Гой, нужда-свет, барыня горемычная! Ты ль с босой ноги на босу ногу переступаешь, кулаки студеные продуваешь, щец горячих и прихлебнула бы, да ложки и плошки нетути, а поколе ложкою скудельною Христа-ради где разживешься, так и щи давным-давно простыли, и собаки их вылакали и горшки вылизали! Али ты карга-птица сивобокая, от нужи и туги седина пробивается, лысины нет, да и кудрей не видать; на лаптях снежок, а в зобу песок? Чего, кумушка-вещунья, пригорюнилась? Не то чарой зелена вина кто обнес тебя, не то свет-сосед мимо шел да не кланяется? Аль ты, нужда, зверь — чудище, о семи ногах, что беда над ним прилучилася, да заместо хвоста у него хобот вырос, а заместо хобота хвост крючком? Аль зайчиком мохноногим по зарям прыскаешь, тушканчиком, табарганом[17]под землей живешь, не то белугою сорокапудовою, словно белевская купчиха, с боку на бок переваливаешься? Тяжело-то оно, тяжело, да крякнуть нельзя: водою глотку так и заливает тебе! Ой! нужда, нужда! Кто про нужду на веку своем не слыхивал, кто над буйной головой своей ее не видывал? И тут-то она, и там она; и повсюду ее поминают, и всему она причина, и всем она виновата, а самоё ни тут, ни там ее не увидаешь; либо невидимкой по белу свету носится, не то затворницей где в ските сидит; ведь недаром же говорится, что нужда и по воскресным дням постится, что нужда научит и калачи печь, и богу молиться; уж не она ль разве Чурилья-игуменья, про которую поется:
Как бы русая лиса голову клонила,
Чурилья-игуменья к заутрени ходила —
Будто галицы летят, за ней старицы идут,
Старицы, чернецы, души красные девицы!
Уж не она ль, нужда, в стужу и вьюгу зимнюю воробышком сереньким под стреху забивается да сидит там нахохлившись? Да нет, правда, зачем же про нужду поют:
Нужда скачет, нужда пляшет,
Нужда песенки поет?
Стало быть, она барыня веселая, а, может статься, и пригожая, а еще чего доброго — и ласковая, сговорчивая? Ведь говорят же: нужда последнюю копейку ребром катит; стало быть, она и тароватая хозяйка и проказница; нужда свой закон пишет, — стало быть, и сильна и могуча; нужда смекает, нужду не проведешь; нужда из лычка кроит ремешок — так она же и досужая художница, коли не чернокнижница, а спроста из рогожи — сыромятной кожи не сделаешь; нужда ум родит, нужда из-под Сызрани да в Москву пеши ходила; нужда красно бает; нужда чутьем слышит, нужда и плачет припеваючи; нужда комель[18] грызет; нужда гробится, нужда и прямится…
— Да что же это за проказница? Какая такая нужда на свете живет? — так спросил богатый молодой барич любимого стремянного своего, который, как барину его было известно, знал все, а стало быть, и это.
— Что такое нужда?
— Нужда, сударь, птица[19].
— Да какая ж она птица, Игнашка? Где она проживает, где водится? Отчего же я ее не видал?
— Она, сударь, не скворец, по барским дворам не водится. Она от больших господ, от бояр, до поры до времени бегает; а случается грех, что навяжется, так спасибо не скажешь ей. Лучше и не спрашивайте, сударь, про нее; в ней пути мало. Она-то случаем вываживает нашего брата год со днем босого да нагого; она первая по свету проказница; она ж по ночам у мужиков утят таскает, беду накликает; а от красного солнышка она хоронится.
Барич привязался к стремянному своему, к Игнашке:
— Покажи да покажи нужду; хочу видеть ее; не стращай, а покажи; найди, где хочешь, веди меня, куда знаешь, а покажи!
— Коли где случится мне увидать ее, — отвечал Игнашка, — так покажу; а теперь, барин, взять ее негде. Она дается не всегда и не всякому, хоть и не больно часто за нею гоняются.
И случилось однажды, как ехал барин с Игнашкою, на охоту ли, с охоты ли — а другой езды барину нашему не было, — сидит в лесу на дереве нужда-птица, филин. Припекло ему солнце очи, а слететь не знает, куда, не видит; сидит да отщелкивается от стаи птах и пичуг, которые шьют и снуют вокруг да около, с криком, с шумом, с плачем.
— Вот нужда сидит, барин, — сказал Игнашка, — возьмите ее!
Барич пошел было, да Игнашка приостановил его:
— Постойте, сударь, этак она не дастся, улетит; мерлушечью шапку сымите, да бешку[20] то скиньте, чтобы птица не пугалась, да и легче вам взлезть; да разуйтесь, чтобы не слыхать ей было поступи, так тогда дастся она, поймаете.
Жил-был где-то на барском дворе козел-дармоед: сена вволю, а службы и работы нет ему никакой; разве только, по своей охоте, проводит лошадей на водопой да с водопоя; и то еще ину пору не пойдет, — не досужно-де. «А отчего не досужно? Какая работа одолела?» — «Да вот, товарищ все пристает, лоб подставляет, все просит пободаться». Ну что бы ему еще, кажись! — так нет, соскучилось ему; с жиру и собака бесится; пошел он с ребятишками с горки кататься, по льду скользит, да и выломал ногу. Так и барич наш: нечего ему было делать, хлопот и забот никаких, так пошел искать и промышлять себе нужды!
Поймал барин птицу, слез кой-как с дерева, ободрался весь — глядь, ан Игиашка с лошадьми ускакал, а барина босого и нагого покинул. Барин кричит, барин гукат, барин аукает — нет Игнашки, и след простыл! Как тут быть? Взял он нужду-птицу под мышки, сам поплелся, проклиная стремянного своего, без шапки, без шубки, босиком, подувая в кулаки да пожимая плечами. Нужда из-под Сызрани в Москву пеши ходила.
«Так вот она, нужда, какая бывает!» — сказал барич, спознавшись с птицей своего залова, с которой прозяб уже до мозгов, ознобил ноги и руки и едва только доплелся, поздним вечером, до какой-то деревушки. Он постучался в оконце, в другое, в третье — не пускают прохожего; в которой избе спят мужики, что зарезанные, и не достучишься их, не докличешься; в которой и проснулись, знать, да не откликаются: либо неохота с полатей на мороз выходить, либо постою боятся. «Нечего делать, — думает барич, — надо подыматься на хитрости. Не даром же нужда со мною, да не даром же и про нужду, догадливую, изворотливую, столько причуд и чудес в народе сказывают: нужда горбится, нужда и прямится: нужда научит и калачи печь, и богу молиться!»
Он подошел к чистой, белой[21] избе о двух жильях, где увидел свет; взобрался тихомолком на крытый дранью навес, под которым видна была хозяйская лавка, где торговал он лаптями, веревками, дугами, колесами, ковригами, орехами, пряниками — чему барич наш догадался по тому, что тут пахло дегтем, а нужда чутьем рыскает, — влез и стал заглядывать в окно. Липовый белый стол в красном углу; половина его закрыта столечником узорчатым; светец не с лучиной, а со свечою, на столе; а тут и всякий харч и еда: и вино, и пирог, и гусь жареный; за столом молодая, пригожая баба, да с нею рядом, на лавке, молодой парень, и они вместе веселятся-потешаются, пьют да едят, смеются да забавляются.
«Бабенка эта, — подумал барич наш, с нуждою под мышкой в окно глядя, — бабенка эта хозяйка; иначе она бы не потчевала гостя своего; а что он гость, а не хозяин, так это признать можно по приемам их: вишь, она подносит ему ласково и кланяется, а он принимает да усы поглаживает; видно это, что он гость, и по рукавицам, и по бархатной шапке его, которые лежат подле, на лавке, а не висят на своем месте, на колке. Стало быть, хозяина нет дома, и хозяюшка без него погуливает!» Нужда смекает делом, нужду не проведешь; и догадлива она, и понятлива!
Нужда постучался посохом своим в оконце; хозяйка вскочила и спросила: «Кто там?», а парень чуть не подавился пирогом и вылупил очи на окно. «Отворяй, — отозвался Нужда, — хозяин!» И Нужда оглянуться не успел, как пирог полетел со стола в поставец, вино за кивот, на полочку, гусь в печь, а гость — под кутник[22], где хозяйка завалила его решетами да разным хламом и скарбом, а сама впопыхах и в суетах приговаривала: «Ох, голубчик-свет, говорила я, что надо быть ныне хозяину! Натолкнул же лукавый на грех, да не спас господь! Лежи ж ты, голубчик, сам нишкни; авось минет неминучая!» Сама ж она, хозяйка, кинулась отпирать дверь да ворота. Ей, вишь, и невдогад, чтобы кто увидал, что у нее творится. Нужда взлез на навес, а она думала, что хозяин постучал в высокое окно с земли кнутовищем.
Той порою, не успел Нужда соскочить с навесу на снег, глядь — сани одноконные бегут, только снег хрустит, и прямиком к белой избе о двух жильях, и прямо к воротам, дощатым, под щипцом[23] да с петушком, да на высоких столбах.
«Отворяй! — закричал рыжий мужчина с окладистою бородою, похлопывая рукавицами и слезая с саней, — отворяй, Кононовна! Хозяин приехал!» И Кононовна, отвечая: «Зá-раз, зá-раз, Сидорыч!» уже возилась у запора. Собак, как и у большей части великорусских мужиков, на дворе не было; только свиньи встревожились да захрюкали, да дюжина баранов проблеяла. Заскрипели полотенцы на вереях, и огарок в руках Кононовны бегло осветил крытый двор: справа ясли, колоды, телеги и сани, пара коней, коровушки, свинки да овцы; слева лесенка, крылечко на резных столбиках и чугунный умывальник с двумя носочками на железных цепочках. Между тем Сидорыч глянул на барича, спросил:
— Это кто такой под забором стоит?
— Пусти, земляк, в избу погреться, дух отвести, озяб до смерти, — отвечал Нужда, — были мы, вишь, с барином на охоте, ездили по птицу да по зверя, да настигла нас невзгодица; кони побили, да вот холодного и голодного покинули; пусти, земляк, отвести на тепле душу.
Хлебосольный хозяин позвал Нужду с собою в избу, посадил у стола и потчевал, как гостя, всем, что бог послал. Но бог послал на этот раз чашку каких-то щец, по которым, как говорится, плетью ударишь — и пузырь не вскочит; да послал еще ковригу хлеба ржаного в пять четвертей с вершком — и только. Хозяйка не ждала, говорит, ныне хозяина и тужила, что не изготовила ничего получше. «Кабы ты-де вперед сказал, когда домой ждать тебя, я бы тебе пирог испекла».
— А что у вас за птица, прохожий господин? — спросил хозяин, поглядев на толстолазого филина, который сидел рядом с гостем на скамье.
— Это нужда-птица, — отвечал тот, — умная, расторопная, изворотливая; все знает и все видит, и говорит.
— И говорит? — подхватил хозяин, оборотив ложку и положив ее на стол; потом, утерши рот изнанкою руки, погладив бороду и облокотившись на край стола, продолжал, — да что же она такое говорит?
А филин только запыхтел и щелкнул носом.
— Так она про себя бормочет, — отвечал Нужда, — она говорит, что в поставце у хозяюшки вашей есть пирог.
— В поставце пирог? — спросил хозяин, оглянувшись. — Есть, что ли, Кононовна, так подавай!
— Да не знаю, будет ли, — отвечала та, оробев маленько, — остатки; брат ко мне приезжал вчера, так я про него было изготовила; дак никак съели весь; разве что остатки… — И подала из поставца початый пирог.
Нужда толкнула филина локтем в бок; тот опять вылупил на него очи что плошки, запыхтел да защелкнул.
— А теперь что она говорить изволит, честной господин? — спросил удивленный хозяин.
— Да так, она все свое несет, — отвечал Нужда, — говорит, что вино есть в склянице, позадь кивота.
— Есть, что ли? — спросил хозяин.
— Да не знаю, право, — отвечала хозяйка, уж больно испугавшись, — вчера, признаться, было немного, да никак все вышло.
Глянула. «И то есть», — подала на стол; хозяин молча налил, попотчевал гостя, сам выпил и надулся.
— Молчи, дура, — сказал Нужда вполголоса филину, когда этот опять начал пыхтеть да щелкать, — молчи, не твое дело.
Хозяин стал допытываться, что-де он говорит?
— Да он сказывает, — отозвался Нужда, словно нехотя, — что в печи у вас гусь есть.
— И гусь еще? — спросил хозяин. — Есть, что ли? А коли нет, так, видно, Кононовна, самому мне пошарить придется: да нет ли у тебя и еще чего; так уж подавай за один раз!
Хозяйка кинулась к печи, отодвинула заслон, ахнула и руками всплеснула:
— И то есть! Ну, ей же богу, Сидорыч, не было его и не бывало; и знать я не знаю, отколе он взялся, и ведать не ведаю!
— Послушай, господин прохожий, — сказал хозяин, — у меня в доме давно что-то неладно; кабы это дедушка-домовой, так бы проказы не те были; а то такое делается, что и концов не сведешь. Что съедомое ни припасешь, съедят у тебя из-под рук и не узнаешь, кто; мучицы ли пшеничной засыплешь в засеку, на вес да на меру, глядишь — не хватает; орехов ли, черносливу ли моченого, грушевого ли квасу сделаешь да поставишь в лавочку, все словно куда проваливается; а в лавке, коли меня нет, сидит сама хозяйка: не знаешь, на кого и поклепать. Что такое это, господин честной?
— А коли в доме у вас не чисто, — отвечал Нужда, — так виноватый скажется птице моей; и будь он хоть сам сатана, так выживу его, с места не сходя.
— Правь с меня, что положишь, — сказал хозяин, — ничего не пожалею, выведи только концы наружу, да изгони нечистого!
Нужда велел хозяину выйти: хозяин в двери, а хозяйка гостю в ноги: «Батюшка, не выдавай, что хочешь проси, только не выдавай: хозяин убьет меня!» И брат, что вчера приезжал да пироги поел, взмолился из-под решет да корыт тем же голосом: «Хоть всего-де обери, хоть разуй да раздень, хоть нагишом пусти, только душу выручи». Нужда вытащил его из-под кутника, велел вымазаться сажею, надел тулуп изнанкою, рукавицы на ноги, а сапоги на руки; накрыл ему голову макитрой[24] и посадил его опять на то же место; там позвал хозяина и велел ему стучать метлою по кутнику, а хозяйке шарить помелом под лавками; глядь — сатана и выскочил; и хозяина-то было с ног сбил, и хозяйку напугал до смерти, а сам в двери, да кубарем с крыльца, да прямо в снег; о землю ударился, тут и сгинул, и след ему простыл. А Нужда взял, для ровного счету, по красненькой бумажке с хозяина и с хозяйки и с гостя, то есть с брата ее; и всем угодил, и себя не забыл. Ай да птица! Правда, что стоит она дорого; правда, видно, и то, что нужда выучит любому досужеству.
Нужда согрелся, наелся, выспался, запрятал три красненькие подальше и отправился, куда бог велит, искать и допытываться своего Игнашки. На заработанные деньги оделся он и обулся, день-другой пожил — а есть опять-таки ему нечего! Не Чурилья-игуменья барич наш, а постничать выучился хоть куда!
Идет, идет он по дороге, что чапура[25] по пресной, долгой лужице, пришел опять на какое-то село и видит — народ собрался в кучу у сборной избы; старики, с длинными посохами, сидят на завалинке; перед ними истец и ответчик; крик, шум, спор, а толку, как видно, мало.
— О чем, ребята, спор идет у вас? — спросил Нужда. — Чего не порядите? У меня вещая птица есть: все знает, все откроет, виноватого выдаст, самому черту не спустит, а за правду-матку постоит: сказывайте, о чем идет толк?
— А вот в чем: мужик просил на мужика, что украл-де у него сивого мерина; ответчик сивого мерина привел да говорит: «Лошадь моя, а не его. Она уж годов с восемь со мною в извозе ходила, да о Спасовку было пропала; коли он в нее вклепывается, так, стало быть, он вор, а не я». Теперь как быть? Свидетелей нет ни у того, ни у другого; истец недавно купил коня, никто его не опознает; ответчик держал его, как говорит, и долго, да купил на стороне и ходил он у него в извозе, а на селе его, мерина, тоже никто не знает. Как тут быть?
— Птица все скажет, — отвечал Нужда; накрыл полою голову спорной лошади и прикрикнул побойчее на ответчика. — Коли-де ты с мерином своим восемь лет в извозе ходил, так сказывай скоро, не заминайся, да не думай, на который глаз он крив?
— На который глаз крив? — спросил мужик.
— Да сказывай скорее, что думаешь, — отозвался Нужда, — коли не знаешь, так, стало быть, и врешь, и лошадь не твоя.
— Как не знать, — отвечал тот опять, — знаю, да ведь она так, немного крива, она видит.
— Да нужды нет, что не много, — закричал Нужда, — ты сказывай, на который глаз; чего ты переминаешься?
— Да на правый, — отвечал мужик.
Нужда откинул немного полу кафтана с головы спорной лошади и показал целому миру, что у мерина правый глаз живой.
— Промолвился! — кричал мужик, взмахнув руками и кинув шапку о землю. — Как бог свят, промолвился! Мне ли не знать мерина своего! Промолвился, ребята; конь и о четырех ногах, да спотыкается, а язык без костей, ино и нехотя свихнется! Крив он на левое око, ей же, на левое!
Нужда только того и ждал: откинув всю полу, закричал он на весь мир:
— Врет он, ребята, врет сам, как сивый мерин; он вор, а не хозяин; смотрите вот: мерин глядит в оба глаза не хуже всех нас!
Коня отдали по приговору мирскому и стариков настоящему хозяину, который охотно напоил и накормил Нужду за помощь и услугу его и подарил его еще кой-чем на дорогу.
Нужда собрал пожитки свои и гостинцы: круп, мучицы, хлебца да небольшой котелок — и пошел далее. Путем-дорогою, отмерив верст десятка с полтора, захотелось ему погреться да поесть горячего: он развел в чистом поле огонек, нагреб в котелок снежку, растопил его, вскипятил, — сказано: нужда учит калачи месить, — засыпал круп и заварил себе кашицу. Смотрит — едет барин, такой же, каким и он сам недавно был, едет порошею, шажком, съезжает зайца. «Дай зашутить шутку», — подумал Нужда; поставил готовую кашицу свою на пенек, затоптал огонь, загреб его снегом, и ну плясать вприсядку вокруг пенька того да приговаривать: «Нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет!»
— Что такое делается там, — сказал барин ловчему, не то доезжему своему, — скачи-ка туда да погляди.
Ловчий воротился и донес, что-де проказник какой-то на сухом мерзлом пне, без огня, кашу варит. «Что за чудо! — подумал барин, хотя он думу думать и не больно бывал горазд. — Что за диво такое!» — и подскакал сам глянуть, как-де варится кашица без огня, на мерзлом пне. Постояв, поглядев, да отведав кашицы нашего проказника, сказал он: «Да это предорогая вещь в отъезжем поле, для охоты, в дороге». И стал допытываться: в чем тут сила, в пеньке ли, в пляске ли аль в котелке? И стал торговать весь снаряд этот у нашего Нужды, за большие деньги.
— Пенек ваш, — сказал ему Нужда, — на вашей земле вырос; его покупать нечего; а вся сила в пляске, да в песне, да в котле.
И продал котелок свой охочему боярину и научил его плясать вприсядку да приговаривать: «Нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет». Деньги-те взял, а сам пустился скорее своим путем без оглядки восвояси. Много ли каши наварил в котле этом новый хозяин его — не знаю, слышал только стороною, от псарей да от конюхов его, что замучил он и их и себя, поставив котелок на пень, насыпав в него круп, налив его водицей и заставив всех ловчих и доезжачих поочередно выплясывать вприсядку около походной кухни своей, петь и приговаривать, и наплясавшись сам вкруг нее до упаду.
Много ль, нет ли и Нужда наш прошел по дороге, — слышит топот за собою, крик и скачку, — догадался он, не долго думав, что новому повару, знать, котелок-самовар не полюбился, досужество не далось, и что шлет барин за штукарем погоню. Как тут быть? Куда кинуться? А поймают, так от арапников вряд ли отвертишься? Ухватил Нужда хворостинку да посох свой дорожный, взмахнул ими, да и закинул на сосну; а сам сел подле дороги, кафтан надел изнанкой, а барский жилет свой — сверх кафтана; шапку-новокупку, поизмяв да вываляв ее, надвинул околышком на глаза — сидит, ожидает, что-то будет.
Не прошло и с эстолько часу, как теперь, когда сказываю я вам, что такое перед ним деется и творится, как наскакал на Нужду нашего вершник доброконный и стал расспрашивать его: не видал ли он пешего прохожего по этой дороге? Нужда отрекся от всего: ничего не видал, не слыхал, знать не знает, ведать не ведает; а кланялся только низменно, горько плакал и просил милосердной помощи наездника.
— Шло, — говорит он, — по дороге трое школьников каких-то; я, богом убитый калека, плелся, побираясь святою милостынею, на двух костылях; набежали они на меня, — прости им, господи, согрешение их, — наскочили на меня бедного, юродивого, выхватили из-под рук костыли мои да закинули вон на макушку сосны! Честной, богобоязливый доезжачий! Смилуйся надо мною, над бедным сиротою; умереть мне здесь голодною смертию, умереть от туги и нужды, коли не сотворишь богоугодное, не скинешь костылей моих с сосны высокой!
Доезжачий, молодой, проворный парень, проворчал было про себя: «Некогда, да барин браниться станет, догонять надо вора, обманщика», но, рассчитав, что пеший от конного не уйдет, и что, подлинно, убогий калека пропадет и сгинет ни за грош, коли он не выручит его из беды, соскочил с коня, дал ему, нашему, подержать его за повод, а сам полез скорым шагом на сосну.
Безногий наш только и ждал того, чтобы доезжачий повыше на дерево взобрался: вскочив на коня, да катай-валяй его по крутым бедрам, влево и вправо, вправо и влево, — скрылся, да из виду ушел, поколе пеший доезжачий успел образумиться, оправиться и слезть с высокого дерева. «Нужда греха не знает», — подумал барич наш, раздобыв коня, опознав вскоре родные места вокруг себя и рассчитав, что до дому уже недалеко. Теперь нужда-птица ему уж лишняя; наскучила она и надоела, да отвязаться от нее — не отвяжешься. Уж он и кинул ее, — нет, она за ним. Он станет, она тут; он бежит, он скачет, она за ним, на широких крыльях своих; нет отбою, да и только. «Отвяжись ты, окаянная! — бранился барич наш. — Я еду теперь домой, на сытый стол, на мягкую постель, на приволье, я тебя, горемыку, больше и знать не хочу, будет с меня!» А нужда-птица, пощелкивая носом своим, свой разговор ведет да не отстает ни на шаг.
«Нужда ум родит, — подумал барич, — и надо с нею поуправиться; а жить с нею не находка; она чего доброго, и домой ко мне беду занесет».
— Здравствуй, честной господин! Все ли в добром здоровье у вас, добродетели моего, господь сохраняет? — Нужда оглянулся; несет судьба встречу ему, по дороге, на широких пошевнях, на паре добрых, толстоголовых рыжаков, под расписанной и резьбою разукрашенной дугою, с бубенчиками не менее шестифунтового ядра под ушами, несет, говорю, судьба старого знакомца его, Сидорыча, блаженного супруга Кононовны. — Долго после вашей милости отбытия, — продолжал Сидорыч, — долго у меня в доме все было благополучно, ясно, и, видимо, изобличалась сила благодетельной помощи вашей: да вот ныне, господин честной, никак опять кой-чего проявляться стало; опять-таки что-то не ладно, а с что притча такая деется, не приберешь, как и разума приложить.
Слово за слово, не успел Сидорыч напроситься на нужду-птицу, как барич, рад-радёшенек сбыть ее с рук, продал ему филина без слов, с руками отдал и насулил с него пути и блага и добра с три короба. «Будет-де она жить-служить и у вас, как у меня, станет выказывать все, что ни деется в доме, и хозяина своего ни за что в обиду не даст».
А сколько она, нужда-птица, была пользительна новому хозяину своему, это особ-статья; довольно вам того, что таким-то изворотом сбыл барич наш птицу свою с рук и с плеч долой, спознался и расстался опять с нуждою и воротился домой гораздо посмышленее да и порасторопнее, чем выехал.
— Ну, счастье твое, Игнашка, счастлив твой бог, что хоть помаял ты меня, правда, да судьба моя, счастье мое, подобру-поздорову домой меня вывезло; старое, по русской пословице, в добрый час не поминается; бог тебя простит, не хочу на тебя гневаться. Счастье и мое и твое, Игнашка, что наше счастье, знать, поумнее да подогадливее нас обоих, а то бы не бывать из этого добру! Аль и подлинно уж нуждою и счастье насилуется?
— А что такое счастье? — спросил в свой черед Игнашка у барина. — Я научил вас, сударь, нужду знать, покажите же вы мне счастье!
Барин призадумался.
— Счастье — убогому алтын, богатому миллион; а подай каждому, чего просят, скажут: мало, давай еще столько, да еще полстолько, да четверть столько, да начинай опять сызнова; счету нет конца, а стяжанию человека также. Да и счастье ль это, хоть оно счастьем называется? За тот же алтын нищий нищему голову накостыляет, а богатый… да сказано слово: поет песни сапожник, а не поет откупщик; какое же тут счастье? А брат на брата, племянник на дядю, сын на отца, за что идут? Все за ту же проклятую мишуру, что в чужих руках блестит, а в моих меркнет… Стало быть, счастье — нищета, нужда? Нет, господь с нею: и это не счастье, я на беду спознался с нею, да рад, что отвязалась! Счастье ум, счастье разум — так разум, говорят, доводит до раздумья, ум до безумья; счастье — златом граненые чертоги; счастье — скипетр в деснице, всесильная держава в шуйце?[26]
— А холера, — сказал Игнашка, — душит всякого, правого и виноватого, убогого и бедного; да еще добро задушит, а как дугою поведет, столбняк ошеломит, проказа сатанинская навалится, либо какая-нибудь нечестивая болезнь, прости господи, изнасилует, да сорок лет жить укажет и ее с собой на плечах таскать, как, сказывают, проносил солдат три года со днем смерть за плечами, тогда как быть? Да еще каково-то на том свете доведется ответ держать за каждую крупинку, за былинку, за грешный сон и за думку спросонья?! Так где ж тут, барин, счастье?
Гой ты, счастье, сударушка, невидимочка! Ты скажись родом-племенем, скажись именем-отчеством! И по прозваньицу тебя бы можно честить, по роду-племени пожаловати? И слепою-то тебя называют; и спиной, говорят, ко всякому, кто ни подойди, отворачиваешься; нужда учит, говорят, а счастье кормит; а за счастьем, что за мухой, с обухом гоняются; где счастье, там и ум, где счастье, там и зависть; счастье ищи, а в могилу ложись; счастье зови, а горе терпи; так что же его после этого и звать? Глупому счастье, умному несчастье; есть и ум, да пустосум; нет ума, да туга сума; кому талан, тот и атаман; кому не поведется, у того и петух не несется; стало быть, ума и не надо, было бы счастье… Так опять говорится: счастье без ума — дырявая сума; где найдешь, там и сгубишь; ну, так, видно, опять надо искать и ума? Ан говорят: не родись умен, не родись пригож, а родись счастлив; счастье дороже ума; с рожи болван, а во всем талан; счастливый к обеду, роковой под обух; счастливый о двуконь, бессчастный пеш и бос; стало быть, с ним, со счастьем, ужиться бы и можно, да счастье с несчастьем, сказывают, двор обо двор живут, на одном коне ездят; счастье поедет, да односума своего, беду бедовую, по-калмыцки, на забедры посадит; счастье чад, головушку разломит; счастье да трястье, кого захочет, того и ломает: счастье к тебе, а ты от него; ты к нему, оно от тебя; голый на бога плачется, одетый и обутый на счастье; да кто же оно, счастье это? Счастье тать ночной, счастье бог святой…
Нет, счастье, — сказывал мне мудрец восточный, — не слепо; у него только глаз один, да и тот на самом темени, на макушке; это бедная мать, утратившая со времен незапамятных единое детище свое; она летает быстро по земле да ищет дитя свое, ловит наудачу всякого, кто только под руки подвернется: стало быть, играет, по-нашему, в жмурки; а кого только поймает, того приподымает помалу, потихоньку, выше да выше, что, дескать, счастье мое скажет, не мой ли это сын? А как только приподымет его повыше головы своей да разглядит, да увидит, что это не любимое детище ее, а ненавистный ей чужой, то и махнет его через себя, да и полетела дальше. Хоть ты себе тут шею выломи, хоть топчи пожалуй, кому охота, тебя под ноги, — не оглянется, не воротится: пошла — и след простыл; а сама уже ловит другого, да поймавши и его туда же.
И барич наш, призадумавшись, захотел было идти искать счастья, спознаться с ним, как спознался с нуждою.
— Хочу видеть его, — говорил он, — хочу изведать, каково оно и как с ним обживаются!
— Постой, барин, — сказал Игнашка, — погоди, за счастьем пойдешь, а бог весть, что найдешь; не наткнуться бы опять на нужду-птицу! Есть у меня на примете человек, про которого шла когда-то молва, что он заманил и залучил счастье, послушайте:
«Есть наука мудрая, глаголемая: космография, изучающая положение стран света и земель и показывающая, где и какая земля к какой примыкает и какой товар и скот в ней родится, и какие твари и человеко-твари, василиски, сирины, счастливии и несчастливии людие живут и обретаются. И сие то наука любомудрия глаголет о счастьи так:
„И бысть во царстве едином на востоце царь, сильный в людех своих и могучий над враги своя ратию, ей же несть числа; и неистощим в житницах и сокровищницах своих, и зело велик думцами своими. И бысть ему дщерь плоти его единая, овую же держах любовно на сердце своем, паче злата и сребра и сокровищ и риз драгих и самого даже царствия своего, душу свою в оной дщери любой не чаявши.
И низойде, в годину овую, поветрие зельно на человецы страны тоя и умроша людие, аки злак дольный, лезвием серпа усекновенный. И не бысть зелия ни единаго от немощи тоя: ниже молебствия со крестными ходы, с фимиамы кадильными, от поветрия оваго не исцеляху людие погибающи.
И сокруши немощь смертная дщерь плоти царя единую, юже любовно держах царь паче имени и царствия своего; и воззвав царь сильный силою и мощный мощию. „Егда обрящется муж велемудрый, ведущ во травех и зелиях, иже исцелит дщерь плоти его единою от немощи смертныя, ему же царством воздастся целым, нераздельным, и короною державною, и всеми сокровищи и скрабы насущными; ему же в царе, сильном в людях своих и карающем враги своя ратию присно-победною, раб обрящется покорный, раболепный, и с сокровищи и земли и люди своя и царства своего, отныне и до скончания века; и быти во царствии овом единой душе не рабской, дщери плоти и любви царской““.
И предста хиромант всеведущий в траве и зелиях пред царя того, и риче: „Аще хощеши исцелить дщерь свою, да обрящешь во царствии твоем счастливца единаго, самого себя блаженства земнаго причастна глаголюща, ни единой потребы, ни единаго желания не имуща; егда же обрящеши во царстве твоем мужа оваго, возложи нательную ризу, сиречь сорочку его, на сокрушенну недугом смертным дщерь твою, и возрадуются паки жизнию и возведет очеса на тя и возлюбит жизнь“.
И побежали гонцы во все концы царства того, и изъездили все углы и закоулки, все улицы и переулки, торные пути и захолустья, редняки и трущобы, города и пригороды, села со приселки и выселки — нет у сильного и могучаго царя счастливого подданного. Кто и доволен бы судьбой, да денег мало; кто и богат, да хотелось бы ему быть еще маленько побогаче; кто жены просит, кто разводу; кто знати, кто досужества; кто ума, кто пригожества…
— Так умереть, что ли, единой дочери моей, которой не было и нет подобной на земле, за которую я и царство и себя самого отдаю любому пришельцу в рабы вечные и покорные, — завопил отчаянный царь в немощи своей, — умереть ей и погибнуть неминуемо и неспасаемо?
— Да нешто она первая или последняя гаснет во цвете лет и в красоте девственной, разве не все мы такие же смертные, как она? Разве остался живым кто-нибудь из предков наших, или мы будем жить с потомками? Все мы там будем, только что не в одно время, — так утешал царя неутешнаго мудрец его; но царь, ломая руки, взывал:
— Ищите, ищите, найдите мне счастливца, и царство мое ваше, и я слуга и раб ваш по гроб! Неужели этого мало, и не могу я этою ценою искупить бедной жизни одной только души? Ужели для меня, который не щадил и не щадит жизни своей для блага подданных своих, ужели для непорочной, бедной дочери моей никто не хочет сказаться и быть счастливым, хотя бы то на один только миг?
— Сказаться? — спросил мудрец царя, — коли это можно, сказаться и быть, государь, то кому же ближе спасать кровное детище свое, как не тебе? Скажись и будь счастливым; одного счастливца, ты знаешь, довольно.
— Как мне быть счастливым, когда дочь моя, без которой во мне нет и не будет искры жизни, лежит на одре смертном? — так взывает царь неутешный. — Мне быть счастливым?
— Так вот же тебе, государь, — отвечал мудрец, — вот тебе живое поличие всех подданных твоих: каждого порознь и всех вместе; и каждый бы рад быть счастливым; да одного заботит одно, другого почитай другое; каждому думается: вот бы только это, либо то, так и был бы я счастлив, я без того не могу.
Но вот гонцы неутомимые все царство искрестили и — „Нашли! — кричит запыхавшийся вершник, наскакав на широкий двор царский, — нашли блаженного счастливца!“
Дворец царский словно ожил весь — и стены, и простенки, и золоченые кровли, от бута и до конька, все вздрогнуло и всюду раздалось: „Нашли!“
Кто он таков? Где он? Подайте его сюда! Да где отыскали его, отколе он взялся? Что нужды до этого; все равно; благо нашли, схватили и привели. Он здесь: не в карете, не в колымаге, ни даже на дрожках, и не верхом, под чеканною сбруею в дорогих каменьях; гонец поймал его за ворот и притащил, как счастливец стоял да ходил, — пешего, на двух ногах…
— Я твой раб векожизненный, со всем царством моим, — возопил царь в умилительной радости, преклоняя голову свою перед счастливцем, — и этого ценою, человек, покупаю я только сорочку твою: подай ее сюда; тебя меж тем облекут в златые ткани…
— Сорочки у меня нет, — отвечал смиренно блаженный счастливец.
— Как нет? Рубахи нет, нет сорочки? Отдай одну, последнюю сыми с себя!
— Да то-то нет ее ни на мне, ни за мною; была когда-то, давно, да износил всю и кинул».
— И прекрасная царевна, — закричал барич наш, слушая Игнашку, любимого стремянного своего, — и царевна умерла?
— Да, знать, умерла, сударь; по крайности, счастливого, с рубахой на плечах, в обширном царстве не сыскалось, хоть царства в сказках живут и не нынешним чета: царство это было в сорок-сороков обхватов земли, а народу в нем, что былинок в поле. Вот вам, барин, и счастье; теперь раскидывайте-ка бобами сами; в потехах — не оно, в избытке — не оно; а где да в чем оно? Этого голыш блаженный не сказал: «Рубахой, говорит, обзаводиться не стоит: что с нею, что без нее, мне все одно; судьбой я доволен, сыт бываю почитай что каждый день; хотеть я ничего не хочу, ничего мне боле не надо, царства вашего не возьму и даром — не держите ж меня здесь по-пустому, а отпустите без греха домой; вот я чего хочу».
А и то еще говорят, барин, — сказал Игнашка, — где правда, там и счастье.
Правда? А что такое правда? Это что за зверь, птица или рыба! Что такое на свете правда? Правда — вещь совсем иная; это не нужда и не счастье и не им чета, ниже ровня. Правда мирская — это вещь потешная. Правда светлее солнца; что правда, то не грех; да зачем же правда глаза колет? Правдою жить — с людьми не знаться; неправдою жить — бога погневить; как же тут быть? Стой за правду горой, и бог с тобой; знай бога да сказывай правду: кто правдою живет, тому бог дает; это бы и ладно, да говорят: правда по миру ходит; молвить правду, не знать дружбы; а по миру ходить, да без друга жить, сам себе опостынешь; а это уже и не ладно. Говорят: хлеб ешь, а правду режь; а говорят и так: хлеб режь, а правду ешь; то есть сам глотай, да про себя и знай. Да опять и то сказать: ино правду говорить большому человеку — не легче лжи; и правдою ину пору подавишься. Говорят, все на свете сгинет, одна правда останется; да куда же она после всего этого годится? Сами же говорите вы: правда к добру не доведет; правдою не обуешься, сыт не будешь! Вы мне на это молвите: да в ком честь, в том и правда; ладно, да не вы ли сказывали намедни: глупый да малый говорят правду: какая ж честь, скажите, в глупом да в малом? Грек, жид да армянин молвят правду по одному разу в год. Это что? Да разве они живут хуже нашего? Или они верят тому, что сильна правда, а деньга сильней? Так за что же, коли так, говорится: засыпь правду золотом, она всплывет; правда и в золоте не тонет; дороги твои сорок соболей, а на правду и цены нет, а на что опять вы же говорите: хороша правда, годится и неправда? Это что? Или вот это: одно слово правды весь свет перетянет; да коли оно по золоту плавает, как вы сейчас же говорили, так, стало быть, золото будет потяжелее правды вашей? Куда ни сунься, кого ни послушай — все его правда, словно ее на откупу держат; а где двое сойдутся, там и две правды, да каждый хвалит свое; что же она за оборотень такой, что за двойник, и за что же она дорога, коли у всякого есть своя, и всякий с нею носится и нянчится? Живи правдой в людях, живи правдой дома; а между тем, не всякую правду жене сказывай; не солгать, так и правды не молвить; не будь лжи, не стало бы и правды; хорошая ложь дороже плохой правды; стало быть, сами учите лгать; а соври кто, хоть один раз на веку своем, так вы же, махнув рукой, скажете: кто один раз соврет, тот веку без другой неправды не доживет. Неправда отшельником не живет: где одна, там и другая, а где две, там плодятся они и множатся, как змеи около Знаменья. От лжи не мрут, да вперед веры неймут; да коли стародавние пророки померли, а новые правды не сказывают, так тогда как быть? Где добудешь ее, коли без нее, как говорится, веку не изживешь? Где она, правда эта, и где ее взять? И какая ж это правда, которая на свете надобна, без которой веку изжить нельзя, которую свет пройдешь, да только назад не воротишься. Эта правда, сказывают, вещь потешная.
Жил-был во земле далекой, иноязычной, иноверческой, пастырь духовный, по-турецки мулла, по-нашему поп, по-немецки пастор, по-польски ксёндз. Он славился на весь мир правдою и благочестием и сам хвалился повседневно, что терпит напраслину за одну только правду; а он был убог и скуден до крайности.
Однажды взяло его горе тугое и раздумье бедовое: «Плачусь я, — говорит, — богу, бог не слышит; плачусь людям — люди веры неймут; а голод не угар, от него не переможешься, не переспишь. Что я буду делать и как мне быть? По миру ходить с котомкой — грешно, да и не велят, не приказывают, — попадешься, так не разведаешься; идти молотить за хлеб насущный, так сил нету, дело непривычное; духом я бодр, а телом слаб, потому что морил плоть свою, как велит закон. Взаймы никто не дает; сидел бы дома да ждал, покуда господь что пошлет, так скоро пропаду я и сам, замерзнут и вымрут голодом и холодом ребятишки мои, — не сидится, нет больше сил».
Так рассуждал, окропив черствую краюшку хлебца горючими слезами, заморской земли пастырь, когда вдруг вошел к нему зажиточный мужичок, помолился, поклонился, подошел под благословение и звал дать имя новорожденному; другой вошел, хочет дочь под венец вести; третий пришел с заплаканными очами, зовет хоронить отца. Пастырь вымолвил теплое моление к небесам: послал-де господь, за правду мою, хлеба насущного, и, как дело было почитай натощах, то пастырь наш и стал рассчитывать, сколько мерочек муки, да сколько яиц, пирогов, уток, кур возьмет он на крестинах, сколько на свадьбе, сколько на похоронах. Рассчитав все это, стал уже думать, как поправится он помаленьку из нищеты своей и заживет домком с чадами и домочадцами своими. Но думай да гадай, а конца поджидай: у новорожденного поднес ему кум лыковых лаптей пару; за то, что повенчал, насыпали ему в берестовый кошель смородины да лесной малины; на похоронах — напоили, накормили, да с тем и домой отпустили.
«Не хочу жить! — сказал отец. — Пойду утоплюсь. Мне ли домой показаться опять ни с чем и плач и жалобу слушать спокон веку одну и ту же, жалобу горькую: тятя, дай хлебца? Мне ли пропадать и высыхать по капле, что дупловому пню, без радости, без утех, без хлеба, с одною правдою? А уж я ль не молился тепло и правдиво; я ль не терпел, в чаянии лучшего, смиренно, безропотно? Нет сил больше, ни за себя, ни за своих! Дары мирян вложу я у подножия символа веры своей, как последнюю дань отходящего, а сам я… Пойте после по мне, коли кто на селе без меня споет вечную память!»
Пошел, дождался ночи, сложил дары мирян, ещежды помолился и с твердою решимостью вышел на росточь побережную, на крутояр; и видит, идет к нему, в теми ночной, белобородый старец. «Что делаешь, отец?»
Отец поведал старцу все, от аза до ижицы. Вы уже знаете, что иноверческий пастырь наш любил правду; он не утаил ничего, во всем признался, что на исповеди, держал ответ, как перед богом.
«Не топись, — сказал ему старик, — смерть от тебя не уйдет, ниже ты от нее; и я такой же, как и ты, бобыль; станем горе мыкать пополам; у меня за пазухой ржаная лепешка есть; уломил ее на полы, что тебе, то и мне, поровну, да и пойдем, куда господь поведет: утро вечера мудренее!»
Шли, шли они вместе, не день и не два; старик, что заря, что сумерки из-за пазухи лепешку тащит и делит пополам. Наконец — не житницы ж египетские у старика за пазухой — ложатся они в чистом поле спать, а старик и достал было лепешку, да и положил опять назад. «Последняя, — говорит, — только одна и осталась; уж лучше мы ее наутро оставим да и поделимся». Утро красное взошло — старик проснулся, богу помолился. «Ну, — говорит, — односум, давай поделим теперь последнюю лепешку нашу; а там — что бог даст». Хвать — ан ее уж и нет.
— Товарищ, — сказал старик, — ты съел лепешку?
Наш пастырь крестился и божился, на чем свет стоит:
— Не я.
— Ну, ладно, — говорит старик, — не ты, так не ты, пойдем дальше. Правда — слово великое, ему верю и без божбы.
Шли, шли они опять, с утра до поздней ночи; отец духовный голодом изныл.
— Нет сил, — говорит, — издохну здесь, на месте!
Старик полез за пазуху — нашел еще лепешку; а путник его рукой за нею тянется да уж и слова не вымолвит, уморился на смерть!
— Ты, что ли, съел лепешку, так сказывай лучше; я не взыщу: не бось, только признайся!
— Чтоб мне на месте, тут же, растянуться, — отвечал тот, — коли я без ведома твоего хоть одну кроху насущную подобрал!
— Ну, не ты, так не ты; я только спросил. Вот тебе половина лепешки моей.
И шли они опять, подновив силы свои, поколе не дошли до реки. Старик, подобрав ризы свои до колен, пошел вброд; духовный пастырь за ним, да вдруг и начал тонуть. Захлебываясь, задыхаясь, боролся он с мокрою смертью и молил старика о помощи. «Ты, что ли, съел лепешку?» — спросил опять старик; и снова спутник его стал заклинаться всеми святыми и отрекаться от лепешки и еще похвалился, что всегда говорил правду. «Не ты, так не ты, — сказал старик, — на что божишься?» Сам подал ему руку, вытащил его и вывел, вслед за собою, на сухой берег.
К ночи залегли они в солому, к мужику на ток, среди чистого поля, да развели огонек и стали сушиться. Не успели они заснуть, как пламень обнял их со всех сторон: кругом них стлался клубом огонь и дым и смрад и жупел[27] и, с треском приближаясь, смыкал пламенною ужицею своею роковой круг теснее и теснее. Старик толкнул и разбудил товарища; он вскочил и, заломав пальцы, прощался с жизнью: лютое пламя пожирало уже ризы его.
— Не ты ли, отец, съел намедни лепешку нашу?
— Не я, — отвечал тот, — отходя от мира сего в царство вечности, завещаю тебе, благодетелю моему, слово правды: не я.
— Коли так, — сказал старик, — господь с тобой.
Накрыл его полою ризы своей и вывел из огня невредима.
И шли они, доколе не пришли в заморское царство, где объезжали глашатаи царские по городам, пригородам, селам, выселкам, слободам и разглашали:
«Известно и ведомо будет всякому и каждому, что буде кто на свете живой человек найдется сведущ и могуч в тайне бытия и смерти, и, изыскав ключ жизни живой, ключ мертвой и живой воды, воззовет из мертвых двух царевен царских, вдохнув в бренные останки их жизнь и дыхание, тот наградится, за каждую, таким количеством злата чеканного, каковое силою мышц своих поднять и вынести из казнохранилища царского возможет; буде же кто ложными снадобьями и не животворящими обманами единую токмо безуспешную проволочку времени учинит, то таковой неминуемо имеет сложить с плеч главу свою на плаху. Дан во граде нашем престольном таком-то — и прочая».
«Пойдем, — сказал старик товарищу своему, — попытаемся!» Товарищ золоту и рад бы, да смерти боится; сам идет, сам хоронится за старика. Этот взял одну обмершую, не то покойницу, не знаешь, как и честить, — положил ее в чан, обварил кипятком, рознял на части, очистил косточки, продул их, налил снова мозжечком, составил, одел живым, кровяным телом, жилами и прожилками, одел и тонкой белой пеленою с алым отливом, кожицею; дунул — и девица, пригожее зари утренней, встала и пошла, только застыдилась да зарумянилась. Старику отсыпали мешок червонцев: столько золота, сколько он на себе унес!
«Что ж, — сказал он товарищу, — берись ты теперь за другую царевну; что я взял, то пополам; а возьмешь один, так все твое; ведь видал, чай, как дело делается!»
Тот подумал — и рукой махнул. Золото ослепило его, оглушило, смутило, отуманило. Он взял другую обмершую царевну, распластал ее на части, рознял по суставчикам, облупил и выскреб косточки, продул и налил и сложил — а дух и жизнь — бог даст; надселся товарищ, все дул да подувал — нет! не берет; не оживает царевна!..
И пришла отцу беда неминучая: уж его и взяли, и засадили, и присудили, уж и вывели на лобное место, уж и за плахой пошли, а кто сказывает, что уж и петлю на шею закинули…
— Ты, что ли, — шепнул ему старик, — съел лепешку-то? Так скажи; ты знаешь, что я тебя не обманывал; признайся, коли ты, никто за это пальцем тебя не тронет!
— Не я, — ответил тот, — умираю за грехи свои, а в этом не грешен, я бы тебе покаялся.
И старик опять спасает товарища своего от беды неминучей, от позорной смерти. Царевна повелением старика ожила, встала и пошла, будто ни в чем не бывало, и странникам нашим опять отмерили мешок чеканного монетного золота. Забрав казну свою, вышли они оба из города того и снова пустились в путь.
— Ну, — сказал старик, — теперь нам с тобой пришлось расставаться: мне путь предстоит одинокий, а ты больше плакаться на меня не будешь, домой пойдешь не без копейки; пора тебе припомнить и своих. Давай делить казну.
От этого попутчик наш не прочь:
— Давай.
Старик начал раскладывать золото на три кучки.
— Для чего же на три, а не на две? — кричит запальчивый товарищ его. — Нас только двое, а ты же сам сказывал: все пополам!
— Постой, — отвечает этот, — дай срок, дай мне управиться, твое не пропадет. Ну, гляди, вот эта кучка — моя; вот эта — твоя; а эта пусть достанется тому, кто съел лепешку!
— Я! — вскричал спутник его громким и твердым голосом и накрыл золото обеими руками…
Итак, вы видели, сударь, нужду, спознались, на загадочках, со счастьем; — а вот вам и мирская правда. Такова-то она живет в людях, такова и в поговорках их, такова жила она и спокон веку.
Вот вам та самая правда, без которой никто на свете веку не доживает, про которую придумали люди столько поговорок, о которой говорят, что она и на золоте всплывает… да оно так и есть: и в нашей сказке всплыла она на золото, а без него как-то не подавалась! Падок человек на ложь, а на золото и того пуще: оно сильнее лжи, сильнее правды.