Глава 9 Ворон

Когда Альфонсо очнулся, то первое что увидел было небо — высокое, лазурное, теплое, и печальное. Он почувствовал, как жарко в глазах его стало, как, сразу вслед за тем, покатились по щекам его слезы…

Над самым его ухом, разрывая это тихое, плачущее пространство — раздалось воронье карканье; и вот черную дугою, взметнулось крыло; еще одно карканье, и вот, до рези четко, увидел Альфонсо на фоне теплого неба, совершенно белую, словно кость, голую ветвь, а на ней — эту мрачную птицу. Еще раз взмахнул крылами ворон; начал было:

— Ну что…

Однако Альфонсо прервал его воплем:

— Прочь же ты! Оставь же хоть теперь! Не нужен мне твой мир, коли нет ее! Понял?! Хочешь — испепели меня, но никогда, никогда не стану я делать то, что хочешь ты! Я ненавижу тебя! П-шел ты прочь, подлый убийца!

Ворон перелетел с ветви к Альфонсо на грудь:

— Ты так и ничего не понял…

— Прочь! — взвыл Альфонсо. — Я ненавижу тебя, чего же боле?! Если бы мои руки не были так обожжены — я бы попросту раздавил тебя!

— Руками меня не раздавишь…

— Оставь же меня!

— Неужто ты ничего не понял…

Альфонсо чувствовал, как от этого уверенного голоса убывает его решимость.

Но, все-таки, он еще боролся; и грудь его, едва не разрываясь от глубокого дыхания, вырывала из себя такой шепот:

— Любимая моя хоть и понимаю я, что никогда уже и не быть нам вместе — я, все-таки, вижу твой милый образ, так ясно, будто стоишь ты предо мною; и стихи печальные, как осенний листопад, кружатся в умирающем моем сознании. Любимая, любимая моя — знала бы ты, как не хватает мне тебя, как одиноко без тебя, единственной, под этими рыдающими небесами! И, зная, что ты все-таки где-то рядом, что стоишь и смотришь своими мягкими, печальными очами на меня:

— Нет, недолго пробыл я с тобою,

Слов немного было нам суждено,

Вверх умчалась ты Млечной мечтою,

Мне осталось мгновенье одно…

Но, пред вечным — вся жизнь, как мгновенье,

Значит — прожил жизнь я с тобой.

В сердце живо к любимой стремленье,

Рядом образ, как небо живой.

И ты смотришь, с высокого неба,

Неба свод — это око твое,

Час разлуки, так, словно и не был,

Вместе с птицами глас твой поет…

Но все тише становился голос Альфонсо, а ворон, все говорил:

— Неужели ты так ничего и не понял? Ты уверяешь, что образ ее не померкнет, что он будет всегда рядом с тобою? А почему ты так говоришь? Не потому ли, что прочитал подобные бредни в древних, романтических рукописях? Так вот что я тебе скажу: с годами, будь уверен, образ померкнет — всегда находится какое-то иное счастьишко — на поверку, выходит, что все эти громкие слова, и есть тлен, Нет — у каждого есть великая цель, большая чем эти бессмысленные вздохи…

Юноша все яснее видел себя во главе великой армии, и все труднее было вспомнить лик Кэнии, ее голос. Но он еще боролся:

— У древнего поэта Сильэна есть такие строки:

— Давно волосы, как Млечный путь, стали,

Давно морщины паутиной на лице легли,

Иные сферы всех друзей моих забрали,

И внуки их в мужей достойных подросли.

Давно, любимая, на твою могилу,

Льются слезы печальных берез,

Но в любви вижу прежнюю силу,

Ты приходишь ко мне среди грез.

И в полях, средь созвездий гуляя,

Вижу — ты мне навстречу идешь,

И цветы из букета роняя,

Ты на крыльях в сад вечный меня унесешь.

Как удар, прозвучала новая насмешка ворона:

— Что же это за старый глупец Сильэн? Представляю, каким же надо быть ничтожеством, чтобы всю жизнь воздыхать, по какой-то бабенке! Ну, умерла она, а он всю жизнь ходил по лугам, да плакал по ней… Ничтожество — всю жизнь свою он свел на бессмысленные воздыхания, потому что ничего другого не умел, или не хотел уметь…

— Не надо… — передернулся Альфонсо. — Пожалуйста, я молю тебя! Не мучь меня так больше! Я не могу… нет — убей меня, мучь тело, но не рви этой безысходностью душу! Не-е-ет! Я люблю ее!

— Кого — «ее»?

И тут Альфонсо, с ужасом почувствовал, что уж не может вспомнить ни облика Кэнии, ни голоса ее — ни, даже, тех чувств, которые он испытывал рядом с нею. Само имя Кэнии стало ничего не выражающим, пустым слиянием звуков. И он завыл, пытаясь вернуть прежние свои чувства — но ничего не было.

— Все это не значит ничего: образ, который дорог тебе, на самом то деле — лишь тленная плоть…

— Нет… нет… — совсем слабо стонал Альфонсо.

— Что ты еще хочешь сказать? Быть может, стихотворение еще какого-нибудь безумного поэта? Говори же — я выслушаю.

— Да — стихотворение… Слушай… Небо — помоги мне вспомнить… Только бы… Вернись… Вернись… Кэния… Любимая, знала бы ты, как не хватает мне тебя!..

Слабым, умирающим шепотом вылетели из него такие строки:

— Два листа, два клиновых листа,

Обнимаясь, в паденье кружили.

Память, как небо в лазури чиста,

Ах, я помню, как осень мы пили.

Плавно кружат два ясных листа,

Как когда-то, в ту осень кружили,

Память, память, как небо чиста.

Ах, как сильно мы осень любили…

— Ну, довольно, довольно. — насмешливо молвил ворон. — Довольно же этих бредней — пора переходить, наконец, к действиям…

— Нет! Я…

Тут ворон, точно палач топором, взмахнул своим клювом, и сильно ударил Альфонсо в грудь. Юноша, хоть и не хотел того, вскочил на ноги. Прошла слабость, и он почувствовал, что тело излечено, что боль осталось.

Тут прямо в голове его закаркало:

— Теперь слушай, что делать…

Альфонсо резко повернул головою, и увидел, что ворон сидит у него на плече, глядит черным, непроницаемым оком, на него…

— …Твои братья еще в Арменелосе, но скоро будут перевезены в столицу. Сейчас ты должен дорожить каждой минутой, иначе — все будет напрасно…

Альфонсо метнул загнанный, усталый взгляд дальше, за ворона, на открывающееся за ним поле. Это было то самое поле, на котором стоял раньше домик Кэнии. Пламя то было колдовским, а, потому, трава не выгорела, но вся пожелтела, зачахла, так, будто бы из нее были выжаты все жизненные силы. На месте дома чернело пятно.

— Про-о-очь! — пронзительно завыл юноша, попытался стряхнуть ворона с плеча, однако у того когти стали острыми, словно бы стальными, впились в его плоть — раздался спокойный голос:

— Ну, хорошо — смотри.

Вот домик Кэнии — юноша, знал, что видит, то, что случилось несколькими годами раньше. В окошечке, за столом сидит Кэния, а, рядом с нею — двое крестьян — муж и жена.

— Ну, что же, приемная доченька наша. — говорит крестьянин. — Вот ты подросла; выстроили мы тебе избушку, чтобы дожидалась ты приемных родителей своих.

— Тут-то они тебя, милая, сразу найдут. — молвила крестьянка.

А Кэния улыбнулась, им и своим ясным голосом, спокойно молвила:

— Спасибо вам за то, что вырастили меня; а теперь — настала пора прощаться.

Только сказала так Кэния, и стала расти — стала черным двухголовым чудищем, и поглотила своих приемных родителей.

Вот иная картина: деревенские ребятки прогуливаются по лесу, и, вдруг, видят — стоит возле малинового куста Кэния и зовет их:

— Идите, идите сюда — вы только посмотрите, какие ягоды созрели — не меньше ваших кулачков…

Дети веселую гурьбой бросились к ней; и тут же были поглощены черным чудищем, которое на этот раз было многоглавым.

А вот Альфонсо видит сам себя — они возвращаются из леса — только ни черного облака, ни ворона не появилось, и они благополучно вошли в дом. Кэния готовила завтрак, а Альфонсо сидел за столом, и наблюдал за нею влюбленными глазами, и шептал беспрерывно какие-то стихи. Вот девушка поставила пред ним румяные блины, от которых исходил бело-облачный дымок; заговорила:

— А теперь, любимый мой, я скажу тебе кое-что. — и тут она превратилось в то самое отвратительное чудище, с вытягивающейся пастью, которое поглотило приемных родителей.

Альфонсо отдернулся от стола, повалился на пол, смертная бледность разлилась по лицу его. А чудище, булькающим голосом спрашивало:

— Так ты и правда меня любишь?

— Я люблю Кэнию! Где Кэния?! Что ты сделало с Кэнией?!

— А я и есть Кэния! То, что ты полюбил — то лишь приманка — я могу принимать любые обличии. Красивые волосы, ясные глаза, чарующий голос, теплое облако, которое вьется вокруг меня в воздухе — как же всех вас легко завлечь, какие же все вы наивные!.. Это всего лишь разные формы плоти!

Тут пасть вытянулась, и поглотила несчастного влюбленного…

Все это пронеслось перед Альфонсо столь отчетливо, что он и поверил в это.

— Это правда? Неужто — это правда? — в ужасе спрашивал он.

— Правда…

Тут взмахнул ворон крыльями, взмыл в небо, да оттуда крикнул:

— На некоторое время, я покину тебя, но вернусь, чтобы вести к великой цели.

Альфонсо остался один, в окружении мертвых трав; постоял некоторое время, а потом так страшно ему на этом месте стало, что со всех сил бросился он бежать в сторону Менельтармы.

Он боялся приближаться к дороге — бежал по полю, а потом — по лесу. В лесу, возле оврага, увидел Сереба — конь Кании стоял, опустив голову, над совершенно круглой, синей лужей, и, казалось, что — это его слезы по погибшей хозяйке. Он повернул голову к Альфонсу, и в его, больших умных глазах действительно можно было видеть слезы.

Такое было состояние у юноши, что он вскрикнул; отбежал в сторону, но, видя, что конь его не преследует, зашептал:

— Так ты с ней за одно был? Говори, говори немедля — ты тоже чудище?..

Конь смотрел на него печальным взором, и было это, и совсем не схоже с тем, во что заставил Альфонсо поверить ворон, что юноша шагнул навстречу Серебреню, и пробормотал:

— Уж и не знаю, во что же тут теперь верить. Будешь ли ты служить мне?

Конь сделал шаг к нему навстречу…

* * *

В этот жаркий августовский день все окна во дворце Нуменорских королей были распахнуты настежь; и весь дворец безмолвствовал, так как большинство его обитателей совершали в это время прогулку по обширному парку. Но в одном из покоев, на первом этаже слышалось женское пение, столь прекрасное, что многие из парковых птиц слетались на подоконник; и, рассевшись там, любовались этими звуками:

— Ах, дороги, дороги, сколь бескрайние вы,

Ах, вы темные ночи — беспокойные сны.

Ах, вы ночи холодны, и морщин слезных рвы.

На каких же дорогах слезы сына следы?

Где же милый мой нынче, где найду я его?

Ах, какие дороги взяли в мир моего?

По каким же дорогам за тобой мне идти,

И в каких же селеньях тебя, милый, найти?..

Пела эти строки мать Альфонсо. И, хотя тревожной и печальной была эта песнь — звучала она из ее уст, так нежно, как колыбельная, и три маленьких братика действительно под эту песнь заснули…

Песню эту слышали не только птицы, не только засыпающие младенцы, но и тот, кому эта песня предназначалась — Альфонсо. Он доскакал до Альфонаса на Серебе не более, чем за один час, и теперь, оставив коня в ближайших кустах, пробрался под окно; вжался там в стену, и ждал…

Разные мысли проносились в голове юноши, и, окажись в это время рядом отец его, так, пожалуй, смог бы образумить, но в это время адмирал Рэрос, как ни гнал своего коня, проделал лишь половину расстояния от восточного побережья. Но все же он терзался, все же незримая, но тяжелая борьба происходила в нем. Он чувствовал, что еще немного и он сойдет с ума — он не знал, жалеть ли по прекрасной деве; или же радоваться, что ворон избавил его от ужасной гибели…

Он ждал, когда мать уйдет оставить колыбель…

Вот мать закончила петь; а потом, по дыханию ее Альфонсо понял, что она плачет, и так незначительным показалось собственное его стремление к славе, против материнских слез, что едва не вскочил, не раскаялся во всем, но… сдержался, не раскаялся — продолжил ожидание…

Через какое-то время послышались легкие шажки, а, затем — шепот служанки:

— Давайте я вас сменю, а вы — хоть немного поспите, а то так-то от этих волнений истомились…

— Пожалуй ты и права. — тяжело вздохнула мать. — Посплю я немного в соседней комнате.

— День то, конечно, хороший. — молвила служанка. — Солнечно то как, ярко, и воздух то благоуханный, но закрыла бы я, все-таки, до поры окно…

Тут Альфонсо весь сжался, застонал: «Нет, нет…» — ибо так он измучился, что каждая новая помеха казалась страшным испытанием.

— Что?.. — тихим, но напряженным голосом, спрашивала мать.

— А дело то в том…

— Да мне вот показалось, будто сыночек мой старший где-то совсем рядом застонал. Будто…

Альфонсо рывком отпрыгнул в сторону, покатился в кустах, замер, обхватив руками какой-то ствол, уткнувшись лицом в землю. А мать, подбежав к окну, увидела только, как вздрогнули, кусты — но она чувствовала, что сын ее где-то рядом. В величайшем волнении окрикнула его:

— Сыночек, сыночек — знаю, слышишь ты меня! Пожалуйста, вернись! Не уходи из дома, знай — сердце мое болит!

Нет — у Альфонсо сердце было отнюдь не каменное, и, прибывая в мучении, он готов был броситься к ней…

Но тут раздался голос служанки:

— Да что вы?.. Тише, пожалуйста, а то они проснуться.

По голосу матери можно было понять, что она еще стоит у окна, с надеждой смотрит; ждет…

— Мне то показалось, что сыночек мой где-то совсем рядом застонал…..

— Да то вам показалось, не может такого быть. — вздохнула служанка.

— Знаю, что не может. А сердце то материнское чует…

Через минуту мать вытерла со щек слезы и отвернулась от окна:

— Да — должно быть, ошиблась. Просто то, что очень хотела услышать и почудилась мне. Так почему же ты говоришь, что окна надобно закрывать?

— А потому, что нынче несчастье случилось, и совсем неподалеку отсюда. — едва слышным шепотом отвечала служанка. — Это за Менельтармой над полем разразилась буря, да не простая, а колдовская. Говорят, что наползли от Среднеземья черные-черные, как сажа тучи, а в них — бардовый пламень сверкал; ну и над тем то полем и разразились. Что там точно было — о том никто не ведает; однако вся трава на поле том была, точно выжата. И домик там один сгорел. Вот и боязно с малышами при открытом окне сидеть. Это ж надо — зло какое-то прямо в Нуменор пробирается. Ведь и на празднике был, теперь вот и на поле — да силищи какой. Совсем враг наглым стал!..

Тут проснулись, и разом заплакали три малыша; служанка их стала укачивать, и говорила матушке:

— И вам поспать надо…

— Да, да — пойду я, посплю немного…

Тут послышался звук, закрывающегося окна, и одновременно Альфонсо громко застонал:

— Я знаю — ты здесь, ты слышишь меня! И вот я говорю: оставь меня — не нужна мне эта Власть!

Последнее слово он выкрикнул с ненавистью и, тут же, в его голове, раздался спокойный голос:

— Я оставлю тебя, но знай, что это принесет тебе такую боль, какой ты еще не испытывал; такую боль, что у тебя седина появится. И ты еще будешь молить, чтобы вернулся я, чтобы научил, что дальше делать.

— Пшел прочь! — взвыл Альфонсо.

Еще бился в воздухе его болезненный крик, а он уже почувствовал, что остался в одиночестве.

Нахлынули птичьи трели, тепло зашелестела густая листва над головою, однако от этого не было облегчения. Он не знал, что ему делать — боялся принять неверное решение. После нескольких минут страданий, охватил его вихрь чувств, и именно по чувствам, а не по разуму он действовал:

— А пусть горит в преисподней жалость! Надоели метания! Войду через двери — там по коридору, и, если повезет, никто меня не остановит. Врываюсь в покои — выхватываю колыбель, и тогда уж, с налета высаживаю окно. Дальше — на коня; и — свобода.

Он очень измучился всем тем, что приключилось за последние часы, и, потому, ухватился за это решение, и оно показалось ему вовсе даже не плохим; даже и улыбка коснулась его бледных, тонких губ.

И вот через пару минут он подошел к высоким дверям, ведущим в эту часть дворца. Здесь, на карауле стояли двое воинов, облаченных в доспехи цвета моря. Один из них изумленно молвил:

— Это же сын адмирала!.. Молодой Альфонсо, где вы были? Знали бы, какой из-за вас переполох поднялся.

Альфонсо проскочил между ними. Вот в три ступеньки лестница — за ней коридор расходился в две стороны, и юноша молил, чтобы никого там не было. Залитый свечами раскрылся этот, довольно широкий коридор, в дальней части которого сияло изумрудно-златистым, парковым светом окно; на потолке — на золотом фоне — бархатно-лазурные каемки; на пол покрытый цветовым полотном; на стенах — пейзажи, а, так же — кувшины, из которых, словно водопады, распахивались цветы…

За большим кувшином, как раз возле двери, ведущие в покои его матери, стоял воин, держал руку на эфесе своего клинка. Такой у Альфонсо был страшный вид, что воин потянул этот клинок из ножен, и молвил было: «Именем короля…», но тут узнал сына адмирала и лицо его расплылось в улыбке:

— А — так это вы!

Служанка услышала его голос, и позвала:

— Эй, что там?

Альфонсо побледнел смертно, лицо его перекосилось от напряжения; он надвинулся на воина, зашипел:

— Тихо же — тихо… Ни слова больше, слышишь?!

Охранник тоже побледнел, молча кивнул. Альфонсо шипел:

— Скажи быстрее, что ничего не случилось! Ну же…

— Эй, да что же там! — послышались шаги служанки.

Альфонсо отступил на шаг, с ненавистью взглянул — ведь этот воин стал препятствием на пути его.

А тот стоял у двери, и был он совсем молод, и растерялся от всего этого неожиданного. Он не понимал, как можно лгать, что Альфонсо, которого так долго ждали, на самом деле не пришел. Он начал дрожащим голосом:

— Это…

Но Альфонсо не дал ему договорить, он, налетел на него, зажал рот — вместе повалились они на пол. Альфонсо перехватил его за шею — раздался отвратительный хруст; затем — короткий, быстро оборвавшийся стон; и тело воина забилось по полу, и уж нельзя его было удержать; вот, от удара ноги разбилась ваза. Воин еще раз дернулся — замолк.

Распахнулась дверь, и там стояла служанка….

— Нет — я ничего не знаю. Я не делал этого! Слышите — Нет! Нет!! Нет!!! Оставьте меня! Прочь с дороги! — с яростью выкрикнул он; схватил служанку за руку, в коридор выдернул — сам в покои метнулся.

Все это он делал в каком-то бредовом вихре, даже и не осознавая, что это на самом деле происходит…

Альфонсо захлопнул дверь, закрыл ее на засов, и уж слышал, как раскрылась дверка идущая в соседнюю комнату; услышал шаги матушки, ее возглас:

— Сынок! Ты это! А я то ждала… Ах, знал бы ты, как ждала… Я, ведь, чувствовала, что ты в саду был. И, ты, ведь слышал — слышал, ведь, как звала я тебя… Ах, да разве же материнское сердце обманешь…

Тут повернулся Альфонсо, и мать невольно вскрикнула — таким нечеловеческим страданием было перекошено лицо его.

— А кто ж поранил то тебя?

Через лоб и щеку, у него действительно тянулись красные полосы — это воин, когда Альфонсо так страшно надавил на его шею расцарапал его. Однако, юноша в своем мучительном душевном состоянии и не чувствовал этих царапин. Мать было сделала шаг к нему, но тут почувствовала сердцем неладное, и, доверившись этому чувству, отступила к колыбели — встала между нею и сыном.

— Сыночек, а что же служанка так в коридоре кричит?

— Не знаю я, не знаю, матушка! — страшным голосом выдохнул Альфонсо и сделал пару шагов — его качало из стороны в стороны. — Не знаю, не знаю… — повторял он в мучении, и остановился в шаге перед нею, в двух шагах от колыбели, младенцы почувствовали зло, хором раскричались.

А из коридора раздался топот бегущих, и прорезался басистый голос: «Кто?!» — и голос служанки: «Тут Альфонсо вернулся. Он не в себе. Дверь ломать надо. Ох, беду сердце мое чует».

В дверь сильно застучали, тот же басистый голос потребовал:

— Именем короля — откройте! Считаю до трех — потом дверь выломаем! Раз…

— Да что же там? — матушка побледнела, попыталась шагнуть к двери, однако, Альфонсо загородил ей дорогу, слезы текли по щекам его.

— Матушка, я прошу вас — не открывайте двери. Не на-а-д-ооо!!! — завыл он, и упал пред нею на колени, стал целовать руки. — Только не открывайте, только не открывайте!

— Ну, хорошо, не стану я открывать. Только ты скажи, милый мой, что случилось то?..

— Два! — басистый крик из-за двери.

— Эй, оставьте дверь. — крикнула матушка. — Я вам приказываю.

— Но здесь, в коридоре, убит один из граждан Нуменора, и у нас есть все основания полагать, что убийца в ваших покоях. Откройте дверь или…

— Не слушай же их, матушка. — рыдал Альфонсо. — Это все ложь — ложь! Он жив — я не мог его убить. Ну — оттолкнул сильно, но убить то не мог! Ты же веришь мне, матушка?!

— Да конечно же, сыночек ты мой. И не знаю, что они там говорят.

— Три! Ломай дверь!

Сильный удар обрушился на дверь, однако, створки выдержали.

— Оставьте! — повелительно, и, даже, гневно, крикнула матушка. — Здесь нет убийцы!

— Извините, но мы вынуждены это делать! — еще один удар, да такой силы, что дверь только чудом осталась на месте.

Альфонсо вскочил на ноги, оттолкнул матушку в сторону, схватил колыбель. В голове только одно пылало: «Немедленно бежать. Иначе — схватят, засудят. Ведь, и в темницу посадить могут…». Вновь вспомнился хруст: «Да нет же — не мог я этого сделать — просто не мог и все».

Он намеривался схватить колыбель, и прыгнуть с этой ношей в окно, думал, что она окажется легкой; однако — оказалась почти неподъемной — ведь от всех переживаний он очень истомился.

Тут матушка схватила его за руку:

— Что же ты делать хочешь?

Альфонсо завыл от отчаянья, ибо развернувшись, увидел, как от очередного удара, выгнулся у двери створка; от следующего — дверь должна была слететь с петель.

— Но не убивал же я!!! — отчаянный вопль.

И он развернулся, пронес колыбель, почти до окна, да тут матушка повисла на его плеча, стало целовать в щеку:

— Да что ж это творится то такое. Сыночек, остановись. Куда ж ты их тащишь то?.. Нет — я не дам тебе их унести.

И в голосе ее была такая уверенность, что Альфонсо почувствовал, что она, действительно, не даст их унести. Вот-вот новый удар должен был обрушиться, а матушка сильнее сжала его плечи, плакала:

— Нет — не отпущу…

И тогда Альфонсо выронил колыбель, схватил руки матери, отдернул их от себя, и сильно толкнул ее в плечи.

Альфонсо показалось, что время замедлилось. Дальнейшее стало кошмаром его — он смотрел, и не в силах был, что либо изменить. Он слишком сильно толкнул — так толкнул, что матушка не удержалась на ногах. Ее отбросило к письменному столику с лакированной поверхностью. При падении она развернулась и ударилась о край столика виском. Тут же повалилась на пол, и уже не двигалась, и не издавала никакого звука — только вот на лакированной поверхности осталась маленькая вмятина, и кровавый след. И этот то след от крови Матери, стал надвигаться на Альфонсо…

Последний удар в дверь и она не выдержала: задвижка отлетела в сторону, ну а сама дверь с грохотом повалилась на пол.

«Матушка жива — иначе просто не может быть! Но, как же я мог ее так толкнуть?! Мерзавец!» — одновременно с этим, он схватил колыбель, и в рывке, вырвался от устремленных к нему рук, он прыгнул — выбил окно, но на траве не удержался на ногах, покатился — и все это не выпуская колыбели.

В отчаянном этом положении мозг его продолжал сосредоточенно работать — «Они прыгнут за мною — колыбель не выпускать — не терять не мгновенья — сосредоточить все тело…»

Преследователи, конечно схватили бы Альфонсо, если бы были одеты так же легко, как и он; однако — это были дворцовые, облаченные в парадные латы, которые значительно стесняли их движения. Пока первый из них перебрался через окно, убийца уже успел подняться на ноги, и, перегнувшись под тяжестью колыбели, метнуться в кусты…

А по дворцу, и по парку уже поднималась тревога: надрывались трубы, слышались команды, топот бегущих…

Альфонсо споткнулся о какой-то корень, растянулся на земле, и, чувствуя, как дрожат от напряжения его руки, и, как клубиться в сознании чернота, стал звать Сереба. Чудовищное, по сути понимание, что он убийца матери — Альфонсо отчаянно пытался отогнать, и часто-часто повторял: «Конечно, она жива…» — и в то же время, он чувствовал, что убил ее — он, даже, и плакать не мог; а боль то все возрастала; и любые стоны, и мольбы — казались пред этим чувствием ничего незначащими. Душевное его состояние было столь болезненным, что удивительным было как он еще жив, как не сморщился, не почернел от этого.

— Да нет все образумиться, образумиться, образумиться… — зашипел он сквозь зубы и тут увидел Сереба.

Он стоял на поляне, окруженный солнечный светом, который, просачиваясь через листву, опадал, густым, но прозрачным водопадом. В этом сиянии исполняли воздушный танец бабочки, а яркокрылая стрекоза, словно маленький, добрый дракон, летала рядом с ними. Картина эта была такой мирной, такой привычной Альфонсо, что он попытался себя утешить: «А, быть может, и не было ничего. Может, только привиделось…». Однако, в это время по парку в очередной раз загудели трубы, и, где-то залаял пес…

С немалым трудом Альфонсо удалось подняться на ноги, с еще большим трудом он приподнял колыбель, проволок ее два шага — малыши по прежнему громко кричали…

— Сереб! — голос словно и не его, а какого-то создания мрака…

Конь подошел к рыдающему, трясущемуся, стоящему на коленях перед колыбелью Альфонсо. Не сводя с него, умных и спокойных глаз, встал перед ним на колени, приглашая усесться на спину.

Посиневшие, сведенные судорогой губы юноши, вырвали мучительный шепот:

— Ну, вот! Ты, друг, не оставляешь меня! Только не уходи, не оставляй одного!

Говоря это, он взобрался в седло; установил перед собой эту, в виде лебединой ладьи колыбель, и она очень хорошо пришлась к спине коня, так, будто для этой спины и была изготовлена.

Сереб вскочил, и бросился через парк. Вокруг замелькали, отлетая назад, деревья; солнце стремительно заморгало в разрывах между ветвей. Вот они вылетели на большую, украшенную мраморными статуями аллею, и тут же разом несколько голосов потребовали, чтобы он остановился.

— Не останавливайся! — роняя слезы, выкрикнул Альфонсо. Он склонился над колыбелью; и видел рыдающие личики братиков совсем рядом. — Не плачьте… — однако, они, видя его страшный лик, принялись рыдать еще сильнее.

А они вновь скакали по зарослям, да по густым, как раз в той части парка, где редко гуляли, где кусты росли без ухода садовников, и разрастались на этой благодатной земле, как им вздумается широко. Заметившие их на аллее, устремились в погоню, и теперь топот их коней, раздавался за спиною. Сереб летел, как ветер в бурю, однако, и кони преследователей были из лучших нуменорских скакунов, так что вырваться от погони не удавалось.

Вновь послышались тревожные трубы, но теперь едва слышно…

Они вылетели на довольно широкую поляну, и, когда проскакали значительную ее часть — раздался окрик преследователей, увидевших Альфонсо. Он вывернул голову; и увидел, что несколько, легко одетых витязей, с обнаженными клинками, на белых скакунах, вылетели на поляну.

Поляна уже закончилось — кругом замелькали заросли, а юноша, по прежнему высматривал позади преследователей. Несколько раз ветви хлестнули его по затылку, но он и не заметил этого. Потом услышал спереди свист — резко развернул голову — слишком поздно. Прямо на него рванулась широкая ветвь; ударила в подбородок, разбила губы, и вышвырнула из седла. Повалился спиною на землю, а Сереб, на хребте которого по прежнему укреплена была колыбель мелькнул среди зарослей и скрылся. Стремительно нарастал топот. Уже чувствуя, что теряет сознание — Альфонсо откатился в сторону, сжался за стволом…

Еще услышал, как вихрями пронеслись преследователи, а затем тьма заполнила его сознание.

* * *

Казалось, что лишь краткое мгновенье прошло, и вот уже вновь возвращаются прежние чувства; и свет дня, и чьи-то голоса, и сразу- страшное напряженье, болью в висках заломившее.

В отчаянной, слепящей вспышке вернулось к нему зрение — нет, он еще не схвачен, лежит в зарослях, но не на том месте, где упал, а на значительном расстоянии, и трава вокруг смята и разодрана — значит, забытье не было полным; значит — он метался в бреду.

— Сереб!.. — позвал он негромким голосом, однако, никто не отозвался.

А голоса приближались, слышался и лай собак, трещали кусты — идущих было много, и шли они широкой цепью.

«Нет — я вам не дамся. Не можете вы меня судить. Я свободен. Я не совершал того, в чем вы меня обвиняется. Нет. Нет!» — с такими мыслями, больше похожими на смертную судорогу, пополз он от преследователей и, одновременно, в сторону. Попытался подняться, но тело похоже было на мешок.

Преследователи нагоняли.

Вот громко залаяла, почуяв его след собака, а вслед за тем, грянули голоса:

— Он здесь был! Точно был — смотрите — трава примята…

Быстрыми, не то рывками, не то прыжками, стал продвигаться Альфонсо. «Все — пропал, сейчас набросятся. А я буду бороться — ох, пока хоть сколько то силушки во мне останется — бороться буду. Вцеплюсь в них зубами, грызть буду. Но, ведь, все равно скрутит… Ох, нет — нет. Лучше уж смерть — лучше уж все, что угодно, только не слышать то, что они мне говорить станут… Не совершал я этого!!!» — волком взвыл он в душе своей.

Уже расслышал топот бегущих. Оставались последние мгновенья, когда можно было укрыться. Чувствуя, как пот катится по лбу, как все тело дрожит, он рывком ухватился за нависающую над ним ветвь, рывком поднялся; и, заваливаясь вперед, ничего вокруг не видя, побежал, каждое мгновенье почти падая, но, все-таки, выравниваясь; ударяясь плечами о стволы.

Он и не заметил как пред ним открылся широкий, и довольно крутой склон, покрытый высокими елями — окончание этого склона едва было видно, и там, яркую бороздою проступал свет дня.

Альфонсо не удержался ногах, покатился все быстрее и быстрее — ему чудилось будто его схватили; рвут на части, бьют — он несколько раз ударялся о стволы, отлетал в сторону, продолжал кружится — мелькала беспорядочная мешанина из световых бликов и черных теней; вот он выставил руки — до крови расцарапал ладони, но остановиться так и не смог.

Но вот склон окончился, и он вылетел на поляну, заполненную солнечным светом; показалось то ему, будто он в пламень влетел; смял травы, и, наконец, уткнулся разгоряченной своей головой в ледяной ручей — жадно, судорожно сделал несколько глотков — поперхнулся, закашлялся, а в голове то билось: «Нет — не схватили еще. Жив еще».

Но со склона уж слышался лай собак, и крики:

— Да только что он здесь был!.. Смотрите след то какой свежий!.. Вот сейчас его и схватим!.. Осторожней будьте — он уже двоих убил!..

— Нет, нет, нет! — вслух рыдал Альфонсо. — Пожалуйста, ворон, прости меня! Делай, что хочешь, только избавь от этой боли; не дай быть схваченным ими!

От голоса этого поляна накрылась призрачной дымкой; мирно сидевшие во травах птицы, взмыли говорливыми облачками, упорхнули бабочки и стрекозы — казалось, зло уже приложило к этому месту свою длань.

Он, рыдая, полз в этих густых травах; жаждал избавиться от мучительных чувств, но они только возрастали в нем. Неожиданно, на судорожно вытянувшуюся руку его уселся ворон, в голове раздался ровный, ничего не выражающий голос:

— Теперь понимаешь, как глупо ты поступил, отказавшись от моего руководства? Вот, не гнал бы ты меня тогда, и все было бы хорошо, и ехал бы ты сейчас спокойно по дороге…

— Только избави ты меня от них! — взмолился Альфонсо.

Все ближе-ближе лай собак, а за ними стена голосов. Дрожь пробивала тело:

— Ведь сейчас уже схватят! Ну — спаси же!

— Спасу, если поклянешься, что во всем только меня слушать будешь.

— Да, да — клянусь!

— Хорошо же — и помни, что, как только нарушишь клятву — ждет тебя темница…

Тут ворон обратился в черное, безлиственное дерево, которое подхватило Альфонсо, прижало его к своей жесткой, холодной коре — кора раздвинулась перед его лицом, и он был поглощен ею. Вокруг холодная темень — дышать невозможно, и все же он, каким-то образом, еще продолжал жить.

Псы вылетели на поляну; но вот их громкий лай сменился трусливым поскуливаньем — они поджали хвосты и отступили. Выбежали и люди.

— Что такое?.. Чего испугались?.. Эй — смотрите, что это за дерево?.. Да отродясь у нас в парке таких деревьев не было!.. А кто его знает, может и было — в это части никто и не гуляет почти…

Казалось, что и не дерево это а трещина — будто по поверхности Нуменорского дня ударил кто-то могучим кулаком; и вот появилась эта ветвистый провал, ведущий в сокрытое за этим днем ничто.

— Это уж не нам разбираться, что это за дерево! Одно только ясно, что — это не Альфонсо. А нам за Альфонсо надо! Вперед!

Побежал, огибая дерево довольно значительным кругом. Все старались побыстрее покинуть зловещую поляну.

А тьма вокруг Альфонсо наполнялась образами, звуками.

Был шум тысяч и тысяч голосов, которые славили его. Он огляделся, и увидел, что сидит на летучем златистом троне; а вокруг него толпы людей, и позади — тысячи, тысячи, а то и миллионы — и все они любят, и славят его. А вокруг, прекрасный, никогда ранее не виданный город, над которым распахнулось зовущее его звездное небо. Перед ним открывалась широкая улица, которая взбиралась на холм, сразу за которым т начиналось это звездное небо. А люди кричали, могучим хором:

— Альфонсо-правитель, величайший среди всех созданий земных! Тебе принадлежит весь свет, ты сделал его прекрасным, а теперь — отсюда, от павшего пред величием твоего Человеческого духа Валинора, веди нас дальше — веди туда, куда ходил раньше один Эллендил — ты будешь царствовать среди звезд — эта бездна будет принадлежать тебе, и ты познаешь все ее тайны!

После пережитой боли — эта нежданная радость — и почтение, и силы, и возможность делать все, что вздумается, а самое то главное — открытая дорога к звездам, среди которых он уж и не чаял оказаться — все это так подействовало на Альфонсо, что он всею душой устремился вперед, и золотистый трон, послушный его воле — молнией по этой улице устремился. Сразу остался позади и город, и славящие его толпы — вот вершина холма, вот звездное небо — закричав от счастья, от чувства свободы, Альфонсо протянул навстречу звездам руки и… тут нахлынула на него прежняя леденящая тьма — голос с болью в голове отдавался: «Ты видел, чего можешь достичь. Ты только помни, что они хотят затушит бушующей в душе твоей пламень — сделать таким же человеком толпы, как все они. И помни, что сталось, когда ты отвергнуть меня».

Мученье, мученье — вновь мученье. Надо же было как-то разрешить его:

— Но скажи, ведь, я не убивал ее? Ведь, она жива — да?

Но ему не было ответа. Чернота распалась, и Альфонсо повалился в траву, на той самой полянке, где его едва не поймали. Теперь вернулись и расселись на ветвях птицы; закружили бабочки, из небытия, восстал Альфонсо подполз к ручейку — он опустил в эту леденящую воду голову и долго пролежал так. Потому он перевернулся на спину, и лежал, чувствуя, как вода обтекает его голову, плечи. Его уши были погружены под воду, и он слышал, как прохладно журчат пузырьки, а донные водоросли, словно чьи-то нежные, легкие пальцы, ласкали его. Над ним, словно любящее, все прощающее нежное око распахнулось безоблачное небо — временами всплывала боль душевная, и тогда судорога била его тела, из носа текла кровь, и, подхваченная течением, закручиваясь плетьми неслась куда-то.


А потом на него пала тень; и он понял, что над ним стоит человек, и говорит что-то — только вот что — за журчанием омывающей его уши воды, было не расслышать. Нет — Альфонсо слишком устал, чтобы пытаться куда-то бежать, и он протянул к этому человеку руку, ожидая от него помощи. А как же полегчало на сердце Альфонсо, когда он увидел, что этот, склонившийся над ним человек — лучший друг его Тьеро. Он взял Альфонсо за руку, и выволок на траву; вот и голос его — лучший, чем какое-либо лекарство — обычный человеческий голос, ни в чем его не обвиняющий:

— А я то, когда начался весь этот переполох — купался. Вон видишь — до сих пор, кафтан расстегнутый, да волосы мокрые. Как узнал, в чем дело, так и бросился на твои поиски. По всему этому парку носился, как угорелый, да, ведь, знал, что где-то здесь ты — вот и нашел…

Он замолчал тяжело дыша, и видно было, что он, действительно, много пробегал, ища Альфонсо. А Альфонсо быстро шептал:

— Ну, ты говори, говори. Мне слушать тебя надо. Скажи — за что такое они меня ищут?

Лицо Тьеро стало бледным; после некоторого молчания, он молвил:

— Да вот не знаю — много чего кричат. Но тебе то, должно быть, виднее. Сам то рассказать можешь.

— Ах — да не знаю я! — с мукой выкрикнул Альфонсо, и, тут же стал прислушиваться — поблизости никого не было — откуда-то, совсем издалека, доносился тревожный трубный гул.

— Уходить отсюда надо… А ты коня ли не видел? Конь серебристый, а на спине его — колыбель.

— Если б видел такое чудо, так не забыл бы…

— Ладно — сейчас, главное из города вырваться; ну а там уж и коня найдем.

— Так, значит…

— Что — значит?

— Да нет — нет, ничего. Выходит, бежать надо. Выходит — есть чего бояться…

— Жива, жива, Жива! — судорожно задышал Альфонсо. — Но, надо бежать. Они мой дух в темницу хотят посадить. Понимаешь ли ты, какое преступление?!.. Ну — со мной ты, поможешь; или же побежишь, выдашь?

— Да что ж ты спрашиваешь — конечно же с тобой, друг. Да плюю я на их трубы — вижу, тебе помочь нужно, а, если схватят тебя — так совсем изведешься. Ты и так то вон на мертвеца похож. Ух — не знаю, что с тобой за эти дни случилось, но, кажется, будто из тебя всю кровушку высосали.

Тьеро помог Альфонсо подняться, тот обхватил его за плечо — медленно и спотыкаясь, пошли они с той поляны. А через полчаса, через густую сирень, от вида и множества которой кружилась голова, и страстно хотелось забыть, то гнало их все вперед и вперед — вышли они к ограде парка, с южной его стороны. Напомним, что и дворец, и парк, красовались на острове, окруженной рекой, которая вытекала из недр Менельтармы. Широкие мосты переходили от восточного берега, и дальше — на берег западный, и на этих берег ворожил своей красою Арменелос, который тянулся, вдоль склонов и на север, и на юг.

За оградой раскрылся, резко сбегающий вниз, покрытый кудрявыми яблонями склон, за которым блестела мириадами солнечных бликов река, а над ней — прекрасными, легкими тенями висели мосты; да кой-где паруса маленьких корабликов, и лодочек. Тревога от дворца достигла уже и этих мест; видны были два военных судна, которые, медленно, как хищные птицы, высматривающая добычу, плыли вдоль берегов, а с юга подплывало еще несколько таких кораблей.

— Ну, теперь доверься мне. — говорил Тьеро. — Просто иди, и ничего не спрашивай. И не шипи ничего — слышишь?! А то мне страшно за тебя.

Никакого труда не составляло пройти через ограду, ведь, ее построили вокруг парка, не для того, чтобы не пропускать кого-то, но для красоты; и, между тонких, перламутровых колонн, на каждой из которых красовались мраморные вазы с цветами, и фруктами (в каждой разными) — свободно проходил даже и очень полный человек.

И вот — друзья за оградой; вот бегут по склону; тут под нависающими корнями открывались слои благоуханное земли, а в ней — множество норок маленьких неядовитых змеек, похожих на радужных червей. Иногда, на этих склонах отдыхали жители Арменелоса; вот и теперь под сенью одной из яблонь, сидела молодая парочка — они обнялись, хрустели яблоками, и любовались открывающимся чудесным видом. Они заметили бегущих и окрикнули:

— Эй, уважаемые, а не скажите ли, что за переполох в саду приключился?.. Что там трубят, а по реке корабли военные плавают?..

— Нет — мы не знаем, но, кажется, какой-то пустяк. Не стоит волноваться. — бросил через плечо Тьеро.

Они бежали по склону, и в одном месте, Альфонсо споткнулся — большого труда стоило его удержать.

— Эй, а что с вами то случилось? — окрикнула влюбленная парочка. — Одному из вас, точно, нужна помощь…

— Нет, нет — мы без вас управимся. Сидите, ешьте яблоки! — крикнул Тьеро, и в полголоса добавил. — Вот, скверно, что они нас видели… Ладно уж — главное из города выбраться.

Склон окончился, и открылся песчаный пляж, метрах в ста от которого медленно плыл военный корабль, и, казалось, только и ждал, когда появиться добыча. На пляж они выходить не стали, но пошли вдоль него, кроясь за деревьями. Через некоторое время, дошли до нагромождения глыб, покрытых кустарником, между этими глыбами были расщелины, в которых, в густой тени плескалась вода. В одну из этих расщелин и протиснулся, следом за Тьеро, Альфонсо. Там была маленькая пещерка, с прохладным воздухом, и гулким сводом. В пещерке стояла лодка, которую можно было вывести, через более широкую расщелину, за которой ярко сияла река. На дне лодки навалены были какие-то ящички, сундучки, которые и стал разгребать, освобождая место для своего друга Тьеро.

— Помнишь ли эту лодку? — спрашивал он. — Ну, как же — ты должен помнить. Детство. Как мы убегали из дворца, как плыли по реке, в надежде достичь моря, а там — пиратского острова; найти на том острове клад. Помнишь, как ругали нас потом; ведь, пропадали мы и на три дня, а один раз — помнишь ли? — на целую неделю. Что нам потом было! — но никто так и не узнал про эту лодку… А мы ее здесь спрятали. Потом уж повзрослели — стали учиться; появились у нас другие интересы. Так и стоит по прежнему — и эти то ящики, помнишь откуда? Во время последнего похода, мы заплыли так далеко, где река разливалась в ширь так, что одного берега не было видно, и мы вообразили, что выплыли в море. На нашем пути попался остров, и мы выбежали на него — стали искать пиратский клад, и нашли все эти ящики. Даже и не знаю, откуда они там взялись, но мы, конечно, посчитали, что в одном из них или сокровища, или, по крайней мере — карта. Перетащили их на лодку; привезли сюда, и сговорились осмотреть их на следующий день. Но нас тогда наказали — и сидели мы во дворце, занимались науками, потом — все как-то не до того было, и вот теперь, пиратские эти сундуки могут сослужить нам службу. Забирайся-ка…

А Альфонсо пребывал он в таком состоянии, что Тьеро пришлось взять его за руку, подвести к лодке, помочь улечься, и прикрыть сверху этими ящиками, да еще какой-то, нашедшейся здесь же материей. Сам он уселся на лавочку, положил на ящики ноги; да взял весла, приговаривая:

— Весла то мы сами изготовили. Ты одно, я — другое. У тебя весло получилось более широкое, так что — пришлось потом выравнивать, теперь уж и не отличить, где чье весло…

Тьеро начал грести. Лодка, ударившись несколько раз, о каменные стены, вышла на речной простор.

Это место находилось близко к западному рукаву реки, и, довольно сильное течение подхватило их, понесло. Альфонсо недвижимым лежал на дне, видел пред собой поверхность ящика; и, откуда-то сверху — едва пробивающиеся солнечные лучи. О борта плескалась вода, и вместе с этим плеском крутилось, возле все одних и тех же кровавых образов его сознание, временами он начинал стонать; и не знал, сколько уже прошло времени…. Временами, в отчаянии, он начинал считать, да тут же и прекращал это бессмысленное занятие.

Вот застонал:

— Тьеро, слышишь ты меня? Ну, говори, хоть что-нибудь!.

— Тиши ты. — отозвался Тьеро. — Сейчас военный корабль к нам наперерез идет… Но ты не бойся — они тебя не увидят. Ты, главное, что бы ни случилось — молчи, не шевелись…

И вновь мучительные минуты — ах, как хотел Альфонсо сбросить с себя эти ящики, увидеть все — только бы не оставаться наедине с воображением. А в голове его из тьмы надвигался громадный корабль, а на нем сотни воинов, и оравы псов; и все с клинками, с сетями, с цепями; и глаза всех горят ненавистью к нему — и из глоток рвется приговор: «Матереубийца!» Тот слабый свет, который проникал под материю, обратился темнотой, когда пала тень, тут же раздался голос:

— Эй, в лодке, весла опусти! Назовись!

— Я — Тьеро. Из дворца.

— И куда ты направляешься?

— Мне поручено отвезти эти ящики одному почтенному нуменорцу, который живет на южной окраине Арменелоса.

— Да зачем же почтенному нуменорцу эта рухлядь?

— Он хороший столяр, и все это починит. Это один из древнейших деревянных гарнитуров. Я рассказал бы целую историю связанную с ним, но не сейчас — ведь, у вас много дел.

— Да — дел у нас много, но дела мы свои выполняем на совесть. Надо проверить твою рухлядь. Спустите-ка к нему лестницу.

Тут раздался другой голос:

— Да что там проверять то? Вон смотри — какая большая ладья плывет. Ах, да где ж наши то суда! Оставь ты эту лодку…

— Нет — надо проверить.

Слышно было, как канатная лесенка ударилась о борт лодки Тьеро.

Вот опять голос:

— Подвинься-ка ты на своей лавке, а то и встать негде.

— Да что вы так? — изумленным голосом спрашивал Тьеро. — Отродясь, ведь, такого не было. Что случилось то?

Воин встал на свободную от ящиков часть дна, между лавкой и носом лодки, и говорил:

— Что случилось? Убийство. Вернулся сын адмирала, и уж не знаю, что там в его голове сдвинулась, но факт — он убил одного из дворцовых воинов и свою мать.

— Жуть то какая! — громким голосом, чтобы заглушить, тот мучительный стон, который должны были вызвать эти слова, вскричал Тьеро, и тут же, не останавливаясь. — Но откуда это вам известно?! Может — ошибка какая.

— Хорошо бы, если ошибка. Однако есть факты — страшные факты. И мы так действуем. Сначала должны поймать его, а потом — будем разбираться… У тебя кто-то есть на лодке, я слышал звук какой-то?

— Эй! — тревожный окрик с палубы. — Нашел что ли, что-то, подмога тебе нужна?!..

Как слабый отзвук душевных страданий были те судороги, которые сводили тело Альфонсо. Когда бураном взвивалась в душе боль — до предела напрягалась какая-нибудь часть его мускул — да такого предела, за котором они уже должны были разорваться — и все это, перенапряженное, болело, но вновь натягивалось. И какова же была его боль, когда он услышал, с уст этого совершенно незнакомого ему воина, что он — убийца. До этого он еще цеплялся за какую-то слабую надежду, а тут… И от этой боли не было спасения — он был готов на все — только бы вырваться из этого, сжимающего его огненного обруча. Очередной стон прозвучал вслух — не ясным было, какое существо могло издать звук столь страшный.

— А, ведь, кто-то есть у тебя за ящиками, да? — голос воина весь обвился металлическими нотками, и слышно было, как выхватил он из ножен клинок. — Признавайся-ка сразу, кого прячешь, его? — с этими словами он, поддел клинком ткань, которая прикрывала ту часть ящиков, под которыми лежал Альфонсо — ткань упала на воду, и, точно материя развоплотившегося призрака, поплыла с течением.

Тьеро попытался говорить спокойно, однако, каждый услышал бы в его голосе сильную тревогу:

— Должно быть мыши, или крыса. Но, никого более — я точно знаю, что никакого человека на моей лодке нет. Вы уж поверьте.

Воин наклонился, и отбросил один из ящичков — он плюхнулся в воду.

— Эй, эй! — попытался остановить его Тьеро. — Это ж драгоценность — с этим такая история связана — хотите расскажу.

— Эй, помощь нужна?! — окрикнули с палубы.

— Да тут и одну места мало! Поставьте наготове лучника. Чуть что — стреляйте — кто, кроме убийцы может здесь прятаться.

В это время, с другого борта слышались крики:

— Эй, на ладье — подплыть к нам!

Впрочем, эти крики не для Тьеро, ни для Альфонсо ничего не значили — они прибывали в том напряженном состоянии духа, за которым нет ничего внешнего, но есть только ожидание чего-то грозного, неотвратимо надвигающегося. Воин принял еще несколько ящиков, и, мельком, взглянув на Тьеро, говорил:

— Э-э-э, а что же так побледнел то, а? И руки вон подрагивают? Коли бы совесть чиста была, так спокойным бы сидел. Лучше признавайся во всем.

— Я дрожу от негодования. — говорил Тьеро. — Как вы смеете так обращаться с этими вещами. Вы бы знали — каждый из этих ящиков, хоть и выглядит блеклым, стоит воспоминаний целого детства. А один, по вашей вине, уже уплыл по течению. Другой, вы выдернули так резко, что у него переломилась стенка! Придется вам за это отвечать, и не предо мною…

Теперь воин вынимал все эти ящички, да сундучки не так резко, передавал их Тьеро, который складывал их у носа.

Вот под очередным ящиком открылось правое плечо Альфонсо, однако, в это время, к другому борту корабля подошла ладья, да не ровно — гребцы то волновались — отродясь в Нуменоре такого переполоха не было. Корабль тряхнуло, а вместе с ним — и лодочку; воину пришлось отдернуться, ухватиться рукою за борт, при этом он выронил ящик за борт.

— Ну, вот — еще один потеряли! — увидеи открытое плечо Альфонсо, страшным голосом закричал Тьеро. Воин попытался этот ящик поймать, а Альфонсо получил возможность отодвинуться чуть в сторону — он был скрыт, но надолго ли?

С другого борта слышались голоса — кажется, на ладье плыли какие-то купцы, и противились тому, что их товары должны быть осмотрены; иначе — вывернуты наизнанку.

Воин вновь наклонился над ящиками, и отодвинув один из них, увидел, как выбежала из под него, здоровенная водная белка (Морские белки обитали в реках Нуменора — походили на белок древесных, только без шерсти, покрыты серебристой чешуей, длинный плавник — как хвост настоящей белки. Помимо обитания в воде — любили затененные, прохладные места, где проводили по несколько часов во сне).

И эта водная белка, так грубо разбуженная — плюх — и скрылась за бортом.

— Ага — вот она, значит, причина этого недоразумения. Белка! — в сердцах воскликнул Тьеро. — Ну, что — теперь то оставите, ваши бессмысленные поиски?

— Нет — я еще не совсем спятил. Водные белки так не храпят — да они вообще никаких звуков не издают… Ну — если у тебя здесь ничего нет, так и не бойся — еще несколько ящиков подымем — и, если нет ничего — плыви. Догоняй упущенный… Ишь — здоровый какой…

Это воин поднял самый большой из ящиков — тот, который лежал возле ног Альфонсо. Подняв следующий, он должен был увидеть ногу юноши.

«Нет, нет…» — лихорадочно билось под этими ящиками сознание: «Неужто, все-таки схватят?! Нет — я за борт. Пусть стрелу пускают — пусть ко дну пойду — все одно лучше, чем мука такая…»

И тут он понял, что чернота в глазах — это око ворона, и тут же и голос его: «Спасу, если поклянешься исполнить любое мое желание…»

— Да, да, клянусь! — забыв обо всем, вскрикнул Альфонсо, но этот выкрик перекрыла загудевшая с недавно оставленного берега труба, и труба, ответившая ей с корабля.

Воин в это время передал большой ящик Тьеро, и тот установил его поверх других на носу лодки. Конечно, от скопившихся на носу ящиков — он несколько просел, но было еще далеко, до того, чтобы через борт хлынула вода. И вот Тьеро, поставив ящик, увидел, как на него сел ворон. Нос резко ушел под воду, ну, а корма взмыла в воздух. Воин вместе с оставшимися ящиками, подняв веер брызг, пал в воду перед носом, ну а Альфонсо, так как лодка заваливалась не прямо вперед, но под углом — вывалился в сторону; и, еще падая, понял, что на водной поверхности, его сразу увидят, он схватился за один из ящиков рукою, подплыл под него, в рассеченную солнечными искрами темень, где гулко билась речная вода. Его падение не заметили: когда лодка перевернулась, внимание стоящих на палубе, было обращено на их друга, который так стремительно полетел в воду. Когда же брызги улеглись, по воде сносилось течением множество ящичков, сундуков, а среди всего этого барахтались воин, да Тьеро.

— Эй, что случилось?! — кричали с палубы, и уже многие воины сбежались к борту корабля.

Вот полетели канаты, заканчивающиеся крючьями, и воин с Тьеро зацепили ими за перевернувшуюся лодку, канаты потянули, и лодка приняла обычное положение. Теперь на дне ее не осталось ничего, кроме сросшейся с ним картой сокровищ, которые нарисовали когда-то маленькие Тьеро и Альфонсо, да и позабыли про нее.

Тьеро, хоть и был он изумлен произошедшим, не забывал горлопанить:

— Эй, да что ж это творится то такое?! Ведь, кто ж их теперь все вылавливать то будет, а?! Это ж надо было додуматься — все их на носу складывать.

С этими словами он перевалился через борт. А с палубы корабля кричали:

— Кажется — это колдовские штучки!

— Сам ты колдун! — в искреннем гневе выкрикнул Тьеро. — Это ж надо — позор какой! Эх — да кто ж теперь все эти сундуки то выловит!

Тот воин, который искупался в воде, уселся рядом на лавку и молвил:

— Вот мы то и выловим. Сдается мне, что в одном из них спрятался убийца….

Однако, с палубы окрикнул его начальник:

— Эй, Бархалас — не время сейчас всякие ящики ловить. Займись ладьей. Вылезай, вылезай. Ну, а вы, уважаемый, извините — такой кошмар, какой сегодня приключился, тоже не всякий день случается. Мы обязаны проверять каждого и все.

Того, которого звали Бархаласом не оставалось ничего другого, кроме, как подняться на палубу своего корабля. Тьеро же отцепил крючья, оттолкнулся от борта веслами, и вскоре уже греб следом за ящиками… Что же касается известий о преступлении неслыханном в Нуменоре, то Тьеро принял его, как и должен был принять настоящий самый близкий друг — совершенно спокойно, не осуждая, не презирая Альфонсо; даже отгоняя мысль об ужасе совершенного им — слишком сильна была братская любовь к нему, чтобы он мог, вопреки хоть чему, изменить этому чувству — и он принимал Альфонсо по прежнему…

Когда отплыл метров на тридцать от корабля, и нагнал первые из ящиков, окрикнул негромко, но ответа не получил. Тогда, он стал проплывать от ящика к ящику, перетаскивать их на дно лодки. И вот — голова Альфонсо…

Тьеро хотел сказать, что-нибудь ободряющее да не смог — слова у него в горле застряли, когда он увидел этот страдальческий, искаженный лик — он даже с трудом узнал своего друга — мало того, что не кровинки — казалось, что погнулись и ввалились все кости его лица. Глаза стали мутными, от полопавшихся в них сосудиках, но, все-таки, больше всего ужасали его волосы — раньше густо-каштановые, с золотистым оттенком — теперь они были мертвыми, и в них появилась седина — белые пряди, стонущими кнутами протягивались там…

А с корабля за ним следили, и теперь, заметив, как замешкался он, окрикнули:

— Эй, нашел там, что ли, кого-нибудь?!

— Ящик разбили! — после пронзительной паузы нашелся, что ответить Тьеро; однако, в голосе его звучала такая тревога, что удивительным было, что не стали их преследовать.

— Я устал. — тихо прошептал Альфонсо. — Знал бы так, как меня все это измучило. Нет, зря ты меня нашел — я уже почти пошел ко дну. Представляешь — ни этих страданий, ни голосов. Ты медленно погружаешься, вода вокруг тебя мягкая, плавно она тебя обтекает; слышен ее нежный шепот; а наверху, солнце, словно на музыкальном инструменте играет на волнах — и та музыка только для сердца слышна. И тишина, покой… Проплывают стайки рыбок, а солнечный свет все слабее, и слабее — это и есть смерть. Смерть — это покой.

— Покой? — чуть сам не плача, зашептал Тьеро. — . Что тебе на этом речном дне? Какой в этом смысл?

— Судишь меня? — прикрыв судорожно подрагивающие веки, спрашивал Альфонсо. — А ты можешь представить эту боль… она раздавливает меня, и разрывает… И Разрывает!!

И Тьеро, глядя на его раздавленное, вжавшееся лицо, на эти красные глаза, на поседевшие в какой-то час волосы, верил ему; и не знал, чем эту боль можно утешить — он только перехватил своего друга за руку, и доверившись относившему их все дальше течению, зашептал, и по глазам его катились частые слезы:

— Мы, не смотря ни на что должны жить. Кажется, минута страшная, и нет впереди никакого света, но свет всегда находится. Каждый, может найти в этой жизни дорогу к свету. Ты должен выдержать эту боль — пусть сил нет, а все одно — ты должен выдержать. Жизнь — как дорога, и мы должны идти к ее окончанию, как бы тяжело нам не было, но — не заваливаться в кусты на полпути. Слышишь ты меня — борись!

Дальнейшего Альфонсо не помнил…

* * *

Вернулось зрение, вернулся слух. Альфонсо лежал в каменном гроте; слабый свет в который проникал из расщелин в потолке, а, так же — от входа, за которым открывалась, тепло-пшеничная долина. За долиной, в нагретом солнцем августовском воздухе виделись высокие холмы. Альфонсо лежал в каменной выемке — здесь, из глубин земли били теплые, целебные источники, обнимали его тело, после чего — по маленькой борозде в полу, устремлялись к выходу. В теплой, благодатной воде, пристроился мягкий ил, так что Альфонсо сидел вполне удобно. Пахло травами и кореньями…

У входа мелькнула тень, и вот, пригнувшись, вошел в грот Тьеро. Когда он увидел, что Альфонсо очнулся — бледное его лицо, расплылось в улыбке — выделялся подбородок, сильно покрывшийся щетиной:

— Ну, наконец то!

И опять все произошедшее казалось Альфонсо чудовищным бредом — самым мерзким из кошмаров; и не верилось, что это свершилось на самом деле. И вновь, чтобы хоть как-то притупить подступающее страданье, он попытался успокоить себя тем, что, может быть — никакого убийства и не было. Тьеро, тем временем, говорил самым обычным своим, мирным, дружеским голосом:

— А я вот для тебя суп сварил — да на улице, чтобы здесь не дымить. Сейчас принесу, попробуешь — научился от королевского повара — у меня уж у самого слюни текут…

— Зачем же мне теперь еда?! Поскачем к восточному побережью! Ты, ведь, нашел Сереба?!

— Нет. Где ж я его найти мог?..

— Куда ж он братьев моих унес?

— Надеюсь туда, где укрытие есть, потому что сейчас дождь начнется…

Тьеро вышел на улицу, где стремительно темнело; и все усиливающийся ветер шумел в кроне росшего неподалеку ясеня. Альфонсо, тем временем, выбрался из выемки, и натянул свою одежду, которая успела уже высохнуть.

Вместе с прохладным дождевым порывом, вернулся Тьеро; в руках у него была престранная посудина — в форме физиономии некоего чудища, а, вместо ручек, загибались рога, из открытого черепа поднимался, аппетитный куриный дымок.

Тьеро поставил рядом с ним эту посудину, достал столь же необычайные, в форме полых костей тарелки, и, разливая по ним, пояснил:

— Это я в одном из ящиков нашел. Уж не знаю, от кого такое богатство осталось — быть может, от чародея какого-нибудь. Но они чистыми были, а для верности, я их еще из родника вымыл — он здесь неподалеку, прямо из скалы бьет. Если же про курицу спросишь, то я тебе отвечу, что здесь, верстах в трех, деревенька небольшая — я туда прокрался, ну и… Надеюсь, они этого и не заметили — у них на дворе кур много…

Раскатистым своим голосом, с треском перекатываясь через потемневшее небо, сказал что-то гром. Зашумел дождь — капли были крупные; и у входа, вскоре запел, разбрызгивая кисею брызг, водопад. За дождевыми стенами не стало видно дальних холмов, однако, там еще светило солнце — казалось, будто это сияющее и плачущее око смотрит на них; так же, отдельные капельки стали прорываться и через расщелины, в своде — будто, и грот плакал.

Альфонсо взял было и ложку, которую Тьеро недавно выточил из ветви, но вот рука его задрожала; суп расплескался — и жалко было смотреть на него, поседевшего, скрючившегося; на глазах смертно бледнеющего, дрожащего…

— Откуда пришли эти тучи? Где мы? — выдохнул он с мукой.

— С запада они пришли; ну а мы милях в десяти от юго-восточных отрогов Менельтармы — здесь же скалы из земли выступают, вот мы в одной из них и укрылись.

— С запада. С запада. — повторил Альфонсо. — Значит не он…

И тут он случайно взглянул на правую свою руку — на указательном пальце, чернело непроницаемое око ворона — Альфонсо часто задышал; на лбу его выступила испарина; затем — спрятал руку в карман.

— Ты ешь, ешь. — говорил Тьеро. — Тебе поправляться надо. А я тебе расскажу пока, что-нибудь.

— Сколько мы здесь?

— Я, как подальше от корабля отплыли, на борт тебя затащил; и страшно было на тебя смотреть — синий, холодный, и не дышишь. Ну, а потом солнце тебя отогрело… Часы три мы плыли по реке, и к счастью никто нас больше не останавливал. Потом, Арменелос остался позади — начались редкие предместья; среди них свернул я в приток, и тут то пришлось изрядно погрести — течение, то быстрое. А отплыть надо было подальше — они, ведь, со псами все окрестности исходят… Доплыл до первых отрогов Менельтармы — там ночью, среди камней отдохнул, а потом, как увидел, сколько кораблей по реке плывет, да какой шум тревожный над городом стоит — понял — надо уходить дальше. Я тебя раскачал; повел среди скал…

— Ничего про это не помню.

— Да — у тебя глаза закрыты были. Ногами едва переставлял. Ух — и намучился же я тогда… Ну, вот нашел эту пещерку, здесь уложил тебя; сварил тут из трав кое-что…. Выходит, что сейчас второй день, как ты искупался…

— Как много времени! Но, скажи — ты ли ничего за это время не видел? Ну — черный ворон здесь не пролетал?

— Нет — не видел я никаких ворон… Впрочем, что мы все о мрачном — о воронах, о болезнях — посмотри, как прекрасна жизнь, какой прохладой веет этот дождь! Послушай — какое красивое у него пение. Не хочешь? Так меня послушай — расскажу-ка я тебе одну историю, а ты ешь суп…

— Светлую, веселую. — горько усмехнулся бледными губами Альфонсо. — Хочешь, чтобы я засмеялся?..

— Нет — не веселую — печальную. Слушай же:

* * *

«Когда-то, во глубине темных еловых лесов, на берегу широкого, бьющего хрустальными родниками озера, стоял терем. Жил в нем человек, вместе со своею семью. Жена его — две дочери, и сын — Лаэль. Дочери, вышли замуж, и ушли в деревню, до которой неделя пути по лесным тропкам была.

И вот, как-то приходит и человек тот, и жена, к сыну своему, и говорят:

— Столько мы в лесу-батюшке жили, вот теперь он и зовет нас к себе: уйдем мы в чащу, встанем под дубом великаном, и выпьет он кровь нашу. Ты уже взрослый, веди хозяйство, а лес тебя всегда накормит, и мудрости научит. Ну, а когда придет час — и тебя призовет…. Прощай же, Лаэль.

— Подождите! — взмолился тут Лаэль. — Почему вы уходите? Что это за зов, почему не можете до старости дожить?

— Мы чувствуем, что закончился сужденный нам срок. Ты помни, что тело — и все что ты им чувствуешь, и видишь — все землей дано — все частицы земли; и, лишь ненадолго движеньем наделено. И кровь твоя — то тоже частицы земли — и все в землю возвратиться — так уж испокон веков было, так и теперь суждено. Никогда не думай, что частицы твоей крови, и в них бьющие чувства, чем-то святее обычных ручьев, или листьев — все частицы одного целого — все в бесконечном круговороте, и только дух может из него вырваться. Так запомни же, Лаэль — когда смерть позовет тебя — не противься ей. Но и жизнь эту люби, какой бы тяжелой она не была, ибо жизнь наша — эта бесконечно малая вспышка, в окружающем нас мироздании… Прощай…

Сказали они так, и ушли в глубины лестные, чтобы никогда уже не вернуться. Поплакал, потосковал Лаэль, да делать нечего — стал он один жить. Дни шли за днями, недели за неделями, месяцы за месяцами — так минуло три года. Не чувствовал своего одиночества этот юноша; много времени он проводил в созерцании лесных красот; далеко-далеко уходил по лесным тропам; слушал голоса птиц, и знал как зовут каждую из них; ловил в озере рыбу — да просто радовался жизни.

Но была в году одна пора, когда сердце его сжималось тоскую, и от непонятного волнения, точно полыхала вся его кровь. То случалось в окончании сентября, в начале октября, в пору листопадов; когда глубина лесная, стояла пред ним такая яркая и печальная; и вся пела нездешними голосами. В эти дни, сидел Лиэль на берегу озеру, в котором отражался его терем, да смотрел на небо — то ясное, то покрытое темными облаками; следил, как летят по нему птичьи стаи. Ниспадали к нему их голоса, и казалось, что зовут они его в какую-то далекую страну, где он нашел бы ответ, на какой-то неясный, так волнующий его кровь вопрос; и он вытягивал свое лицо, вослед за этими стаями, и чуть слышно шептал:

— Куда же летите вы?.. Ах — как хотел бы я обрести крылья, и устремиться следом за вами..

И вот на третий год, одинокого житья, в такую осеннюю, листопадную пору, сидел он возле озера до темноты, шептал:

— Должно быть, когда-то некоторые из люди были птицами перелетными. Вот почему, их сердца наполняются такой тоской в эту пору. Должно быть, вспоминают и восторг полета, и печаль, когда покидаешь те места, где провел, и прекрасную весну, и цветущее лето. Но мы можем только следить за ними… и оставаться здесь на зиму… Ах, как бы я хотел, хоть ненадолго, стать птицей…

Последние слова, он произнес едва различимым шепотом, и, в это время, вышла из-за пушистого облачка луна. Озеро засияло, пышным; и кажущимся теплым, в окружающей прохладе, серебристым ковром. А с неба, беззвучно, так плавно, будто в прекрасном танце, слетели двенадцать лебедей. Только один из них, был недвижим, ибо остальные несли его на своих крыльях; вот уложили они его на воду, а голову и шею, как на перину — на свои белые спины. И услышал Лиэль их печальные голоса:

— Твое крыло — какая тяжелая рана! Что же делать? Ведь, не можем мы оставить здесь замерзать тебя…

Как часто забилось сердце Лиэля! — ведь, лебедей он любил больше иных птиц; любовался на них, как на созданий высших и никогда бы не посмел направить стрелу, в эту величественную, неземную красу. И теперь лебеди услышали, как забилось его сердце; увидели, как заблистали слезы.

— Милые, милые мои лебеди. Пожалуйста, не бойтесь меня. Ах, как хотел бы я сделать вам добро. Если бы вы позволили, я залечил бы крыло вашего брата — я знаю коренья, в которых великая сила — за три дня крыло срастется, и… он сможет лететь вместе с вами. — тут по щеке его покатилась слеза.

Конечно, лебеди согласились на такое предложение. Они поднесли раненного своего брата к берегу; Лиэль бережно принял его, и отнес в дом — предложил погостить им у него; однако, они ответили, что не приемлют других куполов — кроме купола небесного, и сказав, что на день третий вернуться — оставили его.

Скоро подействовало леченье Лиэля — и прекрасная птица только и ждала, когда наберутся силой ее крылья. Теперь Лиэль часто спрашивал о полетах, и о дальней земле, а лебедь вдохновенно ему рассказывал. И вот настал третий день — шуршал за распахнутом окном, ковер из палых листьев; сидели на нем одиннадцать лебедей, ждали излеченного своего брата. А тот сидел, плавно изогнув свою шею рядом с Лиэлем и говорил:

— Я хочу отблагодарить тебя, только вот не знаю, как.

— Одного лишь хочу я! — с пылом, громко выкрикнул юноша. — Лететь вместе с вами! Ах, вот кабы, можно было до следующей весны обменяться нам телами…

— Достойная просьба. — молвил лебедь. — …Хорошо же — исполним ее.

Лиэль вышел во двор, а лебеди закружились вокруг него. Все быстрее и быстрее становился этот хоровод; вот уж и не видно ничего, кроме стремительных белых крыльев — юноша не мог устоять на месте, и он тоже влился в этот круг; да тут и почувствовал, что есть у него крылья, что летит он! Вот взмыл он в небо, да мельком увидел, свое прежнее тело, в которым жил теперь дух лебедя — он печальными глазами следил ему вослед…

А что может сравниться с чувством полета?! Лиэль и кричал, и пел от восторга; и, казалось ему теперь не мыслимым, что можно опустится на землю, и медленно идти по ней ногами — впереди всех лебедей летел он, да стремился он все выше подняться. Целый день провели в полете, а, когда наступила ночь, и время сна, совсем не хотел он к земле опускаться… И ночью, когда братья его спали, он кружил над ними; и поднимался так высоко к звездам, как только мог. Но вот, наконец, рассвет, и они смогли продолжить путешествие…

Наступил день, и открылась пред ними земля; где весна, обнявшись в нежном поцелуе с летом, царят круглый год; где звенят каскады из величавых хрустальных фонтанов, где цветы распускаются величавыми древами; где столько чудес, что их в жизнь и не опишешь и не осмотришь.

Там, на опустились они к озеру, дно которого было глубоко, но вода была так чиста, что будто ее и вообще не было. В центре озера, на острове высился дворец, из небесного хрусталя. В нем раскрылись двери, и вышла, приветствовать лебедей дева, сотканная из небесной лазури, да частоты апрельских облаков. Лиэль счастлив был тем, что мог ею любоваться. А она расспросила лебедей про дорогу, пожалела их брата, и поблагодарила Лиэля, после чего сказала, что может он, летать над всей ее землею — только за белые горы не залетать, так как дующие там ледяные ветры сразу же должны были заморозить его.

Счастливый такой судьбою, целые дни проводил он в полетах, а под вечер, возвращался к озеру, где вместе с братьями своими, слушал пение девы из Хрустального дворца — и уж, и позабыть успел и про дом свой, и про то, что рано или поздно придется возвращаться туда…

В один из закатов, из глубины небесной, к хрустальному дворцу, точно три корабля, из света звездного созданный спустились; только, когда встали они на земле, понял Лиэль, что — это три брата, столь же небесно прекрасные, как и их сестра, которая с пеньем, вышла к ним навстречу. В тот день устроили пир; в котором были счастливы все кроме Лиэля. Ведь, эти прекрасные создания, могли летать среди звезд! Ах, как хотел бы Лиэль, хоть ненадолго, испытать то, что испытывали они; увидеть хоть немногое, из того, что видели они. Потому, он сидел под темными ветвями, и шептал:

— Видно — это в духе каждого человека — никогда не останавливаться на достигнутом — подниматься все выше. Но, как же мои родители могли подчиниться воли дерева? Отдать кипящую в их жилах кровь для него?.. К звездам, к звездам!

И он бросился к братьям, пал пред ними и взмолился:

— Лишь одного хотел бы я — стать таким же вольным, как и вы, подняться в звездное небо! Хоть ненадолго, хоть на несколько дней, хоть на одну ночь — большего блага я и не знаю!

— Хорошо. — говорили ему братья. — … Только будет больно возвращаться — ведь, тебя ждет лебедь в твоем обличии, и он тоскует по чувству полета. Каждый день торопит он приближение весны, и вскоре вам уже вылетать…

Как забилось сердце Лиэля!..

И вот вышел он из хрустального дворца, под наливающееся звездами небо, расправил два крыла, но братья, говорили ему:

— Туда, куда устремимся мы теперь, тебе не понадобятся крылья из плоти…

Они протянули навстречу ему свои, похожие на паруса небесных кораблей крылья, и Лиэль понял, что не чувствует больше своего тела…

А потом он увидел звезды. Не такие звезды, какими видим их мы — нет, в них была жизнь, в каждой из них была какая то своя, неповторимая красота, и было их больше, чем всех созданий, когда-либо живших на этой земле…

И тут в эту историю ворвался из иных времен восторженный голос молодого нуменорца Альфонсо:

— Да — я видел все это! Это невозможно описать! Если бы были такие слова, которые могли передать ту красу, те чувства, так мир был расцвел от этих слов!..

…Словами не описать ту красоту — но можно сказать, что три дня и три ночи, прошедшие на земле, были наполнены для духа Лиэля беспрерывным, все возрастающим восторгом. И, когда эти мгновенные три дня пролетели, он только чувствовал, что стоит только на пороге постижения чего-то; а тут уж звали его назад — и, если бы дух мог плакать, то слезы его засияли ярче самих звезд — так велика была его печаль…

Полет к дому, уже в обличии лебедя казался слишком медленным, а открывающиеся из поднебесья горизонты — слишком узким — да нет — эти горизонты были теперь, для него, видевшего красоты космоса, что узкая клеть!

Он возвращался к своему дому, где ждала его клеть еще более узкая: вместо бесконечности — деревянные стены терема, до которых легко можно было дотянуться рукою. Одна только мысль об этом, тяготила его так, будто к шее его была подвешена целая наковальня, и теперь он летел позади всех, да низко склонив голову — и желал, чтобы какой-нибудь охотник попал ему в сердце стрелой. При этом он и забыл, что лебединое тело принадлежит вовсе не ему…

Но вот и родной дом, так широко окруженный со всех сторон лесами; вот и озеро — полное свежей, апрельской воды, плавном кругом опустились на эти воды двенадцать лебедей… Дальше он и не помнил, как на берег вышел, как принял свое человеческое тело, но вот уже юношей шел среди этого певчего, апрельского леса — и… был, как никогда счастлив!

И счастье его из того исходила, что чувствовал теплую и спокойную любовь, которую дарила ему каждая веточка, каждый листик на нем, каждая маленькая травинка, и каждый звонкий ручеек, каждая звонкоголосая птица, и каждый, только раскрывший навстречу солнечному свои лепестки цветок, его любила, как брата своего, как самое близкое существо, каждая бабочка, и каждая стрекоза, каждый жучок, и каждое из облаков, что плыли по небу. И в каждом из них — в облаке, или в травинке, он чувствовал бесконечность; он чувствовал, что через одну капельку березового сока можно постичь все мироздание, и увидеть в облаках, такое, что будь и духом небесным не нашел бы среди звезд.

Так, в счастье, чувствуя, что мириады составляющих этого мира любят его так же, как он их — Лиэль прожил многие годы, а потом, в один прекрасный осенний день, когда весь лес, шумел от падающих листьев, и от живого пульса прохладного ветра; а в небе летели, одна за другою птичьи стаи, он почувствовал, что лес, так любивший его все это время, зовет теперь к себе…

И он, чувствуя только любовь и добро, любуясь листопадами, пошел к нему навстречу. Тогда он чувствовал себя частицей мироздания, и в тоже время, понимал, что и мироздание является частицей его творческого, человеческого духа. Он чувствовал, что принадлежа эту мирозданию, какая-то частица его всегда стремиться за пределы этих форм, даже самых прекрасных — ибо он был человеком, и ничто, даже и замысел Иллуватора не может удержать в себе жаждущий все новых свершений дух.

Идя среди густого леса, он чувствовал, что жизнь его, как и жизнь всех остальных людей; даже и века эльфов — все безмерно малый миг, песчинка…

И вот раскрыл над ним свои ветви дуб-великан, который стоял так же и во времена его прадедов. Лиэль остановился под ним, обнял, протянул к его ветвям руки, ибо чувствовал, что в стволе этом растворена была, некогда горячая кровь предков его. Протянули к нему ветви и выпили тело старца — то что из земли восстало, то в землю и ушло.

А что дух его? А о том никому не ведомо, и судить нет толка».

* * *

Закончив рассказывать, Тьеро отхлебнул немного остывшего супа. Он так увлекся рассказом, так переживал всему, что глаза его теперь пылали — даже и супа своего он не распробовал (хотя, суп был очень даже хорош).

— Ну, как? — спрашивал он у Альфонсо. — Можешь ли ты поверить, что жизнь, несмотря ни на что прекрасна?

Но страдание вновь искажало лик Альфонсо, и, видя это, Тьеро говорил:

— Я то рассказал — теперь твоя очередь.

— Н-нет… — с мукой, и запинаясь выдавил Альфонсо. — Не могу я здесь сидеть и рассказывать. Я должен… должен б-братьев своих найти. А п-потом… Не знаю, что потом. Но, ес-сли отца встречу — не выдержу — я на клинок брошусь. Не могу я это терпеть! Не могу — понимаешь ты?!

— Хорошо-хорошо. — чувствуя, что весь, с таким чувством поведанный рассказ пошел насмарку, молвил Тьеро. Только сначала суп поешь…

Альфонсо, очень быстро, и давясь, принялся заглатывать остывший суп… Тем временем, дождь на улице прекратился, но дул сильный ветер; шумел, брызгался могучий ясень, а вот далеко-далеко, среди засиявших на солнце пшеничных полей — скакал, по невидимой от этого места дороге, всадник.

Тьеро, видя, как изводится его друг, предложил:

— Лучше, чем так сидеть да страдать, давай споем что-нибудь.

— Нет, я не хочу петь… Я ничего не хочу…

— Я прошу тебя…

Альфонсо запел — ту песня, которая пришла сама:

— …По дороге со мной, рядом с ветром осенним,

Песня чья-то летит — тихим звуком вечерним.

Далеко мне идти, через горы и страны,

И мне годы тоски, годы осени даны…

— Похоже на эльфийского менестреля, любовь которого была отвергнута прекрасной девой, и он, в тоске, отправился странствовать славить ее имя. Такие песни наполняют сердца светлую печалью — и, обычно, очень длинны, как и одиночество такого менестреля. Так, ведь, я говорю? — рассуждал Тьеро.

Альфонсо неопределенно пожал плечами, и, сразу за тем, схватившись рукою за стену, стал подниматься:

— Все — теперь мы пойдем…

Они оставили этот ненадолго приютившей их грот, чтобы уже никогда в него не возвращаться; и пошли среди исходящих солнечным теплом и влагой недавно прошедшего дождя пшеничных полей. Колосья доходили им до груди, а в некоторым местах — доставили и до лица.

— На дорогу выходить не станем. — говорил напряженным, усталым голосом Альфонсо. — Пойдем к тому месту, где раньше был дом Кэнии — я думаю, что Сереб побежал именно туда…

* * *

Когда взглянула на них — вечно чего-то желающих, торопящихся куда-то человечков печальная Луна — они все еще шли среди теплых колосьев; но, когда выступил в бездне Млечный путь, такая на них усталость навалилась, что они, не говоря друг другу ни слова, повалились, лицами к небу, да тут же и забылись, чем-то бездонно-глубоким, и пустым…

Альфонсо был разбужен в первый час после полуночи — он услышал, как три раза прокричал ворон; вздрогнул, поднялся, и обнаружил, что эта черная птица, раскрыв крылья висит в воздухе над ним:

— Помнишь ли ты, что должен исполнить любое мое желанье?

— Говори же, что это за желание! — довольно громко выкрикнул Альфонсо, и взглянул на Тьеро — тот лежал спокойно, и на бледном его, точно мертвом лице, разлились едва уловимые, ласковые поцелуи звезд.

— Прежде чем я скажу это желание, ты, друг мой, должен вспомнить к чему привело твое непослушание. Я предвещал, что при следующей встречи у тебя поседеют волосы — так и вышло. Теперь, когда ты знаешь мою мудрость, я надеюсь, ты не станешь противится моей мудрой воли.

— В чем же твоя воля?! — выкрикнул Альфонсо, и вновь покосился на Тьеро — тот и не шелохнулся.

— Кричи, не кричи — он тебя не услышит.

— Ты что… — в ужасе начал было Альфонсо.

— О, нет, нет — совсем не то, что ты подумал. Твой друг пока жив… Видишь ли, он навязался совсем некстати — он всю дорогу будет только мешать тебе, а, в конце концов. Поверь — тебе просто необходимо от него от него отделаться. Ради своего величая, ради дальнейшего блага всех людей объеденных в твое мировое королевство — Ты Должен Убить Его. Сделай это сейчас же, пока он еще спит. На поясе у него нож — достань его, и перережь помехе глотку. Так что — всего лишь движение руки, и ты свободен… Подумай — какая может быть мне в этом выгода? Что мне из того, что ты убьешь этого человечишку? Только о твоем благе я пекусь.

Такая сила была в этом голосе, такая уверенность в правоте — что перед этим всякое нежное чувствие, будь-то даже чувство дружбы, меркло — была великая цель, и надо было ради нее забыть обо всем.

И все же, несмотря на это, Альфонсо не колебался не мгновенье — не смотря на то, что душа его была измучена — вся сущность его закричала, пронзительное и долгое: «Н-Н-Е-Е-Т-Т!» — этот крик был подобен долгому, никак не желающему умолкать, все стонущему ветру.

Он еще надрывался, вопил, а тут из тьмы выступили образы: Альфонсо и Тьеро идут через поля, потом плывут на кораблях, высаживаются в Среднеземье, где Альфонсо становится одним из правителей. Тьеро повсюду следует за ним — везде что-то нашептывает, советует, и эти советы только мешают молодому правителю. Тьеро не доволен своей участью, в тайне он хочет занять место Альфонсо, а потому постоянно плетет какие-то интриги. Срок получения высочайшей власти все отодвигается, — наконец, Альфонсо превращается в немощного старика, а Тьеро торжествует — он добился своего вся власть перешла к нему!

И тут открывается душа Тьеро… Какая же она, оказывается, низменная, корыстная. Нет там и подобия того яркого пламени, который полыхает в душе того, кого он так лицемерно называет своим другом. Мелочная корысть, подленькие мыслишки о золоте, о короне, о правлении в каком-то ничтожном королевстве. Это душа паразита, которая прицепляется к нему, чтобы использовать для достижения своей цели, а потом — изничтожить.

Образы эти были столь яркими, что их никак нельзя было отличить от настоящей жизни — они появились в голове Альфонсо, как память о недавно произошедших событиях. И Альфонсо был поражен — оказывается, тот единственный человек, который бросил его, который казался единственным, кому можно было довериться — делал все это для своих корыстных целей!

Но как же чудовищно узнать о том, что лучший друг, вовсе и не друг, а подлец! Казалось, на истерзанную душу Альфонсо бросили пуд соли — и он выл волком; а Тьеро, хоть и не мог слышать этого воя, все же почувствовал, что-то — лицо его во сне помрачнело, и раздался шепот: «Друг мой, ты только помни, как бы больно не было — мы, все равно, должны идти прямо по нашей дороге. И я с тобой — помни, я тебе верен, я тебя никогда не оставлю».

И Альфонсо верил своему другу больше чем ворону, сколь бы не были явственны исходящие из того образы; и он смог сказать твердым голосом:

— Нет — я не верю всем этим бредовым образам, которые ты ткешь. Сначала, ты заставил меня поверить, что Кэния какое-то чудище, пожирающее людей. Бред! Я же душою чувствовал, какая она внутри красивая, и тот свет душевный, который исходил от нее — был любовью, а то чувство не может обманывать! Теперь ты хочешь, чтобы я поверил, что мой лучший друг, которого я знаю, как самого себя — подлец. Самое отвратительное, что на какое то мгновенье я поверил…

— Помни — я твой друг, и все это говорю любя, чтобы образумить. Сейчас ты увидишь мою мощь, и поймешь, что у того, кто владеет такой мощью великая мудрость, и ты доверишься этой мудрости, юнец. Что значат все эти громкие, торжественные крики? Что ты знаешь о вечном?..

Наступила тишина — нет, даже тишиной нельзя это было назвать — это было что-то, что Никогда не знала никакого звука. Это было ни тьма, и ни свет — в этом не было вообще никакого цвета; так же, в этом не было ни зла, ни добра, ни какой либо мысли, ни образа прекрасного, или уродливого — и это Ничто простиралась бесконечно далеко.

Можно ли описать ужас человека, который оказался в бесконечном Ничто. Представьте, если мы видим звездное небо, то знаем, что, на бесконечных просторах там есть жизнь — но если нас окружит Ничто и мы будем знать, что протягивается оно дальше самых дальних из тех звезд. И почувствовать, что в этом бездеятельном Ничто ты один, и нет такого образа за которой можно зацепиться, и некому ничего сказать, и мысль свою нельзя увековечить. Понять, что в этом ты останешься навсегда.

Что останется с тобою? Воспоминания о прожитой жизни? Сколько же можно вспоминать одно и тоже? Год, два, может — столетие, а потом? — миллион лет, миллиард? Вспоминать одно и тоже, ведь новых образов не будет, новых воспоминаний тоже — ведь, окружающее неизменно, и через миллиард лет, оно будет таким же, каким увидел ты его в первое мгновенье. И, даже вопль твой, не вырвется — без следа будет поглощен Ничто.

Весь этот ужас открылся пред Альфонсо, и он понял, что в этой Преисподней, в этом болоте душа обречена на смерть — не важна сила этой души — одна через день от страха рассыплется, другая — будет мучаться столетье; а может какой-то великан выдержит миллион лет, а, вдруг миллиард? А сто миллиардов? А миллиард миллиардов? Что есть пред этим вечным Ничто даже самая крепкая, целеустремленная душа? Что есть жизнь человека, даже жизнь всего Среднеземья пред этим, не знающим пламень творенья, не знающим время? Что, как не безмерно малая — даже не песчинка, а что-то совершенно невообразимо малое. И не равны ли пред этим величайшие из эльфийских королей, и последний из орков… Это Ничто растворяло в себе души, и ему было безразлично, как долго продолжалась борьба — и миллиард веков был для этого одним мгновеньем.

И где-то в голове Альфонсо негромко, как бы боясь нарушить что-то, заговорил ворон: «А вот это ждет тебя в окончании твоего падения. Сюда попадают многие люди, загубившие свой пламень, но не думай найти их — они бесконечно далеко отсюда, и бесконечно давно были растворены. Посмотри же, как ничтожно мало требуется от тебя — убить какого-то предателя — что он перед этой вечностью? Что он пред вечностью которой ты будешь владеть, если послушаешься меня?.. Слушай, слушай — ты захватишь пламень Иллуватора, ты поглотишь его в свою душу — и ты наполнишь образами и эту бесконечность. Подумай, как это велико, и как ничтожно мало то, что я от тебя требую: бесконечность и… надавить ножом ему на шею. Если бы ты меня послушался сразу, все давно было бы уже закончено. Итак?»

— Нет, нет, нет! — беззвучно вопил страдалец. — Пусть не будет звезд, пусть я здесь растворюсь, но никогда я не стану убивать своего друга!

В голосе ворона слышалась ярость: «Ты поклялся исполнить мое желание, и ты его рано или поздно исполнишь!»

В ничто стала проступать тьма, все больше и больше ее становилась, и вот, сквозь эту тьму, услышал Альфонсо голос Тьеро — как же легко стало ему, измученному, от этого простого человеческого голоса! Эти тревожные слова казались ему дивно мелодичным пением:

— Альфонсо, Альфонсо! Друг, что с тобою? Очнись!

Он тряс его за плечо, потом отбежал в сторону, и, тут же вернулся, плеснул в лицо холодной родниковой водою.

К Альфонсо вернулось зрение, и он видел небо, по которому разбежалась огнегривыми конями заря, видел налитые августовским солнцем пшеничные колосья, видел лицо друга, который склонился над и натянуто улыбался.

На самом то деле, в глазах Тьеро был ужас. За прошедшую ночь, волосы его друга поседели еще больше, щеки ввалились, а скулы, да и все линии лица выступили, стали пронзительными, страшными. Вокруг глаз — мрак, а сами глаза покрасневшие, и впалые; и в глубинах их такая боль, что, стоило взглянуть туда, и кружилась голова.

— Друг мой. — прошептал Тьеро, и положил руку на лоб Альфонсо.

Лоб был таким горячим, будто под ним развели пламень; частый и сильный пульс, судорожно надувался, и разрывался там. Тьеро было страшно — он чувствовал, что друг его находится в каком-то не представимым человеческому сознанию, мучительном состоянии. И ему казалось, что все это, неимоверно напряженное тело, сейчас затрещит, выгнется; переломается, скрутится, скомкается, а потом загорится, ослепительным синем пламенем, и даже пепла от него не останется.

— Друг мой, друг мой… — шептал Тьеро. — Ты извини меня — я, ведь, спал, а не должен был — за тобой мне следить надо было…

Альфонсо попытался улыбнуться, но, вместо улыбки, что-то страшное исказило его лицо. Горячие его губы выдохнули иссушенные слова:

— Я уже предал любовь… теперь он хотел, чтобы и дружбу я предал. Нет — лети в Ничто вся эта Вечность, и Пламень, и Иллуватор — не стану я делать то, что он хочет. Эй, Ты слышишь — Ты, ведь, где-то рядом! Я никогда не исполню то, что ты хочешь!

На глаза Тьеро, решившего, что его друг бредит, выступили слезы. Ему казалось, что смерть уже склонилась над Альфонсо, и решился бежать к дороге, звать на помощь. Он и на ноги вскочил, однако, Альфонсо перехватил его за запястье:

— Куда ты?!

— Я… ты подожди, а я вернусь скоро.

— Нет — не надо тебе никуда бежать. Помоги мне подняться. Мы дальше пойдем. Найдем Сереба, братьев — и дальше, на восток, в Среднеземье.

— Разве ты сможешь идти?

— А почему нет?! Голова кружиться?! Ноги слабы?! Душа болит?! Я уж такого испытал, что и стона из меня не вырвется. Помоги же мне, друг.

Тьеро помог ему подняться, и пошли они через пшеничные поля на восток…

* * *

Через несколько часов, они остановились на опушке леса.

Из кустов было видно поле, и кони, и отдельно от них — запряженная, двумя ослепительно белыми скакунами, карета судьи. Все они стояли около останков домика Кэнии, там же толпились и деревенские жители, что-то рассказывали, а порывы ветра время от времени доносили женские рыданья.

— Это ее приемная мать плачет. — молвил Альфонсо, и задрожал, уткнулся лбом в землю, и, чтобы предотвратить волнения Тьеро, заговорил. — Со мной все хорошо. Просто минутная слабость.

— А что приключилось?

— Потом как-нибудь расскажу, а, может, и не расскажу… Сереб где-то здесь должен быть. Хорошо бы они его еще не поймали.

— Ладно, предположим, Сереб — это хороший конь. Но, зачем тебе братья то? Ты бежишь — ладно, но их то куда тянешь? Зачем? Не лучше ли их здесь оставить?

Альфонсо на мгновенье задумался — вспомнился первый его договор с Вороном — тогда он ему во всем верил; тогда он страстно хотел вырваться из привычной ему жизни — готов был исполнять все, что потребовалось бы для этого.

Теперь то, конечно, многое в нем изменилось — он и сам не мог разобраться в своих чувствах. То он не верил ворону, то возникали надежды, что мать жива, то он верил, что Кэния была чудищем, то с отвращением отвергал эту мысль. Жаждал свободы… При всем том, свобода для него было неразделимо связана с властью — не для собственных благ, конечно, но для блага всех людей — не смотря ни на что, он надеялся эту власть обрести, и потому хватался за тот, первый договор с вороном, в котором, не видел он ничего страшного: украсть братьев, увести их в Среднеземье — это все, что требовалось… Он надеялся, что исполнив это, найдет и исход своих страданий, и никогда больше не услышит того страшного, что требовал от него ворон в последний раз.

И вот он повторил упрямо, своими бледными губами:

— Мы найдем Сереба и братьев, а затем — отправимся в Среднеземье.

И тут он скривился, страшный стон из губ его вырвался — и Тьеро стоял над ним, и не знал, как прекратить эту боль. Да и сколько же можно так мучиться? Ведь, должен быть какой-то предел?.. Но нет — мука не оставляла — а те страсти, которые обычный людей посещают только в роковые мгновенья их жизни, да и то — не так сильно — эти страсти не оставляли Альфонсо уже долгое время — казалось, он разрастется сейчас оглушительным рокотом до самого неба. Казалось, пучок кровоточащих нервов сжимался и разжимался здесь в траве. И сквозь какое-то жуткое, железное визжание вырывались слова:

— …Сейчас, как нашел этот запах… Слабый такой — запах горелой плоти… Это, ведь, от Кэнии — от нее сожженный… Что же я тут делаю, когда мгновенье назад ей в любви вечной клялся… Те мгновенья с нею — вырваться, вырваться бы… Разорвать время — Я Жажду Разорвать Время! С ней… с ней за руку бежать, прочь отсюда… К звездам! Как же я хочу вырваться!.. Убей, убей — впереди только мгла… нет — не убивай! Я жить хочу, эта жизнь прекрасна! Видели бы вы что я видел, как бы вы тогда полюбили эту жизнь и друг друга!.. — и тут он взвыл, захлебывающимся визгом. — Друг мой!..

И этот крик услышали и на поле — хоть и не разобрали слов, но все повернулись к лесу; а впереди там вышел какой-то старец с посохом — должно быть, маг. Им то казалось, что не человек это страдает, но та злая сила, которая повадилась в Нуменор, визжит что-то на языке тьмы.

Тьеро склонился над Альфонсо, поймал его дрожащие руки, которые в несколько мгновений из пылающих стали ледяными.

— Тихо, пожалуйста. Ты весь изойдешь в этом крике. Я прошу тебе, не кричи так. Послушайся друга, пожалуйста.

Тут и Альфонсо зарыдал, зашептал сквозь эти душащие его рыдания:

— Но, ведь, есть где-то простая и счастливая жизнь, да? Ведь, где-то, окунув ноги в прохладную речку сидит юноша, играет на дудке, любуется небесам, и так же в душе его спокойно, как и облакам на небе. Ведь, есть же где-то такая жизнь?.. А где-то радуга над полями взошла, и кто-то любуется ею, и не знает этих терзаний…

Тут Тьеро, приподнял его выше, и сам, прибывая в чувствах самых искренних, плача; приподнял его выше, и помог подобраться к краю зарослей:

— Конечно же есть такая жизнь, и ни где-то, а прямо здесь. И это мы можем любоваться радугой.

И он раскрыл перед лицом Альфонсо ветви. Над полем, над всею Нуменорской землею, ярким мостом перекинулась радуга. От этого места, виден был великий простор — за полем, за лесом, долины изгибались, там, в чистейшим воздухе виделись леса совсем дальние, а среди них — сияли цветом белым, да золотистым, да небесно-лазурным городки малые, да деревеньки. У самого горизонта поднимались скалы, а над всем этим, величественная синела Минельтама.

На какое-то мгновенье лик Альфонсо прояснился, но, вот вновь страдание:

— Я не могу наслаждаться этим!.. Ты понимаешь — этот образ — он вновь, и вновь предо мною появляется — разбивает все кости, я собираюсь, а он снова бьет, еще сильнее. — он выгнулся до земли и из носа его пошла кровь. — Вот опять, опять… о-опяя-яять! — завыл он. — Образ матери — она падает, падает; бьется головой — она мертвая лежит — это я убил свою мать. Вот опять, опять, опять… О-о-оо! О-о-ооо! А-а… А… Аах-ааа-ааахх…!

И он закрутился по земле, он ударялся о стволы деревьев, выгибался, так, что трещали кости — кровь пошла у него ушей — он рвал поседевшие свои волосы; а Тьеро, плача, страдая, бегал за ним — шептал что-то, пытался удержать, но все было тщетно.

Могучий творческий дух Альфонсо испытывал такие страдание, какие только к такому духу и могли придти.

Быть может, тогда бы и разорвалось его сердце, но раздался конский топот; заросли, со стороны леса раздвинулись, и пред ними предстал Сереб. На спине коня, по прежнему покоилась колыбель в форме лебединой ладьи; и, прежде всего, он опустился пред ними на колени, чтобы они могли туда заглянуть и убедиться, что младенцы целы невредимы. Так и осталось загадкой, чем конь кормил их в течении всех этих дней, но младенцы мирно спали, а на пухлых их щечках горел здоровый румянец. Они, даже, подросли.

— А-а — я так и знал! Нашлись, нашлись…

От голоса Альфонсо, младенцы проснулись и заплакали. А старших их брат, и не ведая, какое страшное у него, окровавленное лицо — склонился над ними, и зашептал:

— Ну, что же вы плачете?.. Теперь все будет хорошо. Вот и вы со мной — не пропадем. Найдем дорогу. Так я говорю, Тьеро?

Младенцы расплакались еще больше. А Альфонсо, только, когда капелька его крови на них пала, понял, что причиной их плача является он. Тогда он отполз в сторону, и прислонившись к дереву, смотрел неотрывно на колыбель, из который тремя фонтанами вырывались крики.

Гораздо более тихим, успокоившимся голосом говорил Альфонсо:

— Я изменюсь. Вы не услышите больше этих воплей. Я буду спокоен, и нежен, как ваша мать… — на мгновенье он замер до крови прикусив губу, а затем, спокойным голосом продолжал. — Так же, как и она, буду петь для вас колыбельные, рассказывать сказки. Клянусь, что вы не услышите моих воплей…

Младенцы продолжали рыдать, а Альфонсо боролся и с подступающей слабостью, и с болью, которая новыми воплями рвалась.

А Тьеро, присел рядом с ним, и, положивши руку на плечо, говори:

— Ты молодец, молодец… Ты такой человек… После всего пережитого, ты, прежде всего, об их благе заботишься. Ты, как богатырь, внутри… Но, телом ты так слаб — эти ягоды, которыми мы питались — они не могут заменить еды мясной. Вот что зайчатины принесу. А ты поспи пока. Да и братья, увидев, что ты спишь — успокоятся.

Сказавши так, Тьеро, точно его подбросили метнулся в заросли…

Рыдали, и не думали успокаиваться младенцы.

— Поспать пока. — повторил слова Тьеро Альфонсо и прикрыл глаза…

Вспомнилась последняя ночь. Что, если все повторится вновь? И, вновь, будет его терзать ворон, и требовать убийства Тьеро…

— Нет, нет, нет. — застонал он, и вскинул голову на вопль младенцев. — Простите меня… Но как же мне вас успокоить?.. Вот, слушайте:

— То ли дождик, сын мой милый,

Над землею пролетал.

То ли ветер — ветер силой,

Лист последний забирал.

По окошку темный саван —

Тихо дождик застучал.

И так будто смерти ладан

Там по улице летал.

В этом тихом увяданье,

Под дождем заснут поля.

В снеговое туч мерцанье,

Вскоре ляжет вся земля.

Ты закрой глаза, мой милый,

Под осенний, поздний дождь;

Сладко спи, мой брат любимый,

Под осенний, поздний дождь.

И сам, Альфонсо от этой песни заплакал — представилось ему поля, леса — все потемневшие, без единого листика; дует, дует ледяной ветер; уныло шумит замерзший дождь, и вокруг — ни души; и тут еще чувствие отверженности…

Плакали и братья — они ждали светлого чувства, но слышали только боль.

— Может, сказку вам рассказать?.. Но, какую же сказку?.. Я могу кое-что вспомнить, но все темные сказки — с болью, с разлукой, с безысходностью. Простите вы меня…

Он помолчал некоторое время, а малыши все плакали. И на душе Альфонсо, несмотря на изможденность, не было покоя:

— Дождик, листьями играя,

Над землею пролетал,

Сам, о солнышке мечтая,

Сказки светлые шептал.

Есть земля, у края света,

Там — два разные дворца.

Так в одном — жар златый лета,

Солнца то дворец отца.

А другой, в сребристый саван,

Лунной матушки одет,

Голос нежный — сонный ладан,

Льет оттуда много лет.

Два прекрасные созданья,

Никогда вам встречи нет.

Что людские все страданья,

Пред разлукой вечных лет?..

И опять вышло у Альфонсо мрачно, хоть и не хотел он этой мрачности. Ведь — первые три куплета были из светлой сказки про Солнце и Луну, и пропел он их, кажущимся спокойным голосом; последний же куплет, ворвался из мрачного сказанья про разлуку, прекрасной эльфийской девы, и ее возлюбленного после того, как их королевство было разграблено орками.

Но младенцы, должно быть, уставши плакать, были усыплены первыми куплетами. Только они замолчали, улеглись, как открыл свое око Сереб — и была в его внимательном взгляде жалость к Альфонсо.

— Ну вот, ну вот. — уже не в силах плакать, шепотом обращался юноша к коню. — Все-таки я их успокоил; кто же успокоит теперь меня? Уж не ты ли?.. Заснуть ли — нет, теперь я боюсь заснуть.

Но, все-таки он заснул. И, когда пришел на полянку Тьеро — принес зайца; спал крепко, и, казалось, безмятежно. Но то, что творилось под окровавленной маской ни Тьеро, ни Сереб не ведали…

* * *

От той дороги, которая вела к первым ступеням, поднимающейся к вершине Менельтармы лестницы — отходила другая дорога, менее хоженая, и всегда, даже и в великие праздники, тихая. Дорога была покрыта песком — был он того печального цвета, который можно увидеть на одиноком пляже в час закатный. Здесь слышался тихий шепот моря, и голоса — столь мягкие и тихие, что казались они лишь слабыми дуновениями западного ветерка. Над сторонам дороги, печально склоняли свои кроны, стройные ивы — а между ними стояли изваяния, небесно легкие, плавно расплывающиеся в воздухе, у них были спокойные, отрешенные лики — они видели что-то незримое для иных, запредельное.

В этот августовский день, небо покрылось сероватым покрывалом, а по аллее медленно шла печальная процессия. Впереди, всех шел король Нуменора; сильные его руки были направлены назад — он нес хрустальный гроб, в котором лежала мать Альфонсо.

Был ее лик печальным и светлым, еще более прекрасным, чем при жизни. И никак нельзя было назвать ее возраста. Она казалась и молодою, и, в то же время — вечной; словно бы в последнее мгновенье жизни открылось ей что-то недоступное для иных — то, что созерцали безмолвные изваяния.

Позади гроб нес отец Альфонсо — адмирал Рэрос. Он неотрывно смотрел на лик своей жены, и не существовало для него ни Нуменора, ни Среднеземья. И не мог он принять, что она, которую он так сильно любил многие годы, уже не откроет глаз, не скажет ему слова, что ее вообще уже нет, а осталось только холодное тело. И у него были необычайно большие, сияющей слезной пеленой покрытые глаза. Он очень изменился за последние дни — седина появилась в волосах; лицо осунулось, впало; кожа потемнела от ожогов слез, как-то страшно, в этом безмолвии, подрагивал его большой кадык…

За адмиралом шла процессия — сначала ближайшие родственники. Дальше — друзья, подруги; просто придворные. По щекам многим катились слезы — падали в закатный песок…

Дорога делала плавный поворот к склону Менельтармы. Однако, здесь гора восходила плавно, робко, а высочайшие ее склоны были сокрыты кустами алых роз. Здесь не было никаких ступеней, но камни плавно распахивали свои объятия, в тихую залу…

Нельзя было определить ее размеров, ибо не было видно ни стен, ни купола. На невидимых цепях, висели хрустальные гробы, в которых, нетронутые тлением, покоились государи Нуменора, великие люди этой страны, и их славные жены. Гробы эти не образовывали аллеи, ни какого-либо иного геометрического порядка.

И, все же, порядок был. Такой же порядок видим мы на звездном небе — кажется нет ни фигур, ни ясных форм, а, все-таки, во всем там гармония — гармония, которую не объяснишь. Вот и здесь, как звезды во ночи — яркие, и едва уловимые; близки и далекие — сияли тем холодным, и спокойным светом вечности хрустальные гробы. Не определить было и расстояния между ними — было просторно, но, казалось, что-то безмерно большее, чем простор этого зала, было между ними.

Как в звездном небе здесь не было никаких звуков. Этот зал не был оставлен неким бытием, однако — это была какое-то совсем иное, непостижимое для живых еще людей бытие.

В совершенном безмолвии, не говоря ни слова, ибо все слова уже были сказаны, гроб поднесли к уготовленному ему месту, казалось, поставили на воздух, где и остался он, готовый слиться с мириадами таких же…

Адмирал Рэрос склонился над нею, поцеловал в холодный лоб. И в то мгновенье, когда коснулась ее лица, горячая слеза — он поверил, что от этой слезы она очнется — он так ясно представил, как она открывает глаза… Ни одна черточка не дрогнула — слеза скатилась по холодной щеке. Он постоял некоторое время, потом отступил, и слуги, прикрыли гроб хрустальной крышкой. И, в тишине, вспомнились адмиралу слышанные на печальной церемонии прощания, слова мудрого эльфа — гостя из Валинора:

— Вы люди — гости в этом мире. Вся ваша жизнь — безмерно малый миг. Вы в жизни вершите многое, но все-таки — жизнь ваша — искорка, а над ней — огромная бездна — она есть смерть. При разлуке вы плачете; но верьте, что в смерти каждый из вас найдет то, что ищет здесь, в этом мгновении — жизни. Не вернуть пения унесенного ветром, не вернуть умершего; но каждый из вас чрез мгновенье будет этим ветром унесен. А что там дальше — о том разве что Иллуватор ведает. А мы скажем, что тьма коснулась лишь этого мира, над запредельными дорогами она никогда не будет властна, а потому — радуйтесь, ибо, чтобы не ждало вас там — оно благо…

И теперь, в этом вечном зале, в душе могучего адмирала вспыхнул вопрос: «Но в чем же причина этой горькой тоски при расставании? Вам, вечным, легко говорить о жизни, как о мгновенье, но, когда теряешь любимого человека, и знаешь, что не через десять, не через двадцать лет его не увидишь — это ли легко?!» Но этот вопрос остался не вымолвленным — адмирал знал, что не получит на него ответа…

Потом они стояли пред гробом, в окружении иных светил — и не знали, сколько это продолжалось, но каждый чувствовал скоротечность своей перед вечностью жизни. Каждый шептал последнее: «Прощай» — ее, уже свободному от тела, духу.

И, если в залу входили все вместе, то выходить из нее каждый волен был через сколь угодно долгое время. Для каждого это время было разными, и, когда адмирал Рэрос развернулся, и пошел среди звезд к выходу — никого уже рядом не было.

А потом он вышел под звезды истинные — это была глубокая, темная ночь; недвижимые, застыли кусты роз. Он отошел на несколько сот метров; и там медленно осел в густую, серебрящуюся траву; и тут услышал знакомый голос:

— Что же теперь, добрый ты мой друг.

— Король — это вы?!

— Эх, да ладно — какой король. — сильная рука легла ему на плечо, и знакомый силуэт, медленно опустился рядом с ним в траву. — Король я когда угодно, но только не теперь. Вспомни нашу детскую дружбу — тогда не было ни короля, ни адмирала — просто два преданных друг другу человека. Пусть и теперь так будет…

— Да, хорошо.

Адмирал поднял голову к небу — и увидел, как всходит все выше и выше яркая звезда Эллендил. А на юге, несколько не затеняя звезд, угрожающей кровавой косою нависала комета.

Следя за восходом Эллендила, адмирал повторил вопрос Тар-Минастира: «Что же теперь?» — некоторое время провел в раздумьях, после чего молвил, едва слышным, но подрагивающим от волнения голосом:

— Я должен найти его…

— Сына?

— Сына? — переспросил Рэрос. — Нет — он мне не сын. Я знал Альфонсо добрым юношей, пылким и творческим человеком, но того, кто совершил Это, я никогда не назову своим сыном. Альфонсо я уже оплакал, а теперь должен отомстить за гибель матери, тому чудовищу, которое завладело телом моего сына.

— Кто знает, что подтолкнуло его к совершению столь страшного поступка. Друг — я уверен, что он не хотел ее смерти, и страдает теперь не меньше твоего. Рано его еще хоронить — быть может, есть для него спасенье. Мы должны его найти, но не мстить, а постараться понять, помочь…

— Что говоришь ты? — выдохнул Рэрос и, вдруг, зарыдал. — Простить, понять?!.. — и он вновь взглянул на восходящего все выше Эллендила, после паузы добавил. — Сначала я должен взглянуть в его глаза…

— Но, я понимаю твою боль — и советую, немного остыть, не совершать каких то поступков с жару. Его поймают, а потом вы поговорите.

Некоторое время они посидели в молчании…

Надо было видеть эту спокойную ночь, где, кроме их голосов, не было никаких звуков, так как весь Арменелос, зная о кончине этой прекрасной женщины, сохранял траур. И все вели негромкие беседы у камина, или любовались с балкончиков этим небом. И, даже не прохладой обычной от звезд веяло, но теплым дыханием, словно прекраснейший дух плыл там над ними и шептал, что-то нежное.

Потом Тар-Минастир поднялся и медленно пошел к городу. Рэрос даже и не заметил того — недвижимый сидел он, созерцая….

Когда заря поглотила звезды, он очнулся, и бегом устремился к Арменелосу.

Менее чем через полчаса, по дороге, ведущей на юго-восток, взбивая пыль, устремился одинокий всадник.

* * *

В эти дни над землею Нуменорской развесилась густая темно-серая пелена, из которой лил и лил дождь; не было и просвета в тучах, дороги развезло, а реки текли бурно, и все напевали какую-то задумчивую, глубокую песнь. Леса потемнели, иногда поднимались туманы, да тут же прибивались дождем обратно к земле. В общем, погода установилась совсем не августовская, а осенняя — чего отродясь в Нуменоре не бывало (как, впрочем, и убийства столь чудовищного, о котором знали уже все жители)…

Когда Сереб нашел Альфонсо, надо было искать коня и для Тьеро. Молодой нуменорец так и сказал своему исстрадавшемуся другу:

— Хочешь ты, не хочешь, а я от тебя не отстану. Ускачешь на Серебе — я по следам его пойду. Через море поплывешь — и я за тобою отправлюсь.

Судорога исказило лицо Альфонсо:

— Не оставишь?.. Да — я уже слышал это. Но… ты, ведь, мой друг? Да, ведь… Конечно — да. Что я спрашиваю то?..

Он так и не рассказал про свой кошмар, а, ведь, он повторился, когда Тьеро бегал за зайцем — и еще седины прибавилось в волосах мученика…

Но, надо было еще что-то придумывать с конем. У Тьеро нашлось несколько монет, и он предложил купить коня у крестьян…

В первый из этих дождевых дней, в дверь, окраинной избы той деревеньки в которой жили приемные родители Кэнии, раздался робкий стук. Открыла хозяйка — румяная и полная женщина, от которой пахло душистым караваем и которая сама на каравай походила.

На пороге она увидела гостей, бедственное положение которых было столь же необычайно для Нуменора, сколь и шумящий за их спинами дождь. Один бледный юноша, поддерживал другого, которого хозяйка вначале, из-за седых волос приняла за старца. Но, когда он с трудом поднял голову, она вскрикнула и отступила — дождь смыл кровь с лица Альфонсо, но от этого оно не стало менее страшным. Выпирающие скулы, запавшие глаза — от неимоверного давление даже кости искривились…

Но первый юноша представился очень вежливо, и сказал, что спутник его захворал, и нужен ему небольшой отдых, на это Альфонсо слабо зашептал:

— Нет, нет — мы должны идти вперед. Ты знаешь, где наша цель… И не давай мне заснуть…

Тут Тьеро, прямо на глазах хозяйки, и вышедшего ее супруга, принялся убеждать:

— Ты совсем ослаб. У тебя озноб, горячка. Нам необходим хоть небольшой отдых…

Альфонсо хотел было что-то ответить, да только стон вырвался — он впал в забытье.

Конечно, больного внесли в дом, а тут выяснилось, что с ними еще три малыша. Их тоже внесли в дом, положили поближе к камину. Из детских горниц выбежали несколько мальчиков и девочек, столпились около люлек, ласкали малышей, и вскоре те стали смеяться.

Тут, казалось бы, странное дело: все жители Нуменора, в том числе и приютившие Альфонсо и Тьеро, знали не только про убийство, но и про то, что убийца бежал с тремя малышами. Вот, появляется некто со страшным лицом и с тремя малышами — неуместно ли тут предположить, что убийца забрел к ним в дом?

Однако, надо знать этих простых нуменорцев, чтобы понять, почему они даже и не подумали об этом. Подозрения в убийстве, даже при достаточно большом сходстве, свойственно обществу, где убийство совершается часто, где это какая-то чудовищная норма существования — для Нуменора убийство было неестественно, а потому — крестьяне сказали бы, что видели убийцу, не иначе, как в том случае, если бы над их домам пролетал многоглавый дракон, да нес в своих когтях колыбель.

Альфонсо пронесли в горницу, где дали отпить целебного зелья, после чего еще много над ним хлопотали, пока он не пришел в себя и не простонал:

— Мы должны идти… он едет?..

— Кто едет? — с тревогой покосившись на хозяев спрашивал Тьеро.

Однако, Альфонсо уже не мог вспомнить, что привиделось ему в бреду. Он с болью смотрел в окно, по которому настукивал дождь, да стекал, плавными, и мрачными линиями.

Тут вмешался хозяин — могучий крестьянин, богатырь:

— В такую погоду, да в таком состоянии мы вас никуда не отпустим.

Тут и хозяйка добавила:

— Этот год и так лихим для земли нашей выдался. Сначала, вишь, орел от Манвэ прилетал — войска на войну созывал. Потом еще эта беда… ох, про нее то и говорить страшно… А тут вы еще в ненастье это уходите — нет, нет. По крайней мере, до следующего утра вы останетесь, испробуете моего пирога — такого больше нигде не отведаете.

Через несколько часов вся крестьянская семья, а также Альфонсо и Тьеро, сидели в большой горнице, за столом, на котором уже дымился пирог, подобного которому «нигде было не отведать». Пирог был такой высокий, что и непонятно было, как его сразу можно съесть, даже и большой крестьянской семьей, вместе с голодными гостями. В нижней части округлый и темный, он расширялся кверху, и там все больше светлел, пока, наконец, в верхней части (не меньше метра от поверхности стола), не переходил в плотное солнечное сияние, отчего в горнице было светло и празднично. Крестьянские детишки весело переговаривались, а две девочки не отходили от малышей — показывали им своих куколок, а те тянули к ним свои ручки, и смеялись.

— Что же — вижу я, понравился Вам, мой пирог. — говорила хозяйка. — Вот, самому больному — самую хорошую часть — и она отрезала, и подала Альфонсо вершину пирога…

Всем досталось по большому куску пирога — накормили и малышей. Никто и не заметил, насколько действительно, были эти куски велики. Просто, после того, как от пирога ничего не осталось, все почувствовали великий приток сил — хотелось взбежать на вершину радуги, если бы таковая только нашлась где-нибудь поблизости…

— Папа, мама… — закричали детишки. — Сказку! Сказку!

Родители переглянулись, улыбнулись. Крестьянин молвил:

— Уж сколько нами сказок было сказано, сколько еще будет… Мы то здесь и останемся, а вот гости уйдут — так, пускай они, пока здесь, расскажут свои сказки.

Тьеро, пытаясь припомнить, что-нибудь подходящее случаю, постучал себе по лбу, а хозяйка, видя их замешательство, предложила:

— Так, быть может, под музыку? Мой муж на скрипке играет…

И она сняла висевшую на стене скрипку…

Мелодия была печальной, но эта не была одна из тех скрипичных мелодий, от пронзительной силы которых бегут мурашки по коже — печаль ее была сродни, тем потокам слез, которые плавно и тихо, стекали по окну, сродни была глубине ночи, наполненным печальным голосом дождя…

* * *

Начало этой истории было в предзакатный час, в осеннем лесу. Это был тот час, когда все цвета наполняются густой темнотою, когда каждый лист лежащей на земле, каждая обнаженная ветвь, окружены глубокой аурой из слез. Не было ни ветра, ни дождя; низкое, сереющее небо, сгущалось где-то над густыми, черными ветвями. Было тихо, тихо… Если случайно упадет листик, то слышно было каждое движенье его мертвого тела в воздухе. Не пели птицы — ибо все птицы улетели уже в теплые страны; и зверей нигде не было видно — усыпленные печалью леса, заснули они в глубоких норах.

А по ковру из листьев медленно-медленно шел юноша; тихим-тихим шепотом, значительно тише, чем падающий лист, пел он:

— Когда двое любят друг друга,

Почему им разлука судьбой суждена?

Почему в этом воздухе мука,

Почему смерть в этот мир вплетена?

Того юношу звали Вадином, был он из простой крестьянской семья, которая жила в маленьком домике на окраине этого леса. Недавно ему исполнилось двадцать лет; и в юношеском его сердце трепетала поэзия — и настоящей мукой для него было, что, как ему казалось, он совершенно не мог выразить словами свои чувства.

Вот, в этот день, его послали за хворостом; а он, шел уж неведомо сколько, и не разбирая дороги. Он, больше иных времен года любил осень — ведь, в ней такое сильное, печальное чувство!

И вот вышел он на поляну; окруженную темными древесными стволами. Кроны деревьев нависали над нею, и, только в маленьком просвете виделось непроницаемо серое небо — такая печаль была в этих небесах, такая теплая, слезная глубина виделась в этих, прощающихся с весной, и с летом тучах, что, казалось, в любое мгновенье, обратятся они к земле мириадами слез.

И тут из травы перед Вадином стали подниматься опавшие листья; они сложились в высокую фигуру, которая повисла в воздухе метрах в трех от земли. Взгляд только мельком пробегал по мертво-лиственному наряду под которым ничего не было видно. Все внимание перемещалось на два непроницаемо черных, уходящих в какую-то бездну ока; из этих очей, а не изо рта, которого и не было, лились в сердце Вадина слова:

«Листик пролетевший возле меня, среди бессчетных лет. Куда идешь ты и зачем?… Скоро, скоро ты встретишь свою судьбу. Знаешь ли ты, что такое судьба? Она ведет вас через к смерти, она свершается постоянно, но вы никогда не замечаете ее. А, душа этого леса, вижу твою судьбу — горька она. Встретив Любовь — никогда не озарит лицо твое улыбка — но скорая смерть ждет тебя; а Она даже и не узнает Никогда про тебя.».

Когда эти слова были произнесены, черные очи исчезли, а листья, составлявшее фигуру, рассыпались в стороны; улеглись на плачущем ковре из братьев своих.

Несколько мгновений простоял в одиночестве Вадин, да тут увидел, как блеснул средь стволов, стал приближаться к поляне лучик света. Огляделся он, и увидел, что в одном из распускающемся над поляной вязов, есть широкое дупло, да с такой черной тенью, что, даже самый чуткий глаз, не увидел бы, что там кто-то прячется. Туда и забрался юноша, и была ему видна вся полянка.

Вот свет усилился, и, словно солнце вышло из-за туч; словно в этот мир плачущего мрака вошла весна — это на полянку вышла, окруженная аурой света, одна из прекраснейших эльфийских дев — и тогда понял Вадин, что она звезда его, и что он никогда не отступится от нее — ибо в нем и был смысл ее жизни, а все, что было до этого — лишь блеклой тенью, предвещало мгновенье этой встречи.

За девой вышла лань, пробежалась несколько кругов по поляне; а потом опустилась на землю; возле ног своей хозяйки, а та, стояла стройная, окутанная нежным светом. Казалось, будто вокруг них ожили палые цветы, и вот-вот взойдут из под них, вопреки подступающей зиме, первые подснежники.

И вот запела дева — и столь красив и печален был ее голос, что вся глубина лесная, обратилась к ней слухом, а с ветвей, едва уловим шепотом закапали слезы:

— Вместе с осенним дыханьем,

И из слезок последней капелью,

Лес заснет вместе с листьев шептанием,

Как младенец, под седой колыбелью.

И как листья последние кружат —

Память сердца сквозь годы летит.

И кричит, и в безмолвии тужит,

Об ушедших душе говорит…

Сначала хотел выбежать навстречу деве Вадин, признаться в своих чувствах; но вот, услышавши это пенье — задрожал всем телом; вглубь своего черного дупла вжался. Такое глубокое чувство в тех словах было, что по щекам юноши побежали слезы — и он не решался показаться ей на глаза; посчитал, что она, такая прекрасная, только посмеется над ним…

А она говорила, обращаясь к своей лани:

— Милая моя, Элса. Вот и наступила последняя осень. Да — я чувствую, что еще перед тем, как посыплется первый снег, заберет всех нас в далекую Западную страну смерть. Не одна я — многие в моем народе, чувствуют это. Говорят, что с севера придет великая тьма. Но куда же мы уйдем, как же мы оставим этот лес, который мы любили, и который любил нас многие века?.. Здесь мы любим каждое деревцо, каждую веточку, каждый листик. Ах, разве же, оставишь того, кого любил всю жизнь, на которого надвигается тьма, но он не может идти за тобою? Разве же найдешь ты где-нибудь счастье, потом? Забудешь его? Неужто сердце простит такое предательство? — Нет, никогда — и мы останемся с тобою до конца, батюшка лес… А все же — так печально, так печально на сердце… Милая Элса — неужели и ты погибнешь?

А в душе Вадина с великой печалью пылали тогда такие чувства: «Как бы ты, сборщик хвороста, посмел подойти к Ней, признаться Ей в любви? Она и не взглянула бы на меня… Каким же ничтожным должен был бы показаться ей со своим чувством. Она, более прекрасная, чем звездное небо… Но я никогда, никогда не смогу разлюбить ее; никогда не оставлю ее. Я никогда не осмелюсь подойти к ней, никогда не осмелюсь сказать своим грубым голосом ей слова. Ведь, ее речи словно прекрасные поэмы, а мои — неправильны, и отрывисты. Нет — я никогда не подойду к ней. Если мне будет дозволено судьбою хоть изредка, издали любоваться ею; издали слышать ее голос, и умереть, видя ее, то я буду безмерно счастлив такой судьбою».

И сердцем он почувствовал, что так и свершиться; и слезы печали, которые так сродни были этим сумеркам, в которых сияла одна звезда — его звезда, покатились по щекам юноши. А дева почувствовала, что кто-то близкий, родной, с кем суждено вырасти ей в вечность — где-то совсем рядом. Она оглянулась, позвала его дрогнувшим; ставшим от этого неожиданного чувства, более прекрасным, чем когда бы то ни было голос:

— Здесь есть кто-то? Если есть, то выйди, не бойся…

Она не договорила, затаила дыхание, вслушиваясь. Затаился и Вадин, он не дышал больше — но любовь, точно расцветшая от слезы девы роза, полыхала в его сердце — и он не мог остановить этого прекрасного чувства. Услышавши этот неземной голос, он еще больше ужаснулся, что она отвергнет его, крестьянского сына, с презреньем; никогда и издали не позволит себя видеть… При всем этом, великую нежность испытывал он к ней, и если бы тут же было дозволено ему отдать за нею жизнь — он, не задумываясь, отдал бы.

А дева, не слыша его дыхания, чувствовала его сердце — постояла еще некоторое время, ожидая, а потом повернулась, и медленно пошла со своей ланью. Ни слова больше не говорила она, но Вадин чувствовал, что в сердце ее бьется нежное чувство…

Когда последний отблеск окружающей ее светлой ауры исчез среди деревьев; на поляне сгустилась темнота — ведь, уже подошла, нависла над миром, своей черной дланью ночь — Вадин выбрался из своего укрытия, и подошел к той розе, которая расцвела от слезы эльфийской девы.

Перед этим цветком опустился он на колени и зашептал:

— Как ты, роза, расцвела от ее слезы, так и нежное чувство к ней, запылало любовь моя. Как и розе этой суждено погибнуть, под первым снегом, так и чувству моему, суждено потухнуть в надвигающейся тьме… Хотя — нет! Нет — никакая тьма не сможет этого чувства остановить. Как же счастлив я своею судьбою — счастлив от того, что позволено мне будет увидеть ее хоть еще один раз…

И тогда он поднялся на ноги, и медленно пошел от той поляны. Он не разбирал дороги — да и не было ничего видно в той темноте. Под ногами его шуршали листья, однако, и их шелеста он не слышал; вокруг плакал лес, но Вадин не слышал его плача. Вспоминал он, как она, ясная звезда, вышла на поляну, как впервые услышал он ее голос. И, если бы в те минуты, кто-нибудь мог видеть его лицо, то увидел бы свет, такой же прекрасный, как и тот, что сиял вокруг эльфийской девы. Он и не помнил, как дошел до своего дома; но, когда он переступил порог, его сначала не узнали; а, младший его брат сказал даже, что — это молодой эльф пришел к ним в гости. А, когда его все-таки узнали, то даже и бранить за то, что он так не принес хвороста не стали — так всех поразило его преображенное лицо. Казалось, что тот свет вдохновенья, который раньше едва заметно тлел в нем, теперь прорвался, разгорелся в полную силу…

На все расспросы он отвечал бессвязно, так что, в конце концов решили, что его околдовали лесные эльфы — говорили, чтобы сидел он дома, однако, на следующий день (такой же мрачный, как и предыдущий) — он вновь устремился в лес; и до самых сумерек был там, ходя в тишине, на ковру из мертвых листьев; в недвижимых тенях. Вновь и вновь вспоминал он ее облик, и сердце его пылало нежностью — ах, как бы был он счастлив, если бы ему только довелось взглянуть на нее!.. Но ее нигде не было, не было и ни одного эльфа — казалось, что все эти создания, как и перелетные птицы, уже покинули этот лес, и осталась только тишина; да редкие холодные слезы, срывающиеся с голых веток. И стихи, которые он посвящал Ей — одно за другим, шепотом срывались с губ его, — как последние листья, падающие с ветвей, терялись они безвозвратно во времени. Такие, например, стихи:

— Мои ли слезы или плач дождя,

Все время унесет, своим чредом идя.

Как годы — мертвая листва лежит,

И как любовь — над ними роза алая горит.

Так шептал он, и такая печаль, такая жажда увидеть любовь свою в том шепоте была, что и до сих пор, можно еще услышать шепот Вадина в шелесте осенних листьев. Ведь, он прошептал тогда много-много стихотворений — ведь, до самого вечера он так и не встретил ее, и даже ту поляну, на которой цвела алая роза — не нашел.

В великой печали возвратился он домой — в печали, но не в унынии, и на следующий день, едва расцвело, продолжил свои поиски. То был ясный, много солнечный день, когда лес, после долгого темного безмолвия; весь проснулся, заблистал под ярким лазурным небом, последними яркими цветами; и было на душе легко, и до слез печально от понимая того, что это прощальный вздох уходящего года.

И среди этого сияния нашел Вадин поляну с алой розой — да тут же и отпрянул назад, да и замер, укрылся за стволом не жив, не мертв, ибо увидел, что на поляне, перед розой стояла на коленях любовь его — но она не заметила его, ибо была поглощена своим чувством; и от пения ее, древесные ветви тянулись к поляне, как к последнему источнику света.

— Ой ли, ветер нам сегодня прошептал,

Ой ли, черный ворон пролетал.

Но сегодня здесь последний ясный день,

И близка судьбы холодной тень.

Я в последний раз шепну «Прощай», лучу

Чтобы он донес мой плач грачу,

Когда он в весенний, ясный день,

Сядет в пепелищах на былого тень.

И это, действительно, был последний светлый день.

Вадин из-за древесного ствола любовался на возлюбленную свою — почти не дышал, а она, вновь почувствовавши его присутствие — вновь звала его, но он так и не посмел выйти. Он и не знал, что в будущем лишь единожды суждено им встретится…

В тот вечер, ясный свет неба заволокли тучи, которые были еще более непроницаемыми и мрачными, нежели раньше.

Той же ночью в их деревеньку прискакал всадник, и, разбудивши всех, кричал:

— Собирайтесь немедленно! Оставляйте свои дома, и идите на юг, как только можете далеко, ибо великая тьма, с которой ни вам, ни кому бы то ни было не совладать — надвигается с севера.

Забегали, засуетились деревенские жители — ведь, отродясь у них такой беды не случалось. На следующий день, все уже собрались, и готовы были выходить. Хотя, то унылое темно-серое марево, которое наступило вслед за ночью, вряд ли можно было назвать днем. Хлюпая ногами в дорожной грязи, опустивши головы, и роняя слезы направлялись они по дороге, куда-то на неведомый юг; а с севера, уже слышался рокот; да по облачному покрову бегали с той стороны бардовые отсветы.

Вадин, зная, что его попытаются увезти с собою, сначала незаметно отстал от унылой процессии, а потом уж крикнул:

— Матушка, батюшка, братья и сестры мои! Я останусь здесь — ибо, здесь судьба моя, нигде не буду я счастлив, нигде не найду покоя!

Так выкрикнул он, и, чтобы не слышать плача матери, зажал уши и, сам рыдая, бросился что было сил к лесу; там, среди стволов, бежал он, сколько ему хватило сил. Но вот ноги его подкосились, и он провалился в беспросветное, должно быть колдовское забытье…

Очнулся Вадин от криков, которые полнили воздух. Приоткрыл он глаза и обнаружил, что лежит на той поляне, где встретил Любовь свою, а алая роза сияет на расстоянии вытянутой руки. Крики, тем временем, приближались; и понял Вадин, что кричат орки. На фоне стены-рева орков, словно жемчужины, звучали голоса эльфов:

— Каждый из нас израсходовал все свои стрелы, и каждая нашла дорожку к каменному сердцу. Наши клинки дымятся от их крови, каждый уносит с собой по несколько дюжин этих тварей, но их слишком много…

Тут другой, очень сильный голос:

— Отступать дальше некуда — наши дома уже объяты пламенем; наши жены и дети погибли, сражаясь с нами; каждая пядь леса залита вражьей кровью… Готовы ли вы к последней схватке?!

— Да! — хором отвечали эльфы. «Да», — тихо, но с силой вторил им Вадин.

И, вновь сильный голос:

— Доченька, ты то беги! Садись на свою лань, и, скачи отсюда. Ведь, погибла уже твоя матушка! Сердце слезами обливается! Легче мне умирать будет, когда знать буду, что ты то жива осталась!

И тут вскочил на ноги, и задрожал от счастья, от чувствия близкой смерти, и скорой встречи с нею Вадин. Это ее голос отвечал королю лесных эльфов:

— Что говоришь ты, милый батюшка. Что ж в том, что тело мое здесь умрет; ведь мы, все вместе возродимся в Западном краю, где уже ждет нас матушка, и братья. Там мы будем более счастливы, чем здесь…

И тогда появились на поляне эльфы — их уже совсем немного оставалось, а сзади их теснили бессчетные полчища орков. На этой поляне и окружили хохочущие, дикие орды последних защитников леса — они встали кругом, и, так получилась, что алая роза была как раз в центре. Когда пал один из этих воинов, его клинок подхватил Вадин.

Даже и теперь, когда кругом была смерть, юноша не решался подойти к своей возлюбленной, но, видя, что ее защищают сильные воители; сражался плечо к плечу с эльфами, с другой стороны. Никогда раньше не доводилось ему бить мечом, а тут он превзошел и сильнейших из эльфов. Вот что значит сила чувства!

Он рубил с яростью, стремительно бил; и не обращал внимания на царапины от орочьих ятаганов. Его меч, словно заговоренный, не знал промаха — он рубил и рубил.

Но на место убитых вставали все новые враги и конца края им не было; более того — весь лес дрожал от перебегающих через него полчищ. Один за другим падали на мертвую листву эльфы, и устремляли свои затухающие взгляды к темному, беспросветному небу.

Орки озверели от такого долгого сопротивления горстки ненавистных им эльфов…

Вот, возле девы осталось два или три воина, вот — один. Тогда Вадин, весь израненный, окровавленный, бросился к ней. Не смея взглянуть на нее, не смея Ей слова молвить — рубил и рубил мечом. Орки один за другим падали под его ноги. Сила его ударов была такова, что многие из них падали перерубленные надвое, а он хрипел, выплевывая кровь:

— Убирайтесь же прочь, ненавистные захватчики! Не смейте приближаться к Ней!..

И такая в нем сила была, что враги дрогнули и отступили. И тут он услышал ее голос — ее несравненный ни с чем, обращенный к Нему голос:

— Это ты… Я знала, что ты, все-таки, придешь…

И в это время орочья стрела пронзила ее грудь; а Вадин пораженный этим горем, не успел отбить очередного удара, и был смертельно ранен.

Рядом с ней, медленно опустился он на ковер из мертвых листьев, и цвела между ними алая роза. Они не слышали больше криков орков, вообще ничего не слышали, кроме тихого плача леса, да еще — каких-то едва уловимых отзвуков какой-то дивно красивой, и печальный музыки…

Орки же не посмели и приблизиться к их телам — неожиданно, их пробрал такой ужас, что они с воем бросились от этой поляны — и уж все бессчетные ряды того воинства пробегали в окружающих зарослях. Да побыстрее, боясь как-нибудь, ненароком увидеть розу любви…

А те двое, которые лежали рядом с алой розой, уже не ведали этого — все земное, уже не касалось их; но открывались пред их восторженными и печальными взглядами, границы иного бытия.

Жизнь еще слабо теплилась в них, и Вадин смог прошептать своими побелевшими губами:

— Я люблю тебя… — эти великие слова, которыми был создан мир.

Эти же слова, прозвучали ему в ответ, а вместе с ними, одинокая слеза медленно, медленно, покатилась по ее щеке, а вместе с нею, шепот:

— Но за пределами нашим душам суждена разлука…

Почувствовав величайшее счастье; почувствовав, что она любит его, шептал, притягиваясь к ней, чтобы соединиться в последнем поцелуе, Вадин:

— Какая же сила может быть сильнее любви? Боги, Валары, Единый — кто может остановить две души, которые стремятся друг к другу?

Но им губам так и не суждено было соединиться в поцелуе. Души уже устремлялись куда то далеко, за пределы; и последний шепот был слит воедино:

— Вот и первый снег… Зима пришла…

А с неба посыпались первые крупные, белые снежинки. Сначала их было немного, и, падая на полянку, они красились в алый цвет, растекались в горячей еще крови; но становилось их все больше. И вот уже весь воздух был заполнен этим белым, опадающим к земле, сказочным кружевом. Вот начался такой густой снегопад, что и краев полянки в нем не было видно. Снегопад заметал листья, заметал тела; и было на полянке так тихо и величественно спокойно, что и не верилось, что кто-то где-то может бежать, кричать что-то грубое. Чем больше было этих снежных хлопьев, тем спокойней становилось.

Тишина, и какой-то глубокий, неземной покой — словно на полянке была дверь ведущая в запредельные миры…

Когда ночь наступила снег все падал. В темноте, исходило из под снега сияние, медленно, плавно утихающее. Казалось, что под этим белоснежным одеялом засыпала солнечная весна…

А когда весна возродилась, и сошел снег, когда апрель разлил по земле свое птичье дыханье — в лесу, ведомая лишь птицам, расцвела поляна, краше которой даже и в Валиноре не сыскать. Там не было костей — останков былого, но были цветы — прекрасные, высокие цветы.

И среди тех пышных цветов, более скромной, даже невзрачной, казалась одинокая алая роза. Вокруг нее не росло ничего, но лежал ковер из прошлогодних листьев.

А, все-таки, истинная красота не в пышности, не во внешнем блеске, но, в чем-то сокрытом внутри, не для глаз, но только для сердца зримом. Именно такая красота была в той розе — великая, вечная сила озаряла ее, прошедшую через зимние месяцы…

Их губам так и не суждено было встретиться, но пали две слезы. Одна — юноши, другая — девы. И эти последние слезы встретились у корней алой розы.

А они ведь даже и имен друг друга не знали…

* * *

Итак, повествование было завершено; Тьеро сыграл еще несколько печальных нот на скрипке; и тут, вместе с плачем дождя, вместе с уличной тоскливой темнотою, в комнате зазвучал еще и детский плач.

Этот рассказ Тьеро, окруженный столь трагичной музыкой, вызвал в крестьянских детях слезы. Мальчики то еще крепились, да и то им приходилось незаметно вытирать глаза, а вот девочки прямо-таки рыдали. От этих слез проснулись, и начали кричать младенцы — их пришлось успокаивать погремушками; и, когда они, наконец, успокоилась — хозяйка поставила перед каждым, медовый напиток, а так же — пирожки с яблоками, и с капустой…

Все время рассказа, Альфонсо сидел, совершенно недвижимый, созерцал живущее в камине пламя — он слушал рассказ Тьеро, и ему казалось, что это с ним все происходит, что вся боль того юноши была и его болью; он чувствовал связь с той, отдаленной эпохой. Вспоминались ему и иные рассказы — про вороненка, вскормленного в темнице; про лебедей, про полеты к звездам — и он вспоминал, что и он летал к звездам; и, в какие-то мгновенья он терялся, не мог вспомнить, кто он — какая именно боль терзала его, среди всех иных…


Такая тоска была в этой истории, что крестьянка, тоже под конец не выдержала, безмолвно заплакала. Ее супруг сидел с непроницаемым лицом; и теперь, когда принялись они за медовый напиток, обратился к своим дочерям:

— Ну, полно то реветь. Мы то и не ожидали такой истории услышать; будто, знаете ли, хоронить кого-то собрались… Прямо и самому плакать захотелось… Нет, нет — мы к там историям не привыкли; вы то, наверное из дворца?

Тьеро еще раньше решил — не стоит никому рассказывать, что они не только из дворца, но даже из — Арменелоса. Но тут, сам настолько увлекся печальной своей историей, что и забыл о том своем решении — сознался, что они из дворца.

— Вот, вот, — говорила крестьянка. — Мы так и поняли, что из дворца. Слышали, небось, ужас — похитило какое-то чудище трех младенцев — как раз такого возраста, как ваши.

Муж ее махнул рукою:

— Ну все — довольно о мрачном. У вас при дворе, небось, только такие мрачные истории и рассказывают?

Тьеро глубоко вздохнул, и ответил:

— Есть и веселые, но в печальную погоду — такую, как теперь, и рассказывают печальные истории. Да мне и не вспоминаются какие-либо веселые истории…

Тогда крестьянин взял у него скрипку, наиграл несколько веселых, быстрых аккордов, и улыбнувшись, говорил:

— А послушайте-ка историю иную; историю, которую во дворце вашем, верно, и не знает никто:

* * *

«Это история про Рэви-крестьянина; и про то, как здравый, живой ум из любой беды выручить может.

Случилось это во времена незапамятные, когда люди, эльфы и гномы, еще жили рядом, и были хорошими друзьями. Вот, где-то у подножий Синих гор и жил Рэви-крестьянин. Жил вместе со своею женою; сынов, дочерей растил — жил не тужил, горами любовался, да под звон водопада, часто пел:

— Как хорошо на свете жить тому,

Кому нет милее звона водопада;

Вовек не быть ему в печали, одному,

Ведь, душа и дождю и снегу рада!

Так и жил Рэви — не было для него погоды плохой; радовался он каждому рассвету и закату; а в осенние, дождливые недели, радовался тому, что можно сидеть у камина, читать какую-нибудь книжку, или слушать, как любимая жена рассказывает детям сказку.

Но вот прискакал к ним вестник от друзей их эльфов, и говорит:

— Скоро здесь будут большие отряды орков. Надо вам побыстрее уходить в горы, к гномам — они укроют вас в своих пещерах.

Улыбнулся Рэви и молвил:

— Зачем нам уходить от любимых своих домов, когда можно и не уходить?

— Как же, не уходить? — удивился эльф. — Ведь, даже наши отряды не могут остановить их. Кто ж остановит? Быть может, ты?

— А, хоть бы и я, — кивнул Рэви. — Чтобы орков остановить, много ума не надо.

Сказал так Рэви, и стал собираться в дорогу — взял два пирожка — один обычный, с яблоком, а в другой, попросил запечь камень. Взял он так же лопату и веревку.

Жена плачет, дети плачут; а он им говорит:

— Что ж плачете, когда я жив, и ничего со мной не случится?

Сказал так и пошел навстречу орочьей армии.

Отошел совсем недалеко. Остановился на холме, с вершины которого и родная его деревня, и все окрестности видны были. На том холме стоял черного цвета камень, из под которого выбивалась родниковая струя — вот нагнулся, зашептал тому родничку:

— Скажи, братец звонкоголосый, издалека ли ты к нам бежишь?

— Из подгорных озер, из чистейшей воды — только вот больно мне — неужто же орки меня загадят; неужто весь бег мой под солнцем задымят.

— Нет, не бойся, родничок. Не бывать тому, коли меня послушаешься. Вот скажи, почто на тебе этот камень стоит?

— А для красоты — как на вас шляпа красивая, так на мне и камень этот.

— А скажи, мог бы ты шляпу эту, когда потребуется, подкинуть, да так высоко, как только сможешь.

— Да во мне такая сила, что, хоть до самых вершин горных!

— Ну, вот так и подкинь, а когда — то сам поймешь. Пока же — жди моего возвращения, и ничего не бойся.

Вот идет вдоль реки, которая с гор сбегает, а там водяная мельница стоит. Рэви мельника встретил у порога, когда тот, вместе с женой и сыновьями уже уходить собрался. Вот и спрашивает у них Рэви:

— Далеко ли собрались?

— Так, вестимо далеко. Орочья то армия совсем близко. Отсидимся у гномов, а вернемся — ни мельницы, ни муки… Да что ж делать то?..

— А я скажу вам, что делать. — говорит им Рэми. — Вот ты, мельник, с сыновьями своими, поднимайся по этой реке в горы. Найдете там место, где две скалы ветхие над рекой высятся, и устройте обвал — сделайте под него упоры, чтобы в тот день, когда орочья армия — вон до того красного камня на поле дойдет — выдернуть его.

— Да ты что задумал? — удивляется мельник. — Затопить их, что ли? У нас речушка то слабосильная, и на дюжину орков не хватит!

— Если исполните то, что я сказал — спасете и мельницу свою, и многих людей.

Согласился тут мельник, ну а Рэви дальше, вдоль гор, к северу пошел. Идет по полю — с одной стороны склоны к небу поднимаются, с другой — леса ясно зеленеют. Радостно, легко ему на сердце, поет он:

— Кто же может тосковать, средь своей природы?

Это дом всех нас родной — небо его своды!

Высоко, среди небес, радуга сияет,

Среди трав моя звезда, в роднике мерцает!

Идет, идет по полю — видит, растут рядом с дорогой три гибкие ивы. Подошел к ним Рэви; слышит — плачут они тихо-тихо; слезки теплые с их веточек падают. Обнял каждую из них Рэви и спрашивает:

— Что же это вы так плачете?

Ивы ему и отвечают:

— Так мы же корнями чувствуем — орки идут — мы рядом с их дорогой стоим — сожгут нас, а мы еще такие молодое…

— Ну, не печальтесь, ивоньки. Позвольте, только, вас к земле пригнуть — погнетесь, погнетесь — однако ж, жизнь и себе сохраните, и многим другим.

Согласились три ивы. Тогда достал Рэви веревку, пригнул те три ивы к земле — и то было не сложно, так как они сами того хотели. Притянул к земле, веревкрй подцепил под валун, который возле самой дороги, для уставших путников стоял, да и пошел дальше.

А до орочьей армии уж совсем немного оставалось. Вот и они: по всему полю шатры стоят, вокруг них волколаки бегают; а орки то, как всегда — хохочут, бранятся, да ятаганы свои вытачивают.

Подошел к тому лагерю Рэви, пол лагеря прошел, а на него никто и внимания не обратил — такие все пьяные, да от солнца одуревшие. Наконец, схватили его, захохотали:

— Вот теперь мы позабавимся… Хо-хо-хо!..

На это отвечает Рэви:

— Ну, коли тронете меня — точно не сносить вам головы. Ведите-ка меня к своему предводителю; да поскорее, ибо есть у меня к нему дело важнейшее.

Переглянулись орки — да и повели его в главный шатер, к своему вождю. То был огромный орчище, в рогатом шлеме; весь покрытый мускулами и золотыми побрякушками; в руках он держал огромную чашу, и пил из нее какое-то отвратительное варево.

Только переступив порог спрашивал у него Рэви:

— Я должен узнать, по какому делу столь многочисленные гости вошли в наши земли?

От неожиданности орчище выронил свою чашу, облился бывшей в ней гадостью, и от этого ужасно рассвирепел:

— А ты кто такой?! Сейчас прикажу тебя скормить волколакам!

— Я должен проводить вас, как гостей, показать наши достопримечательности, познакомить с нашими людьми.

— А, вот как! — усмехнулся орчище, которому уже налили другую чашу. — Хорошо, показывай. А мы — ха-ха!.. Мы, будем все это разбивать и грабить! — эти слова показались ему такими смешными, что он принялся хохотать, и пролил еще одну чашу, отчего в шатре совершенно невыносимо стало дышать.

Рэви оставался спокоен, и невозмутимым голосом заявил:

— А, если вы захватчики, то, должен вас предупредить, что любой из наших людей справиться со всем вашим войском.

— Хо-хо-хо! Уж не ты ли?!

— А, хоть и я! Вот завтра увидите, какая у нас сила.

Долго смеялись над ним орки; потом хотели накормить своей едою. Рэви достал яблочный пирожок, съел его и говорит:

— Нет, не едим мы вашей еды — слишком нежна она для наших желудков. Разве что наши младенцы ее, вместо кашицы могут кушать.

— А мы слышали, что вы едите только нежную еду… — говорит предводитель орочий.

— Конечно, нежную. — говорит Рэви. — Только вам она нем по зубам!

— Что?! — взревел орчище. — Это ваши то пирожки нам не по зубам, а ну дай — есть у тебя еще один?!

И протянул ему Рэви тот пирожок, в котором камень был запечен. Укусил его орк, да и поломал себе половину клыков.

— А-а-а! — кричит. — Ну, и пишошки! А шубы мои! Ашшш!

Теперь на Рэви поглядывали с опаской, и, чтобы умилостивить его, чтобы не натворил он чего, поместили в лучший шатер.

На следующий день вышло вперед орочье войско. Раньше то шли они беззаботно, думали, что никто им и противится не станет, что награбят они, нарушат и домой возвратятся — а теперь, стали напряженные, говорят — идем мы в землю, где люди камни едят!

Впереди всего войска, на двух огромных волколаках едут орчище, и Рэви. Вот подъехали они к тому месту, где стоят, пригнувшись к земле три ивы. Говорит безклыкий орчище:

— Ну, вот и дешевья! Любим мы их шубить!

Соскочил тут Рэви на камень, под которая веревка была поддета и кричит:

— Уж не трогайте вы наши дерева — ибо это пальцы наших великанов, которые поспать улеглись, да землицей, как одеялом прикрылись. Ведь, потревожите — проснуться, несдобровать вам тогда — все войско передавят и не заметят. Поворачивайте-ка вы подобру-поздорову.

Махнул орчище своим слугам:

— Шубите! Нешего его шошказни шлушать!

Рэви, стал колыбельную петь надрываться, и незаметно веревку, которая ивы сдерживала, из под камня высвобождать. Вот подбежали к ивам орки, тут они и распрямились, орков тех кронами подхватили, да через все поле перекинули.

— А-а-а!!! — закричал от страха орчище.

А Рэви к нему с улыбкой бежит, на волколака садится, говорит:

— Ну, все хорошо. Не проснулись великаны — это я их колыбельной усыпил. Только пальцы их во сне немного дрогнули — вот и все. Поедете ли дальше, или повернете?

Дрожит орчище, дрожат иные орки. Не хочет предводитель трусом показываться, кричит:

— Дальше! Дальше!

— Ну, хорошо. — улыбается Рэви. — Поглядите еще на людей наших.

Вот едут по полю — видят, в отдалении водяная мельница стоит. Орки то и не видели никогда такой, главный из них и спрашивает:

— А это што такое?

— А это игрушка наших детей.

— А-а-а! — дрожит орк. — А-а-а… как-ше игшушка такая бошая?

— Да у наших то деток легкие посильнее ваших будут. Дунут вон на то колесо оно и крутится.

— А где ш детки ваши? — дрожит орчище.

— А они в горах, скалы перетаскивают. Если хотите я подую, она и закрутится. Только вот, сила у меня побольше, чем у детишек. Колесо и слететь может…

Все орки плотнее столпились, ятаганы вытащили, оглядываются вокруг дрожат, а некоторые кричат:

— Давайте-ка домой!..

Рэви, тем временем, взбежал на красный камень да и подул легонько…

Еще раньше, увидев приближенье орочьего войска, мельник с сыновьями, разрушил собранный им в горах заплот, и, так долго сдерживаемая река, устремилась к колесу. Вот, налетела, закрутила, да с такой силой, что и впрямь, едва не сорвало. Даже орки видели, как там брызги полетели. Рэви им и говорит:

— Ну вот — даже и воду из гор выбил! Как бы горы на нас не рухнули. Мне то ничего, а вот вас — придавит еще. Ну что, пойдем дальше. Тут уж недалеко до нашего селения. Познакомитесь с нашими людьми… Конечно, если вы плохо себя вести будете, они могут и дунуть на вас!

— Все — не пойдем дальше! — кричат орки. — Нам жить хочется! Нам и с одним то не совладать!

— Молшите! — кричит главный орчище. — Я понял, в шем их шила!

Опустивши головы идут орки — уж и не ругаются, и не хохочут — думают только о том, как бы поворотится, да поскорее в своих холодных пещерах очутится. Вот подходят они к холму на вершине которого камень чернеет. Рэви и говорит:

— Ну, вот — за этим холмом моя деревня.

— Нет, нет!!! Не пойдем туда! — вопят в ужасе орки. — Там нас и сдуют, и раздавят, и скалами забрасают!

— Мошите! — рявкнул главный. — Я, ведь, шкажал — яшно в шем их шила! В камнях! Вшпомните — камни в пишогах! Кожда, велишана ушыплял — на камне штоял! Кожда на игшушку дул — на камне! Шейшашь я на тот камень жабегу и их дешевню шдую!

— Дуй, дуй — только мы за тобой не пойдем!

А Рэви говорит:

— Дело вовсе не в камнях, а в нас самих. Хотя, знайте, что и наши камни вас не потерпят. Вот увидите, что будет.

Не стал его слушать орчище, взбежал на вершину холма, взобрался на черный камень, только в грудь в воздух набрал… А тут родничок, который из под того камня бил, понял, что пришло время действовать — собрал он силы свои, а силы, даже в маленьком родничке, надо сказать, великие. Подтолкнул он камень, на котором орчище стоял да так то сильно, что в несколько мгновений и тот, и другой лишь точечками в небе стали… Так они и не упали…

Что тут среди орков началось! Побрасали они свои ятаганы, завопили! Все повернулись, побежали — да так то бегут — топчутся, толкаются, среди них волколаки прыгают! Рэви то едва успел со своего волколака соскочить, уселся на траве; смотрит вослед убегающих, улыбается — солнышку, да пригожему дню. Потом, взглянул на ятаганы, которые на траве набросали, и говорит:

— Ну вот, нам и железа хорошего оставили. Кузнец его перекует — плуги сделает — да много чего хорошего сделать можно…

Посидел он еще, посидел — после орочьего зловония свежим воздухом подышал; а потом домой к жене, и к детям пошел.

Рассказал он, как все было, стали его славить, а он говорит:

— Да зачем мне эта слава? Я, просто Рэви — каким все время был, таким и остался. Раньше жил просто и счастливо — так и дальше жить буду…

Так оно и было — жил он долго и счастливо. И жена, и дети его, и жители той страны тоже жили счастливо, ибо ни орки, ни какие-либо иные темные созданья и близко к ее границам не подходили. Далеко разнеслась весть об стране, дети которой перетаскивают скалы, а под землею спят великаны…»

* * *

За время, пока крестьянин рассказывал эту историю, исчезли из глаз детей слезы; теперь девочки улыбались, и шептали что-то своим куклам; а мальчики, вслушиваясь в каждое слово, часто улыбались, а иногда кричали:

— Так им, так им! Вот молодец, Рэви! Да — это он здорово придумал!

— Ну вот. — говорил крестьянин, сыгравши на скрипке еще несколько веселых мелодий. — Лучше бы и этот ваш, э-э… Вадин придумал, что-нибудь этакое — вместо того, чтобы слезы лить! Остановил бы орков — сам бы жив остался, да и возлюбленную свою спас…


На это Тьеро, который тоже несколько раз улыбнулся, слушая о приключениях Рэви, молвил:

— Но, они были такими непохожими — ваш Рэви, и мой Вадин. Для одного было естественно придумывать что-нибудь этакое веселое, для другого была сущностью великая и светлая печаль. Рэви любил все, и не любил ничего — он так же любил ивы, как и свою жену, а для Вадина была одна любовь — и весь обратился он чувством к этой деве. Мы не в праве судить ни того, ни другого, ибо каждый остался верен своему чувству до конца, каждый остался свободным до конца, и каждый совершил подвиг…

— Подождите. — молвил тут Альфонсо. — Дайте мне, пожалуйста, скрипку… Пожалуйста, скорее, пока оно еще здесь… — голос его стал отрывистым, в очах полыхало творческое пламя.

Крестьянин протянул ему скрипку, и пробормотал:

— Только уж, пожалуйста, не мрачное…

А горницу уже заполнила пронзительная, дрожью бьющая, слезы вырывающая мелодия. Альфонсо не пел, но говорил — хотя в его голосе было столько чувства, что можно было назвать его и пением:

— Когда восходит над миром заря,

Я иду по холодному полю,

И горит надо мною, творя…

Новый день сердце давит пронзительною болью…

Что мне своды холодного неба?

Песни ветра, журчанье воды?

Что мне вкус испеченного хлеба?

Давит память дней долгих чреды…

Днем здесь тесно…

Лишь в сиянии бездны и ночи,

Только там — только звездам известно,

В коих безднах искать сердцу милые, мертвые очи!

Альфонсо заплакал, выронил скрипку; и, если бы один из крестьянских сынов не успел ее подхватить — она непременно разбилась бы об пол. Он закрыл свое измученное, и впавшее, и вырывающееся лицо руками, и шептал:

— Простите, простите… Вы говорили, что не надо мрачного; а я вот… просто вспомнил, одного очень близкого мне человека… или не человека… Она… ее душа всегда стремилась к звездам, и теперь, должно быть, уже там… Просто, я увидел ее лицо, среди язычков этого пламени…

И он плакал, потом — поднялся; прошел к двери, ведущей к его горнице, и, вдруг, развернулся — очи его так сияли, что крестьянка, даже, зажмурилась. Сдавленным шепотом он вырвал из себя:

— Нет, нет — это еще не все, что я сказать хотел. Нет — подождите, или же я прямо теперь… — и он подошел к мальчику, выхватил у него скрипку, подошел вместе с нею вплотную к пламени, так что языки, вырываясь, обжигали его руки, но Альфонсо не замечал этого:

— Где-то, в рощах осенних, веселье,

Детвора, в смех, кленовым листом,

Правит ветра широкое пенье,

Поглощая его глоток за глотком.

Ну, а мне — лишь тоскливые звуки:

Шорох листьев по мертвой траве,

Ну, а мне — безысходные муки —

Память, память в седой голове.

Не приемлю иного я счастья,

Как с тобой, среди пашен пройтись.

Вой холодного вьюги ненастья —

Не смогу я с тобой разойтись.

Та, что пеплом холодным уж стало —

Сердцу ближе, чем смех детворы.

Но ты звезд в вихре тихом достала,

Я ж тоскую… до смерти холодной поры.

— Да, да. — вздохнула крестьянка. — Вы, знаете ли, опять за живое задели. Ведь, у нас здесь неподалеку жила дева — не людьми рожденная; ибо со звезд она в колыбели упала. Такая была прелестная, всем добро делала; а недавно то случился пожар — и дом ее, и она сама сгорела. Ничего не осталось — был у нее и пес, и конь — тоже сгорели. Вот ваш то конь, между прочим, очень на ее коня похож — быть может, от одних родителей…

— Э-э — да что уж там — заладила. — говорил крестьянин. — Конь, пес — об этом ли сейчас речь… Видишь, у человека тоска какая, а ты — конь…

— Прекратите, прошу вас! — выкрикнул Альфонсо, и, в это время услышал, как на улице за плачем дождя закричал ворон…

Муж и жена переглянулись, после чего хозяин заявил:

— С дальней то дороги, вы, верно устали. Оно и понятно. Надобно бы вам отдохнуть.

— Нет — не надо. — голос у Альфонсо был совсем слабым; неуверенным.

И тут, неожиданно, на всех такая сонливость напала, что, где они были там и заснули.

Альфонсо повалился рядом с пламенем, так что языки его, в любое мгновенье могли выплеснуться, и обвить юношу…

* * *

Альфонсо увидел, как по утренним улочкам спящего Арменелоса мчится одинокий всадник. Вот он приблизился, и Альфонсо узнал своего отца. Лицо его было сосредоточенно, словно бы каменной маской покрыто, но в глазах — боль.

На ухо зашептала ему Кэния: «Матушка простила тебя, но отец, к сожалению, никогда не простит… Хотя, быть может, со временем… но не сейчас — это точно. Он, ведь, специально бросил все, затем лишь, чтобы поймать тебя…»

— Нет — я не смогу! Я не выдержу этой встречи! — выкрикнул Альфонсо, и ужасно было его чувствие.

— Как только проснешься, седлай моего Сереба. Не забудь братьев своих…

— А что же делать с Тьеро? Для него, ведь, нет коня… Быть может, выменять на что у крестьян…

— Нет, нет — пускай Тьеро остается.

— Но… того же хотел и ворон!

— Так и что из того?.. Неужто ты думаешь, что ворон он стал бы желать тебе зла…

— Но, ведь — это он тебя…

— Нет, нет. — перебила его Кэния. — Он хотел и мне, и тебе только добра. Но случилось так, что пламень перекинулся на меня.

— Но он хотел, чтобы я…

— Сейчас не время обсуждать. — нежным голосом перебила его Кэния. — Твой отец уже на дороге, через пару часов будет у крестьянского дома. Он, ведь, сердцем чувствует где ты… Проснешься — немедленно седлай Сереба, скачи на восток…

Голос стал удаляться, исчезал и нежный свет — вот леденящий ветер пробрал его до костей; дрожью во всем теле отозвался.

— Кэния, подожди! Зачем мне возвращаться туда? Зачем мне скакать, обманывать — зачем стремиться куда-то там, когда я счастлив здесь, рядом с тобою. Обними меня, поцелуй — и вместе поднимемся мы к звездам… Не покидай — мне холодно, мне больно там…

Откуда то из черного, сыплющего мертвыми листьями ветра, долетел ее, едва слышный голос:

— Всему своя пора настанет — и ты поймешь все, мой милый друг. А теперь — прощай…

— Еще хоть раз увидеть тебя!

Но ему уже никто не отвечал. Только ветер пронзительно выл вокруг; только листья сыпали да сыпали, да лил холодный осенний дождь.

И он шептал, и он пел, и он плакал:

— То ли вечер осенний,

То ли сумерки души моей,

То ли шепот умерших уж пений,

То ли отблеск увядших полей.

То ли сердце, как лист с голой ветки,

Опадает в промерзшую грязь.

Толи, рифмы — все новые сетки,

Сердце скрутят в страдания вязь…

* * *

Альфонсо очнулся, вскочил, возле потухшего камина; и, выглянув в окно, обнаружил, что наступило уже утро — серое, ветреное; водные полосы стекали по окну, и от опадающей беспрерывно дождевой массы шагах в двадцати все размывалась; видна была покрытая лужами да ручейками дорога. Почувствовав его пробужденье, зашевелились, заплакали, пока еще тихо, младенцы. Одновременно с тем, с улицы стал нарастать лошадиный топот…

От напряжения, Альфонсо схватился за голову, тут только обнаружил, что держит еще скрипку, метнул испуганный взгляд на крестьян — однако, все они мирно спали.

Тогда он подбежал к колыбели, подхватил ее — согнувшись от тяжести, едва смог донести до двери, а младенцы плакали все сильнее; тянули к нему ручки. Альфонсо пришлось поставить колыбель на пол. Он распахнул дверь на улицу. Топот всадника все приближался.

Альфонсо оглядел деревенскую улочку: пока никого не было видно. Склонился, поднял колыбель — тогда пошевельнулся во сне, позвал его по имени Тьеро. Младенцы раскричались в полную силу.

Под дождем, едва держась на ногах на размытой земле, заковылял он, как мог быстро со своей ношей, к стойлам.

Топот все приближался — вот, со стороны леса, на дороге появился всадник…

Альфонсо замер на мгновенье, а потом, выкрикнул какой-то жуткий звук, ибо, показалось ему, что тот всадник — его отец.

Вот и стойла — пока он возился с засовом, пока открывал тяжелую дверь, всадник оказался уже совсем близко и Альфонсо понял, что не успеет. Смерть не страшила юношу, но вот увидеть лицо отца, услышать хоть одно слово — это было жутко.

Колыбель он оставил возле двери, сам бросился в стойла — подхватил под узды Сереба; вывел его под дождь.

А всадник был уже рядом — шагах в двадцати, в десяти… Альфонсо закрыл лицо руками, и взвыл:

— Да не убивал же я ее! Не мучьте же меня больше!..

И он выпустил Сереба, повалился лицом в грязь, зажал уши руками — лишь бы только не слышать, этого топота… Он впивался лицом все глубже и глубже в грязь, жаждя, чтобы она сомкнулась над его головою…

Альфонсо все ждал, что его схватят, на ноги поставят, что он увидит перед собою этот каменный лик — и он сжимал голову, и хрипел в грязь: «Не надо, не надо, пожалуйста… Она же простила меня!»

А потом — очнулся, услышав какой-то звук, вскинул голову, и увидел, что — это Тьеро выбежал на крыльцо, оглядывает дождем заполненную улицу, зовет его по имени — вот увидел, даже и не узнал сразу — настолько Альфонсо был похож на какую-то из грязи вылепленную форму, но потом к нему бросился.

— Подожди! Куда же ты?! Стой! Я, все равно, от тебя не отстану! Слышишь?! Друг ты мне или же не друг?!

А Альфонсо, с необычайной силой, одним рывком, взгромоздил колыбель на спине у Серебе; затем, сам туда запрыгнул, да и закричал:

— Ну же — вперед! Неси! Неси!

Сереб метнулся на улицу, но Тьеро прыгнул ему наперерез. Он хотел поймать коня под узды, однако, тут Альфонсо отпихнул его ногою, и с ярость зашипел:

— Не смей меня преследовать! Прочь! Оставайся здесь!..

Тьеро бросился в стойла, и даже не подумав, как отнесутся радушные хозяева к пропаже лучшего своего коня — через несколько мгновений несся вслед за своим другом по деревенской улице.

В эти мгновенья Альфонсо склонился над маленькими, рыдающими братиками своими — он сам бы заплакал, да не мог — слез не осталось. А вокруг проносился дождь, отлетали какие-то туманные образы — вот обогнал он того всадника, которого принял за своего отца и даже не заметил…

* * *

До самых сумерек гнал Сереба Альфонсо, не видя ничего вокруг — содрогаясь от бьющейся изнутри боли. Но вот сильно раскричались малыши, да и конь остановился…

Альфонсо понял, что они хотят есть. Он то сам дошел до такого болезненного душевного состояния, когда не мог уж мыслить и о еде, а все крутился-крутился без конца и без толку вокруг своей боли. Но малыши просили есть, и измученный юноша шептал им:

— Где ж я вам еды то достану? Вам то что надо — молоко?..

Он огляделся по сторонам, и обнаружил, что Сереб остановился на лесной тропе. Черными колоннами поднимались древесные стволы, между них, черной, толстой паутиной провисали ветви, а дальше — темная серая сгущалась ночь. Дождь прекратился, однако, небо оставалось завешенным облаками; с ветвей капало, было прохладно, свежо. За криками младенцев ничего не было — лес безмолвствовал и, казалось, внимательно разглядывал Альфонсо, шептал:

— Вот что, Сереб, беги — найди еду и для них, и для себя…

Сказав так, Альфонсо спрыгнул на землю. Он намеривался снять колыбель, однако, он поскользнулся, а, когда поднялся на ноги, оказалось, что конь уже убежал.

Нахлынула тишина. Как же тихо. Как отчетливо слышна в этой тишине, короткая песнь каждой капельки, которую не могла удержать ветка. Но и капель вскоре затихала.

Альфонсо стоял, не смея пошевелиться, бездыханный и вскоре понял, что деревья зовут его. Он сделал несколько шагов. Вот подошел к какому-то черному стволу. Ничем не примечателен был этот ствол — обычный, еще довольно тонкий, а в темноте и не разобрать было, какое это дерево.

Но, как же хорошо, как же тепло стало рядом с этим стволом Альфонсо! Он обнял его, прильнул в поцелуе, и стоял так неведомо сколько, с наслажденьем вбирая в себе эту тишину, любуясь темной неизменностью между стволами — и радовался, что так тихо, что ничто не говорит, и нет ярких цветов, и не движется ничто.

Он шептал в душе: «Ах, как же хорошо… Но, неужели мне придется возвращаться; вновь видеть людские лица, слышать голоса. Пожалуйста, дай мне сил стоять здесь и год, и два — только бы не возвращаться…»

Он чувствовал, что этот лес, действительно, может дать ему излечение. Он любил эту спокойную неизменность все больше и больше. И эта новая любовь была совершенно иная нежели прошлая, страстная. Тогда он хотел кричать о своих чувствах, слагать стихи — здесь же понимал, что любые его признания, любые стихи будут ничтожны…

Вот годик бы в этой тишине постоять…Покой, только покой. Ах, да как же хорошо здесь… Тихо… Тихо…

Ничто не изменялось. Так прошло, должно быть, с полчаса, и тогда Альфонсо вспомнил, что за его спиною тропа, что по ней могут пойти люди — и он ужаснулся, что может услышать человеческую речь…

Очень медленно, он стал ступать в глубину. Он старался ненароком не наступить на какую-нибудь веточку, и, действительно — это ему удавалось. Не нарушив эту тишь ни малейшим звуком, он прошел с полсотни шагов, и там, вновь обняв ствол остановился в молчании…

И, все же, его человеческий, творческий дух не мог слиться с этой тихой ночью. Пока жил дух, в нем жил и пламень. Через некоторое время он зашептал:

— Что наша жизнь? — то разговоры, толки, да слова,

Хожденья, мненья да дела, от коих так болит порою голова.

А что есть смерть?.. Она, как космос темный, нас окружает,

В свои бездонны воды незримо погружает…

* * *

Целый день Тьеро гнал он коня. Несмотря на то, что к вечеру дождь прекратился, дорога была так сильно размыта, что никаких следов не оставалось. Уже в темноте, почувствовав, как хрипит под ним конь, какой жар от него исходит, Тьеро сжалился над бедолагой, да еще и прощенье попросил…

С одной стороны от Тьеро темную стеною поднимался лес, с другой — серело поле. Позади, над полями, над лесами, едва различимое, виднелось сияние, того бело-серебристого цвета, которое дарит земле звездное небо. Оно проходило через облачный покров, с вершины Менельтармы.

Тьеро негромко говорил:

— Что ж, теперь надо найти и приют на ночь. Сослужи мне еще службу — довези до ближайшего поселения. Там до утра остановимся, ну а утром…

Он не договорил, так как услышал приближающийся топот. Вот, словно серебристая нить, среди трав мелькнула.

— …Да это ж Сереб! — воскликнул Тьеро, и уже во всю силу закричал. — Альфонсо! Стой! Все равно — не оставлю я тебя! Альфонсо!

Видя, что Сереб не останавливается, он крикнул своему коню:

— Ну, будь добр, собери силушку — поскачи еще за ним!

Конь издал какой-то недовольный звук, после — метнулся за Серебом.

Сереб полетел по едва приметной тропке, в лес. И еще юноша заметил, что на нем не было Альфонсо, но только колыбель, над которой разливалось едва приметное сияние…

* * *

— Ах, мне бы пустить здесь корни, да стоять недвижимым, да расти год из года, вместе с этими деревами все выше и выше к небу…

Но, человеческий его дух, звал Альфонсо вперед; и он, тихо переступая по мокрой земле, плавно, точно туманный стяг, поплыл между этих деревьев. Вот открылось маленькое озерцо, в центре которого, черной пастью вздымалась коряга. Корни мокрыми змеями извивались у берегов, протягивались в озерную бездну, над которой плавно сгущался туман, который был пока слабым, но обещал через некоторое время стать непроницаемым, и окутать весь лес.

Но вот он вскочил, на ноги, и в ужасе, дрожа всем телом, обнял ближайший ствол. Приближался конь, а за ним — еще один.

Они не оставят меня. — шептал он в кору. — Неужто мой отец?!..

И он бросился в озерцо. Уже у берега вода холодная оказалась ему до груди. Он стремительно поплыл и вот уже оказался рядом с черной, так похожей на пасть корягой. На берег выбежал Сереб — нарастал топот другого коня. Альфонсо вжался, в покрытую мхом, мягкую поверхность — тень поглотила его.

Однако, Сереб и видел, и чувствовал его. Он осторожно, чтобы не потревожить спящих малышей, разлегся в нескольких шагах от водной поверхности; и смотрел своими добрыми очами на Альфонсо…

Но вот на берег вылетел другой конь. Альфонсо до боли вжался в корягу. Наездник спрыгнул с коня, и он узнал голос Тьеро, только облегчения это Альфонсо не принесло. В голове завихрилось: «Зачем ты здесь?! Не нужны мне ни твои слова, ни твои утешения — ничего, ничего мне не нужно, кроме тишины… Как ты смеешь своим криком эту тишь рушить?»

А Тьеро звал его по имени, и смотрел прямо на Альфонсо, хотя и не видел его:

— Ты где-то там. Я знаю — ты видишь, и слышишь меня. Куда ты бежишь?

Альфонсо ужаснулся от мысли, что ему придется говорить, вспоминать что-то. Он жаждал перенестись далеко-далеко, в самую глубину этого леса, где никогда не наступал рассвет, где никто не нашел бы его; где он мог бы медленно переходить от одного черного ствола к другому и шептать им стихи, все новые и новые.

Тьеро дотронулся до воды рукою, молвил:

— Вода то холодная…

Альфонсо не мог больше этого выносить, он обхватил дрожащими руками, ту часть коряги, которая была под водой, и нырнул.

Погружаясь все глубже, он испытывал облегчение от того, что не слышит больше голоса, не видит ничего, кроме тьмы. В эти мгновенья он понимал, что никакие образы — будь то образы деревьев, или же какие-либо иные не значат ничего. А власть, к которой он так стремился?.. Что значит — идти впереди армий, нести свет — какой бред — какое мальчишество!..

А он продолжал погружаться все глубже; обхватывал выступы коряги, и подтягивался в глубину…

«Что значит жизнь в мгновенье смерти? Что значат все наши стремления, страсти, все-то, чем мы жили в это мгновенья? Так зачем же власть, зачем же владение звездами, когда все это проходяще. Так суетно, так тленно против этой вот темноты».

Он продолжал погружаться, а дна все не было. Легкие болели, но он привык к боли много большей, чем боль в легких, потому — попросту не замечал ее…

«Поглоти меня темнота — поглоти в забвение — дай моему измученному духу тысячелетья покоя. Я не хочу ничего, кроме покоя…»

Вот в поверхности, по которой спускался он, появился провал, и Альфонсо, едва ли осознавая, что делает — подтянулся туда. Вместе с холодной водою, потянуло его вверх, но он и не понимал, что поднимается теперь внутри коряги. Он чувствовал, что смерть, как никогда близко от него…

Но вот, неожиданно, появился свет. Он становился все более ярким; и, едва не ослепил, привыкшему ко тьме Альфонсо. Он поднял голову, и увидел, что наверху, плавно переливаясь по маленькой ряби, горит какой-то пламень. Еще видно было днище маленькой лодочки…

«Быть может — это и есть смерть. Быть может, сейчас я вырвусь в этот свет?»

Но — это была еще не смерть. Он вырвался над поверхностью воды, и волей-неволей, жадно вдохнул теплого, наполненного многими-многими, в основном вкусными запахами, воздуха.

Огляделся, и обнаружил, что вынырнул из озерца, в центре залы, которая для его обитателей — маленьких, с детский ноготок человечков, казалась, огромной, а для Альфонсо — такой маленькой, что он уткнулся головой, в ее своды.

Там проходил какой-то праздник. Вдоль стен расставлены были крошечные столики — на них блюда, которые и разглядеть то было нельзя. Струйки дыма, были тоньше самых тоненьких паутинок. Во главе самого длинного (едва ли превышающего локоть Альфонсо) стола — восседал, на троне, правитель этих человечков. Еду им разносили на подносах, закрепленных на спинах лягушки… Видны были маленькие дверки, лесенки, ведущие куда-то в древесную толщу.

Сначала человечки и не поняли, что произошло, но потом, хорошенько разглядев это чудище, которое могло разом поглотить и их всех, и их столы — вскочили со своих мест. Раздались, похожие на комариный писк, крики — видно было, как несколько дам повалились в обморок; зато кавалеры вставали стеною, прикрывая отступление, их прекрасных избранниц — видно, они готовы уже были к гибели…

— Нет, нет. — зашептал Альфонсо. — Я не хотел… я ничего не хотел…

В воздухе просвистела стрела; словно хворостинка коснулась его щеки, отскочила в сторону…

«Нет, нет…» — в душе своей шептал Альфонсо, погружаясь обратно в холодную темноту: «Так же и жизнь моя — кажется полная великих свершений — а они то, на самом деле, значат не больше, чем отвага этих малышей… Ведь, они то почитают теперь себя героями, но и не ведают, что всю жизнь проведут на маленьком озерце — не поймут никогда, как ничтожно малы всех их геройства. А я? Что я знаю про истину? Как слепой рвусь куда-то. Причиняю боль и себе, и окружающим… А истина в этой темноте… Во мраке, который был до рождения, который будет после смерти. О, жизнь — ты безмерно малое мгновенье, когда мы наделены возможностью двигаться, и мыслить. Но в чем смысл всего этого, когда через мгновенье, опять придет этот мрак?.. Пусть же мгновенье это оборвется сейчас…»

И он уже твердо знал, что никогда уже не устремиться вверх — к воздуху, к ненужным словам, и действиям…

Смерть… Забвение… Покой…

Вскоре боль сдавила его грудь, но как же ничтожна была эта боль, против той боли, которую испытывал он раньше…

Вот выход, из сердцевины коряги — Альфонсо нашел выступ и там, проверил надежен ли он, и, тогда продолжил погружение к озерному дну.

Вот лица его коснулись водоросли. Хватаясь за их стебли, продолжал он спускаться — он знал, что, как только коснется дна, воздух вырвется из его груди.

Вот он коснулся дна, и одновременно — вспомнил Ничто — то самое в котором душа растворится в бесконечном бездействии.

Воспоминание ужаснуло, и он понял, что — это краткое мгновенье, когда мы можем творить, достигать чего-то — прекрасно. Что, быть может, все в этом мгновении проходящее, но, что может сравнится с ним наполненным так многим, еще неизвестным ему. Вспомнились слова матушки: «В мире так много прекрасных людей, эльфов, иных созданий. Так с многими из них можно быть друзьями…»

Как и следовало ожидать, в пламенной душе Альфонсо — в одно мгновенье, его чувства к жизни переметнулись от отвращения, до любви страстной. Он рванулся вверх, однако, руки его зацепились за водоросли — тогда стал отчаянно рваться, запутываясь, как в паутине, все больше и больше.

Он жаждал чувствовать, жаждал любить и ненавидеть; пусть даже и испытывать то страдание — только бы ни это Ничто!

Как же это нестерпимо для человеческого духа, когда ничего не может делать! Бесконечная пустота, без образов, без чувств — даже и помыслить об таковой страшно!

Жизнь уходила от него. Боль, не сдерживаемая уже грудью, крутилась теперь у горла, судорожными рывками пыталась разжать его челюсти… Все слабее становились его рывки. А как же он влюблен был в каждое из этих последних мгновений! Он еще мог чувствовать, двигаться, мог видеть что-то… Видеть… Нет — глаза уже наполнялись тьмою…

* * *

Когда Альфонсо только нырнул — Тьеро услышал всплеск, и верно понял все и, не теряя ни мгновенья, бросился за ним.

Он нырнул, держа пред собою клинок — и тот лучом серебристым во мраке засиял, он доплыл до самого дна, и там, увидел темный контур, который едва двигался — водоросли плотно обвили его руки и ноги, глаза были широко раскрыты, но в них была лишь тьма. Когда он размахнулся клинком, чтобы перерубить водоросли — рот его друга разжался, оттуда вырвался десятками больших и малых медуз воздуха.

Тьеро перерубил сдерживающие его водоросли. Потом — подхватил Альфонсо под мышки и сильными рывками, стал рваться к воздуху. Как же отяжелело безжизненное тело его друга — оно, наполненное водой, тянуло его ко дну, и Тьеро уже сам задыхался, чувствовал, что упускает драгоценные мгновенья.

Еще один рывок и — он вырвался в воздух.

Глубокий-глубокий, до треска в груди вдох. Потом еще и еще вдохи… Наконец, он отдышался — огляделся. Собственно, ничего не было видно. Туман успел сгустится до такой степени, что ничего кроме его призрачных, темных стен не было видно. Благо — озерцо было небольшим и, в несколько гребков он доплыл до берега. Вытянул следом за собою тело Альфонсо; повалился рядом; тяжело, отрывисто задышал…

В это время, к нему подошел, улегся в паре шагов Сереб — от коня веяло теплом.

— Ну, вот… — отдышавшись, шепотом говорил Тьеро. — Едва спаслись… Это ж надо — какое-то маленькое озерцо, едва нашей гибелью не послужило…

И тут, не получив ответа, он взглянул на своего друга, и обнаружил, что тот лежит мертвым, а из уголка его посиневших губ толи кровь, толи темная вода струиться.

И Тьеро принялся делать все то, что требовалось делать, когда человек захлебнулся, но — все было тщетно — Альфонсо оставался мертвым.

* * *

Альфонсо стоял на безбрежном снежном поле. Снег был немного сероватый, старый, такого же цвета было и небо над ним — оно сливалось с полем у самого горизонта, и, казалось, было зеркальным его отражением…

Ничто не разнообразило этого уныния, воздух был морозный, но мертвый, не знающий никакого движенья. Тут бы хоть бы что-нибудь увидеть… Ага — вон поднимается из земли, черной трещиной распускается одинокая голая ветвь. Спотыкаясь, часто падая в этом глубоком снегу, Альфонсо побрел к ветви, и вскоре увидел, что сидит на ней, внимательно смотрит на него черным, непроницаемым оком ворон.

Еще издали юноша выдохнул:

— А — это опять все ты устроил. Опять собрался мучить меня… Ну — давай, давай — у тебя кроме этого ничего не получается! Ха — даже скучно, сейчас замахаешь крыльями, налетишь — будет ветер бить, куда-нибудь нести, чего-нибудь показывать…

Ворон безмолвствовал, а Альфонсо продолжал к нему приближаться. Вот схватился за ветку, и взглянул прямо в это черное око:

— Ну, что же ты?!..

Ворон оставался недвижимым. Пар вырвавшись изо рта мертвым серым ошметком медленно опустился в снег, и слился с ним.

— Ну же?! — в нетерпении выкрикнул Альфонсо.

Наконец, ворон заговорил:

— Чего же ты хочешь от меня?.. Бить тебя? Крутить ветром? — Да ты меня за злодея, наверное, почитаешь. При наших прошлых встречах, я только показывал тебе будущее. Все то злое, что ты видел — оно, ведь, не от меня пришло — источник той бесконечной пустоты был в тебе самом. Как ты не поймешь: души вас людей — бесконечные океаны, и только развиваясь, совершенствуясь вы можете заполнить их пламенем. В тебе был великий пламень, и во что же ты его обратил?.. В отчаянье, в слабость — в такую слабость, от которой мне даже тошно стало, и я отвернулся от тебя. Ты оказался слабаком, ты не оправдал моих ожиданий. Испытания, не столь уж и значительные, сломили тебя. Ты хотел забвения — ты его получил — иди по этим полям, замерзай в снегу — это все твое; ну а меня больше не жди — я найду кого-нибудь более достойного, нежели ты.

Сказавши так, ворон взмахнул крыльями, и поднялся в небо — вот стал черной точкой, вот и точки не осталось:

— Подожди! — страшным, хриплым голосом крикнул Альфонсо, но не получил никакого ответа; только передернулся от холода…

Вот, схватился дрожащей рукой за черную ветвь, но она рассыпалась в прах, который широко рассыпался по серому снегу, слился с ним.

Альфонсо остался совсем один — не за что было уцепиться взглядом, не на что было облокотится. Он, чувствуя, что поля эти тянутся в бесконечность, все-таки побрел куда-то.

При каждом шаге, снег издавал мертвый скрип — от которого было еще хуже, еще больше усиливалось чувство одиночества, потерянности. Он брел и брел, и ему страшно было остановиться….

И тут — словно свет во тьме! — он увидел чьи-то следы. Выходит — он не один, но может поговорить с кем, увидеть хоть что-то, кроме мертвого снега.

— Эй, кто здесь! — крикнул он. Он крикнул из всех сил, однако, лишь слабый хрип, смог прорваться из его обмороженного горла.

Он огляделся… Тьма, на несколько мгновений озаренная надеждой, вновь принялась сгущаться — никого не было видно вокруг. Темный снег, отчаянье, пустота. Все же он побрел по этим следам, кричал своим слабым хриплым голосом, хоть и чувствовал, что хрип этот может еще и слышно шагов на десять, но дальше, в целую бесконечность — одно безмолвие.

А потом он споткнулся, и упал, и увидел, что среди следов — вмятина от упавшего тела. Тогда он понял, что — это его следы.

— Кольцо… кольцо… — отчаянно усмехнувшись, шептал он. — Все — я потерялся здесь… Куда идти, через бесконечность?.. Да я и от этого места не уйду — вечно здесь крутится буду.

И он не стал в этот раз подниматься, но повалился в снег спиною, и смотрел в это безысходное, мрачное небо. Если бы повалил снег — это было бы уже хорошо. Это было бы хоть какое-то движенье.

И снег повалил. Появились первые, темно-серые снежинки. Они все росли, росли — вот коснулись его лица, стали таять; но слишком вяло, и медлительными капельками стекали по щекам его. Падали все новые и новые снежные хлопья — темно-серые. Их становилось все больше — они уже не успевали таять, да и лицо Альфонсо замерзло — хотя, он и не чувствовал холода.

Он понимал, что его заметает; что скоро он уже ничего не сможет видеть, он и боялся этого небытия, и, в то же время, оно притягивало его — ведь, как это блаженно, оказаться под теплым покрывалом и не чувствовать ничего…

— Жить, чувствовать, любить, двигаться вперед, познавать новое, ненавидеть, создавать, изжигать — для этого нужна воля…

И он, пытаясь возжечь в себе жаркое чувство, зашептал, ловя губами снежинки:

— Путник, путник на дороге,

Ты устал, ты долго шел.

Застудил в снегах ты ноги.

Вьюжный ветер в душу мел.

Далеко здесь до селений,

До улыбок, до тепла.

До веселых песнопений,

До медового стола.

И ты сжался в вихре грозном,

Тихо плачешь, и зовешь,

В этом воздухе морозном:

«Образ милой, ты придешь?!»

И ты вспомнишь ясны очи,

Голос нежный, свет-красу.

Через боль, чрез вьюжны ночи;

Вспомнишь ты зари росу.

Наберешься, путник, силы.

И шепнешь ветрам: «Люблю!

Этот образ, образ милый,

Я о жизни вновь молю».

Он, замерзающий под снежными пластами, не рвался, но надеялся, что придет Она, согреет его своими поцелуями. Ресницы слипались — снег лежал на них…

— Молю, приди, любимая, пожалуйста, согрей меня своим поцелуем… Кэния, Кэния, где же ты?..

Тут некая сила сорвала с него снег, и он увидел, что из неба стала приближаться точка. Она все росла, росла — вот стала черным вороном, которой уселся у Альфонсо на груди.

— Спаси… — шептал Альфонсо. — Дай мне прежний пламень…

Ворон прошелся по нему, остановился на губах, так что Альфонсо не мог больше и слова вымолвить. Затем, неожиданно, клюнул сначала в один глаз, потом — в другой. Наступила непроглядная чернота.

— Ты хотел черноты, забвения? Вот — получи. Тебе наскучил мой голос?..

Альфонсо отчаянно пытался ответить, однако — у него ничего не выходило.

— Вопреки всем, что я тебе обещал — ты решил, ни с того ни с сего, утопиться! Хочешь сказать что-то?.. Нет уж — ты молчи и слушай меня. Хоть теперь ты понимаешь, что я никогда не желал тебе зла, и вся та боль, которую показывал была внутри тебя?.. Скажи — я тебя изводил, или ты сам довел себя до такого состояния?.. Или это я говорил тебе кончать жить самоубийством? Нет — это ты, поддавшись отчаянью — сам решил… А почему было отчаянье? Не от твоего ли дружка? Выскочил на берег, от размышлений тебя оторвал. Вспомни, какой болью его голос в тебе отозвался. А почему?.. Да потому, что верно почувствовал ты, что зла он тебе желает. Самый опасный враг — есть тот враг, который другом притворяется, и которому веришь ты, что он друг. Ты, вот, вспомни, какая тебе от него польза была?.. Все, то ты делал, к цели рвался, а он только задерживал. Ты вспомни, вспомни — сначала в пещере сколько времени потеряли — он тебе все сказочками зубы заговаривал. Потом — у крестьян этих, целый день — это он, ведь, тебя к ним привел. Но пришел дух Кэнии — да, я все знаю — он говорил, что надо бежать… По доброте своей она говорила, что дружка надо оставить; а я говорю — убить негодяя! Тебе жалко, а я говорю — убить! Или мало тебе?! Или не видишь ты, что он только и делает, что плетет вокруг тебя козни?!.. Теперь отвечай — согласен ли ты исполнить это?! Если да — есть в тебе разум, и ты будешь спасен! Нет — замерзнешь здесь, в Небытие.

Сказавши так, ворон сошел с его губ. Снег вновь замел лицо, и только губы еще могли шептать. Он знал, что, если ответит: «Нет», то ворон оставит его, и он будет погребен под снегом, навсегда.

Он вспоминал далекое, далекое детство. Вот плывут они с Тьеро по солнечной реке, смеются. Вот остров, вот карта пиратских сокровищ. Песчаные дворцы на пляже, общие тайны… многое, многое другое — это был целый мир, и Альфонсо, вспомнив его, понял, что сказав: «Да» — он разрушит не только этот мир, но и еще что-то, он почувствовал, что, если согласится, тогда то и наступит безысходный мрак. Хотя, итак был мрак…

— Нет. — прошептал он.

Ворон ничего ему не ответил, но тут Альфонсо почувствовал, что он остался в одиночестве, и только снег все падал и падал на него. Вот замел и губы. Вот покрыл саваном.

Не стало ни чувств, ни темно-серого неба; Альфонсо понял, что пришла смерть.

* * *

А Тьеро видел, как его друг закашлялся, как стала вырываться изо рта вода. Тогда он перевернул Альфонсо на живот, и приподнял голову, чтобы легче было освободить легкие от избытка воды…

Через несколько минут, Альфонсо лежал в золотистой, исходящей от Сереба дымке, тихо дышал, смотрел на своего друга, и шептал:

— Теперь ты бы мне песнь спел… Друг.

— Какую же?

— Да какую хочешь…

— Тогда я и спою о дружбе… Это очень старая песня, ее пели наши предки в Среднеземье, в те дни, когда Нуменор еще не был поднят с морского дна:

Быть может — далеко, быть может — близко,

Весной, или зимой хладной, когда так небо низко,

Ты, друг, мой милый друг, мой брат родной,

Об дружбе эту песню спой.

О том, ты пой, что и зима пройдет,

Весна вослед за нею расцветет.

Ты пой, ты пой, что все уйдет,

И друга друг всегда найдет…

Альфонсо лежал, наблюдал за протекающим над ними туманом, который все густел; потом он зашептал:

— Меня опять в сон тянет… Ты, друг, не давай мне заснуть…

Тьеро закончил петь и теперь говорил:

— Тебе надо спать — ты очень устал.

И Альфонсо заснул. На этот раз в видениях не было боли.

* * *

Тьеро проснулся, в самую глухую ночную пору. Туман умерился, стлался теперь непроницаемо плотным ковром над озером, и едва-едва пересекал его границы. Из этого тумана просвечивались желтоватые огоньки, и Тьеро понял, что исходят они от маленьких факелов тех человечков, о которых прошептал, незадолго до того, как погрузиться в сон Альфонсо. Слышались даже их голоса, однако, их было едва слышно — должно быть, и у них разворачивалась какая-то история, кажущаяся им необычайно важной, но для Тьеро совершенно не интересная.

Стараясь не издать какого-либо звука, который мог бы нарушить покой спящих, Тьеро отошел на несколько шагов, и размышлял так: «Ежели вокруг Сереба такой покой, так я, утомленный целым днем скача, да еще этими ныряньями — проспал бы до полудня. А тут, должно быть, и трех часов не минуло, как уже вскочил. Значит, что-то было… Быть может, тот ворон? Ведь, Альфонсо хоть и не говорил про него ничего, все-таки ужасается… Неужто он где-то поблизости?..»

И тут он вспомнил, что клинок свой выпустил возле дна озерного, когда подхватил задыхающегося Альфонсо. «Ничего-ничего, сейчас какой-нибудь сук хороший найду…»

И Тьеро стал шарить руками по земле…

Если рядом с туманным озером, да с Серебом еще можно было что-то различить, то в нескольких шагах уже и собственной руки, поднесенной к самому лицу, не было видно. В этой то черноте, Тьеро быстро полз на карачках, при этом еще старался не хрустеть маленькими веточки, да все шарил-шарил руками, пытаясь отыскать подходящую дубину. Вот, при очередном движении, земля под его ногами неожиданно переломилась, и он покатился вниз, ушибся боками, оцарапал лицо, и, наконец, остановился… Проводя по земле руками, определил, что скатился на дно оврага, нашел и дождевой ручеек, который протекал очень медленно, точно был не из воды, а из какого-то киселя, и совершенно беззвучно.

Тьеро опустил разгоряченное свое лицо, в холодную воду, а когда поднял его, то вздрогнул — где-то совсем рядом раздался звук резкий и неприятный, подобного которому Тьеро никогда не слышал. Даже и не понять — живое его существо издало, или же нет.

«Вот понесла меня нелегкая от Сереба отходить…»

Тьеро не помнил, по какому склону он скатился, выбрал наугад, стал карабкаться, и, когда выбрался, еще долго полз по земле, и тогда понял, что окончательно потерялся. Прислонился спиной к какому-то стволу, и решил так дождаться рассвета, до которого, по его чувствию оставалось совсем недолго.

Но вот он почувствовал, что кто-то стоит рядом с ним. Вот дохнула на него волной жаркого воздуха.

— Эй… кто тут? — дрожащим шепотом выдохнул из губ Тьеро.

Никакого ответа не последовало, однако, то что было в черноте еще приблизилось, и с ужасом Тьеро понял, что, стоит ему только руку протянуть и он коснется Этого…

Он со всех сил вжался в ствол. Тянулись нескончаемой вереницей мгновенья — ничто не изменялось. Тьеро вытянул руку — дотронулся до горячей плоти, которая тут же отдернулась в сторону.

Тьеро долгое время, быстро полз по земле — он глубоко дышал, и думал только о том, что — Это сейчас набросится на него. Потом уж, вспомнил, что слышал перестук лошадиных копыт, и понял, что испугался крестьянской лошади, на которой доскакал до озера, и про которую совсем позабыл. Однако, успокоиться он так и не смог — ведь, что-то должно было испугать коня — не просто же так он убежал от озера.

Тогда-то Тьеро и приметил слабую золотистую крапинку, которая в черноте мелькнула — он пополз в том направлении, несколько раз впутывался заросли, и, последующим треском, всполошил какую-то птицу, которая издав громкий испуганный клекот, зашумела крыльями и поднялась над лесом…

Озеро открылось неожиданно — и, как же сильно, как же чудесно там все, за время его отсутствия преобразилось!

Теперь туман поднялся выше, и, плавно плывя над озером, сиял сильным и мягким белым светом; причем, там, где тумана было больше и свет усиливался, зрение погружалось в это ласковое свечение, как в перину. Кажется, дул ветерок, а может — нежные, воздушные пальцы касались лица Тьеро, проходили по нему…

А вот и Сереб, и Альфонсо, когда вышел Тьеро, они еще безмятежно спали, но вот из самой гущи туманной выступил контур белого единорога, и молвил какое-то мелодичное слово, от которого и Сереб, и Альфонсо открыли очи. Затем, так плавно, словно бы и сами они были порождениями тумана, вытянулись навстречу этому единорогу. Альфонсо взобрался к нему на спину; ну а Сереб пошел рядом.

Не успел Тьеро и опомниться, как сияние туманное уже поглотило их. Тогда юноша бросился следом, ступил в эту перину и… до груди погрузился в холодную озерную воду. Уж он хотел плыть следом, как окликнул его голос, который был подобен нежному поцелую, теплом его объявшим:

— Зачем же тебе студится?.. Их — не догнать, а там, где они теперь, им так хорошо, как никогда здесь не было…

Тьеро оглянулся и увидел, как из одного туманного стяга вышла дева, с платьем столь же светлым, как и туман, и с лицом столь же прекрасным, как и голос. Никогда, даже и при дворе, не видел Тьеро такой красавицы, и, вдруг, понял, что именно она и есть его любовь, что именно ее он искал порою, но тщетно в парках, на пышных праздниках, на улицах великих городов…

— Где он? — был первый его вопрос, когда он выбрался на берег и оказался в двух шагах от красавицы.

— Он — в моем королевстве. В королевстве сладких грез…

— Но — зачем? Вы что — хотите усыпить его?

— Он уже спит…Ему нужен долгий, долгий покой. В волшебных грезах излечится его дух. Слушай, слушай… — мягкий голос плыл как туман, усыплял Тьеро:

— В тех залах бесконечных,

Нет шума, нет вражды,

Среди миров беспечных,

Летают тихо сны.

И тихо, тихо, тихо,

На крыльях детских снов,

Без шума и без лиха,

Летают там виденья, без этих лишних слов…

…Тьеро хоть и не понимал еще, что именно встревожило его, все-таки чувствовал, что от прекрасной этой девы надо бежать — вызволив, конечно же, сначала своего друга:

— Вы зачаровали его!..

— Конечно. — спокойно отвечала дева. — Пришлось бы его долго уговаривать и убеждать. Он бы стал раздумывать, терзаться, а зачем ему, и так уже истерзанному это нужно?.. Почему ты не хочешь довериться мне, почему ты везде хочешь увидеть Врага?..

«Вот что — Враг! Да — возможно, именно от него все это исходит. Этот туман, нежный голос — все это похоже на наваждение…» — рассудив так, Тьеро говорил:

— Если вы действительно хотите нам добра — верните Альфонсо. Я требую, чтобы вы вернули Альфонсо!

— Ты просто не знаешь… сейчас я покажу тебе… и ты там можешь быть… вместе со мною… вместе со мною…

Тьеро увидел себя сидящим на ветви громадного дерева; пред ним, на многие-многие версты раскинулось густо голубое озеро, в дальней части которого громоздились, одна выше другой, облакоподобные горы; и они были одеты в это голубистое сияние, плавно переходили в небо, которое казалось склоном самой высокой из всех этих гор.

А вот на озерной глади что-то задвигалось, и, взглянув туда, Тьеро обнаружил, что — это фея снов, плывет, с улыбкой смотрит на него, и зовет:

— Иди же сюда! Попробуй, какая это вода! Ты никогда такой воды не пробовал!

И, стоило только Тьеро захотеть, как некая невидимая сила подхватила его; пронесла вниз и вот он уже ворвался в озерную синь.

Он был уже далеко от берега, а фея была с ним рядом, и спрашивала:

— Ну, правда, ведь здорово? Правда?

— Да, да! — выкрикнул юноша и нырнул.

Вокруг него проносились пузырьки похожие на яркие, счастливые планеты… Все глубже, глубже — вокруг появлялись рыбьи стайки, а вот, какая-то огромная рыба, проплыла рядом, и Тьеро видел только ее бок на котором каждая чешуйка была подобна матовому зеркалу, и там он видел отражение далекой, покрытой солнцем водной глади…

А вот и дно. Здесь, похожие на морских коньков, колыхались многометровые водоросли, и не было ни одной тени, но только оттенки светлых, солнечных цветов. А вот, запряженные в рыбью колесницу, пронесся некто с выпученными глазами, в изумрудной чешуе, и с длинным хвостом…

Тьеро уже налюбовался этими красотами, и устремился вверх — он жаждал видеть все новое и новое… Вот пронеслись лазурные слои воды — тогда юноша чуть не заплакал от их красоты, от их чистоты, и попросил у кого-то, неведомо у кого, чтобы в час смерти, он красоту эту вспомнил, чтобы жил с нею… Но вот он вырвался и увидел, как все преобразилось — озеро, стало голубым морем. И Тьеро, поднявшись вверх мог видеть это прекрасное море до самой далекой его части. В середине своей оно перепадало водопадом; однако, не смотря на размеры свои водопад этот вовсе не был страшен, но, как и все море был близким — до него можно было дотронуться руками, его можно было обнять. А вот и корабли — есть и маленькие, как крапинки, есть и огромные — они сказочной флотилией высятся над одним из дальних берегов, как детские кораблики… Тьеро чувствовал, что стоит ему только захотеть и он перенесется к любому из этих берегов, и начнет путешествие, и увидит столько необычайного!

И он понимал, что — это страна его снов, точнее — бесконечно малая ее часть. Что он свободен в ней; что — он может жить здесь и радоваться, и творить целую вечность. Что каждое новое, из бесконечной чреды видений будет воодушевлять его.

Он, вдруг, до боли ясно осознал, что, пребывая в этих блаженных местах, он никому не принесет пользы, что, наслаждаясь в этом мире, он умрет в том мире, где от него действительно ждут помощи. И, осознав это, он с силой выкрикнул:

— Верни меня, немедленно!

…Прекрасное виденье рухнуло, даже и не попытавшись удержаться…

И вновь стоял Тьеро на берегу лесного озерца. Рядом с ним стояла прекрасная дева, и ладонь ее по прежнему лежала на его плече. Вот раздался голос ее:

— Глупец! Я так и знала, что ты такой же глупый, как и все остальные люди. Ты не захотел блага, упрямец?! Да о таком великом благе мечтал бы каждый! Ты был бы там со мною, всегда; но теперь, когда ты проявил свой норов тебя ждет другая награда! Да — получи же ее!

С каждым словом, голос становился все более грубым — последние же слова она, с потоком черного, леденящего воздуха прямо-таки бросила ему в лицо. Лежавшая на плече ладонь стала тяжелеть, стала точно каменной, впилась в его плоть ледяными пальцами да с такой силой, что затрещали у несчастного кости.

Тьеро попытался вырваться, да не тут то было — другое его плечо так же было сжато каменной ручищей.

Тот мягкий белый свет, который плыл над озером, стал преображаться. Налился он чернотой — густой и непроглядной, вихрем закружился — бил своими отростками Тьеро по лицу, как плетьми, и он чувствовал, как течет его кровь.

Прекрасное некогда лицо стало преображаться, светлые черты скрутились и потемнели; в глазах налились два вращающихся бардовых ока, черные морщины, словно трещины рассекли похожую на пергамент плоть.

Неожиданно жуткое это лицо вытянулось и вцепилось клыками Тьеро в горло — страшная боль, подобной которой никогда он не чувствовал, заполнила сознание юноши, и голос хрипел, врывался в раздираемое горло:

— Откажись от своего друга! Оставь его, и ты получишь блаженство! Откажись немедля!

— Нет!!! — с хрипом смог выкрикнуть Тьеро…

А черный вихрь вращался все быстрее и быстрее — от тонкого свиста его острых граней у Тьеро заложило в ушах. С каждым мгновеньем уходила из его молодого тела жизнь, а так страстно хотелось жить — видеть что-то новое, влюбляться, творить. То, что рвало его горло, почувствовало это, и уцепилось:

— Только оставь в покое своего друга, и получишь все, о мечтаешь! Не хочешь?! Тогда ты, такой молодой, погибнешь сейчас…

В какое-то мгновенье у Тьеро возникло сомненье…

— Ну же!!! — взвыла чернота. — Соглашайся!

Тьеро усмехнулся. Изо рта его хлынула кровь, но, все-таки, он смог выдавить:

— Ты, даже, не можешь создать ничего! Образ прекрасной девы ты вырвал из моего сознания! А эти виды — эти моря, эти страны, весь тот бесконечный мир — как ты мог предлагать мне его, когда он часть меня! Меня, Человека Тьеро!.. Нет — ты даже и не понимаешь той красоты, ты, как рыбак бросаешь бесконечный мир наживкой! Нет — он во мне! Все, что ты можешь — задушить мое тело! Жалкий червь! Ха-ха-ха!..

Тут раздался треск кости, и мертвое тело Тьеро упало на землю.

Не дул свистел ветер, ничто не двигалось, и только заря, спокойная и неукротимая, восходила все выше, полня лес разгорающимся светом.

* * *

Альфонсо не помнил, что снилось ему, но какие-то виденья были и, судя по тому, что чувствовал он себя гораздо лучше, нежели в последние дни — виденья те не терзали его.

Видя только часть неба, которая окрашена была в ярко-багровый цвет молодой раскаленной крови, он позвал своего друга. Он был уверен, что Тьеро ответит; однако, никакого ответа не было.

Альфонсо приподнялся и обнаружил, что и Сереба поблизости нет.

Но каким же зловещим, под кровавыми небесами стал лес! Вот озеро; кажется — это огромная лужа густой крови. Вот деревья — они похожи, на растерзанные, кровоточащие тела. Воздух был тяжелый, как перед грозой, и действительно вдалеке шумно ворочалось что-то громадное.

Еще накануне, Тьеро жаждал с этим лесом слиться. Теперь он чувствовал себя здесь одиноким, потерянным. Ему до страсти, до боли захотелось увидеть лицо друга, услышать слова — все равно какие — только бы не слышать этой угрюмой, тяжелой тиши.

Он долго звал Тьеро и тогда, на одну из ближайших ветвей черным пятном вспорхнул ворон, и прокаркал:

— Неужели ты забыл?.. Иди же за мною, и ты найдешь его…

Альфонсо не помнил, как пробирался среди деревьев — но видел только, как перед ним перелетал с ветки на ветки ворон и каркал время от времени:

— Сюда, сюда — да. А теперь — осторожно — здесь овраг. Неужели, не помнишь?..

Юноша перебрался через овраг, и все шел, и этот окровавленный лес казался ему теперь ужасающе однообразным, и он сотрясался от одной мысли о том, что может никогда не найти дорогу к людям.

А потом открылась вытянутая поляна, похожая на окровавленный рубец. Там, среди кровоточащих трав, увидел он недвижимую фигуру, показавшуюся ему такой черной, словно бы выжженной.

— Ну, что вспомнил? — каркал ворон.

Альфонсо легче было смотреть на ворона, чем на этот жуть наводящий контур среди трав:

— А что я должен вспомнить?!

— Ну, как же? Ведь, прошлой ночью ты образумился — наконец послушался мудрого моего совета…

— Что?!

— Ну — я тебе напомню.

Ворон взмахнул крыльями, и налетел на Альфонсо.

Одно за другим стали появляться в нем воспоминанья. Вот пробуждение во мраке. Он видит пред собою Тьеро — видит его искаженный корыстью лик. Неожиданно понимает, что все то, что говорил ему ворон — правда; что Тьеро, на самом то деле, злейший его враг. Тогда, выкрикивает ему проклятье, а Тьеро разоблаченный, растерявшийся, пятится во тьму, и хрипит неузнаваемым, злобным голосом, что он найдет еще способ, как рассчитаться с Альфонсо…

Тогда Альфонсо охваченный праведным гневом, преследует его. Долгий бег в черноте, и вот эта поляна — здесь он нагнал противника, и завязалась драка, в которой Тьеро едва не убил его, однако, сам был повержен, когда Альфонсо свернул ему шею…

— Нет!!! — отчаянно захрипел Альфонсо, когда ворон отлетел от его лица обратно, на окровавленную ветвь.

— Что же нет? Или ты и памяти своей уже не веришь?

— Этого не могло быть! Я не мог убить Тьеро! Нет — это был не я!.. — Альфонсо закашлялся.

— Что же, думаешь — это я принес эти воспоминания? Они ничем не отличаются от иных воспоминаний. Так, ведь?

— Да, но… — Альфонсо задыхался от волнения — он еще страстно надеялся, что все образумится, что друг его выйдет на его зов. Ведь — то, что он вспомнил, не могло быть — просто не могло быть!

А ворон продолжал голосом столь же бесстрастным, как и его черное око:

— Если ты не доверяешь своим воспоминаниям, тогда ты и впрямь болен. Почему ты считаешь, в таком случае, что было восхождение на Менельтарму, или часы проведенные за чтением древних рукописей? Быть может, все твои воспоминания — навеяны мною? Быть может, ты только что ожил на этой поляне, по моему колдовству?

— Так было бы легче! Лучше бы и вовсе ничего не было, чем помнить такое!

— Тогда кто же, по твоему, лежит в траве?.. Думаешь, быть может — призрак? Нет — это тело злейшего твоего врага Тьеро, которого ты, во время не долгого, к сожалению, прояснения, нашел силы убить. Подойди же, и убедись, что — это он.

Покачиваясь из стороны в стороны, Альфонсо медленно пошел к недвижимому телу. На последних шагах он не выдержал, пошатнулся, упал в траву, и дальше уж только полз, пока не увидел это лицо. Да — это был Тьеро.

Лицо и одежда его были покрыты запекшейся, от страшной ране на шее, крови. Альфонсо склонился над ним, и не знал, что говорить теперь, и что делать…

На плечо его слетел ворон и закаркал:

— Ну — все теперь понял?! Хватит же, в конце концов, терять время! Вставай и пойдем…

— Прочь! — взвыл Альфонсо, да с такой яростью, что ворон отлетел в сторону, и закаркал с какой-то ветки:

— Глупец, глупец! Неужели же ты не понимаешь, что только зря убиваешься…

Склонившись над Тьеро, положив на его холодный лоб, горячую вздрагивающую ладонь, Альфонсо шептал:

— Милый, самый дорогой мой друг… Прости, прости меня! Прости!!!

— И в каких бы просторах ты ни был,

Я, мой друг, не услышу тебя.

Но молю, чтобы это прощанье услышал,

Поглотил этот вопль в себя…

Так пел Альфонсо, и все ждал, когда Тьеро пошевелиться. Ведь, в душе то он верил, что тот жив.

Но вот закаркал громко ворон:

— Хватит же! Прекрати это безумие! Иди прочь от этого предателя! Пусть он лежит здесь, в чаще, где его никто не найдет! Пусть тлеет, пусть станет добычей для стервятников. Собаке, собачья смерть!

— Заткнись! — в ярости зашипел Альфонсо; вскочил на ноги и, сжавши кулаки, стал надвигаться на ворона. — Ты… ты… — он задыхался от ярости. — Не смей даже упоминать про него!.. Ты — пшел про-очь! Навсегда! Не хочешь?! Ну — убивай меня!

Ворон издал скрежещущий звук, заменяющий ему, должно быть, смех:

— Положим, я оставлю тебя, и куда же ты денешься? Ты, ненавидимый людьми, убийца матери, и этого негодяя? Хочешь попасть в темницу, чтобы в тебя плевали, смотрели с ненавистью, тыкали пальцем — хочешь просидеть там до скончания своих дней, сгноить своей пламень, когда до свободы истинной теперь совсем немного осталось? Или, быть может, хочешь встретится со своим отцом? Он, ведь, где-то неподалеку здесь рыщет — чувствует тебя. Отвечай — этого ли ты хочешь?.. Ведь, без моего руководства ты и шагу не сделаешь.

— Я… я сведу счеты с жизнью. Да — я не хочу никакой власти. Я хочу той бесконечной пустоты. Да — раствориться в ней, вот чего я хочу!

— Глупец! Ты будешь в этой пустоте страдать веками. Да так страдать, что нынешние твои страдания ничем будут!..

— Оставь же меня! — взвыл Альфонсо, и, когда услышал, что ворон опять принялся что-то говорить — рухнул вдруг посиневший, холодом веющий на грудь своего друга.

Сердце Альфонсо, как и сердца всех сынов Нуменора, было от рождения сильным, однако так долго терзаемое оно не выдержало — остановилось. Да и сам Альфонсо так жаждал забвения, что это было не удивительно.

Однако, ворон все это время внимательно следил за ним и, когда он пал в траву — слетел с ветви к нему на грудь; и широко раскрывши свой клюв, издал каркающий звук древнего заклятья:

— Сердце мертвое, воспрянь!

Смерть, прими иную дань:

Знаю, знаю — в далекой избушке,

На лесной, березовой опушке —

Уродился малыш, краснощекий,

И сияет отец светлоокий.

Этим древним, голодным заклятьем,

Ляжет смерть на младенца холодным проклятьем.

Он умрет, в этот час, в этот миг,

Силы жизни отдаст через тысячи лиг!

Сердце мертвое, воспрянь!

Ты из хлада смерти встань!

И, только пропел он эти строки, как с тяжким стоном приподнялся Альфонсо. Как никогда раньше, Альфонсо чувствовал себя лишь пешкой, которую передвигали высшие силы — ему оставалась только страдать, рыдать, и… продвигаться все вперед и вперед.

* * *

Эта крепость называлась Жемчужный клык. Она красовалась среди скал на восточном побережье, и говорили, что в ясную погоду, с самой высокой из ее башен можно было видеть вершины Синих гор.

Крепость не зря получила свое название: со стороны она действительно напоминала громадную жемчужину, заброшенную на скалы. Устремленными же к нему башенками она напоминала клык. Стены многих домов, действительно, были украшены жемчугом, также, отборными, крупными жемчужинами были покрыты и стены в нижней своей части, в верхней же они были сделаны из перламутра. Жемчуг вовсе не был драгоценностью в этих местах — после бурь, весь берег переливался его чарующим светом, и мальчишки любили строить замки из этих дивных камней, некоторые из которых были не меньше их кулачков. Самая же крупная, двухметровая жемчужина, красовалась вделанная в вершину самой высокой башни, и ночью, наполняясь лунным светом, сияла на многие морские версты, давая дружеским кораблям знать, что они на верном пути, ну а пиратам — что лучше им держаться от этих мест подальше…

По перламутровой стене Жемчужного клыка медленно прохаживался старец Гэллиос, а, рядом с ним — молодой, полнолицый, рыжебородый капитан Тэллай. Над ними повисло ярко-кровавое небо — то самое небо, под которым страдал, переживая гибель своего лучшего друга Альфонсо, а отец его, терзаясь не меньше, гнал своего коня в глубину леса, чувствуя, что его сын там…

С востока наползала грозовая стена, и, хотя была она еще очень далеко, уже слышался беспрерывный ее гневный рокот, виднелись и молнии, беспорядочными нитями протягивающиеся к воде.

— Неладное что-то в этом творится. — говорил Тэллай. — Словно бы небо на нас злится. Эти дожди холодные, да затяжные — для августа дело невиданное. Тут еще небо кровавое, да эта вон — новая напасть. Буря великая будет — несчастны те, кто не успеют достичь берега. Не один корабль пред теми валами не устоит. Ни за что бы не отправился в такую погоду, в открытое море.

— Ну, зарекаться не стоит, друг Тэллай. — с тревогой вглядываясь не на восток, но на запад, где за гребнем холма, ничего, казалось бы не было видно, молвил Гэллиос…

Некоторое время они шли в молчании, потом Тэллай молвил:

— Велики нуменорские мореплаватели, однако, случаются иногда такие бури, против которых вся человеческая сила — ничто. Да — есть в этом мире, такие силы, пред которыми ничтожен человек.

— Но это не так. — спокойным и сильным голосом говорил Гэллиос. — Вспомним слова мудреца Вэллина: «Я человек — и я горд этим. Предложи мне некто стать горою, водопадом, или звездой — я бы отказался, ибо никому иному, как человеку не дана такая сила воображения, такой творческий пламень. Гора стоит незыблемая веками, а тут — в двадцать лет он уже творит в своей воображении целые миры. Вот звезда — всегда серебрится на небе, но может ли звезда любоваться, может ли писать стихи? Вот буря — порой, она вырывает с корнями многовековые деревья, как тростинки переламывает мачты у кораблей, а человек, благодаря жажды жизни, жажде творчества и любви — выстаивает там, где рушатся скалы. Если тверд человек — никакая стихия не сломит его; и сам властелин тьмы окажется бессильным перед воли Человека».

Они прошли еще несколько шагов в молчании, после чего Гэллиос добавил:

— Но тот же Вэллин пишет дальше: «…Однако, никто — ни звезда, ни гора, ни какая тварь, ни, даже, мерзкий орк не может пасть так низко, как человек- стать более презренным, чем навозный червь…». Ну, Вэллин еще много размышлял об человеческой природе, а мы поговорим о друге твоем Альфонсо.

— После всего того, что стало нам известно, я не могу называть Альфонсо своим другом. Он — матереубийца. Нуменорская земля не носила злодея большего чем он. — молвил капитан Тэллай.

Издалека донесся тяжелый громовой рокот, и, казалось, что это некая огромная гора рухнула в воды бордового моря.

Гэллиос вздохнул:

— Ему тяжело и больно сейчас. Очень больно… Я чувствую его боль — его душа отяготилась еще каким-то злодеянием…

— Еще одно злодеяние… Да его… — Тэллай не договорил — махнул своею сильной рукою.

— Что ж его? — В темницу посадить?.. Убить? — голос Гэллиоса дрогнул. — А вот я одно тебе скажу: ему любовь нужна. Он, ведь, во мраке. Поглощает его тьма… Тэллай — тебе то больно, но твоя боль с его не сравнится; так что — помни одно — что бы не было — слушайся меня.

— Вас то и не слушаться? Вы мудрейший человек в королевстве!

— Тогда держи свой корабль готовым к отплытию.

* * *

— Из жизни уходить нам страшно.

Цепляемся за память за образы, за голоса,

Но это все напрасно —

Зарею смерти поднимается из мрака полоса…

Так говорил, сам не замечая, что говорит стихами, Альфонсо.

Ведомый вороном, он только что вышел из леса, и стоял на его опушке, и видел, кажущиеся бескрайними, багровые поля.

— Помни — твой отец где-то близко. — каркал ворон. — Говори тише, а, лучше, вовсе ничего не говори. Следуй за мной да побыстрее — этот Сереб остановился возле водопоя, где его может увидеть Рэрос. У нас осталось лишь несколько минут. Скорее же, Альфонсо…

Но юноша и не слышал ворона. Он хотел поведать свою боль хоть кому-то — эта боль рвала его, а он все не мог принять то, что лучшего его друга нет больше.

Прежние, изожженные его силы, теперь пополнились силами новыми, а он даже и не ведал откуда эти силы взялись…

— Мне кажется — все это наваждение…

— Хватит бредить! Иди вперед, распрями спину! Мы близко от цели…

Альфонсо смотрел себе под ноги. Он разгребал грудью травы, и ему казалось, что все это кровь — густая, запекшаяся.

— Встретить отца…. Ты можешь сделать так, чтобы я его не встретил?

— Иди скорее, и ты с ним не встретишься…

Альфонсо, все не смея поднять головы, убыстрил свой шаг — он слышал, как махает крыльями ворон и шел на этот звук.

— Знай, что, если он поднимет на меня клинок — я не стану сопротивляться. Пусть бьет в грудь — я приму смерть, как избавление…

— Не лги. Ты слишком любишь жизнь, чтобы дать смерти забрать твой пламень. Мы опаздываем! Беги!

Повинуясь ворону, вскинул он голову, оглядел эти бордовые поля, да и бросился что было сил бежать за этим черным, машущим крыльями, пятном.

Через несколько минут, он выбежал к дремлющему среди трав озеру — на берегу его стоял, склонив к воде голову Сереб, а на спине его спали накормленные младенцы.

При появлении ворона, конь вскинул голову, захрапел, попятились, а младенцы проснулись и зарыдали. Ворон закаркал: «- Скорее! На восток!» — затем, взмыл в небо, где стал едва ли различимой черной крапинкой.

Альфонсо подбежал к Серебу, схватил его за поводья, и тут рука его задрожала, а сам он побледнел — стремительно нарастал конский топот; и вот, как близкий гром — голос его отца:

— Я слышу! Да — это мои дети!..

Затем, до предела настороженные уши юноши уловили звук вытаскиваемого из ножен клинка. Он попытался забраться в седло, да тут понял, что от ужаса попросту не может.

Так сильно было отвращение к подобному, скотскому, наполненному ужасом существованию, что он бросился было к озеру — утопиться, забыть все эти терзания, да не смог — слишком велика была жажда жизни.

Схватившись дрожащую рукою за поводья, стоял он возле Сереба и страшен был его лик. Все ближе топот — вот вылетел высокий, широкоплечий всадник. В мгновенье, соскочил со своего коня, сверкнул, рассекая воздух двуручный клинок.

В нескольких шагах от Альфонсо стоял его отец, и с ужасом не меньшим чем сын, смотрел на него.

— Ты… Ты… — адмирал хотел что-то сказать, да, несмотря на всю свою выдержку, не смог — разрыдался.

Загрохотал гром. Издалека пришел этот грохот, но что это был за грохот! Казалось, что где-то там, у самой грани земли, беспрерывная стена молний вдавилась вниз — рокот долго не хотел умолкать — перекатывался по бардовому небосклону…

— Батюшка, батюшка. — шептал, роняя слезы Альфонсо. — Я уж не знаю, где сон, где явь — все смешалось, кругом кошмары — не знаю, чему верить… Так хочу вернуться к прежней жизни! Как вспомнишь — парки эти солнечные, звездные ночи, покой, который и не представишь теперь. Спаси ты меня, батюшка, вырви из этого, или — убей. Мне все одно. Лучше даже — убей… Нет — не надо убивать. Отвези меня обратно в Арменелос — взойду я там на Менельтарму, излечусь.

Рэрос смахнул слезы, постоял некоторое время, потом — убрал меч свой в ножны и сделал несколько шагов к Альфонсо; зашептал:

— Я же ненавидел тебя, проклял, я же почитал тебя, как мертвого. А, как увидел то — и впрямь, будто злой дух в тебя вселился. Ну, а как заговорил то ты — так понял я — несмотря ни на что жив мой сын, и будет ему и излечение и покаяние. Будет тебе и прощение мое, ибо увидел я твою муку… Взбирайся же на коня, и — в Арменелос…

Альфонсо сделал к своему отцу шаг — еще мгновенье и бросился бы к нему, но тут с неба, беззвучная, бросилась на них черная тень.

Никто, не успел опомниться — только младенцы в одно мгновенье закричали сильнее. А черное пятно уже переметнулось на лоб Рэроса — черные отростки протянулись к его пылающим, наполненным слезами и прощеньем глазам…

Какое-то краткое мгновенье, но вот тень взметнулась обратно к небу, а адмирал заслонил лицо ладонями, пошатнулся, но все-таки устоял — привалился спиною к своему коню, и стоял так, заслонив лицо руками, и издавая болезненный стон.

— Батюшка, что с вами?! — выкрикнул Альфонсо, бросился к нему, да тут, на полпути и остановился — увидел, как из под ладоней потянулись, закапали к траве две густые струйки крови.

Юноша все понял — да тут и зажал свои глаза — только бы не видеть это! Но он видел — все одно видел эти две кровяные струйки. И голос отца слышал:

— Черно, как же черно! Ничего нет… как же болят глаза!.. Неужто… Что это было?! Альфонсо, Альфонсо, взгляни на меня! Где ты, сын мой!..

А юноша пятился с зажатыми глазами и шептал иступлено:

— Я не делал этого! Нет! Не делал!.. Да что ж это такое?! Да сколько же можно боли?! Не осталось ничего святого! Все погибли… я погиб…

И тут он почувствовал, как на плечо ему уселся ворон, вцепился в него когтями, и ударив клювом в тебя, закаркал на самое ухо:

— Хватит же скулить! Ты сам виноват! Он бы, все равно, не отпустил тебя! Я сделал лучшее, что мог — он остался жив, и не будет преследовать тебя! Теперь — на Сереба и — вперед!

Альфонсо бросился бежать среди бордовых трав.

Едва ли он видел что-нибудь кроме беспорядочного мелькания оттенков крови со всех сторон. Он и падал в это марево кровяное не раз, но, каждый раз вскакивал, и продолжал бежать, не смея даже оглянуться — он жаждал бежать до тех пор, пока бы не разорвалось у него сердце.

— Я ненавижу его! Как же я мог назвать его другом?!.. Разверзнись земля! Поглоти ты меня в пучину свою!

Но закончилось все тем, что он выбежал обратно к озерцу, где, возле воды стоял, ждал чего-то Сереб, а отец, прислонился спиною к своему коню, и стонал, звал сына. Ладони адмирала по прежнему загораживали лицо — однако, весь кафтан его был перепачкан в крови…

Вот он почувствовал, что сын его поблизости, протянул в его сторону руки — открылись пустые, сочащиеся кровью глазницы — зрелище от которого Альфонсо стало совсем плохо, и он едва сдержал рвущийся вопль.

— Я знаю — ты там. — адмирал сделал навстречу ему шаг, но вот покачнулся на ослабевших ногах, и вынужден был вновь прислонится к спине своего коня.

— Батюшка, веришь ли ты, что — это не я сделал?!.. Скажи же, батюшка! — и тут, не в силах смотреть на эти кровоточащие раны, он резко отвернулся…

— Подойди ко мне!.. Подойди — я должен дотронуться до твоего лица! — слабым голосом хрипел адмирал — этот, еще несколько дней назад полный жизненных сил человек.

Альфонсо попытался перебороть ужас. Он сделал к отцу своему несколько шагов, но тут на землю между ними вновь уселся ворон, расправил свои крылья и повеяло от них таким жаром, что Альфонсо, как ни старался — не мог и шага сделать.

— Прочь, прочь! — каркал ворон. — Забудь про него!

— Отец! — выкрикнул Альфонсо, и тут, опаленный жаром, повалился в траву — застонал, пытаясь подняться — жар ударил его волною — отбросил в сторону. — …Батюшка, я с тобою!

Тут он смог приподняться, и увидел, как задрожали окровавленные скулы адмирала — он выкрикнул в неожиданной ярости:

— Теперь я все понимаю! Изменник, негодяй! Будь же ты проклят! Ты не сын мне — ты Враг, проклинаю!..

С этими словами он выхватил клинок и шагнул навстречу Альфонсо, хрипенье непрерывно вырывалась изо рта его, кровь из глазниц все вытекала…

Но между ними сидел ворон, махал своими раскаленными крыльями; от одного, особенно сильного взмаха — волосы на голове адмирала задымились, сам же он застонал и повалился в траву — еще пытался подняться оттуда, но уже тщетно.

— Проклинаю! Матереубийца! Ненавистный! Альфонсо окаянный!.. Ну, дай мне только подняться, зарублю!

— Батюшка! — с болью выкрикнул Альфонсо. — Да прости же ты меня! Да не виноват же! Уж если ты не простишь, кто ж тогда простит?! Где ж мне утешенье от боли то этой искать?! В смерти ли?! А смерть то не дается — сил во мне слишком много молодых, чтобы так вот легко смерть принять!.. Батюшка!!! — от этого страшного вопля, еще сильнее зарыдали малыши.

— Прощения!.. — рыдал, повалившись в траву, Альфонсо.

— Прощения?! — безумно усмехнулся адмирал. — Не будет тебе прощения ни от меня, ни от потомков! Да — мучайся — ты этого заслужил!..

Несколько мгновений Альфонсо просидел как бы в оцепенении, потом промолвил:

— Да, вы правы — меня нельзя простить. Слишком много захотел — посидеть в темнице, да грех свой искупить. Да — я страдать должен, так страдать, чтобы изгореть всему, а потом то из пепла возродится… Не прощайте, проклинайте меня — называйте меня матереубийцей, и предателем — такой я и есть. Но позвольте же вам помочь!..

И он сделал было к нему движенье, но адмирал сделал резкое движенье рукою, точно отталкивая его; прохрипел с яростью:

— Изыди!.. Беги, Враг! Беги, пока можешь! Знай, что, рано или поздно мы еще встретимся! Прощенья захотел?! А стали ли не хочешь?! Изыди! Ненавижу!..

Адмирал совсем изнемог, и стал заваливаться на землю. Он еще пытался бороться — выставил дрожащую руку.

В это время пред Альфонсо промелькнули черные крылья, и началось карканье: «Ты что…» — однако, юноша не дослушал. Он с яростью, не говоря ни слова, только зашипев змеею, ударил по этому черному пятну кулаком — из всех сил ударил; затем — метнулся к отцу своему, успел подхватить его за плечи, положил на спину на коленях своих.

Теперь прямо перед ним был этот страшный лик с двумя кровавыми провалами. Но он не отворачивался — смотрел и шептал:

— А помнишь ли, батюшка, как мы вместе: ты, матушка, да я — совсем еще маленький, выехали к морю. Ты сидел на черном скакуне, матушка — на белом, я сидел рядом с нею… Тогда то я впервые увидел море! У меня такое тогда в душе всколыхнулось, такое!.. И тогда то, в тот теплый, закатный вечер, вы, батюшка, запели — для нас запели, для моря. Помните? Помните?.. А я вот, как на яви, все до сих пор помню… Слова то той песни — что за дивные слова:

— Тогда еще мальчишкой малым,

Увидел море, валов познал лихую стать,

И тайну я шепнул прибрежным скалам,

Еще лишь только мир начавши узнавать.

Я рос, росла со мною любовь к стихии,

И к небосклону полного закатного огня.

Минули годы, страсти, испытания лихие,

И уж седой стою пред морем снова я.

Все те же волны к берегу стремятся,

Все так же красота, как муза льется в нас.

Виденья детства, вечности над грохотом творятся,

И жизни нет конца, хоть и последний мой закат погас.

Альфонсо, склонившись над самым лбом отца своего, плакал; шептал:

— Помнишь ли, помнишь?.. А потом то мы спешились, и пошли по пляжу. Кругом ни души. Из песка камни поднимаются — темные, водами обточенные, такие древние, как этот мир. Сколько мы тогда в молчании, созерцая красоту эту, у того берега просидели! Только от одного воспоминания о том, такая теплота в душе разливается… Простите меня… пожалуйста…

Альфонсо не суждено было услышать этого ответа. Та сила, про которую он забыл, ударила его железным крылом, разодрала щеку, да силой этого удара попросту перебросила через озеро. Там Альфонсо покатился в траве. Еще не успел очнуться, а тут — новый удар. Вновь он катится куда-то… Потемнело в глазах, однако, та сила, которая овладела им, не давала юноше забыться. Вот, точно железный ветер в голове пронесся, и он, широко распахнув глаза, увидел над собою, гневливое, наполненное облачными шрамами небо. И вновь загрохотало — перекинулось через все небо, да с такой силой, что, казалось, небо расколется, да рухнет тяжеленными, кровоточащими обломками…

На груди Альфонсо сидел ворон. Смотрел непроницаемым оком:

— Что вожусь с тобою — с червем, с жалкой, бесконечно лопочущей по мелочам, слезливой, бабьей душонкой?! Давно бы бросил бы тебя, да и изгнил бы ты, слабый и некому ненужный. Не жду я от тебя благодарности, знаю, что за истинную дружбу, только ненависть от тебя получу. Но — я верен тебе! А ну встань!..

Вновь сила превосходящая его собственную вздернула юношу на ноги, и тот увидел пред собою Сереба с колыбелью. Над горизонтом поднималась сплошная, непроницаемая грозовая стена. Черные бастионы беспрерывно озарялись молниями, и, казалось, что тьма эта сейчас обрушиться, поглотит весь мир.

— Туда! — неожиданно громко и властно прокричал ворон. — Твой путь лежит во тьму. Ты пройдешь сквозь бурю, там, где никто кроме тебя не пройдет! Ты пронесешь с собою трех братьев, и оставишь на этих берегах прошлое! Да — там куда я тебя веду — прошлое не будет тяготить! На Сереба — скорее!

Тут только Альфонсо заметил, что тело коня обвивают некие синие полосы — они с шипеньем вгрызались в его плоть, стягивали мускулы, доставляли ему великие мученья, и заставляли двигаться туда, куда хотел ворон. Альфонсо хотел было воспротивится, однако, и его скрутила невидимая сила, бросила в седло — голос каркал в ухо:

— Ты еще будешь радоваться, что я подоспел вовремя! Оглянись-ка!

Не дожидаясь, пока Альфонсо повернется — та же сила, которая швырнула его на Сереба, несколько повернуло его тело и голову.

Теперь Альфонсо видел, что с запада длинную стеною, гонят своих скакунов всадники — их было не менее сотни. Альфонсо вновь был развернут в седле навстречу буре. Сереб, против своей воли, вздрагивая от боли, побежал в ту сторону, а ворон все каркал:

— Что, думаешь — они просто на прогулку выехали?! Это погоня за тобой! Уж будь уверен — в этом Нуменоре, все становится известно сразу! Нигде укрыться — всюду глаза этих ищеек. То, что случилось у озера, увидела какая-то птаха, и вот — донесла… Они в ярости, они хотят убить тебя! Смотри, как коней то гонят, ну ничего — Сереба им не догнать!

Конь нес его на восток, навстречу буре. Все сильнее, словно бы желая раздуть угли громадного костра, дул ветер; над головою, первыми отрядами грохочущей армии, неслись быстрые, похожие на копья облака. Слагались они и в другие образы — там можно было узнать и драконов, и гигантских летучих мышей — правда, они не имели плоти, но были лишь расплывчатыми, подвластными ветру призраками.

Простите вы меня. Маленькие, пожалуйста — простите меня! — шептал Альфонсо, и не переставая рыдать, иступленным, нечеловеческим голосом взвыл:

— Спите, братья, засыпайте,

Навсегда и на века.

Глазки, братья, закрывайте…

Бьется, бьется плач пока.

И в лихую то годину,

Суждено вам умереть —

И весна не тронет льдину,

Соловей не будет петь.

Спите, братья, умирайте,

Впереди — лишь рабский труд;

Братья милые, прощайте —

Впереди ждет неба суд.

* * *

От того озера, где адмирал Рэрос лишился зрения, до крепости Жемчужного клыка на быстром нуменорском скакуне был час стремительного галопа, — Сереб преодолел это расстояние менее чем за три четверти часа.

В то мгновенье, когда конь пролетел через Жемчужные ворота, и, объятый синеватыми нитями, устремился к морю, словно бы жаждя остудить в нем свой жар — буря была уже совсем близко. Первый вал черной стены уже нависал над крепостью, но это был тот вал сквозь который еще можно было разглядеть бардовое свечение неба, и который не нес в себе ни дождя, ни молний. Дальше же тьма сгущалась; и видно было, что эта глухая, грохочущая, прорезаемая бичами молний тьма встает до самой воды, вздыбливает воду, и видны уж были беснующиеся валы. Тогда ворон прокаркал:

— Сейчас я покину тебя. Близко этот безумный старик, жаждущий погубить твой пламень…

Альфонсо слишком глубоко страдал, чтобы отвечать что-либо, но он почувствовал жжение на указательном пальце правой руки, и уже знал, что появилось там черное око.

Ворон сильно взмахнул крыльями, и вдруг с какой-то невероятной скоростью бросился в бурю, в мгновенье растворился на фоне грозных отрогов.

В то же мгновенье синие путы оставили Сереба, и освобожденный конь остановился рядом с набережной.

Ветер дул беспрерывно, с перепадами — так, словно воздух разгоняло некое холодное все сильнее бьющееся сердце.

По набережной пробегали матросы, купцы, еще какие-то люди, что-то увозили на телегах в крепость — пристань стремительно пустела; и становилось на ней жутко, одиноко — хотелось броситься за этими людьми, назад, в город — укрыться там в тепле, но Альфонсо знал, что там его не примут — он закрывал свое лицо рукою, боялся, что его кто узнает, и, в то же время, продолжал оглядывать пристань:.

На палубе одного из близстоящих кораблей Альфонсо увидел сразу много человек — все они, среди всеобщего движенья, замерли недвижимые. Причем видно было, что совсем недавно они тоже двигались — переносили какие-то вещи, но теперь так и замерли с этими вещами, сгрудились у одного борта, и забывши про бурю смотрели на Альфонсо.

Первым движеньем страдальца было — дернуть поводья да лететь подальше от этих, буравящих его, пристальных взглядов. Он и натянул поводья — Сереб охотно развернулся, да тут услышал он перестук копыт — все ближе, ближе — как же стремительно они скачут!

Альфонсо безумно оскалился:

— Не дамся! Буря, возьми меня!

И так тяжко ему стало, что он бросился бы в воды, да и поплыл бы навстречу буре, сколько хватило у него сил. Но тут из этой застывшей в напряженном созерцании палубы, выделилась одна фигура, более высокая, чем иные. Этот, усеянный звездами плащ, этот колпак с солнцем и с месяцем, ни с чьим нельзя было спутать. Сильный голос Гэллиоса плыл над грохотом волн:

— Скачи на палубу! Скорее, здесь ждут тебя!

— Ждут, конечно… — процедил Альфонсо, однако ж, погнал Сереба именно к этому кораблю.

Вот деревянный мостик; в окончании — стоит старец, манит его, а рядом два матроса, которых Альфонсо знал, так как они были из команды его друга, капитана Тэллая — они готовились откинуть мостик, как только Альфонсо пролетит на Серебе. Смотрели они на него, не то что как на человека, но как на существо совершенно им незнакомое, но одним видом вызывающее отвращение, которое они на свой корабль никогда бы не пустили, или вовсе убили, но которое их принудили пустить. — Все это почувствовал Альфонсо в одно мгновенье; зажмурил глаза и прошептал:

— Вперед, Сереб, вперед!

Сереб пролетел на палубу, матросы убрали мостик, и корабль отшвартовался.

Преследователи и не думали отступать — на своих конях они влетали на палубы соседних кораблей, там хотели перескочить сразу на палубу отходящего судна, однако — их кони заупрямились, испугавшись брызжущего чернотою разрыва между палубами — тогда наездники спешились, приготовились уж сами перепрыгивать, да тут вышел вперед старец Гэллиос и закричал им:

— Вы знаете меня, и должны повиноваться! Оставьте Альфонсо — он должен сейчас уплыть к берегам Среднеземья, со мною!

Лица преследователей так и пылали гневом — несмотря на уважение к Гэллиосу, которого в Нуменоре почитали третьим после короля и адмирала, они едва себя сдерживали, а главный среди них — могучей нуменорец с разгоряченным лицом, с пылающими яростью глазами кричал:

— Вы не знаете, что он натворил! Его ждет кара! Немедленно выдайте — это самый мерзкий из всех преступников!..

— Я говорю вам — оставьте. — спокойно отвечал Гэллиос.

Иные преследователи наперебой закричали:

— Да это и не Гэллиос вовсе!.. Видели ворона — вот он то и принял облик мудреца!.. И весь корабль колдовской — все они в заговоре!.. Держи их!..

Но было уже поздно — корабль (именуемый, кстати «Жемчужиной») отошел от этих бортов — тут же опустились в воду весла, и стремительно направился к выходу из бухты.

Старец Гэллиос говорил сильным голосом:

— Не преследуйте Альфонсо, потому, что вы не можете ему дать ничего, кроме ненависти. Он, ведь, не пропащий человек, он страдает, мучается так, что никто из вас и представить не может — через любовь, да через ученье, найдет он дорогу к спасению. Он станет моим приемным сыном…

На это с палубы незамедлительно выкрикнули:

— Тогда берегите свои глаза; ведь, настоящему своему отцу он их выцарапал!

Услышь эти слова Альфонсо, он застонал бы, как от удара плетью, но он не мог их услышать, так как пребывал в забытье. Если бы, когда в глазах его потемнело, он не успел ухватится за поводья Сереба, так расшибся бы об палубу — ведь, никто не поспешил к нему на помощь. То место, где лежал этот юноша с седыми волосами, обходили стороною — старались даже не смотреть на него, как на что-то режущие глаз своей мерзостью.

«Жемчужина», тем временем, достигла выхода из бухты, и пред нею раскрылось море — зрелище было жутким! Казалось, что на них движется высотой во все небо черный вал; ветер дико свистел, поднимались, разбивались и уже перехлестывались через косу волны, а, ведь, это было еще только предвестием настоящей бури!

Рядом с ними поспешало к Жемчужному клыку какое-то суденышко, бывшие на нем матросы, выглядели счастливыми — должно быть, натерпелись страху, убегая от ненастья — на тех же, кто плыл на «Жемчужине» смотрели они с недоумением, кричали им:

— Вы ж куда?! Кто вас на смерть послал?! Буря невиданная идет — как щепки вас раздавит!

А матросы с «Жемчужины» и не знали, что на это ответить — поглядывали на своего капитана, да на старца Гэллиоса, который склонился над Альфонсо, и вливал в него, бесчувственного, какое-то остро пахнущее зелье. Переглянулись они между собой, после чего трое из них подошли к капитану Тэллаю и заявили, что привыкли исполнять его приказанья, но не самоубийцы же они, что бы ни за что, (точнее за убийцу «мерзостного») самим смерть принимать.

Тэллай и сам пребывал в растерянности для него не характерной — с одной стороны был старец Гэллиос — известный каждому в Нуменоре мудрец. С другой стороны — вся сущность его противилась тому, что теперь совершалось.

Подошел сам Гэллиос, распоряжался:

— Найдите место и для коня; ну а младенцев и Альфонсо разместим в каюте капитана, где я сам о них стану заботится.

— Буря нас поглотит! Кто ж о нас на дне морском позаботится — уж ни этот ли демон, который овладел Альфонсо?! — выкрикнул сквозь вой ветра матрос.

На это Гэллиос отвечал тем невозмутимым, спокойным голосом, которым говорил он всегда, даже и в минуту величайших опасностей:

— Не один корабль не пройдет через это ненастье. Не один — кроме «Жемчужины». С нами силы, они кружат над этими мачтами — там и тьма и свет; все перемешалось, и много чего вам предстоит увидеть, пока не ступите на землю Среднеземья. Но те, пока незримые вам силы, пронесут корабль через бурю. Так суждено совершится, а потому оставим бесполезные разговоры…

Было в голосе Гэллиоса что-то такое, что заставило всех поверить, что действительно так суждено; теперь уже никто и не противился. Более того, многих охватывал трепет, и мурашки бежали, но не от холодного ветра, а от чувствия чего-то высшего, что окружало их…

* * *

Когда очнулся Альфонсо, то, почувствовал, как заваливается на бок, будто бы все мироздание кренилось в какую-то бездну.

Грохотало неустанно, да так сильно, что болело в ушах, и ничего то кроме этого грохота не было слышно. Он видел кренящийся потолок над собою; видел и еще какие-то контуры, но толком разглядеть ничего не мог, так как за маленькими окошками было все темно, а света от единственного, закрепленного на стене светильника не хватало.

Вот в черноте за круглым окошком прорезалось несколько слепящих, змеевидных колон, и на мгновенье стали видны ходящие по морю валы; столь огромные, что, казалось, первый же из них и раздавит «Жемчужину»…

Но вот, на фоне потолка, появилось знакомое лицо.

— Гэллиос? — побелевшими губами прошептал юноша, и все в ним в это мгновенье перемешалось — и страх, и надежда, и радость, и недоверие.

— Да, как видишь….

Старец хотел еще что-то сказать, но Альфонсо резко прервал его, почти что выкрикнул: «- Зачем?!..» — но не договорил, задышал тяжело, прерывисто; а Гэлиос положил ему свою широкою, теплую и мягкую ладонь на лоб, отчего юноше стало и легче, и спокойнее:

— А потому я тебя взял, что не сыскать на свете человека более несчастного, чем ты. Видя такое страдание, в юноше столь достойном, столь многие надежды подающем, почувствовал я, что начертанье мое рядом с тобою быть — ведь, кто кроме меня, сможет защитить тебя от мрака.

— От мрака… — повторил Альфонсо.

— Да — от мрака. Ведь, ты с этим знаком и сюда пришел — это черное око пальце было столь мало, что я только случайно его заметил. Пришлось произнести одно заклятье, и вот теперь, Его здесь нет.

Грохот стал невыносимым и, даже голос Гэллиоса потонул в нем. Раздались пронзительные крики с палубы — затем все содрогнулось, корабль затрещал; водная тяжесть ударила в стекло, но оно, закаленное и на такие случаи, выдержало. Несколько мгновений палубу покрывали водные массы и, казалось, что они уже навсегда погребены под водою… Однако, их вновь понесло вверх.

Гэллиос отошел, а через несколько мгновений вернулся — нес в руках корзину; вот приоткрыл крышку, и оттуда тут же высунулась презабавная щенячья мордашка. Тот песик вильнул хвостиком, да и перепрыгнул — мягкий, златисто-белый, прямо на грудь Альфонсо — живительным одеялом разлегся там, завилял хвостом.

— Это — Гвар, — теплым голосом изрек тогда Гэллиос. — Его родители Тэр и Грона — два пса, подаренные королю, эльфами посланцами Валинора. Я ему еще раньше рассказал, что ему предстоит неспокойная жизнь с таким человеком, как ты. Так он и согласился оставить мирную жизнь при дворе, идти хоть на край света. Да посмотри, как он сразу к тебе приласкался — сразу признал хозяина, и друга. Ну и я так чувствовал…

Альфонсо плакал, а щенок слизывал его слезы.

— Клянусь, — шептал юноша. — Слышишь, клянусь, что уж ежели мне дано будет пожить еще, то я, хоть ценой жизни, отблагодарю за эту дружбу… После всего совершенного страшно мне клясться… Кто ж меня теперь слушать то станет? Но, все-таки, клянусь…

Он еще шептал что-то, совсем уж тихо, а щенок все слизывал с его щек слезы.

Рокотала буря, черные валы неслись на корабль, молнии разрывали воздух, иногда прорывались людские крики — казалось, Альфонсо, что только в этой каюте — маленький приют спокойствия, все же, что было за ее пределами — все не приемлющий его, смерти ему желающий хаос.

Он страстно цеплялся за каждое доброе к нему чувство — и все выплывали из его глаз слезы… слезы… слезы…

Конец 1 тома
Загрузка...