Глава 1 «Отпусти хлеб свой по водам…»

Бывший подьячий Старого Земского двора Иван Андреич Деревнин никак не мог вычитать вечернее правило. Следовало бы, пожалуй, впредь звать внука Гаврюшку, чтобы по молитвослову следил и, чуть что не так, подсказывал. Ослабел глазами подьячий Деревнин, пелена перед ними туманная появилась, потому и пришлось уйти с Земского двора. Кабы знал заранее – весь молитвослов бы назубок затвердил. А теперь – спотыкайся, как хромая кобыла, мучительно вспоминая нужные словеса…

Да еще мысли. Совсем худые мысли. Неладно на Москве…

Уж до того неладно, что за изголовьем у бывшего подьячего лежит большой нож-подсаадачник, а на столе, где, казалось бы, совсем недавно сличал и перебелял взятые на ночь в приказе столбцы, вместо чернильницы и перьев – кистень. В углу же прислонен бердыш, с которым Деревнин смолоду научился управляться.

Кистень непростой – в свое время был взят у собственноручно убитого лесного налетчика. Оружие в ближнем бою понадежнее пистоля, опять же – заряжать его нет нужды. Но и пистоли в хозяйстве есть…

– Дожили! Полон дом оружия! Словно Мамаева нашествия ждем… – проворчал Деревнин.

Помолиться следовало о многом. О том, чтобы Господь многочисленное семейство милостью своей не оставил. О здравии раб Божиих Прокопия с дружиною и иерея Гермогена. И чтобы кончилась наконец смута – хоть чем-нибудь да кончилась! Слыханное ли дело – патриарх в узилище! Сам патриарх! И, сказывали, оттуда ухитряется рассылать грамотки – чтобы народ поднимался на борьбу с польскими панами, захватившими Москву.

И еще о том помолиться, чтобы послал наконец Господь государя. Сколько ж можно без него?

Летом бояре скинули с престола ими же избранного царя Василия, роду Шуйских, насильно постригли его в монахи. Порешили: сперва править царством совместно, хотя такого на Руси до сих пор, кажется, не бывало, а потом созвать Земский собор и избрать нового государя.

А Земский собор – это выборные от всех городов, а городов в Московском царстве много. Пока собирались протрубить сбор, к Москве подошли два войска. Одно – царя Димитрия, коего теперь все звали не иначе как Расстригой и уже не понимали, как вышло, что он опять оказался жив, хотя вроде и убили, и сожгли, и пеплом пушку зарядили, и в польскую сторону выстрелили? Второе – польского короля Сигизмунда. Тот хитер, догадался, что легко может взять бесхозное царство.

Под Смоленском ловкие бояре, поняв, что деваться некуда, уговорились с польским гетманом Жолкевским, чтобы венчать в Москве на царство Сигизмундова сына Владислава. И чуть ли не сразу же появились на Москве копейки с именем царя Владислава Сигизмундовича… Жолкевский приехал, принял у москвичей присягу новому царю. И вроде бы пора появиться королевичу в Кремле, получить благословение от патриарха, быть коронованным в Успенском соборе, а он все не едет да не едет. И, как говорили, наотрез отказался принимать православие. А как же русскому царю без православной веры?

Меж тем бояре, опасаясь, что Расстрига, словно бы восставший из пепла, со своим войском возьмет Москву, впустили в город для защиты польское войско, ночью тайно отворили ему ворота Кремля. И оказались москвичи в положении мышей, которые для защиты от крыс впустили в свое мышиное царство котов…

Объяснять Господу, в какую беду попала Москва, Деревнин не стал – Господь сам сверху все видит. Молитв подходящих в молитвослове все равно не было, и Деревнин сказал так:

– Не прогневайся, Господи, что я не по-писаному, а как скверный язычишко ляпнет, и в грех мне не вмени… За раба Твоего Прокопия с дружиною прошу – чтобы пришел и выгнал полячишек окаянных. Сил никаких уж нет! Шатаются пьяные и по Кремлю, и по Зарядью, драки затевают, девок портят. Хуже тараканов – тараканов хоть выморозить можно, а этих как впустили вместе с Расстригой и его польской бабой, так и не можем толком избыть. А вот раб твой, Господи, Прокопий войско собрал, казаки к нему примкнули, князь Трубецкой с ним, прочие князья и воеводы… Облегчи ему пути, Господи, пусть поскорее к Москве будет. Пусть дружина его верна будет, пусть побольше народу к ней пристанет, от всех городов…

Деревнин замолчал, припоминая – кто вместе с рязанским воеводой Ляпуновым идет вызволять Москву. Точно не знал – а слухи ходили, вести попадали в Москву и передавались из уст в уста. То, что вместе с Ляпуновым идет со своими ратными людьми зарайский воевода Пожарский, было очень радостной вестью – Пожарского на Москве уважали за стойкость и полную неспособность перед кем бы то ни было вилять хвостом. Он не признал русским царем королевича Владислава, сказав, что присягу приносил царю Василию, Василий жив – так что отменить ее может лишь Господь Бог.

– И за казанскую дружину прошу, и за свияжскую дружину прошу, и за чебоксарскую дружину прошу, и за рязанскую, и за владимирскую… Устал я, Господи, при каждом шорохе за нож хвататься. Полон дом бабья, Господи, всех наверх, в горницы загнал, сам вот внизу сижу… Да какой из меня защитник-то, Господи?..

Старый подьячий вздохнул. Очень хотелось выговориться – и Господь там, на небесах, именно в этот миг, как потом выяснилось, отверз слух для жалобы и просьбы.

– Баб страшно на улицу выпускать. А есть ведь что-то нужно, Господи, семейка-то немалая… деточки, внуки, дворовые люди… А то и едим, что по первопутку из деревеньки привезли, на торг не ходим… Крупы кончаются, Господи, хорошо, капусты полторы бочки есть, гороха полмешка, еще толокно… А внучки пряничка просят… Яблочки моченые-то кончились… Пасха скоро – разговеться нечем, и в Светлую седмицу будет все тот же пост… Не дай помереть голодной смертью, Господи! Пошли нам спасение, Господи!

Молитва была до того искренней, что Иван Никитич вдруг понял: услышана!

Сторож Антип ходил вокруг двора с колотушкой, пусть все слышат – двор охраняется не одним лишь брехливым псом. Вдруг колотушка замолчала, зато пес залаял. Прервав молитву, Деревнин поднялся с колен и пошел к постели. В расписном изголовье поверх важных бумаг лежали две пистоли. Биться на саблях подьячий не мог, да и никогда не умел, а выстрелить на слух, пожалуй, сумел бы. И потом – взяться за кистень…

– Последние дни настали, – пробормотал он. – Последние… К тому и шло…

И точно – как оказался на престоле всеми проклинаемый Бориска Годунов, так Московское царство и пошло вразнос. И неурожай, и бунты, и поляки, разве что потопа не случилось…

И князья с боярами словно умом повредились.

Постучалась ключница Марья.

– Батюшка наш, к тебе человек!

– Что за человек?

– А не ведаю! Антипка впустил, стало, человек нужный.

– Проси.

И в опочивальню подьячего вошел осанистый чернобородый купчина в огромной волчьей шубе.

– Челом, Иван Андреич. – Он поклонился в пояс. – Я ненадолго. Меня на дворе приказчик Сенька с санями ждет. Угощенья не надобно – да и какое сейчас угощенье… Я вот зачем пришел на ночь глядя, тайно. Помня твою ко мне доброту… Ну, словом, прямо скажу: решили мы с братьями съезжать с Москвы. Окончательно. Пока еще можно.

– Добро пожаловать, Мартьян Петрович. Так ты прощаться, что ли, пришел? – удивился Деревнин.

Время было не самое подходящее для хождения в гости, и купец это понимал.

– Нет. – Гость сел на лавку, полы шубы разошлись чуть ли не на сажень, Деревнин увидел подвешенный к поясу большой нож в ножнах и красную кисточку ножа-засапожника на левом голенище. – Давно мы не видались, ну да ты уж меня прости. Я о тебе не забывал. И слушай. Живет у нас на дворе божий человек, зима – а он босой по снегу ходит и в снегу сидит, и ничего – здоров! Сперва наши бабы где-то его на паперти подобрали, прикормили, потом в подклете ему место устроили, войлок постелили, стали обноски отдавать. Нам-то с братьями что, куска хлеба да миски постных щей для него жалко? А звать себя велел Васяткой. И сперва бабы подметили… Он молиться горазд, многие молитвы назубок знает, встанет на коленки и бормочет. Но бывает – вдруг громко заговорит, и тогда к нему прислушаться нужно. Так-то он однажды возьми да и брякни брату Степану: приказчик-де твой, Петрушка, тебя обманывает! А он того Петрушку в глаза отродясь не видывал и имени даже не слыхал. Степан бы не поверил, да его баба, Аксиньица, принялась, как бабы умеют, каждый день одно твердить: прогони да прогони Петрушку! И рассказала, как дорогую серьгу из уха потеряла, плакала, огорчалась, а Васятка ей вдруг: под сундуком, раба Божья, погляди. И дальше молится. Степан, чтобы баба отвязалась, стал за Петрушкой следить, одного из молодцов подговорил. И точно – так Петрушка с деньгами мудрил, что сразу и не догадаешься. Сестрица моя Танюшка только его и слушает, он ей, хворенькой, женихов обещает. Может, и впрямь сбудем девку с рук? Засиделась наша болезная…

– На все воля Божья, – еще не понимая цели Мартьянова прихода, сказал бывший подьячий.

– Вчера наш Васятка голос поднял. Да так завопил – мы перепугались. Бегите, кричит, бегите, на Москве будет глад и мор, и огнь пожирающий! Бегите, кричит, деточек спасайте! А мы и сами видим – ничем хорошим это польское сиденье в Москве не кончится. Да и верные люди донесли – как пойдет на Москву наша, русская, рать, будет тут шумно… Не оказаться бы вместе с панами в осаде, не дошло бы до того, что дохлая крыса за лакомство станет. А пойдет, на то вся надежда. А у брата Кузьмы в Вологде уже дворишко, там склады с нашим товаром. Мой Иван уже там, при нем, в приказчиках. Вологда теперь – вторая Москва, все именитые купцы туда перебежали, не знал? На Москве теперь – какая торговля? Только съестное покупают, сукон и даже холстов не берут. Иван Андреич! Ты меня в большой беде выручил! Ты, как в Писании, хлеб свой по водам отпустил, вот по прошествии дней его и обрел. Поезжай с нами, пока еще можно! У тебя дочки на выданье, внучки подрастают, невестка еще в самом соку да и женка твоя… И внучек любезный! Их увозить надобно, пока и впрямь заваруха не началась.

– Погоди-ка, подумать дай…

– Некогда думать. Мы этой ночью добро собираем, на другую ночь уходим. С воротниками сговорились, заплатили, выпустят нас перед рассветом, как паны угомонятся… Спешим, чтобы никто не пронюхал. Решайся, Иван Андреич.

В опочивальне горели одна лишь лампадка перед образом Николы-Угодника да свечка на столике. Деревнин прищурился – да нет, не поглядеть уж в глаза Мартьяну Гречишникову, как в старое время, когда ловили вора, что повадился через подкоп таскать товары из купеческих лавок, когда, по следу вора спеша, угодили в доподлинное разбойничье гнездо. Тогда-то Деревнин, в ту пору еще крепкий телом, еще сорока ему не стукнуло, благословил грабителя, что собрался ткнуть ножом молодого, горячего Мартьяна дубинкой по башке, тогда-то они глазами и встретились.

А теперь Мартьяну самому за сорок, купец суконной сотни, брадат, женат, детьми Бог благословил…

– Да как же двор оставить, Мартьян Петрович? – спросил старый подьячий.

– А так и оставить – чтобы дворишко твой всю твою семью не сгубил. Все одно не уцелеет… Да и наши с братцами дворы не уцелеют. Да что дворы! В лесу деревьев много, новые дома поставим, новыми заборами обнесем.

– А жить в той Вологде на что?

– В дороге я вас прокормлю. Там твоего Гаврюшку на службу пристроим. Сколько ему, тринадцать? И ведь грамоте знает. Так что пора. Там столько теперь именитого купечества – сыщем ему место. Ты его сколько кормил – теперь пусть он тебя кормит. Так что завтра, в эту же пору, я за тобой людей пришлю на двух санях. И вот что скажу – сам, коли хочешь, сиди тут хоть до морковкина заговенья, ешь дохлых крыс, а девок твоих, невестку и внуков я, уж не обессудь, увезу. И будем Пресветлую Пасху справлять в Вологде – там-то будет чем разговеться!

Как будто деревнинские мысли купец подслушал, право!

Ушел купчина Гречишников, а Деревнин крепко задумался. Что ж у него было, окромя двора да всякой рухляди? Деревенька-кормилица? Так там, поди, поляки уже все разорили. Были денежки прикоплены – дочкам на приданое, денежки можно взять, были книги, образа, посуда, в том числе и дорогая, перины с одеялами… то, что за годы приказной службы скоплено…

Да уж из того приданого начал понемногу таскать – по рублику, по полтине. Пришлось – раньше после того, как оставил службу, племянники помогали, надеялся – с их благостыней дожить до того дня, когда внучка возьмут в приказ младшим писцом, дадут жалованье. Но в Филипповский пост старший из племянников, Данила, угодил в драку с панами, полуживого домой принесли, неделю всего и помучился. Младший же племянник куда-то подался вместе с родней жены, и проститься-то не пришел.

– Марья! – крикнул Деревнин. – Не таись, знаю, что ухо наставила. Зови ко мне Настасью с Авдотьей. Да не ложись – будем узлы вязать. Все короба, сколько в подклетах есть, тащите наверх.

Настасья, вдова его старшего, Михайлы, была взята шестнадцатилетней, в восемнадцать родила Гаврюшку, потом Дарьюшку и Аксиньюшку. Сейчас ей исполнился тридцать один. И, так уж вышло, не знала она настоящей свекровиной науки, когда невестку понемногу приучают к хозяйству, жена Деревнина, Агафья, померла за семь лет до свадьбы сына.

Когда она скончалась, Деревнин лет пять ходил вдовцом, пока не получил нагоняй от духовника, отца Карпа. Тот приказал жениться, чтобы грешными страстями не распаляться. Про страсти, надо полагать, он в подробностях узнал от попадьи, а та – от второй грешницы, Марьи. Но Марья в жены не годилась. И за то пусть благодарит, что ей подарков немало перепало, и потом – со двора не согнали, ничем никто никогда не попрекнул.

И так совпало, что свахи подыскали Деревнину невесту, Авдотью, что сыграна была не слишком шумная свадьба, Авдотья сразу забрюхатела; молодые, Михайла с Настасьей, поселились тут же, родился у них Гаврюшка, потом Дарьюшка. Полгода спустя после Дарьюшкиных крестин семью позвали к крестинному столу – у племянника Данилы дочь родилась. А там стряпухи недосмотрели – после того крестинного стола человек с десяток животами маялись, да как еще! Был среди них Михайла, все исцелились, а он помер. Настасья тогда брюхата ходила Аксиньюшкой, но сама о том еще не ведала…

Второй выживший сын от Агафьи, Алешенька, был неудачный, сущеглупый, его отдали в обитель, где он также скончался.

Молодая жена Авдотья родила двух девок, потом отчего-то рожать больше не стала. И так получилось, что продолжателем деревнинского рода остался внук Гаврюшка. Вся надежда – на него.

Гаврюшку лелеяли и баловали, Деревнин готовил внука к тому, чтобы получил высокий чин, был на виду у того государя, которого Бог пошлет. И не подьячим видел он любимца, а дьяком по меньшей мере. Главное – начать, с младых ногтей закрепиться в приказе, и славно было бы, коли в самом Посольском. Когда Гречишников стращал войной, гладом и мором, подьячий не о дочках подумал – о любезном внуке. Вот кого следовало в первую голову спасать…

Жена и невестка переполошились, пришлось на них прикрикнуть. На голоса прибежали из своих покойчиков дочки, внучки и Гаврюшка, еще шуму добавили.

Наконец старый подьячий угомонил свое бабье царство.

– Двумя санями поедем, – сказал он. – Лишнего брать не можем. Пусть Антип в погребе яму роет, что сумеем – закопаем. Да не ревите, дуры!

Внучек Гаврюшка был в полном восторге: ехать! ночью! невесть куда! и ведь ему тоже пистоль в руки дадут! саблю прадедову дадут! А главное – хоть ненадолго избавиться от учения. Дед для чтения такие книги выбирал, что и сам в них, сдается, мало что разумел, а от внука требовал. Полегче было, когда дед приказывал читать себе и Авдотье главы из рукописного «Домостроя» – там хоть почти все понятно было.

Отроком Гаврюшка был обыкновенным, в меру ленивым, в меру шкодливым, любителем медовых пряников, левашей, пастилы и прочих сладких заедок, удачливым игроком в свайку, причем метал в кольцо не палочку с заостренным кончиком, а самый настоящий ножичек-засапожник. Кидать ножи детям запрещали – старшие сердито рассказывали, что был-де маленький царевич Митенька да, играя в свайку, на ножик свой напоролся и помер. Так то – малым детям, не отрокам, которые через год-другой пойдут на службу в приказы. Ножичек свой Гаврюшка выменял сложным и не совсем честным путем. Дед и мать о нем не знали.

Засапожник был хорошо спрятан в щели за лавкой, и Гаврюшка первым делом подумал: непременно нужно взять это оружие с собой, да так, чтобы старшие не заметили.

Дочки Деревнина, Аннушка и Василиса, красавицы-близняшки, тоже переполошились из-за своих сокровищ. Обеим – пятнадцатый годок, обе, считай, невесты, и сваха Марфа осенью заглядывала в гости к Авдотье Марковне – посидеть, выпить горячего сбитенька, закусить пирогом, полакомиться редкой в нынешней Москве пастилой, потолковать, кто на ком венчаться собрался, опять же – кремлевские новости обсудить. О женихах пока речи вроде и нет, но обе, сваха и мать, к разговору были готовы, а уж Аннушка и Василиса, что подслушивают за дверью, – тем паче.

Замуж им очень хотелось. Понимали, что так рано их не отдадут, еще год, а то и поболее, в девках маяться, но кто запретит исподтишка поглядывать на статных молодцов? Из-за одного чуть девичья драка не случилась: вот на кого он в церкви поглядывал и подмигивал, крутя ус, на Аннушку или на Василисушку?

Но Марфа уж который месяц носу не казала, жива ли, нет ли – неведомо.

Внучки, Дарьица и Аксиньица, подняли рев – и им много чего хотелось взять в дорогу. А сани-то невелики, в первых поедут сам Деревнин с женой и дочками, во вторых – Настасья с Гаврюшкой и дочками. И сколько же там останется пустого места для узлов и коробьев?

Умнее всех оказалась Авдотья Марковна.

– А третьи сани негде, что ли, раздобыть? – спросила она мужа. – Спосылай Антипа к Смолке, у Смолки непременно есть.

– Сани добыть можно, где возника взять?

– За деньги и возника сыщем.

– Времени нет.

– Отпусти меня, Андреич, к ранней обедне, глядишь, раздобуду.

– Возника – в Божьем храме? – Деревнин, обычно хмурый, даже рассмеялся. – Слыхал я, что на Флора и Лавра коней к церквам приводят и молебен служат, чтобы им благословение получить. Так то, кажись, в Успенский пост. И не в церковь же их заводят.

Но жену к ранней обедне он отпустил. И то – сколько же можно сидеть дома безвылазно? И храм Божий вроде не так уж далеко. И перед дорогой хорошо было бы службу отстоять. Только велел одеться в смирное платье да вынуть из ушей дорогие висячие серьги. Но, поскольку бабе в нынешнее время опасно выходить из дому одной, он послал с ней ключницу Марью и мамку внучек, Степановну.

Авдотья Марковна шла замуж не по любви, а родители приказали. Любила же она всей душой соседа, Никиту Вострого, и он ее любил, и даже летом в саду тайно встречались и целовались. Убежала бы Авдотья к Никите, но его в то время в Москве не случилось – он с царским посольством уехал невесть куда, к хану Тевеккелю, принимать того со всем его народом в русское подданство. Вернулся – а на любушке уже бабья кика…

После того они ухитрялись встречаться. Грешить – не грешили, а так – недолго поговорить в закоулке и рукой руки коснуться. И то уж – счастье! Никите высватали богатую невесту, женили его, а все равно тянулся к Авдотье, и она к нему тянулась.

Деревнин жену не обижал, но и не слишком баловал. Только порядка в делах требовал – такого, какой расписан в «Домострое». Ключница Марья вместо свекрови приучала ее к хозяйству; хорошо, жена подьячему попалась сообразительная, научилась дешево и в срок покупать припасы, сама возилась на поварне, помогая стряпухе Нениле. Невестку Деревнин к закупкам не допускал, держал в строгости, за ворота выйти – только со старшими, на ней лежала вся тряпичная казна – что залатать, что сшить, и работы хватало – дети растут быстро, из рубашонок своих вырастают – хоть каждый месяц новые шей. И она же, Настасья, учила Аннушку с Василисой тонкому рукоделию.

Жили мирно, многим на зависть. Только была в семействе некая ревность: Авдотья ревновала мужа к внукам. Она полагала, что ее дочек нужно в первую голову наряжать, а не книги Гаврюшке покупать. И до того даже дошла, что стала следить за невесткой Настасьей: баба-то еще молодая, в ее годы жить без мужа тяжко, а она и не думает свах привечать, стало быть, есть у нее кто-то… Сыскался бы тот «кто-то» – и донесла бы о нем Авдотья мужу, и кончилось бы его благоволение к невестке. Но Настасья себя блюла, много занималась дочками и рукоделием.

Авдотья, хоть всю ночь и собиралась в дорогу, не ложась, пошла к ранней обедне. Она знала, в котором храме могла встретить мамку Никиты, Анну Петровну, – в Харитоньевском. Той полюбилась недавно срубленная деревянная церковь – служивший там батюшка доводился ей какой-то дальней родней, и она любила после службы заглянуть к попадье, матушке Марфе. Анна Петровна, вторично овдовев и не сумев найти третьего мужа, сделалась богомольна, что не мешало ей посредничать при тайных встречах питомца с Авдотьей. В свое время она очень хотела, чтобы они повенчались. Да и теперь рассуждала так: Деревнин не вечен, ему седьмой десяток, Никитушкина Анна хилых деток рожает, не живут они, да и только. Коли бы Анна согласилась мужа освободить и в девичьей обители постриг принять, то дельце бы и сладилось. И не беда, что Авдотья уже двух дочек родила. Обе – здоровенькие, значит, и новому своему мужу тоже здоровых нарожает.

Анна Петровна уже намекала на это Авдотье и даже имела с ней беседу о тайных женских делах. Жена подьячего не совсем прямо, но призналась: не было в последние годы той причины, от которой дети родятся. Конечно, слукавила: причина случалась, хотя и редко. Да и не желала она еще детей от Ивана Андреича – вот от любезного Никитушки хоть дюжину бы родила…

До Харитоньевского храма было недалеко – Деревнины жили тут же, в Огородниках, перебрались подальше от Кремля и Китай-города, когда Ивану Андреевичу пришлось оставить приказ.

В храме Божьем Авдотья сразу прошла налево, на женскую сторону, а у Анны Петровны там было любимое местечко возле канунника. Народу с раннего утра набралось много – время такое, что польские безобразники еще спят, так можно выйти из дому без опаски. Авдотья сумела так замешаться в толпу, что оказалась рядом с Анной Петровной и шепотом ей все обсказала. Та побожилась, что сразу передаст питомцу, а уж что он предпримет – того она знать не может. Но заметила, что Никитушка о своей былой любе сильно беспокоится и будет рад, коли она с Москвы съедет, хоть бы и в Вологду.

Молитвы, какой она должна быть, в то утро у Авдотьи не получилось. А, вернувшись домой, села она за разоренный столик, где уже не было зеркальца, и задумалась: хороша ли еще собой? Румянец навести недолго, очи насурьмить она умеет, но, если будет милостив Господь и вернет ей Никитушку, не разочарует ли его Авдотьино бабье тело? В меру в нем дородства, и грудь крепка, и серые глаза все еще хороши… и руки горячи, а это также много значит… и косы!..

Косы Авдотья берегла, туго не плела, мыла в отварах трав. Давным-давно старая нянька научила: в длинных волосах кроется великий соблазн.

Хорошо было бы сейчас велеть истопить мыльню. Путь долгий, когда сумеешь умыться толком – одному Богу ведомо. И дочкам велеть вымыться впрок…

Но муженек от такой затеи онемел: какая еще мыльня?.. Муженек сам рыл в погребе яму, чтобы спрятать добро, и любимое свое ненаглядное узорное изголовье – первым делом.

После ссоры Авдотья пошла жаловаться Настасье. А той было не до жалоб – следовало всю детскую одежонку поплотнее увязать, да и свою тоже: когда еще на новом месте появятся деньги, чтобы принарядиться. И она же, Настасья, всех усадила за работу – чинить подбитые мехом чулки. Без них зимой в санях нельзя.

Но случилась и радость – когда уже смеркалось, сторож Антип вызвал Авдотью во двор.

– Вот возника с санями мужик привел, – сообщил он. – Кто таков – не сказался. Велел тебя покликать.

– Ах!.. – И Авдотья залилась румянцем. Отрадно было знать, что милый так скоро отозвался на ее нужду.

Накинув на плечи шубу, она помчалась к тому замечательному мужику, чтобы сказать: благодари, мол, того, кто тебя послал, да скажи – ввек его не забуду и встречи ждать буду!

Крепкого вороного возника ввели во двор, а за санями шел человек, которого Авдотья бы признала, даже когда бы он явился в святочной харе и тулупе мехом наружу. Сейчас же он был всего-навсего в войлочном колпаке до бровей и армяке, таком грязном, будто его десять лет не чистили.

– Ахти мне… – прошептала Авдотья, и стало ей страшно: милый проститься пришел, не постеснялся явиться на двор Авдотьиного законного мужа, и броситься бы ему на шею, да нельзя, нельзя, и грешно, и люди смотрят.

Она быстро подошла к саням, Никита шагнул навстречу.

– Любушка моя, – сказал он. – Бог даст, еще увидимся. Коня там, в Вологде, продайте. Корм для него – в санях. А еще к тебе просьба.

– Все для тебя исполню, мой свет…

– Когда с Божьей помощью приедете, первым делом надобно молебен отслужить. Сделай так, чтобы в Успенском соборе, что в самом Насон-городе. Или же сама как можно скорее до него добеги. Вологда невелика, добежишь быстро. Там спроси певчего Матвея и отдай ему грамотку…

Оглянувшись, не видит ли кто, Никита вложил в руку Авдотье туго свернутые и окутанные сперва лубом или берестой, а поверху холстинкой столбцы.

– …и скажи – для Ивана. Запомнила?

– Запомнила, а что за грамотка?

– Грамотка из Посольского приказа. Дело тайное, никому не сказывай и не показывай. Гонца посылать, как в старину, – не доедет, на дорогах шалят. А вы поедете целым обозом, при нужде отобьетесь.

Авдотья держала сверточек, Никита все еще его из правой руки не выпускал, а потом и вовсе, позабыв всякий страх, накрыл обе их руки одной своей, левой.

И это было более, чем то, что случалось между Авдотьей и Иваном Андреевичем, когда она по его слову покорно снимала с шеи нательный крест и ложилась на кровать; с крестом-то – грех, а без него – все благообразно.

– Жить без тебя не могу, – прошептала Авдотья.

– Да и я…

Так они и стояли, двое грешников, и вдруг опомнились, и Авдотья, покраснев, как девка на выданье, кинулась прочь и налетела на Антипа.

– Антипушка, родненький, распряги возника, – сказала она. – Задай ему корма, в санях мешок с овсом, сено.

– Откуда такой красавец? – спросил Антип.

– Мир не без добрых людей. Крестный мой прислал, – соврала Авдотья, зная, что никто не побежит искать этого крестного у Никитских ворот.

Деревнин задал тот же вопрос. И получил тот же ответ.

Стали думать: кого брать с собой, кого оставить на Москве. Ключница Марья решила, что пойдет жить к двоюродной сестре. Стряпуха Ненила решила поселиться у замужней дочери. Мамка Степановна могла пригодиться на новом месте – она работы не боялась. Сенная девка Феклушка также – да и нельзя ее, дуру, одну оставлять, пропадет. Антип должен был править вороным возником. Больше дворни у старого подьячего теперь не было.

Оставалось только снести во двор коробья с узлами да заколотить двери и окошки.

Маленькие внучки с перепугу даже не плакали – жались к матери. Аннушка с Василисушкой всплакнули – им было страшно. Гаврюшка храбрился и обещал перестрелять всех налетчиков из пистоли, которую только этим вечером и выучился заряжать.

Ждали во дворе чуть ли не до третьих петухов. Беспокоились, мерзли. Хорошо, нашлись в подклете две преогромные старые епанчи из толстого грубого сукна, в них закутали внучек и Василису с Аннушкой, одни носы торчали. Деревнин в длинной шубе и в войлочном колпаке, подбитом овчиной, расхаживал взад-вперед, время от времени пытая жену с невесткой: оловянные мисы не забыли ли, Николу-угодника в серебряном окладе хорошо ли завернули, и рукомойник, рукомойник медный! Не забыли со стены снять-то?!

Когда прибыли двое саней Мартьяна Петровича, семейство помолилось и, перекрестясь, двинулось в дорогу.

Загрузка...