Глава 7 Дорога боли

Фалко очнулся от прикосновения солнечных лучей и теперь созерцал небо. Прямо над ним проходил перелом света и тьмы: пепельные тучи отползали к югу, из них пробивались солнечные потоки…

Вот он поднялся на ноги, огляделся: шагах в сорока, точно сломанный зуб поднимался остаток Сторожевой башни, из него тугими, плотными клубами валил черный дым…

Взгляд хоббита метнулся через Андуин — кое-где еще торчали черные столбы, останки моста, никаких следов слизистой твари не было видно; зато вот над противоположным берегом нависала тьма в которой можно было разглядеть некое движенье.

И вновь он созерцал Холмищи: все более яркий свет охватывал их — ведь из-за холмов потемневших, еще поднимался дым, но уже легкий, печальный, охваченный мягко-золотистым печальным светом.

И тут он увидел движенье: пригляделся — так и есть, бежит кто-то. Да — две фигурки выбежали из-за холма, бросились было к мосту, но увидев, что он сгорел, помчались вдоль берега: «Но, ведь, все хоббиты должны были еще раньше уйти к северу. Неужели что-то случилось?»

Размышляя так, он повалился в траву, ожидая, когда они подбегут поближе. Это были молодые хоббиты, ровестники Фалко, он и она — наперебой выкрикивали усталыми, испуганными голосами:

— И мост сожгли!

— Куда ж бежать то?!

— Да куда ноги несут!

Тут Фалко поднялся из трав и окликнул их:

— Вы что — по мосту вздумали бежать?! На том берегу они бы вас и изловили!

Хоббит, и хоббитка вскрикнули от испуга, и повалились в траву. Фалко спешил объяснится:

— Вы не бойтесь, я сам хоббит. Фалко меня зовут. Слышали, быть может?

Молодой хоббит поднялся, и помог подняться своей спутнице, проговорил:

— Ну, знаешь ли: прятаться в травах, и выскакивать перед самым носом, да еще в такое время — это… — он не договорил, и лицо его просияло, он шагнул навстречу Фалко, протянул ему руку. — Впрочем — ужасно рад тебя! Как хорошо — хоть еще одного встретили! Однако, вы скажите: а еще иных то не видели? Ну — неужели же вы тут один?!

— Да, один. А вы откуда?

— Да — мы из холма Рыбниксов. Там, знаете ли с западного его склона лощина, таким густым-густым орешником от посторонних взглядов сокрыта. Ну, мы в той лощине, вместе с Вэльзой, еще до того как Все Это началось решили… сокрыться. Там мы весь праздник пробыли; потом слышим крики… Ну, я выбрался — взглянул, а ничего уж не видно: только пламень, да крики. Вот мы и решили до тех пор, пока все это окончится там переждать. Всю ночь в лощине просидели, пошевелиться боялись, а пламень то все ближе, да ближе ревел. Жарко было, да я уж о страхе не говорю! А вообще о том, что за эту ночь пережили, можно хоть всю жизнь рассказывать…

Тут и хоббит и подруга его обернулись к дымовым столбам; однако, там ничего не изменилось, и хоббит продолжал рассказывать Фалко.

— Ну, время то уже ближе к рассвету было, когда в воздухе вроде как крылья зашумели: глянули мы и обомлели — подлетают к берегу твари крылатые, и на цепях несут корзины, а в корзинах то тех набито этих чудищ… э-э-э.

— Ороков. — подсказала девушка.

— Вот-вот — именно ороков. Вы уж представляете, что мы пережили — их то там несколько сотен тысяч было… ну… ну да, да — несколько сотен тысяч. Весь берег ими заполнился; так они и бросились бежать между холмов — да так то орали страшно! Мы к роднику прижались, и сами-то дрожим; думаем — ну, вот сейчас они нас заметят… Нет — надо же, — не заметили, мимо пробежали. И я то так теперь думаю, что не заметили они нас единственно по той причине, что рядышком родничок журчал. Уж думается мне, что очень неприятно им это журчание было, что для них это как для нас их ругань. Ну вот — ороки то пробежали, а эти крылатые остались…

— Ой, смотри! — выкрикнула тут хоббитка, и указала, на черный контур, который взвился на фоне дымовых столбов.

Не говоря ни слова, они повалились в траву, лицами вжались в землю — ждали. Слышно было, как всхлипывает, и едва сдерживает громкие рыданья хоббитка, как друг ее пытается утешит — шепчет что-то про белые грибы.

Свет померк, дыхнуло холодом, а затем — вонью. Раздался пронзительный, злой вопль. Еще раз тень скользнула над их голова, и все затихло…

Первым поднял голову Фалко, огляделся:

— Ну, кажется — этот улетел…

И тут вампир вылетел из-за ближайшего невысокого холмика. Он стремительно несся на хоббитов. Когти похожие на сабли, мускулистое тело…

Фалко отпрыгнул в сторону, повалился в траву, и уже лежа в траве увидел, что из бока вампира торчала стрела — вылезшие из орбит красные глаза слепо прожигали воздух, и от всего тела валил темно-бурый дым — эта смертельно раненая, обезумевшая от боли мышь прожигалась солнцем, и, все-таки, почувствовав хоббитов, пыталась дотянуться до них — хоть перед смертью напиться крови.

Но вот затрещало прожженное крыло, и вампир, описав стремительный полукруг, врезался в воды Андуина…

Прибежавший хоббит приподнялся, огляделся, а потом помог подняться и своей подруге, которая все еще плакала.

…Представляете теперь: остались наедине с этакими тварями! Они там между собой шипят, да так зло, так гадко, что того и гляди, друг на друга набросятся, да перегрызутся… Какой же мы страх пережили!.. А потом, когда уже светать стало, вновь ороки появились. Они то, верно, на какую-то богатую добычу рассчитывали, а принесли с собою только трех малышей — причем заметьте: не хоббитских, а из города лесных охотников, с ними еще и какую-то старушку приволокли, тоже из людских…

Но вот Фалко вздрогнувшим голосом переспросил:

— А вы уверены, что младенцы людские?

— Ножки видели — ступня человеческая, без шерсти.

— Кстати, и по крику одному можно определить. — заявила хоббитка. — Наши детишки кричат громче!

— Выходит — это они в Родниве побывали… — тут лицо его как-то вытянулось, и посерело даже; дрогнувшим голосом он спрашивал. — Ну, а возраст то у этих малышей каков?

— Совсем маленькие! — воскликнула хоббитка. — Я по голосочкам определила. Крошечки! Дня им не будет!.. Нет — ну вы представляете, какие это крошечки?! Представляете, как сердце то мое сжалось, когда увидела я, как эти чудища, их в лапищах своих держат?!..

Фалко еще больше помрачнел, и вслух размышлял:

— Совсем маленькие… Да, ведь, не было в том поселении совсем маленьких. Точно знаю, что не было. Ну, самые то маленькие — трех лет, они уж и ходят и бегают сами. А эти то младенцы новорожденные. Туоровы младенцы!..

Он так и замер, пораженный этой мыслью. И надо сказать, что сердце Фалко еще, как только он очнулся сжалось тревогой, и все вспоминался Туор. И теперь это предчувствие переросло в уверенность…

— Когда вы их видели?

— Да за несколько минут до того, как тебе повстречали…

— Не знаю — может и жизнь положу, но не могу же я их так оставить!.. Ведь — это же Туоровы дети… Да, если бы даже и не Туоровы… Ну да ладно. Прощайте. Быть может, вы последние хоббиты которых я видел.

— Да что ты задумал? — попытался его удержать хоббит. — Что ты их там… тысячи! Сотни тысяч! Куда ты против них — один?!..

Но Фалко уже не слышал: согнувшись, бежал он навстречу дымовым клубам. Он и не знал, как можно спасти младенцев, надеялся, что, как только увидит, так и придумает что-нибудь.

Не добегая метров двадцати до первого холма, увидел он мертвого паука, который сжавши черные свои лапы, точно к прыжку готовился. Под солнечными лучами, из плоти его вырывался плотный дым, и вокруг стояла сильная вонь. Фалко согнулся, постарался поскорее пробежать это место, однако, сердцем почувствовал, что впереди его ждут вещи куда более жуткие. И действительно: перевалив через гребень, и погрузившись в слои дыма, он несколько раз едва не споткнулся об изуродованные тела своих сородичей…

А дым все густел; вскоре появились и черные, дышащие жаром полосы, оставленные от драконьего пламени. Обжигаясь, Фалко перескочил через эти преграды, и вскоре стал забирать влево к берегу реки.

И тут произошел случай, который мог бы показаться и незначительным, и минутным, но который, на самом то деле и решил окончательно всю судьбу Фалко, и повлиял, в дальнейшем, на многие свершения этой, да и грядущей эпохи.

А дело было в том, что из клубов дыма, прямо перед Фалко, выбежала с громким плачем хоббитская девочка лет пяти. Она одета была в белое платьице, которое все покрылось теперь грязевыми пятнами; перепачкано копотью было и личико девочки. Как только она увидела Фалко, так и бросилась к нему; обняла, уткнулась лицом в живот и зарыдала, зовя наперебой: «Мамочка! Папочка! Сестричка! Братик!..» А Фалко упал перед ней на колени, убрал со лба волосы, и обняв за плечи, вглядываясь в широко раскрытые, заплаканные, полные детского ужаса глаза, спрашивал:

— Так что же мама твоя? Братья? Отец? Они что же, уехали, а ты осталась?

— Не уехали! Не уехали! — пронзительно рыдала девочка. — Мы рядом были, когда дракон налетел. А ту все бегать стали. Меня с ног сбили. Я маму звала, я всех звала, но никто не отвечал. А тут чудище как закричит!.. Жарко да темно стало… Тут упал на меня кто-то — лежит не шевелится… И знаете такой страшный запах!.. Ну, я и поползла! А жарко то как было — вы бы знали, как мне жарко было! Я их еще много звала, но никто не ответил…

Она пыталась еще что-то сказать, да не могла, лишь несвязные звуки прорывались сквозь рыданья. Было это ужасающе противоестественное, отвратительное. Фалко не мог удержать слезы, дрожь пробивала, и он все бы жизнь отдал, лишь бы только она не страдала так.

И он шептал ей:

— Прошу тебя, не надо плакать. Все будет хорошо. Немного вон в ту сторону пройдем, выйдем из этого дыма, а там солнышко светит. Знаешь ли, какой сейчас ясный, солнечный день?! Не плачь: мы все заново отстроим, краше прежнего. Веришь ли, что немного времени пройдет и ты по прежнему со своими родными жить будешь? Ну, что же ты плачешь — не плачь пожалуйста! Пойдем, я тебя к солнышку выведу. — И он вытер ей слезы.

Девочка не плакала больше, но озиралась — все ожидала, когда ее выведут к свету. И тут Фалко не побежал бы, пытаясь спасти детей Туора, так как теперь был иной ребенок, которого он должен был беречь, но случилось почти невозможно: мать этой девочки не была сожжена — она избежала драконьего пламени и паучьих клешней; и все время, пока вокруг ревели огненные столбы, искала своих родных. И вот именно теперь вырвалась она из дымка, и, даже и не заметив Фалко, с радостным воплем рухнула перед дочкой на колени, стала истово целовать, без конца повторяя ее имя.

Фалко рассеяно улыбнулся, пробормотал: «Ну, вот…» — а потом встрепенулся, и громко заговорил, обращаясь к хоббитке:

— Идите вон в том направлении. — тут махнул рукою в ту сторону, откуда прибежал. — Пройдете шагов сто и выйдете в солнечный свет. — укройтесь там в травах…

Вскоре он взбежал на вершину холма и пред ним, словно внутренности некоего мрачного шатра раскрылись — солнечные лучи пробивались через верхние его слои, однако в нижних застревали; отчего постоянно изменялась над головой клубящаяся картина теней — за этим полотном угадывались блестки Андуина.

Там Фалко повалился наземь и лежал не смея пошевелиться: совсем близко гремела орочья брань; многие слова были из общего наречья — правда все грубые, точно переделанные специально для ругани. Кричали наперебой:

— Говорил же: сразу надо было бежать! Теперь здесь застряли! Бр-ррр!

— Ах ты, пожиратель тухлой конины! Как уходить, когда тут золото, когда тут много свежего мяса поблизости копошится!

— Ты, эльфишрбский приспешник! Собери свои куриные мозги и бр-рр, подумай: где у тех грязных землекопов золото! Где ты найдешь свежего мясо, когда его крылатое величество всех их уже изжег и даже жаркое нам не оставил! Одни угольки!

— Верно Бруха говорит! А что, если этот мерзкий, колючий светильник выглянет?! Где нам от него прятаться?! А?! Уж не с мышами ли под навесом! Ты знаешь, что они если голодны выпьют и нашу кровь?

— Проклятый ветер темноту отогняет! Теперь до вечера придется ждать!

— Если Ему будет угодно, он нагонит и раньше!

— А если не угодно?!

— Бр-рр — так бы и переломил твою тупую физиономию! У меня уже в желудке урчит. Так бы и съел… Агр-ррр, кого бы угодно съел!

— Быть может, съедим детенышей?

— Безмозглый! Их же сам Брогтурук сторожит!

— А мы потихоньку — выкрадем, всех сожрем — никто и не узнает!

— Я бы и сам похрустел их косточками! Бр-рр! Но он не даст! Ты знаешь, что будет за ослушание!..

— Да — он уже Рукбугра зарубил!

— А Хропу лапу срубил!

Тут орки сильно развопились — злоба била из каждого слова, и порою удивительным казалось, что они до сих пор еще не перегрызлись.

Фалко приподнял голову и увидел, что на склоне, ведущему к Андуину, шагах в десяти перед ним, возле переломленной яблони, сидели орки; а шагах в десяти за ними виделся черный навес, под которым болезненно щурились от малейших просветов вампиры…

Прошел примерно час. Но вот орки вскочили на свои кривые лапы — завопили совсем уж неистово: оказывается этому суматохи стала некая черная птица принесшая их предводителю послание с того берега. И единственный, кто из них умел читать, надрывался пронзительным старческим голосом — и по слогам:

— «Всем, всем! От главы войска… — тут прозвучало множество титулов, которые можно и опустить, под титулами значилось некое заковыристое имя. — …Из Зловонного бора, приближаются опасные и мерзостные враги — энты! — тут среди орков прокатилась волна испуганной ругани; чтец же продолжал. — Мерзостные враги прибудут к вам менее чем через полчаса! Для спасения отряда приказываю: подняться на летучих корзинах в тени от крыльев дракона, и проследовать на западный берег…»

Орки бесновались вовсю — доходило и до потасовок, кого-то даже зарубили. Брогтурук — этот огромный орк в золотой кольчуге орал:

— Что вам было приказано, то и исполните!

Орки кричали ему испуганным хором:

— Так, ведь мыши не переносят свет!.. — тут следовали орочьи, непереводимые ругательства. — Они ослепнут! Они в воду повалятся!

Тут Брогтурук, с размаха ударил одного из них, и выбил клык:

— Сказано — значит исполнять! Не вашим цыплячьим мозгам тягаться с мозгом самого…! Немедленно приступить!

Орки рокотали. Двое попытались бежать, но были схвачены, и в назидание иным — обезглавлены самим Брогтуруком.

Ругались не переставая, тут и там возникали потасовки — выбивались клыки, однако, никто уже не противился воле предводителя — спешно готовились к вылету: вытаскивали корзины, и, избегая встретится взглядом с вампирами, выволакивали их на цепях из-под навесов. Эти двухметровые, мускулистые мыши отчаянно шипели. А одна из них метнулась на орка, когтями разодрала ему череп — раздался отвратительный, чавкающий звук… Вампира не смели оттеснить от его жертвы — ждали, пока он закончит трапезу.

А Фалко пребывал в тяжелых раздумьях: «Стало быть, через две-три минуты их запихнут в корзины, и унесут… Нет — их не станут есть — воспитают из них рабов. С войском они их не поведут, а отправят, вместе с обозом, назад — в орочье царство, на севере. Тебе известно, что там рудники, и рабы в не долго там выживают. Они воспитают из них мускульных, безмозглых тварей, которым только и нужно — что кусок гнилого мяса, да поменьше плетей, за изнурительный труд. Старушку они берут на первое время, чтобы она за ними ухаживала, как нужно, но она не проживет долго…. Вот перед тобой его дети Туора — и ты можешь уползти сейчас, попытаться вернуться к прежней жизни, или… последовать за ними. Если ты пойдешь с ними в рудники, потеряв свободу, загубив юность, да и всю свою жизнь загубив — ты, если удастся, сможешь воспитать их как следует — не рабов покорных, но людей свободолюбивых… Ну — готов ли ты, ради трех младенцев, такую муку принять?..» — и тут же отвечал сам себе. «Да — готов. Ведь, как же можно любоваться с милой березы закатом, ежели буду знать, что, в это самое время — их где-то во мраке бьют, что они волочат где-то там свои цепи?! Нет — я их души спасу. Я готов, я иду».

Решение было принято — но труднее было подняться, пойти к ним навстречу с вытянутыми, пустыми руками. Но он и поднялся, сделал несколько шагов, но тут, охваченный неожиданным, сильным порывом, вновь повалился на эту землю, принялся ее целовать, шепча:


— Милая, милая моя! Взрастившая меня, столько сил мне придавшая! Ну вот, ну вот: пришла пора разлуки, и не знаю — увидимся ли мы когда-нибудь вновь. Милая! Среди тех холодных камней буду тебя помнить!.. А, ежели доведется нам еще встретится — как же я счастлив тогда буду; сколько же слез счастливых над тобою пролью! Ну а теперь — горьки мои слезы… Иду я во мрак, на муки… Ну, а теперь: прощай, прощай!

Тут его схватили — в лицо ему ударило орочьей вонью; появилась клыкастая морда, мутные, полузвериные глаза; которые настороженно бегали по сторонам и, время от времени останавливались на Фалко:

— Ты кто?!

— Я хоббит. Пришел сдаться. — теперь, когда все уже было окончено, и не было дороги назад — стало значительно легче. Только вот он опасался, что его зарубят ятаганом, а не возьмут вместе с младенцами.

Его окружили, загалдели, несколько раз ударили — скорее всего и зарубили бы, да тут подоспел Брогтурук, уставился на хоббита. Деловито ощупал его мускулы, потом рявкнул:

— Вяжи его и в корзину Ничего, что худой — жила у него хорошая, крепкий; такой долго в рудниках выдержит!

— Съесть бы! — робко хрипнул кто-то.

— За работу! — рявкнул Брогтрук.

Он отвесил несколько затрещин, и побежал к корзинам.

Случилось так, что несколько вампиров перекрутились в цепях, и теперь, оглушительно взвизгивая, пытались вырваться. Цепи скрипели, из них вырывались искры; отлетел якорь — орки, навалившись на корзину, едва ее удерживали. Брогтрук бесновался; не разбирая, бил хлыстом, неустанно рычал:

— Хотите, чтобы вас разодрали эти мерзкие кусты — Енты?! Р-работать!

Наконец, вампиров удалось разъединить, но они не успокаивались: взвизгивали, били крыльями, пронзительно визжали, закрывали свои красные глаза от того хмурого солнечного света, который с трудом пробивался через дымовой покров.

— Как они нас понесут?! — орали некоторые. — В воду попадаем!..

— А что, лучше Ентов ждать?! — надрывались другие.

— А почему бы Ему, не развесить темени, чтобы мыши могли нас спокойно перенести?!

Тут взвизгнул Брогтрук:

— А потому, болваны, что у него есть заботы поважнее, чем ради вас тучи нагонять! Прислали вам весть — и за то благодарны будьте!

— Мы ему, конечно, благодарны! — спешили заверить орки.

И вот корзины были приготовлены. Брогтрук забрался в первым — колыбель он не выпускал из рук, там уселся на единственном сиденье, связанную, а старушку, приказал положить рядом.

С Фалк не церемонились: его, связанного по рукам и ногам, бросили на днище другой корзины; и затоптали бы, если б он не успел откатится в дальний угол, и протиснуться под наваленные там мешки. Ноги его, правда, под этими мешками не уместились — и их изрядно в последующие минуты подавили (чего, впрочем, Фалко и не заметил, так как был поглощен совсем иными переживаниями)…

* * *

Знал бы Фалко, что Хэм в это самое время, находился недалече, чем в двадцати шагах от него. В отчаянье он шептал, и плакал, а иногда чуть не выкрикивал:

— Да что же это?!.. Что же он…

Когда он начинал выкрикивать это слишком громко, Эллиор, который лежал рядом, шептал ему на ухо:

— Тише — нас услышать могут.

— Ну, и пусть слышат!.. Пусть, пусть — пусть бегут! Мы им зададим!

Тут несколько орков замерло, взглянули туда, где они залегли.

Ладонь Эллиора зажала рот Хэма покрепче всякого кляпа. Тогда пылкий хоббит задергался, загудел носом — в отчаянии даже попытался укусить эльфа, что ему, впрочем, не удалось.

Эллиор все шептал:

— Тише… Неужели не понимаешь: нас двое — их не менее двух сотен, да еще вампиры. Другу своему ты сейчас не поможешь — погибнешь ни за что.

В это время, началась толкотня у корзин: все старались скорее туда втиснуться.

— Ну, будешь еще кричать? — спокойно спрашивал Эллиор.

Хэм отрицательно покачал головой и был освобожден — тут же зашептал страстно, с дрожью в голосе:

— Но почему? Вы, такой разумный — вы объясните, почему он пошел к оркам?!.. Да, что же мы лежим — ведь, его сейчас унесут — надо придумать что-нибудь!..

Тут, надо сказать, что Хэм, Эллиор и Мьер оставались с выжившими хоббитами в Ясном бору, до самого рассвета. Все это время жгли костры — один раз пауки рванулись в атаку, но были отбиты… После этой атаки, они еще недолго покружили, а потом — умчались на север. Тогда Эллиор припал к земле, и сказал, что пауки теперь далеко, а вот энты — все ближе и ближе.

Выжившие хоббиты, при этом известии, как подкошенные падали на землю: для них прошедшая ночь была, как кошмарный сон; и теперь вот истомились они, и решили выспаться по-настоящему, чтобы проснуться уже в своих норках, да в хорошем настроении…

Из всех хоббитов только Хэм не заснул; он говорил:

— Мы должны найти Фалко: я чувствую, что он где-то у моста остался…

Мьер остался приглядывать за хоббитами, а Хэм с Эллиором отправились к пепелищам. Менее чем через полчаса, Эллиор разглядел среди пепла след Фалко и указал, куда надо поворачивать.

Тогда Хэм вскрикнул: «Да, да — я чувствую — он здесь!» — бросился было бежать, но его вовремя успел перехватить Эллиор; он молвил:

— Здесь не только твой друг, но и орки.

Но даже эльф был изумлен, когда они, пригнувшись, взошли на вершину холма; и улегшись там, за сломанным деревом, застали как раз то мгновенье, когда орки схватили Фалко, спрашивали, кто он, а он называл свое имя, и добавлял, что сдается в плен.

И вот теперь эльф, расслышав плач малышей, вполне верно рассудил, что Фалко решил последовать за этими детишками, дабы спасти их.

— Я знаю! — с жаром подхватил Хэм. — Это Туоровы младенцы. У Марвен как раз сегодня роды. Да, да — теперь все ясно… Нет — не все ясно… Как же он мог решиться на такое!.. Хотя — и это понять можно. — тут в глазах Хэма заблистали слезы. — …Это, конечно, благородно — но о нас то он подумал?! Ну — как же я его оставлю! Нет, нет — плохо он подумал, будто не знает меня — ха! — он горько, с болью усмехнулся. — Я же за ним последую…

— Конечно — мы это так не оставим. — вздохнул эльф. — Сейчас его перенесут на западный берег; ну, а мы должны придумать, как самим перебраться. Можно было бы вплавь, но ты не осилишь…

— Да я легко переплыву!

— …И в водах какая-то тварь поселилась…

И тут разом стало темным-темно. Сверху ударил могучий ток раскаленного воздуха — там совершал стремительные круги дракон. Эта громада расправила широченные крылья, и в нетерпении выплескивала из трех глоток струи огнистого дыма. Несмотря на размеры, дракон был еще молодой, горячий — и ему претила такая роль: сопровождать этих летучих мышей да орков — с большей охотой он бы их сжег. Но он, повинуясь пришедшему с иного берега приказу, ткал колдовскую тьму… В конце концов, вокруг него образовалось целое темное облако; отчего стало мрачно, как в ноябрьские сумерки. Кружась, он разогнал дым, и теперь за пределами этого темного облака ярко опадали солнечные водопады. Если взгляд вампира касался того света, то он болезненно взвизгивал, начинал вырываться, и разодрал бы каждого, кто ему попался.

В это время, один из орков завопил:

— Енты идут! Вон они! А-а!

И, хотя энтов никто еще не видел, всем в этой толкотне показалось, что энты уже возвышаются над ними, уже рвут своими ветвями. Что тут началось! Давка была страшная — опять дошло до крови. В корзины набивались без всякого порядка: переваливались через борта, карабкались по головам. Вот один из вампиров выхватил визжащего орка, стал раздирать его — в результате, все бывшие в той корзине, обильно покрылись кровью…

Почти все забрались — Брогтрук взревел:

— Полетели!

Были освобождены якоря и первая, набитая орками корзина, стрелою взмыла в воздух: несущие ее вампиры что-то не поладили, дрались — и вот почти ослепшие, врезались в живот дракону. Трехглавый издал яростный, громоподобный вопль — махнул хвостом — разбил корзину в щепы…

— Болваны! — бесновался Брогтрук. — под крыльями летите — иначе все издохните!

Вампиры так и сделали, но не из-за воплей Брогтрука, а видя судьбу своих сородичей.

Теперь, когда дым разогнан, виден был Андуин, весь сияющий под ярким, чистым небом.

Вампиры, все-таки, летели с разной скоростью. Так, несущие корзину, которая была ближе иных к свету, потеряли свой совсем невеликий разум, от жгущих их отсветов: понесли корзину в сторону. Причем один из вампиров, еще пытался лететь прямо, однако, ему вывихнули крылья, и он рухнул в корзину — падением раздавил несколько орков и, обезумев от запаха крови, принялся рвать без разбора. Орки с воплями прыгали в воду… В это время, вампиры вылетели под прямой солнечный свет: тут же их жуткий вопль прорезался над всем Андуином, и они объятые дымом рывком метнулись к воде. Со страшной силой корзина врезалась в воду, разметала множество брызг. Это произошло метрах в пятидесяти от берега, и кто-то из орков, несмотря на силу удара, был еще жив; вопил, барахтался, кое-кто и к берегу направлялась.

Но тут произошло такое, что заставило Хэма вскрикнуть, судорожно сжать руку Эллиора; да и эльф нахмурился.

Над тем местом, где рухнула корзина, где барахтались еще орки, взметнулась метров на десять волна густенной темной слизи — этакий язык. С жадным чавкающим звуком, подняв многометровую волну — оно обрушилось, накрыв место падения. Вода забурлила, некоторые пузыри надувались зелеными слизистыми оболочками, поднимались над водою, и лопались в воздухе, оставляя тусклое свечение.

Вампиры, не столько видевшие, сколько почувствовавшие гибель сородичей своих, старались теперь изо всех сил. Все-таки, еще одну корзину стало клонить в сторону — орки с какими-то неимоверными усилиями пытались выровнять полет; однако — получилось так, что корзина попала под драконье крыло, и, конечно, была смята, раздавлена, брошена в воду.

— А не в этой ли корзине Фалко был?! — вскричал Хэм, который вместе с Эллиором стоял шагах в десяти от берега.

— Нет, нет. — уверял его эльф. — Та корзина ближе к центру, и ей, кажется, ничего не грозит… А вот нам… Бежим!

— Что такое?!

Вместо ответа, эльф подхватил хоббита, и бросился к вершине холма.

Только что видно было прибрежное дно — колыхались там водоросли и вот, стремительно, словно кто-то ладонью повел, надвинулась туда стена из слизи. Темно-бурая, все покрытая вздутиями, подрагивающая, как желе, она занимала все пространство ото дна, до поверхности, а ближе к берегу, ей стало не хватать места, она начала выпирать — тошнотворное зловоние нахлынуло, сжалось.

Над Эллиором нависла чернейшая тень — раздался оглушительный, чавкающий звук. И тогда Хэм закричал от ужаса и отвращенья — он, вдруг понял, что эльф не успеет, что сейчас их схватит эта слизь. Все решали какие то доли мгновенья — до вершины оставалось метров десять — в секунду бы туда эльф успел долететь, однако — и секунды не было. Вот оно! У вершины, под поваленным деревом, дымилось выбитое, развороченное окно — эльф метнулся в этот проем. При этом он вытянул перед собой Хэма, и тот покатился по полу маленькой, наполненной дымом, но еще нетронутой пламенем комнатки.

Тут же вскочил на ноги, обернулся: увидел, что слизь ухватила Эллиора за ноги, обвила тугими кольцами до колен, и, сильно сжимая, пыталась вытянуть в окно. А за окном шевелилась эта слизь; из ее глубин поднимался тухлый, с багровыми прожилками свет, и видно было, что в толще этой слизи завязли некие фигуры — те, которые были поближе, еще можно было разглядеть — то были орки, но верхние слои их плоти уже были разъедены, у некоторых до кости — у фигур сгущалось больше всего багрового цвета. Но самом отвратительным было то, что некоторые из них все еще были живы — судорожно дергались — и это произвело самое болезненное впечатление на Хэма. Ему стало до боли их жалко, и еще хотелось вопить — что вообще не может быть такой мерзости…

А Эллиор вцепился в ручку маленькой дверцы, которая вела в темную кладовку. Он висел в воздухе, и видно было, по его посиневшим пальцам, с каким неимоверным усилием ему удавалось удерживаться.

Хэм ухватил его за плечи, попытался оттянуть, однако, конечно, собственные его силы были ничтожны.

Хэм метнулся в пылающий коридор, обжигая руки, схватил горящую головню, и прыгнул обратно: со всех сил ударил по слизистому отростку, чуть ниже того места, где заканчивалась ступня эльфа. Раздался такой звук, будто в густую трясину упал большой валун — поднялся ядовито-желтый дым. Отросток судорожно разжался — Эллиор оказался освобожденным…

Тут Эллиор подхватил оцепеневшего Хэма — понес прочь — они бросились по горящему коридору и, через несколько мгновений, промчавшись через выгоревшую, похожую на одну большую рану прихожую — вырвались на восточный склон холма, покрытый тлеющими обломками на тех места, где стояли некогда яблони да вишни.

Вообще дым рассеивался уже и здесь: часто протягивались солнечные колонны, и сияло в этих открывающихся оконцах яркое небо. В солнечном свете картина вызывала слезы: некогда прекрасное — теперь лежало сожженным; и нигде не зеленела трава. Кое-где, темными вкраплениями, ударяя в глаза, лежали тела…

Хэм испуганно взглянул на вершину…

— Оно уже отплыло от берега. — с тяжелым вздохом говорил Эллиор.

Хэм с тяжелым вздохом повалился в траву, но, тут же вскочил, и выкрикнул:

— Да что же это мы… как там Фалко то?!

В несколько прыжков, перенесся он к вершине холма: дракон уже долетел до противоположного берега, уже опускался в темное облако, но вампиров на таком расстоянии разглядеть было невозможно. Хоббит взглянул вниз, и не мог сдержать дрожи: весь склон, начиная от его ног, и до самого берега Андуина был смят, земля перевернута, словно ее лопатой перекопали, покрыта слоем слизи… Взгляд заметался по водам и вот, ближе к середине течения, различил вроде как некий остров, не менее пятидесяти метров в поперечнике…

— Вот так разрослась. — проговорил подошедший Эллиор. — Ведь, оно же может расти сколь угодно — дай ему только корма. Может и все течение Андуина от берега и до берега перегородить. Ведь, в тех глубинах, где оно обитает, еды почти никакой нет — они и сами борются — друг друга и сжирают… Впрочем — про те мерзости мало чего знаю. Но — сколь же она возросла! Видишь — ничем не брезгает, поглощает все, что в реке есть — рыб, водоросли, даже — придонный ил. Не место этакой твари под лучами солнца. Но луками, да мечами с ней не управиться — только волшебством, но нужны великие маги. Что же — и такие найдутся в эльфийском народе. Только вот не сегодня, не завтра они до этих мест доберутся.

Хэм с тоскою взглянул на противоположный берег — произнес:

— Но за Фалко то мы прямо сейчас должны бросится!

Тогда Эллиор, достал из-за пояса флягу, открыл ее, наполнив воздух теплым ароматом — протянул Хэму:

— На-ка, отпей немного — на сердце-то и полегчает.

Хэм сделал несколько глотков, и действительно, почувствовал, как потеплело у него на сердце, мысли стали более ясными — только вот при мысли об Фалко сердце по прежнему с болью сжималось…

— Вот и хорошо. — приговаривал Эллиор. — А мы придумаем, как перебраться — обязательно придумаем.

Тут налетел порыв северного ветра, и к своему удивлению Хэм услышал, как за его спиною зашелестели древесные кроны. Обернулся — в двух шагах вздымались крепкие стволы — будто произошло чудо, и в одно мгновенье пролетели целые века. Но вот раздались глубокие голоса и хоббит понял, что — это энты подоспели. Среди их, похожей на вязкий мед речи, можно было разобрать одно слово, повторяющееся в самых разных оттенках: «Опоздали».

Эллиор склонил пред ними голову, и начал говорить на эльфийском: энты ему неспешно отвечали. Так продолжалось минут десять, в течении которых Хэм совсем извелся, и, наконец, едва не плача, выкрикнул:

— Я то, конечно, понимаю: у вас сейчас разговоры возвышенные, да мудреные. Вы обсуждаете, что-нибудь о судьбе целых эпох. Однако — Вы совсем, наверное, забыли про одного хоббита, которого теперь на рудники увозят! Ну обсуждайте, раз вы такие бесчувственные, А вот я поплыву — быть может — не Заметит меня; ну а Заметит, так и пусть — по крайней мере, я не языком молол, а другу помочь пытался!

Тут он бросился к воде, однако, Эллиор, успел схватить его:

— Эх, хоббиты — то вы сонные, то горячие, да безрассудные. Не разберешь вас! Да от чего ж, скажи, решил ты, что мы тут судьбу грядущих эпох решаем, а не об твоем друге заботимся. Ведь, именно о твоем друге и говорим.

— Да?! И что же — решили?! — шагнул навстречу энтам Хэм.

Эллиор говорил:

— Энты могут приготовить зелье вымазавшись которым, от нас не будет исходить ни запаха, ни тепла. Тварь то слепая, а значит, нас для нее, и не станет. Только, все-равно, очень это опасно: ведь, может она услышать, как мы плывем — тогда надо не двигаться, не дышать… А сможешь ли ты не двигаться, не дышать, когда этакая громада на тебя поплывет?..

— Да что спрашиваете!.. — воскликнул Хэм. — Где же эта мазь, скорее, скорее!

— Да ее и нет пока. Вот в лесу найдутся нужные травы, тогда и изготовят.

— Сколько ждать то?!..

Один из энтов побежал к Ясному бору и вернулся через полчаса — принес целый букет из трав да цветов — да все-то разных, и попадались среди них такие редкие, о которых Хэм и не слышал… — хотя, он и не взглянул на этот букет — он так за эти полчаса извелся, что уж не мог стоять на месте — подбежал к этому энту, и тот его, не заметив, раздавил бы, если б, не Эллиор, который успел выхватить хоббита из под самых корней.

— Подожди же еще. — говорил он. — Это одни травы — зелье же еще сварить надо…

Хэм вынужден был прождать еще полчаса. Чего то он только в эти полчаса не делал! Он и на холм взбегал, он и к берегу слетал, он и к котлу с варевом подлетал — так что один из энтов, приняв его, за какой-то корень, едва не сварил маленького хоббита — тут опять помог Эллиор.

И вот, наконец, варево готово! Оно получилось темно-зеленого цвета, очень густое, и горячее. Его и надо было натирать горячим — когда же оно застывало, то покрывало тело броней, которая, однако, гнулась так же хорошо, как кожа.

Одежду пришлось снять; однако, на этом берегу ее оставлять не стали: Эллиор увязал все в плотный узел, который тоже покрыл мазью, и, вместе с клинком, привязал на спину. Вообще, похожи они были на водяных жителей: оба темно-зеленые, покрывшиеся паутиной трещин — будто чешуей. Только глаза оставались прежними, и дышали они легкими, а не жабрами.

Когда они подходили к воде, Эллиор говорил хоббиту:

— Теперь, главное, запомни: что бы не случилось — ни звука. И береги силы — нам плыть и плыть. Несколько раз придется останавливаться — тогда просто перевернемся на спину… Готов?

— Мне бы побыстрее на тот берег перебраться!..

Все-таки, жутко стало Хэму, когда вошел он в воду, когда сделал первые шаги. Дно у берега все было разворочено — в глубоких бороздах еще клубилась муть. Все вспоминалось чудище — и где то оно теперь? — ведь тот жуткий остров, который видел он посреди течения, пропал и мог быть, где угодно.

Жутко было потом почувствовать, что дно уже ушло из-под ног, броситься в эту воду. Каждую мгновенье представлялось, что вот сейчас все кругом забурлит, и… От одной мысли хотелось кричать, а он шептал про себя: «Это все твое воображение. Лучше уж вообще ни о чем не думать — просто плыть да плыть…»

Однако, когда он попытался ни о чем не думать — как раз и стали всплывать самые жуткие образы. Тогда он стал вспоминать, как в прежние дни гулял среди родных холмов, как в этой же воде, вместе с Фалко, купался — как нырял, и какая она была ясная, на многие метры наполненная солнечным светом.

Он позабыл наставлении Эллиора — сразу же стал грести из всех сил. И, когда эльф, без всякого труда нагнал его и схватил за ногу — едва сдержал вопль — ему то подумалось… Он обернулся и увидел, что на берегу стоят, машут на прощанье ветвями, несколько энтов. Тоска сжала сердце…

Поплыли дальше — теперь уже в полсилы. Первые полчаса плаванья: страх рвался в душу Хэма беспрерывно, — и как он только не завопил, когда какая-то рыбка ударилась ему о бок!

По истечении этого получаса, когда они проплыли одну треть — пришло время и отдохнуть. Их, как раз снесло к останкам моста, и за один из обгорелых столбов, они и уцепились. Этот обгорелый обрубок некогда живого целого, был еще жив. Он был теплый, по нему пробегала дрожь. И тогда на темно-зеленом лице хоббита появилась улыбка: он представил, что в следующим году, этот столб, переборов смерть, вырвет из своих глубин зеленые, живые ветви.

И вновь плыли… плыли… никогда прежде не доводилось Хэму плавать так долго, и теперь у него болели и руки, и ноги.

Они проплыли еще с полчаса, однако, достигли только половины течения, так как уставший Хэм плыл значительно медленнее. И вот, когда оба берега были одинаково удалены, эльф схватил хоббита за руку. Стоило только увидеть как напряжено его лицо, какая тревога в его очах — сразу становилась ясно: надо застыть, и, чтобы ни случилось: оставаться недвижимым.

Хэм ничего не мог поделать с нервной дрожью, которая тело его пробивала. Также — ничего не мог поделать и с часто-часто бьющимся сердцем. Он попытался задержать прерывистое, кажущееся ему оглушительным дыханье, однако, и тут ничего не вышло…

А Оно почувствовало, как плывут они. Оно еще и раньше пробило остатки моста, и вот теперь приближалось. Вот звуки от этой вожделенной добычи пропали — все-таки Оно продолжало прислушиваться. Оно жаждало этой добычи. Оно чувствовало там что-то особенно лакомое. Остановаясь на глубине, вслушивалось… вслушивалось… чувствовало, как разлагаются в ее теле, эти еще живые куски, чувствовала, как, благодаря им, разрастается плоть. И вот уловило (правда, едва слышно) — частые удары сердца — начало подниматься к поверхности…

А Хэм почувствовал, как ладонь эльфа, легла на его сердце. Ладонь оказалась неожиданно холодной. Ледяные язычки дотянулись до сердца, окутали его, и хоббит почувствовал, что его сердце больше не бьется…

Легким движеньем приподнялся он вверх, и вот увидел, что его тело, которое он совсем больше не чувствовал, осталось в нескольких метрах внизу; вот и Эллиор лежит недвижимый, медленно сносится течением, а из глубин всплывает темная масса…

Стоило только захотеть, и вот он поднялся еще на несколько десятков метров. Теперь видны стали и, окутанные дымом Холмищи, и Ясный бор, и остатки Роднива, и западный берег, где клубилась тьма, да переползала вражья сила. Он устремился на затемненный берег за Фалко. Хотя вражий лагерь был огромен — он не сомневался, что найдет своего друга. Так и получилось.

Фалко, лежал связанный, грязный, избитый на дне телеги, под темным навесом, и, когда Хэм подлетел к нему — был без сознания. Но вот он открыл глаза, попытался пошевелиться, прошептал неуверенно:

— Хэм — это ты?

— Да — это я! — попытался выкрикнуть Хэм, однако, не услышал собственного голоса.

Фалко еще пошевелился, пробормотал:

— Наверное у меня бред. Как здесь может оказаться Хэм…

И, вновь, Хэм попытался закричать:

— Ты знай: мы тебя не оставим! Скоро — скоро мы к тебе придем.

Фалко все оглядывался, бормотал:

— А чувствие то такое, будто Хэм рядом. Ах, да ладно — все это, конечно, от расстройства… Вот как мне теперь к малышам пробраться?

Тут Хэма как прожгло: «Назад, назад — скорее назад! Сейчас главное рядом с Эллиором быть!» — не успела там мысль еще пролететь, как он перенесся через несколько верст, прямо к своему телу.

Он и Эллиор, совершенно недвижимые, сносятся течением, проплывают метрах в трех от стены слизи — хоббит еще витал возле своего тела, не мог вернуться.

Так их отнесло на полверсты, а слизистый выступ остался на прежнем месте. Тут что-то кольнуло в грудь хоббиту, ему стало холодно, усталое тело отозвалось болью — он вернулся, и вновь сжали и напряжение, и страх…

До западного берега доплыли уже без всяких приключений; только вот, когда Хэм отполз на пару шагов от водной кромки, то повалился уж без всяких сил, без движения, без стона.

Эллиор достал и флягу с золотистым напитком и проговорил:

— Всю ночь на ногах провести, а теперь через Андуин переплыть… И он-то никакой не воитель… Да — крепкий народ эти хоббиты…

Он склонился над хоббитом, и намеривался потрясти его за плечо, перевернуть на спину, и, если понадобиться, так и бесчувственного напоить целительным напитком. Какого же было изумление эльфа, когда хоббит сам вскочил на ноги. Лицо его было усталым, заспанным; но глаза сияли — он воскликнул:

— Я кажется заснул… Да что же вы меня не разбудили?!.. Сколько же я проспал?!.. Ах, да быстрее, быстрее — побежали!..

— Вот уж воистину народец богатырей! — произнес Эллиор. — Да ты только что на этот берег выбрался. Да и минуты ты не лежал.

— А, ну вот и хорошо! Ну — а теперь бежим!

— Бежать мы не будем — это во-первых. — негромко изрек Эллиор. — Войско большое, какие-то твари могли и по кустам расползтись… Во-вторых: конечно хорошо, что в этом панцире наши тела не оставляют никакого запаха, однако — должно знать, что если до заката он останется на нас, то так до конца жизни, нашей новой кожей и останется. Мало ли что приключится — лучше избавиться от этого сейчас. Ну и в третьих: неплохо бы и в одежду облачиться.

От темно-зеленого покрова оказалось гораздо легче избавиться, чем предположил Хэм. Надо было только поддеть, ну а потом уж эта затвердевшая оболочка начинала отваливаться сама, причем — довольно большими пластами.

Ну а потом они оделись, и пошли сквозь кустарник.

* * *

Единственное, что запомнил Фалко о перелете — это то, что ему постоянно наступали на ноги, которые он так и не смог засунуть под мешок, а также — постоянную ругань, вопли, да еще невыносимый смрад. Как всегда бывает в таких случаях, ему казалось, что перелет этот никогда не закончится.

В конце концов, ноги его были совершенно отдавлены, и малейшее движенье приносило сильную боль — он думал даже, что у него раздроблены кости. Но вот корзина врезалась в землю; на мешки что-то навалилось — едва не раздавило Фалко. Его схватили за отдавленные ноги, отчего он заскрежетал зубами, и едва не лишился чувств. Его выбросили на землю, но тут же поставили на ноги — какой-то орк держал его за плечи, ухмылялся — а вокруг все были клыкастые, злобные морды.

В воздухе рассеивался некий серый полумрак, и все в нем казалось грязным, расплывчатым. Со всех сторон несласлась ругань, и хохот более отвратительный, чем ругань. Подошел Брогтрук — орк в золотой броне. По потной его морде катились капельки пота, глаза сжались в болезненно слезящиеся щели. В лапах он сжимал громадную ржавую кружку из которой несло жгучей гадостью. Вот он залпом выпил половину этой кружки, остальное плеснул Фалко в лицо. Со всех сторон, сжимаясь раскаленным обручем, заскрежетал хохот.

Фалко почти ослеп: гадость щипала его лицо, от зловония он задыхался. Брогтрук схватил его за подбородок, и притянул лицом к своей морде. И, вновь, этот буравящий злобный хохот, передираемый возгласами: «Хоть одного поймали! Позабавимся теперь!»

Орчище, брызжа слюной, хрипел на Фалко:

— Кто такой?! А хотя — плевать на твое имя; теперь ты — раб! Ну — что скажешь!

— Давайте посмотрим какого цвета у него потроха! — взвизгнул кто-то.

— Нет — он раб! Его можно бить, но нельзя переламывать кости, и разрезать внутренности! — рявкнул Брогтрук.

А Фалко стало невыносимо больно и жутко — но не от ран на теле, не от боязни побоев, а от осознания — насколько же это несчастные создания, что не ведают они ни истинной жизни, ни любви, ни вдохновенья — и он заплакал. Орки посчитали, что — это он от трусости плачет: стали хохотать еще громче. Брогтрук брезгливо бросил его на землю. Тут его несколько раз ударили ногами, да так сильно, что у Фалко потемнело в глазах.

— Ну — довольно, довольно! — усмехнулся Брогтрук. — Ну, что скажешь?! Нравиться тебе быть рабом?!

И вновь хохотали, опять вздернули за плечи, толкали…

По щекам Фалко все катились слезы; он чувствовал, что ему не хватает свежего воздуха, что он задыхается — однако, ни толчков, ни ударов он больше не воспринимал. То вдохновенное чувство, которое началось в нем от жалости к этим несчастнным — разрасталось, и вот он — истово веря, что искренними словами сможет все изменить — вырвался, остановился на небольшом свободном пятачке, поднял руку, и, что, было сил, закричал:

— Слушайте!

…Как же болели ноги! Ему неимоверных усилий стоило удерживаться на них — только вера в то, что он сможет изменить все, придавала ему сил. Не хватало воздуха.

Фалко оглядывался и видел, что вокруг стояли одни орки, а впереди всех — Брогтрук. Метров на десять еще можно было разглядеть ухмыляющиеся морды; а дальше — тьма сгущалась в непроглядную паутину, но и там угадывалось какое-то движенье. Вот один орк с выбитыми клыками, выкрикнул: «-Ну что — говори! Гы-гы-гы!»- ясно было — они ждали, что этот раб начнет их потешить.

Фалко начал говорить, и речь эта давалась ему тяжело: от нехватки воздуха мысли перекручивались, ноги подгибались, и он, вдыхая воздух, часто глотал окончания слов:

— А знаете ли вы, что делал я два дня назад, при заходе солнца?.. Я стоял на навесе, на ветвях раскидистой березы, и любовался закатом! Как же было легко, ясно на душе! А я знаю, что вы делали в то же самое время: вы шли в этом мраке; вам было больно от собственной злобы, вы, как и предки ваши, ругались все теми же грязными, мерзкими словами, от которых вам становилось еще больнее — еще больше вы озлоблялись. И, так же, как и теперь, хохотали вы над чем-то грязным — никому, в том числе и вам, счастья не приносящим. И вот теперь: настал прекрасный солнечный день — скажите, почему же вы толпитесь здесь и хохочете, потеете, ругаетесь, деретесь — вам это нравиться?! Что за сила вас здесь сдерживает?! Ответьте: почему вы обязаны идти на Казад-Дум? Большинство из вас там погибнет. Ради чего? Вам дана жизнь, вам дан какой-то разум — почему бы не развивать его? Почему бы не попытаться измениться. Ну, скажите — почему вы не можете даже попытаться не толкаться в этом мраке, не лезть на гибель — а остановиться, послушать, как поет лес, полюбоваться закатом… Не верю я, что совсем вы этим обделены — какая-то искорка должна в ваших сердцах оставаться. Ведь, есть же в вас какой-то проблеск от света — иначе бы вы уж все давно перегрызлись!.. Вот, вы послушайте. Я верю — встрепенется кое-что в ваших сердцах. Я эти строки сочинил, любуясь зарею:

— За краем мира, за лесами,

Из легких гор восходит ввысь,

Летит огнистыми кудрями,

И миру светит: «Расцветись!»

Летит сияющим потоком,

Все выше-выше восстает,

И полнит душу жизни током,

И пламень в сердце разведет!..

Совсем не так, как ожидал Фалко, ответили орки на его речь, а, в особенности — на стихи. Когда он говорил речь, они, ничего не понимая, ухмылялись. Особенно их веселили искренние слезы, которые выступали на его глазах — они думали, что он какими-то мудреными речами упрашивает, чтобы они отпустили его на волю. Но вот, когда Фалко принялся чувственным, сильным голосом читать стихи — ухмылки разом снесло с их морд. При первых же строках они захрипели, начали браниться. Из задних рядов заорали, чтобы: «Заткнули елфийскую глотку!». А Фалко расчувствовался так, что на глаза его выступили слезы; и он уже веровал, что сейчас свершиться чудо: выйдут они из мрака — направятся к своим домам, а по дороге будут слушать голоса птиц и любоваться небом.

Но вот, по окончании второго четверостишья, его вновь схватил за подбородок Брогтрук, приподнял в воздух и сдавил челюсти со страшной силой, Фалко почувствовал, как из десен хлынула кровь, сразу заполнила рот.

Морда Брогтрука была перекошена от ярости, он завопил так, что у Фалко на несколько мгновений заложило в ушах:

— М-о-о-р-ч-а-т-ъ!!! Гр-рх-ро-гр!.. Ты значит колдовские елфийские песенки решил нам спеть?! Решил нас околдовать?!.. Да тебя сейчас посадят в котел; и будут варить на медленном огне! Откуда ты этих песенок понабрался?! А?! Отвечать! Ты знался с мерзкими елфами, знаешь, где они сейчас?! Отвечать!!!

И он прижал Фалко к своей перекошенной морде — а кожа у орков такая жесткая, что на лице Фалко потом остались царапины.

Хоббит плакал, шептал, все еще надеясь, что они его поймут:

— Что же вы?!.. Я же от всего сердца…

— Ты знаешь, где елфы?! — рявкнул Бругтрук.

— Нет, где эльфы я не знаю… Но послушайте — в эти мгновенья, за вашей толпой, за вашим смрадом…

— И что же там?! — насторожился Бругтрук; да и все орки насторожились, ожидая, что скажет он что-нибудь об их врагах.

Фалко, все еще вжатый в морду Бругтрука выкрикивал:

— Там свет! Представляете: все в ярких цветах, все свежо, в тени веет прохладой, птицы и в небе веют, купаются в солнечных водопадах. А от нагретой земли веет ароматами, такими душистыми — ах, да вы бы хоть часок это созерцали — вам бы сразу на душе легко стало; поняли бы…

Орков эти речи привели в ярость — им казалось, что хоббит насмехаться над ними. Ведь, говорил он, сам того не зная — о вещах наиболее им ненавистных, да еще предлагал им пойти к солнечному свету, от которого им всегда становилось дурно. В общем, со всех сторон посыпались выкрики, что надо его разрезать на части и изжарить, а кое-кто уже и ятаганы выхватил.

Брогтрук прорычал:

— Довольно! Кто зарубит его — сам пойдет рабом в рудники! Он дерзок, но туп, если смеет говорить Нам такие вещи! Дерзость мы выбьем из него плетьми, останется тупость! Ха-ха-ха! Из него выйдет хороший раб!

— Давайте хотя бы пару пальцев ему отсечем!

— Был указ: рабов без особой надобности не портить! Отнести его в телегу!

Фалко сдавили так, что потемнело в глазах, затрещали кости, дышать стало совершенно невозможно. Еще сыпались удары, однако — он почти не чувствовал их. Хоббит шептал:

— Ведь, все-таки, где-то в глубинах ваших есть эта искорка Жизни… А сейчас вы как мертвые… Кто ж оживит вас?!.. Кто?!

Последнее «Кто?!» он выкрикнул в отчаянии, и несший сдавил его сильнее.

В глазах Фалко померкло и он не видел ничего, до тех пор, пока не почувствовал, что рядом с ним Хэм. Он не мог видеть дух своего друга, не мог и слышать его…

В этой телеге, помимо его были навалены большие мешки, из которых просачивалось что-то черное, смрадное — в мешках этих происходило медленное, беспрерывное движенье.

— Что ж это? — бормотал хоббит. — Быть может, корм для какой-нибудь твари, для какого-нибудь паучищи десятиметрового? Этак, и меня на корм отдадут!.. А, ведь — быть съеденным — это гораздо лучше, чем в рудниках, от холода, от побоев месяцами изнемогать. Однако — не позволю! Нет!.. Я же все отдал за то, чтобы за младенцами последовать…

Все это время, где-то поблизости разрывалась ругань. Еще звенела посуда, кто-то дрался. Перекатывались рыганья, шипенья, стоны, гогот. Один раз телега сильно зашаталась, и протяжное, прерывающееся в писк шипенье раздалось совсем близко — Фалко замер, не смея пошевелиться. Вот что-то, похожее на острый железный уступ надавило ему на ногу — на лбу выступила испарина: «Неужто такой глупый конец?..» Но вот раздался орочий окрик, зазвенела цепь ошейник — «железный уступ» отодвинулся от Фалко.

И вновь налетает ругань, и вновь кто-то шипит, хрипит, двигается, и, вдруг — едва слышные рыданья младенцев — тут же Хоббит выкрикнул:

— Эй, малыши! Где вы тут?! Вы не плачьте — я сейчас к вам приду!..

С необычайными для своего усталого, избитого тела силами, он стал выбираться из телеги. Так как был он связан по рукам, и по ногам, то пришлось передвигаться на подобии гусеницы: он выгибался, извивался; упирался плечами в выступы — таким образом ему удалось добраться до края телеги.

Выглянул — огляделся видны были и иные телеги — из мрака свисали похожие на паутину, темные материи. Повсюду угадывалось призрачное движенье: вот что-то с пронзительным визгом пронеслось в воздухе… Фалко казалось, что весь тот прекрасный мир, в котором он раньше жил, теперь был разорван неким злым великаном, и остались лишь уродливые обрывки…

Вновь закричали младенцы, и вновь Фалко крикнул:

— Вы не плачьте. Я к вам иду… Баю-баю!

Он перевал через край телеги, упал спиною, и едва не расшибся — там, вместо земли, было что-то твердое, холодное, покрытое выступами. Застонал, перевернулся на живот и вот вновь — рывками, как гусеница, пополз на эти крики. Он проползал под колесами, когда его исчезновение заметили — раздались вопли, забегали, затопали.

А вот и телега, в которой малыши рыдали: она высилась непреступную горою. Из мрака выскочила, надвинулась на него некая тварь похожая на метрового черного краба: голодные, многочисленные глаза вспыхнули кровью — она, щелкая клешнями, устремилась на хоббита — тот подогнул ноги, и резко распрямил их — удар пришелся в бронированный панцирь — тварь перевернулась, застрекотала, да и скрылась во мраке.

Где-то совсем рядом пробежали орки — только случайно его не заметили. Слышались вопли Брогтрука:

— Он не мог далеко уйти! Искать!.. Ух, всыплю я ему плетей! Тому, кто найдет — лишнюю кость за едой!..

Фалко подполз к колесу, рывком облокотился на него; следующим рывком — взобрался на это колесо. Еще один рывок — и вот он, перевалившись грудью через выпирающую из борта ступень, уже почти достиг борта.

И тут он услышал, что, помимо плача малышей, раздается еще и негромкий, ласковый голос старушки. Только вот старушка эта часто начинала кашлять, и, после каждого такого приступа, мучительно стонала.

— Да что же вы, маленькие, так расплакались?.. Да не плачьте, не плачьте, лучше поспите, поспите — пусть вам сон такой сладкий-сладкий приснится. А вот я вам колыбельную спою. Это старая, старая колыбельная — ее пела еще моя бабушка… — тут она закашлялась. — …Вот я, как сейчас помню: на улице ветер свистит, вьюга ревет, снежинки так и бьются в окно, так и бьются. А комнате тепло, пламя переливается. Вот послушайте:

— Когда дела дневные, остались позади,

Ложитесь, мои детки, и спите во ночи,

И к шелесту камина ты тихо подойди,

И искорок не бойся — они не горячи.

И тихо-тихо, тихо, в вуали из снегов,

Ты в теплом снов дыханье достигнешь облаков.

И что-то ветер снежный там ласково шепнет,

И дальше-дальше, дальше вас к звездам понесет.

С той высоты небесной, увидите холмы:

То облака и горы, и снежные валы,

То спящие просторы твой родной страны,

То мягкие шептания, то сны седой зимы…

И там тебя свет звездный, лаская, обовьет,

И эту колыбельную еще раз пропоет…

Малыши начинали было засыпать — однако, раздавался какой-нибудь вопль или шипенье — и вновь они начинали плакать. Старушка вновь пыталась их утешить, и снова петь начинала; однако — все повторялось.

И вот Фалко перевалился через край; и сразу же увидел, что в этой телеге не одна только старушка с малышами: там, недвижимые, связанные по рукам и ногам, да еще с кляпами во рту — лежали несколько человек. Хоббит смог разглядеть только одного: у него было очень худое, утомленное лицо, он беспрерывно дрожал; и, если бы вытащили кряп, да зашелся бы, наверное, безумным воплем.

Но вот бабушка признала его:

— Ты Фалко-хоббит. Ты, ведь, был несколько раз у Туора…

Стал приближаться орочий топот — раздались выкрики:

— Слышишь, кричат?!

— Ну и что?!

— Это он!

— Что он — это малявки кричат!..

И вот Фалко резкими, сильными рывками стал перетирать веревку на руках, об одну из железных скоб, которыми были обиты борта телеги. Несколько раз, скоба срывалась на его ладонь, и он разодрал ее в кровь — так, в отчаянных рывках, прошло минут десять, а потом его схватили. Завопили малыши, бабушка попыталась их успокоить, но зашлась долгим приступом кашля. Все никак не могла остановиться, а, когда прекратилась — мучительный стон вырвался из нее — и ясно было, что она умирает.

Фалко схватил сам Брогтрук, и теперь рычал:

— Ну, что — убежать хотел?! Не лги — я видел, как ты перетирал веревку! Неужели думаешь, ее так легко перетереть?! Ха-ха — да хоть бы ты целый месяц ее так тер — все было бы бестолку! А теперь тебя ждет пятьдесят, нет… сто плетей.

Фалко, едва не терял сознание, однако — нашел в себе силы выкрикнуть:

— Разве не видите, что эти младенцы скоро останутся без присмотра?! Кто их будет кормить?!

— Не твое дело!

— Я бы присматривал за ними! Они бы у меня не голодали, если бы только вы позволили мне приносить травы, коренья, да грибы. Неужели вы не понимаете — они с самого рожденья ничего не ели! Им материнское молоко нужно — иначе, ведь… Но молока то нет — вот я из трав кое-что приготовлю!

— Хорошо — на цепи тебя отведут, чтобы набрать этих смрадных корешков. Но перед этим ты получишь сто ударов плетью!

— Сто ударов! — горько усмехнулся Фалко. — Я едва на ногах стою; да я вовсе умру от этих ударов…

— Хорошо — сначала ты и накормишь их, а потом получишь награду! Или, думаешь — можно безнаказанно бегать?! Ты раб — и скоро с этим смиришься! Скоро ты будешь рад служить нам! Ха-ха!

После этого, хоббита отнесли в кузнецу, больше похожую на застенок, и заковали в ошейник, который словно удавка жал его шею, да еще жег.

Вообще Брогтрук сразу бы засек его до смерти, если бы не младенцы. Этот орк безошибочно определил, что выйдут из них настоящие богатыри, знал, что это же заметят и в рудниках, а, значит, можно было на этом деле нажиться…

И вот Фалко, закованного в ошейник, на цепи, повели два здоровенных орка с маленькими головами. Ему дали грязный мешок, рассудив, что он весь набьет его травами — мешок хоббит отбросил в сторону; направившись туда, где, по его чувствам, был солнечный свет, и свежий воздух.

Конечно туда, где солнечные лучи сияли в полною силу ему дойти не дали; но из под самой густой, непроницаемой тьмы они вышли. Над головой небо завешивала черная вуаль — однако, и небо можно было видеть, и какой-то простор вокруг. Фалко едва не захлебнулся от свежего воздуха, и тут только понял, какой же, на самом деле, спертый, болезненный воздух был во вражьем лагере. И он опять, забывшись, выкрикивал оркам:

— Неужели не чувствуете?! Ну — вы только вздохните, только оглянитесь!.. И малышей сюда надо вынести: неужели не понимаете, как вреден для них тот воздух?!

Орки давно уже морщились, начинали шипеть — ведь, от запаха земли, от свежего воздуха, а в особенности от солнечных лучей (пусть даже и слабых) — у них кружилась голова, подгибались лапы. Они были разъярены, и давно бы загрызли Фалко, если бы не строгий наказ Брогтрука.

Хоббит вскоре услышал то, что искал: в травах журчал ручеек. Он вымыл руки, лицо окунул; затем — принялся за поиск нужных трав…

* * *

Фалко не мог знать, что Хэм и Эллиор, в то время как умывался в ручейке — были совсем близко — шагах в сорока. Они ступили под темную завесу, и уже чувствовали расползающийся от вражьего лагеря смрад. Ступали они теперь совершенно неслышно…

Перед ними открывалась длинная, неведомо кем проложенная просека. За ней поднималась рощица — а уж за ней и собирал травы Фалко.

Хэм вышел было вперед, да его перехватил Эллиор, потянул обратно, и знаком показал не двигаться, не дышать.

Высокие, сочные травы посреди этой просеки шевелились, пригибались — раз показалось там какое-то тело. Еще несколько мгновений прошло, и вот смогли они услышать тихий плачь. Эллиор указал Хэму оставаться на месту, сам же распластался на земле, слился с нею, стремительно и бесшумно пополз к тому месту, откуда плачь раздавался, и вот уж воротился, да не один…

Это был совсем маленький — меньше хоббитского локтя, тоненький человечек; от которого расходилось слабое розоватое сияние, а, также — довольно сильный цветочный запах, он крепко-накрепко вцепился эльфу в шею, и уткнувшись в золотистые волосы — плакал.

— Эльфы! Эльфы! — рыдал человечек. — Как хорошо, что наконец-то пришли эльфы!.. Да только… ох-ох-ох!.. Теперь уже ничему не поможешь!.. Я остался последний!..

— Поблизости орки, потому — лучше не кричи. — шепнул Эллиор.

— Ах, ах, ах… — вздыхал маленький человечек, и, еще громче чем прежде, тоненьким своим голоском принялся причитать.

— А я и не слышал никогда про таких — молвил Эллиор. — Как же звать тебя?

Человечек зарыдал, а поблизости переломилась ветвь, раздалось шипенье. Эллиору ничего не оставалось, как отодрать человечка от шеи, и зажать ему рот (для этого хватило одного указательного пальца).

Некая каракатица, размахивая черным хвостом, пронеслась по просеке.

Немного подождали, и тогда Эллиор спросил у человечка:

— Ну — будешь еще кричать?

Тот, думая, что именно этого от него и ждут, утвердительно закивал головою:

— Тогда не отпущу тебя. — молвил Эллиор.

В глазах человечка появилось такое жалобное, молящее выражение, что эльф вздохнул, и, все-таки, отпустил его. Тогда это создание перепрыгнуло на ветвь, оттуда внимательно стало разглядывать Хэма и запищало:

— Ты один из мохноногих, которые на том берегу реки жили. Ты тут несколько раз был, да все с тем… Его Фаа-алко звали.

— Так ты его знаешь?! — воскликнул Хэм.

— Тише. — повелел Эллиор.

— Ты его видел, видел — да?!

— Бедный я несчастный. — простонал человечек, словно и не слыша Хэма. — Один-одинешенек остался. Один-один на всем белом свете! Вот вы, эльф, можете себе представить — если бы все-все ваши сородичи погибли. Вот, что бы вы тогда делали?

— Я бы оставил этому миру несколько плачей, а потом — соорудил суденышко, и, если бы то было угодно Владыке Ветров — доплыл до Валинора. Но, неужели, никого из вашего народа не осталось?

Розовое сияние вокруг человечка переросло в красное. Несколько раз подряд он вздохнул, вытер яркую слезу, и молвил:

— Можно и представиться. Зовут меня Ячук, и был я наследным принцем, народа Юсчячев. Слышали ли вы когда-нибудь о таком народе?

— Вот уж пятьсот лет прожил. Все Среднеземье исходил — думал все его тайны знаю. А вот же: и слыхом не слыхивал о таком народе. — отвечал Эллиор.

— Да потому что мы такие маленькие, и все старались, чтобы нас никто не заметил — и жили мы только в одном месте, здесь неподалеку. Вон и хоббиты сколько раз здесь проходили — даже и не думали, что у нас здесь городишко. Да, да — был городишко на большой поляне. Славный городишко!.. Представьте же: пришли орки и все затоптали! Мы для них, как муравьи были… Ну а я — бедный-несчастный Ячук, запускал в тот день по обычаю своему стрелу — то есть вчера это была. У нас такой обычай: пускаешь стрелу в лес — и, ежели она попадает в деву, так и быть ей женою наследника престола.

Тут Хэм промолвил:

— Так, ведь — она уже мертвой будет.

— Да уж, если такое случается, то, обычно, раненой находят. Отхаживают… Она потом сама рада — ведь, королева. В тот день я долго стрелу искал, далеко зашел — издали крики услышал. Побежал — и уж самый конец этой бойни видел. Они на остатках нашего города свой лагерь построили: теперь по останкам ходят; даже и не подберешься… Ах — бедный я, несчастный… Ах, бедный народ Юсчячев — жил ты тихо никому не вредил — и весь, в один день, изошел…

— Я думаю — найдется еще кто-нибудь. — молвил Эллиор. — Очень вероятно, что они бродят где-то поблизости; ждут, когда орки уйдут. Так что, принц Ячук — надо тебе только выждать немного, а потом…

И тут глаза этого человечка загорелись изумрудным пламенем. И потом каким-то образом и хоббит, и эльф, оказались в виденье, из которого, не могли вырваться. Картины из прошлого проплывали в них — уходили драгоценные мгновенья, когда бы они еще могли высвободить собиравшего травы Фалко.

* * *

«Прародителем Юсчячев был Чямко Чрек. Нет никакого на свете древнее Чямко — он пришел в этот мир раньше эльфов, и вообще раньше кого бы то ни было. Сами звезды учили Чямко мудрости — и именно со звезд сошла его супруга, прекрасная Сья. Чямко прожил три сотни лет, и последние пятьдесят из них писал книгу мудрости — листов в которой не счесть, но высота в которой в три раза превосходила рост самого высокого из нас…

Каждый из нас знал последние строки той книги: „И придет с чужбины стены темная, да шумливая; да нахлынет то на вас, маленький народец; будет вокруг много топота, гама, да суеты — великаны те и не заметят, как давить вас начнут. И тогда пойдите к реке — и подойдя, душу свою к ней протяните — прошепчите тихо-тихо: „Прими нас в свои спокойные длани. Унеси из этого шумного времени в тот мир, где были счастливы наши предки““.

И вот: наступил этот день. Великаны топчут нашу землю; со всех сторон их голоса, суета и смерть — все то, о чем предупреждал нас Чямко Чрек.

И куда же направился маленький народ Юсчячев, как не к реке? Те, кто не был раздавлен — были поглощены великую водою. Первыми вошли мудрецы, а за ними — и простой народ…»

* * *

Эта, небольшая в изложении история, заняла довольно много времени, так как все наплывало в виде образов. Показывалось даже и то, как Юсчячи входили в воды Андуина — это из воображения Ячука. Последний образ: огромная, наполненная звездным светом слеза, летящая из ночного неба…

Эллиор изумлялся:

— Я, проживший пятьсот лет, ничего не мог поделать с твоей магией. Не ожидал, от такого хрупкого создания, такой силы… Но неужели… Да — по видимому, кто-то из выживших Юсчечей вошел в Андуин… Но вы же не поняла смысла тех строк: Чямко хотел сказать, про вечную реку мыслей — про удаление от изменяющегося мира, в мир своих грез, воспоминаний… такое знакомо и нам, эльфам… А, ежели у вас такая сильная магия, почему вы не могли отогнать их?

— Мы даже не представляем, как это так — убивать. Мы никогда не воевали, и ушли без воины. Я уверен: наши даже не ранили ни одного из убийц, ибо этим бы только принесли новую боль; а толком — ничего не изменили.

Тут Ячук перескочил с ветки хоббиту на плечу, и, оказалось, что он совсем ничего не весит — он говорил:

— Даже, если и остался кто-то из наших — я здесь не останусь. Как же я, принц, смогу им смотреть в глаза — когда нарушив один из главных указов Чямко?

— Но, ведь, и они, если остались — нарушили. Да ты изъяснишь им истинный смысл того указа. — рассудил эльф.

— …Нет — вы не понимаете. Я же глава — и я нарушил закон, кому же им тогда верить? Да и я уже не хочу… нет-нет — слишком тягостно мне это будет. И все мои самые близкие друзья мертвы — это уж точно — это я сердцем чувствую… Позвольте мне пойти с вами.

— Да знаешь ли ты — куда мы идем?

— Как же не знать — в ваших мыслях уж прочел: за другом, за Фалко. Попытаетесь его отбить, а, ежели не получиться — так и до самых рудников дойдете. Я готов.

— Так ты мысли умеешь читать?! — подивился Хэм.

— …Умею, умею. — подтвердил Ячук. — Вот сейчас прочту, что ты Хэм думаешь. Ага: «Вот — плохо. Так неприятно, когда все мысли на виду!».. что ж — ясно — больше к вашим мыслям не притронусь.

Хэм смутился. Эллиор молвил:

— Какая-то часть их войска отправляется на север. Ведь, у них накопилась добро награбленное по пути сюда, накопились и рабы, и раненые. Мы пройдем несколько верст вверх по дороге, там найдем укрытие, чтобы все разглядеть, когда они будут проходить.

Так и сделали: пробрались через ту поляну, где, несколькими минутами раньше собирал травы Фалко; затем — сделали значительный крюк, так как было широкое пространство, открытое из вражьего лагеря. Еще через несколько минут вышли на дорогу, и зашагали по ней — разбитой орочьими ножищами, да лапами всяких иных тварей.

Все вымерло: лес безмолвствовал, ветер заснул в кронах деревьев; с востока, клубясь, поднимались к небу дымы Холмищинских пожарищ…

* * *

Когда Фалко собрал травы, то попросил, чтобы позволили ему развести костер. Два сопровождавших его орка, сами, конечно не могли решить такой вопрос. Повели его к Брогтруку, который был занят тем, что поглощал огромный, смрадный кусок жира. Он был сильно пьян, хохотал, ругался, и, как всегда, пребывал в злобе. Он ткнул в Фалко жирным когтем и выкрикнул:

— Разведи костер, готовь свое варево… А потом… Не забывай про сто ударов! Как только напоишь их — получишь, что причитается раб!

Тут он ударил по воздуху бичом и грубо расхохотался. Сидевшие поблизости орки, также зашлись хохотом — в Фалко полетели кружки, а он не увертывался, но только прикрыл, с таким трудом собранные травы…

То, что его будут бить потом, вовсе и не страшило Фалко — главное бы приготовить!.

Итак, он отошел на некоторое расстояние от навеса, набрал веточек. Орки протянули ему кремний — однако, искры он не смог выбить, и пришлось потрудиться этим здоровякам — у тех некоторое время тоже не выходило, и хоббит погонял их:

— Быстрее же!.. Им же с самого рожденья ничего покушать не довелось!

Орки пыхтели, потели, во всю дули на чуть тлеющие угли — наконец, взвился небольшой костерок. Тут Фалко опомнился: у него же не было никакой посуды! Он подбросил побольше дров в костер, поспешил к Брогтруку, который был совсем пьян, и ошалелым голосом вскрикивал:

— Ну что — накормил?! Теперь сто…

— Нет — не накормил! — быстро, и раздраженно перебил его Фалко. — Мне нужна посудина, самая чистая которая у вас есть. Если там будет ваша грязь, младенцы… не выдержат они этого!

— Все слышали?!.. — рявкнул Брогтрук и поник головою.

Началась суматоха, и, наконец, кинули Фалко какую-то миску из награбленного добра. Все-таки, прежде чем варить, он, с помощью песка вымыл ее из протекающего здесь же ручейка…

Надо сказать, что сопровождавшие его орки совсем умаялись от солнечных лучей, и, поглядывая на хоббита, яростно поскрипывали своими клыками. Фалко, так был увлечен своим поварским творчеством, что вовсе не замечал их состояния. Более того: он иногда обращался к ним с каким-нибудь вопросом и, не получивши ответа, сам на него отвечал.

Когда варево почти сварилось он, испытал такой восторг, будто только что поэму сочинил, и в простодушии своем решил, что раз и он счастлив, так и охранники непременно должны радоваться. Ему очень хотелось, чтобы они не были злобными и тупыми Врагами — он очень хотел все забыть, простить — хотел, чтобы они, вдруг, стали добрыми, прозрели:

— Вы, все-таки, не такие уж и плохие ребята. Между прочим, ваша злоба, идет отчасти и от той ужасной еды, которую вы поглощаете. Вот вы попробовали бы не этот ужасный жир, а хотя бы — вот этот напиток. Он такой легкий — немножко в нем и медового есть; а больше то все — солнечное, да березовое. Он совсем охладиться не может: понимаете, какой бы мороз не был — все равно из глубин его тепло исходит. А, знаете — расскажу-ка я вам еще одно стихотворение. Вы послушайте, послушайте…

— Когда вечерняя роса

Поймает отблеск солнца,

Меня полей родных краса

Потянет из оконца!

И не допью вечерний чай,

Настанет вдохновенье,

И зашепчу: «Мой милый край»,

И в сердце грянет пенье!

И из оконца, по холму,

Среди цветов, и вишен…

Однако, договорить он не успел: с самого начала орки усиленно заскрежетали клыками, и вот теперь, один из них схватил Фалко за шею, и так тряханул в воздухе, что шея едва не сломалась.

Этот орк доведенный стихами Фалко до бешенства, раскрыл смердящую пасть, желая перегрызть хоббиту горло. Второй орк тоже не остался в стороне — он с диким воем вцепился клыками Фалко в плечо. Хоббит отчаянно вскрикнул, вырвался (они то совсем одурели, и лапы у них дрожали) — зажав кровоточащее плечо, вскочил на ноги; с горечью выкрикнул:

— Видно, одними стихами вас не перевоспитать!..

Орки, выкрикивая бессвязные грязные словечки, стали на него надвигаться; однако тут Фалко сердитым голосом, вскричал на них:

— …Если меня загрызете — вас Брогтрук на рудники отправит!

Угроза повлияла на емх. Они отшатнулись, пуще прежнего заскрежетали клыками — стали оглядываться: кого бы, все-таки, разорвать…

Варево было изготовлено; а через несколько минут стало теплым, каким и должно было быть все время. Оно имело цвет зеленоватый, однако, из глубин его светом выступала березовая белизна…

Фалко почти пробежал через Вражий лагерь. Он бы и пробежал, если бы не было так темно, если бы он старался не споткнуться — ненароком не расплескать драгоценное варево…

Вот, наконец, и телега — и младенцы уже не кричали, а, жалобно, как маленькие котята, стонали. Бабушка кашляла почти беспрерывно, а в перерывах — кричала от боли в груди.

Забираясь в телегу, Фалко с гневом говорил:

— Разве не понимаете, какой тут гнилостный, вредный воздух?!.. Хотя — куда вам! Вы в таком и сгнили!.. Им свежего воздуха надо — понимаете ли?! Вы губите их этим смрадом!

Вот он склонился над малышами, которые так и лежали в своей колыбели. Их личики побледнели; ручки сцепились — они тихо-тихо плакали, и смотрели жалобными, молящими глазами.

— Ну, вот, маленькие. — с нежностью прошептал Фалко. — Принес я вам…

И он поднес вытянутый край миски, сначала к ротику одного, потом — второго, третьего; затем — опять дал испить каждому по очереди. Малыши больше не плакали, но, когда оставалась еще половина варева, закрыли глазки и заснули.

— Что ж. — молвил Фалко. — Останется до следующего раза. Я, ежели смогу — приду. А может… — старушка уже некоторое время не кашляла, и теперь кое-как отдышавшись, ждала следующего приступа. — Ежели я не приду — вы их сами накормите.

Бабушка кивнула, и с трудом, шепотом, выдохнула из себя:

— Дай то мне небо силы — проживу еще несколько деньков. Не оставлю — накормлю…

Фалко поставил рядом с ними миску, и тут же его вырвали из телеги — теперь уж не церемонясь, с бранью, с толчками, с затрещинами поволокли к Брогтруку — этот орк оказался уже настолько пьяным, что мог только вертеться в грязи и выкрикивать, безумным голосом:

— Сечь его! Сечь! Сто ударов за меня! За…

Орки схватили Фалко за руки за ноги и с хохотом поволокли. С него даже рубаху не содрали, и приковали к железному столбу. Первый же удар был, словно целый выводок ос, полосою в его спину въевшихся. Он чувствовал, как теплая кровь стекает по его спине — но голоса и хохот все отдалялись, да и боль становилась совсем незначимой…

Потом уже Фалко узнал, что бившие его орки, и до десяти бы досчитать не смогли, не то что — до ста. Потому били его без всякого счета, сколько кому хочется, по очереди… Неизвестно, сколь долго продолжалось истязание; но закончилось оно тем, что пьяный, качающийся из стороны в сторону Брогтрук приплелся, чтобы посмотреть, как проходит наказание. Увидев, что сталось с хоббитом, он выбил множество клыков, велел немедленно его отцепить, и сам, пьяный, взялся за его лечение. Собственно — лечение заключалось в том, что он вылил на то кровоточащее месиво, которое осталось от Фалковой спины, какую-то бурую гадость — и все там зашипело, сжалось, потемнело…

Очнулся Фалко и тут же закричал от совершенно непереносимой боли в спине. Казалось, что туда воткнулись сотни раскаленных игл, и теперь вот шевелились, разрывали его плоть. Он лежал на животе, уткнувшись лицом во что-то жесткое. Не в силах перевернуться, вывернул голову, да так резко, что, еще немного и свернул бы шею.

А над ним было звездное небо! Черное-черное, звездное-звездное! После мрака, в котором так долго он пребывал — это было самым лучшим лекарством. Он попробовал пошевелить руками, ногами — они оказались свободными, шею же по прежнему сжимал ошейник. И вот он, скрежеща зубами, перевернулся на спину. Некоторое время он боролся со тьмою, которая от боли наполнила глаза его — но вот тьма была вымыта звездным светом…

Он лежал на дне телеги, а она продвигалась по дороге. Кроны черными облаками проплывали на фоне звезд. В одной из крон он увидел сияние — и, какова же была его радость, когда среди ветвей, в призрачном лунном свете увидел он лик Эллиора, а, рядом с ним — Хэма — да и еще, какое-то маленькое, незнакомое его личико.

Фалко тихо-тихо, зашептал:

— Друзья…

И его тихий шепот был услышан: эльф кивнул головою, ну а в глазах Хэма засияли слезы. Тогда измученное лицо Фалко засияло — он то надеялся, что сейчас деревья эти протянут свои ветви, освободят Всех… Но, как уже известно, только Хэм и Эллиор перебрались на западный берег. Если бы даже был цел мост — энты не стали бы переходить, так как поблизости кружил дракон — он пролетал всегда неожиданно, и, если бы заметил хоть какое-то подозрительное движенье — выжгли бы все деревья окрест.

Крона отплывала назад — вот последние деревья остались позади. Перед Фалко было только звездное небо. Сон, который привиделся ему той ночью, запомнился хоббиту на всю жизнь.

* * *

Он и не узнал себя вначале — но, все-таки — это был он — хоббит Фалко. Совсем старый, с седыми волосами, с потемневшим от пролитых слез, изъеденным морщинами лицом. На нем была сшитая из разных кусков одежка, которая свободно болталась на его худющем теле. Нельзя было без сострадания смотреть в лик этого старца. Его очи видели то, что не видел никто из смертных, он пережил что-то такое, отчего не было теперь в нем ни минуты покоя — какая-то бесконечная трагедия свершалась в его душе.

Он медленно шел по берегу моря. Стеной вздымались темные растрескавшиеся скалы, а на них — ни кустика, ни деревца. По морю двигались тяжелые волны, и не то, чтобы это был шторм, а все-таки, во всем была тревога, не было счастья, не было солнечных брызг. По небу неслась с северным ветром некая гладь тонких облаков, широкие разрывы между которых наполнены были чем-то поблескивающим.

Казалось, будто все это: и берег, и скалы, и море, и Фалко — уже глубоко-глубоко, на дне некой великой реки, на которой началось теперь половодье. И, если где-то и была весна, то на дне было совсем бесприютно — скорее это была поздняя осень. И вновь взгляд устремлялся в морскую даль: вся она наполнена была гребешками волн — какая же мощь! — весь этот простор пребывал в неустанном движенье. Темные брызги взметались на многие метры, тяжелым дождем опадали, точно слезами орошая древние камни.

И вот тот древний Фалко остановился, повернулся лицом к этой стихии. Ветер трепал его седые волосы — с тоскою глядел он в морскую даль… ждал чего-то. Но ни одного паруса не показывалось среди волн…

Все выше поднимались валы; брызги от них уже касались лица Фалко, и уж не разобрать было, где среди морщин катятся его слезы, а где — частицы моря. Он все ждал, и с каждым мгновеньем все большая боль заполняла его лик. Наконец, он тихо, одними только губами зашептал что-то.

Вот он сделал один медленный шаг, второй… Вот дошел до береговой линии, и очередная волна не ударила его в грудь, но расступилась перед ним.

Вновь старец зашептал что-то, и вновь его шепот был поглощен рокотом морских валов. И тут он повернулся, неожиданно посмотрел прямо на того молодого Фалко, который незримым духом повис в воздухе.

Сомненье, внутренняя борьба отразилась в чертах его лица, и тогда Фалко понял, что старец хочет сказать ему что-то очень важное; быть может, самое сокровенное в его душе. Вот вспыхнули его очи — и уже почти вырвались слова — но в последнее мгновенье, он по какой-то, ему одному ведомой причине передумал. В очах жгуче засияли слезы… Очередной вал расступился пред ним, обдал мириадами мельчайших темных брызг; с ревом откатился назад.

И тот Фалко повернулся — сделал один шаг, другой… Темная вода уже доходила ему до груди, клокотала, рвалась пеной.

А небо темнело — стремительная завеса покрыла весь простор, и все двигалась, выгибаясь валами — и была какая-то связь между стихией моря, и той, небесной стихией. На море поднималась настоящая буря; вот, очередной вал, взмыл над головой Фалко, но расступился, давая хоббиту пройти еще дальше — вот уже одна седая голова видится над бурлящей поверхностью.

Жуткий стон разлетелся над берегом, ударился в камни, и камни вздрогнули от ужаса, который в этом стоне был. Поднялся очередной вал — и был он много выше своих предшественников. Даже не видно было, где его вершина — он сливался с чернотой неба — и уж не стал расступаться пред Фалко, обрушился и на него, и на берег — и на того Фалко, который видел это все во сне.

И ничего не стало, только чернота. А где-то впереди, еще незримый был, все-таки, свет. Фалко его чувствовал, и стремился к нему. Но до света было еще далеко-далеко — и даже неясно сколько времен пройдет, пока он увидит бесценную искорку. Но, все-таки, где-то в этом непроглядном, простирающимся над мирами, и над тысячелетьями мраком, был свет…

Ведь не бывает же мрака без света, не бывает и света без мрака — и начало одного сокрыто в бездне иного; и питаются они друг от друга; и, может, как и все в этом мире, сольются когда-то в целое, коим и были они когда-то — как братья в утробе матери, как те две бесконечности которые окружают ту мгновенную вспышку сознания, чувств и стремлений — ту вспышку, которую живущие зовут Жизнью.

* * *

Наступил день, но освещение напоминало осенние сумерки — потому орки не утомлялись. Из низкой темно-серой толщи лил мелкий и холодный дождь, под копытами лошадей хлюпала грязь. Кто-то отчаянно кашлял, некие создания ревели, рычали, скрипели, надрывались в этом сером воздухе. Время от времени начинал гудеть несущий стены капель ветер, и по этому можно было определить, что идут они по открытому пространству.

Один из орков сидел на борту телеги — он, оглянувшись и увидев, что Фалко очнулся, прорычал что-то- нагнулся и влил ему в рот жгучую гадость, от которой у хоббита закружилась голова, но зато он согрелся.

Жутко и тоскливо стало ему в те мгновенья: он знал, что именно так как он видел, все и будет…

Но вот он, забыв, что закован, попытался подняться, и едва сознание не потерял от разорвавшейся по спине боли. Но он, все-таки сдержался, и прохрипел, едва двигая посиневшими губами:

— Малыши… Неужели вы их под этим дождем держите… Вы…

Он не договорил, шумно стал глотать ртом воздух, и тут почувствовал, что его бьет озноб, что он очень болен. Однако, Фалко боролся со своей слабостью — вот он сжал губы, и про себя отчеканил: «Ты должен держаться; ты должен помочь им сейчас, иначе — все было напрасно». И вот тихо, чтобы не тратить немногие силы, прошептал:

— …Им тепло нужно… им укрытие нужно… перенесите меня к ним…

Орк обнажил клыки, усмехнулся:

— Слушай ты!.. — приходя наконец в раздраженье, выкрикнул Фалко, но тут же вновь тяжело задышал, заскрежетал зубами, вновь ему пришлось вырываться из забытья — уже тихим, сдержанным голосом он произнес. — Они умрут. Ты ухмыляешься, а если не доложишь о моих словах этому… Гроб…брутруку, так с тебя же и сдерут шкуру.

Угроза подействовала — орк соскочил с телеги, и шумно хлюпая грязью, побежал вдоль обоза.

Мучительны были минуты ожидания — и не только потому что и озноб и боль продирали его тело; но и от жгучей, молотом в его голове бьющейся тревоги за младенцев. И когда вернулся запыхавшийся, злой и напуганный орк, он молвил:

— Что ж ты так долго?!..

Орк проскрежетал длинную вереницу ругательств, перебросил Фалко через плечо, и вновь побежал вдоль обоза — через несколько минут нагнал ту телегу, в которой везли младенцев, и не церемонясь, как мешок перекинул хоббита через борт. Кое-как совладав с болью, Фалко обнаружил, что самые мрачные его предположения сбываются: старушка находилась уже в забытьи — ее тело еще бил кашель, но — теперь слабый; глаза были закрыты, лицо ввалилось — она уже и пошевелиться не могла, одинокая, умирала под этим дождем; ну а младенцы лежали в колыбельке, открытые дождю. Видно, бабушка пыталась, все-таки, накрыть их некой тканью, но теперь эта ткань была сорвана ветром, и валялась грязная и промокшая в углу.

Фалко спешно оглядывался, ища что-нибудь подходящее, чем можно было бы их накрыть. Ничего более подходящего, чем та материя, которую снесло ветром, поблизости не было видно; но и она уже никуда не годилась. Тогда он, в отчаянии, заслонил их грудью, склонился над ними, с болью разглядывая их личики. Малыши совсем ослабли — а иные, менее здоровые, на их месте, давно бы уже и умерли…

Но долго-то так продолжаться не могло! Фалко вновь огляделся. Бросилась в глаза его варево — располнев от дождя, оно уже вытекало из миски — ясное дело, что стало совершенно непригодным.

И, вновь, он склонился над младенцами — и, глядя на них, помня, что только от него их жизнь зависит — нашел в себе силы.

Уже не выпуская колыбели, он, звеня кандалами, подошел к тому орку, который сидел на краю телеги — толкнул его в спину — орк вскрикнул; развернулся, уставился в него ненавидящим взглядом.

— Послушайте!.. Эти младенцы умирают!.. — тут Фалко стал заваливаться, застонал, но, все-таки, удержался на ногах. Продолжал: — Вы должны… Слышите — должны отвести нас к этому Брогтруку — не станет же он мокнуть под дождем? Да? У него есть навес — вот под ним и укроемся…

Орк зашипел ругательства, и тогда Фалко с горькой усмешкой, добавил то, что на самом то деле ему добавлять вовсе и не хотелось — от чего ему было уже тошно:

— …А иначе он с тебя шкуру сдерет!

И, как и ожидал он — угроза подействовала. Орк вскочил. Орк подхватил и Фалко, и колыбель — побежал, едва ли не по колено проваливаясь в грязь — дорога то совсем была разбита.

Вокруг проплывали телеги, в некоторых ворочались пленники, в иных — стонали раненные. Все тянулись и тянулись эти телеги — все такие унылые, грязные, кривые; и, казалось, что все это так и будет продолжаться до бесконечности, что весь мир окольцован этим караваном раненных и рабов.

Но вот и повозка Брогтрука. Фалко не ошибся: конечно этот орк не стал бы мокнуть под дождем: то было остроугольное скрипящее сооружение густого ржавого цвета. Из крыши его вырывалась, копитила труба.

На эту повозку запрыгнул несший Фалко орк; остановился перед перекошенной дверью, несколько раз сильно ударил в нее. Из-за двери раздался рык Брогтрука:

— Что?! Гро-рубруррр!!!

Тут со жаром заговорил Фалко:

— Да как вы могли оставить этих младенцев под дождем?! Они же совсем окоченели! Вы… да сомневаюсь, что вообще есть в вас эта искорка!..

Брогтрук с проклятьем, и со скрипом распахнул дверь, а Фалко продолжал:

— …Хотя, что я говорю — даже и в первозданном мраке, сокрыта искорка жизни. Да, да — в каждом из ваших сердец закована прекрасная, свободная душа. Ах, знать бы, только кто эту душу высвободить может!

— Что ты бредишь?!.. — рявкнул Брогтрук.

Но тут заплакали младенцы, и Фалко, попросту оттолкнул этого орка — шагнул внутрь повозки. Конечно, Брогтрук не ожил такой наглости от раба, потому и на ногах не удержался, завалился к стене, на расставленные там ятаганы. Зарычал, схватил один из этих ятаганов, бросился на хоббита.

А Фалко уже отметил, что воздух хоть и спертый, хоть и несет той гадостью, которую часто вливали в себя орки, а, все ж таки — тепло. Он прошел к печке, в которой в большом ржавом чане, что-то шипело и вытягивалось черным дымом в трубу. Он положил колыбель рядом с пламенем. Еще раз повел носом — от чана исходил резкий, вызывающий тошноту запах. Тогда он схватил этот чан — поднял (оказался очень тяжелым, и хоббит согнулся под его тяжестью) — и направился к выходу…

А там на него налетел разъяренный Брогтрук. Фалко только и увидел, что на него валится огромный ятаган, и выставил перед собой этот чан; раздался пронзительный скрип рвущегося железа — и кипящее содержимое чана вылилось на лапы Брогтрука — орк взвыл, покатился по полу. Стоявший у порога орк, так и застыл с вытянутой тупой физиономией — а Фалко подхватил чан, пошел прямо на него — и орк испугался — принял Фалко за кудесника, который уже изжег его господина, и теперь надвигался со своим страшным оружием на него. Он заголосил, попытался перескочить на ту телегу, которая двигалась следом — да попал на лошадей, и на них не удержался — свалился под копыта. Кони же перепугались, резко дернулись в сторону, дремавший за вожжами орк очнулся, попытался было остановить, да было уже поздно — телега стала заваливаться (а в ней были мешки с награбленным добром). Грохот, взрыв брани, и вот дорога оказалась перегороженной — в ту телегу врезалась ехавшая следом….

Фалко отбросил чан из задней двери, и, глядя на эту, вызванную им неразбериху — точно окрылился — неожиданный и дерзкий замысел пришел ему в голову. Он решил, что, раз уж эта повозка продолжает двигаться, то сидящий за вожжами орк, должно быть ничего не заметил — возможно, он дремлет. Вот он и задумал, пробраться по крыше, а затем — наброситься на него сверху, неожиданным толчком столкнуть в придорожную грязь, самому же взять вожжи, и гнать лошадей, сколько сил хватит…

Брогтрук ревел, катался по полу, и все никак не мог опомниться; вновь зарыдали младенцы — тогда Фалко прошептал: «Я вернусь к вам скоро» — схватился за нависающую скобу, попробовал подтянуться, и тут понял — насколько же слаб — руки предательски задрожали, на спину точно кто-то кипящего масла налил…

— Нет! — заскрежетал он, сквозь посиневшие, плотно сжатые губы.

И он смог-таки подтянуться; грудью перевалился на корявую, угловатую крышу.

И вот он подтянулся, пополз. Вот взглянул вперед, и тут понял, что все пропало. Не рискнул Брогтрук ехать спереди каравана, и поставил перед собой еще одну телегу — она была вся бронированная, и в ней сидело с два десятка огромных орков, которые оглядывались по сторонам, и только то, что делается на дороге позади не могли видеть. Один из них заметил хоббита, заорал — тут же заскрипели тетивы.

А Фалко уже рванулся вперед, упал на голову орка-извозчика. Тот спросонья ошалел, взвизгнул, и полетел в дорожную грязь. Итак, поводья были в руках Фалко. Сам не ведая почему, он отдернул головой — и на ее прежнем месте задребезжала тяжелая орочья стрела. Он дернул поводья, кони повели в сторону, но орки уже срыгивали с передней телеги, хватали коней под узды; иные бежали к нему.

Фалко схватили, несколько раз сильно ударили, бросили в грязь, тут же вновь схватили, и за ноги поволокли куда-то…

Его притащили к Брогтруку; который уже опомнился, сидел на стуле, и, скрежетал клыками, выставив обожженные ноги. Младенцы тихо стонали…

— А-ррр! — зарычал Брогтрук, увидев Фалко. — Жив еще?! Теперь позабавимся! Его в жире сварим на медленном огне!.. Нет — это слишком легкая смерть…

Тут орки заржали, бросили Фалко на грязный пол, и стали пинать его ногами. Как он тогда, закашлявшись кровью, еще смог подняться перед Брогтруком неясно.

А Брогтрук продолжал хрипеть:

— …Сначала наполовину сварим, а потом, с живого кожу сдерем!

— Я его поймал — мое мясо! — воскликнул, брызжа слюной, один из орков.

Но тут заговорил Фалко:

— От этих ожогов, начнет гнить твоя плоть, Брогтрук… Через неделю страданий, когда ты уже лишишься рассудка из-за боли; плоть станет черной до кости, и твои ноги отрубят. Но гниение этим не остановишь — яд уже оставил свой след во всех тканях — от тебя будут отрезать сгнившие куски, а ты все это время будешь визжать от этой боли… да зачем же все это?!! Есть ли что-нибудь, кроме этого мрака? Свет, где же ты?!..

Брогтрук посерел лицом, жирные его губы задрожали; наконец, он завизжал:

— На жаровню его! Маленькими кусочками вырывать из него плоть! День за днем, чтобы… весь изошел!

Фалко выкрикнул:

— Да — разорвите меня! Но тогда — тебя никто не излечит! Я знаю, как прогнать этот яд!

— Сюда! — рявкнул Брогтрук.

Он схватил Фалко, притянул к себе, зашипел:

— Если обманываешь, то…

— Мне бы… — Фалко задыхался, чувствовал, как прерывисто стучит его сердце, но вот — совладал таки с собою, смог выдохнуть. — Мне бы сейчас того пойла, которое… вы в себя вливаете…

Его язык заплетался, глаза поминутно закрывались, но он, все-таки, каждый раз размыкал их, выдыхал:

— Так вот дайте мне это отравы, чтобы меня всего прожгло, чтобы мне дурно стало; но чтобы… этот… смрад мне сил дал… Ведь я сейчас… должен травы собирать, для них… еду готовить… потому что некому кроме меня…

И он, чувствуя, что завалится на пол, схватился за плечо Брогтрука; выкрикнул, отчаянно:

— Ну же — дайте мне это пойло!..

И ему поднесли в грязной, гнутой лохани, этой мутной гадости, от одного запаха которой тошнило. Он смог сделать несколько глотков: скрючился, но ему уж было не привыкать к боли. И, вскоре, он почувствовал лихорадочные, нездоровые силы — и он знал, что эти силы ненадолго, что за все придется расплачиваться, и что впереди у него и лихорадка, и тяжелая болезнь, но пока были хоть какие-то силы, и он должен был ими воспользоваться.

— Ну — видите меня… — выговорил хоббит.

Один из орков, по знаку Брогтрука, ухватил его за цепь, которая все это время висела на шее Фалко, и про которую тот совсем забыл. Поволок к выходу.

Поймавшие его орки недовольно рычали:

— Что?! Не будет развлеченья?! Давайте ему отрежем хотя бы руку!

— Болваны! — ругался Брогтрук. — Все пошли вон!.. Все за ним — да, да! Все следите за каждым его движеньем! Если с ним хоть что-то случится: все, слышите — все будете сварены в масле! Со всех шкуру сдеру!..

Оркам потребовался целый час, чтобы построить заново свой караван. Ведь, у некоторых перевернувшихся телег переломились оси, содержимое их высыпалось в дорожную грязь. Кстати сказать, перевернулась и та телега, в которой везли некоторое время Фалко. Высыпались на дорогу и лежавшие в ней шевелившиеся мешки — один из мешков развязался, и открылась их тайна. Из мешка выполз, и тут же глотнул дорожной грязи, некто похожий, собственно, на сгусток грязи. Этот некто, грязевыми отростками развязал остальные мешки, высвобождая похожих на него созданий — все они с шумом поглощали дорожную грязь и устремлялись в травы. Вскоре, возле телеги, остались лежать одни пустые мешки.

Упомянем, что созданий этих звали болотниками, по месту их обитания. Были они столь же безобидны, как лягушки, жили в своей тине тихо, и был у них какой-то слабенький умишко, вообще же они ни с кем, кроме своих любимых квакушек не общались. Именно из-за лягушки, любимицы болота, они и попали в плен. Эту лягушку поймали к обеду одному знатному орку, а они большой делегацией пришли просить вернуть ее — принесли в дар водоросли и были схвачены, посажены в мешки. Теперь они спешили к родному болоту, оплакивать свою любимицу…

А Фалко искал необходимые для малышей травы — искал лихорадочно, так как чувствовал, что время его выходит. Вокруг ругались орки, посланные следить за ним Брогтруком. Они топтали травы, а, ведь, те, которые искал хоббит были самыми неприметными — их так легко было вдавить в землю…

Что же касается тех трав, которые требовались для лечения Брогтрука, то они были найдены в первые же минуты, и хоббит распихал их по карманам. Те травы, которые требовались для приготовления варева, он держал в руках, и все не мог найти один цветок — он был совсем маленький, с тоненьким стебельком и с лазурными лепестками — такой даже и срывать без особой надобности было бы жалко…

А в полусотне шагов от Фалко, поднимались заросли кустарника. Они тянулись шагов на сорок, и в густых своих ветвях дали бы место укрыться целому отряду эльфийских лучников.

— …Если бы здесь был отряд наших лучников, мы бы могли попытаться… — шептал, расположившийся на одной из ветвей Эллиор, сидевшему рядом Хэму. — Пока нам остается только ждать…

— Ждать?! — возмутился Хэм — который был бледен, напряжен и лихорадочно дрожал.

— Я прошу тебя — тише.

Тут Хэм, опасаясь, что эльф попробует закрыть ему рот, соскочил на землю и оттуда громким, дрожащим голосом говорил:

— Ты разве не видишь, что они с моим другом сделали?! Они его… пытали! Мерзавцы! — Да он еле живой!

Сидевший на Хэмовом плече Ячук, испугался, и перепрыгнул на одну из ближайших ветвей. Хэм продолжал:

— Как мы можем терпеть! Ну — пусти в них стрелу! Начнется паника — они же не поймут откуда стреляли!..

— Я прошу — тихо. В войне они не такие безмозглые, как в иных делах. Они сразу поймут, что стреляли из кустов, потому что больше неоткуда.

— Ну и сиди в своих кустах! — выкрикнул Хэм.

Он собрался уж бросится на мучителей своего друга, как Эллиор соскочил с ветвей, в одно мгновенье очутился рядом, и зажал ему рот. Хоббит стал отчаянно вырываться, но сразу застыл, когда несколько стрел ворвались в кустарник и одна из них раздробила ветвь перед его лицом.

Орки его услышали; заволновались, загудели:

— Тут еще эти коротышки!.. Небось нас преследуют!.. В том кустарнике прячутся!..

И вот в кустарник полетели стрелы, а потом, половина всего этого отряда, выставив пред собою ятаганы, направилась туда. Они только раздвинули в нескольких местах ветви, глубже заходить побоялись, и утешили себя тем, что: «Должно быть, лежат трясутся! Бояться — гра-ха-ха!»

И они вернулись к Фалко — теперь, впрочем, уже меньше кричали, с опаской поглядывали на кусты, и не убирали ятаганы в ножны.

Эллиор и Хэм лежали на земле; Ячук спрятался в ветвях, и видно было, как трясется вместе с ним веточка. Эллиор шептал:

— Не пошел бы он с нами: видишь — хоть и измученный, а старается; ради младенцев — ведь, и муку то он из-за них принял…

Хэм уже успокоился (внешне только — внутри то все по прежнему кипело), он прошептал:

— Вы уж простите меня, за это ребячество. Но я так хотел ему помочь — сердце то болит… Только вот на что мы надеемся?.. На случай, что ли?..

Эллиор ничего не ответил

* * *

Словно нарочно (а так, скорее всего, и было) — некто завесил небо непроницаемой темно-серой стеною, и дождик лил дни и ночи без перерывов.

Леса выцвели, потемнели — казалось, что уже ноябрь, и деревья голые, ибо ни одного листочка не зеленело. Травы отяжели от впитывающихся в них вод, и под порывами ветра едва шевелились — так, словно из последних сил; и вздыхали с тяжелой тоскою.

Фалко лежал в сильном жару, был присмерти, и в те редкие минуты, когда он вырывался из забытья, казалось ему, что — это не травы, а морские валы грохочут за кривыми стенами повозка Брогтрука. Тогда он звал море, чтобы разорвало оно эти ржавые стены, чтобы наполнило свежим своим дыханьем.

В такие минуты к нему подходил Брогтрук — почти всегда пьяный, в лапах же он сжимал, какие-нибудь драгоценности из награбленного добра, которые он часто пересчитывал — надеялся, что удастся обмануть приемщиков, спрятать что-нибудь для себя. Он склонялся над Фалко и, отравляя его своим смрадным дыханьем, хрипел:

— Ну, что ты бредишь?.. Ты меня давай лечи, да этих своих козявок корми!

Так как, Фалко был в очень тяжелом состоянии, то сначала он попросил, чтобы для кормления малышей вызвали старушку. Однако, оказалось, что она уже умерла. Тогда Фалко, теряя сознание, обратился к Брогтруку:

— …Видишь — совсем я плох… Твою болезнь отогнал, но учти: потом заново Мне придется травы собирать… Я сразу рассчитал, что в забытье буду; наварил сразу на целую неделю… Запомни — на семь дней все раздели. По три раза в день корми: утром, днем, и вечером. Корми так, будто это драгоценность величайшая и очень хрупкая…

Так орк Брогтрук — этот широкоплечий здоровяк с маленькими мозгами стал нянькой для троих малышей, детей Туора. И теми же ручищами, которыми он выбивал клыки у своих подчиненных, теми же ручищами, которыми он запихивал в свою пасть куски жира — он с маленькой, хранимой в чистоте ложечки кормил этих малышей, сменял их пеленки; и сам, так как опасался кому-либо из «болванов» это поручить — эти же пеленки стирал.

Выполняя это, он хотел браниться, но каждый раз сдерживался, так как понимал, что с руганью может проявиться и какое-нибудь резкое движенье, которое повредило бы «сокровищам». Малыши поначалу боялись его приближения, их пугал исходящих от него резкий запах, однако, постепенно привыкли — знали, что раз он приближается, будет вкусная еда — и они стали смеяться, даже тянули к нему свои ручонки, начинали лепетать что-то бессвязное, но очень ласковое.

Однажды он склонился над ними, и когда они провели по его морде своими ручонками — обнажил в ухмылке клыки. Они и до клыков дотронулись, даже и подергали их. Тут один из малышей поранился о край клыка, выступила капелька крови, он заплакал. Тогда Брогтрук отдернулся, почесал в затылке, взглянул на Фалко, который в забытье шептал что-то о море. Брогтрук вновь склонился над малышами, которые, поддерживая своего братика, кричали уже втроем.

— Плохо, плохо, бруг, бруг… — пробормотал орк. — Грязный у меня клык — кровь молодая, может заразиться, заболеть. Плохо, плохо. Я бы устроил ему промывку по нашему, но не выдержит… Брурр… Хватит же кричать!.. Слушай нашу колыбельную:

— Мерзкий, злой грязнуля,

Ну-ка быстро спи!

А то твоя бабуля —

За уши! Ну — храпи!

Закрой свои глазенки,

А то их проколю,

Вонючие пеленки,

В твой смрадный рот воткну!

От такой колыбельной, да еще пропетой по всем правилам — рычащим, злобным голосом, малыши только больше расплакались, ну а Брогтрук схватился за голову и покосился на Фалко — тот все пребывал в забытье, и мог пролежать без сознания еще многие часы…

Тогда орк открыл тот большой, окованный железом сундук, в который были сложены самые значимые из награбленных сокровищ; негромко, ворча стал в нем рыться, и, наконец, нашел подвески. Это были подвески, украшавшие некогда платье прекрасной девы из маленького, уже оставшегося в пепелищах городка. Они были по настоящему красивы: выполненные, должно быть, эльфами, а затем, каким-то образом в этот городок попавшие: то были тоненькие золотые цепочки в окончании которых белые и легкие, словно лебеди, красовались корабли.

И он проковылял к плачущим младенцам, склонился над их колыбелью, и стал раскачивать над ними один из корабликов. Раскачивал он его слишком сильно, и только напугал их — и они больше расплакались. Тогда Брогтрук стал раскачивать плавно, и приговаривал:

— …Вот плывет кораблик!.. Елфов! Плывет, плывет… а тут мы его — Бух! — с этими словами он уткнул когтем в корабль, и стал его опускать к младенцам, показывая, что «елфийский корабль потоплен Брогтруком».

Малыши прекратили плакать; один из них улыбнулся; издал звук: «Уа!» — ударил маленькой свой ладошкой по кораблику, и тот, к восторгу его братьев, вновь принялся раскачиваться. Они залились звонким смехом, и теперь толкали его ладошками, наблюдали сияющими глазками…

Брогтрук приговаривал:

— Так то их: топи елфов! Бух по нему! Бух! Так ему!.. — тут он, считая, что тем веселит их, разразился отборнейшей бранью, и добавил. — Ну вот пошел ко дну! — после чего опустил кораблик на грудь одного из малышей…

Про ранку он забыл — никакой болезни не вышло, ибо, если и попала, что маленькому в кровь, то кровь была сильна и без труда справилась с этой отравой.

Брогтруку понравилось веселить малышей. До этого он все скучал: перебирал сокровища, точил клыки, ругался… — теперь появилось занятие совершенно для него необычайное; за которым он коротал время и совсем не чувствовал прежней скуки.

Нельзя сказать, что в сердце орка пробудилась вдруг нежность, отеческая забота, или что-то в этом роде; но что-то в самой глубине его все-таки дрогнуло. Он не понимал, что это так начинает колоть в его груди, и почему жирные губы его кривятся в улыбку, когда малыши так задорно начинают смеяться; не понимал он, и почему, не хочется отходить от них, а все слушать и слушать этот смех. Постепенно, он придумал даже нечто похожее на представление, в котором участвовал, как рассказчик он, а, также, всевозможные украшения-фигурки выбранные им из сундука. В представлении этом, рассказывалось про славу орочьего рода, про то, как пошли они воевать с эльфами, как победили и вернулись с добычей, и как праздновали победу. Получилось совсем не страшно, а, даже, смешно — малыши смеялись и над гримасами Брогтрука, и над движеньем фигурок, в его лапах. Орк же, поначалу, уделявший главное место в этом «представлении» — битве с «елфами», и пиру — со временем, все больше внимания стал уделять описанию похода — как они шли, как переходили через равнины, стал описывать «елфийский» город, и с каждым разом описание это обрастало все новыми деталями.

Однажды, он так увлекся, что заговорился, описывая этот город, на целый час. Его речь была довольно сбивчива, временами — бессвязна; было много грубых слов — но, однако ж, его, как прорвало — и описывал, и описывал он стены, башни, виднеющиеся за ними сады; сияющие купола…

В конце концов он совсем сбился, забормотал:

— …Была радуга!.. Нет — эта гадкая радуга только днем светит, и от нее жжет в глазах! Нет — днем мы не могли видеть того города — значит — ночью…

Но, все-таки, в эти минуты Брогтруку казалось, что видел он эльфийский город именно днем, да в такую ясную погоду, что ни один орк не выдержал бы. Он начал было рассказывать, как начался штурм, однако тут что-то похожее на печаль промелькнуло в его глазах. Он еще продолжал водить перед глазами малышей золотистого дракончика символизирующего стенобитное орудие, однако, уже ничего не говорил.

И вот, задумавшись, он припомнил, что, вроде бы, видел нечто подобное ушедшей ночью; что стоял он на холме, созерцал прекрасный город, а время суток… небо было по дневному ясное, солнечное; однако, вместе с солнечным светом уживались и звезды, и было их так много, как бывает только в самые чистые ночи; и радуга была… И еще — он ясно вспомнил, что во сне никто рядом с ним не кричал, и оглядевшись, он увидел изогнувшееся причудливыми формами — то арками, то колоннами плато. За воротам города виделись сады, дворцы, нежные голоса звали его, и он чувствовал себя младенцем — он летел к этим голосам…

Тут Брогтрука встряхнули за плечо, он резко вскочил; еще не пришедши в себя, уставился сияющими, совсем не орочьими глазами на вошедших. А те орки даже испугались исходящего от них света, зажмурились, зашипели:

— Околдовали!.. Околдовали!..

— Кого околдовали?! Болван ты этакий! — прорычал Брогтрук, и оттолкнул столпившихся, (а их было не менее полудюжины) от колыбели.

Орки все еще недоверчиво поглядывали на своего предводителя, однако, вытянулись у стены, а один из них принялся горлопанить:

— Только что рабы в телеге номер семь, один, семь пытались поднять бунт. Одному из негодяев удалось избавиться от кандалов., он завладел ключами, и успел высвободить многих. Подлые рабы пытались бежать, но были остановлены, отрядом номер шесть под начальством меня, Тгабы. Жертвы — одному из наших свернули шею; другому — откусили палец. Несколько ничтожеств были перебиты, так как брыкались; иные — связаны. Удалось бежать только двоим… Но эти мрази долги не протянут. — тут Траба самодовольно усмехнулся. — Они истощены, и не смогут прокормиться. Завязнуть в грязи где-нибудь под этой слякотью!

Разревелись младенцы — их напугали эти злобные вопли. Брогтрук махнул рукою, проворчал:

— Тише же ори, дурень! Иди прочь!

Тгаба взглянул на Брогтрука с удивлением, с испугом, со злобой. Орки зашептались, и слышно было слово: «околдовали». Заговорил Тгаба:

— Но рабы должны быть примерно наказаны — таков порядок!

Брогтрук почесал в затылке, пробормотал:

— Да, да — припоминаю я такой закон…

И тут Тгаба закричал злым голосом:

— Вас околдовали, предводитель! Вы гремите над этими козявками погремушками, как может греметь какой-нибудь мерзкий человечешка, но не наш предводитель! Сегодня мы к вам зашли, мы кричали вам с порога, но вы ничего не слышали, вы стояли перед этим червями на коленях, что-то бормотали — вы были околдованы! Вы бормотали что-то про елфов! Если бы я не дернул вас за плечо, так вы бы и умерли!

Тут морда орка передернулась — выдала, что на самом то деле он хотел смерти Брогтрука; надеялся, быть может, что сможет занять его место.

Брогтрук разъярился — это был уже прежний Брогтрук.

Первому досталось Тгабе — прогудел в воздухе здоровенный кулачище — и тот полетел к двери, врезался в стоящего там орка; и оба они вылетели, повалились на крыльцо — за которым виделся застывший обоз.

— А-ррр! — рычал Брогтрук, приходя все в большую ярость. — Я вижу тебя насквозь, вижу, чего хочешь ты! А-а-а-ррр!!! Гррр! Смерти моей хочешь!

С этими воплями он налетел на иных орков, которые вытянулись возле стен. Он бил их без разбора; чувствовал, как трещать клыки, и все больше разъярялся.

Орки, узнав наконец, истинного своего предводителя, не сопротивлялись — к подобным избиениям они были приучены. Эта злоба, этот летящий на них кулак, был для них куда понятнее, чем тот странный, кольнувший их блеск, который увидели они в глазах Брогтрука, когда он только повернулся к ним. Они, даже, почитали себя героями, даже надеялись на выгоду — вот, ведь — благодаря им предводитель избавился от чар, а потом еще и одумается, и отблагодарит их. Конечно, они и в злобу в себе скапливали, но надеялись выместить ее при наказании рабов…

Наконец, все были порядочно избиты. На полу была кровь, кусочки клыков; все орки выбиты или выброшены из-за двери, и столкнуты с крыльца в дорожную грязь, под дождь.

В Брогтруке, однако, не проходила злоба. От этой злобы все в глазах его темнело, от какой-то безысходной горючей тоски хотелось рвать и кусать, ломать и разбивать. И, еще — ему было страшно возвращаться назад, где рыдали младенцы; он чувствовал, что там его боль станет совершенно нестерпимой, что он, быть может, не выдержит, обезумит, перегрызет «козявкам», «червякам» глотки. И вот он ревел с крыльца:

— Рабы говорите?! Да где ж эти мерзкие рабы?!!! И приказываю половину из этих тварей разрубить, и сварить! А других сечь до смерти! Слышите?! До смерти! Я хочу, чтобы никого в живых не осталось! Я сам их буду сечь!

И он спрыгнул с повозки, в грязь; пнул ногой стонущего там орка; даже прошел несколько шагов, но тут был остановлен младенческим плачем. Тогда он схватил за грудки Тгабу, одной рукой поднял его, прорычал: «Исполнишь все сам!», после чего — отбросил его в сторону.

Затем он вернулся в повозку, вычистил пол от крови и от выбитых клыков; прикрыл дверь и склонился над малышами, и прорычал:

— Вы разревелись потому, что давно не ели!

Он достал миску, в которой было Фалково варево — хоть прошла уже неделя, оно оставалось все таким же свежим и теплым, как и в первый день. Орк поморщился от неприятного ему запаха, и пробормотал:

— А осталось тот тут только на дне! Ну да — верно; он сказал — на семь дней, вот я на семь дней и растянул… А что сам то лежит?.. Долго он так лежать собирается?.. Ну — хватит реветь — ешьте, наполняйтесь!

Малыши, однако, не переставали рыдать; а, когда Бругтрук протянул одному из них ложечку с варевом, то все они дружно эту ложечку оттолкнули, да так, что варево расплескалось на их пеленках, оставила там светло-зеленоватый цвет.

— Да что же вы, малявки! — зарычал было Брогтрук, но, тут же, успокоил себя, и, спокойным голосом добавил. — Ведь, оно же драгоценное — это варево то. Смотрите — его только на донышке и осталось…

И он снова наполнил ложку варевом; поднес, и, едва успел отнести в сторону, так как малыши продолжали плакать, и отталкивать его.

— Да что же вы?! Не голодны, а?! Должны быть голодны — я каждый день, в это самое время, вас кормлю!.. А — понял, запах не нравиться… вы ж нежные, а от меня кровью несет!..

Он вышел под дождь, нашел чистую лужу, сполоснул в этой холодной воде и руки, и лицо — вернулся в повозку, однако — там все повторилось: малыши по прежнему рыдали, и пытались оттолкнуть ложечку.

Тут уж Брогтрук потерял терпение, и, шумно дыша, стал стремительно ходить из угла в угол. На ходу он выкрикивал:

— Да что же вы все не уйметесь?! Ну — что вам теперь не так, а?! Хватит же пищать!.. А- знаю!

Тут он взобрался на печку, и со скрипом распахнул маленькое, и единственное окошечко. Сразу посвежело — только вот у Брогтрука от этого разболелась голова. Младенцы вроде успокоились, однако, стоило Брогтруку сделать к ним один шаг, как вновь они зарыдали.

— Ну — что вам теперь?! Что теперь то не нравится?! Воздуха этого мало?! Хорошо же — будет вам больше свежего воздуха!

И он подхватил колыбель, выбежал с нею на крыльцо. Постоял там некоторое время, ожидая, что сейчас младенцы надышаться и перестанут реветь. Однако — они расходились все больше и больше.

Брогтрук, вместо прежнего раздраженья, почувствовал, что-то похожее на жалость. Онн вернулся, поставил колыбель на прежнее место, и, опустившись на колени, в нескольких шагах от нее, забормотал:

— Ну… что же вам? Что не в порядке… А-а-а — понял, чего вы, неженки, сопляки такие, раскричались! У вас же, людишек, сердечки добрые… Не понравился мой приговор? Ну — сознавайтесь: из-за рабов все?! Да — так оно и есть! Как сразу то не догадался!..

Тут он на некоторое время замолчал, а младенцы перестали плакать, выжидали, что же скажет он дальше.

А он выкрикнул:

— Хорошо — я остановлю наказание, но, чтобы, к моему возвращению, вы уже не плакали- я вам еще раз про город тот расскажу.

Брогтрук вернулся через несколько минут. И видно было, что добродушие смягчило этот каменный лик. Нельзя было сказать, что он стал хоть сколько-нибудь красив, однако, теперь он походил скорее на человека проведшего жизнь в лишениях, и жившего неправедно — лицо очень огрубевшее, но все-таки лицо, а не морда орочья.

Он приблизился к малышам, показал им лапы, только что вновь вымытые, проговорил, как можно более спокойно:

— Вот и сделал! Рабы вновь закованы, но ни одного даже плетью не били. Что — успокоил? Пришлось еще поработать кулаками — эти тупицы шепчутся, что вы меня околдовали… Нет — я им славно бока помял! Это Тгаба всех подговаривает! Я то знаю, чего он хочет… Ничего — я на следующей же стоянке вызову его на поединок! И пусть только попробует не принять этот вызов — я обвиню его в трусости! А примет — я ж его одной левой искромсаю; у нас никто не сможет сравниться со мною в бою; а Тгаба этот — вообще слабак, только и может, что вопить!..

Младенцы слушали его, и больше не плакали, однако, по выражению их лиц ясным было, что ждали они не этих угроз, а чего-то совсем иного. Это же и Бругтрур почувствовал; он, вообще стал много чувствовать. Он осторожно склонился над ними, стал помахивать корабликом и произнес:

— Стану я вам рассказывать про наш поход… про город.

Он уже начал было рассказывать, как сильно хлопнул себя по лбу, и воскликнул:

— Я ж вас так и не накормил! Ну, что — не станете теперь отталкивать?

Отталкивать они не стали, но поели с аппетитом, и в миске ничего не осталось. Бругтрур с тревогой взглянул на Фалко, однако, тот лежал без всякого движения, с закрытыми глазами, мертвенно-синего цвета; и, только по выступившей на лбу его испарине, да по подрагивающему кадыку можно было понять, что он еще жив.

— Ты давай оживай поскорее. — пробормотал Бругтрук, и повернулся к младенцем, начал им рассказывать.

* * *

Все эти семь дней, Фалко пребывал между жизнью и смертью: одно бредовое виденье сменяло другое — то наползали из мрака орочьи морды, то еще какие-то твари, тянули к нему лапы, щупальца. А то, вдруг, проступит из этого мрака морской простор, зашумит волнами — он тянется к морю, шепчет, чтобы приняло оно его, как и в том, самом первом виденье — а тут опять орки…

Брогтрук конечно, подкармливал хоббита — причем отдавал ему лучшие куски — но и эти то «лучшие» куски были больному хоббиту только во вред. И концу этой недели он превратился в скелет обтянутый кожей.

На седьмой день, вскоре после случая с рабами, Фалко очнулся — он очнулся от голоса, и, сначала, даже, не понял, что это говорит орк:

— …С холма видно было, как ворота стали открываться. Я думал — Все! Сейчас наброситься на меня их войско! Я, конечно, сильнее всех, но против целого войска не устою! Никто на меня не бросился: сильнее становился свет, я такого света не видел. Знаете, свет обычно мерзок — колется, а тот нет — тот, как… красотка… — э-э-э не знаю, какое же слово… А! — ласкать! Ну ворота все шире открываются — все этим светом забилось, оказалось, что вокруг много всяких цветов было… Ну так вот…

И тут Фалко увидел, что это Брогтрук, стоя перед колыбелью на коленях, рассказывает; и радостно стало тогда хоббиту от того, что он, все-таки, не ошибся, что есть в этих созданиях, как и во всех живущих, искра изначального пламени. Он пошевелился, а Брогтрук тут же обернулся; лицо его изменилось, прежние каменные, непроницаемые черты вырезались на нем.

— А, очухался! Наконец то! А я думал кипятком ошпарить тебя, бездельник, чтобы ты наварил этим коротышкам своего варева! И мне сваришь, а то ноги опять чесаться стали!.. Грр-рр!!!

Орк был раздосадован тем, что Фалко мог слышать все, что он говорил: «Как эта тварь могла слушать?! Это унижает меня! Я должен казаться жестоким — тогда он будет трепетать предо мною…» — Брогтрук даже клыкам заскрежетал.

Он стал выкрикивать:

— Почему ты так долго валялся?! А?! Видишь — мне пришлось возиться с этими червями! Видишь — до чего дошло?! Ты за это ответишь!

— Да, ничего, ничего. — попытался успокоить его Фалко. — Я бы сказал, что вы очень хорошо за ними ухаживаете.

— Ну — ты поговори еще! — выкрикнул Брогтрук. — Ты за кого меня принимаешь?! — орку показалось, что он вскричал не слишком грозно, и потому, завопил по второму разу, но уже гораздо сильнее — так что малыши тихонько заплакали. — Ты за кого меня принимаешь?!!! Ты что, думаешь, я околдованный; думаешь меня в какого-то там елфа превращают?!! Я орк, я грозный Брогтрук, и, если захочу сейчас перегрызу и тебе, и им глотки. Да — у вас, должно быть, сладкая кровь! Ха-ха — что не ожидал! Мне пришлось это делать, ради денег, а не ради всяких елфийских штучек, вроде лубви!

Тут он подбежал к хоббиту, схватил его за руку… он намеривался рывком поднять. Однако, в последнее мгновенье, чувство жалости остановило его от этого резкого рывка. Брогтрук, все еще держа его за руку спросил:

— Сможешь идти?

— Да — смогу… — слабым голосом произнес Фалко, и, опираясь на лапу Бругтрука, кое-как поднялся.

Постоял некоторое время, пытаясь совладать с головокружением, затем, покачиваясь на неверных ногах направился к выходу. Кстати сказать, в эти дни Брогтрук сорвал с его шеи ошейник, верно рассудив, что он только помешает выздоровленью.

Когда Фалко открыл дверь, и увидел дождевые стены, еще более плотные, нежели, когда он впал в забытье; увидел темнеющий на размытой дороге, унылый караван — то горестный стон вырвался из его груди.

Если бы было солнце, то оно придало бы ему сил, но этот холодный воздух, этот дующий порывами, несущий дождевые сонмы ветер — все это только отозвалось в его груди тоскою. Он покачнулся, упал бы, если бы не поддержал его сзади Брогтрук:

— Что — совсем сил лишился, лягушенок?!

И опять в голосе орка, за деланном неприязнью, проскользнуло внимание.

— Нет, нет — теперь мне лучше. — тихо произнес Фалко.

— Пойдешь ли ты собирать свои корешки, или гнать тебя плетью?!

— Да, да — сейчас пойду. Я только хотел спросить у вас: ведь, после того, как вы… продадите нас в рудники, вы пойдете в Казад-Дум?

— Да! — выпятив грудь выкрикнул Бруктрук. — Конечно, я пойду на Казад-Дум, и вернусь с новыми рабами — с гномами!..

— Вы не вернетесь от Казад-Дума. — печально прошептал Фалко.

— Что ты мелешь?!

— Зачем, зачем Тебе это? Прошу Тебя — очнись. Ведь — Ты совсем недавно были гораздо счастливее, нежели в какое-либо иное время. Так зачем же Казад-Дум? Разве Ты не знаешь, что там будет: кровь, вопли, смерть… Но там вы не найдете того города, о котором грезили перед младенцами.

— А где мне его искать? — вырвалось у Брогтрука, но, тут же, он и одернулся, зарычал. — Ты это про что, а?! Быть может, плетью тебя отделать… А ну — пшел за своими корешками! Эй — стража! Две десятка, вместе с ним, быстро!

Подбежали орки и сдернули Фалко в грязь, хотели было гнать пинками, но Брогтрук остановил их:

— Вы осторожней с ним! Он чуть что и развалиться; так что — вы у меня за него головою отвечаете!

Тогда Фалко схватили, подняли, и понесли в сторону от дороги.

Хоббит еще развернулся, и как мог — совсем негромко молвил, обращаясь к Брогтруку:

— Первый шагом, по дороге к тому Городу — будет побег. Вы должны вырваться из этой безумной толпы…

Брогтрук слышал каждое слово; и даже задумчивость на него навалилось. Но тут же он пришел в ярость: и на Фалко, и на себя, за то, что слушает такие речи; бросился внутрь повозки, громко хлопнул при этом дверью.

Еще некоторое время слышны были его быстрые шаги, и вся повозка вздрагивала, когда он ударялся в ее стены, точно зверь посаженный в клеть…

* * *

Всю сцену с Фалко видели Эллиор, Хэм, Ячук, и недавно присоединившийся к ним Мьер. Они залегли в зарослях, которых поднимались в полутораста шагах к западу от дороги. То была, изгибающаяся полукругом коса темного елового леса, за этой косой открывалось довольно широкое поле, на котором чернели останки какого-то поселения; ну а дальше, и уже непроходимою стеною поднимался лес.

Эти четверо преследователей, уже довольно долгое время таились в этих зарослях, ведь караван остановился, когда рабы попытались бежать…

Но вот вот из кривобокой повозки вышел…

— Фалко! — не удержался, и с болью, и с радостью выкрикнул Хэм.

Больше, впрочем, было боли — уж, лучше бы он вовсе его не видел, чем в таком вот состоянии, когда он был похож на скелет. Его пришлось удерживать, чтобы он так как он рвался к своему другу, а потом, когда его, словно капканом перехватил своей ручищей Мьер, то зарыдал он:

— Вы видели, что они с ним сделали?! Это не Фалко уже… это…

— Тиши ты… — ворчал Мьер. — Или не понимаешь, что легче было бы в реке утопиться, или на суку повеситься, чем под орочьи стрелы подставляться.

— Да — слышал я это — слышал! Но — неужели я не понимаю, что с каждым шагом, все меньше у нас шансов, что представиться такой случай, когда бы мы могли попытаться освободить его бежать!..

Он не договорил — рыдания душили его. Тем не менее, ничего не оставалось, как ждать чего-то, наблюдать. И вот они видели, как Фалко, в окружении двух дюжин орков, принялся собирать травы… Когда необходимые травы были собраны, их разделяло лишь несколько шагов, но вот Фалко повернулся, и зашагал обратно. Наступило тягостная минута: Хэм рыдал, даже лица Эллиора и Мьера омрачились тяжелою думой.

И тут заговорил Ячук:

— Хотите, чтобы ваш друг узнал, что вы рядом? Ему это будет в радость, и никто ничего не заподозрит.

— Хорошо, — кивнул Эллиор.

Ячук сложил свои маленькие ручки на груди, засиял звездою — тихий перезвон послышался в воздухе. А Фалко услышал этот перезвон, понял, что друзья его рядом — лицо его просияло, но тут же омрачилось, и он, зная, что они его услышат, зашептал в своем сердце:

— Милые, милые мои — как же я благодарен вам за то, что вы не бросили меня! Спасибо же вам, и прощайте. Да — прощайте! Вы же сами понимаете, что ничего из нашего освобожденья не выйдет. Возвращайтесь к своим домам; ну а я… я уже раньше знал, на что иду. Я уже принял эту муку. Прощайте же, прощайте, милые мои…

Они, действительно, слышали все до последнего слова. И, когда закончились они, Хэм воскликнул:

— Фалко, никогда я тебя не оставлю! Позади — сожженный дом! Все родные, близкие мне мертвы! А ты всегда мне был лучшим другом! Ну, скажи — как я тебя могу оставить!

Однако, на этот отчаянный возглас, они уже не получили никакого ответа. Фалко уже скрылся повозке Брогтрука…

Прошло несколько минут, и караван двинулся.

Тогда Хэм сверкнул глазами на Мьера:

— Выпустите же меня!..

Тот выпустил, однако, зная норов этого хоббита, остался стоять поблизости — ожидая, когда он в очередной раз рванется. Однако, Хэм не рвался, но с голосом твердым, преисполненным решимости, вот что говорил:

— Как он, ради младенцев пожертвовал собой, так и я пожертвую, ради друга. Я пойду на рудники вместе с ним; вместе с ним буду там страдать, вместе с ним все делить. Вы просто не знаете: нам, хоббитам, вдвоем всегда легче! Может, будут у него там такие испытания, которые он в одиночестве и не выдержит — только вместе…

— Нет, нет. — покачал головой Эллиор. — Ты никуда не пойдешь.

— Это почему же?! — так и вскинулся на него, пыша гневом, Хэм.

— А потому не пойдешь, что сам ничего не знаешь. Что — героем решил стать? Думаешь, Фалко, от этого счастлив будет? Подумай: что будет, ежели увидит, что ты, лучший друг его, принял его же муку? Подумай, какая боль его сердце драть тогда будет! Он то, может, и не скажет; может, для вида, чтоб лишний раз сердце тебе не перечить, и счастливым притвориться; а в сердце то его сразу новая мука поселиться. Поверь мне..

Хэм, прикрыв глаза, плакал, шепот дрожал на его губах, вместе с дождевой капелью:

— Конечно, я верю вам. Но… вы, проживший шестьсот лет, вы, конечно, и мудрее, и рассудительнее меня, но заглядывали ли вы когда-нибудь в наше сердце хоббичье?!.. Вы с мудростью эльфийской, да человеческой ко мне идите, но у нас то все по иному. Примет он эту жертву! Там, ведь, у нас уже совсем иная жизнь начнется. Вот я прямо сейчас побегу, к той самой телеге, где его везут. Пусть примут меня, я ухаживать за ним стану.

— К нему тебя не пустят. У них не балаган, у них — армия. Тебе схватят, изобьют; допросят с пристрастием, они же должны вызнать, откуда ты такой взялся. — молвил Эллиор.

— Я им…

— Буду говорить прямо. Извини — надоело это упрямство: они вспомнят про кусты на том поле. Помнишь — когда стрелы пускали? Ты был не один — где же теперь остальные? Им это очень важно знать — может, и не сознаешься — просто умрешь от пыток. Если и выживешь; знай — рудники огромны — это целая подземная страна. Двух представителей одного племени они не станут держать вместе. Тебя отправят совсем в иной рудник. Ты его до самой смерти, которая лет через семь наступит, не увидишь.

Все это произнесено было столь необычным для эльфа жестким голосом, что Хэм даже плечи опустил.

Караван еще проезжал мимо них, а Мьер говорил:

— Леса вымерли: ни птицы, ни зверька малого. И не каравана ведь испугались.

— Да — я слышу, с какой тревогой стонут деревья. — подтвердил Эллиор.

Мьер вздохнул:

— Может вам сейчас разговоры о еде ничтожными покажутся — однако, если к ночи ног передвигать не сможете — меня не вините.

— Не надо никакой еды… — прошептал Хэм.

Тут раздался тоненький голосок Ячука:

— В это лесу есть кто-то. Кто-то очень несчастный, маленький, он плачет. Он более голодный, чем Мьер, но плачет не от голода, а от одиночества. Скорее пойдемте к нему.

Эльф припал ухом к земле, некоторое время прислушивался; затем — поднялся и молвил:

— Да — в этом лесу падают не только дождевые капли, но и чьи-то слезы. Пойдемте — поможем ему. Ведь, нельзя забывать, что спасая своих друзей, мы должны помогать и незнакомым. Не зря, ведь, один мудрец говорил: «Судьба посылает нам друзей, но подумайте сколько здесь случайного. Сколькие еще в этом мире смогли бы стать друзьями не худшими чем те, которых мы уже знаем. Но вся беда в том, что чаще всего, мы проходим мимо, и никогда уже больше не встречаемся».

И они оставили это место, пошли вглубь темного леса. Помимо елей попадались и иные деревья: сосны, темные дубы; но все они сжимались елями, которые возносились на многие метры, расходились над головами плотными, крепко переплетенными между собою ветвями — здесь и в солнечные дни стоял полумрак, теперь же, шагах в десяти уж ничего не было видно, и не верилось даже, что время около трех пополудни, и это день середины августа. Откуда то сверху вырывались крупные капли, от их падения на многолетнюю темную хвою стоял беспрерывный гулкий шорох. Жирными змеями извивались корни — и некоторые из них были так велики, что Хэм спокойно проходил под ними. А вот, когда деревья стали стоять совсем густо — туго пришлось Мьеру. Он едва протискивался межу стволов. И, наконец, застрял, между вековых исполинов..

Он попытался раздвинуть стволы. Мускулы на руках и на ногах его вздулись… Он покраснел от натуги, да тут и закричал:

— О-о-о!.. Это злые деревья!.. Они сжимают меня!.. Спасите!..

Зашептал заклятья Эллиор; пытался раздвинуть стволы, своими маленькими ручонками Хэм. Однако — вызволил Мьера Ячук. Он дотронулся своей ручонкой, которая не толще была, чем камышовый стебель до стволов. Те заскрипели, и покорно раздвинулись — Мьер вывалился на землю…

Хэм оглядывался по сторонам, и все более гнетущее впечатление производил на него этот лес. Все тьма, да тьма; да эти плотные переплетенья ветвей. Он взглянул на свои ладони, которыми уперся в черный ствол, и обнаружил, что они разодраны в кровь; вспомнил то чувствие могильного холода, которое продрало его, когда он только дотронулся.

— Да — этот лес древний, озлобленный. — медленно и тихо проговорил Эллиор. — Даже я многого здесь не вижу, многое не понимаю. Может, и есть какая-то ловушка, но тот плачь искренний, и уже не долго идти….

Чем дальше они шли, тем чаще сцеплялись друг с другом еловые стволы. Как в лабиринте, приходилось искать среди них хоть какой-то проход; когда же такого не было — то протягивал свои ручонки Ячук, и эти мрачные стволы, послушные его воле, раздвигались…

— Шаг за шагом идем мы к смерти… — произнес негромко Хэм.

— Что, что? — переспросил Мьер.

— Ах, да, в этом лесу вспомнился самый мрачный эпизод, из той моей, прежней жизни… Расскажу — этот лес лучше мрачное примет. Нельзя тут петь веселые песни. Лет пять или шесть назад, в один день, все дома были закрыты, и целый тот день — ни один хоббит из дома ни шагу. А дело то было в том, что завидели на дороге страшного человека: сам во рванье, и лицо все сожженное, и глаз нет — идет, на посох опирается. Этого было достаточно, чтобы заявить, что человек этот — колдун… Не таков был Фалко — он сам навстречу этому человеку пошел. Да и меня с собой позвал… Встретили у моста через Андуин. Был он действительно страшный, и от ожогов то и черт никаких на лице не осталось, и тело, в разрывах одежды, тоже все обожженное видится… Он нас еще шагов за сорок услышал, хотя мы не разговаривали, и шли очень тихо. Вот тогда он и запел эту страшную песнь:

— Шаг за шагом идем мы к смерти,

Разбивая холодную сталь,

Ветер воет, грызется — поверьте,

Вам самим себя только лишь жаль.

Есть одно бесконечное небо,

Там неведом ни ад, ни покой,

Лишь одно бесконечное небо,

Пустота над твоей головой!

— …Такие вот строки; но, если бы вы слышали, как он их пропел! Нет — вы не поверите, но нам пришлось совершить огромное усилие над собою, чтобы тут же не развернуться, да не броситься бежать. Понимаете ли: мы как никогда раньше почувствовали тогда смерть!.. Потом — это чувствие забылось — человек прошел мимо ни говоря больше ни слова… И вот, в этом лесу, вспомнились слова той песни. Посмотрите на эти стволы, стоявшие здесь и тогда, когда хоббитов не было; когда и вы, Эллиор, еще не родились. Среди этого могучего, не приемлющего нас, кажется, что все, что мы думаем, чем утешаем себя о загробном свете — все это самообман…

Хэм вздрогнул, бросился к Эллиору и, схватив его за руку, прошептал:

— Что это на меня нашло?.. И не хотел этого говорить, а само вырвалось. Мне страшно. Этот лес, все видит, все понимает. Он в самые сердца наши смотрит. Чувствуете? Чувствуете? Вот мы то ничего не видим, а он со всех сторон на нас глядит…

— Как только под его своды взошли, так и почувствовал. — молвил эльф. — Ну, ничего: пока мы вместе, он ничего нам не сделает…

И действительно: со всех сторон, едва уловимым эхом, несся шепот: «Прилягте к корням… К корням… К корням…». Эти черные корни стали изгибаться так плавно, что напоминали своими формами — то мягкие постели, то пуховые подушки. Хэм вспомнил, как давно не спал он нормально; как во все дни похода приходилась ютится в каких-нибудь дуплах, или же под корнями, на сырой земле. Да и Мьер несколько раз сладко зевнул. Стал клонится головою Ячук, и только над Эллиором сон был бессилен. Эльф пытался ободрить их, однако, голос его застревал в вязком воздухе, как в паутине — долетал и невнятным, и глухим…

Прошло, как показалось Хэму, мучительно много времени, и про себя он стал роптать: «Надо ли было идти на этот плачь? Тут же явно колдовство — мы пробираемся здесь уже не одну версту, а его слышно так же, как и вначале!»

Эллиор молвил:

— На самом деле, мы прошли лишь одну версту. Ведь, из-за преград, мы, все время, на одном месте топчемся…

Где-то над сплетенными кронами дождь усилился, и теперь тяжелые капли летели беспрерывной чредою, и все вокруг сильно гудело. Временами начинал выть ветер и тогда стволы принимались отчаянно скрипеть; и это почти в полном мраке — было жутко. Тогда Эллиор произнес несколько эльфийских слов. Вокруг их тел засияли серебристые ауры, а окружающие деревья, заскрипели еще больше; раздался треск, и, если бы путники не успели отскочить, так несколько крупных ветвей, которые с грохотом вырвались из общей массы, непременно придавили бы их. Так шли они довольно долгое время, а окружающий мрак клубился на пределе этого серебристого света, плыл там неясными, вселяющими ужас образами…

Но вот, наконец, увидели они какое-то смурое пятно, которое в обычную ночь и было бы тьмою, но в этой вековечной черноте, все-таки выделялось.

При их приближении, в этом тусклом пятне, что-то передернулось, а детский плач, который именно из этого пятна и слышался, резко оборвался. Еще несколько шагов, и вот деревья расступились и выпустили их на поляну.

На поляне этой не было никакой травы, земля было совершенно черная, и рыхлая. Землю, пронизывали сотни темных корешков, которые бугорками выделялись под ногами идущих, и было на их мокрых поверхностях очень тяжело удержаться. Поляна имела форму яйца, метров сорока в поперечнике, в одной из ее сторон высилось что-то престранное, уродливое. Это был твердый, покрытый бессчетными гладкими наростами клубок древесных мускул; в нем зияли непроницаемо черные провалы, до отвращения похожие на пустые глазницы, высоты в нем было метров под десять; иногда из его глубин раздавался какой-то глухой, похожий на стон звук.

Хэм оглядывался, высматривая того кто плакал. Но первым его увидел Эллиор; и позвал:

— Иди сюда, тебе нечего бояться, маленькая. Мы пришли, чтобы вывести тебя из этого леса.

И тут из стены деревьев вышла девочка лет семи. Личико ее было заплаканное, в глазах блистали слезы, была одна бледна — видно, что устала и давно не ела; светлые ее волосы сбились, платьице в нескольких местах было разодрано ветвями, грязно — она дрожала, плакала — и от холода, и от страха.

— Зачем вы пришли? — прошептала она.

— Вывести тебя отсюда, — молвил Эллиор, и протянул ей руку.

Тут девочка опять отступила к краю поляны, спиною уперлась в один из могучих стволов. По щекам ее катились слезы, она кричала:

— А я не хочу идти с вами! Слышите: не хочу! Возвращайтесь вы туда, откуда пришли! Я не хочу возвращаться в тот мир…

Тут все вспомнили, про сожженный город, и Эллиор говорил:

— Да — мы видели, что стало с твоим домом… Мы знаем, от кого ты бежала… Мы не оставим тебя одну… Быть может, ты вырастишь среди лесных эльфов — наш король принимает таких сироток, как ты…

Тут девочка со злобой, стремительно, задыхаясь, стала выкрикивать:

— Идите прочь! Не хочу видеть вас: никого, никого! Знайте, что я сама бежала из города в лес! Да — как только он начал гореть, я в душе молилась, чтобы эти мерзкие орки перебили всех этих тупых людишек, а, прежде всего — мою мамашу и папашу! Знайте, что в нашем городе был закон: каждая женщина становится супругой и рабой мужа — он может делать с ней что хочет — бить, унижать — так все и было!.. Женщин держали в кандалах, но они и не пытались сопротивляться… Как же я рада, что этих идиотов перебили орки! Ни мерзких мужчин, ни тупых женщин не жалко — надеюсь, что всех, всех их перерубили!.. И вот я бежала в лес; я нашла эту поляну — я молила Его, чтобы он принял меня — но он не хочет!.. Я, все равно, отсюда не уйду. Я умру и мой прах все равно сольется с этими корнями! Слышите: не уйду, не уйду!

— Вот так да! — произнес Хэм. — А я и не знал, что в неделе пути от наших Холмищ есть такой город… Но ты послушай: не все же живут так как вы. Кого ты раньше видела, кроме этих жителей, да орков? Но есть, ведь, истинная жизнь; и поверь — предназначение человека не в том, чтобы отдавать себя в жертву древесным корням…

— Не знаю, о какой такой жизни вы говорите! — выкрикнула девочка; в глазах ее сверкнула настоящая ярость. — Все вы обманываете! Идите откуда пришли, ясно! Не хочу я того мира, ясно?! Мне здесь нравиться, ясно?! Вы то шли, думали, наверно, что я здесь заблудилась, и хочу выйти?! А вот и нет! Здесь хорошо — здесь эти черные деревья стоят века в спокойствии…

Эллиор шагнул к ней, и стал говорить что-то нежным голосом, и вот заплакал… Девочка, увидев его слезы, сама перестала плакать, проговорила:

— Так хорошо было, пока вы не пришли, так спокойно…

Тут зарокотал Мьер:

— Мы слышали с какой тоской ты рыдала! Тебе было жутко — умирать не хотела, потому что вся жизнь еще впереди. А теперь — плач, вырывайся, а умирать в этой жути мы тебя не оставим! Волей или неволей — пойдешь!

Эллиор попытался было остановить оборотня, да было уже поздно: конечно, не надо было говорить с девочкой таким тоном — конечно, любые повеления были ей отвратительны. Она побледнела больше прежнего, и тенью среди деревьев метнулась.

— Не разбегайтесь!.. — выкрикнул было Эллиор, да было уже поздно.

Первым ринулся Мьер: Хэм ясно видел, как первые стволы, между которых он непременно должен был бы застрять — сами расступились, заманивая куда-то…

— Стой, Мьер! — с этим криком бросился за ним Эллиор; ну, а Хэму крикнул через плечо. — Ты оставайся на поляне!

Хоббит нескоторое время простоял, вместе с Ячуком.

— Ты знаешь, где они сейчас? — шепотом спрашивал Хэм.

— Нет: совсем их не чувствую. — был ему ответ.

На поляне проступил темно-коричневый свет, исходящий от сгустка древесных мускул. Усилился зловещий стон, а корни стали подрагивать, словно вены, по которым растекалась твердая и холодная кровь. Наконец, когда толчки эти стали такими сильными, что Хэм едва мог удержаться на ногах — он бросился бежать. Деревья сомкнулись за спиною хоббита, и он на каждом шагу принялся спотыкаться. В черноте совершенно ничего не было видно, и, когда он налетел грудью на ствол, то понял, что заблудился…

Вокруг Ячука виднелось едва приметное розоватое сияние — но оно, теснимое тьмою, жалось к его телу и совершенно ничего не высвечивало. Хэм шагал с вытянутыми руками, и вот, при очередном шаге, уперся в мокрую, жесткую кору; почувствовал, что она расцарапала его ладони, и жадно принялась сосать кровь. Он поскорее отдернул руку, шагнул в сторону — опять ствол. Резко развернулся, шаг — опять жесткая кора. Шагнул назад — и там теперь высился ствол.

— Ячук, они окружили. Они выйти не дают.

Человечек дотронулся до одного из этих исполинов, да не тут то было: ствол остался недвижимым. Тогда Хэм поставил человечка себе на ладонь, и повел им как свечкой, возле коры; высматривая хоть какой-нибудь выход. Бугристая поверхность тянулось беспрерывною стеною, так что казалось, будто исполинское дерево вывернулось наизнанку и окружило их.

Тогда Хэм поставил Ячука и принялся барабанить по стволу, и кричать:

— Растешь тут сто веков, а шалишь, как какой-то мальчишка!..

Тут со всех сторон раздался затяжной, похожий на безумный хохот скрип. А снизу вскрикнул Ячук:

— Смотри — здесь проход!..

Хэм пал на колени, и увидел, стянутый корнями проход — из него веяло теплым, выжатым воздухом, и казалось, будто и не проход это вовсе, а пасть…

Так-как это был единственный выход — Хэм протиснулся в него. Хоббит полз на карачках, а Ячук — шагал перед ним: в его розоватом сиянии, хоть что-то было видно… Хотя Хэму и не доводилась раньше ползать внутри кого-либо — он все больше верил, что это именно чья-то глотка: мокрые, покрытые плавными выступами стены, исходящее из них тепло, наконец — наполненный неприятным запахом воздух, который волнами налетал на него; вообще, дышать было тяжело — Хэм вдыхал часто и, все равно, воздуха не хватало, голова кружилась. Неожиданно Ячук вскрикнул и… пропал!

Хэм рванулся туда, где в последний раз видел человечка — там был хоть какой-то свет. То был отсвет из узенького, уходящего вниз туннеля, в который и провалился Ячук. Еще мелькнула эта розоватая искорка, и вот — темень непроглядная…

Тогда Хэм попытался пробраться вслед за ним — с большим трудом, смог протиснуть голову, и едва не застрял. Кое-как высвободился, и пополз по главной глотке. Прополз совсем немного, так как пол неожиданно изогнулся вниз: попытался ухватится, однако, здесь поверхность уже была стеклянно гладкой, влажною, теплую — волны жаркого, выжатого воздуха обвалакивали с токой силой, будто некий великан усиленно дышал на хоббита.

Уклон увеличивался — и он уж мчался с такой скоростью, с какой слетал когда-то со склонов родных холмов на санках. Теперь Хэм был уверен, что летит по пищеводу — вот-вот должен вывалиться в желудок.

По стенам забегали оранжевые отсветы — с каждым мгновеньем все более яркие. Этот огнистый свет, переливался по мокрым стенам туннеля и теперь ясно видно, что поверхность эта подрагивает, что все здесь живое.

Вот и конец туннеля — за ним ослепительно сияет оранжевое пламя — «Там смерть!».

Тут Хэм ухватился за одинокий выступ на потолке — едва не вывихнул руки, но удержался таки. Обернулся — позади совершенно гладкие стены: «Если упираться руками и ногами, то можно вскарабкаться — конечно, медленно, тяжело — но ничего иного не остается. Если соскочишь сейчас — переваришься в этом желудке, как…» — однако, додумать он не успел, так как выступ втянулся в стену и хоббит продолжил падение. Все ближе-ближе пламень…

Под ним открылась пропасть; плотной волною дыхнул жар, едва не подбросил его — но он падал, падал. Промелькнули пышущие оранжевым пламенем стены, все, все в дырах — подобные сыру. Надвинулось озеро, наполненное чем-то густо-оранжевым, слепящим глаза — из этого пламени поднимались брызги, надувались и лопались жирные пузыри — Хэм с воплем плюхнулся в этот свет.

Было жарко, как на солнцепеке в июньский полдень. Он почувствовал, что что-то вязкое, как кисель, обвивает его, попытался вырваться, но только с трудом смог пошевелиться — уходил ко дну.

Жар, по мере погружения, возрастал, сияние усиливалось и уже через закрытые веки слепило хоббита. Так страстно захотелось жить! У него уже заболели легкие — он задыхался. И тут руку его обхватило что-то огромное, могучее, с силой рвануло вверх — представилось некое чудище в этом киселе обитающее, он попытался вырваться, но тщетно. Через несколько мгновений, его уже вытянули на поверхность. Он стремительно огляделся, и впрямь увидел пред собою чудовище: бесформенное, все покрытое слизью; вот протянуло к нему отростки, схватило.

— А-а-а!!! — дико завопил хоббит.

— Да тише же ты, не дергайся! — потребовало чудище голосом Мьера, и приглядевшись хоббит увидел, что это действительно Мьер, только весь залепленный сияющей слизью.

— А, Ячук?! — выкрикнул хоббит.

— Что? — не понял Мьер.

— Маленький Ячук — он еще раньше меня должен был сюда упасть! Его спасайте! Он может уже…

— Да вытащил я уже Ячука — …А ну не дергайся!

Хоббит замер, ну а медведь-оборотень, стал проталкивать его к стене, где у одного из проходов стоял Эллиор, а рядом с ним — Ячук.

Мьер совсем запыхался пока достиг берега, а там его перехватил Эллиор и помог выбраться. Теперь все, кроме эльфа, тяжело дышали, и постанывали от жжения — казалось, что они голышом извалялись в зарослях крапивы.

— Это мы в желудке?! — выкрикнул чуть отдышавшись, и пытаясь очиститься от жгучей слизи, хоббит.

— Именно в желудок попали. — ответил эльф.

— А вам еще повезло, тьфу ты — налипла и жжет… — воскликнул Мьер. — Да — вам еще повезло, что меня сюда первым затянуло. А то бы без меня все ко дну пошли. Причем заметьте — для каждого у Него особый проход нашелся — для Ячука совсем тоненький, ну а для меня — настоящий коридор!..

— Ну а с девочкой что? — перебил его нетерпеливый Хэм.

— Так я ж ее самой первый и нагнал, еще там — наверху. — заявил Мьер. — Только схватил — она как забилась, задергалась — да разве ж от меня кто вырвется! Тут деревья вокруг нас поднялись, ну и заманили в эту глотку… Ну, в общем — спас ее, на берег вытащил. А тут, глядь — уже Эллиор летит. Да летит то как плавно, как только эльфы и умеют летать: словно бы лист осенний падает. Но из тины этой не выбрался бы он без моей помощи! Ну, только его на берег подсадил — как Ячук падает, как комар пищит! С ним то легко, а тут и ты… Уф-ф… Запыхался…

— А где ж девочка?! — воскликнул Хэм.

— Так вот же она сидит — плачет. Как вытащил ее на берег, так и сидит….

И только тут Хэм увидел, что в нескольких шагах, в глубине слепящего оранжевым пламенем, покрытого влагою, дышащего прохода, сидела, вжавшись в стену, упершись личиком в коленки, девочки, и только по тому, как подрагивали ее плечики, становилось ясным, что она плачет.

К ней подошел эльф, присел рядом, тихим, ласковым голосом произнес:

— …Так вот и со всеми теми, кого ты называла избранными происходило. Те мужи верили, что здесь какая-то благость — уж не знаю, от кого это пошло, быть может, сам лес и внушил вам такие законы. Вот и приходили они, падали сюда, но рядом не было такого богатыря, как Мьер — погружались они ко дну, переваривались…

— Мне страшно! — воскликнула девочка, и, обхватив Эллиора за шею, громко зарыдала.

Оставаться в этом месте было совершенно немыслимым и вот, поспешили они по проходу. Оранжевый свет все возростал: приходилось прикрывать глаза, и только Эллиор шел как ни в чем не бывало: нес девочку, которая, измучившись от волнений, погрузилась в глубокий сон.

В стенах появлялись трещины, и из них вытекали густые как смола капли — одна такая капля попала на руку хоббита, и оставила там глубокий ожог. Раз потолок прогнулся, и они едва успели отбежать — от стекшей раскаленной жижи.

Наконец, проход вывел их в залу, стены которой все покрыты были черными наростами — которые Хэму напомнили огромные волосы. Зала эта уходила вертикально вверх — напоминала поставленную дыбом трубу, так что купола ее не было видно. Пол был рыхлый, покрытый порами из которых вырывались потоки жаркого воздуха.

— Ну, вот мы и пришли. — молвил эльф. — Теперь — деритесь за руки.

— А что будет то? — спросил Мьер.

— Если я не ошибаюсь — это основание носа…

Тут он провел рукою по полу. Раздался громкий свистящий звук, и все почувствовали, что их с силой притягивает, что и шагу теперь невозможно сделать. Воздух стремительно вбирался в поры под ногами — давил сверху.

— Давайте руки! — громко сказал Эллиор и протянул одну руку (второй он по-прежнему поддерживал девочку).

Они взялись за руки, а воздух все вбирался и вбирался…

— Сейчас… Приготовьтесь! — говорил сквозь оглушительный свист Эллиор.

Вот раздался хлопок, сильный удар, и Хэм обнаружил, что стремительно летит вверх. Проскользнули стены — его стало относить в сторону, однако, он со всех сил держался за Мьера. Все завертелось, закружилось — и вот они вылетели на свежий воздух — холодные капли дождя освежили их. Страшной силы рывок — боль рванулась в руке хоббита, он вскрикнул; его перевернуло, и оторвало таки от Мьера, он почувствовал, что стремительно катится, ударяется… Сильный удар — он пришелся на бок, треснули ребра — а первой мыслью, после разрыва боли было: «Так, ведь в кармане Ячук был!» — он испугался, обхватив руками ствол, стал подниматься, и тут услышал знакомый тоненький голосок:

— Не бойся. Я то сразу выскочил, и даже, в отличии от тебя, не ударился.

Человечек уже запрыгнул хоббиту на плечо, да там и остался. Легко, точно и не подошел, а подлетел Эллиор — девочка, на его шее, по прежнему спала. Приковылял, охая, и хватаясь за отшибленные бока Мьер; и, наконец, собравшись вместе, они обнаружили, что вылетели из нароста на той поляне, где впервые увидели девочку.

Они то думали, что — это десятиметровый выступ и есть некое сердце леса, а на самом то деле — это оказался его нос. На поляне творилось что-то неладное: пронизывающие ее корни волнами взметались, земля осыпалась и вскоре на месте поляны образовалась бездонная воронка, зато все видимое пространство было заполнено извивающимися корнями. Раздался уже знакомый шипящий звук, и Хэм почувствовал, что его затягивает в эту воронку.

— Держись! — выкрикнул Мьер и перехватил его за руку.

Ноги Хэма поднялись в воздух, и он из всех сил вцепился в оборотня. Тому тоже приходилось не сладко — он схватился за сук, однако сук трещал, и в любое мгновенье грозил переломиться. Только Эллиор стоял недвижимый, и, казалось, никаких трудов не стоило ему удерживать не только себя, но и девочку…

Ток воздуха неожиданно прервался, и тут же разразился оглушительным хлопком — новая волна подхватила их, понесла. Хэм понял, что с огромной скоростью летит, и что сейчас разобьется об один из стволов. Но вот — о чудо! — он увидел, как стволы распахивались перед ним… Вот лес остался позади, а он все еще летел. И в ночи, сразу же узнал Вот перед ними выросла какая-то не догоревшая, одинокая доска. Удар пришелся на Мьера, который все это время держал хоббита за руку — треск; их перевернуло, покатило уже по земле. Они остановились только, когда врезались в груду головешек.

— Живы! Живы! — выкрикнул Хэм; в котором, несмотря на все пережитое, проснулось обычное хоббитское жизнерадостное настроение.

Но вот он скривился от боли в боку, застонал.

— А вот и Эллиор! — прохрипел Мьер. — Да — только эльфы умеют так падать.

А эльф и не упал — он промелькнул над развалинами, и плавно опустился ногами на землю — там, где опустился, там и остался, даже шага ни сделал.

— Думаю никто еще не заставлял Его чихать. — молвил эльф, потом добавил. — Между прочим, когда я летел, то заметил, что среди развалин поднимается дымок…

И от этих слов очнулась девочка, она огляделась, и тут же на личике ее отразилось страдание:

— Это же город… проклятый…Значит — кто-то остался?.. Как же плохо! Только не выдавайте меня! — тут она насторожилась, и совсем тихо, и испуганно зашептала. — Вот и идут… Прямо сюда… Скорее же прячьтесь — пожалуйста, пожалуйста!

Они отошли к развалинам, проползли под нависающие обгорелые балки, да там и замерли. Долго ждать не пришлось — по развалинам забегали блики факелов, и вот выбежало с полсотни человек. Они быстро выстроились, остановились: впереди, закованные в цепь, стояли безмолвные женщины, ну а под их прикрытием стояли мужчины, у каждого в одной руке был факел, а в другой — либо клинок, либо плеть.

По прежнему шел сильный дождь, а потому факелы трещали, коптили — то один, то другой, а то и сразу несколько мужчин начинали кашлять.

Раздался тупой, залитый салом голос:

— Отсюда грохотало. Что-то прилетело. Что прилетело?

Ему отвечал визжащий, пронзительный вопль:

— Из леса! Не знаем что!.. Но — это весть от леса! Он зовет нас!

— А что прилетело? — спрашивал тупой голос.

— Точно не известно, но что-то живое. Наш дозорный видел два предмета.

— Найдите.

— Что?

— Прилетевших… — тут тупой голос начал ругаться…

Ругался он очень долго, но никакой ярости в его голосе не было. Он, просто выговаривал, ни к кому конкретно не обращаясь, ругательные слова — даже не связывая их между собой; и не понятно было даже, что это такое с ним происходит…

Завопил визжащий голос:

— Прилетевшие! Вам предлагается немедленно выйти. Если вы мужчины, то пойдете с нами в лес, за счастьем. Если женщины: то станете нашими женами!..

Он подождал секунды три, потом завизжал:

— Они не хотят!

— …Искать…искать… — выдохнул тупой голос.

Тут визжащий отдал указания: мужчины, стали погонять женщин кнутами, или колоть клинками, а те, в безмолвии принялись искать среди развалин. Так как были они закованы в одну цепь: то постоянно цеплялись за выступающие бревна; запутывались. Мужчины размеренно кололи их клинками, и били кнутами. Женщины ни разу не издали ни единого звука, не сделали ни одного резкого движенья. Трудно было поверить, что люди могут дойти до такого вот отупения — сколько же надо было обманывать самиъ себя, чтобы так вот, потеряв всякий разум, ползать среди развалин или же тыкать клинками?..

Вот из под какой-то груды вырвалось, с громким: «Мяу!» — несколько кошек, двоих из которых поймал тоненький, низенький человечек; поднял высоко над головою, и завопил тонко и пронзительно:

— Быть может — это и есть те кто прилетели из леса?! Да — это они и есть! Именно они! Ха-ха! Мы поймали их — их двое, как и видели наши дозорные.

Тут в дальней части площади, в свете факелов зашевелилось что-то жирное, и раздался тупой возглас:

— Черные кошки — это слуги врага! Это они провели его в наш город… — и тут он вновь, и без всяких эмоций стал проговаривать ругательства — казалось, что это некий оживший мертвец читает заклятье.

Тут щуплый человечек, даже шагнул к нему навстречу, и голосом совсем уж истеричным возопил:

— Так что же делают с черными кошками?!

И через всю площадь видно было, как тот жирный, мокнущий под дождем — весь затрясся, и начал выкрикивать таким жалким голосом, что ясным становилось, что он единственного хотел — чтобы все его оставили в покое:

— Сжигать!.. Сжигать!.. Сжигать!..

Прерывисто задышал: «А!.. Аа!.. Ааа!» — к нему подбежали несколько рабынь — замахали веерами…

Вновь засвистели кнуты; вновь рабынь кололи остриями клинков — и не потому потому, что они медленно работали, а потому, что так было положено. Их заставляли выбирать среди развалин не до конца прогоревшие доски. Они стали ползать у груды в которой прятался Хэм и все остальные. Видно было, как одна девушка, совсем еще молоденькая, отступилась, вывихнула ногу, и, чтобы не закричать, прикусила нижнюю губу. Все-таки она остановилась за несколько мгновений, и тут же получила такой удар кнутом, что вся ее спина рассеклась глубоким — быть может, и до кости, кровоточащим шрамом. Но она никак не показала своей боли — продолжала работать, также, как и все.

И вот в центре площади была сложена груда из деревяшек, к ней поднесен факел. Однако, костер из отсыревших дров не спешил разгораться и потребовалось несколько минут, прежде чем языки его, все-таки, лениво поползли вверх, и, наконец, взвились вверх на несколько метров.

Тут из толпы мужчин, выступил один — с очень широкой грудью, и маленькими ножками; он заговорил тонким и медленным голосом:

— Позвольте мне их сжечь! Ради закона! Ради славы! Ради чести! — похоже, он сам не понимал, зачем эти слова говорит, однако, они ему казались торжественными, и он был горд, от того, что их говорит.

— Да честь же тебе и хвала! — завопил щуплый человечек. — Ну, возьми — сожги! Прославься! — и он торжественно передал ему кошек.

Этот человек, подошел переваливаясь на своих маленьких ножках к пламени, протянул к нему двух кошек. Однако, каждая из них вывернулась — расцарапала ему руки — такого он не ожидал; вскрикнул — выпустил кошек — те бросились во тьму, да и след их простыл…

— Что случилось?! Что случилось?! — раздался тупой голос.

— Этот болван упустил вражьих лазутчиков! — завопил «щуплый».

— Сжечь его!

Маленькие ножки подогнулись и грузное тело повалилось на мостовую, раздался горький плач. «Щуплый» продолжал визжать:

— Они уже умчались за Врагом! Это лес нас позвал — мы все должны идти к нему! Мы будем спасены! Но у нас осталось мало времени!

Этот голос, поспешил подхватить мокнущий под дождем властитель этих безумцев:

— …Все к лесу! Все-все! Все к лесу! Все будут спасены! Все к лесу! — он, вдруг, погрузился в такой восторг, что уж не мог остановиться, и повторил это: «Все к лесу!», до тех пор, пока у него не заложило в горле, пока он не стал задыхаться…

За него закончил «речь» визглявый человечек:

— Пойдут все, в том числе, и рабыни! Вы… то есть — мы уже никогда не вернемся сюда, мы будем жить, в великих корнях, и стволах; рабыни будут прислуживать нам! Вперед же! Впе-е-е-е-р-р-е-е-ед!

Хэм зажал уши, и локтем задел какую-то доску — она переломилась, что повлекло обвал: обугленные бревна загрохотали по мостовой; часть постройки осела и выпустила облако холодного пепла.

Вновь визг:

— Да — это Враги! Но не бойтесь: если мы сейчас же пойдем к лесу, то будем спасены! Как только мы ступим под великие своды — никто нас не достанет!

На этот раз впереди понесли создание с тупым голосом, за ним — пошли мужчины; ну а сзади, прикрывая их от «врагов», шли женщины…

Догорал, шипел под дождем костер — вот как-то резко оборвался, и на его месте осталась груда, испускающих пар, углей.

Все выбрались из под развалин, и Мьер проговорил:

— Ну, Хэм, знаешь ли… Из-за тебя нас всех едва не раздавило.

— А я думал, что еще немного и ума сойду. Это ж надо такое придумать — это ж похлеще орков! Бывают безумные, но те то безумные порознь, а эти все вместе собрались, напридумывали каких-то законов, вот и живут по ним радуются!.. Бр-рр! — он помотал головою и поднял ее навстречу дождю. Уже значительно тише и спокойнее пробормотал. — Безумие то какое…ть.

— Понимаете теперь?.. — заплакала девочка, которая стояла на мостовой — в глазах ее блистали слезы.

— Да… — тихо произнес Эллиор.

— Ничего то вы не понимаете! — с жаром воскликнула она. — Мне десять лет, и я должна была быть такой же тупой, как моя мамаша, как все эти, на которых вы тут нагляделись!.. А почему же я такой не была?! Почему? Меня, думаете, учил кто-нибудь?! Да — никто меня не учил…

Тут она зарыдала — эльф сделал было плавный шаг к ней навстречу, однако, она отстранилась; воскликнула:

— Нет — подождите! Я еще не досказала! Дайте доскажу, а потом и лезьте со своими утешеньями! Думаете, мне легко было?! Да я… Знали бы вы, сколько раз я плакала; знали бы вы, как ненавидела я всех их!.. Все видели?! Все ли поняли теперь?..

Эллиор все-таки опустился перед ней на колени, но девочка отступила еще на шаг:

— …Один раз я случайно обмолвилась… Меня чуть на костре, как ведьму, не сожгли! Вмешался мой папаша — выкупил! Потом целый месяц я должна была по двадцать часов на дню работать! Я чуть не умерла тогда, но все, и мамаша моя — все хвалили благость моего папаши, ну а в меня — плевали! Понимаете ли теперь, отчего я так в лес стремилась?! Я думала — там нет такого, там спокойно, а там… там тоже безумие…

Эллиор стоял перед ней на коленях и, глядя прямо в глаза, говорил:

— У тебя чистое сердца, но, ты все-таки доверилась одной из ваших легенд — мол лес это благость. Благость то благость — только не этот. Этот лес околдовал вас, заманивал жертвы…

— Да, да. — кивнул Мьер. — Вы тут плодились, с ума сходили; а он рост да рос, вами подкармливался…

И вновь говорил Эллиор:

— Но пойдем с нами, и ты увидишь, что есть такая жизнь, о которой ты мечтала. Ведь, не даром же ты стремилась вырваться — ведь, значит, чувствовала, что есть иная, истинная жизнь. И я говорю тебе: есть такая жизнь! Пойдем с нами, и ты сама все увидишь. Веришь ли?..

Она кивнула и тихо молвила:

— Да, верю.

— Хорошо! — громко выкрикнул Хэм. — Тогда скорее идем за караваном — а то мы уже сколько часов потеряли!.. И не говорите ничего про сон — вовсе я не хочу спать! — тут он прикусил губы, так-как рвался зевок, и, вообще — глаза слипались.

Эллиор достал флягу, и, как открыл ее, так сразу на площади стало как-то и уютнее, и светлее. Он дал отпить сначала девочке, потом хоббиту, Ячуку, Мьеру, и сам сделал последний маленький глоток. Фляга опустела, однако все почувствовали такой приток сил будто хорошо выспались, а потом — крепко позавтракали. Хэм даже заявил:

— Эх — бочку бы такого добра — выпил бы, да и один весь этот караван орочий раскидал!

Тут девочка вздрогнула; вопросительно взглянула на Эллиора. Эльф отвечал ей:

— Видишь ли — мы должны вызволить из плена одного нашего друга…

Девочка с готовностью закивала:

— Да? Да?! Что ж вы мне раньше то не сказали? Как же может живая душа томиться в плену? Это так страшно! Я же сама все это знаю!.. Что ж мы тут стоим — пойдемте, пойдемте!

Они оставили площадь. На улицах было достаточно темно, чтобы спотыкаться на каждом шагу о обгорелые бревна. Вновь прошептал слова заклятья Эллиор, и вокруг засеребрилась аура света.

Когда они прошли останки стен, и разгребая травы, направились в сторону дороги, Мьер усмехнулся:

— Если они до леса не дошли, обернуться сейчас, этот свет увидят — так побросают свои кнуты, да бросятся к этим елям бежать! Конечно, нас за врагов примут — они ведь всех, кто по их законам не живет, за врагов принимают: всех бояться, всех ненавидят…

И тут произошло то, чего никто не ожидал: зашевелились травы, и в ауру света, заискивающе улыбаясь, выступил тот щуплый человечек, который несколькими минутами раньше так надрывался на площади. Он выставил вперед пустые ладони, склонил голову, и стремительно, захлебываясь словами забормотал:

— Я с самыми мирными намерениями, я хочу вам добра. Я ваш друг. Извольте представиться, мое имя Сикус, я был советником при одном безумном правителе в одном безумном городе. Впрочем, ни правителя, ни города больше нет — осталось только воспоминанье, но воспоминанье совсем ненужное!.. Впрочем, что говорить, вы все видели. И, после того, как все видели, надо ли мне говорить что-то о дружеских своих намерениях? Хе-хе! О нет — вы такие разумные, что, конечно, нечего тратить пустые слова — и вы, с сердечной благодарностью, примите своего спасителя Сикуса! Хе-хе! Впрочем, вы знайте, что я скромен, и не требую для себя лавров, но я требую к себе уважения, я считаю, что заслужил уважения…

Он выпрямился, и стоял теперь, гордо подняв голову — при этом смотрел он куда-то между ними. На лице его можно было прочесть теперь и почтительность, и уважение, и в тоже время — и чувство собственного достоинства, ясно выделялось там.

У человека было очень вытянутое лицо, маленькие, спрятанные под нависающими висками глазки, длинный, но вжатый в лицо нос горбинкой. Рот был длинный, и, когда он улыбался все лицо его, вслед за этим ртом вытягивалось. Он был почти лысый, и только у вытянутых ушей, виделись жесткие, точно ежовые иголки светлые волосы.

Все остановились, в изумлении смотрели на него. Только вот девочка, как только он появился, попятилась — отступала так до тех пор, пока не уткнулась в ноги Эллиора, и там некоторое время стояла — губы ее подрагивали. Только эльф хотел что-то сказать этому нежданному гостю, как она вскрикнула:

— Это Сикус! Он… он один из главных был!.. Не верьте ему! По его вине столькие погибли!..

От этого голоса лицо Сикуса вытянулось больше прежнего, он побледнел, дернулся; но тут же вытянулся еще больше — он смотрел прямо в глаза эльфа, и, как казалось, искренним голосом чеканил слова:

— По правде я не ожидал, что с вами окажется эта… девочка. Я помню ее: года два назад было такое дело, что некая малютка посмела думать о запретном, за это была приговорена к костру, но ее выкупил для рабского, совершенно непосильного труда папаша. Я хорошо это помню, потому что сам тогда присутствовал в суде… Не легко такое забыть, ибо сердце мое обливалось кровью. Ах, дитя, дитя — конечно, я понимаю твой гнев. Как бы хотел я освободить тебя раньше… Но что я мог сделать? Бедный Сикус — такая же жертва, как ты, маленькая… — при этом он не разу на девочку и не взглянул, все глядел прямо в очи Эллиора. — …В душе то я был таким же бунтарем, как и ты, просто понимал, что не пришло еще время, что не приведут ни к чему мои слова. Но вот время наступило, и я совершил подвиг. Своим мудрым решением избавился от этих мерзавцев, и вас от смерти спас. Что, думаете, я такой же полоумный, как они?! Хе-хе!.. Я же сразу приметил, где вы лежите, а в конце еще испугался, как бы вас не придавило!.. У одного из вас — вон у самого здорового нога наружу торчала! Но я все предусмотрел, я, даже знал, под какими развалинами эти кошки сидят! Я спас вас, и избавил мир от мрази! Ну, что — это ли не подвиг?! Не достоин ли я теперь признания, или, по крайней мере, вашей дружбы?! А помните ли, как один раз все чуть не сорвалось, когда у меня вырвалось, что не «Мы», а «Вы» — никогда не вернетесь из леса? Но они, как пьяные — у них разума, как у червяков!.. А какая сама эта история — нет, ну вы подумайте: из леса вылетели черные кошки-лазутчики врага, и, таким образом лес зовет нас, а?! То есть, наш главный благодетель выплюнул этих черных тварей, чтобы они позвали Врага, и, чтобы мы поскорее бежали к лесной благодати! Нет — ну, вы подумайте, какими же надо быть безмозглыми, чтобы во все это поверить?! Но я знал, что они поверят; да еще с радостью… Сейчас уже перевариваются — хе-хе!.. Ну — теперь ли вы будете смотреть на меня, на доблестного Сикуса, как на Врага, как на лицо подозрительное? Ежели спасением ваших жизней, если же риском собственной жизни я не доказал.

Девочка уже некоторое время стояла с зажатыми ушами, и плакала, плакала — наконец, упала перед Эллиором на колени, обняла его за ноги, и зашептало страстно:

— Чтобы он не говорил, пожалуйста, не верьте ему! У него больше всего рабынь был, он издевался над ними, как хотел… да!.. да! Я знаю! Это он, а не толстый всем правил — у Сикуса был разум, он и делал, что хотел! Вы не верьте, не верьте, как бы сладко он не распинался! Он такой человек, что ничего без собственной выгоды не стал бы делать! Язык то у него длинный, а совести совсем нет…

Тут Сикус махнул рукою и очень громким, но и доверительным голосом, будто старый друг, дающий добрый совет, вскричал, обращаясь опять-таки к Эллиору:

— Ах, бедная девочка! Ты так утомилась! Нужно, конечно, время, чтобы ты хоть сколько то успокоилась, чтобы поняла, что все не такие уж плохие, как тебе кажется. Но я же для вас старался — я хочу вашей дружбы!. Да — вот, ежели хотите, выгода моя: хочу теперь с хорошими людьми, а не с безумцами жить. Заживем Новой Жизнью! Об одном прошу помнить: о подвиге моем, о том, как ради вас, я жизнью рисковал — как одним только разумом своим стольких врагов победил. Неужели не верите вы мне, неужели нет искренности в моих словах! Ну — посмотрите в глаза мои — я то знаю, вы эльфы проницательные, вот пускай и увидят, что ни крупиночки там лжи нету, только преданное чувство к вам, святым!

И Сикус задрал голову еще выше, так что теперь, под надбровьями можно было различить и глаза его — однако, смотрел он куда-то поверх голов, и, кажется, следил, как в летают в серебристую ауру дождевые капли. Самое удивительное, что даже Эллиор ничего не мог прочесть по этим глазам. Там не было ни чувств, ни эмоций, ни мыслей — сами глаза были бесцветными, с маленькими, едва ли не точечными зрачками…

Хэм подошел к Эллиору и шепнул:

— Не верьте ему. У него есть какой-то замысел…

И, хотя произнесено это было совсем тихо — оттопыренные уши Сикуса пошевелились, и на глазах его выступили слезы, он вновь смотрел в очи Эллиора и выкрикивал:

— Что ж — я вижу — мои слова кажутся вам ложью! А я сам для вас — не лучший друг, не герой, но какой-то отвратительный лгун! Вижу, вижу, как вы против меня настроились!.. Всю жизнь мне приходилось лгать, и все верили мне, и вот теперь, когда я, быть может в первый раз говорю так искренно, от всего сердца, меня называют лжецом, и подозревают в корыстных замыслах! О, какая же боль мне!.. Что ж…

И тут он, разорвал на груди рубаху. Оказался он ужасающе тощим — торчали ребра, живот ввалился. И вот он приложил свою тонкую длинную ладонь, с коротенькими, точно отрезанными пальцами к сердцу, и со слезами на глазах, вскричал пронзительно:

— Только бы слышали вы, как бьется оно, жаждущее справедливости в этой узкой клети! Но оно же говорит мне: «Никогда не будет тебе справедливости, никогда она не поверит тебе, ведь, легче представить человека подлецом, предателем, чем протянуть ему, страждущему, так истосковавшемуся по любви руку, и назвать другом». Но знайте — я так ждал этого дня, я так мечтал поговорить с такими мудрыми, как вы! Вижу — хотите убить! Так бейте! Бейте! Вот моя грудь! Бейте же, несчастного Сикуса! Я готов! Я…

Тут Мьер оглушительно зевнул, потянулся, и от треска его костей Сикус сбился, сморщил лоб, пытаясь вспомнить, на каком месте он остановился. Мьер же говорил:

— Что мы здесь встали? Долго ли его еще можно слушать? Давайте-ка свяжем его, да понесем с собою — я его на плечи взвалю. Когда на привал остановимся, тогда и решим, что с ним дальше делать…

— Я протестую! — выкрикнул Сикус. — Смерть должна быть такой же красивой, как и чувства мои! Убивайте же, да почаще вспоминайте потом мой лик; вспоминайте, мои глаза — вспоминайте и слова мои; знайте, что в смертный час я не держал на вас обиды…

— Долго ли еще слушать этот напыщенный бред?! — прорычал Мьер — затем — подошел к Сикусу, пробормотал: «- Веревки то нет» — после чего оглушил его ударом кулака по лбу, и перекинул через плечу.

Через несколько минут, когда они вышли на размытую дорогу, Хэм нарушил молчание:

— Ни единого слова правды! Он так привык лгать, что у него даже правдоподобно выходит, даже искренно, а, все-таки, чувствуется, что эту речь он много раньше заучил…

— Убить его надо! — выкрикнула девочка.

— Да — он лгал. — молвил Эллиор. — Но убивать мы его не станем — ты попробуй душу живую из мрака возроди!..

— Не знаю, что вы такое умное говорите. — молвила девочка, и бросила полный ненависти взор на бесчувственного Сикуса. — Вот увидите, он еще совершит какую-нибудь подлость!..

Эллиор принялся утешать ее, говорить про доброту, про прощение, про добродетель, про короткую жизнь человеческую вообще. Девочка слушала его, кивала, со многим соглашалась…

* * *

— …Под темным небом, по холодной дороге,

Медленно к смерти, сейчас мы пройдем,

Вспоминая о жизни, о страдающем боге,

Мы спокойствие скоро найдем.

В этот день — день последний, осенний,

Утопая в холодной грязи,

Мы не слышим уж радостных пений —

Ах, ты боль — не грызи, не грызи…

Уж увяли последние листья,

Спят деревья, замерзли ручьи,

Гонит ветер холодные тучи,

И ломает со стоном сучьи.

И пройдем в этот день, в раз последний —

Нам навстречу несется пурга,

Средь метели восстанет цвет пений —

Песнь последнюю грянут сердца…

Эти строки негромко пел, склонившись над колыбелью Фалко. В голосе его была такая печаль, что больше всего он походил на печальные переливы скрипки….

Фалко пропел бы еще много строчек, ибо в последние дни, мрачное поэтическое вдохновенье ни разу не оставляло его. Однако, он услышал тяжелые шаги, с крыльца, и по шагам этим узнал Брогтрука. Дверь распахнулась, и ввалился этот громадный орк; который все так же и ходил в своей золотой броне — да только сверху еще накинул меховую шубу, а на голове его был тяжелый, неудобный шлем, который он при входе сорвал, по привычке хотел было запустить в угол, но был остановлен шепотом Фалко:

— Тсс — они спят.

Брогтрук хмыкнул что-то, однако, шлем бросать не стал: осторожно положил его в угол, затем скинул шубу; протянул ее Фалко. На шубе был снег, и Брогтрук заявил негромким, хрипловатым голосом:

— Первый снег! Мы близко от дома….

— Как… — прошептал хоббит, вычищая шубу, и затем вешая ее на вбитый в стену гвоздь. — …Значит, я правильно почувствовал…

— Что почувствовал?! — рявкнул орк, и, так громко, что младенцы зашевелились.

Фалко подбежал к люльке и зашептал:

— Тихо, тихо, маленькие.

Через несколько мгновений они уже сладко спали…

Брогтрук уселся за стол — причем стул отодвинул не так как раньше — рывком, с пронзительным скрипом, а осторожно поднял, и, также осторожно, уселся на него. Переспросил уже шепотом:

— Так что почувствовал?

Фалко подошел к нему, так что шепотом отвечал:

— То, что снег пошел. Я же не мог видеть, что он начался…

— Да уж… — усмехнулся Брогтрук. — Он подкрадывается незаметно, как какой-нибудь эльфов лучник, в зарослях! Ух, как он падать начал, так еще тише стало — словно в ушах заложило!.. А ты то небось удивился — снег! Ха — да там, где мы живем, где ты в рудниках стучать будешь снег круглый год! Весна там короткая, и эти смрадные ваши цветочки там не распускаются, а, если и распускаются, так мы топчем!.. То-то же…

— А у нас сейчас начало сентября. — мечтательно произнес Фалко. — В это время, знаете ли, на меня всегда находит поэтическое вдохновенье. В лесу появляются желтые и красные листья; и с каждым днем становится их все больше и больше, начинаются листопады. Знаете — листья так печально шелестят, когда касаются своих, еще не увядших братьев. Над лесами и над полями собираются в стаи птицы, ах — если бы вы только знали, какое печальное у них в эти дни пение; сердце так и разрывается от печали… А небо все время разное: то клубиться черными тучами, пойдет дождь, дрожью по телу пробежит, но ты не побежишь от него прятаться (ведь, не бегут же деревья, не бегут птицы) — о, нет — ты поднимешь к нему лицо, и он освежит тебя — этот печальный осенний дождь. Тучи пройдут, и как песнь могучая грянет лучами солнце — и такое блаженство и телу, и духу, отогреться в этих благодатных лучах!.. И все это время, в душе вдохновенье: строки так рвутся, так и рвутся из души — пока их шепчешь, кажутся они самым искренним, что есть на свете, самым важным, будто именно из этих строк, и был создан весь мир; кажется тебе, что это есть самое лучшее, что ты можешь придумать, но только мгновенье, а потом — потом эти строки забываются и на место их приходят совсем иные, и они кажутся самыми важными, а те, прежние, ты уже и не вспомнишь никогда. Ну, и правильно — разве же можно когда то останавливаться…

Брогтрук опять хмыкнул, открыл бутыль с орочьей гадостью, плеснул немного в кружку, покрутил ее перед носом, чуть отхлебнул, потом отставил кружку направился к двери, намериваясь остаток вылить на улицу, остановился, пробормотал что-то, и осторожно перелил обратно в бутыль, вновь уселся перед Фалко, принялся внимательно его разглядывать. После двух минут молчания, негромко прохрипел:

— Лопочешь ты что-то непонятное, но послушать тебя интересно; вот так подумаю — зимой обычно скукота бывает, делать совсем нечего. Можно пойти и клыки поломать этим болванам, но иногда надоедает; и не лучше бы тебя послушать. Вот я буду попивать, а ты мне будешь сидеть и всякие сказки рассказывать. Решено. Ну, что — рад?

— Чему рад? — удивился Фалко.

— Да тому, что я тебя от рудников освобождаю, дубина! Будешь моим слугой, будешь мне служить, а потом, когда надоешь, так и свободу получишь. Так что, годиков пять мне свои сказки поболтаешь, а там, глядишь, и к своим холмишкам вернешься. Правда вот найдешь ли там кого — этого не знаю. Ха! Вы этой свободой дорожите. Так что радоваться, благодарить меня должен. Ну, рад ли?! А?! Да почитай я тебя от смерти спас! Пошел бы в рудники, так, через этих пять годов издох бы в какой-нибудь шахте! А у меня через пять годов будешь жив, здоров! Это, конечно, в том случае, ежели будешь служить так же верно, как и теперь. Ну, а ежели воспротивишься: получишь плетей! Помнишь небось, а? До сих пор то еще спина болит, а? Ха-ха!

Хоббит кое-как выдавил улыбку, после чего, прошептал:

— Я вам благодарен, но… Я был бы истинно счастлив, если б вы оставили и младенцев. Зачем их продавать? Ну — получите вы несколько монет… А где вы еще таких малышей найдете? Посмотрите: они же к вам привыкли: ручки к тянут, смеются — я ж вижу, как это вам нравиться… Ну так, и останемся все вместе — и им, и вам, и мне хорошо будет. Ну, а ежели вы хотите их на рудники продать, так я с ними пойду — понимаю, что там мука меня ждет, смерть скорая, а, все-таки, не оставлю их!

Брогтрук так и застыл от такого ответа. Вот морда его налилась кровью, он вскочил из-за стола, схватил бутыль, размахнулся, намериваясь запустить ею в хоббита, однако, тот выставил перед собой руки и прошептал:

— Тише. Ведь, маленькие, то спят. Ежели вам угодно наказать Меня, так давайте же выйдем, чтобы не шуметь; ведь, они то не повинны ни в чем.

Брогтрука зашипел что-то с такой яростью, что, казалось — вот сейчас бросится на хоббита, да и перегрызет ему горло. Почувствовавши сгустившуюся в воздухе злобу, вновь проснулись, заплакали младенцы. Фалко прошептал им несколько утешительных слов, однако, подходить не стал — опасался, что, ежели броситься на него Брогтрук, так и им повредить может.

Но вот орк поставил бутыль, сам опустился на место, и прорычал, не очень то и громко:

— Ты говоришь, что мне они приятны? О да — они приятны — потому что, глядя на них, я представляю монеты, которые получу с их продажи. Представляя эти монеты, я набираюсь терпения, чтобы не перегрызть им глотки — знал бы ты, как ненавистен мне их плач! О-о! Именно, чтобы избавиться от этого плача, я и начинаю их смешить… И я, сын гордого племени, я вырывавший сердца у эльфов — целый месяц терпел их присутствие в своей повозке!..

Он уставился на Фалко. Вообще во взгляде его в последние недели появилось что-то задумчивое. И, ежели раньше, он первые свои примитивные порывы и выражал сразу, то теперь привык часто сдерживаться, обдумывать. Наконец, он заявил:

— …А ты, действительно, не останешься. Сечь тебя станешь — не переменишь своего решения. Ты — упрямец!.. Малышей не возьму — и не надейся, и не смотри с такой надеждой. Ни за что не возьму — это же позор. Надо мной итак уже посмеиваются — придется хорошенько поработать кулаками, чтобы заслужить уважения, в этих безмозглых тушах!..

Тут Фалко, чувствуя, какой же это важный момент, придвинулся к нему и зашептал:

— А какое вам до них дело? Ведь, они ж — сброд этот — только отвращение в вас вызывает. Вы же чувствуете, что истинная то ваше счастье только рядом с младенцами. Так, я вам уже говорил, и еще раз скажу: бежим от всех них. Я же чувствую, что вы сейчас как бы между двух миров стоите. Ведь, можете сейчас вырваться из того темного мира — стоит вам только захотеть, стоит только сказать: «да».

Брогтур засопел отчаянно, а Фалко не мог справиться с некоторой дрожью — ведь он понимал как, как многое теперь решалось. Вот орк вскочил и заходил из угла в угол, при этом, он не переставая ворчал что-то — однако, старался ступать как можно тише: заботился о сне младенцев. От напряженных, непривычных раздумий, на лбу Брогтура выступили капельки пота — вот налетел на поставленное в углу оружие… Орк начал было ругаться, однако, услышавши жалобный плач, разбуженных младенцев, оборвался так резко, будто бы ему голову ятаганом срубили. Вот подошел к Фалко, схватил его за руку, резко дернул, усадил на стул; прохрипел было: «Ладно…» — но тут сам отдернулся, будто слова своего испугался; вновь заходил, едва ли не забегал, вновь подскочил к Фалко, и не с того ни с сего, выдохнул ему в лицо:

— …Ну и что? Ну и что же из того?!..

Вот он отскочил от него, подбежал к люльке, несколько мгновений постоял над нею, потом издал какой-то сдавленный болезненный стон, бросился к столу, схватил бутыль; вновь ее откупорил, поднес к глотке — так простоял несколько мгновений, и приняв окончательное решение, отставил бутыль, и склонившись к Фалко, молвил:

— Хорошо…

Повозка неожиданно остановилось, и одно из копий, поваленных Брогтруком покатилось по полу.

— Что такое!.. — воскликнул орк, а с крыльца раздались тяжелые шаги.

Младенцы проснулись, и неожиданно во все горло расплакались. Вот дверь распахнулась, и на пороге предстал Тгаба — тот самый орк, с которым несколько недель тому назад у Брогтура вышла стычка из-за восставших рабов. И вот теперь он вошел, бросил полный ненависти взгляд на Брогтура — мстительно усмехнулся, обнажая пасть, в которой большая часть клыков была выбита, повернулся, поклонился, и отступил в сторону, пропуская создание которое шло за ним следом.

Оно было облачено в черную, волочащуюся по полу ткань; капюшон накрывал беспросветную, плотную черноту. Когда Оно вошло, то казалось немногим выше орков, но вот разрослось метра в три..

— Ну, и кто же?

От этого голоса, терялись мысли, ноги дрожали, хотелось повалиться на пол, и лежать без движенья. Тгаба сам видно боялся, однако, старался этого не показать — он ткнул когтем в Брогтрука я рявкнул: «Вот!».

— Так… — зашипело это создание и резко согнулось к Брогтруку, прохрипело. — Ты обвиняешься в том, что вступил в заговор с врагами, предназначенными для рабства. Что можешь сказать в свое оправдание?

Брогтрук пал на колени, принялся целовать пол, возле стоп Этого. Он лепетал сильно изменившимся, пораженным голосом — его мысли тоже путались:

— Я ничего… Это все Тгаба на меня наговорил. Да, да — я знаю, что это все от его наговоров! Вот — вы его схватите!.. Да — он хотел поднять бунт, я давно хотел с ним расправиться, да так этими младенцами увлекся, что и забыл…

Темное создание распрямилось, словно высвобожденная пружина, и, не обращая никакого внимания на окружающих (настолько все они казались ему ничтожными) — принялось рассуждать вслух:

— Так — ну, вот он сам во всем сознался. Когда человеческие детеныши значат для разума орка больше, чем месть — это явное колдовство. Такие орки становятся опасными для армии…

— Помилуйте! — в ужасе выкрикнул Брогтрук.

Создание, не обращая на крик никакого внимания, продолжало:

— …Пожалуй, я лишу его способности мыслить, лишу памяти. У него, ведь, много мускул — пригодятся на каменоломнях.

— Да, да! — взвизгнул Тгаба.

Брогтрук взвыл, подхватил валявшееся у его ног копье — еще одно мгновенье и поразил бы Тгабу, но тут из мантии темного создания вырвался отросток; вцепился Брогтруку в лоб — вспыхнул синий, слепящий пламень, запахло паленым… Тут орк выронил свое оружие, повалился на пол, остался там лежать без движенья. Тгаба издал победный вопль, подбежал, что было сил пнул его ногою; замахнулся, чтобы ударить еще раз, но создание повелело: «Оставь!» и Тгаба остановился; почтительно поклонился, отступил в сторону. Потом был окрик: «Встать!» — и Брогтрук мгновенно поднялся. Глаза его теперь ничего не выражали, и он стоял без всякого движения, ожидая только — что ему теперь прикажут, и, если бы ему приказали перегрызть горла младенцам, так он, исполнил бы и это.

Создание. без всякий эмоций повелело: «Выйти!» — и Брогтрук быстро вышел и остался стоять на крыльце — так же без движенья, как стату.

Теперь создание повернулось к Тгабе и проговорило:

— Ты поступил правильно! Всегда надо выдавать врагов; и, даже, если будет только небольшое подозрение — сразу выдавать. Враги кругом, и только обратя их всех в наших рабов, мы одержим окончательную победу. Теперь ты займешь его место; и, если увидишь, что твой новый начальник окутан колдовством — докладывай немедленно и будешь награжден! Их оставляю в твоем распоряжении — будь недоверчив и жесток; любое сопротивление скручивай силой!

Тгаба усмехнулся; выкрикнул: «Я рад!» — после чего нагнулся, хотел поцеловать отросток, но, в последнее мгновенье испугался, отдернулся, вжался в стенку, и зачастил:

— Я так рад! Я буду служить! Ничего, кроме служения! Я буду стараться!

Тварь, вышла на крыльцо и… растворилась в воздухе.

Тгаба осмотрел помещение, подошел к Фалко, и, не успел тот опомнится, со всех сил ударил его в лицо. Перед глазами хоббита поплыли темные круги; он повалился куда-то, выплюнул набравшуюся во рту кровь. И вот увидел, как этот Тгаба схватил колыбель с кричами младенцами; рывком выволок ее на крыльцо и оттуда бросил… прямо в дорожную грязь, рявкнул кому-то:

— В телегу с рабами!

— Нет!!! — завопил Фалко и бросился на него.

Но хоббит не рассчитал своих сил, к тому же ярость, совсем его ослепила, и он так и не нанес Тгабе ни одного удара — зато сам был повален на пол несколькими сильными ударами, от которых совсем потерял способность сопротивляться — изо рта у негошла кровь. Тгаба выбросил его на крыльцо, а оттуда — лицом в ледяную, дорожную грязь. Фалко уперся дрожащими руками в эту темную кашу, приподнялся, все кашляя, борясь с заполняющей все чернотую; увидел, что колыбель рядом с ним — она упала боком, и один из малюток вывалился в холодную грязь, весь перепачкался, вместе со своими братиками, оглушительно кричал. Где-то рядом хохотали орки.

— Маленькие мои… — плача, от жалости к малышам, прошептал хоббит. — Что же это происходит? Зачем же все это?.. Небо, небо… неужели ты отвернулось от нас?.. Как же может быть такое…

И он, еще не веря, что весь этот ужас происходит, подхватил вывалившегося малыша, и положил его в колыбель. Тут его ногой ударили в бок, и он перевернулся на спину, увидел над собой низкое-низкое, тяжелое, темно-серое небо. С него веяло промораживающее беспрерывное дыханье, а вместе с ним падали снежинки. Они были острые, как маленькие иглы, темные как это небо; и было их великое множество.

Снегопад все усиливался — вот стал валить порывами, кидаться в лицо — а вот завыл, с болью продираясь через эту круговерть, ветер.

Фалко шептал:

— Вот и темный снегопад,

Первый и последний.

Он замел сожженный сад,

Память птичих пений…

Бьет и кружит, и свистит,

И метель тоскует,

Смерть голодная летит,

Холодом бичует…

* * *

Дорога для друзей Фалко, была бы мучительной, если б не подбадривали они друг-друга добрым словом, а то и песней…

И вот в сгущающихся сумерках, как-раз накануне того дня, когда их избитый друг был брошен в телегу к иным рабам; они устроили маленький костер метрах в двухстах от дороги. Все дрова отсырели, и промокли; пламень поддерживался только волшебством Эллиора.

— Так как же нам величать тебя? — спрашивал Мьер.

Девочка сверкнула очами на Сикуса, который уже на второй день их путь был освобожден от пут, и, единственное чем занимался, кроме того, что переставлял ноги — болтал о своей преданности. И так он надоел своей болтовней, что Мьер в конце-концов так на него прикрикнул, что он совсем замолчал. Теперь, встретившись взглядом с девочкой, он замер, и пронзительно на нее глядел — мол: «Что же ты скажешь? Как еще меня, несчастного, обидишь?»

Девочка хмыкнула, и, повернувшись к Мьеру, говорила:

— Вон он, должно быть помнит, как меня звали! Вот пускай он и говорит — мне то, прежнее мое имя, отвратительно, я слышать его не хочу. В том имени все рабское! Вообще в каждом имени что-то рабское, как это можно обозначить душу человеческую через несколько звуков! Я же не собачка вам, чтобы меня кликать! Не хочу я никакого имени — слышите!

— Успокойся, пожалуйста. — прошептал Мьер. — Извини, конечно, что я тебе такой вопрос задал….

Тут заговорил Эллиор:

— А вот на Сикуса ты зря так кричишь. Зачем же так обвинять человека?

Тут впервые за несколько дней подал голос Сикус:

— Э-э-э — я надеюсь, Мьер не прибьет меня, за то, что я открыл рот? Или, хотя бы отложит — не станет этого делать при девочке? Ведь, именно забота о девочке движет вашими словами, о примудрый эльф. Не так ли? Ведь, будь тут боевой отряд — от меня бы давно уже избавились, как от досадной помехи. Но есть девочка, и благородный Эллиор, желая воспитать из нее создание доброе, сострадающее, показывает, каким надо быть милосердным. Но кто из вас не досадует, что я с вами? Кто вздохнет по мне, кто прольет хоть одну слезинку, если я случайно погибну? Конечно, вы и не выпустите меня — ведь, кругом столько всяких тварей — вдруг я попадусь к ним в лапы и выдам вас. Конечно, нельзя выпускать — приходится тащить этого подозрительного, мешающего, плохого Сикуса…

— Зачем вы его слушаете?! — воскликнула девочка. — Ведь, вы же знаете, что, чтобы он не говорил — все обман; а говорить так сладко и жалостливо он уже давно научился!.. Лгун! Убейте его, иначе — он всех нас погубит.

— Да, убейте меня! — воскликнул с жаром Сикус, и вскочил на ноги. — Сколько же можно говорить об этом убийстве — вы ж меня все, в сердцах своих давно уже убили; то есть, в сердцах вы уже убийцы — так давайте, сделайте теперь маленькое движенье мускул, чтобы погрузить клинок в мои кости!

— Сядь, пожалуйста. — тихим, печальным голосом молвил Эллиор. — …Все мы друзья… Нам же самим, от таких слов, хуже становится: сердце болит. Ну и довольно теперь о злом, да о мрачном. Мало ли мы такогого нагляделись: где деревня сожженная стоит, где тело мертвое на дороге лежит… А вот послушайте, что я вам спою…

Сгущалась темнота, кругом было холодно, мрачно, бесприютно, но возле костерка все позабыли об этом окружающем мире, все придвинулись к этим маленьким язычкам; и приближались все ближе-ближе к этому теплу, к этому яркому свету — ибо виделось им в нем окошко в какой-то иной, более счастливый мир.

Вот что пел эльф:

— Эх — это было, было, было:

Волшебная пора,

Когда огней двух сила,

Несла любви ветра.

Когда весь год, бездонный,

Луга тянулись ввысь,

И мира дуб огромный,

Шептал: «Любовь, святись!»

Пора благая мира,

Волшебные деньки,

Осталась только лира,

Да искры огоньки.

Осталась только память,

Да светлые сердца,

Их хладом не умаять,

И жизни нет конца…

И все, пока пел эльф, представляли себе поля, покрытые коврами из цветов, коих лишь отблески можно приметить в цветах нынешних; представлялись деревья великаны — целые миры, распускающие свои облачные кроны в небе… Они и не заметили, как грезы перешли в сон, но свесили головы, и, повалились бы, верно в самый пламень, если бы эльф не успел каждого из них подхватить и уложить возле язычков огня. Он подложил еще дров, приготовился просидеть караульным до самого утра, как услышал — треснула ветвь шагах в двадцати от их ночовки. Эллиор беззвучно поднялся, выхватил из ножен клинок — если бы это был орк, или какая-либо иная вражья тварь, так клинок засиял бы — однако, он оставался почти темным — разве что немного мерцал, но то от орочьего каравана (до них было с версту). Эллиор прислушался: едва уловимые шаги отдалялись, правда не к дороге, а в сторону от нее — вглубь леса…

Эльф взглянул на спящих: жалко было их будить — так то они утомились, исхудали за эти недели, даже и Мьер как-то осунулся; Хэм — тот и вообще, не понятно как до сих пор шел, Сикус стал еще более тощим, совсем утомился, и только какая-то страсть гнала его все вперед и вперед. Лучше всех сохранились: маленький Ячук, который все время сидел на Хэмов плече, и девочка, которой вся тяготы пути были нипочем, ибо прежде ей приходилось переносить куда более тягостные испытания. Все-таки Эллиор решил, что следует, все-таки, разбудить пока Мьера. Он осторожно дотронулся до плеча старого своего друга, и тот сразу очнулся, вскинул голову, дико огляделся вокруг.

— Я должен проверить кое-что. — шептал Эллиор. — Ты покарауль пока. Если услышишь, что подозрительное — сразу всех буди — отступайте на восток, меня не дожидайтесь. Но главное: не засни.

Сказавши так, Эллиор неуловимой, бесшумной тенью скользнул во тьму. Он скользил среди деревьев, не издавал никакого шума — вслушивался в тихие шаги перед собою, и одновременно с тем раскаивался, что выбрал для караула Мьера: «Уж очень он поспать любит. Кого угодно побороть может, но вот со сном не совладает…» — как вскоре выяснилось, он был прав.

Шаги замерли… видно, шедший обладал превосходным слухом — во всяком случае он услышал эльфа — их всех сил бросился бежать. Эллиор собрался, и рванулся за ним стрелою, все еще надеясь быстро нагнать его…

* * *

— Что ж это такое… — , заплетающимся языком бормотал Мьер. — …Убежал, ничего не объяснил… Вот бы меду попить… А-а-а! — он громко зевнул, от чего хоббит перевернулся на другой бок.

Мьер просидел еще несколько минут, после чего пробормотал:

— Ну, может он на охоту пошел. Вот бы лань добыл, мы б ее на костерке поджарили, да с корочкой… нет уж — лучше и не представлять, в животе урчать начинает…

А лес стоял безмолвный, молчаливый — только, разве что дождь гудел, но он уже привык к этому однообразному гулу, и не замечал его, а только клонился все больше в сон. Он посмотрел на огонь, который едва вырвался из груды красных углей, и представлял те волшебные луга о которых пел недавно эльф — хотелось поскорее уйти от этого холодного дождя в тот сияющий мир. И он, склоняя голову все ниже, совсем уж слабо шептал:

— Ежели посплю немного, так ничего… Спать то буду чутко, ежели и будет какой шорох, так сразу проснусь…

Он завалился на бок; да тут же и захрапел громче всех. Только он заснул, так открыла глаза девочка — она проснулась, еще, когда Эллиор будил Мьера, и все это время пролежала, выжидая только, кода он заснет. И вот теперь она приподняла голову, внимательно оглядело каждого из спящих, прислушилаь к дыханью каждого. Все они крепко спали, а маленький Ячук, прислонился к щеке хоббита, как к подушке. Взгляд девочки остановился на Сикусе, и она тихо, но так, чтобы он все-таки, если бы не спал, услышал ее — прошептала:

— А ты, может, и не спишь. Может и сейчас притворяешься, как всю жизнь свою притворялся. Ну, знай, что, если по настоящему спишь, то пришел твой смертный час, ибо я тебе сейчас горло перережу…

Она внимательно вглядывалась в его лицо, однако, ни одна из тощих его черточек не дрогнула; дыхание его оставалось таким же ровным.

Она еще раз оглядела всех спящих, затем, бесшумно поднялась и подошла к Мьеру; вытащила из ножен охотничий нож его, который был с ее локоть, затем, так же бесшумно подошла к Сикусу, склонилась над ним; хотела сразу ударить; занесла и руку для удара, однако, в последнее мгновенье страшно ей стало; она опустилась перед ним на колени и, поднеся лезвие к его шее, едва не касаясь ее, зашептала так тихо, что ее голоса совсем не было слышно за размеренным гулом дождя:

— …Вот, только поробуй пошевелись — сразу перережу! Думаешь, мне страшно — и совсем то мне не страшно, потому что я знаю, сколько злого ты совершил… Или забыл, быть может, как поймали юношу… эльфа, наверное; привели на площадь — и ты, ты — именно ты надрывался, что он враг! Ни по твоему ли наученью, его привязали к коням, и на глазах этих безумцев разорвали на части?.. Ты же больше всех орал; тебя весь город знал, тебя все боялись, и почитали; а я ненавидела, потому что знала, что ты хоть и умнее всех этих идиотов, а в душе всех их подлее. — рука ее дрогнула, лезвие коснулось его шеи.

И, как раз в это мгновенье, Сикус пошевелился — он стал переворачиваться на другой бок, однако, где-то на середине остановился, и, причмокнув губами, повернулся назад. Рука девочки дрогнула; сама она подалась назад, едва не выкрикнула от ужаса… Вновь зашептала — теперь уже значительно громче, теперь ее и услышать можно было:

— Нет, нет — никак не смогу я. Рука не поднимается… слабая я. Нет — ты должна. Они то, друзья твои — такие замечательные, что, при прежней жизни, даже и помыслить не могла, что бывают такие прекрасные создания. И вот — этот самый мерзкий из той, прежней жизни, он рядом с этими прекрасными друзьями, он хочет их погубить. Но они то, по доброте своей, никак не хотят этого увидеть…

Она перехватила руку, кое-как уняла дрожь; вновь опустилась пред ним на колени, зашептала: «Быть может, лучше глаза закрыть?». Она закрыла глаза, и тут с ужасом услышала его шепот. «Неужели он все слышал?» — взглянула — нет — он бормотал во сне. Ей почему-то очень важным стало узнать, что он шепчет, она нагнулась к самым его губам и вот что услышала:

«…Темно… холодно… как же темно вокруг! Дождь — холодный, темный дождь — что же ты… что же ты все падаешь и падаешь — всю жизнь мою?! Всю жизнь — это мрачное, низкое небо; всю жизнь блуждаю я в этом мраке… Как же больно — как же больно то мне! Темно… как же холодно… дождь… темный дождь… какой же ты холодный, а завтра — завтра пойдет снег. Первый снег — он всегда такой страшный… И терзаешь себя, и чувствуешь, что терзаньями этими ничего не достигнешь, а, все ж таки, продолжаешь мучаться… Начнешь утешать себя стихами — они запретные… Где я?… Темно то как… Не услышал бы кто-нибудь стихов; ну вот, ну вот… Мне строки с трудом даются… — Слезы, слезы, слезы слезы… Из небес из темных… В холоде ночном… Завтра, завтра, завтра… Нет — не получается: что-то в душе моей разорвано; что-то болит, что-то стонет…»

И девочке стало жалко Сикуса; она отшатнулась, отбросила нож — вернулась на свое место и повалилась без сил. Так пролежала минуты три; затем — встрепенулась, и зашипела совсем уж не по детски, с истовой ярости: «А — теперь я понимаю: ты все это нарочно! Ты всю жизнь в обмане провел, и, даже во сне продолжаешь обманы шептать, чтобы отвести только от того, что в глубине твоей, подозрения!» — последние слова она даже вскрикнула, и удивительным было, что никто не проснулся; только Хэм придвинулся поближе к благодатному теплу.

Девочке пришлось потратить еще несколько минут, чтобы отыскать отброшенный кинжал — и вот она вернулась к Сикусу — его едва было видно, в свете умирающего костра, встал перед нею на колени, так что его вытянутое лицо оказалось как раз вровень с ее личиком. Он смотрел прямо в ее глаа (хоть и не видел их при этаком освещении) и не мог видить, что клинок почти упирается ему в грудь, что, стоит ей только немного повести рукою и это остро отточенное лезвие войдет ему в серце. Он положил свои вытянутые ладони к ней на плечи, и зашептал:

— Ну, вот и хорошо, что нам все-таки, довелось поговорить так, с глазу на глаз. Я давно так поговорить хотел, и сейчас вот проснулся — думал тебя разбудить; а гляжу — ты уже надо мною стоишь. Ну — вот и хорошо. Давно стоишь то? Чай слышала, о чем я бридил то, а? Знаю — слышала. Думаешь, наверное, что — это опять обман какой-нибудь. Если бы клятва моя для тебя хоть что-то стоила, так поклялся бы, что не так это!.. Ну, да ладно — слышала, небось, что я стихи там проговорить пытался? Так вот знай, что, на самом то деле, у меня есть стихи. Немного совсем — мне их тяжело придумывать, не то что некоторым… Я еще ни одному эти стихи не рассказывал, и тебе вот первой расскажу, потому что, перед тобой себя виноватым считаю. Не суди ты меня очень строго, а расскажу я тебе про первый снег, который, чувствую, завтра выпадет.

— Как страшен первый снег!

Ведь — это снова смерть пришла,

Из полуприкрытых темных век,

Всю ночь пурга мела.

Еще недавно умирала,

Гнила и мучилась одна,

И в небе жалобно стонала —

Теперь под саваном она.

И я с тоскою, со слезами,

Быть может вспомню, как она,

Не так давно — за месяцами,

Юна шептала: «Мир, весна»

Быть может вспомню — сердце стонет,

А завтра первый темный снег —

То небо темное уронит,

Сто тысяч слез из темных век.

Сикус некоторое время провел в безмолвии, потом разрыдался, уткнулся в плечико девочки, и только потому, что грудь его была впалая — он так и не почувствовал прикосновения клинка. Он шептал:

— Ну, вот видишь — я ж от всего сердца!.. Не очень то, конечно, стихотворение, но от всего сердца. Ты еще подожди, подожди. Я тебе лучшее свое стихотворенье прочту — оно тоже про осень, потому что все в душе моей увядает:

— Лес умирает в дыханье осеннем,

Листья последние медленно кружат,

Вверх поднимаются, вниз опадают,

И на землю холодную

Темным саваном стелятся.

Тихо плачет березонька,

С голых веточек тоненьких,

Слезки медленно падают,

И звенят в сером воздухе,

Словно струны печальные.

Где вы птахи веселые?

Где вы трели весенние?

Где ты счастье любви?

Все разлукой наполненно,

Все забыто потерянно,

До прихода весны.

Девочка чувствовала, как слезы Сикуса обжигали ее плечо, да и сама едва сдерживала слезы. Ей хотелось бросить клинок, хотелось обнять его, утешить; однако, она сдержала этот первый порыв и, вдруг, зашептала:

— А я и теперь тебе не верю; вот, если бы узнала точно, что это твои стихи — тогда бы поверила — потому что… искренние они. Но вы, ведь, наврали все это! Да, да — именно наврали. Я вот сейчас вспомнила, что года три назад судили у нас нескольких поэтов… ну, тех, кто эти запретные рифмы плел — осудили их на сожженние. Я тогда еще совсем маленькой была, ничего толком не понимала, и, только одно помню точно — вы главным на том судилище были — вы! Я то и теперь маленькая, несмышленная, а, все-таки, почувствовала, что от разных поэтов эти стихотворения. У вас там, наверное, остались их записи… Лжец вы! Подлый лжец!

А Сикус все рыдал и рыдал:

— Ну — пусть и лжец я; пусть даже и так. Да — я и теперь солгал. Сознаюсь. Не мои это стихи. Никогда не писал — небыло у меня такого дара! Да, умная ты девочка — сразу все поняла. Верно, верно — остались у меня от судилища того рукописи, с них то все и началось — я ж их всех наизусть заучил — каждую, до последний буковки. Вот — хочешь еще прочитаю? А, впрочем — лишнее это теперь. Дай я только объясню. Не губи ты меня! Я ж сначала хотел эти рукописи сжечь, как и предписано было, — потом прочитал несколько строчек, и уж остановиться не мог до тех пор, пока все до конца в себя не поглотил. С тех то пор и началось мое возрожденье! Вот солгал сейчас, что не мои эти стихи, а, все-таки, не совсем солгал — ведь, я там каждую строчку прочувствовал, над каждой строчечкой рыдал потом; каждую то родною своей почитал… Так что, как бы и мною они были рождены, из души моей! Что, думаешь, мало я каялся; мало мучался?! Да ты посмотри на меня — кожа да кости — это ж я извелся так!

Сикус некоторое время ничего не говорил, только, уткнувшись ей в плечико, все рыдал и рыдал. И он хотел прислонится к ней, чтобы услышала она биение его сердца. Девочка не успела убрать руку с ножом, услышала как затрещало ребро; кровь, словно раскаленная лава, плеснулась ей на руку.

Она выронила кинжал, — вскрикнула, — отшатнулась, — увидела, как поднимается Мьер и, еще не понимая что к чему, оглядывается по сторонам.

Тут такой ужас на нее навалился, что она побежала, не разбирая дороги — натыкалась на деревья, спотыкалась о корни, падала… И на бегу, плача, она шептала:

— Ох вы, ноги мои, ноженьки. Несите вы меня, несите — уж хоть к оркам несите. А и пусть — выбегу к ним — взмахнут ятаганом и не станет ничего!..

И вот замелькали за стволами костры. Это орочий караван, уставший после многодневного перехода, остановился на большую стоянку — в этих местах чувствовали они себя в безопастности, и уже издали были слышны их пьяные выкрики, хохот да брань.

Но вот девочка споткнулась об очередной корень, да так, что вывихнула ногу; попыталась подняться, да не смогла — тогда, хватаясь за землю, за корни поползла к этим кострам, к ругани, надеясь, что избавиться там от этой боли, от ужаса…

И вот, когда до опушки оставалось шагов двадцать, а орочьи выкрики слышались столь явственно, будто они уже были рядом с нею — легкая ладонь зажала ей рот, сильная рука легко и осторожно подняла ее в воздуха, и, хоть и рванулась она со всех сил, да даже и пошевелиться не смогла.

Это был Эллиор и он шептал:

— Он жив. Ты только оцарапала его. Совсем не опасная рана… Спи… Спи…

Слова эльфа вплелись в монотонный гул дождя…

Вот увидела она чудесные поля, на которыми распускались солнечными кронами деревья-великаны; увидела птиц, и их пение вплеталось в дуновения ветерка, разносясь над землею, пело голосом Сикуса — тихим и печальным, похожим на сорванный лист, несомый этим теплым ветром — темный, осенний лист, чуть слышно шепчущий в этом солнечном раздолье:

— Слезы… слезы… слезы —

Пали вы из неба.

Пали, умирая, скошенные розы.

Тихо умираю без любовна хлеба…

Завтра… завтра… завтра —

Первый снег осенний,

Завтра… завтра… завтра —

Их уже не станет — тихих-тихих пений.

Из небес, из темных,

Медленно спадая,

Средь снежинок темных,

Упаду на землю, с миром умирая…

* * *

Эллиор надеялся, что поймает незванного гостя и вернется к костру, почти сразу же; однако прошло почти час, пока он вернулся к костру, в который разбуженный Хэм подкинул дров, и, обнаружив пропажу девочки, бросился за ней в погоню.

А час до того, он бежал неведомо за кем, и с изумлением обнаружил, что тот ночной гость бежит столь же быстро, как и он. Иногда впереди промелькивала спина убигающего — однако, кто это — человек, гном, или же эльф разглядеть было совершенно невозможно. Впрочем, Эллиор решил, что — это, скорее всего эльф — кто ж еще мог так легко среди деревьев бегать, да еще в темноте видеть? Вот он и окрикнул его на эльфийском:

— Кто б ты ни был — мы одного племени, и я друг тебе!

Бегущий не только не остановился, но, даже и выгнулся вперед — припустил так, что Эллиор, несмотря на все усилия, стал, все-таки, отставать…

Неожиданно беглец пропал. Эллиор так и замер — весь обратился в слух — он слышал, как буянили орки в двух верстах от этого места; он слышал, как испуганно дышит, разбуженная в своей норке мышка, в ста шагах от него, однако, беглеца он больше не слышал; он словно под землю провалился…

И тут что-то жесткое уперлось ему в горло, сдавило так, что он и дышать не мог — попытался хоть пошевелиться, но и этого у него не вышло. Повеяло могильным, пробирающим до костей холодом, а над ухом раздался свистящий шепот в котором не было искорки жизни, но была холодная тоска, пронзительный вой зимнего ветра:

— Я знаю все про вас, и знаю, что с каждым из вас станется… О, поверьте, поверьте — незавидная судьба ждет каждого — вы обречены на страдания, на холод, на смерть… Обычно, я лишаю жизни, и знаю, что, тем-самым, отрываю от многих тленных радостей… Но, лишив вас жизни, я сделал бы только благо. Нет — я слишком ненавижу вас, живущих, чтобы творить для вас благо…

— То, что давило Эллиору на горло отдернулось — тогда эльф отшатнулся — глянул назад — перед ним стоял некто — более двух метров в росте; облаченный в доспехи, которые уже изрядно проржавели и покрылись коростой. Жуткое было лицо — это был не совсем голый череп, но большая часть плоти была содрана, иная выступала темными, засохшими наростами, глазницы были пусты, а весь череп покрывали трещины и шрамы.

— Я знаю, почему ты побежал за мною. — начал было леденящий голос, но вот дрогнул, и спросил. — Ты ведь из лесных эльфов?

— Да. — с достоинством отвечал Эллиор. — Наше королевство испокон веков росло в Ясном бору, и сейчас нам не страшна никакая нечисть…

— Когда ты там был в последний раз?

— Я праздновал пришествие весны в этом году, на поляне, перед дворцом короля Элиэля.

— Как ты сказал — Элиэля? Нет — мне неведом такой… Сколько ему лет, из какого он рода?

— Десять веков славному Элиэлю. Его отцом был Альтэин из рода Феарона… Но, я удивлен — почему такое любопытство? Почему голос ваш дрогнул? Сталкивались когда-нибудь с нашим народом?..

Создание усмехнулось, и ответило:

— Послушай-ка лучше одну историю…

* * *

Как известно, после крушения столпов света, мрак пал на Среднеземье, и только звезды высвечивали унылые выжженные долины. Валары сокрылись в своем Валиноре, где благоденствовали, лили слезы по потерянной красоте, и разговаривали с Единым. А в искореженных землях пробил час для пробуждения Первородных — эльфов.

Мелькор наблюдал за этими наивными, светлыми созданьями, и радовался, что безнаказанно может творить, что хочет. Вот и ловил он их — обманом, или силой заводил в крепость Утомно, коей Ангбард был лишь жалкой тенью, ибо Утомно было прогрызены в толще Среднеземья еще во дни, когда Мелькор еще владел силой творенья, и по одному своему желанью, мог подняться огненным бураном до самого неба. В темницах Утомно совершал он темнейшее зло — обращал эльфов в орков…

Между тем, наивные, добрые эльфы, не ведая ничего ни про Утомно, ни про Валинор ходили под звездами, слагали первые свои песни, и придумывали звучные имена для всяких предметов.

Был среди тех эльфов один, нареченный Сильнэмом, ибо в очах его всегда пылал свет звезд, а сам он любил созерцать ночное небо, слагать звезды в созвездия, и придумывать для них названия. Голос он имел дивный — теперь уж не поют так эльфийские барды — от его страсти, вырывались из глубин камней слезы, а в воздухе просыпался и печально шептал ветер, вспоминая те дни, когда ласкался он солнечным светом и пением птиц.

Сильнэлем встретил прекрасную деву, и страстно полюбил ее. Он сложил для нее множество песен, как пример можно привести один из куплетов:

— …Средь звезд, во тьме, во хладе мира,

Пришла ко мне — моя святая лира!

Как звезды на небе горят, твои спокойны очи,

И свет их песнями летит, и счастие пророчит…

Ошибался наивный Сильнэлем, когда пел о счастии — может счастие и было, да слишком быстро оно минуло — наступила беда. Дело в том, что у Девы были три брата, ушли они как-то, сказавши, что на несколько дней, а не вернулись и через месяц…

Плачет дева, плачет мать ее — а отца то и нет — еще раньше сгинул он во мраке. Вот тогда и пришел Сильнэлем к возлюбленной своей, пал пред ней на колени и молвил:

— Хотел я назвать тебя своей женою, но клянусь, что не сделаю это до тех пор, пока не верну твоих братьев.

Больше прежнего закручинилась Дева, обнимает его, целует, шепчет:

— Сердце мою беду чует — не вернешься ты из мрака…

Верил, наивный Сильнэм, что ничто с ним совладеть не сможет. Поцеловал он возлюбленную, собрался, да и отправился во тьму; уже отходя от их стоянки, услышал прощальное пение ее, которое запомнил навсегда:

Пройдут года, пройдут века,

Эпохи, сны, стремленья,

Пройдет и радость, и тоска,

И грех, и вдохновенье.

Настанет день — умрет заря,

И не взойдет уж Солнце,

Тогда, средь звезд, одна горя,

Найду к тебе оконце…

Тогда, тогда среди миров,

Ждет всех освобожденье,

И лишь тогда найдем свой кров,

Сольется наше пенье…

Быстро шел Сильнэм во тьму — в одной руке его сиял небесным светом клинок; ну а другую руку держал он на сердце, ибо так сильно оно билось, что того и гляди вырвалось бы да и к звездам взлетело.

В странствиях, проходило время — одна бесконечная ночь тянулась и тянулась, и только иногда, далеко-далеко на западе, поднималась робкая заря — то было в те минуты, когда в Валиноре расцветало одно из двух великих дерев. Он все шел и шел, обходя завалы из обожженных глыб, пробираясь по ущельям, на дне которых застыли лавовые потоки, иногда взбирался на горные плато, где дул пронизывающий, тоскующий о теплых днях ветер; и не мог без боли смотреть на изувеченное Среднеземье…

Однажды, увидел он впереди бордовую зарю, будто там кровь пылала, а вскоре, среди камней нашел своего сородича — голодного, замерзшего — он уже умирал.

Он спрашивал у Сильнэма:

— Куда идешь ты?

Сильнэм рассказал о цели своего путешествия, и, так-как сердце его от чувства разрывалось, поведал даже и о возлюбленной своей, и о том, как ждал он новой встречи…

— Ну, вот что. — из последних сил шептал умирающий. — Возвращайся ты поскорее к ней. Возвращайся и никогда даже и не думай в эту сторону ходить.

— Но почему же? Или вы наверняка знаете что ее братья мертвы?

— Видел ли ты впереди бордовые отсветы?

— Да — мне показалось, что — это кровь пылает…

— Тот свет поднимается из глубин земных, из бездны Утомно. Никем не измеримы те пропасти; никто, кроме Мелькора не видел ее дна. Быть может, ты думаешь, что твоя сила сможет совладеть с его волшебством? Да он раздавит тебя! Я только слышал голос его слуги, он мне всю душу словно плетью избил — смотри, какой я теперь ослабший, отчаявшийся. А почему отчаявшийся? Да потому что понял всю мощь зла. И, ведь, я даже и не попал еще в бездну Утомно — только у ворот ее побывал, только лишь несколько раз хлеснул он меня плетью!.. В глазах моих темно… я умираю в отчаяньи… А, ведь, я был такой же сильный и влюбленный как-ты!.. Беги прочь! Братья твоей возлюбленной попали в эту бездну, ибо все дороги во мраке ведут туда — если бы их даже удалось вытащить оттуда — ничто их уже не возродит: их души изувечены, в них не осталось ничего прежнего! Но вот, тебе последнее мое слово: Беги!..

Эльф уже ничего не мог говорить; однако, в этот последний стон вложил он столько чувства, что Сильнэм вздрогнул — сам испугался, глядя в полные ужаса, потемневшие очи своего сородича. Но вот тот умер, а Сильнэм зашептал:

— Ежели уж начал я этот путь, так и не должен останавливаться. Чего я испугался? Положим: велика та темная сила, но я и не собираюсь драться с нею…

Похоронил он умершего, а сам отправился дальше, навстречу багровому зареву. Теперь он продвигался очень острожно, почти сливался с камнями, и, все-таки, несколько раз едва не был схвачен, так-как уж очень много всяких тварей кишело в тех местах…. Но страшнее всего был подземный гул — казалось, что там некое огромное чудище все ворочилось и ворочилось, издавало болезненные пронзительные стоны, а иногда, в этой измученной земле, точно пасть — раскрывались трещины и оттуда с пронзительным свистом вырывались клубы наполненного багровым светом дыма. Из глубин поднимался беспрерывный вопль — да такой отчаянный, да безысходный, что тяжко было на сердце Сильнэма. Несколько раз он даже думал поворотить, однако, каждый раз с горечью упрекал себя: «Неужели ты такой трус?! Ты, ведь, эльф!» и он шел все дальше и дальше…

Наконец, открылась пред ним огненное море, тянущееся до самого горизонта. Из глубин его вырывались, шипя, лавовые гейзеры, поверхность пенилась; над ней витал беспрерывный стон — казалось, что это чьи-то бесприютные души взывают о спасении. Над этим огненным озером высилась черная гора: на многие сотни метров взбирались ее отшлифованные, с выступающими острыми гранями склоны. Даже и с такого расстояния видны были ворота — они были распахнуты и из них вырывался слепящий глаза, жаркий свет. Через озеро, к самым воротам был перекинут каменный мост, который, на фоне обвивающего его пламени, был похож был на сожженную, растянутую змею.

Но вот сзади позвал голос — не злобный, но очень спокойный — это был голос мудреца:

— Перед тобой королевство великого владыки…

Сильнэм оглянулся и увидел, что рядом с ним стоит некто, с ног за головы закованный в черную броню, а за его спиной стоял, сияя красными глазами крылатый железный конь.

— Не бойся меня. — усмехнулся наездник, увидев, что Сильнэм выхватил клинок. — Я вовсе не собираюсь тебя убивать. Не собираюсь и не волить. Хочешь, возвращайся откуда пришел; ну, а, ежели хочешь увидеть истинное величие — пройди в Утумно. Я знаю, зачем ты шел… а теперь ты думал, как бы пройти в ворота. Нет ничего проще — мы рады каждому гостю, а в особенности тебе, Сильнэм. Пройди, найди тех, кого ищешь, и, если они захотят с тобою уйти — вас никто не станет неволить — вы уйдете так же беспрепятственно, как и вошли!

Никогда еще не сталкивался Сильнэм с ложью, даже и не знал, как это можно говорить неправду. Он и не засомневался, что ему дайдут пройти, что не будут мешать в поисках, а потом — выпустят. Он даже поблагодарил черного всадника.

А тот вскочил на летучего коня, и черную стрелую устремился над огненным озером.

Сильнэм же нашел среди камней дорогу, и уже не таясь, пошел к мосту. Когда он шел над лавовым морем, жар слепил его глаза, все тело жгло, мучительно хотелось пить, но кругом был только пламень… Эльфу чудилось, будто некие уродливые демоны кружат над ним, садятся к нему на плечи, шепчут на ухо что-то злое, насмешливое. Он отгонял эти наважденья рукой, они с пронзительным хохотом, кружились среди огненных буранов, вновь возвращались к нему; вновь садились на плечи, вновь шептали. Он выхватил клинок и демоны с притворным испугом разлетелись от его серебристого света, но тут же набросились на него, покрыли своим смрадным дыханьем, и он покрылась слоем ржавчины..

Но вот и окончание моста: над ним возвышались два пса, каждый с тремя головами, каждый не менее двадцати метров в высоту. Сильнэм чувствовал, что стоит им только пошевелить лапой, и раздавят они его. Но больше всего поражали, пригибали его к земле, заставляли понять собственное ничтожество — врата. Наблюдая их издалека он и не мог предположить их истинных размеров: такими, должно быть, видит высокие двери, какая-нибудь блоха ползующая по полу, и недостижимая для человеческого зрения. Вороты эти были отлиты из черной стали, и, если бы рухнули, то сотряслось бы все Среднеземье — только могучая воля, только величайших из всех кудесников мог создать такую мощь! А спереди бил, слепил какой-то мертвенный ровный свет; было очень душно, практически нечем было дышать — несмотря на огромные формы пространство казалось сильно замкнутым, словно клеть.

Нарастал, пригибал его к полу монотонный гул в котором проступали отдельные вопли. Так, ничего не видя, задыхаясь, оглушенный этим гулом и воплями, шел он час, другой, третий — быть может, и гораздо больше времени. Раньше то он думал, что тут начнутся какие-то подвиги, но ничего не было, никто на него не окликал, никто не нападал. Вот услышал Сильнэма какой-то свитящий звук, обернулся и увидел, в болезненно белом, жгущем глаза свете, что это ползет отвратительный полупрозрачный слизень — он был нескольких метров в высоту, и все время пульсировал, как некое чудовищное подобие сердца. За ним оставался не только мокрый след, но и кусочки плоти — слизень стонал и дергался, видно, что каждое мгновение существования приносило ему неимоверные мученья.

Эти образы были отвратительны, но они были и сильны — они вытесняли прошлое, они поглощали внимание. А как тяжело было сквозь этот, продирающий до костей монотонный рокот вспоминать ЕЕ голос!

Дальнейшее было уже совершеннейшим бредом, и несчастный мог вспомнить только отдельные куски — то он бежал в каком-то жарком сиянии, то падал куда-то; то проносились рядом с ним со злобливым хохотом демоны, ранили его острыми крыльями. Он помнил туннель, с потолка которого сочилась кровь, а под ногами лежали измолотые куски мяса. Он помнил, как в жару, пробирался по этому корридору, а навстречу ему неслись уродливые создания: у каждого из них было по многу голов, вырывались клешни и щупальцы — они выкрикивали проклятия, неслись на эльфа — а тот рубил их своим ржавым клинком — поначалу легкая победа радовала его — они валились к его ногам десятками; он, не получив ни одной раны, перебирался через их трупы, шел дальше. Но бежали все новые и новые, и конца-краю им не было. Потом он бил с ожесточением; потом, чувствуя, что весь залит кровью, увяз в этих телах ногами, повалился. Потом было падение в черную пропасть; навстречу дул ледяной ветер — и все шептал ему что-то на ухо…

И вот он достиг дна. Вверх взметались черные своды, а между ними клочками рвалось болезненно яркое, мервенное свечение. Гудение было нестерпимым, дрожал пол. Откуда-то сверху, на цепях, свешивались железные клетки, со скрипом покачивались от сухого, душного ветра. В каждой из клети сидело какое-нибудь отвратительное создания: в них еще можно было узнать эльфийские черты, но на эти благородные линии отвратительными буграми наплывали куски зеленовато-рыхлой плоти; многочисленные шрамы рассекали их едва ли не надвое… у некоторых сраслись глаза, у некоторых рот был на уровне носа, у иных изо лба торчали клыки и сочилась из них кровь.

И тогда Сильнэм стал звать братьев возлюбленной своей по именам, ибо сердцем чувствовал, что они где-то поблизости. И вот из одной дальней клетки пришел к нему в ответ жалобный, полный страдания стон — бросился туда юноша. Три брата были заключены в одну клетку, и мало уже напоминали тех яснооких, добрых эльфов, которых знал Сильнэм — только боль в них теперь и осталось: тела были изуродованы, лица перекосились, а из искривленных ртов прорывались клыки. Они ухватились своими когтистыми лапами за прутья и, что было сил, трясли их.

Сильнэм простонал:

— Сейчас я подумаю, как бы освободить вас… Вы, только не отчаивайтесь… Мы выберемся — звезды вас излечат.

Тут он обнаружил, что его ржавый клинок все еще при нем; тогда он подошел к клети, намериваясь перерубить замок — случайно взглянул в эти перекошенные, кровоточащие морды, в эти выпученные красные глазищи, и понял, что они ревут только от телесной боли, что ни к каким звездам они и не хотят вырываться. Вот один из них вцепился клыками в прутья, стал грызть их, брызжа кровавую пеной.

Сильнэму стало совсем плохо: он попятился, он развернулся, хотел бежать, да так и замер пораженный: между клеток освободилось свободное пространство, и там на залитом кровью железном полу стоял тот самый черный всадник, которого он встретил, когда в первый раз увидел врата Утомно.

Но самое то жуткое было в том, что всадник держал в ручищах своих Деву — Возлюбленную Сильнэма. Она была без чувств, и золотистые волосы ее, точно окошко, в иной счастливый мир, плотною волною свешивались к полу.

Всадник говорил угрюмым, холодным голосом:

— Я думал, что одному тебе здесь будет скучно! Вот только что принес ее от вашей стоянки!..

— Н-Е-Т!!! — с отчаянным воплем бросился Сильнэм на это создание.

Стоило только всаднику махнуть рукою, как ноги юноши приросли к полу. Он помнил, как рвался к ней, как пытался хоть раз мечом взмахнуть — все было тщетно, все тело какой-то железной коростой покрылось… Сначала он выкрикивал угрозы, потом от ненависти разум его совсем помутился, и он мог только рычать как зверь…

Очнулся он уже в клети, в нескольких метрах над полом. От постоянного гуденья, от мертвенного, раскаленными иглами до мозга пронзающего света, от тяжелого, сдавливающего воздуха, от воплей, у него кружилась, голова, он чувствовал, что воздух прожигает его кожу, и как-то в нем все меняется, шелушится, выворачивается наизнанку, трещит.

И, вдруг, он услышал слабый стон — узнал — это же Она! Глянул — с ужасом — завопил от новой боли: она покачивалась в соседней с ним клетки, все тело ее, и лицо было обезображено шрамами, из них сочился гной, плоть надувалась буграми, которые наползали друг на друга; и была гнилостно-зеленого цвета, один глаз вытек, другой вылупился, точно куриное яйцо, пронзенное кровавыми жилами.

Тогда он закрыл глаза и позвал ее по имени — услышал стон — вытянул к ней руку — и тут почувствовал, как вцепилась она в него своими когтями — прогрызла до самой кости. Он не чувствовал боли телесной — куда страшнее было душевное страдание. Он повалился лицом на дно клети, которое все заполненно было кусками гниющего мяса, даже и не чувствуя того, уткнулся в них лицом и пролежал так неведомо сколько времени.

Он все ждал, что что-то изменится, часы сменялись часами, проходили дни, недели, месяцы, а клетки все так же поскрипывали, все так же ревели, становились все более уродливыми их обитатели.

Поначалу то он еще и о звездах грезил, и о том, как освободит ЕЕ, но постепенно чувство ненависти вытеснило все это — не было уж ничего кроме этой жажды разрушать, бить, рвать. Ничего не изменялось… ничего не изменялось месяцами — и он все больше сходил с ума; уже не было связанных мыслей — только эта злоба затравленного, забитого зверя. Поначалу он еще хотел отказаться от еды — от того зловонного, кишащего червями мясо, которое месил на дне своей клети — однако, после приступов ярости, он каждый раз впадал в забытье, а потом обнаруживал себя, уже уткнувшимся лицом в эту гадость, уже сытым, с набитым желудком.

И почти каждое мгновенье он видел в соседней клети ЕЕ. Видел, как постепенно исчезают последние черты былого, как последние крохи разума затухают. Она превратилось в громадную слизкую жабу, которая постоянно грызла прутья, и брызгала ядовитою, зеленой слюною.

Впрочем — это уже не причиняло ему боли — он лешился разума; и теперь только и делал, что рычал, поглощал мясо, да сам брызгал слюною, ища, кому бы перегрызть горло.

Уже много позже вспомнился Сильнэму такой эпизод:

Между клеток появился тот «черный», а за ним тащился горбатый пятиметровый надсмотрщик, с тремя руками и двумя головами. «Черный» бранил надсмотрщика:

— Почему переработка завершена еще не во всех клетях?! Вот — например этот! — и он ткнул пальцем в Сильнэма.

— Я…я… не знаю. — тупым голосом отвечал надсмотрищик.

— Сколько в твоем блоке?! — рявкнул «черный».

— Шестьсот девяности семь клетей.

— Из них едва ли не половина не переработана! Ты будешь выдран плетьми, собака!

— Как вам угодно, господин!

— Они должны быть подготовлены через полтора часа; закованы в цепи, подняты наружу.

— О-о-о… А что случилось?

— Не твое дело!.. А, впрочем, знай, что собрались эльфы и еще какие-то великаны с востока, осаждают ворота. Конечно, владыка мог бы их прихлопнуть, но ему нужны враги. Знай, что если они, все-таки, прорвуться сюда, то тебя первым разорвут в клочья.

— А п-почему меня?

— Да потому что ты, тюремщик, больше всего им ненавистен. Они мастера пыток эти эльфы; даже нас обогнали — ты уж поверь!

Тут уж тюремщик затрепетал от ужаса, а потом зарычал:

— Ничего, что они еще не совсем переработанные! Это даже лучше! Непереработанные такие яростные…

— Идиот! Они же бьют всех попало: и своих, и чужих. Это же безумцы, еще более тупые, нежели ты! Заковывай их всех в цепь, да покрепче!

И вот «черный» умчался в какой-то другой «блок», а тюремщик принялся раскрывать клети, вытаскивать безумцев, и заковывать их в тяжелую, длинную цепь. Он сковывал их лапы, чтобы они могли передвигаться только маленькими шажками, оружия же пока никакого не давал.

Вот их поволокли — именно поволокли, ибо все рвались в разные стороны, и те, кто стремился назад, неизбежно падал на пол, запутывался в цепях, и волочился по этой кровавой поверхности, скребя об нее клыками.

Потом на платформе, их стремительно и с токим режущим скрежетом понесли вверх. Их вынесло к тем воротам, размерами которых был поражен когда-то Сильнэм. Теперь за воротами все покрыто было многоцветием вспышек; слышались стоны, вопли. А в воздухе пахло кровью, от чего закованные в цепь в нетерпении бросались друг на друга. Началась жуткая неразбериха — их все волокли вперед — повеяло морозным, свежим воздухом.

Вот ворота остались позади, и впереди открылось огненное озеро, и часть моста. Атакующие двигались не только по мосту, но и на многометровых плотах, построенных из чего-то негорящего. Сверху на них летели темные твари, однако с плотов, почти беспрерывно вылетали серебристые стрелы — многие из тварей падали в лаву, вспыхивали там белесыми факелами.

Вместе с эльфами были и великаны, глаза которых сияли в огненном мраке синими, прохладными родниками — они бились с чудищами, которые беспрерывно валили на них из ворот Утомно…

Но ни на великанов, ни на эльфов смотрел Сильнэм. Смотрел он на звездное небо, и сердце его сжималось забытой уж тоскою — из этого высокого чистого неба повеяло вольным ветром — этот ветер все крепчал, и холодные его прикосновенья были благодатью, для Сильнэма.

И тогда вспомнил он все: вспомнил, как любил, как сам слагал для нее стихи — все-все, о той прежней своей жизни вспомнил.

А его волокли все ближе, к рубке — где дергались на железной поверхности изуродованные конечности, а под ногами шипела ядовитая кровь. Мозг Сильнэма, впервые за многое время просветлевший, неустанно работал. Так осознал он, что, ползущая рядом с ним слизистая жаба, и есть его возлюбленная — он взглянул нее, и решил, что должен ее вызволить — что где-то под этим уродливым, осталась еще прежняя ОНА.

Цепь отпустили, и эти «непеработаные» оказались в первом ряду, против эльфов и великанов — им так и не выдали оружия, однако, оружия и не требовалось: закованные в цепь, с воем, поползли они вперед. Навстречу им засвистели стрелы, а потом на них обрушились многотонные молоты великанов — от которых в железной поверхности оставались полуметровые вмятины.

Все потонуло в костном треске, в захлебывающихся кровью воплях — один из молотов обрушился рядом с Сильнэмом — брызнули искры, вместе с ними ядовитая кровь. Он мельком увидел бесформенную груду — понял, что — это возлюбленная его… Потом он лежал, уткнувшись лицом в кровавую, жаркую поверхность и все ждал, когда великан обрушить на него молот, или же раздавит его…

Вот раздался крик одного из эльфов:

— Мы отходим! Силы слишком не равны! Мы не знали, что в подземельях сокрыто столько тварей! Отходим — иначе погибнут все!

Сильнэм приподнял голову, и, через застилающую глаза кровавую дымку, смог разглядеть, как эльфы и великаны отступают назад к своим плотам, выпускают все новые и новые стрелы в атакующих их с воздуха тварей, а, также, куда-то за его спину — откуда слышались злобные вопли, и скрежет железа.

И как же ему захотелось вырваться! Он то чувствовал, что где-то там, далеко впереди, есть настоящая, прекрасная жизнь, которой он сам мог жить раньше — жизнь полная красоты, и творчеств. А вот позади (он с болью чувствовал это) — позади его ждало безумное существование. Опять месяцы в клетке, среди гула, воплей и мертвенного, слепящего света…

И он поднялся на ноги, медленно переставляя ноги, пошел вперед, к плотам, на которые эльфы и великаны спешно перетаскивали своих раненых — стрела пронзила руку Сильнэма у локтя; он продолжал идти вперед. Он слышал эльфийские голоса — все ближе, и ближе, он понимал, что в любое мгновенье может, и даже должен быть убит, и, все же шел вперед. За месяцы безумных воплей, забыл родную речь, но теперь вот, слыша их — вспомнил, и закричал мучительно, но, все-таки, на эльфийском языке:

— Я один из вас! Я был пленником!

К нему тут же подбежали, подхватили на руки, положили на плот, дали испить серебристого напитка, от которого ему должно было стал легче — однако, напиток подействовал так, будто в него влили лавы — это целебное зелье жгло его так, что он едва не обезумел от боли, и пришлось держать его, чтобы он не соскочил в настоящую лаву. Боль не утухала, и, в конце-концов, Сильнэм погрузился в забытье…

Очнулся он уже под звездным небом, и не было слышно ни криков, ни скрежета, не слепил мертвенный свет — его обдувал прохладный ветер; ну а неподалеку потрескивало пламя костра, слышались легкому ветерку подобные голоса эльфов, а кто-то из них играл на лютне, и пел ясным голосом:

— Народ средь звезд рожденный,

На выжженной земле,

Стихами упоенный,

Остался ты в золе!

Там, далеко за морем,

Горит твоя заря,

И ты согбенный горем,

Идешь, мечтой горя.

Проходят дни, недели,

И ты в пути, в пути,

Туда, где птицы пели,

Где дом нам суждено найти.

Тут к Сильнэму подошла одна из эльфийских дев. Она сказала ему несколько ласковых слов, и налила из кувшина родниковой воды, от которой такая сила исходила, что даже и в воздухе можно было почувствовать некие волны. Он, с трудом подбирая нужные слова, все-таки смог ее поблагодарить — поднес чашу к губам, да так и замер, видя, что дева старается не смотреть на него; но вот случайно взглянула — не смогла совладеть с собой, вздрогнула.

И тут Сильнэм вспомнил, что он должен быть уродлив; понял, что эта прекрасная дева все время делает усилие над собою, чтобы вообще не отбежать от такого страшилища, как он. И тогда он оттолкнул протянутую к нему чашу; бросился в сторону — туда, где сразу увидел гладь небольшого озерца. Там увидел только контуры свои на фоне звезд, но и этого было достаточно, казалось, что — это некий кусок мяса который разорвали изнутри, а затем — неумело назад слепили…

Теперь Сильнэм шел куда-то с эльфийским отрядом, и каждый день, накипала в нем злоба Видя, в каком он состоянии, за ним бережно ухаживали; кормили и поили самым лучшим, что было, сажали вместе со всеми у костра, и просили подпевать вместе со всеми.

Несмотря ни на что, злоба с каждой, пройденной на запад верстой, возрастала. Теперь его мучала уже и поднимающаяся над Валинором заря: ему казалось, что она, такая прекрасная, насмехается над его уродством; к тому же, чем ближе они подходили, тем сильнее она жгла его глаза — и он поворачивался назад, во тьму, шипел проклятье.

Наконец, во время одной из остановок, он забился в лощину, и шептал, вжавшись своим урдливым лицом в холодный камень:

— Они влекут меня в в эту распроклятую страну, где все прекрасные и мудрые, где на меня будут поглядывать из-под тяжка; будут, незаметно тыкать пальцем в спину. Где для виду будут жалеть, пытаться изличить, хотя, на самом-то деле, ничего, кроме отвращения они ко мне не могут испытывать. Конечно же: я уродливый, злобный… Да я злобный — я ненавижу их всех, таких прекрасных и спокойных — они все время насмехаются надо мной!..

В это время, над Валинором разгорелась заря и эльфы собрались идти к ней навстречу. Они звали Сильнэма, а он выбрался из лощины, отбежал от них и закричал:

— Оставьте меня! Я ненавистен вам, и я ненавижу вас!..

Он повернулся и бросился во мрак. За ним погнались, но он бежал со страстью, с яростью, и преследователи в конце-концов отстали…

Проходили годы, десятелетия. По человеческим меркам уже несколько поколений должно было бы смениться. А Сильнэм за эти долгие годы ни с кем не общался — чуть завидит кого издали, так и бежит, прячется. За эти годы совсем он одичал, уж и забыл почти речь, но чаще издавал звериный звуки — ведь, именно охотой на зверей, он и кормился. Костер он не разводил, так-как боялся превлечь внимание — боялся, что его вновь схватят, уволокут в Утомно. Он и не знал, что Утомно уже разрушено могучими Валарами, а сам Мелькор в цепях препровожден в Валинор. Мелькали годы, и в одном из них Сильнэм первую солнечную зарю, и едва не ослеп от нее, так-как привык ко мраку. Он вообще проклял дневной свет, а вот Луну полюбил, и мог часами созерцать ее печальный лик. Иногда от тоски пытался он петь, но ничего кроме пронзительного воя, от которого муражки по спине, не вырывается из его груди.

В такие часы, обычно, рассижились вокруг такого холма волки, и выли вместе с ним, а стоило только Сильнэму пошевелиться, как и разбегались в разные стороны.

А в мире происходили важные дела: Мелькор был назван Морготом и бежал из Валинора, похитив чудесные Сильмариллы — он воцарился на севере Среднеземья, строя новую крепость Ангбард. Возвращались в Среднеземье эльфы, появлялись великие их королевтва: Дориат и Гондолин. Росли, становились все более прекрасными гномьи королевства; журчала неторопливая речь энтов; появились и люди. Громыхали войны — Моргот сражался с эльфами, с энтами, с людьми. Сильнэм сторонился всего этого, по прежнему охотился на зверей, и продолжалось это до тех пор, пока сам не был пойман эльфийскими охотниками. Те, убили бы его сразу — ибо много развелось Морготовых лазутчиков, но остановились, когда он, увидевши направленные на него луки, выкрикнул что-то похожее на эльфийскую речь. И вот эти охотники привели его на допрос к своему королю: уродливый Сильнэм, стоял закованный в цепи, а вокруг него собрались многие и многие эльфы — один другого статнее, все в роскошных одеяниях, все с сияющими, вдохновенными ликами.

И все они вполголоса переговаривались и поглядывали на Сильнэма, который был в каком-то рванье, грязный, перекошенный — не похожий ни на эльфа, ни на орка, а скорее — на нарыв из этих двух противоположностей.

Сильнэм смотрел на них с яростью, шипел, вспоминая давно позабытую речь:

— Да будьте же прокляты вы! Что смотрите на меня?! Думаете я плохой, мерзкий, злобный?! Так оно и есть! Ха-ха-ха! Только выпустите меня из этих цепей и я перегрызу ваши холеные глотки! А теперь: вижу, какой тварью вы меня почитаете! Да — я мерзкая тварь! Вы считаете, что меня надо убить — так оно и есть — меня, действительно, убить надо! Так что не к чему эти пустые разговоры — приступайте сразу к казни! Ха-ха-ха!..

И он зашелся долгим безумным хохотом, но, в конце-концов закашлялся. Когда же кашель прошел — лесной король властным голосом потребовал, чтобы он поднял голову и смотрел ему прямо в глаза. Сильнэм хотел было воспротивиться, однако, когда король повторил свое повеление, то голос был столь властен, что Сильнэм не смог противиться, посмотрел в эти глубокие изумрудные очи, и уже до самого окончания допроса никак не мог оторваться.

Король расспрашивал его о том, кто он, что пережил — о всем, всем расспрашивал. Сильнэм не мог говорить не правду, и он поведал все, начиная от своего происхождения, и заканчивая этими одинокими годами странствий, и в конце-концов, когда Сильнэм совсем истомился — и часто задышал, не в силах вымолвить больше ни слова, король говорил ему:

— Ты несчастнейший из всех нас; ты столько пережил в Одиночестве, что сердце твое озлобилось. К тому же, в сердце твоей неустанно происходит борьба между орком и эльфом. О, несчатный мученик, скиталец! Ты останешься среди нас — ты вспомнишь, что такое любовь!

Тогда что-то дрогнуло в ожесточенном сердце Сильнэма. Так долго он пребывал во злобе, да в напряжении, что уж и позабыть успел про такие добрые чувства. Он рухнул на пол, возле, зарыдал, и не мог остановиться — все рыдал и рыдал, до тех пор, пока его не отвели в трапезную, хорошенько там не накормили, затем — вымыли, дали новую одежду, и отвели ему комнатку.

В его покоях не было ни одного зеркала, зато было много книг, была мягкая кровать; а стену, свободную от книжных полок украшал прекрасный пейзаж: над майским лесом, сияющим после недавно прошедшего дождя распускалась под небесным куполом, многоцветная радуга. Вообще же, вымытый, в новой одежде, он и забыл на какое-то время, насколько уродливой была его внешность. Даже и на лапах его были белые перчатки…

В первый же день вошла к нему, невысокого роста, прекрасная дева, с пышными светло-златистыми волосами. Она спросила его имя, и свое назвала, после чего молвила:

— В ваших покоях расставлено столь много книг, что, если прочтете все их, мудрость и спокойствие в сердце вберете, но для начала надо научиться читать, и я возьмусь за это.

Она смущенно потупила взор, однако, в мягком голосе ее слышалась такая уверенность, что ясным становилось, что она действиетельно решила взяться за обучение Сильнэма, который пробормотал:

— Да, да — я очень счастлив был бы, если бы вы научили меня читать.

И дева, в тот же день, взялась за его обучение. Сильным учился часов по пятнадцать в день: читал ей вслух, учил баллады, сказания о Валиноре — и он совсем не уставал от такого обучения: он, так долго проведший наедине с собой, теперь с жадностью бросился в чужие мысли. Он вчитывался в каждое предложение, самые понравившиеся проговаривал по нескольку раз, но, больше всего любил общаться с девой. Причем, особенно не он сам говорил, а любил слушать ею, и порою, по несколько часов, созерцая ее лицо, вглядываясь в очи ее — только слушал, слушал ее рассказы и хотел, чтобы никогда этот живой голос не умолкал, что бы она всегда был с ним рядом.

С какой же страстной нежностью он ее полюбил! Даже и обучение не так хорошо пошло, потому что он думал все о ней. Однако, когда она расстроилась, заметивши, что он невнимательно читает — Сильнэм взялся за обучение еще крепче нежели вначале. И он поглощал, и поглощал в себя эти сказания, мысли мудрецов, песни, баллады; картины, которые в этих книгах попадались.

Так, в каком-то счастливом вихре минул год, и Сильнэм уже не вспоминал о своей безобразной наружности.

Однажды, в сияющую весеннюю пору, он прогуливался по одной из прилегающих ко дворцу дорожек. Кругом сияли молодою листвой деревья, солнечные лучи, проходя через них, погружали все в бархатную, светлую тень; звенело птичье пение, сами птахи часто перелетали между ветвей. Вот здесь то Сильнэм пал перед девой на колени, и, вглядываясь в ее лицо зашептал сбивчивое признание в любви.

Она смотрела на него с прежней нежностью, и, положивши свою теплую, мягкую руку ему на лоб, прошептала:

— Я полюбила тебя, как милого брата, таковой наша любовь и останется. Но — извини — я никогда не смогу полюбить тебя так, как девушка любит юношу.

— Почему?! — вскричал Сильнэм и тут разом все вспомнил.

Боль сдавила его и он закрыв свое лицо, горестно воя, бросился прочь. Он добежал до какого-то маленького лесного озерца, по глади которого плавали два лебедя: белый и черный — он склонился над водою и впервые за этот год увидел свое отраженье: оно ни сколько не изменилось с тех пор, как он вышел из Утумно — все то же чудовищное нагроможденье мясных волн, среди которых едва можно было различить мутные глаза с красноватыми зрачками. Он сорвал белую перчатку — там было вывороченное мясо, и звериные когти, заходясь в вопле всех сил ударил по отраженью…

Тогда на Сильнэма, впервые за многие месяцы, нахлынула ярость — и, как бы желая отыграться за эти месяцы восторженной любви, давила его все сильнее. Он уже задыхался — его жег свет солнца, ему было тошно и от запахов трав, и от птичьего пения. Вот он вскочил на ноги и, сжавши кулаки, зашипел:

— Да ты насмехалась надо мной все это время! Ты дрессировала меня, как какого-то зверя! Ты просто развлекалась со мной — да, да — тебе некуда было девать время, и ты, теша себя страхом, сидела с таким уродцем, как я! Небось рассказывала потом подружкам, а?!

И в это время дева вышла, на эту освещенную солнцем лужайку. Она еще издали заговорила Сильнэму своим мягким, нежным голосом:

— А я то думала, куда ты побежал?.. Ах, прости ты меня пожалуйста… Милый, милый — мне так тебя жалко. — и тут из прекрасных очей ее выступили слезы.

Она было сделала к нему шаг, хотела обнять, поплакать, обласкать нежными словами, но он отступил, и прохрипел:

— Не подходи! Тебе должно быть тошно с такой отвратительной тварью, как я!

— Что ты говоришь такое? — на ее личике отобразилась боль. — Мне так больно за тебя, милый, милый мой брат!..

— Я ненавижу тебя! — тяжело дыша выкрикнул Сильнэм. — Конечно, ты жалеешь такого жалкого уродца, как я! Ведь, тебе еще хочется быть красивой и изнутри!

Сильнэм скрежетал клыками, глаза его все больше мутнели, и он уже почти ничего не видел; мысли путались — и ему уже казалось, что это она виновата во всей его боли. И вот он зашипел, совсем Ей незнакомым голосом:

— Сейчас я перегрызу тебе глотку, разорву все твое тело! Ведь, только из-за тела ты меня не можешь полюбить! Вот она — эльфийская благодетель!

И тогда Сильнэм бросился на деву, а она выставила перед собой тоненькие свои ручки, и так доверительно, так ласково на него посмотрела. А он, увидев этот спокойный свет — посчитав его новой насмешкой, пришел в еще большую ярость, и, в последнем рывке, налетел на нее, одним движением своих могучих лапищ переломил ей шею — она умерла сразу; и, в тоже мгновенье, ярость отхлынула от Сильнэма, он, даже успел подхватить ее тело, и уложить его в траву…

Недвижимый, простоял он над нею довольно долго… Но вот он услышал приближающиеся голоса, и понял, что сейчас все обнаружиться, что прощения ему не будет; и, ежели даже не казнят сразу, так отправят в темницу. И вот он склонился над нею, быстро поцеловал в холодный уже лоб, и бросился бежать.

Он бежал и на следующий день, и через неделю. Он хотел оказаться в таком месте, где никто, кроме безучастных птиц и зверей не взглянет на него. Он не видел, ни закатов, ни рассветов; все отходило в какой-то призрачной, мутной дымке назад, и он совсем не жалел измученное тело: «Изойдусь весь в беге — ну и пусть! Зачем я существую?! И сам боль испытываю, и всем боль причиняю!..»

И он достиг в леса, которые поднимались с востока от Серых гор. Слишком светлыми, многогласыми казались ему эти леса — он с каждым годом уходил все дальше и дальше на север. Годами, столетьями не слышал он ничьей речи, ни видел ничьего лица — и, если ему издали послышаться чей-нибудь голос, так он со всех сил бежал от такого места…

Наконец, зашел он в холодные еловые дебри, почти безжизненные, древние, все пронизанные мраком, не знающие ни весенних трелей, ни яркого солнца — все время там были тоскливые ноябрьские сумерки, все время с отчаяньем скрипели черные стволы; а их плотные кроны закрывали ненавистное ему небо.

В одиночестве, он много раз сходил с ума… А то вспомнятся, вдруг, то древнее, счастливое время, когда были только звезды, да он со своей возлюбленной — и такая эта мука была — вспоминать все это, такая жажда эту любовь вновь обрести, что он выцарапал свои глаза…

Теперь он слышал голоса, мрачных духов этого леса — они его своему темному волшебству. В конце-концов он обрел и зрение, хотя видел совсем иначе, чем живущие. Он научился беззвучно передвигаться, он узнал многие темные тайны этого древнего леса, а деревья требовали для себя жертв, ибо им хотелось разлить в своих недрах теплую кровь. Сильнэль, выходил на охоту, приносил орков, да и любых чудищ, которых мог поймать в окрестностях. Если ему доводилось поймать эльфа или человека, то и он и их нес…

Мелькают года, десятилетия, проходят сотни лет; а он, зачарованный этим лесом, все существует, приносит жертвы. И как выход из отчаянья, вспоминаются ему в редкие минуты просветленья последние строки, той песни, которая подарилу ему возлюбленная, там, за тьмую веков:

Настанет день — умрет заря,

И не взойдет уж Солнце,

Тогда, средь звезд, одна горя,

Найду к тебе оконце…

Тогда, тогда среди миров,

Ждет всех освобожденье,

И лишь тогда найдем свой кров,

Сольется наше пенье…

* * *

Эллиор не оставался безучастным, он протянул навстречу страдальцу руки — его голос, подрагивающий от волнения, точно струна у гитары, шептал:

— Милый брат, поверь, никто не держит на тебя зла. Мы рады будем, если ты вернешься! Мы излечим тебя!

Тут Сильнэль усмехнулся и молвил:

— Что ж, ты думаешь, сейчас и побегу? Я чужд, вашему счастью, так же чужд я и вашему горю. Сегодня, рассказываю свою историю, я непозволительно расчувствовался. А теперь спрашиваю: Я, проведший века во мраке, в размышлениях, наедине с собою; что ж — вы, быть может, думаете Я теперь хоть сколько то похож на вас?..

— Да. В глубине ты прежний Сильнэль. Это выступило из твоего рассказа.

— Ну так знай, что мрачный лес, мне ближе, чем ваши королевства… Пойми: мне не к чему ваше счастья — что оно? Зачем? У меня есть мечта — я иду через столетья, и, когда не станет этого мира: «… тогда найдем свой кров, сольется наше пенье»… Ну — довольно. Ты, кажется, забыл о своих спутниках. А между прочим, у костра много чего интересного произошло.

— Да, конечно же — я бегу! — воскликнул Эллиор. — Но неужели…

— Незабывай: впереди вас не ждет ни света, ни радости.

— Что бы нас не ждало впереди — мы примем это. Ну, прощай, до встречи — тревога горит в моем сердце!

Он довольно быстро нашел их стоянку, так-как Мьер подкинул побольше дров, и громко переговаривался с Фалко.

А когда он вернулся и положил ее рядом с пламенем, то Мьер, вглядываясь в его лицо, говорил:

— Друг мой! Я не узнаю тебя! Ты такой бледный, в твоих глазах боль — я никогда тебя таким не видел, разве что после гибели Глони. Кажется, будто бездна страданий открылась тебе в чаще…

— Да — так и было. — устало вздохнул Эллиор.

Мьер с тревогой огляделся:

— Это незванный гость? Ты нагнал его?.. И что же?

— Да — это связанно с ним; однако, не стоит его опасаться. Его боль — внутри него, и он мне раскрыл, какую-то долю ее. Но он не тронет нас. Нет — сейчас я ничего не стану рассказывать. Надо хоть немного отдохнуть…

* * *

Девочка очнулась на следующее утро, как-раз в то мгновенье, когда повалил первый снег. Сидели они под густой еловой ветвью, которая закрывала их ночью от дождя. Ветка эта спускалась вниз, и за ней открывалось шагов в пять свободное пространство: одно из немногих в этом лесу, к которому пробивался свет небесный. И вот, только открыла она глаза, так и увидела эти самые-самые первые снежинки — они вынырнули из-за этой еловой ветви, и теперь плавно опускались к холодной, покрытой корнями земле. Воздух был темный, и никаких ярких цветов вокруг не было; даже и угли в кострище имели какой-то приглушенный, блеклый оттенок. На углях стоял котелок, в котором что-то варилось, выпускало едва приметный дымок, а вот запах был яркий, аппетитный: тут у нее даже в желудке заурчало.

Однако, всякие мысли об еде тут же пропали, как только вспомнила она о вчерашнем. «А вдруг обманули меня?! Вдруг, все это затем только, чтобы утешить?! Что если я…» — даже и додумать было страшно; и она принялась оглядываться: ее пробуждение заметили — что-то говорил Эллиор, приветливо улыбался Хэм — нет, нет — все это ничего теперь не значило. «Где же он? Где же Сикус?!..»

Нигде его не было видно, она побледнела, часто задышала, чуствовала, как рванулось в груди маленькое сердечко: «Неужели же…? Неужели же…?» — все забилось в этом страшном вопросе. Она, едва сдерживая слезы, со все возрастающим ужасом оглядывалась, ожидала, что сейчас вот увидит недавно насыпанных холмик над могилой.

Но вот девочка вскрикнула от радости, и бросилась навстречу — к их стоянке возвращался великан Мьер, а рядом с ним — маленький, щупленький Сикус. Сикус увидев, что она бежит ему навстречу широко улыбнулся. Его голос был добродушным, хоть и усталым, хоть и довольно натянутым:

— Вижу, вижу, что ты меня, все-таки, простила…

Тут он присел на корточки, так, что его вытянутое, худющее лицо, оказалось как-раз вровень с ее личиком. Он протянул к ней свои обтянутые кожей руки, и скривив свой огромный рот в подобие улыбки, продолжал:

— Маленькая, да ты еще страдала из-за меня. Ну — не беспокойся, на груди у меня только царапинка была, да и та уже зажила… Будем же друзьями! Ну, что же ты стоишь?.. Подойди, дай я поцелую тебя, и ты поцелуешь меня — и будем мы отныне друзьями… Что же ты?..

А девочка остановилась, в то самое мгновенье, когда он опустился на корточки. Она внимательно вглядывалась в его глаза, и, постепенно, так ярко засиявший вначале, уступил место место сначала недоверию, потом отвращению, и наконец — страху и ненависти. Она попятилась, потом повернулась, бросилась к костру, и схватив за руку Эллиора, заглядывая в его очи, своими плачущими, потемневшими от боли глазами, выкрикивала:

— Я же чувствую: он обманывает! Он — он нас выдаст, может еще что-то плохое сделает… — тут она зарыдала, и бросилась перед эльфом на колени. — Уж лучше бы я убийцей стала, и вы бы меня презирали, и я бы сама себя презирала, и извелась бы вся!.. Тогда бы этого лжеца не было! Тогда бы вам ничего не грозило! Свяжите его, оставьте здесь… Он… Он…

Тут и Сикус, зарыдав, тоже бросился к ногам Эллиора, и со страданием вырывал из себя:

— Но, почему же, из-за меня она так страдает?! Как же мне доказать этой девочке, что я совсем не такой, каковым был раньше! Но раньше я совсем другим был человеком; даже и не жил вовсе, и вот только теперь по настоящему жить начал!.. Знаю, что и голос у меня подлый, лживый! Ах — если бы я мог — я бы пел, таким чудесным голосом, как вы, Эльф. Если бы вы знали, как я соскучился по добрым чувством. Это и есть моя корысть: дружбы искренной хочу!.. Опять знаю: можете подумать, что все это, про девочку я затем только говорю, чтобы раздобрить вас, чтобы показаться хорошим, чувственным… Но посмотрите мне в глаза — посмотрите — я ж только правду вам говорю!

И он, все это время, не отрываясь смотрел в очи Эллиора. Эльф переводил взгляд с него, на девочку, которая, с мукою, тоже смотрела в его очи. И вот теперь он протянул одну руку девочке, другую — Сикусу, помог им подняться; заговорил:

— Вам я одинаково верю. И ты искренна; и Сикус тоже…

Тут подошел Мьер и Сикуса молвил:

— Так и до вечера проговорить можно; да уж не мудрено — тут дни короткие. Как и было мне поручено: наблюдал я за орочьим лагерем: они собираются выходить, сейчас уже, должно быть, отъехали…

— Не забывайте, что и я ходил наблюдать… — молвил Сикус, и тут же зачастил. — Ну, я это не совсем затем, чтобы выделится то сказал… Просто, просто — так хочется заслужить вашего расположения. Видите, видите — прямо так открыто вам и говорю; потому что и нет никакай корыстной мысли…

— Впереди, верстах в двух, высятся здоровенная башня. — продолжал, словно бы и не слыша Сикуса, Мьер.

— Да, да. — закивал головою Сикус. — Я сам видел, как в одном из окошек красный свет вспыхнул. Чуть не ослепил меня!..

-..Возле башни… — продолжал, покосившись на Сикуса Мьер. — …двигались какие-то твари, однако, из-за расстояния невозможно было их разглядеть. Беда, Эллиор, в том, что вокруг, сколько не глянь — все поле. Лес то прямо к западу, к Серым горам уходит, на востоке, за дорогой тоже все поля тянуться.

Эллиор молвил печально.

— Мы зашли так далеко на север, Хэм, как никто из хоббитов еще и не заходил. Дорога, по которой движется орочий караван, вскоре за этой башней заворачивает к воротам орочьего царства. А все эти несчастные поля просматриваются не только из башни, но и из многих иных, неведомых нам мест. Так что не получится у нас по этому полю идти…

— Какой же обходной путь?! — выпалил Хэм.

— Если здесь и есть потайные дороги, то они служат только для орков. — молвил Эллиор.

Эльф подставил ладонь под все усиливающийся снегопад. Снежинки, формой похожие на осколки стекла быстро падали на его ладонь, таяли там, падали к земле теплыми слезами.

— Что ж: придется рискнуть. — говорил Хэм. — Придется идти по полю. Быть может, и не заметят. Да мы такие грязные, что примут нас издали за орков! Пройдем, пройдем — тут и обсуждать нечего.

— Опытный взгляд сразу определит, что мы не орки. Нас почти наверняка схватят. Есть, впрочем, некоторый шанс, что и не схватят. Что ж из того: хочешь издали поглять, как будут въезжать они в ворота? Разве ж легче от этого сердцу станет? Хэм, неужели ты надеешься, что наш маленький отряд сможет разгромить теперь орочий караван, и всех вызволить? Здесь, у самомого логова?.. Мы шли потому, что подвернется что-то. Значит — не повезло, не подвернулось…

В глазах Хэма пылали слезы; он сжал кулачки и выкрикивал:

— Вот вы говорите, что не осталось уже никакой надежды, а я говорю — осталось. Может, у самых ворот, что случится. Может, орки из-за добычи передеруться; может — нападет на них кто-нибудь….

— Нет — не будет такого. — нахмурившись молвил Эллиор. — Ни к чему тешить себя понапрасну. Если бы собиралась армия способная на такой удар, мы бы давно об этом знали…

— Что же назад поворите? — усмехнулся сквозь слезы Хэм. — Хорошо же: прощайте. Ах — да, можете меня связать и с собою силой поволочь. Только вот знайте: доволочете хоть до этого вашего Валинора благодатного — построю лодочку, и сюда вернусь. Здесь мой друг, а потому и слушать ничего не желаю!..

— Подождите-ка! — окрикнул его и Эллиора Мьер, он оглядывался по сторонам; вот окликнул. — Эй! Девочка! Эй!.. Да куда же ты пропала?!..

И действительно, когда Эллиор только начал рассказывать Фалко, о том, что Фалко уже не вызволить — она незаметно отошла в сторону. Теперь уже несколько минут как не было.

— ЭЙ! ЭЙ! — крикнул со всех сил Мьер, однако, его крик без следа потонул в тяжелом, темном воздухе.

— Я видел. — подал тут голос Сикус. — Она, как отошла — так на вас всех как-то дико глянула. Я ей еще кивнул: куда ж мол пошла? Зря, наверное, кивнула — она, как взглянула на меня, так и бросилась со всех ног. Вон в ту сторону побежала… — он махнул вглубь чащи.

— Что ж ты сразу то не сказал? — нахмурил густые свои темные брови Мьер.

— Сам не знаю… Испугался ее выдавать — испугался, что она меня еще больше после этого возненавидит.

— Ладно, — молвил Эллиор. — Нет время на разговоры. За нею. Хэм, ты…

— Я с вами, — отвечал хоббит. — Я к ней тоже привязался. Она то тоже как дитя… Понимаю я Фалко…

Последние слова хоббит выкрикивал на бегу, ибо вся компания уже бежала среди темных елей. Плотно сплетенные ветви не пропускали ни одной снежинки. Эти могучие ветви выдерживали многометровые сугробы, которые к середине зимы еще и утрамбовывались; в результате чего весь лес лежал под огромной крышей, и дни и ночи ничем не различались в этом непроницаемом мраке. Пока же снег еще не покрыл их значимым слоем, и было видно — как в ноябрьские сумерки.

Бежали уже довольно долго — Сикус тяжело дышал, хватался за бок, сгибался, по бледному его лицу катился пот, однако, на бегу он выкрикивал:

— Ничего, ничего — я выдержу!.. Я с вами! Я с вами!

Чем дальше они бежали, тем более темнее и морознее становился воздух. Накануне Эллиор не забегал так далеко. Могучие стволы стояли довольно близко, но они не заступали дорогу бегущим, как в лесу, где нашли они девочку. Эти древа были погружены в вековую думу… Впрочем, корни многометровыми черными змеями, изгибались над их головами. Некоторым из этих корней было тесно, и они причудливо изгибались, охватывая стволы сразу нескольких елей.

— Как же морозно! — поежился Мьер. — Мы хоть и бежим уж сколько, хоть и запыхались, а все-равно ж, мороз до костей пробирает. Бр-рр — это ж у меня жир много, а ты, Хэм, как? А ты Ячук!

— Не замерзнем… Тепло… — слились в один два ответа.

Глаза Хэма, надо сказать, пылали. Он стремился поскорее спасти девочку, и затем, не останавливаясь, устремиться за своим другом.

Мороз, однако ж, крепчал — это был уже настоящий зимний мороз, градусов под тридцать, а потому бегущие, одетые по осеннему, чувствовали, как его ледяные иголки, колят их тела. Бежали все быстрее, быстрее. Судорожно вырывалось дыхание Сикуса, и он, задыхаясь, выкрикивал:

— Я ничего… ничего… выдержу! Я с вами!..

Мьер, выдыхал вместе с белыми, густыми облаками:

— Так, однако ж, если и дальше мороз крепчать будет, так и не догоним мы ее. В ледышке обратимся!..

А вокруг возвышались уже не ели, а какие-то совсем незнакомые, черноствольные деревья, их голые ветви, толстую паутиной переплетались метрах в двадцати над головами, между ними, густой тучей хмурился мрак, и виделось в его глубинах какое-то неустанное, медленное движенье.

Вот открылся пред ними лесной тракт — метров пятнадцати шириною, поверхность которого была почти гладкой. По обе стороны от него стояли черные деревья великаны, а их ветви, хмурясь мраком, не пропускали ни одной снежинки. Тракт плавно изгибался в форме исполинской буквы S в центре которой они и выбежали. Из-за поворота лился бело-синий жгущий холодом свет. Он не высвечивал темноту между деревьями, однако, наполнял воздух над трактом, и в нем было все хорошо видно до самого поворота.

И там, у этого поворота, на двухметровом холмике, в лучах этого леденящего света стояла на коленях девочка — когда ее стали звать, то она даже и не пошевелилась. Тогда они бросились к ней, и, как только подбежали — Эллиор накинул плащ ей на плечи (холод то был смертный).

Хэм пал на колени рядом, зашептал:

— Ты же совсем замерзнешь — пошли скорее отсюда…

Девочка даже и не обернулась, даже и не вздрогнула, но склонилась еще ниже, заслоняя руками и грудью, что-то бывшее на вершине этого холмика; она плакала, и говорила чуть слышно:

— Они тоже замерзают!.. Вы вот им можете помочь?..

— Я чувствую едва уловимый запах цветов. — прошептал Эллиор.

— Да, да… Только это совсем необычайные цветы — это самое прекрасное, что я, когда-либо видела. Сейчас я вам покажу…

Тут девочка начала кашлять — она пыталась подавить свой кашель; однако, он все рвался и рвался из ее груди, и, наконец, на губах ее выступила кровь. Она пересела так, чтобы спиною заслонять найденное ею, от ледяного света. Она убрала руку, и все за исключением Сикуса (он лежал без всякого движенья), склонились над двумя цветками, согревая их своих дыханьем.

Эти два ростка, были совсем еще юными, с нежно-изумрудными лепестками, с облачными, едва ли не прозрачными листиками. В этих листиках проходили тоненькие бирюзовые жилки, они окаймлялись тоненькими солнечными ободками, которые сияли внутренним теплом — хотелось протянуть к ним руки и согреться. Вот — о чудо! — стебельки плавно распрямились. У одного цветка лепестки оказались такого теплого, белого цвета, которым сияют березки в солнечные весенние дни. Лепестки второго были того глубокого голубого цвета, которое изливает из себя весеннее небо, когда оно еще полно силой, и отдает эту силу земле. А между лепестками были маленькие, печальные личики — из ярко-золотистых, солнечных глазок вырвалось несколько крошечных слезинок, но они уже застыли, стали ледышками в этом пронзительно-ледяном, свете. Было видно, как раскрываются сказочно-маленькие ротики, слышался тихий-тихий шепот; и вот все, боясь вздохнуть громко, склонились еще ниже, прислушиваясь к этим словам.

— Наши братья, отцы,

Наши сестры, и мы,

Рождены далеко, за волнистой грядой,

Там, где пению птиц вторит рокот морской.

Нам бы там расцветать,

Пенью моря внимать —

Суждено нам судьбой,

Здесь, во хладе страдать.

Ветер темный и злой,

Над родимой землей —

Подхватил нас с собой —

Так, родная земля, мы прощались с тобой.

В этот хладе стоим,

И о жизни молим;

Тихо плачем, дрожим,

И «прощай!» говорим.

Эллиор сложил над лепестками ладони, прошептал несколько слов на своем дивно мелодичном языке. Вот, у ладоней его стала разгораться легкая золотистая дымка; вот дотронулась до лепестков, вот окутала их. Цветы сначала замерли, а затем вытянули листья — словно маленькими, слабыми ручками робко прикоснулись к пальцам Эллиора.

А потом — их лепестки потянулись друг к другу…

— Надо их забрать с собой — далеко, далеко отсюда, на юг. — молвила девочка.

И тут раздался голос, который всех, даже и Эллиора, заставил вздрогнуть. Это был холодный, полный мрачной силы голос.

— Нет — вы их не заберете…

Все резко на этот голос обернулись. Мьер — тот и вовсе вскочил на ноги; выхватил свой боевой молот.

Сильнэм стоял шагах в двадцати, возле поворота, из-за которого вырывался ледяной свет; в его глазницах теперь разгорался такой же мертвенный, синеватый свет. Он медленно, как тяжелая грозовая туча, направился к ним; и при этом приговаривал своим:

— Это мое заклятье подняло ветер — этот ветер добрался до благодатной земли, неся несколько семян. Большинство из них погибли, но вот — двое остались. Они единственные, тешут мое сердце…

Девочка, хоть даже и не слышала раньше ничего про Сильнэма, шагнула к нему навстречу, и говорила:

— А кто вам позволил так мучить их? Вам-то, быть может, хорошо; а они же мезнут! Вы только послушайте, как плачут они!..

Видно было, что девочка, несмотря на эльфийский плащ, совсем продрогла: тельце ее содрогалось, дрожал и голос. И вот бегом, устремилась она к Сильнэму. На бегу выкрикивала:

— Да как вы смели поступить так?! Немедленно, немедленно отпустите их!

Вот подбежала вплотную и, рыдая, принялась бить кулачками по его ржавой кольчуге; с надрывом рыдала, выкрикивала:

— Отпустите их! Чудище-поганое!.. Отпустите!..

Мьер, решивши, что сейчас это «чудище», заколдует девочку — зарычал по медвежьи, поднял в воздух молот, и бросился на Сильнэма. Эльф-орк, в задумчивости, смотрел на девочку, а синий свет в его глазах постепенно затухал. Но вот он вскинул взгляд на Мьера, синие крапинки в его глазах вспыхнули ослепительно, он протянул руку, и выкрикнул несколько резких, похожих на скрип старых елей слов. Теперь заскрипел Мьер, сам весь стал ослепительно синим, ледяным; застыл в своем движении вперед и, если бы его не поддержал Эллиор, так рухнул бы и, быть может, разбился.

Сильнэм по прежнему стоял на месте, но вот он опустил свою, закованную в броню руку на темя девочки, и та тоже застыла, хотя и не становилась синей. Теперь они стояли друг против друга: Эллиор и Хэм с одной стороны, эльф-орк с другой, а между ними лежал, выпуская густые белые облачка, все никак не мог отдышать Сикус.

Тут быстро заговорил Хэм:

— А я уже знаю про вас!.. Вы в этом лесу… нет — еще раньше с ума сошли! Расколдуйте Мьера, да поскорее!

Сильнэм опять усмехнулся, в глазницах его еще сильнее разгорелся синий свет. Он обращался к Эллиору:

— Ты, самый разумный из всей этой оравы, и, что же ты не вразумишь их, чтобы не дергались они; не вопили, не пойми что?.. Неужели этот коротышка полагает, что может со мной что-то сделать?!

И тут появился маленький Ячук — точнее то, он все это время был рядом, просто он замерз от ледяного света, и спрятался от него, перебравшись Хэму на затылок, да так и просидел там все время, ухватившись за густые хоббитские волосы. И вот он выскочил; взмахнул своей, похожей на соломинку ручкой — и (о чудо!) — Сильнэм покрылся зеленой паутиной — ее становилось все больше и больше; она слоями наползала на тело эльфа-орка, и уж не разобрать было отдельных контуров — все обратился в трехметровый клубок зеленых нитей.

Ячук скрестил у груди ладошки, раскланялся всем; тут же, впрочем, задрожал от холода и поспешил спрятаться позади Хэма.

Девочка вскрикнула, попятилась назад, и упала рядом с Сикусом, который так и лежал, беспрерывно вдыхая морозный воздух, и так ошалел от усталости и от холода, что, едва ли, что-нибудь понимал. Девочка закрыла лицо ладошками зарыдала, и вот тогда, услышав ее плач, Сикус очнулся, дотронулся до ее ладошки, и зашептал прерывающимся, слабым голосом:

— Ну, вот видишь, как все вышло. Ты уж, пожалуйста, доверься теперь мне. Уж, пожалуйста, не презирай меня так, как было это прежде — мне холодно, холодно, понимаешь?..

Девочка вскрикнула от этого голоса, отскочила от руки Сикуса, и, если бы ее не успел перехватить Эллиор, так и убежала бы опять. Но вот она забилась в руках Эллиора; все пыталась вырваться, а эльф шептал ей:

— Да куда же ты теперь? Замерзнуть совсем решила? А как же цветки?

При упомянании о цветах, девочка на мгновенье замерла, а потом дико вскрикнула:

— Пустите!

Эльф отпустил ее, а она бросилась к цветам, упала пред ними, роняя слезы, зашептала им нежные слова. Что же касается цветов, то им было значительно лучше, нежели, когда она нашла их — золотистое облачко, которое слетело с руки эльфа, теперь все время обвивало их; оно мерно, словно прозрачное сердце пульсировало, ну а цветки, обнявшись листьями, распрямились, расправились, поглощая в себя это благодатное тепло. Их глазки были полуприкрыты, но, все-таки, видно было, как тихонько шевелятся их, обращенные друг к другу губы. Слов то было не разобрать, но девочка знала, что шепчут они о любви, и вспоминают о благодатной стране, которую и видели то всего один раз, да и то — когда были совсем еще младенцами.

— Что ж. — молвил тогда Эллиор. — Теперь пусть могучий Ячук расколдует Сильнэма.

Маленький человечек ничего не ответил, и, даже не показался из-за головы Хэма. Эльф, поеживаясь, прошелся из стороны в сторону, и проговорил:

— Что же медлишь? Ведь мы мерзнем. О девочке подумай…

И тут раздалась тоненькая, как мышиный писк песенка:

— Несложно прималой букашке

Попасть в клюв стремительной пташке,

Несложно попасть в паутину,

Завязнуть в бездонную тину.

Труднее из тины подняться;

Паучью работу — порваться;

Умчаться от маленькой пташки

Совсем уж ничтожной букашке!

Эту песенку человечек пропел совсем жалобным голосом, и всем стало ясно, что он не знает такого заклятья, чтобы Сильнэм принял из ниточного клубка свой обычный облик. Эллиор, внешне оставаясь совершенно невозмутимым, спокойно спросил:

— Тогда, быть может, ты знаешь такое заклятье, чтобы Мьер не стоял ледышкой, а смог двигаться, как прежде?

— Нет! — раздался тоненький писк, а затем — столь же тоненький кашель.

— Ну — так я и думал… — вздохнул эльф, и, после некоторого молчания добавил. — Вот и я о таком заклятье не ведаю…

Хэм тут же нашелся и предложил:

— Так и чтож: возьмем его — вынесем отсюда. Разведем хороший костер, поставим его рядом; вот он и оттает…

— Оттает то он оттает — весь в воду и обратится — ничего, кроме лужи от старины Мьера не останется. Тут только заклятье поможет; а заклятье только один Сильным знает. Следовательно, сначала нам надо Сильнэма расколодовать…

Тут приподнялся Сикус, и тихим-тихим голосом прошептал:

— Далеко, далеко отсюда…

Все повернулись к нему, и даже девочка смотрела без обычного своего презрения — смотрела со вниманием и, даже, неожиданно — с жалостью: столько в этом голосе сильного, искреннего трагического чувства было. А Сикус, временами начиная плакать, с каждым мгновеньем говорил все более, более выразительно, и под конец, так разрыдался, что последние слова, лишь с трудом разобрать можно было:

* * *

А было это лет десять тому назад, когда ты, девочка, еще только родилась; и говорить то не умела, и плакала, и смеялась еще не ведая, в каком страшном месте родилась. Ну, а мне тогда как раз третий десяток пошел — был я молод; вся жизнь еще впереди была. И был я подл, и не знал ни правды, ни света, как и все меня окружающие — даже и вспоминать о том тошно. Пробивался я вверх, горлопанил, и творил все новые и новые, и новые подлости. Нет — не о том сейчас!..

В раннюю весеннюю пору, когда только сходил с земли снег, отправился я вместе с подчиненными своими осматривать поля, что окрест нашего города были: донесли, что видели на полях этих, какие-то подозрительные фигуры. Отъехали мы от нашего города верст на пять к востоку — там все поля да поля, перелесочками рассеченные, до самого Андуина тянуться.

Я первым те фигурки увидел. Возле маленькой березовой рощицы, которая еще голая стояла, насквозь просвечивала — недвижимые стояли, так, словно нас поджидая. Я и говорю пьяному сброду:

— Вы с коней слезайте, и, обождя минут десять, к этой роще идите. Да не все сразу, а — этак штук по десять. Потом, как окружите там все, так и нападайте. Ну, а я первым пойду — заговорю их…

Говорил я это не от смелости — ибо и не было у меня никакой смелости, но от того только, что хотел выслужиться; чтобы почитали меня героем, чтобы еще повыше прорваться. Ну, я спрыгнул я со своей клячи и пошел; где снег, а где грязь меся. Один раз, помню, нога у меня подвернулась, ну и повалился я в эту грязь — руками больно ударился, кафтан свой дорогой испачкал; ну, вот и думаю: «Хорошо же: кем вы не были — поплатитесь за мое унижение. Уж, я то для вас такую казнь придумаю!..»

Но вот подхожу, и вижу: сидит на березоньке, лет этак десять тому назад, моим отцом лесорубом поваленной, такая красавица, что и не смогу я описать ее — она уж Святою для меня теперь стала. Рядом же с ней, на перине из подснежников, лежал юноша, весь белый-белый, со светло-русыми волосами, глаза то его чуть приоткрыты, и из них лазурный цвет пышет. Рубаха же белая на груди того юноши разодрана и видны следы крови — рядом же стрела темная лежит.

Я сразу стрелу признал — наша то стрела была, городовая. Тогда мне не до жалости было — сердце у меня мерзкое, подлое было — я только о том и думал, что глупо поступил — мне то издали показалось, что много фигурок у рощи было, боялся, что разбегуться, а тут — только две. Вот и думал я, как бы так дело вывернуть, чтобы все-таки героем оказаться.

При моем приближении, девушка вскочила; перед юношей на колени упала, обняла его за кудри русые, в лоб поцеловала, зашептала:

— Милый, милый братец. Ну, вот и настигла нас судьба… Предначертанного не изменить…

Никогда не забуду я того голоса — сколько в нем нежности было! Но тогда я только поморщился от того голоса — так мерзостный орк морщится от всего прекрасного… да я и был тогда орком, хоть и в человечьем обличии, хоть и говорил более, чем орк складно.

А я, опустился на ту березу на которой она раньше сидела; с изумлением почувствовал, что ствол теплый, живой; как можно более мягким голосом и говорю ей:

— Чего же ты испугалась? Ничего ни тебе, ни твоему брату не грозит. Я, быть может, помочь вам пришел. Да, да… что с братцем то твоим приключилось?

А она так печально, так проникновенно, и с нежностью, и с жалостью, словно я и есть брат ее — взглянула на меня, и негромко так проговорила:

— Далеко, далеко отсюда — за океанами, за веками, за мирами, лежит благодатная земля, прекрасней которой нет во всем мироздании. В центре той земли вздымается до самых звезд, хрустальный дворец, и во дворце том, умирает моя матушка, правительница той земли. И лишь одно во всем мироздании сможет спасти мою матушку ее. И вот, сквозь времена, сквозь миры, отправилаясь я с братом своим в мир черных бурь в центре которого высится непоколебимый дуб, и раз в тринадцать тысячелетий сбрасывает со своих ветвей желудь, в котором — пламень жизни. Вместе с братом, чрез многое мы прошли, и это была бы долгая повесть… И вот он…

Тут дева протянула на ладони желудь, похожий на око солнца, в тот рассветный час, когда, мягкое, и могучее, наполненное трепетом жизни, только выглядывает оно из-за облаков. Тогда я долго созерцал этот желудь, и все не мог им налюбоваться. Дева же и говорит:

— Когда мы летели над печальными полями, этого движущегося к осени мира, настигла нас стрела. Попала она моему брату в самое сердце. Я бы могла спасти его желудем жизни, но — тогда погибнет моя матушка, тогда пойдет к закату наше королевство — ибо сильна тьма корысти, что клубиться вокруг ее полей.

И тут увидел я, что вокруг нас стоят какие-то полупрозрачные фигуры — значит, все-таки не ошибся я, когда решил, что у рощи многие собрались. Они и говорят:

— Милая, молодая принцесса. Исцели своего брата, и возвращайся — правь нами. Просим тебя — ибо сердца наши кровью обливаются, видя, на сколь ужасную гибель, обрекаешь ты себя, Правительница Хрустального Замка.

Вздохнула она печально, положила тому человеку желудь в ладони, и молвила:

— Сердце правительницы должно быть столь же хрустально чистым, как и дворец, который вздымается до звезд, а иначе тьма почувствует слабость… Если же я воскрешу брата своего, так, значит, уж и не будет той чистоты — ибо, для своего блага, для своей жизни его воскрешу, а мать оставлю умирать. Нет — темным тогда станет мое сердце — погибнет тогда моя Родина. Передайте моей матушке, что любила ее до последнего вздоха, а теперь прощайте — время пришло.

И тогда человек этот поднялся; вздохнул печально, поцеловал ее в лоб, шепнул:

— Прощай, любимая моя доченька…

И все те, кто стоял в те минуты вокруг нас, взмахнули руками — и вот уже вместо рук появились белые крылья. Лебединою стаей взмыли они в самое поднебесье, и там, словно печальный вздох ветра пронесся: «Прощай!»… Вскоре их уже было и не различить в весенней лазури.

А я, пораженный, сидел на березовом стволе, и созерцал девушку, которая обнимала брата своего, шептала нежные слова.

И вот она взглянула на меня: никогда не забыть мне этого взгляда; никогда не забыть ни одного из тех мгновений — каждое ее слово, каждое движенье души — все сейчас, так же, как и тогда.

Вот протянула она мне руку, вот прошептала:

— А вспомнишь ли ты, Сикус, как десять лет назад, твой отец эту березу рубил?

— Да — помню, рубил..

— Нет — ты вспомни, чувства свои тогдашние. Вспомни, как совет вашего города присудил всю эту березовую рощу вырубить, и потому только, что один безумный старик показал, будто видел, что здесь ведьмы собираются. Вспомни, как сердце твое боль охватила, как только увидел ты эти березки стройные, как полюбил ты их красоту спокойную, как заплакал, как отцу в ноги бросился, когда он первый удар нанес, и полетели щепки — вспомни, ты чувствовал, будто живую плоть рубят… Вспомни — ты обнял отца за ноги, и, рыдая, кричал ему: «Батюшка, батюшка — что ж делаешь ты?! Уж заруби меня, но березоньку не губи!».. А он тогда ударил тебя кулаком — у тебя все лицо в крови стало, и без сознания ты повалился. Он тебя тогда в сторону и отбросил, а сам продолжил рубить. Ты же, недолго без сознания пролежал, как очнулся, как увидел, что березонька эта падает — так и бросился ты на лесоруба и вцепился ему зубами прямо в руку, которой рубил он. И, ведь, знал ты уже, что дальше тебя ждет; но, ведь, не отцепился; ведь, продолжал зубы сжимать — а он тебя по голове бил — до тех пор бил, пока ты сознания не лешился. Потом тебя наказали — страшно наказали… Но рощу ты спас! Ведь, отец твой уже не смог в тот день рубить, а на следующий день какие-то иные дела нашлись… Так и осталась она средь полей этих красоваться, да плакать, над погибшей своей сестренкой…

И тогда, действительно, вспомния я все то, о чем говорила она, сильнее сжалось мое сердце; и страстно захотелось узнать мне всю ее историю. Я, помню, весь выгнулся к ней, намеривался задать первый вопрос, и тогда — бросились со всех сторон, с криками, с воплями — эти городские люди, этот пьяный сброд…

На них, опасаясь, что побегут, стали кидать сети — однако, они даже и не пошевелились. Тогда эти орки в человеческом обличии — принялись их избивать — кто дубинками, а кто — ногами.

Бросился я на них, стал в стороны расшвыривать, да какой там — мне самому несколько ударов досталось, чувствую, как кровь по лицу стекает, сам плачу, да кричу:

— Что ж вы делаете, изверги?! Кто ж вам такое то делать позволил?!..

Наконец на меня эти нелюди окружили, глаза мутные вылупили, дышат тяжело, и чувствуется, ведь, что им, как вампирам — кровушки хочется. Вот выходит один из них и орет:

— Ты что это: с колдунами заодно?! Ну, хватай его — вместе их судить станем!

Подлое у меня сердце! Только недавно в человека был возрожден, и вот — уже вновь в орка обратился. Испугался я наказания — даже и не смерти больше испугался, а того, что потеряю свое положение, что не смогу, так же, как прежде, вверх продвигаться. И вот выкатил я грудь свою тощую, да завопил:

— Да кто вы такие?! Да вам послышалось, наверное что-то?! А — знаю — вам послышалось, что я вам неверные команды отдаю! Так вас то они и околдовали, вас то и станут судить — я ж, кричал: «Бей сильнее!», а потом: «Вяжи!». Вяжите их на самом деле — в город пора.

Переглянулась тут вся эта пьянь, плечами поникли — мозгов то у них, как у орков, почитай и нет — поверили мне; стали их вязать, да в город понесли. Тогда, от побоев умер уже юноша, а девушка, хоть и лицо ее все окровавленное было, хоть и платье ее белое все в крови — смотрела на меня прежним своим ясным взглядом, и такая сила в этом взгляде была, такая любовь ко мне, подлому; что не выдержал я, отвернулся, а потом то — опять посмотрел; и сам, чувствую — плачу. «Как же, думаю — несу самое дорогое на муки, да на казнь; неужели нельзя остановить! Ведь, сейчас то еще не поздно — можно, ведь, придумать что-нибудь».

Тут меня дернул за плечо тот детина, который недавно попрекал меня, что я околдован (мое место, стало быть, хотел занять) — теперь он даже заискивал:

— Я!.. — рычит. — …Ничего! Я — слышал, что вы кричали: «Бить сильнее!» — так вы на меня то не докладывайте, я ваш верный слуга до конца буду!

И все тут кругом загоготали, и каждый что-то свое, подлое выкрикивает, и каждый то ко мне с лестью лезет — чтобы только не докладывал.

И так мне тогда тошно стало — так хотелось от всего этого мелочного, грязного вырваться!.. Но я уж боялся на ту девушку смотреть — побоялся, что вновь поддамся я тем чувствам, и тогда уж точно схватят меня…

Так и донесли ее до самого города, связанную, а я то все где-то позади плелся, да под ноги себе смотрел.

Прямо в тот же день устроили суд. У нее спрашивают:

— Видели, что у тебя, ведьма, были сообщники. Говори: где они теперь, и как их поймать можно?

Отвечала девушка:

— Со мной был только любимый мой, но его душа уже свободна и дожидается моей души. Остальные — то были лишь тени, близких мне людей, и они уже никогда не вернуться в этот мир.

Тогда обращаются ко мне:

— Правда ли, что у нее были сообщники?

Вот какие мысли у меня тогда в голове бились: «Ежели скажу, что никого не было — так поверят мне. Но мне же позор будет, никакого повышения. Если же скажу, что там, действительно, было много колдунов, так стану героем — еще продвинусь. Но, ведь, ежели скажу — так страшные муки ждут — так-как неприменно должны схватить сообщников!»

И вновь вспомнилась мне березка, чувства мои тогдашние детские. И все в душе моей перемешалось, и уж едва я стон сдерживал, когда боролось во мне это правдивое — человеческое и подлое — орочье. Вновь выкрикнул судья:

— Ну, так что же?

И тогда выпала у кого-то из кошелька монета, зазвенела по полу, и настолько подлое мое сердце слабым оказалось, что одного только этого звона жалкого достаточно было, чтобы победить его, и выкрикнул я:

— Да — много, много их там было! — и какая то уж истерика на меня нашла, и не мог я остановиться; так, совершив одну подлость, хотел уж все во мрак втоптать, чтоб уж и не выбраться из этого мрака потом. Так и кричал я, надрывался. — Много, много у этой ведьмы сообщников! Да! И они уж шипели там, как ваш город загубить! Все какие-то козни строили, и сила у них была тайная. Я слышал — слышал!.. Режьте ее, мучьте, не жалейте — все жилы из нее вытяните, чтобы только рассказала вам все! Вам ведь этого только и надо! Вот вам — получайте! Вот вам — жертва! Ха-ха-ха!

Тут зашелся я безумным хохотом, ну а на душе мне так больно стало, что потемнело все в глазах, и лешился я сознания.

Очнулся я уже в своих покоях с холодной повязкой на лбу, вскочил, как заорал на слугу:

— Что, небось неделя уже прошла?! Небось, казнили уже ведьму то?

Сам надеялся, что неделя уже прошла, и все муки ее позади, что ничего уже не исправишь — сожжена она. Однако, слуга мне ответил:

— Только час прошел, как вас принесли. Ну, а с тех пор, как вы в обморок повалились — не более полутора часов минуло… Ведьму то только через три дня казнят, а не сознается — так и через большее время…

Так, помню, я в эти дни мучался! Ни ел, ни пил ничего — не было мне ни минуты покоя. Ведь, стоило мне только отменить свои показания, и избавил бы я ее до мучений. Но до конца выдержало мое подлое сердце. Когда наступил день казни я, помню, первым вышел на площадь, где и столб с хворостом уже поставлен был….

….

В общем, я испугался — не смог я взглянуть на нее — убежал, когда еще только народ собираться стал…

….

…В тот же день, но уже ближе к вечеру, вбегает мой слуга. Запыхался, бледный, улыбается. Остановился перед столом, где я сидел вино из бочонка — чашу за чашей в себя вливал…. Тут он начал говорить — а я с ужасом слушаю, остановить его хочу, да никак не могу. Знаете, как в кошмарном сне — как от чудища не беги — все одно оно тебя догонит, когтями в спину вцепиться. Так вот и от этого голоса не мог я избавиться. Он с радостью лепетал:

— Зря, что у вас голова болит! Зря, что не видели! Как эту коргу то повезли! Так ей, так! Хи-хи-хи! Все в нее камнями кидают, плюют; а ее хорошо отделали! Хи-хи-хи!.. У нее, знаете: руку одну до локтя отрубили, вторую руку всю над пламенем сожгли, и ноги все до кости выжгли, а на правой — ступни нет! Так здорово! У ней лицо все щипцами поотрывали, но один глаз остался, на всех нас как-то чудно глядел. Да — у нее еще язык был вырван, так-как она палачам своим чудные речи говорила! Ну, так вот, привязали ее к столбу, зачитали приговор, и началось сожжение. Вот тут самая потеха началась — дровишки то специально подмочили, чтобы они не сразу занимались, а так — тлели — да маленькими язычками и выжигали ее! Хи-хи-хи! Так ее жгли, сначала ноги, потом за тело взялось — хи-хи-хи! А она, еще живая, стоит, смотрит на нас, и плачет, дура! Хи-хи-хи! Я в нее тогда камнем запульнул — булыжником по лбу попал! Жалко, что не в глаз, а то бы вышеб, не таращилась бы так!.. Ну, тут пламень вспыхнул, всю ее и поглотил. Тут, знаете ли, и начались самые чудеса: небо вдруг все засияло, из высоты той спускается лебединая стая, впереди всех — лебедица с золотой короной, а за ней — лебедь слепяще белый. Наши люди тут засуетились, толкотня началась — многих передавило, я то едва уцелел. На голову какой-то бабке запрыгнул и все до конца видел: из пламени поднялась навстречу тем лебедям, лебедица, да такая яркая, что я едва не ослеп, на нее глядя. Тут полетели, в них стрелы — все сквозь пролетали. А лебедица, которая из пламени вылетела, подлетела сначала к той, в золотистой короне, склонила пред ней голову; потом же — бросилась к тому лебедю белому, обнялись они крылами… Тогда же, увидел я, что над ними, раскрылись облака, и появился меж ними град… который я не стану описывать, так-как вы меня… Да и нельзя, нельзя такое описывать! Мне чуть колдовство в сердце не кольнуло — то есть — даже и кольнуло, но я его тут же изгнал. Да, да — ничего больше не было — улетели они и все. Темно на площади, хорошо стало. Народ успокоился, а главный судья и кричит: «Видите — колдуны бессильны: они не могли вызволить ее, когда была она в застенке; не смогли освободить и, когда горела она! И, лишь, когда жалкий дух покинул тело, смогли они его подхватить и унести в свой гадкий город!..»

Так говорил мне мой шестнадцатилетний слуга — а я в, конце-концов, вскочил из-за стола, волком завыл, слугу с ног сбил, да и бросился прочь из своего домишки…

Помню, как из города вырвался. Меня то все знали, а то бы — и не выпустили — у нас так просто из города не выйти. Добежал я до той березовой рощи, рухнул к тому стволу; обнял его, целую плачу — а сам то вижу — ожил ствол, пробиваются из него листочки…

Ну, и уж, чтобы суть всего того изъяснить, осмелюсь зачитать я вам стишочки, жалкие то стишочки, конечно. А, все-таки, осмелюсь — потому что подлец:

— Ты легким, последним дыханьем,

Коснулась холодной коры,

Шепнула: «И сердце горит расставаньем,

И в смерти воскреснешь, друг, ты.

Да я умираю в рассвете,

Когда еще жизнь впереди,

Но нет — ведь не кану я в Лете,

О, в сердце, береза, расти!

И я, уходя, воскрешаю,

Из мрака, из тины тебя,

Так, будто плод новый рождаю,

Как будто — тот дуб — это я».

* * *

Стихотворение Сикус проговорил, схватившись за руки Эллиора, упав пред ним на колени, и прерывисто плача. Судя по тому, до какого предела дошел его голос, какая нечеловеческая боль в нем звучало — он сам себя довел до состояния обморочного.

Но вот вскочил Сикус на ноги, и лицом искаженным, со страдающим лицом, стал по очереди подбегать к каждому, и, заглядывая каждому в лицо выкрикивать:

— Вот вы думаете, я этот стишок то недавно сочинил?! А вот и нет: в тот самый день и сочинил. Точнее — в ночь, ведь я там, всю ночь, обнявшись с березонькой, провел. Мне в ту ночь, и город чудесный приснился, и шел я по улицам, а на встречу она вышла. Я то в страхе пред ней на колени пал, а она мне руку на голову положила, и нежно так говорит: взглянь в очи мои, и пойми, что прощен теперь. Только взглянул, так сразу же и понял, что — действительно прощен… Ну уж об этом городе, о том сне — это самое сокровенное, что у меня есть. И я не стану вам говорить, и непотому что боюсь, а потому что не смогу я, косноязычный, выразить того, что сердцем тогда почувствовал, что и сейчас еще вспомнить могу… Но, вот поймите же каким надо быть подлецом, чтобы на следующее же утро, очнувшись, да со стишком этим в голове, устремиться сразу в город, чтобы продолжать свои мерзкие делишки вершить! И, ведь все судилища — и над поэтами судилище — все это впереди было… И все то я подавлял в себе свет, и все то душу свою комкал, и вот, вырвался наконец, вот и признался вам во всем. Вот! Вот! Вот! Посмотрите вы на подлеца! Посмотрите, посмотрите!..

Тут он, с глухими рыданьями повалился на землю перед девочкой, и принялся целовать эту темную, отмороженную почву. Он еще и шептал:

— Вот — все вам, святым, червь выложил! Теперь топчите червя! Топчите!.. Я знаю! Да! Девочка — ты ненавидь меня, плюй в меня, я, ведь, хотел еще другом твоим стать! Ну, теперь то прорвало — теперь то все! Теперь — презирай! Ну — убей же негодяя!

А девочка уже долгое время плакала, и вот, обняла его за голову, и зашептала:

— А я прощаю вас: да, да — прощаю, потому что, вы искренни теперь были! И вам так больно теперь, что я все прежнее забуду… Я, как родного человека вас любить стану! Да! Слышите, слышите — все то, что прежде было — все забуду!

Тут Сикус дико усмехнулся, вскрикнул с какой-то нестерпимой нечеловеческой мукой, вырвался из этих объятий; попятился; весь бледный, трясущийся, рыдающий — от этого напряжения, от этой пытки, он в каждое мгновенье мог упасть в обморок; однако же не падал. Он продолжал выкрикивать страшное свое признание:

— А вот рано то вы меня жалеть стали! Да — рано! Думаете, я всем вам выложил! А вот и нет! Вот только теперь, когда эта девочка обняла меня, когда любовь ее почувстовал, так и понял, что не смогу более в сердце такой лжи сдерживать! Слушайте же вы меня, и судите уж до конца… Потому сейчас вам во всем сознаюсь, что эти слезы девочки невинной всю душу мне прошибли; всего меня наизнанку выворотили! Потому что, как копьем раскаленным меня всего, до самого сердца, пронзило! Слушайте ж вы меня: помните, как еще в городе говорил вам, что хотел вам помочь, и потому их всех увел?! Так потому я тогда их в лес на погибель отправил, что знал, где клад потайной спрятан — пока они живы еще были, некак бы мне тем кладом воспользоваться не удалось! То есть — единственное, что из-за наживы и отправил я их на верную смерть!.. А теперь то слушайте, зачем я с вами пошел: я ж намеривался вас оркам продасть! Да — вот поймите же теперь, какой перед вами негодяй стоит, какая тварь мелочная да корыстная, что ради того только, чтобы к тому кладу еще несколько золотых прибавить, готов я был вас предать!.. То-то же — а врал то я хорошо — искренее врал я, да ведь?!..

— Я сразу все понял, с первого твоего слова. — молвил Эллиор. — Ты был бы мертв, если бы не глаза — по глазам твоим блеклым я понял, что наступит момент раскаяния…

— Да, да! — несколько раз выкрикнул Сикус, и вновь повалился пред ними на колени. — С каждым днем то мне все больнее задуманное осуществить было. А, ведь, иногда такие на меня приступы находили! Вот вы то даже и не ведаете, что в этом хилом теле в иные минуты творилось — такие там бури бушевали!.. Я ж, глядя на вас, сердце свое темное скреплял, и подсчитывал, сколько с каждого из вас можно будет выручить. И еще я такое замыслил: если бы орки самого меня задумали в рабство заковать, так я бы пред ними на колени повалился; ну, вот, как пред вами сейчас, и так же, со слезами на глазах, стал бы молить, чтобы было дозволено мне вести промысел на дорогах — уж я то хитер, уж я бы к ним не мало путников смог бы привести! Такое выгодное, подлое дело задумал я, стало быть, устроить!.. И это-то, глядя на вас, и это-то, такие примилые речи вам высказывая! Вот какой я подлый!.. А теперь то знайте, что давешней то ночью самые жестокий у меня приступ был: вот наступила минута благодатная — Эллиор убежал, все остальные спят, а до орочьего лагеря за несколько минут можно добежать! Знали бы вы, что на душонке моей тогда вытворялось! Как все перемешалось — и орочье, и человечье… Да — вон он, Сильнэм то, этот эльф-орк, ну а я человек-орк; такое, по правде, чаще встречается; таковым и не удивишь!.. Еще сердце то у меня какое хитрое — ведь, мучаясь так, и притворно храпеть не забывал, так-какчувствовал, что один из вас не спит. Ну, вот и поднялась эта девочка — и только то я на нее из прикрытых век взглянул, только увидел, что она, худенькая, наклонилась к Мьеру за ножом, так до того мне тошно стало — что из-за меня, гада, этот ребенок так страдает, да, что вы, дорогие вы мои, милые… друзья… о коих и мечтать я прежде не мог — что вы все в заблужденье введены, так, ведь, мне от этого так тягостно на сердце стало, что решил я: коли зарежет, так и пускай режит! До того мне тогда тошно от собственной подлости стало!.. А при этом (вы заметьте, заметьте, какое у меня сердце то лживое) — не забывал еще и похрапывать. Ну, а в самое то последнее мгновенье, не выдержал я, единственно только из-за страха за жизнь свою подлую, перед ней проснулся; да в таком состоянии находился, что и про нож забыл. Ну, вот и обнял ее; вот и стоял так пред нею, на коленях, рыдал, шептал уж сам не знаю что; а потом — совсем забылся, дернулся, ну и на этот нож напоролся — как почувствовал это лезвие, так и решил: «Ну и хорошо, раз зарезался, вот и бесславный конец твой, ничтожество!» Однако, только царапинка вышла… И взбрело мне в голову тогда, что девочку неприменно должны схватить, а иначе — она про меня может что-то такое рассказать, отчего все и выйдет на чистую воду!.. И вот… — тут Сикус долгое время не мог ничего вымолвить, но вжался лицом в отмороженную, жесткую землю; и, весь передергиваясь, болезненно стонал; наконец он собрался, и захлебываясь, каким-то бредовым, вырванным из забытья голосом, смог закончить. — …И в те минуты, только и помышлял я, чтобы тебя, девочка, убили!.. А утром то сегодня: помнишь ли с какой искренностью речи говорил? Помнишь ли?! А, ведь, и тогда подлость меня мучала; я, ведь, недаром с Мьером в дозор напросился; я, ведь, на лагерь орочий взглянуть хотел; представить, как выдам вас всех!.. Ну, а сейчас поглядел я, как она к этим цветам приникла, как обнимала их — так и стало во мне все переворачиваться! Вот и все — вот и во всем сознался, вот и стихи вам! Вот и судите теперь меня!.. Ну и поделом… Только вы уж позвольте мне высказаться; пред самой то смертью последний стишок зачитать — вдруг, запомните — вот и останется от мерзкого Сикуса один маленький стишок:

На улице зима колдует,

Но я в темнице, я один.

Еще одна зима минует,

Ах, сколько их — тоскливых зим!

И этот чуждый темный город,

И сердца слабого тоска,

Ах, этот сердца, страшный голод,

Ах, одиночества века!..

И кто же запер дух мой в клети,

И кто я, и зачем живу?

Да и зачем признанья эти,

Так лезут в тяжкую главу!

И тут Сикус, весь бледный, качающийся из стороны в сторону, с выпученными глазами, из которых струились слезы, похожий на призрака, который веками выдерживал страшную, мучительную пытку; с темной, испускающей пар кровью, которая струилась не только из носа, но и из уголка рта его, но и из ушей — он стоял, покачиваясь, пред ними, и выкрикивал:

— А вот и теперь солгал!.. Нет во мне совсем совести! Ха-ха-ха! Я ничтожество, вообще меня нет!.. Вы понимаете, что вот в эту минуту, когда всю душу вам выкладывал, когда до исступления в искренности себя довел — так в эту самую минуту, все равно лгать то стал! Ха-ха-ха! Осмелился эти стихи за свои выдавать! Это ж были стихи одного из поэтов мною к сожженнию приговоренных! Вы позвольте мне еще стихотворение зачитать? А?! Теперь уж сразу сознаюсь, что не мое — одного из них! Вот вам:

— В чудесный миг, при расставаньи,

Я знал, что не увижу вновь,

И знал, что не умрут воспоминанья,

Пока пылает в жилах кровь.

Тебя ждут дивные причалы,

Лазурный берег и прибой,

Меня: во хладе темном скалы,

И стаи волчий злобный вой.

Но я во мраке буду помнить,

Ведь память — теплая свеча,

А вам, в свету… зачем там помнить,

Где все в свету, где все мечта!

Последние слова он вырывал из себя с превеликим трудом, и, кашляя кровью, повалился на землю, забился там в судорогах, которые постепенно слабели…

Надо сказать, что вся эта история, начавшаяся совершенно не к месту, когда они, продуваемые ветром, замерзали, когда Хэм торопился пожертвовать собою ради Фалко, когда появилась эта новая беда — как расколодовать Сильнэма, и, с его помощью — Мьера — в эту мучительную минуту, когда и останавливаться то, казалось, было совершенно не мыслимо — все обратили свое внимание на Сикуса; все поглощены были страданием этого неприметного человечка с такой силой, что на время даже и позабыли об иных бедах, позабыли об времени — ибо чувствовали, что должен он высказаться; и поняли, что его годами тянувшееся, выкручивавшее его душу страдание, было страшнее их собственных, недавно начавшихся страданий. В какие-то мгновенья рассказа, все, кроме, всегда спокойного Эллиора, то плакали от жалости к Сикусу, то сжимали от негодования к нему кулаки. А, когда, он признался, что хотел смерти девочки, то Хэм посмотрел на него с ненавистью, а через несколько минут, когда от так мучился при стихах; когда он так, в судорогах раскаивался — проникся к нему уже жалостью; и, едва сдерживался, чтобы тут же ни броситься к нему, ни обнять за эти худые, трясущиеся плечи.

Слушая несчастного, они даже и об холоде позабыли: хотя он, все-таки, и сотрясал их тела — особенно замерз Хэм и Ичук, что же касается девочки, то она согрелась под эльфийским плащом…

И вот с начала рассказа прошло не менее полутора часов. Сикус умирал, но и умираючи еще страдал, и среди этих, все затухающих конвульсий можно было разобрать его шепот: «Вот и выложил!.. Не щадите!..»

И вот девочка, все это время плакавшая, бросилась к нему — ее личико, страшно бледное, с пылающими глазами, могло вызвать ужас, она сама выглядела так, будто была неизлечимо, смертно больна. Вот повалилась она перед Сикусом на колени, и, рыдая, выкрикивала ему:

— Я прощаю — слышишь?! Я тебя теперь любить буду! Знаешь почему?! Потому что ты, все-таки, нашел силы!.. Только не умирай — слышишь, слышишь?!

От ее жарких слез, Сикус вздрогнул, перевернулся на спину — он больше не дергался, не кричал, но, с каждым мгновеньем, его, так ярко пылавшие глаза покрывались темною пеленою. Слабая, блаженная улыбка тронула его посиневшие губы.

— Ну, что же вы?! — выкрикнула девочка. — Разве же не видите — умирает он!

А Эллиор был рядом — он опустился на колени; приложил руку сначала к обтянотому посеревшей кожей черепу; затем — к его сердцу; при этом эльф шептал какие-то заклятья, и вот вокруг Сикуса появилась такая же солнечная дымка, как и возле цветов.

Но лицо эльфа было мрачным:

— Плохо дело. — проговорил он. — Все эти дни, проведенные в дороге, он почти ничего не ел — ссылался, на то что «привык», а на самом то деле — от мук своих душевных не мог об еде думать. А теперь, на этом холоде — такой рывок страстный. В такие мгновенья, люди совсем о себе забывают, тело свое сжигают…. Вот — сделал, что смог, но его сердце едва-едва бьется.

Тут Ячук спрыгнул с хоббитского плеча, подбежал к Сикусу, и зашептал ему что-то на ухо. Сикус, слегка пошевелися; блаженная улыбка разлилась по лицу его, и все черты его, так мучительно до этого напряженные, расслабились. Ячук, словно мышонок, пропищал тоненьким своим голосочком:

— Теперь он блаженный сон видит — хорошо ему.

Тут Хэм хлопнул себя ладонью по лбу:

— Надо же — сколько времени потерял! Ну, все; теперь — прощайте! Побегу…

Он отбежал было шагов на десять, но там остановился; повернулся.

— …Только вот не знаю, в какую сторону! Эллиор, ты мне покажешь?!..

Эльф молвил:

— Нет — пока укрытия не найдем, никуда я с тобой не побегу. Ты что ж думаешь — на кого я их оставлю…

— Ну — хорошо, хорошо! Только вот где же мы здесь такое убежище найдем? Здесь, кажется, все этим светом промороженно…

— А вот навстречу этому свету и пойдем.

Тут Эллиор кивнул на поворот, этого лесного тракта, из-за которого вышел Сильнэм, и за которым, судя по всему, и был источник хлада. На недоуменный взгляд хоббита, он отвечал:

— За этим поворотом сердце холода; однако, верно говорят, что в каждом живом сердце, каким бы холодным оно не было, кроется искра пламени — ибо все сущее было создано из пламени, и всему когда-то суждено вновь в этот пламень обратиться. Впрочем — сейчас не до рассуждений — даже меня этот мороз пробирает…

Эльф подхватил на руки Сикуса — и только тут, все заметили, насколько же, на самом деле, тощий этот человек. Казалось — стоит этот скелет уронить, и он рассыпится на сотни маленьких острых обломков. Тем не менее, на вытянутом его лице можно было прочесть умиротворение, а созданная словами эльфа солнечная пелена по прежнему окружала его, и, в этом холоде, даже и смотреть на этот свет было приятно. Девочка шла рядом — она взяла тоненькую ручку Сикуса, целовала ее, роняла жаркие слезы…

— А как же Мьер? А как же этот… орк или… эльф?! — крикнул, поспешая за ними Хэм.

— Они, зачарованные, теперь будут стоять здесь ходь год, хоть век, хоть тысячу лет — ничего с ними не случиться. — отвечал Эллиор. — Они даже и не заметят, сколько времени прошло…

Синеватый, овевающий их свет становился все более ярким — нестерпимо жег холодом лица, тяжело было дышать, глаза слепли.

В эту минуту, девочка, стала трясти за рукав Эллиора, шептать со слезами:

— Как же мы могли забыть?! Вернемся! Скорее же!.. Вы же про цветы забыли… как же вы могли…

Тут она закашлялась, а эльф, согревая ее своим теплым дыханьем, спокойно говорил:

— Им теперь хорошо. Они согрелись… А чтобы и вы согрелись, спою-ка я вам одну песенку:

— Весна в лесу, весна в полях,

В летящих в небе журавлях,

И в свете молодой листвы,

Ее красу поймете вы.

В напевах перелетных птиц,

И в ласке солнца златых спиц,

В лазури неба и воды,

И в свете ласковой звезды.

В твоих, любимая, очах,

И в опьянительных ночах.

И в сердце радостном моем —

Пылает творческим огнем!

Все же, когда они прошли шагов сто, идти стало совершенно невыносимо: дышать надо было осторожно — мороз рвал грудь. В этом морозном воздухе, словно тоненькая иголка переломилась — пропищал Ячук:

— Давайте отойдем в сторону! Давайте среди деревьев пройдем!

— С радостью бы! — отозвался Эллиор. — Да тут даже и ты, между стволов не пролезешь!

Действительно — черные стволы, с силой вжимались друг в друга, могучие их ветви переплетались в вековой борьбе; а висячее между ними черное марево передвигалось судорожными рывками.

— Плохая эта затея! — прохрипел Хэм. — Мы точно в пасть ледяному чудищу идем!

Однако, не успел он еще договорить, как тракт плавно и сразу, как раскрывающиеся в театре партеры, открыл терем. Причем, свет из него льющийся был столь ярок, что пришлось прикрыть глаза — Хэм не удержался — вскрикнул от прокалывающих до костей игол холода.

Терем, и все, что примыкало к нему напоминало исполинскую лакомую выпечку; этакую мечту ребенка: огромную сладость, в которой можно прогрызать туннели, выедать пещеры. Окружено это «угощенье» было забором, метров в пять высотою, который тоже имел вид лакомый: ворота стояли распахнутыми. Деревья образовывали вокруг этой постойки довольно широкий, метров в тридцать круг, причем могучие стволы были изогнуты дугами, будто это «угощенье» давило на них незримыми и плавными руками все века их роста.

— Идем, идем! — подбаривал всех Эллиор. — Теперь я ясно чувствую, что под этой леденящей оболочкой кроется уютное жилище! Вперед же!

— Вперед на конях белогривых,

К восходу, к огнистой заре —

Летим средь колосьев игривых,

К сияющей в небе горе.

Навстречу пылающим скатам,

Навстречу рожденному дню,

О, друг, назови меня братом,

Мы мчимся к созданья огню!

Эллиор бегом, едва ли касаясь земли, устремился к этому терему; при этом фигура его разраслась в стороны, загораживала бегущих следом от леденящего света. Но, когда до ворот оставалось шагов двадцать, эльф уже не мог спасти их от холода — это была терзающая стихия, она врезалась со всех сторон, она рвала тела — от этого мороза кровь леденела в жилах, и двигалась с трудом, упругими, мучительными рывкам.

— Ничего! — подбадривал Эллиор. — …Главное — пробежать ворота!

Синий свет, казалось, выжег глаза — Хэм сделал еще несколько шагов, чувствуя, что сейчас промерзнет насквозь, и, удивляясь такой нелепой гибели, услышал неожиданно уверенный глас Эллиора:

— Эй — отойди, злодей мороз,

И спрячь свой длинный, красный нос!

У нас в сердцах горит огонь,

И, если ты не веришь — тронь!

Тебе сердец не затушить,

Любовь, как льдышку, не разбить!

Тут Хэм рухнул и тяжело задышал, ожидая, что мороз закует его сердце.

Но воздух был теплый…

Прошло немного времени, и вот раздался голос Эллиора:

— Что же, так и будешь во дворе лежать? Поднимись-ка и посмотри на наше новое жилище!

Хэм, хоть и вскочил на ноги, хоть и огляделся с интересом; прежде всего воскликнул:

— Ваше жилище, а меня не остановите. Я — за Фалко!..

— Довольно безрассудства. — повелительно говорил Эллиор. — Помоги-ка сначала внести девочку, а потом я тебе еще кое-что скажу.

Терем возвышался прямо над ними, и оказался совсем не таким слепяще ярким, каким увиделся вначале — оказывается, самый яркий свет исходил из окружающей его стены — что же касается самого терема, то из его глубин тоже исходило свечение, которое, хоть и не леденило, но и тепла тоже не несло.

Хэм взял на руки девочку, которая в последнем, отчаянном рывке лешилась таки сил; Ячук, как всегда, сидел у него на плече, ну а Эллиор, с Сикусом на руках вышагивал впереди всех.

По лестнице, на которой было тринадцать ступеней, взошли они на крыльцо, и остановились перед высокой, из толстой глыбы синего льда созданной двери; с обоих створок взирал на незванных гостей печальный лик Луны, и видно было, что в этом лике была жизнь, и жутко становилось под ее отчаянным, пронзительным взглядом.

Эллиор шепнул несколько слов на эльфийском, и вот створки дрожа, с тяжелым скрипом, от которого девочка на руках Хэма застонала, стали раскрываться вглубь. Засвистел воздух, и хоббит, чувствуя, что затягивает в этот, наполненный синеватым светом проем, выкрикнул:

— Говорил, ведь, что к чудовищу идем!.. Сейчас поглотит! А-а-А!

Однако, через несколько мгновений ток воздуха прекратился, и они шагнули в довольно просторную залу с округлыми стенами и куполом. Из залы вело множество выходов, причем, к некоторым надо было подниматься по изгибающимся лестницам, так как, они были на стенах, или прямо в куполе; несколько выходов зияло и в полу. Посреди залы плавно поднимались лепестки блекло-синего пламени, а среди них роем вились призрачные светляки.

Эльф уложил Сикуса на рассплычатое стоящее возле пламени ложе. Затем он принял из рук хоббита девочку и ее устроил на ложе, которое стояло против ложа Сикуса, и прошептал:

Ты пылай самой ближней звездою,

Ты из сердца огонь мой черпай,

Ты живи мой светлой мечтою,

Ты и страстью, надеждой пылай!

По полу, потом по стенами, и, наконец, по куполу, до самой его верхней части стали разбегаться язычки золото-весеннего света. Полупрозрачные стены разгорались, и казалось, что сейчас этот пламень вырвется, испепелит их всех. Становилось все теплее.

«Какое же блаженное тепло» — подумалось Хэму, и захотелось улечься возле пламени, который тоже ожил, задвигался живее, уютнее; хорошенько выспаться, позабыть о всех ужасах, которые пришлось им пережить.

Он и потянулся было к одному из этих лож, но тут же и отдернулся, и взглянул на Эллиора с гневом:

— Я знаю — ты хочешь, чтобы я сейчас лег и заснул! Я просплю несколько часов, а, к этому времени, моего друга и след простынет..

Он не договорил — бросился к выходу, но тут в воздухе зазвенела старая хоббитская колыбельная, которую помнил он еще от своей матушки:

— Тихо за рекою нашей,

И потухли все огни,

Сытно ты покушал кашей,

Сон свой мягкий обними.

В теплом воздухе, медовом,

Уж разлился сладкий сон,

Хорошо под нашим кровом —

Слышен нежный шелест крон.

Сновиденья: дух грибовый,

Зайцы, разные зверьки —

Словно ужин, сон готовый,

Плавно кружат огоньки…

И над теплыми холмами,

Вышла тихая Луна,

И печальными очами,

Шепчет о любви она…

— Чародей! — из последних сил выкрикнул Хэм, но голос его быстро затухал; ноги, с каждым словом эльфа, слабели, и он зашептал. — Зачем, зачем — друг Эллиор… Ты придай мне лучше своим пением сил…

— Выслушай: твой друг сейчас уже у ворот. Я же не хочу, чтобы ты погибал просто так, из-за одного только молодецкого порыва. Побежишь ты сейчас через поле, прямо в их лапы. Нет — отдохнем мы немного, а там и придумаем что-нибудь…

Эллиору пришлось подхватить Хэма, так-как тот погрузился в глубокий сон.

Вот эльф уложил его возле ставшего теплым пламени, и, тоже вздохнул устало:

— Ну, вот, вроде все спят… Ах, нет — где же Ячук?

И тут он увидел, что маленький человечек тоже заснул — он заснул от колыбельной, соскочил с Хэмова плеча, да так и лежал на полу, храпел, а точнее пищал своим тоненьким голоском.

Эльф осторожно подхватил его на ладони и уложил рядом с Хэмом. Еще раз вздохнул устало, и молвил:

— Ну, а мне отдыхать некогда. Ведь, когда проснетесь вы — захочите есть. Что ж — вперед Эллиор…

* * *

Фалко очнулся, увидел над собой низкое, провисающее к самой земле, выплескивающее из себя снег небо. Мириады холодных, темных снежинок без конца, без края все сыпались и сыпались оттуда; били его в лицо, но тут же размягчались и уже теплыми слезами скатывались по щекам.

Временами, ветер завывал волком; впрочем, и настоящие волки начинали подвывать где-то поблизости. Как же сумрачно, темно, безрадостно… Тут он услышал, как закричали младенцы, попытался было подняться, да тут понял, что скован по рукам и по ногам.

Вот склонилось над ним бабушка (Фалко подумалось, что это Феора из Роднива, но, на самом то деле — это была совсем иная бабушка, хоть и похожая на Феору) — участливым, нежным голосом, говорила:

— Ну, что очнулся, сынок? Мы то видели, как эти орки окаянные тебя в грязь выбросили, да бить стали…

— С младенцами все впорядке?! — в нетерпении выкрикнул Фалко.

— Да, все как могла хорошо устроила. Вот — от снега их укрыла; накормила их кое чем… Плачут они — плачут потому, что чувствуют — какое вокруг зло. Ах — да сколько то тут зла. Да ничего — жить будем, еще и свет увидим…

— Мне бы взглянуть на них. — выдохнул через разбитые свои губы хоббит.

— Да лежал бы уж. Говорят тебе — все хорошо с ними.

— Я должен… сам увидеть… — застонал он, пытаясь подняться. — Вы… даже… не представляет, сколько они… сколь они дороги для меня… Пожалуйста — помогите мне.

Старушка подхватила хоббита, и, хоть и сама была стара, хоть и сама исхудала — все-таки, кое-как помогла ему усестся, облокотившись о борт телеги.

Вот она колыбель, ее сокрывал кусок какой-то материей, но, малышам все-равно должно было быть холодно. Хоббита, забыв, что он связан, попытался было протянуть к ним руки, но только покачнулся, и застонал от вспыхнувшей в разбитом теле боли.

Малыши, почувствовав его боль, закричали сильнее прежнего; вот одна из маленьких ручек протянулась; сдернула загораживающую материю. Открывшись небу, малыши перестали плакать — теперь они смотрели по сторонам. В их личиках можно было увидеть какое-то святое, младенческое вдохновенье — они внимательно, с каким-то огромным, неразрешимым вопросом глядели на окружающий их мир — на этот мир, в который только пришли они, и хотели увидеть что-то прекрасное, научиться чему-то. И в больших их темных глазах было предчувствие уготованного им, словно бы они знали темную свою долю. И как же можно было не сострадать им — как же можно было без слез вглядываться в очи, ищущие света?!..

И, глядя на них, Фалко заплакал; заплакала и бабушка, но вот встрепенулась и молвила: «Что ж они под снегом то мерзнут? Да разве же можно так?»… И вновь накрыла их материей; теперь малыши не плакали, но вот, из под материи раздался мягкий лепет одного из них, вот этот голосок был подхвачен вторым, третьим —, и тогда Фалко смог различить, что в этом лепете, пролетали, словно пушинки, слова: «Светло… город… ворота…»

И тогда Фалко понял, что они вспоминали рассказы Брогтрука, что именно истории этого орка, которые слышали они первыми, когда Фалко еще был в забытьи, и запомнились им, как запоминается голос матери и отца, как эти слова: «мама… папа…» — стали для них откровения того орка…

И вот взгляд хоббита метнулся в сторону, и обнаружил он, что телега, окруженная множеством таких же телег катится не по размытой, грязной дороге, но по тракту выложенному широкими плитами из черного гранита; что на ближайших телегах расположены рабы или награбленное добро, или орки сидят; а еще некоторые орки шли рядом — шли, вглядываясь вперед и, время от времени, грубо ухмыляясь, начинали бормотать что-то на своем, похожем на грохот камней, языке. За этими унылыми, грубыми фигурами, видно было ровное пространство — немного, впрочем, было видно, так-как снег валил совсем уж густой, и все заполнено было этими, похожими на обрывки холодного серого пепла, снежинками.

А среди орков одна фигура тут же превлекла внимание Фалко — этот массивный орк шел, низко опустивши голову, в руках у него не было никакого оружия, вообще, вместо одежды, на нем было рванье. Но Фалко сразу признал его — это был Брогтрук. Раньше то хоббит думал, что все они на одно лицо, но теперь понимал, что они столь же различны как и хоббиты, как и эльфы, как и люди.

И вот Фалко окликнул его:

— Брогтрук! Это ты… подойди! Дети помнят тебя!

Этот орк вскинул свою лысую голову, и хоббита поразили его пустые, ничего не выражающие глаза — это были даже не звериные глаза — это были вкрапления мутной тины, покрытые слизистой оболочкой…

Фалко вспомнил, о том, что случилось в повозке; однако — он не отчаивался, он все еще надеялся, что этот орк поймет, услышит его. И он проникновенным, трепещущим голосом, в котором столько сострадания было, что и камень бы вздрогнул, заговорил:

— Он околдовал тебя, и твой разум, должно быть, спит. Но, он не мог вырвать из тебя то, что было в тебе прежде. Слышишь — не мог! Это никто не в силах сделать; потому что то, что ты вообразил — то от искорки, которая под камнем, в сердце твоем сокрыта!.. Ах, да я знаю, что не понимаешь ты меня совсем — но вот посмотри — эти малыши тебя помнят… — помнят, как ты о городе им рассказывал. Ну, только взглянь на них, и ты тоже вспомнишь — ты воскреснишь! Ну — пожалуйста, посмотри сюда!

Брогтрук замычал, как какой-то несчастный зверь, замотал, своей большой головой; вновь взглянул на Фалко, и на мгновенье в глазах его вспыхнула ненависть — впрочем, только на мгновенье. Потом, там вновь все померкло в прежнем, бессмысленном выражении — и он вновь шел опустив голову…

А Фалко, жалеющий этого орка, так же как младенцев, все тем же проникновенным голосом говорить ему:

— И тогда я стоял на высоком холме

Видел город окутанный светом;

Позабыл я про холод, забыл о зиме —

Все наполнилось сладостным летом…

Но голос Фалко все-таки был услышан одним из орков, который сидел на телеге, ехавшей пред ними. Тот орк взревел; перескочил к ним, и несколько раз сильно ударил хоббита…

— Что ж вы делаете то, окаянные?! — вскричала бабушка — однако, ее голос потонул в пронзительном железном скрипе.

Уже погружаясь в забытье, Фалко глянул таки вперед, и увидел, что пред ними раскрываются многометровые железные врата; а еще он увидел, что далеко-далеко за сворачивающей к юго-западу грядой, лишь на краткое мгновенье мелькнула — частица яркой небесной лазури. Таким свежим небо бывает только в первые дни зимы (хоббит и забыл, что в его родных местах сейчас только сентябрь). Темный, крупный снег, валил все сильнее и сильнее; и, когда телега въехала в ворота, лазурная прядь померкла.

Перекрывая друг-друга, борясь друг с другом, выла то метель, то волки.

Когда створки закрылись — с пронзительным, отчаянным воплем вскричал, в этой снежной круговерти ворон; и на мгновенье, в круженье мириадов снежинок, мелькнуло его око — бесконечно одинокое, чего-то ждущее, бездонное око ворона…

Загрузка...