замок заполнился солдатами; Мишель, услышав их топот, расположился у узкого слухового окна, выходившего во двор замка, и смог наблюдать сквозь ярко освещенные окна главного здания, как по дому сновали взад и вперед сестры Суде, генерал, офицеры и маркиз.

И вот, заметив Розину у подножия маленькой башни, где он сидел под самой крышей, барон решил, что настал самый подходящий миг, чтобы снова обратить на себя внимание хозяев, никого не видевших вокруг, кроме пришельцев, и, со свойственной его характеру робостью, попросил у девушки маленький кусочек хлеба; причем его скромная просьба отнюдь не соответствовала поистине волчьему аппетиту, испытываемому им после стольких моральных и физических перегрузок, что выпали на его долю за последнее время!

Услышав легкие шаги, приближавшиеся к его тюремной камере, он почувствовал, как его захлестнула волна признательности.

В самом деле, шаги предвещали исполнение двух его желаний; притом одно определенно должно было исполниться, в то время как другое находилось под вопросом.

Он знал, что вот-вот удовлетворит свой аппетит, но в то же время терялся в догадках, услышит ли он что-нибудь о Мари.

— Это ты, Розина? — спросил он, когда услышал, как кто-то пытается открыть дверь.

— Нет, господин Мишель, это не Розина, а я.

Мишель узнал голос Мари, но не поверил своим ушам.

Девушка продолжала:

— Да, я… и я сердита на вас!

Однако это было сказано таким тоном, что Мишель не очень-то испугался.

— Бог мой! Мадемуазель Мари! — воскликнул он. — Мадемуазель Мари!

И он прислонился к стене, чтобы не упасть.

В это время девушка открыла дверь.

— Вы! — воскликнул Мишель. — Вы, мадемуазель Мари! Ах, как я счастлив!

— О! Но не так, как вы пытаетесь меня убедить.

— Как это?

— Да ведь вы признались, что умираете с голоду, хотя пытаетесь уверить, что счастливы.

— Ах! Мадемуазель, кто это вам сказал? — пробормотал Мишель, покраснев до корней волос.

— Розина… А вот и Розина! — продолжала Мари. — Хорошо! Поставь вначале фонарь на верстак и открой поскорее корзинку. Разве ты не видишь, что господин Мишель не отрывает от нее глаз?

От насмешливых слов Мари молодой барон почувствовал легкое смущение, пожалев, что признался молочной сестре в столь приземленном желании.

Первой его мыслью было выхватить корзинку из рук Розины, затолкать обратно провизию, которую она успела достать и разложить на верстаке, и выбросить все в окошко, рискуя угодить в голову какому-нибудь солдату, затем броситься на колени перед девушкой и, прижав руки к сердцу, с придыханием восторженно воскликнуть: «Разве я могу думать о желудке, когда мое сердце замирает от счастья?» Возможно, такое признание исправило бы его ошибку.

Однако Мишель мог сколько угодно мечтать, но он бы никогда в жизни не решился на такой изысканный жест; поэтому он предоставил Мари обращаться с ним всего лишь как с молочным братом Розины. Он не заставил себя долго упрашивать, чтобы снова устроиться на своем ложе из овса и с большим аппетитом поглощать кусочки, которые ему протягивала девушка своей белоснежной ручкой.

— О! Какой же вы еще ребенок! — сказала ему Мари. — Почему бы вам, совершив столь храбрый поступок и оказав нам с риском для жизни такую неоценимую услугу, не признаться моему отцу в вашем желании, что выглядело бы так естественно: «Нельзя ли мне остаться у вас до утра, ввиду того что сегодня вечером я не могу вернуться к моей матери?»

— О! Я бы никогда не посмел! — воскликнул Мишель, вытянув руки по швам, как человек, которому сделали предложение, о каком он никогда не думал.

— Но почему же? — спросила Мари.

— Потому что ваш отец мне кажется таким суровым!

— Мой отец! Но он же самый отзывчивый человек на свете! К тому же разве вы не наш друг?

— О! Мадемуазель, как вы добры ко мне, причисляя к своим друзьям!

Затем, осмелев, он сделал шаг вперед и спросил:

— Вы считаете, что я это заслужил?

Мари слегка покраснела.

Еще несколько дней назад она бы без колебаний ответила Мишелю, что считает его своим другом и почти постоянно, днем и ночью, думает о нем; но за последние дни любовь так изменила ее, что Мари неожиданно для себя стала вдруг стыдиться таких своих чувств, какие она, по своей наивности, раньше не считала себя способной испытывать. По мере того как в ней просыпалась женщина со всеми неведомыми ей до сих пор ощущениями, она начала понимать, насколько могли показаться вызывающими ее манеры, привычки и необычные словечки в ее речи, — результат странного воспитания, полученного в замке; и с чисто женской интуицией она поняла, как много ей надо приложить усилий, чтобы обрести недостававшие ей качества, в которых она, услышав подсказку своего любящего сердца, ощущала первейшую потребность.

Случилось так, что Мари, до сей поры даже никогда не помышлявшая скрывать свои мысли, пришла к выводу, что в некоторых случаях девушка должна не то чтобы лгать, но, по крайней мере, отвечать уклончиво, пряча свои чувства за самыми избитыми фразами.

— Но мне кажется, — ответила девушка молодому барону, — что вы достаточно для этого потрудились.

Затем, не давая ему времени подумать над ее словами, что могло повернуть их разговор в скользкое русло, она продолжала:

— Ну, посмотрим, сможете ли вы доказать, что ваш аппетит так сильно разыгрался, как вы недавно утверждали, если съедите это крылышко.

— Но, мадемуазель, — простодушно ответил Мишель, — я уже объелся!

— О! Какой же вы плохой едок! Исполните мое желание или я уйду, ибо пришла я сюда только затем, чтобы вам услужить!

— Мадемуазель, — произнес Мишель, протягивая к Мари обе руки, в одной зажав вилку, а в другой — кусочек хлеба, — мадемуазель, вы не совершите такой жестокости по отношению ко мне! О! Если бы вы знали, как мне было грустно и каким несчастным человеком я себя считал, пока в течение целых двух часов находился здесь в полном одиночестве!

— Вероятно, потому, — рассмеялась Мари, — что вы умирали от голода.

— О! Нет, нет, нет, дело не только в этом! Представьте себе, что отсюда я мог видеть, как вертелись вокруг вас все эти офицеры…

— Вы сами виноваты! Вместо того чтобы укрыться в этой старой башне как нелюдим, вам следовало остаться в гостиной, пройти вместе с нами в столовую и отобедать за столом, как всякий честный христианин; вы бы тогда услышали, как мой отец и генерал Дермонкур предавались воспоминаниям о героических подвигах, и от их рассказов у вас бы мурашки побежали по коже; вы бы смогли наблюдать, как расправлялся с едой наш кум Лорио — так его зовет наш отец, — поверьте, это зрелище тоже необычайное!

— Ах! Мой Бог! — воскликнул Мишель.

— Что? — спросила удивленно Мари.

— Метр Лорио из Машкуля?..

— Метр Лорио из Машкуля, — повторила Мари.

— Нотариус моей матери?

— Да, да, именно он, — заметила Мари.

— Он здесь? — спросил молодой человек.

— Несомненно, он здесь… И даже, к слову будет сказано, — продолжала сквозь смех Мари, — знаете ли вы, почему он пришел или скорее что привело его к нам?

— Нет.

— Он пришел за вами.

— За мной?

— По поручению баронессы.

— Но, мадемуазель, — воскликнул испуганным голосом Мишель, — я вовсе не собираюсь возвращаться в Ла-Ложери!

— Почему?

— Но… меня там держат взаперти потому, что хотят разлучить… с моими друзьями!

— Ба! От Ла-Ложери до Суде так близко!

— Да, но от Ла-Ложери до Парижа намного дальше, и баронесса хочет увезти меня в Париж. Вы, надеюсь, не сказали нотариусу, что я нахожусь в вашем доме?

— Боже упаси.

— О! Мадемуазель, как я вам благодарен!

— Не стоит благодарности, я и сама об этом не знала.

— Но теперь, когда вы узнали…

Мишель не решился закончить свою мысль.

— И что?

— Мадемуазель, не говорите ему, — ответил смущенно Мишель.

— Ах! Честное слово, господин Мишель, — сказала Мари, — я хочу вам признаться…

— Говорите, мадемуазель, говорите скорее!

— Хорошо; мне кажется, что, будь я мужчиной, ни при каких обстоятельствах присутствие метра Лорио не могло бы меня чересчур смутить.

Мишель, казалось, призвал на помощь все свое мужество, чтобы принять решение.

— Да, вы правы, — произнес он. — Я сейчас объявлю ему, что никогда не вернусь в Ла-Ложери.

В это мгновение молодые люди вздрогнули: кухарка громко звала Розину.

— О Боже мой! — воскликнули они, одновременно охваченные страхом.

— Вы слышите, мадемуазель? — сказала Розина.

— Да.

— Меня зовут.

— Мой Бог! — воскликнула Мари и, вскочив на ноги, уже приготовилась было бежать вниз. — Вдруг внизу догадаются, что мы здесь?

— Ну и что? Я не вижу ничего плохого, если они догадаются или узнают, — сказала Розина.

— Конечно… но.

— Послушайте, — сказала Розина.

В комнате на некоторое время стало тихо. Голос кухарки доносился уже издалека.

— А теперь, — продолжала Розина, — она меня ищет в саду.

И Розина собралась спускаться вниз.

— О нет, ты же не можешь уйти без меня, — сказала Мари, — надеюсь, ты не оставишь меня одну!

— Но, — простодушно ответила Розина, — мне кажется, что вы здесь вовсе не одна: вы же останетесь с господином Мишелем.

— Да, но чтобы потом вернуться домой… — пробормотала Мари.

— Ну и ну, — заметила с удивлением Розина, — с чего бы это вы стали такой пугливой, ведь в лесу вы никогда ничего не боитесь — ни днем ни ночью? Я что-то вас не узнаю!

— Неважно! Розина, останься.

— Вот еще! Уже целых полчаса, как я вам помогаю, и теперь могу со спокойной совестью уйти.

— Да, конечно, но дело не только в этом.

— А в чем же?

— Я хотела тебе сказать…

— Что?

— Но… знаешь, этот бедный юноша не сможет остаться здесь на целую ночь.

— А где же он заночует? — спросила Розина.

— Не знаю, но ему надо найти комнату.

— И не говорить господину маркизу?

— Правда, ведь мой отец не знает… Боже мой, что же делать?.. Вот, господин Мишель, это все из-за вас!

— Мадемуазель, — произнес Мишель, — раз вы настаиваете, я готов уйти.

— Кто вам об этом сказал? — встрепенулась Мари. — Наоборот, оставайтесь.

— Мадемуазель Мари, мне в голову пришла одна мысль, — вмешалась в разговор молодых людей Розина.

— Какая? — спросила девушка.

— А если я поговорю с мадемуазель Бертой?

— Нет, — ответила Мари с поспешностью, удивившей ее самое, — нет, это бесполезно! Я с ней сама поговорю, когда спущусь вниз после того, как господин Мишель закончит, наконец, свой злополучный ужин.

— Ну, тогда я пошла вниз, — сказала Розина.

Мари не стала ее задерживать.

Розина вышла, оставив молодых людей наедине.

IV ГЛАВА, КОТОРАЯ ЗАКОНЧИЛАСЬ СОВСЕМ НЕ ТАК, КАК ОЖИДАЛА МАРИ

Крошечная комнатенка, если, конечно, можно так назвать похожее на голубятню помещение, куда забрались наши молодые герои, освещалась только отраженным от входной двери светом лампы, оставлявшей тонуть в темноте почти весь чердак.

Мишель по-прежнему находился на куче овса. Стоя на коленях и пытаясь скорее скрыть свое смущение, чем доказать любовь к ближнему, Мари искала на дне корзины лакомый кусочек, чтобы предложить бедному узнику в качестве десерта на ужин, собранный расторопной Розиной.

Однако за короткое время произошло столько событий, что Мишель и думать не мог о еде.

Подперев подбородок рукой, опиравшейся на колено, он с любовью во взоре смотрел на нежное личико девушки, тонкие черты которого, представившиеся молодому человеку как-то по-новому, еще больше подчеркивали красоту Мари; он с наслаждением вдыхал аромат ее длинных, спадавших ко рту локонов, которые колыхались от легкого движения воздуха, проникавшего через узкое оконце. От красоты девушки, аромата ее волос юноша пришел в волнение: в груди его заколотилось сердце, кровь ударила ему в лицо, его тело охватила легкая дрожь, а голова закружилась. Во власти новых для него ощущений молодой человек почувствовал, как его душой овладевает неведомое ему до сих пор волнение и желание.

И это желание заключалось только в одном: найти подходящие слова, чтобы признаться Мари в любви.

Он попытался их вспомнить, но они никак не приходили ему на ум; наконец он решил, что проще всего будет, если он возьмет руку девушки и поднесет к губам.

Это он и сделал неожиданно для себя.

— Господин Мишель! Господин Мишель! — воскликнула Мари скорее удивленным, чем сердитым голосом. — Что это вы такое делаете?

И она поспешно вскочила на ноги.

Мишель понял, что позволил себе слишком много и теперь ему просто необходимо признаться в своих чувствах.

Он тут же встал на колени и подхватил ускользавшую от него руку.

Правда, девушка вовсе не думала ее отнимать.

— О! Я вас оскорбил? — воскликнул молодой человек. — Если это так, то я самый несчастный из людей и нижайше прошу на коленях вашего прощения.

— Господин Мишель! — только и смогла сказать девушка, не задумываясь над тем, что говорит.

Однако барон из боязни, что она отнимет ладонь, схватил ее двумя руками и, так же как и она, не задумываясь над своими словами, произнес:

— О мадемуазель, если я злоупотребил вашей добротой ко мне, я вас заклинаю, признайтесь, что вы не сердитесь на меня.

— Вы об этом узнаете, когда встанете, — произнесла Мари, делая попытку высвободить руку.

Однако для этого она приложила весьма мало усилий, и Мишель уверился в том, что девушка не очень-то стремится высвободиться.

— Нет, — снова начал барон, окрыленный надеждой, во власти охватившего его восторженного порыва, — нет, позвольте мне остаться перед вами на коленях… О! Если бы вы знали, сколько раз с того самого дня, как мы познакомились, я мечтал броситься к вашим ногам! Если бы вы только могли знать, какими сладкими были мои мечты, наполнявшие мою душу приятной неуверенностью… О, вы не должны отказывать мне в счастье насладиться моей мечтой, ставшей в эту минуту явью.

— Но, господин Мишель, — ответила Мари со все возраставшим волнением в голосе, ибо она почувствовала, что пришел такой момент, когда в ее душе не осталось больше сомнений в чувствах, какие ей внушал молодой человек. — Но, господин Мишель, на колени становятся только перед Богом или святыми.

— По правде говоря, — произнес молодой человек, — мне неизвестно, перед кем я стою на коленях и почему это делаю; то, что я чувствую, так далеко от всего пережитого мною до сих пор и столь не похоже на нежность, которую я испытываю к матери, что я теряюсь и не могу выразить словами состояние моей души, заставляющее меня вас боготворить… Это походит, как вы только что сказали, на почитание Бога или святых, перед кем падают ниц. Вы для меня все мироздание; мне кажется, что я обожаю весь мир, благоговея перед вами.

— О! Пощадите, сударь! Перестаньте мне говорить такие слова… О Мишель, друг мой!

— О нет, нет, позвольте мне остаться перед вами на коленях! Разрешите посвятить вам всю оставшуюся жизнь, стать вашим верным рабом. Увы! Я понял — и поверьте мне, это не заблуждение, — когда увидел настоящих мужчин, что по сравнению с ними я робкий и слабый мальчишка; однако мне кажется, что для меня было бы наивысшим счастьем страдать, пролить кровь и, если нужно, умереть за вас, и надежда на это придает мне мужества и силы, которых мне недостает.

— Зачем говорить о страданиях и смерти? — произнесла нежным голосом Мари. — Неужели вы думаете, что только страдания и смерть могут доказать искренность чувств?

— Почему я об этом говорю, мадемуазель Мари? Почему взываю к их помощи? Потому что не смею надеяться на другое счастье, потому что мне кажется несбыточной мечтой делить с вами тихую, мирную и счастливую жизнь, освещенную вашей привязанностью, назвать, наконец, вас своей женой, и я даже не могу себе позволить подобную мечту.

— Бедное дитя! — произнесла Мари голосом, в котором было столько же сопереживания, сколько и нежности. — Так, значит, вы меня сильно любите?

— О мадемуазель Мари, к чему лишние слова? К чему признания? Разве вы не видите, разве вам не подсказывает ваше сердце? Проведите ладонью по моему лбу — и вы почувствуете, как он горит; положите руку на мое сердце — и вы услышите, как оно учащенно бьется; посмотрите, как я дрожу с головы до ног, — и вы еще спрашиваете, люблю ли я вас!

Любовный порыв молодого человека, так неожиданно изменивший робкий характер барона, увлек Мари: ее охватило такое же, как и Мишеля, волнение, и она, так же как и он, задрожала всем телом: для нее перестала существовать ненависть отца к тому имени, что носил барон, неприязнь г-жи де ла Ложери к ее семье и даже несбыточные надежды Берты по поводу чувств Мишеля, хотя Мари не раз клялась в душе уважать их; юношеский пыл ее неразвитой, но сильной натуры взял верх над той сдержанностью, какую с некоторых пор она посчитала необходимым соблюдать. От нахлынувших чувств у нее начала кружиться голова, и она была готова ответить на страстную любовь молодого человека, возможно, еще более пылким порывом, как вдруг неясный шум, послышавшийся со стороны двери, заставил ее обернуться.



Она увидела Берту, неподвижно застывшую на пороге.

Свет фонаря, как мы уже говорили, падал на дверь, и он осветил лицо Берты.

Мари увидела, насколько было бледно лицо ее сестры, сколько боли и гнева скрывалось в ее сдвинутых бровях, затаилось в горькой складке крепко сжатых губ.

Ее так напугало неожиданное и почти зловещее появление сестры, что, оттолкнув молодого человека, по-прежнему державшего ее за руку, она шагнула навстречу сестре.

Однако Берта, войдя в каморку под крышей башни, отстранила Мари, будто это был неодушевленный предмет, и направилась прямо к Мишелю.

— Сударь, — произнесла она срывавшимся голосом, — разве моя сестра не сообщила вам, что нотариус вашей матери, господин Лорио, находится здесь по ее поручению и желает с вами переговорить?

Мишель пробормотал себе под нос что-то невнятное.

— Он ждет вас в гостиной, — произнесла Берта, словно отдавая приказ.

Превратившись снова в застенчивого и подверженного всем страхам и сомнениям молодого человека, Мишель с трудом встал на ноги и так смутился, что не смог произнести ни слова в ответ и нетвердым шагом направился к двери, словно мальчуган, который застигнут врасплох на месте преступления и послушно выполняет указания взрослых, даже не думая оправдываться.

Мари взяла лампу, чтобы осветить дорогу бедному юноше, но Берта выхватила ее из рук сестры и отдала молодому человеку, жестом указав на дверь.

— А как же вы, мадемуазель? — робко спросил Мишель.

— Мы у себя дома, — ответила Берта.

Затем она топнула в нетерпении ногой, так как увидела, что Мишель посмотрел вопросительно на Мари.

— Идите же скорее! — приказала она.

Молодой человек скрылся за дверью, оставив девушек в комнате, которую освещал слабый свет тонкого серпа луны, поминутно исчезавшей в облаках; лучи ее проникали сквозь узкое башенное оконце.

Оставшись наедине с сестрой, Мари уже приготовилась было выслушивать упреки за беседу с молодым человеком с глазу на глаз — значение ее она только теперь по-настоящему поняла.

Мари ошибалась.

Как только Мишель исчез за поворотом лестницы и шаги его стихли, Берта взяла сестру за руку и крепко ее сжала, что говорило о силе ее переживаний.

— Что он здесь тебе говорил, стоя на коленях? — спросила она глухим голосом.

Вместо ответа, Мари кинулась Берте на шею и, несмотря на то что та пыталась отстраниться, крепко обняла и стала целовать сестру, обливая ее лицо слезами, брызнувшими из глаз.

— Дорогая сестрица, за что же ты так на меня рассердилась? — спросила она.

— Мари, я вовсе не рассердилась на вас, я лишь хочу узнать, что вам сказал этот молодой человек, которого я застала на коленях перед вами?

— Но ты никогда со мной не говорила таким тоном!

— Разве это имеет какое-то отношение к моему вопросу? Я хочу, я требую, чтобы ты мне ответила.

— Берта! Берта!

— Говори же, наконец, что он тебе сказал? Я тебя спрашиваю, что он тебе сказал? — повелительным тоном восклицала Берта и так крепко сжимала запястье сестры, что Мари, закричав от боли, присела, словно падая в обморок.

Крик сестры образумил Берту.

К ней вернулось свойственное ей самообладание.

Порывистая и необузданная, она была по натуре доброй девушкой, и ее сердце дрогнуло, когда она поняла, какую боль и какое горе она причинила своей сестре; не дав ей упасть, она подхватила Мари на руки, подняла ее, словно дитя, и уложила на верстак, по-прежнему крепко прижимая к груди; затем она осыпала ее поцелуями, и несколько горячих слезинок скатилось с ее ресниц на щеки Мари, сверкая словно искорки пылающего костра.

Берта плакала совсем как Мария Терезия: ее слезы не лились из глаз, а вырывались из-под век сверкавшими молниями.

— Бедная крошка! Бедная крошка! — повторяла Берта, думая о своей сестре как о ребенке, которого по неосторожности поранили. — Прости меня! Я причинила тебе боль… Но, что еще хуже, я тебя огорчила! Прости меня!

Затем, словно говоря сама с собой, она повторила:

— Прости меня! Я виновата во всем: мне бы следовало раньше открыть свое сердце, чтобы ты знала, какое странное чувство испытываю я к этому человеку… к этому мальчику, — добавила она с оттенком презрения в голосе, — мне надо было бы тебе рассказать, какую власть надо мной приобрел этот человек, заставив меня ревновать его к той, кого я люблю более всего на свете, больше жизни, больше него!.. Любовь заставила меня ревновать его к тебе! Ах, если бы, моя бедная Мари, ты только могла бы знать, сколько страданий мне принесла эта безрассудная любовь, ведь я считаю ее ниже своего достоинства! Если бы ты только знала, сколько я боролась с ней, пока она меня не захватила целиком! Сколько раз я упрекала себя в непростительной слабости! В этом человеке нет ничего того, что я уважаю в мужчинах. В нем нет ничего, что мне обычно нравится: ни благородной внешности, ни осанки, ни веры, ни темперамента, ни необузданности и силы чувств, ни безоглядной храбрости; но что поделать, несмотря на все его недостатки, я его люблю! Я полюбила его с первого взгляда. Я его люблю с такой страстью, что порой, обливаясь потом, задыхаюсь, почти теряю сознание от непонятной мне тоски и кричу, словно обезумев: «Боже! Возьми мою жизнь, но оставь мне его любовь!» За те месяцы, что прошли с того дня, как мы, на мое несчастье, встретились с ним, я не переставала думать о нем; я испытываю к нему какое-то странное чувство, возможно похожее на влечение женщины к любовнику, но в то же время больше напоминающее любовь матери к сыну. И с каждым днем моя жизнь все сильнее зависит от этого чувства; оно поглощает не только мои мысли, но заполняет мои сны, с ним связаны все мои надежды на будущее. О! Мари! Я только что попросила у тебя прощения, а теперь хочу сказать: пожалей меня, сестричка! Пожалей меня!

И Берта в отчаянии еще крепче прижалась к сестре.

Бедняжка Мари с дрожью слушала сестру; ее поразил столь мощный и страстный порыв Берты; каждое восклицание, каждое слово, каждая фраза сестры развевала розовые облака, на которых она только что парила в мечтах о будущем; и страстный голос сестры сметал на своем пути, словно ураган, остатки облаков, круживших в небе после грозы. На каждое слово сестры она отвечала потоком еще более горьких слез, понимая, что привязанность к Берте требует жертвы, и об этом она уже не раз тайком задумывалась.

Ее боль и ее собственная растерянность были столь велики, что тишина, наступившая после последних слов Берты, подсказала ей: придется как-то отвечать.

Сделав над собой усилие, она попробовала сдержать рыдания.

— Бог мой! — произнесла она. — Дорогая сестра, у меня разрывается сердце, и мне становится совсем невмоготу от мысли, что во всем случившемся этим вечером есть и доля моей вины.

— О нет! — воскликнула Берта с присущей ей горячностью. — Наоборот, мне нужно было обеспокоиться о том, что с ним стало, когда я вышла из часовни. Но скажи мне, наконец, — произнесла Берта с настойчивостью, подтверждавшей силу ее чувств, — что он тебе сказал и почему стоял на коленях?

Мари ощутила, как вздрогнула Берта, повторяя свой вопрос; при мысли о том, что ей все же придется дать ответ, ее охватило тяжелое предчувствие: вне всякого сомнения, слова, к которым она прибегнет, чтобы объяснить все Берте, застрянут у нее в горле.

— Ну, говори же, не тяни, — произнесла Берта сквозь слезы, и они трогали сердце Мари гораздо больше, чем гнев сестры, — мое дорогое дитя, говори же! Пожалей же меня! Тревожная неизвестность, в которой я пребываю, в сотню раз хуже, чем горькая правда. Скажи, он сказал тебе о своей любви?

Мари не умела лгать, или, по крайней мере, преданность сестре помешала ей скрыть истину.

— Да, — сказала она.

— О Боже мой! Боже мой! — воскликнула Берта и, вырвавшись из объятий Мари, бросилась вперед с вытянутыми руками и коснулась лицом стены.

В ее восклицаниях прозвучало столько тоски и отчаяния, что Мари испугалась. Она забыла Мишеля, забыла его любовь; для нее не существовало больше никого на свете, кроме ее сестры. И тут она поняла, что готова пойти на жертву, что это ей подсказывало сердце с того времени, когда она узнала о том, что Берта полюбила Мишеля, и, проникнувшись благородным стремлением полного самоотречения, она с улыбкой разбила надежду на собственное счастье.

— Какая же ты все-таки глупышка! — воскликнула она, бросаясь на шею Берте. — Ты же не даешь мне договорить до конца!

— О! Разве ты не сказала мне, что он говорил тебе о любви? — ответила раненая волчица.

— Конечно, но я тебе не сказала, кто предмет его любви.

— Мари, сжалься же над моим бедным сердцем!

— Берта! Дорогая Берта!

— Так он говорил тебе обо мне?

У Мари не было сил отвечать: она лишь утвердительно кивнула.

Берта с шумом перевела дыхание и несколько раз провела рукой по пылавшему жаром лбу: после пережитого сокрушительного удара, ей было необходимо время, чтобы прийти в себя.

— Мари, — обратилась она к сестре, — что ты такое мне говоришь? Это невозможно, немыслимо, это просто какое-то безумие! Я не поверю, пока ты мне не поклянешься, что это правда. Поклянись…

Девушку охватили сомнения.

— Все, что ты хочешь, сестра, — произнесла Мари, словно торопясь проложить между своим сердцем и своей любовью непреодолимую пропасть.

— Поклянись мне, что ты не любишь Мишеля и что Мишель не любит тебя.

И положила ей руку на плечо.

— Поклянись памятью нашей матери.

— Клянусь памятью нашей матери, — произнесла Мари решительным тоном, — я никогда не буду принадлежать Мишелю.

И она упала на руки сестры, пытаясь найти забвение в ее объятиях после только что принесенной жертвы.

Если бы в комнате было не так темно, Берта могла бы догадаться по исказившимся чертам лица Мари, сколько усилий той стоила подобная клятва.

Услышав слова сестры, Берта, казалось, совсем успокоилась. На этот раз легким вздохом она дала понять, какая тяжесть свалилась с ее души.

— Спасибо! — воскликнула она. — Спасибо! Спасибо! А теперь пошли вниз.

Однако по дороге Мари придумала благовидный предлог, чтобы пройти в свою комнату.

Она заперлась, чтобы вдоволь наплакаться и помолиться!

Ужин еще не закончился, и до Берты донеслись голоса гостей, когда она проходила через прихожую.

Она вошла в гостиную.

Господин Лорио разговаривал с молодым бароном и пытался его убедить в том, что в интересах молодого человека вернуться в Ла-Ложери.

Однако молчание Мишеля столь красноречиво свидетельствовало о его нежелании возвращаться под родительское крыло, что г-н Лорио уже приходил в отчаяние, поскольку почти исчерпал все свои аргументы.

Следует признать, что он уже потратил более получаса на уговоры.

Мишель, по всей вероятности, находился в не менее затруднительном положении, чем его собеседник, ибо он воспринял приход Берты так же, как встречает окруженный со всех сторон неприятелем сражающийся батальон появление подкреплений, которые должны помочь ему пробиться к своим войскам.

Он устремился навстречу девушке с поспешностью, свидетельствовавшей также о том, что его волновали последствия беседы наедине с Мари.

К его огромному удивлению, Берта, не умевшая скрывать своих чувств, протянула ему руку и сжала ее со значением.

Она по-своему истолковала порыв молодого человека, и ее лицо просияло от радости.

Ожидая совсем другого приема, Мишель почувствовал себя весьма неловко. И он тут же нашел, что ответить метру Лорио:

— Передайте моей матери, что благородный человек должен отстаивать свои политические взгляды и в этом его святой долг. И я решил, что умру, если будет необходимо, но выполню свой долг.

Бедное дитя! Он перепутал долг с любовью!

V СИНИЙ И БЕЛЫЙ

На часах уже было около двух часов ночи, когда маркиз де Суде предложил гостям перейти в гостиную.

Приглашенные к обеду вышли из-за стола в том блаженном состоянии, в какое обычно впадают после отличной и обильной еды, когда хозяин дома отличается особым гостеприимством, гости не жалуются на отсутствие аппетита, а все паузы во время смены блюд заполняются содержательной беседой.

Предложив гостям пройти в гостиную, маркиз, по всей видимости, лишь хотел сменить обстановку, ибо, вставая из-за стола, он приказал Розине и кухарке последовать за ним, прихватив бутылки с ликерами, и расставить в гостиной рюмки по числу гостей.

Затем, напевая известный мотив из «Ричарда Львиное Сердце» и не обращая внимания на то, что генерал отвечал ему припевом из «Марсельезы», вероятно впервые прозвучавшей в стенах замка Суде, старый дворянин, наполнив рюмки, уже приготовился было вступить в полемику по поводу Жонеского договора, не включавшего, по мнению генерала, шестнадцати статей, когда гость показал ему пальцем на стрелки часов.

Рассмеявшись, Дермонкур сказал, что подозревает достойнейшего дворянина в желании привести своих врагов в оцепенение с помощью услад новой Капуи, и маркиз, оценив по достоинству шутку генерала, поспешил откликнуться на пожелание гостей и развести их по комнатам, приготовленным им для ночлега, а уже затем и сам отправился на покой.

Маркизу де Суде после воспоминаний о ратных подвигах и разговоров о былых сражениях, что заполнили весь вечер, приснился сон, будто он снова воюет.

Он участвовал в такой битве, по сравнению с которой сражения под Торфу, Лавале и Сомюре показались бы детскими забавами; под градом пуль и картечи он вел свой отряд на штурм редута и уже было водрузил белое знамя в самом центре вражеского укрепления, когда неожиданный стук в дверь комнаты помешал его подвигу.

Маркизу, еще не совсем пробудившемуся ото сна со всеми продолжавшими его преследовать грезами, стук в дверь показался грохотом пушек. Однако мало-помалу его прекрасный сон заволокло туманом, достойный дворянин открыл глаза и, вместо поля битвы, усеянного обломками лафетов, вместо лошадей, бьющихся в предсмертной агонии, вместо тел убитых солдат, по которым, как ему снилось, он вел своих воинов, увидел, что спит на своей деревянной крашеной кушетке под скромным белым перкалевым пологом с красной каймой.

В дверь снова постучали.

— Войдите! — крикнул маркиз, протирая глаза. — Честное слово, генерал, вы вовремя пришли: еще две минуты, и вам бы пришел конец!

— Как это?

— Да я пронзил бы вас шпагой.

— Вот вам, мой достойный друг, в качестве реванша, — произнес генерал, протягивая ему руку.

— Именно так я и понимаю реванш… Вы смотрите с удивлением на скромное убранство моей комнаты, вы поражены ее убогим видом. Да, моей грустной комнате с голыми стенами, моим жалким стульям и полу, не прикрытому ковром, далеко до шикарных апартаментов, где проживают ваши парижские вельможные друзья. Что же вы хотите? Я провел треть моей жизни на войне, а вторую треть в нужде, и вот эта кушетка с тонким волосяным матрацем кажется мне роскошью, достойной моей старости… Но что же, мой дорогой генерал, привело вас ко мне в такую рань? Ибо мне кажется, что рассвет наступил совсем недавно, не более часа назад.

— Мой дорогой хозяин, я пришел с вами проститься.

— Как, уже? Вот какова жизнь! Стойте, я должен вам признаться, что вчера, когда вы прибыли в мой дом, я относился к вам с большим предубеждением.

— Правда? А ваше лицо было таким приветливым!

— Ба! — ответил, рассмеявшись, маркиз, — вы же были в Египте, неужели посреди дышавшего прохладой гостеприимного оазиса вам не стреляли в спину?

— Черт возьми! Еще бы! Арабы считают оазис лучшим местом для устройства засады.

— Так вот, каюсь, вчера вечером я немного походил на араба и я говорю: mea culpa[3]. К тому же, меня искренне огорчает, что вы так скоро меня покидаете.

— Потому что вы меня еще не познакомили с самым таинственным уголком вашего оазиса!

— Нет, потому что ваша прямота, честность и наши общие воспоминания об опасностях, каким мы подвергались, сражаясь друг против друга, настроили меня — я не знаю почему, но сразу же — на дружеский лад по отношению к вам…

— Слово дворянина?

— Слово дворянина и солдата.

— Хорошо, мой дорогой недруг, я отплачу вам тем же, — сказал генерал. — Я приготовился к встрече с усыпанным пудрой сухим, старым чванливым эмигрантом, напичканным допотопными предрассудками…

— И вы увидели, что можно быть напудренным и не иметь предрассудков.

— Я встретил честное, открытое сердце, общительный характер… Ба! Скажем одним словом — жизнерадостного человека с утонченными манерами, которые обычно исключают все вышеперечисленное. Случилось так, что вы очаровали старого ворчуна, и он полюбил вас всей душой.

— Мне приятны ваши слова. Послушайте, без всякой задней мысли я предлагаю вам остаться у меня еще на день.

— Невозможно.

— Ну, что ж, на это нечего возразить, но, по крайней мере, дайте слово, что вы навестите меня, когда наступит мир, если, конечно, мы еще будем живы.

— Как? Когда наступит мир? А разве у нас идет война? — спросил, рассмеявшись, генерал.

— У нас сейчас нет ни мира, ни войны.

— Да, мы находимся точно посередине.

— Ну тогда встретимся, когда эта середина окажется позади…

— Даю вам слово.

— Я его принимаю.

— Ну хорошо, поговорим как разумные люди, — сказал генерал, взяв стул и усаживаясь в ногах у постели старого эмигранта.

— Не имею ничего против, — ответил маркиз. — Один раз не в счет.

— Не правда ли, вы любите охоту?

— Страстно.

— А какую охоту?

— Любую.

— Но что-то вы любите больше?

— Охоту на кабана… Она мне напоминает охоту на синих.

— Благодарю вас.

— У кабанов и синих одинаковая сила удара.

— А что вы скажете про охоту на лис?

— Фи! — заметил маркиз, с пренебрежением вытянув нижнюю губу, словно принц Австрийского дома.

— О! Это прекрасная охота, — сказал генерал.

— Я ее оставляю Жану Уллье — у него прекрасный нюх и потрясающее терпение, — он может часами сидеть в засаде, поджидая добычу.

— Скажите, маркиз, ваш Жан Уллье может еще кого-нибудь выслеживать, кроме лис?

— Ну, он и в самом деле прекрасно выслеживает любую дичь.

— Маркиз, я бы хотел, чтобы вы полюбили охоту на лис.

— А почему?

— Потому что лучше всего охотиться на лис в Англии. Не знаю почему, но мне кажется, что в это время года воздух Англии будет особенно благотворным для вас и ваших дочерей.

— Ба! — заметил маркиз, присев в кровати, как бы собираясь встать.

— Да, мой любезный хозяин, именно это я и хотел вам сказать.

— Иными словами, вы советуете мне отправиться во вторую эмиграцию? Спасибо!

— Ну, если вы называете эмиграцией короткое приятное путешествие, пусть будет так.

— Мой дорогой генерал, мне хорошо знакомы подобные короткие поездки. Порой они бывают продолжительнее кругосветного путешествия: известно, когда они начинаются, но никогда не знаешь, когда они заканчиваются. А потом, есть одно обстоятельство; возможно, вы мне не поверите…

— Какое?

— Вчера и даже сегодня утром вы смогли убедиться в том, что у меня, несмотря на возраст, незаурядный аппетит, и я могу похвастаться, что у меня еще ни разу не болел живот; я ем все подряд.

— И что же?

— Так вот, единственное, что я не могу переваривать, так это чертов английский туман! Вам не кажется это странным?

— Ну тогда отправляйтесь в Швейцарию, Испанию, Италию — словом, куда захотите, но только уезжайте поскорее из Суде, уезжайте из Машкуля, уезжайте из Вандеи.

— А!

— Да.

— Так, значит, нас считают замешанными в сомнительных делах? — спросил вполголоса маркиз, потирая радостно руки.

— Если сейчас нет, то скоро будут.

— Наконец-то! — воскликнул старый дворянин, ибо он подумал, что такой шаг правительства теперь подтолкнет его единомышленников взяться за оружие.

— Сейчас не время шутить, — произнес генерал, придавая лицу строгое выражение, — не скрою, мой дорогой маркиз, если бы я повиновался только своему долгу, у ваших дверей уже стояли бы двое часовых, а на стуле около вас сейчас сидел бы младший офицер.

— Гм! — хмыкнул маркиз с чуть более серьезным видом.

— Да! Бог мой! Да, все именно так! Но я понимаю, что мужчине вашего возраста, привыкшему к деятельной жизни, к лесному воздуху, невыносимым покажется узкий застенок тюрьмы, где вы окажетесь по воле судей; и вот, доказывая на деле мое дружеское к вам расположение, о чем только что было мною сказано, я пошел на сделку с совестью.

— Но, генерал, вдруг вас обвинят в нарушении долга?..

— Полноте! Вы думаете, что я не найду доводов в оправдание? А если я скажу, что колонну остановил иссохший, дряхлый, наполовину разбитый параличом старикашка?

— О ком это вы говорите и кого называете старикашкой? — спросил маркиз.

— О вас, о ком же еще!

— Это я-то иссохший, дряхлый, наполовину разбитый параличом старикашка?! — воскликнул маркиз де Суде, высунув из-под одеяла костлявую ногу. — Я не знаю, мой дорогой генерал, может быть, настало время снять со стены одну из шпаг и предложить вам размяться перед завтраком до первой крови, как это делалось сорок пять лет назад в мою бытность пажом.

— Будет, старое дитя, — ответил Дермонкур, — вы хорошо мне доказали, что я совершил ошибку, и мне ничего не остается, как позвать двух солдат.

И генерал сделал вид, что хочет встать.

— Ну уж нет, черт возьми! Я иссохший и дряхлый старикашка, наполовину разбитый параличом, нет, полностью разбитый параличом! В конце концов вам виднее.

— В добрый час.

— Но, послушайте, не можете ли вы мне сказать, кто навел на меня подозрения?

— Прежде всего ваш слуга Жан Уллье…

— Да.

— Охотник за лисами…

— Я хорошо слышу.

— Ваш слуга Жан Уллье, — и вчера вечером я не посчитал нужным вам говорить, так как предполагал, что вам это известно не хуже, чем мне, — так вот, ваш слуга Жан Уллье во главе группы мятежников попытался остановить воинскую колонну, двигавшуюся к замку; произошло столкновение, в результате чего мы потеряли трех солдат, не считая предателя, которого пришлось пристрелить на месте. Я думаю, что он, должно быть, тоже из местных.

— Как его звали?

— Франсуа Тенги.

— Тише! Генерал, не говорите так громко! Здесь его сестра — девушка, прислуживавшая нам за столом, — она только что похоронила отца.

— Ох уж эти гражданские войны! Черт бы их побрал! — произнес генерал.

— Между тем только они поддаются объяснению при помощи логики.

— Возможно.

— Я захватил вашего Жана Уллье, но он сбежал.

— Признайтесь, что правильно сделал.

— Да, но пусть мне он больше не попадается!

— Нет, не беспокойтесь, в этом больше опасности нет; раз вы предупредили, я отвечаю за него.

— Тем лучше, ибо я не расположен проявлять снисхождение, поскольку мне не довелось побеседовать с ним, как с вами, о великой войне.

— Но он тоже воевал на той войне, и храбро воевал; в этом я могу вам поручиться.

— Лишний повод: значит, он принялся за старое.

— Однако, генерал, — сказал маркиз, — мне до сих пор непонятно, почему поведение моего егеря вменяется мне в вину?

— Подождите! Вчера вы упомянули о домовых, которые вам сообщили обо всем, что я делал между семью и десятью вечера.

— Да.

— Так вот, и у меня есть свои домовые, и они не хуже ваших.

— Сомневаюсь.

— И они мне доложили обо всем, что происходило в вашем замке вчера днем.

— Надо же, — произнес маркиз с самым невинным видом, — ну, что же, я вас внимательно слушаю.

— Позавчера к вам, в замок Суде, прибыли два гостя.

— Ну вот, вы задумали превысить данное мне обещание: вы должны были мне поведать обо всем, что происходило в замке вчера, а начинаете свой рассказ с позавчерашнего дня.

— И эти двое были мужчина и женщина.

Маркиз отрицательно покачал головой.

— Хорошо, пусть будет двое мужчин, хотя один из них позаимствовал лишь одежду у нашего пола.

Маркиз промолчал, а генерал продолжил:

— Один, кто пониже ростом, пробыл весь день в замке, в то время как другой объехал с приглашением встретиться вечером несколько соседей, чьи имена я бы мог вам назвать, если бы не боялся показаться бестактным, как сейчас, когда привожу в качестве примера имя графа де Бонвиля.

Маркиз не проронил ни слова; ему не хотелось ни лгать, ни признаваться.

— И что же произошло затем?

— Эти господа, приехав один за другим, обсудили несколько вопросов; притом они отнюдь не говорили о славе, благоденствии и процветании правительства, пришедшего к власти в июле.

— Признайтесь, генерал, ведь вы все понимаете не хуже меня, хотя и служите вашему июльскому правительству.

— Что вы этим хотите сказать?

— О! Мой Бог, я говорю только то, что вы республиканец, синий, даже темно-синий, и что темно-синий цвет не из худших.

— Но вопрос не в том.

— А в чем же?

— Вопрос в посторонних, что были в вашем замке с восьми до девяти часов вечера.

— Хорошо, если ко мне в гости заехали несколько соседей, если я приютил у себя двух посторонних, я не вижу, генерал, в чем мое преступление. Вот, я говорю, положив руку на Кодекс… А! Если только снова не введен в действие закон о подозрительных.

— Вы не нарушили закон, когда распахнули ворота замка перед соседями; преступление в том, что ваши гости собрались на совещание, где обсуждался вопрос о вооруженном восстании.

— У вас есть доказательства?

— Доказательством служит тот факт, что на совещании присутствовали два посторонних человека.

— Ба!

— Очень даже может быть, ибо тот, кто пониже ростом, блондин, или, вернее, блондинка, надевшая черный парик, чтобы скрыть цвет своих волос, не кто иная, как Мария Каролина, которую вы называете регентшей королевства или ее королевским высочеством герцогиней Беррийской, когда не обращаетесь к ней как к Малышу Пьеру.

Маркиз подпрыгнул на кровати. Генерал оказался лучше осведомленным, чем он, и теперь маркиз понял то, что раньше ускользало от него. Он был вне себя от радости, что ему была оказана честь принимать в своем замке герцогиню Беррийскую. Но, к несчастью, на этом свете радость никогда не бывает полной, ее всегда что-нибудь омрачает, и он был вынужден скрыть свои чувства.

— И дальше? — спросил он.

— А затем, когда разговор коснулся самых важных проблем, в замок прибыл молодой человек — его вы никак не ожидали увидеть среди ваших сторонников — и предупредил о приближении отряда; тогда вы, господин маркиз, предложили взять в руки оружие… и не отрицайте, я уверен, все было именно так, как я говорю; но было принято иное решение. Мадемуазель, ваша дочь, та, что брюнетка…

— Берта.

— Мадемуазель Берта взяла фонарь и вышла во двор, а за ней последовали все участники совещания, за исключением вас, господин маркиз, возможно решившего заранее подготовиться к приходу новых гостей, которых послал вам сам Бог. Она пересекла двор и подошла к часовне, открыла дверь, первой вошла внутрь и направилась прямо к алтарю. Нажав на пружину, замаскированную под левым копытцем ягненка, который украшает алтарь, она попыталась открыть потайной ход; однако пружина, которой давно не пользовались, как назло заела; тогда ей пришлось взять в руки используемый для мессы колокольчик с деревянной ручкой и нажать ею на стальную кнопку; стена повернулась, открыв за собой лестницу, что вела в подземелье. Мадемуазель Берта взяла на алтаре две свечи, зажгла их от своего фонаря и передала в руки двум вашим гостям, стоявшим рядом; затем, когда беглецы спустились в подземелье, она закрыла за ними потайную дверь и вернулась в дом, в то время как другой человек еще некоторое время бродил по парку. Ваши гости, пройдя в конец подземного хода, ведущего к развалинам старого замка, что видны отсюда, с трудом выбрались наружу, а один из них даже упал; наконец они спустились на дорогу, проходящую вдоль стены вокруг парка, и разделились на группы; трое пошли по дороге, ведущей из Нанта в Машкуль, двое последовали тропинкой, по которой можно добраться до Леже, а шестой и седьмой беглецы как бы превратились в одного…

— Вот как! Но, генерал, вы мне рассказываете какие-то волшебные сказки!

— Подождите! Вы перебиваете меня на самом интересном месте… я сказал, что шестой и седьмой беглецы как бы превратились в одного: то есть тот, кто повыше ростом, взял маленького на плечи и донес до небольшого ручейка, впадающего в более крупный ручей у подножия Козьей тропы, и, честное слово, именно этот или, вернее, эти беглецы меня интересуют больше всего; именно за ними я и пойду по следу.

— Но, генерал, повторяю вам еще раз, — произнес маркиз де Суде, — все, что вы рассказали мне, плод вашего воображения.

— Ах, мой старый недруг, будет вам! Ведь вы бывалый охотник, не правда ли?

— Да.

— Так скажите, когда вы увидите четкий, ясный, хорошо отпечатавшийся кабаний след на рыхлой земле, неужели вы поверите, если кто-то попытается вас убедить, что по тропе пробежал призрак, а не настоящий кабан? Так вот, маркиз, все, что я рассказал вам, я увидел, точнее, прочел, по следам.

— А! Черт возьми! — сказал, не скрывая своего восторженного любопытства, маркиз, поворачиваясь на бок лицом к генералу. — Вы должны меня научить, как это вам удалось.

— Охотно, — ответил генерал, — у нас еще есть целых полчаса; пусть нам принесут кусок пирога и бутылку вина, — я расскажу вам все по порядку, пока буду завтракать.

— При одном условии.

— Каком?

— Что вы разрешите мне составить вам компанию.

— В столь ранний час?

— Разве настоящий аппетит знает, что такое часы?

Маркиз вскочил с кровати, натянул мольтоновые панталоны, вставил ноги в домашние туфли, позвонил, приказал накрыть стол и уселся, вопросительно поглядывая на генерала.

Генерал, как и обещал, начал рассказ, когда немного утолил свой аппетит. Он был прекрасным рассказчиком, а поесть, пожалуй, любил побольше, чем маркиз.

VI ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО В СЕТИ ПАУКА ПОПАДАЮТ НЕ ТОЛЬКО МУХИ

— Да будет вам известно, мой дорогой маркиз, — сказал генерал вместо вступления, — что я ни в коей мере не собираюсь выведывать у вас секреты, так как уверен и даже убежден в том, что все происходило именно так, как я вам рассказал, и даже не спрашиваю у вас, ошибся ли я или допустил какую-нибудь неточность в моем повествовании; из мелкого хвастовства мне хочется только доказать вам, что мы тоже кое-что понимаем, и немного потешить свое самолюбие — и ничего более.

— Начинайте! — заметил маркиз с таким же нетерпением, как на охоте, когда Жан Уллье сообщал ему о том, что по свежему снегу собаки взяли след волка.

— Так вот, с самого начала. Мне было известно, что граф де Бонвиль прибыл к вам позапрошлой ночью в сопровождении молодого крестьянина, походившего на женщину, переодетую в мужское платье; ею и была, по нашим предположениям, Мадам… Заслугу в получении этих сведений я вовсе не собираюсь относить на свой счет, так как добыли их лазутчики, — добавил генерал.

— Вы правы… Фу! — заметил маркиз.

— Но, выражаясь языком наших военных сводок, когда я прибыл на место лично, меня отнюдь не сбил с толку оказанный вами приветливый прием, и я сразу же заметил две особенности…

— Надо же, и какие?

— Ну прежде всего, из десяти расставленных на столе приборов у пяти были свернуты салфетки так, как будто они принадлежали людям, часто бывающим в замке, и в случае судебного процесса, дорогой маркиз, имейте в виду, это будет одним из главных смягчающих обстоятельств.

— Как это?

— Очень просто: если бы вы знали действительное положение ваших гостей в обществе, разве бы вы позволили, чтобы им свернули салфетки как простым деревенским соседям? Ведь нет, не правда ли? Неужели в ореховых шкафах замка Суде не осталось больше столового белья, чтобы герцогиня Беррийская не имела свежей салфетки каждый раз, когда садилась за стол? Я склоняюсь к мысли, что вы принимали блондинку в черном парике за темноволосого молодого человека.

— Продолжайте! Продолжайте! — воскликнул маркиз, огорчившись, что его собеседник оказался более проницательным, чем он сам.

— Да я вовсе и не собираюсь на этом останавливаться, — сказал генерал. — Итак, я заметил пять свернутых салфеток, и это подтверждало, что обед был приготовлен вовсе не для нас, как вы попытались меня уверить; вы просто предложили нам расположиться на местах, где, среди прочих, раньше сидели господин де Бонвиль и его спутник, которые не посчитали нужным нас подождать.

— А что же вы еще заметили? — спросил маркиз.

— Мадемуазель Берта, как мне показалось, да нет, я в этом просто уверен, девушка аккуратная и постоянно следящая за своей внешностью, была вся в паутине, когда я имел честь быть ей представленным: сотканная пауками паутина украшала даже ее прекрасные волосы!

— Ну и что?

— А то, что она встретила нас с такой странной прической — и я в этом убежден, — отнюдь не из-за кокетства. Сегодня утром мне оставалось только поискать, где в замке больше всего скопилось плодов труда этих замечательных насекомых…

— И вы нашли?..

— Скажу вам по правде, мой дорогой маркиз, это не делает вам чести как верующему, во всяком случае в исполнении религиозных обрядов, ибо я сделал открытие, что именно за дверью вашей часовни обитает, по крайней мере, дюжина этих замечательных тружеников, с необычайным рвением восстанавливающих ущерб, нанесенный им в прошлую ночь. Их рвение подкреплялось уверенностью в том, что дверь, за которой они устроили свой цех по производству паутины, открылась только по воле случая, и вряд ли он повторится в ближайшее время.

— Но, мой дорогой генерал, вы должны со мной согласиться, что ваши доводы не выглядят слишком убедительными.

— Да, но вы не будете спорить, что, когда ваша ищейка держит нос по ветру и слегка натягивает поводок, это выглядит со стороны еще более неубедительно, не правда ли? А между тем, несмотря ни на что, вы прочесываете лес, и еще как тщательно!

— Непременно! — сказал маркиз.

— Так вот, я тоже придерживаюсь подобной тактики, и на аллеях вашего парка — их давно уже не посыпали песком — я обратил внимание на весьма характерные следы.

— Мужские и женские? — заметил маркиз. — Да их хватает повсюду.

— Нет, не везде можно встретить следы, количество которых в точности совпадает с числом предполагаемых гостей, и они не прохаживались неспешно по саду, а со всех ног спасались бегством.

— А как вы определили, что эти люди убегали?

— Ну, маркиз, это же азы ремесла!

— Говорите же, наконец.

— Потому что, убегая, они опирались больше на носок, чем на каблук и отбрасывали землю назад; не так ли, господин охотник?

— Да, — ответил с видом знатока маркиз, — ну, а дальше что?

— Дальше?

— Да.

— Внимательно осмотрев землю, я увидел отпечатки самой разнообразной обуви — от сапог, охотничьих башмаков до подбитых железными гвоздями ботинок, и среди следов, оставленных мужчинами, я разглядел маленькие изящные отпечатки женских ног, настоящие следы Золушки, следы, которым могут позавидовать представительницы прекрасного пола Андалусии от Кордовы до Кадиса, несмотря на то что на женщине были обыкновенные крестьянские башмаки.

— Рассказывайте поскорее, что было дальше.

— Почему вы так спешите?

— Потому что, если вы еще задержитесь на описании этих следов, то рискуете влюбиться в обладательницу подкованного башмачка.

— Хотел бы я подержать его в руках. Это, может быть, осуществится. Но особенно бросалась в глаза грязь, оставленная обувью беглецов на ступеньках, ведущих к дверям часовни, и на ее гладких напольных плитах. Кроме того, я обнаружил около алтаря множество капелек застывшего воска, в особенности их было много вокруг удлиненного тонкого отпечатка, принадлежавшего, как я понял, обуви мадемуазель Берты; а так как следы расплавленного воска были и на ступеньке с наружной стороны двери, как раз под замочной скважиной, я сделал вывод, что свеча была у вашей дочери; поворачивая ключ в двери, она держала свечу в левой руке, в то время как правой открывала замок; ну а разорванная паутина вокруг двери, остатки которой прилипли к волосам вашей дочери, служила лишним доказательством того, что дорогу беглецам показывала именно она.

— Продолжайте.

— Разве есть необходимость говорить о том, что было дальше? Все следы вели к алтарю, а так как копытце пасхального ягненка было сломано, я обнаружил небольшую стальную кнопку, приводившую в движение пружину, в чем я сразу же смог убедиться. Пружина поддалась мне не сразу, так же, впрочем, как и мадемуазель Берте, оцарапавшей о нее палец, о чем свидетельствовало пятнышко засохшей крови на свежем надломе деревянной скульптуры. Как и она, я поискал глазами какой-нибудь твердый предмет, чтобы нажать на пружину, и, так же как и она, заметил ручку колокольчика с вмятиной и засохшей капелькой крови.

— Браво! — воскликнул маркиз, прислушиваясь к рассказчику с удвоенным интересом.

— Тогда, как вы понимаете, — продолжил Дермонкур, — я спустился в подземелье. Следы отчетливо виднелись на сыром песке; один из беглецов даже споткнулся о камень и упал, когда пробирался через развалины: я догадался об этом, увидев крапиву, вырванную с корнем, словно кто-то, падая, ухватился за нее рукой в попытке сохранить равновесие, а затем скомкал в пучок; конечно, этот жест не мог быть преднамеренным, так как мало кому придет в голову рвать ни с того ни с сего столь малоприятное растение. В углу, напротив выхода, кто-то преднамеренно откинул с дороги камни развалин, чтобы облегчить путь кому-то более слабому. В зарослях крапивы, растущей у стены, я обнаружил две свечи, брошенные перед тем, как беглецы выбрались из развалин. И наконец — чтобы закончить рассказ, — я увидел следы на дороге, а по тому, как они расходились, я смог определить, кому они принадлежали, о чем я уже имел возможность вам доложить.

— Нет, вы еще не все мне рассказали.

— Как? Разве я не все сказал? Нет, мне нечего больше добавить.

— Ну, а почему вы решили, что один из путешественников взял другого на плечи?

— Ах, маркиз, вы хотите, чтобы я еще раз вам показал, как мало у меня смекалки. Так вот, следы маленьких башмачков, подбитых железными гвоздями, эти следы, оставленные изящными ножками, были настолько милы моему сердцу, что я не пожалел ни времени, ни сил, чтобы их отыскать; отпечатки на земле прелестных ножек, таких крошечных, словно они принадлежали ребенку, были не шире половины моей ладони, и я шел за ними совсем не так, как по следам, оставленным мадемуазель Бертой; я увидел их в подземелье, затем еще раз на узкой тропинке позади развалин, где беглецы остановились, чтобы посовещаться между собой, о чем можно без труда сделать вывод, если посмотреть, как они притоптали землю; затем я их еще раз обнаружил по дороге к ручью, потом — рядом с большим камнем, который должен был бы сиять чистотой после проливного дождя, а не быть запачканным грязью; а потом они исчезли! И так как в наши дни никто еще не видел крылатых коней, я сделал заключение, что господин Бонвиль посадил на плечи своего юного спутника; впрочем, если судить по следам, оставленным господином Бонвилем, он заметно прибавил в весе, и уже не скажешь, что они принадлежали молодому, жизнерадостному, полному сил человеку, какими мы были с вами в его возрасте. Маркиз, вспомните следы самки кабана, вынашивающей потомство? Если раньше она только слегка касалась земли, то теперь начинает припадать на копыта всем телом, слегка раздвигая ноги; так вот, после остановки у большого камня у господина де Бонвиля как раз и были такие следы.

— Но, генерал, вы кое о чем забыли.

— Не думаю.

— О! Тот, кто сказал «а», должен говорить и «б»: почему вы решили, что господин Бонвиль целый день объезжал соседей, чтобы созвать их на совет?

— Вы же мне сами сказали, что весь день провели в замке.

— И что же?

— Ваша лошадь, любимая ваша лошадь, о чем мне поведала милая девушка, принимая у меня поводья у ворот, — так вот, ваша любимая лошадь, которую я увидел, когда отправился на конюшню, чтобы лично удостовериться в том, что мой буцефал получил свою порцию овса, была забрызгана грязью до самой холки; к тому же вы не доверили бы вашу лошадь тому человеку, кого не уважаете.

— Вот как! Тогда позвольте еще один вопрос.

— Охотно, я готов ответить на любые ваши вопросы.

— Что вам дало основание предположить, будто спутник господина де Бонвиля является именно той августейшей особой, о которой вы только что говорили?

— Я сделал такой вывод потому, что эту женщину везде и всюду пропускают вперед и даже убирают с ее пути камни.

— Так, значит, вы можете по следу определить, блондинка или брюнетка та или иная представительница прекрасного пола?

— Нет, для этого мне надо было сделать еще одно открытие.

— Какое? Послушайте, это будет мой последний вопрос, если вы ответите…

— Если отвечу?..

— Ничего… Продолжайте.

— Хорошо, мой дорогой маркиз, вы меня удостоили чести переночевать в комнате, которую еще вчера занимал спутник господина де Бонвиля.

— Да, я удостоил вас такой чести, и что из того?

— Я вам бесконечно признателен за столь высокую честь; так вот, перед вами прелестный черепаховый гребень, который я подобрал у ножки кровати. Дорогой маркиз, вы же не будете отрицать, что такой гребень слишком изящен для того, чтобы принадлежать юному крестьянину. Кроме того, в его зубьях, как вы видите, запутались светлые пепельные волосы, однако они совсем другого оттенка, чем золотистые локоны вашей младшей дочери — единственной блондинки в доме.

— Генерал, — воскликнул маркиз, вскочив и отбросив вилку в сторону, — генерал, вы можете меня арестовать, если вам так хочется, но готов повторить вам сотню и тысячу раз, что я не поеду в Англию; нет, нет, и еще раз нет, я никуда не поеду!

— О! Маркиз, какая муха вас укусила?

— Нет, черт возьми, вы меня раззадорили, вы задели мое самолюбие! Если вы, как мне и обещали, по окончании кампании заедете в Суде, мне нечего будет противопоставить вашему рассказу.

— Послушайте, мой старый и добрый противник, — произнес генерал, — я пообещал, что не арестую вас, по крайней мере на этот раз; я сдержу свое слово, несмотря на все то, что вы собираетесь предпринять, или скорее несмотря на все то, что вы уже успели натворить. Однако заклинаю вас: во имя моих дружеских чувств к вам, во имя ваших прелестных дочерей не совершайте впредь безрассудных поступков и, раз у вас нет желания на время покинуть Францию, хотя бы спокойно посидите у себя в замке и ни во что не ввязывайтесь.

— А почему?

— Потому что от славных героических времен, при одной мысли о которых начинает учащенно биться ваше сердце, остались одни лишь воспоминания; потому что в настоящее время французам неизвестны порывы, побуждавшие к совершению великих дел; потому что давно канули в прошлое крепкие удары меча, безграничная преданность, возвышенные смерти… О, я знаю хорошо, и даже слишком хорошо, Вандею, столь долго остававшуюся неукротимой, и я имею полное право это утверждать, ибо она оставила железом славную отметину на моей груди. Вот уже целый месяц как я снова нахожусь здесь, среди вас, и тщетно пытаюсь узнать знакомый мне край — и не узнаю! Мой бедный маркиз, вы можете пересчитать по пальцам молодых людей с мятежной душой и честолюбивым сердцем, готовых выступить с оружием в руках; добавьте к ним несколько старых ветеранов, желающих, подобно вам, выполнить свой долг в тысяча восемьсот тридцать втором году точно так же, как они это сделали в тысяча семьсот девяносто третьем. Подумайте и рассудите, не будет ли столь неравная борьба чистым безумием.

— Мой дорогой генерал, потомки нам воздадут особую хвалу именно потому, что борьба казалась безрассудной! — с жаром воскликнул маркиз, совершенно забыв об убеждениях своего собеседника.

— А вот и нет, вам не сыскать былой славы. Все, что произойдет, — и вы тогда вспомните, что я вас предупреждал еще до того, как все началось, — будет лишь бледным, блеклым, жалким и хилым подобием того, что было раньше; Бог мне свидетель, так будет и у нас и у вас: у нас вы станете свидетелем низких, бесчестных поступков, предательств; у вас же будут преобладать эгоистические амбиции, мелочная трусость, что отзовется болью в вашем сердце и загубит вас, человека, которого пощадили пули синих.

— Генерал, вы судите обо всем с позиций сторонника правительства, стоящего сейчас у власти, — сказал маркиз, — вы забываете, что у нас есть друзья даже в ваших рядах, и вы не принимаете во внимание то обстоятельство, что стоит нам бросить клич, как все наши земляки поднимутся на борьбу как один человек.

Генерал пожал плечами.

— Мой старый друг, — сказал он, — позвольте мне так вас называть, — во времена моей молодости синее было синим, а белое — белым, и был еще красный — это был цвет палача и гильотины, но не будем об этом говорить. В те времена у вас не могло быть друзей в наших рядах, как и у нас не было сторонников в ваших, — именно потому мы были одинаково сильны, велики и бесстрашны. Вы говорите, что стоит вам бросить клич — и вся Вандея поднимется на борьбу? Заблуждение! Вандея, позволившая перерезать себе в тысяча семьсот девяносто пятом году горло в надежде на приезд принца, давшего слово и не сдержавшего его, даже не шевельнет теперь и пальцем при виде герцогини Беррийской; ваши крестьяне утратили ту веру, что поднимает на борьбу людские массы, заставляет их идти друг против друга до тех пор, пока они не захлебнутся в море крови; они утратили свой религиозный фанатизм, порождающий и увековечивающий мучеников. И у нас, мой бедный маркиз, и в этом я должен признаться, угасло былое стремление к свободе, прогрессу и славе, что сотрясает устои старого мира и порождает героев. В будущей гражданской войне, если она все же начнется, войне, тактику которой определит книга Барема, победа будет за теми, кто будет более богат и выставит больше солдат. И вот почему я вам говорю: взвесьте «за» и «против» и заранее дважды просчитайте все варианты, прежде чем принять участие в невероятном безумии.

— Генерал, вы ошибаетесь, вы снова ошибаетесь! У нас хватит солдат, и теперь, когда во главе наших войск будет женщина, даже самые робкие воодушевятся, самоотверженные объединятся, а честолюбивые забудут об амбициях.

— Бедная храбрая молодая женщина! Бедная романтически настроенная душа! — произнес старый солдат с глубокой жалостью в голосе, уронив на грудь покрытую шрамами голову. — Пройдет совсем немного времени, и я стану ее самым заклятым врагом, но пока я нахожусь в этой комнате, на нейтральной полосе, позвольте мне вам признаться, что я бесконечно восхищаюсь твердостью ее характера, решительностью, мужеством, стойкостью и отвагой, и в то же время мне остается лишь сожалеть о том, что она не родилась в эпоху, достойную ее. Ибо, маркиз, канули в небытие прошлые времена, когда Жанне де Монфор стоило только топнуть вынутой из стремени ногой о древнюю землю Бретани, как перед ней вырастали словно из-под земли полки вооруженных до зубов бойцов. Маркиз, если вам удастся увидеться с бедной женщиной, запомните и передайте ей мои слова: я хочу, чтобы эта благородная душа, пожалуй еще более отважная, чем была графиня Жанна, знала, что самоотречение, кипучая энергия, преданность делу, высокий накал чувств матери и принцессы не принесут ничего, кроме равнодушия, неблагодарности, трусости, отвращения, всяческого вероломства… А теперь, мой дорогой маркиз, ваше последнее слово?

— Генерал, мое последнее слово такое же, как и первое.

— Тогда повторите еще раз.

— Я не поеду в Англию, — с твердостью в голосе произнес старый эмигрант.

— Послушайте, — продолжал Дермонкур, глядя маркизу прямо в глаза и положив ему на плечо руку. — Несмотря на то что вы настоящий вандеец, вы такой же гордый, как гасконец. Мне известно, что ваши доходы весьма скромны… О! Не надо хмурить брови, выслушайте меня до конца, черт возьми! Вы же понимаете, что я не предложу вам ничего из того, на что бы сам не согласился.

На лице маркиза появилось прежнее выражение.

— Я сказал, что ваши доходы весьма скромны, а в этом забытом Богом краю недостаточно иметь доходы, будь они велики или незначительны, их надо уметь еще и получить! Так вот, если вопрос упирается в отсутствие нужных денег, чтобы приобрести небольшой дом где-нибудь в Англии, то у меня, хотя я тоже не богач и живу только на свое жалованье, есть за душой кое-какие сбережения, ведь их можно принять от старого товарища, а, как вы думаете? А после того, как наступит, как вы говорите, мир, вы мне вернете их.

— Довольно! Хватит! — сказал маркиз. — Генерал, вы меня знаете лишь со вчерашнего дня, а относитесь ко мне так, словно мы с вами дружим уже лет двадцать.

Почесав затылок, старый вандеец произнес, словно рассуждая про себя:

— Как я, черт побери, смогу когда-нибудь вас отблагодарить за все, что вы для меня делаете?

— Так вы согласны?

— Конечно, нет! Я отказываюсь.

— Что, вы не едете?

— Я не тронусь с места.

— В таком случае мне остается только сказать «Да поможет вам Бог!» и пожелать вам здоровья, — произнес старый генерал, теряя всякое терпение, — только, вероятно, случай — черт бы побрал его! — сможет нас снова свести как противников, словно в былые времена, но теперь-то вы для меня не чужой человек и, если судьбе будет угодно свести нас лицом к лицу в схватке, как это было тридцать шесть лет назад под Лавалем, клянусь, я отыщу вас!

— И я вас отыщу! — воскликнул маркиз. — Обещаю, что буду выкрикивать ваше имя, насколько позволит мне дыхание! Меня будет распирать от радости и гордости от сознания, что мы покажем всем этим молокососам, на что способны настоящие мужчины, участники великой войны.

— Ну вот, меня уже зовет труба. Прощайте, маркиз, и спасибо за гостеприимство.

— До свидания, генерал, и спасибо за ваши дружеские чувства. Мне ничего не остается, как доказать, что я их разделяю.

И два старика пожали друг другу руки. Дермонкур вышел.

Маркиз оделся и не отходил от окна, провожая взглядом уходивший по аллее в сторону леса маленький отряд. Отойдя от замка на сотню шагов, генерал дал команду повернуть направо, а сам, придержав лошадь, в последний раз посмотрел на невысокие остроконечные башенки замка своего нового друга и увидел, что маркиз машет ему на прощание рукой; затем он натянул поводья и присоединился к своим солдатам.

В ту минуту, когда маркиз де Суде отходил от окна, в которое он смотрел до тех пор, пока отряд вместе со своим командиром не скроется из вида, стало слышно, что кто-то робко стучится в узкую дверь, ведущую из его спальни через небольшую комнату к черной лестнице.

«Кого это черт сюда принес?» — подумал он.

И маркиз направился к двери.

Дверь отворилась, и он увидел перед собой Жана Уллье.

— Жан Уллье! — с искренней радостью в голосе воскликнул маркиз, — это ты! Наконец-то, мой храбрый Жан Уллье! Честное слово, день неплохо начинается!

Он протянул обе руки своему старому слуге, и тот поспешил их пожать с чувством признательности и уважения.

Затем, высвободив руку, Жан Уллье порылся в кармане и протянул маркизу клочок простой бумаги, сложенный как письмо. Взяв его в руки, маркиз де Суде развернул его и прочитал.

По мере того как он читал, его лицо озарялось радостью.

— Жан Уллье, — сказал он, — позови девушек, позови всех… Нет, подожди, принеси вначале мою шпагу, пистолеты, карабин, все мое военное снаряжение, подсыпь Тристану овса. Мой дорогой Уллье, кампания начинается! Наконец-то она начинается! Берта! Мари! Берта!

— Господин маркиз, — спокойным голосом заметил Жан Уллье, — для меня кампания началась еще вчера в три часа.

На зов маркиза примчались обе девушки.

У Мари были покрасневшие и распухшие глаза.

Берта сияла.

— Девушки, — обратился к сестрам маркиз, — вы отправитесь вместе со мной! Но сначала прочитайте, поскорее прочитайте.

И он протянул Берте письмо, которое только что ему передал Жан Уллье.

Письмо было следующего содержания:

«Господин маркиз де Суде!

Дело короля Генриха V требует, чтобы Вы выступили с оружием в руках на несколько дней раньше назначенного срока. Вам надлежит собрать как можно больше преданных нам людей в отряд, командование которым я возлагаю на Вас, и ждать в полной боевой готовности моего особого распоряжения.

Пребывая в уверенности, что присутствие в нашей маленькой армии двух амазонок поможет вдохновить наших друзей на подвиги, разжечь их боевой пыл, прошу Вас, господин маркиз, направить в мое распоряжение Ваших прелестных и очаровательных охотниц.

С уважением

Малыш Пьер».

— Итак, — спросила Берта, — мы едем?

— Черт возьми! — воскликнул маркиз.

— Отец, в таком случае, — сказала Берта, — позвольте представить вам нового рекрута.

— Всегда пожалуйста!

Мари, не проронив ни слова, стояла не шелохнувшись.

Берта вышла и спустя минуту вошла, держа за руку Мишеля.

— Господин Мишель де ла Ложери, — произнесла девушка, голосом выделяя его титул, — спешит доказать, что его величество Людовик Восемнадцатый не допустил ошибки, когда пожаловал ему дворянство.

Маркиз, нахмуривший брови, когда услышал имя Мишель, постарался ничем не выдать своих чувств.

— Я с интересом буду наблюдать, как господин Мишель достигнет поставленной цели, — наконец сказал он.

И он произносил эту короткую фразу таким же тоном, каким, вероятно, отдавал распоряжения император Наполеон накануне битв под Маренго и Аустерлицем.

VII ГЛАВА, В КОТОРОЙ ОБЛАДАТЕЛЬНИЦА САМЫХ ИЗЯЩНЫХ ВО ВСЕЙ ФРАНЦИИ И НАВАРРЕ НОЖЕК НАХОДИТ, ЧТО ЕЙ БЫ БОЛЬШЕ ПОДОШЛИ СЕМИМИЛЬНЫЕ САПОГИ, ЧЕМ ТУФЕЛЬКИ ЗОЛУШКИ

Теперь нам, как бы сказал на охотничьем жаргоне Жан Уллье, следует вернуться назад по собственному следу и двинуться в сторону — то есть переместиться во времени на несколько часов назад, чтобы догнать убегавших из замка графа де Бонвиля и Малыша Пьера, ибо, как, вероятно, уже догадался наш читатель, они играют отнюдь не второстепенную роль в нашем повествовании.

Генерал не ошибся в своих предположениях: выйдя из подземелья, вандейские дворяне пробрались через развалины и вышли на дорогу, проложенную в низине. Здесь они остановились, чтобы решить, куда направиться дальше.

Человек, назвавшийся Гаспаром[4], склонялся к мысли, что им бы не следовало расставаться. Он заметил, что Бонвиль изменился в лице, когда Мишель объявил о приближении воинского отряда; он также уловил слова, нечаянно оброненные графом: «Прежде всего спасем Малыша Пьера!» — поэтому на протяжении всего пути он не переставал заглядывать в лицо Малышу Пьеру насколько ему позволял слабый отблеск факелов, освещавших им путь, и это привело к тому, что он обращался с ним сдержанно, не отказываясь, однако, от проявления самого глубокого почтения.

И неудивительно, что, когда они остановились на дороге, чтобы обсудить планы дальнейших действий, он произнес пламенную речь.

— Вы сказали, сударь, — сказал он, обращаясь к графу де Бонвилю, — что от спасения особы, которую вы сопровождаете, зависит успех всего нашего дела. Но разве из этого не следует, что мы должны быть все время рядом, чтобы в случае опасности — а она подстерегает нас на каждом шагу — прикрыть эту особу нашими телами?

— Да, несомненно, — ответил граф де Бонвиль, — если бы речь шла о заурядной стычке с врагом, но в данное время мы всего-навсего беглецы, и чем меньше нас будет, тем больше шансов на успех.

— Подумайте хорошенько, граф! — воскликнул, нахмурившись Гаспар. — Несмотря на то что вам всего двадцать два года, вам выпала весьма ответственная задача.

— Раньше моя преданность ни у кого не вызывала сомнений, — высокомерно ответил граф, — и я постараюсь оправдать оказанное мне доверие.

Малыш Пьер до сих пор стоял молча рядом со спорившими Бонвилем и Гаспаром, однако теперь он решил, что пришло время вмешаться в разговор.

— Еще немного, — сказал он, — и забота о безопасности какого-то бедного крестьянина станет причиной раздора между двумя самыми благородными поборниками дела, в верности которому вы только что поклялись. А так как у нас нет времени на бесполезные споры, я вижу, что возникла настоятельная необходимость высказать мое мнение по поводу ваших разногласий. Но прежде, друзья мои, — произнес Малыш Пьер с теплотой и признательностью, — я бы хотел попросить у вас прощения за то, что с самого начала скрыл от вас, кто я есть на самом деле; мне лишь хотелось разузнать ваши сокровенные мысли, чтобы у меня не осталось даже малейшего сомнения в том, что вами не двигало просто стремление угодить, выполняя одно из моих самых горячих желаний. Теперь, когда Малыш Пьер достаточно осведомлен, он уведомит регентшу. А пока нам придется разделиться; мне подойдет любая крыша над головой, чтобы скоротать остаток ночи, а графу, прекрасно знакомому с этими краями, не составит труда найти место для ночлега.

— Но когда же нам представится возможность непосредственно поговорить с ее королевским высочеством? — спросил Паскаль, склонившись перед Малышом Пьером в низком поклоне.

— Малыш Пьер призовет вас, как только ее королевское высочество найдет подходящий дворец для своего странствующего величества; подождите немного: Малыш Пьер не настроен надолго разлучаться со своими друзьями.

— Малыш Пьер — храбрый парень! — весело воскликнул Гаспар, — и я надеюсь, что его друзья докажут делом, что они достойны его дружбы.

— А пока прощайте, — продолжил Малыш Пьер. — Теперь, когда мое инкогнито раскрыто, я рада, мой храбрый Гаспар, что ваше сердце обманывалось столь недолго! Настало время пожать друг другу руки и разойтись.

Дворяне по очереди почтительно приложились губами к руке, протянутой им Малышом Пьером.

Затем каждый пошел своей дорогой: кто направо, а кто налево — и вскоре они потеряли друг друга из виду.

Бонвиль и Малыш Пьер остались одни.

— А мы? — спросил своего спутника Малыш Пьер.

— Мы отправимся в противоположную сторону.

— Тогда в путь, не будем терять ни минуты! — произнес Малыш Пьер и побежал по дороге.

— Постойте! Постойте! — крикнул Бонвиль. — Только, пожалуйста, не так быстро! Надо, чтобы ваше высочество…

— Бонвиль! Бонвиль! — заметил Малыш Пьер, — вы забываете, о чем мы условились.

— Да, это так, Мадам должна меня простить.

— Опять! Ну вы просто неисправимы.

— Необходимо, чтобы Малыш Пьер разрешил мне нести его на спине.

— Как! Да со всей охотой. Вот тут словно нарочно установлен дорожный столб. Идите же, граф, идите сюда.

Малыш Пьер забрался на столб.

Бонвиль подошел поближе, и Малыш Пьер устроился у него на спине.

— Честное слово, вы хорошо держитесь, — сказал Бонвиль, отправляясь в путь.

— Черт возьми! — заметил Малыш Пьер, — игра в лошадки была моей любимой забавой в детстве.

— Вот видите, — произнес Бонвиль, — хорошее воспитание никогда не проходит бесследно.

— Скажите, граф, — спросил Малыш Пьер, — ведь разговаривать нам не запрещено?

— Совсем наоборот!

— Ну тогда вы, старый шуан, ответьте мне, начинающему, почему вы несете меня.

— Ну и любопытный же он, этот Малыш Пьер! — подхватил Бонвиль.

— Нет, ведь ваше предложение не вызвало у меня возражений, хотя согласитесь, что ваша спина не самое лучшее место для принцессы из дома Бурбонов.

— Для принцессы из дома Бурбонов! — повторил Бонвиль. — А где вы тут видите принцессу из дома Бурбонов?

— Правда… Ну тогда почему Малыш Пьер, умеющий не только ходить, но и бегать, прыгать через канавы, забрался на спину к своему другу Бонвилю и тем самым стеснил его в движениях?

— А я вам отвечу: все потому, что у Малыша Пьера слишком маленькая ножка.

— Вы правы: маленькая, зато крепкая! — заметил Малыш Пьер таким тоном, словно его собеседник задел его самолюбие.

— Да, но, несмотря на все достоинства, у нее слишком малый размер, чтобы не быть опознанной.

— Кем?

— Теми, кто пойдет по нашим следам!

— Мой Бог! — заметила Мадам с нарочитой грустью в голосе. — Кто бы мог подумать, что наступит день или ночь, когда я пожалею, что у меня не такая нога, как у герцогини де ***!

— Бедный маркиз де Суде, — сказал Бонвиль, — что бы он подумал, — он и так не раз удивлялся вашим познаниям придворной жизни, — если бы услышал, с какой уверенностью и с каким знанием дела вы судите о ножках герцогинь?

— Полноте! Я ведь паж, и мне полагается это делать.

Затем, немного помолчав, она добавила:

— Я понимаю, что вы хотите запутать следы, но мы не сможем идти так до бесконечности: даже святой Христофор и тот бы утомился; рано или поздно эти проклятые ноги встретят на своем пути какую-нибудь грязную лужу и оставят отпечатки следов.

— Мы все же попытаемся пустить собак по ложному следу, — сказал Бонвиль, — хотя бы на какое-то время.

И молодой человек свернул налево, казалось привлеченный журчанием ручья.

— Что с вами? — спросил Малыш Пьер. — Вы сбились с пути? Вот вы уже бредете по колено в воде.

— Именно так, — ответил Бонвиль, движением спины подбросив повыше Малыша Пьера. — Пусть теперь нас поищут! — продолжил он, ступая по воде.

— О! Какая находчивость! — воскликнул Малыш Пьер. — Бонвиль, вы пренебрегаете своим призванием. Вам бы надо было родиться в девственном лесу или в пампасах. А теперь тем, кто решится нас преследовать, будет нелегко найти наш след.

— Не смейтесь. Тот, кто идет за нами, отнюдь не новичок: он воевал в Вандее еще во времена Шаретта, когда тот почти в одиночку задавал трепку синим.

— Тем лучше! — весело отозвался Малыш Пьер. — Хотя бы получим удовольствие от схватки с достойным противником.

После этих слов Малыш Пьер, несмотря на всю свою самоуверенность, задумался и замолчал, в то время как Бонвиль мужественно продолжал идти вперед, стараясь не поскользнуться на гальке и не зацепиться ногами за коряги, усеявшие дно; так он брел по руслу ручья еще с четверть часа или около того.

И вот, наконец, они добрались до впадения ручья в другой, более широкий проток, тот самый, что огибал Козью тропу.

Вскоре Бонвиль уже шел по пояс в воде и ему пришлось предложить Малышу Пьеру, если тот не испытывал желания промочить ноги в неприятной холодной воде, подняться повыше, то есть расположиться уже не на спине у него, а на шее. Но ручей становился все глубже и глубже, и, к своему большому сожалению, Бонвиль был вынужден выйти на берег и продолжить путь по твердой земле вдоль русла горной реки.

Однако беглецы вскоре оказались перед необходимостью сделать выбор между Сциллой и Харибдой, ибо берег горной речки, поросший колючим кустарником и ежевикой, представлял собой настоящую неприступную крепость, где укрывались дикие кабаны.

Бонвиль опустил Малыша Пьера на землю: у него уже не было сил нести его ни на спине, ни на шее.

Ему ничего не оставалось, как отважно шагнуть в колючие заросли, пригласив Малыша Пьера последовать за ним. Хотя кустарник был густой, молодой человек шел в ночи не сбиваясь с пути, как человек, привыкший к переходам по трудным лесным тропам.

И беглецам улыбнулась удача: пройдя с полсотни шагов, они вышли на одну из так называемых просек, проложенных в лесу параллельно друг другу как для того, чтобы отмечать границы рубки леса, так и для того, чтобы служить пешеходными тропами.

— В добрый час! — сказал Малыш Пьер, который никак не мог привыкнуть к тому, что надо было продираться сквозь кустарник выше его роста. — По крайней мере, теперь мы сможем спокойно продолжить свой путь!

— Да, и не оставим следов, — произнес Бонвиль, ударив ногой по сухой и каменистой земле.

— Остается только узнать, — сказал Малыш Пьер, — в какую сторону нам идти.

— Теперь, после того как мы задали непростую задачку нашим преследователям, мы отправимся туда, куда вы должны были уже прибыть.

— Вы знаете, что завтра вечером я должен встретиться в Ла-Клутьере с нашими друзьями из Парижа.

— Мы можем добраться до самого Ла-Клутьера, почти не выходя из леса; здесь мы в большей безопасности, чем на открытой местности. Мне известна тропа, ведущая к лесам Тувуа и Гран-Ланд, к западу от них и располагается Ла-Клутьер. Только сегодня нам туда не попасть.

— Почему?

— Потому что нам придется идти в обход в течение целых шести часов, что вам сейчас не по силам.

Малыш Пьер от нетерпения топнул ногой.

— Не доходя одного льё до Ла-Бената, — сказал Бонвиль, — я знаю одну ферму, где нас встретят как желанных гостей и где мы сможем отдохнуть перед последним переходом.

— Тогда скорее в путь! — воскликнул Малыш Пьер. — Но в какую сторону?

— Позвольте мне выйти вперед, — сказал Бонвиль, — и повернуть направо.

Бонвиль пошел в указанном направлении с таким же решительным видом, с каким свернул в лесную чащу с берега горной речки.

Малыш Пьер последовал за ним.

Время от времени граф де Бонвиль останавливался, чтобы оглядеться по сторонам и дать возможность своему юному спутнику перевести дыхание. Он предупреждал его о рытвинах и неровностях, подстерегавших их впереди, и это доказывало, насколько хорошо ему знаком Машкульский лес.

— Как вы видите, — сказал он, когда они в очередной раз остановились, — мы избегаем тропинок.

— Да, но почему, мне бы хотелось это знать?

— Потому что наши следы наверняка будут искать на тропинках с их рыхлой почвой; здесь же, на земле нехоженой, не изрытой экипажами и лошадьми, выследить нас будет труднее.

— Но мы потеряем больше времени?

— Да, однако такая дорога безопаснее.

Минут десять они шли молча; вдруг Бонвиль остановился и схватил за руку своего спутника; первым желанием у того было спросить, что случилось.

— Тихо! Говорите как можно тише, — сказал Бонвиль.

— Почему?

— Вы ничего не слышите?

— Нет.

— А до меня доносятся голоса.

— Откуда?

— Я слышу разговор в пятистах шагах от нас; мне даже кажется, что сквозь ветви я различаю красный огонек.

— В самом деле, я его тоже вижу.

— Что это?

— Я бы хотела вас об этом спросить.

— Чертовщина!

— Возможно, это угольщики.

— Нет, сейчас не тот месяц года, когда они перерабатывают срубленный лес; в то же время, если бы мы наверняка знали, что это именно они, мне бы совсем не хотелось, чтобы нас увидели: как ваш проводник я не имею права полагаться на случай.

— А вы не знаете какой-нибудь другой дороги?

— Знаю.

— И что же?

— Я решил пойти по ней только в самом крайнем случае.

— Почему?

— Потому что нам придется переходить болото.

— Ба! И это говорит тот, кто идет по воде, словно святой Петр. Неужели вы не знаете ваше болото?

— Да я там сотню раз охотился на куликов, но…

— Но что?

— Но охотился днем.

— И что там такого особенного?

— Это такая бездонная трясина, что даже средь белого дня я раз десять чуть было не утонул.

— Ну что ж, попытаемся погреться у огня, разведенного славными угольщиками. Должна вам признаться, что я совсем не против немного погреться.

— Стойте здесь, а я пойду на разведку.

— Но как же…

— Ничего не бойтесь.

И с этими словами Бонвиль бесшумно растворился в темноте.

VIII ГЛАВА, В КОТОРОЙ МАЛЫШУ ПЬЕРУ ВЫПАДАЕТ СЛУЧАЙ ОТВЕДАТЬ ЛУЧШИЙ В ЕГО ЖИЗНИ ОБЕД

Когда Малыш Пьер остался один, он неподвижно замер и, прислонившись к дереву, стал напряженно вглядываться в темноту и прислушиваться к каждому шороху.

В течение пяти минут он не услышал ничего, кроме неясного гула, доносившегося с того места, где был разведен огонь.

Неожиданно раздавшееся в лесу лошадиное ржание заставило Малыша Пьера вздрогнуть.

И почти в ту же секунду он услышал легкий шум в зарослях и перед ним возник Бонвиль.

Граф, не заметив прижавшегося к стволу дерева Малыша Пьера, дважды позвал его.

Малыш Пьер вышел ему навстречу из темноты.

— Тревога! Тревога! — произнес Бонвиль, увлекая за собой Малыша Пьера.

— Что случилось?

— Нельзя терять ни секунды! Скорее за мной!

Затем, на ходу, он объяснил:

— Это егеря расположились на привал. Если бы там находились только они одни, я бы смог даже погреться у их костра так, что они бы не только меня не увидели, но и не услышали, но меня учуяла лошадь.

— Я слышал, как она заржала.

— Ну вот, теперь вы понимаете… Больше ни слова. Нам остается только надеяться на наши ноги.

В самом деле, Бонвиль и Малыш Пьер молча прошли шагов пятьсот по узкой просеке, к счастью встретившейся на их пути.

Затем Бонвиль повел Малыша Пьера к кромке леса, и, остановившись, сказал:

— А теперь передохните.

Пока Малыш Пьер переводил дыхание, Бонвиль попробовал сориентироваться на местности.

— Мы заблудились? — с беспокойством в голосе спросил Малыш Пьер.

— О! Не надо волноваться! — ответил Бонвиль. — Я только пытаюсь найти дорогу, которая позволила бы нам обойти это чертово болото.

— Пошли через болото, если оно самый короткий путь к нашей цели, — сказал Малыш Пьер.

— Да, по-видимому, так нам и придется поступить, — произнес Бонвиль, — я вижу, что у нас нет другого выхода.

— Тогда вперед! — сказал Малыш Пьер. — Только показывайте мне дорогу.

Бонвиль, ничего не сказав в ответ, вышел вперед, словно спеша доказать необходимость побыстрее уйти отсюда. Вместо того чтобы следовать в том же направлении, что и раньше, он свернул направо и пошел перелеском.

Не прошло и десяти минут, как заросли стали редеть, темнота начала рассеиваться, и путники, выйдя на опушку леса, услышали впереди шелест колыхавшегося на ветру тростника.

— А! — заметил Малыш Пьер, которому были знакомы эти звуки. — Кажется, мы пришли.

— Да, — ответил Бонвиль, — не скрою, что наступают самые опасные минуты нашего ночного путешествия.

И с этими словами молодой человек вынул из кармана похожий на кинжал нож. Срезав небольшое деревцо, он очистил его от ветвей и спрятал их в кустах.

— А теперь, — произнес он, — мой бедный Малыш Пьер, вам придется снова забраться ко мне на спину.

Малыш Пьер не заставил себя долго просить и в ту же секунду выполнил требование своего проводника, а тот направился к болоту.

Бонвилю было очень нелегко продвигаться вперед с ношей за спиной и с длинным шестом в руке, которым он ощупывал дно под ногами.

Нередко он проваливался по колено в липкую трясину, и земля, казавшаяся ему вначале такой податливой и мягкой, когда он ставил на нее ногу, вдруг становилась необычайно плотной и не спешила выпускать его из своих цепких объятий, так что ему приходилось прилагать много усилий, чтобы высвободиться. Можно было подумать, что разверзнувшаяся под его ногами бездна не хотела отпускать свою добычу.

— Позвольте, дорогой граф, высказать мое мнение, — сказал Малыш Пьер.

Бонвиль остановился и вытер лоб.

— Если бы, вместо того чтобы барахтаться в трясине, вы пошли вдоль виднеющихся то здесь, то там зарослей тростника, у вас под ногами, как мне кажется, была бы твердая земля.

— Конечно, — сказал Бонвиль, — но мы бы оставили после себя следы.

Однако, немного помолчав, он произнес:

— Будь что будет! Вы правы, так будет лучше.

И, свернув, Бонвиль пошел к зарослям тростника.

В самом деле, поросшие травой корни тростника образовали островки с фут шириной, представлявшие собой довольно плотные кочки на зыбкой поверхности болота: молодой человек сначала ощупывал их шестом, а затем уже ступал на них, перепрыгивая с одной на другую.

Однако, устав нести на себе Малыша Пьера, Бонвиль время от времени, не рассчитав прыжок и поскользнувшись, с большим трудом удерживался на ногах. Вскоре, совсем выбившись из сил, он, чтобы перевести дыхание, был вынужден попросить Малыша Пьера спуститься с его спины на землю.

— Ну вот вы и выдохлись, мой бедный Бонвиль, — сказал Малыш Пьер, — когда же закончится ваше болото?

— Нам осталось сделать шагов двести или триста, а затем до самого Ла-Бената будет только лес, который подходит к самой ферме.

— Вы сможете дойти?

— Надеюсь.

— О Боже, если бы я мог нести вас в свою очередь или, на худой конец, идти за вами!

Эти слова вернули графу утраченные силы, и, отказавшись прыгать по кочкам, он решительно шагнул в трясину.

Однако чем дальше он продвигался вперед, тем более илистой и вязкой становилась почва.

Неожиданно, не проверив шестом место, куда он шагнул, Бонвиль оступился; его стремительно начала засасывать трясина, и ему показалось, что он скоро уйдет в нее с головой.

— Если вы увидите, что меня начинает затягивать целиком, — крикнул он, — прыгайте вправо или влево: опасный участок никогда не бывает широким!

Малыш Пьер прыгнул в сторону, но вовсе не потому, что хотел спасти свою жизнь, а чтобы освободить Бонвиля от лишней тяжести.

— О, мой друг! — воскликнул он, и его сердце сжалось, а на глазах выступили слезы, когда он услышал в крике Бонвиля столько преданности и самоотречения, — подумайте о себе, я вам приказываю!

Граф уже успел погрузиться в болото по пояс. К счастью, он успел выбросить шест впереди себя, и тот упал концами на две кочки, представлявшие собой довольно твердую опору, и благодаря шесту, а также с помощью Малыша Пьера, державшего его за воротник куртки, он сумел выбраться на твердое место.

Вскоре почва уже не уходила из-под ног, черная линия леса, видневшаяся до сих пор на горизонте, приблизилась и разрослась в ширину. Беглецы вышли на окраину болота.

— Наконец! — воскликнул Бонвиль.

— Уф! — произнес Малыш Пьер, соскальзывая на землю, как только почувствовал, что его спутник выбрался на твердое место. — Наверное, дорогой граф, вы чувствуете себя совершенно разбитым.

— Нет, — ответил Бонвиль, — у меня просто не хватило дыхания на весь путь.

— О Боже! — воскликнул Малыш Пьер. — И у меня нет ничего, что помогло бы вам восстановить силы, нет даже фляги, как у солдата или паломника, нет даже куска хлеба, как у нищего!

— Ба! — сказал граф, — сила моя не в желудке.

— Тогда скажите, мой дорогой граф, откуда вы черпаете свои силы, и я постараюсь последовать вашему примеру.

— Вы голодны?

— Признаюсь, что не отказался бы от еды.

— Увы! — вздохнул граф. — Вот теперь вы заставляете меня пожалеть о том, чего я меньше всего опасался.

Малыш Пьер рассмеялся и, стараясь шуткой подбодрить своего спутника, произнес:

— Бонвиль, позовите придверника, передайте дежурному камергеру, чтобы он приказал поварам приготовить мне легкий ужин. Я бы охотно отведала тех вальдшнепов, что сейчас, как я слышала, с криками выпархивали из-под наших ног.

— Ваше королевское высочество, кушать подано, — сказал граф, преклонив колено и протягивая на тулье шляпы какой-то предмет, который Малыш Пьер торопливо схватил.

— Хлеб! — воскликнул он.

— Черный хлеб, — сказал Бонвиль.

— Хорошо! Ночью не видно, какого он цвета.

— Черствый хлеб, окаменевший!

— Но хлеб всегда остается хлебом!



И Малыш Пьер с жадностью набросился на черствую горбушку, пролежавшую в кармане графа два дня.

— От мысли, что в этот час, — произнес Малыш Пьер, — генерал Дермонкур поедает мой ужин в Суде, можно прийти в бешенство, не правда ли?

Затем, словно опомнившись, Малыш Пьер воскликнул:

— О, простите, мой дорогой проводник! Похоже, что голод одержал верх над разумом, раз я забыл предложить вам половину ужина.

— Спасибо, — ответил Бонвиль, — я еще не настолько проголодался, чтобы грызть камни. Но за вашу доброту я покажу, как сделать, чтобы ваш ужин стал более съедобным.

Взяв горбушку хлеба, Бонвиль не без труда раскрошил ее на мелкие кусочки, опустил их в родник, журчавший в двух шагах от них, и, позвав Малыша Пьера, устроился рядом с родником, предложив Малышу Пьеру присесть напротив. Вынимая по одной размокшие корки, он протягивал их своему проголодавшемуся спутнику.

— Клянусь, — произнес Малыш Пьер, отправляя в рот последнюю корку хлеба, — за последние двадцать лет мне еще не доводилось так вкусно ужинать. Бонвиль, назначаю вас мажордомом.

— А мне, — сказал граф, — придется снова стать вашим проводником. Хватит предаваться удовольствиям, пора и в дорогу!

— Я готов, — весело откликнулся Малыш Пьер, проворно вскочив на ноги.

Они пошли по лесу, и полчаса спустя путь им преградила узкая речка.

Бонвиль попробовал было воспользоваться уже излюбленным методом, но не тут-то было: ступив в речку, он тут же оказался по пояс в воде и не прошел и двух шагов, как вода уже поднялась ему по горло, а Малыш Пьер успел замочить ноги.

Почувствовав, что его подхватывает течение, Бонвиль уцепился за ветку дерева и вылез на берег.

Необходимо было найти переправу.

Бонвиль не сделал и трехсот шагов, как ему показалось, что он нашел подходящее для переправы место.

Им могло стать сваленное ветром поперек речушки дерево, еще не успевшее потерять все свои ветви.

— Вы сможете пройти по этому стволу? — спросил граф.

— Если пройдете вы, — ответил Малыш Пьер.

— Ступайте осторожно, без излишней удали. Держитесь за ветви и, прежде чем поднять ногу, убедитесь в том, что другая нога стоит на твердой опоре, — сказал Бонвиль, взобравшись на ствол дерева.

— Я иду за вами, не так ли?

— Подождите, я помогу вам.

— Ну вот, я взобрался! Господи, никогда бы не подумал, что надо так много знать, чтобы путешествовать по бездорожью!

— Ради Бога, не разговаривайте! Смотрите под ноги… Стойте! Вон на ту ветку вы можете наткнуться, сейчас я ее сломаю.

В ту секунду, когда граф нагнулся, чтобы выполнить свое обещание, он услышал за спиной приглушенный крик, а затем всплеск воды от упавшего в нее тела.

Он обернулся: Малыша Пьера не было видно.

Не теряя ни секунды, Бонвиль бросился в воду, и счастье ему улыбнулось: еще не достав дна реки, глубина которой в этом месте была не меньше семи или восьми футов, он наткнулся рукой на ногу своего спутника.

Он ухватился за нее и, потеряв голову от охватившего его волнения и не думая о том, в какой неудобной позе находился человек, которого он спасал, за два энергичных движения руки достиг берега реки, оказавшейся, к счастью, не такой широкой, как глубокой.

Малыш Пьер не шевелился.

Бонвиль поднял его на руки, уложил на палую листву и, пытаясь с ним заговорить, звал его и тряс за плечи.

Однако Малыш Пьер молчал и не двигался.

От отчаяния граф Бонвиль начал рвать на себе волосы.

— О! Я виноват, я во всем виноват! — шептал он. — Бог меня наказывает за гордыню! Я слишком понадеялся на свои силы. А я отвечал за него. О! Боже мой! Я готов жизнь отдать за один его вздох, один выдох, одно дыхание!

Дуновение свежего ночного воздуха оказало на Малыша Пьера больше живительного воздействия, чем все жалобные стоны Бонвиля вместе взятые: не прошло и нескольких минут, как он открыл глаза и чихнул.

Отчаявшись и поклявшись себе не пережить человека, в чьей смерти он себя винил, Бонвиль вскрикнул от радости и упал на колени перед Малышом Пьером, а тот уже пришел в себя в такой степени, чтобы услышать последние слова молодого графа.

— Бонвиль, — произнес Малыш Пьер, — вы мне не сказали: «Да благословит вас Бог!» И теперь я схвачу насморк!

— Живая! Живая! — воскликнул Бонвиль, не знавший меры в излиянии чувств ни в радости, ни в горе.

— Да, живая, благодаря вам! Если бы кто-то другой был на вашем месте, я бы поклялась ему никогда не забывать об этой услуге.

— Боже мой! Но вы же вымокли!

— Да, мои башмаки полны воды. Бонвиль, она льется и льется из них самым неприятным образом.

— И нет костра, чтобы обогреться! И нельзя его развести!

— Ну, что ж, согреемся, когда будем идти. Я говорю во множественном числе, так как вы промокли не меньше, чем я, ведь вам пришлось окунуться уже в третий раз, к тому же вы искупались прямо в грязи!

— О! Не беспокойтесь обо мне. Вы можете идти?

— Кажется, смогу, если удастся вылить воду из башмаков.

Бонвиль помог Малышу Пьеру, чьи башмаки действительно были наполнены водой; взяв в руки его грубошерстную куртку, он выжал ее и снова накинул на плечи своему спутнику; закончив эти нехитрые операции, он сказал:

— А теперь скорее в Ла-Бенат!

— Хм! Бонвиль, — заметил Малыш Пьер, — что же мы выиграли, желая удалиться как можно дальше от костра, ведь тепло его нам бы сейчас очень пригодилось?

— Но мы же не могли пойти на то, чтобы сдаться! — ответил в отчаянии Бонвиль.

— Ладно! Неужели вы приняли высказанную вслух мысль за упрек? О! Какой же у вас трудный характер!.. Ну, идемте же! С того мгновения, как я пошевелил ногами, мне кажется, что одежда на мне начинает высыхать, и мне становится так тепло, что не пройдет и десяти минут, как я вспотею.

Бонвиль совсем не нуждался в том, чтобы его подбадривали словами: он так спешил, что Малыш Пьер едва поспевал за ним и даже время от времени был вынужден напоминать графу, что у них не один и тот же шаг.

Однако Бонвиль все еще не пришел в себя от пережитого волнения, вызванного тем, что приключилось с его спутником; в конце концов он совсем потерял голову, и это печальное обстоятельство привело к тому, что в исхоженном им вдоль и поперек лесу он никак не мог найти дорогу.

Раз десять, выходя на правильный путь, он останавливался, чтобы оглядеться вокруг, и, покачав головой, снова и снова с каким-то яростным упорством продолжал идти.

Наконец Малыш Пьер, вынужденный ускорить шаг, чтобы нагнать Бонвиля, устремившегося вперед после очередного размышления о том, в какую сторону идти, спросил:

— Ну, что с вами, дорогой граф?

— Дело в том, что я достоин всяческого презрения, — ответил Бонвиль, — я был слишком уверен в том, что хорошо знаю эти места, и теперь… и теперь…

— И теперь мы заблудились?

— Боюсь, что да!

— А я в этом уверен: вот эту ветку я недавно сломал, когда мы здесь проходили, и теперь мы снова вернулись на это место. Вы видите, как я усвоил ваши уроки? — добавил с торжеством в голосе Малыш Пьер.

— А! — вскричал Бонвиль. — Я вижу, в чем моя ошибка.

— В чем же?

— Я вышел из воды на тот же берег, с какого мы начали переправу. Я был так взволнован, что не обратил на это внимания.

— И теперь можно сказать, что наш заплыв был совершенно напрасным, — сказал, рассмеявшись, Малыш Пьер.

— О! Прошу вас, сударыня, не смейтесь надо мной, — произнес Бонвиль, — от вашего смеха у меня разрывается сердце.

— Будь по-вашему, но когда я смеюсь, мне становится теплее.

— Так вам все еще холодно?

— Немного… но это еще не самое страшное.

— Что же еще?

— Вот уже целых полчаса, как вы не осмеливаетесь мне признаться в том, что мы заблудились, и вот уже целых полчаса, как я не решаюсь вам сказать, что ноги решительно отказываются мне служить.

— Что же теперь с нами будет?

— Неужели мне придется поменяться с вами ролями и подбодрить вас? Итак, совещание открыто. Какие будут мнения?

— Сегодня ночью мы не сможем дойти до Ла-Бената.

— И что же?

— В таком случае нам надо постараться до рассвета добраться до какой-либо ближайшей фермы.

— Согласен, но вы сможете сориентироваться?

— На небе ни звезд, ни луны.

— И буссоли нет, — подхватил Малыш Пьер, стараясь шуткой подбодрить своего друга.

— Подождите.

— Хорошо! Я уверен, что вашу голову посетила новая мысль.

— Часов в пять вечера я случайно взглянул на флюгера замка: ветер дул с востока.

Облизнув указательный палец, Бонвиль поднял его вверх.

— Что вы делаете?

— Флюгер.

Затем, секунду спустя, уверенным тоном он произнес:

— Север там; если мы пойдем по ветру, то выйдем на равнину со стороны Сен-Фильбера.

— Да, если пойдем — вот в чем препятствие.

— Разрешите мне взять вас на руки?

— Хватит! Мой бедный Бонвиль, вы уже достаточно меня носили на себе.

Герцогиня с трудом поднялась на ноги, ибо, чтобы произнести несколько слов, она присела или скорее припала к дереву.

— Вот! — воскликнула она. — Я уже встала. Хочу, чтобы непослушные ноги мне повиновались и двигались. Нужно поступать с ними так же, как принуждают непокорных, а я здесь для того, чтобы приказывать.

И отважная женщина прошла шага четыре или пять, однако она настолько устала, а ее руки и ноги так замерзли от ледяной ванны, которую она недавно приняла, что она пошатнулась и едва не упала.

Бонвиль успел ее подхватить.

— Остановитесь, Бонвиль! — воскликнул Малыш Пьер. — Оставьте меня, я хочу, чтобы это жалкое тело, которое Бог создал таким хрупким, было достойно заключенной в нем души! Граф, никаких ему поблажек! Никакой ему помощи! А! Ты шатаешься на ногах! Ты сломлено усталостью! Хорошо, ведь тебе предстоит не просто идти, а нести на себе груз ответственности, и я хочу, чтобы через две недели ты, подобно вьючному животному, повиновалось моей воле.

И действительно, у Малыша Пьера слова не разошлись с делом: он так стремительно бросился вперед, что проводник с трудом нагнал его.

Однако последнее усилие окончательно подорвало силы Малыша Пьера, и, когда Бонвилю удалось наконец с ним поравняться, он сидел, прикрыв лицо руками.

Малыш Пьер плакал скорее от злости, чем от боли.

— Господи! Господи! — шепотом приговаривал он. — Ты, возложив на меня груз ответственности, которая по плечу лишь гиганту, дал мне силы обычной женщины!

Волей-неволей Малышу Пьеру пришлось согласиться, чтобы Бонвиль взял его на руки, и тот продолжил путь.

В ушах Бонвиля еще звучали слова Гаспара, которые тот произнес, когда выходил из подземелья.

Он чувствовал, что хрупкое тело женщины неспособно долго противостоять столь сокрушительным ударам, обрушившимся на него, и дал себе слово, что сделает все возможное и даже невозможное, чтобы отнести в надежное место доверенный ему бесценный груз.

Граф понимал, что минута промедления может стоить его спутнице жизни.

Мужественный дворянин заставил себя быстро идти в течение четверти часа. Когда его шляпа упала, он не поднял ее, ибо уже и думать забыл о том, чтобы не оставлять следы после себя; чувствуя, как в его руках сотрясается в лихорадке тело Малыша Пьера, слыша, как стучат его зубы, он, словно беговая лошадь, подзадоренная криками толпы, ощущал прилив сил.

Однако постепенно силы его начали иссякать; он лишь продолжал идти по инерции; кровь прилила к сердцу и разрывала ему грудь; он почувствовал, что у него перехватило дыхание; ему недоставало воздуха, он задыхался; со лба струился ледяной пот, в висках кровь стучала так, словно голова была готова расколоться; время от времени его глаза застилала густая черная пелена, пронизанная кровавыми сполохами. Вскоре он уже скользил при малейшем уклоне, спотыкался о каждый камень, задевал любое препятствие, попадавшееся на его пути, и с согнутыми коленями, не имея сил распрямиться, еле-еле волочил ноги.

— Остановитесь! Господин Бонвиль, остановитесь! — воскликнул Малыш Пьер. — Остановитесь, я вам приказываю!

— Нет, и еще раз нет! Я не остановлюсь, — ответил Бонвиль, — слава Богу, у меня есть еще силы! И я пойду до конца… Разве можно остановиться?! Теперь, когда мы почти пришли, еще немного усилий — и вы будете в безопасности!.. Разве можно остановиться, когда мы почти у цели?.. Вот, посмотрите лучше в том направлении!

И в самом деле, в конце просеки, по которой они шли, на фоне занимавшейся зари они увидели прямоугольные контуры дома.

Светало.

Они вышли на край поля.

Однако, когда Бонвиль вскрикнул от радости, ноги его тут же подкосились, он покачнулся, упал на колени, затем его тело медленно повалилось навзничь, и в тот миг, когда его покидало сознание, он нечеловеческим усилием воли постарался предохранить от падения человека, которого нес на себе.

Выскользнув из охвативших его плотным кольцом рук, Малыш Пьер вскочил на ноги, но тут же пошатнулся, и это говорило о том, что он был не в лучшем состоянии, чем его спутник.

Напрасны были его попытки приподнять графа.

Тем временем Бонвиль поднес ладони к губам, желая, по всей видимости, позвать на помощь сигналом, который был в ходу у шуанов, но у него остановилось дыхание. Ему едва хватило сил, чтобы прошептать:

— Не забудьте…

И он тут же потерял сознание.

От места, где находились Малыш Пьер и Бонвиль, до дома, что виднелся впереди, было каких-то семьсот или восемьсот шагов.

Ради спасения своего друга Малыш Пьер решил дойти до дома и рискнуть попросить помощи.

Пошатываясь, он направился к дому невдалеке.

В ту минуту, когда Малыш Пьер вышел на пересечение тропинок, он увидел мужчину, удалявшегося в противоположную от жилища сторону.

На оклик человек даже не обернулся.

То ли по чутью, то ли вспомнив последние слова Бонвиля, Малыш Пьер поднес ладони к губам и подал сигнал, похожий на крик совы, решив использовать на практике уроки, преподанные ему графом.

Мужчина тотчас остановился и, повернув назад, зашагал навстречу Малышу Пьеру.

— Друг мой, — крикнул ему Малыш Пьер, как только тот подошел поближе, — если вам нужно золото, я вам его дам, но, ради Бога, помогите мне спасти несчастного умирающего!

Затем, уже уверенный в том, что человек пойдет за ним, Малыш Пьер поспешил к своему другу, насколько ему позволяли силы, и с большим трудом приподнял его голову.

Граф по-прежнему был без сознания.

Стоило подошедшему незнакомцу взглянуть на распростертое на земле тело, как он сказал:

— Не надо мне предлагать золото, чтобы я оказал помощь господину графу де Бонвилю.

Малыш Пьер тут же внимательно посмотрел на незнакомца.

— Жан Уллье! — воскликнул он, узнав в слабом свете зарождавшегося дня егеря маркиза де Суде. — Жан Уллье, не могли бы вы найти для нас с другом какое-нибудь пристанище неподалеку отсюда?

Жану Уллье не надо было долго размышлять, чтобы ответить:

— На пол-льё отсюда во всей округе нет другого дома, кроме этого.

Он произнес эти слова с неприязнью в голосе.

Однако Малыш Пьер не заметил или же не захотел заметить этого.

— Надо, чтобы вы провели меня к этому дому, а моего спутника донесли, — сказал он.

— Туда? — спросил Жан Уллье.

— Да; а что, живущие там люди не роялисты?

— Я еще не знаю, — ответил Жан Уллье.

— Ступайте! Жан Уллье, в ваших руках наша жизнь, и я знаю, что вы заслуживаете доверия.

Жан Уллье взвалил на плечи почти бездыханное тело Бонвиля, а Малышу Пьеру протянул руку.

И он направился к дому, который принадлежал не кому иному, как Жозефу Пико и его невестке.

Жан Уллье перемахнул живую изгородь с такой легкостью, словно за плечами нес лишь охотничью сумку; оказавшись во фруктовом саду, он пошел вперед, стараясь не шуметь.

На половине дома, где проживал со своей семьей Жозеф Пико, было тихо.

Однако этого нельзя было сказать про часть дома, где располагалась комната вдовы, ибо за занавесками мелькала ее тень.

Жану Уллье ничего не оставалось, как принять решение.

«Честно говоря, из двух зол я предпочитаю меньшее», — произнес он про себя и решительным шагом направился к дому Паскаля.

Подойдя к двери, он распахнул ее настежь.

На кровати покоилось тело Паскаля.

Вдова при двух зажженных свечах читала молитву над усопшим.

Услышав скрип двери, она поднялась с места.

— Вдова Паскаля, — обратился к ней Жан Уллье, не торопясь опустить ношу на землю и не отпуская руку Малыша Пьера, — я спас вам жизнь сегодня у Козьей тропы.

Марианна с удивлением взглянула на него, словно что-то припоминая.

— Вы мне не верите?

— Да, Жан, я вам верю. Я знаю, что вы не из тех людей, кто будет врать, даже если ваша жизнь будет находиться под угрозой. Впрочем, я слышала выстрел, и у меня появились некоторые сомнения относительно промахнувшегося стрелка.

— Вдова Паскаля, хотите ли вы разом отомстить за вашего мужа и разбогатеть? Я принес вам все, что для этого нужно.

— Как это?

— Госпожа герцогиня Беррийская и господин граф де Бонвиль умрут от голода и усталости, если я не попрошу вас приютить их у себя в доме; вот они перед вами!

Вдова с недоумением посмотрела на него, и в то же время в ее взгляде промелькнул явный интерес.

— За голову человека, что стоит перед вами, дадут столько золота, сколько она весит, и, если вы посчитаете нужным, вы нас можете выдать властям. И тогда, как я вам уже сказал, вы одновременно отомстите за мужа и разбогатеете.

— Жан Уллье, — ответила твердым голосом вдова, — Бог наказал нам проявлять милосердие ко всем людям, независимо от того, какое место они занимают под солнцем. В мою дверь постучались двое страждущих, и я не могу оттолкнуть их; двое изгнанников попросили приюта, и скорее у меня над головой рухнет крыша, чем я их выдам.

Затем просто, но в то же время с подобающей моменту торжественностью она произнесла:

— Жан Уллье, входите смело в мой дом, он открыт для вас и ваших спутников.

Они переступили порог.

Пока Малыш Пьер помогал Жану Уллье усадить Бонвиля на стул, старый егерь шепнул ему на ухо:

— Сударыня, спрячьте прядь светлых волос, выбившуюся из-под парика; по ней я догадался о том, кто вы есть на самом деле, и сказал это приютившей нас женщине. Не стоит, чтобы об этом узнали все вокруг.

IX ПЕРЕД МЕРТВЫМИ ВСЕ РАВНЫ

В тот же день, часа в два пополудни, мэр Ла-Ложери отправился в Машкуль, чтобы купить, как он сказал, вола; на самом же деле он хотел разузнать подробности событий прошлой ночи, потому что сей достойный государственный муж имел к ним свой особый интерес, о чем легко может догадаться читатель.

Доехав до брода Пон-Фарси, он увидел, что подручные мельника поднимали на руки тело сына Тенги, в то время как вокруг теснились женщины и мальчишки, наблюдавшие за происходившим с присущим их полу и возрасту любопытством.

Когда мэр Ла-Ложери ударил свою клячу хлыстом, чтобы заставить ее въехать в воду, головы крестьян повернулись в его сторону и, словно по приказу, разговоры стихли, хотя только что велась оживленная, если не сказать горячая перебранка.

— Эй, парни, что здесь происходит? — спросил Куртен, чья лошадь наискось пересекла реку и вышла к собравшимся на берегу крестьянам.

— Мертвец, — ответил лаконично, как истинный вандейский крестьянин, один из подручных мельника.

Посмотрев на покойника, Куртен увидел, что тот был одет в военную форму.

— К счастью, — сказал он, — он не из наших мест.

Несмотря на свои верноподданнические взгляды, мэр Ла-Ложери остерегся проявить сочувствие к солдату Луи Филиппа.

— Господин Куртен, как раз вы и не угадали, — ответил мрачным голосом человек в коричневой куртке.

Обращение «господин», произнесенное с некоторым почтением в голосе, отнюдь не польстило самолюбию арендатора из Ла-Ложери, учитывая обстановку, сложившуюся в округе и в целом по стране; ему было известно, что это слово в устах крестьянина, когда он не хотел выказать особое уважение, было сродни ругательству или содержало угрозу, что не могло не насторожить Куртена.

В самом деле, мэр Ла-Ложери — надо отдать ему должное — не принял обращение «господин» за проявление почтительного к себе отношения и тут же решил действовать с особой осмотрительностью.

— Между тем, как мне кажется, — продолжал он елейным голосом, — военная форма свидетельствует о принадлежности покойника к полку егерей.

— Ба! Военная форма! — прервал его все тот же крестьянин. — Как будто вам неизвестно, что охотники на людей (Именно так вандейцы называют рекрутский набор.) проявляют к нашим сыновьям и братьям не больше уважения, чем к другим. Как мэр может этого не знать?

Вновь наступившая мертвая тишина показалась Куртену столь тяжелой, что он заговорил.

— И вам известно имя несчастного парня? — спросил Куртен, безуспешно пытавшийся выдавить из глаз хотя бы одну слезинку.

Все по-прежнему молчали.

Тишина становилась все многозначительнее.

— А были ли еще жертвы? Например, среди местных крестьян? Я слышал, что было несколько ружейных выстрелов.

— Что касается других жертв, — ответил все тот же крестьянин, — я знаю только вот эту, хотя над телом усопшего христианина грех ее так называть.

И с этими словами крестьянин повернулся и, глядя в упор на Куртена, указал пальцем на труп пса Жана Уллье, оставшийся лежать на берегу наполовину погруженным в воду реки.

Метр Куртен смертельно побледнел. Он закашлялся так, словно чья-то невидимая рука схватила его за горло.

— Что это? — спросил он. — Собака! Ах, к чему оплакивать подобные жертвы, если лучше приберечь слезы для более подходящего случая.

— Э! Господин Куртен, — заметил крестьянин в коричневой куртке, — за кровь собаки тоже кто-то должен ответить, и я уверен, что хозяин несчастного Коротыша расквитается с тем, кто пристрелил его пса на выезде из Монтегю свинцовой дробью, предназначенной для волков. В теле собаки остались три дробины.

После этих слов крестьянин, словно посчитав, что он сказал достаточно, и не ожидая ответа, повернулся к Куртену спиной, перебрался через изгородь и скрылся за ней.

Что же касалось подручных мельника, то они возобновили свой путь, неся покойника на руках.

Женщины и дети последовали за траурной процессией, громко и взволнованно молясь.

Куртен остался один.

— Хорошо! Чтобы свести со мной счеты, — произнес мэр Ла-Ложери, ударив единственной шпорой свою клячу, которая вовсе не испытывала желания двигаться дальше, — Жан Уллье должен освободиться из когтей, в которых оказался с моей помощью; это не легко, хотя, строго говоря, возможно.

Метр Куртен продолжил свой путь, но его все больше и больше разбирало любопытство. И он решил, что не сможет долго томиться ожиданием, оставаясь в неведении, пока его лошадь тихой иноходью плетется до Машкуля.

В это время он как раз проезжал мимо креста Ла-Бертодьер, где оканчивалась проселочная дорога, ведущая к дому Пико.

Он подумал, что Паскаль, накануне показывавший солдатам дорогу, мог бы лучше, чем кто-либо другой, сообщить ему новости.

«Ну и глупец же я! — воскликнул он про себя. — Вместо того чтобы еще целых полчаса мучиться в неведении, я могу уже сейчас узнать обо всем, что произошло, и от человека, который ничего не утаит от меня. Скорее к Паскалю: он мне расскажет, что случилось на самом деле».

И метр Куртен свернул направо и через пять минут уже выезжал из небольшого фруктового сада к куче навоза, лежавшего во дворе дома Паскаля Пико.

Жозеф сидел на хомуте и курил трубку перед дверью, ведущей в комнаты его семьи.

Увидев мэра Ла-Ложери, он даже не привстал.

Метр Куртен, обладавший замечательной способностью все замечать и в то же время не показывать это, привязал свою клячу к железному кольцу, вделанному в стену.

Затем, обернувшись к Жозефу, он спросил:

— Ваш брат дома?

— Да, он еще там, — ответил Пико, выделяя голосом слово «еще» с таким загадочным видом, что мэру Ла-Ложери это показалось странным. — Он вам и сегодня понадобился, чтобы отвести красные штаны в замок Суде?

Куртен прикусил язык и ничего не сказал Жозефу в ответ.

«И как это Паскаль оказался таким дурнем, чтобы выложить своему мерзавцу-брату, что именно я дал ему такое поручение? — подумал он, когда постучал в дверь, ведущую на половину, где проживал второй брат Пико. — Вот уже и шагу нельзя ступить в течение последних суток, чтобы об этом не стали судачить все в округе».

Погруженный в размышления, Куртен не заметил, что его не спешили впускать в дом: дверь его была заперта изнутри, что было совсем не свойственно сельским жителям, привыкшим доверять соседям.

Наконец дверь отворилась.

Но стоило только Куртену заглянуть в полуоткрытую дверь, как он отпрянул перед открывшейся перед ним картиной: меньше всего можно было ожидать такое.

— Кто здесь умер? — спросил он.

— Посмотрите сами, — ответила вдова, не вставая со стула, стоявшего у очага (она присела там после того, как открыла мэру дверь).

Куртен взглянул на постель, и, хотя через простыню проступали только очертания покойника, он тут же догадался обо всем.

— Паскаль! — воскликнул он. — Паскаль!

— Я думала, что вы знаете, — сказала вдова.

— Я?

— Да, вы… Из-за вас он и погиб.

— Из-за меня? Из-за меня? — переспросил Куртен, тут же вспомнив только что услышанные слова брата убитого и поняв, насколько важно было ему поскорее отвести от себя подобное обвинение. — Из-за меня? Клянусь вам, честное слово, что вот уже больше недели, как я не встречался с вашим покойным мужем.

— Не клянитесь, — ответила вдова, — Паскаль никогда не клялся, потому что никогда не лгал.

— Однако, в конце концов, кто вам сказал, что я с ним виделся? — спросил Куртен. — Этот человек, часом, не рехнулся?

— Не лгите при покойнике, господин Куртен, — сказала Марианна, — это принесет вам несчастье.

— Я и не обманываю вовсе, — пробормотал арендатор.

— Он вышел из дома, чтобы пойти к вам. Именно вы уговорили его стать проводником у солдат.

Куртен хотел было снова все отрицать.

— О! Я вовсе не собираюсь вас за это бранить, — продолжила вдова, пристально взглянув на худенькую крестьянку лет двадцати пяти-тридцати, которая пряла, сидя по другую сторону очага. — Он считал своим долгом помогать тем людям, кто не хотел, чтобы нашу страну еще раз опалила гражданская война.

— Я преследую ту же цель, единственную для меня цель, — ответил Куртен так тихо, что молодая крестьянка едва ли могла его услышать. — Я бы хотел, чтобы правительство раз и навсегда очистило наш край от всех этих смутьянов, от всех этих аристократов, что подавляют нас своей роскошью в мирное время и посылают нас на смерть, когда разгорается война. Хозяйка Пико, я работаю на них, но, видите ли, не обольщаюсь на их счет, ибо слишком хорошо знаю, на что способны эти люди.

— И это говорит человек, получающий пинки от этих людей, но слишком трусливый, чтобы открыто выступить против них? — произнесла Марианна с глубоким презрением в голосе.

— Что вы хотите, хозяйка Пико; можно делать только то, на что способен, — ответил в замешательстве Куртен, — не каждому дано быть бесстрашным, как ваш покойный муж. Но мы отомстим за беднягу Паскаля! Клянусь вам, мы за него отомстим!

— Спасибо! Я не нуждаюсь в вашей помощи, господин Куртен, — почти угрожающим тоном произнесла вдова. — Вы и так уже достаточно вмешивались во все, что происходило в нашем несчастном доме, впредь приберегите для других ваши благие намерения.

— Ну, как хотите, хозяйка Пико. Увы! Я настолько любил вашего покойного супруга, что пойду на все, чтобы вам угодить…

Затем, обернувшись к молодой крестьянке, на которую он незаметно поглядывал краешком глаза во время разговора с вдовой, арендатор спросил:

— Кто эта молодка?

— Моя кузина. Она пришла сегодня утром из Пор-Сен-Пера, чтобы помочь мне отдать последний долг бедному Паскалю и скрасить мое одиночество.

— Сегодня утром из Пор-Сен-Пера? Э, хозяйка Пико, она, должно быть, быстро ходит, если смогла за короткое время преодолеть немалое расстояние.

Бедная вдова, не привыкшая лгать и не имевшая никогда причины говорить неправду, не умела обманывать. Она поджала губы и гневно посмотрела на Куртена, чего, к счастью, он не заметил, так как в эту минуту был всецело поглощен изучением крестьянской одежды, развешанной сушиться над очагом.

Однако, казалось, из всей одежды лишь пара башмаков и рубашка возбудили любопытство мэра.

Несмотря на то что подошва была подбита гвоздями, как это было принято у крестьян, обитатели сельских хижин не часто носили башмаки такой формы и из такой хорошей кожи, в то время как рубашка была сшита из самого тонкого батиста, который только существовал.

— Какой замечательный лен! Какой замечательный лен! — бормотал арендатор, ощупывая пальцами тонкую ткань. — Я уверен, что рубашка не поцарапает кожу той, кто ее носит.

Молодая крестьянка решила, что пришло время прийти на помощь вдове, чувствовавшей себя так, словно она сидела на иголках, в то время как лицо ее все более мрачнело.

— Да, — произнесла она, — я купила это тряпье в Нанте у старьевщика, чтобы выкроить из него рубашку для племянника моего бедного покойного кузена Паскаля.

— И вы его постирали, прежде чем начать переделывать? Честное слово, красавица, вы правильно поступили, потому что, — добавил Куртен, с еще большим вниманием разглядывая молодую крестьянку, — у старьевщика можно купить что угодно: еще неизвестно, кто это прежде носил — может быть, принц, а может быть, больной чесоткой.

— Метр Куртен, — прервала его Марианна, которую этот разговор начал выводить из себя, — мне кажется, что ваша лошадь за дверью бьет копытом.

Куртен сделал вид, что он стал прислушиваться.

— Если бы я не слышал шаги вашего деверя, который ходит взад и вперед на чердаке над нашими головами, я бы сказал, что именно он, зловредный, изводит мою лошадь.

Еще раз убедившись в незаурядной наблюдательности мэра Ла-Ложери, молодая крестьянка побледнела. И ее бледность стала еще более заметной, когда она услышала, как Куртен, подошедший к окну, чтобы выглянуть во двор, произнес, как бы рассуждая про себя:

— Да нет, он во дворе, этот мерзавец! И он щекочет мою лошадь концом кнута.

Затем обращаясь к вдове, он спросил:

— Хозяйка, а скажите-ка мне, кто там прячется на чердаке?

Девушка уже собиралась ответить, что у Жозефа были жена и дети, а чердак принадлежал двум семьям на равных правах; однако вдова не дала ей и рта раскрыть.

— Метр Куртен, — произнесла она, вставая во весь рост, — когда же вы, наконец, прекратите свой допрос? Предупреждаю вас, что я в равной степени ненавижу и красных и белых шпионов.

— Но с каких это пор, хозяйка Пико, простая болтовня друзей стала называться шпионством? Вы слишком обидчивы.

Молодая крестьянка умоляющими взглядами призывала вдову к осторожности, однако ее порывистую хозяйку уже ничто не могло остановить.

— Друзей? Друзей?.. — вскричала она. — О! Поищите себе друзей среди себе подобных, то есть среди предателей и трусов, и знайте, что среди них никогда не будет вдовы Паскаля Пико. Убирайтесь! И оставьте нас наедине с нашим горем: вы слишком долго испытывали наше терпение.

— Да, да, — произнес Куртен с наигранным добродушием в голосе, — мое присутствие вам неприятно; я должен был это понять раньше; прошу прощения, что не сразу догадался. Вы упорно продолжаете видеть во мне виновника гибели вашего бедного мужа. О! Это меня по-настоящему печалит, очень печалит, ведь я его любил всей душой и никогда бы не причинил ему никакой неприятности. Однако, раз вы настаиваете, раз вы меня прогоняете, я ухожу, ухожу, не надо так волноваться.

В этот миг вдова (ее, казалось, что-то особенно начало тревожить) бросила быстрый взгляд на хлебный ларь, стоявший за дверью, и подала глазами знак молодой крестьянке.

На ларе лежал письменный прибор, видимо оставленный после того, как был написан приказ, который этим утром Жан Уллье отнес маркизу де Суде.

Письменный прибор находился в картонном пенале, обернутом чехлом из зеленого сафьяна.

Направляясь к двери, Куртен не мог не заметить портфель и наполовину прикрывавшие его разбросанные бумаги.

Молодая крестьянка, поняв поданный сигнал, увидела, откуда грозила опасность. Прежде чем мэр Ла-Ложери обернулся, она с проворством лани скользнула к двери и так уселась на ларь, что прикрыла юбкой забытый портфель.

Куртен, казалось, не обратил внимания на то, что происходило у него за спиной.

— Ладно, ладно! Прощайте, хозяйка Пико! — сказал он. — В лице вашего супруга я потерял товарища, которого очень любил, хотя вы и сомневаетесь в этом; однако будущее покажет, кто из нас прав. Если вас в округе станут вдруг обижать или донимать, обращайтесь прямо ко мне, вы меня слышите? У меня же есть перевязь, и вы увидите, что я в силах вам помочь.

Вдова не ответила Куртену, направившемуся к выходу; она высказала арендатору все, что хотела, и теперь, казалось, не обращала на него ни малейшего внимания: стоя неподвижно со скрещенными на груди руками, она не сводила глаз с покойника, чей застывший силуэт вырисовывался под накрывавшей его простыней.

— А, вот вы где, прелестное дитя? — произнес Куртен, проходя мимо крестьянки.

— Да, мне стало слишком жарко у очага.

— Дочка, получше ухаживайте за кузиной, — продолжал Куртен, — из-за смерти мужа она превратилась в дикого зверя; теперь она не любезнее Волчиц из Машкуля! И прядите получше! Однако сколько бы вы ни старались крутить веретено, вам не удастся вытянуть такую же тонкую нить, как та, из которой соткана ткань для рубашки, что висит у огня!

Затем, решившись наконец уйти, Куртен повторил, закрывая дверь:

— Какой замечательный лен! Какой замечательный лен!

— Спрячьте поскорее все эти принадлежности, — сказала вдова, — он вот-вот вернется.

Молодая крестьянка поспешила задвинуть письменный прибор за хлебный ларь, однако, как ни проворна она была, все же не успела.

Верхняя створка, делившая дверь пополам, неожиданно раскрылась и в проеме показалась голова Куртена.

— Я вас напугал… Простите, — сказал Куртен, — но у меня важный вопрос. Скажите, когда состоятся похороны?

— Завтра, как я думаю, — ответила крестьянка.

— Злой дух, ты когда-нибудь уйдешь? — воскликнула вдова и метнулась в сторону Куртена, подняв над головой огромные щипцы — она переворачивала ими головешки в очаге.

Куртен испуганно ретировался.

Хозяйка Пико, как называл ее Куртен, с силой захлопнула створку.

Мэр Ла-Ложери отвязал свою клячу, поднял пучок соломы и обтер седло, поскольку Жозеф то ли в насмешку, то ли потому, что внушал ненависть к недоумкам своим детям, заставил их обмазать его коровьим навозом — от передней луки до задней.

Не жалуясь и не проклиная никого, словно случившееся с ним было делом вполне естественным, мэр с равнодушным видом оседлал лошадь. Затем он надолго задержался в саду, с интересом любителя рассматривая завязи на яблонях. Однако, подъехав к кресту Ла-Бертодьер и свернув на дорогу, ведущую в Машкуль, он с такой яростью стал колотить по бокам своей клячи кожаной плеткой с одной стороны, и единственной шпорой — с другой, что ему удалось заставить лошадь перейти на рысь, на которую никто до сих пор не считал ее способной.

— Наконец-то он убрался отсюда! — сказала молодая крестьянка, когда мэр Ла-Ложери скрылся из вида; стоя у окна, она следила за всем, что делал Куртен во дворе.

— Да, но вам, сударыня, от этого не легче.

— То есть как?

— Я так думаю.

— Вы считаете, что он уехал, чтобы нас выдать?

— Говорят, что он на такое способен. Лично я об этом ничего не знаю: не люблю прислушиваться к сплетням. Однако злое выражение его лица всегда наводило меня на мысль, что слухи о нем отнюдь не преувеличены даже в том случае, если их распространяют белые.

— В самом деле, — произнесла с волнением в голосе молодая крестьянка, — его физиономия совсем не внушает мне доверия.

— Ах, сударыня, почему вы не оставили при себе Жана Уллье? — спросила вдова. — Он человек надежный и честный.

— Мне надо было отослать распоряжение в замок Суде, а потом вечером он должен привести нам лошадей, чтобы мы смогли как можно быстрее покинуть ваш дом, ибо мое присутствие лишь усиливает вашу боль и я вам мешаю.

Вдова ничего не ответила.

Закрыв лицо руками, она плакала.

— Бедная женщина! — прошептала герцогиня, — ваши слезы капля за каплей падают на мое сердце, и каждая из них оставляет после себя болезненный след. Увы! Это и есть ужасное и неминуемое следствие революций: все слезы и кровь должны пролиться на голову тех, кто их делает.

— Не лучше бы было, если бы Бог проявил высшую справедливость и пролил их на голову тех, из-за кого они происходят? — произнесла вдова глухим голосом, заставив вздрогнуть свою собеседницу.

— Вы так нас ненавидите? — спросила с болью в голосе молодая крестьянка.

— О да, я вас ненавижу! — ответила вдова. — За что же мне вас любить?

— Увы! Да, я понимаю, смерть вашего мужа…

— Нет, вы не понимаете, — сказала, встряхнув головой, Марианна.

Молодая крестьянка сделала жест, как бы говоря: «Тогда объясните».

— Нет, я вас ненавижу вовсе не за то, что человека, который на протяжении пятнадцати лет был для меня всем, завтра зароют в могиле; не за то, что в раннем детстве я была свидетельницей кровавой резни в Леже, когда под вашим белым знаменем на моих глазах убили моих близких, и их кровь брызнула мне прямо в лицо; не за то, что целых десять лет люди, сражавшиеся за ваших предков, преследовали моих, сжигали их дома, опустошали их поля, — повторяю вам, нет, вовсе не за это я вас ненавижу.

— Но тогда за что?

— За то, что мне кажется кощунственным, когда одна семья, один род берет на себя смелость подменять собой Бога, нашего единственного повелителя на этом свете, какими мы бы ни были: знатными или низкого происхождения; когда этот род считает нас всех созданными исключительно для того, чтобы ублажать его прихоти; когда этот род считает, что растерзанный народ не имеет даже права пошевелиться на своем ложе пыток, где его распяли, если заранее не попросит на то разрешения! И раз вы происходите из этой семейки себялюбцев и рода избранных, я вас ненавижу!

— Тем не менее вы укрыли меня, прервали на время траурную церемонию, чтобы оказать помощь не только мне, но и сопровождавшему меня человеку, одолжили мне свое платье, а моему спутнику — одежду бедного покойника, за которого я молюсь здесь, на земле, и надеюсь, что он вознесет за меня молитву на Небесах.

— И это не помешает мне, как только вы покинете мой дом и я выполню долг гостеприимства, пожелать, чтобы вы попали в руки преследующих вас людей.

— Но почему же вы не выдаете меня, если так относитесь к нам?

— Потому что моя неприязнь не так сильна, как сострадание к вам, как моя вера в клятву, как мой долг гостеприимства, потому что я поклялась, что сегодня вас не поймают, и отчасти потому, что надеюсь: увиденное здесь станет для вас полезным уроком и, возможно, вы разочаруетесь в своих замыслах, ведь у вас доброе сердце, я это поняла.

— Кто же сможет заставить меня отказаться от замыслов, что я вынашиваю вот уже полтора года?

— Вот кто! — сказала вдова.

И резким и быстрым движением, какими были все ее жесты, Марианна сорвала простыню с покойника и открыла его бескровное лицо и раны, окруженные широкой лиловой полосой.

Несмотря на всю твердость своего характера, которую она уже не раз успела проявить, молодая крестьянка отвернулась, не в силах вынести столь жуткой картины.

— Подумайте, сударыня, — продолжала вдова, — прежде чем приступать к осуществлению ваших планов, сколько бедных людей, чье единственное преступление состоит в том, что они вас любят, сколько отцов семейств, сколько сыновей и братьев будут лежать, как он, на смертном одре; подумайте о том, сколько матерей, сестер, вдов и сирот будут, как я, оплакивать того, кого любили и кто был опорой в их жизни!

— Мой Бог! Мой Бог! — со стоном произнесла молодая женщина и заплакала навзрыд; упав на колени, она протянула руки к небу. — Если мы совершаем ошибку, если нам придется ответить за все разбитые сердца!..

Ее слова заглушил вырвавшийся из ее груди жалобный плач.

X ОБЫСК

Вдруг послышался стук крышки люка, ведущего на чердак.

— Что там у вас происходит? — послышался голос Бонвиля.

Он забеспокоился, когда до него донеслись последние слова вдовы.

— Ничего, ничего, — поспешила ответить молодая крестьянка, с чувством сжимая руку хозяйки, что свидетельствовало о впечатлении, которое произвели на нее слова вдовы.

Затем, поднявшись, чтобы легче было говорить, на первые ступени лестницы, ведущей на чердак, она спросила уже другим тоном:

— А как вы там?..

Крышка люка приподнялась, и в проеме появилось улыбающееся лицо молодого человека.

— Как вы себя чувствуете? — спросила крестьянка.

— Готов служить вам снова, — произнес он.

В знак благодарности крестьянка одарила его улыбкой.

— Но кто же сюда приходил? — спросил Бонвиль.

— Крестьянин по имени Куртен; я полагаю, что он не из числа наших друзей.

— А! Мэр Ла-Ложери?

— Именно он.

— Да, — продолжал Бонвиль, — Мишель о нем говорил, что это опасный человек. Надо было бы за ним проследить.

— Но как? У нас нет никого, кто бы мог это сделать.

— Ну, а если попросить деверя хозяйки?

— А вы видели, с какой неприязнью глядел на него наш храбрый Уллье?

— Однако он белый! — воскликнула вдова. — Он не пошевелил даже пальцем, когда убивали его брата!

Крестьянка и Бонвиль в ужасе отшатнулись.

— Ну, тогда нам не стоит посвящать его в наши планы, — сказал Бонвиль, — он нам только принесет несчастье! Нет ли у вас, сударыня, кого-нибудь на примете, чтобы мы могли послать его дозорным?

— Такие люди есть у Жана Уллье, — ответила вдова, — я же послала племянника в ланды Сен-Пьер, откуда просматривается вся местность вокруг.

— Но он ведь ребенок, — с сомнением в голосе произнесла крестьянка.

— На него можно больше положиться, чем на некоторых мужчин, — ответила вдова.

— Впрочем, — продолжал Бонвиль, — нам осталось недолго ждать: через три часа стемнеет и нам приведут лошадей; через три часа наши друзья будут здесь.

— За три часа, — сказала крестьянка, после слов вдовы пребывавшая в грустных раздумьях, — мой бедный Бонвиль, за три часа может произойти столько всего!

— Кто-то к нам спешит! — воскликнула вдова Пико, устремившись от окна к двери и распахнув ее. — Это ты, малыш?

— Да, тетя, да, — ответил запыхавшийся ребенок.

— Что случилось?

— Тетя! Тетя! — воскликнул ребенок. — Там солдаты! Они идут. Они набросились на человека, переходившего реку вброд, и убили его.

— Солдаты? Солдаты? — переспросил Жозеф Пико, который вошел в дом и услышал на пороге крик сына.

— Что же нам делать? — спросил Бонвиль.

— Будем их ждать, — сказала молодая крестьянка.

— А почему бы не попытаться скрыться?

— Если их послал или предупредил человек, который был только что здесь, они уже успели окружить дом.

— Кто тут говорит о побеге? — спросила вдова Пико. — Разве я вам не сказала, что в моем доме вы в безопасности? Разве я не поклялась, что, пока вы будете под моей крышей, с вами ничего плохого не случится?

Но тут их положение осложнилось с появлением Жозефа Пико.

Подумав, по всей вероятности, что солдаты пришли, чтобы схватить его, он вошел в комнату.

Дом брата, известный в округе как дом синего, показался ему достойным убежищем.

Однако, увидев гостей невестки, он от удивления попятился.

— А! У вас гостят благородные господа? — сказал он. — Меня теперь совсем не удивляет приход солдат: вы предали своих гостей!

— Мерзавец! — ответила Марианна, схватив саблю своего мужа, висевшую на стене, и бросилась на Жозефа, который прицелился в нее.

Бонвиль покатился вниз по лестнице, но молодая крестьянка бросилась между родственниками, прикрывая своим телом вдову.

— Опусти ружье! — крикнула она вандейцу таким непререкаемым тоном, какой, казалось, никак не мог принадлежать этому хрупкому и нежному созданию: настолько он был властным и по-мужски энергичным. — Брось оружие! Приказываю именем короля!

— Кто же вы такая, чтобы мне приказывать? — спросил Жозеф Пико, как всегда готовый не подчиниться приказам.

— Я тот человек, кого вы ждали, я тот человек, кто взял все командование на себя.

Услышав эти слова, произнесенные с поистине королевским величием, Жозеф Пико потерял всю свою самоуверенность и от удивления опустил ружье.

— А теперь, — продолжила молодая крестьянка, — поднимайся наверх вместе с господином.

— А вы? — спросил Бонвиль.

— Я остаюсь здесь.

— Но…

— У нас нет времени для пререканий. Идите! Ну, идите же!

Мужчины поднялись по лестнице и закрыли за собой люк.

— Что вы делаете? — спросила крестьянка у вдовы Пико, с удивлением увидев, как она передвигает на середину комнаты кровать, на которой лежал ее усопший супруг.

— Я готовлю вам убежище, где никто вас не станет искать.

— Но я не хочу прятаться. Они не узнают меня в этой одежде. Я их подожду.

— А я не хочу, чтобы вы их ждали, — сказала вдова Пико таким властным голосом, что заставила собеседницу отступить. — Вы слышали, что сказал этот человек: если вас найдут у меня, то все подумают, что я вас выдала, а мне вовсе не хочется, чтобы обо мне так подумали.

— Вы мой враг.

— Да, ваш враг, однако мне легче лечь в эту постель, чтобы умереть рядом с тем, кто уже в ней лежит, чем увидеть, что вас арестовывают.

Спорить с ней было бесполезно.

Вдова Паскаля Пико, приподняв матрац, на котором лежал покойник, сначала спрятала одежду, затем рубашку и башмаки, привлекшие столь пристальное внимание Куртена, после чего кивком показала на место между матрацем и соломенным тюфяком, где могла укрыться молодая крестьянка, и та без лишних слов проворно забралась туда, оставив отверстие, чтобы дышать.

Затем кровать была водворена на прежнее место.

Не успела хозяйка Пико окинуть взглядом комнату, чтобы посмотреть, не забыла ли она убрать то, что могло выдать ее гостей, как услышала щелканье затворов ружей, и перед ее окном замаячил силуэт офицера.

— Так это здесь? — произнес офицер, обращаясь к кому-то, шедшему сзади него.

— Что вам угодно? — спросила вдова, распахивая дверь.

— У вас в доме посторонние, и мы бы хотели их видеть, — ответил офицер.

— А! Так что, вы меня теперь уже не узнаете? — прервала его Марианна Пико, уклоняясь от прямого ответа на заданный ей вопрос.

— Да, черт возьми, я вас узнал: вы именно та женщина, что была этой ночью нашим проводником.

— И если этой ночью я провела вас, чтобы вы поскорее нашли врагов правительства, с какой это стати сегодня я буду скрывать кого-то из них у себя?

— Послушайте, капитан, — заметил второй офицер, — ее рассуждение не лишено логики.

— Ба! Разве можно доверять этим людям? Они все с младенчества бандиты, — ответил лейтенант. — Разве вы не видели, как, несмотря на наш приказ остановиться, с откоса скатился парнишка лет десяти? Это был дозорный; он уже успел их предупредить. К счастью, у них не было времени скрыться, и они должны быть где-то здесь.

— Возможно, ты прав.

— Не сомневайся, пошли.

И он обратился к вдове:

— Послушайте, мы вас не тронем, но дом ваш все же обыщем.

— Делайте что хотите, — хладнокровно произнесла она и, присев у угла очага, взяла в руки прялку и веретено, оставленные на стуле, и начала прясть.

Позвав к себе пять или шесть солдат, которые тут же вошли в дом, лейтенант, оглядев комнату, направился к кровати.



Лицо вдовы стало белее льна на прялке: ее глаза засветились гневом, а веретено выскользнуло из рук.

Офицер заглянул под кровать, затем в пространство между кроватью и стеной и протянул было руку, чтобы отвернуть простыню, прикрывавшую тело покойника.

Вдова Пико не могла больше сдерживать свои чувства.

Она встала и, схватив со стены ружье своего мужа, с самым решительным видом взвела курок, прицелившись в офицера:

— Если вы только притронетесь к покойнику, — произнесла она, — я пристрелю вас как собаку, и это так же верно, как и то, что я честная женщина.

Второй лейтенант потянул за рукав своего товарища.

Вдова Пико, не выпуская из рук ружья, приблизилась к кровати и уже во второй раз откинула саван, прикрывавший тело усопшего.

— А теперь смотрите!.. — воскликнула она. — Перед вами человек, который был моим мужем; он умер вчера на службе у вас.

— А! Это наш первый проводник, поджидавший нас у брода Пон-Фарси! — догадался лейтенант.

— Бедная женщина! — произнес его спутник. — Оставим ее в покое: она в таком состоянии, что грех ее тревожить.

— Между тем, — заметил первый офицер, — человек, встретившийся нам по дороге, был вполне уверен…

— Напрасно мы не заставили его пойти с нами.

— Нет ли у вас другой комнаты?

— У меня наверху чердак, а во дворе хлев.

— Обыщите чердак и хлев, но сначала откройте сундуки и осмотрите печь.

Солдаты бросились выполнять приказ командира.

Из своего жуткого убежища молодая крестьянка не упустила ни слова из разговора. Она услышала топот солдат, поднимавшихся по лестнице, отчего ее сердце сжалось еще больше, чем когда солдаты подошли вплотную к кровати умершего, где укрылась она, ибо с ужасом подумала о том, что место, где спрятались вандеец и Бонвиль, было отнюдь не таким надежным, как у нее.

И когда она услышала, как после обыска чердака они спускались вниз без шума и крика, звуков борьбы и ударов, сопровождающих арест двух мужчин, она облегченно вздохнула, словно с ее души упала огромная тяжесть.

Первый лейтенант ожидал солдат внизу, прислонившись к хлебному ларю.

Второй офицер командовал восемью или десятью солдатами, проводившими обыск в хлеву.

— Ну, как, — спросил первый лейтенант, — вы ничего не нашли?

— Нет, — ответил капрал.

— Вы хотя бы догадались перевернуть сено, солому и все, что находилось на чердаке?

— Мы все там проткнули штыками, и если бы там был человек, невозможно, чтобы мы его не ранили.

— Ну что ж, проверим вторую половину дома. Несомненно они где-то здесь.

Солдаты вышли из комнаты; офицер последовал за ними.

Пока солдаты продолжали обыск, лейтенант ожидал результата, прислонившись к наружной стене дома и поглядывая с подозрением на невысокую пристройку: он решил дать приказ осмотреть ее.

В эту минуту к его ногам упал кусок штукатурки размером не больше половины мизинца.

Офицер тут же запрокинул голову, и ему показалось, что между двумя стропилами крыши он разглядел чью-то руку.

— Ко мне! — крикнул он громовым голосом.

На его зов примчался весь отряд.

— Ну и хороши же вы! И вы еще думаете, что успешно справились с заданием! — сказал он солдатам.

— Что случилось, лейтенант? — спросили солдаты в один голос.

— Случилось то, что они находятся наверху, на чердаке, хотя вы утверждаете, что перевернули все вверх дном и что там не осталось ни единой соломинки, которую вы бы не осмотрели. Теперь вперед! В ружье!

И солдаты снова устремились в комнату вдовы.

Они полезли по лестнице к люку и попытались было его открыть, но на этот раз крышка люка не поддавалась, ибо была закрыта изнутри.

— В добрый час! Теперь уже кое-что проясняется! — крикнул офицер, ступая на первую ступеньку лестницы. — Выходите, — продолжал он, повысив голос, — выходите или же мы заставим вас выйти!

С чердака послышались голоса спорящих людей.

Было очевидно, что осажденные никак не могли прийти к единому мнению, как им поступать.

Вот что случилось на самом деле.

Вместо того чтобы спрятаться в том месте, где было навалено больше всего сена, что несомненно должно было в первую очередь привлечь внимание солдат, Бонвиль укрылся вместе со своим спутником под слоем сена толщиной не более двух футов, рядом с люком.

И произошло то, на что они и рассчитывали: солдаты прошли едва ли не по их спинам, проткнули штыками и перевернули сапогами солому там, где ее было больше всего, однако они не догадались проверить в том месте, где, по их мнению, слой соломы был не толще ковра.

И мы видели, что они ушли с чердака, так и не обнаружив тех, кого искали.

Приложив ухо к полу своего укрытия, Бонвиль и вандеец отчетливо слышали каждое слово, произнесенное внизу.

Услышав, что офицер отдал приказ осмотреть дом, Жозеф Пико забеспокоился, ибо он хранил у себя много пороха и ему теперь меньше всего хотелось, чтобы порох нашли.

Несмотря на возражения спутника, он выбрался из своего укрытия, чтобы проследить за действиями солдат сквозь отверстия между потолочными балками и стеной.

Но тут по его небрежности оторвался крошечный кусок штукатурки, упав к ногам офицера. И лейтенант увидел руку — на нее оперся Жозеф Пико, чтобы выглянуть во двор.

Когда Бонвиль, услышав голос офицера, понял, что их обнаружили, он бросился к люку и закрыл его, с горечью упрекнув вандейца за допущенную им оплошность.

В комнату вдовы как раз и донеслись слова упрека, произнесенные шепотом.

Однако того, что случилось — не вернуть, и упреками делу не поможешь: надо было принимать решение.

— Вы, по крайней мере, разглядели их? — спросил Бонвиль.

— Да.

— Сколько их?

— Мне показалось, человек тридцать.

— В таком случае сопротивляться бессмысленно. Впрочем, они не обнаружили Мадам, а когда нас арестуют, они уйдут из дома, что позволит завершить дело ее спасения, так славно начатое вашей невесткой.

— Так каково ваше мнение? — спросил Пико.

— Сдаться.

— Сдаться? — воскликнул вандеец. — Никогда!

— Как это никогда?

— Да, я знаю, о чем вы думаете. Вы человек знатный и богатый, вас посадят в хорошую тюрьму, где вы будете отдыхать в свое удовольствие, в то время как меня препроводят на каторгу, а я уже провел там целых четырнадцать лет! Нет, нет, по мне, лучше лечь в землю, чем оказаться на каторге, лучше могила, чем камера.

— Если бы речь шла только о наших жизнях, — возразил Бонвиль, — то, клянусь вам, я бы, не задумываясь, разделил вашу судьбу, и, как вас, они бы не взяли меня живым, но мы обязаны подумать о спасении матери нашего короля, и сейчас наши желания и личные интересы отступают на задний план.

— Напротив, убьем их как можно больше! Все же меньше врагов останется у Генриха Пятого! Повторяю вам, я никогда не сдамся, — продолжал вандеец, поставив ногу на крышку люка, которую Бонвиль хотел было приподнять.

— О! — произнес граф, нахмурив брови. — Вы будете мне беспрекословно подчиняться, да или нет?

Пико рассмеялся ему в лицо.

Однако его смех был прерван ударом кулака Бонвиля, откинувшим его в угол чердака.

Пико упал и уронил ружье.

Однако он заметил, что упал как раз напротив слухового окна, прикрытого плотными ставнями.

И его тут же озарила внезапная мысль: пусть молодой человек сдается, а он тем временем скроется.

В самом деле, он сделал вид, что подчинился Бонвилю; но, в то время пока граф открывал люк, он сбил ударом кулака крючок со ставни на окне, подобрал ружье и дождался мгновения, когда молодой человек, открыв люк, стал спускаться с лестницы, крикнув перед этим: «Не стреляйте! Мы сдаемся!» Затем вандеец наклонился, выстрелил через окно по группе солдат и выпрыгнул из окна в сад; оказавшись на земле, он пальнул в сторону двух или трех солдат, стоявших на часах, и побежал по направлению к лесу.

Выстрелом с чердака был тяжело ранен один солдат, и тут же десяток ружей выстрелили в Бонвиля прежде, чем хозяйка дома успела прикрыть его своим телом; молодой человек, пораженный семью или восемью пулями, скатился по ступеням к ногам вдовы со словами:

— Да здравствует Генрих Пятый!

На предсмертный крик Бонвиля откликнулся другой возглас, полный отчаяния и скорби.

Из-за гвалта, последовавшего за залпом, солдаты не заметили, что крик донесся со стороны кровати, на которой покоилось тело Паскаля Пико; казалось, что он вырвался из груди усопшего, единственного из всех в комнате, кто хранил торжественное и невозмутимое спокойствие во время этой жуткой сцены.

Солдаты бросились на чердак, чтобы схватить убийцу, еще не зная о том, что он уже успел сбежать через окно.

Лейтенант сквозь пороховой дым увидел вдову: стоя на коленях, она прижимала к груди голову Бонвиля.

— Он мертв? — спросил он.

— Да, — ответила Марианна сдавленным от волнения голосом.

— Но вы тоже ранены!

В самом деле, со лба вдовы Пико текла кровь и крупными каплями падала на грудь Бонвиля.

— Я? — спросила она.

— Да, у вас струится кровь.

— Что значит пролить кровь, — ответила вдова, — когда ни капли ее не осталось в жилах того, за кого я не смогла отдать свою жизнь, как поклялась!

В этот миг в проеме люка показался солдат.

— Лейтенант, — сказал он, — второй выпрыгнул с чердака и сбежал; в него стреляли, но не попали.

— Именно второй нам и нужен! — крикнул лейтенант, посчитав, естественно, что им был Малыш Пьер. — Мы легко его поймаем, если он не найдет другого проводника. Быстрее за ним!

Затем, подумав немного, он произнес:

— А пока, добрая женщина, отойдите в сторону. Вы же обыщите убитого.

Приказ был выполнен, но в карманах Бонвиля ничего не нашли, так как на нем была одежда Паскаля Пико, которую ему дала вдова, пока сохнул его костюм.

— А теперь, — спросила жена Пико, когда приказ лейтенанта был выполнен, — вы оставите его мне?

И она протянула руку в сторону молодого человека…

— Да, делайте с ним что хотите. Однако благодарите Бога за то, что он дал вам возможность оказать нам услугу вчера вечером, ибо в противном случае я бы сопроводил вас в Нант, где бы вы узнали, что делают с теми, кто предоставляет свой кров мятежникам.

С этими словами лейтенант собрал отряд и пошел с ним туда, куда, по словам солдат, устремился беглец.

Как только они удалились, вдова подбежала к кровати и, приподняв матрац, вытащила потерявшую сознание принцессу.

Десять минут спустя тело мертвого Бонвиля лежало рядом с покойным Паскалем Пико, и две женщины, так называемая регентша и простая крестьянка, стояли рядом на коленях в ногах у их ложа и вместе молились за упокой первых жертв восстания 1832 года.

XI ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЖАН УЛЛЬЕ ГОВОРИТ, ЧТО ОН ДУМАЕТ О МОЛОДОМ БАРОНЕ МИШЕЛЕ

В то время как в доме, где Жан Уллье оставил несчастного Бонвиля и его спутника, происходили печальные события, о чем только что узнал наш читатель, в замке маркиза де Суде было шумно и весело.

Старый дворянин не мог прийти в себя от радости. Подумать только: он дождался своего часа! Подбирая военную форму для предстоящих сражений, он остановился на наименее ветхом охотничьем костюме из хранившихся в его гардеробе; подпоясавшись белым шарфом командира отряда (шарф заранее вышили его дочери в ожидании такого торжественного случая), с кроваво-красным сердечком на груди, с продернутым в петлицу декоративным шнуром, то есть в парадной одежде, приберегаемой им для больших праздников, он испытывал острие сабли на мебели, находившейся от него на расстоянии протянутой руки.

Кроме того, чтобы выработать у себя командирский голос, он отдал несколько приказов Мишелю и даже нотариусу (во что бы то ни стало маркиз хотел записать его в рекруты, однако тот, как бы ни преувеличивались его легитимистские взгляды, вовсе не считал себя обязанным проявлять их столь незаконным путем).

Следуя примеру отца, Берта примерила костюм, приготовленный для предстоящего похода. Он состоял из короткого зеленого бархатного приталенного сюртука, который был украшен бахромой и брандебурами из черного шелка и в вырезе которого виднелось кружевное жабо ослепительной белизны; костюм дополняли широкие штаны из серого сукна навыпуск и высокие до колен гусарские сапоги.

У девушки не было на поясе шарфа, служившего у вандейцев знаком командирского отличия; однако к левому рукаву она все же прикрепила красный бант.

Костюм подчеркивал гибкость стана девушки, в то время как серая фетровая шляпа с белыми перьями необычайно шла к ее мужественно-дерзкой внешности. Берта была просто очаровательна.

Несмотря на то что ей, отличавшейся с детства мальчишескими повадками, было почти несвойственно женское кокетство, она не могла не заметить в том настроении или скорее состоянии души, в котором пребывала, как выгодно подчеркивал костюм достоинства ее фигуры, а когда ей показалось, что Мишель не остался равнодушным, глядя на нее, она, так же как и маркиз де Суде, не смогла сдержаться, чтобы от удовольствия не улыбнуться.

По правде говоря, Мишель, находившийся в состоянии перевозбуждения, и не собирался скрывать своего восхищения, глядя на величественную осанку и гордый вид Берты в новых одеждах; просто он подумал, как придется к лицу такой костюм его горячо любимой Мари, ибо он и секунды не сомневался в том, что обе сестры будут вместе участвовать в походе и носить одинаковые одежды.

Он с нежностью посмотрел на Мари, словно хотел взглядом спросить, когда она наденет костюм и станет такой же красивой, как сестра; однако Мари с самого утра была с Мишелем сдержанной, холодной и равнодушной; после вчерашней встречи на чердаке она так старательно обходила его стороной, что присущая молодому человеку робость возросла, и самое большее, на что он осмелился, так это на умоляющий взгляд.

И тогда Берта — а не Мишель — попросила сестру последовать ее примеру и надеть костюм для верховой езды. Мари не ответила; на фоне всеобщего веселья обитателей замка было особенно заметно печальное выражение ее лица. Однако она не стала противиться Берте и поднялась в свою комнату.

На спинке стула ее ждала приготовленная заранее одежда; взглянув на нее, Мари грустно улыбнулась, но не протянула руки, чтобы скорее надеть новый наряд: она присела на узкую девичью кровать из клена, и крупные слезы, блеснув жемчужинами на ресницах, скатились по щекам.

Набожная и простодушная Мари не покривила душой и была искренней, когда из нежной привязанности к сестре поклялась пожертвовать своей любовью, однако, возможно, она переоценила свои силы и возможности.

С самого начала предстоящей ей борьбы против самой себя она поняла, что у нее нет уверенности в победе, хотя она и была полна решимости пересилить свою любовь.

С самого утра она не переставала мысленно твердить: «Ты не должна, ты не можешь его любить»; и с самого утра ее сердце отзывалось эхом: «Ты его любишь!»

Во власти охвативших чувств Мари все больше и больше отстранялась от всего, с чем до этого дня были связаны все ее надежды и в чем до сих пор она находила радость жизни; ей показались невыносимыми громкие звуки, шум и мужские забавы, к которым она привыкла с детства; даже политические интересы отступали перед владевшей ею страстью; все, что она придумала накануне, чтобы отвлечь себя от мучивших ее сомнений, разлетелось словно стайка певчих птиц, встревоженная появлением ястреба.

И чем больше она размышляла, тем яснее понимала, насколько одинокой и беззащитной, лишенной всякой опоры она будет в этой борьбе, когда сможет рассчитывать только на себя, и единственным ее утешением будет только сознание выполненного долга; от душевной тоски, от страха перед будущим, от запоздалых сожалений и жалости к себе самой девушка залилась горькими слезами.

Через мучительную душевную боль, какую она испытывала в настоящее время, она могла в полной мере представить себе те душевные муки, что ее ждут в будущем.

Уже полчаса Мари предавалась отчаянию, не зная, что сделать, чтобы уменьшить мучившую ее боль, как за полуоткрытой дверью она услышала тот особый голос Жана Уллье, которым он обращался к дочерям маркиза, ибо старый вандеец считал себя, как мы уже знаем, их вторым отцом.

— Что с вами, дорогая мадемуазель Мари?

Вздрогнув, словно внезапно пробудившись ото сна, Мари ответила славному крестьянину в глубоком замешательстве, пытаясь улыбнуться сквозь слезы:

— Со мной? Да ничего, клянусь тебе, мой бедный Жан.

Однако ответ девушки не обманул Жана Уллье.

Подойдя к Мари на несколько шагов, он покачал недоверчиво головой, не сводя с нее пристального взгляда.

— Моя маленькая Мари, зачем вы так говорите? — произнес он мягким и почтительным тоном. — Неужели вы сомневаетесь в моей дружбе?

— Я? Я? — воскликнула Мари.

— В самом деле надо в ней сомневаться, чтобы так говорить.

Мари протянула ему руку.

Взяв в свои огромные ладони тонкую и нежную руку, Жан Уллье с грустью взглянул на девушку.

— Ах! Моя ласковая маленькая Мари, — сказал он, словно ей еще было лет десять от роду, — как не бывает дождя без туч, так и слезы не могут литься без причины! Помните тот день, когда много лет назад вы заплакали от огорчения после того, как Берта бросила в колодец ваши ракушки? А на следующий день, когда, прошагав за ночь пятнадцать льё, Жан Уллье принес вам с моря новые игрушки, слезы высохли на ваших прекрасных голубых глазах и вы улыбнулись.

— Да, мой добрый Жан Уллье, да, я ничего не забыла, — ответила Мари, и ей в эту минуту особенно захотелось излить свою душу.

— Да, — продолжил Жан Уллье, — я постарел, но мои добрые чувства к вам только окрепли. Мари, поделитесь со мной вашей бедой, а я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь вам; если же не найдется такого средства, я поплачу вместе с вами.

Мари знала, как ей будет трудно обмануть старого слугу дома: в своей любви к ней он обладал даром прорицателя. Немного помедлив с ответом, она покраснела, однако, не решаясь открыть истинную причину своих слез, попробовала их как-то объяснить.

— Мой бедный Жан, — ответила она, — я плачу потому, что эта война, возможно, унесет всех, кого я люблю.

Увы! Со вчерашнего вечера бедная Мари уже научилась обманывать.

Однако ее объяснение не обмануло Жана Уллье; покачав головой, он произнес с укором в голосе:

— Нет, моя маленькая Мари, вы плачете совсем по другой причине. Когда люди в возрасте маркиза и моем пребывают во власти несбыточных надежд и не видят в войне ничего, кроме победы, юные создания, как вы, не могут предвидеть того, что может произойти в случае поражения.

Однако Мари не сдавалась.

— Между тем уверяю тебя, Жан, что это именно так.

И девушка бросила на старого доброго слугу такой ласковый взгляд, перед каким, как ей было давно известно, он не мог устоять.

— Нет, нет, я вам говорю, что причина в другом! — повторил Жан Уллье, мрачнея на глазах.

— Так в чем же тогда дело? — спросила Мари.

— Что ж! — заметил старый егерь. — Так вы хотите, чтобы я сам вам открыл причину ваших слез? Вы этого хотите?

— Да, если сможешь!

— Хорошо, так вот, мне трудно об этом говорить, но мне тем не менее кажется, что причиной ваших слез является этот недоносок господин Мишель.

Лицо Мари стало белее занавесок на окнах за ее спиной, словно вся кровь прилила к ее сердцу.

— Жан, что ты хочешь этим сказать? — пробормотала девушка.

— По-моему, вы видели так же, как и я, что происходит; и вам это не менее неприятно, чем мне; однако, если меня, мужчину, это приводит в бешенство, то вас, девушку, это заставляет проливать слезы.

Почувствовав, как слова Жана Уллье бередят ее рану, Мари не смогла удержаться от рыданий.

— В конце концов тут нет ничего удивительного, — продолжал старый егерь, словно рассуждая сам с собой, — для этих мерзких недоумков, хотя они и называют вас Волчицей, вы всего-навсего женщина, к тому же замешенная на самых лучших и сладких дрожжах, какие никогда еще до сих пор не попадали в Божью квашню.

— По правде говоря, уверяю тебя, Жан, я не понимаю, что ты имеешь в виду.

— Напротив, моя маленькая Мари, вы меня прекрасно поняли. Да, вы же видели, как и я, что происходит… Да, Господи, кто же этого не видел?.. Надо быть слепцом: ведь она даже и не таится.

— Но, Жан, о ком же ты говоришь? Скажи мне наконец. Разве ты не понимаешь, что заставляешь меня мучиться неизвестностью?

— А о ком мне говорить, если не о мадемуазель Берте?

— О моей сестре?

— Да, о вашей сестре, что красуется рядом с этим молокососом и потащит теперь его за собой. А пока она привязала его к своей юбке, чтобы он не сбежал. И хвалится им, словно одержала победу, перед всеми, не заботясь о том, что про нее будут говорить люди, живущие в замке, и друзья господина маркиза, если не брать во внимание этого неприятного типа, нотариуса — тот уже спит и видит своими маленькими глазками, как он составляет брачный контракт.

— Ну, допустим, что так оно и есть на самом деле, — произнесла Мари, и смертельная бледность на ее лице уступила место яркому румянцу, а сердце бешено заколотилось в груди, словно желая вырваться на волю, — ну, допустим, что так оно и есть на самом деле, не понимаю, что тут плохого?

— Как что плохого? Но я чуть было не вспылил, когда увидел мадемуазель Суде… О! Умоляю вас, ни слова больше об этом!

— Нет, наоборот, мой добрый Жан Уллье, давай поговорим об этом! — настаивала Мари. — Что же такое делала Берта?

И девушка попыталась взглядом вызвать на откровение старого егеря.

— Я стал свидетелем того, как мадемуазель Берта де Суде повязывала белую ленту к руке господина Мишеля. Цвета Шаретта на руке сына того, кто… Ах, моя маленькая Мари, вы заставляете меня говорить больше, чем я бы хотел сказать! Ваш отец рассердился на меня из-за мадемуазель Берты!

— Мой отец! Так ты с ним говорил?

Мари замолчала.

— Конечно, — ответил Жан, истолковав по-своему вопрос девушки, — конечно, я с ним говорил.

— Когда же?

— Сегодня утром: вначале я передал ему письмо Малыша Пьера, затем я вручил ему список бойцов его отряда, готовых выступить вместе с нами. Я знаю, что список не такой уж длинный, как можно было ожидать, однако тот, кто делает то, что может, делает то, что должен. Знаете, что мне ответил ваш отец, когда я спросил, уверен ли он, что молодой человек на нашей стороне?

— Нет, — произнесла Мари.

— «Черт возьми, — сказал он, — ты так плохо провел набор в отряд, что я буду вынужден приставить к тебе помощника! Да, господин Мишель пополнит наши ряды, а если тебя это не устраивает, поговори с мадемуазель Бертой…»

— Он так тебе и сказал, мой бедный Жан?

— Да… Конечно, я поговорю с мадемуазель Бертой!

— Жан, дружище, будь поосторожнее!

— А почему я должен остерегаться?

— Я не хочу, чтобы ты расстроил Берту. Постарайся ее не обидеть! Видишь ли, она любит его, — еле слышно произнесла Мари.

— А! Так, значит, вы признаете, что она любит его? — воскликнул Жан Уллье.

— Я вынуждена это признать, — ответила Мари.

— И как это мадемуазель Берту угораздило влюбиться в куклу, которую повергнет на землю первый порыв ветра! — продолжал Жан Уллье. — Как можно изъявить желание сменить свое имя, одно из самых древних в стране, прославившее наш край и всех нас здесь живущих, на имя предателя и труса?!

Мари почувствовала, как сжимается ее сердце.

— Жан, — произнесла она, — друг мой, ты зашел слишком далеко! Заклинаю тебя, не говори таких слов!

— Да, но этому не бывать! — продолжал Жан, не слушая девушку и меряя шагами комнату. — Но этому не бывать! Если никому нет дела до вашей чести, мне надлежит, раз так сложились обстоятельства, встать на ее защиту и не ждать, пока померкнет слава дома, которому я служу верой и правдой, и я должен его…

И Жан Уллье угрожающим жестом показал, как собирается поступить с молодым бароном.

— Нет, Жан, нет, ты этого не сделаешь! — вскрикнула Мари душераздирающим голосом. — Умоляю тебя!

И она чуть было не упала ему в ноги.

Вандеец в ужасе отпрянул.

— И вы, моя маленькая Мари! — воскликнул он. — Так вы тоже его…

Однако девушка не дала ему закончить фразу.

— Подумай, Жан, подумай, — сказала она, — как ты огорчишь бедную Берту!

Жан Уллье с недоумением посмотрел на девушку, еще не совсем уверенный в том, что его подозрения небезосновательны, но вдруг послышался голос Берты, приказывавшей Мишелю ждать ее в саду и никуда не отлучаться.

И почти в ту же минуту она появилась на пороге.

— Ну, — сказала Берта сестре, — вот как ты готова?

Затем, взглянув внимательно на Мари и заметив, что она расстроена, спросила:

— Что с тобой? Никак ты плачешь? Да и у тебя, Жан Уллье, такое сердитое выражение лица. Эй, что здесь происходит?

— Я вам сейчас расскажу, мадемуазель Берта, обо всем, что здесь происходит, — ответил вандеец.

— Нет, нет, — вскрикнула Мари, — Жан! Умоляю тебя, замолчи! Замолчи!

— Ну, вы меня совсем напугали вашими намеками! А угрожающие взгляды, что бросает на меня Жан, как мне показалось, обвиняют меня в каком-то страшном преступлении. Ну-ка, Жан, выкладывай поскорее все начистоту. Я сегодня в хорошем настроении и не буду на тебя сердиться. Мне так радостно сознавать, что вот-вот осуществится мое самое сокровенное желание — участвовать наравне с мужчинами в войне!

— Мадемуазель Берта, вы можете ответить положа руку на сердце, — спросил вандеец, — разве у вас нет другой причины для хорошего настроения?

— О, я поняла! — ответила девушка, по-своему истолковав его вопрос. — Господин начальник штаба Уллье хочет меня побранить за то, что я взяла на себя часть его обязанностей?

Затем, обернувшись к сестре, она произнесла:

— Готова поспорить с тобой, Мари, что речь идет о моем бедном Мишеле?

— Именно так, мадемуазель, — сказал Жан Уллье, не давая девушке времени ответить на вопрос сестры.

— Ну хорошо, Жан, а что ты имеешь против? Ведь мой отец рад заполучить в свое войско еще одного солдата, и я не усматриваю в своем поступке большого греха, так что незачем так хмурить брови, как это делаешь ты!

— Пусть это задумка вашего отца, — возразил старый егерь, — это его право, но я-то считаю совсем по-другому.

— И что же?

— Надо, чтобы каждый оставался в своем стане.

— И?

— А то…

— Ну, говори, раз начал.

— Хорошо, так вот, господин Мишель не может быть одним из наших.

— Почему же? Разве господин Мишель не роялист? Мне кажется, что за последние два дня он представил достаточно доказательств преданности нашему делу.

— Не спорю, но что вы от нас, крестьян, хотите, мадемуазель Берта? У нас есть пословица: «Каков отец, таков сын». Она не позволяет нам поверить, что господин Мишель стал роялистом.

— Хорошо, вы вынуждены будете в это поверить!

— Возможно, но пока…

И вандеец снова нахмурил брови.

— Что пока?.. — спросила Берта.

— А пока я вам скажу, что такому старому солдату, как я, не пристало быть рядом с человеком, которого у нас не уважают.

— В чем же вы его можете упрекнуть? — спросила Берта с досадой в голосе.

— Во всем.

— Но это значит ни в чем, если нет объяснения.

— Ну хорошо, вопрос в его отце, в его происхождении…

— Его отец! Его происхождение! Заладили одно и то же! Так вот, метр Жан Уллье, — произнесла Берта, нахмурив брови в свою очередь, — знайте: именно его отец и происхождение стали причиной того, что я приняла участие в судьбе этого молодого человека.

— Как это?

— А вот как: моя душа взбунтовалась против несправедливых обвинений, которые мы и наши соседи обрушивали на голову этого несчастного молодого человека; мне надоело слышать, как его попрекают происхождением, которое он не выбирал, отцом, которого он не знал, ошибками, которых он не совершал, а возможно, и его отец не имел к ним никакого отношения; все это показалось мне настолько мерзким и отвратительным, что я решила подбодрить молодого человека, помочь ему исправить ошибки прошлого, если они действительно были, и доказать на деле храбрость и преданность, чтобы впредь никакой клеветник не осмеливался чернить его имя.

— Это не имеет значения! — не сдавался Жан Уллье. — Как бы он ни старался, я никогда не смогу с уважением относиться к его имени.

— А все же, метр Жан, вам придется его уважать, — произнесла Берта твердым голосом, — когда это имя станет моим, как я надеюсь.

— О! Хотя я и слышу ваши слова, до сих пор не могу поверить, что они выражают ваши мысли! — воскликнул Жан Уллье.

— Спроси у Мари, — сказала Берта, оборачиваясь к сестре (та, белая как мел, затаив дыхание слушала их спор, словно от его исхода зависело жить ей или умереть). — Спроси у моей сестры. Я ей открыла свое сердце, и ей хорошо известны все мои печали и надежды. Ты же знаешь, Жан, как я ненавижу ложь и как мне противно перед собой и особенно перед вами скрывать то, что я думаю на самом деле. И потому я счастлива признаться во всем. И вам я скажу со своей неизменной прямотой: Жан Уллье, я его люблю!

— Нет, нет, заклинаю вас, мадемуазель Берта, не говорите так! Я всего-навсего простой крестьянин, но раньше… когда вы были совсем крошкой, вы разрешили называть вас дочкой, и я вас полюбил и сейчас люблю вас обеих так, как ни один отец не любил до сих пор своих собственных детей! Так вот, старик, что был у вас нянькой, держал вас на коленях, баюкал по вечерам, так вот, этот старик, что не мыслит жизни без вас, на коленях умоляет об одном: мадемуазель Берта, не любите этого человека!

— Но почему же? — спросила, теряя терпение, девушка.

— Потому что, и я говорю вам это от чистого сердца, союз между вами невозможен, чудовищен и отвратителен!

— Мой бедный Жан, твоя привязанность к нам заставляет тебя все преувеличивать. Я надеюсь, что господин Мишель меня любит так же, как я его, а в своих чувствах к нему я не сомневаюсь. И если он своими делами заставит людей забыть то, что связано с его именем, я буду счастлива стать его женой.

— Хорошо, в таком случае, — произнес Жан Уллье с удрученным видом, — на старости лет мне придется искать других хозяев и другую крышу над головой.

— Но почему же?

— Потому что, каким бы нищим ни был Жан Уллье сейчас или в будущем, он никогда не согласится жить под одной крышей с сыном отступника и предателя.

— Замолчи, Жан Уллье! — воскликнула Берта. — Замолчи! Или я тоже могу разбить твое сердце.

— Жан! Мой добрый Жан! — прошептала Мари.

— Нет, нет, — произнес старый егерь, — надо, чтобы вы знали обо всех распрекрасных поступках, совершенных теми, чье имя вы так спешите поменять на свое.

— Жан Уллье, ты больше не произнесешь ни единого слова! — воскликнула Берта, и в ее голосе послышались грозные нотки. — Послушай, я тебе открою секрет: мне часто приходилось спрашивать свое сердце, кого оно больше любит, отца или тебя, но еще одно оскорбление в адрес Мишеля, и ты для меня станешь только…

— Лакеем? — прервал ее речь Жан Уллье. — Да, но лакеем, не запятнавшим своей чести, всю свою жизнь честно исполнявшим свой долг и никого не предававшим. И этот лакей имеет право сейчас крикнуть: «Позор сыну того, кто за деньги продал Шаретта, как Иуда продал Христа!»

— А мне дела нет до того, что произошло тридцать шесть лет тому назад, то есть за восемнадцать лет до моего рождения! Я знаю того человека, кто живет сейчас, а не того, кто давно умер. Я знаю сына, а не отца. Жан, ты меня слышишь, я его люблю, как ты меня сам учил любить и ненавидеть. Если его отец и виновен в том, в чем ты его обвиняешь и во что я не хочу верить, Бог ему судья, а для Мишеля мы сделаем все, чтобы он прославился, чтобы никто больше не вспомнил, что его имя было проклято как имя предателя, и чтобы все склонили головы перед тем, кто его носит. А ты, Жан, поможешь мне. Да, ты мне поможешь… Ибо повторяю тебе: я его люблю, и ничто, кроме смерти, не осушит тот источник нежных чувств к нему, что бьется в моем сердце.

Мари еле слышно жалобно простонала; хотя звук, вырвавшийся из ее уст, был совсем негромким, Жан Уллье услышал его.

Он обернулся к девушке.

Затем, словно из-за жалобного стона одной сестры и бурного признания другой, у него подкосились ноги, он упал в кресло и закрыл лицо руками.

Заплакав, старый вандеец не хотел, чтобы сестры видели его слезы.

Берта поняла все, что творилось в душе человека, посвятившего им всю свою жизнь. Она подошла к нему и встала перед ним на колени.

— Вот, — сказала она, — ты теперь можешь судить, насколько сильны мои чувства к молодому человеку? Ведь я едва не забыла о моей истинной и глубокой привязанности к тебе!

Жан Уллье печально покачал головой.

— Я понимаю твою неприязнь, осознаю твое отвращение, — продолжала Берта, — и была готова к бурному проявлению твоих чувств. Но терпение, мой старый друг, терпение и покорность судьбе! Один только Бог может вырвать из моего сердца то, что вложил в него, но он этого не сделает по той простой причине, что тогда ему придется лишить меня жизни. Дай нам время доказать тебе, что предрассудки сделали тебя несправедливым, а человек, которого я избрала, достоин меня.

В эту минуту послышался голос маркиза.

Он звал Жана Уллье, и по его тону можно было предположить, что произошло нечто важное.

Жан Уллье встал и направился к двери.

— Как, — остановила его Берта, — ты уходишь, так ничего мне не сказав в ответ?

— Мадемуазель, меня зовет господин маркиз, — ответил ледяным голосом вандеец.

— Мадемуазель! — возмутилась Берта, — мадемуазель! Ах! Так, значит, ты не откликнулся на мою просьбу? В таком случае, запомни, я тебе запрещаю, ты меня слышишь? Я тебе запрещаю даже малейшим намеком оскорблять достоинство господина Мишеля и хочу, чтобы его жизнь стала для тебя священной, а если по твоей вине с ним что-либо случится, я за него отомщу, но убью не тебя, а себя, а ты ведь знаешь, что у меня слова никогда не расходятся с делом.

Жан Уллье, взглянув на Берту, притронулся к ее руке.

— Возможно, для вас, — сказал он, — так было бы лучше, чем выходить замуж за этого человека.

И, услышав, что маркиз еще раз позвал его, Жан Уллье вышел из комнаты, оставив Берту досадовать на его упрямство, а Мари пребывать в полном смятении перед неистовостью чувств сестры, внушавших ей неподдельный ужас.

XII ГЛАВА, В КОТОРОЙ МОЛОДОЙ БАРОН МИШЕЛЬ СТАНОВИТСЯ АДЪЮТАНТОМ БЕРТЫ

Жан Уллье поспешно вышел из комнаты, скорее руководствуясь желанием как можно быстрее расстаться с Бертой, чем откликнуться на зов маркиза.

Он нашел хозяина во дворе; перед ним стоял, еле переводя дух, забрызганный грязью крестьянин.

Он сообщил, что солдаты ворвались в дом Паскаля Пико. Но ничего, кроме этого известия, он добавить не мог.

Ему поручили спрятаться в кустарнике у дороги на Ла-Саблоньер и без промедления бежать в замок, если только он увидит, что солдаты направляются к дому, где остановились беглецы. Крестьянин точно выполнил задание.

Маркиз, которому Уллье ранее рассказал, что он оставил Малыша Пьера и графа Бонвиля в доме Паскаля Пико, встревожился.

— Жан Уллье, Жан Уллье, — повторял он таким же тоном, каким Август восклицал: «Вар! Вар!» — Жан Уллье, почему ты перепоручил другому то, что должен был сделать сам? Если произошло несчастье, бесчестье падет на мой дом раньше, чем он превратится в руины!

Жан Уллье не ответил маркизу. Он низко опустил голову и, нахмурившись, молчал.

Его молчание и неподвижность вывели маркиза из терпения.

— Жан Уллье, оседлай мне коня! — воскликнул он. — И если тот человек, кого еще вчера я называл «моим юным другом», не зная того, кто он есть на самом деле, попал в плен к синим, мы сможем ему доказать, рискуя жизнью ради его освобождения, что мы достойны его доверия.

Но Жан Уллье отрицательно покачал головой.

— Как? — сказал маркиз. — Ты не хочешь подать мне коня?

— Он прав, — произнесла Берта (появившись на пороге, она услышала приказ, отданный маркизом, и видела нежелание Жана Уллье его выполнять), — остережемся от необдуманных поступков, чтобы ничего не испортить.

Затем, обращаясь к крестьянину, принесшему плохую весть, она спросила:

— А видел ли ты, как солдаты выходили из дома, ведя под конвоем пленников?

— Нет, я только видел, как они чуть было не прибили Малерба, малого, которого Жан Уллье оставил дозорным у верхних ланд. Я следил за ними, пока они не скрылись в саду Пико, и сразу же помчался предупредить вас, как и приказал мне метр Жан.

— А теперь, Жан Уллье, — снова вступила в разговор Берта, — вы можете поручиться за женщину, у которой вы их оставили?

Жан Уллье, повернувшись к Берте, посмотрел на нее с укором:

— Еще вчера, — заметил он, — я мог бы сказать про Марианну Пико: «Ручаюсь за нее как за самого себя», но…

— Что значит ваше «но»? — спросила Берта.

— Но сегодня, — добавил со вздохом старый егерь, — я сомневаюсь во всем.

— Ну, хватит. Мы лишь теряем время. Коня! Подать мне коня! И не пройдет и десяти минут, как я буду знать, что мне делать дальше.

Берта остановила маркиза.

— А! — воскликнул он. — Это так мне повинуются? Что же мне теперь ждать от других, если в моем собственном доме отказываются выполнять мои приказы?

— Отец, ваши приказы священны, особенно для ваших дочерей; однако ваша преданность ослепляет вас. Нам не следует забывать о том, что люди, из-за которых мы так волнуемся, в глазах жителей этого края простые крестьяне. И если сам маркиз де Суде отправится верхом на коне справиться о судьбе двух бедняков, всем станет ясно, какое значение он придает этим людям, что и выдаст их с головой нашим врагам.

— Мадемуазель Берта права, — сказал Жан Уллье, — я поеду один и все разузнаю.

— И вам тоже, как и моему отцу, не надо туда ездить.

— Это почему же?

— Потому что вы слишком рискуете.

— Сегодня утром я уже был там и подвергался большому риску, желая увидеть какой пулей убили моего бедного Коротыша, и я снова повторю этот путь, чтобы разузнать, что произошло с господином Бонвилем и Малышом Пьером.

— Жан, я хочу, чтобы вы знали, что после вчерашней ночи вам лучше не попадаться на глаза солдатам; для такого задания нам нужен человек, который еще ни разу не обратил на себя внимание и может отправиться к дому Пико, не боясь вызвать подозрения, и все там хорошенько разузнать: то, что уже произошло и, по возможности, к чему нам надо готовиться в будущем.

— Какое несчастье, что этот осел Лорио поторопился вернуться в Машкуль! — произнес маркиз де Суде. — А ведь я его просил остаться. У меня было недоброе предчувствие, когда я хотел записать его в мой отряд.

— Ну, а разве господина Мишеля больше с нами нет? — спросил Жан Уллье с иронией в голосе. — Вы можете его послать в дом Пико, как и в любое другое место, куда только захотите. Его пропустят даже в том случае, если этот дом будет оцеплен десятью тысячами солдат, и никто не заподозрит, что он выполняет ваше задание.

— О! Вот именно тот человек, кто нам нужен! — воскликнула Берта, принимая помощь Жана Уллье, который преследовал какую-то тайную цель, предложив кандидатуру барона, и при этом руководствовался, несомненно, отнюдь не благими намерениями. — Не правда ли, отец?

— Черт возьми! Думаю, что ты не ошиблась! — воскликнул маркиз де Суде. — Несмотря на его изнеженный вид, молодой человек нам может оказаться полезным.

Услышав, что говорят о нем, Мишель подошел поближе и стал почтительно ожидать приказа маркиза.

Когда он увидел, что маркиз согласился с предложением Берты, его лицо просияло от радости.

Берта тоже светилась счастьем.

— Господин Мишель, вы готовы рисковать ради спасения Малыша Пьера? — спросила барона девушка.

— Мадемуазель, я готов выполнить все, что вы только захотите, лишь бы доказать господину маркизу, насколько я ему признателен за теплый прием.

— Хорошо! Тогда берите лошадь, но не мою, так как ее сразу узнают, и скачите туда галопом. Войдите в дом без оружия, как будто вами движет простое любопытство, и если нашим друзьям угрожает опасность…

Маркиз замолчал, так как он всегда колебался, когда надо было брать на себя инициативу.

— Если нашим друзьям угрожает опасность, — подхватила его слова Берта, — разведите на больших ландах костер из вереска, а Жан Уллье тем временем соберет своих людей, и тогда мы все вместе с оружием в руках поспешим на помощь столь дорогим нам людям.

— Браво! — воскликнул маркиз де Суде. — Я всегда говорил, что Берта — самая сообразительная в семье.

Берта с гордой улыбкой посмотрела на Мишеля.

— Как, — обратилась она к сестре, вышедшей во двор и незаметно присоединившейся к ним в то время, как Мишель отправился за лошадью, — уж не собираешься ли ты остаться в этом платье?

— Да, — ответила Мари.

— Как так?

— Я не стану переодеваться.

— Ты думаешь, что говоришь?

— Ты же знаешь, — произнесла с грустной улыбкой Мари, — что в любой армии рядом с солдатами, которые сражаются и умирают, находятся сестры милосердия, накладывающие повязки на их раны и врачующие их души. Вот и я буду вашей сестрой милосердия.

Берта с удивлением взглянула на сестру.

Возможно, она бы задала сестре вопрос о том, что заставило ее столь неожиданно изменить свое решение, но тут вернулся Мишель верхом на коне, которого ему велели взять, и слова застыли у нее на губах.

Он обратился к девушке, отдавшей ему приказ:

— Мадемуазель, вы мне сказали, что я должен делать, если в доме Паскаля Пико случилось несчастье, но вы не уточнили, каковы должны быть мои действия, если я застану Малыша Пьера целым и невредимым.

— В таком случае, — произнес маркиз, — вы должны вернуться, чтобы успокоить нас.

— Нет, — ответила Берта, стараясь выглядеть в глазах того, кого любила, самой главной в семье, — поездка туда и обратно может вызвать подозрения у солдат, прочесывающих лес. Оставайтесь в доме Пико либо побудьте где-нибудь поблизости, а с наступлением ночи подойдете к дубу Желе и ждите нас. Вы слышали о нем?

— Да, конечно, — ответил Мишель, — это по дороге в Суде.

(Мишель знал наперечет все дубы, что росли вдоль дороги в Суде.)

— Отлично! — продолжила девушка. — Мы спрячемся рядом с ним. Вы подадите условный знак: три раза прокричите лесной совой и один раз полевой, и мы к вам выйдем. А теперь, дорогой господин Мишель, в путь!

Мишель поклонился маркизу де Суде и девушкам, а затем, пригнув голову, пустил лошадь в галоп.

Надо отдать ему должное: он был превосходным наездником, и Берте понравилось, как он ловко заставил лошадь сменить аллюр, когда поравнялся с воротами.

— Невероятно, как легко можно сельского недоросля превратить в дельного человека! — заметил маркиз, возвращаясь в замок. — Правду говорят, что во всем необходимо вмешательство женщины. Этот молодой человек и впрямь чего-то стоит.

— Да, — ответил Жан Уллье, — в дельного человека! Их много вокруг. Гораздо труднее найти человека с добрым сердцем.

— Жан Уллье, — заметила Берта, — вы уже забыли мое предупреждение: остерегитесь!

— Мадемуазель, вы ошибаетесь, — ответил Жан Уллье. — Напротив, именно потому, что я ни о чем не забываю, я мучаюсь, как вы имели возможность заметить. Я принимал за угрызения совести свою неприязнь к молодому человеку, но с сегодняшнего дня начинаю бояться, что предчувствие меня не обмануло.

— Угрызения совести у вас, Жан Уллье?

— А! Вы же слышали?

— Да.

— Так вот, я не отказываюсь от своих слов.

— Так что же вы имеете против него?

— Против него ничего, — ответил мрачно Жан Уллье, — но против его отца…

— Его отца? — произнесла Берта, невольно вздрогнув.

— Да, — сказал Жан Уллье, — из-за него однажды мне пришлось изменить имя: и меня с тех пор уже больше не зовут Жаном Уллье.

— А каково же оно теперь?

— Возмездие.

— Из-за его отца? — повторила Берта.

И тут она вспомнила о слухах, которые ходили в их краях по поводу смерти барона Мишеля.

— Из-за его отца, найденного мертвым во время охоты! Несчастный, что вы говорите!

— Что сын может отомстить за отца: смерть за смерть.

— И почему же?

— Потому что вы его безумно любите.

— Ну и что дальше?

— А то, что я могу вам сказать с полной уверенностью…

— Что?

— Даю вам слово Жана Уллье: он вас не любит.

Берта надменно пожала плечами, но его слова болью отозвались в ее сердце.

Вдруг у нее появилось ощущение, что она испытывает к старому вандейцу чувство, близкое к ненависти.

— Займитесь-ка лучше сбором своих людей, мой бедный Жан Уллье, — произнесла она.

— Повинуюсь, мадемуазель, — ответил шуан.

И он направился к воротам.

Берта пошла к дому, ни на кого не глядя.

А Жан Уллье, прежде чем выйти за ворота замка, подозвал крестьянина, который недавно сообщил, что Малышу Пьеру и его спутнику грозила опасность.

— До того, как пришли солдаты, — спросил он, — ты не видел никого входящим в дом Пико?

— К Жозефу или к Паскалю?

— К Паскалю.

— Да, видел, метр Жан Уллье.

— И кто же был этот человек?

— Мэр Ла-Ложери.

— И ты говоришь, что он зашел к вдове Паскаля?

— Уверен.

— Ты его видел?

— Так же, как вижу сейчас вас.

— А в какую сторону он пошел?

— По тропе, ведущей в Машкуль.

— И вскоре оттуда появились солдаты?

— Именно так! Не прошло и четверти часа после его ухода, как пришли они.

— Хорошо! — заметил Уллье.

Погрозив затем сжатым кулаком в сторону Ла-Ложери, он воскликнул:

— Куртен! Куртен! Ты испытываешь терпение Бога. Вчера ты пристрелил моего пса, а сегодня совершил предательство!.. Это уже слишком!

XIII БРАТЬЯ-КРОЛИКИ МЕТРА ЖАКА

К югу от Машкуля, образуя треугольник вокруг селения Леже, простирались три леса.

Назывались они Тувуа, Гран-Ланд и Рош-Сервьер.

По отдельности каждый из них не представлял собой ничего примечательного. Однако, находясь примерно в километрах трех друг от друга, они соединялись перелесками, полями, поросшими дроком и диким терновником, особенно густым в этой части Вандеи, что и превращало их в довольно обширный лесной массив.

Благодаря своему удачному местоположению они стали удобным пристанищем для бунтовщиков, которые во время гражданской войны собирались здесь с силами, прежде чем начать боевые действия в соседних краях.

Селение Леже получило широкую известность не только потому, что в нем родился знаменитый врач Жолли: во время великой войны здесь находился штаб генерала Шаретта, и именно в чаще опоясывавшего селение леса он скрывался после поражения, собирая разгромленные отряды и готовясь к новым сражениям.

Хотя, после того как через Леже была проложена дорога из Нанта в Ле-Сабль-д’Олон, стратегическое значение местности изменилось, поросшие лесом и покрытые холмами окрестности селения по-прежнему оставались одними из главных мест подготовки восстания в 1832 году.

В непроходимых зарослях остролиста вперемежку с папоротником, которые росли в тени строевого леса, укрывались отряды мятежников, и численность их росла день ото дня; именно они должны были составить ядро восставшего края Реца и равнины.

Несмотря на то что власти несколько раз прочесывали эти леса, устраивали облавы, им никак не удавалось покончить со смутьянами. Ходили слухи, что восставшие пользовались подземными убежищами наподобие тех, что были вырыты в свое время шуанами в лесах Гралла, из глубин которых они столь часто бросали вызов тем, кого направляли на их поиски.

На этот раз слухи соответствовали действительности.

Когда во второй половине дня Мишель, выехав из замка Суде, поскакал на лошади, предоставленной маркизом, в сторону дома Пико, глазам человека, спрятавшегося за одним из столетних буков, растущих вокруг прогалины Фаллерон в лесу Тувуа, предстала любопытная картина.

В тот час, когда вслед за опускавшимся за горизонт солнцем наступали первые сумерки, когда кусты уже почти полностью погрузились в темноту, казалось поднимавшуюся из-под земли, и когда последний луч заходившего светила золотил верхушки самых высоких деревьев, он издалека увидел, как к нему навстречу шел человек, которого, если дать волю воображению, можно было принять за сказочное существо и который приближался мелкими шажками, с опаской поглядывая по сторонам, что делать ему, на первый взгляд, было совсем нетрудно, ибо у него, похоже, было две головы, что и позволяло ему соблюдать необходимые меры предосторожности.

Это существо, облаченное в жалкие лохмотья, в куртку и некое подобие сшитых из грубого сукна штанов со сплошными заплатами всех цветов и оттенков, призванными бороться с ветхостью, походило, как мы уже сказали, на одно из тех двуглавых чудовищ, что занимают почетное место в ряду редких явлений, созданных по безумной прихоти природой.

Головы не походили одна на другую, и хотя, казалось, имели общую шею, было заметно, что они не состояли в родственных отношениях.

Рядом с широким лицом цвета красного кирпича, изрытого оспой и почти до ушей заросшего неухоженной бородой, виднелась вторая физиономия, хотя и малопривлекательная, но все же не такая уж отталкивающая, хитроватая и лукавая, в то время как первая не выражала ничего, кроме тупости и свирепости.

Эти столь разные лица принадлежали нашим старым знакомым, с кем мы повстречались на ярмарке в Монтегю, а именно: трактирщику Обену Куцая Радость и — да простят нам, возможно, не слишком благозвучное прозвище, однако мы не считаем себя вправе его изменить, — Вшивому Триго, нищему, наделенному геркулесовой силой и сыгравшему, как мы помним, не последнюю роль во время волнений в Монтегю, когда он, приподняв на себе лошадь генерала, выбил его из седла.

Следуя мудрому расчету, о чем мы уже имели возможность вскользь упомянуть, Обен Куцая Радость извлек выгоду из общения с таким похожим на вьючное животное типом, на его счастье повстречавшимся на жизненном пути; и теперь, вместо ног, оставленных им на дороге в Ансени, безногий обрел стальные конечности, не поддававшиеся усталости, не отступавшие ни перед какими расстояниями, служившие ему такой верой и правдой, какой ему никогда не служили его собственные ноги, и, наконец, настолько беспрекословно подчинявшиеся его воле, что, стоило Обену Куцая Радость произнести одно только слово, сделать жест, слегка нажать рукой на плечо или надавить коленями, и они угадывали, как им надо действовать.

Но самым странным было то, что наибольшее удовлетворение от такого союза получал Вшивый Триго; своим дремучим разумом он понимал, что Обен Куцая Радость использовал его силу для достижения своих целей, но он считал их своими тоже, и, улавливая своими огромными ушами доносившиеся до него со всех сторон слова «белые» и «синие», он думал, что, будучи для трактирщика средством передвижения, служил делу, которому поклонялся всей силой своих слабых умственных способностей. Бесконечно доверяя Обену Куцая Радость, он гордился тем, что душой и телом принадлежал человеку, намного умнее себя; он был привязан к тому, кого можно было назвать его хозяином, с самоотречением, которое характеризует все подобные привязанности, где господствует инстинкт.

Триго носил Обена на спине или на плечах с такой же предосторожностью, с какой мать держит на руках своего ребенка, и окружал его заботой и вниманием, не соответствовавшими, казалось, тому состоянию слабоумия, в каком он пребывал; он никогда не глядел себе под ноги, пока не спотыкался и не разбивал их в кровь о камни, но в то же время не забывал на ходу заботливо раздвигать ветви деревьев, чтобы они не поцарапали тело и не хлестнули по лицу его проводника.

Когда они прошли примерно треть поляны, Обен Куцая Радость ткнул пальцем в плечо Триго и великан тут же остановился.

Затем, ни слова ни говоря, трактирщик указал пальцем на большой камень, лежавший у подножия огромного бука в правом углу прогалины.

Великан подошел к дереву и поднял камень, ожидая дальнейших указаний.

— А теперь, — приказал Обен Куцая Радость, — постучи-ка три раза по стволу.

Триго сделал то, что ему велели, ударив первые два раза один за другим, а третий — несколько позже.

На глухо отозвавшийся по дереву условный сигнал приподнялась узкая полоска дерна и мха и из-под земли показалась голова.

— А! Метр Жак, так, значит, это вы стоите сегодня на часах у входа в нору? — спросил Обен, довольный, что встретил хорошо знакомого человека.

— Черт возьми, Куцая Радость, видишь ли, приятель, сейчас самое время остеречься и, прежде чем выпускать моих братьев-кроликов на свободу, не помешает лишний раз убедиться собственными глазами в том, что все спокойно вокруг и поблизости нет охотников.

— И вы правильно делаете, метр Жак, — заметил Куцая Радость, — особенно сегодня, когда вся равнина прямо-таки кишит вооруженными людьми.

— Расскажи мне поподробнее!

— Охотно.

— Ты войдешь?

— О Жак, нет! Мой мальчик, нам и без того очень жарко, не так ли, Триго?

Великан проворчал в ответ нечто невразумительное, что лишь с огромной натяжкой походило на знак согласия.

— Как! Он заговорил? — произнес метр Жак. — А раньше утверждали, что он немой. А знаешь ли ты, приятель Триго, как тебе повезло, когда наш Обен подружился с тобой? Теперь ты почти похож на нормального человека; к тому же тебе обеспечена похлебка, чем не могут похвалиться все собаки, даже находящиеся в замке Суде.

Попрошайка открыл огромный рот и так ухмыльнулся, что Обену пришлось рукой зажать его зияющую пасть и остановить приступ веселья, который огромные запасы воздуха в легких великана делали небезопасным.

— Тише! Тише, Триго! — одернул его Обен.

Затем он объяснил метру Жаку:

— Бедняга до сих пор думает, что находится на центральной площади в Монтегю.

— Ну хорошо, раз вы не хотите спуститься, я позову парней. В конце концов Куцая Радость, вы правы, там нестерпимо жарко! А многие из них говорят, что просто-напросто сварились заживо; но вы ведь знаете наших ребят: они всегда на что-нибудь жалуются.

— А вот Триго, — вставил реплику Обен, ударяя, будто лаская, кулаком по голове великана, служившего ему средством передвижения, — никогда не жалуется.

В знак благодарности за проявленное к нему Куцей Радостью дружеское расположение Триго ответил кивком, сопровождая его громким смешком.

Метр Жак, которого мы только что представили нашему читателю и с которым нам осталось лишь познакомиться, был мужчина лет пятидесяти-пятидесяти пяти и выглядел так же, как и все остальные честные арендаторы в округе Реца.

Хотя на плечи ему беспорядочно спадали длинные волосы, его подбородок, напротив, был чисто выбрит; на нем была чистая суконная куртка вполне современного покроя (если сравнивать с теми, что еще носили жители Вандеи), надетая на жилет в широкую белую и светло-желтую полоску из той же ткани, и только крашеные полотняные штаны и хлопчатобумажные синие гетры были похожи на те, что носили его земляки.

Пара пистолетов — их отполированные рукоятки виднелись из-под краев его куртки — были единственным вооружением, которое у него сейчас было.

Метр Жак, человек с благодушным и невозмутимым выражением лица, был командиром одного из самых дерзких отрядов в округе, слыл в радиусе десяти льё самым решительным шуаном и пользовался среди населения огромным уважением.

В течение пятнадцатилетнего правления Наполеона метр Жак почти не выпускал оружия из рук. С двумя или тремя бойцами, а часто действуя в одиночку, он успешно противостоял целым подразделениям, которым было поручено его поймать; ему постоянно сопутствовала удача, а он проявлял отчаянную отвагу, и среди суеверных жителей Бокажа стали ходить слухи о том, что у него сверхъестественные способности и что он заколдован, поэтому пули синих не причиняют ему вреда.

И вот, после Июльской революции, в первых числах августа 1830 года, когда метр Жак объявил о том, что он собирается выступить против властей с оружием в руках, к нему стали стекаться мятежники со всей округи, и некоторое время спустя ему удалось собрать довольно крупный отряд и небезуспешно начать свою вторую партизанскую войну.

После разговора с Обеном Куцая Радость, сначала высунув голову, чтобы расспросить вновь прибывших, а затем приподнявшись из-под земли по пояс, метр Жак наклонился к отверстию и коротко и на редкость переливчато свистнул.

Не прошло и нескольких секунд после его сигнала, как из чрева земли донесся приглушенный шум, напоминавший гудение пчелиного улья. В нескольких шагах от них между двумя кустами приподнялась решетка, поддерживаемая с четырех углов сваями; прикрытая, как люк, дерном, мхом и опавшей листвой, она ничем не выделялась на прилегающей местности.

Когда решетка приподнялась, открылось глубокое и широкое подземное убежище (нечто вроде силосной ямы), откуда один за другим вышли человек двадцать.

Одежда этих людей не имела ничего общего с живописными элегантными костюмами, в каких щеголяли разбойники, появлявшиеся из картонных пещер на сцене Опера Комик, — им до актеров было далеко. Одни из них были одеты так же, как Вшивый Триго, другие же носили суконные куртки, что придавало им более достойный вид; но все же большинство было облачено в домотканое тряпье.

Что же касалось оружия, то и здесь не было однообразия. Три или четыре армейских ружья, полдюжины охотничьих ружей и столько же пистолетов составляли их огнестрельное вооружение; холодное оружие не внушало вероятному противнику особых опасений, ибо оно было представлено лишь одной саблей, принадлежавшей метру Жаку, да двумя пиками, оставшимися от первой войны, и десятью вилами, тщательно отточенными их владельцами.

Когда все храбрецы высыпали на поляну, метр Жак направился к поваленному стволу дерева и присел на него, в то время как Триго осторожно опустил на землю Обена Куцая Радость рядом, а затем отошел в сторону, однако не удаляясь далеко, чтобы его спутник недолго ждал, если он ему вдруг понадобится.

— Да, Куцая Радость, — произнес метр Жак, — хотя я уже знаю, что волки вышли на охоту, меня радует, что ты взял на себя труд меня об этом предупредить.

Затем без всякого перехода он спросил:

— Но как случилось, что ты вдруг появился в наших краях? Ведь тебя задержали вместе с Жаном Уллье. Однако он спасся во время переправы через брод Пон-Фарси, и меня это нисколько не удивляет, но как тебе, мой бедный друг, безногому, удалось ускользнуть?

— А почему, — рассмеялся Обен Куцая Радость, — почему вы не берете в расчет ноги Триго? Я слегка уколол задержавшего меня жандарма; похоже, что это ему совсем не понравилось, так как он меня тут же выпустил из рук, а кулак моего приятеля Триго только завершил дело. Но откуда, метр Жак, вам известно, что произошло?

Метр Жак беззаботно пожал плечами.

Затем, не отвечая на вопрос, заданный, как ему показалось, из праздного любопытства, он произнес:

— Ах, это! А ты, случайно, не пришел мне сообщить, что выступление отложено?

— Нет, оно, как и раньше, намечено на двадцать четвертое.

— Тем лучше! — ответил метр Жак. — По правде говоря, мне уже надоели все их отсрочки и хитрости. Боже великий! Неужели надо столько времени, чтобы взять ружье, попрощаться с женой и выйти из дома?!

— Терпение! Осталось ждать совсем немного, метр Жак.

— Четыре дня! — произнес с нетерпением в голосе метр Жак.

— И что же?

— А я считаю, что и трех дней слишком много. Мне еще не выпало случая, как Жану Уллье, слегка помять их бока прошлой ночью у порога Боже.

— Да, мне рассказали.

— К несчастью, — продолжал метр Жак, — они жестоко отыгрались над нами.

— Как это?

— А ты разве не знаешь?

— Нет, я иду прямо из Монтегю.

— В самом деле, ты не можешь это знать.

— Но что же произошло?

— Они убили в доме Паскаля Пико одного храброго молодого человека, которого я уважал, несмотря на то что люди, подобные ему, вызывают у меня антипатию.

— Кого же именно?

— Графа де Бонвиля.

— Ба! А когда?

— Да сегодня, часа в два пополудни.

— Мой дорогой Жак, как же вы могли, черт возьми, об этом узнать в своей норе?

— А разве мне не известно все, что меня интересует?

— Тогда я, право, не знаю, стоит ли мне говорить о том, что привело меня к вам.

— Почему же?

— Потому что вам об этом уже наверняка известно.

— Возможно.

— Я бы хотел точно знать.

— Хорошо!

— По правде говоря, это избавило бы меня от неприятного поручения, которое я неохотно согласился выполнить.

— Ах, значит, ты пришел от тех господ.

Метр Жак произнес последние слова, выделенные нами, презрительным тоном, в котором прозвучала в то же время угроза.

— Да, — ответил Обен Куцая Радость, — а Жан Уллье, встретившийся мне позднее по дороге, тоже попросил меня переговорить с вами.

— Жан Уллье? А! Милости прошу, если ты пришел от него! Вот кто мне нравится, так это Жан Уллье; однажды он совершил такой поступок, что теперь я ему обязан навеки.

— Какой?

— Это его секрет, а не мой. Однако посмотрим вначале, что от меня хотят сильные мира сего.

— Меня послал сюда твой командир.

— Маркиз де Суде?

— Точно.

— И чего же ему от меня надо?

— Он жалуется, что своими частыми вылазками ты привлекаешь внимание правительственных войск, а налетами вызываешь недовольство горожан и тем самым заранее усложняешь стоящие перед ним задачи.

— Хорошо! А почему он так припозднился с выступлением? Мы уже ждем и не дождемся начала; что же касается меня, то я готов был еще тридцатого июля.

— И затем…

— Как! Это еще не все?

— Нет, он тебе приказывает…

— Он мне приказывает?

— Постой же, наконец! Ты можешь ему повиноваться или нет — это твое дело, но он тебе приказывает…

— Послушай, Куцая Радость, что бы он мне ни приказал, я заранее могу поклясться…

— В чем?

— Что не выполню его приказа. А теперь, говори: я тебя слушаю.

— Хорошо. Он тебе приказывает, чтобы до двадцать четвертого числа в округе было тихо и твои люди не останавливали дилижансы и путников на дороге, как это было до сих пор.

— А я тебе клянусь, — ответил метр Жак, — что остановлю первого, кто попадется мне сегодня вечером на всем пути от Леже до Сент-Этьенна и обратно! Что же касается тебя, Куцая Радость, ты останешься здесь и расскажешь ему обо всем, что увидишь.

— Ну уж нет! — возразил Обен.

— Как это нет?

— Вы так не поступите, метр Жак.

— Черт возьми, я это сделаю.

— Жак! Жак! — настойчиво продолжал трактирщик. — Ты должен понять, что своим поведением ты позоришь наше движение.

— Возможно, но я докажу этому старому солдафону, что ни я, ни мои люди никогда не будут у него в подчинении и что его приказы здесь не имеют силы. А теперь, когда вопрос о приказах маркиза де Суде закрыт, можешь перейти к поручению, которое тебе дал Жан Уллье.

— Будь по-твоему! Я его встретил вблизи моста Сервьер. Он спросил меня, куда я иду, а когда узнал, что к тебе, он сказал: «Черт возьми, ты как раз тот человек, кто мне нужен! Попроси метра Жака освободить на несколько дней его берлогу, чтобы кое-кто смог в ней на время спрятаться».

— А! И что, он не назвал тебе имя этого человека?

— Нет.

— Неважно! Кто бы ни пришел от Жана Уллье, он будет желанным гостем, так как я уверен, что Жан не обратился бы ко мне с пустяковой просьбой. Он не похож на знатных бездельников: те только говорят, а всю работу сваливают на нас.

— Среди них есть разные люди: и плохие и хорошие, — философски заметил Обен.

— А когда прибудет тот, кого надо будет укрыть? — спросил метр Жак.

— Сегодня ночью.

— А как я его узнаю?

— Его приведет Жан Уллье.

— Хорошо! И это все, о чем он меня попросил?

— Не совсем. Он хочет, чтобы твои парни тщательно проверили, не бродит ли ночью по лесу какой-нибудь подозрительный человек, и осмотрели бы всю округу, обратив особое внимание на тропу, ведущую к Гран-Льё.

— Вот видишь! Мой так называемый командир мне приказывает никого не задерживать, а Жан Уллье просит, чтобы я освободил дорогу от красных штанов и городских недоумков; еще один повод, чтобы сдержать слово, которое я тебе только что дал. А как Жан Уллье узнает, что я его жду?

— Я должен его предупредить, что в Тувуа нет солдат.

— А как?

— С помощью ветки остролиста с пятнадцатью листочками, которую он найдет лежащей посередине дороги острием в сторону Тувуа на полпути от Машкуля у развилки Ла-Бенат.

— Тебе сообщили пароль? Жан Уллье наверняка его не забыл.

— Да, «Победа», а отзыв: «Вандея».

— Хорошо! — сказал, вставая, метр Жак и направился к середине поляны.

Там он подозвал к себе четырех человек, что-то тихо им сказал, и все четверо без лишних слов разошлись в разные стороны.

Метр Жак велел принести из подземелья кувшин, похоже наполненный водкой, и предложил выпить своему приятелю, а в это время с четырех сторон, куда только что направились дозорные, подошли четверо крестьян.

Это были часовые, которых сменили их товарищи.

— Вы видели что-нибудь заслуживающее интереса? — спросил их метр Жак.

— Нет, — ответили трое.

— Хорошо! А ты, почему ты молчишь? — обратился он к четвертому. — Ведь у твоего поста самое выгодное расположение.

— Проехал дилижанс из Нанта в сопровождении четырех жандармов.

— A-а! У тебя хороший нюх! Ты издали чувствуешь запах монет… Подумать только, есть ведь такие люди, что только и мечтают, чтобы мы клюнули на приманку! Но будьте уверены, друзья, ничего у них не выйдет из их затеи!..

— Ну, так что же? — спросил Куцая Радость.

— В окрестностях красные штаны не замечены. Передай Жану Уллье, что он может приводить своего человека.

— Хорошо! — сказал Куцая Радость (во время разговора с часовыми он приготовил ветку остролиста, о чем они условились с Жаном Уллье). — Я пошлю Триго.

Затем он обернулся к великану:

— Вшивый, подойди сюда!

Метр Жак остановил его.

— О! Ты что, хочешь расстаться со своими ногами? — спросил он. — А вдруг они тебе понадобятся! Разве на поляне нет сорока парней, что только и мечтают, как бы немного поразмяться? Подожди, сейчас увидишь! Э! Жозеф Пико! — крикнул метр Жак.

Наш старый знакомый, который спал на лужайке и, казалось, весьма нуждался в отдыхе, присел на траве.

— Жозеф Пико! — повторил нетерпеливо метр Жак.

Жозеф Пико не спеша встал и, бормоча ругательства, подошел к метру Жаку.

— Вот тебе ветка, — сказал предводитель братьев-кроликов. — Не отрывая ни листка, отнеси ее поскорее на дорогу, ведущую в Машкуль, и положи у развилки Ла-Бенат, напротив придорожного распятия, острием в направлении Тувуа.

(Метр Жак перекрестился, когда произносил слово «распятие»).

— Но… — начал было ворчливым тоном Пико.

— Какое еще но?

— Я не чувствую ног после того, как бежал по лесу четыре часа кряду.

— Жозеф Пико, — возразил метр Жак, и в его голосе прозвучали резкие металлические нотки, похожие на звук трубы, — ты оставил свой приход, чтобы вступить в мой отряд; я тебя не звал, ты пришел ко мне сам. А теперь запомни раз и навсегда: если кто-то начинает пререкаться со мной — я бью, ну, а если вижу, что мне не подчиняются, — убиваю.

С этими словами метр Жак, взяв за дуло один из своих пистолетов — он носил их под курткой, — и нанес сильный удар рукояткой по голове крестьянина.

Удар оказался настолько сильным, что оглушенный Жозеф Пико упал на колено. Если бы не его толстая фетровая шляпа, у него, по всей вероятности, был бы раскроен череп.

— А теперь отправляйся! — произнес метр Жак, проверяя как ни в чем ни бывало, не высыпался ли от удара порох из пистолета.

Жозеф Пико поднялся без лишних слов, потряс головой и ушел.

Куцая Радость смотрел ему вслед, пока он не исчез из виду.

— И он теперь у вас? — спросил он.

— Да, и не говори.

— И как долго?

— Вот уже несколько часов.

— Хорошенькое приобретение!

— Пока не стану спешить с выводами. Парень не из робкого десятка, так же как и его покойный отец, которого я знал. Ему только надо дать возможность привыкнуть к жизни в норе, и он станет таким же, как мои братья-кролики!

— О! Я в этом и не сомневаюсь. У вас талант воспитателя.

— Черт возьми, я не вчера этим занялся. Но, — продолжал метр Жак, — настало время обхода. Мой бедный Обен, нам придется расстаться. Так, значит, договорились: друзья Жана Уллье могут здесь себя чувствовать как дома; что же касается моего командира, то он получит от меня ответ сегодня вечером. Но это все, что велел мне передать мой приятель Уллье?

— Да.

— Вспомни, ты ничего не забыл?

— Ничего.

— Значит, вопрос исчерпан. Я уступлю нору, если только она подойдет ему и его людям. И пусть не обращает внимания на моих парней: они ведь словно полевые мыши: одной норой больше, одной меньше. До скорой встречи, друг Обен, а ожидая меня, пока поужинай. Я уже вижу, как начали что-то готовить.

Метр Жак спустился в свою нору, тотчас же вернулся с карабином в руках и самым тщательным образом проверил запал.

Затем он исчез за деревьями.

Поляна между тем становилась все оживленнее; своим живописным видом она заслуживает отдельного описания.

В подземном убежище был разведен большой костер, и сквозь отверстие люка он отбрасывал на кусты самые странные и фантастические блики.

На огне готовился ужин для мятежников, а те разбрелись по поляне: одни, стоя на коленях, молились, другие, сидя, пели вполголоса народные песни, и жалобные протяжные мелодии необычайно гармонировали с окружающим пейзажем. Два бретонца, лежавшие на животах у самого отверстия в убежище и освещенные отблесками костра, играли в кости (каждая сторона их была окрашена в свой цвет), пытаясь выиграть друг у друга несколько монет, в то время как другой парень (у него было бледное и желтое от лихорадки лицо, по которому можно узнать обитателя болот) усердно, но без особого успеха, старался очистить от толстого слоя ржавчины ствол и ударный механизм старого карабина.

Уже успев привыкнуть к подобным сценам, Обен не смотрел по сторонам. Триго приготовил ему из листьев некое подобие ложа. Устроившись на этом импровизированном матраце, Обен курил трубку с таким невозмутимым видом, словно находился в своем трактире в Монтегю.

Вдруг ему показалось, что он услышал отдаленный сигнал тревоги: протяжный и зловещий крик лесной совы.

Куцая Радость тихо свистнул, предупреждая находившихся на поляне об опасности, и тут же в тысяче шагов от них прозвучал выстрел.

В один миг костер был залит водой из ведер, припасенных заранее специально на такой случай, решетка с землей опустилась, люк закрылся, а братья-кролики метра Жака, в том числе и Обен Куцая Радость, которого его приятель взял на плечи, бросились врассыпную в ожидании сигнала от своего предводителя, чтобы начать действовать.

XIV ОБ ОПАСНОСТИ, КОТОРОЙ МОЖНО ПОДВЕРГНУТЬСЯ В ЛЕСУ, ЕСЛИ НАХОДИШЬСЯ В ДУРНОЙ КОМПАНИИ

Было уже около семи часов вечера, когда Малыш Пьер вместе с бароном Мишелем, сопровождавшим его после смерти бедного Бонвиля, покинул хижину, где в любой момент с ним могло произойти несчастье.

Можно понять глубокое и искреннее волнение Малыша Пьера, когда он переступил порог комнаты, где за его спиной осталось лежать холодное и бездыханное тело мужественного молодого человека, с кем он познакомился всего несколько дней назад, а относился к нему словно к давнему другу.

При мысли, что теперь ему предстоит в одиночку преодолевать трудности пути, которые бедный Бонвиль делил с ним вот уже четыре или пять дней, его храброе сердце сжалось: королевская рать потеряла только одного своего бойца, а Малышу Пьеру показалось, что он потерял целую армию!

Это было лишь первое зернышко кровавых семян, брошенных в землю Вандеи, и Малыш Пьер задавался тревожным вопросом: принесет ли посев что-нибудь другое, кроме траура и запоздалых сожалений, по крайней мере на этот раз?

Малыш Пьер не распорядился о похоронах своего товарища, боясь обидеть Марианну; какими бы странными ему ни показались убеждения этой женщины, он смог по-настоящему оценить ее возвышенные чувства и понять, что под суровой внешностью кроется добрая и глубоко религиозная душа.

Когда Мишель подвел лошадь к двери, он напомнил Малышу Пьеру, что дорога каждая секунда и их ждут друзья; Малыш Пьер, обернувшись к вдове Паскаля Пико, протянул ей руку.

— Как мне отблагодарить вас за то, что вы для меня сделали? — спросил он.

— Я ничего для вас не сделала, — ответила Марианна, — не изменив клятве, я лишь выполнила свой долг.

— Как, — спросил Малыш Пьер со слезами на глазах, — вы даже не хотите принять от меня вознаграждение?

— Раз вы так настаиваете, — ответила вдова, — то, когда вы будете молиться за тех, кто умрет за вас, не забудьте помянуть в своих молитвах и имена тех, кто был убит по вашей вине.

— Вы считаете, что я пользуюсь каким-то особым расположением у Бога? — произнес Малыш Пьер, невольно улыбнувшись сквозь слезы.

— Да, потому что, как мне кажется, судьбой вам предначертано страдать.

— Возьмите хотя бы вот это, — произнес Малыш Пьер, снимая с шеи медальон на тонком черном шелковом шнурке, — он сделан всего-навсего из серебра, но его освятил в моем присутствии сам папа римский и, отдавая, сказал, что Бог выполнит все пожелания, если они будут обращены к этому медальону, лишь бы они были справедливы и благочестивы.

Марианна, взяв в руки медальон, произнесла:

— Спасибо. С этим медальоном я буду молить Бога о том, чтобы он отвел от нашего края гражданскую войну и сохранил наше величие и свободу.

— Хорошо! — ответил Малыш Пьер. — Вторая половина вашего пожелания полностью совпадает с моими стремлениями.

И с этими словами с помощью Мишеля он вскочил на лошадь, которую молодой человек держал под уздцы.

Затем, кивнув на прощание вдове, они исчезли за забором.

Малыш Пьер некоторое время ехал, низко опустив голову, во власти глубоких и невеселых раздумий, покачиваясь в такт движениям лошади.

Наконец, сделав над собой усилие и словно пытаясь стряхнуть с сердца тоску и печаль, он обернулся к шедшему рядом Мишелю.

— Сударь, — произнес он, — то, что я знаю о вас, позволяет вам полностью доверять: во-первых, вы предупредили вчера о приближении солдат к замку Суде; во-вторых, вы прибыли сегодня за мной по поручению маркиза и его прелестных дочерей; мне только остается узнать главное — ваше имя. В силу известных обстоятельств у меня не так много друзей, чтобы я мог позволить себе разбрасываться ими.

— Я барон Мишель де ла Ложери, — ответил молодой человек.

— Де ла Ложери? Послушайте, сударь, мне кажется, что я не в первый раз слышу это имя.

— Именно так, сударыня, — ответил молодой барон, наш бедный Бонвиль сопровождал ваше высочество к моей матери…

— Постойте, что вы такое говорите? «Ваше высочество»? К кому это вы обращаетесь? Здесь нет вашего высочества, перед вами бедный крестьянин по имени Малыш Пьер.

— Сущая правда; пусть Мадам извинит меня…

— Опять?

— Так вот, бедняга Бонвиль сопровождал вас к моей матери, когда я имел честь вас встретить и отвести в замок Суде.

— Таким образом, я вам уже трижды обязан. О! Как ни велики услуги, которые вы мне оказали, я не боюсь показаться неблагодарным, ибо надеюсь, что настанет день, когда смогу щедро вознаградить вас за все.

Мишель пробормотал что-то в ответ, но его собеседник не расслышал его слов. Однако было бы ошибочно сказать, что на молодого человека не произвела впечатления речь Малыша Пьера, и с этой минуты, хотя он изо всех сил старался не нарушить полученный приказ, он с удвоенной заботой и почтением стал относиться к тому, кого сопровождал.

— Но мне кажется, — нарушил молчание Малыш Пьер после некоторого раздумья, — из слов господина Бонвиля я понял, что ваша семья не разделяет роялистские взгляды.

— Именно так, суда… госпо…

— Зовите меня Малыш Пьер или же не зовите меня никак — тогда вы никогда не попадете в неловкое положение. Итак, я имею честь ехать рядом с вами потому, что ваши политические взгляды изменились?

— Что произошло очень быстро! В моем возрасте политические взгляды, оставаясь на уровне чувств, еще не успевают стать убеждениями.

— Вы еще слишком молоды, — произнес Малыш Пьер, взглянув на своего проводника.

— Мне скоро пойдет двадцать первый год.

Малыш Пьер вздохнул.

— Прекрасный возраст, — сказал он, — чтобы любить и сражаться.

Из груди молодого барона вырвался глубокий вздох, на что тут же обратил внимание Малыш Пьер и едва заметно улыбнулся.

— Ах! — снова заговорил Малыш Пьер. — По этому вздоху я понял причину вашего перехода в другой лагерь, о чем мы только что говорили! Могу поспорить, что тут не обошлось без прекрасных женских глазок, а если бы солдатам Луи Филиппа вздумалось вас обыскать, они бы наверняка нашли у вас платок, особенно дорогой вам тем, что вышит ее рукой, а не из-за символики его цвета.

— Могу вас заверить, сударыня, — пробормотал Мишель, — причина в другом.

— Не надо, вам вовсе не надо оправдываться: господин Мишель, вы совершили поистине рыцарский поступок. Хотя бы потому, что мы обязаны женщинам своим рождением или хотим на них походить, и нам не следует забывать, что герои почитали прекрасных дам почти так же, как Бога и короля, соединяя всех троих в одном девизе. Теперь вы больше не будете стыдиться вашего чувства? Ведь именно ваша влюбленность вызывает у меня наибольшую симпатию к вам. Клянусь чревом Христовым, как говаривал Генрих Четвертый, что с армией из двадцати тысяч влюбленных я бы легко покорил не только Францию, но и весь мир! Теперь вам остается назвать имя вашей красавицы, господин барон де ла Ложери.

— О! — вздохнул Мишель с самым сконфуженным видом.

— А! Вы очень скрытны, молодой человек! Примите мои комплименты; это качество тем более ценно в наши дни, что оно встречается все реже и реже; однако поверьте мне, барон, что вашему спутнику можно довериться, если вы предупредите, что не следует разглашать ваш секрет. Хотите, я вам помогу? Могу поспорить, что мы направляемся навстречу даме вашего сердца?

— Вы не ошиблись, — ответил Мишель.

— Поспорим, что она не кто иная, как одна из прекрасных амазонок Суде?

— О мой Бог, кто вам мог об этом сказать?

— Поздравляю вас, мой юный друг. У каждой из этих Волчиц, как их тут зовут, храброе и благородное сердце, способное составить счастье тому, кто ее выберет, как мне кажется. Вы богаты, господин де ла Ложери?

— Увы, да, — ответил Мишель.

— Тем лучше, а вовсе не «увы», ибо вы можете обеспечить вашей жене безбедное существование, что, по моему мнению, уже великое счастье. Хотя во всякой любовной истории необходимо преодолевать определенные трудности, и, если Малыш Пьер сможет вам оказаться в чем-то полезным, вы смело можете рассчитывать на его помощь: он будет только счастлив, если вас так отблагодарит за оказанные ему услуги. Но мне кажется, что кто-то идет нам навстречу; убедитесь в этом сами.

И действительно, послышались шаги.

Хотя путник еще находился на некотором расстоянии от них, до беглецов донеслись его приближавшиеся шаги.

— По-моему, он один, — произнес Малыш Пьер.

— Да, но это вовсе не значит, что нам не надо его остерегаться, — ответил барон. — Я прошу вашего позволения занять место на лошади рядом с вами.

— Охотно, вы уже утомились?

— Нет, нисколько! Только меня здесь все знают, и любой заподозрит что-нибудь неладное, если увидит, что я иду пешком и веду под уздцы лошадь, на которой сидит простой крестьянин, как Аман вел Мардохея.

— Браво! Вы, как всегда, правы, и я склоняюсь к мысли, что из вас кое-что получится.

Малыш Пьер спустился на землю, а Мишель проворно прыгнул в седло, и уже затем Малыш Пьер скромно сел позади.

Они еще не успели как следует устроиться на лошади, как в шагах тридцати от них появился человек, направлявшийся в их сторону; увидев их, он остановился.

— О-о! — воскликнул Малыш Пьер. — Похоже, что если мы и боимся прохожих, то вот прохожий, который боится нас.

— Кто идет? — крикнул громко Мишель.

— А! Господин барон! — ответил человек, приближаясь к ним. — Черта с два я ожидал встретиться с вами на дороге в такое время!

— Вы не ошиблись, когда сказали, что вас здесь все знают, — заметил, рассмеявшись Малыш Пьер.

— О да, к несчастью, — ответил Мишель таким тоном, что Малыш Пьер понял: им грозит опасность.

— Кто этот человек? — спросил Малыш Пьер.

— Куртен, мой арендатор; мы подозреваем, что именно он выдал вас, когда вы находились у Марианны Пико.

Затем он поспешно произнес повелительным тоном, давая понять своему спутнику, что нельзя медлить:

— Спрячьтесь за моей спиной.

Малыш Пьер тут же выполнил его просьбу.



— Куртен, это вы? — воскликнул Мишель, пока Малыш Пьер старался получше укрыться за ним.

— Да, — ответил арендатор.

— А вы сами откуда идете? — спросил Мишель.

— Из Машкуля, куда я ходил купить вола.

— А где же он? Что-то я его не вижу.

— Покупка сорвалась. Из-за проклятой политики торговля совсем стала никудышной и на рынке уже ничего нельзя купить, — сказал Куртен, стараясь разглядеть в темноте лошадь, на которой сидел молодой человек.

Затем, видя, что Мишель не собирался продолжить разговор, Куртен добавил:

— А вы, господин барон, как мне кажется, направляетесь в сторону, противоположную Ла-Ложери.

— Здесь нет ничего удивительного: я еду в Суде.

— Позвольте мне заметить, что вы немного сбились с пути!

— О! Я знаю; но, полагая, что дорога сейчас усиленно охраняется, я предпочел сделать крюк.

— В таком случае, если вы действительно направляетесь в Суде, — сказал Куртен, — я считаю своим долгом дать вам совет.

— Какой? Если совет идет от чистого сердца, я с радостью его приму.

— Вы там застанете пустую клетку: птичка улетела.

— Ба!

— Да, господин барон, вам не в ту сторону надо ехать, чтобы поймать птичку, за которой вы охотитесь.

— Куртен, кто тебе об этом сказал? — спросил Мишель, стараясь сделать так, чтобы его лошадь грудью все время находилась напротив его собеседника, скрывая Малыша Пьера.

— Кто мне сказал? — заметил Куртен. — Черт возьми! Да я видел собственными глазами, как вся эта про́клятая Богом шайка проехала мимо по дороге на Гран-Ланд.

— А солдаты пошли в том же направлении? — спросил молодой человек.

Подумав, что молодой человек задал вопрос, который мог бы вызвать подозрения, Малыш Пьер ущипнул Мишеля за руку.

— Солдаты? — переспросил Куртен. — И вы тоже боитесь солдат? В таком случае я бы не советовал вам ехать этой ночью по равнине, потому что вы шагу не сделаете, чтобы не наткнуться на их штыки. Господин Мишель, вы бы лучше…

— Что, по-твоему, я должен сделать? Скажи, и, если твой совет покажется мне разумным, я непременно воспользуюсь им.

— Возвращайтесь со мной в Ла-Ложери и обрадуйте вашу матушку! С тех пор как она узнала, что вы уехали из дома с дурными намерениями, она горюет не переставая.

— Метр Куртен, — заметил Мишель, — позвольте мне также дать вам совет.

— Какой, господин барон?

— Вы бы лучше помолчали.

— Нет, я не стану молчать, — ответил арендатор, всем своим видом показывая, что он весь в мучительных переживаниях. — Нет, мне слишком тяжело смотреть, как молодой хозяин подвергает свою жизнь опасности из-за какой-то…

— Замолчите, Куртен!

— Из-за какой-то проклятой Волчицы, на которую не польстился бы я, сын простого крестьянина!

— Презренный, да замолчишь ли ты, наконец! — воскликнул молодой человек, замахиваясь на Куртена хлыстом, что был в его руке.

Этот несомненно спровоцированный Куртеном жест заставил лошадь тронуться с места, и мэр Ла-Ложери увидел перед собой двух всадников.

— Простите, господин барон, я не хотел вас обидеть, — плаксивым тоном произнес он. — Простите меня, но вот уже две ночи, как я не могу заснуть и думаю только об этом.

Малыш Пьер вздрогнул: в голосе мэра Ла-Ложери он снова различил те же слащавые и фальшивые нотки, которые он уже слышал в хижине вдовы Пико и которые повлекли за собой весьма печальные события. Он во второй раз подал знак Мишелю, словно хотел сказать: «Надо во что бы то ни стало поскорее избавиться от этого человека».

— Ладно, — произнес Мишель, — вы идите своей дорогой, а мы поедем своей.

Куртен сделал вид, что лишь сейчас заметил за спиной молодого барона еще одного человека.

— Ах, Боже мой! — воскликнул он. — Что я вижу? Вы не один?.. А! Я понимаю, господин барон, что мои слова вас больно задели. Кем бы вы ни были, господин, но вы мне кажетесь на вид несомненно более благоразумным, чем ваш юный друг. Помогите же мне ему доказать, что он ничего не выиграет, если бросит вызов закону и силе, которой располагает правительство, чтобы угодить, по всей вероятности, Волчицам.

— Еще раз, Куртен, — произнес Мишель, и в голосе его прозвучала настоящая угроза, — убирайтесь! Я волен поступать, как считаю нужным, а вы слишком много на себя берете, осуждая мое поведение.

Однако Куртен, чья слащавая навязчивость нам уже известна, похоже, и не собирался уходить, прежде чем не рассмотрит таинственного незнакомца, сидевшего за спиной молодого хозяина и старательно отворачивавшего от него свое лицо.

— Постойте, — произнес он, придавая своему голосу самый благодушный тон, — завтра вы будете вести себя так, как вам только заблагорассудится, но сегодня, по крайней мере, вам следует ночевать на вашей ферме вместе с вашим напарником, не знаю, кто он: мужчина или женщина. Клянусь вам, господин барон, сегодня ночью опасно оставаться под открытым небом.

— Ни мне, ни моему спутнику опасность не грозит, ибо мы политикой не занимаемся… Куртен, что вы делаете с моим седлом? — продолжил молодой человек, заметив непонятное ему движение арендатора.

— Ничего, господин Мишель, ничего, — ответил Куртен с самым любезным видом, — итак, вы не желаете ни прислушаться к моим советам, ни внять моим просьбам?

— Нет; идите своей дорогой, а мы продолжим свой путь.

— Пусть будет по-вашему! — заметил вкрадчивым голосом арендатор. — И да хранит вас Бог! Только запомните: ваш бедный Куртен сделал все возможное, что от него зависело, чтобы предупредить несчастье, которое может с вами произойти.

И с этими словами Куртен решился наконец сойти на обочину дороги. Пришпорив коня, Мишель поспешил скрыться с его глаз.

— Быстрее! Быстрее! — воскликнул Малыш Пьер. — Да, я узнал человека, повинного в смерти бедного Бонвиля! Едем поскорее отсюда: этот человек приносит несчастье!

Молодой барон снова пришпорил коня, но не успела лошадь перейти на галоп, как седло начало сползать вниз и оба наездника тяжело упали на придорожные камни.

Первым вскочил на ноги Малыш Пьер.

— Вы не ушиблись? — спросил он Мишеля, в свою очередь поднимавшегося с земли.

— Нет, — ответил молодой человек, — я только не могу понять, как…

— Как мы упали? Какое это имеет значение? Упали, и все. Надо как можно быстрее подтянуть подпругу.

— Ай! — воскликнул Мишель, уже поднявший седло на спину лошади. — Оба ремня лопнули в одном и том же месте.

— Скажите лучше, что их подрезали, — заметил Малыш Пьер. — Это не что иное, как проделки вашего проклятого Куртена, и ничего хорошего нам это не сулит. Смотрите сюда…

Малыш Пьер потянул за руку Мишеля, и тот, обернувшись в сторону, куда показывал Малыш Пьер, разглядел в долине в получетверти льё от них три или четыре мерцавших в ночи огонька.

— Это бивак, — сказал Малыш Пьер. — Если этот негодяй что-нибудь заподозрил, а это несомненно так, ибо он пошел в том направлении, он и во второй раз пустит по нашему следу красные штаны.

— Как?! Вы думаете, что он осмелится, зная, что с вами я, его хозяин?..

— Мне ли не предполагать самое худшее, господин Мишель.

— Вы правы, лучше не полагаться на случай.

— Раз так, нам следует свернуть с проселочной дороги.

— Я так же подумал.

— Сколько времени понадобится, чтобы пешком добраться до места, где нас ожидает маркиз?

— Не менее часа, и нам нельзя терять ни минуты.

— А что нам делать с лошадью маркиза? Мы не сможем ее провести через изгородь.

— Набросить ей поводья на шею, и она вернется в свою конюшню, а если на нее наткнутся наши друзья, они сразу догадаются, что с нами приключилось нечто непредвиденное, и отправятся нас искать… Но тише!

— Что?

— Вы ничего не слышите? — спросил Малыш Пьер.

— Да, до меня донесся топот копыт лошади, скачущей в сторону бивака.

— Какие вам еще надо доказательства того, что ваш славный арендатор перерезал подпругу лошади? Бежим скорее, мой бедный барон!

— Но, если мы оставим здесь лошадь и ее найдут наши преследователи, они тут же догадаются, что всадники далеко не ушли и находятся где-то рядом.

— Подождите, — сказал Малыш Пьер, — я кое-что придумал…

— Что?

— Так делают в Италии… На скачках barberi[5], да, именно так. Господин Мишель, вы должны последовать моему примеру.

— Приказывайте.

И Малыш Пьер принялся за работу.

Тонкими и нежными руками, рискуя исколоть себе пальцы, он наломал в соседних зарослях несколько веток колючего терновника и остролиста и сложил их вместе, а так как Мишель делал то же, что и он, у них получилось две небольшие охапки.

— Для чего они вам понадобились? — спросил Мишель.

— Оторвите уголок носового платка, на котором вышит ваш вензель, а оставшуюся часть дайте мне.

Мишель выполнил все, что от него попросили.

Малыш Пьер разорвал пополам платок и скрепил каждую охапку.

Затем он привязал одну из них к длинной и шелковистой гриве лошади, а другую — к хвосту.

Почувствовав, как вонзаются в кожу колючки, несчастная лошадь стала брыкаться и вставать на дыбы.

И молодой барон наконец понял.

— А теперь, — сказал Малыш Пьер, — снимите с нее уздечку, чтобы она не сломала себе шею, и отпустите ее.

Едва освободившись от своих пут, конь заржал, резко встряхнул гривой и хвостом и вихрем бросился вперед, так что искры посыпались из-под копыт.

— Браво! — сказал Малыш Пьер. — А теперь поднимите седло и поскорее спрячемся.

И он скрылся в зарослях вместе с Мишелем, который нес в руках седло и уздечку.

Там они присели и прислушались.

До них донесся галоп лошади, отдававшийся эхом от дорожных камней.

— Вы слышите? — произнес удовлетворенным тоном барон.

— Да, но слышим не только мы, — ответил Малыш Пьер. — А вот и эхо!

XV ГЛАВА, В КОТОРОЙ МЕТР ЖАК ДЕРЖИТ СЛОВО, ДАННОЕ ИМ ОБЕНУ КУЦАЯ РАДОСТЬ

В самом деле, шум, который донесся до барона Мишеля и Малыша Пьера с той стороны, куда направился Куртен, постепенно превратился в нараставший громкий гул. Минуты две спустя дюжина егерей, скакавших вдогонку за беглецами или, скорее, спешивших на цокот копыт лошади маркиза де Суде, которая сопровождала свой бешеный бег яростным ржанием, пронеслись галопом в десяти шагах от Малыша Пьера и его спутника, и они, по мере того как всадники удалялись, приподнимались из своей засады, провожая их взглядом.

— Хорошо скачут, — сказал Малыш Пьер, — но весьма сомневаюсь, что они ее догонят.

— Тем более, — ответил барон, — что они направляются прямо к тому месту, где нас поджидают друзья; а маркиз, как мне показалось, был сегодня в таком боевом настроении, что наверняка на их пути возникнут препятствия для дальнейшего продвижения вперед.

— Значит, сражение! — заметил Малыш Пьер. — Вчера испытание водой, сегодня — огнем; мне так больше по душе!

И он попытался увлечь за собой барона Мишеля в ту сторону, где, по его предположениям, должна была произойти схватка с противником.

— О нет, нет, — запротестовал Мишель, — прошу вас, не ходите туда!

— Неужели вам, барон, не хочется сразиться на глазах у вашей красавицы? Ведь она же там!

— Я надеюсь, — произнес с грустью в голосе молодой человек, — но вы же видите, что солдаты прочесывают местность во всех направлениях, и они тут же примчатся, стоит только раздаться выстрелам; тогда мы можем попасть им в руки, а я, если бесславно завершу порученное мне дело, никогда не осмелюсь показаться на глаза маркиза.

— Скажите лучше — его дочерей.

— Да, конечно.

— Тогда обещаю слушаться, чтобы не поссорить вас с вашей прекрасной подругой.

— Спасибо, спасибо, — произнес Мишель, порывистым движением схватив Малыша Пьера за руки.

Затем, тут же спохватившись, он стал просить прощение за допущенную оплошность.

— О, простите, — сказал он, отступив на шаг назад.

— Ничего! — ответил Малыш Пьер. — Не обращайте внимания. А где же маркиз де Суде приготовил мне ночлег?

— На одной из моих ферм.

— Надеюсь, что не на ферме Куртена?

— Нет, на другой; она стоит на отшибе и затерялась в лесу по другую сторону от Леже… Вы знаете, где жил Тенги?

— Да, и вы можете меня туда отвести?

— Конечно.

— Меня совсем не убедила ваша самоуверенность; мой бедный Бонвиль тоже утверждал, что прекрасно знает все дороги в лесу, но это не помешало ему, однако, заблудиться.

Малыш Пьер со вздохом прошептал:

— Бедный Бонвиль!.. Увы! Если бы он не сбился с пути, то, возможно, остался бы жив.

Воспоминания о недавнем прошлом снова настроили Малыша Пьера на сентиментальный лад; он вновь оказался во власти грустных мыслей, с которыми покидал дом, где с ним случилась беда, стоившая жизни его проводнику. Малыш Пьер замолчал и, кивнув в знак согласия, пошел за своим новым спутником, односложно отвечая на его редкие вопросы.

Что же касалось Мишеля, то он выполнял свои новые обязанности с необычайной для него охотой и рвением. Свернув налево, он пересек равнину и вышел к речке, в которой не раз в детстве ловил раков; она протекала через всю долину Ла-Бената, а затем поворачивала на юг, чтобы направить свои воды на север и впасть в Булонь под Сен-Коломбеном.

Берега речки с раскинувшимися рядом лугами представляли собой для путников надежную и удобную дорогу. Мишель какое-то время шел по берегу, неся Малыша Пьера на плечах, как это делал до него бедняга Бонвиль.

Пройдя около километра, он снова свернул налево, поднялся на холм и оттуда показал Малышу Пьеру на темневший внизу лесной массив Тувуа.

— Это и есть ваша ферма? — спросил Малыш Пьер.

— Нет, нам надо сначала пройти через весь лес Тувуа, и не пройдет и три четверти часа, как мы до нее доберемся.

— А лес Тувуа для нас безопасен?

— По всей вероятности, да: солдатам хорошо известно, что в наших лесах ночью лучше не показываться.

— А вы не боитесь заблудиться?

— Нет, мы не будем углубляться в лесную чащу и войдем в нее только после того, как отыщем дорогу, ведущую из Машкуля в Леже; продвигаясь по восточной опушке леса, мы обязательно на нее выйдем.

— А потом?

— Потом нам останется только идти по ней все время в гору.

— Ну, так вперед! — оживился Малыш Пьер. — Да, я должен признать, мой молодой друг, что вы хорошо справляетесь с обязанностями проводника. И, честное слово, за Малышом Пьером не пропадет. Он не забудет вашей отваги и преданности. А вот и тропинка. Она, случайно, не та, что мы ищем?

— Ее можно сразу узнать: справа должен стоять столб… А вот и он! Да, мы вышли именно на нее. А теперь, Малыш Пьер, мне кажется, что в эту ночь вы будете спокойно спать.

— Тем лучше, — произнес со вздохом Малыш Пьер, — ибо должен вам признаться, что пережитые за день потрясения никак не сняли усталости, накопленной за прошлую ночь.

Не успел Малыш Пьер договорить, как на обочине дороги выросла чья-то темная человеческая фигура и одним прыжком оказалась рядом с ним. Грубо схватив его за воротник, незнакомец воскликнул громовым голосом:

— Остановитесь или вы покойник!

Мишель бросился на помощь своему молодому спутнику и ударил нападавшего свинцовым набалдашником хлыста.

Однако благородное заступничество чуть не стоило ему жизни.

Не выпуская из рук Малыша Пьера, незнакомец выхватил из-за пазухи пистолет и выстрелил в барона Мишеля.

На его счастье, Малыш Пьер, несмотря на свой тщедушный вид, был отнюдь не столь робким, как рассчитывал человек с пистолетом; увидев его жест, он резким движением отвел руку со смертоносным оружием, и пуля, которая, не сделай он этого движения, несомненно бы прострелила грудь барона Мишеля, лишь задела его плечо.

Увидев, что Мишель не испугался выстрела, нападавший выхватил из-за пояса второй пистолет. Но тут из-за кустов выскочили двое его сообщников и напали на барона сзади.

Поняв, что барон больше не представлял для него опасности, первый нападавший сказал своим товарищам:

— Пристрелите-ка этого парня! А когда покончите с ним, займетесь другим.

— Но скажите, — бесстрашно произнес Малыш Пьер, — по какому это праву вы нас задержали?

— Вот по какому, — ответил мужчина, показывая на перекинутый за плечом карабин. — А почему? Скоро узнаете. Свяжите покрепче парня с хлыстом; ну а этого, — добавил он, презрительно посмотрев на Малыша Пьера, — не надо: он и так далеко не убежит.

— Но скажите же наконец куда вы нас ведете? — спросил Малыш Пьер.



— О! Вы слишком любопытны, мой юный друг, — ответил мужчина.

— Но все же?..

— Эй, черт возьми! Идите вперед, раз вы такой любопытный. Сейчас вы все увидите собственными глазами.

И мужчина, взяв за руку Малыша Пьера, повел его за собой в лесную чащу, а по-прежнему яростно сопротивлявшегося Мишеля подтолкнули в лес сообщники первого нападавшего.

Они прошагали минут десять, прежде чем выйти на поляну, которую, как мы знаем, избрал Жак, предводитель мятежников, местом расположения своего отряда, ибо, свято выполняя данное Куцей Радости обещание, он задержал двух первых встреченных путников, по воле случая оказавшихся в этот час на дороге, и именно его пистолетный выстрел привел в движение лагерь мятежников, что мы и наблюдали в конце одной из предыдущих глав.

XVI ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО НЕ ВСЕ ЕВРЕИ РОДОМ ИЗ ИЕРУСАЛИМА И НЕ ВСЕ ТУРКИ — ИЗ ТУНИСА

— Эй! Братья-кролики! — крикнул метр Жак, выйдя на поляну.

На его голос из-за кустов, зарослей и мелкого кустарника, куда они попрятались, услышав сигнал тревоги, на поляну высыпали лесные братья и, насколько им позволяла темнота, с любопытством стали разглядывать пленников.

Но так как в потемках мало что можно было рассмотреть, один из мятежников спустился в землянку, зажег две сосновые лучины и, вернувшись, поднес их к лицам Малыша Пьера и его спутника.

Метр Жак занял свое обычное место, присев на ствол дерева, и повел разговор с Обеном Куцая Радость, делясь впечатлениями о задержании путников так же неторопливо, как вернувшийся с ярмарки крестьянин рассказывает своей жене о том, как он торговался на базаре.

Мишель, взволнованный нападением и полученным ранением, сидел или, вернее, лежал на траве; стоя рядом с ним, Малыш Пьер рассматривал, не без некоторого отвращения, лица бандитов; никто не чинил ему в этом препятствий, ибо, удовлетворив свое любопытство, они вернулись к прерванным тревогой занятиям, то есть к пению псалмов, игре в кости, сну или чистке оружия.

Однако за игрой, выпивкой, песнями, молитвами, чисткой ружей, карабинов или пистолетов они ни на мгновение не упускали из поля зрения узников, помещенных для большей надежности в центр поляны.

И только переведя взгляд с бандитов на своего спутника, Малыш Пьер заметил, что тот ранен.

— О! Мой Бог! — воскликнул он, увидев кровь, сочившуюся из его плеча и уже начинавшую стекать на кисть руки. — Вы ранены?

— Мне кажется, что да, суда… госпо…

— О! Ради Бога, до тех пор пока я не разрешу, только «Малыш Пьер»! Вам очень больно?

— Нет, вначале мне показалось, что меня ударили палкой по плечу, а теперь — что занемела вся рука.

— Попробуйте ею пошевелить.

— О! Во всяком случае, кость не перебита. Вот видите!

И в самом деле, он довольно легко пошевелил рукой.

— Ну что ж, тем лучше! Вот чем вы наверняка покорите сердце вашей возлюбленной, ну а если ей будет недостаточно такого свидетельства вашего благородного поведения, обещаю, что окажу вам необходимую помощь. У меня есть все основания считать, что мое вмешательство принесет вам пользу.

— О, какая вы добрая!

— Какой я добрый! Добрый! Добрый! Несчастный, не забывайте больше никогда!

— Да, Малыш Пьер, чтобы вы ни приказали мне после подобного обещания, даже если речь пойдет о том, чтобы встать во весь рост перед батареей из ста пушек, я не задумаюсь ни на секунду. Ах! Если бы вы поговорили с маркизом де Суде, я был бы самым счастливым человеком на свете!

— Не размахивайте рукой: вы не даете остановиться кровотечению. Ах! Кажется, вы больше всего опасаетесь именно маркиза. Хорошо, я переговорю о вас с этим страшным для вас человеком; слово… Малыша Пьера; только сейчас, пока нас оставили в покое, — продолжил Малыш Пьер, оглянувшись по сторонам, — поговорим-ка лучше о наших делах. Куда нас привели и кто эти люди?

— У них вид шуанов, — ответил Мишель.

— Чтобы шуаны нападали на безоружных путников? Это невозможно.

— Между тем такое случается.

— О!

— И, если до сих пор такое случалось нечасто, то боюсь, что отныне это войдет у них в привычку.

— И что они собираются с нами делать?

— Сейчас узнаем. Что-то они зашевелились, определенно сейчас займутся нашими особами.

— Ах! Подумать только, — заметил Малыш Пьер, — мне угрожает опасность от моих же сторонников. Но пока помолчим!

Мишель жестом дал понять, что на него можно положиться.

Как справедливо заметил молодой барон, метр Жак, посоветовавшись с Обеном Куцая Радость и несколькими сообщниками, приказал привести задержанных.

Малыш Пьер уверенным шагом направился к дереву, на котором сидел предводитель бандитов; однако раненому Мишелю, к тому же со связанными руками, было трудно встать на ноги, и ему потребовалось несколько больше времени, чтобы выполнить приказ. Увидев это, Обен Куцая Радость кивнул Вшивому Триго, и тот, схватив молодого человека за пояс, поднял его с такой же легкостью, как будто это был трехлетний ребенок, и, поднеся к метру Жаку, сделал так, чтобы Мишель оказался в той же позе, в какой был до того, для чего ловким движением поставил его на ноги, а затем, шлепнув пониже спины, заставил сесть на землю.

— Грубиян! — прошептал Мишель, от боли утративший природную робость.

— Вы невежливы, — произнес метр Жак, — да, я повторяю, вы невежливы, господин барон Мишель де ла Ложери! И этот славный малый не заслужил таких слов. Ладно, перестанем заниматься пустяками и займемся настоящим делом.

Затем, окинув Мишеля более пристальным взглядом, он спросил:

— Я не ошибся, вы действительно барон Мишель де ла Ложери?

— Да, — коротко ответил Мишель.

— Хорошо! А что вы делали в лесу Тувуа на дороге в Леже в такое позднее время?

— Я бы мог ответить, что не обязан перед вами отчитываться и что дороги свободны для всех.

— Но вы не станете так отвечать, господин барон.

— Почему?

— Потому что, не в обиду вам будет сказано, вы слишком умный человек, чтобы сделать подобную глупость.

— Как так?

— Вы же видите, что вам придется отвечать, ибо здесь задаю вопросы я; для вас также не секрет, что дороги отнюдь не свободны, раз вас остановили.

— Пусть так, я не буду с вами спорить. Я направлялся на ферму Ла-Банлёвр, а она, как вам известно, располагается рядом с лесом Тувуа, где мы находимся.

— Прекрасно, господин барон, мы с вами договоримся, если вы и дальше будете отвечать в том же духе. А теперь скажите, почему барон де ла Ложери, у которого в конюшнях много отличных лошадей и добротных карет на все случаи жизни, вдруг решил отправиться в дальнюю дорогу словно простой мужлан, как это приходится делать нам?

— У нас была лошадь, но она ускакала, когда мы с нее свалились, а мы не смогли ее догнать.

— Замечательно. А сейчас, господин барон, надеюсь, что вы сообщите нам все, что мы еще не знаем.

— Я?

— Да. Господин барон, что нового?

— А что происходящее в наших местах может вас интересовать? — спросил Мишель, еще не разобравшийся, с кем имеет дело, и не решивший, как отвечать на заданные вопросы.

— Рассказывайте обо всем по порядку, господин барон, — продолжил метр Жак, — пусть вас не волнует, будет ли это полезным для меня или нет. Ну, поройтесь хорошенько в памяти. Кого вы встретили на своем пути?

Мишель в замешательстве взглянул на Малыша Пьера.

Метр Жак перехватил его взгляд и, тут же подозвав Вшивого Триго, приказал ему встать между двумя задержанными, словно Стена в пьесе «Сон в летнюю ночь».

— Хорошо, — продолжал Мишель, — мы повстречали тех, кого уже три дня можно увидеть в любое время суток на всех окрестных дорогах вокруг Машкуля: солдат.

— И они, безусловно, с вами говорили?

— Нет.

— Как нет? Они пропустили вас, не задав ни одного вопроса?

— Нам удалось избежать встречи с ними.

— Ба! — заметил метр Жак с сомнением в голосе.

— Отправившись в поездку по своим делам, мы были вовсе не настроены вмешиваться в дела других.

— А кто этот молодой человек?

Малыш Пьер поспешил ответить прежде чем Мишель успел открыть рот.

— Я, — произнес он, — слуга господина барона.

— В таком случае, мой друг, — заметил метр Жак, обращаясь к Малышу Пьеру, — вы очень плохой слуга; по правде говоря, такому крестьянину, как я, становится не по себе, когда он видит слугу, отвечающего за своего хозяина; тем более что его еще ни о чем не спрашивали.

Затем он снова обратился к Мишелю.

— Так этот юноша ваш слуга? — спросил метр Жак. — Он выглядит смышленым!

И предводитель мятежников с особым вниманием оглядел Малыша Пьера, в то время как один из его подручных освещал факелом его лицо.

— Послушайте, что вы от нас хотите? — спросил Мишель. — Если вам нужен мой кошелек, я с ним расстанусь без особого сожаления; вот, возьмите его, только позвольте нам продолжить путь.

— Фи! — ответил метр Жак. — Если бы я был такого же благородного происхождения, как вы, господин Мишель, то потребовал бы от вас объяснений за подобное оскорбление. Так вы нас принимаете за бандитов с большой дороги? Однако вы нам совсем не польстили, и, если бы я не боялся предстать перед вами в невыгодном свете, я бы вам показал, на что способен; но вы ведь не занимаетесь политикой… Ваш папаша, которого, впрочем, я немного знал, весьма ею интересовался и сколотил на ней свое состояние; признаюсь, что предполагал встретить в вашем лице ярого сторонника его величества Луи Филиппа.

— И вы бы ошиблись, уважаемый господин, — вмешался в разговор Малыш Пьер, — господин барон, напротив, ярый сторонник Генриха Пятого.

— Вы сказали правду, мой юный друг? — воскликнул метр Жак.

Затем, обернувшись к Мишелю, он продолжал:

— Послушайте, господин барон, то, что сказал ваш товарищ… нет, я ошибся, ваш слуга, соответствует действительности?

— Это чистая правда, — ответил Мишель.

— А! Наконец-то ваши слова меня обрадовали! А я-то считал, что имею дело с паршивыми недоумками! Мой Бог, как мне теперь стыдно за то, что я с вами так плохо обращался. Даже не знаю, простите ли вы меня теперь! Господин барон, прошу у вас прощения; и вы, мой юный друг, тоже простите меня. Право, мне нечем гордиться.

— Черт возьми! — произнес Мишель, настроение которого не только не улучшилось, а скорее ухудшилось, ибо он разгадал насмешку в словах метра Жака. — У вас есть способ доказать ваше раскаяние: стоит только отпустить нас, чтобы мы смогли направиться обратно на то место, где нас схватили.

— О нет! — возразил метр Жак.

— Как нет?

— Нет, нет и еще раз нет! Я не допущу, чтобы вы от нас так легко ускользнули; впрочем, господин барон Мишель, для таких поборников законности, как мы, нет более важной задачи, чем обсудить вопрос о вооруженном выступлении. Разве вы, господин барон, не разделяете моего мнения?

— Пусть будет по-вашему. Но в интересах нашего дела мы должны поскорее отправиться в Ла-Банлёвр, где окажемся в безопасности.

— Господин барон, клянусь вам, вы нигде не найдете укрытия более надежного, чем у нас, кроме того, мне бы очень не хотелось расстаться с вами, прежде чем я не представлю доказательства в моем искреннем к вам уважении.

— Гм! — пробормотал Малыш Пьер. — Кажется, наши дела осложняются.

— Похоже, — ответил Мишель.

— Вы преданы Генриху Пятому?

— Да.

— Истинно преданы?

— Да.

— Всей душой?

— Я же вам уже ответил.

— Да, вы ответили, и я в этом не сомневаюсь. Так я хочу вам предоставить возможность доказать вашу преданность на деле.

— Говорите.

— Вы видите этих молодцов? — спросил метр Жак, показывая Мишелю на свой отряд. — Перед вами сорок храбрецов, похожих больше на бандитов Калло, чем на честных крестьян; они ждут не дождутся, чтобы умереть за нашего молодого короля и его героическую мать; только им не хватает для достижения этой благородной цели оружия, чтобы сражаться, одежды, чтобы пойти в бой в достойном виде, денег, чтобы устроить более удобный бивак и хорошенько отдохнуть перед боем. Я предполагаю, что вы, господин барон, не допустите, чтобы все эти достойные слуги короля, выполняя то, что называется их долгом, обрекли себя по причине капризов погоды на всяческие болезни, насморк, воспаление легких.

— Но где же, черт возьми, — ответил Мишель, — вы хотите, чтобы я нашел одежду и оружие для ваших людей? Разве я распоряжаюсь военными складами?

— О господин барон! — продолжал метр Жак. — Неужели вы подумали, что я так плохо знаю жизнь, чтобы рассчитывать, будто такой человек, как вы, станет тратить свое драгоценное время на столь недостойные его положения мелочи? Нет. У меня есть надежный помощник. (И он указал на Обена Куцая Радость.) Вот кто избавит вас от всех хлопот; только бы вы дали ему деньги, а он сумеет ими по-хозяйски распорядиться.

— Если речь идет только о деньгах, — сказал Мишель с легкомыслием юности и готовностью, свойственной широким натурам и людям с только что зародившимися политическими убеждениями, — сколько вам надо?

— В добрый час, — произнес метр Жак, весьма удивившись легкости, с какой барон решает вопрос о деньгах. — Вы не подумаете, что я слишком много прошу, если скажу, что на каждого человека нужно пятьсот франков? Я бы хотел, чтобы, кроме военной формы — зеленой, как у егерей господина Шаретта, — у них были полностью укомплектованные солдатские ранцы; пятьсот франков представляют собой примерно половину тех средств, что Филипп берет в государственной казне на содержание одного своего бойца, а каждый из моих ребят стоит двоих солдат Филиппа. Вы видите, что я весьма скромен в своих притязаниях.

— Скажите поскорее, какая сумма вам нужна, и закончим разговор.

— Так вот, у меня сорок человек, включая и тех, кто сейчас отлучился по своим делам, но по первому же сигналу должен немедленно встать под наши знамена: мне хватило бы и двадцати тысяч франков — сущие пустяки для такого богача, как вы, господин барон.

— Хорошо, через два дня вы получите двадцать тысяч франков, — ответил Мишель, пробуя встать на ноги. — Даю вам слово.

— О нет!.. Господин барон, мы избавим вас от какой бы то ни было заботы. У вас здесь поблизости живет друг, нотариус, и он одолжит вам эту сумму: вам стоит только написать ему короткую весьма вежливую записку с настоятельной просьбой, а кто-нибудь из моих людей сбегает к нему.

— Охотно! Дайте мне все, что необходимо для письма, и развяжите мне руки.

— Мой приятель Куцая Радость предоставит вам перо, бумагу и чернильницу.

В самом деле, метр Куцая Радость начал вынимать из кармана письменные принадлежности.

Однако Малыш Пьер сделал шаг вперед.

— Минуточку, господин Мишель, — произнес он с самым решительным видом, — а вы, метр Куцая Радость, или как вас там зовут, уберите ваши письменные принадлежности. Не бывать тому.

— Ба! Правда, господин слуга? — спросил метр Жак. — А скажите на милость, почему?

— Потому что ваши действия мало чем отличаются от действий бандитов Калабрии и Эстремадуры и совсем не походят на поступки людей, называющих себя солдатами Генриха Пятого, потому что это настоящее вымогательство, и я его не потерплю.

— Вы, мой юный друг?

— Да, я!

— Если бы я принимал вас за того, за кого вы себя выдаете, то разобрался бы с вами как с зарвавшимся лакеем; однако, если я не ошибся, как женщина вы можете рассчитывать на уважение, ибо я не желаю ронять свою репутацию галантного человека и не стану грубо обращаться с вами. Я ограничусь тем, что попрошу вас впредь не вмешиваться в дела, которые вас не касаются.

— Напротив, к этим делам я имею самое непосредственное отношение, — произнес высокомерным тоном Малыш Пьер, — ибо я не желаю, чтобы вы использовали имя Генриха Пятого для прикрытия своих разбойничьих поступков.

— О! Мой юный друг, мне кажется, что вы слишком близко к сердцу принимаете дела его величества. И вы, конечно, соблаговолите мне сказать, на каком основании?

— Пусть ваши люди отойдут подальше, и тогда вы узнаете.

— А! — отозвался метр Жак и обернувшись к своему отряду, сказал:

— Эй, братья-кролики, отойдите-ка немного в сторону.

Мужчины повиновались.

— Излишняя предосторожность, — заметил метр Жак, — у меня нет секретов от моих храбрецов. Ну, вот видите, я готов поступиться всем, лишь бы доставить вам удовольствие. Теперь, когда нам никто не мешает, говорите поскорее.

— Сударь, — произнес Малыш Пьер, делая шаг вперед, — приказываю вам освободить этого молодого человека; я хочу, чтобы вы предоставили нам эскорт и сию же минуту препроводили нас туда, куда мы должны прибыть, и послали бы за другом, которого мы ждем.

— Вы желаете! Вы приказываете! О моя горлица, вы говорите таким тоном, словно король, повелевающий со своего трона. А что вы скажете, если я откажусь?

— Если вы откажетесь, то не пройдет и суток, как вас расстреляют по моему приказу.

— Видали вы что-нибудь подобное! Так не с госпожой ли регентшей я имею честь говорить?

— Вы правы, сударь.

Услышав такой ответ, метр Жак залился нервным смехом, а его подчиненные, увидев, что их предводитель от хохота не может перевести дыхание, приблизились, чтобы разделить его веселье.

— Ой, — покатываясь от смеха, произнес он, когда они снова заняли прежние места, — я больше не могу! Мои бедные братья-кролики, вы только что очень удивились, не так ли, когда барон де ла Ложери, сын известного вам Мишеля, нам объявил, что является лучшим другом Генриха Пятого. Но то, что я услышал сейчас, посерьезнее этого и просто нечто невероятное! Даже в самых смелых мечтах невозможно представить: известно ли вам, кто этот симпатичный юный крестьянин, которого вы могли бы принять за кого угодно, а я так просто-напросто посчитал переодетой любовницей господина барона? Так вот вы ошиблись, и я вместе с вами: этот юный незнакомец не более не менее как мать нашего короля!

По рядам мятежников прокатился ропот недоверия.

— А я клянусь, — воскликнул Мишель, — что вам сказали правду!

— О! Хорош свидетель, нечего сказать! — воскликнул в свою очередь метр Жак.

— Уверяю вас… — прервал его слова Малыш Пьер.

— Нет, — перебил его метр Жак, — это я вас должен уверить, моя прекрасная странствующая дама, что если через десять минут, отпущенных ему на размышление, ваш оруженосец не выполнит то, что является для него единственным путем к спасению, он отправится к своим праотцам… Пусть побыстрее выбирает: кошелек или веревка. Чего-чего, а веревок у нас предостаточно!

— Но это же подлость! — воскликнул Малыш Пьер вне себя от гнева.

— Взять его! — приказал метр Жак.

Четверо мятежников вышли из толпы, чтобы выполнить приказ.

— Посмотрим, кто из вас посмеет поднять на меня руку!

Триго, до которого не сразу доходил смысл слов и жестов, не остановился.

— Ах, вот как! — продолжал Малыш Пьер, отпрянув на шаг, когда до него дотронулась грязная рука, и быстрым движением сорвал с себя шляпу и парик. — Как! Неужели среди всех этих бандитов не найдется ни одного солдата, кто бы мог меня узнать? Как! Неужели от меня отступился Бог и оставил на милость разбойников?

— О нет! — раздался голос за спиной метра Жака. — Пришел тот, кто скажет этому господину, что его поведение недостойно человека, носящего кокарду, белый цвет которой свидетельствует об отсутствии на ней пятен.

Метр Жак поспешно обернулся, успев уже поднять свой пистолет на вновь прибывшего; бандиты тут же выхватили оружие, и Берта — ибо это была именно она — шагнула в толпу, плотным кольцом окружившую двух пленников с наставленными на них ружьями.

— Волчица! Волчица! — шепотом произнесли несколько подручных метра Жака, узнав мадемуазель Берту.

— Что вам здесь надо? — воскликнул предводитель бунтовщиков. — Вы разве не знаете, что я не признаю за вашим отцом власти, какую он хотел бы распространить на мой отряд, и отказываюсь вступать в его часть?

— Замолчите, глупец! — приказала Берта.

И, устремившись к Малышу Пьеру, она опустилась перед ним на колено.

— Прошу прощения, — сказала она, — за всех этих невежественных людей, вас оскорблявших и угрожавших вам, той, кто имеет все права на то, чтобы ее почитали!

— О! Скажу вам честно, — радостным голосом произнес Малыш Пьер, — вы появились весьма вовремя! Если бы вы не подоспели, нам бы плохо пришлось, а вот этот несчастный юноша обязан вам не чем иным, как своей жизнью, ибо эти господа уже вознамерились его повесить — ни больше и ни меньше, — а меня пообещали отправить для компании вместе с ним.

— Бог мой! Все было именно так, — подтвердил Мишель (Обен Куцая Радость, увидев, какой оборот принимали события, успел уже поспешно развязать его).

— Но мне кажется, — с улыбкой произнес Малыш Пьер, указывая на Мишеля, — что этот молодой человек вполне заслужил, чтобы к нему проявила сочувствие какая-нибудь добрая роялистка, вроде вас.

Берта в свою очередь улыбнулась и опустила глаза.

— Вот вы и займетесь им вместо меня, — продолжал Малыш Пьер, — надеюсь, что вы не станете на меня сердиться, если я поделюсь своим мнением о нем с вашим отцом, чтобы выполнить обещание, которое я ему дал.

Берта низко склонила голову, чтобы поцеловать руку Малыша Пьера, и никто не заметил, как зардели ее щеки.

А тем временем, бормоча на ходу слова извинения, к ним подошел метр Жак, смущенный проявленной им оплошностью.

Несмотря на глубокую неприязнь, которую ему внушал этот человек, Малыш Пьер понял, что из политических соображений ему не стоит показывать свои чувства, за исключением досады.

— Вы, возможно, руководствовались самыми благими намерениями, но методы, какими вы их претворяли в жизнь, достойны всякого порицания и могут привести лишь к тому, что мы прослывем бандитами с большой дороги, какими были в прошлом соратники Иегу. Я надеюсь, что впредь это не повторится.

Затем, обернувшись к Берте, словно все люди вокруг перестали для нее существовать, Малыш Пьер сказал:

— А теперь расскажите мне, как вы напали на наш след?

— Ваша лошадь, видно, почуяла наших лошадей, — ответила девушка, — и мы, встретив ее, поспешили спрятаться, ибо услышали, что ее преследовали солдаты. Увидев колючки, украшавшие несчастное животное, мы сразу же поняли, что вы избавились от нее лишь для того, чтобы уйти от преследователей; условившись встретиться в Ла-Банлёвре, мы решили разойтись в разные стороны и начали вас искать. Пробираясь лесом, я заметила огоньки, а затем уже услышала гул голосов. Я спешилась с лошади, чтобы своим ржанием она не выдала моего присутствия. Когда я подошла поближе, в общей суматохе никто меня не увидел и не услышал. А все остальное, сударыня, вам уже известно.

— Прекрасно, — ответил Малыш Пьер, — а теперь, Берта, если этот господин предоставит мне проводника, мы направимся на ферму Ла-Банлёвр! Признаюсь, что от усталости я валюсь с ног…

— Вашим проводником, сударыня, буду я, — почтительно отозвался метр Жак.

Малыш Пьер кивнул ему в знак согласия.

Метр Жак слов на ветер не бросал.

Десять мятежников шли впереди, освещая дорогу, в то время как метр Жак, в окружении десятка других, сопровождал Малыша Пьера, сидевшего на лошади Берты.

Спустя два часа, когда Малыш Пьер, Берта и Мишель заканчивали ужин, на ферму прибыли маркиз и Мари; и г-н де Суде обрадовался от всего сердца, увидев, что тот, кого он накануне называл своим юным другом, находится в безопасности.

Мы должны признать, что маркиз, будучи человеком старорежимным, умерял свою радость, сколь бы горячей и искренней она ни была, свидетельствами самого глубокого уважения.

После ужина Малыш Пьер отвел маркиза де Суде в дальний угол и о чем-то с ним долго беседовал под внимательными взглядами Берты и Мишеля, чье волнение заметно возросло, когда на ферму пришел Жан Уллье; в эти минуты маркиз де Суде направился к молодым людям и, взяв руку Берты, обратился к Мишелю:

— Господин Малыш Пьер сейчас мне поведал о том, что вы мечтаете жениться на моей дочери Берте. Возможно, у меня были другие планы относительно ее будущего; однако, откликнувшись на настоятельную просьбу вашего прелестного заступника, я не могу вам ответить отказом и обещаю, что по завершении кампании моя дочь станет вашей женой.

Мишель меньше бы удивился, если бы молния сверкнула над головой.

В тот миг, когда маркиз взял его за руку, чтобы вложить в нее руку Берты, Мишель хотел было обернуться к Мари, как бы призывая ее прийти ему на помощь.

Но тут же услышал ее голос, прошептавший ему на ухо жестокие слова:

— Я вас не люблю!

В замешательстве почувствовав, как больно сжалось его сердце, Мишель машинально взял руку, которую предложил ему маркиз.

XVII МЕТР МАРК

В тот же день, когда в доме вдовы Пико, замке Суде, лесу Тувуа и на ферме Ла-Банлёвр происходили события, о которых мы рассказывали в предыдущих главах, часов в пять вечера отворилась дверь в доме № 17, что находился на Замковой улице в городе Нанте, и из нее вышли два человека; в одном из них можно было узнать гражданского комиссара Паскаля (наш читатель уже имел возможность познакомиться с ним в Суде), поспешившего после посещения замка к себе домой, куда он благополучно добрался далеко за полночь.

Второй человек, о ком сейчас пойдет речь впервые на страницах нашего романа, был сорокалетний мужчина, с живым взглядом умных проницательных глаз, крючковатым носом, белозубый, с толстыми чувственными губами, отличающими людей с богатым воображением. Если судить по одежде, то черный костюм, белый галстук и ленточка кавалера ордена Почетного легиона свидетельствовали о принадлежности этого человека к судейскому ведомству. В самом деле, то был один из самых знаменитых адвокатов Парижа, накануне приехавший в Нант и остановившийся у своего коллеги, гражданского комиссара.

В среде друзей-роялистов его величали Марком, одним из имен Цицерона.

Выйдя на улицу, как мы уже сказали, в сопровождении гражданского комиссара, он остановился у ожидавшего его кабриолета.

Сердечно пожав руку гостеприимного хозяина, он сел в кабриолет, в то время как кучер, нагнувшись к комиссару, как будто предвидя заранее, что приезжий не знает дороги, спросил:

— Куда везти господина?

— Видите в самом конце улицы крестьянина верхом на серой в яблоках лошади? — спросил комиссар.

— Прекрасно вижу, — ответил возница.

— Так следуйте за ним.

Едва он произнес эти слова, как человек на серой в яблоках лошади, словно услышав приказ легитимистского агента, тронулся с места и двинулся вниз по Замковой улице, затем свернул направо и поехал вдоль левого берега реки.

В ту же минуту кучер хлестнул кнутом лошадь, и скрипучая повозка (мы, слегка приукрасив, назвали ее кабриолетом) покатилась, подпрыгивая и трясясь на неровных булыжниках мостовой административного центра департамента Нижняя Луара, едва поспевая за таинственным проводником.

Когда пролетка проехала наконец всю Замковую улицу и свернула за угол, путешественник еще раз увидел своего проводника: не оглядываясь назад, он переехал по мосту Руссо через Луару и продолжил свой путь по дороге на Сен-Фильбер-де-Гран-Льё.

Преодолев мост, путешественник тоже свернул за ним на эту дорогу.

Крестьянин пустил лошадь рысью, но довольно умеренной, давая возможность следовать за ним.

Однако всадник даже не поворачивал головы; казалось, его совсем не интересовало все происходящее у него за спиной, и он как бы и не догадывался о своей роли проводника, время от времени наводя путешественника на мысль, что он стал жертвой какого-то розыгрыша.

Что же касалось кучера, то он, не посвященный в их тайну, не мог внести ясность в вопрос, мучивший метра Марка: с тех пор как возница спросил гражданского комиссара, куда отвезти седока, а тот велел ему следовать за человеком на серой в яблоках лошади, он ехал за всадником на серой в яблоках лошади и, казалось, заботился о проводнике не больше, чем тот — о нем.

После двухчасовой езды, когда солнце уже начало клониться к закату, они прибыли в Сен-Фильбер-де-Гран-Льё.

Человек на серой в яблоках лошади остановился у трактира под названием «Трефовый лебедь», спешился и, передав поводья конюху, вошел в трактир.

Минут пять спустя подъехал наш путешественник и остановился у того же трактира, что и крестьянин.

Проходя через кухню, он столкнулся со своим проводником, и тот, делая вид, что не знает его, незаметно сунул ему в руку клочок бумаги.

Путешественник вошел в общий зал, в этот час еще пустой, заказал бутылку вина и попросил принести свечу.

Ему не пришлось долго ждать.

К бутылке он даже не притронулся, а сразу развернул записку, в которой было начертано всего несколько слов:

«Я буду Вас ждать на дороге в Леже; следуйте за мной, но не пытайтесь приблизиться и заговорить. Оставьте в трактире кучера и кабриолет».

Путешественник сжег записку, налил себе стакан вина и, едва пригубив, сказал кучеру, что тот может быть свободным до завтрашнего вечера, после чего вышел на улицу, не привлекая внимания трактирщика; по крайней мере, ему показалось, что трактирщик не обратил на него внимания.

На окраине деревни он увидел своего проводника, вырезавшего палку из боярышника, который служил здесь живой изгородью.

При виде его крестьянин отправился в путь, на ходу очищая палку от веток.

Метр Марк прошел вслед за ним примерно с половину льё.

Когда половина льё осталась позади, а сумерки сгустились, крестьянин вошел в дом, стоявший особняком на правой стороне дороги.

Путник ускорил шаг и зашел в дом почти одновременно с крестьянином.

Перешагнув через порог, в комнате, выходившей окнами на дорогу, он увидел женщину.

Стоявший перед ней крестьянин, казалось, ждал путешественника.

Как только тот показался в дверях, крестьянин произнес:

— Вот господин, которого нужно отвести.

И, сказав это, он тут же вышел, лишив путника возможности отблагодарить его или дать денег за оказанную услугу.

Когда путешественник, посмотрев ему вслед, перевел удивленный взгляд на хозяйку дома, она жестом пригласила его сесть и, не обращая внимания на него, не проронив ни слова, продолжала хлопотать по хозяйству.

Молчание длилось уже целых полчаса, и путешественника начало охватывать беспокойство, когда вошел хозяин дома и, не проявляя ни удивления, ни любопытства, кивнул гостю.

Он лишь вопросительно взглянул на жену, и она тут же повторила слова крестьянина:

— Вот господин, которого нужно отвести.

Хозяин дома бросил на незнакомца тревожный, проницательный и вместе с тем торопливый взгляд, каким смотрят на приезжих одни лишь вандейские крестьяне, и тотчас его лицо приняло свое обычное благожелательное и простодушное выражение. Он подошел к гостю, держа шапку в руке:

— Господин желает совершить путешествие по нашему краю?

— Да, мой друг, — ответил метр Марк, — я желал бы ехать дальше.

— У господина, конечно, есть документы?

— Безусловно.

— И они в полном порядке?

— В самом что ни есть полном.

— И выписанные на вымышленное имя или на вас?

— Да, на меня.

— Я вынужден просить господина их показать, чтобы избежать ошибки.

— Неужели это так необходимо?

— О да! Только после того как я увижу документы, господину будет сказано, сможет ли он продолжить свой путь, не боясь осложнений.

Путешественник вынул паспорт, выписанный 28 февраля.

— Вот, — сказал он.

Крестьянин, взяв в руки документ, удостоверился в том, что особые приметы, указанные в нем, совпадали с внешностью нашего путешественника, и, сложив, отдал владельцу.

— Очень хорошо, — сказал он, — господин может ехать с ним куда только ему захочется.

— А вы найдете мне проводника?

— Да.

— Я бы хотел, чтобы это произошло как можно быстрее.

— Пойду седлать лошадей.

Хозяин дома вышел. Минут через десять он вернулся.

— Лошади готовы, — сказал он.

— А проводник?

— Он ждет вас.

Путешественник вышел и у двери увидел работника с фермы, уже сидевшего верхом на лошади и державшего за поводья вторую лошадь. Метр Марк понял, что она предназначалась для него, а работник с фермы будет его проводником.

В самом деле, едва он вставил ногу в стремя, как крестьянин тронулся в путь, оказавшись не более разговорчивым, чем его предшественник.

Было девять часов вечера; наступила беспросветная темнота.

XVIII КАК ПУТЕШЕСТВОВАЛИ В ДЕПАРТАМЕНТЕ НИЖНЯЯ ЛУАРА В МАЕ 1832 ГОДА

Не произнося ни слова, путники ехали около полутора часов, пока не увидели ворота типичного для этого края владения, похожего на нечто среднее между фермой и замком.

Проводник остановился первым и жестом предложил путешественнику последовать его примеру. Затем он спешился и постучал в ворота.

На стук к ним вышел слуга.

— Вот господин, которому необходимо переговорить с вашим хозяином, — сказал проводник.

— Это невозможно, — ответил слуга, — он уже спит.

— Уже? — спросил путешественник.

Слуга подошел поближе:

— Хозяин не ложился спать в прошлую ночь и провел в седле большую часть дня.

— Не беда! — произнес проводник. — Этому господину необходимо срочно увидеться с ним; он прибыл от господина Паскаля, а едет к Малышу Пьеру.

— Тогда другое дело, — ответил слуга, — пойду разбужу хозяина.

— Вы только спросите его, — попросил путешественник, — может ли он мне порекомендовать надежного проводника… Мне было бы достаточно одного…

— Не думаю, что господин пойдет вам навстречу, — ответил слуга.

— А как он, по-вашему, поступит?

— Он сам вас проводит, — ответил слуга и вошел в дом.

Через пять минут он снова появился на пороге.

— Хозяин спрашивает господина, желает ли он с дороги перекусить или же хочет продолжить путь.

— Я поужинал в Нанте, и мне ничего не надо. Я бы предпочел не задерживаться.

Слуга снова исчез за дверью.

Немного спустя к ним вышел молодой человек.

На этот раз перед ними предстал не слуга, а его хозяин.

— Если бы обстоятельства сложились по-другому, — обратился он к путешественнику, — я бы настоятельно вас просил оказать мне честь и провести некоторое время под крышей моего дома. Однако вы, несомненно, тот человек, приезда которого из Парижа ждет Малыш Пьер?

— Совершенно верно.

— Вы господин Марк?

— Да, господин Марк.

— В таком случае нельзя терять ни минуты, ибо вас с нетерпением ждут.

Обернувшись к работнику, он спросил:

— Твоя лошадь не утомилась?

— С самого утра я проехал на ней не больше полутора льё.

— В таком случае я возьму твою, потому что мои лошади все до одной загнаны. Подожди меня здесь; можешь распить с Луи бутылочку вина; я вернусь часа через два. Луи, окажи гостеприимство.

И молодой человек вскочил в седло с такой легкостью, словно он, как и эта лошадь, преодолел за день не больше полутора льё.

Затем, обернувшись к путешественнику, он спросил:

— Сударь, вы готовы?

И только тогда, когда путешественник утвердительно кивнул ему в ответ, они тронулись в путь.

Проехав в молчании четверть часа, они услышали пронзительный крик шагах в ста от них.

Вздрогнув, метр Марк спросил, чей это мог быть крик.

— Нашего дозорного, — ответил вандейский главарь, — он хочет убедиться в том, что путь свободен. Погодите: вы сейчас услышите ответ.

Протянув руку, он положил ее на плечо путешественника и, придержав лошадь, дал знак метру Марку последовать его примеру.

В самом деле, почти тотчас до них донесся, словно далекое эхо, ответный крик.

— Мы можем продолжить наш путь: дорога свободна, — сказал вандеец, трогаясь с места.

— Так, значит, впереди идет дозорный?

— И впереди, и позади, оба в двухстах шагах от нас.

— Но кто же откликается на крик того, кто идет впереди?

— Крестьяне, которые проживают в хижинах, разбросанных вдоль дороги. Вы сможете легко убедиться в этом, когда будете проезжать мимо одной из них и увидите, как тут же распахнется маленькое оконце и покажется мужская голова, неподвижно застыв, словно выточенная из камня; она скроется, лишь когда мы исчезнем из виду. Если бы вместо нас проходили солдаты из ближайшего гарнизона, то наблюдавший за ними человек тотчас бы вышел из дома через черный ход, а если где-то поблизости проходила бы сходка, ее участники были бы вовремя оповещены и смогли бы разойтись до прихода солдат.

Вдруг вандейский главарь прервал свою речь.

— Постойте, — сказал он.

Всадники остановились.

— Мне кажется, что я ничего не слышу, — произнес путешественник, — кроме крика нашего дозорного.

— Правильно, но ему никто не ответил.

— А из этого следует?..

— Что где-то рядом находятся солдаты.

С этими словами он пустил лошадь рысью, и путешественник тоже пришпорил своего коня. Почти тотчас позади них раздался торопливый топот ног — это следовавший за ними человек старался изо всех сил не отставать от них.

На пересечении двух дорог их ожидал, остановившись в нерешительности, шедший впереди дозорный.

Дорога раздваивалась, а так как ни с той ни с другой стороны никто не ответил, он не знал, по какой тропинке идти.

Обе дороги вели до места назначения, только левая была немного длиннее правой.

После короткого совещания дозорный свернул направо, вслед за ним поспешили вандейский главарь с путешественником, оставив на развилке четвертого спутника, но и тот последовал за ними минут через пять.

Примерно такое же расстояние соблюдается между основными силами армии, ее авангардом и арьергардом.

Не проехав и трех сотен шагов, роялисты увидели своего дозорного: он стоял, прислушиваясь.

Дозорный махнул им рукой, давая знать, чтобы они соблюдали тишину.

Затем он тихо произнес:

— Патруль!

В самом деле, они различили отдаленный, но уже приближавшийся гул колонны солдат на марше. Это было одно из подвижных подразделений генерала Дермонкура, вышедшее в ночной дозор.

Солдаты шли по одной из низинных дорог, которые часто встречались в то время в Вандее, в особенности во времена первой войны; в наши дни они постепенно исчезают, уступая место проселочным дорогам; дороги эти имели столь крутые откосы, что на лошади нельзя было взобраться ни на один из них; чтобы избежать встречи с патрулем, всадникам оставалось только вернуться назад, выйти на открытое место и свернуть направо или налево.

Однако так же как всадники услышали шаги пехотинцев, так и те вполне могли услышать шаг лошадей и броситься вслед за ними.

Неожиданно дозорный сделал жест, чтобы привлечь внимание вандейца.

При свете луны, на мгновение появившейся и тут же исчезнувшей за тучами, блеснули штыки, и по поднятому наискось пальцу вандеец и путешественник поняли, в каком направлении им следует уходить.

В самом деле, чтобы не оказаться в воде, скапливавшейся на таких низинных дорогах после обильных дождей, солдаты, вместо того чтобы шагать по узкой тропе, зажатой между двумя откосами, взобрались по одному из них наверх и шли по другую сторону живой изгороди, находившейся слева от путешественников.

Следуя этим путем, они должны были пройти шагах в десяти от всадников и двух пеших дозорных, притаившихся на дне расщелины.

Если хотя бы одна лошадь заржала, маленький отряд оказался бы в ловушке; однако животные как будто понимали, какая им грозила опасность, и, подобно ездокам, словно затаились; солдаты прошли мимо, даже не догадываясь о том, что находились рядом с теми, за кем охотились.

Как только вдалеке затихли шаги солдат, путешественники перевели дыхание и тронулись в путь.

Не прошло и четверти часа, как они уже свернули с дороги и углубились в Машкульский лес.

В лесу они почувствовали себя гораздо свободнее; можно было предположить, что солдаты вряд ли рискнут ночью его прочесывать, а если и решатся, то, чтобы не нарушать дисциплину, пойдут через лес не по окольным тропам, а по проселочным дорогам; проходя по тропе, известной лишь местным жителям, путешественники могли больше не опасаться нежелательной встречи.

Они спешились, передав поводья лошадей одному из дозорных, в то время как второй поспешно скрылся в темноте, которая казалась непроницаемой из-за появившейся на деревьях первой майской листвы.

Вандейский главарь и путешественник последовали за ним.

По всей вероятности, они приближались к цели своего путешествия, и то, что они шли, а не ехали на лошадях, служило тому доказательством.

В самом деле, не успели метр Марк и его проводник сделать и двухсот шагов, как услышали крик лесной совы.

Вандеец, сложив рупором ладони, ответил на этот продолжительный и скорбный зов пронзительным уханьем полевой совы.

В ответ снова раздался крик лесной совы.

— Вот теперь это наш человек, — произнес вандеец.

Прошло несколько минут, и до них донесся шорох травы: кто-то шел по тропе им навстречу. И тут же они увидели дозорного, который сопровождал незнакомца.

Этим незнакомцем оказался не кто иной, как наш старый друг Жан Уллье, единственный и потому главный егерь маркиза де Суде, на время забросивший охоту после того, как он принял участие в событиях, происходивших в Вандее.

Как и в двух предыдущих случаях, проводник произнес знакомые нам слова: «Вот господин, которому необходимо переговорить с вашим хозяином». На этот раз фраза была несколько изменена, и вандеец обратился к Жану Уллье:

— Мой друг, вот господин, которому необходимо переговорить с Малышом Пьером.

На что Жан Уллье коротко ответил:

— Пусть следует за мной.

Путешественник протянул руку вандейскому главарю, и тот ее крепко пожал; затем он было потянулся к карману, чтобы достать кошелек и расплатиться с двумя дозорными; однако вандеец, догадавшись о его намерении, положил свою ладонь на его руку, тем самым давая понять, что его щедрость в данном случае была бы неуместной и только обидела бы крестьян.

Метр Марк понял его жест и пожал руку каждому крестьянину точно так же, как главарю.

После этого Жан Уллье отправился в путь по той же дороге, по которой он пришел, на прощание сказав три коротких слова, прозвучавшие как приказ, несмотря на мягкий тон его голоса:

— Следуйте за мной.

Прощание было таким же коротким, как и приглашение. Путешественник уже стал привыкать к принятым здесь таинственным и немногословным формам общения, показавшимся ему вначале чрезвычайно странными и указывавшими если не на явный заговор, то, по крайней мере, на приближение восстания.

Ему так и не удалось как следует разглядеть спрятанные под широкополыми шляпами лица вандейского главаря и двух его дозорных.

И теперь он едва различал маячившую перед ним в темноте фигуру Жана Уллье.

Идя впереди, егерь между тем постепенно замедлял шаг и вскоре поравнялся с путешественником.

Путешественник почувствовал, что проводник хочет что-то ему сказать, и приготовился слушать.

В самом деле, до его слуха донеслись сказанные шепотом слова:

— Нас выследили; кто-то идет за нами по лесу. Не волнуйтесь, если я на время исчезну. Не уходите далеко от места, где мы расстанемся.

Путешественник кивнул в ответ, что означало: «Хорошо, идите!»

Они сделали еще шагов пятьдесят.

Неожиданно Жан Уллье исчез в зарослях.

В двадцати или тридцати шагах от себя путешественник услышал треск ветвей в лесной чаще, как будто вскочила на ноги перепуганная косуля.

Шум затихал с такой быстротой, что можно было предположить, будто его и в самом деле производила убегавшая косуля.

Было слышно, что Жан Уллье удаляется в том же направлении.

Затем все стихло.

Путешественник прислонился к стволу дуба и принялся ждать.

Прошло минут двадцать, как вдруг рядом с ним раздался возглас:

— Идемте!

Он вздрогнул; голос принадлежал Жану Уллье, только егерь подошел настолько незаметно, что в ночной тишине даже не слышно было его шагов.

— Ну что там? — спросил путешественник.

— В зарослях никого! — заметил Жан Уллье.

— Никого?

— Кто-то там был… Но этот негодяй знает лес не хуже меня.

— И вы не смогли его догнать?

Уллье отрицательно покачал головой, словно ему было трудно признаться вслух, что от него кто-то смог ускользнуть.

— И вы не знаете, кто бы это мог быть? — продолжил путешественник.

— Подозреваю, что он пришел оттуда, — ответил Жан Уллье, показав рукой в сторону юга, — но в любом случае можно сказать, что он большой хитрец.

Затем, увидев, что они вступили на лесную опушку, он сказал:

— Вот мы и пришли.

В самом деле, Марк увидел перед собой ферму Ла-Банлёвр.

Жан Уллье внимательно оглядел дорогу в оба конца.

На всем своем протяжении, насколько хватало глаз, дорога была свободной.

Он один пересек дорогу, подошел к воротам и открыл их своим ключом.

Ворота отворились.

— Идите! — сказал он.

Метр Марк быстрым шагом в свою очередь пересек дорогу и скрылся в распахнутых воротах.

Ворота закрылись позади двух мужчин.

Чья-то неясная фигура показалась на крыльце.

— Кто там? — спросил властный женский голос.

— Это я, мадемуазель Берта, — ответил Жан Уллье.

— Мой друг, вы не один?

— Со мной господин из Парижа; он желает поговорить с Малышом Пьером.

Берта спустилась с крыльца и подошла к прибывшему.

— Идемте, сударь, — сказала она.

И девушка провела метра Марка в скромно обставленную гостиную, где был, однако, до блеска натерт паркет, а занавески сияли ослепительной белизной.

Рядом с камином, в котором плясали языки пламени, был накрыт стол.

— Садитесь, сударь, — произнесла самым любезным тоном девушка; при этом ее голос прозвучал по-мужски твердо, что придало особую выразительность всему ее облику. — Вы, наверное, проголодались. Пейте и ешьте. Малыш Пьер отдыхает, но он распорядился разбудить его, если кто-нибудь прибудет из Парижа. Вы из Парижа?

— Да, мадемуазель.

— Я зайду за вами через десять минут.

И Берта выскользнула из гостиной словно призрак.

Путешественник несколько секунд не мог прийти в себя от удивления. Будучи от природы наблюдательным человеком, он еще ни разу не встречал девушки, в которой сочеталось бы столько грации и обаяния с поистине мужской решительностью и волей.

Ему показалось, что перед ним предстал переодетым в женское платье юный Ахилл, еще не успевший увидеть сияние меча Улисса.

И, либо под впечатлением только что увиденного, либо погрузившись в свои мысли, он так и не притронулся к ужину.

Девушка вскоре вернулась.

— Малыш Пьер готов вас принять, сударь, — сказала она.

Гость встал и пошел следом за Бертой. Чтобы осветить лестницу, она держала в руках, подняв ее высоко над головой, небольшую лампу, выхватывавшую из мрака ее лицо.

Он не мог оторвать глаз от ее прекрасных волос и красивых черных глаз, матовой кожи, покрытой здоровым молодым загаром; он не переставал восхищаться ее твердой и легкой походкой, напоминавшей поступь богини.

И с улыбкой, вспоминая Вергилия, который воплощал улыбку античности, он прошептал:

— Incessu patuit dea![6]

Девушка постучала в дверь одной из комнат.

— Войдите, — ответил женский голос.

Дверь отворилась, и девушка с легким поклоном пропустила вперед путешественника. Можно было заметить, что послушание не было главной ее добродетелью.

Путешественник прошел вперед, дверь за ним захлопнулась; девушка осталась снаружи.

XIX НЕМНОГО ИСТОРИИ НИКОМУ НЕ ПОВРЕДИТ

По узкой, казалось, вырубленной в стене лестнице путешественник поднялся во второй этаж; когда перед ним распахнулась дверь, он увидел большую комнату, недавно построенную: стены ее были мокрыми от сырости, а из-под тонкого слоя штукатурки проглядывали голые доски.

И в этой комнате на грубо сколоченной сосновой кровати лежала женщина; в ней он узнал госпожу герцогиню Беррийскую.

Теперь все внимание метра Марка было приковано только к ней.

Жалкая постель была застелена бельем из тончайшего батиста, и только по роскошным белоснежным и шелковистым простыням можно было судить о том положении, какое эта женщина занимала в обществе.

Вместо покрывала кровать была накрыта пледом в красную и зеленую клетку.

Убогий камин из гипса, украшенный простой деревянной резьбой, обогревал комнату; единственной обстановкой здесь был стол, заваленный бумагами, а на них сверху лежала пара пистолетов.

На стуле, стоявшем у стола, валялся темный парик, а на другом стуле, у кровати, была набросана одежда молодого крестьянина.

На голове у принцессы был шерстяной головной убор со спускавшимися на плечи концами — такие носили местные женщины.

При свете двух свечей, стоявших на испещренном царапинами ночном столике из розового дерева, по всей вероятности случайном осколке обстановки какого-нибудь замка, герцогиня просматривала полученную корреспонденцию.

Однако большинство писем, лежавших на том же ночном столике под второй парой пистолетов, которые выполняли роль пресс-папье, еще не были даже вскрыты.

Мадам, казалось, с нетерпением ожидала прибытия путешественника, ибо, увидев его, привстала с кровати и протянула навстречу обе руки.

Путешественник с почтением приложился к ним губами, и герцогиня почувствовала, как на ее руку, которую ее верный сторонник держал в своей, упала слеза.

— Вы плачете! — воскликнула герцогиня. — Неужели вы принесли мне дурные вести?

— У меня щемит сердце, сударыня, — ответил метр Марк, — и мои слезы лишь говорят о моей преданности вам и глубоком страдании, каким я проникся, когда с огорчением увидел вас в одиночестве на какой-то вандейской ферме. А ведь я имел честь вас лицезреть…

Он не мог больше говорить; слезы застилали ему глаза.

Герцогиня закончила его фразу:

— Да, в Тюильри, не правда ли? На ступенях трона? Надо вам признаться, сударь, что там меня охраняли и мне служили гораздо хуже, чем сейчас, ибо в настоящее время мне служат верой и правдой преданные мне люди, а там меня окружали лишь корыстные и расчетливые придворные. Однако вернемся к цели вашей поездки, ибо, следует сказать, меня беспокоит ваша медлительность. Скорее выкладывайте новости, привезенные из Парижа! Они хорошие?

— Поверьте мне, сударыня, — ответил метр Марк, — сам я часто теряю хладнокровие, и мне трудно просить вас соблюдать благоразумную осторожность.

— О-о! — воскликнула герцогиня. — Пока мои друзья в Вандее проливают свою кровь, мои соратники из Парижа, оказывается, проявляют благоразумную осторожность. Вы теперь видите, что я была права, когда сказала, что здесь меня лучше охраняют и — самое главное — здесь мне лучше служат, чем в Тюильри.

— Лучше охраняют, сударыня, — это да, но лучше служат — нет! Бывает, что осторожность — залог будущего успеха.

— Сударь, — произнесла, теряя терпение, герцогиня, — я не хуже вас осведомлена о том, что происходит в Париже, и мне известно о начале революции.

— Сударыня, — твердым и звонким голосом произнес адвокат, — вот уже полтора года, как мятежи следуют один за другим, но ни один из них еще не перерос в революцию.

— Луи Филипп не пользуется популярностью.

— Не спорю, однако это не говорит о том, что Генриха Пятого в народе любят больше.

— Генрих Пятый! Генрих Пятый! — воскликнула герцогиня. — Моего сына зовут не Генрих Пятый, а второй Генрих Четвертый.

— В таком случае, — парировал адвокат, — позвольте заметить, сударыня, что он еще слишком молод, чтобы мы могли знать его настоящее имя; а потом, чем преданнее слуга, тем больше у него права говорить правду своему господину.

— О да, правду! Я требую, я хочу ее знать! Но мне нужна правда!

— Хорошо, сударыня. Вы хотите правду? Так вот она. К несчастью, у всех народов короткая память; французский же народ, то есть та его часть, что наделена материальной и грубой силой, являющейся первопричиной всех мятежей и порою даже революций, когда она ощущает влияние сверху, хранит в памяти лишь два великих события: одно произошло сорок три года назад, а другое — семнадцать; первое — взятие Бастилии, то есть победа народа над королевской властью, давшая нации трехцветное знамя; а второе — двойная реставрация тысяча восемьсот четырнадцатого и тысяча восемьсот пятнадцатого годов, то есть победа королевской власти над народом, принесшая стране белое знамя. Однако, сударыня, все великие события имеют свою символику; трехцветное знамя означает свободу, ибо на нем начертаны слова: «Знамением сим победишь!» Белое же знамя говорит о торжестве деспотизма, ибо на нем с обеих сторон можно прочитать: «Знамением сим ты побежден!»

— Сударь!

— Ах, сударыня, вы хотели правды, так дайте мне договорить до конца.

— Пусть будет по-вашему, но, когда вы закончите, то позволите мне, надеюсь, вам ответить.

— Да, сударыня, я буду просто счастлив, если вы сможете меня переубедить.

— Продолжайте.

— Покидая Париж двадцать восьмого июля, вы не могли видеть, с какой яростью народ раздирал в клочья белое знамя и топтал ногами лилии…

— Знамя Денена и Тайбура! Лилии Людовика Святого и Людовика Четырнадцатого!

— К несчастью, сударыня, в памяти народной сохранились воспоминания о Ватерлоо; народ не забыл падение и казнь Людовика Шестнадцатого… И вы знаете, сударыня, с какой основной трудностью столкнется, по моим предположениям, ваш сын, последний оставшийся в живых потомок Людовика Святого и Людовика Четырнадцатого? Это будет как раз знамя Тайбура и Денена. Если его величество Генрих Пятый, или второй Генрих Четвертый, как вы его удачно назвали, войдет в Париж под белым знаменем, он не сможет пройти дальше предместья Сен-Антуан: его убьют раньше чем он доберется до Бастилии.

— А если… если он вернется под трехцветным знаменем?

— Это еще хуже! Еще не дойдя до Тюильри, он будет обесчещен.

Герцогиня вздрогнула, но не произнесла ни слова.

— Возможно, вы говорите правду, — сказала она после минутного молчания. — Но какая это жестокая правда!

— Пообещав сказать всю правду, я сдержал свое слово.

— Но, сударь, — спросила герцогиня, — раз вы придерживаетесь таких взглядов, я не понимаю, почему вы служите делу, не имеющему ни единого шанса на успех?

— Потому что я поклялся не только на словах, но и в душе быть верным белому знамени, без которого и с которым ваш сын не сможет вернуться, и предпочитаю смерть бесчестью.

Герцогиня снова на некоторое время замолчала, а затем произнесла:

— Сведения, которые вы мне сообщили, не относятся к разряду тех, что были получены мною в свое время и побудили меня вернуться во Францию.

— Безусловно, сударыня. Но не следует забывать одной истины: если правда до царствующих особ порой и доходит, то до свергнутых монархов не доходит никогда!

— Позвольте заметить, что вы как адвокат любите парадоксы.

— В самом деле, сударыня, без парадоксов красноречие потеряло бы всю свою образность; только перед вашим королевским высочеством я не упражняюсь в изящной словесности, а говорю правду.

— Простите… Но вы сейчас сказали, что правда никогда не доходит до свергнутых монархов, — либо вы ошиблись тогда, либо противоречите себе сейчас.

Адвокат прикусил губу: он попал в собственную ловушку.

— А разве я сказал «никогда»?

— Вы сказали «никогда».

— Тогда предположим, что нет правила без исключения. И по Божьей воле я стал представителем этого исключения.

— Возможно, но я хочу вас спросить: почему правда никогда не доходит до свергнутых монархов?

— Потому что царствующие особы все же окружены приближенными, чье честолюбие уже удовлетворено, в то время как рядом со свергнутыми монархами всегда находятся люди с самыми честолюбивыми помыслами. Безусловно, сударыня, в вашем окружении есть люди с преданными и великодушными сердцами, готовые ради вас на все, даже на смерть, но в то же время вокруг вас немало придворных, использующих ваше возвращение во Францию, чтобы обогатиться и получить новые титулы; среди них есть также и недовольные: утратив свое былое положение, они стремятся разом вернуть потерянное и отомстить обидчикам. И все эти люди плохо разбираются в политике и неспособны дать правильную оценку происходящему; выдавая желаемое за действительное, они не понимают истинного положения вещей; они только мечтают о революции, которая, возможно, и свершится, но, я уверен, не тогда, когда они ее ожидают. Они ошибаются и вводят вас в заблуждение; обманывая себя, они обманывают вас; подвергая опасности себя, они подвергают опасности вас. Вот в чем ошибка! Роковая ошибка! Из-за них, сударыня, вы и совершаете эту ошибку. И необходимо, чтобы вы ее признали перед лицом той неоспоримой истины, какую я вам открыл, возможно, в слишком резкой форме, но для вашей же пользы.

— Короче говоря, — произнесла герцогиня с нетерпением в голосе, понимая, что слова адвоката подтверждали сведения, полученные ею в Суде, — метр Цицерон, так что же вы прячете в складках вашей тоги? Мир? Войну?

— Учитывая, что мы будем выступать за конституционную монархию, я бы ответил ее королевскому высочеству, что она как регентша имеет право выбора.

— Неужели? Могу поспорить, что мой парламент тотчас откажет мне в субсидиях, если я не поступлю так, как ему выгодно. О метр Марк, мне хорошо известны все условности вашего конституционного режима, основное неудобство которого, по-моему, состоит в том, что приходится иметь дело не с теми, кто говорит дельно, а с теми, кто говорит много. Наконец, вы должны были мне сообщить о том, что думают мои сторонники и преданные советники о своевременности вооруженного выступления. Каково их мнение? И что вы сами думаете об этом? Мы много говорили о правде, и порой она бывает похожа на страшное привидение. Ну и пусть! Хотя я всего-навсего женщина, я не побоюсь встретиться с ней лицом к лицу.

— Именно благодаря уверенности в том, что разум и сердце Мадам впитали в себя мудрость двадцати поколений монархов, я, не задумываясь, согласился выполнить мучительное для себя поручение.

— Ну! Вот наконец-то!.. Метр Марк, поменьше дипломатии: говорите открыто и прямо, как подобает говорить с тем, кто сейчас перед вами, то есть с солдатом.

Затем, увидев, что путешественник снял с себя галстук и пытается его распороть, чтобы достать письмо, она с нетерпением промолвила:

— Дайте его сюда, я это сделаю быстрее, чем вы.

И она сама вынула зашифрованное письмо.

Едва взглянув, герцогиня передала его метру Марку.

— Я только потеряю время, если начну его расшифровывать, — произнесла она. — Прочитайте сами: вам это, надеюсь, не доставит труда, ибо вы наверняка знаете его наизусть.

Приняв из рук герцогини письмо, метр Марк без запинки прочитал:

«Лица, на кого возложена сия почетная миссия, не могут не выразить свою душевную боль, говоря о советах, которые стали причиной разразившегося сегодня политического кризиса; людей, дававших советы, безусловно, нельзя упрекнуть в отсутствии старания, но им не известна ни истинная обстановка в стране, ни настроения умов.

Было бы ошибкой считать, что в Париже можно легко сколотить какую-нибудь партию: во всем городе едва наберется немногим более тысячи человек, не запятнавших себя связью с полицией и готовых за несколько экю выйти на улицу и выступить против национальной гвардии или верного правительству гарнизона.

Точно так же, как раньше мы обманулись насчет Юга, ошибочным является и наше представление о Вандее: этот преданный и жертвенный край вынужден кормить многочисленную армию, опирающуюся на городское население, почти сплошь настроенное против легитимной власти; любое крестьянское выступление обречено на провал, быстро приведет к разорению деревни и только укрепит позиции правительства с помощью легкой победы.

Если мать Генриха V уже находится во Франции, ей следует, по нашему мнению, поскорее уехать, приказав верным ей людям сохранять спокойствие. Иными словами, она бы этим принесла мир вместо гражданской войны и покрыла бы свое имя двойной славой, совершив акт великого мужества и остановив готовящееся кровопролитие.

Мудрые друзья легитимной монархии, которых никто никогда не считал нужным посвятить в свои планы, с кем никто никогда не советовался, прежде чем ввязаться в сомнительные предприятия, кто всегда оказывался перед свершившимся фактом, не заслуживают ни похвалы, ни порицания за то, что может произойти, и возлагают всю ответственность за возможный поворот событий на тех, кто их спровоцировал и давал советы».

По мере того как Мадам слушала письмо, она приходила во все большее и большее волнение; ее обычно бледные щеки пылали огнем; дрожащей рукой она то и дело поправляла волосы, сняв с головы шерстяную шапочку. Она не произнесла ни слова, она ни разу не перебила читавшего; однако было видно, что скоро грянет буря. Чтобы снять с себя всякую ответственность, метр Марк поспешил заметить, передавая ей в руки сложенное им письмо:

— Сударыня, это письмо написал не я.

— Да, — ответила герцогиня, не в силах более сдерживать свой гнев, — но тот, кто его принес, вполне способен такое написать.

Путешественник понял, что не выиграет ничего, если склонит голову перед такой живой и впечатлительной натурой, и он встал во весь свой рост.

— Да, — ответил он. — И этому человеку стыдно за проявленную минутную слабость, и он заявляет вашему королевскому высочеству, что, не одобряя некоторые формулировки этого письма, он, по крайней мере, разделяет чувства тех, кто его писал.

— Чувства! — повторила герцогиня. — Называйте эти чувства эгоизмом, осторожностью, которая есть не что иное, как…

— Трусость, не правда ли, сударыня? Да, и в самом деле он труслив, этот человек, если все оставил, чтобы разделить участь той, кому он не давал советов! Да, он самый настоящий эгоист, потому что пришел и сказал вам: «Вы хотите правды, сударыня, так вот она! Однако, если вашему королевскому высочеству угодно пойти на бессмысленную и в то же время неминуемую смерть, я пойду вместе с вами!»

Герцогиня немного помолчала, затем уже более мягким голосом произнесла:

— Я ценю вашу преданность, сударь, но вы плохо знаете Вандею, вы получали сведения только от тех, кто противится движению.

— Допустим, что вы правы, предположим, что вся Вандея поднимется на борьбу, соберет войска и не будет скупиться ни на кровь, ни на жертвы, но Вандея не вся Франция!

— После того как вы заявили, что парижане ненавидят лилии и презирают белое знамя, уж не хотите ли вы сказать, что вся Франция разделяет мнение столичных жителей?

— Увы! Сударыня, народу Франции не чужда логика. Это мы с вами гоняемся за химерами и мечтаем о союзе между божественным правом и верховной властью народа, хотя эти понятия и несовместимы друг с другом. Божественное право неизбежно приводит к абсолютизму, а Франция не желает неограниченной монархии.

— Абсолютизм! Абсолютизм! Громкие слова, чтобы пугать малышей.

— Нет, это не просто громкие слова. Они наводят ужас. Возможно, мы ближе находимся к цели, чем думаем; однако, сударыня, с сожалением должен вам признаться: я нисколько не верю, что Бог избрал вашего королевского сына для выполнения опасной миссии, заключающейся в том, чтобы надеть намордник на пасть льва, каким является народ.

— И почему?

— Потому что именно ему он не доверяет, потому что, увидев его издалека, лев встряхнет своей гривой, выпустит когти и оскалится, а если позволит подойти поближе, так только для того, чтобы броситься на него. О сударыня, нельзя без серьезных последствий быть внуком Людовика Четырнадцатого!

— Так, по-вашему, династия Бурбонов уже не имеет будущего?

— Боже сохрани, сударыня! Такие мысли даже не приходили мне ни разу в голову. Только я думаю, что с революциями так просто не покончить, — пусть все идет своим чередом; если же мы будем противиться, это будет равносильно попытке повернуть вспять горный поток и обратить его к истокам. Тут уж либо русло переполнится живительной влагой — и в этом случае, зная ваши патриотические чувства, сударыня, я вряд ли поверю в то, что вы с этим примиритесь; либо истоки высохнут — и тогда ошибки тех, кто захватил власть, будут выгодны вашему сыну и принесут ему больше пользы, чем все, что он попытался бы сделать.

— Но, сударь, все это может длиться до скончания века!

— Сударыня, его величество Генрих Пятый является олицетворением закона, а закон, как и Бог, вечен.

— Итак, по-вашему, я должна оставить всякую надежду, бросить друзей, изъявивших желание поддержать меня, и через три дня, когда они возьмут в руки оружие и будут напрасно искать меня в своих рядах, передать через постороннего им человека: «Мария Каролина, за которую вы были готовы драться и отдать жизнь, больше не верит в победу и отступила без боя, Мария Каролина струсила…» О! Нет, никогда, никогда!

— У ваших друзей, сударыня, не будет морального права вас упрекать, ибо через три дня никто не соберется под вашими знаменами.

— Но разве вам не известно, что сбор назначен на двадцать четвертое?

— Ваши друзья получили другой приказ.

— Когда?

— Сегодня.

— Сегодня? — воскликнула герцогиня, сдвинув брови и приподнимаясь в постели. — Откуда исходит этот приказ?

— Из Нанта.

— Кто же его отдал?

— Тот, на кого вы возложили общее руководство.

— Маршал?

— Маршал только выполнил решение парижского комитета.

— В таком случае, — воскликнула герцогиня, — со мной уже перестали считаться?

— Напротив, сударыня, — воскликнул посланец, встав на одно колено и молитвенно сложив ладони, — вы для нас все! Именно потому мы оберегаем вас и не хотим, чтобы вы тратили силы на заранее обреченное на провал дело, именно потому нас пугает, что поражение не прибавит вам популярности!

— Сударь, сударь, — сказала герцогиня, — если бы у Марии Терезии были такие же робкие советники, как у меня, ей бы никогда не удалось отвоевать трон для своего сына!

— Напротив, желая, чтобы ваш сын мог претендовать на трон позднее, мы вам говорим: «Уезжайте из Франции и, вместо того чтобы стать демоном войны, позвольте нам сделать вас ангелом мира!»

— О! — воскликнула герцогиня, прикрыв глаза уже не ладонями, а сжатыми кулаками. — Какой стыд! Какая трусость!

Метр Марк продолжал, словно не слышал ее слов или же скорее потому, что решение, которое ему надлежало довести до сведения Мадам, было окончательным и бесповоротным:

— Нами уже приняты необходимые меры предосторожности, чтобы Мадам могла беспрепятственно покинуть Францию: в бухте Бурнёф вас ждет корабль, и через три часа ваше высочество уже сможет подняться на его борт.

— О благородная земля Вандеи! — воскликнула герцогиня. — Кто бы мог посметь мне сказать раньше, что ты отвергнешь меня и изгонишь, когда я приду к тебе от имени твоего Бога и твоего короля! А я-то неблагодарным и неверным считала лишь Париж, потерявший всякую совесть; но ты, к кому я пришла требовать обратно трон, ты отказываешь мне в могиле? О нет! Никогда бы я этому раньше не поверила!

— Сударыня, вы уедете, не так ли? — спросил посланец, по-прежнему стоя на одном колене со сложенными молитвенно руками.

— Да, я уеду, — сказала герцогиня, — да, я покину Францию; только учтите, больше я не вернусь, ибо мне не хотелось бы возвращаться с иноземцами. Они только и ждут подходящего случая, чтобы объединиться для борьбы против Филиппа — вы не хуже меня это знаете, — и когда придет их час, они обратят свои взоры на моего сына и не потому, что их больше волнует его будущее, чем судьба Людовика Шестнадцатого в тысяча семьсот девяносто втором году и Людовика Восемнадцатого в тысяча восемьсот тринадцатом году, просто они пожелают через его посредство влиять на политику Франции. Нет, они не получат моего сына; нет, ни за что на свете они его не получат! Скорее я увезу его в горы Калабрии. Видите ли, сударь, если вопрос будет поставлен так, что он получит трон Франции, если уступит какую-нибудь провинцию, город, крепость, дом или хижину, вроде той, где я сейчас нахожусь, даю вам слово матери и регентши, ему не бывать королем! Мне больше вам нечего сказать. Отправляйтесь обратно и передайте мои слова тем, кто вас послал.

Метр Марк поднялся с колен и низко поклонился герцогине, ожидая, что на прощание она протянет ему руку, как эта было при встрече; однако теперь в ее облике ничего не осталось от недавней приветливости: ее брови были нахмурены, а руки сжаты в кулаки.

— Да хранит вас Бог, ваше высочество! — сказал посланец, понимая, что дольше задерживаться здесь уже нет смысла и что, пока он не уйдет, на ее лице не дрогнет ни один мускул.

Он не ошибался; как только за ним закрылась дверь, Мадам словно подкошенная упала на подушки и, плача, сквозь слезы повторила:

— О! Бонвиль! Мой бедный Бонвиль!

XX ГЛАВА, В КОТОРОЙ МАЛЫШ ПЬЕР РЕШАЕТ ПРИМИРИТЬСЯ С НЕИЗБЕЖНОСТЬЮ

Стремясь еще до середины дня возвратиться в Нант, путешественник сразу же после окончания разговора, о котором мы только что рассказали, покинул ферму Ла-Банлёвр.

Через несколько минут после его отъезда Малыш Пьер оделся в крестьянскую одежду и, несмотря на ранний час, спустился в нижнее помещение.

Это была просторная комната с серыми стенами, покрытыми потрескавшейся кое-где штукатуркой, с почерневшими от дыма потолочными балками, с огромным шкафом из полированного дуба, в сумерках поблескивавшим металлическими ручками и запорами на тускло-буром фоне скудной обстановки: двух стоявших рядом кроватей под пологом из зеленоватой саржи, двух глиняных кувшинов и часов в высоком футляре из резного дерева, нарушавших своим боем гробовую тишину ночи.

Камин был высокий и широкий; его колпак был обтянут такой же тканью, что и полог, но темно-коричневого цвета вместо золотисто-зеленого.

Так же как и потолочные балки, камин украшали обычные предметы: фигурка из воска под стеклом, изображавшая младенца Иисуса, две фарфоровые вазы с искусственными цветами, накрытыми марлей, чтобы их не засиживали мухи, двуствольное ружье и освященная веточка букса.

От хлева комнату отделяла только дощатая перегородка, в которой были проделаны отверстия, куда, как в кормушки, коровы просовывали морды за едой.

Когда Малыш Пьер открыл дверь, гревшийся под навесом камина мужчина учтиво поднялся, чтобы уступить ему место у очага.

Однако Малыш Пьер сделал знак рукой, чтобы он не беспокоился, и отодвинул в угол предложенный ему стул.



Взяв табуретку, он присел по другую сторону от огня напротив находившегося в комнате человека (то был не кто иной, как Жан Уллье).

Затем, положив подбородок на согнутые в локтях руки, упиравшиеся в колени, он задумался, в то время как все его тело вздрагивало в такт выбиваемой ногой по полу дроби: это свидетельствовало о том, что Малыш Пьер находился во власти самых противоречивых мыслей.

Жана Уллье также одолели свои дела и заботы, и он, не будучи склонным к разговорам, хранил мрачное молчание; он машинально вертел в пальцах трубку, которую вынул изо рта, когда Малыш Пьер вошел в комнату, и его размышления прерывались, лишь когда он испускал горькие вздохи, похожие на угрозы, или же когда ему приходилось поправлять дрова в камине.

Первым нарушил молчание Малыш Пьер.

— Мой друг, разве вы не курили, когда я вошел? — спросил он.

— Да, — кратко ответил Жан Уллье с заметным почтением в голосе.

— А почему вы больше не курите?

— Боюсь причинить вам неудобство.

— Полноте! Разве мы, мой друг, находимся не на привале или где-то вроде того? К тому же мне хочется, чтобы вы ни в чем себя не стесняли, тем более что, к несчастью, это наш последний бивак.

Несмотря на загадочность услышанных слов, Жан Уллье не посмел переспросить Малыша Пьера. С необыкновенным тактом, присущим вандейским крестьянам, не подавая и виду, что он знал, кем был на самом деле Малыш Пьер, он не воспользовался полученным разрешением и поостерегся задавать дерзкий, по его мнению, вопрос.

Хотя Малыш Пьер и был полностью поглощен своими заботами, он все же заметил, как нахмурился лоб крестьянина.

И он снова нарушил молчание.

— Что с вами, мой дорогой Жан Уллье, — спросил он, — и откуда столь мрачный вид, тогда как мне показалось, что, напротив, вы должны быть довольны?

— А чему радоваться? — спросил старый егерь.

— Хотя бы тому, что такой верный слуга, как вы, всегда рад счастью своих хозяев, а последние двадцать четыре часа у нашей амазонки настолько довольный вид, что ее радость должна была бы отразиться и на вашем лице.

— Дай Бог, чтобы эта радость подольше продлилась! — произнес с сомнением в голосе Жан Уллье, подняв глаза к небу.

— Как, мой дорогой Жан! Вы что-то имеете против браков по любви? А я их так обожаю, что всю свою жизнь только бы их и устраивала.

— Я не имею ничего против брака как такового, — ответил Жан Уллье, — только я против такого мужа.

— И почему?

Жан Уллье замолчал.

— Говорите, — настаивал Малыш Пьер.

Вандеец отрицательно покачал головой.

— Прошу вас, мой дорогой Жан, мне нравятся обе ваши дочери, — ибо мне известно, что вы их считаете своими детьми, — не таитесь от меня. Хотя я и не папа римский, но мне дано право — и вы это знаете — соединять людей и отпускать грехи.

— Я знаю, что вы многое можете.

— Тогда признайтесь, почему вы не одобряете этот брак?

— Потому что имя, которое будет носить будущая жена господина Мишеля де ла Ложери, покрыто несмываемым позором и вовсе не стоит менять на него одно из самых старинных имен в стране.

— Увы! Мой храбрый Жан, — продолжал с грустной улыбкой Малыш Пьер. — Вы, очевидно, не знаете о том, что прошли времена, когда дети были ответственны за добродетели и за ошибки своих отцов.

— Да, я этого не знал, — сказал Жан Уллье.

— А теперь, когда мы отвечаем сами за себя, — продолжал Малыш Пьер, — мы, похоже, взвалили на себя непосильный груз! Посмотрите, скольких он раздавил, сколько людей покинули наши ряды, а ведь их имена просто обязывали их быть вместе с нами! Напротив, надо быть признательным тем, кто, вопреки примеру отцов и своему положению в обществе, отбросив честолюбивые планы, продолжает следовать в несчастье рыцарским представлениям о чести и верности.

Жан Уллье поднял голову и с ненавистью, которую он даже и не попытался скрыть, начал:

— Но вы, возможно, не знаете…

Малыш Пьер прервал его.

— Напротив, — произнес он, — я знаю, в чем вы обвиняете ла Ложери-старшего. Но мне также известно, чем я обязана его сыну, получившему из-за меня рану, продолжающую еще кровоточить. Что до преступления, совершенного его отцом, — если его отец действительно виновен, что известно одному только Господу Богу, — не искупил ли он его своей трагической гибелью?

— Да, — ответил Жан Уллье, невольно опуская голову, — вы правы.

— Неужели вы отважитесь оспаривать решение Божьего суда? Неужели вы смеете думать, что тот, перед кем он предстал бледный и окровавленный после неожиданной и трагической гибели, отказал ему в своем милосердии? И почему, когда, возможно, сам Бог удовлетворен возмездием, вы считаете себя вправе судить его строже, чем на Небесах?

Жан Уллье слушал не перебивая.

Однако, несмотря на то что слова Малыша Пьера затрагивали его религиозные чувства и подрывали уверенность в виновности барона Мишеля, им все же не удавалось вырвать ненависть из его сердца.

— Господин Мишель, — продолжал Малыш Пьер, — славный и храбрый молодой человек, добрый и скромный, простой и преданный; а то, что он богат, так это только пойдет на пользу; я считаю, что ваша молодая хозяйка с ее чересчур цельным характером, независимостью суждений не найдет себе лучшего мужа; я уверен, что она с ним будет счастлива. Мой бедный Жан Уллье, не надо гневить Бога. Забудем прошлое, — добавил он со вздохом. — Увы! Если мы будем все время копаться в прошлом, мы не сможем любить в настоящем.

Жан Уллье покачал головой.

— Господин Малыш Пьер, — произнес он, — как истинный христианин вы произнесли замечательные слова, однако есть нечто такое, о чем нельзя забывать. К несчастью, таково мое отношение к отцу господина Мишеля.

— Жан, я не выспрашиваю у вас секретов, — заявил торжественным тоном Малыш Пьер, — но, как я вам уже сказал, молодой барон пролил за меня кровь; он был моим проводником, он предоставил мне убежище в этом доме, принадлежащем ему, и к нему я испытываю больше чем чувство привязанности, я ему признательна, поэтому мне горько сознавать, что нет единства среди моих друзей. Итак, мой дорогой Жан Уллье, зная, как вы мне преданы, я прошу вас если не отказаться от своих воспоминаний — раз вы считаете, что нельзя по своей воле забыть то, что уже произошло, — по крайней мере, относиться к нему с терпимостью до той поры, пока уверенность в том, что сын человека, который был вашим врагом, составил счастье выросшей на ваших глазах девушки, не вытеснит из вашей души всю скопившуюся в ней ненависть.

— Пусть счастье придет откуда пожелает Бог, и я ему за это вознесу молитву; однако я не думаю, что оно войдет в замок Суде вместе с господином Мишелем.

— А почему, скажи-ка на милость, мой славный Жан?

— Потому что, господин Малыш Пьер, с каждым днем я все больше и больше сомневаюсь в чувствах господина Мишеля к мадемуазель Берте.

Малыш Пьер в раздражении пожал плечами.

— Позвольте мне, мой дорогой Жан Уллье, — сказал он, — усомниться в вашей осведомленности в любовных делах.

— Возможно, — возразил старый вандеец, — но если союз с мадемуазель Бертой является для молодого человека самым большим счастьем, о котором только можно мечтать, скажите тогда, почему ваш подопечный поспешил исчезнуть с фермы и где-то бродил всю ночь как помешанный?

— Он бродил ночью потому, — ответил Малыш Пьер, — что от счастья не мог усидеть на месте, ну а уехал с фермы, чтобы выполнить, по всей вероятности, одно из поручений, связанных с нашим делом.

— Надеюсь, что все так и есть; я вовсе не из тех людей, кто думает только о себе и, несмотря на то что я уже принял решение покинуть замок в тот день, когда сын барона переступит через его порог, буду днем и ночью молиться о том, чтобы мое дитя обрело с ним счастье, и одновременно следить за этим человеком и постараюсь сделать все от меня зависящее, чтобы мои предчувствия не оправдались и чтобы вместо обещанного счастья он не принес моей девочке одно лишь горе.

— Спасибо, Жан Уллье! Итак, я могу рассчитывать на то, что вы не будете больше выступать против моего юного подопечного? Вы мне обещаете?

— До поры до времени, пока у меня не будет в руках веских доказательств, я спрячу подальше и мою ненависть и мое недоверие — это все, что я могу вам обещать; но не просите меня ни любить его, ни уважать.

— Непримиримое племя! — произнес вполголоса Малыш Пьер. — Вот откуда идут его сила и величие.

— Да, — ответил Жан Уллье на реплику Малыша Пьера, произнесенную достаточно громко, чтобы ее услышал старый вандеец, — любить так любить, ненавидеть так ненавидеть, третьего не дано; но скажите, господин Малыш Пьер, вам ли на это сетовать?

И он пристально посмотрел на молодого человека, словно с уважением бросая вызов.

— Нет, — ответил Малыш Пьер, — я сетую на это меньше, чем кто бы то ни был другой; к тому же, пожалуй, это все, что унаследовал Генрих Пятый от четырнадцативековой монархии, однако, похоже, этого мало.

— Кто так сказал? — произнес с угрозой в голосе вандеец, поднимаясь с места.

— Вы скоро узнаете. Жан Уллье, мы только что говорили о ваших делах, и я об этом не жалею: наш разговор ненадолго отвлек меня от грустных мыслей. Ну а теперь настало время заняться моими делами. Который час?

— Половина пятого.

— Разбудите ваших друзей; политика не повлияла на их сон, чего нельзя сказать обо мне, ибо моя политика — это материнская любовь. Идите, мой друг!

Жан Уллье вышел. Низко опустив голову, Малыш Пьер несколько раз прошелся по комнате; от нетерпения топнув ногой, он заломил в отчаянии руки и, когда подошел к камину, внезапно почувствовал, как сжалась у него грудь и по щекам скатились две крупные слезы. И он упал на колени. Сложив в молитве руки, он обратился к Богу, вершившему судьбами королей на земле, с просьбой пояснить его распоряжения и придать ему необходимой силы, чтобы не остановиться на полпути и продолжить борьбу или же смириться со своим несчастьем.

XXI КАК ЖАН УЛЛЬЕ ДОКАЗАЛ, ЧТО ЕСЛИ УЖ ВИНО ОТКУПОРЕНО, ТО ЛУЧШЕ ВСЕГО ЕГО ВЫПИТЬ

Через несколько секунд в комнату вошли Гаспар, Луи Рено и маркиз де Суде.

Застав Малыша Пьера погруженным в размышления и молитвы, они замерли на пороге, а маркиз де Суде, рассчитывавший, как в доброе старое время, подать приветственный сигнал подъема, почтительно остановился.

Однако Малыш Пьер услышал, что дверь отворилась; он поднялся с колен и, обращаясь к вошедшим, сказал:

— Входите, господа, и простите, что я прервал ваш сон, но мне необходимо сообщить вам важную новость.

— Это нам следует просить прощения у вашего королевского высочества за то, что, вместо того чтобы предупредить ваше желание, мы спали, когда понадобились вам, — произнес Луи Рено.

— Мой друг, сейчас не время обмениваться любезностями, — прервал его Малыш Пьер, — будучи уделом королевской власти в зените славы, они неуместны, когда эта власть попирается во второй раз.

— Что вы хотите этим сказать?

— Мои дорогие и верные друзья, — продолжал Малыш Пьер, повернувшись спиной к камину, в то время как вандейцы стояли перед ним полукругом, — я хочу вам сообщить, что вызвал вас, поскольку возвращаю ваше слово и прощаюсь с вами.

— Вы возвращаете наше слово! Вы прощаетесь с нами! — воскликнули в один голос удивленные сторонники Малыша Пьера. — Ваше королевское высочество собирается нас покинуть?

Затем, переглянувшись, они сказали:

— Но это невозможно!

— И между тем так надо.

— Но почему?

— Потому что мне так посоветовали; более того, меня умоляли так поступить.

— Но кто?

— Люди, в чьей верности, преданности, уме и честности мне не приходится сомневаться.

— Но почему?

— Мне сказали, что даже здесь, в Вандее, роялистское дело обречено на провал и белое знамя теперь значит не больше, чем ненужный Франции простой лоскут; что во всем Париже от силы отыщется немногим более тысячи человек, которые за несколько экю согласятся устроить на улице беспорядки от нашего имени; что у нас нет сторонников ни в армии, ни в высших правительственных кругах и что во второй раз население Бокажа не подымется как один защищать права Генриха Пятого!

— Но скажите, — прервал Малыша Пьера благородный вандеец Гаспар, сменивший свое знатное имя еще во времена первой войны (он не смог более сдерживаться, слыша такие слова), — у кого это сложилось подобное мнение? Кто с такой уверенностью говорит от имени всей Вандеи? Кто смог измерить нашу преданность, чтобы сказать: «Они дойдут досюда, но не дальше».

— Несколько роялистских комитетов — я не могу вам назвать их, — но с этим мнением нам приходится считаться.

— Роялистские комитеты! — воскликнул маркиз де Суде. — Ах, черт возьми! Мне это уже знакомо, и, если Мадам захочет нам поверить, мы сделаем с их мнением то же, то сделал в свое время покойный маркиз де Шаретт с мнением роялистских комитетов своего времени.

— И как же он поступил, мой храбрый Суде? — спросил Малыш Пьер.

— К несчастью, — с поразительным хладнокровием ответил маркиз, — уважение к вашему королевскому высочеству не позволяет мне сказать больше.

Малыш Пьер не смог сдержать улыбки.

— Да, мой бедный маркиз, — сказал он, — но старые добрые времена канули в вечность; господин де Шаретт среди своих сторонников был непререкаемым авторитетом, а регентша Мария Каролина навсегда обречена на правление в рамках конституционной монархии. Наше движение сможет добиться положительного результата при условии, что в рядах его сторонников будет согласие; итак, я вас спрашиваю, есть ли у нас такое согласие, когда накануне боя генералу сообщают о том, что три четверти его войска, на которое он рассчитывал, не готово и не будет участвовать в сражении?

— Это не имеет значения! — воскликнул маркиз де Суде. — Чем меньше нас будет, тем больше славы нам достанется.

— Сударыня, — почтительно обратился к Малышу Пьеру Гаспар, — мы поддерживали вас и говорили вам еще тогда, когда вы, возможно, и не собирались возвращаться во Францию: «Люди, свергнувшие короля Карла Десятого, отстранены новым правительством и не имеют никакой власти; состав кабинета министров таков, что вам не надо его менять; оставшееся с прежних времен духовенство использует все свое влияние, чтобы восстановить монархию, основанную на божественном праве; судебные органы все еще состоят из людей, обязанных Реставрации своей карьерой; армия, самая законопослушная часть общества, находится под началом командующего, который провозгласил, что в политике нельзя придерживаться одного знамени; что до народа, объявленного суверенным в тысяча восемьсот тридцатом году, то он попал в зависимость от самой глупой и неспособной из всех аристократий…» И мы добавили: «Возвращайтесь! Ваше прибытие во Францию поистине можно будет сравнить с возвращением Наполеона с острова Эльбы: население поспешит вам навстречу, чтобы приветствовать потомка наших королей, — его ждет вся страна!» И вот, сударыня, поверив нашим словам, вы прибыли во Францию, а когда вы появились среди нас, мы поднялись на борьбу. И сейчас я считаю губительным для нашего общего дела и позорным для всех нас ваше решение отступить, ибо оно поставит под сомнение ваше политическое чутье и нашу собственную дееспособность.

— Да, — произнес Малыш Пьер, по иронии судьбы вынужденный защищать решение, разбившее его сердце, — да, все, что вы мне сейчас сказали, верно; да, вы мне все так и обещали; но, мои храбрые друзья, здесь нет ни вашей, ни моей ошибки, если горстка безумцев строила воздушные замки, не учитывая реальной действительности; и только беспристрастная история расставит все по своим местам и покажет, что в тот день, когда меня обвинили, будто я была плохой матерью — а именно это мне и сказали, — я ответила так, как должна была ответить: «Я готова принести себя в жертву!» История докажет правоту моих слов, и чем меньше шансов на успех будет иметь мое дело в ваших глазах, тем с большей преданностью вы мне будете служить; однако для меня вопрос чести состоит в том, чтобы без особой необходимости не испытывать вашу преданность. Друзья мои, чтобы не быть голословными, давайте произведем некоторые подсчеты. Сколько человек соберутся, по вашему мнению, под нашими знаменами?

— Десять тысяч человек по первому сигналу.

— Увы! — сказал Малыш Пьер. — Хотя и много, но явно недостаточно: кроме национальной гвардии, король Луи Филипп располагает свободными войсками численностью в четыреста восемьдесят тысяч человек!

— А дезертиры, а подавшие в отставку офицеры? — возразил маркиз.

— Хорошо, — продолжал Малыш Пьер, повернувшись к Гаспару, — я вручаю вам мою судьбу, а также судьбу моего сына. Вам только нужно, не покривив душой и не поступившись совестью благородного человека, убедить меня в том, что на десять шансов «против» мы можем противопоставить два «за», и тогда я не стану настаивать, чтобы вы сложили оружие, и останусь, чтобы подвергнуться тем же опасностям, что и вы, и разделить вашу судьбу.

На этот призыв, обращенный не к чувствам, а к убеждениям, Гаспар склонил голову и не произнес ни слова в ответ.

— Вот видите, — продолжал Малыш Пьер, — ваш разум не согласился с доводами сердца, и было бы почти преступлением воспользоваться такой рыцарственностью, противоречащей здравому смыслу. Не будем обсуждать уже принятое решение: оно, возможно, самое разумное; помолимся Богу, чтобы он помог мне поскорее вернуться к вам в лучшее время и при более благоприятных обстоятельствах, и не будем думать ни о чем другом, кроме отъезда.

Несомненно благородные господа согласились с таким решением, хотя оно отнюдь не соответствовало их душевному настрою, а так как они поняли, что герцогиню уже не переубедить, они лишь молча отвернулись, чтобы она не увидела слезы на их щеках.

Один только маркиз де Суде мерил комнату шагами в нетерпении, даже и не пытаясь скрывать его.

— Да, — продолжил после короткого молчания с горечью в голосе Малыш Пьер, — да, одни сказали, как Пилат: «Я умываю руки», и мое сердце, не пасующее перед опасностями, не отступающее даже перед угрозой смерти, дрогнуло, ибо оно не могло хладнокровно взять на себя ответственность за провал дела и напрасно пролитую кровь — ее уже мне заранее приписывают, другие же…

— Никогда не станет напрасной пролитая за веру кровь! — прозвучал чей-то голос сбоку от камина. — Это слова Господа Бога, и тот, кто их произносит, не боится, несмотря на свое низкое положение в обществе, их повторить после самого Господа Бога: всякий человек, умирающий в вере, — мученик, и земля, впитавшая его кровь, становится плодороднее и быстрее приносит жатву.

— Кто это сказал? — спросил Малыш Пьер, приподнявшись на цыпочках, чтобы рассмотреть говорившего.

— Я, — коротко ответил Жан Уллье, встав со своего табурета и войдя в круг знатных людей и руководителей.

— Ты, мой храбрец? — воскликнул Малыш Пьер, радуясь подкреплению в ту минуту, когда ему уже начало казаться, что он остался совсем один. — И ты не согласен с господами из Парижа? Подойди поближе и выскажи свое мнение. В наше время Жак Простак был бы на месте даже на королевском совете.

— Мне так не хочется, чтобы вы уезжали из Франции, — продолжил Жан Уллье, — что, будь я на месте этих знатных господ, я бы уже закрыл дверь и преградил бы вам путь со словами: «Вы никуда отсюда не выйдете!»

— А какие доводы ты можешь привести, чтобы переубедить меня? Говори скорее, Жан!

— Мои доводы? Вы наше знамя, а пока солдат не сражен в бою, даже если из всего войска, кроме него, никого не осталось в живых, он имеет право высоко и твердо держать знамя над головой до тех пор, пока смерть не превратит это знамя в его саван.

— Продолжай, Жан Уллье, продолжай! Говори! У тебя складно получается.

— Мои доводы? Вы первая королевская особа, вставшая в ряды тех, кто сражается за нее, и было бы ошибкой с вашей стороны оставить своих сторонников, даже не обнажив шпаги.

— Не останавливайся, Жак Простак, говори! — произнес Малыш Пьер, потирая руки.

— Мои доводы, наконец, — продолжал Жан Уллье, — состоят в том, что ваш отъезд накануне сражения похож на бегство, а мы не позволим вам бежать.

— Но, — прервал его на полуслове Луи Рено, встревоженный тем вниманием, с каким Малыш Пьер слушал Жана Уллье, — но измена, о которой нам только что сообщили, сведет на нет все значение наших усилий, и наше предприятие будет выглядеть выступлением безумцев.

— Нет, нет, этот человек прав! — воскликнул Гаспар, весьма неохотно согласившийся с доводами Малыша Пьера. — Любой безумный шаг лучше забвения, на которое мы себя обречем; упоминание об отчаянии людей, отважившихся на этот шаг, займет подобающее себе место в истории, и настанет день, когда народ забудет все, кроме мужества тех, кто повел его за собой; и даже если этот шаг не оставит следа на троне, он все же оставит след в памяти людей. Кто бы сейчас вспоминал о Карле Эдуарде, если бы не было отчаянных боев при Престонпенсе и Каллодене? О сударыня, должен вам признаться, мне бы очень хотелось поступить так, как советует нам этот отважный крестьянин.

— И вы, господин граф, будете тысячу раз правы, — продолжал Жан Уллье уверенным тоном, доказывавшим лишний раз, что он много раздумывал над вопросами, которые, казалось, были выше его понимания, — вы будете правы еще и потому, что главная цель, ради чего ее королевское высочество хочет принести в жертву будущее монархии, судьба которой находится в ее руках, не будет достигнута.

— Как это так? — спросил Малыш Пьер.

— Не успеет Мадам уехать, как сразу же правительство узнает о том, что она покинула наши края, и тут же начнутся гонения, и тем яростнее они обрушатся на нас, чем скорее мы распишемся в своем собственном бессилии. Господа, вы богаты и еще сможете спастись бегством: вас поджидают корабли, стоящие на якорях в устье Луары и Шаранты. Ваше отечество почти повсюду, но мы, бедные крестьяне, словно козы, привязаны к земле, что кормит нас, и скорее выберем смерть, чем разлуку с родиной.

— И как ты поступишь, мой храбрый Уллье?

— Господин Малыш Пьер, мое решение таково, — ответил вандеец, — когда вино откупорено, надо его пить. Раз мы взяли в руки оружие, надо драться и не терять время на подсчеты, сколько нас будет под ружьем.

— Так будем драться! — с подъемом воскликнул Малыш Пьер. — Глас народа, глас Божий! Я верю словам Жана Уллье.

— Будем драться! — повторил маркиз.

— Будем драться! — сказал Луи Рено.

— Хорошо, а на какой день, — спросил Малыш Пьер, — мы назначим наше выступление?

— Но, — заметил Гаспар, — разве не было принято решение выступить двадцать четвертого?

— Да, но эти господа сообщили об отмене приказа.

— Какие господа?

— Господа из Парижа.

— Не предупредив вас? — воскликнул маркиз. — Известно ли вам, что на войне расстреливают за меньший проступок?

— Я простил их, — произнес Малыш Пьер, простирая руку. — Впрочем, эти господа никогда не служили в армии.

— О! Отмена выступления — огромное несчастье! — произнес вполголоса Гаспар. — И если бы я знал…

— И что же? — спросил Малыш Пьер.

— Возможно, я не пришел бы к тому же мнению, что и крестьянин.

— Ба! — произнес Малыш Пьер. — Мой дорогой Гаспар, вы же слышали: если вино откупорено, надо его пить! Так выпьем его весело, господа! Возможно, такое же вино пил Бомануар во время битвы Тридцати. Маркиз де Суде, постарайтесь найти перо, чернила и бумагу в доме, где ваш будущий зять оказал мне гостеприимство.

Маркиз поспешил выполнить просьбу Малыша Пьера; однако, прежде чем начать рыться в ящиках комода и шкафа, переворачивая груды платья и белья, он не смог удержаться, чтобы не пожать руку Жана Уллье и не сказать ему:

— Известно ли тебе, храбрый человек, что ты произнес золотые слова и что никогда еще победный звук твоего рога не радовал мое сердце так, как сигнал «По коням!», который ты сейчас нам протрубил?

Найдя письменные принадлежности, маркиз поспешил их отнести Малышу Пьеру.

Малыш Пьер окунул кончик пера в чернила и размашистым твердым почерком написал следующие слова:

«Мой дорогой маршал!

Я решил не уезжать!

Прошу вас прибыть ко мне.

Я остаюсь, приняв во внимание тот факт, что своим приездом поставил под угрозу жизнь многих моих верных сторонников, и я бы проявил малодушие, покинув их при сложившихся обстоятельствах. Кроме того, я не теряю надежды, что, несмотря на злосчастную отмену приказа о выступлении, мы с Божьей помощью одержим победу.

Прощайте, господин маршал, и не подавайте прошение об отставке, так же как я не подал свое.

Малыш Пьер».

— А теперь, — спросил Малыш Пьер, складывая письмо, — на какой день мы назначим выступление?

— На четверг, тридцать первое мая, — предложил маркиз де Суде, рассудив, что самое лучшее — не откладывать дело на долгое время, — если, конечно, эта дата вас устроит.

— Нет, нет, — произнес Гаспар, — простите, господин маркиз, но, по-моему, нам лучше всего подходит ночь с воскресенья на понедельник четвертого июня. В воскресенье после большой мессы крестьяне обычно долго не расходятся по домам с церковной паперти и их командирам не составит труда, не вызывая подозрений, сообщить приказ о начале боевых действий.

— Мой друг, вам настолько хорошо известны местные обычаи, — сказал Малыш Пьер, — что я не могу не считаться с вашим мнением. Согласен на выступление в ночь с третьего на четвертое июня.

И он тут же написал приказ:

«Принимая решение не покидать Западные провинции и полагая, что они, как и прежде, будут мне верны, я рассчитываю, что вы, сударь, примете необходимые меры, чтобы все подготовить к вооруженному выступлению в ночь с 3 на 4 июня.

Я призываю к себе всех людей доброй воли. Да поможет нам Бог спасти нашу родину; меня не пугает ни опасность, ни усталость, и я выйду к вам на первое построение».

На этот раз Малыш Пьер подписался так:

«Мария Каролина, регентша Франции».

— Ну вот, жребий брошен! — воскликнул Малыш Пьер. — И нам остается только победить или умереть!

— А теперь, — поддержал его маркиз, — если четвертого июня хоть двадцать раз отменят приказ о выступлении, я все равно распоряжусь ударить в набат, и честное слово… после нас хоть потоп!

— Однако есть одно но, — сказал Малыш Пьер, указав на свой приказ, — необходимо немедленно и по надежным каналам довести его до сведения всего командного состава, чтобы нейтрализовать пагубные последствия предписаний, исходящих из Нанта.

— Увы! — произнес Гаспар. — Видно, на то воля Божья, чтобы об отмене приказа узнали так же быстро, как мы хотим, чтобы всем стало известно о нашем последнем распоряжении! Надо своевременно о нем известить наших людей и приостановить первый приказ, дабы сохранить все силы для выполнения второго! Я только опасаюсь одного, как бы наши сторонники не стали жертвой своей храбрости и разобщенности.

— Именно потому, господа, нельзя терять ни минуты, — заключил Малыш Пьер, — и необходимо поработать ногами, пока наши руки не при деле. Гаспар, возьмите на себя оповещение командного состава в Верхнем и Нижнем Пуату. Господин маркиз де Суде займется тем же в областях Рец и Мож. А вы, мой дорогой Луи Рено, сообщите о моем приказе бретонцам. Ах! Но кто же возьмется за доставку маршалу моей депеши? Он сейчас в Нанте, а ваши лица, господа, там уже слишком примелькались, чтобы я мог подвергать вас опасности.

— Я возьмусь, — заявила, вставая, Берта (она сидела вместе с сестрой в дальнем углу комнаты и оттуда слышала весь разговор), — разве это не входит в мои обязанности адъютанта?

— Да, конечно, но, мое дорогое дитя, — ответил Малыш Пьер, — ваш костюм, хотя я и нахожу его прелестным, может не понравиться господам из Нанта.

— Сударыня, раз моей сестре нельзя выехать в Нант, — произнесла Мари, выступая вперед, — то, переодевшись в крестьянскую одежду, в Нант отправлюсь я, если вы позволите, а первый адъютант останется в распоряжении вашего королевского высочества.

Берта было хотела протестовать, но Малыш Пьер, наклонившись к ее уху, тихо произнес:

— Останьтесь, моя дорогая Берта! Мы поговорим с вами о господине бароне Мишеле и обсудим вместе планы на будущее, и он, я уверен, не будет возражать.

Берта покраснела, опустила в смущении голову, в то время как ее сестра взяла письмо, предназначенное маршалу.

XXII ГЛАВА, В КОТОРОЙ РАССКАЗЫВАЕТСЯ О ТОМ, КАК И ПОЧЕМУ БАРОН МИШЕЛЬ ПРИНЯЛ РЕШЕНИЕ ОТПРАВИТЬСЯ В НАНТ

Мы уже вскользь упомянули о том, что Мишель ушел с фермы Ла-Банлёвр, но, как нам кажется, недостаточно раскрыли причины и обстоятельства, объясняющие его внезапный уход.

Впервые в жизни Мишель покривил душой.

Еще не придя в себя от потрясения, в которое его повергли слова Малыша Пьера, увидев после неожиданного заявления Мари, как рушатся те надежды, какие он втайне лелеял, когда находился на чердаке метра Жака, Мишель почувствовал, как из-под его ног уходит земля.

Он понял, что любовь Берты (та и не собиралась скрывать ее) воздвигла между ним и Мари стену, ставшую для него большим препятствием, чем была бы неприязнь к нему самой Мари. Он упрекал себя в том, что своим молчанием и глупой робостью дал Берте повод надеяться на взаимность; однако, сколько молодой человек себя ни укорял, он не мог найти в себе достаточно душевных сил, чтобы сразу разрубить этот узел и покончить с недоразумением, мешавшим найти взаимность у той, без которой он не представлял своей дальнейшей жизни. Сколько молодой человек ни старался, он не мог решиться на то, чтобы честно и прямо объясниться, ибо в душе считал невозможным бросить в лицо прекрасной девушке, возможно всего несколько часов назад спасшей ему жизнь: «Мадемуазель, я люблю другую».

Итак, хотя за один и тот же вечер ему не раз представлялась возможность открыть свое сердце Берте, — которая была весьма обеспокоена его раной и, как всякая женщина, вызвалась ее перевязать (хотя, приключись такое с ней, она бы и не вздрогнула), — он не проронил ни слова, и обстоятельства с каждой минутой запутывались все больше и больше.

Мишель хотел было поговорить с Мари, но, стоило ему только приблизиться к ней, как она с таким же упорством, с каким он искал ее общества, отходила от него в сторону. В конце концов он отказался от мысли найти в ней посредника, хотя какое-то время рассчитывал на это.

Впрочем, в его ушах непрестанно звенели похоронным звоном ее роковые слова: «Я вас не люблю!»

Он воспользовался случаем, когда никто, даже Берта, не смотрел в его сторону, и вышел, а вернее, убежал в свою комнату.

Упав на соломенный тюфяк, взбитый для него белоснежными ручками Берты, он почувствовал, как его голова все больше и больше раскалялась, а сердце просто рвалось из груди. Вскоре он поднялся и приложил к своему полыхавшему жаром лбу смоченное в холодной воде полотенце. Поддерживая его руками, чтобы хоть немного охладить голову, Мишель решил воспользоваться бессонницей и придумать какой-нибудь выход из создавшегося положения.

После раздумий, которые длились три четверти часа, ему в голову пришла удачная мысль.

Как известно, то, что нельзя высказать вслух, можно написать на бумаге, и Мишель решил, что такой прием особенно подходит для его характера.

Однако для получения желаемого результата ему нельзя присутствовать при чтении письма, которое открыло бы Берте сердечную тайну молодого человека.

Застенчивые люди не только сами не любят краснеть, но и предпочитают не вводить в краску других.

В результате долгих раздумий Мишель решил уехать, но совсем ненадолго, ибо рассчитывал, что, как только прояснится обстановка и будет освобожден путь, ведущий к сердцу Мари, ему уже ничто не сможет помешать занять место рядом с той, которую он любит.

Почему бы маркизу де Суде, согласившемуся отдать ему в жены Берту, отказать ему в руке Мари, если он узнает, что подопечный Малыша Пьера любит не Берту, а Мари?

Мишель не видел причины для отказа.

Окрыленный столь радужными видами на будущее, молодой человек небрежно отбросил в сторону полотенце (возможно, ему он был обязан, благодаря обретенному спокойствию и ясности мысли, такому удачному решению, которое незамедлительно удастся претворить в жизнь), вышел во двор и стал открывать ворота.

Сняв и положив вдоль стены первую перекладину, он уже было взялся за вторую, но увидел, как справа от ворот под навесом зашевелился большой сноп соломы и из него вылез Жан Уллье.

— Черт возьми! — воскликнул Жан Уллье самым ворчливым тоном. — Что-то вам не спится, господин Мишель!

И в самом деле, не успел он произнести эти слова, как на церковных часах в соседней деревне пробило два часа ночи.

— Что вы собираетесь делать? — продолжал Жан Уллье. — Вы должны отнести какое-нибудь послание?

— Нет, — ответил молодой барон, и ему показалось, что вандеец видит все происходящее в его душе, — нет, у меня очень болит голова, и я подумал, что ночная прохлада пойдет мне на пользу.

— Дело ваше… Но хочу вас предупредить, что у нас везде расставлены часовые и, если вы не знаете пароль, с вами может случиться беда.

— Со мной?

— Черт возьми, конечно, с вами, как и с любым другим, ведь в десяти шагах не видно, что вы хозяин этого дома.

— Но вы же, господин Жан, знаете этот пароль?

— Несомненно.

— Так скажите его мне.

Жан Уллье отрицательно покачал головой:

— Вам может помочь только маркиз де Суде. Пойдите к нему и скажите, что вы хотите выйти из дома, но это невозможно сделать без пароля, и он вам его сообщит… если сочтет нужным.

Мишель вовсе не собирался воспользоваться таким советом: он так и застыл, держа руку на второй перекладине, служившей засовом на воротах.

Ну а Жан Уллье снова зарылся в солому.

В растерянности Мишель присел на перевернутое корыто, стоявшее вместо скамьи у внутренних ворот.

Здесь он мог сколько угодно предаваться размышлениям: ему показалось, что, хотя солома не шевелилась, в самой ее плотной части было отверстие и в нем, похоже, блестел глаз Жана Уллье.

И у юноши не было надежды ускользнуть от этого всевидящего ока.

Как мы уже сказали, Мишелю, на его счастье, приходили в голову удачные мысли.

Ему надо было придумать какой-то благовидный предлог, чтобы уехать из Ла-Банлёвра.

Мишель все еще раздумывал, когда на горизонте забрезжил рассвет и соломенная крыша дома позолотилась первыми лучами солнца, а стекла его узких окон засветились матовым светом.

Мало-помалу вокруг Мишеля начало просыпаться все живое: послышался рев быков, требовавших корм; в ожидании выгона на пастбище заблеяли овцы, высовывавшие свои серые мордочки через отверстия в дверях овчарни; зашевелились куры на насесте и, слетев вниз, раскудахтались, копошась в навозе, покрывавшем земляной пол; вылетели голуби из голубятни и уселись на крышу, чтобы проворковать там свою вечную песню любви; утки, настроенные более прозаически, выстроившись в длинную цепочку перед воротами, наполнили воздух звуками, выражавшими, по всей видимости, недовольство по поводу плотно закрытых ворот, в то время когда они собрались барахтаться в любимой луже.

И посреди такого утреннего разноголосия, типичного для хорошего хозяйства, бесшумно распахнулось окно, располагавшееся над скамьей, где сидел Мишель, и в нем показалась голова Малыша Пьера.

Однако Малыш Пьер не заметил Мишеля: его взор был устремлен ввысь, и непонятно было: то ли он полностью был занят своими мыслями, то ли восхищался величием открывшегося перед ним зрелища.

И в самом деле, любой человек, а тем более принцесса, не привыкшая встречать восход солнца, был бы ослеплен потоком солнечного света, который его величество день обрушил на долину, заставив засверкать тысячами драгоценных камней покрытые влагой дрожащие листья деревьев; чья-то невидимая рука медленно приподнимала завесу тумана, нависшего над долиной, открывая, подобно стыдливой девственнице, свою прелесть, свое изящество, свое сияние.

Какое-то время Малыш Пьер с восторгом созерцал сказочную картину, открывшуюся перед ним, а затем, подперев рукой подбородок, с грустью прошептал:

— Увы! При всем убожестве этого бедного дома живущие здесь люди намного счастливее меня!

Оброненная фраза стала для Мишеля как бы прикосновением волшебной палочки: в голове его тотчас же созрел план или, скорее всего, предлог для отъезда из Ла-Банлёвра — предлог, который он тщетно пытался отыскать в течение двух часов.

С того самого мгновения, как он услышал скрип окна, Мишель, затаив дыхание, прижимался к стене и оторвался от нее лишь на звук закрывавшихся ставень, когда стало ясно, что можно уйти незамеченным.

Он пошел прямо к навесу.

— Сударь, — обратился Мишель к Жану Уллье, — Малыш Пьер только что выглядывал из окна.

— Я его видел, — ответил вандеец.

— Он произнес несколько слов. Вы слышали, что он сказал?

— Это меня не касается, да я и не прислушивался.

— А вот я находился ближе, чем вы, и невольно услышал.

— И что же?

— Так вот, наш гость находит этот дом неприглядным и неудобным жилищем. В самом деле, здесь не хватает многих предметов первой необходимости, привычных для аристократа. Не могли бы вы — конечно, я бы вам дал денег — купить для него то, в чем он нуждается?

— Где же?

— Черт возьми, да в ближайшем селении или городе, в Леже или в Машкуле.

Жан Уллье отрицательно покачал головой.

— Невозможно, — ответил он.

— Почему же? — спросил Мишель.

— Потому что сейчас не самое подходящее время для покупок предметов роскоши в тех местах, о каких вы сейчас упомянули: там следят за каждым шагом таких людей, как я; это вызовет лишь подозрения.

— Не могли бы вы тогда поехать в Нант? — спросил Мишель.

— Нет, — коротко ответил Жан Уллье, — меня хорошо проучили в Монтегю, и я больше не хочу рисковать; я не оставлю своего поста; однако, — продолжил он, с едва заметной насмешкой в голосе, — почему бы вам самому не съездить в Нант, ведь вам так хотелось проветриться, чтобы избавиться от головной боли?

Увидев, что его хитрость легко удалась, Мишель покраснел до корней волос; однако он дрожал при мысли, что ему вот-вот удастся воспользоваться плодами своей изворотливости.

— Возможно, вы и правы, — пробормотал он, — но мне как-то боязно.

— Ну! Такой храбрец, как вы, не должен ничего бояться, — промолвил Жан Уллье, освободившись от остатков прикрывавшей его соломы и направляясь к воротам, словно опасался, как бы молодой человек не передумал.

— Но тогда… — сказал Мишель.

— Что еще? — спросил, теряя терпение, Жан Уллье.

— Вы сообщите господину маркизу о причине моего отъезда и передадите мои извинения…

— Мадемуазель Берте? — произнес с иронией в голосе Жан Уллье. — Не беспокойтесь.

— Я вернусь завтра, — сказал Мишель уже в воротах.

— О! Не торопитесь, господин барон. Не завтра, так послезавтра, — продолжал Жан Уллье, закрывая за молодым человеком тяжелые ворота.

Скрип ворот болью отозвался в сердце Мишеля; его меньше беспокоило то щекотливое положение, в каком он оказался, чем разлука с той, которую он любил.

Ему показалось, что эти ворота, наполовину источенные древесными жучками, отлиты из бронзы, и отныне они будут всегда стоять между ним и нежным личиком Мари.

И, вместо того чтобы поскорее уйти, он присел на обочину дороги точно так же, как сидел во дворе на перевернутом корыте, и разрыдался. И если бы не страх наткнуться на насмешки Жана Уллье, в чьей недоброжелательности, несмотря на свое незнание жизни, он не сомневался, Мишель постучался бы снова в ворота, чтобы хотя бы еще раз на прощание увидеть свою нежную Мари; но его остановил, если можно так выразиться, ложный стыд — скажем лучше, самый настоящий стыд, — и он пошел прочь, еще не зная точно, в какую сторону ему следовало бы направить свой путь.

Он шел по дороге, ведущей в Леже, когда шум колес приближавшегося экипажа заставил его обернуться; сзади его нагонял дилижанс, направлявшийся в Нант из Ле-Сабль-д’Олона. Мишель почувствовал, что хотя его рана и была легкой, но от потери крови силы у него на исходе и долго на ногах ему не продержаться.

Увидев экипаж, Мишель тут же принял решение: остановив дилижанс, он поднялся в одно из его отделений и спустя несколько часов оказался в Нанте.

И только тогда с болью в сердце он осознал свое незавидное положение.

Привыкший жить по подсказке и кому-то подчиняться, с детских лет попавший в полную зависимость от чужой воли, он, уйдя от матери и последовав за женщиной, которую полюбил, как бы сменил своего хозяина, и внезапно свалившаяся на него свобода была для него настолько в новинку, что он даже не почувствовал ее прелести, в то время как одиночество показалось ему просто убийственным.

Для легкоранимых сердец нет более жестокого испытания, чем одиночество в большом городе, и чем больше город, тем хуже они себя в нем чувствуют; ощущать себя одиноким в толпе, видеть вокруг себя чужие радостные или равнодушные лица кажется им невыносимым, когда у них на душе лишь тоска и печаль.

Именно это и произошло с Мишелем.

Оказавшись едва ли помимо своей воли в дилижансе, везущем его в Нант, он надеялся, что найдет лекарство от своей печали, но, как оказалось, именно в городе Мишель еще острее почувствовал свою боль. Посреди шумной толпы его преследовал образ Мари, он видел ее в каждой встреченной на дороге женщине, и его сердце разрывалось одновременно от горьких сожалений и бессильных желаний.

В таком настроении Мишель поспешил вернуться в комнату постоялого двора, где он остановился, и, не успев закрыть за собой дверь, залился слезами так же, как за воротами фермы.

Он хотел тут же вернуться в Ла-Банлёвр и броситься в ноги Малышу Пьеру с просьбой стать его заступником перед девушками. Он укорял себя за то, что не сделал этого утром из боязни задеть своим признанием самолюбие Берты.

Думая о возвращении, Мишель, естественно, вспомнил о цели своего путешествия, то есть о покупке некоторых дорогих вещей, столь необходимых Малышу Пьеру в сельской жизни; чтобы оправдать для непосвященных свое отсутствие, он сделал необходимые покупки и собирался написать ужасное письмо, что было единственной истинной причиной его поездки в Нант.

Он подумал, что ему следовало бы начать именно с этого.

Приняв решение, он, не теряя ни минуты, сел за стол и написал письмо, на которое упало столько же слез, сколько в нем было слов:

«Мадемуазель!

Я должен был бы чувствовать себя самым счастливым из людей, однако мое сердце разбито! И я даже задаюсь вопросом: не лучше ли было бы умереть, чем испытывать те муки, какие выпали на мою долю?

Что Вы подумаете, что Вы скажете, когда из этого письма узнаете о том, что я больше не в силах утаивать от Вас, чтобы не стать окончательно недостойным Вашей доброты? Однако, мне необходима Ваша доброжелательность, необходима полная уверенность в величии и щедрости Вашей души, необходима в особенности мысль о том существе, которое Вы любите больше всего на свете и которое нас разъединяет, — чтобы осмелиться написать эти строки.

Да, мадемуазель, я люблю Вашу сестру Мари; я люблю ее всей душой! Моя любовь столь велика, что я не представляю своей жизни без нее! Моя любовь столь сильна, что, даже чувствуя перед Вами вину, из-за которой другая, не столь возвышенная натура, как Вы, могла бы посчитать себя смертельно оскорбленной, я простираю к Вам с мольбой руки и говорю: “Оставьте мне надежду заслужить право любить Вас как брат любит сестру!”»

И только сложив и запечатав письмо, Мишель задумался над тем, как его доставить Берте.

Не могло быть и речи о том, чтобы найти для этого кого-то в Нанте; это было бы слишком опасным как для почтальона, если бы и нашелся такой надежный человек, так и для того, кто посылал письмо, если бы ему попался предатель; только в сельской местности, где-нибудь в окрестностях Машкуля, Мишель мог рассчитывать найти какого-либо крестьянина, в чьей надежности ему бы не пришлось сомневаться, и подождать в лесу ответ, который решит его судьбу.

Молодой человек решил поступить именно таким образом. Остаток вечера он посвятил последним покупкам, затем сложил все вещи в дорожную сумку; чтобы довести задуманное до конца, ему оставалось только раздобыть лошадь, но он отложил это на завтра.

И на следующее утро, едва пробило девять часов, Мишель уже сидел верхом на отличном нормандском коне, с Дорожной сумкой за спиной, готовый вернуться в Рец.

XXIII О ТОМ, КАК ЗАБЛУДШАЯ ОВЦА ВМЕСТО ЛОНА СЕМЬИ ПОПАДАЕТ В КАПКАН

Был базарный день, и к набережным и улицам Нанта стекался поток селян; когда Мишель добрался до моста Руссо, он увидел перед собой нескончаемую вереницу передвигавшихся почти вплотную друг за другом тяжелых возов с насыпанным доверху зерном; телег, нагруженных овощами; крестьян и крестьянок, каждый из которых в корзинах, в жестяных бидонах, в поклаже, навьюченной на спины лошадей и мулов, торопился привезти в город плоды своих трудов.

Нетерпение Мишеля было столь велико, что он, не задумываясь, ринулся в самую гущу толпы; однако, пробираясь сквозь нее на лошади, он от неожиданности вздрогнул, заметив на стороне встречного движения девушку.

Как и прочие крестьянки, она была одета в юбку в красно-синюю полоску и ситцевую накидку с капюшоном; на голове у нее был такой же, как у всех, платок с бахромой; однако, несмотря на бедный костюм, девушка настолько походила на Мари, что молодой барон не смог удержаться, чтобы не вскрикнуть от удивления.

Мишель хотел было повернуть назад; однако, к несчастью, когда он остановил лошадь, чтобы развернуться, в толпе раздались возмущенные крики; он не осмелился ответить в том же духе, и ему пришлось продолжить свой путь, проклиная про себя тех, кто так медленно продвигался вперед; переехав через мост, он тут же спрыгнул на землю и огляделся по сторонам в поисках того, кому бы можно было на время оставить лошадь, чтобы поскорее узнать, не обмануло ли его зрение, и выяснить, что же понадобилось Мари в Нанте.

И в эту минуту раздался гнусавый, как у всех попрошаек на свете, голос человека, выпрашивавшего у него милостыню.

Он резко обернулся, ибо ему показалось, что этот голос ему знаком.

И у последней опоры моста Руссо Мишель заметил двух человек с такими физиономиями, какие, увидев однажды, уже невозможно было забыть: это были Обен Куцая Радость и Вшивый Триго. Казалось, что сейчас они хотели лишь одного: вызвать как можно больше жалости у прохожих; однако, по всей видимости, у них была и другая задача, связанная с политическими и даже коммерческими интересами метра Жака.

Мишель направился прямо к ним.

— Вы узнаете меня? — спросил он.

Обен Куцая Радость скосил глазом.

— Мой добрый господин, — сказал он, — пожалейте бедного возницу, потерявшего обе ноги под колесами своей повозки на спуске с порога Боже.

— Да, да, славный человек, — произнес Мишель, понимая его хитрость.

И молодой человек слез с лошади, словно собираясь подать милостыню бедному вознице.

И такой милостыней стала золотая монета, которую он опустил в широкую ладонь Триго.

— Я здесь по приказу Малыша Пьера, — сообщил Мишель вполголоса настоящему и мнимому нищим, — посторожите несколько минут мою лошадь: мне надо отлучиться по важному делу.

Калека кивнул в знак согласия; барон Мишель бросил ему поводья и поспешил в обратную сторону.

Однако, если на лошади было трудно проехать, то и пешеходу приходилось отнюдь не легче. Сколько ни старался Мишель перебороть свой робкий характер и проявить напористость, работая локтями, сколько ни спешил протиснуться в малейший просвет между повозками с сеном и капустой, рискуя быть раздавленным, ему все равно приходилось двигаться с той же скоростью, что и толпа, и молодая крестьянка несомненно уже была где-то далеко впереди, когда он добрался наконец до того места, где она ему встретилась.

Он рассудил, что, как все крестьянки, она должна была двинуться в сторону базара, и пошел именно в том направлении, по дороге оглядывая с головы до ног всех встречавшихся ему селянок с таким настойчивым любопытством, что заслужил несколько веселых шуток в свой адрес и едва не был втянут в драку.

Ни одна из селянок не оказалась той, которую он искал.

Мишель обыскал всю рыночную площадь и пробежал по всем прилегавшим улицам, но так и не отыскал прелестное личико, замеченное им на мосту Руссо…

Расстроенный и обескураженный, он уже намеревался было вернуться к оставленной лошади, как вдруг, свернув за угол Замковой улицы, увидел в двадцати шагах от себя юбку с красными полосами и цветами и серую шерстяную накидку, так сильно взволновавшие его воображение.

Походка девушки, носившей столь простую одежду, была такой легкой, какой могла быть только у его грациозной Мари; под складками грубого платья он различал ее стройную и хрупкую фигурку; он видел тонкий изгиб ее нежной шеи; из-под покрывавшего ее голову платка, который служил прелестным обрамлением ее лица, выбивались непокорные пряди, и Мишель узнал те самые белокурые волосы, которыми он так часто восхищался, когда они были заплетены в косы.

У него не оставалось больше сомнений: молодая крестьянка и Мари были одним и тем же лицом; и уверенность Мишеля была столь глубокой, что он не осмелился обогнать ее, чтобы заглянуть ей в лицо, как другим девушкам, а удовольствовался лишь тем, что пересек улицу.

В самом деле, этого стратегического маневра оказалось вполне достаточно, чтобы окончательно убедиться в том, что он не ошибся.

Что привело Мари в Нант? Почему она переоделась для поездки в город?

Эти вопросы без конца вертелись в голове Мишеля, и, сделав над собой невероятное усилие, он уже собирался подойти к ней, как вдруг, поравнявшись с домом номер 17 на все той же Замковой улице, она толкнула входную дверь, оказавшуюся незапертой, и, захлопнув ее за собой, вошла во двор.

Мишель подбежал к двери и толкнул ее — на этот раз она не поддалась.

Молодой барон в недоумении топтался перед дверью, не зная, на что решиться и что предпринять.

Неожиданно кто-то тихонько потянул его за руку; он вздрогнул, ибо его мысли витали где-то далеко, и обернулся.

Это был нотариус Лорио.

— Как?! Вы здесь? — спросил его Лорио, не скрывая своего удивления.

— Что же тут удивительного, метр Лорио, если я оказался в Нанте? — спросил Мишель.

— Пожалуйста, потише; и мой вам совет: не стойте словно вкопанный у этой двери.

— А! Что за муха вас укусила, метр Лорио? Вы всегда, как я знаю, были осторожным человеком, но не до такой же степени.

— Лишняя предосторожность никогда не помешает. Пойдемте-ка отсюда и по дороге поговорим — это лучший способ не привлекать к себе внимания.

Затем, вытирая клетчатым платком пот со лба, нотариус продолжал:

— Идемте же! Я и так себя уже страшно скомпрометировал!

— Клянусь вам, метр Лорио, я не понимаю ни слова из того, что вы мне говорите, — заметил Мишель.

— Вы не понимаете, что я хочу сказать, несчастный юноша? Разве вы не знаете, что вас внесли в список подозреваемых лиц и отдан приказ о вашем аресте?

— Ну и пусть меня арестуют! — с нетерпением произнес Мишель, стараясь увести нотариуса к дому напротив.

— Вам безразлично, что вас арестуют? Ну, господин Мишель, вы слишком легкомысленно восприняли подобную новость. Ладно, хватит философствовать. Между тем должен вам сказать, что та же самая новость, к которой вы отнеслись с безразличием, произвела на вашу матушку такое сильное впечатление, что если бы я случайно не встретил вас здесь в Нанте, то, вернувшись в Леже, я бы тотчас же принялся разыскивать вас.

— Моя мать! — воскликнул молодой человек: нотариус задел самую больную сердечную струну. — Что такое случилось с моей матерью?

— С ней ничего не случилось, господин Мишель, и, слава Богу, она чувствует себя достаточно хорошо, насколько может хорошо себя чувствовать женщина, чье сердце разрывается от волнения и горя, хотя я считаю своим долгом довести до вашего сведения, что душевное здоровье вашей матушки оставляет желать лучшего.

— О, Боже мой! Что вы мне такое говорите! — произнес с тяжелым вздохом Мишель.

— Господин барон, вам ведь известно, что вы были для нее всем на свете; вы не могли забыть, как в детстве она ухаживала за вами, какой заботой окружила вас в том возрасте, когда дети ускользают из-под родительской опеки. И можете себе представить, как она страдает, сознавая, что вы ежедневно подвергаетесь тем же страшным опасностям, что и люди, окружающие вас! Не хочу от вас скрывать, что я посчитал своим долгом предупредить ее о ваших намерениях, ибо, как мне кажется, мне удалось разгадать их. И я выполнил свой долг.

— О!.. И что же вы ей сказали, метр Лорио?

— Я ей сказал без обиняков, что вы, как мне думается, сильно увлечены мадемуазель Бертой де Суде…

— Вот как, — заметил Мишель, — и этот тоже!

— … и что, — продолжал нотариус, не обратив внимания на реплику Мишеля, — по всей видимости, собираетесь на ней жениться.

— И что же ответила моя мать? — спросил, заметно волнуясь, Мишель.

— Черт возьми! Она ответила, как отвечают все матери, когда им говорят о женитьбе их сыновей, а они ее не одобряют. Однако, позвольте спросить вас, мой юный друг, ибо мое положение семейного нотариуса в двух домах должно придать мне какой-то вес в ваших глазах: вы хорошо все обдумали?

— Разделяете ли вы, — спросил Мишель, — предвзятое мнение моей матери или же вам известно что-то нехорошее относительно репутации девиц де Суде?

— Ничего подобного, мой юный друг, — ответил метр Лорио, в то время как Мишель с беспокойством поглядывал на окна в доме, где скрылась Мари, — ничего подобного! Напротив, я считаю этих девушек, которых знаю с их детства, самыми достойными и добродетельными во всем нашем крае, несмотря, как вы понимаете, на сплетни, распространяемые о них некоторыми злыми языками, и на нелепое прозвище, данное им.

— Так почему же, — спросил Мишель, — вы тоже меня не одобряете?

— Мой юный друг, — ответил нотариус, — не забудьте, что я еще не высказал своего мнения, я только считаю своим долгом просить вас соблюдать осторожность… Вам нужно трижды подумать, прежде чем совершить то, что с некоторой точки зрения может показаться… простите за выражение… глупостью, но это вовсе не означает, что я призываю вас отказаться от вашей привязанности, вполне оправданной, учитывая высокие достоинства молодых особ.

— Мой дорогой господин Лорио, — заявил Мишель (находясь вдали от матери, он был не прочь сжечь за собой все мосты), — маркиз де Суде обещал мне руку своей дочери, и не будем больше обсуждать этот вопрос.

— О! Это совсем другое дело, — произнес метр Лорио. — Раз так, то мне остается дать вам лишь один совет: жениться против воли родителей нехорошо с любой точки зрения. Вы вольны настаивать на своем, но для этого вам следует повидаться с вашей матерью, чтобы не давать ей повода жаловаться на вашу черную неблагодарность, и постарайтесь ее переубедить.

— Гм! — осекся Мишель, признавая справедливость слов нотариуса.

— Итак, — настаивал Лорио, — вы обещаете мне сделать то, что я советую вам?

— Да, да, — ответил молодой человек, торопясь избавиться от нотариуса, так как ему послышался шум со стороны прохода и он опасался, что Мари выйдет, пока он говорит с нотариусом.

— Хорошо, — сказал Лорио, — впрочем, вы будете в безопасности только в Ла-Ложери; лишь влияние вашей матери сможет вас спасти от последствий вашего странного поведения. Согласитесь, молодой человек, что с некоторых пор вы совершили много необдуманных поступков, на которые никто не считал вас способным.

— Я с вами согласен, — нетерпеливо произнес Мишель.

— Вот именно этого я и хотел от вас добиться: грешник, признающий свою вину, уже наполовину раскаялся. А теперь мне надо с вами проститься: я уезжаю в одиннадцать часов.

— Вы возвращаетесь в Леже?

— Да, с одной молодой дамой, которую должны привезти сейчас в мою гостиницу, и я пообещал ей место в моем кабриолете, иначе я давно бы предложил его вам.

— Вы можете сделать небольшой крюк всего в полульё, чтобы оказать мне услугу?

— Конечно, с удовольствием, мой дорогой Мишель, — ответил нотариус.

— Поезжайте в Ла-Банлёвр и, умоляю вас, передайте это письмо мадемуазель Берте.

— Хорошо, только ради Бога, — со страхом произнес нотариус, — дайте его мне, не привлекая внимания посторонних! Вы забываете, в какое время мы живем, и ваша забывчивость приводит меня в ужас.

— В самом деле, дорогой господин Лорио, вы даже не можете спокойно стоять на месте, как только к нам приближаются прохожие, вы шарахаетесь от них, словно от чумы. Что с вами происходит? Говорите же, нотариус.

— Происходит то, что я готов поменять мое дело на самое захудалое в департаментах Сарта или Эр; если я и в дальнейшем буду переживать такие волнения, как сейчас, то умру много раньше отмеренного судьбой срока. Вы только послушайте, господин Мишель, — продолжал, понизив голос, нотариус, — мне вот насыпали в карманы против моей воли четыре фунта пороха! И я не могу ступить и шага, чтобы у меня не дрожали коленки; каждая зажженная сигара бросает меня в жар. Ну все, прощайте! Поверьте мне, вам лучше вернуться в Ла-Ложери.

А так как тревога Мишеля, как и метра Лорио, с каждой минутой возрастала, он не стал задерживать нотариуса. Он получил от встречи все, что хотел, то есть теперь он был уверен, что его письмо достигнет Ла-Банлёвра.

Теперь, когда нотариус ушел, Мишель, естественно, обратил свой взор на дом и с самым напряженным вниманием стал вглядываться в окно, где, как ему показалось, приподнялась занавеска и он различил смутный овал лица, выглядывавшего на улицу.

Мишель подумал, что девушка заметила его назойливое присутствие перед домом, поэтому он тут же направился в сторону набережной и постарался спрятаться за углом дома так, чтобы иметь возможность наблюдать за всем, что происходило на Замковой улице.

Вскоре дверь отворилась и на пороге появилась молодая крестьянка.

Но она была не одна.

Ее сопровождал молодой человек в рабочей блузе, по виду похожий на крестьянина. Несмотря на то что они быстро прошли мимо, Мишель успел заметить, что этот человек был действительно молод и благородные черты его лица особенно выделялись на фоне его одежды; Мишель также увидел, что он держался на равных с Мари и что девушка, смеясь, отказалась передать ему корзину, которая была в ее руках, когда он, по всей видимости, предложил ей свою помощь.

Змеиные жала ревности вонзились в сердце Мишеля; слова, которые ему шепнула Мари, убеждали его, что молодые люди переоделись крестьянами не только ради политических интриг, но и, возможно, из-за дел любовных, и он направился к мосту Руссо, то есть в противоположную от молодых людей сторону.

Народу значительно поубавилось, и здесь уже не было такой толчеи. Перейти мост не составило ему большого труда. Однако он напрасно искал глазами Обена Куцая Радость, Триго и свою лошадь — их и след простыл.

Мишель был настолько взволнован и расстроен, что ему не пришло в голову продолжить поиски где-нибудь по соседству; после всего, что сказал нотариус, ему было небезопасно подавать жалобу в полицию, ибо это могло повлечь за собой его собственный арест и стало бы известно о его знакомстве с двумя попрошайками.

Приняв решение добираться домой пешком, он пошел в сторону Сен-Фильбер-де-Гран-Льё.

Проклиная Мари, страдая от ревности, жертвой которой стал, Мишель думал теперь только о том, как бы побыстрее последовать совету метра Лорио, то есть добраться до Ла-Ложери и броситься в объятия матери, к которой решился поехать скорее после увиденного только что, чем вследствие всех увещеваний нотариуса.

Подходя к Сен-Коломбену, он даже не услышал шагов двух жандармов, следовавших за ним по пятам.

— Ваши документы, сударь! — потребовал капрал, оглядев его с головы до ног.

— Документы? — удивился Мишель: подобный вопрос был адресован ему впервые в жизни. — Но у меня их нет.

— А почему же их у вас нет?

— Потому что я не думал, что для поездки из моего замка в Нант мне понадобится паспорт.

— И что это за замок?

— Замок Ла-Ложери.

— Ваше имя?

— Барон Мишель.

— Барон Мишель де ла Ложери?

— Да, барон Мишель де ла Ложери.

— Если вы барон Мишель де ла Ложери, — сказал капрал, — вы арестованы.

И не успел молодой человек даже подумать о том, чтобы попытаться бежать — это позволяла прилегавшая к дороге местность, — как капрал бесцеремонно схватил его за воротник, а в это время жандарм, ярый поборник равенства всех перед законом, надел на Мишеля наручники.

Сноровка жандармов и оцепенение Мишеля позволили произвести арест за несколько секунд, после чего арестованного препроводили в Сен-Коломбен, где он и был заперт в неком подобии погреба, находившегося рядом со сторожевым постом квартировавших здесь войск и использовавшегося в качестве временной тюрьмы.

XXIV ГЛАВА, В КОТОРОЙ ТРИГО ДОКАЗЫВАЕТ, ЧТО ЕСЛИ БЫ ОН ОКАЗАЛСЯ НА МЕСТЕ ГЕРКУЛЕСА, ТО СОВЕРШИЛ БЫ ДВАДЦАТЬ ЧЕТЫРЕ ПОДВИГА ВМЕСТО ДВЕНАДЦАТИ

Было около четырех часов пополудни, когда Мишель, брошенный в кутузку на сторожевом посту деревни Сен-Коломбен, смог вкусить все прелести своего нового жилища.

Привыкший к яркому дневному свету, он оказался в погребе и вначале ничего вокруг себя не увидел: понадобилось некоторое время, чтобы его глаза смогли привыкнуть к темноте, и только тогда он смог осмотреться.

Это был старый погреб площадью около двенадцати квадратных футов, построенный для хранения или производства вина и превосходно выполнявший роль тюремной камеры, вопреки своему первоначальному назначению.

Погреб наполовину располагался в земле, наполовину выходил на поверхность; его стены были сложены из камня, более прочного, чем требовалось для подобных построек, ибо они использовались в качестве фундамента для возведенного над ним здания.

Пол, естественно, здесь был земляной, превратившийся из-за постоянной сырости в грязное месиво; потолок был образован балками, чрезвычайно близко расположенными друг к другу.

Раньше свет в подвал проникал через длинное слуховое окно, устроенное на уровне земли; однако, после того как подвал превратился в тюрьму, окно изнутри было забито крепкими досками, а снаружи прикрыто огромным мельничным жерновом, прислоненным вертикально к оконному проему. В центре жернова, как раз напротив верхней части окна находилось отверстие; через него поступал единственный слабый луч света, поглощаемый на две трети набитыми досками и способный осветить своим неясным светом лишь середину погреба.

В самом центре погреба стоял развалившийся пресс для производства сидра; от него сохранилась лишь часть сломанного на конце вала, который был изъеден древесным жучком, и круглый лоток из неотесанного камня, который был испещрен причудливыми серебристыми следами улиток и слизняков.

Результаты обследования, произведенного узником, наверняка повергли бы любого другого в уныние, ибо легко было убедиться в том, как мало шансов оставалось на побег; однако он осматривал погреб, повинуясь лишь чувству смутного любопытства. Первый удар, так жестоко поразивший Мишеля в самое сердце, поверг его в состояние подавленности, когда душа безразлична ко всему, что происходит вокруг, и в ту минуту, когда он расстался со своей сладкой надеждой на то, что его любит Мари, для него уже не имело значения — дворец это или тюрьма.



Мишель присел на лоток и стал раздумывать над тем, кем бы мог быть сопровождавший Мари молодой человек в рабочей блузе; лишь на короткое время он отвлекался от невеселых мыслей о сопернике только затем, чтобы предаться воспоминаниям о первых днях знакомства с сестрами, и этим без конца терзал себе душу, ибо, как сказал флорентийский поэт, великий художник по части описания адских мук, худшая из всех пыток — это воспоминание во времена несчастья о счастливых днях.

Однако мы оставим юного барона наедине с его печалью, чтобы посмотреть, что происходило в других помещениях сторожевого поста деревни Сен-Коломбен.

Если говорить о его прямом предназначении, то пост, занятый в течение нескольких дней подразделением регулярных войск, располагался в просторном доме, выходившем фасадом во двор, а тыльной стороной — на проселочную дорогу, ведущую из Сен-Коломбена в Сен-Фильбер-де-Гран-Льё в километре от первой из двух упомянутых деревень и в двухстах шагах от дороги, по которой можно добраться из Нанта в Ле-Сабль-д’Олон.

Дом, построенный на развалинах из камней, оставшихся от старой феодальной крепости, стоял на возвышенности, откуда хорошо просматривалась вся округа.

Преимущества такого месторасположения привлекли внимание Дермонкура, когда он возвращался из Машкульского леса.

И он оставил здесь двадцать солдат, превратив этот дом в некое подобие укрепленного пункта, где при необходимости могли укрыться экспедиционные отряды; дом мог бы в то же время служить пересыльной тюрьмой, где можно было содержать узников до того, как будет установлено регулярное сообщение между Сен-Фильбером и Нантом, чтобы затем доставлять их в Нант под сильным конвоем и таким образом исключить всякую попытку напасть на них с целью освобождения.

Пост Сен-Коломбен внутри состоял из одной довольно просторной комнаты и сарая.

Комната, располагавшаяся как раз над погребом, где был заперт Мишель, возвышалась на пять или шесть метров над уровнем земли и служила караульным помещением, в которое можно было попасть по лестнице, собранной из обломков донжона замка и расположенной вдоль стены.

Сарай был казармой для солдат: они здесь спали на соломе.

Пост охранялся по всем правилам военной науки: один часовой стоял у ворот, выходивших на дорогу, а другой — на увитой плющом наблюдательной вышке, единственном строении, оставшемся от разрушенного старого феодального замка.

Итак, часов в шесть вечера солдаты маленького гарнизона сидели на катках для выравнивания земли, оставленных с наружной стены дома. Это было их излюбленное место для отдыха; наслаждаясь ласковыми лучами заходящего солнца, они могли отсюда любоваться живописной панорамой раскинувшегося на горизонте озера Гран-Льё, поверхность которого была освещена дневным светилом и походила на гигантских размеров скатерть из алого полотна; у их ног проходила дорога на Нант, похожая в это время года на широкую ленту, извивающуюся по зеленому покрывалу равнины; и мы должны отметить, что наши герои в красных штанах с гораздо большим вниманием следили за тем, что происходило на дороге, чем наслаждались созерцанием изумительной по красоте картины, созданной прихотливой природой.

С наступлением вечера крестьяне возвращались с полей, стада спешили в свой хлев, и дорога в это время была отнюдь не пустынной: солдатам было на что посмотреть. Каждая телега, нагруженная сеном, каждая группа крестьян, возвращавшихся из Нанта с базара, и в особенности каждая крестьянка в короткой юбке давали им пищу для размышлений и повод для шутливых восклицаний, и мы должны еще раз отметить, что по вечерам хватало и того и другого.

— Посмотри, — неожиданно воскликнул один из солдат, — что это я вижу там, внизу?

— В нашу сторону направляется волынщик, — ответил другой солдат.

— Как, волынщик в наших краях? — заметил третий. — Ты что, все еще находишься в своей Бретани? Заруби себе раз и навсегда на носу: здесь нет волынщиков, а есть только народные сказители.

— Хорошо, но что же тогда он несет за спиной, если не свой музыкальный инструмент?

— Это и есть самый настоящий музыкальный инструмент, — сказал четвертый солдат, — но он называется шарманкой.

— Какая-то странная шарманка! — заметил первый. — Спорим, что это котомка. И она принадлежит нищему, ты же видишь, в каких он лохмотьях.

— Хорошенькая котомка с глазами и носом, как у нас с тобой. Ну, посмотри же, Лимузен!

— У Лимузена тяжелая рука, но не зоркий глаз, — произнес другой солдат, — все сразу иметь невозможно.

— Будет вам, будет! — сказал капрал. — Давайте подведем итог: перед нами человек, несущий на своих плечах другого человека.

— Капрал прав! — хором воскликнули солдаты.

— Я всегда прав, — произнес человек с шерстяными нашивками, — прежде всего потому, что я ваш капрал, затем как старший по званию; и если кто-нибудь еще продолжает сомневаться, то он сможет сейчас убедиться в правоте моих слов, ибо эти люди направляются в нашу сторону.

Действительно, нищий, о котором только что с таким жаром спорили солдаты и в котором наш читатель, несомненно, признал Триго, а в волынке, шарманке и котомке — Обена Куцая Радость, свернул налево и пошел по откосу к посту Сен-Коломбен.

— Какие мерзавцы! — продолжал один из солдат. — Подумать только, если бы этот урод застал одного из нас в зарослях, он бы, не задумываясь, всадил в него пулю. Не так ли, капрал?

— Возможно, — ответил капрал.

— А когда он увидит, что нас здесь много, — продолжал солдат, — то подойдет и попросит милостыню, трус!

— Так я и раскошелился! Он у меня не получит ни су! — сказал первый из солдат, принимавших участие в разговоре.

— Подожди-ка, — произнес второй, поднимая с земли камень, — вот что я положу ему в шляпу.

— Я тебе запрещаю это делать, — сказал капрал.

— Почему?

— Потому что у него нет шляпы.

И солдаты покатились со смеху, единодушно признав шутку старшего по званию исключительно остроумной.

— Ладно, ладно, — произнес один солдат, — на каком бы инструменте ни играл этот чудак, не будем его обескураживать. Не кажется ли вам, что в этом убогом скрывается тьма талантов, а вы хотите пренебречь такого рода спектаклем, который на нас свалился?

— Спектаклем?

— Или концертом… Все попрошайки этого края вроде трубадуры. Мы его заставим спеть нам все песни, какие он знает, и даже те, каких не знает, и это поможет нам скоротать вечер.

В эту минуту нищий, переставший быть загадкой для солдат, подошел так близко, что от них его отделяло всего четыре шага, и протянул руку для подаяния.

— Вы не ошиблись, капрал, когда сказали, что у него на плечах сидит человек.

— Нет, я ошибся, — ответил капрал.

— Как так?

— Это не человек, а лишь половинка человека.

И солдаты расхохотались над второй шуткой так же, как покатывались над первой.

— Вот кому не надо тратиться на штаны!

— Да ему и сапоги нет надобности покупать! — добавил капрал, чья шутка, как всегда, развеселила солдат.

— Как же они уродливы! — заметил Лимузен. — Прямо обезьяна на спине у медведя!

Триго с самым невозмутимым видом выслушивал плоские шутки солдат, сыпавшиеся на него со всех сторон. Он стоял с протянутой рукой, придав своей физиономии самое кроткое выражение, в то время как Обен Куцая Радость, в своем качестве оратора товарищества, гнусавым голосом повторял одни и те же слова:

— Помилосердствуйте, добрые господа! Подайте милостыню бедному вознице, потерявшему обе ноги под своей телегой на спуске Ансени.

— Какие же вы темные, — сказал один солдат, — если просите милостыню у пехтуры! Какие же вы круглые дураки! Если вывернуть все наши карманы, мы вряд ли наскребем и половину того, что находится в ваших.

Услышав эти слова, Обен Куцая Радость тотчас же переделал на другой лад свою песенку и, уточняя предмет своих просьб, снова затянул:

— Добрые господа, подайте, Христа ради, маленький кусочек хлеба; раз у вас нет денег, то кусочек хлеба у вас наверняка найдется.

— Мы найдем для тебя хлеба, — ответил капрал, — и сверх того ты получишь тарелку супа и даже с куском мяса, если его еще не съели. Это мы тебе дадим. Но, скажи нам, приятель, что ты можешь нам предложить взамен?

— Мои добрые господа, я помолюсь за вас Богу, — ответил гнусавым голосом Куцая Радость, который играл роль генерал-баса для пения своего товарища.

— Это не повредит никому, — произнес капрал, — да, молитва никому не повредит, но этого явно недостаточно. А что-нибудь забавное есть в твоей лядунке?

— Что вы имеете в виду? — спросил Куцая Радость с самым невинным видом.

— Я имею в виду, что, какими бы мерзкими типами вы ни были, возможно, вы умеете насвистывать какие-нибудь занятные мелодии. В таком случае вперед, поехали! Кто хочет получить на ужин хлеб и суп с мясом, должен их заработать. Ну-ну, я слушаю!

— О, я не отказываюсь, а совсем наоборот, мой офицер! — польстил капралу Обен. — Если вы подадите нам милостыню, разве немного развлечь вас и ваших людей не будет самым малым, что мы сможем вам предложить взамен?

— Развлеки нас, если можешь! И без особых церемоний, ибо мы смертельно скучаем в этой дыре!

— Для начала, — произнес Куцая Радость, — мы попробуем показать вам кое-что из того, что вы конечно же никогда не видели.

Каким бы избитым ни показалось это обещание, прозвучавшее как обычная песенка всех балаганных зазывал, но оно вызвало огромный интерес у солдат, и они, притихнув, с любопытством и даже не без некоторого уважения поспешили окружить двух нищих плотным кольцом.

Сидевший до сих пор на плечах Триго, Обен Куцая Радость пошевелил культями ног, подав знак, что хочет спуститься на землю, и Триго, с привычной покорностью выполняя волю своего хозяина, присел на обломок от зубца стены, лежавший наполовину скрытый крапивой справа от катков, что служили солдатам скамьей.

— Вот это выучка! — восхитился капрал. — Мне бы такого малого, я бы перепродал его толстяку-лекарю: он никак не может подобрать себе индюшонка по вкусу.

Тем временем Куцая Радость поднял с земли камень и подал его Триго.

Не ожидая дальнейших указаний, Триго сжал камень пальцами, затем раскрыл ладонь и показал, что от камня остался лишь порошок.

— Вот это Геркулес! Пенге, тебе бы так, — сказал капрал, обращаясь к тому солдату, кого мы уже два или три раза упоминали под кличкой Лимузен.

— Ну, мы еще посмотрим, — ответил солдат и бросился во двор.

А Триго, не обращая внимания ни на слова, ни на уход Пенге, флегматично продолжал свои фокусы.

Схватив двух солдат за ремни полевых сумок, он осторожно приподнял их в воздух и держал в таком положении на вытянутых руках в течение нескольких секунд, затем с самым невозмутимым видом поставил их на землю.

Солдаты разразились восторженными криками.

— Пенге! Пенге! — кричали они. — Эй, куда ты там запропастился? Посмотри на этого малого, он тебя запросто уложит!

А Триго продолжал как ни в чем не бывало показывать свои трюки, словно они были заранее придуманы. Он пригласил двух солдат усесться на плечи своих товарищей и приподнял четверку почти с такой же легкостью, как и первую пару.

Не успел он их поставить на землю, как появился Пенге, неся на каждом плече по ружью.

— Браво, Лимузен! Браво! — воскликнули солдаты.

Приободренный возгласами товарищей, Пенге сказал:

— Так каждый дурак сможет! Эй ты, людоед, попробуй сделать так, как я.

И, засунув по пальцу в ствол каждого ружья, он поднял их вверх на вытянутых руках.

— Ба! — воскликнул Куцая Радость, в то время как Триго, скривив губы, что вполне могло сойти за насмешливую улыбку, смотрел, как Лимузен демонстрировал свою силу и сноровку. — Ба! Принесите-ка еще парочку ружей!

Действительно, когда принесли ружья, Триго нанизал на четыре пальца одной руки по ружью и приподнял их до уровня глаз с такой легкостью, что ни один мускул даже не дрогнул на его лице.

Этого было достаточно, чтобы Пенге понял, что ему придется оставить надежду выйти победителем из состязания с этим нищим.

Порывшись в кармане, Триго достал подкову и согнул ее пополам, будто это был обычный кожаный ремешок.

И после каждого своего трюка Триго поглядывал на Куцую Радость, как бы выпрашивая у него улыбку, а тот одобрительно кивал ему в ответ, и это указывало на то, что он был доволен.

— Видишь ли, — сказал Куцая Радость, — ты пока что нам заработал на ужин, а теперь надо заслужить, чтобы нас оставили на ночь. Не правда ли, мои добрые господа, если мой товарищ покажет вам нечто более замечательное, чем все то, что вы до сих пор видели, вы дадите нам охапку соломы и позволите переночевать где-нибудь в уголке?

— О! Это невозможно, — сказал сержант, пришедший посмотреть представление, когда услышал крики и восторженные возгласы солдат, — у нас строгий приказ.

Такой ответ, казалось, озадачил Куцую Радость, и его лисья мордочка сразу стала серьезной.

— Ба! — предложил один из вояк. — Мы скинемся, чтобы собрать вам десять су, и вы сможете переночевать в первом попавшемся вам на пути постоялом дворе, где постель несравненно мягче, чем ржаная солома.

— А если у того быка, что служит тебе вместо лошади, — добавил другой, — ноги такие же крепкие, как и руки, ему ничего не стоит прошагать один или два километра.

— Посмотрим сначала на главный трюк, который он нам припас! — хором воскликнули солдаты.

Было бы не по-товарищески со стороны Куцей Радости лишать Триго барышей, связанных с этим воодушевлением, и он тут же уступил просьбам солдат, что свидетельствовало о его уверенности в твердости бицепсов приятеля.

— А нет ли здесь, — спросил он, — какого-нибудь неотесанного камня, бруса или еще чего-нибудь, что весит этак фунтов тысячу двести или тысячу пятьсот?

— Вот тот камень, на котором вы сидите, — ответил один из солдат.

Куцая Радость только пожал плечами.

— Если бы у камня было за что ухватиться, — сказал он, — то Триго поднял бы его одной рукой.

— Есть тут один жернов, которым мы прикрыли окно в камеру, — заметил другой солдат.

— А почему бы сразу не весь дом? — сказал капрал. — Вспомните, как вы его передвигали вшестером, да еще с каким трудом, да еще с помощью рычага! И как я бесился от того, что мое звание не позволяло мне помочь вам, и называл вас кучей бездельников!

— Впрочем, — сказал сержант, — жернов нельзя сдвигать с места в то время, когда в камере сидит заключенный.

Взглянув на Триго, Куцая Радость ему подмигнул. И не обращая внимания на слова сержанта, Триго направился к огромному камню.

— Разве вы не слышите, что я вам сказал? — повысив голос, произнес сержант и схватил Триго за руку. — К этому камню нельзя прикасаться!

— Но почему? — сказал Куцая Радость. — Если ему удастся сдвинуть жернов с места, он сумеет, будьте спокойны, поставить его обратно.

— К тому же, — вступил в разговор один солдат, — стоит только взглянуть на мышонка в капкане, как тут же становится ясно, что он неспособен на побег: этого худенького несчастного заморыша можно было бы легко принять за переодетую женщину; я даже вначале подумал, что это герцогиня Беррийская.

— К тому же он только и делает, что льет слезы, и ему вовсе не до побега, — в свою очередь подал голос капрал, которому никак не хотелось пропустить такое зрелище. — Когда Пенге и я, то есть я и Пенге, спустились в погреб, чтобы дать ему поесть, он так плакал, что можно было принять два его глаза за два крана.

— Ну, хорошо, так и быть, — согласился сержант (ему, несомненно, так же как и другим, хотелось увидеть, как нищий справится с такой непосильной задачей), — беру всю ответственность на себя.

Триго поспешил воспользоваться его согласием. Подойдя вплотную к жернову, он обхватил его двумя руками за основание и, упершись плечом в его середину, поднатужился, пробуя его приподнять.

Однако под весом огромной каменной глыбы осела рыхлая земля, на которой покоился жернов, в результате чего он вошел в грунт на глубину четырех или пяти дюймов, и увеличившаяся сила сцепления с землей свела на нет все усилия Триго.

После того как Обен Куцая Радость, словно огромный жук, подполз на руках и коленках к сгрудившимся вокруг Триго солдатам, ему сразу стало ясно, почему усилия гиганта не увенчались успехом; подобрав большой плоский камень, он наполовину с его помощью, наполовину с помощью рук, освободил жернов от грунта.

И тогда Триго снова принялся за дело; на этот раз ему посчастливилось. Он приподнял каменную глыбу и в течение нескольких секунд держал ее на плече, прижав к стене, на расстоянии фута от земли.

Восторгу солдат не было границ. Они окружили Триго, наперебой поздравляя его, на что гигант, казалось, не обращал ни малейшего внимания; восхищение передалось от солдат к капралу и по иерархической лестнице, естественно, к самому сержанту; уже звучали предложения, сдобренные всеми известными и неизвестными ученикам бога Марса ругательствами, пронести Триго как победителя на руках до самой столовой, где его ожидал приз за проявленную доблесть, ибо все зрители считали, что Триго заслужил не только хлеб, тарелку супа с жестким кусочком мяса, но еще и то, что обычно ест генерал или даже сам король французов, и это было бы совсем не лишним, чтобы поддержать силы, необходимые для свершения таких героических подвигов.

Как мы уже сказали, Триго, казалось, ничуть не возгордился своим триумфом: его физиономия оставалась такой же безучастной, как и морда быка, которому дали передохнуть после тяжелого труда, и только глаза, обращенные на Обена Куцая Радость, спрашивали: «Хозяин, ты доволен?»

В противоположность Триго, Куцая Радость сиял от удовольствия, безусловно довольный впечатлением, произведенным на зрителей демонстрацией силы его товарища, тем более что, лишившись ног, он считал мускулы гиганта своими; возможно, он просто радовался тому, как ловко успел осуществить задуманное: пока Триго был в центре всеобщего внимания, он, держа в руке большой плоский камень, просунул его под жернов, положив таким образом, чтобы огромная каменная глыба, прикрывавшая тюремное окошко, встала на плоскую поверхность камня, что позволяло теперь ее передвинуть и ребенку.

Нищих проводили в столовую; и здесь Триго снова представился случай заслужить восторженные похвалы солдат.

После того как он проглотил целый котелок супа, ему дали еще четыре порции мяса и два пайковых хлеба.

Триго съел первый хлеб с двумя порциями мяса; затем, словно вкусовые качества пищи зависели от порядка ее приема, он взял второй хлеб, разломил пополам, и, сделав в середине углубление, проглотил в качестве развлечения вынутый хлебный мякиш, положил туда мясо, затем сложил обе половинки и с самым невозмутимым видом вонзился в них зубами, что вызвало всеобщее ликование присутствовавших и громкие крики «браво».

Не прошло и пяти минут, как весь хлеб был смолочен, словно его поместили между двумя жерновами, похожими на те, что поднимал Триго на удивление публики. От хлеба остались одни только крошки, и Триго, казалось готовый начать все сначала, бережно собрал их в ладонь и отправил в рот.

Ему тут же принесли еще один хлеб, и, хотя он был черствый, Триго расправился с ним так же, как и с двумя предыдущими.

Солдаты никак не могли успокоиться: они охотно бы пожертвовали всей своей провизией, лишь бы довести опыт до конца, однако сержант счел нужным проявить благоразумие и положить конец их научному любопытству.

Куцая Радость снова стал задумчивым, что тут же заметили солдаты.

— Эй, послушай, ты ешь и пьешь, — сказал ему капрал, — за счет своего товарища, а это несправедливо; мне кажется, если бы ты спел нам какую-нибудь песенку, то смог бы сам расплатиться за свою долю.

— Верно! — подхватил сержант.

— Давай песню, — закричали солдаты, — и тогда будет полный праздник.

— Гм! Я знаю немало песен, — сказал Куцая Радость.

— Тем лучше, начинай!

— Да, но мои песни могут вам не понравиться.

— Лишь бы только это не были ваши заунывные напевы, с которыми разве что можно хоронить черта. А так нам все понравится, что бы ты ни спел: мы в Сен-Коломбене непривередливы.

— Да, — сказал Куцая Радость, — я понимаю, вам здесь скучно.

— Смертельно! — заметил сержант.

— Мы не просим, чтобы ты пел, как господин Нурри, — вставил слово один из солдат родом из Парижа.

— И чем смешнее будет песня, — добавил другой солдат, — тем лучше.

— Раз я ел ваш хлеб и пил ваше вино, — произнес Куцая Радость, — я не имею права отказываться, но, повторяю, возможно, вам не понравятся мои песни.

И он запел:

К ружью! К ружью! Вы видите — вдали

На горизонте адская ватага!

Мы спрячемся, чтоб их врасплох застичь,

Кто в роще, кто в кустах на дне оврага.

Ну, парни, поохотимся на дичь!

С ружьем в руке быть начеку, ребята!

Пусть синие крадутся воровато —

Нежданная их ждет здесь западня.

Долг королю и Господу храня,

Окружим их сплошным кольцом огня!..

Куцей Радости не дали допеть до конца. После первых слов удивление солдат тут же сменилось криками негодования; десяток солдат бросились к нему, а сержант, схватив его за горло, повалил на пол.

— Ах ты мерзавец! — воскликнул он. — Я проучу тебя, будешь знать, как петь песни, прославляющие бандитов!

Не успел сержант закончить свою фразу, сопровождаемую излюбленными ругательствами, как Триго с горевшими от гнева глазами раскидал набросившихся на Куцую Радость солдат и, оттолкнув сержанта, встал впереди своего товарища с таким угрожающим видом, что солдаты на несколько секунд замерли в нерешительности.

Однако эти вояки, устыдившись, что они спасовали перед безоружным человеком, выхватили из ножен сабли и бросились на нищих.

— Убьем их! Убьем их! — кричали они. — Это шуаны!

— Вы просили какую-нибудь песню; я же вас предупреждал, что песни, которые я знаю, могут вам не понравиться! — крикнул Куцая Радость так громко, что перекричал всех. — Вам не надо было настаивать. Так почему вы жалуетесь?

— Раз ты не знаешь других песен, кроме той, что мы сейчас услышали, — ответил сержант, — значит, ты мятежник и тебя надо арестовать.

— Я знаю песни, которые нравятся селянам, чьей милостыней я живу. Неужели несчастный инвалид, как я, или идиот, как мой приятель, могут представлять для вас серьезную опасность? Возьмите нас под стражу, если вам так хочется, но такой арест не делает вам чести.

— Ладно, но вам все же придется переночевать в кутузке! У вас не было крова на ночь, мои красавчики, — я вам устрою ночлег! Свяжите, обыщите и тотчас отведите их в камеру.

Однако Триго по-прежнему стоял с угрожающим видом, и никто не торопился выполнять приказ сержанта.

— Если вы добровольно не сдадитесь, — произнес сержант, — я распоряжусь принести заряженные ружья и тогда посмотрим, как ваша кожа выдержит пулю.

— Ну, будет, Триго, будет, мой мальчик, — сказал Куцая Радость. — Надо смириться: впрочем, не волнуйся. Нас скоро выпустят: такие бедняки, как мы, не заслуживают хороших тюрем.

— В добрый час! — воскликнул сержант, довольный тем, что дискуссия приняла мирный оборот. — Вас обыщут и, если не найдут ничего подозрительного и вы не будете шуметь ночью, утром выпустят на свободу.

Нищих обыскали, но у них не нашли ничего, кроме нескольких мелких монет, что еще больше убедило сержанта проявить снисхождение к пленникам.

— В конце концов, — сказал он, указывая на Триго, — этот огромный бык не виновен, и я не вижу, почему мы должны его арестовывать.

— Не считая того, — добавил Лимузен, — что, если ему взбредет в голову, как его предку Самсону, упереться в стену, она рухнет нам на головы.

— Ты, прав, Пенге, — сказал сержант, — тем более что ты разделяешь мое мнение. Нам только этого и не хватало. Ну, друг, убирайся, и поскорее!

— О мой добрый господин, не разлучайте нас, — плаксивым голосом затянул Куцая Радость, — мы не можем жить друг без друга: он — мои ноги, а я — его глаза.

— По правде говоря, — заметил один солдат, — они связаны покрепче любовников.

— Нет, — сказал сержант, обращаясь к Куцей Радости, — я оставляю тебя на ночь в кутузке для наказания, а завтра дежурный офицер решит, что с тобой делать. А теперь — живо вперед!

Два солдата направились к Куцей Радости, но он с неожиданной для инвалида ловкостью забрался на плечи Триго, и тот спокойно направился в сопровождении солдат в сторону подвала.

По дороге Обен, прижавшись губами к уху своего приятеля, произнес тихим голосом несколько слов. После того как Триго опустил его перед дверью в подвал, сержант подтолкнул инвалида, и тот покатился в камеру, словно огромный шар.

Затем Триго вывели за пределы поста и закрыли за ним ворота.

Словно оглушенный, Триго неподвижно простоял несколько минут, казалось, не зная, на что решиться. Он попробовал было устроиться на катке, на котором раньше отдыхали солдаты, но часовой запретил ему, указав, что здесь не полагалось находиться посторонним, и нищий направился в сторону Сен-Коломбена.

XXV БЕГСТВО НА ВОЛЮ

Часа два спустя после задержания Обена Куцая Радость караульный услышал стук колес повозки, приближавшейся к посту. В соответствии с требованиями устава он крикнул: «Кто идет?», а когда повозка уже почти поравнялась с ним, приказал вознице остановиться.

Повозка остановилась.

Капрал и четверо солдат вышли за ворота, чтобы взглянуть на возницу и рассмотреть его повозку.

Перед ними была обычная крестьянская телега, набитая сеном, ничем не отличавшаяся от любой другой повозки, проезжавшей вечером по дороге на Нант; лошадью управлял возница, объяснивший, что везет в Сен-Фильбер сено для своего хозяина; затем он добавил, что выбрал для поездки ночь из-за нехватки времени, необходимого для полевых работ; выслушав крестьянина, капрал приказал его пропустить.

Однако такое проявление доброй воли со стороны военных не пошло на пользу бедному крестьянину: его телега, запряженная единственной лошадью, остановилась там, где подъем был наиболее крут, и, несмотря на все усилия возницы и его лошади, не могла сдвинуться с места.

— Думать надо было, прежде чем так нагружать несчастную скотину! — произнес капрал. — Разве вы не видите, что на телеге в два раза больше груза, чем бедная лошадь способна везти.

— Как жаль, — произнес второй солдат, — что сержант прогнал того малого, похожего на грязного быка и так хорошо нас развлекавшего! Мы бы его впрягли в телегу вместе с лошадью, и, немного поднатужившись, он помог бы вознице.

— Ох! Еще неизвестно, согласился бы он, чтобы его запрягли, — не поддержал его другой солдат.

Если бы солдат мог видеть, что происходило сзади повозки, он тут же бы получил подтверждение своим словам о том, что Триго воспротивился бы, если бы его попросили тащить воз в гору.

Кроме того, от его внимания не ускользнуло бы, что лошадь не могла сдвинуть повозку с места отнюдь неспроста, ибо нищий под покровом темноты схватился руками за деревянную оглоблю, служившую для поддержки груза, и, упершись ногами в землю, а телом откинувшись назад, тянул телегу в противоположную сторону, мерясь силой, — с еще большим успехом, чем в прошедший вечер, — с лошадью.

— Ну что, подтолкнуть вас? — спросил капрал.

— Подождите, я сделаю еще одну попытку, — ответил возница и, повернув телегу, чтобы уменьшить ее сползание вниз с крутизны холма, взял лошадь под уздцы, намереваясь заставить ее сделать хотя бы один шаг вперед, чтобы хоть как-то оправдаться в глазах солдат.

Но сколько он ни хлестал лошадь, сколько ни повышал голос и ни натягивал поводья, сколько солдаты ни помогали ему криками, лошадь по-прежнему только напрасно напрягала мышцы, высекая искры из-под копыт; затем несчастный конь повалился на бок, и в тот же самый миг, словно колеса встретили какое-то препятствие, нарушившее равновесие, повозка накренилась влево и перевернулась.

Солдаты, бросившись вперед, поспешили освободить лошадь от упряжи. В своем порыве они не заметили Триго: он, безусловно, остался доволен своим успехом, когда подлез под телегу и приподнял ее на своих геркулесовых плечах, а затем раскачал так, что она потеряла равновесие. Он преспокойно вылез из-под телеги и исчез в зарослях.

— Если хочешь, мы тебе поможем поставить телегу на колеса, — сказал капрал крестьянину. — Ты только отправляйся за второй лошадью; без нее ты не сможешь даже тронуться с места.

— Ах! Честное слово, это выше моих сил, — ответил возница. — Вот утром, когда рассветет! Видно, сам Господь Бог не хочет, чтобы я продолжил свой путь, а воле Божьей нельзя противиться.

И с этими словами крестьянин забросил поводья на спину лошади, снял седёлку, поднял коня на ноги и, пожелав доброй ночи солдатам, исчез в темноте.

Шагов за двести от караульного поста его нагнал Триго.

— Ну как, — спросил крестьянин, — ты доволен?

— Да, — ответил Триго, — мы все сделали так, как приказал Обен Куцая Радость.

— Ну, тогда в добрый час! А я оставлю лошадь там, где ее взял, и это не так уж трудно сделать, чего не скажешь о телеге. Когда ее владелец проснется утром и кинется искать свое сено, то весьма удивится, найдя его наверху по соседству с постом!

— Ничего! Я скажу ему, что так было нужно для нашего дела, — ответил ему Триго, — и он не станет нас бранить.

И они распрощались.

Только Триго не ушел далеко от поста; он бродил вокруг него до тех пор, пока не услышал, как в Сен-Коломбене пробило одиннадцать часов; сняв сабо и взяв их в руку, он бесшумно вернулся к посту и, не замеченный часовым, который, как доносилось до слуха нищего, прохаживался взад и вперед, пробрался к окошку тюрьмы.

Стараясь не шуметь, Триго разбросал выпавшее из повозки сено по земле таким образом, чтобы оно легло толстым слоем; затем бережно опустил сверху жернов, прикрывавший окошко тюрьмы, и, нагнувшись к оконному проему, осторожно оторвал доски, прибитые изнутри, поднял наверх Обена Куцая Радость, подталкиваемого Мишелем сзади, после чего вытащил и молодого барона, протянув ему руку. Затем, посадив на каждое плечо по узнику, Триго, по-прежнему с босыми ногами, удалился от поста и, несмотря на свой внушительный вес и двойной груз, который он взвалил на свои плечи, произвел не больше шума, чем кошка, крадущаяся по ковру.

Когда Триго сделал шагов пятьсот, он остановился, но не от усталости, а потому что так захотел Обен Куцая Радость.

Мишель соскользнул на землю и, порывшись в кармане, вытащил пригоршню мелочи с поблескивавшими в ней золотыми монетами и пересыпал их в широкую ладонь Триго.

Триго хотел было их спрятать в свой карман, в два раза более широкий, чем его ладонь, служившая этому карману приемным устройством.

Но тут его остановил Обен.

— Верни все господину, — сказал он, — мы не принимаем подаяние из двух рук сразу.

— Как это из двух рук? — спросил Мишель.

— А вот как. Вы нам нисколько не должны, о чем, возможно, и не подозреваете, — сказал Куцая Радость.

— Мой друг, я вас не понимаю.

— Мой юный господин, — продолжал калека, — теперь, когда мы оказались на свободе, я могу вам честно признаться, что слегка покривил душой, когда сказал вам, что попал в кутузку с единственной целью вызволить вас оттуда; мне было необходимо, чтобы вы мне слегка помогли; без вашей помощи я бы не смог добраться до слухового окна; и теперь, когда благодаря вам и крепким рукам моего друга Триго наш побег прошел без помех, могу вам признаться, что вы лишь сменили одну тюрьму на другую.

— Что это значит?

— А то, что, если, вместо сырого и вонючего подвала, тихой и ясной ночью перед вами раскинулось широкое поле, это вовсе не означает, будто вы выбрались из тюрьмы.

— Я в тюрьме?

— По крайней мере, вы находитесь под стражей.

— Под чьей стражей?

— Под моей!

— Под вашей? — спросил, рассмеявшись, Мишель.

— Да, и еще примерно с четверть часа. И вы напрасно смеетесь: вы наш пленник до тех пор, пока я не передам вас в руки того, кто вас ищет.

— А кто же это?

— Скоро увидите… Я всего лишь выполняю поручение, ни больше и ни меньше. Не надо отчаиваться; вот единственное, что я могу вам сказать. Вы могли бы оказаться еще в более затруднительном положении, чем сейчас.

— Однако?..

— Так вот, от имени тех, кто оказал мне услуги и кто щедро вознаградил беднягу Триго, мне было сказано: «Освободите господина барона Мишеля де ла Ложери и приведите его ко мне». Вот я вас и освободил, господин барон, и сейчас веду к назначенному месту.

— Послушайте, — произнес молодой человек, на этот раз не поняв ни слова из того, что ему сказал трактирщик из Монтегю. — Вот мой кошелек, он будет ваш, только покажите мне дорогу на Ла-Ложери, куда я хочу прийти до рассвета, и я буду вам весьма признателен.

Мишель подумал, что его освободители посчитали предложенное им вознаграждение не соответствующим оказанной ими великой услуге.

— Сударь, — ответил Куцая Радость с таким достоинством, на какое только был способен, — мой приятель Триго не сможет принять от вас вознаграждение, потому что ему заплатили как раз за обратное тому, о чем вы его просите; что до меня, то я не знаю, знакомы ли вы со мной; в любом случае позвольте представиться: я честный торговец, вынужденный из-за разногласий с правительством покинуть свое дело; однако, несмотря на то что в данный момент я больше похож на нищего, хочу, чтобы мой внешний вид не вводил вас в заблуждение: я оказываю услуги, но никогда ими не торгую.

— Но куда же, черт возьми, вы меня ведете? — спросил Мишель, совсем не ожидавший такой щепетильности от своего собеседника.

— Вам остается только следовать за нами, и часа не пройдет, как вы все узнаете.

— Следовать за вами, когда вы заявили, что я ваш пленник? Ах, это было бы с моей стороны непростительной глупостью, и не рассчитывайте на это!

Обен Куцая Радость ничего не сказал в ответ, но одного его взгляда было достаточно, чтобы Триго понял, как ему надлежит поступить. Молодой барон не успел еще закончить свою фразу и сделать шаг вперед, как нищий, выбросив, словно крюк, руку, схватил его за шиворот.

Мишель хотел было закричать, посчитав, что лучше уж сидеть в погребе у солдат, чем быть пленником Триго, но попрошайка свободной рукой прикрыл ему рот словно известным кляпом г-на де Вандома, и они прошли полем шагов семьсот или шестьсот со скоростью скаковой лошади, ибо Мишель почти что висел на руке великана, касаясь земли лишь кончиками сапог.

— Довольно, Триго! — сказал Куцая Радость, занявший привычное место на плечах нищего, казалось и не чувствовавшего двойной нагрузки. — Хватит! Молодому барону теперь, наверное, уже претит сама мысль вернуться в Ла-Ложери. Кроме того, нас просили не испортить товар.

Затем, когда Триго остановился передохнуть, Обен сказал, обращаясь к Мишелю, едва переводившему дух:

— Ну как, теперь вы будете вести себя более благоразумно?

— Сила на вашей стороне, а у меня нет оружия, — ответил молодой человек, — мне ничего не остается, как терпеть ваше дурное обращение.

— Дурное обращение? Ах! И вы еще смеете произносить подобные слова? Ибо, взывая к вашей чести, я прошу мне ответить, разве не правда, что в тюремной камере синих и на дороге вы не переставали твердить о желании вернуться в Ла-Ложери и что именно ваше упрямство заставило меня применить силу?

— Ну хорошо, назовите хотя бы имя того человека, кто послал вас за мной и приказал привести к нему.

— Именно это мне категорически запрещено, — сказал Обен Куцая Радость, — но, не нарушая полученных предписаний, я могу вам сказать, что этот человек принадлежит к числу ваших друзей.

На сердце Мишеля похолодело.

Он подумал о Берте.

Бедняга посчитал, что мадемуазель де Суде получила его письмо и теперь его ожидала встреча с Волчицей, оскорбленной в своих лучших чувствах, и, несмотря на то что объяснение ему представлялось не из легких, он почувствовал, что его порядочность не дает ему права от него отказаться.

— Хорошо, — сказал он, — я знаю, кто меня ждет.

— Вы знаете?

— Да, это мадемуазель де Суде.

Обен Куцая Радость не ответил, но взглянул на Триго с таким видом, словно хотел сказать: «Надо же, догадался!»

Мишель перехватил его взгляд.

— Пошли, — сказал он.

— И вы не будете больше пытаться улизнуть?

— Нет.

— Честное слово?

— Честное слово.

— В таком случае, раз вы наконец-то успокоились, мы дадим вам возможность не обдирать ноги о колючки и не увязать в этой проклятой глинистой почве, которая заставляет нас обувать сапоги весом в семь фунтов.

Мишель вскоре понял, о чем говорил трактирщик, ибо он не прошел вслед за Триго и сотни шагов по лесу, выходившему к дороге, как услышал конское ржание.

— Моя лошадь! — воскликнул барон, не скрывая своего удивления.

— Уж не подумали ли вы, что мы ее у вас украли? — спросил Обен Куцая Радость.

— Как же случилось, что я не застал вас на том месте, где мы договорились встретиться?

— Черт возьми, — ответил Обен, — я вам скажу: мы заметили, что вокруг стали кружить люди, с особым вниманием разглядывавшие нас, и это нам показалось весьма подозрительным, а так как, честно говоря, мы не очень-то любим любопытных глаз и после вашего ухода прошло уже немало времени, мы решили отвести вашу лошадь в Ла-Банлёвр, куда, по нашим предположениям, вы должны были вернуться, если вас не арестуют. И уже по дороге мы увидели, что вас не задержали… еще.

— Еще?

— Да, но вас должны были вот-вот схватить.

— Так вы были рядом со мной, когда меня арестовали жандармы?

— Мой дорогой господин, — продолжал с привычной ему усмешкой Обен Куцая Радость, — и в самом деле, надо быть таким неоперившимся птенцом, как вы, чтобы идти по проезжей дороге и, вместо того чтобы поглядывать за теми, кто попадается вам навстречу или шагает позади или впереди вас, думать о чем-то другом! Вы должны были услышать топот копыт лошадей этих господ уже минут за пятнадцать до того, как их услышали мы, и вам не составило бы большого труда по нашему примеру укрыться в лесу.

Мишелю вовсе не хотелось рассказывать им, о чем он думал в то время, о котором ему напомнил Обен Куцая Радость; печально вздохнув при воспоминании о своих душевных муках, он лишь оседлал лошадь, отвязанную Триго, в то время как Обен Куцая Радость пытался объяснить своему приятелю, как правильно держать стремя.

Затем они снова вышли на дорогу, и нищий, держась рукой за холку лошади, без заметного усилия зашагал с той же скоростью, какую Мишель задал лошади.

Пройдя около полульё, они свернули на тропу, пересекавшую дорогу, и, несмотря на темноту, по очертаниям черневших в ночи деревьев Мишелю показалось, что он уже однажды здесь был.

Вскоре они вышли на развилку, и молодой человек вздрогнул: он проходил здесь в тот вечер, когда в первый раз провожал Берту.

В то время, когда путешественники, пройдя развилку, двигались по тропе, что вела к дому Тенги, где в этот поздний час еще горел свет, из-за изгороди вокруг выходившего к дороге сада раздался негромкий голос, окликнувший их.

Обен Куцая Радость тут же ответил.

— Это вы, метр Куцая Радость? — спросил женский голос, и над изгородью забелело чье-то лицо.

— Да, а вы кто?

— Розина, дочь Тенги. Вы меня не узнаете?

«Розина!» — пронеслось в голове Мишеля; присутствие девушки лишь подтверждало его предположение о том, что его ждала Берта.

Куцая Радость с ловкостью обезьяны соскользнул с Триго на землю и, подпрыгивая, словно жаба, направился к изгороди, в то время как Триго остался сторожить Мишеля.

— Конечно, крошка моя, — произнес Куцая Радость, — темной ночью все кошки серы. Однако, — продолжал он, понизив голос, — почему ты не в доме, где нам назначена встреча?

— Потому что в доме есть люди, и вы не можете привести туда господина Мишеля.

— Люди? Неужели к вам на постой встали проклятые синие?

— Нет, это не солдаты: просто Жан Уллье за день обошел всю округу и теперь совещается в доме с людьми из Монтегю.

— А что же они там делают?

— Они беседуют. Присоединяйтесь к ним: вы сможете с ними выпить и немного согреться.

— Хорошо, но, моя красавица, что же мы будем делать с нашим молодым человеком?

— Метр Куцая Радость, оставьте его под моим присмотром, разве не об этом мы с вами договаривались?

— Мы должны были привести его в твой дом, да, именно так! И там мы легко могли бы оставить его, заперев где-нибудь в погребе или сарае, тем более что он совсем не опасен. Но, Боже мой, в открытом поле за ним не уследить: он ускользнет как угорь!

— Ладно! — сказала Розина, пытаясь улыбнуться, что после смерти отца и брата у нее плохо получалось. — Вы считаете, что за красивой девушкой он пойдет с меньшей охотой, чем за двумя такими стариками, как вы?

— А если узник нападет на своего стража? — спросил метр Куцая Радость.

— О! Не волнуйтесь! Я быстро бегаю, у меня зоркий глаз и преданное сердце; кроме того, барон Мишель — мой молочный брат; мы вместе выросли; насколько я знаю, он способен покуситься на девичью добродетель с тем же успехом, с каким может открыть дверь тюремной камеры. А потом, что же вам все-таки приказали сделать?

— Освободить его, если нам удастся, а затем привести добровольно или насильно в дом твоего отца, где ты должна была нас ждать.

— Ну вот, я здесь. И мой дом перед вами. И птичка уже не в клетке. Согласитесь, что большего от вас и не требуется.

— Надеюсь.

— В таком случае, прощайте.

— Послушай, Розина, может, на всякий случай мы ему свяжем руки? — заметил с усмешкой Куцая Радость.

— Спасибо, спасибо, приятель Куцая Радость, — сказала Розина и направилась туда, где стоял Мишель, — вы бы лучше придержали свой язык.

Несмотря на то что Мишель все это время находился от них на некотором отдалении, до его слуха донеслось имя Розины и он уловил, что между девушкой и его освободителями, ставшими его тюремщиками, существовала какая-то договоренность.

Мишель все больше и больше утверждался в мысли, что своим освобождением он был обязан Берте.

Действия Обена и некоторое насилие, проявленное им с помощью Триго по отношению к нему, таинственность, которой он окружил имя человека, с кем был едва знаком, но кому был предан всей душой, — все это вполне соответствовало тем событиям, какие могли произойти после того, как гнев охватил вспыльчивую и своенравную Берту, когда она получила письмо, переданное через нотариуса Лорио.

— Это ты, Розина! Это ты! — воскликнул Мишель, повышая голос, разглядев в темноте, что к нему приближалась его молочная сестра.

— В добрый час! — произнесла Розина. — Вы совсем не походите на Куцую Радость: тот ни за что не хотел меня признать, а вы меня сразу узнали, не так ли, господин Мишель?

— Да, конечно. А теперь скажи-ка мне, Розина…

— Что?

— Где мадемуазель Берта?

— Мадемуазель Берта?

— Да.

— Не знаю, — ответила Розина с таким простодушием, что Мишель сразу же оценил его по достоинству.

— Как! Ты не знаешь? — повторил молодой человек.

— Я полагаю, что она в Суде.

— Так ты не знаешь, ты только полагаешь?

— Помилуйте…

— Так ты ее сегодня не видела?

— Господин Мишель, конечно, нет! Я только знаю, что она должна была сегодня вернуться в замок вместе с господином маркизом. Но я весь день провела в Нанте.

— В Нанте! — воскликнул молодой человек. — Ты была сегодня в Нанте?

— Да, конечно.

— Розина, а в котором часу ты туда приехала?

— Когда мы проезжали через мост Руссо, пробило девять часов утра.

— Ты сказала «мы»?

— Именно так.

— Так, значит, ты ехала не одна?

— Конечно, нет, я сопровождала мадемуазель Мари. Именно потому мы и приехали так поздно: ведь надо было посылать за мной в замок.

— Но где же мадемуазель Мари?

— Сейчас?

— Да.

— Она на островке Ла-Жоншер, куда я и должна вас доставить. Но, господин Мишель, вы задаете такие странные вопросы!

— Ты должна отвести меня к ней? — воскликнул Мишель вне себя от радости. — Скорее в путь! Поспешим, моя маленькая Розина!

— Прекрасно! И этот старый дурень Куцая Радость сказал, что мне придется с вами нелегко! Какие же они, мужики, все дураки!

— Розина, дитя мое, умоляю, не будем напрасно терять время!

— Я только того и жду. Но, чтобы поскорее добраться до места назначения, не посадите ли вы меня на лошадь?

— Конечно! — ответил Мишель, в чьем сердце при одной только мысли, что он скоро увидит Мари, рассеялись все ревнивые подозрения, терзавшие его сердце, и теперь он думал лишь о том, что именно его возлюбленная так рьяно взялась за его освобождение. — Поднимайся скорее!

— А вот и я! Дайте мне руку, — произнесла Розина, поставив свою ногу в сабо на сапог молодого человека.

И, прыгнув на лошадь, она продолжила, устраиваясь на дорожной сумке:

— Все в порядке! Теперь сверните направо.

Молодой человек выполнил ее просьбу, забыв тут же о Триго и Куцей Радости, словно они и не существовали.

С этой минуты он ни о ком больше не мог думать, кроме как о Мари.

Некоторое время они ехали молча.

— Но как мадемуазель узнала, — произнес молодой человек, когда они тронулись в путь (он не мог больше молчать и хотел как можно больше услышать о Мари), — что меня арестовали жандармы?

— О, честно говоря, господин Мишель, мне придется начать издалека.

— Начинай откуда хочешь, моя добрая Розина, но только рассказывай! Я сгораю от нетерпения. Ах! Какое счастье вновь обрести свободу, — произнес молодой человек, — и спешить к мадемуазель Мари!

— Надо вам сказать, господин Мишель, что сегодня ранним утром мадемуазель Мари приехала в Суде; одолжив у меня мое выходное платье, она сказала: «Розина, ты поедешь со мной…»

— Продолжай, Розина! Я тебя слушаю.

— И, как настоящие крестьянки, мы отправились в путь с корзинами, наполненными яйцами. В Нанте, пока я продавала яйца, мадемуазель отправилась по своим делам.

— А что это были за дела? — спросил Мишель, и перед его глазами, словно призрак, промелькнуло лицо молодого человека, переодетого в крестьянское платье.

— Ах! Об этом, господин Мишель, я ничего не знаю, — ответила она и, не заметив, как вздохнул Мишель, продолжала: — А так как мадемуазель совсем выбилась из сил, мы попросили господина Лорио, нотариуса из Леже, отвезти нас на своей двуколке. По дороге мы остановились, чтобы дать лошади овса, и, пока нотариус судачил с трактирщиком о ценах на продукты, вышли в сад, чтобы скрыться от любопытных взглядов прохожих, глазевших на мадемуазель, слишком красивую для простой крестьянки. И вот тогда она прочитала письмо, проливая над ним горькие слезы.

— Письмо? — спросил Мишель.

— Да, письмо, которое господин Лорио передал ей по дороге.

«Мое письмо! — прошептал Мишель. — Она прочитала мое письмо к ее сестре!.. О!»

Он резко натянул поводья, так как не знал, радоваться или же горевать по поводу услышанного.

— Что вы делаете? — спросила Розина, удивившись неожиданной остановке.

— Ничего, ничего, — произнес Мишель, отпуская поводья лошади, снова перешедшей на рысь.

Лошадь продолжила идти рысью, а Розина продолжала рассказывать:

— Когда она проливала слезы над письмом, нас окликнули с другой стороны изгороди: это был Куцая Радость вдвоем с Триго; они нам поведали о том, что с вами приключилось, и спросили мадемуазель, что делать с вашей лошадью, которую вы просили посторожить. И вот тогда бедная мадемуазель почувствовала себя еще хуже, чем когда читала письмо! Она была потрясена случившимся и, решив вырвать вас из рук солдат, обратилась за помощью к Куцей Радости — впрочем обязанному господину маркизу. У вас отважная подруга, господин Мишель!

Молодой человек слушал Розину с замирающим сердцем; он был на седьмом небе от счастья и за каждый слог, произнесенный девушкой, был готов расплатиться золотом. Ему казалось, что они ехали слишком медленно; он сломал ветку орешника и, не перебивая Розину, стал подстегивать лошадь, чтобы она скакала в такт биению его сердца.

— Но почему же, Розина, — спросил он, — она не подождала меня в доме твоего отца?

— Господин барон, мы тоже так сначала хотели и даже вышли из двуколки, сказав, что пойдем пешком в Суде; мадемуазель попросила Куцую Радость отвести вас именно туда и ни в коем случае не отпускать вас в Ла-Банлёвр, пока мы с вами не увидимся; но удача словно отвернулась от нас! Наш дом, опустевший после смерти моего бедного отца, оказался набит людьми, словно постоялый дом ближе к ночи. Вначале в нем остановились маркиз и мадемуазель Берта, решившие передохнуть по дороге в Суде; затем сюда явился Жан Уллье, собравший на совещание руководителей повстанцев нашего прихода! Под вечер укрывшаяся на чердаке мадемуазель Мари попросила меня незаметно проводить ее в такое место, где бы она смогла переговорить с вами с глазу на глаз, если Куцей Радости удастся вас освободить. Ну, вот мы и подъезжаем к мельнице Сен-Фильбера и скоро увидим озеро Гран-Льё.

Услышав последние слова Розины, указывавшие на то, что они приближались к тому месту, где их ожидала Мари, молодой человек еще больше стал хлестать лошадь. Он чувствовал, что близится развязка истории, в которую он был втянут. Мари уже знала о том, что он любит ее; для нее уже не составляло секрета и то, что его чувства к ней были настолько сильными, что не позволяли ему принять предложенный ему союз; он решил, что подобное обстоятельство не оскорбило ее фамильную гордость, ибо она была готова оказать ему самую большую услугу, даже рискуя своей репутацией. Каким бы робким, сдержанным и неуверенным в себе ни был Мишель, ему показалось, что его надежды на ответное чувство Мари не были такими уж беспочвенными; он подумал, что девушка, бросившая вызов общественному мнению, навлекавшая на себя гнев своего отца и упреки сестры ради спасения молодого человека, о чьей любви и чьих надеждах на взаимность она узнала, не могла остаться к нему равнодушной.

Будущее рисовалось ему если и не безоблачным, но уже окрашенным в розовые тона, когда его лошадь стала спускаться по откосу в долину, с юго-востока выходившую к озеру Гран-Льё, зеркальная поверхность которого отливала стальным блеском в ночи.

— Мы уже близко? — спросил он Розину.

— Да, — ответила, соскользнув с лошади, девушка, — а теперь следуйте за мной.

Мишель спешился в свою очередь, привязал лошадь, пробрался вслед за девушкой сквозь ивовые заросли; так он прошел еще сотню шагов через плотную стену гибких ветвей, прежде чем выйти на берег озера, походивший своими очертаниями на небольшую бухту.

Розина прыгнула в привязанную к берегу маленькую плоскодонную лодку. Мишель хотел было усесться за весла, но Розина, догадавшись, что он не умел грести, устроилась на носу, взяв в руки весла.

— Позвольте мне грести, — сказала она, — у меня это лучше получится. Мне не раз приходилось сопровождать моего бедного отца, когда он забрасывал в озере сети.

И девушка подняла голову, как будто на небесах хотела рассмотреть лицо старика своими прекрасными глазами, с которых скатились две слезы.

— Однако, — спросил Мишель с эгоизмом влюбленного, — сможешь ли ты в темноте найти этот островок Ла-Жоншер?

— Взгляните, — произнесла, не оборачиваясь, девушка, — вы ничего не видите над водой?

— Да, вижу, — ответил молодой человек, — как будто светит звезда.

— Так вот, это мадемуазель Мари держит в руках фонарь; должно быть, она услышала шум и вышла нас встречать.

Мишель хотел было броситься в воду и обогнать вплавь лодку: по его мнению, несмотря на все старание Розины, она продвигалась вперед слишком медленно; ему показалось, что им никогда не преодолеть расстояния, которое отделяло их от источника света, с каждой минутой становившегося все ярче и больше.

Однако надежда увидеть Мари, затеплившаяся в сердце Мишеля после слов дочери Тенги, растаяла как дым, ибо, приблизившись к берегу на такое расстояние, что уже можно было разглядеть единственную иву, украшавшую однообразный ландшафт островка, он не увидел девушки: у самой воды полыхал костер из тростника, разведенный, несомненно, ее рукой.

— Розина, — с испугом воскликнул Мишель, поднявшись во весь рост и едва не опрокинув лодку, — я не вижу мадемуазель Мари!

— Потому что она поджидает нас в хижине для засады, — произнесла девушка, причаливая лодку к берегу. — Возьмите горящую головню, и вы тут же увидите эту хижину на другом берегу, со стороны озера.

Мишель с легкостью спрыгнул на берег и, поступив так, как ему советовала его молочная сестра, быстрым шагом направился к хижине.

Островок Ла-Жоншер занимал площадь, не превышавшую двухсот или трехсот квадратных метров; все его низины заросли камышом, зимой они затапливались во время дождей, поднимавших уровень воды в озере, и только небольшой слегка приподнятый участок суши размером не более пятидесяти футов не страдал от наводнений. И именно здесь, на самом берегу, старый Тенги построил хижину, где долгими зимними вечерами устраивал засады на уток.

И вот сюда Розина и привела Мари.

Когда Мишель подошел к хижине, он уже и не надеялся на встречу с любимой и только его сердце бешено колотилось в груди.

И в тот миг, когда ему оставалось лишь нажать на деревянную щеколду, на которую была заперта дверь, у него так защемило в груди, что ему пришлось остановиться.

И тут только Мишель заметил, что верхняя часть двери была застекленной, и это давало возможность заглянуть внутрь хижины.

Он увидел Мари: она сидела на вязанке камыша, понуро опустив голову.

Ему показалось, что в слабом свете стоявшего на скамье фонаря он разглядел на пушистых ресницах девушки слезинки, и от одной только мысли о том, что она плачет из-за него, от его робости не осталось и следа.

Мишель толкнул дверь и, бросившись к ногам девушки, воскликнул:

— Мари, Мари, я вас люблю!

XXVI ГЛАВА, В КОТОРОЙ МАРИ ОДЕРЖИВАЕТ ПИРРОВУ ПОБЕДУ

Несмотря на всю решимость Мари сохранить самообладание, приход Мишеля оказался для нее настолько неожиданным, его голос был таким нежным, а первые обращенные к ней слова свидетельствовали о такой силе чувства и прозвучали с такой мольбой, что бедная девушка не смогла справиться с охватившим ее волнением: сердце ее учащенно забилось, пальцы дрогнули, а слезы, застывшие, как показалось барону, на ее ресницах, капля за каплей, словно расплавленные жемчужины, скатились по щекам на руки Мишеля, сжимавшего ее руки. К счастью для девушки, бедный влюбленный был слишком взволнован и не заметил волнения Мари, и она успела взять себя в руки, прежде чем молодой человек продолжил свое признание.

Она мягко отстранила от себя барона и оглянулась.

Уловив ее взгляд, Мишель с тревогой вопросительно посмотрел на Мари.

— Как случилось, что вы один? — спросила она. — Где же Розина?

— А как случилось, Мари, — произнес молодой человек поникшим голосом, — что вы не разделяете со мной радость нашей встречи?

— Ах! Мой друг, — сказала Мари, выделяя голосом последнее слово, — вы не можете, особенно теперь, сомневаться в том, что я принимаю участие в вашей судьбе.

— Нет, — воскликнул Мишель, стараясь снова взять руки Мари, которые она уже успела отнять, в свои, — нет, потому что именно вам я обязан своим освобождением, а возможно, и жизнью!

— Однако, — прервала его Мари, сделав над собой усилие, чтобы улыбнуться, — это вовсе не повод для того, чтобы оставаться наедине; мой дорогой господин Мишель, даже Волчица должна соблюдать определенные правила приличия. Если вас не затруднит, позовите, пожалуйста, Розину.

Мишель лишь горестно вздохнул, но не встал с колен, в то время как из глаз его брызнули слезы.

Мари отвернулась от молодого человека, чтобы не видеть его слез, затем попыталась встать.

Но Мишель ее удержал.

Бедняга еще не умел разбираться в человеческом сердце. Он даже не обратил внимания на то, что Мари слишком уж опасалась остаться с ним с глазу на глаз в таком уединенном месте, каким был островок Ла-Жоншер, и это свидетельствовало об одном: она не ручалась ни за себя, ни за него, и не сделал для себя соответствующего вывода — он еще имеет надежду как влюбленный; напротив, его радужные мечты рассеялись словно дым и ему вдруг показалось, что перед ним снова предстала Мари, такая же равнодушная и холодная, какой она была с ним в последнее время.

— Ах! — воскликнул он с горечью. — Зачем вы вырвали меня из рук солдат? Они бы меня, возможно, расстреляли, но для меня лучше смерть, чем знать, что вы меня не любите!

— Мишель! Мишель! — воскликнула Мари.

— О! — произнес он. — Я еще раз могу повторить мои слова.

— Злой мальчишка, не произносите их больше никогда! — возразила ему Мари, перейдя на материнский тон. — Разве вы не видите, что доводите меня до отчаяния?

— Разве это важно для вас! — промолвил Мишель.

— Послушайте, — продолжала Мари, — неужели вы сомневаетесь в искренности моих дружеских чувств к вам?

— Увы! — ответил с грустью молодой человек. — Мне кажется, чувства, о которых вы мне говорите, не идут ни в какое сравнение с теми, которые я ощущаю в моем пылающем сердце с того самого дня, когда впервые увидел вас, и, несмотря на все ваше ко мне дружеское расположение, моя душа жаждет взаимности.

Мари пришлось сделать над собой невероятное усилие.

— Мой друг, Берта даст вам все, чего вы ждете от меня, ее любовь к вам именно такая, какую вы заслуживаете и о какой вы мечтаете, — сказала бедняжка дрогнувшим голосом, торопясь произнести вслух имя сестры, словно хотела воздвигнуть преграду между собой и любимым человеком.

Покачав недоверчиво головой, Мишель вздохнул.

— О! Но я же люблю совсем не ее, совсем не ее, — возразил он.

— Зачем, — поспешно спросила Мари, словно не замечая ни жеста, ни слов молодого человека, — зачем вы написали это письмо, которое могло бы разбить ее сердце, если бы попало ей в руки?

— И его получили вы?

— Увы, да, — сказала Мари, — и несмотря на всю боль, которую это письмо мне причинило, я должна вам признаться: какое счастье, что оно попало именно ко мне!

— И вы прочитали его до конца? — спросил Мишель.

— Да, — ответила девушка, вынужденная опустить глаза, не в силах выдержать умоляющий взгляд молодого человека, сопровождавший его слова, — да, я его прочитала и именно потому, мой друг, решила переговорить с вами прежде чем вы увидитесь с Бертой.

— Но разве вы не поняли, Мари, что сначала и до конца письма я ни разу не покривил душой и могу любить Берту лишь как сестру?

— Нет, нет, — произнесла Мари, — я поняла только одно: мне бы выпала незавидная доля, если бы я стала виновницей несчастья моей горячо любимой сестры!

— Но тогда, — воскликнул Мишель, — что вам надо от меня?

— Хорошо, — произнесла Мари, сложив руки, словно молясь, — прошу вас пожертвовать чувством, еще не успевшим пустить глубокие корни в вашем сердце; прошу вас отказаться от пагубного влечения, возникшего без какого бы то ни было повода с моей стороны, прошу вас забыть о вашей сердечной склонности, обреченной оставаться без взаимности и способной лишь принести горе всем нам…

— Мари, лучше прикажите мне умереть: пусть меня убьют или я покончу с собой. Бог мой, нет ничего проще! Но вы просите отречься от моей любви к вам… Что в моем сердце сможет заменить любовь к вам?

— И все же, мой дорогой Мишель, постарайтесь справиться с вашей любовью ко мне, — сказала мягко Мари, — ибо я поклялась в том, что никогда не подам вам ни малейшей надежды на ответное чувство, о котором вы говорите в вашем письме.

— Кому вы поклялись?

— Богу и себе.

— О! — воскликнул, разрыдавшись, Мишель. — О! А я-то думал, что вы меня любите!

Мари решила, что в ответ на все более пылкие признания юноши она должна продемонстрировать холодную сдержанность.

— Мой друг, — продолжала она, — то, о чем я только что вам сказала, является не только плодом моих размышлений, но и продиктовано моей искренней симпатией к вам; поверьте, если бы я относилась к вам по-другому, я бы решила, что вместо всяких объяснений было бы достаточно показать мое равнодушие; на самом деле перед вами истинный друг, призывающий вас, Мишель, забыть ту, что не может вам принадлежать, и полюбить ту, кто вас любит и с кем вы, можно сказать, помолвлены.

— О! Но вам же известно, что эта помолвка была для меня полной неожиданностью; вам же известно, что, устраивая ее, Малыш Пьер ошибся, полагая, что я неравнодушен к Берте. А вы знали, кого я люблю: я вам объяснился той ночью, когда солдаты остановились в замке; вы не отвергли мою любовь — мне это было понятно по трепету ваших рук, которые я сжимал в своих; Мари, я стоял на коленях так же, как стою сейчас! Вы склонили вашу голову, и ваши волосы, ваши восхитительные локоны коснулись моего лица! И моя ошибка лишь в том, что я не назвал Малышу Пьеру имени своей возлюбленной! Я даже не подумал, что кто-то может предположить, будто я влюблен в другую женщину. И виной всему моя робость, будь она проклята! Но в конце концов совершенная мною ошибка не такая уж непростительная, чтобы наказывать меня столь жестоко, навсегда разлучая меня с той, которую я люблю, и связывая меня браком с той, к которой я совершенно равнодушен!

— Увы! Мой друг, но эту, на ваш взгляд, вполне невинную ошибку исправить для меня уже невозможно. Что бы теперь ни произошло, даже если бы вы отказались от предложения, сделанного от вашего имени и подтвержденного вашим молчанием, вы должны понять, что я уже не смогу вам принадлежать, ибо никогда не пойду на то, чтобы строить свое счастье на горе моей любимой сестры.

— О Боже! — воскликнул Мишель. — Как же я несчастен!

И молодой человек, прикрыв лицо руками, залился слезами.

— Да, да, — продолжала Мари, — я вам верю, сейчас вам приходится нелегко; но, мой друг, проявите хоть немного доброй воли, мужества и решимости! Вам надо только прислушаться к моему совету — со временем вы справитесь с вашим чувством. Если для вас лучше, чтобы я уехала, я уеду.

— Вы уедете! Вы расстанетесь со мной! Нет, нет, никогда! Мари, не бросайте меня; так и знайте: в тот же день я последую за вами, куда бы вы ни отправились. О Боже, что станет со мной, если вас не будет рядом? Нет, нет, нет, не уезжайте, Мари, заклинаю вас!

— Хорошо, я останусь; но только затем, чтобы помочь вам исполнить все то мучительное и тяжелое, что требует от вас долг; но когда вы выполните свой долг, когда вы будете счастливы, когда вы женитесь на Берте…

— Никогда! Никогда! — прошептал Мишель.

— Да, да, мой друг, ибо Берта больше, чем я, подходит вам в жены; ее любовь — клянусь вам, так как знаю, о чем говорю, — сильнее, чем вы даже можете предположить; ее сила чувств, которой, увы, не обладаю я, поможет справиться с той любовной лихорадкой, какая снедает вас; она убережет вас от шипов, какие встретятся на вашем жизненном пути и какие вы сами, возможно, не смогли бы избежать. И, поверьте мне, вы будете щедро вознаграждены за принесенную жертву.

Когда Мари произносила эти слова, она изо всех сил старалась казаться спокойной, в то время как ее сердце отчаянно билось в груди, и только бледное лицо выдавало ее волнение.

Что же касалось Мишеля, то он слушал Мари словно в бреду.

— Не говорите мне таких слов! — воскликнул он, когда она замолчала. — Неужели вы думаете, что своими чувствами можно управлять так же легко, как инженер направляет воды реки по новому руслу или как садовник подвязывает виноградную лозу, решая за нее, по какой стене ей виться? Нет, нет; я вам еще раз говорю, и повторю, если понадобится, еще сотню раз, что люблю только вас, Мари! При всем своем желании я бы не смог полюбить другую женщину! Но у меня вовсе и нет такого желания! О Боже, — продолжал молодой человек, заламывая в отчаянии руки, — что же со мной будет, если вы выйдете замуж за кого-то другого?

— Мишель, — ответила с жаром Мари, — если вы сделаете то, о чем я вас прошу, клянусь всеми святыми, что, раз я не могу соединиться с вами, я не буду принадлежать никому другому, кроме Бога! Я не выйду замуж, вся моя привязанность и вся моя нежность будут обращены только к вам; и эти чувства не будут похожи на простую земную любовь, которая со временем может потускнеть или исчезнуть по какой-то нелепой случайности, вы получите взамен истинную любовь сестры к своему брату и ничто не способно будет разрушить ее; вы получите взамен признательность, которую я буду испытывать к вам до самых последних дней, ибо именно вам я буду обязана счастьем своей сестры и за вас буду молиться всю оставшуюся жизнь.

— Однако, Мари, ваша привязанность к Берте неоправданно велика, — возразил Мишель, — вы только о ней и заботитесь и даже не подумали о том, что навсегда обрекаете меня жить с женщиной, которую я не люблю. О Мари! Какая жестокость со стороны человека, за кого, не задумываясь, я бы отдал свою жизнь, просить меня то, с чем я не смогу смириться…

— Нет, мой друг, — настаивала девушка, — если вы сделаете то, о чем я вас прошу, это будет означать одно: вы смиритесь с судьбой, выбранной для вас на Небесах, и вам несомненно будет засчитан ваш благородный и великодушный поступок; вы смиритесь, и это произойдет потому, что вы поймете: Бог не останется равнодушным к вашей жертве и поощрит вас, и этим вознаграждением будет счастье двух бедных сирот.

— О, прошу вас, Мари, — в отчаянии воскликнул Мишель, — прекратите!.. О! Теперь я понимаю: вы не знаете, что такое любовь. Вы просите отказаться от вас? Но знайте, что вы — мое сердце, моя душа, моя жизнь; вы просите, чтобы я вырвал из груди сердце, убил свою душу, но мне лучше умереть, чем отказаться от своего счастья! Вы для меня словно дневной свет, а без него я ничего не смогу различить вокруг, и, если вы откажетесь освещать мой путь, я тотчас же окажусь в жуткой темной пропасти! Клянусь вам, Мари, с той самой минуты, когда я вас увидел, с того самого мгновения, когда я почувствовал прикосновение ваших прохладных рук к моему окровавленному лбу, вы стали моим вторым «я» и все мои помыслы теперь связаны с вами, вы вошли в мою жизнь и стали ее частью, и, если бы мне пришлось вырвать вас из моего сердца, оно тут же перестало бы биться, словно лишенное притока крови… Вы же видите, что я не в силах поступить так, как вы хотите!

— И даже, — воскликнула в отчаянии Мари, — несмотря на то, что Берта вас любит, а я вас не люблю?

— Ах, Мари! Если вы меня не любите, если у вас хватит смелости сказать мне, положа руку на сердце и не отводя глаз: «Я вас не люблю» — для меня все будет кончено!

— Что вы понимаете под словами «все будет кончено»?

— О Мари, об этом нетрудно догадаться. Клянусь звездами, сияющими на небосклоне и видящими, как чиста моя любовь к вам, клянусь Богом, знающим, что моя любовь к вам бессмертна, клянусь вам, Мари, что ни вы, ни ваша сестра меня больше не увидите.

— Несчастный, о чем вы говорите?

— Я говорю о том, что стоит мне только переплыть озеро, а это займет от силы минут десять, оседлать коня, ожидающего меня в ивовых зарослях, пустить его в галоп, доскакать да первого поста, на что потребуется еще минут десять, и сказать солдатам: «Я — барон Мишель де ла Ложери» — то не пройдет и трех дней, как меня расстреляют.

Мари не смогла сдержать вырвавшегося из груди крика.

— Я так и поступлю, — добавил Мишель, — клянусь звездами, светящими нам с небес, и Богом, удерживающим их у своих стоп.

И молодой человек уже собрался было броситься к выходу из хижины.

Мари кинулась к нему, схватила за плечи, пытаясь удержать, но силы покинули ее, и, скользнув вниз, она опустилась перед ним на колени.

— Мишель, — прошептала она, — если вы меня любите так сильно, как только что уверяли, вы не сможете мне отказать. Во имя вашей любви заклинаю вас не убивать мою сестру! Со слезами молю вас, дайте ей возможность жить и быть счастливой. Вас вознаградит Бог, ибо каждый день я буду просить даровать милость человеку, спасшему мою сестру, а я люблю ее больше своей жизни. Мишель, прошу вас: забудьте меня и не причиняйте Берте горя — я уже могу представить себе его.

— О Мари, Мари, какая же вы жестокая девушка! — воскликнул молодой человек, в отчаянии схватившись за голову. — Вы просите мою жизнь… остается умереть!

— Мужайтесь, мой друг, мужайтесь! — произнесла девушка, слабея на глазах.

— Я бы пошел на все, лишь бы вы были со мной, однако ваша просьба лишает меня последних сил, делая меня слабее ребенка, и ввергает меня в отчаяние больше, чем приговор к смертной казни.

— Мишель, друг мой, выполните ли вы мою просьбу? — сквозь слезы пробормотала Мари.

— Так и быть…

Он хотел было уже ответить «да», но слова застряли у него в горле.

— Ах, — продолжал он, — если бы я хоть знал, что вы мучаетесь так же, как и я.

На столь эгоистический возглас, свидетельствовавший между тем и о силе его чувств, Мари, едва переводя дыхание, почти потеряв самообладание, сжала Мишеля в объятиях и сквозь слезы произнесла:

— Несчастный, ты сказал, что тебе будет легче, если ты узнаешь, что мое сердце разбито так же, как и твое?

— Да, да! О да!

— Ты думаешь, что ад для тебя станет раем, если я буду страдать так же, как и ты?

— Мари, вместе с тобой я готов испытать вечные муки.

— Ну, тогда, — воскликнула в отчаянии Мари, — злой мальчишка, можешь радоваться! Я страдаю не меньше, чем ты! При одной только мысли, что долг нас обязывает принести в жертву нашу любовь, мое сердце разрывается на куски!

— Мари, так ты меня любишь? — спросил молодой человек.

— О! Неблагодарный, — продолжала девушка, — неблагодарный, потому что он слышит мои просьбы, видит мои слезы и муки, но не понимает, что я его люблю!

— Мари, Мари! — воскликнул Мишель, почти задыхаясь от нахлынувших чувств и шатаясь как пьяный. — После того как я едва не умер от горя, ты теперь хочешь, чтобы я умер от счастья?

— Да, да, — повторила Мари, — я тебя люблю! Мне надо было произнести эти слова: они уже давно мучают меня; я тебя люблю не меньше, чем ты меня, и моя любовь такова, что при одной только мысли о жертве, которую нам надо принести, мне не страшна сама смерть, если бы она пришла ко мне в то мгновение, когда я делаю это признание.



И с этими словами, словно завороженная, Мари невольно потянулась к Мишелю, смотревшему на нее так, словно он увидел перед собой чудо; русые волосы девушки нежно коснулись его лба; дыхание молодых людей слилось, и им показалось, что земля у них уходит из-под ног, а Мишель, словно обессилев от переполнявших его чувств, прикрыл глаза; в этот блаженный миг его губы встретились с губами Мари, и, будто устав от долгой борьбы с собой, она откликнулась на зов: ему уже невозможно было противиться… Их губы слились в поцелуе, и несколько минут они оставались во власти горького блаженства…

Первой очнулась Мари.

Она быстро выпрямилась и, оттолкнув Мишеля, разрыдалась.

В это мгновение в хижину вошла Розина.

XXVII ГЛАВА, В КОТОРОЙ БАРОН МИШЕЛЬ ВМЕСТО СЛАБОЙ ТРОСТИНКИ ОПЕРСЯ НА КРЕПКИЙ ДУБ

Мари поняла, что сам Бог протягивает ей руку помощи.

Оставаясь еще какое-то время наедине со своим возлюбленным, она почувствовала бы себя в его власти.

Бросившись к Розине, она схватила ее руку.

— Дитя мое, что случилось? — спросила Мари и провела ладонью по лицу, чтобы скрыть волнение и стереть слезы. — Что заставило тебя войти сюда?

— Мадемуазель, — сказала Розина, — мне послышались удары весел по воде.

— С какой стороны?

— Со стороны Сен-Фильбера.

— А я-то считала, что, кроме плоскодонки твоего отца, на озере нет ни одной лодки.

— Нет, мадемуазель, у мельника из Сен-Фильбера есть лодка; правда, она дырявая, течет, но, похоже, ею воспользовались, чтобы добраться до нас.

— Хорошо, Розина, — произнесла Мари, — я пойду с тобой.

И, не замечая, как молодой человек протягивал к ней с мольбой руки, Мари поспешно выскользнула из хижины, словно обрадовавшись возможности на время уйти от Мишеля, чтобы собраться с мыслями и вновь обрести мужество.

Розина последовала за ней.

Мишель остался один; чувствуя, как счастье уходит от него, он понял, что не в силах его удержать.

Он знал, что никогда больше ему не придется испытать такого блаженства и услышать подобное признание.

В самом деле, после того как, прислушавшись к окружившей ее со всех сторон темноте, но так ничего и не услышав, кроме плеска прибрежной волны, Мари вернулась в хижину, она увидела, что Мишель сидит на охапке тростника, охватив голову руками.

Она решила, что Мишель успокоился, но он лишь пал духом.

Мари направилась прямо к нему.

Услышав ее шаги, Мишель поднял голову и, увидев, что, вернувшись, девушка выглядела настолько спокойной, насколько была взволнована, когда уходила, он протянул ей руку и, печально покачав головой, произнес:

— О Мари! Мари!

— В чем дело, мой друг? — спросила она.

— Во имя Всевышнего, повторите те нежные слова, от которых так сладко кружится голова! Скажите еще раз, что вы меня любите!

— Мой друг, я могла бы их повторить, — ответила с грустью Мари, — и не один раз, а сколько бы вы захотели, если бы была уверена в том, что они облегчат ваши страдания и помогут вам обрести твердость духа.

— Как?! — произнес Мишель, заламывая в отчаянии руки. — Вы по-прежнему настаиваете на нашей разлуке? И хотите, чтобы, любя вас и зная о том, что любим вами, я навсегда связал свою жизнь с другой?

— Мой друг, я хочу, чтобы мы выполнили то, что я считаю нашим святым долгом. И нисколько не жалею, что открыла вам свое сердце, ибо рассчитываю на то, что и вы по моему примеру научитесь страдать и не будете противиться воле Божьей. Мишель, нас разлучает злой рок, о чем я сожалею так же, как и вы; увы, мы не можем принадлежать друг другу.

— О! Но почему? Я не давал никаких обязательств; я никогда не признавался в любви мадемуазель Берте.

— Все это так и не так. Она мне призналась, что любит вас; она мне передала слова, сказанные вами в тот вечер, когда вы ее встретили в хижине Тенги и вернулись вместе.

— Но все мои ласковые слова в тот вечер, — воскликнул несчастный молодой человек, — были адресованы вам.

— Что поделаешь, мой друг! Сердцу не прикажешь, особенно если ему пришло время любить. И бедная Берта приняла ваши слова на свой счет! Вернувшись в замок в тот момент, когда я прошептала про себя «Я его люблю!», она произнесла эти слова вслух… Для меня теперь любить вас — мука, а принадлежать вам — преступление.

— Ах! Боже мой! Боже мой!

— Да, Мишель, именно Бог, к которому мы оба взываем, ниспошлет нам силу. Нам остается лишь с достоинством выдержать испытание, что выпало на нашу долю из-за нашей взаимной робости. Поймите меня правильно, я вовсе не хочу упрекать вас в нерешительности и не сержусь на вас за то, что вы дали волю своим чувствам, когда для нас еще не все было потеряно; но теперь избавьте меня хотя бы от угрызений совести, ведь я стану виновницей страданий моей сестры без всякой пользы для себя.

— Но, — возразил Мишель, — ваш замысел никуда не годится! Рано или поздно Берта неизбежно заметит, что я ее не люблю, и тогда…

— Мой друг, выслушайте меня, — прервала молодого человека Мари, положив свою ладонь на его руку, — несмотря на молодость, я вполне могу судить о том, что вы называете любовью; меня воспитывали совсем не так, как вас, и мое воспитание, как и ваше, имеет свои недостатки и свои достоинства. И одно из достоинств, и, как мне кажется, самое главное, состоит в том, что я реалистка. Привыкнув слышать разговоры, в которых прошлое не скрывало каких-либо ошибок, я знаю на примере жизни моего отца, что нет ничего более преходящего, чем такого рода чувства, какие вы испытываете ко мне. Я надеюсь, что Берта вытеснит меня из вашего сердца прежде, чем заметит ваше равнодушие к ней; Мишель, умоляю, не отнимайте у меня последнюю надежду.

— Мари, вы требуете от меня невозможного.

— Ну, пусть будет по-вашему; вы вольны не выполнить обязательство, связывающее вас с моей сестрой; вы вольны отвергнуть просьбу, о которой я вас молю, стоя на коленях, — еще одно унижение для несчастных сирот, уже и так несправедливо обиженных людьми! Я знаю, что моя бедная Берта будет страдать, но я буду страдать вместе с ней и разделю ее горе, но, Мишель, берегитесь! Может случиться так, что, объединенные страданием из-за одного и того же человека, мы в конце концов вас проклянем.

— Мари, прошу вас, умоляю, не произносите слов, которые разрывают мое сердце.

— Послушайте, Мишель; часы идут, проходит ночь, скоро будет светать, пришло время расстаться, и я приняла окончательное решение: нам двоим приснился сон, о котором надо поскорее забыть. Я вам уже говорила, чем вы можете заслужить если не любовь, — я и так вас люблю, — а вечную признательность бедной Мари; клянусь вам, — добавила с еще большей мольбой в голосе девушка, — я вам клянусь, если вы принесете себя в жертву ради счастья моей сестры, я буду днем и ночью молить Бога о том, чтобы он воздал вам на земле и на небесах. А если вы мне откажете, если ваше сердце не откликнется на мою просьбу таким же самоотверженным порывом, тогда нам придется никогда больше не встречаться и расстаться навсегда, ибо, повторяю, клянусь вам перед Богом, я никогда не буду вам принадлежать, даже если кроме вас не будет других мужчин!

— Мари, Мари, не давайте такой клятвы! Оставьте мне хоть какую-то надежду. Возможно, что со временем мы смогли бы преодолеть все препятствия на нашем пути!

— Мишель, оставить вам надежду было бы с моей стороны еще одной ошибкой, а раз даже уверенность в том, что я разделяю с вами страдания, не придает вам твердости духа и не вдохновляет вас на самопожертвование, я горько сожалею о том, что произошло между нами в эту ночь… Нет, — продолжала девушка, проведя ладонью по лбу, — не будем больше предаваться пустым мечтам: они слишком опасны для нас. Вы слышали мою мольбу, и ваше сердце не дрогнуло — мне остается лишь проститься с вами навсегда.

— Мари, я вас больше никогда не увижу!.. О! Лучше смерть… Я выполню… все, что вы потребуете от меня…

Он смолк, не имея сил продолжать.

— Я ничего не требую от вас, — сказала Мари, — я лишь на коленях прошу вас не разбивать два сердца вместо одного.

И в самом деле, она бросилась в ноги молодому человеку.

— Встаньте, Мари, встаньте, — сказал он. — Да, да, я сделаю все, что вы хотите, но вы останетесь, вы не уедете? И когда мои страдания станут особенно невыносимыми, я буду черпать недостающие мне силу и мужество в ваших глазах! Мари, я вам повинуюсь!

— Спасибо, мой друг! Я принимаю эту жертву, о которой бы не просила, если бы не надеялась, что она будет ненапрасной ни для вас, ни для Берты.

— Но как же вы, вы? — воскликнул молодой человек.

— Мишель, не думайте обо мне.

Молодой человек горестно вздохнул.

— Бог, — продолжала Мари, — распорядился так, чтобы в самоотречении мы находили утешение, его до сих пор человеческий разум неспособен был объяснить; что же касается меня, — произнесла Мари, прикрыв лицо руками, словно боясь, что ее выдадут глаза, — то я буду утешаться, видя ваше счастье.

— О мой Бог! Мой Бог! — воскликнул Мишель, заламывая в отчаянии руки. — Итак, приговор мне произнесен!

И он отвернулся к стене хижины.

Тем временем на пороге появилась Розина.

— Мадемуазель, — сказала она, — уже светает.

— Что с тобой, Розина? — спросила Мари. — Ты дрожишь или мне показалось?

— Если раньше я слышала удары весел по воде, то теперь за мной словно кто-то шел.

— Кто-то шел за тобой на затерянном среди озера островке? Мое дитя, тебе пригрезилось!

— Я тоже так подумала, ибо обыскала все вокруг, но так никого и не увидела.

— Тогда возвращаемся! — сказала Мари.

Услышав рыдание Мишеля, она обернулась.

— Мой друг, мы поплывем без вас, — произнесла она, — не пройдет и часа, как за вами вернется Розина. Не забудьте о том, что вы мне пообещали: я уповаю на ваше мужество.

— Мари, уповайте лучше на мою любовь; вы потребовали доказательств, превышающих возможности человека, и поставили передо мной невыполнимую задачу — да поможет мне Бог вынести такой груз и не быть им раздавленным!

— Мишель, думайте о том, как Берта вас любит; вспомните, как она ловит каждый ваш взгляд, подумайте, наконец, что я скорее умру, чем открою ей секрет вашего сердца.

— О мой Бог! Мой Бог! — прошептал молодой человек.

— Что ж, мужайтесь! Прощайте, мой друг!

И, воспользовавшись тем, что Розина, прежде чем выйти из хижины, выглянула за дверь, Мари быстро наклонилась и поцеловала Мишеля в лоб.

Но это был совсем иной поцелуй, чем тот, которым обменялись молодые люди всего полчаса назад!

Первый поцелуй был похож на поток пламени, соединивший сердца влюбленных.

Второй был лишь прощальным и целомудренным поцелуем сестры.

Мишель тут же почувствовал разницу, ибо этот холодный поцелуй болью отозвался в его сердце. На его глазах вновь навернулись слезы. Юноша проводил девушек до берега; затем, когда они сели в лодку, он устроился на камне и смотрел им вслед, пока они не растворились в утреннем тумане, поднимавшемся над озером.

Он еще долго слышал удары весел по воде, которые звучали для него похоронным набатом, возвещавшим о том, что его сладкие мечты развеялись как сон; неожиданно кто-то коснулся его плеча.

Мишель обернулся и увидел Жана Уллье, стоявшего позади.

У вандейца было еще более печальное лицо, чем всегда; однако, теперь, по крайней мере в его взгляде, Мишель не увидел прежней неприязни к себе.

Его веки были влажными, и крупные капли поблескивали на бороде, которой заросло его лицо.

Возможно, это была утренняя роса? А может быть, слезы, пролитые старым солдатом Шаретта?

Он протянул руку Мишелю, чего раньше никогда не делал.

Мишель с удивлением взглянул на него и неторопливо пожал протянутую ему руку.

— Я все слышал, — сказал Жан Уллье.

Мишель вздохнул и опустил голову.

— Вы благородный человек! — добавил вандеец. — Но я с вами согласен, что это дитя возложило на вас непосильный груз. Да вознаградит ее Господь за такую преданность. Ну, а что касается вас, господин де ла Ложери, если силы вас уже совсем оставят, вам стоит только кликнуть меня, и вы тут же поймете, что как сильно Жан Уллье любит своих друзей, с такой же силой он умеет ненавидеть своих врагов.

— Спасибо, — сказал Мишель.

— Будет, будет, — продолжал Жан Уллье, — утрите ваши слезы! Мужчины не плачут! Если надо, я постараюсь образумить эту упрямицу Берту, хотя, заранее заявляю, что задача будет не из легких.

— Но если она не прислушается к доводам разума, мне останется лишь одно, что не так уж и сложно будет сделать, тем более если вы мне поможете…

— Что же? — спросил Жан Уллье.

— …умереть, — сказал Мишель.

Молодой человек произнес эти слова так спокойно, что чувствовалось: он произнес то, о чем не раз думал.

«О-о! — тихо прошептал Жан Уллье. — Честное слово, у него такой вид, словно он уже готов сделать то, о чем говорит».

Затем, обращаясь к молодому человеку, он сказал:

— Хорошо, будь по-вашему; посмотрим, когда придет время.

Каким бы мрачным ни казалось подобное обещание, оно немного приободрило Мишеля.

— Возвращаемся, — произнес старый егерь, — вам нельзя оставаться здесь. У меня есть плохонькая лодка; однако, если постараться, мы доберемся до берега.

— Но через час Розина должна приплыть за мной, — возразил молодой человек.

— Пусть сделает ездку впустую, — ответил Жан Уллье, — это станет ей уроком, что нельзя направо и налево выбалтывать чужие секреты, как она поступила этой ночью с вами.

После этих слов, объяснявших появление Жана Уллье на островке Ла-Жоншер, Мишель направился к лодке, и вскоре они взяли курс совсем в другую сторону, чем Мари и Розина, поплыв в направлении Сен-Фильбера.

XXVIII ПОСЛЕДНИЕ РЫЦАРИ КОРОЛЕВСТВА

Перенос даты вооруженного выступления на 4 июня, как и предупреждал Гаспар Малыша Пьера на ферме Ла-Банлёвр, был чреват для восстания самыми пагубными последствиями.

Как ни торопились руководители легитимистской партии (так же как маркиз де Суде, его дочери и другие доверенные лица, собравшиеся на ферме Ла-Банлёвр, они разъехались по деревням с известием об отмене приказа маршала), им не удалось побывать во всех селениях, чтобы предупредить участников движения.

Подразделения роялистов были стянуты в Ньор, Фонтене и Люсон; Дио и Робер вывели из лесов Дё-Севра свои отряды, и к ним должны были примкнуть восставшие, о чем тут же узнали командующие военных округов и во главе своих войск пошли на приход Амайу, разбили крестьянские отряды и арестовали многих дворян и офицеров-отставников, выбравших этот приход местом своей очередной встречи и примчавшихся на звуки выстрелов.

В окрестностях Шан-Сен-Пера были проведены подобные аресты; хотя попытка захвата поста Пор-ла-Кле малыми силами и провалилась, дерзость и упорство нападавших свидетельствовали о том, что в атаке участвовали не только повстанцы.

У одного из арестованных в Шан-Сен-Пере был обнаружен список молодых людей, которые должны были войти в отборный корпус.

Найденный список, вооруженные нападения на различные объекты, предпринятые в одно и то же время, аресты людей, известных своими крайними политическими взглядами, не могли не насторожить власти, заставив их принять меры перед лицом опасности, которую они до сей поры недооценивали.

Если приказ об отмене выступления не дошел вовремя до некоторых населенных пунктов Вандеи и Дё-Севра, то понятно, что о нем ничего не было известно в Бретани и Мене — провинциях, еще более отдаленных от центра руководства восстанием, чем Маре и Бокаж: там было открыто поднято знамя гражданской войны.

Отряд из Витре принял участие в боях в Бретани и даже нанес поражение противнику под Ла-Бретоньером в Бреале. Однако следует отметить, что этот успех оказался призрачным, и буквально на следующий день они были разгромлены под Ла-Годиньером.

Слишком поздно получив сообщение в Мене, Голлье ничего не оставалось, как принять участие в кровопролитном сражении под Шане, длившемся более шести часов; кроме этой, как мы видим, крупномасштабной операции, крестьяне, которые не везде разошлись по домам, почти ежедневно нападали на двигавшиеся по сельским дорогам колонны солдат.

Можно с уверенностью утверждать, что приказ от 22 мая, разрозненные и несвоевременные выступления восставших, которые затем последовали, раздоры и отсутствие взаимодействия между их руководителями принесли июльскому правительству гораздо больше пользы, чем старания всех его агентов, вместе взятых.

В провинциях, где были распущены отряды повстанцев, впоследствии окажется трудно поднять крестьян на новое выступление, так как их боевой пыл погаснет из-за того, что у них окажется достаточно времени, чтобы взвесить все за и против и подумать; размышления же, зачастую полезные для корыстных расчетов, всегда губительны для благородных чувств.

Что же касалось предводителей восставших, привлекших к себе внимание властей, то их без особого труда застали врасплох и арестовали по дороге домой.

Еще хуже обстояли дела в кантонах, где все же состоялись отдельные выступления крестьян: всеми покинутые, не дождавшись подкреплений, на которые рассчитывали, они обвинили свое руководство в предательстве, разломали ружья и вернулись к своим семьям.

Выступление легитимистов захлебнулось в самом зародыше; еще не было поднято знамя Генриха V, как от движения откололись две провинции; борьбу продолжила одна лишь Вандея благодаря мужеству своих сыновей (как мы еще будем иметь возможность убедиться, они не пали духом).

После событий, о которых мы рассказали в предыдущей главе, прошла неделя, и за это время вокруг Машкуля произошли такие грандиозные политические события, что в их водоворот попали и герои нашей книги, на первый взгляд больше занятые своими личными треволнениями.

Берта, уже начавшая было волноваться из-за долгого отсутствия Мишеля, сразу же успокоилась, увидев его, и не скрывала своей бурной радости от окружающих, так что молодому человеку ничего не оставалось, как притвориться, что он тоже радуется встрече с ней, чтобы не нарушить своего обещания, данного Мари.

А так как Берта была целиком занята выполнением поручений Малыша Пьера, разбором его почты и составлением писем от его имени, она и не заметила, какой у Мишеля был грустный и подавленный вид и как его коробило, когда девушка с присущей ей мужской прямотой непринужденно обращалась к нему, считая его своим женихом.

Мари вернулась к отцу и сестре через два часа после того, как она простилась с Мишелем на островке Ла-Жоншер. Она делала все от нее зависящее, чтобы не оставаться с ним наедине. Когда же, живя под одной крышей, они все-таки сталкивались лицом к лицу, она начинала всячески расхваливать достоинства и внешность своей сестры, а если их взгляды встречались, она с мольбой смотрела на него, что напоминало ему — нежно и в то же время жестоко — об его обещании.

Порой Мишель своим молчанием непроизвольно поощрял нежные порывы Берты, и тогда Мари тут же шумно проявляла свою радость, что, несомненно, не соответствовало состоянию ее души и не могло не печалить Мишеля. Однако, несмотря на все усилия, как бы она ни старалась, ей было не под силу скрыть следы тяжелейшей внутренней борьбы в ее душе.

Происшедшая с ней перемена конечно же не осталась бы без внимания со стороны окружавших, будь они меньше заняты своим счастьем, как Берта, или политикой, как Малыш Пьер и маркиз де Суде.

Лицо несчастной Мари утратило былую свежесть: под глазами залегли темные тени, щеки побледнели и ввалились, а на ее чистом лбу появились тонкие морщины, что никак не соответствовало улыбке, почти не сходившей с ее губ.

К несчастью, с ними не было Жана Уллье, который мог бы позаботиться о девушке; стоило ему только появиться в Ла-Банлёвре, как маркиз де Суде тут же отослал его с поручением на восток; не имея опыта в любовных делах, Жан Уллье уехал с легким сердцем, ибо он и предположить не мог, вопреки услышанному им, что девушка могла так сильно страдать.

Наступило 3 июня.

В тот день на мельнице Жаке в коммуне Сен-Коломбен собралось немало народа.

С самого утра сюда постоянно подходили и отсюда уходили женщины и нищие, а с наступлением ночи сад перед фермой стал походить на бивак.

По дорогам и напрямик через поля сюда поминутно прибывали мужчины в блузах и охотничьих куртках, вооруженные ружьями, саблями, пистолетами; назвав пароль часовому, стоявшему у фермы, они проходили в сад, ставили ружья в козлы, расставленные вдоль живой изгороди, отделявшей сад от внутреннего двора, и, так же как и те, кто прибыл раньше их, устраивались на отдых под яблонями. Всех их привело сюда чувство долга, мало у кого была надежда.

Храбрость и верность своим убеждениям достойны всяческого уважения; каких бы взглядов ни придерживался человек, он всегда испытывает гордость, если находит эти качества у друзей, и просто счастлив, если встречает их у врагов.

Можно спорить по поводу политических идеалов, за которые люди готовы идти на верную смерть, сам Господь Бог не сможет им помочь; но, даже потерпев поражение, они имеют право на уважение и не должны проходить через кавдинское иго обсуждений.

В древности говорили: «Горе побежденным!» — но тогда люди были язычниками и милосердие не могло исповедоваться их ложными богами.

Не разделяя политических убеждений вандейцев, мы считаем, что в 1832 году они продемонстрировали всей Франции, где уже в ту пору начинали входить в моду мелочные, торгашеские, корыстные идеи, в конце концов захлестнувшие всю страну, что собой представляло благородное и рыцарское движение, особенно когда стало известно, что большинство его участников не строили иллюзий насчет исхода борьбы и готовы были погибнуть.

Как бы то ни было, имена этих людей уже принадлежат истории, и мы будем, если не прославлять, то, по крайней мере, оправдывать их поступки, если это не будет выходить за рамки нашего повествования.

Внутри мельницы Жаке народу было поменьше, чем снаружи, но зато шума было много больше.

Несколько командиров получали последние инструкции и совещались, планируя совместные действия на следующий день; дворяне делились впечатлениями прошедшего богатого событиями дня: сбором в ландах Вержери и несколькими стычками с правительственными войсками.

Среди дворян выделялся своим пламенным красноречием маркиз де Суде; к нему словно вернулись его двадцать лет; с юношеским нетерпением он ожидал рассвета и в своем лихорадочном нетерпении уже думал, что солнце не взойдет и завтрашний день никогда не наступит. Воспользовавшись временем, необходимым земле для совершения своего оборота, он давал урок тактики окружавшим его молодым людям.

Устроившийся в углу по соседству с очагом, Мишель был здесь единственным человеком, чьи мысли не были поглощены предстоящими событиями.

Утром его положение осложнилось еще больше.

Несколько друзей и соседей маркиза подошли к Мишелю с поздравлениями по поводу его предстоящего бракосочетания с мадемуазель де Суде.

Он чувствовал, что с каждым шагом все больше и больше запутывается в сети, добровольно позволив накинуть ее на себя. На свою беду, Мишель понимал, что, как бы он ни старался, ему не удастся сдержать слово, которое у него вырвала Мари, и он не сможет изгнать из своего сердца нежный образ девушки, без которой ему и жизнь была не мила.

С каждой минутой ему становилось все грустнее, и своим мрачным видом он выделялся среди оживленных лиц окружавших его людей.

Когда Мишелю стало невыносимо от царивших вокруг него сутолоки и шума, он встал и незаметно вышел.

Он пересек двор, и, обойдя сзади колеса мельницы, забрался в сад, спустился по течению реки и присел на перила маленького мостика шагах в двухстах от дома.

Мишель просидел около часа, раздумывая о своем незавидном положении, когда заметил приближавшегося к нему человека, следовавшего тем же путем, что и он.

— Это вы, господин Мишель? — спросил мужчина.

— Жан Уллье! — воскликнул Мишель. — Жан Уллье! Само Небо посылает вас мне на помощь. Как давно вы вернулись?

— Около получаса назад.

— Вы видели Мари?

— Да, я видел мадемуазель Мари.

И старый егерь со вздохом поднял глаза к небу.

Голос, каким Жан произнес эти слова, и сопровождавшие его жест и вздох красноречиво свидетельствовали о том, что он не ошибся, распознав причину упадка сил девушки, и сумел, наконец, оценить всю серьезность создавшегося положения.

И Мишель понял это, ибо он прикрыл лицо руками, и только смог прошептать:

— Бедная Мари!

Жан Уллье выслушал его, не скрывая своего сострадания, затем, немного помолчав, спросил:

— Вы на что-нибудь решились?

— Нет, но надеюсь, что завтра пуля избавит меня от этой заботы.

— О! — отозвался Жан Уллье. — Не следует на это рассчитывать: пуля слепа и обходит тех, кто призывает ее к себе.

— Ах! Господин Жан, — произнес Мишель, качая головой, — мы так несчастны!

— Да, кажется, вы и впрямь страдаете из-за того, что вы называете любовью, а в действительности из-за сущей безделицы! Боже мой, разве я бы раньше поверил, если бы кто-нибудь мне сказал, что две девочки, бесстрашно и беззаботно следовавшие на охоте за мной и своим отцом, влюбятся в первого встречного мальчишку, натянувшего на голову шляпу, и только потому, что его лицо скорее напоминало девичье, в то время как сами девочки своими повадками больше походили на мальчишек?

— Увы! Мой бедный Жан, таково роковое стечение обстоятельств.

— Нет, — продолжал вандеец, — не надо винить судьбу: во всем виноват только я… В конце концов, если вам не хватает смелости поговорить с глазу на глаз с потерявшей голову Бертой, сможете ли вы, по крайней мере, остаться честным человеком?

— Я сделаю все, что в моих силах, чтобы стать ближе Мари; вы можете рассчитывать на меня, пока будете оказывать мне помощь.

— Кто вам сказал, чтобы вы сблизились с Мари? Бедное дитя! У нее больше здравого смысла, чем у вас. Она не может стать вашей женой; она вам об этом сказала в тот день, вернее, в ту ночь, и была сто раз права; только любовь к Берте завела ее слишком далеко: она хочет обречь себя на страдания, чтобы избавить от них свою сестру, но ни вы, ни я не должны этого допустить.

— Как же, Жан Уллье?

— Очень просто; не имея возможности связать свою жизнь с любимой женщиной, нельзя жениться на той, кого вы не любите. И, как мне кажется, горе первой девушки со временем утихнет, ибо знайте, каким бы твердым ни было ее решение и каким бы золотым ни было ее сердце, женщина остается женщиной и в глубине души все равно немного ревнует.

— Я не смогу отказаться от надежды когда-нибудь назвать Мари своей женой и от встреч с ней, ставших для меня утешением. Видите ли, Жан Уллье, чтобы сблизиться с Мари, мне кажется, я прошел бы через адский огонь.

— Мой юный господин, это всего лишь слова. Потерявшие рай быстро находят себе утешение: в ваши годы легко забывают любимых женщин. Впрочем, вас разлучит нечто похуже, чем адский огонь! И этим препятствием между вами может стать смерть ее сестры; ибо вы еще недостаточно знаете характер этого необузданного ребенка, имя которому Берта, и вы даже не можете себе представить, на что она только способна! Я бедный крестьянин и не разбираюсь в тонкостях ваших благородных чувств, но все же мне кажется, что даже самые решительные должны остановиться, встретив подобное препятствие.

— Но что же мне делать? Посоветуйте, мой друг!

— Мне кажется, вся беда в том, что вам не хватает мужского характера. Вам надо поступить так, как поступил бы на вашем месте любой человек с вашей мягкотелостью и с вашей манерой поведения: если вам не удается стать хозяином положения, надо бежать!

— Бежать? Но разве вы не слышали, что сказала мне в ту ночь Мари: я ее больше никогда не увижу, если откажусь от Берты.

— Пусть так, но она станет вас только больше уважать!

— Да, но я буду страдать…

— Вдали от нее вы будете страдать не больше, чем сейчас.

— Но сейчас, по крайней мере, я с ней вижусь.

— Вы считаете, что для любви расстояние играет какую-нибудь роль? Никакие расстояния и даже те, что разделяют с близкими нам людьми, кому мы сказали последнее прости, ничего не значат для любящего сердца. Прошло уже тридцать лет, как я потерял свою бедную жену, но бывают дни, когда я вижу ее перед собой словно живую. Образ Мари вы унесете в вашем сердце, и вы еще услышите, как она будет вас благодарить за то, что вы так поступили.

— Ах! Я бы предпочел, чтобы вы предложили мне умереть.

— Господин Мишель, ну же, сделайте доброе дело! Послушайте: если хотите, я, имеющий все основания вас ненавидеть, встану перед вами на колени и попрошу: «Молю вас, отпустите с миром эти два бедные создания!»

— Но чего же вы хотите от меня?

— Вам надо уехать, я вам уже это говорил и повторяю еще раз.

— Уехать? И не думайте! Завтра будет бой: если я уеду сегодня, это будет расценено как дезертирство и я покрою себя позором.

— Нет, я не хочу вашего позора. Вы уедете вовсе не затем, чтобы дезертировать.

— Как так?

— Меня назначили главой отряда от прихода Клиссон, потерявшего своего командира, и вы поедете вместе со мной.

— О! Я хотел бы, чтобы завтра первая пуля была бы моей.

— Вы будете сражаться рядом со мной, — продолжал Жан Уллье, — если кто-то в вас усомнится, то будет иметь дело со мной; ну как, вы согласны?

— Да, — ответил Мишель так тихо, что старый егерь едва его услышал.

— Хорошо! Через три часа мы выезжаем.

— Уехать, даже не попрощавшись с ней?

— Так надо. Обстоятельства сложились так, что мы не знаем, найдет ли она в себе силы с вами проститься. Ну-ну же, крепитесь!

— У меня хватит сил, Уллье, я вас не разочарую.

— Так я могу рассчитывать на вас?

— Даю вам слово.

— Через три часа я буду вас ждать на развилке Ла-Бель-Пас.

— Я там буду.

На прощание Жан Уллье почти по-дружески кивнул Мишелю и, перепрыгнув через мостик, углубился в сад навстречу другим вандейцам.

Загрузка...