– Благоговейте, сударь! Здесь всё полно тайн и загадок, а вот эту улицу следовало бы назвать проулком дьявола.
Выпал снег, и первые зимние туманы бережно укутали матовые жемчужины кинематографических реклам, приглашавших на первую серию «Ключей счастья» по роману Вербицкой. В простудном кашле задыхался Блок, но дома ему не сиделось, манили и обещали сладкое забвение от будней и тоски видовые картины Гомона и Патэ, французская борьба в деревянном цирке «Модерн» и эскапады клоуна-прыгуна Жакомино. Цветистые обложки бездарных, но необъяснимо увлекавших чем-то выпусков семидесятилистного романа «Пещера Лейхтвейса» нравились Блоку.
«Уведи меня от действительности» – так озаглавил дневник свой гимназист Лисицкий, ставший бандитом и убийцей, – в чемодане его полиция нашла «Сашку Жигулева» Леонида Андреева, томик стихов Надсона и «Синагогу Сатаны» Пшибышевского.
Вышел первый номер журнала «Мечта». Понедельничная газета «Медный всадник» провела анкету «Самый яркий сон в моей жизни». В кондитерских впервые появилось пирожное «Наполеон», и некий поэт, разглядывая его, с трогательной словоохотливостью объяснял друзьям и знакомым:
– Здесь наивный, но мудрый символизм. Пирожное прослойное, что значит ряд эпизодов из жизни Наполеона. Вы видите двенадцать прослоек – двенадцатый, знаменательный год в истории России. Я не назову Наполеона великим. Величественны воспоминания о нем. Верхний слой пирожного обсыпан сахарной пудрой. Символ. Невозможно прокусить все прослойки, они не дадутся зубам, вываливается крем и течет по пальцам. Гениален тот человек, который придумал это пирожное.
На желтом плюше парфюмерных витрин сверкали огромные флаконы духов и одеколона с наклеенными на них портретами Наполеона. Табачная фирма Шапошникова предложила курильщикам папиросы «Наполеон», а в маленьком кинематографе «Фурор», что в доме № 7 по Большому проспекту Петербургской стороны, в конце дивертисмента выпускали полуодетую пару – она танцевала танго «Наполеон». Галстуки «Наполеон» – ярко-оранжевые, в мелком золотом горошке. На фарфоровых кузнецовских чашках давали Наполеона в три краски. Портреты Наполеона печатали на обложках ученических тетрадей. Висячая лампа с металлическим резервуаром для керосина называлась «Уют Бонапарта».
Александр Блок начал было собирать этикетки к папиросным коробкам, довел свою коллекцию до ста семидесяти экземпляров, но попалась ему «Джиоконда» – 10 штук 20 копеек, и он бросил нескучное свое занятие, подарив коллекцию сыну дворника. У Артюра на Невском в одно прекрасное зимнее утро повисли на шелковых шнурах подтяжки ценою в пять рублей.
– Это очень дорого, – говорил покупатель.
– Но это Наполеон, – отвечал продавец.
Кинофабрика Ханжонкова поставила картину – «1812 год». В здании окружного суда приговорили к пяти годам тюремного заключения громилу, уверявшего судей и защитника, что он внук Наполеона.
Грин, одинокий и тоскующий, попросил в магазине Елисеева:
– Дайте мне коробку шпрот.
– Что еще прикажете, сударь? – И приказчик поставил на прилавок круглую жестянку, опоясанную черной бумажной лентой с золотом; грустные глаза Золя встретились с обалделым взором Грина.
– Может быть, у вас есть еще что-нибудь и с Гюго, и с Байроном, и с Эдгаром По?
– С Эдгаром ничего не предвидится, но в отделе напротив рекомендую господину шоколад «Гюго» и пастилу «Байрон».
– Пастила рябиновая, с горчинкой? – уже кричал Грин.
– Господин изволил угадать! Горчинка для любителей. Имеется карамель «Наполеон» и конфеты «Гоголь» с рисунками его мертвой души.
Грин схватил банку со шпротами и, нацелившись, сбил ею сооружение из стеклянных бутылочек с каперсами и прованским маслом.
– Я помощник министра юстиции, – сказал Грин и удалился.
На углу Екатерининской он ощутил приступ удушья, ему хотелось, чтобы его задержали, ему смертельно хотелось драться, рычать от тоски и страха, упасть на панель и двигаться на четвереньках.
Сквозь дырявую кисею тумана неясно проступали часы на башне городской Думы. Гостиный двор стоял подобно гробнице, в небе одиноко сияла большая оранжевая звезда. Взглянув на нее, Грин вспомнил, что в нынешнем году Марс находится в максимальной близости к Земле – какие-то пустяки, что-то вроде миллиона верст: утром улетел и вечером вернулся. Ночью – снова на Марс с полуфунтом рябиновой пастилы «Байрон».
– Милостивые государи, страшно!!!
– А ты возьми меня под руку и веди к себе, красавец!
Голосок весь в трещинках, таким голосом должна была говорить Жозефина на тайных свиданиях с Фуше.
– А если нельзя к тебе, то ко мне. У меня уютно, тепло. Купи мадеры и мятных пряников. Идем?
– Нет, не идем, – сказал Грин. – Я переодетая девушка, мой бюст в починке. Я дам тебе три рубля, а ты скажи мне: как дошла ты до жизни такой?
– Жила-была у тетушки, приехал Нехлюдов, ее племянник, мы похристосовались, и с этого началось. До нашей жизни не доходят, дурашка, – к ней приводят!
– Книжки читаешь? – спросил Грин, ежась от холода. – Ты стара или молода? Подними вуаль!
– А ты кто?
– Наполеон я! С горчинкой для любителя!
– Нет, вправду, ты кто? Не тебя ли ищут? Смотри, вон та барыня пальцем на тебя указывает! Бежим!
– Куда?
– Деньги есть?
– Есть.
– Тогда в ресторан Федорова. Рядом. Я молодая, не бойся. Красивая. А ты что наделал? Говори! У нас нет, чтобы выдавать.
– В цель стрелял!
Она расхохоталась, взяла Грина под руку и потащила за угол. Вот и ресторан. Швейцар растворил двери, к Грину и его спутнице подбежал старик из гардероба, искусно стащил с их плеч пальто, быстро кинул на крючок. Спутница Грина оказалась отлично одетой, но густая вуаль совершенно скрывала ее лицо. Она сказала:
– Я пройду в уборную, а ты занимай столик, закажи чего-нибудь рублей на пять, шесть. Вина возьми. Здесь мадера дешевая.
Грин с любопытством проводил глазами ее стройную фигуру в шумящем синем платье, вошел в зал, отыскал свободный столик под двумя пальмами, заказал дежурного гуся с капустой, графин водки и полбутылки мадеры. Официант раскланялся. Грин задержал его:
– Вот что, стопочку коньяку и два соленых огурца. Только поскорей. Пока моя дама… Так я, понимаете ли, один на один.
– Как угодно-с, – сухо кинул официант и показал блестящую спину заношенного пиджака.
После памятной полуночи на Двадцать пятой линии Васильевского острова Грин исхудал, морщины на лице еще гуще полились со лба к подбородку. Сейчас ему хотелось выпить. Душили тоска и неразгаданность его жизни за последние два месяца. Помириться на чуде Грин не мог. Он сам создавал чудеса. Два рассказа, что написал он за эти недели, поражали редакторов необычайностью выдумки и сухостью изложения. Так он еще не писал никогда. Фразы напоминали витую стальную проволоку, сравнения и метафоры просились в стихи, чтение этих рассказов вслух раздражало горло и вызывало жажду. На протяжении двадцати страниц Грин употребил всего лишь девятнадцать глаголов, вовсе не думая о том, чтобы их было именно столько. Героя одного рассказа он назвал Анапестом, героиню Ламелией. Во втором рассказе действовали Стосольм, Дэфия, Цокот, Пираус, Ту. Они шлялись по кривым улочкам Гель-Гью и пили придуманное Грином вино – Сотэма: больше двух рюмок этого вина никто выпить не мог. Цокот выпил пять рюмок, и у него неожиданно открылся баритон, он спел два стиха из библии и сошел с ума. В безумии он совершал чудеса. Его любовница, глухонемая Дэфия, получила дар речи, но в тот же день затосковала, не зная, что делать ей с тысячами слов, – они ей были не нужны, и она замолкла на всю жизнь. Умирая, она воскликнула: «Вижу!» – здесь Грин поставил точку. Он и сам не знал, кого она увидела, как не знал и того, что делать ему с явью, умоляющей впустить ее в его рассказы, чтобы жить в них хотя бы фоном, хотя бы ритмом, хотя бы намеком…
– А киски моей всё нет и нет, – вслух произнес Грин, заедая коньяк огурцом. – Красоту, шельма, наводит! Тоже – птичка, а заботы и труды знает.
Дирижер маленького оркестра поднял смычок, взмахнул им и с налету ударил по струнам. Музыкантов было шесть: пианино, еще скрипка, виолончель, бас, труба. Они играли из «Травиаты», и пьяненький поэт, усевшийся под объявление «Здесь на чай не берут», недурно спел начало:
Нальемте, нальемте бокалы полнее
И выпьем, друзья, за любовь!
И смолк, – широко раскрытыми глазами уставился в сторону двери, перестал дышать. Все пирующие, ужинающие, выпивающие, пропивающие заработанные рубли и краденое золото, все мужчины и женщины, официант с блюдом горячих раков на растопыренных пальцах, и Грин, вставший со стула и готовый хоть сейчас к смерти, – все в ресторане Федорова проводили восхищенными, жадными, завистливыми глазами женщину с поднятым вуалем, узлом завязанным на боку маленькой дешевой шляпы.
Она села на стул рядом с Грином:
– Что-нибудь заказал? Ах, милашка, вот спасибо! Соленые огурцы! И кто только сказал тебе, что я люблю соленые огурцы?
– Господи, – произнес Грин, не решаясь ни сесть, ни сойти с места. – Это вы? Где же вы были? Как случилось, что в ту ночь вы ушли в старую липу? Вы говорите? Вы слышите? Кто же вы?
– Напился! – сказала женщина, довольная тем, что вес смотрят на нее. – Садись, я проголодалась.
Грин продолжал стоять:
– Значит, это не вы… Значит, это всего лишь ты. Какое страшное сходство!
Грин сел, не спуская взгляда – с кого? С глухонемой? Ирония, свойственная его характеру в сильнейшей степени, копошилась в сознании, как пчела, сотни раз за день приносящая взяток. Эта ирония вынудила его воскликнуть:
– Сюжетец! Только со мною и может случиться подобное.
Нежность, которой он всегда стыдился и которую всегда прятал так глубоко, что одни лишь близкие знали о ней, лукаво науськивала на сумасбродства и полную самоотдачу всем реальностям, схожим с небылицей и чудом.
Он угощал свою вовсе не глухонемую даму, он любовался ею, зная, что подобной красоты – дерзкой и обезнадеживающей – не встретишь дважды, живи хоть двести лет на свете. Он молчал, зная, что слова ранят смертельно, и боясь, что какой-нибудь пустяк в разговоре вырастет в катастрофу и новую тайну.
«Мне хорошо, всё интересно и – ладно, пусть, – думал он, подливая своей даме вина. – Я наколотил на сотню рублей стекла у Елисеева, и мне прошло это даром. Всё хорошо. Представим, что она родная сестра глухонемой, что они близнецы, и на этом успокоимся».
– Черта с два! – воскликнул он, чувствуя, что ему уже не успокоиться. – Как тебя зовут? – спросил он женщину.
– Катюшей! Катишь, Кэти, Катрин. Екатерина девятьсот пятая. Налей мне николаевских капелек!
И так не вязался этот хриплый, низкий голос с ее внешностью дамы из общества, что даже видавшему виды Грину стало не по себе. Он откинулся на спинку стула, залпом, не поморщившись, выпил большую рюмку водки, взглядом – нежным и полным отеческой заботливости – окинул Катюшу, налил еще и еще выпил. Катюша доедала свою порцию гуся и знаком спрашивала, можно ли ей съесть и вторую порцию. Грин улыбкой разрешил ей, она улыбкой отблагодарила его. Искусно орудуя вилкой и ножиком, она в то же время лукаво поглядывала на других мужчин, с беспокойной завистью и раздражением смотревших на Грина, который всё замечал, всё видел – и чувствовал себя довольным вполне. Он любил зависть к себе. Он любил злить завистников, и сейчас ему хотелось дать каждому, разглядывающему Катюшу, щелчок по носу.
Он налил вина, выпил, строго поглядел на Катюшу.
Было что-то в этом взгляде, что заставило женщину подняться и безвольно опустить руки. Грин обнял ее теплый, тонкий стан, привлек к себе и жадно поцеловал в губы.
Сидевшие за соседними столиками крикнули «браво», скрипач-дирижер отдал приказание музыкантам, взял свою скрипку, и в ресторанном зале запела бальная мелодия штраусовского вальса.
Грин слушал, и ему становилось нехорошо. Одиночество – острое и несомненное – не впервые подошло к нему и, подобно Иуде, указало на него пальцем. Катюша чутьем поняла, насколько он одинок.
Вот он – сидит и смотрит на нее тем взглядом, каким дети рассматривают картинки в книжке волшебных сказок. Она съела всё, стоявшее на столе, допила мадеру, уголком кружевного платка провела по губам, затем принялась опускать вуаль, пальцами обеих рук медленно и бережно расправляя складки и натягивая тонкую шелковую сетку на носу и подбородке.
«А в зеркальце и не посмотрится», – подумал Грин и вздрогнул, словно струя холода обожгла его. Ему вдруг стало хорошо и спокойно. Занавес опущен. Феерия окончена. Пора домой.
Катюша взяла Грина под руку и повела его, раздумывающего и упирающегося, к выходу из зала. Настороженная тишина провожала их. Пьяненький поэт прокричал что-то неразборчивое и нелепое, офицер, сидевший за столиком у двери, вскочил и взял под козырек.
– Это тебе, – сказал Грин. – Мне откозыряют после моей смерти… Прощай, ангелок, – шепнул он ей на углу Садовой и Невского. – Молчи и ни о чем не спрашивай!
– А ко мне? – только и сказала Катюша, и в голосе ее сверкнула слеза.
– К тебе не пойду. Прости меня, Невская Ласточка! Я украл у тебя твое драгоценное время. Возьми ка вот эту мелочишку!
Стояли под фонарем. Из толстой пачки кредиток Грин вытянул две десятки и протянул Катюше. Отрицательным кивком головы она ответила на этот жест незнакомца.
– Бери, по-хорошему, – сказал Грин. – Завтра туфли себе купишь.
– Нет, – ответила Катюша. – Я не возьму!
– Возьми, Екатерина Великомученица. Мужу рога позолотишь.
– Ты всё знаешь! – воскликнула Катюша. – Я же думала об этом, что ты всё знаешь!
– Нет, я не знал, что ты замужем, малютка. Еще один узелок! Скажи, что наврала!
– Замужем, не вру! Только муж в тюрьме сидит, фальшивые деньги делал, ради меня. А ты спрячь кредитки и приходи ко мне. Даешь слово?
– Даю. На той неделе приду. Где же ты живешь?
– Ты забудешь. Я тебе визитную карточку дам, только не потеряй.
Из кармана пальто она достала двумя пальцами узкую белую карточку и опустила ее в жилетный карман Грина.
– Пуговиц-то, пуговиц-то тут у тебя! Будто у старика. Старики любят, чтобы у них было много застежек… Ну, и до свидания, странный ты человек, – печально сказала она. – Если не идешь со мною, то не мешай, оставь меня.
– Не буду мешать, Катюша. Желаю тебе удачи, что ли. Извини меня.
Она на мгновение прильнула к нему и, резко повернувшись, пошла по плитам Невского. Грин глядел ей вслед до тех пор, пока не увидел, как ее остановил некто в котелке, о чем-то они поговорили, договорились, сели в пролетку лихача и уехали.
– Чтоб он издох на пороге твоей комнаты! – искривив губы, сказал Грин.
Ему стало жарко, он снял пальто, перебросил его на руку, шляпу сдвинул набок и весело зашагал, насвистывая марш.
У Аничкова моста он зашел в цветочный магазин. Здесь было душно от множества запахов и огромной железной печурки, раскаленной докрасна. Из разноцветных узкогорлых ваз свешивались красные, белые и желтые розы; круглые корзины с хризантемами теснились ярусами от пола до потолка, персидская сирень и цветущие олеандры стояли аллеей от входа до дверей в соседнее помещение. Анютины глазки с младенческой улыбкой на своих разрисованных рожицах глядели на Грина, и он улыбался им, чувствуя, что здесь он свой и что здесь ждут его и любят.
– Я сяду, – сказал он хозяйке – женщине с маленькой птичьей головой на массивной шее. – Буду выбирать цветы. Розы на какую цену? Полтинник? Вынимайте полсотни, белых побольше. На ваш вкус, мадам! Олеандры я беру без горшков. А вы не ужасайтесь! Ломайте верхушки, вот так. Ну, я сам доломаю – вы не умеете, мадам. Теперь давайте бельевую корзину и укладывайте цветы. Наломайте сотню хризантем. Так. Отличная работа! Сколько с меня? Только-то? Пошлите эту девчонку за извозчиком, пусть нанимает не торгуясь, в Тарасов переулок. Сдачу прошу передать девчонке на китайскую карамель.
Пренебрежительно кинул на прилавок несколько кредиток. Огромную корзину с цветами погрузили на извозчика, сам Грин с ногами забрался на сиденье.
– Я складной, – ты не оборачивайся, – сказал он вознице. – Вези скорее и легче, получишь на чай и кофий. Ты знаешь, кто я?
– Ай, веселый барин! – Извозчик закрутил бороденку и завертелся на облучке – Люблю веселых возить! Эту всю неделю с похорон да на похороны, лошадь пожалеть нужно, барин!
– Я храбрый портняжка! – нараспев произнес Грин, укладываясь на сиденье. – Семерых одним ударом! У Соловьевского магазина остановись. Вина мне нужно. Эй, берегись! – закричал он, когда дрожки с дребезгом спустились с Аничкова моста. – А ну, задави вон ту барыню! Дави! Нечего ей на этом свете делать!
– Пусть живет, барин! Найдется ей дело! Цветочки ваши высыпаются, глядите-ка!
За дрожками бежала женщина и подбирала цветы. Грин кинул ей ворох хризантем. На углу Владимирского он сошел с дрожек и в гастрономическом магазине Соловьева купил вина, закусок и фруктов, – так много, что всего купленного хватило бы на устройство многолюдной пирушки.
Во втором часу ночи он прибыл домой, таща на себе корзину с цветами. Извозчик, не переставая восхищаться веселым барином, на голове внес в квартиру пакеты и свертки.
Грин щедро расплатился с ним и, зажав ему рот ладонью, выпроводил на лестницу. На цыпочках вошел в комнату жены, зажег лампу, внес корзину с цветами и охапками роз и хризантем забросал спящую жену:
– Вставай, Веруша! Друг мой, вставай! Будем пить за торжество Любви и Сказки!
– Где нынче живет твоя Мечта? – спросила жена. – Сейчас узнаем. Вот ее адрес. Достал из жилетного кармана визитную карточку и побледнел, взглянув на нее. Под словами
напечатан был адрес – почему-то в три строчки: