Если внимательно посмотреть на карту американского Запада (а под Западом я понимаю все земли по ту сторону Канзас-сити), можно заметить его недвусмысленное сходство с топографией Сибири или Урала. Телевизор успел, разумеется, опровергнуть это наблюдение: тонкие синие, черные и красные линии на карте, подразумевающие реки, дороги и границы, о многом, так сказать, умалчивают. Мне нет дела до величия Луизианской покупки, экспедиции Льюиса и Кларка, бесконечных караванов повозок, группы Доннера[46] (такая милая компашка) или телепрограммы «Низкий чмобордель».[47] И даже до этой мертвой птички — 66-го тракта — не столько дороги, сколько программы. Я также не собираюсь заниматься здесь дурными спекуляциями на тему «Запад как марш геноцида» или тезисом Тернеpa[48] о том, что Запад вот-вот окончательно сожмется в дешевый шарик из яркой бумаги, склеенный кровью индейцев и мексиканцев. Все это работа историков. Университеты и без того не знают, куда деваться от них самих и от их диспутов, какой профессор застолбил какой участок — обычные мюмзиковые шлепки и моськины перебранки из-за того, кто будет читать введение в историю Территории Луизиана. Вообще-то эти люди заслужили свои невинные смегмовые стычки. А мы подождем, пока кто-то из них не изложит всю правду в монументальном десятитомном труде «Дерьмоздные войны: Западная волна навоза в направлении Тихоокеанской водной губы». Заметьте, как единодушны в любви к двоеточиям академические книги и газетные заголовки. Это ключ к вопросу о том, чему они учат наших детей. Инфляция съедает наши сбережения. Двоеточие — это полнота и пустота одновременно. Грядет не расширение, а сжатие. Где-то в кишках Монтаны наверняка есть глубокая пещера, в которой собираются в анти-табун не-бизоны. За ними наблюдает Бешеный Конь, до сих пор переваривая сердце Кастера.[49]
Трудно предаваться горечи, когда теплое вечернее солнце, пробиваясь меж берез, испещряет желтым светом палатку и землю. Я подстрелил бы олениху и поел свежего мяса, но большая его часть все равно сгниет. Лучше питаться корешками и оставить оленя хмырю, который неизбежно сюда заявится. Милая история о том, как у богатого энтузиаста имелось небольшое стадо бизонов; он выращивал их просто для интереса, выбраковывая (выборочно отстреливая) животных, когда тех становилось слишком много. Продается бизонье мясо, неплохое на вкус, чем-то похоже на мясо старого лося, лучше тушить, чем жарить. Короче, некий лучник купил бизона еще на копытах, вознамерившись пристрелить свой трофей. В чудище с довольно близкого расстояния было выпущено больше тридцати стрел, однако бизон и не думал умирать, хоть и стал похож на гигантского редкоигольчатого дикобраза. Вызвали полицию штата, и сержант разрядил тридцать восьмой калибр в мощное тело, уже упавшее на передние колени. В предсмертной агонии бизон повалился на бок, сломав много дорогих стрел. Конец истории. Предполагаемое наказание? Придумайте сами. Как бы то ни было, мать-природа заметно усохла, и, будь вы космонавтом, глядящим с высоты полутысячи миль, всяко бы вздрогнули, где-то даже от ужаса. Все это, конечно, тупиковая романтика. Ничего сверхъестественного. Серьезный сержант потопал после работы домой и рассказал историю жене. Хозяин бизона покачал головой и сказал «ну и ну». Лучник поведал друзьям, что бизоны — крутые, опасные чуваки и хрен их свалишь.
Добравшись до Ларами, я первым делом купил себе ковбойскую рубашку и шляпу с высокой тульей. Сапоги по-прежнему не гнулись, купленные в Форт-Моргане, Колорадо, где я сошел с автобуса. Конец маршрута — денег осталось мало, и я решил добираться до Калифорнии стопом — всего-то тысяча четыреста миль, при том что во второй раз. Бывалый. В первый раз я доехал на автобусе до границы с Мичиганом и целый день потратил на то, чтобы попасть в Терра-Хот. Пришлось пройти пешком почти весь Индианаполис; дороги путались, а когда в них наконец-то удалось разобраться, меня подобрала молодая пара и отвезла в Терра-Хот. Там я простоял три часа, прежде чем хоть кто-то остановился. На этот раз механик из Питсбурга, пояснивший, что едет в Эл-Эй. Он ни разу не сказал Лос-Анжелес, только Эл-Эй. Я собирался в Сан-Франциско, по крайней мере за день до того, но столь долгая поездка выглядела заманчиво. К Джоплину мы успели подружиться, и он признался, что его машину «пасут», сам он двоеженец и по приезде в Эл-Эй намерен исчезнуть. Может, смотается в Мексику, пока все не утрясется. Он поделился со мной тайным запасом белых пилюлек, мы не спали от Индианы до Калифорнии и лишь однажды — в Сковороднике — потеряли контроль над машиной, но и тогда получился безобидный, хоть и шумный вираж сквозь мескитовые заросли, затем без остановки обратно на дорогу.
Всю неконсервированную еду я сложил в мешок из-под лука, край перевязал веревкой, перекинул ее через ветку дерева и надежно закрепил. Не так давно, вернувшись в палатку, я увидал повсюду следы енотов и теперь вовсе не хотел, чтобы, пока я буду гулять вокруг озера, они растащили мои припасы. С минуту я подумал о жене. Очаровательная девушка, которой, как ни странно, не хочется быть женой пьяницы. К палатке она все же не ревновала. Четыре с половиной дня без выпивки — однозначно самый длинный промежуток за последние десять лет. Пока вокруг нет людей, ничего страшного. В мешок, висевший у меня на поясе, я сложил леску, крючки и грузила. Фляга мне сегодня не понадобится.
Путь до озера был легким и знакомым. На песчаной отмели, откуда я застрелил черепаху, еще виднелись мои следы. Ружье я с собой больше не ношу — бесполезный и тяжелый груз. Куда разумнее брать его в Окленд. Я прикрыл от солнца глаза и всмотрелся в дальний берег, где, как мне думалось, в прошлый раз я приметил гнездо скопы, — оно было на месте, и я стал прикидывать, с какой стороны легче и быстрее обойти озеро. Если бы у меня хватило ума взять бинокль, можно было бы рассмотреть берега поближе, но в спешке я его оставил. Психи вечно куда-то несутся. Я повернул налево и пошел вдоль края озера, не спуская глаз с берега на случай, если покажется водяная кобра. Из змей я боюсь только гадюк и водяных кобр, хотя к голубым полозам тоже неравнодушен, слишком они резвые. Часто во время рыбалки мне доводилось видеть, как эти лоснящиеся синие толстяки заползают по стволу кедра чуть ли не на десять футов. Дойдя до места, где озеро смыкается с болотом, я сел на землю, снял ботинки, связал их шнурками и повесил на шею. Первое время ступать по воде было страшновато, но дно оказалось твердым, только ноги немели от холода. Я обошел вокруг торчавшей из воды верхушки пихты, но ствол на этот раз глубоко утопал в ковре из плавучих листьев, над которыми выступали огромные белые цветы и чуть поменьше желтые. С другой стороны дерева в озеро впадал ручей, и там было слишком глубоко даже у самого берега, идти по воде не получалось. Здесь должен быть неплохой клев, но мне хотелось до полудня добраться до гнезда. Пропихнувшись через заросли, я сел на упавшую лиственницу и натянул башмаки. Было жарко, я потел, пот смывал противокомариную пасту, она текла прямо в глаза, в которых из-за этого стояла красная пелена и жгло.
Я заночевал в Ларами, в клоповнике за железной дорогой. В воздухе коровье дерьмо, и ночь напролет катят дизеля. Ночлежка — по совместительству местный дешевый бордель. Дежурный — как обычно, чахоточный мужичок лет сорока — взглянул на меня испытующе. Потом всю ночь смех и пьяные крики. На следующий день я собирался вернуться в Шайен, посмотреть большое родео, о котором в тот вечер говорили в баре. Перед тем как лечь в кровать, я сунул бумажник в трусы. Затем встал, подпер дверную ручку стулом и постучал сверху, чтобы покрепче заклинило. Покурил, поднялся опять, выглянул в окно и стал смотреть на маневровые локомотивы с единственной болтающейся фарой и на громыхающие вагоны — названия «Путь орла», «Путь Фебы», «Лакавонна» полюбились мне больше всего. Я достал из скатки пинту виски и крепко к ней приложился. Не запивая, высосал половину. Я пил, пока виски не кончился, и мирно заснул под разнообразный шум, смущало меня лишь мычание скота в скотовозках. По дороге к ножам Сент-Луиса или Чикаго.
Надо признать, что Шайен — это коровник. Денвер тоже, если на то пошло. Их сбросили с высоты на планету, и они размазались по ней, точно коровьи лепешки по траве. Шпок, шпок, шпок. Бестолковые и безголовые, масло, вылитое на стоячую воду; в пригородах мотели, автостоянки, гамбургерные, бензоколонки со стофутовыми рекламными щитами, чтобы видно было с фривеев, и тысячи неотличимых друг от друга мелких заведений в одноэтажных кирпичных или блочных зданиях. Вынесены за город с какими-то темными целями. Торговля недвижимостью и движимостью. Туалетные принадлежности. Дом тысячи ламп. Стейки с яичницей Брэда. Всем это хорошо известно, и незачем начинать заново.
В пять часов утра я вышел на перекресток 90-го шоссе, успев перед этим плотно позавтракать в кафе «Стрелочник», где на табуретах сидели рядком железнодорожники в сине-белых полосатых комбинезонах с нагрудниками и в кепи. На горке оладий лежал кусок ветчины, а на куске ветчины яичница из трех яиц. Инсулиновый шок и сонливость — особенно после птичье-козодойного отдыха, срубает почти сразу. Несколько секунд стояния с задранным большим пальцем, и вот останавливается «олдсмобиль», последняя модель с умопомрачительными плавниками. Я профланировал ярдов сто и, не глядя, залез в открытую дверцу. В машине сидели трое молодых людей, двое спереди и один сзади, воздух был тяжел от паров, а по радио вопила Пэтси Клайн — «Моя депрессия кончается на „я“».[50] Машина взвыла, разогналась до ста миль в час, и тут стало ясно, что никто из них в эту ночь не спал. Стетсон на голове водителя был надвинут на оправу черных очков — мужик гнал во всю мощь навстречу круглому мячу в конце дороги — утреннему солнцу. Джонни Кэш запел «Я не переступаю черту».[51] Никто не сказал мне ни слова.
— Вы в Шайен? — спросил я слегка дрожащим голосом.
— Ага, — сказал водитель.
Ковбой на соседнем сиденье проснулся и рукавом рубашки вытер слюни, тянувшиеся из угла его рта. На окне около него — рвота. Он запел, скорее, зажужжал:
— С черным негром на заборе баба скачет хоть куда, я с тех пор ее не видел, тралль-ля-ля-ля-ля-ля-ля.
И так далее. Снова и снова, пока водитель не обернулся и не сказал: заткнись, после чего ковбой заснул опять. На нем были синие сапоги с вытисненным на верхушке голенища американским орлом. Месячная зарплата на одни сапоги.
Мы доехали до Шайена меньше чем за час, я выпрыгнул на первом же светофоре и помахал скаткой. Господи, они же могли меня убить. Как все фигляристые янки, ребята набрались этого дерьма в кино про самих себя. Как-то посмотрев «Дикаря»[52] с Ли Марвином и Марлоном Брандо, я неосторожно заехал на велосипеде в кукурузное поле. Все, больше не надо. Прекратите эту херню, ну пожалуйста. Мне хватит красной куртки Джеймса Дина[53] и вечной ухмылки, а еще «форда» 49-го года с прямыми трубами и голливудскими глушителями, который за секунду разгоняется до семидесяти пяти миль в час.
Я шел вдоль ручья, пока тот не начал сужаться, по пути миновал небольшую бобровую заводь с торчащей над водой хаткой из палочек. Обитаемую — не зря вокруг столько поваленных деревцев с ободранными ветками. Срезы симметричные, как будто кто-то орудовал миниатюрным, но очень острым топориком. На обратном пути пойду потише, может, удастся застать бобров за работой. Мне доводилось видеть, как они плавают, но как валят деревья — только издалека в бинокль. Поразительно быстро они их валят. Двоюродный дедушка Нильс как-то угощал нас бобровым хвостом — величайший деликатес, по его словам, — однако Нильс был самым настоящим отшельником и ел все, что попадалось под руку. Пил тоже. Например, тошнотворное самодельное малиновое вино. Может, у них в семье так принято. На вкус, как популярный полоскатель рта.
Я перешел по камням ручей, один раз оступившись и зачерпнув воды в ботинок, затем стал искать место повыше, намереваясь выйти к гнезду прямо из лесной чащи. Посмотрел вверх — если скопа парит сейчас в воздухе, она разглядит меня с высоты нескольких миль. Где-то я читал, что, если бы наши глаза в пропорции были такими же, как орлиные, получились бы мячи для боулинга. С тремя гладкими дырками. Ну вот, теперь я впадал в пиздотранс. Они являются без предупреждения из красочной памяти любого человека — в лесу, в тайге, в Арктике, военным летчикам, может, даже сенаторам и президентам. Гомосексуалисты, надо думать, впадают в херотранс. Среди деревьев тоже нет спасения. Ты в кино, тебе дрочит школьница, вы смотрите его из машины, у вас двенадцать банок пива, купленных по фальшивому удостоверению личности. Рассчитывал на серьезное, но у нее месячные. На пальце школьное кольцо подружки, замотанное клейкой лентой и замазанное лаком для ногтей, чтобы не свалилось. Лента трет в противофазе, милая. Смена рук, очень неуклюжая. Она тянет из банки пиво и смотрит кино. Рука со знанием дела скачет над ширинкой. Ох, ах. Испачкалась, да? Не отрывая взгляда от экрана, она берет у меня носовой платок. Ответная услуга позже, но никакого «языка», как это когда-то называлось. Так происходит по всей стране, со всеми этими девчонками в голубых летних платьицах. Может, сейчас уже нет. С пилюлями они ебутся, как норки, — сексуально отреволюченные. Их еще за это ругают, можно подумать, ебля обесценивает еблю. Жди, пока сможешь насладиться ею в собственном доме на улице вязов, кленов или дубов, и чтобы на дорожке стояла твоя собственная машина.
В своих причитаниях и мечтаниях о славных девичьих пирожках я забыл, что надо идти потише. До гнезда осталось меньше четверти мили, нужно сесть, подождать и послушать. Почти все мои встречи с животными происходили случайно или благодаря усталости — я сидел, дремал или мечтал о чем-то, пока не успокаивалось дыхание, и бывало, через час появлялся олень, а то и не один. Как-то я видел лису, играющую с мышью, — она ее хватала, подбрасывала в воздух, потом опять прижимала лапой. Или я ловил форель, устроил себе перерыв на ланч, и тут к ручью подошла рысь. Четыре сэндвича, бутылка бренди из горла́ в холодный день, и все лишь для того, чтобы проснуться и увидеть, как в ста ярдах ниже по течению большая кошка осторожно лакает воду. Я закурил сигарету и пригляделся к собственным рукам. Они были черными от сосновой смолы с налипшей на нее грязью и пахли джином — единственным видом алкоголя, который я презирал. Все из-за того, что, выпив как-то четверть галлона, на следующий день вымыл руки с мылом, пахнувшим сосной, — блевал как ненормальный, прямо на собственное отражение в зеркале. Когда я заказываю водку-буравчик или водку-мартини, а вместо водки туда наливают джин, меня временно начинает тошнить от спиртного. Очень временно, правда. Пожалуйста, уберите и принесите то, что заказано, быстро, быстро.
Если скопа здесь, я отсалютую Богу и доложу властям. Не все яйца погибли; ДДТ как-то подействовал на репродуктивный цикл: скорлупа стала чересчур тонкой и больше не выдерживает родительский вес. Могли бы сообразить, прежде чем начинать продажу. Иначе в будущем — тонкие черепа человеческих детенышей начнут раскалываться от залетной пастилы или пинг-понгового шарика. Желательно черепа детей акционеров, хоть это и невозможно. Я осторожно воткнул сигарету под листья во влажный перегной. Над головой у меня уже давно визжала голубая сойка, но теперь я заметил еще и канадскую. Они работают в лесу воздушными сиренами, предупреждая о набегах. Неподалеку прошмыгнули несколько рыжих белок, решивших, что меня можно не бояться. Я и сам никогда в жизни не чувствовал себя таким безвредным. Между прочим, сейчас я не убиваю себя пьянством. Был бы у меня гашиш, выслеживание скопы растянулось бы навечно. Еще лучше чуть-чуть пейота, почки две, чтобы запомнить вены в ее глазах или сотворить птеродактиля. Сгодилось бы даже немного травы — я поплыл бы над шумными ветками, листьями и зарослями, и это выслеживание оставалось бы в моем воображении бесшумным и прекрасным. Но алкоголь и наркотики идут на хуй. Этот мозг расширяется сам и наблюдает более чем достаточно привидений. Много лет назад я сообразил, что землю заселяют призраки. Антизоологические чудовища буйствуют в сочетаниях, не воспринимаемых глазом. Их называют правительствами. На каждом акре земли неизлечимые раны, что затягиваются шрамами наших жизней. Распоследний довод: я не хочу жить на земле, но я хочу жить.
Часам к десяти утра я успел надраться, обойти весь Шайен и отчаяться по поводу всего этого бардака. В одном из баров я наткнулся на трех ковбоев, с которыми приехал в город, но они посмотрели на меня стеклянными глазами и не узнали. Певец все пел свою очаровательную песенку. В «Серебряном башмаке» я разговорился с румяным ранчером из Грили, Колорадо, и мы поехали на родео вместе. Он был зол на все на свете, ненавидел правительство, религию, войну, свою жену и даже свою скотину. Правда, любил лошадей и непрерывно рассказывал о кобыле-кватерхорсе по кличке Обморок. Я спросил, почему ее так зовут, и он ответил: «Это отдельная история». Загадочно. На площадке мы расцепились, поскольку обоим стало скучно. Я пошел к настилу посмотреть, как выгружают скот. Задом к загону стоял грузовик с откидывающимися стенками кузова, из которого выгоняли браманских быков — неописуемых чудищ с огромным горбом за плечами. Оседлал бы такого за круглую сумму — миллион и ни центом меньше. В пене от гнева и с красными глазами. За перегородкой здоровенный ковбой в драной джинсовой рубашке сортировал кнутом мустангов. Под его присмотром они бегали по кругу, подергивая прижатыми к голове ушами. Правая рука с кнутом нервно изгибалась и на вид была способна приструнить льва или гориллу. Ковбои редко занимаются ритмической гимнастикой, но как-то умудряются развить мускулы на руках и плечах. Тяжелая работа, все ясно и просто. Когда в следующий раз, дорогой путешественник, проезжая через Монтану, Вайоминг или Колорадо, ты увидишь эти величественные стога сена, остановись на минутку и усвой, что сено не скирдуется само. У многих мустангов на боках большие открытые раны — туда слишком часто впиваются шпоры; каждая рана величиной с ладонь, фумарол, покрытый мухами. Не дает расслабляться, как-то так. Всегда предпочитал маленькие местные родео, животные там здоровее. Я ушел с плаца и зашагал к дороге. Хотелось к следующему утру добраться до Солт-Лейк-Сити.
Никакой скопы. Но гнездо на вид свежее, скорее всего, недавно там кто-то был. С расстояния пятьдесят ярдов, когда я еще выписывал по лесу круги, мне показалось, будто над краем гнезда торчат перья и кусок рыбьего хвоста. Ястреб-рыболов. Когда-то я видел, как он парит над прудом, потом складывается, в свободном падении устремляется вниз, но в последний момент тормозит крыльями и выпускает когти. С размаху врезается в воду, и вот награда за усилия — футовая щука.
Стоять в полунаклоне было неудобно. Я выдернул с корнем большой пучок папоротника и, прикрывшись им, подполз поближе. Пожалуйста, не надо змей. В ухо залетел комар, и я раздавил его пальцем. Сера, понятное дело, для того и нужна, чтобы не впускать мошкару. Птице — еще час на то, чтобы появиться, иначе вернусь к устью ручья и попробую поймать одну-две форели. Всегда любил ястребов, даже простых краснокрылок, хотя любимая птица у меня гагара, в основном из-за голоса — долгого, выматывающего циркулярного воя. Что-то среднее между смехом и безумием. В юности по вечерам на озере я слышал его много-много раз, а на рассвете, вставая затемно, чтобы идти на рыбалку, даже видел этих птиц, хотя они всегда держались в отдалении. Мой отец и дядя построили домик без электричества и водопровода, но с небольшим колодцем — нужно было сто раз прокачать насос, прежде чем пойдет вода. Ужасная работа. Мы с братом занимались ею по очереди, часто доходило до драк, тогда мы катались в пыли и мутузили друг друга. Мы много времени проводили за уничтожением всякой живности. Лягушек, змей и черепах. Нам не доверяли даже пневматические ружья, так что все убийства приходилось совершать голыми руками. Мы собирали на берегу ужей и лупили ими с размаху о деревья, а то просто стегали воздух, так что у тех ломался хребет. Мы в неимоверных количествах поедали лягушачьи лапки в компании младшей сестренки, которая в шесть лет стала признанным чемпионом по уничтожению лягушек, доводя свой ежедневный рекорд до нескольких сотен штук. Она могла часами их чистить, обдирать с лапок шкуру, после чего мать их жарила, а сестра с подружками съедали целую сковородку. Мне тяжело о ней вспоминать — в девятнадцать лет моя сестра вместе с отцом разбилась на машине. В обоих свидетельствах причиной смерти указано «размягчение мозга». Они ехали на Север охотиться на оленей, при том что охотниками были довольно бестолковыми — им больше нравилось гулять, чем стрелять по оленям. Нечасто отец с дочерью охотятся вместе. В кабинете адвоката я случайно увидел фотографии, сделанные полицией на месте происшествия: машина перевернулась, и мотор от удара въехал в багажник. Невозможно понять, кто был за рулем. На одной фотографии я за долю секунды успел рассмотреть сестру — перевернутый лоб с единственной тонкой струйкой крови, неровной черной линией. Кто-то врезался в их машину на скорости девяносто миль в час, или они сами в него врезались. Когда все погибли, это уже не установишь. Моим первым побуждением было поехать на Север и застрелить его, живого или мертвого. Полиция вернула мне отцовский кошелек и, как ни странно, сломанную вставную челюсть; я увез эти зубы с собой и бросил в болото, которое задолго до того мы засадили часто цветущими розами, чтобы под ними укрывались дикие птицы. Много лет потом я во сне крепко сжимал руками подбородок, так что наутро плечи и предплечья болели от напряжения.
Я еще следил за гнездом, но от мыслей о сестре глаза стали незрячими. Надеюсь, она успела позаниматься с кем-нибудь любовью до своей гибели. Всегда считал, что в армию нужно призывать мужчин от пятидесяти и старше. Дайте молодым пожить, почувствовать вкус вещей, прежде чем где-нибудь в Азии им отстрелят жопу. И обязательно призывать не меньше четверти Конгресса. Пускай тянут соломинки, кому на передовую. Подозреваю, после этого они слегка подумают, прежде чем голосовать за новую войну. Если у пятидесятилетнего мужика хватает сил на восемнадцать лунок для гольфа, он всяко сумеет нажать слабым пальцем на спусковой крючок, а его толстые ноги как-нибудь да пройдут через болота. Надо написать на эту тему письмо позаковыристее. И никаких исключений. Даже для президентов торговых палат всех этих захудалых городков. Патриотический угар спадет только так, спорим? Раз им так охота помахать флагом, пусть машут там, где это что-то значит, — перед носом врага. А сколько будет воплей и воя — я же маклер, или химик, или зубной врач, вот только что руки изо рта вытащил. Именно так. Дайте молодым возможность есть, пить, любить, ебаться, путешествовать и рожать детей. Плохо будут воевать, мы пришлем еще толстопузов. Конечно, с высоты своего 4-Ф[54] мне легко об этом говорить: в пятилетнем возрасте на задворках больницы мне чуть не вырезали глаз осколком стакана. Постаралась одна маленькая девочка. С тех пор мой левый глаз смотрит вовне и вверх, пребывая в своем собственном восторженном трансе. Почти незрячий, он поворачивается туда, где ярче свет, и ясно видит лишь полную луну. Девушкам, когда те спрашивают, я обычно говорю, что подрался в Восточном Сент-Луисе на «розочках». После чего меня окружают материнской заботой. Сиськи встают, опадают и встают опять в ответ на ласки и грустные тягучие истории. Девушки из восточных колледжей больше всего любят байку про долю индейской крови. Моя смуглость и легкая примесь в чертах лица не то лапландского, не то лопарского всегда оставляют такую возможность. То я шайен, то чероки, а то апач. Машины, правда, стопить трудно. Грязный нацмен. Меня спрашивали тысячу раз: ты что, наполовину индеец или мексиканец? И да и нет, и ни то и ни другое. Приятно было в Англии, когда мы пили с увальнем-крикетчиком, вспоминать, как мой предок-викинг с удовольствием нагонял страху на коротышек-англичан. Крикетчик почему-то оскорбился. Тогда я напомнил ему, как Британия завоевала большую часть Индии вместе с ее голодными и жалкими мирными миллионами, и это, несомненно, подвиг. Правильно! Посмотри, кто дал миру почечный пудинг. И рыбу с картошкой на старой газете. И крикет! Я покорил его сердце. А то вечно заявится какой-нибудь выебистый англичанин доказывать, что мы невоспитанные ничтожества. Согласен. Однако это они во время ирландского картофельного голода[55] показали себя во всей красе, как прирожденные наци.
Два часа на перекрестке, и все без толку. Машины едут в другую сторону, на родео. Я перешел через дорогу, купил на бензоколонке «Шелл» кока-колу и попросил карту. За карту мужик содрал с меня десять центов. Знал бы он, что через пару лет я наберу на «шелловскую» кредитку двести восемьдесят три доллара и буду водить за нос их сборщиков, пока мать сдуру не погасит весь мой долг, когда в одно прекрасное утро их представитель заявится к ней домой с поддельной судебной повесткой. Без дураков. Я всегда мечтал о блестящей, долгосрочной, все включающей кредитке, но получал отлуп за отлупом. Остановился грузовичок с каким-то стариком за рулем.
— Далеко вы направляетесь? — спросил он.
— В Калифорнию.
— Далековато.
На самом деле он сказал «путь неблизкий», но ни один образованный человек не поверит, что кто-то еще может так говорить. По-настоящему образованные люди держатся друг друга и разговаривают на некоем ура-патриотическом и одним им понятном наречии. Поднятая бровь может подразумевать множество смыслов. Вот почему я предпочитаю курить траву в одиночестве — мне просто не вынести этот культовый маскарад, хихиканье, многозначительные взгляды, «ох-хохи» и передачу энергии через бормотание. Эва мы где, и какие же мы четкие. Не особенно.
Старик разогнал свою колымагу до восьмидесяти. В этом их Вайоминге что ни водитель, то берсеркер. Читал, как один мужик въехал в стадо антилоп, переходивших дорогу, и задавил шестнадцать штук. Мясо отбили слишком сильно, даже есть нельзя. По радио рассказывали о ценах на скот — выбирай: тридцать два доллара центнер — это коммерческий, если на убой, то двадцать четыре. Фондовая биржа ранчеров. Сено уходит по двадцать два доллара за тонну.
— А вы далеко направляетесь? — спросил я.
— В Крестон, это тридцать миль за Роулинсом.
Должно быть, мелкий городишко. Никаких пробок, однако машины несутся так, что размазываются в воздухе. Мы приехали туда через два часа, считай под вечер, не обменявшись почти ни единым словом. Он только сказал, что глуховат еще с Первой мировой. Как-то я привозил в госпиталь для ветеранов несколько книг, и мне устроили небольшую экскурсию. Развалины. Бывшие солдаты лежат там по десять, двадцать, тридцать лет — возможно, только из-за неизлечимого страха. Один мой приятель пробыл на корейской войне всего секунду — после первой выпущенной в его сторону пули он, по его словам, нырнул под грузовик, где принялся орать, ссать и срать от страха. Позже, убедившись, что он не придуривается, медики отправили его домой. А тогда через несколько часов стрельба кончилась, и младший лейтенант полез вытаскивать этого психа из-под грузовика. Приятель сказал, что все еще рыдает по маме, папе и старым добрым США. Объявил психиатру, что боится темноты, собак, змей, электрических приборов и женщин — из всей связки ложью было только последнее. Психиатр спросил, мастурбирует ли он, на что мой друг ответил: часто и безрезультатно. Затем поведал, что с детства мечтал жениться на профессиональном футболисте, и психиатр сказал, что мой приятель пиздливый трус, однако все равно отправил его домой с целыми руками и ногами. Теперь приятель работает страховым оценщиком и рассказывает о воображаемых военных подвигах. Когда мы встречаемся на улицах нашего городка, он отводит взгляд, хотя прекрасно умеет говорить любезным тоном не хуже всех прочих страховых агентов: «Не желаете ли чашечку кофэ?» Нет, спасибо.
В Крестоне я зашел в забегаловку, съел горячий сэндвич со свининой и целой лужей мясного соуса. Плакат над кассой гласил: «В случае атомной атаки заплатите по счету и бегите что есть мочи». Ха-ха-ха. Я поставил «Тему из „Пикника“» и поразмышлял о трагической судьбе скитальца. Посмотрев это кино, я втрескался в Сьюзен Страсберг. Может, в каком-нибудь городишке я сойду за Уильяма Холдена,[56] тогда прекрасная девушка уведет меня на берег реки и предложит нечто особенное из запасов своей провизии.
На фривее я простоял всего несколько секунд меня тут же подобрали студенты с нью-йоркскими номерами. Двое на переднем сиденье болтали о школьных делах. Они ехали в Солт-Лейк-Сити в гости к приятелю, затем в Калифорнию.
— Ты ковбой? — спросил водитель.
— Ага, — сказал я, надвинул на лоб шляпу и уснул.
Ястреб сидел в гнезде. Я обругал себя за то, что прозевал его прилет. Он огляделся, коротко подергав шеей, затем вроде бы задремал, как совсем недавно я сам, из-за чего и пропустил его появление. Моя любовь к природе выглядит несколько бомжевато: почти во все рюкзачные походы я отправлялся, навесив на себя громоздкий груз бурбона, — тяжело, но необходимо. Зелье приходится растягивать — а то не утерплю, вылакаю все, и надо будет уходить из лесу пораньше. Во время охоты пить нельзя, но часто я все же прикладывался к плоской алюминиевой фляжке. Как-то в очень холодный день мы с приятелем, высматривая в засаде уток, приговорили целую бутылку, а когда проснулись, оказалось, что уже стемнело. Долго пришлось мучиться, бродя по лесу в поисках машины: мы дрожали от холода, спотыкались и налетали на невидимые деревья. Потом заглянули в кабачок, чтобы взбодриться и обсудить нашу не-охоту. Прилетали ли утки во время нашего полукоматозного сна? Возможно. Мы несколько часов поиграли в бильярд, после чего пожали друг другу руки и поклялись на следующей утиной охоте ни в коем случае не пить. А то, знаете ли, дело могло кончиться самострелом. Шестнадцатый калибр и пуля «магнум» номер четыре с близкого расстояния разрубит человека пополам. Что если во время беспокойного сна щелкнет предохранитель и случайно нажмется курок. Бах. Или даже бах-бах-бах, если ружье полуавтоматическое. Охотник погиб в результате несчастного случая.
С полчаса я понаблюдал за птицей, потом ястреб, видимо, почувствовал, как я шевелюсь. Рванулся вперед, пятифутовые крылья замолотили воздух, и стал описывать надо мной все более высокие и широкие круги. Величиной почти с беркута — эти частенько уводят у скоп добычу, они лучшие охотники. Беркут вблизи внушает трепет. В Техасе есть специальный клуб пилотов-ранчеров, со своих аэропланов они настреляли уже тысячи беркутов. Надо же защищать овец. С большим удивлением они отметили, что с каждой миграцией орлов становится все меньше. Стать бы орлиным Робин Гудом и сшибать с небес их пакостные «цессны».
Солт-Лейк-Сити на рассвете, когда любовники посапывают на своих подушках и ждут звонка будильника. Тысячи лун тому назад эту долину захватили мормышки; они благоденствовали, пылко пойопывая многочисленных жен, и трудились в поте лица, возделывая невозделанные души индейцев. Потом пришел, как говорят французы, великий crise[57] и нагнал на всю долину жуткий, едва ли не глобальный кошмар в виде тучи саранчи, закрывшей солнце. Мормышки молились ангелу Моронию (оцените имя),[58] и — куда денешься — на бреющем полете прибыл боевой строй орущих чаек, миллион кулдыкающих мессершмиттов. Долина была спасена, а мормышки поклялись не брать больше в рот кофе, чай, сигареты и алкоголь. История слегка искажена, однако с самой ее сутью я обошелся очень бережно, главная артерия важнее второстепенных индивидуальных клеток. Истина, как нам теперь известно, заключается в том, что одна птица съедает ровно сто кузнечиков, после чего улетает прочь. На следующий день молящиеся принесли в жертву утренний кофе, который все равно был дорог — одна доставка фунта зерен из Сент-Луиса обходилась почти в три доллара. В благодарность за прилет чаек мормышки отказались от своих дорогих пороков и стимуляторов. Не так чтобы уместная жертва, ведь чайки все равно не пьют и не курят. В центре города выстроили здоровенную фигу и решили, что в это здание имеют право входить только избранные. Можно заглянуть в пристройку и побродить по музею, набитому пионерскими артефактами, или послушать хор, поющий «Боевой гимн», но даже и не пытайтесь проникнуть в храм. Его охраняет раса гигантских чаек, натренированных, как охотничьи соколы, — «белый» эквивалент бессмертных воронов, сторожащих лондонский Тауэр. Ходят слухи, что негров не пускают в священники, потому что они дети Хама — и не того хама, что у нас зовется ветчиной. Ветхозаветного Хама Сосисок, которые избранному народу не полагалось есть, хотя кое-кто втайне от всех очень их любил и ел по ночам. Застуканные за этим делом, они, чтобы не раскрывать тайну своих любимых рецептов, покинули Иудею и ушли на юг, в Африку, где экваториальное солнце за много лет зачернило им кожу. Вот почему их теперь не берут в священники. Странно, что мормышки — большие любители ветчины и сосисок, но времена меняются. Трудно сказать что-либо плохое об этом благочинном народе — с некоторыми я дружу и не раз видел, как они передергиваются, точно от боли, когда я пью кофе со сливками, сахаром или просто черный. Если кто угодно, пусть его зовут хоть Смит,[59] Джонс или Браун, надумает выкопать очередные каменные скрижали, нужно обязательно придавить их ногой, прежде чем все вообще выйдет из-под контроля. «Санка»[60] — дело тонкое.
Я поспешно выпил чашку кофе и спросил официантку, как быстрее всего попасть на пересечение 40-го шоссе с 80-м, чтобы выбраться из города и отправиться по пустыням Невады в долгую дорогу к Рино. Она сказала, что, хоть и прожила здесь всю свою жизнь, дороги у нее в голове никогда не укладывались прямо. Она знает дорогу на Прово и дорогу на Хебер, но это все в другую сторону. Голова у нее была забита пометом чаек и маслом саранчи, наверное, поэтому она сидела за стойкой в этой забегаловке.
— Хороший у вас город, — сказал я.
— Нам тоже нравится, — ответила она, улыбаясь и прикрывая зубы верхней губой.
Зубы слегка отливали зеленью. Не хватает кальция?
Я бродил по округе, пока не наткнулся на жизнерадостного полицейского и не спросил его, куда мне идти. Тот посмотрел так, будто у меня в скатке припрятаны автоматические пистолеты и ядовитые гады, однако указал путь с вежливостью, которую редко встретишь в городах Востока. Благочинный народ, снова подумал я, — никакой тебе содомии, инцеста, дури и порнографии, на кухнях шик-блеск, девицы невинны и умеют готовить мясной соус. До перекрестка я шагал не меньше двух часов, однако прогулка среди изумрудно-зеленых росистых лужаек и уютных бунгало оказалась приятной, если не считать проснувшейся спозаранку дворняги. Под рычание и гавканье этой псины я пятился задом целый квартал, спрятав в ладони пятидюймовый пружинный нож. Дикого вида помесь овчарки с терьером. Если бы прыгнул, пришлось бы полоснуть ножом по мохнатому горлу. На самом деле он добрался бы до моей руки раньше, чем я успел бы вытащить лезвие. Резвый, падла. Но не мог же я разгуливать по городу с ножом наголо — все местные мамаши, успевшие проснуться и заняться завтраком, тут же вызвали бы полицию, и мой неаполитанский пружинный нож с костяной ручкой изъяли бы как вещественное доказательство.
Рядом с хайвеем я заглянул в кафе дальнобойщиков, взял кофе и стал умоляюще смотреть на водил. Зная прекрасно, что «страховка» не разрешает им брать попутчиков, недаром на каждом лобовом стекле красовалось клеймо «НЕ ПОДВОЖУ». Я сел рядом с немолодым битником, и он бросил на меня беглый взгляд сквозь изогнутые дугой темные очки.
— Может, возьмете?
— На бензин деньги есть?
— А то.
В результате я пронесся через всю Неваду в немощном «додже» вместе с безработным музыкантом. Неловкость держалась, пока мы не проехали Великое Соленое озеро, не миновали Вендовер и не въехали в Неваду, второй по злобности штат в стране, лишь чуть-чуть отстающий от Техаса. Перед тем как добраться до Элко и остановиться перекусить, мы четыре часа подряд проговорили о джазе и абсолютно одурели от того, что называли «Юкатан-голд».[61] Примерно через сутки нам предстояло прокатиться по Бэй-бридж и въехать в Сан-Франциско, если, конечно, машина выдержит стоградусную[62] жару Невады.
По моим прикидкам, я выбрался из папоротниковой засады часа в три пополудни, солнце было теплым и ласковым, а легкий ветерок позаботился о комарах. Озеро покрылось рябью, вода невысокими волнами накатывала на дальний берег. Ни с того ни с сего мне вдруг стало весело — самым важным на свете казалось то, что этот лес мог быть далекой китайской провинцией четыре тысячи лет тому назад. Ни единый самолетный след не осквернял небо, птицы погрузились в послеполуденное молчание, лишь в вышине почти неразличимо парил гриф-индейка. Поговорю-ка, пожалуй, сам с собой по-китайски и посмотрю, не заявится ли в эти болота ФБР. Я подумал было пройти вдоль озера дальше и поисследовать новые территории, но отбросил этот план ради рыбалки в устье ручья или у бобровой запруды. Мне нужно много рыбы, чтобы за ужином наесться до отвала, тогда легче приходит сон, и никаких тебе фантазий о виски.
Вода у ручья оказалась взбаламученной, ей явно не хватало утренней прозрачности. Журналисты, пишущие «про природу», очень любят сочетание «чистая, как джин» вода. На мой вкус, пора переключаться на «чистая, как водка». Не говоря уже о том, что подавляющее большинство этих писателей недоумки, о «дичи» они знают лишь то, как ее ловить и убивать. Стараясь не шуметь, я медленно зашагал к бобровой запруде. Еще до того, как показалась эта лужа, послышался предупреждающий плюх. Папа-бобр на посту, и вот они уже сидят в своей хатке, недоумевая, кто же это вторгся в их владения. Звуки, словно шлепанье по воде боковиной весла. Греби потише, говорил отец, а не то разгонишь окуня. Меня напугала вспышка молнии, и я забыл, что нужно потише. За что огреб его любимое ругательство, годившееся только для мужской компании: «ебать-тебя-христом-на-вагонетке». Я иногда тоже так ругаюсь, получая в ответ ошеломленные взгляды выпученных глаз. Материться я выучился в пять лет, меня не смущали ни намыленная шея, ни общее порицание. Одна девушка сказала: мой папа никогда так не выражается. Будь я твоим папой, я не корячился бы сейчас в этом «бьюике-дайнафлоу». Она потом изрекла, когда мы сидели в «Русской чайной»: секс — это иногда так скучно. Ага, в доме для престарелых или с раком кишок. Я копался в болоте в поисках червяка, личинки или многоножки. Не люблю брать в руки многоножек и вислокрылок, но из них получается хорошая наживка, главное, чтобы крючок был небольшой. Ложь во пропитание. Я обманываю рыбу и питаюсь ее телом. Сидеть в засаде на болоте, пока не прискачет куропатка; отстрелить ей голову, проткнуть тушку зеленым ивовым прутом и пожарить на костре. Из-за нетерпения дело всегда кончалось тем, что мы съедали куропаток полусырыми. Вгрызаясь в почерневшую кожу, мы представляли дикарей, занимавшихся тем же и там же, где мы сидим сейчас. Странное чувство, когда вдруг находишь наконечник стрелы — посреди пашни, или в водостоке, или в овраге, где вода разъела почву. Когда ты молод, весь лес для тебя — «охотничьи угодья», и тебя ошеломляют наконечники стрел, ведь это следы, оставленные предыдущими охотниками. Прочитанные в отрочестве Сетон Томпсон, Кервуд, Джек Лондон, почти весь Зейн Грей, Кеннет Робертс, Уолтер Эдмондс[63] сегодня звучат почти ругательно. А я ведь даже не сдвинут на экологии. Отец отдал этой земле всю свою жизнь и получил за свои старания мало радости. Моя несчастная восприимчивость радикала распухает, как динамит или пластиковая взрывчатка. Но я никогда не призывал делать людям больно, мне претит сама эта мысль. И я не знаю, как поступить с противоречиями — если бы только можно было взорвать «Доу» или «Виандот кемикл» так, чтобы никто из людей не пострадал и не остался без работы. Под елкой нет подарков, какая-то гадина взорвала папину фабрику, и у нас совсем нет денег. На ужин лярд из армейских неликвидов и морские бобы. Лица становятся землистыми. По пути к проходной я бы остановился в таверне, взял бы пару двойных и послушал, как Бак Оуэнс поет «Время плакать пришло, ты меня покидаешь»,[64] музыка — это комок в горле, до сих пор не могу слушать «Петрушку» Стравинского, любимую пластинку сестры. Перед моим отъездом в Нью-Йорк мы зажгли красную свечу и слушали эту пластинку вместе. Еще читали Уолта Уитмена и Харта Крейна.[65] Мне было восемнадцать лет, ей тринадцать. Но если в самом уязвимом возрасте прочесть все романы Зейна Грея и другие, про которые я говорил, то ужиться с настоящим просто невозможно. Где то далекое поле? Становиться радикалом и устраивать марши в защиту доисторического газона и мира во всем мире — тоже не выход. Я никогда не чувствовал себя частью общности, разве только когда занимался любовью; что-то общее у меня с деревом, или со зверем, или когда я совсем один у реки, или в лесу, или на болоте. Я не считаю это достоинством, просто неприкрытый факт. Один либеральный журнал, описывая такой образ жизни, употребил слово «жульничество». Одно время я думал, что мне нравится Кропоткин. Мои предки — те, что были обучены грамоте, — считали себя популистами. В одиночестве нет романтики.
Сан-Франциско. Вот он, золотой город моих надежд. Вы только посмотрите на эту толкотню в полдень на Гиэри-стрит. Как и сказано в путеводителе, все одеты в шерстяные свитера и очень элегантны. Может, не в моей части города. Музыкант, высаживая меня из машины, сказал, что в Блэк-Хоке ему обещано выступление и чтобы я заглядывал. Вряд ли, с моими финансами. Единственный галстук удавился до веревки, когда я в автовокзальной камере хранения впихивал скатку в ячейку. Потеряешь ключ, останешься без семнадцати долларов — столько стоит вся твоя одежда. Повсюду симпатичные девчонки, и я себе тоже такую найду — хотелось бы надеяться. Вверх по Полк, через Сакраменто, вверх по Грант с его желтой угрозой, потом на Грин-стрит вдоль берега. Перейти Коламбус, чуть не угодив под такси. Постучать в дверь, где должен быть старый друг и где я смогу преклонить голову. Открывает мужчина с волосами, как у девчонки, смотрит подозрительно. Вроде бы мой друг месяц назад уехал в Ванкувер. Что же мне теперь делать? А ничего, покупай газету и ищи комнату.
Я шел пешком, пока не захотелось выбросить обувку. От волдырей промокли носки. Эти сапоги предназначены для того, чтобы скакать на лошадях, и ни для чего другого. В конце концов я нашел комнату в двух или трех кварталах от оперного театра, на Гуф-стрит прямо под хайвеем. Дешево даже с учетом грохочущих над головой грузовиков и легковушек. Забрал скатку, заплатил за четыре недели вперед, и у меня осталось семь долларов, чтобы жить на них вечно. Пару раз надолго приложился к бутылке сотерна — мое снотворное — и повалился в кровать. Проснувшись около полуночи, я обнаружил, что из комода пропал бумажник, а дверь слегка приоткрыта. Как глупо. Наверное, отодвинули замок целлулоидной линейкой. Шестьдесят шесть центов мелочи и ни одной бумаги, подтверждающей, кто я такой.
В бобровой луже я поймал несколько мелких гольцов и пожалел, что не взял с собой удочку с приманкой. Где родители этих рыбешек? Я завернул их в траву и папоротник, сунул в мешок и зашагал к палатке. Будь я вороной, долетел бы за две минуты.
Вокруг палатки кто-то рылся, но ничего не тронул, мой небольшой тайник с едой располагался в месте, недосягаемом для звериной сообразительности. Обезьяна бы догадалась, что делать с веревкой. А неплохо привезти сюда японских макак, пусть устроят бедлам. Сунув голову в ручей, я напился, затем ополоснул лицо. Пожарил рыбок до коричневой корочки и съел всех сразу с солью, медом и хлебом. Достал ружье, шейным платком стер со ствола влагу и быстро передернул затвор, чтобы выскочили патроны. Скушай свинца, комми, сказал я, прицеливаясь в тлеющий костер. Давайте запретим оружие и перестанем палить в героев. Оставим стволы полиции и солдатам, пусть стреляют в кого им заблагорассудится. Кавалерия из «спрингфилдов» расстреливала индейцев, вооруженных томагавками, луками и стрелами. Однажды я стрелял из «шарпа» — ружья, с которым ходят на бизонов. Остановит носорога, патроны тяжелые, как дверные ручки. Я не собираюсь стрелять в президентов и вождей, не отбирайте у меня, пожалуйста, ружье. А вот пистолеты лучше бы запретить. Опасные штуки. В Детройте после беспорядков они теперь у всех. Как бы не поотстреливали себе пальцы на ногах. Толку от короткоствола все равно никакого, если нет опыта. Вот уже десять лет, как я не стрелял по млекопитающим. Подумывал об охоте с луком и стрелами, но это все равно нечестно. Опытный лучник убьет кого угодно, даже слона — если утяжеленной стрелой попадет ему в печень. В неестественном равновесии, когда перебиты все хищники, оленей становится слишком много, так что на них даже нужно охотиться. Подвешенный олень с ободранной шкурой выглядит слишком по-человечески — на мой вкус; во вздернутом состоянии передние ноги кажутся атрофированными человеческими руками с закатанной кожей, бороздчатыми мышцами, сухожилиями, связками и небольшими вкраплениями желтого жира. Сердце большое и теплое. Надрезаешь живот, засовываешь руку в брюшную полость, рассекаешь пищевод и резко рвешь вниз, тогда все кишки вываливаются наружу. Затем осторожно обрезаешь вокруг заднего прохода, стараясь не затронуть мочевой пузырь и толстый кишечник, и все, оленя можно рубить на мясо. На следующее утро кишки исчезнут — это хороший обед для одной-двух лисиц. У молодого оленя особенно вкусная печень, но я больше люблю филейную часть — отрезать ее полоской и поджарить на костре. Жареное сердце я тоже пробовал, но сходство с моим собственным портило все удовольствие от еды. Представляю, насколько больше стало бы на земле вегетарианцев, если бы каждый человек сам забивал себе ужин. Англичане и французы едят конину; достаточно с ними просто поговорить, и это становится само собой понятно. Мой монтанский друг потерял лошадь — стреножил ее на ночь около речки; в темноте она споткнулась, упала с берега на камни и сломала шею. Лошадь была прекрасная, и мой друг горевал не одну неделю. Когда через день он вернулся на то место, она пропала. Какой-то гризли протащил ее четверть мили вдоль ручья по зарослям и съел все, кроме желудка. Вот что значит сила и аппетит. Судя по следам, там было еще два медвежонка, правда, медвежонок-двухлетка весит несколько сотен фунтов. Это может показаться бессмысленным и сентиментальным, но я скорее выстрелю в человека, чем в гризли или волка. Разумеется, если меня не будут трогать, я вообще не стану стрелять ни в кого из этих троих, но волки никогда не нападают на человека, какую бы чушь о них ни болтали. О гризли этого не скажешь, а уж человек нападает на человека весьма регулярно. Я имею в виду не войну, а повседневную жизнь улицы. Чиновник скалит зубы и вцепляется в горло своему партнеру. Секретарь говорит: мистер Боб, на вашем галстуке от «Графини Мары» кровь. Драки на кулаках. Налеты. Перестрелки. Бирмингем. Детройт. Чикаго. Потасовки в барах. Задолбанная жена отвешивает мужу затрещину. Муж в ответ расквашивает ей нос. Не менее широко распространен обычай избивать детей.
Я сидел на кровати, как последний идиот, без единой мысли, почти в ужасе; я мечтал оказаться в Мичигане, в своей постели на втором этаже, под оливковым одеялом Второй мировой войны, натянутым до подбородка. Но отец, когда я уезжал, сказал колко, хоть и в шутку:
— Здесь можно торчать, пока мандавошки не утащат тебя через замочную скважину.
Деревенский юмор, местный колорит. В этом городе, наверное, полно воров. Когда-то их называли сумочники, спасибо, что не выкололи глаз, как Марло,[66] пока я тут спал сном младенца. Чтоб ему купить на эти семь долларов вина и аккуратно улечься под трамвай — пусть разрежет на три части. Какая-то старуха у нас в городе покончила с собой, примостив шею на железнодорожный рельс; голова прыгала по полотну, как баскетбольный мяч, пока в ста ярдах от туловища поезд не остановился. Случай широко обсуждался. Коронер, узнав о предсмертной записке, в которой были только согласные буквы, подумал, это какая-то шифровка, но потом решил, что старуха просто свихнулась. Глядя тем утром на мост Золотые Ворота, я думал о всех бедолагах, бросавшихся с его перил. С такой высоты вода твердая, как бетон, а если упасть поближе к сваям, то там бетон и есть. Раздавлен, с мыслями о самоубийстве, вдали от дома, с пустой бутылкой из-под сотерна. Плохо, что будет больно. Как-то на футбольной тренировке я заработал сложный перелом переносицы — кости торчали наружу, а кровь хлестала, как гейзер. До конца сезона проходил в дурацком гипсе, формой напоминавшем букву «Т». Беду нужно встречать с высоко поднятой головой.
Я вышел из дома и отправился пешком на Маркет-стрит, где намеревался потратить уродские шестьдесят шесть центов на блины — самый дешевый способ что-то затолкать в пустой желудок. Крахмал. Маниока и жареный хлеб, фасоль-пинто, картошка и макароны — набить брюхо до следующего нечего жрать. Мне хотелось копченого окорока, который дедушка подвешивал вызревать в подвале. Бекон там тоже был, а еще картошка и капуста в погребе — поглубже и похолоднее. Отрубить курчонку голову и смотреть, как он несется по параболе, уже не кудахтая, точно бумеранг, прямо к моим ногам, а несколько часов спустя есть его уже жареным. Мимо оперного театра и площади с красивыми цветами. Никогда мне не проехаться в лимузине с дебютанткой Вандой, никогда не слушать, как Ламбаста выводит «Фигаро». Найти работу. Я спою вам йодлем, сэр, бесплатно, только бросьте мне что-нибудь поесть. В кафетерии я заказал блины и сел истекать слюной, пока они жарились на грязной сковородке. Затем тройную дозу сиропа для энергии и жидкий кофе, нагруженный цикорием. Гущу, должно быть, тут снова и снова пускают в дело. В углу смеялись мексы. Мусорщики — что тут думать — торчат здесь с вечера. Покончив с тошнотной едой, я подошел к ним поближе. Спросил, где найти работу, — они замолчали. Таращились, пока я не собрался уходить, потом один улыбнулся и сказал, что на Хосмер-стрит напротив церкви каждый день в четыре утра останавливается рабочий грузовик. Там офис для фермерских рабочих, благодеяние штата Калифорния. Я отправился в путь, нашел это место на три часа раньше положенного и, чтобы убить время пошел гулять по Маркет-стрит.
Мне всегда нравились города-полуночники, их настрой бешеной собаки: Таймс-сквер, Раш-стрит, Першинг-сквер, теперь вот Маркет-стрит. Калеки, выползающие на улицу только после захода солнца. Патрули патрулируют. Проститутки ищут лохов, им достаточно бросить взгляд, и сразу ясно: с меня ничего не возьмешь. Открываются двери кинотеатров, и добрые граждане торопятся к машинам, чтобы свалить к себе в пригород. Не стоит их осуждать. Возьмите меня к себе, я вам лужайку скошу. Дурковатые пидоры орут «привет коубоша», и я жалею, что не оставил в комнате эту блядскую шляпу, но она пригодится мне завтра. Хочется веселых приключений, а выходит вот что. Мне нужно в Сьерры, встать на вершине горы и поцеловать зарю в губы. Свежий воздух и ни одного слепого аккордеониста, играющего «Танцуй, балерина, танцуй». Надо ему сказать, что это фирменный номер Воэна Монро,[67] насколько мне известно.
Обратно в рабочий офис, а до срока еще целый час. Начинают подтягиваться люди. В основном алкаши. И несколько черных с пакетами еды, и мужчины, и женщины. А мне что — палец сосать? Появляется сдельщик на большом, обтянутом брезентом грузовике. За ним подкатывает рахитичный автобус. Собралось уже человек пятьдесят, не меньше, все что-то бормочут в полутьме. На той стороне улицы католическая церковь с розовой штукатуркой, первые бледные лучи пронзают колокольню, где воркуют и хихикают дюжина голубей. Подрядчик — негр-гора, — убедившись, что я не пьян, велит мне залезать в грузовик. Три отбракованных алкаша, ругаясь, топчутся в отдалении. В грузовике темно, и я вижу только огоньки сигарет. Двигатель заводится, мы трогаем с места. Я смотрю на отступающую улицу и думаю, куда это меня везут и что я буду собирать на этом поле. Спрашиваю соседа по скамейке, куда мы направляемся, тот отвечает на еле понятной тарабарщине гетто, мол, этого никогда не знаешь заранее, но до темноты точно будем обратно во Фриско.
Посреди ночи я проснулся и развел костер — мне послышались в зарослях чьи-то шаги. Скорее всего, приснилось. Огонь разгорелся быстро, загудел, от сухого соснового пня с легкостью откалывались крупные и мелкие щепки. Это дерево срубили сколько лет назад? Сознание скручивалось в маленький черный шарик. Перспектив никаких, как же я поеду когда-нибудь первым классом? Хорошо бы вернуться в Сан-Франциско и поселиться в «Пэласе», «Фермонте», «Марк-Хопкинсе» или «Святом Франциске». На хуй третий класс и всеобщее презрение. Во Фрастере, Колорадо, меня как-то посадили за бродяжничество — не хватило двух долларов до суммы, превращающей человека в обычного гражданина. А в городишке неподалеку от Топеки я сидел в старой машине с намалеванной от руки надписью «Помощник шерифа», и этот самый помощник от скуки меня допрашивал. Ему просто хотелось поговорить. Кроме того, обычный гомосексуальный подвоз, начинающийся со слов «у тебя есть подружка?». Да, конечно, а еще здоровый хуй, от которого тебе не обломится даже самого маленького кусочка. Формально они все в форме. Неслучайный каламбур. Один такой в Уолтеме со статуэткой святого Христофора на приборной доске. Надо было сделать этому Христофору специальную повязочку на глаза, чтобы не смотрел, когда кто-то кому-то отсасывает. К святым нужно с уважением. Однажды меня на полном серьезе домогался инвалид войны, он разговаривал через усилитель на батарейках, прижимая его к горлу. Голос звучал как хрипящий сквозь помехи магнитофон — непристойный вопрос растянут, будто сорокапятку прокрутили на тридцать три оборота. Было бы интереснее, если бы машина разогнала его голос до болтовни сумасшедших бурундуков. Мозг опять заметно сжался. Меня тошнило и кружило, я смотрел из темноты на огонь и думал: может, моя судьба — стать одним из тех дохляков, которых обобщенная боль скручивает в перекати-поле и закатывает в сумасшедший дом. Я же не Хитклиф[68] с десятью гончими и обширными охотничьими угодьями. Где та, что вцепится в меня и вытащит из загадки, всего лишь ведущей к следующей. Я потерял веру, пытаясь «разобраться, что к чему», множество голосов у меня в голове изо дня в день вразнобой перебирают варианты, ухищрения, расхождения, инструкции, направления. Все внутренние извивы языка и стиля. Я живу жизнью животного и пережевываю свое младенчество еще и потому, что постоянно повторяю одно и то же, но никогда не иду дальше — не виток, не спираль, а круг. Я заговорился до такой степени, что пропал в чаще, но, когда вернусь, будет ли мой язык понятен другим? Да и нужен ли он, этот общий язык, существовал ли он когда-либо в каком-либо из миров? Наверное, да. Еще до виселиц и гильотин одобрительные вопли, вылетая из огромной единой глотки, расходились точно такой же дугой. Королям не нужны ораторы. Волк из тьмы говорит с другими волками одними инстинктами. Думаю, он знает, как мало осталось его собратьев. На Айс-Рояль они без посторонней помощи контролируют свою популяцию. Этой ночью, когда потухнет огонь, я буду говорить с Вийоном и Марло. До сих пор я только плыл по течению.
Следующие дни крутились вокруг поездок в Стоктон, Модесто и Сан-Хосе с их безграничными раскаленными бобовыми полями. Я собирал очень медленно, изнемогая от жары и расчесывая тело, зудевшее от бобовой пыли и пестицидов. За каждую тридцатифунтовую корзину бобов я получал или шестьдесят центов наличными, или дырку в специальном талоне. Хозяйский бригадир предпочитал талоны, чтобы сборщики не разбежались раньше времени. В первый день я привез во Фриско четыре доллара и двадцать центов. В другие дни, когда не так донимали скука и усталость, я зарабатывал долларов по семь. Многие мексы делали по пятнадцать, но у них имелось такое сомнительное преимущество, как многолетний опыт. Подрядчик меня постоянно задирал, но я лишь ухмылялся, как идиот. Позже, сам заделавшись на мичиганской ферме мудаком-начальником, я занимался тем же самым: болтался по полю и орал на лодырей. Из всех подобных занятий лишь сбор яблок напоминает цивилизованную работу: осень, прохладно, и не надо становиться раком. Огурцы по этому ранжиру располагаются в самом низу.
На четвертый день я не полез в ехавший обратно грузовик, а вместо этого прошел полдюжины миль до Сан-Хосе. На окраине заглянул в магазин, купил три грейпфрута и по пути их съел. В придорожной канаве постоянно кто-то шебаршился, но, стоило мне остановиться, тут же смолкал. Я разглядел мелких ящериц, производивших этот шум, и бросил в них несколько камней. Подбирать меня никто не хотел, зато машина, набитая подростками, развлекавшимися пусканием фейерверков, едва не снесла мне голову. Я вгляделся повнимательнее, решив, что вполне могу встретить их в Сан-Хосе и тогда уж точно не упущу шанс кое-кому накостылять. Грейпфруты были очень вкусными, но от сока промокла на груди рубашка — моя лучшая белая рубашка, провисевшая весь день на заборе, пока я с голой спиной собирал бобы. Вечером предстояли танцы, и мне хотелось получше выглядеть. Меня перло от двадцатидолларовой бумажки в правом носке и нескольких баксов в кармане. Дизельный грузовик проскочил мимо так близко, что я качнулся в струе воздуха. Свиноеб, должно быть, прицеливался специально. Я проникся глубоким сочувствием ко всем американцам кофейного цвета. Тяжелая работа, значит, тяжелые кулаки. Если ты не откладываешь гроши из своей жалкой зарплаты, как это делают приличные люди из Средневилля, США, будешь презираем всеми. Я вспомнил одного из своих дядюшек, он жил в лесу и общество крапчато-голубого и красного кунхаундов предпочитал людскому. Его милая жена, моя тетушка, умерла от рака, а старший сын не выжил после автомобильной аварии. На теле никаких следов, шея сломалась аккуратно и незаметно. На похоронах я смотрел на него вблизи и думал, что он не может быть мертв. Когда хоронили его мать, правда, ошибиться было невозможно — она похудела со ста тридцати фунтов до семидесяти и умерла у себя дома на кушетке, пока дети играли рядом с ней в карты. Они даже успели поцеловать ее на прощанье.
В двух местах меня почему-то завернули, но потом я нашел комнату в очень дешевом отеле. Принял ванну и посмотрел на себя в зеркало. Цвет кофе и высохшие пятна грейпфрута. Я вышел в парк и уселся под пальмой на скамейку с журналом «Лайф» в руках. Мне помахало руками семейство — одно из тех, с кем я работал в поле, — и на душе потеплело. На золотом Западе у меня появились знакомые. После журнала создалось впечатление, что я упустил свой шанс — выпуск был посвящен восходящим звездам этого года, одна девушка была действительно очень красивая. Позже она пропала из виду. Куда уходят восходящие звезды после того, как пропадают из виду? В Вегас или на Манхэттен, где берут по пятьсот долларов за ночь извращенной гимнастики со специальными электроприборами и сотней ярдов лилового бархата. Когда я стану председателем какого-нибудь комитета, найду такую бывшую старлетку лет двадцати семи и предположу действо настолько невиданное, настолько театральное, что глаза у нее вылупятся, как у Сачмо.[69] Например, столкнуть дохлую корову с крыши небоскреба. Рядом уселся седовласый джентльмен с пятнами спермы на хлопчатобумажных брюках. Вали отсюда, а не то позову полицию нравов, сказал я. Интересно, до какой степени своими пристрастиями я обязан фильмам, неразделенной любви к звездам экрана; хронологически: Ингрид Бергман, Дебора Керр (в «Камо грядеши», где ее чуть не забодал бык), Ава Гарднер, Ли Ремик, Кэрол Линли и через много лет Лорен Хаттон — она вообще-то модель и не так уж знаменита. Если бы они только знати, как хорошо им было бы в моем обществе. Юта Хаген, Шелли Уинтерс и Жанна Моро меня пугают. Катрин Денёв в этом фильме Бунюэля слишком агрессивно-развратна.[70]
На следующий день я проснулся около полудня с жуткого бодуна. С танцами вышел относительный облом: девчонка, которую я приметил в поле и с такой заботой и вежливостью прикармливал разговорами, заявилась со своим парнем. Мексиканская музыка была слишком меланхоличной, так что почти все мое время и деньги ушли в бар по соседству с танцзалом. Я пил текилу, гонял в музыкальном ящике кантри и, почти не переставая, болтал с филиппинским сборщиком бобов, утверждавшим, что мексы хотят его выжить. Затем слопал в мексиканском ресторане огромную сборную порцию и с трудом нашел свой отель. Стоило мне щелкнуть выключателем, ровно десять тысяч тараканов нырнули в укрытие. Хорошо, что я не боюсь ползучих тварей, даже пауков. Засыпал я под тиканье, с которым эти твари падали с потолка на кровать. Я кричал «шу», но им было по фигу. Я поехал в город на автобусе, ловко устроившись рядом с симпатичной девчонкой, но она не пожелала со мной разговаривать. Да, моя маленькая, я психопат, насильник и наперсточник. Из комнаты на Гуф-стрит я смотрел, как мимо проезжают таксомоторы, грузовики и надменные посыльные на мотоциклах, похожих на высокие обезьяньи клетки. На скатку в шкафу никто не позарился, до платы за жилье оставалось на неделю меньше, и у меня в кармане опять было семь долларов, которые я намеревался спустить на радости этого города. Утром я купил карту и начал прогулки.
Во мне живет постоянное стремление перетряхивать память — события, угодившие в провал между радостью и абсолютным омерзением, изгоняются прочь. Кое-кто даже видит пользу в отвращении к жизни. Я часто думаю о самой простой доброте — об официантке из ресторана на окраине Хебера, Юта, пустившей меня поспать на столе в задней комнате. Или как я сидел на тюке сена в кузове грузовичка вместе с детьми одного ранчера, а сам ранчер вел машину через Уинту и горы Уосатч и передавал мне назад бутылку. Или о старом школьном друге, приславшем мне пятьдесят долларов, мол, «раз ты там занялся искусством, тебе, наверное, приходится несладко». Он недавно посмотрел биографический фильм о Винсенте Ван Гоге. Или женщина, с которой я познакомился неподалеку от Сэтер-Гейт в Беркли когда бродил по университетской библиотеке и робко пытался что-то там найти. Никто, правда, не задавал вопросов. Она работала помощником библиотекаря и потратила не один час, раскапывая для меня материалы о прованских поэтах. Меня они не особенно интересовали, но сама идея показалась неплохой. В полдень мы гуляли в саду рядом с библиотекой, о чем-то говорили, и я пригласил ее на ужин. Мы сели на траву, и только тогда она сказала, мол, нет, вряд ли у меня хватит денег кормить кого-то ужином. Я сказал, что немного скопил, поскольку живу в пустом многоквартирном доме за Грин-стрит вместе с восемью или девятью такими же бездельниками, по большей части молодыми безбашенными травокурами. Она была немного простовата, но очень мила. После работы мы пошли к ней домой, где я целый час просидел в душе, потом разгуливал в пижаме ее мужа, пока она стирала мою одежду. С мужем они разъехались и сейчас оформляли развод. Лет тридцать пять, слегка полновата на мой вкус, но, как ни странно, у меня не было лучшей любовницы. Очень прямодушная, в отличие от молодых девчонок, никаких сложностей и уверток. Когда я уехал от нее через неделю, у меня не было ощущения потери, потому что не было и привязанности — очень взрослый, нежный прощальный поцелуй, и вот автобус едет через залив; благодаря человеческой еде я потяжелел по крайней мере на семь фунтов и пахну мылом после ежедневного душа. Насыщение.
В старших женщинах, я имею в виду от тридцати пяти до пятидесяти—шестидесяти, есть некая избыточность. Приятно, когда тебе рады и не нужно много часов подряд вымаливать допуск к табакерке. В этом нет ни капли снисходительности, только наблюдение, случившееся в двадцать один год. Никакого тебе долгого и мучительного петтинга, шатающихся походов домой и болезненных осложнений, известных как любовное помешательство, оно же спермотоксикоз. Подъем без спуска. Может, в последнее время стало лучше, когда полным ходом развернулась эта новая секс-культура. Помню, как простоял два часа в книжном и прочел всю «Лолиту», после чего с мутными глазами выполз на улицу — жадным, едва оперившимся нимфолептиком. Власть литературы. Или что там говорил в «Финнегане» Иэруикер — «Всем ролям этой лучшей из игр я выучился у моей старой норвежской Ады». Всем известно, сколь сладки юные загорелые или безупречно розовые тела, персиковая мельба или crêpes suzette.[71] Но это предполагает карьеру Дон-Жуана, на которую уходит много времени и что-то есть подозрительное в постоянном желании протыкать непроткнутое. Боб говорит, я первый, первый, первый, как будто открыл новую землю или вакцину. Наверное, археологический инстинкт. Стремление втиснуться, а не погрузиться, — и о какой адекватности может идти речь, если ты оказался среди тех, кто первым покрыл телку. Помню, год назад я возвращался после полуночи из Барстоу, автобус ехал сквозь невидимую зелень долины Сан-Хоакин, а рядом со мной сидела девушка, свежая после Лас-Вегаса и полувыпускного бала, в белом атласном платье и хрустальных туфельках. Длинные загорелые ноги. Не знаю, зачем мне это, сказала она, когда после часового щебета мы начали обниматься. Тянулся изумительный французский поцелуй, и чинарик обжег мне пальцы. Не мог же я бросить его на платье. Трудно управиться на автобусном сиденье, пришлось в итоге ограничиться ее умелой ладошкой. В темноте нас окружали раздраженные пожилые граждане. Влага на трех моих пальцах смазывала ожоги — революция в фармакологии, к рассвету все прошло.
Я вернулся в «Висячие сады» и обнаружил, что скатку украли. По пути до Бродвея и Коламбуса мы с приятелем из Альбукерке выпросили денег, которых должно было хватить на какую-нибудь еду, спички и галлон вина. Неделю назад мы сперли галлон вина у бакалейщика, но тогда пришлось бежать во всю прыть десять кварталов по Чайнатауну, и мой друг потерял один сандалет. Еду мы оставили про запас — всю, кроме пакета сладких рогаликов, травы, вина, — и полезли к башне Койт, чтобы устроить в кустах небольшой пикник. До изумления пьяные и укуренные одновременно, мы смотрели, как выползает из далекого дока огромное судно «Мэтсон-лайн».[72] Когда-нибудь все это будет твое, Мэй Лу. Все вообще. Прямо к нашим кустам направлялись два полицейских, и Уолтер проглотил последний косяк. Что вы тут делаете, ребята? Любуемся прекрасным городом, сэр. Отсюда такой замечательный вид. С полицией лучше всего кокетничать, это их возбуждает. Даже если они бывшие морпехи, все равно помнят палаточные игрища бойскаутских времен. Уолтер прекрасно с ними управился — полицейские ушли искать настоящих преступников, хотя мы-то ими и были, особенно когда Уолтер предложил продекламировать только что вдруг сочиненное им стихотворение под названием «Мужчины в синем». Они сказали, чтобы мы валили отсюда побыстрее, а то нас, неровен час, обчистят. Мама дорогая, опасно же у вас тут, сказал я.
Мы спустились с холма к рогаликовой кофейне «Сосуществование», где какой-то английский репортер угостил нас пивом и макаронным салатом в обмен на весьма сомнительные сплетни о гремевшем совсем недавно Сан-Францисском Ренессансе. Уолтер утверждал, что настоящий ренессанс происходит в Канзас-сити и что англичанину нужно лететь туда первым же самолетом, пока все не кончилось. Я слопал еще одну порцию макаронного салата, пока не кончилась щедрость патрона. За соседним столиком прикрывался газетой человек в деловом костюме. Мы сказали репортеру, что это федеральный наркоагент и что англичанина, поскольку он англичанин, сейчас депортируют за портфель с килограммом дури. Мы вышли и несколько часов простояли на углу перед кофейней, болтая с безымянными знакомыми. Самым интересным из них был Билли-кот, часто компании ради покупавший нам пожрать. Его законная жена работала по договору — сорок долларов за услугу. Билли-кот пару раз ссужал меня двадцатками и напоминаниями о том, скольких трудов стоят ему эти деньги. Еще у Билли имелись две студентки, сидевшие под кайфом на тайном складе в Чайнатауне, где, по его словам, их продержат еще не меньше двух лет. К тому времени он сможет на них положиться, поскольку других белых мужчин они не видят. Он утверждал, что обычно делает пять сотен в день, и я склонен верить — из этих денег минимум сотня уходит на порцию героина, и Билли всегда очень красиво одет. Я как-то ужинал с ним и с его женой, и почти весь вечер мы под разговор закатывали колесо за колесом. Билли постановил, что, пока его жена ебется за деньги, все в порядке, но стоит ей хоть с кем-нибудь лечь в постель бесплатно, это будет считаться изменой и потребует наказания. Сама эта мысль поразила мою протестантскую голову. Воистину развратные люди, а я тут сижу с ними и разговариваю, как ни в чем не бывало. Она смеялась и рассказывала истории про «джонов», по большей части пузатеньких заседателей, как у них ни разу в жизни толком не стояло, но при этом они хотят, чтобы друзья считали их половыми гигантами. Легко, отвечала она, и они всякий раз умоляли ее никому ничего не говорить. Кому она может что-то сказать? — удивлялась она вслух. Я ушел от них, разозлившись из-за студенток, которых держат в неволе. Билли сказал, что они привыкли и с нетерпением ждут его еженедельных визитов, но, если надумают сбежать, он сделает им «чик-чик» — это означало разрез ножом или бритвой вдоль носа, затем через верхнюю и нижнюю губы. Не всякий врач сможет аккуратно заштопать, а Билли сказал, что это обычное наказание для особенно непослушных блядей. Я был подавлен, как никогда прежде. Бедные девушки с очередью из китайцев. Изо ртов несет снежными грушами. После того вечера я стал держаться от Билли подальше.
Прислонясь к машине, мы поговорили о миссии Святого Антония, где каждый день в двенадцать часов кормят бесплатным ланчем. Кое-кто из бродяг приходит с банками, чтобы унести с собой то, что отказывается принимать его гнилой желудок. Я несколько раз тоже там ел с Уолтером или другими мятежниками с Норт-бич, мне нравилось разговаривать с монахами. К еде прилагалась таблетка витаминов и частенько блюдечко с мороженым. Но прошла пара месяцев, и уличная жизнь начала утомлять. На продолжавшейся три дня вечеринке в Филморе я наблюдал мерзкую групповуху. Девчонка была совсем молодая и совсем не в себе, хотя очень милая. Бонги, джин и все эти штучки. Я заглянул в спальню — влажные светлые волосы разметались по подушке, а глаза крепко зажмурены, явно от боли. Пятеро или шестеро еще дожидались обслуживания. Я ушел часа в три утра, чтобы успеть на рабочий автобус, заработать немного честных денег и вновь поселиться одному. Может, вернуться в Беркли к той библиотекарше. Или скопить немного денег и двинуться стопом обратно в Мичиган.
Четыре отвратительных дня я проработал с группой оклахомщиков, лишенных изящества и доброго юмора мексов. Они обитали в Окленде и слишком мало успели прожить в Калифорнии, чтобы получать пособие по бедности. Я вспомнил, как однажды поздней ночью проезжал в автобусе через Атланту и видел бледные лица с длинными бачками и тонкими губами. Старейшие американцы. Они курили перед дешевым баром — музыканты в галстуках-веревках на перерыве. Но мне нравится такая музыка, и если согнуть страну пополам вдоль горизонтальной оси, станет ясно, что северная деревенщина — зеркальное отражение своих южных дубликатов. Нищие. Часто таят злобу на чужаков. Презирают законы. Ищут опору одни в алкоголе, другие — в «старой доброй» фундаменталистской религии. Кое-кто из них мне, правда, понравился — легкая тень понимания, когда в полдень мы заговорили об охоте и рыбалке. Они сразу признали, что терпеть не могут Окленд, но дома нет работы. Вот и ушли покорять Запад. Большой восьмиколесник катит по дорогам.[73] Как тридцать лет назад Джоуды привыкали к хрому и неону вместо распотрошенной хлопковой земли. Невежество проявляется постепенно, наслаивается, словно осадок в устье реки. Бедняки всегда подозрительны, им так велит инстинкт, но ведь и богачи тоже, а уж средний класс подозрительнее всех.
Этой ночью у костра я услышал вой — далеко на востоке, может, в нескольких милях. Господи, это точно волк. Все свои вылазки я совершал либо на восток к озеру, либо на юго-запад к машине. Завтра пойду на север, там повыше, а потом на восток от палатки. Оказывается, четыре или пять тысяч лет назад индейцы добывали в этих краях медь, задолго до того, как Иисус въехал на осле в Иерусалим для последней демонстрации конфронтационной политики. Весь радикализм у меня в голове происходит в первую очередь из Библии. Вступление во взрослую жизнь со всем ее тогдашним сиропом эйзенхауэровской апатии только подлило масла в огонь. Безлунная лакуна, когда копилась энергия в тех, для кого жизнь была всего лишь цепочкой несправедливостей. Ложный период света и относительного спокойствия, когда властители нации играли в гольф и собирали миллиарды, а Конгресс коллективно ковырял в носу, выхрюкивая лень и нелепости. Нация продолжала срать в собственный ящик с песком и лишь недавно это заметила. Через много лет после того, как неприкрытую алчность репрессировали и по-простому поименовали бизнесом. Бизнес в бизнесе есть бизнес. Сеем ветер. Трудно понять, как вообще смогла устоять нация, зачатая в грабеже и возросшая на рабстве. Но нет ощущения ветхозаветного фатума — фатум современен и зарабатывается ежедневно. Соскреби лицо и увидишь под ним дерматиновый череп. Осень в Шайене. И корабли с миллионами рабов в трюме, чей мозг разъеден неволей. При основании столь сомнительном как можно даже заикаться о мире для этой нации? Неделю назад я видел в газете фотографию, на которой президент с вице-президентом занимаются спортом. Они напоминали брадобреев на воскресной прогулке, рубашки для гольфа прикрывали вяловатые сиськи. Сзади дизельная машинка, чтобы возить их преосвященства от лунки к лунке. В мире, где война от стенки к стенке, океан накрылся масляной пленкой, и погибли почти все киты. Пророки стонут и играют в ладушки-ладушки. М. Л. Кинг умер, увидав Божий Лик, — его глаза познали блаженство.[74] Тупиковый апокалипсизм молодых питается тяжелым роком и амфетаминами. В тридцать с небольшим лет я по-прежнему родом из девятнадцатого века, из сонного, замкнутого мира. Моя судьба — не делать ничего и никогда. Разве только вдохнуть жизнь в пару звериных шкур, сперев их с вешалок для шуб или подобрав на полах гостиных. Собирать их тысячами, складывать в гигантскую гору, пока не наберется достаточно для пристойных похорон. Полить керосином. Поджечь горящей стрелой, разумеется, взять собак, сесть и смотреть на огромный пожар, а если перед этим как следует напиться, то можно раздеться догола и вместе с собаками пуститься в пляс вокруг чудовищного костра, петь и выть до тех пор, пока не оживут сами звери или их души и призраки не поплывут вверх в перьях дыма. Я посыплю себя пеплом, начнется дождь и никогда не прекратится.
Заглянув в свою потертую карту, я наметил маршрут завтрашнего путешествия — как далеко и в каком примерно направлении я пойду, где можно найти воду и поймать несколько рыбок. В один прекрасный день я намеревался обойти по кругу озеро Верхнее. Еще можно пойти прямо на север к полюсу или забрести в пещеру и объявить, что не вылезу, пока на задней стенке не отразится либо пригодная для жизни земля, либо сверкающая оранжевая антитень ее взрыва.
Я подбросил полено в затухающий огонь и пошел к ручью готовиться ко сну. Сперва как следует напиться и помыться остававшимся у меня небольшим обмылком. Я посмеивался над собственной романтичностью и спрашивал себя, когда же наконец мое сознание прорвется сквозь перекошенные формы умственного нарциссизма, которому я предаюсь ежедневно. И испытывал ли я когда-либо чувство более сильное, чем стремление выжить. Да. Добавьте сюда еду, пьянство, еблю и безлюдный лес. С еженедельными визитами прекрасной девы в прозрачной накидке, которая приплывет ко мне на плоту из камыша, связанного человечьими волосами. Она подозрительно напоминает мой мысленный образ Офелии, и мы будем заниматься любовью до тех, естественно, пор, пока из глаз и из каждой поры на теле не выступит кровь. Рассевшись кружком, за нами станут наблюдать разные звери — еноты, опоссумы, койоты, лиса, олень, волки, а также множество разнообразных змей и насекомых. Покончив с любовью, мы искупаемся на рассвете в ручье, она ляжет обратно на свой плот и будет плыть по течению, пока не пропадет из виду. Тогда я налью молоко в огромную золотую чашу, и все перечисленные выше твари станут пить из нее в полной гармонии. Если глупая мышка или гадюка свалится внутрь, лиса осторожно ее достанет. Я просплю три дня и три ночи, а после буду закатывать камень на гору до тех пор, пока она опять не приплывет на плоту.
За неделю отупляющей работы я умудрился скопить сорок долларов. Доехал стопом до Фриско, чтобы забрать вещи и за два дня успеть сказать «пока» неодушевленным присутствующим. День я провел в парке «Золотые ворота», думая, что это конец всему. Скользил сквозь всю эту чужую сумасшедшую флору и фауну, слушал, как шумит вдалеке Тихий океан. На примыкающей к мосту улице мимо меня промчалась дюжина мотоциклистов с надписью «ЧЕРЕПА» на спинах курток. Кожаные куртки без рукавов, на лбах ленточки, за которыми развеваются волосы, — гестапо низшей лиги. Прислушиваясь к тихой музыке, я снова залез в тропики и вышел к залитой солнцем эстраде — там играли концерт Штрауса. Я повальсировал немного на глазах у пожилой пары, они поулыбались мне со скамейки и помахали руками. Я жестом пригласил пожилую даму на танец, она встала, и под аплодисменты ее мужа мы сделали вокруг скамейки несколько медленных кругов. Вообще-то я терпеть не могу вальсы, но сегодня было в самый раз. Потом я сел на траву и, повернувшись, принялся разглядывать ноги симпатичной девушки. Белые леденцовые трусики за девяносто девять центов. О милая, если бы только. Бедра разведены совсем чуть-чуть, веки сомкнуты, восхищенно внимает музыке. Надо было подползти с тявканьем и взгромоздиться сверху. Я пошел в музей Де-Янг и стал смотреть на статую Медичи. Власть — вот что мне нужно. Будь у меня власть, я полетел бы домой самолетом вместо того, чтобы стопить машины. Невелик, правда, шанс, что во времена Ренессанса я был бы принцем, а не сидел бы у Балтийского моря в дымной бревенчатой лачуге. На краю парка я посмотрел на Тихий океан и со вздохом отвесил ему поклон. На той стороне в Азии жили азиатские азиаты. Великие ниспровергатели легко пришли к власти. Далеко внизу по пляжу бежали две девушки. За моей спиной теперь весь континент, подумал я, развернулся и ушел.
В зыбком мире Грин-стрит некому было сказать «пока». «Висячие сады» пусты — кто-то, может, попался легавым, остальные разбежались. Я прошел по Гранту до Гиэри, потом опять через сад, показав оперному театру средний палец. На хуй оперу. Кому она нужна? La Bohème[75] разве что. А на закуску — непоколебимый индюшачий пирог со сливками. Я купил старый железный чемодан, как у военных летчиков, решив, что с ним будет куда легче ловить машину, чем с вонючей скаткой.
На 80-м шоссе меня согласился подвезти до Сакраменто какой-то бизнесмен, решивший, что я военный летчик в отпуске. Я сказал нет, и он обвинил меня в ложной рекламе. Он служил во время Второй мировой, сказал он, и всякий раз, когда видит, как наши ребята голосуют на дорогах, с радостью им помогает. Я ответил, что мой отец погиб во время Батаанского марша смерти,[76] и бизнесмен смягчился. Он похлопал меня по руке и сказал, что Бирма дорого нам обошлась. Моя наглая ложь сослужила мне добрую службу. Эти япошки — просто куча упрямых желтых ублюдков. Он все говорил и говорил и говорил, пока я не задремал. К Сакраменто меня затошнило от, как я подумал, легкого пищевого отравления. Был уже поздний вечер, я переполз лужайку перед капитолием и долго блевал в кустах. Потом свернулся калачиком на траве и проспал, постоянно дергаясь и думая, что какой-нибудь полицейский сейчас потревожит мой покой.
Я выбрался из кустов пораньше, размышляя, какое подходящее место нашел для тошноты, — смешно, хотя желудок у меня слегка крутило. Капитолии нужно переделать в блеватории, пусть все начнется сначала там, где ничто не давит. Скажем, голоса можно собирать в чистом поле, по которому на четвереньках будут ползать голые законодатели, выкрикивая «да» или «нет». Новые перспективы. Истинное смирение перед лицом заботы о миллионах беспомощных граждан. Если вам доводилось бывать в Вашингтоне, вы, возможно, тоже это почувствуете — что может выйти из гигантского нагромождения мрамора и монументов, кроме помпы, бессмыслицы и апатии? Такие здания порождают чванство, а оно деструктивно. Предлагаю сровнять с землей все их постройки, кроме памятника Линкольну, торгового центра и бассейна перед ним. И пусть толковый скульптор сваяет подходящего М. Л. Кинга, чтобы тот лежал на коленях у Линкольна на манер La Pieta.[77] Только со здоровенной дыркой в голове. Мы смертны, о Господи. Палец на спусковом крючке зудит и давит, зудит и давит.
С первыми лучами солнца я выпил в ночном кафе три чашки чаю и прочел воскресную газету, не запомнив ничего, кроме модели в бикини из раздела «путешествия», над которой витало изящное облачко: «ПОЛЕТЕЛИ НА БЕРМУДЫ». С радостью. О, солнечный остров чигадигдигду. Через Сьерры меня повез таксист из Фриско, отправлявшийся на выходные в Рино, чтобы при помощи новой системы побить «Клуб Гарольда». Взяв с меня обещание никому не рассказывать, он разъяснил сомнительную математику блэкджека и прокулдыкал все сто миль прекрасного ландшафта. Он показал мне ущелье, где экспедиция Доннера нашла свой людоедский конец. Буквально. Вот тебе, Брэд, кусочек маминой печенки. Много лет назад в этих местах мирно гулял Джон Мьюир,[78] а теперь люди наступают друг другу на пятки и дерутся за место для палатки. В национальном парке Скалистых гор я забрался на «высокое одиночество», улегся у самого ледника и уже начал засыпать, как вдруг услыхал мелодию «Ты мое солнышко».[79] Милое семейство прихватило с собой проигрыватель на батарейках. Из Скарсдейла, не меньше. В шестнадцать лет я был неправдоподобно задирист, а потому объявил, что размолочу их машинку в хлам, если они немедленно ее не выключат. По пути из лесу меня остановили у будки рейнджера и попросили заполнить длинную анкету насчет общего качества обслуживания в парке и удовольствия, которое я там получил. В ответ рейнджер услышал пронзительное «пошел на хуй!», и, когда на шум собрались прочие отдыхающие, в его взгляде читалось: «М-да, бешеная собака, будем надеяться, она куда-нибудь свалит». Отель, где я работал, уволил меня незадолго до того за безуспешные попытки создать профсоюз работников столовой — потом, правда, взял обратно. Мы пахали по три смены подряд с короткими перерывами, и менеджер отеля предложил мне триста долларов, чтобы я все замял. Альтернативой была короткая и вынужденная поездка в Денвер с помощником шерифа. Я отменил забастовку, но отказался взять деньги, которые в то время очень бы мне пригодились. Я купался в лучах славы и гордости. Черт побери, Рейтер-младший не продается. Я надеялся, что Стеффенс и Герберт Кроли[80] смотрят на меня сейчас из рабочего рая. Конечно, я зассал, нужно было ехать с легавым в Денвер. Но он мог нанести мне телесные повреждения. Я отплатил руководству отеля мелким саботажем — тырил, что плохо лежит, вырубил хладогенератор, носил в номера сырые яйца. Мне было очень стыдно подкладывать такую свинью скромной пожилой даме, которая всегда очень хорошо ко мне относилась. Я подал ей два абсолютно сырых яйца, затем галопом на кухню к телефону получать жалобу. Очевидно, ее мужу, который, судя по звукам, мылся в душе, когда я принес заказ, сырые яйца пришлись не по вкусу. Принесите мне, пожалуйста, два других. Да, конечно, изменив голос, затем к холодильнику за двумя крутыми яйцами и послать их с другим официантом. Неприятно, разумеется, но пятнадцатичасовый рабочий день — это уж совсем ни в какие ворота. Самую мужественную акцию я совершил, уронив на пол целый поднос вилок и ножей во время тихого нежного ужина, когда на Лонг-Пике поблескивало солнце. Жуткий грохот и перекрученные шеи гостей. Я медленно собирал посуду, слушая проклятия метрдотеля и главного официанта.
В темноте палатки под постепенно гаснущим фонарем я сидел, скрестив ноги, и разглядывал карту. Я наметил себе десятимильный круг: сначала на запад, затем на север, потом обратно на восток и на юг к палатке. Неплохая прогулка при условии, что я выйду на рассвете и что не заблужусь. Я выключил фонарь и растянулся на спине в спальном мешке. Кажется, я худею, но дело может быть в жидкости, поскольку не пью. Я ощупал живот, грудь и слои жира, медленно копившиеся все эти годы. С высоты 1970 года представлялось, что начиная с 1958-го я двигался не столько вперед, сколько в сторону. Выпустил три супертонких сборника стихов, занимающих на полке примерно один дюйм. Череда не особенно интересных нервных срывов. Прочитано несколько тысяч книг, и не почерпнуто ни капли мудрости. Я больше не таскаю с собой книги, подобно ходячему банку крови, — слабительное для тоски. Глотаю по мере надобности. Прими, когда заблудишься, и девочка, что водит в прятках, найдет тебя, как находит всех заблудших овечек. Говорят, какой-то человек, катаясь в нью-йоркском метро, нашел там очертания мандал. Я стал скрывать свое прошлое еще и потому, что мне самому оно уже почти неинтересно. А будущее спрятано еще дальше. Не то чтобы я был недоволен или как-то огорчен перспективами. Когда-то я планировал обойти по периметру Соединенные Штаты, но в то же самое время собирался проехаться на транссибирском экспрессе, на Восточном экспрессе и пройти но Африке тропами Рембо. Все эти намерения с самого начала оказались пустым звоном и позолотой. Мне опять двенадцать лет, я вытачиваю у себя в комнате стрелу с широким наконечником, и тут кто-то внизу говорит, что Айк[81]скоро выведет войска из Кореи. Где и зачем была эта Корея и Панманхьон? По карте на той стороне плоского синего океана, на той стороне Марианской впадины. Остановка на Гавайях, где много голых пупов. Я знал, что умираю постоянно, день за днем. Все двадцать четыре часа в ускоряющемся темпе. Вояж в Иерусалим, посмотреть, где ступал Иисус. И подумалось мне, что я все еще ортодоксальный христианин и верю во Второе Пришествие. Лев из колена Иудина. Последнюю книгу Библии до сих пор перечитываю с ужасом — Откровение. Я больше не мечтаю поговорить с Ганди или Рамакришной. Только с Шекспиром или Аполлинером, но и тогда обмен информацией выйдет незначительным и робким. Они станут удивляться цветным телевизорам и быстрозамороженной пище, как все жадные до подробностей великие художники. Если завтра я найду волка, или хотя бы замечу издали, или, что совсем уже невозможно, наткнусь на логово, это вряд ли как-то повлияет на тот факт, что меня предала моя первая любовь. Взаправду я скорбел лишь о мертвом прошлом и о катастрофических перспективах, мое пристрастие к настоящему этого леса легко объяснялось. Деревья не грузят никого своими проблемами, и даже если всю дикую природу погубят окончательно, я застолблю себе сотню акров, спрячусь там и буду защищать свой пятачок превосходно поставленным оперным воем. Запасшись бумагой для самокруток и табаком «Баглер», стану отшельником. Старлеток для осеменения будут сбрасывать на парашютах прямо на мой пост: бедные девушки бесцельно бродят по округе, недоумевая, на кой черт это все нужно, а следом я, как Рима-птица[82] в мужском обличье, прикидывая размер их задниц. И половых щелей. Чтобы спариваться не один раз, а тысячу. Хватит и одной, если отдать ей себя целиком, и если ты способен отдать себя целиком кому-нибудь или чему-нибудь. Порыв представляется слишком атавистическим и отпускает не дольше чем на день, разве что во время болезни, затем опять начинает копошиться ласковый червяк, как бы без всякой цели. Я сел, пытаясь поймать новый звук — почти лай, только гортанный. Наверное, медведь вздумал среди ночи совершить набег на пчелиное дупло, но был ужален в нос и в пасть. Я рубил такое дерево зимой, когда пчелы вялые и совсем сонные, они падали из дупла на землю и мгновенно замерзали — температура была почти нулевая. Я орудовал топором, пока не добрался до тайника с медом — кроме всего прочего, это их пища. Снял рукавицу и зачерпнул целую пригоршню. Не очень хороший, почти прогорклый, с гречишным привкусом. Сунул липкую руку обратно в рукавицу и потопал прочь на своих снегоступах. Лучше всего приметить дерево с дуплом летом и вернуться к нему, когда будет достаточно прохладно и пчелы не жалят. Рабле сказал, что пизда — это горшочек с медом, только, конечно, без пчел. Входишь первый раз, и вот он — панический стук сердца в твоей груди. Остановимся на сексуальности, пока она еще не атрофировалась благодаря нашему прогрессу. Мы бы выглядели более чем странно в глазах тех наших предков, кто был занят строительством цивилизации. О том, как лепить кирпичи без соломы, говорили в Египте фараону перед долгой дорогой на север. Я провел рукой по стволу ружья и подумал о безжалостности этого механизма. Лики[83] подкрался к оленю и заколол его ножом, выточенным из камня, чтобы продемонстрировать, что это возможно. Последним спортивным состязанием будет метание камней в звезды, на финальную игру явятся все пятьдесят миллиардов земного населения, и падающие камни принесут им безымянную и неизбирательную смерть. Я ворочался без сна и тянулся за воображаемой бутылкой. Иисус хочет сделать из меня солнечный луч. Земля и та женского рода. Миллионы людей целовали ее ежедневно, пока до Раскольникова не дошло, что это епитимья. Трава еще растет. Эта девушка, которую ты знал в 1956-м, просидела год на героине, потом ее нашли в Ист-ривер, голова почти отдельно от туловища. Никакого фатума. Несчастные случаи происходят с теми, кто решил заняться блядством для поддержания привычки любого сорта, — так мой мозг усох от череды работ в пастельных офисах всяких разных городов. Хочется надеяться, что, если нанести мои блуждания на карту, связующие цифры сложатся во что-то осмысленное, хотя, скорее всего, ни во что они не сложатся. За стенкой палатки то ли мышь, то ли суслик. Господи, я же тебя просил — не нужна мне этой ночью полная луна, пусть бы хоть прикрылась. В Брук-Рейндже, сейчас загаженном нефтью, цистернами и вышками, я читал о женщине, которая умела выть, и волки ей отвечали. Серебряный свет через переднюю стенку палатки. Я встал на корточки, зарядил ружье и выполз наружу. Ни облачка, ни даже легкого ветерка. В Карпатах цветет аконит. Я вздохнул, глядя на луну, убедился, что ружье на предохранителе, загнал патрон в ствол и прицелился в серое пятно на ее поверхности. Если нажать сейчас на собачку, будет голубое пламя и грохот до самого утра. Я мягко снял курки со взвода и подбросил в костер полено — в одних трусах мне стало холодно. Уперев конец ствола себе в лоб, проверил, можно ли из этого ружья застрелиться, дуло было холодное, и мне стало еще холоднее. Подумал, как Хемингуэй, измученный непостижимой болью, душевной и физической, доставал в то утро из шкафа ружье. Я улыбнулся про себя. Как же я снова далек от того, чтобы наложить на себя руки в этом лесу, покрытом кожей лунного света. Полено начало заниматься, с края горячих углей взметнулось пламя. Я пододвинулся на корточках поближе к огню, потом встал, стянул трусы и снова на корточках приблизился настолько, насколько мог терпеть. Посмотрел вниз с вялым изумлением — и зачем только совать эту штуку в девчонку. Как приятно. Я собрался было повыть, надеясь на малоправдоподобную возможность получить ответ, но решил, что только сам себя напугаю. Вспомнил, как после футбольной тренировки мы затеяли с приятелем драку — сперва поругались, а потом я кинулся его душить, сжимал, пока лицо не изменило цвет. Испугался, и злость сразу куда-то делась. Когда мы встали, он как-то странно на меня посмотрел, и с тех пор мы почти не разговаривали. У ручья в зарослях кустов и деревьев что-то зашевелилось, и я пожалел, что не взял с собой пугач для хищников — такую маленькую деревянную штуку типа свистка, если правильно в него подуть, получается писк, как у умирающего зайца. Жуткий сдавленный звук, немного похожий на тонкий детский плач. Такой звук издает смертельно раненный дикобраз, когда падает с дерева. Их сейчас стало очень много, потому что их врагов, хищных куниц, из-за красивого меха почти всех выловили. К дикобразу просто так не подойдешь — я не раз вытаскивал из собачьих зубов его иголки. Обрезаешь концы, чтобы в полость вошел воздух, затем поворачиваешь и дергаешь. Выходит иголка и брызги крови, собакам очень больно, но они словно знают, что это необходимо. Хочется делать неправильные выводы из всего на свете, очевидные научные факты никак не влияют на мой слабый мозг и его непрекращающийся нудный монолог о себе самом. Я вышел из светлого круга, который отбрасывало пламя, и медленно зашагал к ручью, надеясь выяснить, что там шумит. Ничего — наверное, зверь убежал, когда я поднялся. Проживи я тут подольше, животные убедились бы, что я безвреден, и привыкли бы. Вдоль ручья много лягушек и енотов, которые их едят. Вечно чистятся, будто соколы, чтобы не завелись блохи. Я вернулся в палатку и залез в спальный мешок, он был дешевый и прочный, но по холоду бесполезный. Спать на земле абсароков в мешке из мумифицированного пуха и думать, что сейчас придет гризли и обдерет тебе физиономию, как тем девочкам на леднике. Спать на столах для пикника в Гастингсе, Небраска, и в Брейнерде, Миннесота. Лучше всего спать с девчонкой, которая утром проснется раньше тебя: в том доме я был гостем, а она — смешной и любопытной. Всего четырнадцать лет, я даже не вошел, хотя, может, и было, она еще принесла апельсиновый сок и кофе. Я с обмотанной вокруг ног простыней, а она открыла дверь комнаты, у меня на глазах подушка, дочь знакомого, когда в Висконсине я читал стихи собранию обыкновенных дурней, колесных или кислотных выродков и обалдевших старшекурсников. Она смотрит на мой маяк и хихикает. Сколько тебе лет. Дурашливо обнимаемся. Она держит его слишком крепко. Что если родители. Я этим опарышам никогда ничего не говорю. Платье такое короткое, задрав его, я зарываюсь лицом, потом стащил трусики. Она смеялась, ей было щекотно. Ну конечно, а еще у нее очень много зубов, а я не могу ничего удержать. Я сейчас здесь задохнусь, оттого что она молчит и извивается, как все ее старшие сестры на свете, а потом, когда я кончаю, она на четвереньках и все еще выгибается. Помывшись, я возвращаюсь в комнату, она лежит на спине, платье все так же задрано, и разглядывает фотографии в моем бумажнике, трусы закручены на щиколотках, улыбается: «Здорово, я люблю пообжиматься». Может, я не первый, я не спрашивал. Когда-то мы говорили: за семнадцать получишь двадцать, подразумевая, что секс с малолетними осуждается, но как в наше время можно что-то знать заранее? Прикоснись им на секунду, поводи взад-вперед посильнее, ноги у нее подняты, мы целуемся взасос, и почти войди пониже для завершения. Перепуган, а она как ни в чем не бывало, только говорит: твой кофе уже остыл, я принесу тебе горячий. Я люблю тебя, конечно, подумал я, и вернусь, когда ты не будешь годиться мне в дочки или не будешь младше меня в два раза. Больше волос. Неужели ты теперь испорчена, тебя испортил я. В мозгу у меня опять Жан Кальвин,[84] с тех пор я уже десять раз облился виноватым потом. Я ношу с собой ее маленькую школьную фотографию, она там со светло-каштановыми волосами и ампирными кудряшками над ушами. Гладкая, смуглая, сильная, она все время играла в теннис, но попка совсем белая. Нужно было покаяться перед родителями, умыкнуть ее в Виргинию, где такой возраст совсем не помеха, и ебаться, пока мой мозг не насытится и не превратится в склад цветов жимолости с ее запахом. Первые краски рассвета, и можно не заморачиваться со сном, если я собираюсь пройти свой круг.
Рино, Фэллон, Остин, Или. Господи, я поехал не в ту сторону и потратил почти неделю, чтобы вновь попасть в Солт-Лейк-Сити. Понятно, почему они надумали испытывать атомную бомбу в этом штате — я бы на их месте сделал то же самое, только поближе к центру. Рино — это remuda[85] разводов. Я приехал в полдень с тремя долларами, а к часу дня у меня остался всего полтинник — после пятицентового убожества игральных автоматов и сэндвича с алюминиевым ростбифом, побрызганным табаско, чтобы получился сэндвич с алюминиевым ростбифом и табаско. Еще был холодный чай в мутном пластиковом стаканчике со следами губной помады. Чьи это губы, интересно мне знать, и кто ее целует сейчас и куда именно. На жаркой асфальтовой улице остановился у бордюра полицейский и теперь смотрит на меня из кондиционированной прохлады патрульной машины. Кружу, стараясь держаться поближе к семейству, разглядывающему в витрине ковбойские шляпы, расшитые бисером мокасины и амулеты из бирюзы. Через дверь клуба видно, как женщина с большой кучей серебряных долларов играет на двух автоматах сразу. Может, из Дейтона, Огайо, приехала разводиться, поскольку этот блядский брак за пятнадцать лет ничем не наполнил ее жизнь и не расширил горизонты. Обернувшись, вижу, что полицейская машина стоит на другой стороне улицы и теперь уж точно наблюдает за мной. Маленькое лицо и большие солнечные очки напоминают увеличенную фотографию мушиной головы. Жужелица жужжит. На углу у пустующего участка стоит передвижная застекленная тележка. Я подхожу поближе, принюхиваясь к жареной вате, карамельной кукурузе и хот-догам. Прошу у девушки в белом фартуке стакан воды, и она отвечает, кока-кола шипучка апельсиновая пепси-кола арси-кола доктор пеппер севн-ап лаймовая вишневая крем-сода.
— Мне стакан простой воды.
— Воды нет, — говорит она, глядя на полфута выше моей головы.
— Кока-колу со льдом.
Выпиваю тремя глотками и протягиваю девушке стакан. Она без слов указывает на мусорный бак слева от меня.
— Воды, пожалуйста.
Она наливает в стакан воды со льдом.
— На воде много не заработаешь.
— Спасибо.
Я уже ухожу, но тут слышу:
— Эй, ты.
Ясное дело, легавый. Я сижу в его прохладной машине, а он копается в моем бумажнике. Я рассказываю об ограблении в Сан-Франциско, мол, потому с удостоверением личности напряженка. Радио скрежещет. Хорошо тут сидеть, прохладно. Он называет в трубку мое имя и ждет минут пятнадцать, пока там прольют свет на мои безымянные подвиги.
— Я тебя отвезу, куда надо.
— Очень любезно с вашей стороны.
— Не умничай.
Проезжая мимо тележки, киваю девушке, она улыбается и машет мне рукой.
— Куда мы едем? — спрашиваю я.
Он не отвечает. Он ведет машину левой рукой, а правую держит на кобуре. Чемпион по скоростной стрельбе, кто бы сомневался. Мэтт Диллон и Роберт Митчум[86] в стотридцатифунтовом мешке фасоли. Если кого интересует мученичество, было бы здорово выхватить из кармана «беретту» и всадить шесть пуль ему в брюхо, чтобы не срикошетило от значка. Но наверняка же он методист и церковный привратник, а также член клубов орлов, лосей и львов, дома — жена с маленькими орлятами, обожающими эту стальную браваду. На окраине города он говорит, чтобы я вылезал из машины и трюхал пешком, потому что стопить запрещено законом. Я стою, пока он разворачивается в воронке гравия и пыли, обдирает на нескольких ярдах колеса и укатывает обратно в город. Полштата за базуку. Или сорвать чеку на гранате, пока вылезаешь из машины, и вот он переключается на вторую передачу, а я смотрю и слушаю, как эта колымага разлетается оранжевым взрывом. Я зашагал прочь, после колы осталось сорок центов, солнце жарит градусов по меньшей мере на сотню, рот уже сухой, как асфальт. До дома две тысячи миль.
Каким нужно было быть идиотом, чтобы выбрать на развилке 50-е шоссе вместо 45-го и 90-го, добираться через Виннемукку и Элко вместо главной дороги. Переться в Фэллон ради того, чтобы купить пиво каким-то тинейджерам, притом что мне самому нет двадцати одного года, хотя с виду и не скажешь. Две коробки и доллар за работу. Я обошел весь Фэллон и на другой стороне города через несколько минут поймал машину прямо до въезда на секретную авиабазу, где торчали на жаре два охранника в блестящих белых шлемах. Я прошел по дороге несколько сотен ярдов и стал ждать. Пустыня вокруг меня казалась безграничной и враждебной: природа в тотальной войне сама с собой, а дорога — тонкая цивильная ленточка, протянутая через много неизмеримых миль песка и бурого камня. Говорят, здесь есть жизнь, в пустыне полно загадок, но все это не мое, мне нужна зелень. За двенадцать часов стояния мимо проехало всего три или четыре машины, у меня треснула нижняя губа, голова кружилась от голода и жажды, наступил вечер, но жара не спадала. Дышать в печке. Здесь ямы тянутся к центру земли. Я перешел дорогу и побрел назад к Фэллону, почти не чувствуя ни зубов, ни языка, ни болтавшихся по бокам рук. Через несколько миль я услышал шум мотора, но не поверил своим ушам — несколько машин сегодня уже пронеслось передо мной на подушке воздуха, на волне жара. Но эта остановилась. Муж и жена; когда я залез внутрь, они посмотрели на меня, и она сказала: Господи Иисусе. Он протянул мне банку теплого пива, которую я выпил за несколько глотков, потом еще одну. Хватит, тебе нужна вода, сказала жена, посмотри на свое лицо. Я посмотрел в зеркало заднего вида, губы у меня были черными и в трех местах растрескались, а белки глаз все в кровавых прожилках. Поджарился. Они выпустили меня из машины, и я пошел в кафе-казино. Заказав чашку кофе, я пил воду, пока не распух. Зал был почти пуст, и пока официантка меняла зерна в кофейной машине, ко мне подошел какой-то человек. Он спросил, не застрял ли я здесь, и я сказал «да». Тогда он сказал, что лучше всего выбираться на север, и я ответил, что теперь уже знаю. Я спросил его, где тут телеграф и когда он открывается, потом отошел и позвонил старому другу в Мичиган за его счет. Отцу я звонить не мог, у него обычно еще меньше денег, чем у меня. Я сказал другу, что застрял в Фэллоне, Невада, потом для пущего драматизма добавил, что полиция, наставив на меня дуло, велела убраться из города сразу после рассвета и что у меня всего тридцать центов. Он похихикал и спросил, есть ли там публичные дома, и я сказал, да, но четвертака на них не хватит. Он сказал, что прямо сейчас вышлет мне телеграфом двести долларов, а я сказал, что хватит и ста пятидесяти. Я вернулся к стойке, выпил еще воды и завел разговор с официанткой и хозяином. Она поставила передо мной гамбургер, и я сказал, у меня нет денег. Он махнул рукой и сказал, что слышал мой разговор по телефону и что автобус все равно уезжает только утром, и я заплачу, когда получу свой перевод. Вошли три пайюта и попросили вино навынос. Они были в каком-то рванье, но на одном — неотформованный стетсон. Продав им вино и вернувшись, хозяин рассказал мне историю, как он сам, демобилизовавшись после Второй мировой, добирался стопом до дома и уже за Топекой сцепился с двумя легавыми, те отлупили его так, что в госпитале для ветеранов ему потом пришлось скручивать челюсть проволокой. Все это за то, что он участвовал в высадке в Нормандии, пронесся через всю Францию и одним из первых вошел в Париж. Он сказал, что всегда хотел вернуться в Париж, потому что пил там до одурения и трахал благодарных француженок так, что похудел на десять фунтов. Еще он сказал, что очень хотел тогда взять свое ружье на антилоп, «уэзерби» калибра 6,86 мм, приехать в Топеку и поглядеть на обоих легавых в перекрестье четырехкратного бушнельского оптического прицела. И разнести им бошки. Но об этом нечего даже и думать. Я ушел из казино после того, как он сказал, что можно спать в парке, а если заявится полиция, объяснить, что меня послал туда Боб. Есть еще на свете хорошие люди, всех странников что-то связывает, как бы давно те ни странствовали. Забавно, что чаще всего тебя сажают в машину мужики с татуировками и крепкими мускулами. Ничего не боятся. Вспоминаю, как мы с друзьями перепугали в баре студентов. Дело было летом, и я, намереваясь бросить курить, жевал табак, а студенты просто шлялись по злачным местам и ловко расколошматили нас в бильярд. Мой приятель пригнулся за спиной самого наглого, которого я тут же толкнул, плюнул табаком в лицо, и тогда мой приятель засадил ему ботинком под ребра. Студенты разбежались, а нам стало стыдно. Они, конечно, слабаки, но мы и сами были наполовину студентами, хотя таких, как эти, терпеть не могли. После нескольких стаканов мой друг сказал, что вовсе не пинал его, а только пытался сорвать земляческий значок.
После второго сеанса из кинотеатра стали выходить местные, я засмотрелся на одну девушку с длинными светлыми волосами и в невероятно тесных «ливайсах». Возьми меня домой. Фонари над входом погасли, и по главной улице с рычаньем проехал грузовичок, едва не задев киношников. Я прошел несколько кварталов до парка. Приятно гулять под холодным ветерком и под комками тополиного пуха. Слышится стрекотание сверчков, а в оранжевой дымке города рокот разгоняющихся машин. Ночь безлунная. Над входом в парк горят фонари, по земле разбросаны пивные банки. Я укладываюсь на стол для пикника, но из полусна меня выдергивает страшноватое рычание собак. Где мой нож. Самая большая, кажется, смесь колли с овчаркой, с ворчанием приближается к столу. Я говорю ласково, иди сюда, малыш, и она начинает прыгать и вилять хвостом. Вот уже вся четверка скачет вокруг стола, чтобы их погладили. Потом в парк заруливает машина, и собаки убегают. По радио опять кантри, две пары что-то пьют, а в свете фар — я. Эй, пацан, что ты там делаешь, окликает меня мужчина. Сплю. Они смеются и говорят, чтобы я шел куда подальше, потому что они тут немножко погуляют. Я встаю и ухожу из парка подальше от их машины. Пожалуйста, отстаньте от меня — я так устал, что, если меня кто-то ударит, всажу нож по самую рукоятку. Через десяток кварталов я вижу школу и иду через зеленую лужайку к окружающим ее кустам. Лезу в заросли и, пока устраиваюсь, замечаю, как по середине улицы трусит та самая четверка собак. Мои друзья. Школьная радость. Теперь еще девчонку в «ливайсах» или под сиренью на зеленом лугу. Садись в автобус и вали отсюда к чертовой матери, спать будешь под дизельный вой на широком заднем сиденье. От здания пахнет мелом и очистителями, или мне кажется. Правда, все школы пахнут одинаково? Хорошо, если в городе нет гремучих змей, а то я видел одну такую на дороге, раздавленную и засиженную мухами. Жирную, с большой головой. Я отрезал вонючие гремучки и сунул их себе в карман. Запах гнилых огурцов. Только греметь ими не надо, а то ее братья и сестры услышат и надумают заявиться из пустыни в гости. Интересно будет проснуться под одеялом из гремучих змей. Или на здоровом шаре из спящих змей вместо подушки — как они скручиваются клубком и устраиваются на зимнюю спячку в норы к луговым собачкам. Притащить их на завтрак и перепугать народ в городе. Почти не спать четверо суток, и мои адреналиновые железы уже размером с детскую головку. Сейчас меня найдет девчонка в «ливайсах», но стянуть их с нее будет невозможно, тогда я засажу ей между грудей, как наутро той библиотекарше из Беркли, глядя на каждый из этих непроизвольных и бездумных выпадов. Мне бы яичницу или стейк. Я повернулся лицом к улице и заснул, не сводя слепого глаза с углового фонаря.
Я съел банку аргентинского мяса и стряхнул с горячих углей какой-то мусор. Мишка-Смоки[87] всегда начеку. Фляга наполнена, а в мешке у меня, кроме рыболовной лески, только пакетики с изюмом и орехами. Я предпринял еще одну безнадежную попытку разобраться в показаниях компаса — на случай, если запутаюсь в сочленениях своего круга и потеряю среди ночи дорогу в семистах ярдах от палатки. В двенадцать лет я заблудился в непроходимом болоте, вся одежда тогда покрылась тиной, но потом услышал, как всего в нескольких футах по невидимой просеке едет машина. Да и как вообще можно заблудиться всерьез, если искать нужно всего-навсего палатку, на дворе лето, в лесу полно еды, и всегда можно соорудить шалаш из кедра или березовых жердей. Блуждание предполагает далекий край, который ты ищешь, и теплый центр, где откроется дверь — железная решетчатая дверь с марлей от мух — в желтую кухню с плитой и хлопочущей за ней женщиной. Она обернется, и ты поймешь, кто она — мать, жена или возлюбленная. Или незнакомая до сей поры царица тьмы, что уведет тебя куда-то, на твою беду. Направляясь к едва различимым на западе холмам, я чувствовал, что этим вечером мне до палатки не добраться. На миг разозлился на волков — я знал, что они здесь и знают о моем присутствии, однако за несколько поколений выучились не показываться на глаза прямоходящим. Потом я успокоился опять, подумав об арктическом волке, весящем сто девяносто фунтов, в точности как я сам. До чего было бы приятно прогуляться с таким приятелем, спина выше твоего пояса, а голова и зубы ласково трутся о плечо. Наверное, их можно было бы как-то одомашнить, но только так, как они сами это понимают, и чтобы они остались в своем мире. Естественно, о том, что они такие тяжелые, узнали, только когда стали их стрелять. Жар бросается в голову, от гнева лес у меня перед глазами краснеет. Не самое худшее применение моей жизни — стрелять на Аляске в аэропланы, с которых они стреляют в волков. Кажется, я нащупал подходящее для себя благое дело, свою персональную священную войну — возможно, участие во всяких других ужасах имело бы и больший вес, однако именно это я смогу, пожалуй, делать хорошо.