Восемнадцатый скорый

I

Проснулась Антонина от испуга. В окно стыло смотрели огромные неоновые буквы. «Господи, неужели проспала? Так и есть!» Снаружи кто-то отчаянно молотил в дверь.

Она проворно вскочила с полки, нащупывая в кармане ключ-«трехгранку». Рывком открыла тяжелую дверь, В тамбур, ругаясь, лез пожилой мужчина.

— Работнички тоже мне… Дрыхнут без задних ног.

— Граждане пассажиры, — пророкотало в динамике, — будьте осторожны! Поезд номер восемнадцатый Москва — Фрунзе отправляется с первой платформы.

Перрон поплыл. «Да что она, сдурела в самом деле? Ведь курсанту в летной форме сходить в Оренбурге. Мать честная!» Антонина кинулась к восьмому купе. Дверь была открыта. Курсант лежал лицом к стене, поджав колени.

— Вставай! — Антонина толкнула курсанта.

Тот вскочил, непонимающе глядя на нее.

— Да скорее же, скорей.

Антонина схватила из-под лавки сапоги и сунула ему. Курсант, туго соображая, что от него хотят, охлопал ладонями грудь, сладко зевнул, ткнулся к темному окну:

— Проспал! Да?

— Ну что ты как мертвый!

Курсант натянул сапоги, схватил рыжий чемоданчик с яркими переводными картинками на крышке.

— Да не медли же ты, — торопила его Антонина, подталкивая в спину.

— Ух ты черт, раскочегарил как!

Курсант ухватился рукой за поручень, обернулся к ней.

Во взгляде его была решимость и беззаботность.

— Погоди! — крикнула она, бросаясь к стоп-крану.

Но парень не стал слушать. Он как-то странно улыбнулся, нахлобучил плотнее шапку.

— Была не была!

Шинель зловеще хлопнула на ветру и исчезла в черном проеме двери.

Антонина обессиленно повисла всем телом на ручке стоп-крана. Тотчас она услышала, Как противно заверещали колеса и вздрогнул вагон.

«Дай бог, чтобы остался жив!» У соседей в ту же минуту захлопали двери, послышались голоса.

— У тебя, что ли? — кричала Олечка из десятого. — Или у Машки?

Антонина спрыгнула с подножки и, захлебнувшись холодным воздухом, побежала в конец поезда. При мысли, что она увидит сейчас что-то страшное, безобразное, бывшее раньше им, молодым парнем, захолодело в груди. Она наверняка упала бы за последним вагоном, если бы не увидела впереди, в свете заднего сигнального огня, сгорбленного человека, который, сидя на корточках, собирал что-то на снегу. «Жив! Он жив!» От красного света сигнального фонаря снег вокруг парня тоже казался красным. Антонина решила, что парень шибко разбился, не может встать. Она подскочила, намереваясь поднять его, но курсант сам легко и поспешно вскочил.

— Вот, бритву не могу найти, — сказал виновато он.

— Бритву, — повторила Антонина, чувствуя, что у нее слабеют ноги и по всему телу волной идет легкая дрожь, расслабляя его, делая вялым, тяжелым. Она и не думала плакать, но не смогла сдержать себя.

— Ну что вы, в самом деле, — удивился парень, не поняв причину ее слез.

Он торопливо поднял чемоданчик, окинул ее взглядом. Из вагона она выскочила как была, непокрытой, в блузке, в тапочках.

— Бегите скорее, простудитесь!

Вдоль состава слышались сердитые голоса.

— Ну что там?

— Идите, — курсант сжал локоть Антонины, не зная, что еще сказать.

Антонина резко повернулась и расслабленной походкой пошла назад.

Он сделал шаг следом за ней, колено зашлось от резкой боли. В горячке не почувствовал ушиба, а сейчас боль давала знать. Замок не держал крышку чемодана. Взяв его под мышку, взглянув еще раз на медленно тронувшийся состав, он, прихрамывая, побрел меж путей в сторону вокзала.

Впереди, справа, темнело здание багажной конторы, возле которой звонко стрекотал движком трактор. Курсант прошел мимо маленького колесного трактора, везшего на прицепе вереницу тележек, доверху набитых посылками. Девчата-грузчицы, завидев его, наперебой стали звать к себе, но сейчас ему было не до шуток. Превозмогая боль в колене, он пошел дальше.

У первого вокзального фонаря он остановился. Критически оглядел себя. Шинель местами была испачкана. Он соскреб с фонарного столба снег и тщательно потер рукава и полы шинели.

Ну вот теперь куда ни шло! Он одернул шинель и вошел в вокзал, ударивший кислым, тяжелым запахом сонных людей. В надежде осмотрел зал ожидания. Приткнуться, прикорнуть бы где-нибудь в уголке.

Но где отыщешь этот райский уголок? Где тут приткнешься, если вон даже на полу сидят.

Он пристроил чемодан на нижней ступеньке лестницы, ведущей на второй этаж, откуда доносился стук телеграфного аппарата. Стук этот чередовался со звонкими хлесткими телефонными звонками. Он прислонился спиной к перилам и от нечего делать стал рассматривать вокзальный люд.

В людской толчее мелькали по-восточному яркие косынки в алых по черному фону розах, серые оренбургские платки, легкие велюровые шляпы, заячьи шапки, пестрые халаты и черные полушубки. Теплая ташкентская зима соседствовала с жестким уральским морозом. Стоял февраль, время не совсем удачное для дальних поездок, но народ все куда-то катил.

— Родин!

Алексей обернулся на этот повелительный и радостный возглас.

Перед ним стоял Якушев, его кореш по «летке», его взводный, и широко улыбался, сверкая ослепительными зубами.

Родион рад был этой встрече. Им было что рассказать друг другу, обменяться каникулярными впечатлениями.

— Каким прибыл? — спросил Якушев, тряся его руку.

— Восемнадцатым!

— Как же я тебя не заметил? Небось забрался в темный уголок с какой-нибудь пташкой и перышки перед ней распускал? Да ты не красней, не красней, — входил в раж Якушев, — по лицу как по открытке все прочесть можно. Не мог я тебя не заметить, если бы ты ехал, как все, на виду. Я весь состав прочистил, как чуял, что наши едут, и, как назло, хоть бы один попался. А в каком же вагоне вы, сударь, имею честь спросить, катили?

— В двенадцатом.

Родин улыбался, ожидая дальнейшего продолжения дурачеств взводного.

— О, даже так! Совсем не дурно. Простой советский курсант предпочитает ехать в мягком вагоне. За какие же, позвольте узнать, заслуги? Или родственником маршалу доводитесь, или приглянулись кому? Так признавайтесь же! Ага! С вами все ясно. Двенадцатый? Двенадцатый… — наморщил лоб Якушев. — Это не там ли хозяйкой вагона такая красавица. Вся стройная из себя. В локонах, с длинными ножками. О прочих прелестях не говорю. Она самая? Нет! Странно… Я-то думал, она из твоего вагона. Мелькнула как видение и исчезла в неизвестном направлении. Мне бы, дурню, сразу за ней рвануть, а я решил обождать, оттянуть удовольствие. Но как известно, удобный случай долго не ждет. Сколько ни мотался по вагонам — как сквозь землю канула. Вот она, расплата за беспечность!

Взводный был в своем амплуа. Известный сердцеед, он не пропускал мимо себя ни одной стоящей девчонки.

— Ну и фигурка, скажу тебе, — простонал Якушев, театрально закатив глаза, — ыых. Это надо видеть. С такой бы до конечной станции прокатиться. И потом в каком-нибудь тупичке еще малость постоять! Жаль, жаль, что проморгал.

Якушев уже неподдельно вздохнул.

— Ну да ладно, все это, как говорится, лирические отступления. Ты давай рассказывай, как домой съездил?

— Известно как дома, — односложно ответил Родин, — дома всегда хорошо.

— А я, скажу тебе, бездарно свой отпуск провел. Друзья-приятели будто все вымерли, Так никуда за все время и не выбрался. Словно под домашним арестом сидел. В самом конце с одной курочкой познакомился. В любви объяснились. Вот потеха! С ней бы, конечно, нужно не на словах, а на деле, но сам понимаешь, условий не было. Ну ничего, наверстаем упущенное. Якушев обнял Родина за плечи.

— Слушай, старый, ведь не собираемся же мы с тобой коротать тут время до утра. Потопаем помаленьку в училище!

Якушев подхватил свой чемоданчик, и Родин, слегка прихрамывая (боль в колене еще чувствовалась), пошел следом за ним на выход.

II

Восемнадцатый скорый шел ходко посреди темной оренбургской степи. Пассажиры, встревоженные неожиданной остановкой, угомонились, утихомирились. И лишь Антонина не могла прийти в себя. Стоило поезду тронуться, как к ней одна за другой стали заглядывать девчата, справляться о случившемся. Потом пришел бригадир Муллоджанов.

Большой, бритоголовый, потеющий даже зимой, он сел на лесенку, загородил собой, словно запечатал, служебное купе, Не в силах выдержать застывшего взгляда темных муллоджановских глаз, Антонина отвернулась к окну.

— Все не как у людей, — вздохнул Муллоджанов.

— Вы о чем?

— Все о том же. Без приключений жить не можем.

Муллоджанов говорил медленно, будто каждое слово было подковой, которую он с усилием разгибал.

— Виновата. Дальше что? Увольняйте! — сказала Антонина.

— И до этого дослужишься, — негромко отозвался Муллоджанов. — Пиши объяснительную. По форме. Все как было.

Антонина знала, что история со стоп-краном ничего доброго не сулит. Муллоджанов непременно постарается дать ход этому делу. Карты теперь в его руках. Он долго ждал удобного случая. Он вспомнит ей минувшую оперативку, где она в присутствии начальника резерва Борисенко сказала все, что думала о Муллоджанове, о его беспринципности, о случаях вымогательства.

Тогда, на оперативке, Антонина здорово волновалась, и потому рассказ ее получился сбивчивым, путаным и, быть может, не совсем аргументированным. Но она видела, что Муллоджанов то и дело багровел, косясь в сторону Борисенко, словно ища защиты у него. Но тот заинтересованно слушал Широкову, ничем не выдавая этот свой интерес.

— Соплячка! Ты за это ответишь, — вскинулся Муллоджанов, стараясь забить Широкову, но Борисенко остудил Муллоджанова.

— Ладно, — пытаясь примирить их, сказал Борисенко, — перед дорогой не будем ссориться. После поездки разберемся, кто из вас прав, кто виноват.

«Тоже мне новоявленный Лука», — подумала зло Антонина о начальнике резерва. Ее не устраивало такое решение. Почему после? Почему не сейчас поговорить о том, что мешает работе.

— Уж сняли бы с нас это звание, чтобы не позорить, — выкрикнула она, возвращаясь на свое место. — Очковтиратели мы. Жалкие, мелкие очковтиратели, а вовсе не бригада коммунистического труда.

В помещении резерва стало тихо.

— Разве не так? — Антонина обвела знакомые лица девчат. — Сколько шепчемся по закоулкам, а когда нужно сказать вслух, то молчим.

Антонина говорила резко, жестко, но никто ей, как нарочно, не мог возразить.

Правда, это ее стихийное выступление на оперативке ничего не дало. Как-то все глупо, совсем не так, как ожидала, обернулось. Прокричала, а толку что? Хоть бы кто отозвался. Сидели, словно языки проглотили.

Откуда взялась эта уверенность, что девчата пойдут за ней, выскажутся начистоту? Думала, хорошо знает девчонок. Оказалось, плохо. Варя Морковина после оперативки на выходе громко, чтобы все слышали, отчитала ее: «Не нравится бригадир, ищи другого, а нас с Муллоджановым не стравливай. Прежде сама научись работать, а уж потом учи других».

И потому до слез было обидно за нынешний случай со стоп-краном. Нарочно, как говорится, не придумаешь.

Антонина отодвинула в сторону серую, основательно застиранную занавеску. Но что могла разглядеть она в этой сплошной темени, слившей почти в одно землю и небо? Муллоджанов требует объяснительную по всей форме. Врать она непривычна, но написать так, как было, — значит подвести напарницу. В ночь должна была дежурить Женька, но упросила Антонину подменить ее. Причина была Антонине известна — с утра возле Женьки крутился рыжий длинный парень из девятого вагона, назвавшийся геологом. Да и Женька не темнила.

— Ладно, — нехотя согласилась Антонина.

Она неодобрительно относилась ко всем этим поездным романам, легким флиртам, до коих были охочи иные девчата из бригады, но Женьке эту слабость прощала. Женька была детдомовской, не повезло ей и в личной жизни — муж запивал тяжко и надолго. И Женька все три года супружеской жизни, пока суженый не сел в тюрьму, ходила в синяках. Если и выпадало на долю Женьки хоть немного ласки, так только в этих случайных знакомствах. Женька — добрая душа и своих новых приятелей наделяла добрыми качествами. Не в силах удержать все в себе, она охотно делилась с Антониной своими тайнами. Она, простушка, охотно верила тем словам, что нашептывали ей кавалеры, по-детски простодушно хвасталась адресами, что они оставляли ей на дружбу. Антонину иногда подмывало сказать Женьке, что все это теньти-бренти, что нельзя быть такой доверчивой дурочкой, но, встречаясь с ясными чистыми глазами Женьки, всякий раз осекалась.

Да и что могли изменить слова Антонины, если сама жизнь не сумела сделать Женьку более трезвой, осмотрительной. Она злилась на Женьку и жалела ее.

За окном проступила предутренняя февральская синь, слегка забеленная понизу грязноватым снегом. Зима выдалась малоснежной, и садившиеся в вагон пассажиры непременно заводили разговоры о бесснежье, грозившем обернуться неурожаем, бескормицей. Но сейчас вагон спал. Женька не возвращалась, хотя должна была прийти сразу же после Оренбурга, где сходил ее рыжий геолог. Или они там увлеклись и решили катить дальше? Или Муллоджанов по дороге успел перехватить Женьку и уже снимает с нее допрос?

Но как тогда быть с запиской? Как объяснить, почему согласилась стоять чужое дежурство? Каким образом в мягком вагоне оказался курсант с плацкартным билетом?

Допустим, на первый вопрос она найдет что ответить, но как объяснить появление в мягком курсанта? Рассказать все, как было? Как в Кинели к ней на площадку уже тронувшегося вагона прыгнул курсант. Она, конечно же, должна была отправить его, согласно билету, в другой вагон, но не сделала этого. Почему?

Формально она, конечно, виновата, но ее вагон был наполовину пуст, в то время как все соседние были забиты до отказа. Но как это все объяснить Муллоджанову? Ведь ни за что не поверит. Она старалась взглянуть на случившееся глазами бригадира и видела, как много тот сразу получил за эту поездку козырей, которыми, разумеется, воспользуется с большой выгодой для себя. Проезд пассажира в мягком без права на то, срыв стоп-крана давали бригадиру возможность поговорить о моральных качествах проводника, о служебном несоответствии.

Было чертовски обидно за случившееся. Стоило ли подниматься на этой злополучной оперативке, мотать свои нервы, чтобы вот так, враз, испортить все дело? Муллоджанов плох. Но сама-то хороша! Поступок ее внешне мало чем отличался от тех поступков, за которые она осуждала других. Поди докажи теперь, что того курсанта из «летки» посадила в свой вагон без всякой корысти. Не поверят! Раз посадила, значит, выгоду имела. Какая, мол, дура станет рисковать зазря.

Антонина взглянула на старенькие, с пожелтевшим циферблатом часы. Скоро должен быть Актюбинск.

Она поправила изрядно потертый ремешок. Конечно, давно можно было купить себе новые часы, например модные мужские, как у большинства девчат, но ей было трудно расстаться с этими, старенькими, размером с двугривенный, — как-никак память.

С первой получки она купила шерстяную кофту матери, а со второй — эту «Зарю», никогда не подводившую ее. Пожалуй, смешно, но ей подумалось, это будет предательством, если она сменит свою «Зарю» на какие-либо другие часы.

Антонина иногда с досадой ловила себя на мысли о привязанности к старым вещам, что не может с легкостью, как иные девчата, распрощаться со старой сумочкой или зонтиком. Девчата упрекали ее в том, что она не модная, не современная, не такая, как все, но это ее и не больно трогало, она особенно и не старалась гнаться за модой, считая это делом бесполезным.

По проходу, почесывая поясницу, в свободной мятой пижаме прошел в туалет тучный, заспанный пассажир из пятого купе, едущий с такой же крупной, могучей, как и сам, супругой в теплый Пишпек. В осанке, в умении гордо и торжественно носить свое большое тело было что-то от долгой военной службы, высокого чина. Антонине нередко доставляло удовольствие угадывать род занятий своих пассажиров. Порой она усложняла свою задачу, пытаясь угадать нечто большее о том или другом своем пассажире. Например, о его вкусах и привычках. Нередко ей это удавалось. «Что же удивительного, — думала она, — все-таки три года на дороге».

Женька все не шла, и это не на шутку тревожило. Антонина закрыла на ключ купе и пустым коридором пошла в девятый вагон, куда вслед за рыжим геологом смоталась Женька.

Девятый вагон был Зины Погожевой, начавшей катать в один год с ней. Зина сидела с книгой в уголке, поджав ноги.

— Женьку не видела? — спросила Антонина.

— Тут она, в седьмом купе. Геолога проводила, теперь с какими-то артистами карагодится.

Из седьмого слышались возбужденные голоса. Антонина постучала «трехгранкой» в дверь купе. Та с грохотом отъехала. В лицо пахнуло сигаретным дымом. Курили все. Женька сидела, по-светски закинув нога на ногу, блаженно прикрыв глаза. Мужчины были навеселе. Сосед справа оглаживал пухлые Женькины коленки.

— Ты не больно старайся, а то до дыр протрешь, — предостерегал приятеля сосед слева — тучный, с мешками под глазами.

— Спасибо. Твой совет учту, — ржал тот.

— Совесть-то есть? — нагнулась Антонина к Женьке.

— Вот и еще одна в нашу компанию.

Кто-то сзади охватил Антонину, пытаясь усадить рядом. Она резко отдернула руку, задев локтем незадачливого ухажера.

— Ого! — восхищенно воскликнул тот.

— Ребята, — словно бы очнулась Женька, — это же Антонина! Тонька, черт, как я тебя люблю, — Женька нетрезво тянулась к ней. — Тонька, иди сюда.

Она пыталась ухватить Антонину за рукав. Вагон качало, и Женька все никак не могла рассчитать своих движений.

— Ну вот, — забасил гладильщик, снимая большую ладонь с Женькиного колена, пытливо, маленькими калеными глазками вглядываясь в Антонину, — а ты, — он осуждающе посмотрел на Женьку, — говорила, некого привести. Ишь какая ягодка!

— Тонька, чертовка, дай поцелую, — не унималась Женька. — Ну выпей с нами. Ребята, слышите. — Женька властно стукнула стаканом по столу. — Налейте немедленно! Садись, Тонечка, подружка моя.

— Пойдем, — сказала как можно тверже Антонина.

— Э, нет, у нас так не принято, — резво вскочил тучный, с мешками под глазами. — Нет уж, голубушка, и не пытайся отнекиваться. Не выйдет! А ну, Илья, наполним бокалы!

Сосед Женьки справа торопливо схватил бутылку вина.

— Ты идешь? — повторила Антонина.

— Нет, мы ее не отпустим, — запротестовал гладильщик, потирая ладони. — Как же мы без нее будем? Зачем же лишать горницу света?

Женька с восхищением слушала пьяную болтовню, переводя свой взгляд с благодушного лица гладильщика на рассерженное лицо Антонины.

— Вставай, слышишь, — нетерпеливо приказала Антонина.

— Не пойду, — заартачилась Женька.

— Пойдешь, — твердо пообещала Антонина, — как милая пойдешь.

— Уж не насильно ли поведешь? — пьяно усмехнулась Женька.

— А хотя бы и так!

— Тоже мне начальник. Кто ты такая, чтобы мне приказывать.

— Последний раз повторяю!

— И чего ты ко мне пристала? Чего? Ну скажи на милость, — взмолилась Женька, но все же встала и нехотя побрела за Антониной.

В тамбуре их вагона маячил с папироской заспанный отставник в помятой пижаме.

— Тяжело? — участливо спросил он, отстраняясь от двери.

«Свидетелей еще не хватало! — подумала с неприязнью Антонина. — Теперь бы Муллоджанову в самый раз объявиться».

— Ложись, — строго приказала она Женьке, доведя до купе, — ложись и спи!

— Тонь, — позвала жалобно Женька, шаря рукой по полке. — Не сердись, слышишь. Тонь, ну чего молчишь?

Антонина ничего не ответила. «Ну, не дрянь ли Женька? И выдаст же им теперь Муллоджанов. По первое число выдаст».

Антонина устало опустилась на скамейку. Не было, как говорится, печали. Теперь расхлебывай. Она привычно взглянула на щит. Там все было в норме. Чтобы лишний раз убедиться в этом, нажала сигнал. Заливистый звонок подтвердил надежность букс. Прислушалась к стуку колес, — кажется, тоже в порядке. Хорошо, хоть состав «не подковала». При срыве стоп-крана, такое случается. Она снова взглянула в окно. Чернота полей и неба усилили подступившую тоску.

III

В пятнадцать часов к воротам училища подали вездеходы. Курсанты третьего и пятого взводов, ежившиеся на холоде — здесь в проулке ветер был особенно резок и колок, — тотчас попрыгали в машины и поехали на стрельбище. Третий и пятый взводы были давними соперниками. И в одном, и в другом водились отличные стрелки. Когда училищу приходилось выставлять команду на окружные соревнования, как правило, комплектовалась она из ребят третьего и пятого взводов, не без основания считавшимися самыми меткими в училище.

Слава третьего держалась на взводном Якушеве и курсанте Родине. Якушев слыл виртуозом в стрельбе из пистолета, хотя лишь в училище впервые взял его в руки. Якушев любил прибедняться. Почти перед каждыми стрельбами говорил, что не в форме, а приехав на стрельбище, каждую пулю вбивал в яблочко.

Вот и сейчас он сидел рядом с Родиным и пел свою старую, набившую оскомину песенку, что сегодня будет наверняка мазать. Родин слушал без интереса.

— Э, да я вижу, ты нынче не в духе! — сказал Якушев и отвернулся с обидой. — Парни, кто богат куревом?

— С чего бы это, взводный? — спросил смуглый Исмаилов.

— Для сугрева, — ответил Якушев, неуклюже возясь в пачке «Шипки», протянутой Исмаиловым.

— Ну если так, — согласился Исмаилов, — я уж думал, что другое. Некоторые от волнения курят. А отрицательные эмоции, сам понимаешь, нашему брату вредны. Первым делом, как говорится, самолеты…

Родин, поеживаясь от резковатого ветра, прорывавшегося под тент вездехода, искоса поглядывал на Якушева. «Мало того что удачлив как черт, он еще и красив. Ему бы в оперетту, любовников играть», — с неприязнью думал Родин, вспоминая похождения Якушева в увольнениях, его знакомства с девчатами на улицах. Ему удавалось подцепить самую красивую девчонку, такую, к которой Родин, испытывая суеверный страх перед красивыми, никогда не отважился бы подойти. А он, Якушев, бесцеремонно брал ее крепко за локоть, нисколько не смущаясь первоначальным сопротивлением, и увлекал за собой, с достоинством вышагивая по улице. «И не боится ведь, — думал всякий раз с восхищением Алексей, — что встретит кого-либо из прежних подруг».

Как и в каждом городе, в Оренбурге было традиционное место вечерних прогулок. Прогуливались по главной улице Советской, на отрезке от Дома офицеров до памятника Чкалову на набережной, — и встретить старых знакомых было немудрено, но, видя, с каким нескрываемым интересом поглядывают встречные девчата на его товарища, Родин понимал, Якушев ничего не теряет. Не одна, так другая! Красивых девчат в городе, на удивление, было много. Вышагивая рядом с Якушевым, Родин под пытливыми женскими взглядами чувствовал себя неловко. Сам себе казался неуклюжим, мешковатым. Форма будто взята с чужого плеча.

Девчата, как правило, гуляли парами, Выбрав приглянувшуюся, Якушев кивал Родину: «Подрулим!» Не дожидаясь ответа, уверенно пристраивался к девчонкам.

«Надеюсь, не помешали», — спрашивал Якушев, радушно улыбаясь новым знакомым.

Сколько помнит Родин, все свои знакомства Якушев начинал именно с этой фразы. И то ли эта фраза, то ли обескураживающая улыбка взводного — действовали, как правило, безотказно. Какое-то время они шествовали подле подружек молча. Как догадывался Родин, это был испытанный, рассчитанный прием, дававший возможность девчатам оценить неназойливость, быть может, даже благородство незнакомцев.

Потом Якушев заводил какой-нибудь необязательный веселый треп, запросто переходил на «ты», а спустя каких-нибудь полчаса многозначительно подмигивал Родину, давая понять, что им необходимо разойтись.

Тут наступало самое трудное и мучительное для Родина. Он терялся, оставшись наедине с девчонкой. Все слова казались глупыми, неуместными. Он украдкой поглядывал на часы, торопя очередное, незадачливое свидание, ругая себя за то, что снова оказался на поводу у Якушева.

Алексея после очередной такой вылазки в город осенило: Якушев использует его в своих корыстных целях. Это неожиданное открытие вдруг уязвило самолюбие Алексея, и он решил: хватит, дудки. Пусть Якушев ищет себе другого ведомого. Надо будет — он сам познакомится с хорошей девчонкой.

И когда взводный в очередном увольнении предложил составить компанию, Родин отказался, сославшись на свои дела. Якушев, конечно, не поверил, стал уговаривать, но Алексей был тверд. С тем и разошлись на Советской. Не зная куда себя деть — билеты на ближайшие сеансы в кино были проданы, — он снова оказался на той же Советской, прошел ее всю до набережной и там заметил облокотившегося на парапет, скучающего Якушева. Взводный, похоже, пребывал в трансе. «Поскучай, дружок, поскучай», — усмехнулся Родин, поворачивая назад, чтобы ненароком не столкнуться с товарищем.

Вечером, в казарме, Якушев допытывался у Алексея, уж не обидел ли чем его.

Алексей ушел от ответа. Действительно, разве виноват взводный в том, что девчата проявляют к нему повышенный интерес? А в пару к себе он наверняка брал его из добрых побуждений, чтобы он, Алексей, поскорее переборол свою робость и несмелость перед девчатами. И, рассудив так, Родин испытал неловкость за всю ту нелепицу, что привиделась ему…

Якушев подымливал «Шипкой». Родин неосторожно подвинул ногу и снова почувствовал боль в колене. Надо было, конечно, обратиться к врачу, но не хотелось лишний раз марать карточку. Как и другие курсанты, он старательно избегал врачей. Еще, чего доброго, придерутся к ноге, отыщут что-нибудь такое, после чего и близко к самолету не подпустят. «Терпи, терпи», — приказал себе Родин, пытаясь размять ногу, закусывая губы. Боль была резкой, обжигающей. Вспомнил ту ночь, неудачный прыжок. Он явно погорячился. Надо бы поосторожней. Какие напуганные глаза были у проводницы. Старался вызвать в памяти ее лицо. «Пожалуй, ровесница или чуть моложе? Небольшого роста, русоволосая. Глаза? Да, какие у нее глаза? Серые? Нет, пожалуй, синие. Ну, конечно же, синие…»

Машины свернули с дороги, пошли тише, и Алексей догадался, что они подъезжают к стрельбищу. Он поправил автомат, нечаянно задев локтем взводного. Тот выжидающе вскинул широкие черные брови и, не дожидаясь ответа, неопределенно хмыкнул.

Вездеход остановился. Хлопнули дверцы кабины. Командир роты, капитан Васютин, краснолицый, крупногубый, заглянул в кузов и зычно крикнул:

— Вылезай!

Держа на вытянутой руке автоматы, курсанты лихо через борт прыгали на плотно утоптанный снег. Весело перекликались, разминали ноги. Чувствовалось всеобщее возбуждение. Стрельбы вносили разнообразие в курсантский быт, заставляли острее ощутить армейское бытие. Алексей всегда испытывал волнение: ведь в твоих руках — настоящее боевое оружие. Эта любовь к оружию, которая и определяет жизненный выбор многих парней, жила в Алексее Родине с давней поры, когда они, пацаны, понаделав из деревяшек пистолеты и винтовки, вели ожесточенные бои в лопухах, веря, что их деревянное оружие стреляет и убивает наповал. Сбитыми в кровь о камни и железки пальцами гордились как настоящими боевыми ранениями.

Родин старался спрыгнуть осторожней, не задев больной ноги, но борт вездехода был довольно высок, и удар, как назло, пришелся на больную ногу. Алексей вскрикнул от неожиданности. Надеялся — за общим шумом и гвалтом никто не услышит, но капитан Васютин окликнул его, справляясь, что с ним.

— Пустяки, товарищ капитан, — отозвался Родин, слегка подволакивая больную ногу.

— Смотрите, — наставительно сказал Васютин. — Прыгать надо умеючи. Недолго и ногу осушить. Это дело такое!

Командир роты был человеком словоохотливым. Служил капитан в училище давно, и его житейская копилка была полна всякого рода происшествиями и курьезами. Родин решил, что капитан и сейчас непременно вспомнит какую-нибудь историю о том, как некий курсант однажды неудачно прыгнул и как все это плачевно для него обернулось, но капитан, к счастью, промолчал, занятый уже подготовкой к стрельбам, торопливо отдавая распоряжения.

Стрелять сегодня надлежало, по появляющимся мишеням. Одиночными выстрелами и очередями. Упражнение, в общем, было всем хорошо знакомо.

— Первое отделение, на огневой рубеж шагом арш… — отчаянно скомандовал взводный Якушев.

И тут же последовала новая команда:

— Ложись!

Курсанты бросились в снег.

— Поднять мишени! — потребовал в телефонную трубку капитан Васютин.

Стараясь совладать с дыханием, которое из-за охватившего вдруг озноба стало более частым, Алексей поудобнее раскинул ноги, нетерпеливо ожидая появление мишени. Никогда еще автомат не казался таким тяжелым, а пальцы столь слабыми. «Наверное, жар? Ну что они там мешкают?»

Наконец над блиндажом колыхнулись мишени. «Моя — крайняя справа. Крайняя справа, крайняя справа», — как заклинание повторял он, сердясь на рассеянность, на горячий туман в голове. На стрельбище иногда такое случалось — перепутав от волнения свою мишень, ребята всаживали пули в чужую. Как правило, это бывало с неопытными стрелками. И каждый подобный случай на долгое время становился предметом шуток и подначек. Алексей не был уверен, что с ним сегодня не произойдет подобного.

Сухо защелкали выстрелы. Алексей отстраненно подумал, что, наверное, прослушал команду и ребята уже принялись выполнять первое упражнение. Переведя автомат на стрельбу одиночными, он подрагивающим прицелом нашел нужную точку и нажал спуск. От него требовалось стрелять не только метко, но и уложиться в отведенное время.

Он понимал, что излишне торопится и тем самым испортит дело, но ничего поделать с собой не мог. Да ему сегодня было и безразлично, как он отстреляется. Лишь бы скорее, скорее. Он перевел автомат на стрельбу очередями и, чувствуя, как дрожь тела сливается с дрожью автомата, с остервенением прошил мишень. Все. Он почувствовал дикую слабость и, опершись на локоть, с трудом оторвал от земли свое ставшее тяжелым тело.


— Плохо стреляли, курсант Родин, — сказал с сожалением Васютин. — Очень плохо. Видать, сказались каникулы!

Капитан не скрывал своего огорчения. И Родину стало неловко от того, что на сей раз он не оправдал надежды командира роты.

На огневой рубеж легло второе отделение. Место Родина занял взводный Якушев. Повернувшись к Родину, он сочувственно кивнул, мол, всяко, старичок, бывает.

Капитан Васютин, приникнув к телефону, отдавал новые команды. Родин отряхнул от снега полы шинели и осторожно, боясь потревожить больную ногу, побрел к вездеходам, намереваясь укрыться за ними от ветра, который тут, на просторе, был резок и колюч.

IV

Во Фрунзе восемнадцатый скорый прибыл с большим опозданием. За Джамбулом ремонтировали полотно. И поезд подолгу держали в степи. Причина опоздания была ясна, но Антонина думала о том, что поезд выбился из графика и по ее вине.

Два последних дня она была хмурой, молчаливой. Напарница старалась не задевать ее.

— Тебя ждать? — спросила Женька, укладывая сумку.

— Твое дело! — отозвалась Антонина.

За время дороги они почти не разговаривали. Разговор их носил весьма однозначный характер. Вопрос — ответ. Женька, чувствуя свою вину, старалась подластиться к Антонине.

— Так все же ждать тебя? — снова спросила она.

— Как хочешь!

— Подожду, по тупику все равно одной страшно идти, — сказала Женька, искоса поглядывая на Антонину, отмечая ее неторопливость.

А куда ей в самом деле было спешить? Кто ждал ее? Отчим, для которого она всегда была обузой. Или мать, старавшаяся все сделать для того, чтобы примирить их как-то. Бедная, она словно и не понимала, что это невозможно. Под старость на отчима нашла дурь. Все было не по нем, все не так. Не так подали, не так приготовили. Выпивавший прежде редко, с уходом на пенсию он стал прикладываться все чаще и чаще. То пил на свои, из той заначки, что оставлял от пенсии, то угощали мужчины из соседнего двора, такие же, как он, пенсионеры, с кем, начиная с полдня до самого вечера, стучал костяшками в беседке. Беседка была местом сборища. И трудно было выманить отчима оттуда. Увлекшись игрой и вином, он забывал про время. Придет мать, напомнит, что пора обедать, отчим пробурчит что-то невразумительное и продолжает стучать костяшками дальше. На людях сдерживался, но дома не стеснялся в выражениях. Кричал, что мать своим шпионством отравляет жизнь. Нес несусветную чушь. Больно нужен он был, чтобы шпионить за ним! О его желудке беспокоилась мать. После операции врачи советовали кормить его по часам. Вот и приходилось матери бегать к беседке, напоминать о времени. Он же по-своему истолковывал это беспокойство.

Антонина удивлялась терпению матери, тому, как она может жить с таким человеком. Доведись ей мыкать так, ушла бы не задумываясь. Однажды, после очередного выступления отчима, когда Иван Алексеевич особенно распоясался и в своих издевках над матерью стал просто ненавистен ей, Антонина спросила, что вообще-то держит мать возле отчима. По тому, как растерялась мать, как виновато глянула на дочь, Антонина поняла, что мать, как бы ни обижал ее и впредь Иван Алексеевич, готова все стерпеть, будучи уверена, что отчим рано или поздно опомнится.

Привыкшая всех жалеть, мать и Ивана Алексеевича жалела, смиренно снося его дурные выходки. Она, быть может, и не оправдывала его, но и не особенно винила, считая причиной столь ужасного характера отчима различные обстоятельства, а именно войну и связанные о нею ранения и контузию, которые в корне изменили характер Ивана Алексеевича, бывшего раньше, по словам матери, человеком неплохим, не хуже, чем другие мужчины (разве бы пошла она с ребенком на руках за плохого человека?). И, сознавая свою беспомощность, невозможность что-либо поправить, изменить, мать, не долго терзая сердце обидой, великодушно прощала супруга.

Трудно было Антонине понять мать. Обстановка в доме тяготила. Она и на железную дорогу пошла из-за того, чтобы как можно реже видеть раболепство, унижение матери, потворствующей всем прихотям отчима.

Антонина не спеша обошла вагон, который теперь переходил в руки девчат из экипировочной бригады, нехотя надела форменное пальто.

На дворе моросил мелкий дождик.

— Осторожнее, тут лужа, — крикнула снизу предупредительно Женька.

Антонина на минуту задержалась на подножке, выбирая место посуше, спрыгнула на землю.

Их поставили в дальний конец тупика, и до резерва проводников, до асфальта, отсюда было с добрый километр. Они шли между мокрыми громадинами вагонов, образующих собой длинный коридор. Женька делала попытки разговорить Антонину, но та упорно отмалчивалась.

— Завтра пойду в кино, а то уже и забыла, когда последний раз была. А нет, завтра не удастся. Целый воз стирки.

— Сходи в прачечную, — отозвалась Антонина, хотя сама стирала на руках и была противницей отдавать белье в машинную стирку. Считала — никто так, как сама, не подсинит, не отбелит.

— Ну да, скажешь тоже, чего же сама не носишь? — недоверчиво возразила Женька.

Антонина промолчала.

На автобусном кольце было малолюдно. Антонина, привыкшая всегда ходить пешком, на этот раз изменила своей привычке. Сказалась и усталость от дороги, и колкая февральская морось.

Женьке надо было ехать в другую сторону, и у автобуса они простились. Антонина глянула в окно. Женька стояла понуро, не сводя глаз с автобуса. Такой незащищенной и жалкой была она сейчас, что в груди у Антонины защемило, и она поспешно, чтобы поскорее освободиться от неловкого гнетущего чувства, приветливо, махнула рукой…

Дом, в котором жила Антонина, стоял в самой середине Водопроводного переулка, на взгорке. Среди других одноэтажных построек он выделялся разве что ветхостью, неухоженностью. Иван Алексеевич, не отличавшийся большой хозяйственностью, с тех пор как в доме побывала комиссия из райисполкома, потерял всякий интерес к своему жилищу. Соседи, несмотря на известие о скором сносе, по-прежнему копошились на своих участках, что-то строгали, приколачивали, подправляли, будто и не собирались сниматься с привычных мест. Иван же Алексеевич палец о палец не ударил. Не хозяином, гостем — дорогим, требующим особого внимания, — чувствовал себя в доме. Трудно было угодить привередливому мужчине, чуть что впадающему в ярость. Чаще всего это случалось в дни похмелья. Всклокоченный, зло и громко ругаясь, отчим носился по дому, швыряя на пол все, что попадалось под руку. А мать, забившись в уголок, сидела ни жива ни мертва, пережидая бурю…

То и дело оскальзываясь, Антонина поднялась по раскисшей дороге к дому. Придерживаясь рукой за ствол высокого, разросшегося тополя, меж мокрых ветвей которого торчали дряблые, тронутые чернотой листья, отерла о траву сапоги. Мать уже заметила ее, всплеснула радостно руками, заметалась по комнате, выскочила на крыльцо, перехватывая из рук Антонины тяжелую сумку.

— Входи, доченька. Уж не чаяла, когда вернешься.

Мать говорила торопливо, словно бы они не виделись целую вечность.

— Дай-ка я тебя поцелую. Ишь как исхудала, почернела. Один нос остался. Голодом, что ли, моришь себя?

Антонина развязала платок, скинула пальто. Оглядела комнату, стараясь проникнуть взглядом за перегородку, на половину отчима.

Мать уловила ее напряженный взгляд.

— С утра как ушел, так ни слуху ни духу. Сегодня как знаешь, двенадцатое.

Двенадцатого отчиму приносили пенсию. Двенадцатого начинался загул.

Мать уже суетилась у плиты.

— Давай-ка, дочка, обедать. Ждать нашего барина не будем. Неизвестно, когда заявится.

Антонина раскрыла сумку, передавая матери столичные гостинцы: кулек с апельсинами, крупную в целлофановой упаковке курицу, пакет с яблоками.

— Все жизнь плоха! Разве раньше купил бы? — приговаривала мать, втискивая гостинцы в старенький, тесный холодильник. — Заелись люди. Сами не знают, чего хотят.

— Ты, мать, прямо как старуха поешь!

— А кто ж я, дочка? Старуха и есть. Прошли, пронеслись мои годочки.

— Да ладно тебе, — сказала Антонина. — Ты еще у меня молодая.

— Ну, конечно же, дочка, особенно против бабы Груни.

Жила такая на соседней, Садовой улице древняя, мохом поросшая старуха-вековуха.

Мать засмеялась, видимо вспомнив что-то особенно забавное из жития этой древней старушки, и принялась собирать на стол.

— Как съездилось, дочка?

— Нормально!

— Что такая невеселая? Случилось что?

Мать резала хлеб, искоса поглядывая на дочь. Чутье редко подводило ее. Сразу же уловила: с дочерью что-то неладное. Но Антонина такая скрытная, первая не начнет, вот и будет кружить мать в разговоре, то с одной, то с другой стороны подступаясь к тому, о чем болит душа дочери, пока не дознается.

Антонина ушла от ответа.

— У тебя-то как? К врачу ходила?

— Страшно что-то, дочка!

— Чего же там страшного? Зато будешь с новыми зубами.

— Да это верно. Только говорят, тяжелое дело — корни рвать.

— Ты больше слушай!

— Хорошо, дочка, на следующей неделе схожу. Обещаю! — поспешно согласилась мать, чувствуя, что разговор лишь сердит Антонину.

Поели горячей лапши.

— Хорошо, когда с пылу с жару. А его где-то нелегкая носит. Потом заявится — разогревай, — сетовала мать, разливая по пиалам зеленый чай.

Приохотилась она к чаю здесь, в Киргизии, куда занесло ее из-под Орла в голодном сорок шестом. Далекий Пишпек показался ей в ту пору раем. И тепло, и всякие фрукты почти задаром. Непривычны поначалу были и говор, и люди нерусские, да свыклась, стерпелась. А когда в родных местах жизнь наладилась и родичи стали назад звать, уже и стронуться было тяжело. Как-никак — хозяйство: две козы, поросенок, с десяток кур. Опять же, своя хатенка. Одна-то она, может, и решилась бы, да Александр, муж, против был. Не мог оставить старых родителей, которые уж свой век доживали. Не хотел, чтобы чужие люди им глаза закрывали. А сам по дороге, в которую старые собирались, раньше родителей ушел. Под Рыбачьим машина перевернулась. Гроб даже не открывали. Тонюшке тогда третий годик шел. И остались у нее на руках малая да старые, за которыми не меньший уход нужен.

Так в хлопотах и заботах не заметила, как и жизнь пролетела. Думала на старости покой обрести. Да где там! И противилась душа замужеству, да подумала: отчим, конечно, не отец, но все же будет кому заступиться за дочь, помочь в случае чего. И потом, Ивана знала давно, в одной автобазе с Александром работал, дружил с ним, потому, так и не устроив к сорока пяти свою судьбу, и посватал ее. Ну и решилась она. Неплохо жили поначалу, а потом все наперекосяк пошло.

Антонина собрала со стола, снесла в мойку посуду.

— Отдохнула бы, дочка, сама вымою.

Но Антонина уже гремела тарелками.

— Иди телевизор смотреть!

Мать прошла в угол, сняла с широкого полированного «Рубина» светло-синее покрывало. Щелкнула выключателем. Замерцал молочно-голубым светом просторный экран, прорезались голоса.

— Что-нибудь интересное? — спросила Антонина, расставляя в сушке тарелки.

— Сама не знаю, — отозвалась мать, — программу-то вырезать забыли.

Антонина принесла стулья. Матери поставила поближе к телевизору. Мать живо отодвинула свой стул в сторону.

— Садись удобнее, дочка.

— Сиди, сиди, — устало отозвалась Антонина.

Дуэт — скрипач и пианист — играли незнакомое, но нежное, красивое. И на душе стало покойно и благостно, отлетели прочь заботы, тревоги, и только сладкие, неясные грезы томили душу. Антонина прикрыла глаза, всецело отдаваясь покою и неге… Очнулась от тишины. Мать, оберегая ее сон, предусмотрительно выключила телевизор.

— Ты где? — Антонина потерла занемевшую руку.

— Тут я! — отозвалась мать с кухни. — Схожу за гулякой. А то забурится еще куда-нибудь — там все перекопали. И поднять будет некому. Это они когда пьют — дружки, а там хоть пропади пропадом — никому дела нет.

— Погоди. Я с тобой, — встала Антонина.

— Да уж ладно, отдохни. Как-нибудь сама.

— Говорю, погоди.

Антонина начинала сердиться.

— Куда ты одна на ночь глядя.

— Да кому я нужна, — усмехнулась мать.

— Осторожней, дочка, — предупредила на крыльце мать, подсвечивая фонариком.

На улице было сыро, тихо, темно. И если бы не случайные звуки: ленивый и редкий, словно по принуждению, далекий собачий брех и еще более далекий с роздыхом глухой и тяжкий удар парового молота, творившего где-то за окраиной свою полночную работу, можно было подумать, что жизнь на земле остановилась.

— Куда пойдем? — свыкаясь с темнотой, спросила Антонина.

— Известно куда. В ихний шалман.

— Что им там в такую холодину делать? — усомнилась Антонина.

— Э, плохо их знаешь, — возразила мать, — это летом они в беседке. А для зимы у них другое место припасено. Подвал в доме двенадцать. Свет электрический, стол, скамейки. Клуб настоящий. Вывески лишь нет.

Мать подсвечивала дорогу фонариком. Он оказался кстати. Пространство между Водопроводным и Садовой было сплошь изрыто. Видать, готовили фундаменты для будущих домов. Талая земля была скользкой, и Антонина, идя впереди матери, спешила подать руку. Дорога через траншеи была тяжела для матери. Дышала она шумно и часто, и Антонина всякий раз недобрым словом вспоминала отчима. Он, видите ли, блажит, а они как дуры скачут ночью по канавам. Не так за себя, сколько за мать обидно. Думала ли, гадала, что на старости лет такое выпадет!

Они вошли во двор дома двенадцать на Садовой. Сумрачные толстые тополя плотно теснились вокруг трехэтажного кирпичного дома, обозначенного высокой трубой котельной. Мать привычным шагом двинулась к среднему подъезду. Лампочка в подъезде не горела. Антонина снова включила спасительный фонарик. Стены в коридоре до самого пола были исписаны вразброс: «Саша + Зина», «Где ты, Любка?», «Васька-дурак!»

Они спустились в подвал, повернули направо и длинным коридором прошли к видневшейся впереди полуоткрытой двери. Антонина вообразила полночное объяснение матери с отчимом, восседающим в кругу своих друзей. Мать была уже у двери. Антонина напряглась, наблюдая за матерью, за тем, как она переступает порог. Она ожидала услышать оттуда, из-за двери, шум, который всегда сопутствует появлению нежданного гостя. Но раздался лишь один удивленный голос матери:

— Ты гляди, чудеса. Никого нет. — Мать поманила рукой Антонину. — Полюбуйся, дочка, на их берлогу.

Посреди довольно просторной, комнаты, под желтой, низко свисающей лампочкой, стоял широкий, крепко сшитый стол. Столешница местами темнела бурыми пятнами пролитого вина. Консервная банка была забита окурками. В подвале стойко держался прогорклый запах дешевых сигарет.

— Но где он может быть? — озабоченно спросила мать.

Она выключила свет, прикрыла за собой дверь.

— А ладно. Найдется, не мешок с добром, чтоб пропадать. Пошли, дочка, домой.

Но Антонина-то знала, что мать говорит просто так, что за внешним равнодушием таится тревога за отчима, с которым худо-бедно прожила семнадцать лет. И не успокоится мать до тех пор, пока тот не объявится, хотя с его приходом начнутся для нее истинные мучения.

— Может, тут где в канаве лежит? — нерешительно предположила мать.

Правда, до такого еще не доходило. Как ни был пьян отчим, все же добредет до дома. Но чтобы успокоить мать, чтобы та не держала страшные мысли, Антонина прошла вдоль траншей, старательно освечивая их. На дне виднелись лужи, валялся мусор. В одном месте ей почудилась сгорбленная человеческая спина. Антонина обмерла от страха. Тревожно забилось сердце, она с трудом переборола себя, чтобы снова заглянуть внутрь траншеи. О, господи! И впрямь у страха глаза велики. На дне траншеи горбилась кем-то брошенная старая, набухшая водой фуфайка.

Они обошли весь район будущей новостройки, покружили по пустырю. Поиски отчима в ночи по липкой февральской грязи, под противной моросью раздражали Антонину. Она с трудом сдерживалась, чтобы не накричать, не наговорить матери обидных слов. Хотя кто-кто, а мать меньше всего была виновата. Не могла же она действительно приставить отчиму свою голову.

— Пошли, — сказала мать, догадываясь о ее настроении. — Может, он уже давно дома и над нами, дурами, посмеивается.

Мать не ошиблась в своем предположении. Осветив издалека крыльцо, Антонина заметила рослую фигуру отчима, притулившуюся к двери.

— Пришел, дьявол, — вырвалось облегченно у матери, — и верно говорят, господь малого да пьяного бережет. Ишь какие препятствия одолел.

— Медаль за это надо повесить! — ответила Антонина.

В словах матери она снова уловила сочувствие. И эти слова отозвались в ней болью и обидой за мать, за ее излишнюю покладистость, за ее постоянные усилия во что бы то ни стало угодить отчиму, ублажить его. Трудно было понять Антонине, что держит мать возле этого, в общем-то чужого, человека. Страх перед одиночеством? Боязнь остаться одной после замужества дочери? Но уж лучше куковать одной, чем терпеть подобные унижения! Она бы никому, никогда не позволила вот так измываться над собой!

— Все шляетесь, стервы! — подал голос с крыльца отчим. — А тут ждешь, мерзнешь, как собака.

Мать поспешно взбежала на крыльцо. Пальцы плохо слушались, она все никак не могла попасть ключом в замок.

— Долго будешь копаться? — спросил отчим.

Он был не столь пьян, как показалось поначалу Антонине. Хмель уже успел выветриться, отчим вступал в свою привычную полосу, которая не сулила им ничего доброго.

— И ты тут, — изумился он, будто только сейчас заметил Антонину. — С чем пожаловала? Каких новостей привезла?

Антонина по опыту своему знала — лучше промолчать.

— Ах, они не хотят говорить, — начал выступать отчим, — видите ли, не та аудитория. Что с нас, глупых, серых, возьмешь.

«Ну вот, — с тоской подумала Антонина, — начинается». Эти дурачества отчима давно знакомы ей. И песенка о своей серости, забитости была, излюбленной.

Отчим насторожился, ждал, что ответит Антонина. Ему подходил любой вариант. Как умелый игрок, он умел начать с любого конца. Антонина имела как-то неосторожность возразить — и такую тираду услышала… Оказывается, они с матерью всему виной. В заботах о них, о том, чтобы им жилось лучше, чтобы они ни в чем не знали, нужды, ему некогда подумать о себе. Мать отмахнулась от слов отчима, не больно сердясь на его пустую болтовню, но Антонине они долго не давали покоя. Недаром же говорят, что у трезвого на уме, у пьяного на языке.

Мать наконец справилась с замком. Распахнула перед отчимом дверь. Отчим подтолкнул мать в спину, но когда Антонина ступила следом, перед самым лицом протянул руку, словно бы опустил шлагбаум, Это было что-то новое.

— Пустите, — сказала сердито Антонина.

— Ты смотри! Оказывается, и говорить умеет, а я-то думал, совсем с нами, серыми, знаться не желает!

— Чего вы там? — с тревогой спросила из кухни мать. — Заходите скорее. Дом выстудите!

— Хату, видишь ли, боится выстудить, — начал заводиться отчим, — а то, что я, как собака, под порогом битый час мерзну, — так это ничего.

— Ладно, ладно, — сказала примирительно мать.

— Нечего ладнять! — вскрикнул отчим, наткнувшись на табурет. Он забористо выругался, со злостью пнул его. — Понаставят всякого дерьма.

Он нагнулся, потирая ушибленное колено. Одутловатое лицо его было обметано серой грязноватой щетиной. Как неприятен он, подумала Антонина.

— Кормить нас в этом доме будут? Или как?

— Надо раньше приходить, — подала мать голос с кухни.

— А я не хотел. Ну чего уставилась? Да, не хотел. Надоело видеть ваши противные рожи. Слопала? Да? Ну и убирайся ко всем чертям. И ты, — отчим обернулся к Антонине, — слышишь?

На лице матери вымучилась жалкая улыбка. Она до того растерялась, что и не знала, что ему сказать.

Нет, это, кажется, было пределом всему! Антонина быстро схватила с вешалки пальто и, не оглядываясь на мать, бросилась к двери.

— Дочка, куда ты? — услышала она за спиной жалостливое, материнское.

Но Антонина уже не слушала. Торопливо, придерживаясь за кусты, боясь оступиться, стала спускаться вниз. Свет в домах уже погасили, приходилось идти на ощупь, придерживаясь чужих изгородей. Она и сама, пожалуй, не знала, куда и зачем идет. Ей хотелось сейчас-одного. — уйти подальше от дома. Не видеть этих дурацких выкомариваний отчима, унижений матери.

V

Внизу шумела улица. Правда, это не был тот дневной шум, когда машины идут непрерывным потоком, когда гудение двигателей сливается в одну напряженную звуковую ноту. Сейчас шум накатывался волнами. Было слышно, как он зарождается в начале улицы, усиливается в середине ее и слабеет, стихает в конце. Движение было односторонним, огни машин малиново, расплывчато отражаясь в мокром асфальте, стремительно скатывались к центру города.

Антонина приподняла воротник пальто и, засунув руки поглубже в карманы, огляделась. Улица была пустынной. Впереди маячили редкие спины прохожих. Да и что было делать в этот полночный час на улице?

Она шла не спеша, вглядываясь в знакомые дома, которые вечером выглядели иначе, проступая какими-то неожиданными линиями. Она много раз пробегала по этой улице, одержимая разными заботами, сегодня же спешить было некуда. «Броди, любуйся хоть до самого утра, — невесело подумала она, — покуда не закоченеешь».

В упор глядел зеленый глаз светофора. Антонина ступила на перекресток. Вплотную к пешеходной дорожке стояло пустое такси. Молодой кудлатый шофер приспустил стекло: выбросил пятерню, перебирая пальцами, как бы суша их.

— Эй, красивая! Далеко путь держишь?

Антонина мельком глянула на шофера.

— Может, по пути? А?

Она перешла на противоположную сторону, где широко по всему фасаду потрескивала неоновая вывеска аптеки. Шофер подрулил следом, открыл дверцу:

— Прошу, пани!

Из двери аптеки высунулась старушка, бережно прижимая к груди большую склянку. Призадержалась, полюбопытствовала, засеменила к перекрестку.

Антонина, не удостоив ответом словоохотливого шофера, пошла дальше. Но таксист, казалось, и не думал отступать, на тихом ходу катил подле, продолжая зубоскалить:

— Эй, ну нельзя же так! У меня все же план. Понимаешь? Начальник запретил конем ходить. Слышь, красивая? Спасай!

«И чего прицепился, — незлобиво подумала она, — катил бы себе».

— Красивая, слышь чего? У меня кассеточка классная. — Парень хлопнул ладонью по черной коробке магнитофона, что лежал между сиденьями. — Рэй Конифф. Слышь! Последние записи.

Парень щелкнул выключателем, прибавил громкость. Женские и мужские голоса повели грустную и красивую мелодию.

— Может, все-таки сядете, синьорита! — парень выключил магнитофон. — Наша фирма практикует в кредит. А потом, я бы все равно с такой красавицы не взял. Крест святой. Провалиться мне на этом месте.

Несмотря на излишнюю болтливость, что-то располагало к этому парню. Быть может, эта его открытость и бесшабашность? Антонина усмехнулась. Странно, но она не могла устоять перед соблазном сесть в машину.

— Давно бы так, — воскликнул, все более оживляясь, парень, помогая Антонине плотнее прикрыть дверцу, наклонившись к ней, приблизив лицо. Она теперь могла хорошо рассмотреть парня. Был он молод. Лет двадцати или чуть больше, — видимо, недавно отслужил. Лицо по-мальчишески чистое. Густой чуб.

Парень сунул руку в «бардачок», как бы невзначай задев ее колено. Антонина вопросительно взглянула на парня. И тот, словно бы оправдывая нечаянность своего движения, вытянул пачку сигарет.

— Хочу предложить! «Дипломат». Высший сорт.

Парень умело встряхнул пачку. Тесно сдерживаемая по бокам другими, высунулась посередине длинная, узкая сигарета.

— Спасибо, не курю, — поблагодарила Антонина.

— Редкий случай, — отозвался шофер, прижигая сигарету от прикуривателя, — по крайней мере, среди моих знакомых. Кстати, позвольте представиться: Михаил. Хорошее имя, верно? Обратите внимание, кому зря не дают. Кутузов, Глинка, опять же Миклухо-Маклай! По-нашему, тот же самый Михаил. Имя исключительно для выдающихся, я бы даже сказал, незаурядных личностей. Михаилы всюду проявили себя. И тут, на грешной земле, и там, в околоземном пространстве. Надеюсь, о Михаиле-архангеле что-либо слышали. Нелишне, думаю, напомнить, что всевышний в первый день сотворения мира, составляя придворный штат, сразу же выделил семь главных ангелов, только их, первенствующих, наделив именами. Так вот, первым был архистратиг Михаил — вождь небесных сил и воитель духов тьмы. В железных латах, с щитом и копьем. Такой красавец! Какому там дракону, сатане устоять! Руки в ноги — и без оглядки. Шутка ли, в честь одного — два праздника в году, разумеется, помимо моего дня рождения. Михайлов день. Двадцать первого ноября. Прошу запомнить. А двумя месяцами раньше, девятнадцатого сентября, день чуда святого Михаила, или михайлова чуда. Но мои предки, кажется, были не в ладах с религией. Нет бы догадаться выпустить меня где-нибудь в серединке — в октябре, скажем, — так нет, в самом начале, в январе. Но ведь год открывать, согласитесь, тоже немалая честь. Опять же, не всякому дано.

Антонина улыбалась, слушая болтовню таксиста. Прежние беды не казались уже существенными. «Образуется, — думала она, — все образуется. И дома, и на работе». Если что и тревожило ее сейчас, так только курсант из «летки», спрыгнувший на ходу. Все бы ничего у него. Она вспомнила его лицо, добрую светлую улыбку. «Славный парень», — думала она, скрупулезно перебирая в памяти те минуты, когда накоротке — отбирая билеты, принося чай — виделась с ним. Как хорошо смотрел он на нее. И ничего не было сказано им, а запал в душу. Ей было приятно думать о неизвестном курсанте из летного училища и слушать тихую красивую музыку из транзистора.

— Сознательно не спрашиваю вашего имени, — прервал ее мысли Михаил-таксист, пытливо посмотрев на нее. — Хочу угадать. Удастся?

Она пожала плечами.

— Хотя перебирать женские имена — значит терзать свою душу воспоминаниями давно ушедших дней. Этого я, право, не смогу выдержать. Уж лучше не будем трогать копилку. Снимите же свое покрывало, прекрасная незнакомка. Назовитесь же?

Ей было непринужденно и легко с этим веселым Мишей-таксистом. Видать, не битый еще житейскими невзгодами, он был полон энергии, которую охотно тратил на слова. Балагур, он, по-видимому, был неплохим парнем. Дальние дороги худо-бедно научили ее разбираться в людях, даже под шелухой слов угадывать их истинную сущность. Вот и Миша-таксист разыгрывает из себя бывалого, немало видавшего человека, хотя сам зелень зеленью. Это, видимо, истинное свойство молодости — казаться старше своих лет. Она давно заметила эту странную привычку молодых парней — прибавлять себе года. Девчонки, те все прикидываются несмышлеными козочками, а парням все хочется выглядеть поопытней, помудрее. И ничем нельзя больнее ранить самолюбие таких, как напоминанием о незрелости. Если девчонка упрек этот примет кокетливо и даже постарается обернуть себе на пользу, то для парня подобный упрек — кровная обида, которую он даже и не старается скрывать.

Миша-таксист, как бы невзначай, тронул ее колено.

— Не надо! — сказала устало Антонина, отстранив его руку.

— Но разве я виноват, что у тебя такие красивые ноги, — стал оправдываться Михаил. — Любой другой на моем месте вряд ли бы устоял. А тут офонареть можно — месяц без бабы.

Антонина успела приметить узкое золотое кольцо на безымянном пальце Миши-таксиста. Как-то не верилось, что этот баламут женатый человек.

— Где же она? — спросила Антонина.

— Известное дело где. В роддоме!

Трудно было понять — шутит он или говорит правду.

— Что так смотришь, не веришь? Михаилы — они такие, во всех делах спорые.

— Как же ты так? — спросила растерянно Антонина.

— Как? — отозвался непонимающе Миша-таксист.

— Да так, — сказала рассерженно Антонина, — она там из-за тебя страдает, а ты тут дурака валяешь.

— Это точно! — послушно согласился Михаил. — Сам черт не поймет, что я за мужик. Сам порой на себя удивляюсь. Баба не хуже, чем у других, может, даже и лучше. Путевая и личиком тоже. А подвернется случай, стараешься не упустить. Ладно бы своя баба не нравилась! Скажи, отчего так?

— От распущенности! — ответила она, уверенная в своей правоте.

— Тоже скажешь, — обиделся Миша-таксист, — да что я, по-твоему, пожиратель женских сердец? Да у меня никого кроме нее не было и нет. Мне-то что тебе темнить!

И то верно! Откровенней всего человек бывает с незнакомым. Сколько раз в поезде ей приходилось слышать всяких признаний, на которые в другой ситуации человек не решился бы.

— Ну и как жена? — спросила примирительно Антонина. — Родила?

— Да что-то не торопится. Устал ждать уже. Ну мне-то что. Вот ей там… это ты верно сказала.

К обочине с вытянутой рукой выскочил тучный мужчина в расстегнутом пальто, сбитой на затылок шляпе.

— Куда же тебя несет, — зло проговорил Михаил, нажимая на тормоза.

Мужчина, тяжело дыша, забрался на заднее сиденье.

— Думал, не успею. Обычно бессонницей мучаюсь, а тут как в омут провалился.

Ухватившись за спинку переднего сиденья, незнакомец шумно дышал, и Антонина уловила тяжелый запах винного перегара.

Миша-таксист бросил на пассажира вопросительный взгляд.

— В аэропорт!

Присутствие постороннего мешало продолжить прежний разговор.

Машина стремительно вылетела на проспект. В приспущенные стекла ударило пряным духом прелой листвы. Проспект по обе стороны был уставлен тополями. За ними проносились темные, спящие дома, обозначенные неярким светом лестничных площадок. Незнаком и таинствен был ночной город.

— Люблю работать ночью! — признался Михаил. — Никто не мешает, Движок тянет, как дьявол. И вообще.

Она и сама любила ночную работу, спокойствие и несуетность ее. Работа эта, казалось, была исполнена особого смысла, особого значения. Она всегда с охотой заступала на ночное дежурство.

Впереди огнями обозначился аэропорт.

Они высадили грузного пассажира у входа в аэровокзал. Михаил подрулил к стоянке, где в ожидании пассажиров держалась стайка такси.

— Поскучаем? — спросил Михаил, помогая Антонине выйти из машины.

Антонина прошла к ограде, за которой лежало летное поле. Влажная бетонка в разных направлениях была прочерчена красными и синими огнями взлетно-посадочных полос.

Всплескивая рубиновыми огнями, на посадку заходил самолет. Бортовые огни приближались, становясь все ярче. «Вот и он, должно быть, летает по ночам, — снова вспомнила она курсанта. — Дай бог, чтобы все у него обошлось!»

Она смотрела на самолет, стараясь представить, что испытывают летчики. Она никогда сама не летала, и ей незнакомы были эти чувства. Летчики всегда казались ей людьми особенными.

— Эх, — вздохнул Михаил, — то ли дело самолет! Включил себе автопилот и поплевывай семечки. Опять же никакой автоинспекции. А тут только и знай — гляди в оба. Не одно, так другое.

Антонина обернулась к Михаилу. На какой-то миг ей показалось, что есть что-то общее во внешности Миши-таксиста и того паренька из «летки». Но нет, ей просто показалось. Не было ничего схожего в их лицах. Странно, но что дался ей тот курсант, который наверняка за это время ни разу не вспомнил о ней, а если и вспомнил, то только недобрым словом. Да и с какой стати вспоминать ее добром. Из-за нее он мог пропасть не за понюх табака. Мог отлетаться той самой ночью навсегда. Эта ночная история сидела в ней занозой. Впереди предстояли объяснения по инстанциям. Муллоджанов, она это знала, не оставит дело так. Постарается дать ему ход. Но об этом сейчас не хотелось думать…

По земле стелился металлический свист турбин, Все так же энергично пульсируя бортовыми огнями, самолет стремительно катил по дальней бетонке.

— Подвалит сейчас нашему брату работка, — весело сказал Михаил, следя глазами за самолетом. — Да и лучше! Все не конем ходить!

Антонина догадалась, что Михаил говорит о пассажирах.

— Пойдем выпьем кофейку, пока суд да дело, — позвал он.

Чашка кофе сейчас бы не помешала. Предстоит коротать ночь. Да и постояв тут, на открытом месте, она успела как следует озябнуть.

Михаил открыл входную дверь аэровокзала, предупредительно пропустив ее вперед. Пока она осматривала зал ожидания, Михаил смотался в буфет, вернувшись с двумя бумажными стаканчиками в руках, прикрытых сверху бутербродами с сыром.

Они пристроились у крайнего столика, покрытого синим пластиком. Кофе был теплым, слабым, отдавал бумагой. Антонина выпила безо всякой охоты.

На площади возле стоянки такси уже толпились люди. Высокий парень в белом полушубке, держась за ручку их такси, в беспокойстве поглядывал по сторонам.

— Могу занять, шеф?

В голосе его было, пожалуй, больше повеления, нежели просьбы.

Михаил молчаливо кивнул.

Парень хотел было забраться на переднее сиденье, но, взглянув на Антонину, видимо, что-то сообразив, нехотя открыл заднюю дверцу. Расселся по-хозяйски. Распахнул полушубок, раскинул руки.

— Ну и рейсик выдался, черт бы его побрал!

Было видно, парню не терпится выговориться.

Михаил, не желая мешать парню, не справляясь куда везти, — да отсюда и была одна дорога, в город, — круто вывернул машину со стоянки.

То ли и впрямь рейс был трудным, то ли парень излишне драматизировал, но, по его рассказу выходило, что они чудом долетели.

«Вот и он всякий раз себя подвергает, — вновь вспомнила Антонина курсанта из «летки». — Странная встреча, странное прощание. Задел сердце. И все зазря».

Она знала, была уверена, что им никогда не суждено больше встретиться. И раньше случались у нее в дороге знакомства. Но это? Да что же теперь вспоминать. Верно кто-то сказал: жизнь — сплошные встречи да расставанья. Не успела как следует разглядеть встречного человека, что-либо узнать о нем, как уже надо и прощаться. На ум неожиданно пришли безыскусные строчки, написанные в ее купе молодым странствующим поэтом, подарившим ей свои стихи. Строчки эти словно бы примиряли с действительностью, сеялись в душу теплым, тихим врачующим дождиком: «Вечерних окон маята. Сойдутся тени — разойдутся. Сойдутся на одну минуту, а разминутся на века»…

Что ж, такова жизнь…

В лицо веяло сухим теплом печки. Бормотание парня на заднем сиденье клонило в сон. Сказалась накопившаяся за дни поездок усталость. Она и не заметила, как ее сморило. Скорее, это даже был не сон, а дрема. Она слышала, как у центральной гостиницы вылез словоохотливый парень, зацепившись полой полушубка за ручку дверцы. Что-то там в его полушубке трыкнуло. И парень тихо, незло выругался. Сонным сознанием она отметила, что парень, по всей видимости, добрый.

Какое-то время в ожидании пассажиров они стояли возле гостиницы. Яркий свет рекламных, щитов, выставленных в высоких окнах первого этажа этой современной гостиницы, мешал ей дремать. Чтобы отгородиться от этого назойливого яркого света, она приподняла воротник.

Миша-таксист ревниво, по-рыцарски, оберегал ее покой. Приглушил свой транзистор. Что-то нежное, тихое, баюкающее лилось из него. Сквозь дрему она слышала, как садились и высаживались среди ночи люди, оставляя после себя запах мокрой улицы, сырых одежд, сигарет. Сонный мозг схватывал отдельные слова, фразы. Она отчаянно боролась со сном, приказывала себе бодрствовать, покусывала губы, потирала щеки.

— Да не мучься, — посмеивался над ее усилиями Миша-таксист, — устраивайся поудобнее и дави.

Антонина полурастерянно-полувопросительно взглянула на него: удобно ли?

— Давай, давай, — подбодрил Михаил.

Она за многое была благодарна ему. Не случись его — слонялась бы сейчас по ночному городу. Нет, славный, славный все же этот Михаил, И вся его дурь — напускная…

Мягкая дрема снова окутывала ее. И она вновь проваливалась в забытье, так же беспокойно и быстро выныривая из него, стоило лишь машине затормозить на каком-либо перекрестке. Ее резко клонило вперед, придвигая вплотную к ветровому стеклу. Возвращаясь к действительности, она удивленно оглядывалась по сторонам, стараясь уяснить, где все же они находятся. И хотя все эти городские улицы и переулки с детства были хорошо ей знакомы, она не сразу узнавала их. Порой безотчетная, неопределенная тревога охватывала ее.

Словно ища защиты, она оборачивала лицо к Михаилу. Тот сидел сосредоточенный, деловой, весь собранный. Подсвеченные лампочками приборной доски, руки цепко и уверенно держали руль. И эти несуетно делающие свою работу руки вселяли в нее спокойствие, как, впрочем, и лицо. Полутемень салона резче обозначала острый прямой нос, выдавшийся вперед подбородок, придавала его лицу решительность и мужественность. Казалось, таксисту Мише подвластен не только этот быстрый автомобиль, но и весь большой город с его улицами и домами, вся эта ночь, вся эта темень, что неудержимо и быстро текла из-за тянь-шаньских хребтов.

VI

Как известно, самые интересные разговоры случаются в казарме после отбоя. Отдадут ребята должное минувшему дню, во всех деталях обсудят наиболее важное из того, что принес им день прожитый, как следует вышутят незадачливого героя, если такой на нынешний день оказался, — а как ему не быть, если народ собрался молодой, здоровый, зубастый, зорко присматривающий за каждым шагом друг друга, метко замечающий каждый промах. Пустяковина какая-нибудь там случится, заминка, недоразумение произойдет, но всегда во взводе, в роте найдется пересмешник, который так здорово сможет все это преподнести, такого тепу-растепу, Ваньку с Пресни из неудачника изобразить, что ребята всей казармой стонут, за животы держатся. Стоит лишь одному начать, а там уж каждый готов пособить, что-нибудь такое позабористей подкинуть, лишь бы ненароком самому в круг не попасть. На совесть стараются: бояться некого — все в одинаковых чинах ходят. Сунется дневальный: потише вы, черти, нельзя же так, казарма от гогота вот-вот развалится, — но и сам, вникнув в суть происходящего, долго потом прийти в себя не может. Ходит по коридору взад-вперед, душит в себе смех.

Прекрасна и беззаботна курсантская пора! Хотя, конечно, и в курсантской жизни всякого такого немало, что отнюдь не вызывает восторга, — и ранние побудки, и подъемы по тревоге, и караулы в ночи на ножевом ветру, когда и холодно, несмотря на теплые портянки, и боязно, несмотря на то что в твоих руках карабин, и изнурительные марш-броски, от которых еще долго саднеют плечи и горят ноги. И все же если ты курсант, то считай, это самые лучшие годы в твоей жизни. Будешь лейтенантом, быть может, даже станешь генералом, но курсантом тебе больше не быть. Такова суровая диалектика!

Потешатся, насмеются вдоволь ребята после отбоя, а затем, как бы незаметно, разговор в другую колею перейдет, начинают о девчатах вспоминать.

Вот подал от стены звонкий голос Исмаилов:

— Трудно понять их. Ты ее обнять пытаешься, а она из себя такую недотрогу корчит, Мол, нельзя, не смей. Никому этого не позволяла. Хотя уверен, что она еще и не такое видывала, и тебя самого кое-чему поучит.

— Это точно, — согласился Быков, — все они ужасные притворщицы.

— Тоже мне нашелся знаток женских душ, — приподнялся на локте Якушев.

И верно, странно было услышать подобное суждение от Быкова, который, как было замечено, проявлял полнейшее равнодушие к женскому полу. Может, потому, что он, маленький, худенький, в свою очередь был обойден их вниманием.

— Не только же тебе одному знать, — отрезал Быков.

Этот дерзкий ответ прозвучал так неожиданно, что взводный даже не нашелся что и ответить.

Алексей Родин, до того рассеянно слушавший ребят, машинально думал о той, так и оставшейся загадочной проводнице с восемнадцатого скорого. И что-то похожее на зависть шевельнулось в нем. Все-таки он невезучий. Почти у всех ребят — девчонки, к которым они спешат в увольнении, о встречах с которыми вспоминают потом целую неделю, коротая однообразие курсантских будней, а ему и вспомнить не о ком. Сколько их было, разных знакомств, когда он ходил в связке с Якушевым, да что они оставили в душе?

Одну, одну лишь хотелось увидеть ему сейчас. Ту проводницу с восемнадцатого скорого. По вечерам он с удивительным постоянством вызывал в памяти эту странную, похожую на сон, ночь, гулкую площадку вагона, ее большие испуганные глаза. Что она испытала в ту минуту, когда он выпрыгнул на ходу из вагона? Страх, тревогу? Что значили ее слезы, если он остался живым, невредимым? Да и что могло случиться с ним. Такая ли мудреная штука — прыгнуть на ходу с поезда. Чему-чему, а этому он научился пацаном, цепляясь за подножки товарняков, проходящих через их небольшую станцию. У ребят их пристанционного поселка прыгать на ходу с поезда было любимым занятием. Садились у железнодорожного моста, где поезд, по обыкновению, сбавлял ход. Ленивому разве только не сесть! Не доезжая двух-трех километров до Диховского разъезда — прыгали. Летом там, в посадках, было уйма клубники, а зимой перед Новым годом они катили туда, в посадки, за елками, выбирая ровненькие, пушистые, в рост себе.

Правда, одна из таких поездок дорого обошлась их товарищу — Славке Золотову с окраинной Подвальской улицы, самому проворному из них. Славка прыгнул небрежно и повредил крепко ногу. Где-то с год провалялся в больнице. Пришел, припадая на правую ногу. И всем стало ясно — Славке больше не кататься на товарняках. Перестал он бегать с ребятами и на речку. До нее было не близко, километров пять полем. И Славке было не угнаться за ними, быстроногими, а охотников тащиться с ним не находилось. Славка рос, раздавался в плечах, а правая его нога — сохла, тоньшала. Он больше не ходил на уроки физкультуры, просиживая эти часы угрюмо в классе, на своей излюбленной задней парте.

Славка Золотов, ставший по своей глупости инвалидом, вспомнился ему не зря. Алексей и сам, после того ночного прыжка, ощутив боль в колене, не на шутку встревожился, и было отчего: первая мысль, которая обожгла, — а вдруг что-нибудь серьезное. Отчислят. Немедля. Как это уже было не с одним.

Об этом страшно было подумать. Он столько мечтал о летном училище, как и другие, немало гордился тем, что учится в том же самом училище, которое окончил первый космонавт Земли, серебристый «МИГ» которого стоял у главного входа в училище… дерзко, отчаянно будоража их души.

Но с коленкой, слава богу, все обошлось. Боль постепенно ушла.

Отгородившись мыслями от чужих разговоров, Алексей дотошно восстанавливал в памяти детали, относящиеся к той поездке, к тому вагону, в котором она была хозяйкой. Якушев на его месте вел бы себя, конечно, иначе. Не торчал бы, как Родин, дураком в проходе, затаенно наблюдая за этой девчонкой, что, по сути, не сидела на месте, то и дело находя себе работу: в белом переднике разнесла по купе чай, делая это сноровисто, ни разу не плеснув перед собой, хотя вагон изрядно качало; но вот уже она, сняв передник, сменив новый дорожный свой пиджак на старенький, бежит, крепко зажав в больших рукавицах кочережку, конец которой раскален добела, отогревать примерзшую систему.

Алексей удивлялся ее неутомимости, женской сноровке, как не раз удивлялся этому, наблюдая за матерью. Что-то схожее было в их усердии, деловитости, аккуратности и заботливости. У матери детей было много, но она не выделяла никого, каждый чувствовал ее заботу; и эта девчонка при всей своей занятости обходилась с каждым пассажиром так, как будто он был у нее единственным.

— Хорошая, предупредительная девушка, — отметил полный старый мужчина из соседнего купе, провожая глазами проводницу.

— Это пока молода, — возразила женщина одних лет с мужчиной, с прибранными наспех волосами, — потом все сойдет.

Мужчина развел руками. Трудно было понять, что означает жест — несогласие со словами спутницы или же, наоборот, принятие ее слов.

Алексею хотелось подойти к проводнице, ведь бросала она на него краткие взгляды, и заговорить. Но для этого нужно быть Якушевым, обладать его настырностью, уверенностью в себе.

Он допоздна торчал у окна, напротив служебного купе, придумывая удобный повод для знакомства, подыскивая нужные слова, но так ничего придумать не смог. Все казалось ему чушью, и от стыда у него горели уши. Он решил, что лучше вот так проторчать столбом, чем с какой-нибудь ерундой подступаться к этой серьезной девчонке. Лишь все испортишь, а ему не хотелось торопить события. Все впереди. Его не смущало, что через каких-нибудь семь-восемь часов он покинет вагон, а она покатит дальше. Он верил: судьба еще сведет их. Он не знал, на чем держится эта уверенность, но она, эта вера, крепла в нем с каждой минутой. Разве он не хозяин своей судьбы? И разве так трудно найти девчонку, если знаешь ее имя, фамилию (благо все это написано на табличке), вагон, номер поезда, наконец дорогу, по которой она ездит…

В каптерке, в чемодане лежала кукла, которую накануне купил в центральном универмаге. Близился женский праздник. Ему хотелось сделать ей подарок, и он выбрал куклу. Теперь надо было смотаться на вокзал и узнать у девчат с фрунзенского скорого, когда будет ехать она. До праздника оставалось около недели, и, конечно же, она должна еще объявиться тут.

Странно, все странно, думал он, вспоминая свою недавнюю встречу. И чего ему далась эта девчонка? Ведь даже если она и ответит взаимностью, все равно видеться придется не часто.

В школе Алексей сторонился девчонок, стесняясь себя, своей одежды, зная, что мать с отцом-инвалидом одеть его богаче не смогут, и вообще был тогда уверен: рано забивать голову девчонками. Он пропускал школьные вечера. И первый раз станцевал на выпускном вечере с невзрачной Ниной Билениной из параллельного класса, пригласившей его на белый танец. Теперь же, слушая признания товарищей, он стыдливо сознавал: то, что хорошо было известно другим, ему одному неведомо.

Ребята были готовы говорить хоть до утра. Вариациям на тему: я встретил девушку — казалось, не будет конца. Но тут приподнялся взводный Якушев.

— Ша, парни, о бабах ни слова! — и пояснил: — После таких разговоров ноги начинают мерзнуть.

Казарма раскололась от хохота.

Снова влетел дневальный, прикрикнул для порядка. Однако слов его никто не расслышал. Он постоял в проеме дверей, ожидая, когда казарма стихнет, но, так и не дождавшись, безнадежно махнул рукой.

VII

Начальнику резерва проводников Борисенко предстояла неприятная процедура разбирательства. Хотя кое-что ему уже было известно, а именно то, что проводница двенадцатого вагона Антонина Широкова взяла в свой купейный вагон пассажира с плацкартным билетом, разумеется не оформив этого должным образом, и, видимо, заигравшись с ним, проспала станцию, вследствие чего вынуждена была сорвать стоп-кран. Не верить сообщению бригадира Муллоджанова у него не было оснований, да и Широкова не отвергала самого факта. Правда, когда Борисенко слушал Муллоджанова, то не мог отделаться от ощущения, что Муллоджанов, желая вконец обелить себя, сгладить то неприятное впечатление от прошлой планерки, когда Широкова так смело напала на него, чуть ли не сознательно подстроил все это. Хотя, конечно, при всем желании организовать подобное Муллоджанов не мог.

Честно говоря, Борисенко не хотелось заниматься этой историей. Он бы с удовольствием спустил ее на тормозах. До управления дороги не дошло и, надо надеяться, не дойдет. Все, как говорится, в их руках, и в беседе с Муллоджановым он старался уяснить степень обиды того на Широкову, отыскать пути их примирения. Он догадывался, что Муллоджанов тоже не больно заинтересован в том, чтобы давать этой истории слишком большую огласку. Если он сейчас, в кабинете у него, начальника резерва, и пыжится, то только потому, что почувствовал возможность хоть как-то в глазах старших по службе реабилитировать себя. Но это вовсе не значит, что он столь же воинственно и уверенно будет держать себя в другом месте, на той же оперативке. И уж вряд ли его обрадует известие о снятии с бригады высокого звания коммунистического труда. Случившееся давало все основания для принятия подобной меры.

Муллоджанов, на удивление, оказался покладистым. Он лишь хотел одного, чтобы Широкова публично извинилась перед ним за незаслуженное оскорбление на прошлой планерке. Борисенко поморщился. Что за прихоть. Публичного извинения захотел. Еще неизвестно, как поведет себя эта взбалмошная девчонка на людях?

— Может, как-нибудь попроще, без этого публичного извинения? — спросил Борисенко, в упор глядя на Муллоджанова.

Догадываясь, что от него хотят услышать нечто иное, Муллоджанов набычил шею, погрузился в думы. Могучий лоб покрылся испариной, он с тоской уставился на подоконник, где на стеклянном подносе стоял графин с водой, облизал пересохшие губы.

— Так как решили? — снова спросил Борисенко.

Он вполоборота к Борисенко разглядывал что-то там, за окном. Правое ухо проступало на свету тонкими прожилками. Совсем как у меня, с усмешкой подумал Муллоджанов, вспомнив про свои уши, доставлявшие ему в детстве немало неприятностей, Торчавшие в стороны, как ручки чайника, они были предметом постоянных издевок одноклассников, которые его иначе как Эргеш-чайник не звали. Всякий раз, слыша это обидное прозвище, он коршуном бросался на обидчика, но это лишь еще больше веселило, раззадоривало ребят, и с криками «Эргеш-чайник, Эргеш-чайник» они носились по школьному двору. Но это было давно, а эта соплячка выставила его, пятидесятилетнего мужчину, уважаемого в резерве человека, на посмешище, как в те дни. В другое время он ни за что не простил бы ей, но сейчас вынужден пойти на уступку. Ничего, и ей будет впредь наука. Прежде кумекай, потом кукарекай!

Борисенко обернулся к Муллоджанову, пристально взглянул, стараясь угадать ход его мыслей.

— Мне кажется, есть смысл поговорить с Широковой. Сегодня же.

— Кому? Мне? — Муллоджанов с трудом соображал, куда, клонит начальник резерва.

— Зачем вам. Сам потолкую, — сказал Борисенко.

— Ясно, — сказал Муллоджанов.

У Борисенко было такое ощущение, что бригадир застал его посреди греховной мысли. Эта шельма на три метра под собой видит.

— У Широковой прежний адрес? — спросил Борисенко и, стараясь подчеркнуть чисто служебный интерес к одной из подчиненных, пояснил: — Хочу послать за ней. Об этом лучше поговорить тут, зачем устраивать хурал. Все должно быть по-деловому. Если не дура — поймет. А не поймет — пусть тогда на себя пеняет. А всыпать ей надо по первое число.

Борисенко пытался показать Муллоджанову, что он намерен быть объективным, но бригадир-то чувствовал, что начальник резерва хитрит. Наверняка в беседе с Широковой с глазу на глаз не скажет девчонке ни одного обидного слова, наоборот, станет улещивать, петь петушком. Муллоджанов видел, хотя начальник резерва и старательно скрывал это, как неравнодушен он к проводнице из его бригады. Муллоджанов и сам когда-то не прочь был заловить эту курочку, да руки слишком широко расставил. Выпорхнула. Ну что же, пусть другой пытается, может, ему повезет.

— Так мне уйти? — спросил Муллоджанов.

Говоря это, он, конечно же, надеялся услышать возражение, был уверен, что начальник резерва станет уговаривать его остаться. Но ничего подобного от Борисенко не услышал. Тот кивнул ему и, чтобы не выдать внутреннего волнения, стал перебирать на столе бумаги. Он старался не думать о Широковой, пытался отвлечь себя, занять каким-нибудь делом, но все эти попытки были безуспешны. С той минуты, как к Широковой был послан нарочный, мысли его держались возле этой девчонки.

Блажь, думал он, сущая дурь. Он, пожалуй, староват для нее. Хотя как знать! Других послушать, так они, молодые, на шею старикам вешаются. А какой же он старик? Сорок лет! В самом что ни есть соку! Правда, лысина малость портит, да теперь у кого ее нет. И годами моложе его, а голова как колено. Что поделать, век такой! В армию идет с шевелюрой, а назад возвращается — расческа не всегда требуется.

Он старался взглянуть на себя со стороны и находил себя очень даже недурным, способным на большое чувство, лишь бы оказалось оно ответным. Надо же, удивлялся он неожиданно вспыхнувшему в нем влечению в молоденькой проводнице.

Мысли об этой ладно скроенной девчонке с губами упрямицы обжигали огнем. Продолжая удивляться себе, необузданности своего желания, Борисенко торопливо, нервно заходил по комнате, широкими круговыми движениями потирая грудь, нервно покашливая.

«Успокойся, Иван Данилович! Нельзя же, право, так. Ведь не любовное свидание предстоит тебе, а серьезный разговор с одной из твоих подчиненных, грубо нарушившей производственную дисциплину. Или ты забыл золотое правило? Да и по твоим ли зубам яблочко?!» Иван Данилович резко на полдороге вернулся, схватил с подоконника графин, торопливо налил в стакан воды и тут же жадными глотками осушил его.

«Ну а впрямь, с чего начать с ней разговор, чтобы, чего доброго, не показаться дураком, чтобы она, как говорится, не выкинула по зеленой! В молодости ему никогда бы не пришло в голову подыскивать перед свиданием те слова, которые надобно сказать. Молол все, что на ум приходило, — и все было так к месту, ко времени. Хи-хи да ха-ха, только и слышалось, а сейчас напрягай мозг, ломай извилину, чтобы ненароком не истолковали тебя не так, как надо. Хотя чего уж там, разве утаишь свое желание!»

Борисенко не на шутку распалил свое воображение, представив себя наедине с этой славной курочкой. Сердце дробно застучало. Чтобы утихомирить его быстрый бег, он задержал дыхание, быстрым движением открыл форточку и подставил разгоряченную голову под холодный щекотливый ток воздуха.

Так с чего же все-таки начать с ней разговор? С чего? Поговорить о производстве, о том, как думает, например, работать дальше? Если очень расстроена и пала духом, подбодрить, поддержать, намекнуть, что все в его силах, все будет о’кэй. А кому не хочется, чтобы все было хорошо да ладно. Ладно да складно.

Без всякой видимой связи он вдруг вспомнил Танечку Кирееву, пухлую, едва достигшую совершеннолетия блондиночку, работавшую лет десять назад. Когда того требовали обстоятельства, ее снимали с поезда и посылали обслуживать вагон, куда садилось начальство из управления дороги, или отправляли официанткой на загородную дачу… Ах, Таня, Таня, Танечка. Но какая все-таки тут связь? Хотя связь какая-то была, несомненно была, иначе с какой стати вспомнил бы он про эту блондиночку, которая никаким боком к нему не касалась. Сластёница! Вот когда услышал он впервые это слово — отталкивающее и одновременно притягательно-жутковатое. Подсластенимся — должно быть, так говорили Танечке Киреевой те пузаны, и она, конечно же, безропотно отзывалась…

«Как же можно так? — вопрошал он тогда себя, предавая позору тех, кто был повинен в растлении юной души. — Как можно использовать служебное положение для столь низких целей?» Его не раз подмывало сообщить об этом куда следует, но всякий раз кто-то словно бы удерживал его за руку, внушал ему, что сластёница тем даром не пройдет, а вот сигнал этот еще неизвестно как обернется для него самого. Судьба хранила его: стастёница тем, как и должно было того ожидать, вышла боком — сняли заместителя начальника управления дороги, потеснили с угретых мест еще с пяток разного рода начальничков. А вызванные этими событиями перемещения по службе коснулись и его. Он еще на одну ступеньку выше поднялся по служебной лестнице, тайно благодаря судьбу, уберегшую его от неверного шага.

Да, так вот в чем эта связь, вот отчего вспомнилась ему пухленькая греховница Танечка Киреева. Когда-то он искренне в душе осуждал людей, использующих в личных интересах служебное положение, теперь сам становился таким. Но мысль эта показалась Борисенко обидной, и он спешно гнал ее прочь. Ведь он ничего такого худого не замышляет.

Пытаясь справиться с возбуждением, он продолжал расхаживать по кабинету, но каждая минута, приближающая ее приход, отдавалась в нем учащенными толчками сердца. Хороша, хороша! Как бы ладно приложились его сорок к ее девятнадцати — двадцати, или сколько там ей?

Вообще бы не грех было заглянуть в листок учета кадров! Хотя зачем! Все, что ему нужно, он узнает и без анкет. Не иначе как бес вселился в него, подталкивал, нашептывал: мол, все будет хорошо, сам бы не оплошал.

Давно не испытывал Борисенко такого задора и желания. Никогда еще не было так жаль ему ушедших лет. Женился он, в общем-то, рано и даже не на той, на ком хотелось. А, молодость! На что была растрачена она? Все какие-то мелкие обязанности, поручения, дела по линии разных общественных организаций, которым он отдавал столько времени, наивно полагая, что все эти затраты энергии когда-то-должны компенсироваться. Черта с два! Кто-то вышел в большие люди, сделал сногсшибательную карьеру, только не он. И между прочим, они не больно задумывались над тем, какой образ жизни ведут, — и выпить были не дураки, и за смазливой бабенкой при случае поволочиться. И как ни странно, это нисколько не бросало на них тень, наоборот, как бы подчеркивало их демократизм, простоту, как бы объясняя другим, что все человеческое им не чуждо. Он же слишком рано приучился глядеть на себя со стороны, контролируя каждый свой шаг, оценивая его. Он был правильным, пожалуй, чересчур правильным. А это, как он понял позже, тоже может служить отрицательной характеристикой человека.

В той его молодой поре не было времени на любовные приключения — после работы бежал то в вечернюю школу, то на секцию самбо, то в народную дружину. Да и окажись оно тогда, это свободное время, он все равно не смог бы распорядиться-им с той удалью и размахом, как это делали другие, рассказы которых с недоверием и в то же время с интересом и завистью слушал он. Хотя очень даже может быть, что ребята не врали и все было так, как повествовали они. В молодости все гораздо проще, особенно по части знакомств…

Эх, молодость, молодость, как все же быстролетна ты! И как жаль, что постигаешь это слишком поздно. Сколько ни слышал об этом раньше — не хотел брать в толк. Думал — то у других, у меня же все будет иначе. Черта с два!

Борисенко с досады ударил ребром ладони о спинку стула, ударил несколько раз, пока не почувствовал боли, и боль эта примирила его с действительностью. Что ж, успокоил он себя, видимо, так устроено в мире и стоит ли забивать себе этим голову? Все идет своим чередом, зачем вспоминать худым словом минувшее. Были и в его юности свои радости. И не мало. Да, да! И на сегодняшнюю свою жизнь он не вправе обижаться. Разве так уж худо он живет?

Но тут он спохватился. Будучи несколько суеверным человеком, он не решился развивать эту свою нескромную мысль дальше.

Борисенко вернулся к столу, переложил с угла на угол бумаги, подравнял в стаканчике карандаши, перевернул старую страницу календаря. Чтобы чем-то занять время до ее прихода, решил позвонить по одному пустячному делу приятелю. Снял уже трубку, но тут дверь отворилась и вошла проводница Широкова. Увидев его с телефонной трубкой, Антонина подумала, что, должно быть, помешала, вошла некстати. И хотела было прикрыть дверь. Однако начальник резерва торопливо водворил трубку на место и вышел из-за стола:

— Здравствуйте! Давно жду вас, — сказал Борисенко как можно приветливее, с любопытством оглядывая ее.

Ей не была известна причина вызова, хотя она, конечно, догадывалась, что все это связано с прошлой поездкой. Глядя на начальника резерва, она старалась угадать, какой же оборот примет этот разговор, к чему готовить себя.

Заметив ее настороженность, Борисенко мягко улыбнулся, и она облегченно подумала: дела ее не так уж и плохи. А когда он извинился за то, что так не ко времени потревожил ее, она и совсем успокоилась.

— Знаете что, Тоня? — сказал Борисенко, внимательно окинув ее и еще раз убедившись, что она хороша. Особенно его умилили колени — пухлые кругляши. Закрасневшие от холода, они словно бы звали погреть, понежить их. — Нам надо поговорить откровенно, но вы сами понимаете, для подобных бесед это место, — он обвел рукой стены, — мало приспособлено. Не так ли?

Антонина пожала плечами.

— У меня предложение. Давайте куда-нибудь пойдем? Туда, где бы нам никто не мешал, где бы мы могли побыть вдвоем.

Говоря это, Борисенко внимательно следил за реакцией Широковой, за тем, как отнесется она к его словам.

Но она, кажется, все поняла правильно. Ни лицом своим, ни каким-либо неверным движением не показала, что предложение Борисенко неприемлемо. «Умница, умница!» — думал радостно Борисенко, все более ободряясь. Все в ней: цвет и запах ее волос, чистота ее лица, ясность взгляда, покорность, уважительность — волновало и радостно тревожило его. Господи, как юна, как хороша она! Как славно можно с ней провести время!

— Конечно, для этого можно выбрать ресторан или кафе, — продолжил Борисенко, — но и там мы не смогли бы остаться одни. Меня тут многие знают. Разумеется, мне наплевать, кто что скажет, но все же не хотелось бы давать пищу для ненужных разговоров. И потом, общественное мнение всегда строже судит женщину, нежели мужчину. Вы, надеюсь, об этом знаете не хуже меня?

«Чего же он все-таки хочет? — соображала Антонина. — Говорил бы уж напрямую. Так-то оно лучше, когда прямо».

— Как вы отнесетесь к тому, — наконец решился он, — если я, например, приглашу вас к себе в гости? Да, домой, пусть вас это не удивляет.

Борисенко долго думал, как сказать об этом, и теперь, сказав, обрадовался, как просто и ненавязчиво все получилось.

Борисенко заметил, что предложение это насторожило ее.

— Я догадываюсь, что вас смущает, — понимающе улыбнулся Борисенко, — мол, приглашает домой, но о какой же откровенности может быть речь в чужом доме? Угадал, да? Но вам бояться у меня некого. Кроме меня да вас, никого там не будет. Спутница в санатории. Я один как перст. Так сказать, холостяк поневоле.

— Как-то нехорошо, Иван Данилович, получается, — сказала Антонина, как бы заново осмысливая все то, что услышала от Борисенко, отыскивая в прежних словах иной, потаенный смысл, которому прежде не придала значения.

— Что именно? — заволновался, насторожился Борисенко. Игра еще не начиналась. Это было всего-навсего вступление к игре. Прелюдия. И было бы нелепым именно сейчас выставить себя на посмешище. Если в чем-то и дал он промашку, то нужно сейчас же, немедля поправить дело. Но он, кажется, ни в чем не преступил дозволенного. «Это она так, для приличия, видать, говорит, — рассудил Борисенко. — Было бы странно, поведи она себя иначе, выкажи немедленную готовность идти за ним по первому зову. Уважающая себя девчонка, пожалуй, так и должна вести себя».

Эти рассуждения несколько успокоили его, он почувствовал себя уверенным для дальнейших разговоров.

— Так что все же испугало вас? — спросил Борисенко, улыбаясь широко, приветливо, всем видом своим стараясь развеять опасения. — Бояться нечего. Абсолютно! Гарантирую вам, так сказать, полнейшую безопасность.

Не то, не то, пожалуй, сказал он. Излишне слащаво, театрально все вышло. Борисенко даже поморщился.

— Да я, собственно говоря, и не боюсь, — спокойно, с достоинством ответила Антонина. — Просто как-то неожиданно.

— Ну если только это? — негромко сказал Борисенко, снова улавливая в своем голосе приторные, несвойственные ему интонации. — Так вы согласны?

Антонина молчала.

«Согласна, согласна. Ну и молодец. Ну и умница!» Сердце вновь радостно, дробно застучало. Борисенко искоса взглянул на круглые настольные часы в розовой пластмассовой оправе. Полтретьего. Ну ладно, уйти раньше времени он сможет, это, наконец, не проблема. Заботило другое, как провести ее домой. На улице непременно наткнешься на кого-нибудь из знакомых, большинство сослуживцев жили подле него, в ведомственных домах по Железнодорожному переулку. Борисенко представил себя на лестничной площадке, куда выходило еще три двери, представил себя с ключом в руке, торопливо, воровски, чтобы поскорее провести ее, открывающего дверь собственной квартиры, рядом чью-то высунувшуюся любопытную голову, в изумлении осматривающую эту девчонку, — и на душе его стало тоскливо и грустно. Нет, вместе идти им туда никак нельзя. Может, оттянуть время, заявиться попозже, ближе к вечеру? Но где гарантия, что и тогда ее приход останется незамеченным? Да и согласится ли она пойти с ним вечером одна к нему на квартиру? Пожалуй, сейчас самое благоприятное время. Все-таки день, меньше подозрений. И им, конечно же, лучше идти порознь. Мало ли по какому делу могла зайти за начальником резерва проводница?

— Вот что, Тоня, — с трудом сдерживая волнение, сказал Борисенко, — не в службу, как говорится, а в дружбу, — он вытащил из внутреннего кармана и протянул Широковой деньги. — У меня тут еще кое-какие дела. А вы зайдите в магазин, возьмите что-нибудь на свое усмотрение, так чтобы нам не умереть с голоду, и прямым ходом ко мне. Адрес-то знаете? Железнодорожный, дом тринадцать, квартира восемь. Это тут рядом.

Антонина растерянно посмотрела на деньги, что сунул в руку Борисенко, туго соображая, зачем столько и каких именно продуктов взять в магазине.

Не давая ей времени для раздумий, Борисенко сказал:

— Дома буду-к четырем. К этому часу и жду вас. Приходите без всякого. Можете и не звонить, дверь будет открыта.

Видя ее нерешительность, сказал:

— Ну, да не бойтесь же!

Проводив ее до двери, Борисенко жадными глотками выпил стакан воды. Все складывалось хорошо. Очень даже хорошо. На ум пришел какой-то беззаботный мотив, и он, напевая, став вполоборота к окну, нетерпеливо забарабанил, словно аккомпанируя себе пальцами по стеклу.

VIII

Стоянка восемнадцатого скорого в Оренбурге по расписанию три минуты. Девчата-проводницы даже пальто не надевают. Выскакивают на перрон, по обыкновению, в кофточках, тапочках, в курточках, — хоть и подрагивают на двадцатиградусном оренбургском морозце с ветерком, зябко передергивают плечами, а форс все равно держат. Зато какое удовольствие нырнуть в теплое нутро вагона, тронуть мимоходом горячий бок титана, убедиться, что твой дом на колесах — надежное жилье для тебя и твоих пассажиров. Если, конечно, вагон не стар, хорошо держит тепло, если все системы работают нормально: нигде не подтекает, нигде не примерзает. Только редко бывает, чтобы зимой вагонное хозяйство работало безупречно. Чуть недоглядел — и пошло-поехало. Только успевай мотаться с раскаленной кочергой из одного тамбура в другой, гасить раскаленное жало в лужах воды, мгновенно собирающихся под туалетными раковинами.

Коль выдержишь зимние поездки, тогда тебе никакой черт не страшен. Зима — закалочка для проводника дай бог! И, конечно, никакой там не форс — выскочить раздетой, непокрытой на перрон. Просто дело привычки…

«Ну и пижонки!» — думал Алексей, поглядывая на девчат-проводниц, весело перекрикивающихся. Боясь опоздать к поезду, он прибежал на вокзал за час до его прихода и успел вдосталь намерзнуться. Родин слегка пристукивал сапогами. Холодный асфальт перрона чувствовался через подошву и фланелевую портянку.

Алексей был уверен, что увидит сегодня Антонину Широкову, потому так пытливо оглядывал каждую площадку вагона, начиная с головного. Тогда она ехала в двенадцатом, но, увидев, в тамбуре иных девчат, решил, что, быть может, это другая смена или, вероятно, его знакомая едет нынче в другом вагоне. Не дожидаясь полной остановки поезда, он заторопился в хвост состава, все так же пристально вглядываясь в лица проводниц. Добежав до последнего, шестнадцатого вагона и не поверив, что ее нет, Повел счет в обратную сторону, торопя себя, поправляя зажатый под мышкой бумажный сверток. В спешке он неосторожно задел кого-то локтем и чуть было не сбил с ног патруля — высокого прыщеватого парня с сержантскими лычками. Парень взмахнул рукой, удерживая равновесие или же пытаясь поймать его, но Алексей успел увернуться, заскочить по другую сторону маленького, отчаянно стрекочущего трактора, так вовремя выкатившего на перрон вереницу тележек, где в железных коробах чернели угольные брикеты. Больше половины тележек были уже пусты. Трактор завершал свой объезд. И, значит, поезд вот-вот должен тронуться.

На перроне было не так много народу, и, видать, его горячечное метание вдоль состава бросилось в глаза.

— Что потерял, служивый?

Алексей обернулся. На него усмешливо смотрела пожилая проводница, оглаживая серой пушистой варежкой зачехленный флажок.

— Не товарку ли ищешь, так скажи, может, чем и поможем?

Он и сам понимал всю несерьезность этого предложения, но все же остановился. Бежать дальше не было смысла. С минуты на минуту должны дать сигнал отправления. Боясь упустить последнюю возможность, Алексей подошел к проводнице.

— Угадала, сынок?

— Угадали!

— То-то же! Тебе бы сразу ко мне подойти, а то как подстреленный мечешься.

Круглое большегубое лицо проводницы расплылось в добродушной улыбке.

— Антонину из двенадцатого вагона не знаете?

— Широкову, что ли? — проводница поднялась на площадку. — Кто ж ее не знает. Так говори, какое у тебя дело к ней.

— Передайте, как увидите, вот это.

Алексей протянул свой сверток.

— Чего там?

— Да так, пустяки. Подарок небольшой.

— Кто ж, мил человек, подарки так передает. Хоть напиши от кого. Сам не смог найти, так, может, она разыщет. Дело-то житейское.

Алексей торопливо сунул руку в карман, отыскивая ручку.

— Спеши, сынок, спеши. Поезд, ждать не будет.

Шарик замерз, рвал бумагу. Приложив сверток к стене вагона, он кое-как нацарапал свой адрес.

— Все, сынок, поехали.

Вагон дернулся, и Алексей сунул сверток проводнице.

— Не беспокойся, сынок, передам лично в руки, — улыбнувшись, пообещала пожилая проводница.

Вагон поплыл мимо. В лицо сыпнуло снегом с гармошки тамбура.

— Товарищ курсант!

Приложив ладонь к виску, перед Родиным стоял патруль. Тот самый длинный, прыщеватый парень с сержантскими лычками.

— Прошу пройти к начальнику патруля!

Алексей глянул через плечо. В стороне, в сопровождении солдата, стоял, покашливая в кулак, худощавый капитан.

Кажется, влип! И весьма глупо!

— Прошу пройти! — повторил патрульный.

Алексей недружелюбно, словно этот длинный сержант был виновником случившегося, смерил его взглядом и, повернувшись, устало, отнюдь не так, как того требовал устав, пошел к начальнику патруля.

Капитан умышленно не замечал его расслабленной походки. Даже не сделал замечания на этот счет, может, потому, что и сам не придавал серьезного значения внешним атрибутам, может, потому, что не был уверен в способностях курсантов летного училища по части строевой подготовки.

Капитан вяло на уровне глаз шевельнул пальцами.

— Товарищ курсант, вашу увольнительную!

«Ведь знает, что не суббота, — Алексей вызывающе смотрел на капитана, — какая может быть увольнительная». Это была его третья «самоволка» сюда на вокзал, к вечернему поезду, в надежде увидеть ее. Две сошли с рук. Прикрыли ребята. За третью, видать, придется держать ответ.

IX

Дверь осторожно приоткрылась. Борисенко хмуро глянул на вошедшую молодую женщину, с трудом вспоминая, кто такая.

— Можно, Иван Данилович!

— Чего же спрашивать, коль вошла? — недовольно сказал он.

Борисенко извлек из черного пластмассового стаканчика, стоявшего на левом углу письменного стола, свой любимый шестигранный карандаш. Была у него привычка, разговаривая с подчиненными, вертеть в руках этот синий «деловой» карандаш, ощущая его крепкие грани. Он не помнил, у кого перенял эту привычку, но за годы работы начальником резерва, разговаривая ли с кем по телефону, принимая ли кого в своем кабинете, извлекал из стакана именно этот синий «деловой» карандаш, который, странное дело, придавал ему уверенность. Эта его привычка не осталась не замеченной у подчиненных, и как-то года два назад, выпустив новогоднюю стенгазету, они поместили на него дружеский шарж, сделав весь упор на его любимый «деловой» карандаш, придав ему невероятно огромные размеры.

Этот шарж долго занимал Борисенко, он с пристрастием вглядывался в него, пытаясь уяснить, нет ли чего в этом шарже обидного, язвительного, но вроде бы ничего оскорбительного для себя в нем не нашел. И даже позвал как-то вечером жену, хотя не любил, когда Лидия приходила к нему на работу, посмотреть, как его изобразили в стенгазете. Она, взглянув на шарж, сказала: «Ишь какой бюрократ!» Сказала так, чтобы уколоть. Это за ней водилось. Но мнению жены он как раз менее всего доверял.

«С какой-нибудь просьбой», — неприязненно подумал Борисенко, присматриваясь к новенькой, мучительно вспоминая, кто же такая.

— Я из бригады Эргиша Каспаровича. Пришла вот просить за Широкову.

Борисенко поправил воротник синей форменной рубашки, показавшейся ему в эту минуту тесным. Теперь он вспомнил, что за курносая птичка перед ним. Напарница Широковой. Селихова? Кажется, так!

— А что за нее просить? — сказал Борисенко, покручивая карандашом. — С Широковой, по-моему, все ясно!

— Уж если, наказывать, то нас обеих, — сказала Селихова, — я была ведь с ней в той поездке.

— Это можно! — охотно пообещал Борисенко, странно ухмыльнувшись.

— Но Широкова ни при чем!

— Ничего, другой раз умнее будет, — возразил Борисенко.

Сказав это, он подумал, что, пожалуй, просительница, пришедшая к нему по своей воле или по просьбе той же Широковой, непременно передаст их разговор и эти его слова могут быть истолкованы по-своему. Может быть, эта Селихова уже обо всем знает. Случись что в тот вечер между ними, Широкова бы как рыба молчала, а тут как не поязвить, не поиздеваться, не похвастаться тем, как она здорово оттянула нос мужику.

Борисенко пытливо, будто стараясь дознаться, знает ли Селихова о злополучной истории у него на квартире, посмотрел на проводницу. Та глядела спокойно, простодушно. Ну да известно, какие они, бабы, актрисы. Но эта, кажется, и вправду ничего не знает. И все же Борисенко пожалел о своих словах. Надо как-то объяснить, что его решение о переводе Широковой из проводников в работницы экипировочной бригады продиктовано не какими-либо там личными мотивами, а соображениями более высокого порядка.

— Да вы садитесь, — наконец предложил он, продолжая поигрывать карандашом. — Думаете, Борисенко изверг, только и ждет кого бы наказать?

Краем глаза он отметил, что Селихова встрепенулась, видимо пытаясь возразить ему, и это движение тронуло его.

— Вы думаете, это доставляет мне удовольствие. Наказание — крайняя мера. Видели, что пишут о нас, работниках пассажирского транспорта, в газетах. Поезда опаздывают, в вагонах грязь, на пассажиров рычим. Дисциплины никакой. Расхлябанность, разболтанность… А кто, спрашивается, виноват? Сами же мы. Если и дальше будем прощать друг другу всякие вольности, то порядка не жди. Так что же мне, Широкову прикажете по головке гладить? Вот мы ее в наказание и посылаем в экипировочную бригаду. Это ей на пользу пойдет. Другой раз умнее будет!

Борисенко сознательно повторил ту же фразу, с какой и начал свой монолог. Теперь-то в ней не найдешь двусмысленности. Проделав изрядный круг, он теперь видел, как все ладно притер. Он и сам готов был поверить в то, что его решение продиктовано только лишь интересами дела, но перед ним с назойливым постоянством всплывало осуждающее лицо Широковой и горячими каплями падали слова, сказанные в тот злополучный вечер у него на квартире: «Постыдились бы, Иван Данилович…» Скажи она другие какие слова, это, быть может, только еще бы больше раззадорило, распалило его, но она, отшатнувшись, увернувшись от его рук, побледневшая, белая на фоне серой вечерней стены, повторяла как заклинание эти два слова: «Постыдитесь, Иван Данилович! Постыдитесь…»

Борисенко спохватился, вспомнив, что перед ним стоит подружка Широковой, как бы заново пригляделся к ней, по-прежнему, стараясь уяснить: знает она или нет о том вечере, воспоминание о котором и впрямь краской стыда жгло его щеки… Да что гадать, вдруг подумал тоскливо он. Гадай не гадай — все равно глупо, некрасиво вышло, Хорошо еще, что он ничего больше себе не позволил. А случись что? Вот уж и впрямь не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Он неожиданно испытал облегчение. Мрачное настроение, в котором пребывал последние дни, оставило его.

Нет, что там ни говори, судьба определенно хранила его. Почувствовав в душе своей успокоение, Борисенко захотелось как-то сгладить то неприятное впечатление, которое могли произвести на Селихову, напарницу Широковой, недавние его слова.

— Так вы о чем пришли просить? — он отложил «деловой» карандаш, встал из-за стола.

Требовалось размяться, и Борисенко, заложив руки за спину, тяжело, расслабленно ступая, прошел к окну.

— Пожалуйста, оставьте Широкову на дороге!

— Так ее никто и не гонит, — Борисенко пожал плечами. — Лишь на время переводят на другую работу. Осознает — назад вернется.

— Но она ни в чем не виновата. Дежурство-то мое было, она меня просто подменила.

Селихова волновалась, и слова, как ей казалось, звучали не очень правдиво, убедительно.

«Тоже заступница выискалась. Одного поля, видать, ягодки. Должно быть, вместе там всякие шуры-муры устраивают, а тут прикидываются робкими овечками. Знаем мы таких!» — Борисенко недружелюбно покосился на Селихову.

— Оставим эту тему, — уже сердясь, сказал он, — Не будем толочь воду в ступе.

— Но, Иван Данилович…

— Никаких но, — отрезал Борисенко, решая, что и так слишком много времени уделил ей. Его уязвила та, как ему казалось, бесцеремонность, с какой вела себя напарница Широковой. Позволила бы она себе такое лет двадцать назад, заявилась бы вот так запросто к нему, начальнику резерва? Черта с два! Погоны четко указывали каждому на его место.

Все нынешние беды на дороге Борисенко связывал с отменой погон, послаблением дисциплины, свободным, без страха и трепета, отношением к руководителю. Да и какой, собственно, трепет, вызовут эти слова: начальник дороги. Ну начальник и начальник, мало ли их, всяких начальников. То ли дело раньше: генерал-директор тяги. Какие слова! И сколько значимости! Поторопились, все же поторопились с отменой погон. Железная дорога — прежде всего дисциплина! Строгая дисциплина. Все здесь должно быть подчинено единоначалию. Никаких потачек. Быть может, это старо, консервативно? Ему не раз приходилось слышать от своих знакомых, не связанных с транспортом, обидные слова, что у них на железной дороге много бюрократизма. Но что понимают они! Лично он за такой бюрократизм, который в состоянии поддерживать на дороге порядок, при котором любое незначительное опоздание поезда расценивалось бы как служебное преступление. Было так ведь раньше. Он иногда с удивлением думал, как много все же на дороге случайных людей, которым тут совершенно не место. Они бы могли, например, с успехом работать в заготконторе (почему-то первой на ум приходила всегда она), на какой-нибудь птицефабрике — туда он также, по обыкновению, мысленно отсылал неумелых, нерасторопных людей, непригодных для такого большого государственного дела, как служба на железной дороге.

Борисенко любил свою службу, гордился ею, был рыцарски предан своей черной строгой форме (как все же не хватало этих малых аккуратных погончиков, их ровного серебристого блеска), не раз, к удивлению сослуживцев, он объявлялся на людях, к примеру на каком-либо концерте или спектакле, в форме. Ему была интересна их реакция. «Тушуетесь, тушуетесь, господа, — удовлетворенно думал он, обводя знакомые лица, — Борисенко наверняка смог бы вырядиться не хуже вас, но вот в пику вам, пижонам, надел форму».

Разговор был окончен, но Селихова вроде бы и не собиралась уходить.

— Иван Данилович, постарайтесь быть справедливым! — сказала она.

Но это, кажется, уж слишком! Полнейшее отсутствие уважения к старшему. Вот она, нынешняя золотая молодежь. К чему-то она все-таки придет!

Бог не дал детей Борисенко. Поначалу он переживал это не меньше своей супруги, крупнотелой, тяжеловатой женщины, но потом смирился с этим и даже находил определенную выгоду в своем положении — неизвестно еще какими задались бы дети. Ночей бы не спал, торчал у окна, дожидаясь, когда прибежит со свидания. Или бы из милиции не вылезал. Такой вариант тоже возможен. Рассказы сослуживцев, дети которых пребывали в отроческой или более зрелой поре, окончательно примирили его с бездетным его положением. Может, это даже и лучше, что у него нет детей, думал он, примирившись с судьбой. Мало того что на работе нервы мотаешь, еще и дома приходилось бы губить эти самые нервные клетки.

Борисенко неодобрительно посмотрел на Селихову. Неужели нужно еще говорить какие-то слова, неужели и так не ясно.

— Хорошо, — сказала Селихова, — я больше ни слова не скажу, только знайте: вы неправильно обошлись с Широковой. Я же вам говорю — я в том виновата, с меня и спрашивайте. На буксы пошлете или в прачечную, мне не так обидно, но ее-то за что? Или не понравилось, как-она Муллоджанова носом при всех тыкала? Так она же правду говорила. Вы проверить можете!

«Не знает, ничего не знает про тот вечер», — облегченно подумал Борисенко, с каким-то новым интересом вглядываясь в распалившееся, красивое в гневе лицо неожиданной заступницы Широковой. «Молодец, молодец, — думал с неким восхищением он, — вот так не боясь прийти к начальнику резерва и взять на себя чужую вину? Похвально, весьма похвально! Такое встретишь сейчас не часто».

То ли расстроенная, то ли сознательно не желая прощаться, Селихова в сердцах толкнула тяжелую дверь. Влекомая сквозняком из широко распахнутой форточки, та громко хлопнула. Борисенко вздрогнул от неожиданности и, подстегнутый, выстрелом двери, торопливо заходил по своему длинному кабинету.

«Может, и действительно не стоило применять к Широковой столь суровую меру, — подумал он. — Ограничиться, к примеру, внушением?» Но теперь он не волен что-либо изменить. Вон как обрадовался Муллоджанов, услышав о его приказе. Этот хитрец, конечно, не ждал от него такого. Да что Муллоджанов, он сам, Борисенко, не ждал, что примет такое решение.

А всему виной, тот вечер, ее ненужное упрямство, колкие обидные слова, от которых, кажется, и сейчас горят уши: «Постыдитесь, Иван Данилович! Постыдитесь!» Борисенко поморщился. До этих слов, воспоминания, связанные с тем вечером, были приятны, и он мог, как пластинку, прокрутить не один раз, вызывая в памяти события того вечера. Вот он ждет ее, волнуется, как юноша, места себе не находит, бегая по квартире, что-то прибирая, что-то протирая, и мысль, одна радостно-тревожная мысль: придет ли? — занимает его: придет ли, придет ли? Наконец, когда терпение его, казалось бы, вот-вот лопнет, она пришла. С холода свежа, ясноглаза, румяна, и ее вид, запах ее крепкого молодого тела с новой силой начали волновать его. Боже, как она хороша, как много бы он отдал, чтобы она стала безраздельно его. Куда Лидии до этой девчонки. Да что это он, тоже нашел с кем сравнить! Тоня-Тонюшка, — изымал он сладостно из души ее имя.

Яблоки, что принесла она из магазина, холодны, красны, как и руки ее, и он шутит по этому поводу и, протягивая ей через стол большое пурпурное яблоко, задерживает ее ладонь в своей, с надеждой и в то же время властно заглядывает ей в глаза. Она растерянна, смущена, и это умиляет его. Они пьют вино. Прекрасное, светлое вино. И почему он раньше обходил стороной сухие вина, отдавая предпочтение тому, что покрепче, позабористей? В тот вечер он был не менее хмельным, но это был иной хмель — легкий, радостный.

Они пьют вино, говорят о том, о сем, неназойливо, вторым планом звучит музыка. Он зовет ее танцевать, и она, какое-то время помедлив, то ли уступив его желанию, то ли разохотившись сама, наконец соглашается. Он подает ей руку, помогая встать с глубокого кресла, и легким рывком, словно бы невзначай, привлекает к себе… Она же уклоняется в сторону, недоуменно взглянув на него. Он обращает все в шутку. И, взяв ее за руку, неуверенно начинает. Танго… Он не ахти какой танцор! Да и когда последний раз танцевал? Лет двадцать назад, когда холостяком бегал в «железку» — так между собой звали они свой Дом культуры железнодорожников. Танцевать как следует он так и не научился, и сейчас вот ступает, наверное, как медведь. Но не это главное, важно то, что он держит ее в своих руках. Он плохо слушает музыку, что-то бормочет в свое оправдание, сам думая о другом. «Вот сейчас окончится музыка, — думает он, — и я непременно обниму ее. И все станет на свои места».

Музыка смолкает, и он, не выпуская ее, тянется губами к ней. Антонина же, отшатнувшись к стене, вся напрягшись, заметно побледнев, словно и не говорит, а пишет по серой вечерней стене, как по школьной доске, эти убийственные слова: «Постыдитесь, Иван Данилович, постыдитесь…» Надо же, такой позор! И слово-то какое обидное подобрала! Нет бы там сказать: отстаньте, это, мол, лишнее, или что-либо в этом роде, а то ведь отыскала.

Ничего, будет ей впредь наука. Не хотела как лучше, пусть на себя пеняет. Быть может, с его стороны это несколько и подловато, чем-то похоже на месть, но ему хотелось как следует проучить ее. А то тоже корчит недотрогу. Но ничего, теперь будет знать!

Странное дело, но Борисенко не испытывал удовлетворения от того наказания, которому подверг Широкову. Его снова стали одолевать сомнения. Он давно не курил, а тут явилось желание подымить. Где-то в столе у него валялась пачка сигарет. Борисенко подергал поочередно ящики и нашел в срединном пачку «Опала». Тут же лежал и картонный спичечный коробок. Борисенко в нетерпении открыл пачку сигарет. Табак успел изрядно высохнуть. По давнему опыту он знал, что курение подобных сигарет не доставит ему никакого удовольствия, — чтобы убедить себя в этом, он вытащил сигарету, слегка потер ее в пальцах, следя за тем, как сыплется на пол тоненькая серая табачная струйка.

Он бы мог послать кого-либо из своих подчиненных за сигаретами, наконец «стрельнуть», но никого ни о чем не хотелось просить. Борисенко остановился у окна, бездумно поглядывая в проулок, образованный неказистыми одноэтажными домишками. Вид серого проулка вызывал необъяснимое чувство тоски, и Борисенко поспешно отвернулся от окна, в тайной надежде посмотрел на массивный телефонный аппарат. И он, словно повинуясь ему, заурчал, запульсировал алым глазком. Борисенко поспешно рванулся к телефону, нажал белую клавишу на панели, но трубка молчала. «Алло, алло», — нетерпеливо окликнул Борисенко. Может, кто-то ошибся номером, не туда попал? Но по тому, как долго не опускали трубку, Борисенко догадался, что этот звонок предназначался ему. Но чего же тогда играть в молчанку? «Алло, алло, — повторил, сердясь, он, — я вас не слышу». На том конце медлили, Борисенко хмыкнул и нерешительно положил трубку. Почему-то он решил, что это звонила Широкова. Он был уверен в этом, как был уверен и в том, что она через кого-либо, а может, и напрямую будет искать встречи с ним. Он ждал этого звонка. И он раздался. Ей необходимо что-то ему сказать, но, видимо, не знает с чего начать? Это все, конечно, не просто, и можно лишь посочувствовать ей.

Да, кстати, он давно собирался посмотреть ее личное дело. Борисенко нажал кнопку селектора и попросил начальника отдела кадров Примакову занести личное дело Широковой.

X

Ну, бабоньки, с праздником! Здоровья вам, счастья и, как говорится, самого-самого…

Алферова, которой на правах старшей было поручено произнести первый тост, обвела повлажневшими глазами сидящих перед нею женщин и, скосив глаза на рюмку, наполненную до краев, боясь расплескать, осторожно приблизила ее ко рту.

— Что ж ты нам главного не пожелала, — выкрикнула от стены Еремина, маленькая, сухая, злая на язык.

Алферова застыла с рюмкой на полпути. Сейчас Еремина непременно что-нибудь отмочит. За ней не залежится.

— Раз ты нынче такая добрая, так пожелай нам каждой по хорошему мужичку… Хоть разик в году!.. А, бабы!

Стол колыхнулся, заходил от обрушившихся на него локтей, ладоней…

— Чего вы ржете! — с невозмутимым лицом обратилась к ним Еремина. — Жизненное ведь говорю.

— Да ну тебя, дуру!

Алферова как от пустого отмахнулась от Ереминой и первой пригубила рюмку. Ее примеру последовали другие.

— Видишь, как тут у нас весело, — тронула Антонину за рукав широкоскулая плотная Раиса Ведерникова. Как и Антонина, она прежде ездила проводницей, но в чем-то провинилась и была послана сюда, в экипировочную бригаду.

Когда срок наказания кончился, осталась тут, не пожелав вернуться назад, хотя ее неоднократно и звали. «Ха, нашли дурочку, — сдалась мне ваша дорога», — вызывающе отвечала Ведерникова.

— Не горюй, девка, — сказала она в первый день Антонине. — Тут тоже не худо. Ну и что, что у вас там суточные, колесные. Больше ста двадцати все равно не выбивает. А у нас тут сто тридцать — сто сорок, и никуда ездить за ними не надо. Не нужно мерзнуть, гонять, как проклятущей, по вагону взад-вперед. Одна зима чего стоит, как вспомню, так вздрогну; а летом какой кошмар! Нет, меня теперь на дорогу на аркане не затянешь. Абсолютно точно! Пусть других поищут. Милое дело тут. Снарядила вагон, и травушка не расти… Чем не жизнь!

Все правильно, все верно говорила Ведерникова, и Антонина вслед за ней готова была признать, что работа у проводниц, конечно же, не из сладких, но чем больше говорила Ведерникова, тем досаднее становилось за себя, за то, что все так нелепо получилось. Работала бы сейчас вместе со своими, а то теперь прозябай тут, на экипировке. Может, эта работа и впрямь кому-то нравится, но только не ей.

За три года работы проводницей Антонина успела полюбить свою нехитрую службу и перевод свой сюда, в экипировочную бригаду, несмотря на попытки девчат утешить, убедить ее, что она абсолютно ничего не теряет, даже, наоборот, в чем-то выигрывает, считала кровной обидой. Безусловно, она заслужила наказания, но не такого.

— Чего не пьешь? — спросила Ведерникова. — Выпей. Он раз в году, наш бабий праздник. Ты выпей, выпей, и в голову меньше бери. Слышишь?

Антонина кивала.

— Эх, девка, — Ведерникова крепко обняла Антонину, — мы с тобой еще так заживем, вот увидишь.

Она подмигнула жарким карим глазом и снова прильнула к Антонине, порываясь что-то сказать, но сдержала себя.

— Выпей-ка лучше! — посоветовала она. — Мужики не дураки. Попивают себе водочку, и горя им мало. Это мы все ох да ах, нервы свои без конца трепем, потому и старимся раньше. А у них, мужиков, постоянная разгрузочка. Кому хуже!

Ведерникова отстранилась от Антонины, с нескрываемой завистью посмотрела на нее, вздохнула.

— Хороша ты, Тонька, только смотри, не прогляди свою судьбу.

Улучив минуту, Антонина отодвинула стакан с вином подальше от себя.

— Э-э… э-э-э… Это не по-нашему, — начала Ведерникова, заметив маленькую хитрость, но, встретившись со взглядом Антонины, замолчала.

— Все, поняла, — сказала Ведерникова. — Не хочешь — не пей. Вольному, как говорится, воля. Я в твои годы тоже пристрастия к этой заразе не имела. Но ты хоть что-нибудь тогда пожуй. Смотри, стол какой! Бабоньки постарались.

И впрямь еды всякой было вдоволь. Нехитрой, немудреной, которую обычно и не замечаешь и не всегда ценишь, но без которой немыслимо ни одно застолье. В глубоких тарелках дымилась крупная белая картошка, имеющая в здешних местах особую ценность. В железных мисках лежали упругие, доброго посола, матовые огурчики, призывно светили яркими боками помидоры. Все было просто и сытно, как дома, о котором Антонина думала теперь охотнее и чаще. С отъездом отчима в санаторий, куда он, по обыкновению, брал путевку на два срока, приурочивая ее, как правило, к началу весны, теплу, солнцу, в их доме наконец установился мир и покой.

Отъезд Ивана Алексеевича был как нельзя ко времени. Возвращаясь из очередной поездки, она всегда с тоской думала о том, что впереди три-четыре дня, а то и вся неделя отгулов, которые пройдут на нервах. А тут не неделю, целых три месяца предстояло прожить безвыездно дома.

Когда ей сказали о решении начальника резерва относительно ее, первая мысль — во что выльются эти три долгих месяца под одной крышей с отчимом. Но тут так кстати случилась эта самая путевка. Больше всего Антонина радовалась за мать, хотя та и не подавала вид и словом не обмолвилась, но она-то видела: мать с отъездом Ивана Алексеевича вздохнула свободнее. Исчезла прежняя скованность, нерешительность. Мать по дому двигалась более уверенно, снова почувствовав себя хозяйкой.

За что бы ни бралась мать, делала она все чисто и споро. Антонине нравилось наблюдать за тем, как быстро и ладно управляется по дому, Она и сама не любила сидеть сложа руки, а тут мать как бы подогревала своим азартом, и они в четыре руки скорехонько перекидывали докучливую домашнюю работу, невидную, неприметную, неблагодарную, отнимающую большую часть времени.

Теперь, когда там, дома, оставалась одна мать, Антонина думала о родных стенах с большей охотой. Она думала также о том, что рано или поздно придется их покинуть, оставив мать вдвоем с отчимом, чужим в сущности человеком, который чуть ли не сознательно отравляет матери жизнь, нисколько не задумываясь над тем: случись что с матерью, и он окажется один, никому не нужный. Действительно, не мешок же он с деньгами, чтобы зариться на него.

— Глянь кто пожаловал, — прервав ее мысли, радостно вскрикнула Ведерникова.

Антонина глянула на дверь. Там с бумажным свертком в руках стояла Блинова из седьмого вагона, пожалуй, самая старая в их резерве проводников. Портрет ее не сходил с доски Почета.

— Это ж Клавдия, моя напарница, я с ней катала. — Ведерникова в нетерпении вскочила со своего места.

— Давай сюда, Клава!

Блинова вскинула голову, стараясь разглядеть того, кто окликнул ее. После яркого уличного света в полуподвале, где размещалась бытовка экипировочной бригады, казалось темно и требовалось время, чтобы обвыкнуться.

— Да иди же сюда, — нетерпеливо выкрикнула Ведерникова, высоко выбросив руку.

— Вижу, вижу, — сказала Блинова, прищуренно всматриваясь в темноту.

Сидевшие за столом женщины примолкли, с интересом наблюдая за незваной гостьей.

— Это своя, бабы, — пояснила Ведерникова, чтобы избежать ненужных в таких случаях реплик. И все же ей этого не удалось. Как всегда успела обозначиться Еремина.

— Своя, так и вела бы домой, нечего смущать честную компанию.

Но ее тут же одернули, устыдили. Женщины у стены с готовностью подвинулись, давая Блиновой проход.

— Не обращай внимания, — сказала Ведерникова, протягивая Блиновой руку, помогая ей протиснуться к ним, в угол. — У нас тут все бабы, как бабы, одна лишь малахольная. — И чтобы нанести Ереминой окончательный удар, бросила жгучий взгляд в ее сторону.

— Каким ветром занесло тебя? — спросила Ведерникова, усаживая Блинову на скамейку между собой и Антониной.

— Известно каким, весенним, — в тон ей ответила гостья и ласково посмотрела на Антонину.

— Дочку вот повидать пришла. Посмотреть, как дочке у вас живется.

Это было ее любимое словечко. Она всех девчат в бригаде звала не иначе как дочками.

— Держи-ка вот!

Блинова положила на колени Антонине бумажный сверток.

— И учти, спасибом не отделаешься!

— Что это? — удивилась Антонина, нерешительно принимая дар.

— Лучше бы поинтересовалась от кого. Ты, дочка, смотри поаккуратней разворачивай, там на обертке адрес.

Обжигая жаром большого тела, не скрывая любопытства, привалилась плечом Ведерникова. Она не спускала глаз с пальцев Антонины, пока та развертывала бумагу.

— Ишь ты, — воскликнула восхищенно она, — кукла! И глаза закрывает, и плачет, — продолжала удивляться она, как будто впервые видела куклу. — Больно уж красива! Должно быть, импортная!

Антонина осторожно, словно та была стеклянной, повертела куклу и положила в колени. Даже не взглянув на адрес, она догадалась, от кого этот подарок. Он, этот курсант из оренбургской «летки», что не раз в последнее время вспоминался ей. Телепатия, подумала она, не иначе. Но как он отыскал ее? Антонина подняла куклу и торопливо, стыдясь того, что делает, чмокнула ее в холодную щеку. Бирюзовые глаза, отягченные длинными черными ресницами лениво качнулись и закрылись.

— Хороша, хороша, — похвалила Ведерникова куклу и, стрельнув быстрым взглядом, словно снимая мерку с Антонины, спросила пытливо: — Не с намеком ли, девка, подарок.

— Не дури, — сказала Блинова, — а ты, — она обернулась к Антонине, — что ли, не знаешь, как в таких случаях отвечать? Ты с ними поменьше деликатничай, а то ж они такие, им только поддайся. Ты, дочка, смотри не давай себя в обиду.

— Как же, обидишь ее! — отозвалась Ведерникова.

— Ладно, ладно, — подбодрила ее Блинова, — сами были молодые.

— Счастливо праздновать, — пожелала она, обращаясь ко всем, а Антонине, поднявшейся следом, чтобы проводить ее к двери, шепнула: — Парень стоящий.

Антонина рассеянно улыбнулась.

— Я — серьезно. У меня в этих делах глаз наметанный. Славный парнишка. Смотри не потеряй.

«Да что они, сговорились?» — подумала Антонина, вспомнив недавний совет. Ведерниковой.

Следом за Блиновой она вышла на улицу. Щеки предательски горели. Она тщетно пыталась остудить их, прикладывая тыльную сторону ладони. Антонина по правде надеялась услышать от Блиновой что-то такое, чего, быть может, та не решилась сказать на людях. Но, видимо, тете Клаве, как звали они ее в бригаде, нечего было добавить. Самой же ей неловко было спросить.

— Весна! — сказала, радостно вздохнув, Блинова, обращая лицо к небу.

Антонина тоже старалась угадать тот явный знак весны, что разглядела там, в небе, тетя Клава. Кучевые облака! Ну конечно они.

— Наши девчата ходили к Борисенко просить за тебя, — сказала Блинова с уверенностью, что это известие непременно обрадует Антонину.

— Зачем? Кто их просил? — рассердилась она.

— Не чужая все же! — возразила Блинова.

— Но это мое личное дело!

— Не только твое, — убежденно сказала тетя Клава. — Ты же сама учила девчат стоять друг за дружку, бороться до победы. А тут сдаешься без боя. Какой же ты, комсомолка, пример другим показываешь? Какова тогда цена твоим словам?

— Но я сама виновата! — сказала Антонина.

— Раз виновата, надо искупать свою вину и скорее возвращаться назад, в бригаду.

— Да я и так стараюсь, — сказала Антонина.

— Ну и молодец. А письмо ты ему непременно напиши. Слышишь?

— Слышу, тетя Клава!

— То-то же. Смотри.

Блинова пошла к воротам, громко шурша своим новым, еще не успевшим как следует обтереться плащом.

XI

Вечерняя поверка. Командир роты, краснолицый, крупногубый капитан Васютин, хмуро, неодобрительно вглядывается в лица курсантов, иногда сплевывая, освобождая губы от мелких крошек табака, обдумывая, какой фразой начать. Он не любитель читать нотации, и подобные мероприятия доставляют ему истинные страдания. Он вздыхает и недобро, стараясь всем видом показать, как суров и непримирим, окидывает строй.

— Товарищи курсанты, должен сообщить вам, что в нашей роте произошел неприятный случай. — Капитан делает маленькую паузу, следя за реакцией курсантов. Лица тех по-юношески беспечны. И это вызывает досаду капитана. Нет, все же он, пожалуй, слишком мягок для военной службы. Капитан более жестким голосом продолжает: — Курсант Родин в прошлую пятницу был задержан патрулем. Разумеется, без увольнительной. Случай из ряда вон выходящий. Поступок Родина, бросает тень на всю роту, которая борется за звание отличной. Этот поступок не красит комсомольца Родина, не делает чести он и тем, кто из ложных представлений о товариществе пытается выгородить Родина. Доблесть не в том, чтобы укрыть, увести от заслуженного наказания провинившегося. Доблесть как раз в том, чтобы помочь осознать пагубность подобного проступка, Так я понимаю…

Комроты откашлялся, отыскал глазами виновника. Васютину наверняка проще было бы говорить, стой перед ним кто другой. Но это был Родин, к которому капитан питал давнюю симпатию, выделив этого курсанта в первый же день, когда принял новую роту. Васютин и сам не знал, чем его взял этот парень, но отныне, приходя в роту, капитану необходимо было знать, как идут дела у курсанта Родина. Его искренне радовали успехи подопечного. И он не без основания возлагал на Родина большие надежды, верил, что тот станет отличным летчиком. Поведение же курсанта в последние дни, отличавшегося прежде дисциплинированностью, исполнительностью, а тут словно забывшего о существовании Устава, огорчало его, вызывало недоумение. Васютин не знал, чем объяснить столь резкую перемену в характере подопечного. Он пытался вызвать Родина на откровенность, но разговора не получилось. Чтобы не потерять хорошего курсанта, нужно было принимать экстренные меры. «Быть с ним покруче, пожестче, — решил для себя Васютин, — мягкотелость только повредит».

— Курсант Родин, выйти из строя! — как можно строже приказал капитан.

Алексей ждал этого приказа, и все же все в нем напряглось, слова командира роты отдались горячим гулом в висках. Его охватило чувство стыда. Молчание плотного строя за спиной усиливало ощущение вины перед этими ребятами, перед командиром, который прежде не скрывал своей симпатии к нему.

— Рота, слушай меня! За грубейшее нарушение воинской дисциплины лишаю курсанта Родина увольнения в город на месяц. Становитесь в строй!

Все верно, подумал Алексей, занимая свое место, к чему шел, того и заслужил. Но все же, пожалуй, капитан хватил через край. Капитан даже представить себе не может, что значит для него месяц. Целый месяц! Он вспомнил свое объяснение с Васютиным накануне. Быть может, не стоило запираться, следовало признаться начистоту, что его заставляло как угорелого мотаться на вокзал. Но понял бы его капитан? Не расценил бы все это как сентиментальную блажь?

— Здорово, однако, старый, тебя припечатали! — Якушев сочувственно положил ладонь на его плечо. — Ей-богу, не ожидал от капитана такого.

— Капитан тут ни при чем, — нехотя возразил Родин.

Чего он не любил, так это сочувствия. Но, на счастье, Якушев шел молча, верно уловив его настроение.

— А я тут о свиданке одной договорился, — вспомнил Якушев, видимо, затем, чтобы как-то отвлечь, расшевелить Алексея. — Двое девах — Валя и Галя. Может, видел в военторге, на первом этаже в галантерее справа. Девчата приличные. И самое главное, с хатой. Видимо, придется отложить до лучших времен.

— Отчего же? — тотчас отозвался Родин, желая подыграть товарищу. — Рвану еще раз в самоволку. Надеюсь, игра стоит свеч?!

— Шутишь, — взводный недоверчиво покосился на Родина, — у капитана такие штучки не проходят.

— Все одно, семь бед — один ответ, — сказал Родин.

В него словно вселился бес, который неудержимо тянул за собой, а он не в силах был ему сопротивляться.

— Ты мне сегодня определенно нравишься, — признался Якушев. — Уверен, в скором времени мы повторим прежние экспромты. Наведем маленький шлёндер на пыльных улицах древнего города. А?

Может, и прав Якушев, подумал Родин, надо жить вот так легко, свободно, не слишком утруждая себя излишними тревогами и волнениями? Довольствуясь тем, что приносит день. Много ли проку в его бесплодных мечтаниях? Даже доведись ему встретиться с Антониной, что бы это изменило в их отношениях? Она в одном городе, он в другом. Говорят, что расстояния проверяют крепость чувств. Но что им-то проверять? Они даже не могли толком ничего узнать друг о друге. Нет, он определенно забил себе голову чепухой, и пока не поздно, нужно освободиться от нее.

— Девчонки, говоришь, хорошие? — уточнил Родин.

— Отличные! — восхищенно ответил Якушев.

— Ну и прекрасно, — сказал Родин; Он имел представление о девчонках из торговли. Должно быть, еще те фифочки! В импортной косметике, наверняка считают себя на голову выше других девчат. А быть может, и не такие! Какие-нибудь две простушки-веселушки. Одним словом, все станет ясно при встрече. Он имел твердое намерение познакомиться с ними. Якушев, конечно же, глубоко ошибается, если готовит его на роль запасного игрока. Он намерен играть самостоятельно.

Родин, подбадривал себя, убеждая, что ничего страшного в его жизни не произошло. Подумаешь, велика беда — месяц без увольнений. Была бы у него девчонка в городе или какие иные интересы, а то ведь все равно баклуши бьешь, — теперь же эти часы с большей пользой можно провести в училище за книжками, которые планировал прочитать, но которые за нехваткой времени все откладывал на потом.

Якушев насвистывал какую-то веселую мелодию. Алексей попытался подладиться-под него, вывести этот незатейливый мотив, но не сумел. Ерунда какая-то, решил он, нащупывая в кармане пачку «Шипки».

— Угости!

Якушев, по обыкновению, своих сигарет, не имел и всегда «стрелял». Правда и то, что он не был заядлым курильщиком, желание подымить появлялось у него временами.

Спрятавшись от резкого мартовского ветра, Родин прикурил.

— У, черт, погасла, — ругнулся Якушев, ткнувшись сигаретой в сложенные лодочкой ладони товарища.

В вечернем небе прошелестел быстрый металлический звук, прокатилась к горизонту яркая малиновая точка.

— Скоро полеты, — радостно выдохнул Якушев, провожая перехватчика.

Расставив широко ноги, он по-хозяйски окинул небо.

— Скорее бы, — отозвался Родин, глядя туда же, в заречную сторону, где катил свой призывный клич ночной самолет.

XII

Антонине нравился город, в котором она жила, его нешумные улицы, разделенные ровными рядами пирамидальных тополей. Она любила свой город, с любой улицы которого были видны горы. Далекие эти горы всегда манили, звали к себе.

Она любила смотреть на розовеющие в закатных лучах снежные вершины. Они, казалось, были чужды человеческим скорбям и печалям, верилось, что там, на этих далеких вершинах, царит вечное счастье и мир…

Горы были хороши в любое время года, но особенно весной, когда на лугах, у подножия хребтов появлялись тюльпаны — пожалуй, самые трепетные и нежные из цветов.

Женька, напарница, по обыкновению ходила за тюльпанами на базар. В эту пору, бедную на овощи и фрукты, базарные ряды были сплошь уставлены корзинами, кошелками, ведрами с тюльпанами.

Антонина была равнодушна к базарным цветам. Помеченные ценой, они словно бы теряли свою изначальную тайну, прелесть, становясь обычным расхожим товаром. Антонина любила собирать цветы сама, отправляясь за ними в самую рань, когда на придорожной траве еще лежала густая роса.

Но и собранные в букет, поставленные затем в банку с водой, они, несмотря на свою яркость, в сущности становились мертвыми цветами. Своей же настоящей жизнью цветы жили лишь в родной стихии, среди этой травы, каменьев, корешков, былок.

Нынешняя весна набирала свой ход неторопливо. Мартовские ночи были довольно холодны, днем солнце выглядывало редко. Оно с трудом пробивалось сквозь туман, плотно окутавший горы, не успевая как следует прогреть воздух. Обычно в конце марта весна уже чувствовалась вовсю, сейчас, она лишь намечалась.

Антонина жадно вглядывалась в приметы наступающей весны: острые клинышки молодой травы, пробившейся между старыми бурыми кустами прошлогоднего будылья, набухшие тополиные почки, медово-клейкие, источающие тонкий горчащий запах. Все это будоражило, рождало беспричинную радость. Шаг ее был легким, быстрым. Закончив работу, она шла домой, в сознательно избирая дальнюю дорогу, те переулки, в которых давно уже не была.

Близкие к станции, к железной дороге, переулки эти, заставленные неказистыми домами и домишками, и названия-то имели специфичные: Путейский, Мазутный, Водозаборный. И жил в них люд, связанный с дорожной службой, транспортом. Железнодорожная интеллигенция, люди средних лет и молодые, как правило, занимали ведомственные кирпичные и панельные дома по Железнодорожному. В переулках, в домиках, когда-то построенных своими руками, доживали свои дни старые путейцы, основатели рабочих династий, орденоносцы, стахановцы первых пятилеток, герои трудового фронта, пришедшие на транспорт в двадцатые — тридцатые годы и раньше.

Приученные сызмальства к труду, они представить, не могли себя вне работы и потому с самозабвением возились теперь на своих небольших приусадебных участках.

Антонина вышла к Водопроводному переулку, пожалуй самому невзрачному в их районе, но привычному, ровному. Дом за дождливую, сырую зиму еще больше обветшал, просел.

Антонина поднялась на крыльцо. За стеной слышались голоса. Выделялся мужской бас. Она насторожилась. Отчиму еще рано возвращаться из санатория. Кто бы это мог быть?

Антонина толкнула дверь. Вот уж новость так новость. Борисенко! Начальник резерва проводников собственной персоной. Вот уж кого никак не ожидала встретить у себя в гостях. Чем она заслужила такую честь?

Завидев ее в дверях, Борисенко, как показалось ей, растерялся, сконфузился, поспешно встал со стула, заговорил торопливо:

— А мы вот тут с родительницей о жизни толкуем. Ну как работалось? Говорят, незваный гость хуже татарина, но обстоятельства заставили.

Борисенко мельком взглянул на мать. «О чем, интересно, они могли говорить?» — подумала Антонина. Мать обрадовалась ее приходу, тому, что теперь есть кому занять гостя, и украдкой шмыгнула на кухню. Приход нежданного гостя наверняка озадачил ее, но старой все же не хотелось ударить лицом в грязь. На кухне послышалось шипение масла на сковороде, стук ножа.

Догадываясь, что все эти хлопоты вызваны его приходом, Борисенко смущенно поглядывал на перегородку, где суетилась хозяйка. Антонина не спеша разделась и, на ходу заглянув в зеркало, поправив прическу, прошла в комнату.

«Похорошела», — отметил Борисенко, быстро глянув на Антонину, и тут же отвел глаза.

Антонина присела к столу, всем своим видом выказывая внимание к гостю.

Борисенко сухо откашлялся.

— Думаю, прежнее не стоит вспоминать. Все как-то глупо вышло.

— Что именно? — спросила негромко Антонина.

— Да все, все.

Борисенко шумно выдохнул и покосился на перегородку.

— Ну да ладно. Я с другим.

Он вытащил из кармана форменного пиджака пачку «Опала», нерешительно повертел в руках:

— У вас, конечно, не курят?

— Закурите, если вам хочется.

Антонина встала, принесла из кухни синюю толстого стекла пепельницу.

Борисенко в радостном изумлении поднял брови и быстро, словно боясь получить отказ, зачиркал спичками.

— Управление дороги решило провести конкурс проводников.

Он затянулся сигаретой, следя за выражением ее лица.

«Ну и прекрасно, давно пора, — равнодушно подумала Антонина, — только какое отношение это имеет теперь ко мне, работнице экипировочной бригады?»

— Вот и решили просить вас принять участие в конкурсе.

— Кто же именно решил? — уточнила Антонина.

— Бригадир, ну и я, как начальник резерва, — признался Борисенко, лишь позже сообразив, что сказал явно не то.

— Ясно! — насмешливо протянула Антонина.

— Разумеется, не только мы с ним вдвоем, — поспешно поправился Борисенко, — но и весь коллектив. Мнение тут было единодушным.

— Ну что же, спасибо за доверие!

Борисенко испытующе посмотрел на Антонину.

— По-моему, ни у кого не вызывает сомнения, что вы хороший работник. Дело у вас спорится. Молодая. Инициативная. Кому как не вам защищать честь коллектива, показать всем, какие интересные люди работают у нас на дороге, сколько в них энергии, желания принести как можно больше пользы людям, обществу. Мы очень и очень надеемся на вас, Тоня!

Антонина насупилась.

— Быть может, мы в чем-то были неправы, — сказал он, — но надо подняться над личными обидами. Кстати, самое великое качество человека — его великодушие. Правда, понимать это начинаешь с годами.

Антонина с удивлением смотрела на Борисенко: говорит, словно на школьном диспуте выступает.

Борисенко поспешно затянулся сигаретой, соображая, что бы еще сказать такое менее демагогическое, но столь же убедительное.

Спасла хозяйка, внеся сковородку, прикрытую крышкой, под которой шипели, постреливали горячим жиром куски мяса. Борисенко украдкой сглотнул слюну, предвкушая сытный ужин. День был колготным. Он не успел даже пообедать, обойдясь стаканом чаю и бутербродом со шпротами.

Мать поставила на подставку горячую сковородку, расставила тарелки, многозначительно взглянув на дочь. Смысл этого немого вопроса понял и Борисенко. В последнее время ему нередко приходилось есть на ходу.

— Лидия Матвеевна, если вы об этом, то не стоит, — сказал убежденно он. — Давайте посидим просто так.

— Да как-то неудобно, — несмело возразила хозяйка, принося из кухни бутылку кагора.

— Ну вот же вы какая! — пожурил Борисенко, вспоминая вкус кагора, которого не пил давно. — Церковное вино. Раньше, говорят, таким причащали.

— Да, да, — радостно отозвалась мать. — Это так.

Антонина внимательно, будто бы та говорит не то, посмотрела на мать.

— Правда, правда, дочка, — поспешила заверить мать.

Антонина пожала плечами.

— Да вы разливайте, — предложила Лидия Матвеевна, присаживаясь с края стола.

Борисенко покашлял в кулак, разлил по рюмкам темное вино. Торжественно передал через стол рюмку хозяйке, слегка наклонив в почтении голову, вторую рюмку протянул Антонине, стараясь заглянуть ей в глаза, но та избежала взгляда, наконец, помедлив, взял свою рюмку. Кому-то надлежало сказать тост, и Борисенко молчал, решив, что это лучше всего сделать хозяйке. Лидия Матвеевна верно расценила паузу. Встала, приподняла рюмку над столом и, обращаясь, пожалуй, больше к дочери, нежели к гостю, сказала:

— Ну, как говорится, со знакомством.

Борисенко, не сводя глаз с Антонины, одобрительно кивнул и выпил свою рюмку. Вино, показалось сладким, вязким. То ли кагор стал иным, то ли просто он забыл его вкус. Лидия Матвеевна прикоснулась к рюмке благоговейно, будто это было не простое вино местного разлива, а какой-нибудь чудесный эликсир, доставленный из далеких заморских стран. Щеки ее зарумянились, глаза оживились.

— А сегодня, между прочим, праздник. Знаете? — спросила она, раскладывая по тарелкам мясо. — Сегодня даже птица и та гнезда не вьет.

— Какой же это праздник? — спросила Антонина, пригубив вино.

«Нет, она чертовски хороша!» — думал Борисенко, завороженно глядя на сидящую вполоборота к нему Антонину. Светлые волосы ее золотисто светились в свете электрической лампочки.

— Большой праздник, — с особым удовольствием ответила мать. — Благовещение!

Должно быть, верующая, решил Борисенко и, желая угодить хозяйке, показать ей, что он тоже знает праздники православной церкви, заметил:

— А там вербное. А следом светлое Христово воскресенье. Пасха!

— Верно, верно, — поддакнула мать, — надо же, молодой, а все праздники знаете.

— Ну, не такой уж и молодой, — возразил Борисенко, польщенный замечанием хозяйки, — да наши православные праздники грех не знать.

— Это верно, — согласилась Лидия Матвеевна.

Помолчав, предложила, обращаясь к Борисенко?

— Может, телевизор включить?

— Да мне все равно. Как вы?

— Настрой, дочка, это у тебя хорошо получается.

Антонина встала, прошла за спиной Борисенко к телевизору. Борисенко внезапно окатила горячая волна. Глупо, подумал он, волнуюсь, как семнадцатилетний. А собственно, из-за чего?

Антонина включила телевизор, вернулась на свое место. По телевизору шла какая-то беседа. Выступавший говорил заунывно, монотонно.

Лидия Матвеевна допила свое вино, взглянула на Антонину.

— Зайду-ка к тете Паране. Семян огурцов обещала.

Антонина пожала плечами. Она знала, семена не к спеху. Просто мать нашла предлог, чтобы оставить их вдвоем, хотя в этом необходимости не было.

— Ну а вы тут не скучайте, — сказала она, обращаясь к Борисенко.

— Постараюсь, — пообещал Борисенко, обрадованный возможностью остаться наедине с Антониной. Конечно, ради приличия следовало бы отговорить хозяйку уходить, но Борисенко сразу не нашелся, а теперь как-то и неуместно было сказать. «Тактичная женщина», — подумал Борисенко, провожая глазами хозяйку за дверь.

— Так каков будет ответ? — спросил непринужденно Борисенко.

— Надо подумать, — сказала Антонина, не глядя в его сторону.

— Но все-таки можно надеяться?

— Не знаю, — ответила Антонина!

Борисенко вытащил из пачки очередную сигарету, помял в пальцах.

— Я готов повиниться.

— Не стоит.

«Крепко, видать, обиделась. Даже ни разу и не взглянула, словно и не человек, а пень перед ней. Но что поделаешь, виноват!»

Борисенко придвинул пепельницу, в сердцах обломил жженую спичку. «Что-то надо говорить, как-то выправлять положение».

— Ну как жизнь молодая? — спросил он, лишь бы что-то спросить.

Антонина пожала плечами.

— А ваша как? Жена приехала?

«Тоже нашла что спросить». Борисенко вздохнул.

— Приехала.

Антонина провела рукой по скатерти. Борисенко напряженно следил за движением ее легких пальцев, за тем, как они перебирают еле заметные складки на хорошо отутюженной скатерти. Он как загипнотизированный смотрел на эти длинные красивые пальцы. Кто бы мог подумать, что это руки рабочей девчонки, что им приходится делать самую разную работу, от которой и перчатки не всегда защитят. Тонкие пальцы ее, дразня, бегали по скатерти. Следя за ними, Борисенко чувствовал в груди нарастающее волнение. «Какие все же у нее славные руки, — думал разгоряченно он, — как они могут ласкать»? Не давая себе отчета в том, что делает, Борисенко перекинулся через стол и сжал ее запястья, жадно припал губами к руке.

— Перестаньте, Иван Данилович! Не надо.

— Да, да, это, конечно, глупо. Это, быть может, в высшей степени смешно, достойно осуждения и осмеяния. Но я не могу.

— Отпустите.

Антонина высвободила руку, потирая покрасневшее место.

— Выпейте лучше чаю.

— Да, да, — покорно согласился Борисенко.

Антонина налила в чашку заварки.

— Только не надо сердиться на меня, Все это гораздо серьезнее, чем сам думал.

Антонина взглянула на него.

— Да, да. Именно так. Может быть, не самое лучшее время объясняться в своих чувствах, но никто мне так никогда не нравился.

— Не надо, Иван Данилович, — сказала Антонина, подвигая сахарницу.

Борисенко налил себе вина, выпил. Хотелось выговориться, и вино всегда в этом было хорошим помощником.

— Что, уже надоел своей болтовней? — усмехнулся Борисенко. — Пора уходить?

— Отчего же, сидите.

Борисенко примял ладонью редкие волосы, откашлялся.

— Думаешь, все это блажь? — сказал он, переходя на «ты», полагая, что это поможет преодолеть внутренний барьер. — Мол, мужичка на подвиги потянуло.

Антонина осталась безучастной к словам Борисенко.

— Как это говорят: седина в бороду — бес в ребро. Наверняка так же думаешь? Нет, милая, все далеко не так. Жаль только, что мой поезд давно ушел.

Ему и впрямь стало жаль себя, тех лет, что были прожиты с нелюбимой женщиной. А ведь все могло быть иначе. Все. Встреться ему иная, такая, как Антонина. Как бы они жили, как бы он любил ее. Бегали бы ребята, и дом не был бы таким мертвым и постылым. В нем снова поднялась злость на жену. Дура. Мещанка. Всего ей мало. Денег. Тряпок. А пришла такой цыпой, тихоней. «Мой ежик, мой ежик…» Тогда он и впрямь носил этот дурацкий ежик, и она, забираясь к нему на колени, трепала его по волосам: «Я не хочу, чтобы ты ходил в парикмахерскую, я буду стричь сама. Мой ежик, как люблю я тебя. Слышишь, люблю…»

Слова, слова. А он, как слон, развесил уши. Всему верил, пока не наткнулся на ее письма к матери. Был в командировке, заехал к теще, благо было по пути, полез в ящик за отверткой — теща просила посмотреть швейную машинку — и там ее письма. Открыл первое же, ради любопытства, и как обожгло: «Иван все деньги отдает мне… Друзей отвадила… Купили гардероб, мне шубу за 500 р. Хожу, как порядочная…» Ему перехватило горло. Вот он ежик! Побежал по строчкам дальше, давясь от обиды, слабо убеждая себя в том, что, быть может, он слишком большое значение придал этим строчкам, что в них, может, и нет ничего такого обидного, как показалось ему вначале. Но нет же! «Иван простоват. Это, конечно, не Юрка. Но ведь Юрка — ужасный потаскун. Это я поняла сразу. А Иван как привязанный ко мне…»

Его сравнивали с другим, с иным кандидатом в мужья. Ну и что же! Предпочли все же его. Ан нет, тот неизвестный ему Юрка, которого он представил себе знойным красавцем, вовсе не сбрасывался со счетов. «Как там Юрка, не женился? Хотелось бы сейчас взглянуть на него…»

Он испытывал постыдное воровское чувство, читая эти письма, но не мог остановиться. Теща отлучилась в магазин, и он имел возможность пробежать всю эту стопку. Он знал, что его суженая пишет матери. За ужином она иногда к слову роняла, мол, сегодня на работе написала письмо домой. «И хорошо! — приветствовал он. — Родителей не следует забывать». Письма от матери она не читала, давая понять, что ничего в них интересного нет, вкратце пересказывая их. И это его вполне удовлетворяло, он даже склонен был думать, что супруга не желает утруждать его слушанием каких-то малозначительных новостей из дома: «Дома все в порядке, — роняла изредка она. — Мать жива-здорова. Тебе большой привет». И этого ему было вполне достаточно.

Он не мог допустить, что жена хитрит, что она неискренна с ним. Теперь ему открывалась тайна. Расспросы о Юрке встречались в каждом письме. И ему становилась понятна та холодность, с которой встретила их женитьбу Анфиса Захаровна. Прислала телеграмму, что больна, быть на свадьбе не может. Она не хотела этой свадьбы, не хотела!

И верно говорят, блажен, кто верует. Лучше бы не знать ему об этих письмах. Они что-то надломили в нем. Упоминание о ежике вызывали в нем раздражение, его начало бесить это сюсюканье жены, бесцеремонно оборвал ее, переведя их отношения в иную плоскость, и она, не больно противясь, приняла этот новый сдержанный, даже суховатый тон. По крайней мере их отношения стали естественней. Она не любила его. И его не очень огорчало то обстоятельство, что у них нет ребенка. «Может, даже и к лучшему, — думал он. — Если им суждено будет разойтись, то произойдет это безболезненно».

Отпуска они стали проводить порознь. Лидия несколько раз подряд ездила на юг в санаторий, надеясь, что это поможет ей в родах, он равнодушно относился к этим ее потугам. Возвращаясь домой, она с усмешкой рассказывала о нравах на отдыхе, о легкомыслии иных женщин, вырвавшихся на свободу. Как бы между прочим, желая вызвать его ревность, намекала на то, что и к ней привязывались, но он, странное дело, бесстрастно выслушивал эти рассказы. «Ну вот видишь, тебе все равно», — обидчиво замечала она. И она была права, ему было безразлично, как там вела себя его суженая, много ли там было у нее поклонников, ухажеров или, наоборот, весь отпуск она проводила одна.

Он тяготился семейной жизнью, жил надеждой, что удастся что-либо изменить в своей судьбе. Душа его блуждала, искала ту родственную, родную душу, что могла бы понять его. Он по-новому всматривался в женские лица, пытаясь угадать, кому из них он мог бы быть люб и мил, кто, наконец, больше по нраву ему.

И тут совершенно нежданно-негаданно эта Широкова. Поначалу настраивался на легкую интрижку — работа обрыдла, надоела, требовалась разрядка, и эта девчонка показалась ему вполне подходящей для подобных игр. Все, конечно, получилось глупо, нелепо, девчонка оказалась не из тех, за кого он принимал ее вначале. И теперь он терзался, раздумывая над тем, как поправить дело. Он все более укреплялся в мысли, что если бы он и решился теперь свести с кем-либо свою судьбу, так только с ней. Он и сам бы не мог объяснить, что его убедило в этом. Да и требовались ли какие-либо объяснения?

Борисенко отхлебнул остывший чай. Кажется, он сегодня наговорил много лишнего. Зато теперь она все будет знать. Не будет думать о нем как о ловеласе или каком-нибудь еще там ханыге. Он, конечно, в ту встречу вел себя далеко не по-джентльменски. Воспоминания о том вечере нет-нет да и покалывали его острыми иголками. Но шло это не от разнузданности. Хотелось самую малость ее ласки. Борисенко собрался было сказать ей сейчас об этом, но не был уверен, что сможет просто и ясно высказать свои мысли.

— Ну я, кажется, засиделся, — сказал, поднимаясь, Борисенко.

Антонина промолчала, но ему показалось, что теперь в этом молчании нет прежнего недружелюбия. Глаза ее, как показалось ему, смотрели не так уж холодно и неприветливо, как в первые минуты. «Все образуется, все будет хорошо», — подбодрил он себя.

— С понедельника возвращайся в бригаду, — наказал Борисенко, — накидывая форменное пальто. Муллоджанова я предупредил.

— Но я не до конца отбыла наказание, — усмехнулась Антонина.

— Ничего, думаю, амнистия подоспела вовремя, — попытался обернуть все в шутку Борисенко.

Он толкнул дверь. Та отсырела, подалась не сразу. На улице было темно, но он решительно шагнул вперед, не боясь оступиться. Неожиданно он поверил в себя, в свою удачливость. Эта вера пришла к нему в последнюю минуту, когда уже стоял на пороге, когда случайно перехватил ее взгляд, который, как думалось ему, сказал гораздо больше, нежели могли сказать слова, сказал, что она простила его. Для него это было важно. Он шел и улыбался сам себе. Вспомнилась другая такая же темная волглая ночь. Летняя ночь давней поры, когда он, учащийся второго курса железнодорожного техникума, шел с первого в жизни свидания. Даша, Дашенька — так, кажется, звали ее. Он-то и виделся с ней всего два раза. Жила она в деревне, соседней с их Шаховом, куда они приехали помочь в уборке хлебов, и работала там завклубом.

Была тогда непроглядная ночь, верховой ветер качал высокие деревья, меж мощных ветвей которых угадывались крупные чаши галочьих гнезд. Шел он по шпалам, слева от линии шумно ходили под ветром высокие черные деревья, потревоженно кричали неокрепшими голосами молодые галки. Он был один в этой жутковатой ночи, но, странное дело, страха не испытывал. Было полное доверие к этой ночи, ко всему, что есть на земле.

На полпути к Шахову встретился путевой обходчик — он его опознал издалека, по фонарю, мерно качавшемуся низко над землей в такт неторопливым шагам. Фонарь приближался, владельца его не было видно, но Борисенко почему-то был уверен, что обходчик немолод. Так оно и оказалось. Не доходя до него, обходчик сел на рельс, закурил, поравнявшись с ним и поздоровавшись, Борисенко присел рядом. Они курили не спеша, говорили неторопливо, продлевая удовольствие от этой ночной встречи посреди пустынной земли. За спиной тревожно, чувствуя приближение ненастья, кричали птицы, шумели старые деревья, но на душе было спокойно, верилось в прочность, основательность мира.

Но почему вспомнилась та далекая, двадцатилетней давности июльская ночь? Он споро вышагивал по темным проулкам, думал об этом, но прямой связи никак не мог усмотреть. Хотя наверняка связь тут, если хорошенько пораскинуть, была…

XIII

— Не в службу, а в дружбу, командир? — сказал Родин.

Якушев взял под козырек, прищелкнул каблуками до блеска надраенных сапог.

— Я серьезно, — сказал Родин, протягивая конверт.

— Я тоже, — ответил Якушев. — Вас понял. Перехожу на прием!

— Это письмо надо вручить лично в руки, — пояснил Родин. — Найдешь время, через час заверни на вокзал, к фрунзенскому скорому. Двенадцатый вагон. Проводнице Антонине Широковой. Если не будет ее — порви.

— Жесток же вы, сударь! Надо думать и о потомках, которые, я уверен, со вниманием будут постигать каждую строку вашего жития.

— Кончай дурить!

Алексею сегодня явно было не до шуток.

— По-моему, мне известен предмет вашего воздыхания, — не унимался Якушев. — Учти, я на него также глаз положил. Боюсь, как бы не вышло, как в той известной песне: «Под вечер запели гармони и стал небосвод голубым. Тогда и отправился к Тоне мой друг с порученьем моим…» Обращаю внимание на схожесть не только имен, но и ситуаций. Ну ладно, не буду, не буду. Больше никаких приказаний не будет?

— Нет!

— Разрешите приступить к выполнению?

Желая доиграть сцену до конца, Якушев повернулся кругом и лихо прищелкнул каблуками.

— Не забудь, двенадцатый вагон, — наполнил Родин и взглянул на часы. Через час с минутами должен проследовать фрунзенский, и, быть может, в этом поезде будет она. Он с завистью посмотрел вслед удаляющемуся Якушеву. Как бы пригодилось ему нынешнее увольнение.

…Якушев миновал КПП и, мурлыча навязавшийся мотив, быстрым шагом отправился привычным маршрутом к набережной. За день натаяло. Вечернее солнце ярко блестело в лужах. Якушев любил бывать на набережной, где высилась бронзовая скульптура легендарного летчика. Скульптор изобразил героя — крутолобого, широкоскулого, в теплом свитере, в куртке, небрежно наброшенной на левое плечо.

Якушев по привычке бегло окинул памятник, отметив зеленоватые потеки бронзы на камне постамента. Возле памятника, поеживаясь от свежего ветра, который всегда разгуливал здесь, на высоте, пританцовывая туфельками, собиралась сниматься стайка девчонок. Из-под распахнутых пальто белели халаты. Выпускницы медучилища, решил Якушев, заинтересованно оглядывая весело переговаривающихся девчонок, сразу же выделив среди них двоих — чернявую толстушку с крупным пучком и худенькую блондинку, остриженную в стиле «гарсон».

Якушев облокотился на парапет, исцарапанный ножами, карандашами, ручками, испещренный именами. Он неспешно окинул высокие, голые деревья противоположного берега, вознесшееся над ними огромное «чертово колесо». Зауральная роща была пустынна, между деревьями виднелись почерневшие за зиму, угрюмые, с заколоченными окнами палатки общепита, длинный барачного вида глухой ресторан, безжизненные качели, карусели, пустые парковые скамейки. Все это ждало своего часа, весны, которая уже ярким солнцем, торопливыми ручьями все настойчивее напоминала о себе. Лед на Урале почернел, набух. Высокий правый берег весь обнажился, влажно чернел. Близко пахло сырой землей.

Эти чистые запахи весны, сознание ее скорого прихода, ощущение молодого, здорового тела рождали безотчетную радость. «Хорошо, — думал Якушев, окидывая хитрыми зелеными глазами пространство вокруг себя, — хорошо, что весна, что ты молод, что вся жизнь у тебя впереди, но и из нынешнего дня не стоит упускать ни единого счастливого мига. Как говорится, хочешь быть счастливым, будь им!»

Его возбуждала мысль о тех двух приглянувшихся ему медичках, снимавшихся на фоне памятника. И он, спохватившись, торопливо зашагал назад, к памятнику, от которого успел уйти довольно далеко.

Девчонок уже и след простыл. И это не на шутку огорчило Якушева. Он чувствовал обиду, будто кто-то обманул его. «Ладно, ладно», — сказал он себе и широкими прыжками, хлопая полами шинели, перелетел на противоположную сторону, к остановке троллейбуса. Вряд ли они могли далеко уйти. Якушев почему-то не сомневался в том, что найдет их. Группа большая, нельзя не заметить. Медучилище находилось недалеко, на Советской, и Якушев был уверен, что они пошли туда. Встав на задней площадке троллейбуса, у самой двери, Якушев зорко посматривал по сторонам, готовый в любую минуту выскочить.

Якушев оказался прав. Троллейбус лишь повернул за угол, как он увидел шумную веселую компанию девчат-медичек. В середине компании были те две, такие же веселые, беззаботные, как все.

Якушев выскочил на первой же остановке и, прикинув расстояние, разделяющее их, принял скучающий вид. Поравнявшись с остановкой, компания распалась. Завидев очередной троллейбус, девчата торопливо стали прощаться. Якушев насторожился. Было непонятно, едут ли те две, которых он взял на прицел, или остаются. Но вот чернявая толстушка бросилась к задней двери, стрельнув, как показалось Якушеву, глазами в его сторону. Нужно было срочно определиться. Счет, шел на секунды. Якушев оглянулся в ту сторону, где стояла худенькая блондинка с модной стрижкой, быстро оценивающе смерил ее и прыгнул в уже тронувшийся троллейбус, невзначай толкнув широкого вислоплечего мужчину впереди себя. Тот хотел огрызнуться, но, тяжело повернув шею, оглядев внимательно курсанта, смолчал.

Якушев не спускал глаз со своей незнакомки.

— Вы выходите на следующей? — спросила незнакомка.

Якушев на секунду замешкался. Если вязать узел, то именно сейчас, не медля, как бы полушутя-полусерьезно.

— Выйду, если того хотите.

Она подняла на него глаза, и по веселому блеску, мелькнувшему в них, по легкой усмешке, тронувшей уголки губ, он понял, что она оценила шутку. Широкий вислоплечий мужчина, подпиравший его слева, многозначительно хмыкнул, довольно засопел. Якушев проворно развернулся, слегка нажимая плечом, продвинулся к выходу. Он хотел подать ей руку, пусть все будет так же полушутя и красиво, но толпа, ринувшаяся к троллейбусу, оттерла его в сторону, чуть не сбив с головы фуражку. Поверх голов он отыскал ее.

— Вот что значит ездить в часы пик, — сказал он.

— У нас всегда так, — возразила она, кося красивыми глазами, поправляя замок на маленькой аккуратной коричневой сумке.

— Нам, очевидно, по пути, — решительно повел Якушев, слегка, но вместе с тем властно трогая ее за локоть.

— Как знать, — с усмешкой ответила она, легким движением освобождая руку, быстро оглядываясь по сторонам.

— Опасная зона! — понимающе уточнил Якушев, поневоле тоже оглянувшись.

— Меня иногда встречают, — пояснила она.

— Ну! — воскликнул Якушев. — Это уже интересно. Так что же, мне готовиться к объяснению?

— Не исключено!

— Нет, вы серьезно?

Якушеву хотелось идти все на той же шутливой волне, но слова незнакомки несколько остудили его. И она это почувствовала, хитро и насмешливо взглянув на него.

— Что, испугались?

— Да веселого, честно говоря, мало, — признался он. — В мои нынешние планы разговоры, по крупному счету отнюдь не входили.

— Да вам-то что бояться, если уж кому достанется, так только мне, — сказала она, обходя большую лужу.

— Кто же он, ваш телохранитель?

— Моя свекровь. Каково? Не ожидали этого услышать?

Якушев от неожиданности растерялся. Он почему-то не допускал, что вот эта милая, пригожая толстушка может быть чьей-то женой. Ужасно молодой для этой роли казалась она, и не было в ней той серьезности, основательности — так про себя определил он та, что отличает замужних от всех других женщин. Странно, но признание молодой женщины, что она замужем, вызвало легкую горечь в душе. Хотя казалось, чего огорчаться, серьезных намерений он вроде бы не имел, что же до легкого флирта, так это даже и лучше. Все проще и яснее!

— Извините за нескромный вопрос. Я понимаю так, если вас встречает свекровь, значит, ваш благоверный где-то далеко?

— Вы многое хотите знать, хотя мы с вами еще и незнакомы.

— Виноват: Якушев. Форма говорит сама за себя.

Он приободрился, в нем привычно начала натягиваться знакомая струна. «Где наша не пропадала!»

Имя ее было непривычно и показалось Якушеву красивым. Лина. Лина Артемьева. Выпускница фельдшерско-акушерского училища. Сегодня сдали последний экзамен, по этому поводу и пришли сфотографироваться у памятника на набережной, где он увидел их. Рядом с ней стояла светленькая ее подружка — вот с кем нужно ему-познакомиться! Инна Ратникова. Девчонка, каких поискать. «Значит, Инна. Инночка. Запомним. Нелишне».

Якушев хотел как можно больше узнать о жизни своей новой знакомой. Лина охотно отвечала на его вопросы.

Распределение? Да, распределение уже было. Куда поедет она? Должно быть, по месту работы мужа. Жена! Смешно. Она сама все еще не может привыкнуть к своему новому положению.

Год замужем, а виделась за это время с мужем месяца два, не больше, считая медовый. «Намек. И еще какой», — отметил Якушев. Он снова поверил в свою везучесть, удачливость. «Чем же занимается ее муж? Если это, конечно, не тайна?» — «Какая там тайна! Никакой тайны нет. На трубоукладчике работает, Все время в поле, в степи. Из-за квартиры пошел. Со стариками вместе разве жизнь, а там есть надежда получить свой угол. В конце года у них там, в Уфе, в управлении, от которого он работает, дом сдают; вот там квартиру, обещали. Туда, в Уфу, к мужу и поедет. А сейчас пока что здесь в Оренбурге придется маяться. В другом каком городе, может быть, и ничего жить, но тут…»

Якушев, правда, не совсем понимал, что не устраивает его новую знакомую в городе, который ему нравился, но уточнять не стал. Его мысли сейчас были заняты одним: куда бы ему отправиться с Линой? И он, не очень уверенный в правильности того, что делает, повел ее в кафе на углу сквера. По крайней мере в этой стекляшке они могут часок-другой спокойно посидеть. Взять мороженого, соку или там еще чего и болтать. Это ведь лучше, чем мозолить другим глаза на улице. Кафе, правда, от ресторана и дерут там дай боже, но, к примеру, на пару фужеров шампанского как-нибудь наскребет.

Якушев сделал галантный жест и, придерживая стеклянную створку двери, пропустил Лину. Они огляделись. Якушев в поисках свободного столика, Лина — дабы убедиться, что никого из знакомых нет.

Сели за столик в углу. Якушев учтиво придвинул меню. Выбирать не пришлось. Шампанского не было и в помине. От крепленого вина Лина отказалась, сказав, что в следующий раз выпьет с ним непременно, а сейчас, мол, не, стоит, потому что им хорошо и без вина. Не так ли?

Тон, каким все это было сказано, взгляд, немного несмелый и в то же время лукавый, внушали Якушеву уверенность, что у них с Линой наладится. Они сидели друг против друга, не спеша потягивая молочный коктейль, Якушев подвинул вперед свою ногу, так, чтобы чувствовать ее колено. Ресницы Лины трепетно вздрогнули. Она удивленно подняла на него глаза, слегка прищурив их. Якушев улыбнулся, вкладывая в эту улыбку потаенный смысл. Ему была важна ее реакция. Она отодвинула ногу, но Якушев улучил момент и снова, как бы невзначай, коснулся ее своей коленкой. Она с усмешкой взглянула на него и под столом хлопнула его ладонью по колену. Ему хотелось продолжить эту невинную игру, от которой временами по телу прокатывалась горячая волна, но нужно было уходить: кафе закрывалось.

— Идем, идем, — спохватилась Лина. — А то мы засиделись.

Якушев взглянул на часы и только сейчас вспомнил о письме, переданном Родиным. До прихода поезда оставалось десять минут. При желании, если поторопиться, он мог бы успеть.

Она уловила его замешательство, спросила, что его озадачило.

— Так, пустяки, — отмахнулся Якушев, поднимаясь следом за ней, не сводя глаз с ее ладной фигуры. Она довольно засмеялась, видимо радуясь тому, что нравится. Ей тоже был симпатичен этот рослый курсант с птичками в голубых петлицах. С ним бы не грех пройтись по Советской на зависть девчонкам.

— Не надо меня провожать, — сказала Лина, когда они вышли из кафе.

Якушев крепко держал ее за локоть.

— Давайте распрощаемся здесь, — предложила Лина. — Вон, видите, на нас уже оглядываются.

— Тем хуже, — сказал спокойно Якушев.

На правой стороне, в какой-нибудь сотне метров от стекляшки, влажно, маслянисто блестели под слабо сочащимся зеленоватым светом уличных фонарей старые тополя городского парка.

Они миновали облезлые, еще не подновленные ворота городского парка. Якушев, как бы между прочим, обнял Лину за талию, привлек к себе. Он слышал, как у нее перехватило дыхание. Скамейки при входе в парк были пусты, и никто бы не помешал им миловаться здесь, но Якушев увлекал Лину дальше, в глубь старого городского парка, в самую его глушь, куда они обычно, придя на танцы в «Тополя» — городской парк звался еще и так, — уводили девчат.

Летом этот укромный уголок в самом конце парка, в северной части его, по своей популярности мог соперничать с танцверандой. Приходилось спешить, чтобы занять хорошее место. К окончанию танцев под каждым деревом белели лица, красновато теплились огоньки сигарет.

— К стене, что ли, ведешь? — Лина залилась смехом, впервые за вечер назвав его на «ты».

Вот-вот, они так и говорили: «пойдем к стене». Парк в этом месте упирался в старую, темной красной кирпичной кладки стену.

Веселый смех Лины придал ему уверенность. Значит, и ей хорошо знакомо это место. И, может быть, даже в одно и то же время бывали здесь, под этой вот стеной. Очень даже может быть.

Дорожки в парке еще не успели просохнуть, остро пахло сырой прошлогодней листвой.

— Может, не пойдем дальше? — спросила неуверенно Лина.

Он вдруг снова привлек ее к себе.

Она подняла лицо, приоткрыла рот, собираясь что-то сказать. Но в ту же секунду он крепко впился в ее влажные, приоткрытые губы. Он долго не отпускал их, чувствуя, как слабеет, тяжелеет ее тело. Она пыталась оттолкнуть его, но движения ее были слабы, вялы. Наконец ей удалось высвободить лицо.

— Сумасшедший, — сказала она, поправляя смятую прическу.

Эти слова лишь подхлестнули Якушева. Он ринулся в новую атаку, привалил ее к дереву и, жадно, горячо обцеловывая щеки, глаза, шею, начал торопливо, лихорадочно мять ее податливое тело. Он расстегнул ее пальто, и тут, словно очнувшись, она резко выпрямилась, выбросив прямо перед собой вытянутые руки. Он отшатнулся, оторопело глядя на нее. В темноте не видно было ее лица, но голос был решительный.

— Хватит, — сказала она, застегивая пуговицы пальто. И он вынужден был подчиниться этой властной интонации.

— Больно быстрый, или думаешь, если замужняя, то все можно…

Якушев не стал перечить. Лениво загребая носком прошлогоднюю листву, молча следовал за ней по дорожке к выходу. Неужели он дал промашку? Или, быть может, их линии не совпали? Вот и пойми этих женщин! Не одно, так другое выкинут. Он разыгрывал из себя обиженного, старался не глядеть на свою новую знакомую.

— Ты чего скис, — сказала она как ни в чем не бывало. И, притянув его, звучно чмокнула в щеку. — Мир!

Снова выведенный из спокойного состояния этим беглым поцелуем, он хотел обнять ее.

— Все, все, — сказала она, увернувшись.

Выйдя из ворот и завидев троллейбус, Лина начала торопливо прощаться. Делала это с такой поспешностью, будто троллейбус был последним.

— Где и когда увидимся? — спросил Якушев, задержав ее руку.

— Не знаю, — сказала она, не спуская глаз с троллейбуса.

— Быть может, в субботу на набережной в семь. Слышишь?!

Она, не ответив, быстро вскочила в троллейбус и, не взглянув в его сторону, прошла по пустому, освещенному голубоватым светом ламп салону к передней кассе. Оторвала билет, села у окна и все так же, не взглянув на него, беззвучно, как в немом кино, проплыла мимо.

Он тоскливым взглядом проводил ее троллейбус и пустынным тротуаром побрел к казарме. На повороте в переулке у фонаря остановился, вытащил из кармана помятый конверт. О чем он там хоть повествует своей ненаглядной? Якушев разорвал конверт, не испытывая ни малейшего угрызения совести за то, что читает чужое письмо. Сам же сказал, если что — порви. Так почему же вначале не прочесть. «Здравствуйте, Тоня! Часто вспоминаю вас, хотя и виделись мы мельком. Я не ошибусь, сказав, что вы славная девушка. Наверное, я не первый говорю вам об этом…» Ну вот начинается, ухмыльнулся Якушев, с презрением относившийся к сентиментальностям. Нет, брат Родин, не туда тебя, прямо скажем, понесло. Не туда! Негоже нашему брату распылять себя по мелочам.

— Что, взводный, срочное послание?

Якушев резко обернулся. Сияя своей добродушной улыбкой, к нему приближался Исмаилов.

— За тобой не угнаться. Засек еще на бульваре, но только сейчас догнал.

Якушев скомкал письмо и бросил в урну под фонарем.

— Вот как… — изумился Исмаилов, подходя к Якушеву.

— Только так! — ответил взводный, кладя ему на плечо руку.

XIV

Март оказался хлопотным. На Антонину неожиданно свалились новые обязанности. Положили в больницу Татьяну Клочкову — секретаря комитета комсомола резерва, неделей раньше ушла в преддипломный отпуск заместитель секретаря Марина Зайцева. В комитете, по сути, никого не осталось. Вызов в партком был для нее неожиданным. Антонина готовилась в очередную поездку со своей бригадой, думала о предстоящем конкурсе, на который заявили ее. И приглашение в партком связывала прежде всего с конкурсом. Зачем еще могла понадобиться она? Но секретарь парткома Долгополов сказал, что ей придется замещать Клочкову, пояснил, что выбор сделан не случайно: она — член комитета комсомола, к тому же отвечает за производственный сектор. Ей, как говорится, и карты в руки.

Она пыталась возразить, — мол, и опыта мало, и то, что произошло в недавней поездке, не дает ей морального права, но Долгополов не принял в расчет эти доводы. Сказал, что от ошибок никто не застрахован и за ошибку она понесла наказание, быть может даже более строгое, чем следовало. Опыт же дело наживное. Одним словом, отказ ее он может принять в том случае, если комсомольская работа ей в тягость. Но ведь это не так? Секретарь парткома хитровато прищурил глаза.

И верно, комсомольская работа ей нравилась. В школе она с охотой выполняла комсомольские поручения. Собирала библиотечку для строителей Камского автозавода, вела с ними переписку. Три года, с седьмого класса по десятый, была в школьной инициативной группе по шефству за инвалидами войны и труда. И выполняла все эти разные хлопотные поручения не по принуждению, а по доброй воле. Придя в резерв проводников, став на учет в первичной комсомольской организации, была уверена, что окажется нужной, полезной, но странное дело, о ней вспоминали лишь тогда, когда собирали членские взносы. Она была удивлена бездеятельностью комсомольской организации, пыталась узнать причину пассивности комсомольцев. Ей говорили о специфике работы. Мол, организация хоть и большая, но мобильной быть не может — девчата все время в разъездах. Это объяснение ее не устраивало. Антонина видела: те немногочисленные мероприятия, что у них проводятся, — ради галочки, ради отчета перед райкомом комсомола. Об этом она и сказала на отчетно-выборном собрании. Ее выступление, как заметила она, встряхнуло многих. Из разных концов слышались одобрительные возгласы: «Правильно, скучно живем». Она посмотрела на президиум и увидела, как переменилась в лице Танечка Клочкова, никак не ожидавшая такого поворота. Антонина видела, как второй секретарь райкома комсомола — худой, чернявый парень в очках — придвинулся к Татьяне, о чем-то спросил ее и что-то стал черкать в блокноте. Потом в своем выступлении он несколько раз ссылался на нее, говорил, что критика справедливая и им пора оживить работу комсомольской организации. На том собрании Антонину выбрали в состав комитета. «Невестке в отместку», — шутили девчата. Да, действительно вышло так. Таня Клочкова, когда зачитывали кандидатуры членов комитета комсомола, при упоминании ее имени глянула на Антонину не без злорадства.

Как бы там ни было, она с охотой, интересом взялась за свою работу, но с каким бы предложением ни обращалась к Татьяне, слышала от нее обескураживающее, остужающее: «Думаешь, это надо?» Клочкову было бесполезно убеждать, потому что она не умела слушать. Надо было видеть ее насмешливые, синие, с серой крапинкой глаза. Антонина не помнила, чтобы Татьяна с кем-то в резерве дружила. Существовала дистанция между ней — освобожденным секретарем комитета комсомола и рядовыми членами. Татьяна кичилась своей должностью. Она скорее чувствовала себя представителем райкома в резерве, нежели наоборот.

Резерв проводников чуть ли не каждый месяц пополнялся новичками. Выйдя замуж, девчата, как правило, подыскивали иную работу, не связанную с разъездами, с длительными отлучками из дому. И это было понятно. Трудно создать крепкую семью, если жена все время на колесах. Было немало случаев, когда девчата, призадержавшиеся в проводницах после замужества, оставались ни с чем. В проводницах и работали в основном лишь те, кто был свободен от домашних хлопот.

Текучесть в резерве была большая. Стабильностью не могла похвастать ни одна бригада. Вхождение новеньких тоже было не простым. Часто случались конфликты, которые держали членов бригады в постоянном напряжении. Бригадиры жаловались на недисциплинированность молодых проводников, те в свою очередь на излишнюю придирчивость бригадиров. Все это требовало серьезного разговора. Потому Антонина и предложила Татьяне Клочковой провести собрание, выслушать одну и другую стороны, выяснить истину, сообща наметить меры, которые бы позволили выправить положение, создать в бригадах обстановку доброжелательства, взаимопонимания.

— Провести собрание? — Клочкова рассмеялась. — Да представляешь ли ты себе, чем это все может обернуться? Собрать десятки людей и столкнуть их между собой, устроить драчку? Этого, что ли, ты хочешь? Тогда как же понимать твое предложение!

Антонина ни разу не видела Клочкову такой сердитой и взволнованной. Разумеется, поговорить о дисциплине, об отношении к делу необходимо. Но зачем выносить все эти дрязги на общее собрание, придавать излишнюю гласность тому, что никак не делает чести их коллективу. Их и без этого найдется кому ославить. А бригады сами в силах разобраться в своих делах. Для того в каждой бригаде и парторг с комсоргом, профорг, общественный ревизор и даже, как она помнит, общественный санинструктор. И глупо раздувать пожар, когда искры раздора сами по себе погаснут. Клочкова осталась довольна этим сравнением. И с чувством явного превосходства посмотрела на Антонину. Но ей было, ясно, что Татьяна просто-напросто трусит, боится, как бы чего не вышло, как бы это собрание не вызвало недовольство администраций. Видя, что ее слова не принесли желаемого результата, Клочкова, прищурив глаза и понизив голос, будто доверяя то, чего не решилась бы сообщить другой, сказала, что подобное собрание может получить кое у кого своеобразное толкование: конфликт между стариками и молодыми. Хотя людей пенсионного возраста у них в бригаде нет, но есть такие, кто запросто годится в родители. А как она, Антонина, усвоила это со школьной скамьи, проблемы отцов и детей у них не существует.

И вот теперь Антонине никто не мешал. Пожалуйста, проявляй инициативу. Но она — странное дело — растерялась, не зная, с чего начать. Все было главным и в равной степени важным. Звонки из Железнодорожного райкома комсомола постоянно напоминали о том, что она должна сделать в первую очередь. Требовали обстоятельный отчет о том, как прошла общественно-политическая аттестация комсомольцев, просили срочно сообщить о ходе выполнения комсомольцами личных комплексных планов, приказывали навести порядок в уплате членских взносов, проверить наличие «мертвых душ», организовать воскресник по сбору металлолома, провести соревнования по летним видам спорта на значок ГТО…

…Всякий раз, входя в комнату комитета комсомола, Антонина опасливо косилась на угрюмый черный телефон. Какое указание последует сегодня? Какие еще данные потребуют от нее? Ее сбивала с толку напористость работников райкома комсомола, она терялась в разговоре с ними, не зная, как ответить на тот или другой вопрос. А райкомовские ребята были неумолимы, требовали отчета по полной форме, в письменном виде. «Но когда же работать? — ужасалась она. — Тут успевай только писать справки да отчеты!» И она впервые пожалела Таню Клочкову, которой вот так же приходилось ежедневно выслушивать разные указания, торопливо принимать какие-то срочные меры по их выполнению, чтобы не попасть в немилость перед райкомом комсомола. Не такой уж легкий хлеб, как казалось ей раньше, был у секретаря комитета комсомола. Пусть даже освобожденного.

Замещая Татьяну, она была на тех же правах, но ощущала острую нехватку времени. Помимо непосредственно райкомовских указаний, были и другие, не менее важные дела, которые тоже ждали своего часа. Надо было побывать в подшефной школе — шел месячник по пропаганде массовых рабочих профессий, а они, хотя прошло уже две недели, ни разу не встретились с ребятами, не пригласили их к себе в резерв проводников. Собиралась она заглянуть и в общежитие резерва, откуда постоянно поступали жалобы. То от коменданта, то от девчонок.

В этих своих новых хлопотах она редко вспоминала о бригаде и была обрадована, когда к ней вечером в комитет комсомола забежала только что вернувшаяся из поездки Женька.

— Привет, бумажная душа! — крикнула она весело. — То ли дело у нас, заполнил бланк учета населенности вагона: форма ЛУ-72. Кто куда едет, брал, нет белье — и все… А тут, я вижу, тебе не позавидуешь. Но ничего — справишься! Ты у нас двужильная.

Женька смеялась. Долгая поездка, казалось, никак не сказалась на ней. Наверняка не обошлось без каких-либо приключений. Глаза Женьки весело блестели. Ей не терпелось поделиться с Антониной новостями.

— Представляешь, что наш старый хрыч (так за глаза она звала Муллоджанова) выкинул. Приперся ко мне в купе, у меня как раз мальчик сидел — в Актюбинске выходил, так и поболтать не пришлось, и говорит: пойдем ко мне. Прихожу, а он кидает на стол комплект белья и смотрит на меня в упор. В чем дело, спрашиваю? А он, мол, пожаловался пассажир, что ему несвежее белье дала. Я вижу — не мое белье. Но решила дурочку сыграть. Быть не может, чтобы не свежее! А он: слепой я, что ли? И сразу к делу: так, значит, «китайку» крутишь? Я ему: да нет, товарищ начальник, не балуюсь этим. По адресу свой вопрос задавайте. Ну он обратный ход отработал. На пушку хотел взять! А «китайка» та Вали Самусовой из десятого была. Этой новенькой, что без тебя пришла. Понаслушалась баб — и сама решила глупую деньжонку схватить. Да она ведь не всякому дается. Мне так уж — точно. Потому и не берусь. — Женька снова весело рассмеялась. — Ну ты еще долго сидеть собираешься? Досидишься вот так — всех ребят разберут.

Приоткрылась дверь, заглянул Борисенко. Кивнул им. Внимательно посмотрел на Женьку, перевел взгляд на Антонину.

— Вы никак тут ночевать решили? Пора по домам!

— Да я ей то же самое говорю, — сказала Женька.

— Что, не поддается? Быть может, двоих послушает.

Борисенко не сводил глаз с Антонины, и она чувствовала себя неловко под его взглядом. Неужели не видит, что вгоняет ее в краску! Ей казалось, что все в резерве уже догадываются о явных симпатиях Борисенко к ней, того и гляди, начнут шушукаться за спиной, а то и в глаза скажут. У них это не залежится. Вот и Женька уловила что-то и бросила колкий, ехидный взгляд на начальника.

— Ну ладно, не стану мешать вашей беседе, — сказал тот, отступая к двери. — Всего доброго!

— А он к тебе неровно дышит, — сказала Женька, косясь на прикрытую дверь.

— Тоже скажешь! — отмахнулась Антонина, собирая со стола, складывая в папку бумаги.

— Нет, нет, я точно тебе говорю. Да разве сама не замечаешь?

— Не приглядывалась!

— А он мужик ничего, — засмеялась Женька. — Вот только брюшко да лысина маленько портят.

Антонина строго посмотрела на напарницу.

— Не сердись, не сердись. Я ведь в шутку.

Антонина бегло осмотрела комнату, прикрыла фрамугу, выключила свет.

— Чем завтра занимаешься? — спросила Женька, когда они вышли на улицу.

— Да разве мало дел. Сама видела, сколько бумаг.

— Но ведь завтра — суббота.

— А что это меняет?!

— Ну ты, я вижу, совсем заработалась. С тобой даже как-то неинтересно. Не знаешь, о чем и говорить, — сказала с обидой Женька.

Навстречу попались двое парней. Завидев их — оживились, о чем-то обмолвились. Поравнявшись с девчатами, один из них, в плаще с поднятым воротником, будто невзначай толкнул плечом Женьку.

— Что, тесно? — обернулась та.

Парни остановились, довольные удачной зацепкой.

Антонина молча потянула Женьку за рукав.

Парни тихонько пересмеивались, оглядывая их.

— Пошли, — сказала, сердясь, Антонина.

Женька окинула парней и нехотя повиновалась приказу напарницы.

— Смотрите, девушки, потужите, — крикнул тот, что в плаще.

— Таких вам больше не встретить, — поддержал друга неокрепшим басом второй.

Женька вновь обернулась, собираясь им что-то ответить, но Антонина властно потянула ее за рукав.

— Ты чего? — воспротивилась Женька.

— Пойдем, — властно сказала Антонина. — Это не лучший способ знакомства.

— Зря ты, — возразила Женька. — Они вовсе не плохие ребята!

— Ничего, не расстраивайся. Наши парни нас найдут, — рассмеялась Антонина.

— Как же, в один прекрасный день раздастся стук в дверь и на пороге появится сказочный принц. Глупая ты еще, Тонька. Ой, глупая! Ничего, жизнь потрет, по-другому заговоришь.

Антонина не стала возражать Женьке, Она вспомнила про ясноглазую куклу, прочно занявшую место в изголовье ее кровати. Пожалуй, надо бы написать ему, поблагодарить за подарок. Хотя, может быть, он уже забыл о ней. Забыл! Виделись всего раз, да и то мельком, а времени вон сколько прошло!

Антонина часто вспоминала этого парня из оренбургской «летки». Ей хорошо было думать о нем. Она еще никогда никого не любила. И неловко чувствовала себя, когда девчата начинали делиться своими сердечными тайнами. У каждой кто-то был в судьбе. Когда доходила очередь до нее, она отмалчивалась. Да и впрямь, о чем она могла рассказать. Это ее молчание девчата истолковывали по-своему, считая ее скрытной, и переубеждать их было бесполезно. Но потом, видимо, и сами поняли, что несправедливы к ней, продолжая доверять ей свои тайны, веря, что никогда не выдаст их.

Порой ей казалось, что любовь вообще обошла ее стороной. Думать так было, конечно, обидно, но факт оставался фактом — в двадцать лет она была одна.

Хотя, вспоминая свои встречи и знакомства, думала, что среди этих ребят были и неплохие парни. Но почему она никому не отдала предпочтения? Может, и вправду, как сказала Женька, вся беда в том, что она слишком серьезна. Но ведь она себе такой не кажется.

— Чего молчишь? Или обиделась? Так я не со зла. Ты же меня знаешь.

— Ну что ты! — поспешно отозвалась Антонина. — Просто кое-что вспомнила.

— Отличный вечерок! — вздохнула шумно Женька.

Вечер и впрямь был хорош. Теплый, тихий, насыщенный запахами первой, чистой зелени. Эти запахи были так сильны, что дурманили голову.

— Я как пьяная, — признавалась Женька и принималась беспричинно смеяться.

Спешить им было некуда, и, не сговариваясь, они пошли к центру города. Пустынная зимними вечерами, главная улица сейчас была шумливой и многолюдной.

У перекрестка перед светофором они задержались, раздумывая, в какую сторону им повернуть. Уловив Женькину нерешительность, Антонина взяла ее под руку и повела в боковую улицу, у которой было свое имя, но схожесть домов-близнецов, появившихся тут в конце пятидесятых годов, незадолго до рождения Антонины, закрепило за этой улицей другое неожиданное название. Иначе как «Кирпичики» ее и не звали. На танцы и в кино они бегали в «Кирпичики». И на вопрос, где сделали ту или иную покупку, деловито отвечали: в «Кирпичиках»!

Чистота, опрятность отличали эту улицу. В начале ее стоял длинный одноэтажный, сложенный из серого камня продовольственный магазин. Антонина вспомнила, что должна купить конфет. По субботам, когда не была в поездке, она носила в Дом ребенка, малышам кое-что из сладостей. Никто, кроме матери, не знал, что она ходит туда. Когда Антонина расстроенная возвращалась из Дома ребенка, говорила ей: «И охота тебе терзать душу. Они своим родным не нужны, а ты за них переживаешь». Но Антонина ничего не могла поделать с собой. В чем виноваты эти ребята, преданно смотрящие на каждого нового посетителя. А этот их вопрос, переворачивающий душу: «Тетенька, вы моя мама? Вы за мной пришли?» Всякий раз она зарекалась больше не приходить в Дом ребенка. Но не могла…

— Пардон, — услышала Антонина возле окошка кассы. Прямо перед нею сиял беззаботной улыбкой Миша-таксист в синей болоньей куртке.

— Вот встреча, скажи?

Говорил он быстро, оживленно, не скрывая радости от неожиданной встречи. Да и она сама, честно говоря, была рада ей.

— Ну как живешь-можешь? Ничего, да? Ну и слава богу! А меня можешь поздравить! Отец! Да! Известно с кем! Сын! Только так! Михаилы, они — мастаки. Если делают, то со Знаком качества!

Миша-таксист сам задавал вопросы, сам и отвечал на них, не давая сказать и слова. Ему важно было сейчас выговориться. Женька, не подозревавшая о существовании у Антонины подобного знакомого, настороженно переводила глаза с лохматого, цыганского вида парня, на Антонину, прикидывая, что может быть между ними общего, что могло свести их? Его громкий голос привлекал внимание других покупателей, и они с любопытством поглядывали в их сторону.

— Моя лайба на улице, Видела, да? А сюда вот за этим заскочил.

Миша-таксист слегка встряхнул сетку, отягченную тремя бутылками кефира.

— Молодой мамаше. Ей сейчас нужно больше молочного. Вот и стараюсь. Тебе куда? Могу подбросить. Да, кстати, когда надумаешь в загс, не забудь сообщить. Хочу быть и твоим личным шофером и шафером.

Миша засмеялся, довольный своим каламбуром.

— Лады? Да? Если изменишь, с-под земли достану!

— Хорошо, хорошо, — пообещала Антонина. — Ты поспеши — машина ждет.

— И то правда, — согласился Миша-таксист. — Даешь план!

Он стрельнул на Антонину озорными глазами, послал легкий поклон Женьке и скрылся за дверью.

— Тонь, кто такой?

— Знакомый! — ответила односложно Антонина.

— И давно знакомы? — осторожно навела справку Женька.

— Давно! — ответила Антонина.

Она видела, что Женьку разбирает любопытство, и, стараясь раззадорить, отвечала как бы нехотя.

— Где же познакомились?

— Было дело, — сказала таинственно Антонина, наблюдая краем глаза за Женькой, видя, как встрепенулась она. И тут же, предвидя ее очередной вопрос и зная, что не в силах выдержать больше, рассмеялась.

— Ты чего? — спросила Женька.

— Да так! — сказала Антонина и, взяв Женьку под руку, предложила: — Может, сходим в кино. Как раз успеем на последний сеанс.

— Думаешь, в пятницу так просто попасть.

— А мы наудачу! Пошли?

XV

Курсанты, разомлевшие от сытного обеда и весеннего тепла, сидели в расслабленных позах на длинной скамейке, приставленной к задней стене столовой.

Солнце светило щедро. Просыхали, курились легким дымком газоны. Взводный Якушев лениво перебирал пачку свежих газет, доставленных в училище утренней почтой. Вместе с газетами принесли и письма, но Родину опять ничего не было.

— Напишут, напишут, — угадав его мысли, утешил Якушев и снова принялся за газеты.

— Итак, посмотрим, о чем пишет сегодня центральная пресса, — сказал Якушев и хорошо поставленным голосом (сказались занятия в драмкружке) стал читать вслух заголовки статей и информации.

— «Для поля весеннего». «Молодежь дерзает». «Энергетический богатырь в строю». «За чужой счет». «Объединив усилия». «А коллектив против…» «Подсказано в письмах». «Кому быть в лидерах». «Автобусы катят мимо». «Не хочу судьбы иной…»

— Так, так, очень даже интересно, — резюмировал Якушев. — Но посмотрим, что дальше. «Меню диктует ЭВМ». «Минчане — КамАЗу».

Якушев бегло окидывал печатные столбцы и откладывал газеты в сторону.

— Странно, странно. Неужели пропустили такое важное событие. Ага! Вот оно. Все-таки напечатали. — Он широко развернул газету, показывая, что весь с головой ушел в чтение.

— Давай, давай, — подбодрили ребята, предвкушая очередную хохму, на которые был так горазд взводный.

— «В обычный день». Название, прямо скажем, не ахти какое. Можно бы что-нибудь и пооригинальней. Ну да ладно, простим грешных. Итак: «В обычный день. Оренбург. От нашего собкора». Стало быть, от собственного корреспондента. К слову, корреспонденты бывают простые, собственные, специальные. Это к сведению незнающих, — пояснил Якушев, обводя строго слушателей.

— Да не тяни ты, — взмолился Исмаилов. Смуглое лицо его уже было тронуто новым загаром, заметно выделявшим его среди других курсантов.

— Наберитесь терпения, — не меняя выражения лица, ответил Якушев, отыскивая пальцем воображаемую строчку.

— «Как никогда широко разлился нынешней весной Урал. Особенно много хлопот он доставил жителям поселка, примыкающего к старинному русскому городу».

Якушев оторвал глаза от газеты.

— Корреспондент из-за неблагозвучности опускает название поселка. Тогда бы ему пришлось пояснять читателю, откуда взялась Вшивка, что это вовсе означает не то, о чем принято думать, что Вшивка получила свое название от мастеровых, которые славились умением вшивать рукава тулупов, полушубков. Вот такой экскурс в историю пришлось бы делать корреспонденту. Но я читаю дальше: «Вышедшая из берегов своенравная река затопила кривые улочки поселка. Вода прибывала с каждым часом, вызывая тревогу в сердцах жителей, которые чувствовали себя островитянами, отрезанными от всего мира.

Вспоминая о недавних испытаниях, нельзя не сказать доброго слова о тех, кто пришел в трудную минуту на помощь жителям заурального поселка. И в первую очередь о курсантах местного летного училища, мужество и выдержка которых снискали им любовь и уважение в сердцах спасенных. Для многих курсантов роты капитана Васютина, — далее, как сами понимаете, следуют посписочно имена от А до Я, — это было первым серьезным экзаменом, и надо сказать, что они с честью с ним справились».

Якушев отложил в сторону газету.

— Вот так! Не берусь судить о форме, что касается содержания, то, мне кажется, все правильно.

Ребята молчали, вспомнив, по-видимому, события минувшей недели. Пришлось им и впрямь несладко. Два дня в воде, с баграми в руках, вылавливая имущество потерпевших, снимая их самих с крыш, напуганных, озябших. Родину запомнился худой немощный старик в обнимку с такой же ветхой собакой, прижавшийся к печной трубе, боявшийся оторваться от нее. Подхватив старика, Родин оступился на скользкой соломенной крыше и чуть было не свалился с ними в воду.

Исмаилов взял ту газету, что читал взводный, раскрыл ее в том же месте, что и он. Заметка действительно называлась «Обычный день», но корреспондент рассказывал о весенних заботах чабанов.

— А что, — сказал смущенно Исмаилов, — разве не могли о нас так написать? Могли!

— Ишь ты, славы захотел? — ехидно заметил Быков, не упускавший случая уколоть кого-либо. Не взявший ростом и силой, он имел другое преимущество — острый язык, который нередко ставил его в опасное положение. Но его спасало покровительство спокойного, уравновешенного Малахова, оказывавшегося всегда рядом, умевшего одним словом поставить все на свое место. Быков питал привязанность к своему сильному защитнику, их нередко видели вместе, вот и сейчас они сидели рядом на скамейке, но покровительство Малахова вовсе не освобождало его самого от злоязычия подопечного. Быков нет-нет да и прохаживался в адрес мешковатого, медлительного Малахова. Но тот добродушно воспринимал его шпыньки, и это быстро остужало Быкова, заставляло его подыскивать другой, более подходящий объект.

— При чем тут слава? — обидно отозвался Исмаилов.

— Да при том! — не унимался Быков. — Скажешь, не желание славы привело тебя сюда. Птички в петлицах, крылышки на фуражке. Ох да ах! Девушки в шоке, девушки падают. А ты им: первым делом, первым делом самолеты. А ты им арапа про ночные полеты, про вынужденные посадки на колхозные поля, на шоссейные дороги на брюхо. А они в слезы, да разве можно так безрассудно жертвовать собой, а ты им с каменным лицом, что ж, мол, дело привычное.

— Зачем же путать хвастовство с настоящим геройством. Оно ведь тоже имеет свою цену.

Заметившие появление командира роты, курсанты поспешили встать.

— Сидите, — остановил их Васютин.

Якушев встал, уступил командиру место в середине, но Васютин присел на край скамейки, рядом с Родиным.

— Слава не такая уж и плохая штука, — улыбнулся Васютин. — И хорошо, если она приходит к достойному человеку. И в свое время. Я лично так думаю. Надеюсь, никто не будет возражать против этого? Да и как тут возразишь! Мне, например, хотелось так научиться летать, как никто до меня, каким бы он там именитым ни был. Желал, чтобы мной восхищались: ай да Васютин!

— Что же вам помешало, товарищ капитан, добиться желаемого? — не утерпел вездесущий Быков.

Спокойный Малахов стукнул ладонью по колену своего подопечного. Бестактность вопроса была очевидна. У Якушева даже запершило в горле. Смущение курсантов не осталось незамеченным капитаном.

— Вопрос по существу, — сказал он. — Мало желать славы, надо добиваться ее. А в нашем деле, как, пожалуй, и во всяком, это значит работать и работать, не давая пощады себе. Остановился, глядь, а тебя уже другие обошли. Тогда найди в себе силы не стать завистником.

— И все же, пожалуй, обидно? — снова прорезался Быков, словно бы и не замечая тех знаков, что подавали ему ребята.

— Отчасти есть, — согласился Васютин, доставая сигарету. — Но тешу себя надеждой: то, чего не сумел сам, достигнет кто-нибудь из вас. Например, вы, Быков!

Курсанты довольно рассмеялись.

— Ну что ж, за мной дело не станет, — пообещал Быков. — Если командиры верят, то нехорошо подводить.

— Вот и я о том же! — заключил капитан, взглянув на часы.

— Встали, — сказал Якушев, одергивая гимнастерку, поправляя ремень.

В распорядке с пятнадцати тридцати до шестнадцати пятнадцати значился уход за боевой техникой и оружием. На лексиконе курсантов это занятие называлось «свиданием с любимой». Еще в первые дни своей курсантской службы усвоили они расхожий армейский афоризм: оружие любит ласку, чистку и смазку. Хотя это занятие было ежедневным, но оно никогда не приедалось. Лично Родин любил возиться с оружием, ощущать в ладонях властную тяжесть грозного металла. Впрочем, подобное чувство испытывали и другие ребята. Внешне они не подавали вида, но то самозабвение, то упоение, с которым они работали, особый блеск глаз выдавали их. В них еще жило детство, когда редкий мальчишка не грезит оружием. И самым большим желанием, хотя они и скрывали это, было желание, чтобы в эти минуты единения с оружием их увидели родные, друзья детства и оценили по достоинству. Редко кто из них не послал домой этого видевшегося не раз в мечтах снимка: при полной форме, с оружием в руках.

Фотокарточка такая стояла и на облупившемся желтом комоде в тесной квартирке Родиных, и отец-инвалид, потерявший ногу незадолго до конца войны под серым, зловещим Кенигсбергом, скрипя протезом, прихрамывая, подходил к комоду, бережно брал фотографию и, осторожно, смахнув ладонью невидимую пыль, пристально вглядывался в лицо сына, в который уже раз отыскивая сходство между ним и собой. Не нынешним, разумеется, а той поры, когда они были ровесниками. Внешней схожести вроде бы не было. Сын скорее больше походил на мать. Ее брови дугой, такое же скуластое лицо. А вот взгляд, тут уж ничего не скажешь, — его, отцов. Такой же упрямый, решительный.

Выбор сына для Родина-старшего был неожидан. Он втайне желал и надеялся, что Алексей останется рядом. В их станционном поселке, не очень большом, но и не малом, молодому, здоровому парню нашлась бы работа. Можно было бы пойти токарем в депо или на ремонтно-механический завод, десятки специальностей на выбор предлагал новый, недавно построенный на окраине их станционного поселка завод электронного оборудования.

Готов был взять Алексея к себе и сосед — механик местного объединенного автопредприятия, с которым сын нередко проводил воскресенья в гараже, копаясь в моторах, приходя домой со сбитыми пальцами, чуть ли не по часу отмывая руки в теплой воде, спокойно выслушивая сердитое ворчание матери. Интерес сына, как казалось ему, обозначился четко: машины. «Ну что ж, — рассуждал Родин-старший, — будет сын механиком, как сосед. Очень даже неплохо. Специальность хорошая, заработок надежный, опять же перед глазами, не где-то там, на стороне, где трудно углядеть, уберечь от дурного, огородить от ненадежных товарищей. Алексей парень-то серьезный, да всяко бывает!»

Казалось бы, с сыном все ясно, но осенью, в первые дни занятий сына в десятом, Родин-старший на родительском собрании узнал от классного руководителя новость — оказывается, Алексей уже год как занимается в аэроклубе, а он, отец, оказывается, ничего и не знал.

Чтобы не расстраивать жену, поначалу решил скрыть от нее тайну сына, но жена догадалась, что он что-то знает, да молчит: пришлось рассказать.

Жена залилась слезами: шуточное ли дело — летать, прыгать с парашютом, для того ли растила, чтобы вот так ни за что ни про что в один день потерять. И Родин-старший не в силах был ее успокоить.

Душа его тоже противилась поступку сына. Ну ладно, решил быть военным — ведь он тоже когда-то мечтал о военной службе и, не случись этой беды, не останься с одной ногой, непременно бы стал кадровым офицером, — но почему сын выбрал авиацию? Для Родина-старшего с самолетом было связано нечто роковое. Там, под Кенигсбергом, черным, зловещим от дыма, копоти и гари, его, старшего сержанта, командира зенитки, прошил «мессер», за которым он охотился с утра до глубокого вечера. Фашист застал врасплох, когда перезаряжали орудие. Двоих товарищей уложил наповал, третий с распоротым животом протянул чуть больше часа, а Родин вот остался калекой. И самолет стал с тех пор знаком беды.

Но, видя решительность сына, не стал перечить ему.

«Нет, что ни говори, старики у него были славные!» Алексей часто писал им. Аккуратно и всегда обстоятельно отвечала мать, держала Алексея в курсе домашних дел и забот.

А тут прошла неделя, из дому писем не было. Непонятно почему молчала Антонина, хотя он послал ей четыре письма, не считая того, переданного, как заверил Якушев, проводницам с фрунзенского скорого.

Выдался прямо-таки мертвый сезон. Алексей завидовал тем счастливчикам, что чуть ли не через день получали письма. Таких, как ни странно, в взводе было немало. Неужели она не отзовется, не найдет времени, чтобы черкнуть хотя бы пару слов? — думал Алексей об Антонине.

— Слушай, Родин, дело есть, — подошел к нему Якушев, когда закончил возиться со своим автоматом. — Помнишь, как-то говорил тебе о девахах? Тех, что из военторга. Мне кажется, самое время навестить! Как смотришь? Девочки что надо! Не потужишь!

Наказание Алексея кончилось сегодня, в субботу. Он получил увольнение.

— Ну так как? — спросил нетерпеливо Якушев.

— Кого прикажешь опекать? — вопросом на вопрос отозвался Родин.

— Там видно будет. Значит, согласен? — Якушев на радостях хлопнул его по плечу.

Ему, Алексею, еще бы голову ломать, как распорядиться нынче своим увольнением, а Якушев враз решил. «Спасибо, друг! Сегодня и впрямь твое предложение к месту! Гульнем. Да еще как».

Мысль эта развеселила Алексея, и он стал думать о предстоящем свидании с девчатами из гарнизонного магазина. «Резиновую Зину купили в магазине, резиновую Зину в корзине принесли». Хотя при чем тут Зина? Насколько он помнил, Якушев говорил, что одну зовут Валя, другую Галя. Одна, должно быть, блондинка, другая… Впрочем, в любом случае неплохо! «Хороши весной в саду цветочки, еще лучше девушки весной». Так, кажется, поется.

В него неожиданно вселился веселый бес. Эта перемена в настроении не осталась незамеченной ребятами, которые усердно и торопливо готовились в увольнение.

— Ну вот, — удовлетворенно заметил Исмаилов, — теперь на человека похож, а то ходил мрачнее тучи.

Субботнее увольнение было самым массовым. И сейчас, в ожидании желанного часа, курсанты толпились в бытовке, оживленно переговариваясь.

Родин с особым пристрастием осмотрел себя в зеркало. Лицо было чистым, но он на всякий случай прошелся еще раз электробритвой — ладной «Агиделью», подаренной стариками по случаю поступления в училище.

Якушев подглаживал брюки и из своего угла искоса поглядывал на него.

Подвернувшийся Быков, тронул пальцем стрелку, которая выходила у взводного всегда идеально, и тут же торопливо отдернул, сделав страдальческое лицо, будто совершил порез. Сосредоточенно, торопливо, вызвав дружный смех ребят, принялся посасывать несчастный палец.

Якушев проигнорировал шутку, продолжая ловко работать утюгом.

— Ну и жестоки вы, товарищ сержант, — продолжал паясничать Быков, по привычке держась возле Малахова, — никак не жалеете бедные девичьи сердца. О такую стрелку убиться можно!

— Поговори мне еще, — сказал многозначительно Якушев, отставляя в сторону горячий утюг, довольно оглядывая свою работу.

— Ну кто с нами? — спросил Якушев знакомых ребят на КПП. — Нет желающих? Тогда счастливо скучать.

Они миновали дежурных и вышли за ворота училища. В какой-нибудь сотне метров от КПП стояла будка телефона-автомата, постоянно опекаемая курсантами. Был тот редкий случай, когда она пустовала, и, обрадованный тем, что никто не помешает его разговору, Якушев заспешил к автомату.

Родин стал рядом с будкой, напустив на себя безразличие, лениво следя за тем, как Якушев набирает номер. Стенка, на которой висел громоздкий, старого образца автомат, была густо испещрена фамилиями, номерами телефонов. Хоть заходи и от нечего делать звони на выбор. Впрочем, некоторые курсанты ради хохмы так и делали. Рассказывали, что иным даже везло. Родин, правда, никогда не пытал этой удачи. Но к этому старому телефону-автомату, стоявшему за стеной училища, испытывал весьма добрые чувства. Телефон-автомат дважды, когда требовалось смотаться в самоволку, крупно помог ему. Надоумили ребята, которые не раз сами прибегали к этому нехитрому способу обмана дежурных на КПП. Заключался он в следующем: тот, кому надо было дать тягу, бежал на КПП с просьбой разрешить позвонить по автомату в город. Отказать не было никаких оснований. Тем более внешний вид курсанта, выбежавшего налегке, в одной гимнастерке, не допускал подвоха. Для отвода глаз на тот случай, если дежурный усомнится и выглянет за ворота, беглец бежал к телефонной будке и, убедившись, что никто за ним не следит, давал знать товарищу за стеной, который тут же перекидывал ему шинель и шапку.

Сообщником у Родина в трех его самоволках был Исмаилов, всякий раз напоминавший Алексею, что если тот попадется, чтобы не выдавал его. Разумеется, эти предупреждения были излишни. Родин никогда бы не заложил своего товарища, как бы худо ему ни пришлось.

Номер был занят. Якушев, однако, не терял надежды, вытаскивал и снова вкладывал двушку, стучал по рычагу, усердно крутил диск. У будки уже подсобрались ребята, в основном малознакомые, с первого и второго курсов. Они нетерпеливо посматривали на маячившую в будке рослую фигуру Якушева. Сержантские лычки и три полоски на рукаве того невольно сдерживали их эмоции..

Наконец Якушев дозвонился. Разговор был коротким, видимо та, с кем разговаривал Якушев, была поставлена в жесткие рамки.

— Порядок! — бросил Якушев, выходя из будки, снисходительно окидывая толпившихся у будки курсантов, расступившихся перед ним.

Лицо Якушева выражало явное удовлетворение, но он не спешил с объяснениями, сознательно подогревая любопытство товарища. Но Родин и не лез с расспросами. Это было не в его характере.

— Они до семи пашут, — обронил наконец он, видя, что Родин не проявляет никакого интереса к телефонному разговору, — так что в сквере напротив военторга.

Якушев хорошо знал этот сквер, где лежала большая полутонная серая глыба в честь основания города, стояло с пяток скамеек, где обычно сиживали, подкармливая сытых медлительных городских голубей, старушки, у которых, казалось, иных забот и не было.

— Видимо, надо зайти и что-нибудь взять, — так же небрежно, в тон Якушеву сказал Родин.

— Что ты имеешь в виду?

— Что-либо из горючего.

— Я думаю, у них все это есть.

— Но неудобно вот так, с пустыми руками, — сказал Родин.

— Чудак-человек, — усмехнулся Якушев, — да они и без этого на седьмом небе от счастья. Где им еще таких мужиков сыскать.

— Ну если так! — принял якушевскую шутку Родин. — И все же надо что-нибудь взять! Может, торт какой или цветы?

— Хотел бы я знать, где ты их сейчас достанешь? — заметил с иронией Якушев.

— Давай поищем, — предложил Родин, — время-то есть!

Таких мест, где можно купить цветы, в городе было немного. На базаре, судя по времени, делать уже было нечего, в цветочном магазине тоже.

Чтобы не терять попусту время, решили сходить к музею, где с первых теплых дней начинали приторговывать цветами загорелые гости из южных областей.

— Только уговор, — предупредил Якушев, — с цветиками этими будешь разгуливать сам. Меня уволь.

— Хорошо, — согласился Родин, — постыдного в этом ничего не вижу. Патруль по крайней мере с этим не остановит.

Они вышли на Советскую. Улица была полна нарядно одетых, неторопливо прогуливающихся людей. Одни шли к Уралу, другие спускались от набережной к центру города. Якушев приосанился, с нескрываемым интересом вглядывался в лица встречных. Разумеется, его больше занимали молоденькие девчата.

— А ничего деваха! — изредка комментировал он, задерживая взгляд на какой-либо приглянувшейся девчонке. — Не туда смотришь, левее, — пояснял он Алексею, хотя тот вовсе и не думал оценивать якушевские находки.

Рядом со взводным, державшимся, как всегда, свободно и независимо, Алексей чувствовал себя неловко. Ему казалось, что встречные догадываются об их нынешних планах. Хотя все это, конечно, была ерунда и никому абсолютно не было дела до них. Люди радовались теплому апрельскому дню, тому, что на какое-то время они могут забыть о своих заботах, службе, домашних делах. Родин, видя этих беззаботных, нарядных людей, одевшихся как на праздник, вдруг неожиданно подумал, что наверняка каких-нибудь лет тридцать назад, когда были еще свежи воспоминания о недавней войне, люди вряд ли бы вот так бродили беспечно по улице. Дела бы не пустили, нужда, в которой они тогда жили. Да и какими нарядами могли похвастаться, например, его мать с отцом?

Под стеной городского музея, слева от короткой и толстой пушки времен пугачевского восстания, которую дополняло установленное тут же, на постаменте, тяжелое чугунное ядро, несколько женщин в пестрых восточных платках бойко торговали тюльпанами. Цветы лежали вроссыпь на крышках чемоданов, стоявших в ногах у женщин.

Якушев критически окинул тюльпаны, которые от дальней дороги и тесноты в чемодане успели привянуть.

— Неужели будем брать? — обратился он удивленно к Родину.

Вопрос был пустым. Другого выхода, и это хорошо знал сам взводный, просто не было.

Но и идти на свидание к девчатам с такими цветами тоже было неловко.

Видя замешательство Алексея, смуглая казашка заторопилась.

— Бери. Бери. У меня рука легкая. Смотри, какие красавцы.

Она торопливо сунула руку в банку с водой, окропила, встряхнула тюльпаны.

— Гляди!

— Да, да, — согласился Родин, хотя никакого чуда с цветами пока что не произошло.

— Сколько тебе? Пяток? — не отступала цветочница.

— Спасибо, спасибо, — растерянно пробормотал Родин, будучи и сам не рад, что связался с назойливой женщиной. Он уже готов был отказаться от своей затеи, но тут в ряду цветочниц заметил только что пристроившуюся пожилую сухонькую женщину с черной дерматиновой сумкой. Она наклонилась над сумкой, собираясь выставить в общий ряд свой товар, и Родин, надеясь на удачу, поспешил к ней.

Женщина вытащила на свет маленькие букетики синих цветов. Что-то родное, из детства напомнили они. Подснежники? Только те, что они собирали в своем лесу по весне, были гораздо мельче, у этих же лепестки были крупные и яркие.

— Два букетика, — попросил он.

Цветы оказались дешевыми, женщина дала ему с рубля полтинник сдачи.

— Фиалки взял! — констатировал Якушев. — А что, очень даже недурственно!

Они выбрались из толкучки и в ожидании свидания обошли расположенные по соседству тут же, на Советской, два старых кинотеатра — «Октябрь» и «Победу», разглядывая рекламные снимки фильмов.

В очереди к кассам толпились знакомые ребята из «летки».

— Держись, гвардия, — подбодрил их Якушев.

Без пяти семь Якушев и Родин были в сквере, а в пять минут восьмого появились они — две модно одетых симпатичных девчонки. Они шли, оживленно переговариваясь между собой, сознательно не обращая внимания на них. Не доходя каких-нибудь трех-четырех метров до места, где стояли Якушев с Родиным, вскинули головы и, сделав притворный вид, что только сейчас заметили их, рассмеялись.

— Родин, мой товарищ. Я бы даже сказал больше! — представил Алексея Якушев.

— Валя, — назвалась большеглазая девчонка, с синей, под стать глазам, косынкой на шее.

Родин с удовольствием пожал пухлую, теплую ладошку.

— Ну а я — Галя! — озорно взглянув на Алексея, словно дразня его, встряхнула непокрытой головой другая.

Волосы у нее были густые, волнистые и, как отметил про себя Алексей, светоносные. Алексей, с трудом скрывая свое восхищение, перевел взгляд с Гали на Валю. Нет, право же, одна стоила другой. Чтобы сразу две таких красивых, да вместе, такого он еще не встречал! Якушев уловил этот немой восторг товарища и слегка толкнул его локтем, мол, что я говорил. «Молодец, Якушев!»

Родин испытывал сейчас в душе благодарность к товарищу. Алексею даже стало стыдно за то, что он был так несправедливо суров к Якушеву, осуждал его легкомысленное отношение к девчатам.

Внимание прохожих, видимо, щекотало, самолюбие девчонок, и они попеременно прыскали, кокетливо поигрывая маленькими букетиками, подаренными им новыми знакомыми.

— Ну какие у нас планы? — решительно приступил Якушев.

Девчата на какое-то время замешкались, как бы о чем-то раздумывая. Якушев выжидал.

— Можем пригласить к себе на пельмени. Как смотрите на это? — сказала Валя.

— Пельмени — это прекрасно! — отозвался Якушев. — Кто же откажется от такого. Мы с Алексеем — за!

Родин согласно кивнул.

— Тогда поехали! — сказала Валя, взяв под руку свою подругу, озорно глянув на курсантов.

— Мы в звене прикрытия, — сказал Якушев, пропуская девчат.

— Вот и хорошо. Значит, безопасность обеспечена, — отозвалась Валя.

Девчата жили недалеко, на Челябинской. Решили пойти пешком. Якушев балагурил, то и дело сыпал шутками, девчата не переставая смеялись, а он, ободренный этой поддержкой, старался еще пуще.

Этот трехэтажный, старой кладки дом в самом начале Челябинской запомнился Алексею еще в первый приезд, когда, сдав вступительные экзамены в училище, он бродил по городу, стараясь запомнить старые и новые улицы.

Они поднялись на лестничную площадку второго этажа, Валя вытащила из сумочки ключ и открыла дверь.

— Прошу!

Двухкомнатная квартира была обставлена просто, но со вкусом. Пока девчата, отклонив их помощь, стряпали на кухне пельмени, Якушев, включив магнитофон, по-хозяйски расхаживал по квартире, присаживаясь то на кресло, то на кушетку, с удовольствием обминая мягкую мебель из румынского гарнитура. Родин подумал, что, быть может, взводный уже бывал здесь.

— А недурно устроились? — заметил Якушев. — Знаешь, кто ее пахан? Строитель. Простой строитель. И мать что-то вроде этого. Сейчас где-то за границей, кажись в Пакистане, завод металлургический строят. А ее вот тут хозяйничать оставили.

— Никак сплетничаете? — раздался с кухни голос Вали. — А говорят еще, что это женское занятие.

— Все! Ша! — пообещал Якушев и перемотал магнитофонную ленту. — Отстаете от жизни, девочки, Эти шлягеры уже вышли из моды.

— А мы за ней и не гонимся, — сказала Валя, набрасывая на стол белоснежную, накрахмаленную скатерть, умело расставляя мелкие и глубокие тарелки.

— Мы, чай, не баре! — прихлопнул радостно в ладоши в предвкушении пиршества Якушев. — Могли бы запросто и на кухне.

— А мы решили в честь высоких гостей задать званый ужин здесь.

Валя надела синий с белой оторочкой передник. Она была в нем особенно привлекательна. Пижонство, что бросилось в глаза Алексею на улице, с нее словно бы рукой сняло. Перед ними была свойская, компанейская девчонка, знающая толк в домашнем хозяйстве. С ней было просто и легко. О подруге ее Алексей ничего сказать не мог — она держалась все время как бы в тени. Как вошла на кухню, так и не выходила оттуда, односложно, словно бы с неохотой, отвечая на те вопросы, которые бросал ей Якушев, занявшийся магнитофоном. «Интересно: что, она всегда такая или же только сегодня, — думал Алексей, — о чем с ней говорить?»

В том, что ему придется занимать Галю, Алексей не сомневался. К тому же отношения между Якушевым и Валей обозначились весьма четко. Она не скрывала своей симпатии к нему. Как, впрочем, и он. Хотя взводного не так-то просто понять, он, кажется, не прочь был заняться и неразговорчивой Галей. И Алексей нисколько не сомневался в этом, разговорил бы ее. Взводный обладал особым даром по женской части. И не скупился делиться с другими своим опытом.

Пельмени вышли на славу! Сочные, душистые. Они махнули по тарелке с бульоном и еще по тарелке со сметаной. Запотевший графинчик водки, выставленный Валей из холодильника, снял скованность, и они говорили как старые знакомые, перебивая друг друга, позволяя себе порой такие шутки, на которые бы в иной обстановке не отважились.

Якушев затянул популярную в том сезоне песню, и Валя с Галей, благодарно взглянув на взводного, поспешили подтянуть. Но взводный взял чересчур высоко и скоро осекся. Якушева это не смутило, он стал по очереди перебирать песню за песней, удивляя всех своими познаниями в песенном жанре. Расхрабрившийся, разгоряченный вином Родин позволил себе шутку в адрес товарища, сказав, что он наверняка перепутал двери, ему бы с таким голосом не в летное училище, а в армейский ансамбль, форма та же военная, а служба уже иная, беззаботная.

— Ну спасибо, утешил, — поблагодарил Якушев, по-своему истолковавший шутку, снова включая успевший остыть магнитофон.

— Давайте танцевать? — предложила осмелевшая Галя, повернув лицо к Алексею.

Щеки ее покрылись легким румянцем, глаза весело блестели. Родин, в отличие от Якушева, был плохим танцором, но отказаться ни за что бы не посмел. Мелодия была в ритме блюза, и Родин, взяв осторожно за талию партнершу, начал медленно и торжественно раскачиваться в такт музыки.

— Ой, вы так забавно танцуете! — сказала Галя.

— Как? — насторожился Алексей.

— Непривычно.

Глядя на них, вылез из-за стола и Якушев, видимо решив отделиться, ушел с Валентиной в другую комнату.

Дверь туда была приоткрыта, и Родин, оказываясь вблизи, мог временами видеть эту пару, уединившуюся в полутемной, затененной шторами, комнате. Они там тоже топтались для вида, но Родин видел, с какой нежностью и страстью обнимает взводный свою подругу.

Время от времени до него доносились шепот, чмоканье, сдавленный смех, он услышал даже адресованный ему призыв о помощи. «Уймите вашего товарища», — смеясь, просила Валя. Но по ее голосу Алексей понял, что это своего рода предупреждение, своеобразный намек, чтобы они, чего доброго, не вошли к ним.

Чтобы не смущать Галю возней, слышавшейся из-за стенки, Родин прибавил громкость. Алексей вернулся к девушке более смелым, решительным. Алексей придвинул к себе Галю, обнял за плечи. И к своему удивлению, не встретил сопротивления. Ее пушистые, нежно пахнущие волосы щекотали ему лицо. Он несмело дунул на них. Она тихо, счастливо улыбнулась и слегка коснулась щекой его плеча. Ему было хорошо, от того, что она ведет себя вот так просто, естественно, не строя из себя недотрогу. «А ведь мне хочется поцеловать ее», — подумал Алексей, крепче обнимая Галю, заглядывая в глаза, смутившие его своей глубиной.

— Не надо, — тихо, расслабленно прошептала она, закрыв глаза, откинув голову, и Алексей, робея, сдерживая ставшее неровным дыхание, тихо коснулся ее губ.

Это был первый в его жизни поцелуй. Благодарный за то, что она не осмеяла, не оттолкнула его, Алексей прижался к ее щеке, их дыхания смешались, дурманя обоих. В груди становилось тесно. Галя сплела на его шее руки и жадно обожгла его губы, лицо торопливыми, горячими поцелуями и с легким стоном отстранилась от него.

Подобного с ним не случалось. Он был ошеломлен, растерян, не зная, что делать теперь ему. А она, прислонившись к стене, словно бы по-новому разглядывала его. За стеной послышалась возня, шлепки, веселое повизгивание. Алексей прошел и плотнее придвинул дверь.

— Я поставлю, пожалуй, чай, — нарушила неловкое молчание Галя.

— Потом, — сказал Алексей и, взяв ее за руку, подвел к окну.

В открытую форточку веяло вечерней свежестью.

— Вам не холодно? — Алексей испытывал необъяснимую нежность к девчонке, по сути еще малознакомой, но уже каким-то краешком вошедшей в его судьбу. Она стояла, приблизившись вплотную к окну, словно пытаясь что-то разглядеть во тьме. Осторожно, боясь потревожить, Алексей опустил на ее плечи руки, тихо касаясь губами ее волос. Она была словно заворожена, и потому неожиданно прозвучал ее вопрос:

— Вы меня, конечно, будете осуждать, да? Только честно!

— За что? — удивился Алексей.

— За то, что случилось!

— Ну во-первых, если кто виноват, так только я, — поспешил объясниться Родин. — А потом, мне думается, — ответил он растерянно, — ничего такого, кажется, не произошло. Мне очень хотелось поцеловать вас. Только и всего.

— Вы хотите сказать, для вес это дело обычное, — уточнила Галя, и в голосе ее послышалось что-то неискреннее.

Он не нашелся что ответить. В эту минуту к ним вошел Якушев. Лицо его было красным, ворот гимнастерки расстегнут.

— Выясняете отношения? — бросил он на ходу, прошел на кухню, открыл кран и прямо из-под него принялся шумно, жадно пить с протяжным полувздохом-полувсхлипом.

Галя неопределенно покачала головой, то ли осуждая, то ли, наоборот, одобряя поведение Якушева, переводя взгляд с двери кухни на дверь спальни, откуда минутой назад он вышел и где сейчас раздавался подозрительный шорох.

Снова появился Якушев, утирая мокрые губы, многозначительно подмигнув им, задержал взгляд на Галине, Алексей был удивлен тем, как переменилась в лице она, жадно ловя улыбку Якушева, как ловят поклонницы цветы, брошенные небрежно со сцены щедрой рукой маэстро.

«Вон оно что, голубушка? — подумал Алексей. — Оказывается, ты к нему неравнодушна. Теперь понятно, почему ты была такой потерянной вначале. Твои интересы, оказывается, совпали с интересами подруги. Но затем, чтобы не портить обедню, ради скуки решила позабавиться со мной. Весьма великодушно».

Алексею стало неловко за себя. Он почувствовал, как у него горят кончики ушей.

— Что вы заскучали? — спросила Галя, уловив перепад в его настроении.

— Да так, — неопределенно отозвался он, чувствуя, что трезвеет и уже тяготится свиданием.

Его приятельница снова вызвалась поставить чайник, и он на сей раз не стал отговаривать, заняв ее место у окна.

Во дворе из темноты слышалась гитара. Кто-то невидимый, как бы в раздумье, перебирал струны. Откуда-то издалека, не нарушая идиллии теплого апрельского вечера, долетел свисток тепловоза, скорее всего маневрового, гудки у проходящих мимо, насколько он знал, были отменены.

Алексей вспомнил проводницу с восемнадцатого скорого, так и не отозвавшуюся на его письма. «Ну и пусть, — подумал он, — рано или поздно надоест ей играть в молчанку». Странная, казалось бы ничем не оправданная, была эта уверенность. Но он верил.

Чтобы заняться чем-либо, Алексей стал перебирать книги.

— Не тем занимаешься, — сказал с ухмылкой Якушев, появляясь из спальни, подталкивая Валю, замешкавшуюся в дверях, прищурившуюся от яркого света люстры.

Она прошла на кухню, и было слышно, как они о чем-то негромко переговариваются с подругой.

— Ну как? — спросил Якушев.

Родин пожал плечами.

— Ничего, — подбодрил Якушев, — главное, не терять надежды.

Он по-хозяйски уселся в мягкое кресло и, закинув ногу на ногу, блаженно затянулся сигаретой.

— Пожалуй, нам пора, — напомнил Родин о времени.

— Куда спешить. Добро бы домой. А ты того, не упускай ее. Видел, какие девахи. Сюда бы хорошо с ночевкой. Смотри какая хата! Ну ты чего скис? Давай-ка малость для настроения.

Плеснул в рюмку себе и Алексею, Родин выпил без особой охоты.

С кухни вышли девчата.

— Втихаря, да, — погрозила пальцем Валя.

Якушев протянул руки, пытаясь обнять ее за талию.

— Не приставай! — с напускной строгостью сказала она, отводя его руки.

— Вот так всегда, — пожаловался Якушев товарищу.

— Вам только волю дай!

— Ну и что? — спросил Якушев.

Родин хмуро наблюдал за этим спектаклем, что пытались сейчас разыграть взводный и его подруга. Хотя что они ему! Или он завидует им?

Галя, стараясь не встречаться взглядом с Родиным, разлила в яркие чашки чай.

— Отличный чаек! — воскликнул Якушев, шумно прихлебывая.

Валя испытующе смотрела на него. Но Якушев, казалось, и не замечал этих взглядов, обращая больше внимание на Галю, словно бы стараясь вызвать ревность своей подруги. И это ему вроде бы удалось. Валя нахмурилась и в продолжение всего чаепития молчала. Галя же, наоборот, вертя конфетную обертку, улыбалась каким-то своим тайным мыслям.

Якушев, довольный собой, пытался шутить, но шутки не имели прежнего успеха. Разговор тоже не клеился. Для приличия еще немного посидели, вновь слушая знакомую пленку. Из репродуктора на кухне пропищал сигнал точного времени. Якушев потянулся, вздохнул. Родин встал, поблагодарил девчонок, Галя молча кивнула и стала собирать пустые чашки.

— Не забывайте, — сказала Валя, протягивая руку Родину.

Алексей слабо пожал ее. Галя стояла за спиной подруги, продолжая улыбаться своим потаенным мыслям.

— Чао! — послал общий привет Якушев и, наклонившись к Вале, обхватив крепко за талию, быстро поцеловал ее.

— Ну и кот! — сказала, опешив, она. — Ну и кот!

XVI

Дома Антонину ждала новость. Не отбыв срок, вернулся из санатория отчим, Да не один. Вместе со своим новым товарищем, Константином Сергеевичем, инженером из Пржевальска, с которым успел познакомиться там, в санатории, Рассказывая это, мать озадаченно посматривала то на Антонину, то за перегородку, где, продолжая следовать санаторному режиму, сладко всхрапывали мужчины.

— Просили разбудить, как придешь, — сказала смущенно мать.

— При чем тут я, — махнула рукой Антонина, — пускай себе спят.

Мать поставила перед ней тарелку щей, придвинула хлеб. Антонина видела, что мать чем-то взволнована.

— Гость-то надолго? — спросила Антонина.

— Да и не знаю, — растерянно ответила мать, — он знаешь что удумал? Да ты ешь, ешь. Сосватать тебя решил.

Антонина поперхнулась:

— Вот потеха. Что-это, царское время?

— Я им то же самое сказала, — заслышав легкий шорох за перегородкой, зашептала мать. — Это ж дело не шутейное. Пусть он себе хоть трижды инженер, но если такой, как наш, забулдыга, то он и даром не нужен! А нашего как муха укусила, мол, увидишь, понравится. Придет Антонина — и решим. И уж чуть не за помолвку выпили. И ведь не выгонишь! Неудобно все же, гость, как-никак. Может, он и вправду неплохой человек. Кто знает, глядишь, и судьба.

Мать вопросительно посмотрела на нее.

— Я вижу, они зря время не теряли, — усмехнулась Антонина. — И тебя подготовили.

— Тоже скажешь, — губы матери обидно вздрогнули, — что я, себе враг? Растила, растила, да за первого встречного!

За перегородкой раздался сиплый кашель отчима, и через минуту появился сам с помятым со сна лицом.

— Я так и знал, что пришла, — сказал он, обращаясь к гостю, который, видимо, тоже встал, но не решался выйти.

— Константин Сергеевич, — окликнул его отчим, — хочу вас познакомить с дочерью.

Антонине странно было слышать это слово. Прежде отчим ее так не называл.

— Охотно, — ответил тот, вырастая за спиной Ивана Алексеевича.

Гость оказался рослым, на голову выше отчима, черноглазым мужчиной лет тридцати. Серый в клетку модный пиджак едва доходил до запястья его длинных, крупных рук, которые выдавали в нем человека, знакомого с тяжелой работой. Он, видимо, и сам испытывал неловкость за свои руки, не зная куда их деть. И эта его стеснительность тронула Антонину. Жених был не так уж и плох собой.

— Константин, — представился он, отвешивая на старинный манер легкий поклон Антонине.

«Какие интересы могли свести их?» — подумала она об отчиме и его новом знакомом.

— Ну ты, надеюсь, никуда не торопишься? — спросил с подчеркнутым уважением отчим. — Может, покажешь Константину Сергеевичу город.

— К сожалению, не удастся, — ответила Антонина.

— Отчего так? — осторожно спросил отчим, боясь подвоха.

— Мне сегодня в поездку.

Мать, для которой это в свою очередь тоже было новостью, вздохнула.

— Но мне же писали, что у тебя другая работа, что ты вроде теперь по комсомольской линии? — усомнился отчим.

— То было временно, — пояснила Антонина.

— Так мне надо тебе еще собрать, — забеспокоилась мать: — Что же ты мне раньше-то не сказала?

— Да я сама только утром узнала.

— И никто тебя не может подменить? — спросил отчим.

Обычно Иван Алексеевич равнодушно относился ко всем ее отлучкам, скорее даже испытывал удовлетворение от того, что ее нет дома, что никто не помешает ему при случае покуражиться, а тут такое внимание.

Сборы Антонины были, как правило, недолги. Отчим топтался за спиной.

— Так мы хоть тогда с Константином Сергеевичем проводим тебя, — сказал отчим.

Константин согласно кивнул.

— Если бы мне не на работу, с удовольствием с вами поехал. Вы ведь до Москвы ездите. А я там, признаться, ни разу еще не был.

— Так мы проводим тебя, — повторял отчим. И хотя Антонина была против, все же отчим, Константин Сергеевич, а с ними и мать, пришли к ее вагону.

— Смотри-ка, делегация, — засмеялась Женька, пребывавшая с утра, с той минуты, как узнала, что Антонина вернулась в бригаду, в хорошем настроении. — Да и какие все серьезные, важные. Ни дать ни взять — дипломаты провожают. А это кто ж такой? — поинтересовалась она, завидев Константина Сергеевича.

— Родственник отчима, — сказала Антонина, чтобы не разжигать дальнейшего любопытства напарницы.

Женька подозрительно посмотрела на Антонину, но, видя ее равнодушие к высокому молодому мужчине в сером плаще, стоящему по-родственному между родителями Антонины, видя, как та спокойно попрощалась с ним, поверила. Да у Женьки вроде и не было оснований сомневаться в правдивости слов напарницы. Объявись у нее какой-либо поклонник, она бы уж давно знала.

Поезд тронулся, началась привычная беготня по вагону. Но нынешние их хлопоты ни в какую не шли с зимними, когда приходилось караулить трубы под титаном, чтобы те не прихватило. Примерзнут — беда. Тогда только успевай выбирать воду. Летом тоже Нервотрепки хватает, особенно в разгар летних отпусков, каникул, когда народ валом валит, когда, кажется, все, от пионеров до пенсионеров, лишь бы не сидеть дома, трогаются в дорогу. Тут тоже мороки изрядно. Особенно с «двойниками». Сейчас была относительно спокойная пора, хотя ни одно место в вагоне не пустовало, их направление всегда отличалось напряженностью. Но большинство пассажиров ехало до конечного пункта. Это тоже в какой-то мере облегчало их работу, в нынешней поездке. С тем же постельным бельем меньше возни. И потом, когда пассажиры постоянны, в вагоне больше порядка, чистоты. И еще, как успела заметить Антонина, когда людям приходится вместе делить долгую дорогу, они становятся как бы уступчивей, терпимей друг к другу. И им, проводникам, это тоже с руки.

Собирая билеты, она по давней своей привычке, с прежним любопытством приглядывалась к пассажирам. В большинстве своем это были командированные. Сдержанные, озабоченные своими делами люди. Они, как думалось ей, и поезд-то предпочли другому, более быстроходному виду транспорта, чтобы не спеша обдумать в дороге те серьезные вопросы, с которыми ехали в свои высокие столичные ведомства. Едва успели расположиться, как тут же зашуршали деловыми бумагами, изредка равнодушно поглядывая на привычный пейзаж за вагонным окном, чтобы затем вновь с еще большей сосредоточенностью погрузиться в свои бумаги. Это была знакомая категория неприхотливых, нетребовательных людей, приветливо, как к старой знакомой, обращающихся к ней, и действительно, кое с кем она уже встречалась.

Она собрала билеты, раздала белье, заполнила бланк учета населенности вагона формы ЛУ-72. В титане грелся чай. Все шло своим чередом, без каких-либо накладок, и это радовало Антонину, как радовала ее всякая новая поездка, А сейчас, после долгого перерыва в работе, все воспринималось ею по-иному, с новой остротой. Она с радостным удивлением отметила те перемены, что произошли на дороге за ее отлучку.

Ее веселила свежая зелень листвы и травы, крыши и стены обновленных по весне пристанционных построек.

— Не узнаешь родные места? — смеясь, спросила Женька, видя, как жадно вглядывается она за окно. — Ну смотри, смотри, а я чай понесу.

Антонина взглянула на часы, взяла бланк учета населенности вагона и пошла к бригадиру.

— Все в порядке? — спросил Муллоджанов, пробежав листок.

— Да вроде бы.

— Тебе сейчас как никогда надо стараться, — сказал Муллоджанов, пристально глядя на нее, словно гипнотизируя своим тяжелым, вязким взглядом.

— Почему же только сейчас! Всегда надо стараться, — возразила Антонина. — И почему только мне? Всем надо.

— Ну это само собой, — согласился Муллоджанов, — но тебе особенно! Я-то знаю, что говорю.

На лице бригадира была написана важная многозначительность.

— Да, да! Тебе надо показать себя. Знай, что все зависит сейчас только от тебя самой. Непонятно говорю?. Потом поймешь. И не раз скажешь еще спасибо. Девчонка ты неплохая, все в тебе есть, но прежде чем сделать что-нибудь, хорошенько подумай!

Антонине было ясно, что Муллоджанов намекает на ее тогдашнее выступление. И как ни хитрил Муллоджанов, сейчас, вымащивая новые пути, ход его был понятен: приручить ее, заставить смириться с теми порядками, что завел бригадир в поезде. Грубый к другим, он не видел большой беды в том, если кто-либо из его подчиненных обошелся нетактично с пассажиром. Его заверения незаслуженно обиженному пассажиру разобраться и принять меры оставались, как правило, пустыми словами.

Проводники, хорошо изучившие характер своего бригадира, знали, что Муллоджанова всегда можно умаслить. Откупались, кто как мог, в зависимости от прегрешения — блоком сигарет, любимой бригадиром копченой рыбой, которую выносили к поезду местные жители, опять же, любимым им пивом, которое предусмотрительно брали заранее в вагоне-ресторане. Муллоджанов не брезговал никакими подношениями. От девчат-проводниц Антонина не раз слышала, что он берет и деньги. «А что? Может, и нам стоит дать, лишь бы не цеплялся? — не раз подбивала ее Женька. — Все спокойнее будет». И наверняка бы пошла и дала, если бы Антонина не устыдила ее.

В тесном бригадирском купе было душно и сумрачно из-за опущенной шторы. Приняв привычную дозу, Муллоджанов, полагая, что так будет незаметно, зачастую прибегал к этой светомаскировке.

По шумному дыханию бригадира, по широко расстегнутому вороту рубахи, обильно взмокшему, еще более закрасневшему лицу, Антонина догадалась, что Муллоджанов и теперь под хмельком, и потому так не в меру разговорчив.

— Я вот что хочу тебе сказать, — Муллоджанов промокнул большим клетчатым платком шею, — не надо противопоставлять себя коллективу. Люди не любят, когда кто-то старается быть умнее других. Будь проще, как все. Понимаешь меня?

В ней вновь начала подниматься прежняя злость на этого самодовольного, уверовавшего в свою безнаказанность маленького бая. Девчата иначе за глаза его и не называли. Она с трудом, боясь сорваться, подыскивала слова для ответа. Но помешала появившаяся Кутыргина, давняя пассия бригадира, полноватая, упорно молодящаяся шатенка.

Об их давнем романе знали многие в резерве. Знала и жена Муллоджанова — Фатима, но что могла сделать она, обремененная семейными заботами, пребывавшая в покорном повиновении у мужа. Проворная разбитная бабенка Кутыргина — и это тоже все знали — имела немалое влияние на Муллоджанова.

Кутыргина стрельнула из-под густо подведенных бровей на Антонину, изучающе посмотрела на Муллоджанова и небрежно, будто бригадирское купе принадлежало ей, плюхнулась на диван.

— И что за привычка в потемках сидеть? Или ты из разряда сов? Всерьез, Муллоджанов, отзанавесил бы! А то пассажиры подумают, что ты тут недобрыми делами занимаешься.

— Я думаю так, — Муллоджанов говорил медленно, с достоинством, — все беды только от вас, женщин. От вашего языка. Кого хотите ославите!

— Не надо давать повода, — недобро хохотнула Кутыргина, потянувшись к пачке сигарет на столе.

— Меня учить уже поздно, — в голосе бригадира послышалась строгая нотка. Муллоджанов явно был недоволен тем, что его приближенная берет на себя больше, чем нужно.

Антонина поняла, что ей не следует дольше оставаться в купе, и, досадуя на себя за то, что не ответила должным образом бригадиру, вышла.

Погода за окном резко изменилась. Солнце затерялось где-то в тучах, и то, что несколькими минутами назад веселило и радовало глаз, имело теперь унылый, печальный вид. Наволочь все приглушила, придавила к земле. В вагонах наступило затишье, люди словно бы пребывали в оцепенении. Антонина прошла в свой вагон. Женька успела разнести чай и теперь с интересом рассматривала щедро иллюстрированный цветными снимками журнал. Она любила листать подобные журналы, не утруждая себя чтением.

— В бригадирский ходила? — спросила она, подбирая ноги. — Ну и как он встретил тебя?

Антонина промолчала. Уловив перемену в настроении напарницы, Женька не стала пытать ее вопросами.

— Давай-ка лучше перекусим, — предложила она. — Я такой вкуснятины набрала, Свежего лучку, редиски, даже огурец есть. Вот!

Она сдвинула с миски крышку и, прикрыв глаза, блаженно втянула запах, исходивший от свежей зелени.

— Сейчас баночку деревенской сметанки откроем, картошечку очистим и такой салатик смастерим!

Что нравилось Антонине в Женьке, несмотря на ее взбалмошность, неорганизованность, так это ее постоянный оптимизм, который был как бы защитной оболочкой от всех напастей и бед, что нет-нет да и подкарауливали ее.

Они с охотой съели салат, который и в самом деле получился на славу, с удовольствием попили чайку, умело заваренного Женькой, слывшей большой мастерицей по этой части. В поезде считали, что лучший чай в двенадцатом, у Женьки. И девчата из соседних вагонов не раз прибегали к ним за чайником, притворно удивляясь тому, как это ей удается добиться такого вкуса. Хотя, разумеется, Женька секретов ни от кого не держала, и каждый мог посмотреть, как это делается, как Женька, прежде чем засыпать заварку, обдает чайник холодной, затем горячей водой, как щедро натрушивает в чайник заварку, не забыв бросить туда кусочек сахарку, как, плеснув туда самую малость кипятка, плотно укутав чайник полотенцем, дает ему настояться. «Будь, самовар, еще бы ароматнее чаек получился», — любила пояснять товаркам Женька, полагая, что они и впрямь перенимают ее науку. Но девчата слушали больше для приличия, лишь бы не обидеть простодушную, доверчивую Женьку. Чай же заваривали по-своему. Отдельно для себя, правда не так искусно, как Женька, но все же не так уж и плохо, отдельно для пассажиров, идя нередко на всевозможные хитрости, экономя на заварке, добавляя туда, чтобы придать чаю нужный цвет, — жженый сахар, соду.

— Пакостницы, — ругала их Женька, узнав про те штучки, что вытворяли с чаем знакомые девчата. — Этак можно погубить людей.

— Да что ты, это совершенно безвредно, — объясняли те.

— Все равно, кто вам разрешил делать такое! — не унималась Женька, стыдя их, обещая рассказать бригадиру, но так и не пошла, пожалев девчат, боясь, что им может здорово влететь за это. Хотя, подумав на досуге, решила: сомнительно, чтобы ушлый Муллоджанов не знал о подобном. Наверняка знал и имел от этого определенную выгоду.

— Как ты смотришь, если я часок-другой вздремну? — сладко потягиваясь, спросила Женька. — Дома-то и поспать как следует не пришлось. Всю ночь проворочалась. Бессонница мучила. То ли старость подошла? То ли еще чего?

Женька беспричинно засмеялась, показав чистые, крепкие зубы.

— Ну так я пошла, коль ты не против. Если что, стукнешь.

— Да уж ладно, отсыпайся. Как-нибудь справлюсь, — ответила Антонина.

В купе просунулась вихрастая, чернявая голова.

— Какой вагон, красавицы?

Женька вся встрепенулась при виде высокого худощавого парня. Собиралась уже пококетничать. Но парень спешил и не уделил ей должного внимания. Женьке сразу же стало скучно, и, сцепив на затылке руки, всласть потянувшись, она пошла в свое купе.

Долго быть одной Антонине не пришлось. Всегда найдутся скучающие пассажиры из своего или соседних вагонов. Еще на перроне, перед отправлением поезда, она обратила внимание на поглядывающего с интересом в ее сторону стройного, даже как бы особо выструненного сержанта, со значками во всю грудь. Не иначе как в отпуск собрался парень, решила она. И сослуживцы не пожалели знаков отличий, чтобы их бравый товарищ предстал во всей красе. Ей не раз приходилось слышать подобные откровения. Хотя, как знать, может, этот парень все свои значки сам заслужил. Но все равно можно было бы и поскромнее. Тут явно чувствовался перебор.

Ехал сержант по соседству, в тринадцатом вагоне, как раз у Кутыргиной, но вскоре после посадки объявился в проходе их вагона. Выходя по своим делам, Антонина всякий раз ловила на себе его заинтересованный взгляд. Парень, надо полагать, выжидал удобного момента, чтобы зайти к ней, в служебное купе, и стоило лишь уйти Женьке, как он тут же объявился. Самым удачным предлогом для знакомства он нашел вопрос о прибытии их поезда в Актюбинск. Антонина, конечно, могла бы сказать, что рядом с окном, у которого он стоял, как, впрочем, и в том вагоне, где ехал сержант, висит расписание. Но все же приняла условия игры. Сержант не собирался уходить.

— Можно я посижу у вас? А то одному скучно.

Не дожидаясь ответа, он отодвинул в сторону оставленные напарницей журналы и сел вполоборота к Антонине, как бы давая ей возможность получше разглядеть свои регалии. Среди знакомых значков — гвардейского, классного специалиста, золотого ГТО, спортивных разрядов по трем различным видам спорта, на груди сержанта красовался и непривычный, не виданный ею прежде красивый значок. Орнамент его составляли пять разноцветных знамен.

— Щит, — великодушно пояснил сержант, — учения стран Варшавского Договора.

Значок этот, как, впрочем, и другие, был не просто привинчен или там приколот к кителю. Каждый имел основу из белой роговицы. А комсомольский значок так и вовсе был вмонтирован в анодированную пластинку, из которой восходил стремительный полукруг ракеты.

Довольный тем впечатлением, что произвел на проводницу, парень от нечего делать стал перебирать журналы.

— Хорошая у вас работа. Все время на колесах. Каждый день новое. Лично — по мне. Что толку сиднем сидеть. Я и сам из-за этого на машину пошел. У вас же, конечно, временное. Выйдете замуж, и откатались. Женщине, как говорится, нужно семейный очаг поддерживать… Это у нас вольняк. Недаром мусульмане каждое утро начинают с благодарности аллаху за то, что не родил их женщиной. Но у нас этих пережитков нет. И потом, какой еще женщиной родиться. На другую и не посмотрят. А вам бояться нечего. У вас всегда поклонники найдутся.

— Ну спасибо, утешили! — сказала Антонина.

— Нет, точно, — заверил словоохотливый сержант. — Я по натуре не влюбчивый, а увидел вас… Думаешь, заливаю, — сержант как бы между прочим перешел на «ты». — Нисколько. Была у меня до службы девчонка. Но теперь кранты. Пока я там трубил, к ней другой подкатился. Ребята кричат: ты начисть ему. А он-то при чем. Если кому и чистить — так только ей. Верно говорю! Но я ее, известное дело, не трону. Ты скажешь, зачем я все это плету? А чтобы ты все про меня знала. Это, как говорится, гора с горой не сходится. Скажи, а у тебя парень есть?

— Э, много, сержант, знать хочешь! — усмехнулась Антонина…

— Нет, а все же? Для меня, может, это важно.

— Как не быть. Конечно, есть!

Парень, видимо, надеялся услышать иное. Он не смог скрыть своего замешательства.

— А он чего, по гражданке или как я?

— Как ты!

— Значит, служит?

— Служит!

— И ты ждешь его?

— Жду!

— Тогда ясное дело. Но ты на меня не обижайся. Лады?

— Лады! — в тон сержанту ответила Антонина.

Парень провел рукой по черным, прямо-таки угольным волосам.

— А я знаешь в кого такой? В мать! Она у меня цыганка. Точно! Отец — русский, мать — цыганка. Меня ребята только цыганом и зовут. Ей-бо! Мать у меня по вагонам ходила. Отец вот так же в отпуск ехал, заспорил со своими. Женюсь на цыганке. И женился. Ну мать, ясное дело, не гадает больше. Она в КБО работает. Мастером по пошиву. Две медали. И орден этот… «Знак Почета». Цыгане любят, чтоб блестело. Я вот тоже.

Парень старался подтрунивать над собой, но было видно, сержант гордится и своими лычками и теми значками, что в длинный ряд выстроились на его груди.

— Послушай, я тебе не надоел? Нет? Ну тогда еще малость посижу. Лады? Скучно одному. Можно, конечно бы, и покемарить. Но я спать в вагоне не могу. А ты? Да хотя вам это дело привычное. Вот так коротаете время с болтливыми пассажирами. У каждого там не душа, а копилка всяких историй. А человеку необходимо разрядиться, выговориться. И кому как не проводнику. По крайней мере надежно. С ним и умрет.

Антонина с улыбкой слушала словоохотливого сержанта. И то верно! Чего только не услышишь за поездку, каких историй не узнаешь. Ушел сержант Кардашев, оставив на всякий случай свой адрес, обещая еще наведаться, а к ней пассажирка из третьего купе заглянула, виновато спичек попросила.

— Надо же, десять часов еще трястись, — вздохнула она, возвращая Антонине спички.

— Оставьте у себя. У меня еще коробка.

— Нет-нет, спасибо. Последняя сигарета! Слово себе дала… К матери еду. Не хватало еще, чтобы она о сигаретой меня увидела. Я мать свою и сейчас боюсь. А от этой отравы пора отвыкать. Хорошего мало. Просто дурь на себя напустила. Другие в девках дурачатся, а я в замужестве к этому делу приохотилась. Через свекровь.

Пассажирка из третьего купе зябко поежилась, поглубже запахнула кофту.

— Да вы садитесь, — сказала Антонина.

— И то верно, в ногах правды нет..

В чайнике еще оставалась заварка, и Антонина предложила незнакомке чай.

— Спасибо. Охотно, — отозвалась та.

— Такую свекровь, как моя, — она отхлебнула из стакана, — еще поискать. То, что с мужем не живу — она постаралась. Все ревновала его ко мне. Всякую гадость про меня собирала. Родился сынишка — того невзлюбила. Не в нашу масть, говорит. А в кого же? От кого? Не знаю! Не наш! Не ветром же надуло? Сама стараюсь улыбаться, а слезы помимо воли. И Юрка, муж мой, нет бы слово сказать, дундуком стоит. А свекровь губы поджала и с ударением: «Вот именно, девушка, не ветром надуло». Хотя Юрка-то знал, у меня до него никого не было.

А, думаю, мать честная, неужели я терпеть все это должна. Степку в охапку — и через дорогу, к соседям. Благо хорошие люди — пустили с ребенком. У них и живем. Скоро вот квартиру получим. Видели моего парня? Крупный мальчик — хороший. На следующий год в школу пойдем. А знали бы, как тяжко он болел. Думали, не вытянет.

Антонине хотелось узнать, вернулся ли к женщине муж. Но спрашивать не стала, решив, что этот вопрос может обидеть женщину. Но та и сама ответила:

— С мужем мы так и не сошлись. Крепко его свекровь против нас настропалила. Степку в детсад мимо мужьего дома вожу, муж и не знается с нами. Ну и мы не хотим.

Женщина усмехнулась, хотя ничего веселого в этой истории не было.

— Видимо, опять придется спички просить. А ведь зарок давала. Не к месту все это вспомнилось.

Вставая, она вновь зябко повела плечами.

— Курите здесь, — сказала Антонина. Она редко кому делала исключение. Вагон был для некурящих, и Антонина строго следила за тем, чтобы пассажиры следовали этому правилу.

— Нет, нет, я лучше там. Привыкла украдкой, как пацанка. На квартире нельзя — Степка, хозяева строгие. На работе своих стыдишься, подумают бог знает что. Вот и выискиваешь укромные уголки. И знаете, какое-то особое удовольствие получаешь от тайком выкуренной сигареты. Всерьез.

Выкурив свою сигарету, ушла к себе пассажирка из третьего купе.

Антонина осталась одна. Она любила эти ночные часы, особое ощущение ночной дороги, неустанного движения среди сумрачных гор, пустынных полей, загадочно мерцающих огней неизвестных полустанков, пристанционных поселков, переливающихся электрических пологов больших городов.

Вагон покачивал, убаюкивал, словно бы врачевал души своих пассажиров. Ночью под стук колес всегда хорошо думается. О жизни, о людях, о человеческих отношениях, странностях и закономерностях судьбы. Дорожные знакомства нередко побуждали ее к раздумьям и о своей собственной судьбе. Как все сложится? Будет ли счастлива сама? И что вообще такое счастье? Хорошее здоровье? Любимая работа? Заботливый муж? Достаток в доме? Что у нее есть сегодня? Чего бы желала?

К ночи в вагоне похолодало. С наступлением теплых дней отопление отключали. Днем это не ощущалось, пассажиры, едва сев в вагон, тянулись к оконным защелкам. Но сейчас, на ходу, чувствовался знобящий холодок. Оно и лучше, спать не так тянет. Антонина надела свитер, привычно взглянула на щит. Он показывал, что буксы исправны, давление в тормозах в норме.

Она вспомнила, что собиралась написать письмо Алексею Родину. Сейчас, когда ничто не отвлекает, самое время.

Перед поездкой она купила в привокзальном киоске пачку почтовой бумаги и теперь, вытащив ее из портфеля, села к столу. О чем написать тебе, мил человек? О своей работе? Но она не так интересна. Это у тебя там полеты, занятия по ВДП — сразу и не сообразила, что это значит воздушно-десантная подготовка. Каждый день тебе приходится испытывать свою волю, характер. Ну, а мы — раздаем постели, разносим чаи, убираем за пассажирами. Такие наши будни.

Подумала, и самой скучно стало. Ну и работенка! Так что об этом писать не стоит. Работа наша у всех на виду. Сам не раз ездил в поезде и видел, чем приходится нам заниматься. Рассказать тебе о взаимоотношениях в бригаде? Но ты никого из наших не знаешь, и трудно будет тебе разобраться в наших делах. Да и к чему все это?

Ты спрашиваешь: как я живу? Лучше всего будет сказать: работаю. Видишь, опять о работе. Но что поделаешь, если она занимает большую часть времени, что даже после работы думаешь о ней. У тебя, наверное, тоже так. Хороший, плохой ли день — определяется не состоянием погоды, а тем, как сложились дела на службе. Неурядицы — все вокруг немило, удачно складываются дела — совсем иной настрой. Нужно, конечно, владеть собой. Да не всегда удается. Когда меня с поезда сняли за ту историю со стоп-краном, о которой ты спрашиваешь, и направили в наказание в экипировочную бригаду, думала, сорвусь. Но ничего, взяла себя в руки. А из твоих писем чувствуется, что человек ты собранный, решительный. Это хорошо! Да мужчине и не к лицу быть нюней-матюней. К тому же и твоя профессия не позволяет тебе быть иным.

Я считала, что наше «странствие», как ты это называешь, тобой совершенно забыто. Случайная встреча, каких у каждого из нас немало. Мне казалось, что наше с тобой странствие, хотя ты и пишешь, что не можешь забыть его, не было для тебя особенно приятным, потому мне так трудно было взяться за перо и написать тебе. Но эти твои письма, эти твои визиты к поезду, о которых узнала от своих, ей-богу, сбили меня с толку.

Ну хорошо, мы можем писать друг другу. Но что это даст нам? Я — здесь, ты — там…

Человек ты, видно, рискованный. Прежде чем приглашать в гости, как это делаешь ты, надо хотя бы немного знать человека. А что ты обо мне знаешь? Ты уж, пожалуйста, не делай впредь таких неосмотрительных предложений. А то ведь я легкая на подъем. Возьму и вправду прикачу в твой город. Благо имею раз в году право на бесплатный проезд. Заявлюсь к тебе, да вдруг ты не меня одну вот так, как бы между прочим, звал. Вот и встретимся и почистим твои перышки. Каково?

Антонина улыбнулась, представив себе подобную сцену. Шутка шуткой, но что, действительно, писать этому настойчивому парню из оренбургской «летки», который, несмотря на всю краткость их тогдашнего свидания, тоже приглянулся ей. Ответить нужно. И не только ради приличия. В последнем письме он писал: «Жаль, если мы, так и не успев познакомиться, потеряем друг друга из вида». Разве ей хочется этого? Нет! Так в чем же дело? Она еще какое-то время медлила, разглаживая листки почтовой бумаги, вглядываясь в ночную темень за окном, обдумывая слова, затем решительно взяла ручку и принялась за письмо…

Под утро, в седьмом часу прибежала возбужденная Люба Зайченко из одиннадцатого вагона. Зайчик, как звали ее между собой в бригаде.

— Ой, Тонь, Попов сел в поезд. Месяца три не видели! Болел. И вот снова объявился.

— Ну и что?

Зайчик с удивлением посмотрела на Антонину.

— Привет тебе. Ты же знаешь, какой он? Если у нас с тобой нет безбилетников — это еще ничего не значит. Может, из девчонок кто везет. Ага, вот и Женька идет!

Зайчик тряхнула коротко стриженными волосами, которые делали ее похожей на подростка.

— Женька, слышишь чего? — подступила она к ней, еще не успевшей отойти ото сна. — Попов сел!

— Ну!

— Надо сказать девчатам!

— И не подумаю, — лениво отозвалась Женька.

— Тьфу ты, — рассерженно сказала Зайчик, — да вы что, сговорились? Если Попов кого накроет, нам Муллоджанов житья не даст.

— И что ты, Зайчик, прыгаешь, — усмехнулась Женька. — И почему у тебя за других голова болит. У тебя все нормально? Вот это главное. Иди и спокойно жди.

— Нет, девки, вы определенно с ума сошли, — сказала Зайчик, отправляясь к себе.

Женька, конечно, передала дальше по цепочке весть о севшем в поезд ревизоре Попове. Такая система оповещения была заведена давно, и они тоже следовали ей.

Примерно через полчаса заявился Попов — худой, сутулый, носатый, снискавший на дороге славу несговорчивого человека. Высокий, он всегда смотрел поверх головы, словно обшаривая цепкими серыми глазами верхние полки, словно бы и там предполагал наличие безбилетника. Если с другими ревизорами проводники зачастую находили общий язык — дал червонец, и порядок, — то с Поповым подобные номера не проходили. Был он на удивление строг и принципиален. Найдет безбилетника — сразу же акт. И никакие уговоры не помогут. Проси не проси. Из угощений лишь один чай признает. Выпьет и четыре копейки на столик выложит. Таким вот человеком был ревизор Попов. Многие в бригаде его боялись, лично Антонина уважала Попова. А Женька, так та была польщена вниманием Попова к ее чаям. Верно и то, что ревизор спрашивал чаю лишь у тех проводниц, к которым имел особое расположение, в непогрешимости которых успел убедиться. Но это все равно не помешало Попову тщательно, придирчиво проверить билеты. Рассматривая каждый не спеша, со стариковской основательностью. И лишь удостоверившись, что все в порядке, снял и спрятал в футляр очки, скинул и положил рядом форменную фуражку.

— Чаю, Григорий Саныч? — с готовностью предложила Женька.

Попов согласно кивнул. Был он человеком немногословным, скорее даже молчаливым, что тоже немало смущало проводников.

Женька заварила и поставила перед ревизором стакан своего фирменного чая. Попов поднял подстаканник и с непроницаемым лицом стал рассматривать чай на свет.

— Не нравится, Григорий Саныч? — спросила Женька.

Попов осторожно отхлебнул из стакана. Развернул, надкусил сахар. Чай он пил всегда вприкуску. Женька ждала, что ответит ревизор, но тот молчал.

Была Женькина очередь заступать на дежурство. И, сдав ей вагон, Антонина хотела уйти.

Попов жестом остановил ее.

— Говорят, у тебя были неприятности? Сейчас-то как?

— Да ничего. Все нормально.

Попов согласно кивнул.

— Раз так, слава богу. Отдыхай, дочка.

Не спеша допил чай. Вытащил заранее приготовленные двушки.

— Спасибо, чай у вас хороший.

— Может, еще выпьете? — зарделась Женька.

Попов взглянул на часы, надел форменную фуражку.

— Странный он все же человек, — сказала Женька, когда Попов ушел.

— Ничего странного, — ответила Антонина, — просто такой человек.

— Вот и я про то же!

— Ну я пошла, — сказала Антонина, не имея особой охоты к разговорам. Сказывалась бессонная ночь. Знала по себе, если сейчас не ляжет, потом вряд ли уснет, а вечером вновь заступать на дежурство.

— Давай, — согласилась Женька, вытаскивая из шкафчика стаканы, готовясь разносить утренний чай. — Я думала, вместе позавтракаем. Одной, сама знаешь, скучно.

Уснула Антонина не сразу. Прислушивалась к стуку колес. Порой, стоило ей сосредоточиться на этом равномерном постукивании, как незаметно впадала в дрему, а тут как ни вслушивалась в привычные звуки, сон не приходил. В запасе была еще одна уловка — счет. И она, стараясь ни о чем постороннем, отвлекающем не думать, принялась, как добросовестная школьница перебирать, цифры, вызывая в памяти их острые и округлые формы. Где-то на седьмой сотне они стали неповоротливыми, трудноуловимыми. Всплыли медные тусклые двушки, оставленные на столе ревизором Поповым. И лицо его всплыло — в таких же медных дужках очков. И краем сознания Антонина поняла, что сон все же сморил ее. И сладко, беспричинно улыбнувшись, уснула…

В Оренбурге их поезд стоял три минуты. В вагон никто не садился. И этого времени Антонине вполне хватило, чтобы добежать до вокзала и бросить в красный почтовый ящик, предназначенный для корреспонденции внутри города, свое письмо.

— Лети с приветом, вернись с ответом, — крикнула от своего вагона Зайчик в коротенькой юбке.

— Все-то ты знаешь! — сказала Антонина.

— А как же! Только ты учти, у тебя тут соперницы сыщутся. Не боишься? Ну смотри, смотри. А то они в Оренбурге такие.

Уже стоя на площадке своего вагона, Антонина обратила внимание на курсанта в летной форме со свернутой газетой в руках. Парень стоял под стеной вокзала, словно ожидая кого-то. Что-то знакомое почудилось в его лице. Их взгляды на какое-то мгновение встретились. Родин? Но в ту же самую минуту она почувствовала легкий толчок. Вокзал медленно поплыл назад. И девчата, как это всегда бывает при отправлении, словно по команде, выбросили желтые флажки. Цвет разлуки! Антонина улыбнулась, словно только сейчас постигнув смысл этих слов.

XVII

Самолет натужно, словно по принуждению, тянул привычную ноту. «Ну, скоро?» — думал Родин. Монотонное гудение моторов начинало раздражать, хотя сейчас как никогда надо быть спокойным, собранным, уравновешенным. Он поймал на себе чей-то пытливый взгляд, оглянулся. Начальник воздушно-десантной подготовки капитан Саноев изучающе смотрел на него. Еще, чего доброго, заподозрит в трусости, подумал Алексей. А ведь это не так. И кому, как не Саноеву, знать об этом. В училище Родин пришел с тремя прыжками. И здесь, в училище, это был его пятый прыжок. Но если Саноев столь пристально посмотрел на него, значит, уловил что-то неладное. Алексей заставил себя расслабиться. Саноев весело, словно они поняли друг друга, подмигнул ему и перевел свой зоркий гипнотизирующий взгляд на сидевшего на противоположной скамейке Якушева. Ясно, облегченно подумал Родин, расценив интерес Саноева к своей персоне не больше чем интерес к любому из сидящих в этом самолете курсантов, которых он, капитан Саноев, добросовестно готовил к очередному прыжку.

Капитан Саноев считал, что психологический настрой в немалой степени определяет успех прыжка, и сейчас как бы проводил сеанс психотерапии. К этому, конечно, можно было относиться с усмешкой, но опытные летчики говорили, что у Саноева не было ни одного отказа от прыжков в отличие от других «выпускающих». Ни разу не пришлось ему прибегать и к крайней, принудительной мере, которая вряд ли помогала перебороть страх, скорее, наоборот, удваивала его.

Не просто начальником по ВДП был Саноев, а большим мастером своего дела. Шесть сотен прыжков значилось на его счету. Да каких! Одним из первых прыгал с парашютом на вершины Памира, за что и был удостоен боевого ордена. И орден тот был не единственным на неширокой груди капитана.

Рядом с ним соседствовали два других — за испытание новых парашютных систем… Как бы ни подначивал капитан во время занятий или после очередных прыжков курсантов, те ему вольности и колкости прощали, потому что Саноев был для них человеком авторитетным.

Родин искоса взглянул в иллюминатор. Ну, кажется, теперь на подходе. Он тронул ладонью колено Якушева. Тот сидел нахохлившись, словно в ожидании неприятной процедуры. И куда девалась прежняя шутливость, беззаботность приятеля. Якушева словно подменили. Другие курсанты бодрились, но по их напряженным лицам было видно, что они тоже мало испытывают радости от предстоящих прыжков. Это была необходимость, продиктованная их нынешней и дальнейшей службой, и они подчинялись ей.

Было здесь что-то необъяснимое, отмеченное еще в первых поколениях пилотов. Любившие летать, они не любили прыгать с парашютом. Хотя, как думалось Алексею Родину, не было в этом абсолютно ничего странного, все имело простое объяснение: человек настолько срастался с машиной, что даже в критическую минуту не допускал мысли о том, чтобы покинуть ее, делал все, чтобы спасти свою машину, ибо она была продолжением его, без нее он был никто. И стоило ли осуждать ребят, с предубеждением относящихся к парашюту?

Над кабиной пилотов запульсировала красная лампочка, отбрасывая тревожные блики на напряженные лица курсантов. Капитан Саноев, только и ждавший этого сигнала, встал у распахнутой двери, подняв правую руку. Лицо его было торжественно-строго, исполнено особого благоговения перед небесным пространством, разверзшимся у самых ног. Он чем-то был схож сейчас с духовным сановником, благословляющим молодых небожителей. Его короткое «пошел» воспринималось и как приказ, и как напутствие.

При прыжках парашютисты располагаются по весу. Кто тяжелее, прыгает раньше.

Первым прыгал Гаврилов. Он поправил ремни, тяжелый десантный нож в пластмассовых ножнах, горделиво окинул ожидавших своей поры курсантов, мол, томитесь, томитесь, голуби, и нырнул в проем двери, откуда хлестко била свежая, упругая струя. За Гавриловым пошел Ромашов.

Родин снова взглянул на Якушева, которого так и не оставило напряжение. «Не терзай душу, взводный. Смотри веселее! — мысленно подбодрил приятеля Алексей. — Представь, что там на земле смотреть на твой прыжок собрались первые красавицы города. Их не испугало ни расстояние, ни ранний час. Так выше голову. На земле тебя ждут улыбки и цветы. Ну же, ну!»

Якушев, словно поддавшись внушению Родина, выпрямился и вызывающе посмотрел на приятеля. Мол, думаешь, дрейфлю. Ничуть. Восторга, разумеется, перед предстоящим прыжком не испытываю, но прыгну не хуже других.

На лице Якушева проступила прежняя снисходительная улыбка, столь свойственная взводному на земле. Он окончательно сбросил оцепенение и глядел теперь молодцом. Ай да взводный!

Зябко поведя плечами, будто перед прыжком в холодную воду, занял место у двери Исмаилов, державшийся все время, пока самолет шел в зону, удивительно хладнокровно, умудрившийся даже вздремнуть.

Самолет наполовину опустел. Наступил черед Родина. Он поймал себя на мысли, что совершенно спокоен, даже более, чем перед предыдущими прыжками. Да и чего волноваться — дело знакомое. Парашют уложен надежно, кольцо на привычном месте. Не забудь в нужную секунду дернуть, произведи согласно наставлениям необходимые маневры и пари спокойно под своим куполом.

Чувствуя, как отдается под ногами обшивка самолета, Алексей сделал решительный шаг к двери, принял нужную позу, чуть согнулся. Правая рука прижата к груди, левая на кольце запасного парашюта. На какую-то долю секунды задержался у порога, широко, полной грудью вдохнул, словно стараясь набрать побольше воздуха.

— Пошел! — наклонившись к нему, крикнул Саноев, и Алексей, энергично оттолкнувшись, бросил свое тело вниз, тотчас ощутив плотность и упругость утреннего холодного воздуха. Он ощутил привычный толчок в плечо, его развернуло и потащило куда-то, словно он нырнул в реку с очень сильным течением.

Падая, он успел заметить вправо от себя у самой земли медленно покачивающиеся купола товарищей. И эти слегка розоватые в свете майского солнца купола парашютов, утренний резковатый воздух, неоглядный простор чистого безмятежного неба словно бы тронули потаенную, сладостную струну, наполнив молодое, крепкое тело, каждую клеточку радостным ощущением полноты бытия.

Алексею трудно было сдержать себя, чтобы не вскрикнуть, не выразить нечленораздельным звуком, слышимым лишь только им самим, свой немой восторг от этого свободного падения, стремительного полета своего тела.

Земля неукоснительно надвигалась. Пора, Алексей нащупал и стремительно рванул кольцо. За спиной раздался громкий хлопок, над головой вспыхнул огромный миткалевый купол парашюта.

Неожиданно он почувствовал, как быстро закручиваются стропы. Его стало вращать справа налево, затем слева направо. Ощущение было не из приятных. Алексей уловил момент и, когда стропы начали раскручиваться, сильно обеими руками развел их в сторону. Развернул парашют по ветру, приглядываясь к земле, прикидывая место приземления.

Он видел, как внизу ребята уже гасили парашюты, тянули по траве ставшие теперь безжизненными белые лоскуты материи, которые несколько секунд назад казались удивительными цветами в утреннем небе. Вот и земля. Удар пришелся на полную стопу, парашют потянул назад, но Алексей устоял, быстро отстегнул подвесную систему.

— Молодцом, — услышал он рядом. В какой-нибудь сотне метров от него собирал свой парашют Исмаилов.

Алексей улыбнулся ему. Все то же радостное чувство, испытанное минуту назад, не покидало его. Он поднял голову, отыскал самолет и отделившийся от него новый парашют и завороженно, словно бы желая продлить, растянуть эту сладостную минуту, смотрел, как тот, легонько покачиваясь, опускается сюда, к ним. На стропах раскачивался взводный.

— Может, еще разок попробуем? — весело прищурился Исмаилов.

— Можно! — охотно согласился Родин.

— Ишь нос раскатал. Хорошенького, как говорят, понемножку. Ну, пошли к нашим.

Исмаилов перебросил парашют, через плечо, и они заторопились к месту сбора, где раздавались возбужденные голоса удачно приземлившихся парней.

XVIII

С Борисенко творилось неладное. Он стал плохо спать, много курить. Прежде он смотрел на сигарету, скорее, как на забаву. Выкурит с кем-либо из приятелей за компанию пару-тройку сигарет за день, и то так, не в затяжку, лишь бы слегка пощекотать нервы, — теперь же пристрастился к табаку всерьез, испытывая потребность в нем, жадно, с неведомым ранее наслаждением, докуривая до конца сигарету, словно в ней была сокрыта какая-то неизвестная ему истина. На день едва хватало пачки.

— Да ты никак, друг любезный, курить стал, — поймала его как-то с поличным супруга.

Курил он только на работе, а тут забыл выложить пачку, и Лидия, пришивая к пиджаку оторвавшуюся пуговицу, обнаружила сигареты, словно уличив его в чем-то тайном, недозволенном. Странно, но ему не хотелось, чтобы она знала о его новом пристрастии.

— Мало что может у меня там лежать, это вовсе не значит, что ты должна проверять карманы.

Эти слова огорошили ее. Она так и застыла с иголкой в руках. Получилось резко, но ему и хотелось, чтобы это было именно так. Ибо она, только она, как думалось Борисенко, была виной его неудавшейся личной жизни.

Спать в ту ночь легли порознь. Лидия даже стелить себе не стала, бросила подушку на софу и легла, как была в халате, набросив на ноги плед.

В минуты размолвок у них иногда случалось такое, но раньше кто-либо пытался восстановить мир: то он, выйдя на кухню за стаканом воды, как бы между прочим окликнет ее, то она, сославшись на страх быть одной в комнате, залезет к нему под теплое одеяло. Теперь же, и каждый понимал это, на скорое примирение рассчитывать не приходилось. Да и к лучшему, решил, не больно печалясь, Борисенко. Говорить все равно не о чем. Все, что нужно было сказать друг другу, давно уже сказано.

Перемену в нем заметили и на работе. Его сумрачность, раздражительность были непривычны. Всякие попытки сослуживцев узнать, что происходит с ним, он нетерпеливо обрывал, еще больше нервничая. Истинных друзей, с кем бы он мог поделиться, на работе у него не было, а открывать душу посторонним было глупо. Личное, оно и должно оставаться личным.

По роду службы ему иногда приходилось заниматься семейными конфликтами, и всякое подобное разбирательство, вмешательство в семейные дела чужих людей, всякий раз представлялось ему дикостью. Как правило, это ничего не давало, наоборот, еще больше усугубляло отношения противных сторон.

Знакомый с чужими драмами, он теперь как бы отстранение, со стороны смотрел на отношения свои с Лидией. Казалось бы, очевидного повода для разлада нет, внешне все пристойно. И сослуживцы немало бы удивились, узнав, что отношения у них не складываются. Лидия — хорошая хозяйка. И приготовить умеет, и хлебосольна с гостями, и вроде бы заботлива. Да и его считают чуть не идеальным мужем. Не пьет, внимателен к своей жене и вообще уважителен к женщинам.

Спрашивается, чего бы им не жить? Не радоваться, когда все в доме есть — прошли времена, когда за неделю до получки приходилось перехватывать у кого-либо из знакомых червонец-другой.

Но дело, разумеется, не в деньгах, ими сейчас никого не удивишь. Деньги они сумели накопить, беда, что не смогли нажить другого. Все понятно, любовь — чувство преходящее, и потом, не всем дано испытать его. В отличие от других, он и не строил иллюзий на этот счет. Пусть обошла его любовь, но годы совместной жизни должны были как-то связать, сроднить их, пусть не любовь, но что-то другое. Но не случилось и этого. Кем они сейчас доводятся друг другу, если не брать в расчет формальную сторону? Как истолковать их отношения? Сожительство? Не более. Ведь общего-то абсолютно ничего нет. Да и вряд ли может быть.

Невесело было Борисенко на сороковом году жизни делать для себя подобные открытия. Но по сути это и не было открытием. Весь в делах, постоянных заботах по службе, он раньше не вдавался в характер их отношений, зная, что это ни к чему доброму не приведет. Теперь же, помимо воли, он все чаще стал задумываться над этим. Надо было на что-то решаться, дабы не превращать дальнейшую семейную жизнь в пытку для обоих.

Совсем некстати решили отметить двадцатилетие семейной жизни Худяковы. Борисенки с ними дружили домами. С Андреем Иван дружил, когда ходил холостяком, вместе заочно учились в институте. У Лидии с Зинаидой, прозванной «золотой рыбкой» за умение все достать, чему немало способствовала ее должность — завсекцией в большом орсовском магазине, были свои интересы. Сколько помнит Борисенко, излюбленной темой разговора, стоило им только сойтись, были тряпки. Худяковой доставляло удовольствие похваляться покупками, терзая своими рассказами душу его дурехи, которая еще долго после этих встреч не могла прийти в себя, к месту и не к месту вспоминая поразившие ее воображение приобретения «золотой рыбки». «А знаешь, какой у Зинаиды сервиз?» — неожиданно спрашивала она среди ночи. Триста лет снился ему этот сервиз, но у Лидии было свое понятие на этот счет. И он знал, что она не успокоится до тех пор, пока с помощью все той же «золотой рыбки» не достанет этот необыкновенный чешский сервиз. Зинаида не очень баловала вниманием приятельницу, отношения она строила, как и многие ее коллеги, по принципу полезности. Взять лишнее с Лидии было как-то неудобно, вроде свой человек, практической же пользы от нее она никакой не имела. Да и что взамен ей могла предложить Лидия, работавшая чертежницей? Десяток листов ватмана или пару-тройку пузырьков черной туши? Борисенко было противно это плохо скрываемое заискивание Лидии перед «золотой рыбкой», исполненной особой значимости и самодовольства..

Борисенко не хотелось идти к Худяковым — тоже дату придумали! Он знал наперед, что ждет его в этом доме. «Золотая рыбка», разумеется, не устоит перед соблазном похвастать перед гостями приобретениями последних месяцев: румынским гарнитуром, цветным «Рубином», чешской стенкой, «Русской красавицей» над их супружеским ложем и многим другим, что сумела достать, работая в орсе; как должное будет принимать завистливые вздохи гостей, потрясенных великолепием ее трехкомнатной кооперативной квартиры. Свою двухкомнатную она, умело провернув очередную операцию с нужным человеком, оставила двум неженатым сыновьям, один из которых служил в армии, другой учился в девятом классе и находился при матери. Двухкомнатная квартира та, само собой, не пустовала — «золотая рыбка» сдала ее на время молодоженам, жившим в общежитии, дожидавшимся своей очереди на квартиру. Борисенко видел как-то эту худосочную невзрачную пару в гостях у Худяковых. Лидия говорила, что молодой супруг состоит в каком-то родстве с Зинаидой, но «золотая рыбка», видимо не желая посвящать в тайну генеалогического древа, не познакомила их — обменялись ничего не значащими кивками.

Борисенко готов был ухватиться за любой предлог, лишь бы не пойти к Худяковым. «Может, сходишь одна?» — предложил он Лидии. «Но я пока что значусь замужней женщиной, — с ударением сказала она, — и потом, насколько помню, нас приглашали вдвоем. Или мое общество тебя уже не устраивает?»

Хотел не хотел, а пришлось пойти к Худяковым. Подарка так никакого и не придумали. Да черт знает, что и нести в этот дом. Лидия разыскала красивый сувенирный конверт, в раздумье вложила в него зеленую пятидесятирублевку. «Что так мало?» — не без иронии заметил Борисенко. «Хватит с них!» — не замечая его иронии, в сердцах ответила Лидия.

Как и предполагал Борисенко, званый вечер был устроен на широкую ногу. Выбрали пятницу, чтобы гости могли не спеша посидеть, по достоинству оценить гостеприимство хозяев. По тому, что Худяковы выставили в этот вечер на стол, было видно: готовились они основательно. В этом доме всегда умели встретить гостей, но на сей раз Зинаида, казалось, превзошла себя. Сервировка стола была тщательно продумана, все сделано изысканно, со вкусом, как в перворазрядном ресторане.

Борисенко с грустью подумал, что общепит, где все готовится кое-как, на скорую руку, отучил людей радоваться еде, потому-то так по-особому ценишь эти не такие уж частые праздники в своем или чужом доме. Выдумка, с которой были оформлены холодные блюда, была достойна самой высокой похвалы, и гости, словно боясь нарушить красоту праздничного стола, нерешительно притрагивались ложками ко всем этим великолепным горкам и айсбергам, столь любовно сложенным и изваянным.

Но так было лишь поначалу, пока не были выпиты первые рюмки, потом уже праздничность стола мало кого занимала, каждый был занят своей тарелкой. Инициатива за столом, как это водится, постепенно перешла к гостям. Это были люди почти одного возраста — начавшие лысеть и заметно полнеть мужчины, женщины, о которых еще нельзя сказать, что они старые, но уже и не молодые.

Круг приятелей Андрея Худякова ему в общем-то был хорошо знаком — работали вместе или рядом, в управлении дороги, дорпрофсоже. О приятельницах же Зинаиды ему мало что было известно. Знал лишь только, что двое из них — сухощавая, белокурая с высокой укладкой Осипова и жгучая малого росточка брюнетка Грибова, обе разведенные, свободных взглядов женщины, появление которых в компании нередко вызывало у иных жен беспокойное чувство, — работали в том же орсе, что и Зинаида, другие же никакого отношения к торговле не имели. Веселая, с выпуклыми глупыми глазами Женя — врач-стоматолог; всегда модно одевающаяся Клара, заявившаяся на сей раз в костюме амазонки — администратор драматического театра; энергичная с легкой картавинкой Вика — старший следователь ОБХСС.

Надо полагать, все это были люди полезные, нужные хозяйке дома. Связи «золотой рыбки» были обширны, чего она и не старалась скрывать. Не все, кого она приглашала на семейное торжество, могли прийти. В течение вечера раздавались телефонные звонки. Брала трубку сама Зинаида и, выслушивая поздравления, прикрыв ладонью трубку, поясняла, кто есть кто, хотя имена большинства были хорошо известны. Кто, например, не знал Илью Мироновича Чейшвили, директора местного ликеро-водочного завода, или Степана Петровича Столбцова, начальника ведущего строительного треста?

Весь вид быстро захмелевшего Андрея Худякова выражал довольство. Смотрите, мол, дорогие гостечки, с какими людьми вы имеете дело. И это сытое довольство давнего приятеля, которого Борисенко помнил иным — скромным, в доску свойским парнем, лишенным какого-либо снобизма, да и откуда, казалось, было взяться ему у того, кто знал цену трудовой копейки, — повергло его еще в большее уныние и тоску. Борисенко угрюмо наблюдал за этим казавшимся ему деланным весельем гостей, подогреваемым музыкой из высоких колонок дорогого стереофонического проигрывателя, приобретенного, видимо, накануне юбилея. Прежде этого проигрывателя он у Худяковых не видел.

Разморенные вином и обильной пищей гости лениво топтались в танце, с трудом согласуй свои движения с довольно энергичной музыкой. Да это было для них и не столь важно. Умение танцевать ценится в юные годы, в их же годы берутся в расчет иные достоинства: служебное положение, личные связи. Они-то в конечном счете и определяют отношение к тебе других.

«Все теряет свою цену, все девальвируется, — мрачно думал Борисенко; — и понятие семейного счастья тоже». Думал ли он раньше, что все сведется к простой, банальной истине: счастливы те, у кого все есть, имея в виду вещественную сторону. Вот он сейчас гордо и надменно осуждает Худяковых, осудить, всегда проще простого, но сами-то они с Зинаидой не теми же ли самыми принципами руководствовались в погоне за этим призрачным семейным счастьем? А что в результате имеют?

Совсем некстати вспомнился недавний рассказ бойкого таксиста, когда ездил в аэропорт встречать прилетавшую с юга Лидию. Таксист тот сказал, что остался без сменщика, потому как напарник его пожелал всем долго жить. Повесился сорока трех лет у себя в квартире. «С чего это он?» — спросил потрясенный Борисенко. «А хрен его знает, — ответил таксист. — Все у человека было. И квартира отличная, и собственная «Лада». Одним словом, живи и радуйся. Так нет». — «Женатый?» — уточнил Борисенко. «Все, как положено!» — «Непонятно», — сказал тогда Борисенко. «Вот и я так же думаю», — ответил таксист.

Сейчас, вспомнив того бедолагу, наложившего на себя руки, он подумал, что достаток еще не гарантирует человеку душевного спокойствия, не решает тех нравственных проблем, что всю жизнь терзают человека, как бы беден или богат он ни был.

Подошел Андрей.

— Чего загрустил, старый? Пойдем-ка вместе разгоним тоску-кручину.

Он обнял его за плечи.

Борисенко нехотя повиновался. Они пошли на кухню. Андрей прикрыл кухонную дверь, заговорщицки подмигнул.

— Есть у меня заветная бутылочка для лучшего друга.

Он раскрыл створки кухонного шкафа, присел на корточки.

— Сейчас мы ее, голубушку, вызволим.

Андрей порылся в шкафу, вытащил бутылку водки.

— Смотри, какая красота. Сам настаивал. На грецких орехах… Не пробовал? Отличная вещь!

Он достал с полки две стопки. Налил.

— Давай, за все наше доброе!

Пить Борисенко не хотелось, но он уступил.

— Ну как? — Андрей достал из байки калиброванные, с мизинец венгерские огурчики.

— Ничего, — ответил Борисенко, так и не уловив вкус нового напитка.

— Э, значит, надо еще повторить.

Покосившись на дверь, Андрей по новой наполнил стопки.

— Может, хватит?

Андрей вяло махнул.

— Хочется напиться…

Борисенко пытливо посмотрел на приятеля. Новые непривычные нотки послышались в его голосе.

— Если бы ты знал, Иван, как мне это обрыдло. Все, абсолютно все. Взял бы и повыкидывал из хаты к чертовой матери. Все! Вместе с Зинкой, помешалась на этих тряпках. Завидуете, думаете, райская жизнь у Худякова. В гробу я видал такой рай! Эти тряпки ее вот тут у меня сидят.

Андрей постучал кулаком по шее. «Выходит, братец, и тебя припекло. Да, видать, крепко. Так-то вот».

— Завидую тебе. — Андрей обнял Борисенко за плечи. — Честное слово, завидую. Не надо бы мне пускать Зинку в торговлю. Жили бы как все. Тихо, мирно. Через эту торговлю Зинка прямо другим человеком стала. Ты посмотри в ее глаза. Нет, ты обязательно посмотри, какие они у нее алчные, ненасытные. Кажется, весь мир готова слопать…

Борисенко усмехнулся, пытаясь высвободить плечо.

— Смеешься, а мне не до смеха.

Дверь приоткрылась. На кухню просунула голову Зинаида.

— Я так и знала, что эти голубчики тут. Ты только глянь, — обратилась она к Лидии, стоявшей сзади, — чем они занимаются. Что, места за столом мало? А ну пошли. Пошли, кому говорю. Живее.

Андрей нахмурил лоб.

— Нам и тут хорошо.

— О гостях бы подумал. Все-таки хозяин, — пристыдила Зинаида.

— Хозяин! — протянул с издевкой Худяков.

Зинаида хотела взять бутылку.

— Но, но, — отвел ее руку Андрей, — полегче.

— Тебя никак муха цеце укусила?

— Вот именно. Це-це, — передразнил Андрей.

Борисенко было неловко слушать эти препирательства. Он встал.

В гостиной все так же громко играл проигрыватель, как могли танцевали гости.

— Может, пригласишь? — нерешительно попросила Лидия. — Мы ведь так хорошо когда-то с тобою танцевали.

— Боюсь, сейчас не получится, — ответил Борисенко, стараясь не смотреть в лицо жены.

И все же он заметил, как при этих его словах чуть дрогнули уголки ее губ.

— Ну, пригласи, — тихо попросила Лидия. — Может, это наш последний танец. Я ведь все вижу…

Не дождавшись ответа, Лидия положила свою руку ему на плечо и по-собачьи преданными глазами снизу вверх взглянула на него. Борисенко не был сентиментальным человеком, но тут сердце его екнуло. То ли этот взгляд жены был тому виной, то ли эта, щемящая душу старая, призабытая уже им мелодия. «Проходит жизнь, проходит жизнь как ветерок по полю ржи. Проходит явь, проходит сон, любовь проходит, проходит все…» — пел певец, словно бы итожа свои годы. «Надо же, словно нарочно поставили, — подумал Борисенко. — Последний танец — так, кажется, сказала она. Последний… Что ж, все может быть. Но если уходить, то надо красиво, достойно. Он ни на что, нажитое в совместной жизни, не претендует. Готов все оставить ей. Если чего и жаль, то книг, особенно тех, что не успел прочитать, откладывая все на потом, утешая себя, что все это еще успеется. Но и книги он, пожалуй, оставит ей».

Лидия молча, вопросительно, словно стараясь угадать его мысли, смотрела на него. И он украдкой, повинуясь взгляду, заглянул в ее глаза. Прежде ему нравилось вот так, в танце, следить за выражением ее глаз. Это были упоительные, прекрасные, как думалось ему, минуты. Выражение глаз ее никогда не было постоянно, то и дело менялось. Простодушно доверчивые, они в какое-то мгновение становились хитрыми, лукавыми. Только что в них горел дьявольский озорной огонь, но вот уже они и грустны, и печальны. Ему трудно было самому понять, какая все-таки она на самом деле. Какую Лидию из них он больше всего любит в ней? Забавно, но она так и осталась для него тайной.

Сейчас, заглянув в ее глаза, он ничего не увидел в них, кроме усталости взрослой, познавшей жизнь женщины. И ему стало жаль ее. Он подумал, что его уход будет не так прост, как казалось ему вначале. Все-таки семнадцать лет совместной жизни — не шутка. Каких-нибудь лет десять назад он бы не испытывал этого угрызения совести, Лидия была молода, а сейчас на что может рассчитывать она? У сверстников свои семьи. Надеяться, что подвернется удобный случай… Но подвернется ли он?

Она, кажется, читала его мысли. Отвела глаза в сторону и, глядя вскользь, поверх его плеча, сказала невесело:

— Мужчина бывает великодушным с женщиной дважды. Когда знакомится с ней и когда покидает.

Свое ли сказала или вычитанное, услышанное от кого-то, но Борисенко стало не по себе от этой горькой иронии. Неясна ему была своя вина перед женой, но судя по ее слезам, видимо, была.

Он собирался в этот вечер поставить последнюю точку в их отношениях, сказать Лидии все, что думает об их жизни. Но теперь не был уверен, что сможет завести этот разговор.

От Худяковых ушли за полночь. Андрей, словно почувствовав в нем собрата по несчастью, весь вечер неотступно следовал из комнаты в комнату за ним, сетовал, что они так редко встречаются, хотя надо бы чаще и лучше бы, конечно, без жен, вот так, вдвоем, потому что с бабами не то, не поговоришь по душам. Предлагал в ближайшую же субботу куда-нибудь вырваться на машине за город. На рыбалку или в горы. Борисенко молчал, знал, что в Андрее сейчас говорит вино и не позднее как утром он многое из того, с чем приставал к нему, забудет.

Андрей расчувствовался, лез целоваться, долго не отпускал его, пока не подступилась Зинаида и строгим голосом принялась отчитывать мужа. Андрей сразу же сник и, не пытаясь перечить супруге, нетвердой походкой прошел в угол и сел в кресло. Меньший Худяков, боясь, как бы, чего доброго, отец не задремал, то и дело подталкивал его под локоть. Худяков виновато улыбался, не понимая, чего от него хотят, рассеянно обводил глазами шумных гостей, словно недоумевая, по какому такому поводу они собрались нынче тут.

Вернувшись домой, Борисенко, лишь бы ни о чем не разговаривать с Лидией, тотчас прошел в свою комнату и, сославшись на головную боль, лег. Ему не спалось. Он слышал, как и она всю ночь ворочалась на своей софе в зале. «Что-то надо решать, — думал Борисенко. — Что-то надо делать. Но что, что?»

Ну хорошо, он разведется с Лидией, а дальше? Жить бобылем? Но его, кажется, такая перспектива не прельщает. Антонина? Однако какие шансы у него рассчитывать на удачу? Да, она нравится ему, даже, пожалуй, больше, но с какой, собственно говоря, стати ей связывать свою судьбу с ним? Разве мало ей молодых поклонников, с которыми куда как интереснее, веселее. Двадцать лет разницы — это все-таки немало. Ушел, давно ушел твой поезд, Иван, навязчиво прокручивалось в мозгу. Ему не хотелось верить этой горькой истине, но что поделаешь, если это так.

Борисенко долго ворочался, пытаясь отвлечь себя от мрачных мыслей, утешая себя тем, что не все еще потеряно, что никогда не поздно начать жизнь заново. Упорно вызывал в памяти различные примеры. В основном исторические, литературные. Они, эти примеры, обнадеживали, даже вселяли веру, но лишь до тех пор, пока не прикладывал их к действительности, собственной судьбе. Стоило примерить, и он тут же видел, как все глупо и смешно. Сколько разных толков и пересудов среди сослуживцев вызовет хотя бы тот же развод. Не обойдется без разбирательства в каких-нибудь инстанциях, без попытки примирить их. Изрядно потреплют нервы, вывернут душу наизнанку в поисках того, чего бы хотелось найти. И неизвестно, будет ли вознаграждение за все эти потравы души. Обретет ли он в конечном счете то, к чему так стремится, не будет ли это новым самообманом?

Терзаемый сомнениями, Борисенко заснул, скорее, забылся лишь под самое утро. Сон был бестолковый, тяжелый. Он будто бы выяснял отношения с Лидией, которая неожиданно оборачивалась то Зинаидой — «золотой рыбкой», то Антониной. И эта многоликая Лидия издевательски смеялась над ним, парализуя его своим дьявольским смехом. Он силился что-либо сказать, оборвать ее, но не мог, слова застревали где-то внутри.

XIX

Вернувшись из поездки, Антонина узнала, что во вторник, в 17 часов в красном уголке состоится общее собрание резерва.

— Ты смотри, как они тему обозначили, — сказала Женька, не отрываясь от белого листа объявления, вывешенного в коридоре над доской приказов. Крупными буквами там было написано: «Поговорим о престиже нашей профессии, о том, как лучше обслуживать пассажиров».

— Все недовольны. И так уж куда лучше! — прокомментировала Женька объявление. — Опять говорильню на весь вечер разведут, словно от этой трепотни толк какой. Делом бы занимались — больше бы пользы было. Неправда, что ли?

Женька по-своему была права. Иные собрания у них походили на переливание из пустого в порожнее. Одни и те же, ставшие чуть ли не дежурными ораторы, одни и те же изрядно набившие оскомину слова. Будто и действительно сказать не о чем, словно бы все проблемы давно уже решены. Хотя поговорить было о чем, но многие отмалчивались, не желая портить отношения с начальством, с сослуживцами, следуя известной житейской заповеди: сиди да дышь — будет барыш. Председательствующий на собрании мог бесконечно вопрошать: кто желает выступить? И когда такой желающий наконец объявлялся, на него смотрели как на чудака.

Кто был виноват в том, что собрания у них проходили так скучно, неинтересно? Отчасти организаторы этих собраний, которые от и до расписывали ход каждого собрания, держа наготове проект решения. Ратуя за инициативу снизу, они в то же время редко брали ее во внимание, полагая, видимо, что и сами семи пядей во лбу. Хотя как знать, может, излишняя самоуверенность руководителей была порождена пассивностью подчиненных, равнодушием тех ко всякого рода организационным мероприятиям. Получался какой-то замкнутый круг, который разорвать было не так-то просто.

Быть может, думала Антонина, сказывается боязнь, что тебя неправильно поймут и истолкуют. Хотя чего бояться, если ты говоришь правду, если уверен в своей правоте.

Может, объяснение равнодушия многих в нежелании тратить свою энергию на то, что лежит за чертой личных интересов? И оправдание нашли: мне, что ли, больше всех надо? И говорят, нисколько не стыдясь этих слов, скорее даже бравируя.

— Ну что, пойдем на собрание? — лениво спросила Женька. — Хотя что я спрашиваю, ты ведь у нас общественница, как же собрание, да без тебя.

— Думаю, и без тебя тоже, — в тон ей ответила Антонина.

— Скажешь! — рассмеялась Женька. — Какой толк от меня, как, впрочем, и от других. Сидим, слова сказать не можем.

— А кто виноват, что вы такие безъязыкие?

Женька пожала плечами.

— Это не ответ.

— Ну а серьезно, много мы можем? Больно слушают они нас? Ты вот тогда выступила, а толку что? Против тебя же все и обернулось. Разве не так?

— Не совсем! — возразила Антонина.

— Э, да что говорить с тобой, — устало махнула рукой Женька. — Ты все идеализируешь, думаешь о том, как оно должно быть, а надо видеть, как оно есть на самом деле.

— Ну спасибо за мудрый совет.

…Собрание, как всегда, началось с опозданием, но несколько непривычно. Ожидали доклада кого-либо из руководителей. Начальник резерва проводников Борисенко, когда ему дали слово, действительно поднялся из-за стола президиума, прошел к невысокой скромной трибуне, обтянутой красной материей, но вместо того чтобы читать приготовленную речь, сказал:

— Я бы вначале хотел вас ознакомить с теми письмами, которые пришли в последнее время в наш адрес. Согласитесь, интересно знать, как оценивают нашу работу со стороны.

Зал оживился. Послышались веселые реплики.

— Наверняка и про нас что-нибудь есть! — Женька толкнула локтем Антонину.

— Не исключено, — согласилась Антонина.

Борисенко не спеша стал развязывать тесемки бумажной папки. В красном уголке установилась тишина.

Борисенко поднял над трибуной большую пачку.

— Как вы сами догадываетесь, хвалебных писем меньше, чем ругательных. И критикуют нас, как мне кажется, по делу. Вот беру первое попавшееся. Гражданка Черняева из Оренбурга пишет, вернее задает вопрос: «Скажите, какое различие между простым и фирменным поездом? Судя по тому, как поставлено обслуживание в вашем фирменном восемнадцатом — никакого. Фирма, как я это понимаю, гарантия удобств, внимание и уважительность к пассажиру, предупредительность. К сожалению, ничего этого я не встретила в вашем фирменном. Начну с того, что женщина я немолодая и больная и, как нарочно, мне досталась верхняя полка, других мест, когда брала в кассе билет, не было. Попросила проводника помочь мне перейти на нижнее место, так та как ножом отрезала: не наше это дело, договаривайтесь сами с пассажирами. Хорошо добрая душа нашлась — уступила, не то лезть бы мне наверх. Ну да ладно, устроилась. Часа в три или около этого попросила у проводницы чаю. «Чаю нет», — ответила та. Спрашиваю, почему? «А потому, что чай мы разносим дважды — утром и вечером». Так ли трудно включить титан, благо он электрический. Не только бы я, другие с удовольствием чайку попили. Время-то обеденное. «Нет и нет! Идите в ресторан!» Но зачем мне он? Невестка дала мне в дорогу еды, да и с моими ли больными ногами идти в ресторан из-за одного стакана чая. Взад-вперед проковыляешь, и еще, чего доброго, чаю не дадут. У них там, известное дело, все на выручке построено. А я к ним со своим пятаком притащусь. Так и пришлось запить холодной водичкой. Проводницы в вагоне молодые, — Борисенко, словно желая выделить это место, оторвался от письма, усмехнулся, обводя глазами зал. — Так вот молодые, а ходят как мокрые куры, — продолжал он чтение. — Лишнего движения боятся сделать. В вагоне прибираются, будто делают пассажиру одолжение. А ведь это их прямая обязанность — смотреть за порядком. А какая же это, простите меня, хозяйка, у которой в дому неприбрано, по углам грязь, окна пыльные. Вести себя так — значит не уважать других. Форма у проводников фирменного, ничего не скажешь, красивая, так что и содержание должно соответствовать ей».

Борисенко отложил письмо и внимательно посмотрел в зал.

— Но там же нет ни одной фамилии, — подал из третьего ряда голос Муллоджанов, — неизвестно даже, какая бригада. Так что критика совершенно безадресная.

Муллоджанов посмотрел по сторонам, как бы ища поддержки у тех, кто пришел на собрание.

— Это верно — упущение пассажирки, что не указала фамилии проводниц, — согласился Борисенко, — но вот вы, Муллоджанов, скажите, могло быть подобное в вашей бригаде?

Борисенко ждал ответа на свой вопрос. Муллоджанов, боясь, как бы тут не было подвоха, молчал. В открытые окна были слышны гудки маневровых тепловозов, усиленный динамиками чуть хрипловатый голос дежурной, отдававшей команды невидимым исполнителям.

«Все-таки хорошо, что пошла работать на дорогу, — думала Антонина, прислушиваясь к разноголосице, доносившейся в окна. — Недаром говорят — путник увидит больше, нежели тот, кто сиднем сидит дома. Сколько разных встреч и знакомств было за это время, сколько их еще будет…»

— Думаю, что могло, — голос Борисенко вывел ее из забытья. — Тут вот, — Борисенко потряс пачкой писем, — отзываются и о проводниках вашей бригады. И должен сказать, не совсем лестно.

— Но у кого нет ошибок, — примирительно сказал Муллоджанов. — Не ошибается, товарищ Борисенко, как вы знаете, тот, кто ничего не делает. А в нашей работе без них не обойтись. Поди угоди каждому. А у проводника и без этого забот хватает.

— Разговор не о том, чтобы кому-нибудь угождать, — повысил голос Борисенко, начав сердиться на Муллоджанова, пытавшегося завязать ненужную дискуссию. — От проводника требуется четкое, беспрекословное выполнение его прямых обязанностей. А они, судя по этим письмам, — Борисенко прихлопнул рукой папку, — не выполняются совсем, а если и выполняются, то небрежно.

Антонина заинтересованно посмотрела на начальника резерва. Таким она Борисенко еще никогда не видела.

— Что-то случилось, не иначе, — шепнула возбужденно Женька.

— Ну, ну, — усмехнулась Антонина. Ей по душе было нынешнее настроение начальника резерва. Оказывается, Борисенко гораздо лучше, чем думала она. Борисенко, словно догадавшись, что она в эту минуту думает о нем, отыскал ее глазами и, как показалось ей, глаза его подобрели, голос смягчился.

— Трудности нашей работы нам известны, — продолжил Борисенко, — но они не могут оправдать недисциплинированность, расхлябанность кое-кого из проводников. Пассажир вправе требовать уважения и внимания к себе. Вот и давайте сегодня поговорим о том, что мешает нам в наших добрых намерениях.

Борисенко снова пристально посмотрел в зал, словно бы прикидывая, кому первому предложить слово.

— Ну раз желающих нет, то давайте послушаем отличившихся, Прошу Зинаиду Григорьевну Кутыргину.

— Меня? — пожала плечами Кутыргина. — Странно!

Пассия бригадира сидела в том же ряду, что и Муллоджанов. И когда назвали ее имя, Антонина видела, как напряглась и запунцовела мощная шея Муллоджанова.

— На сцену или как? — Кутыргина кокетливо повела по сторонам глазами.

— А это как вам удобней, — отозвался Борисенко.

Кутыргина была в черном, отливающем синевой парике и, как всегда, не в меру накрашенная, Антонину раздражала эта молодящаяся особа. Дело было даже не столько в ее внешности, сколько в поведении, образе жизни. Кутыргина вечно что-то покупала, перепродавала, и когда кому-то из девчат нужны были, к примеру, сапожки, меховая шапка или что-либо еще из дефицитных вещей, они бежали к Кутыргиной, уверенные, что та непременно найдет. И та, разумеется, находила, поясняя, что достала через каких-то знакомых, как бы оправдываясь за то, что вынуждена брать лишку. Во Фрунзе ли, Актюбинске, Кинеле или в самой столице возле ее вагона всегда вертелись суетливые, расторопные бабенки, что-то передававшие Кутыргиной, что-то бравшие от нее взамен. Все это делалось торопливо, с оглядками.

Не требовалось большого ума, чтобы догадаться, что Кутыргина имеет дело со спекулянтами. Кутыргина сменила двух или трех мужей и жила теперь одна в двухкомнатной квартире, ни в чем себе не отказывая. Отпуска проводила не иначе как на Черном море или в Прибалтике на Куршской косе. Каждая из этих поездок, если верить ее рассказам, обходилась ей в четыре с половиной — пять сотен рублей. «С ума сойти, куда ты только деньги деваешь. Дорога бесплатная. Ведь эти деньги, если даже каждый день в ресторане обедать, и то не проешь», — искренне изумлялись женщины в бригаде. Кутыргина странно и отчужденно смотрела на них, мол, что говорить с вами, если это вам не дано понять.

Когда подняли Кутыргину, Антонина подумала, что, должно быть, бригадирскую пассию зацепили за главное. Кутыргина хотя и старалась держаться спокойно, когда Борисенко словно сознательно долго рылся в пачке писем, отыскивая те, что были нужны, но тем не менее волнение ее было заметно. Беспокойно вел себя и Муллоджанов, он оглядывался на задние ряды, беспокойно вертя чисто выбритой головой с оттопыренными ушами.

И лишь когда было зачитано последнее и стало ясно, что волнения были напрасны, Кутыргина шумно вздохнула и тонко, нервно рассмеялась. Подумаешь, тоже мне обвинения?! Почему проводник, вместо того чтобы предложить пассажиру чай и кусковой сахар, приносит ему сладкий чай. Так что в том худого? Не пустой ведь чай принесла! Почему она больше за чай с пассажиров взяла? Но так ей-то лучше знать, сколько она ложек сахару в каждый стакан положила. И вообще, какие мелочные люди пошли, из-за каких-то двух копеек шум поднимают, на марки почтовые, чтобы письмо это отправить, и то больше потратились!

Вот так язвительно комментировала Кутыргина письма, когда почувствовала, что опасность миновала, хотя пришлось изворачиваться, когда в одном из писем пассажир сообщал, что ему подсунули использованное белье — «китайку». Мужичонка тот был невзрачный, в старой одежонке, в стоптанных сапогах и, должно быть, первый раз ехал в купе. Ехать ему от Актюбинска до Бузулука каких-нибудь шесть часов, ну она и дала ему комплект, бывший в ходу, не новый же раскрывать. Подслеповатый, черт, а рассмотрел, крик на весь вагон поднял, еле успокоила. Думала, тем и кончилось, а он, пенсионеришка несчастный, взял и письмо вот настрочил. Ему-то что, а ей расхлебывать.

Худо бы пришлось Кутыргиной, если бы Муллоджанов не вступился за нее. Сказал, что факт этот ему известен и был строгий разговор с проводником Кутыргиной, хотя никакого такого разговора, конечно, не было. Кутыргина благодарными глазами посмотрела на бригадира.

— Это хорошо, что вы проявили расторопность, — обратился Борисенко к Муллоджанову. — Но лично меня не совсем устраивают объяснения Кутыргиной. Насколько я помню, мы говорим с ней об этом уже не первый раз. Пора бы самой сделать выводы, пока их не сделал кто-нибудь другой.

Кутыргина вскинула голову, вызывающе посмотрела на Борисенко.

— Подумаешь, напугали. Или вы думаете, ваша железка медом намазана. Это мы за нее, дураки, сами не знаем чего держимся, других сюда и на аркане не затащишь. Посмотрите, в каких условиях работаем. Или уже забыли?

Решив, что лучший метод защиты — нападение, Кутыргина отважно бросилась в атаку. Пусть потом попробует начальник резерва сделать ей что-нибудь, ведь не решится, потому что все расценят эти действия как расплату за критику. Сейчас нужно выбить из его рук все до единого козыря. Все. Глаза ее одержимо горели, Ей хотелось сказать начальнику резерва такое, чтобы сразу поставить его на свое место, но что? Что? У нее не было никаких слов в доказательство своей невиновности, своей правоты. Она чувствовала свое бессилие и, чтобы, чего доброго, не расплакаться вот тут, прилюдно, закусила губы, судорожно вздыхая.

Антонина пристально взглянула на пассию бригадира. Так и поверили, что Кутыргиной безразлична дорога, ее должность. Форма проводника давала ей возможность прикрывать свои махинации. Сама же откровенничала, мне бы, мол, дуре, сразу на дорогу идти, по мне эта работа, а я все чего-то выгадывала, чего-то искала.

Борисенко был обескуражен неожиданным выпадом Кутыргиной. Несколько растерянно, словно спрашивая совета у других, смотрел он в зал. Вот уж правду говорят, нахальство — второе счастье. Антонине даже стало неловко за начальника резерва, спасовавшего перед нахрапистой бабой. Такой бы да еще и власть!

— И чего с ней миндальничают! — сказала Женька.

Антонине тоже было досадно, что таких людей, как Кутыргина, держат на дороге. Но что поделаешь, если в проводники не по конкурсу отбирают. Таких, как Кутыргина, чтобы форму не позорили, на других тень не бросали, гнать бы в три шеи надо, но не гонят, потому что их, проводников, не хватает. И не только у них в резерве.

Против ожидания Женьки, да и самой Антонины, собрание резерва прошло весьма бурно. Закончилось оно поздно, в одиннадцатом часу вечера, но, несмотря на этот поздний час, люди не спешили расходиться.

Антонина остановилась возле одной из группок, в центре которой стояла взволнованная, раскрасневшаяся, не успевшая еще прийти в себя от недавнего выступления Люба Зайченко.

Она что-то упорно доказывала не соглашавшимся девчатам. Женьку Антонина потеряла из виду. «Видимо, уже смоталась», — подумала Антонина, обводя глазами красный уголок.

Антонине так и не удалось вникнуть в суть спора, затеянного девчатами. Со сцены ее окликнули. Борисенко просил обождать. Вид у него был усталый. В свете люминесцентных ламп лицо казалось иссиня-бледным, под глазами резко обозначились мешки. «Сколько ему лет»? — подумала Антонина, сама удивившись этому неожиданному вопросу.

— Что же вы не выступили? — спросил Борисенко, подходя к ней, поправляя папку под мышкой. — Я-то, честно говоря, надеялся.

— И без меня многие хорошо говорили, — ответила Антонина, пытаясь угадать, ради чего решил задержать ее начальник резерва.

— Ну как вам кажется, получилось собрание? — Борисенко окинул стол президиума, словно еще раз желая удостовериться в том, что никаких бумаг там не оставил. — Наша беда в том, что мы заорганизовали эти собрания. Оно еще и не начиналось, а мы уже знаем ход его.

Борисенко усмехнулся, откашлялся. Такая откровенность начальника резерва свидетельствовала о доверии Борисенко к ней, и все же это ее удивило.

Пока они шли по коридору, Антонина краем глаза видела, что все со вниманием смотрят на них, стараясь угадать, зачем понадобилась Антонина начальнику резерва.

Они вышли на улицу. После душного помещения красного уголка здесь было свежо. Листья тополей быстро, беспокойно шелестели под легким ветерком.

— Это ничего, если я вас немного провожу?

Борисенко глухо откашлялся.

— Пожалуйста, только улица у нас темная, — усмехнулась Антонина.

— Да, да, — согласился Борисенко. — Я помню.

Густая зелень деревьев застила свет редких уличных фонарей. Но эта улица, как, впрочем, и соседние, хорошо была знакома, и Антонина даже впотьмах шла уверенно. Высоко в небе, посверкивая красными и белыми сигнальными огнями, натужно тянул свою ноту самолет. Антонина вспомнила Алексея Родина. В последние дни она часто думала о нем.

Почти всю дорогу к дому они шли молча. Борисенко временами останавливался, чтобы прижечь очередную сигарету.

— Раньше вы так, Иван Данилович, не курили, — заметила Антонина.

— Все один шут! — махнул с досадой Борисенко. — Тоня, — спросил он уже на подходе к дому, — как вы собираетесь жить дальше?

— То есть… что вы имеете в виду? — недоуменно спросила Антонина, не совсем понимая вопроса Борисенко.

— Я хотел спросить, — замешкался Борисенко, — собираетесь ли вы учиться дальше. Стаж приличный. Могли бы вас смело послать в железнодорожный институт.

— Ах, вы об этом? — сказала Антонина.

— Да, я об этом, — согласился Борисенко, хотя первоначально вкладывал в свой вопрос гораздо больший смысл. И как он догадывался теперь, истинный смысл вопроса не остался незамеченным Антониной.

— Об этом я, правда, не думала.

— Подумайте!

— Хорошо, — пообещала она.

— Ну вот я и пришла, — сказала Антонина, поднимаясь на покосившееся крыльцо.

Разве в таком доме ей жить, подумал Борисенко, еще в первый свой приход подавленный внешней убогостью дома. Но тем не менее всякий раз, вспоминая его, думал о нем с теплотой, потому что это был ее дом, который помнил ее маленькой девчушкой, учившейся ходить по его, тогда еще не прогнувшимся от времени, ровным половицам, помнил ее, сопящую от усердья, карабкающуюся по еще не обветшалым ступеням крыльца.

«Вещи, окружающие дорогих нам людей, столь же дороги нам», — подумал Борисенко, оглядывая в темноте дом, который, как показалось ему, еще больше осел и покосился. Кухонное окно, светившееся тусклой электрической лампочкой, было ниже двух других окон, приходившихся на маленький зал и крохотную спаленку. Как догадывался Борисенко, и зал и спальня в этом неказистом домишке были наверняка затеяны из желания не отстать от соседей, которые в большинстве своем имели большие, просторные, в несколько комнат дома, которые, конечно же, были не чета дому Широковых. А может, эту перепланировку старого, обреченного на снос дома мать и отчим Антонины задумали ради Антонины, чтобы ей было удобно в этом старом доме жить? Это предположение показалось ему правдоподобным. Насколько он помнил, перегородки были новые. И эта забота стариков о своей взрослой дочери тронула его сердце. Ее трудно не любить, с тоской подумал он, вспомнив казавшуюся ему чертовски огромной разницу в летах. Будь он хотя бы лет на пять — семь помоложе, тогда бы… Но что было бы тогда, он все равно представить себе толком не мог.

Антонина зябко поежилась. И это ее движение не ускользнуло от него.

— Холодно? Возьмите мой пиджак.

Борисенко с готовностью расстегнул пуговицы своего форменного пиджака.

— Что вы? — сказала Антонина, от холода она произнесла — «сто вы», и это детское «сто вы» — вновь больной струной отозвалось в душе Борисенко. «Ребенок! Совсем еще ребенок».

Антонина по-прежнему пребывала в ожидании того главного, что собирался сказать ей Борисенко. Ведь не от нечего же делать пошел он провожать ее? Но он вроде и не собирался ей ничего такого говорить.

— Вам, должно быть, уже пора, — осторожно напомнила о времени Антонина.

— Да, да, — вскинулся рассеянно Борисенко, досадуя на себя за то, что не смог завести тот разговор, который не раз ясно представлялся ему по ночам. Он знал, что разговор этот сейчас все равно не получится. Не стоит так быстро форсировать события. Нужно выждать время. Как говорится, все приходит к тому, кто умеет ждать. А он умеет ждать, у него хватит терпения.

— Тоня, — остановил ее Борисенко, — у меня еще к вам такой вопрос.

Она, стоя уже на верхней ступеньке крыльца, обернулась к нему.

— Где вы собираетесь встречать праздники? У вас там, должно быть, целая неделя отгулов набежала? — Борисенко невольно усмехнулся.

— Еще не решила, но, должно быть, поеду в гости.

— Далеко?

— В Оренбург!

Сказав так, она поняла, что решение принято окончательно.

— К кому же, если не секрет, — спросил Борисенко, чувствуя под сердцем неприятный холодок.

— Вы не обидитесь, если я не стану отвечать на ваш вопрос? — сказала Антонина, сердясь на себя.

«Ну что, схлопотал? Так тебе, так, тоже мне кавалер выискался. Нужен ты ей, как мартовский снег», — зло подтрунивал над собой Борисенко, но вместо этого сказал:

— Жаль, конечно, что вы на праздники уезжаете. Я хотел вас пригласить на Иссык. У приятеля машина. Давно зовет, да вот все выбраться нет времени. А тут три дня… Жаль.

Антонина молча кивала головой, будто разделяя его жалость. И он чувствовал себя удивительно глупо и досадовал за свою неуклюжесть, за то, что все так нелепо получилось.

Они простились. Он задержал на мгновение ее холодную руку в своей, как бы желая согреть, но она поспешила высвободить ее. Он подождал, пока захлопнется дверь, постоял, втайне надеясь, что, быть может, она, догадавшись, что он стоит тут, возле ее окон, выйдет к нему. Но она не вышла, и он не спеша пошел по улице вниз.

Домой идти не хотелось. Борисенко нащупал в кармане ключ от кабинета. Он ведь спокойно может переночевать у себя, в резерве, В тумбочке чистая смена белья, подушка. А Лидии он в крайнем случае позвонит, чтобы зря не волновалась. Приняв такое решение, он с облегчением, словно решил непосильную задачу, вздохнул.

XX

Этот двухэтажный дом стоял в самом конце Парковой. Был он сложен из серых бетонных блоков, от которых, как не раз думалось Антонине, веяло холодной угрюмостью. Да будь этот дом сложен даже из другого материала — все равно вряд ли бы он мог навеять веселые мысли. Одно слово — Дом ребенка, дом, где воспитывались дети, не знавшие своих родителей.

Антонина слышала о существовании этого дома от матери, которая, с трудом сдерживая слезы, рассказывала о нем, от знакомых девчат из бригады, видевших тех малых сирот на прогулке на той же тихой и зеленой Парковой, но никогда не думала, что судьба однажды приведет ее сюда.

Случилось это в середине прошлого года, точнее, в июле, когда в городе уже отцветали липы и густой запах липового цвета был особенно ощутим и дурманил голову. После очередной поездки Антонина встретила в центре города свою школьную подругу Риту Осееву, студентку Ростовского медицинского института, приехавшую на каникулы к матери. И первое, что услышала от нее: погибла их одноклассница Светланка Маслова. В воскресенье поехала загорать на Иссык-Куль. Села покататься на моторку, а та столкнулась на озере с такой же лодкой. Другие отделались ушибами, а Светланку ударило в висок…

Антонина долго не могла прийти в себя от этого рассказа. Было жаль Светку, чудовищной казалась смерть этой девчонки, у которой все в жизни было так нескладно. Отец — выпивоха, мать гуляка. Светка до восьмого класса жила у бабушки. А когда та умерла, осталась одна жить в ее комнате в старом коммунальном доме барачного типа. Перед самыми выпускными экзаменами Светка бросила ходить в школу. Они пытались выяснить, что за причина, но Светка упорно скрывалась от них, да и им, по правде, было уже не до нее, всех охватила предэкзаменационная лихорадка. И лишь осенью Антонина от своих девчонок узнала, что Светланка родила. Из-за своего живота, боясь пересудов, и не дотянула до аттестата зрелости, о котором, как говорит, очень жалеет.

И хоть невелик их город, но Антонине ни разу не пришлось увидеться со Светкой. Раз как-то собралась к ней, и то не судьба. Соседка сказала, что Светка съехала с квартиры. Куда — неизвестно. Только тогда, встретившись с Ритой Осеевой, она узнала, что Светка, родив девочку, уехала в Рыбачье, устроилась на рыбкомбинат. Сама работала, девочку отдала в ясли на пятидневку.

Рита Осеева рассказывала, что когда ездила отдыхать в Рыбачье, встретила там Маслову. Та затащила ее к себе в гости, проговорили часа полтора, пока Ритины друзья возились с машиной. Познакомила со своей дочуркой — славной девчонкой. Рита пыталась узнать, кто же он, сукин сын, оставивший ее с малышкой, но Светка так ничего и не сказала.

От Риты Осеевой она и узнала, что Светланкину малышку — Юлю — отдали в Дом ребенка. С Ритой Осеевой Антонина и пришла первый раз сюда, на Парковую, в этот серый, сложенный из бетонных блоков Дом ребенка, в эту маленькую крепость, отгороженную высоким забором от внешнего мира, словно для того, чтобы лишний раз не травмировать души малышей жестокостью и несправедливостью мира.

Но все же волны людского милосердия, сострадания к участи несмышленышей, обделенных материнской лаской и заботой, докатывались сюда, переваливали через этот высокий забор. Приходя в очередной раз проведать Юльку, принося заодно сладостей для других малышей, которые вместе с Юлькой радостно, с криками, отчего в горле у нее сразу же вставал ком, выбегали навстречу, она порой не встречала знакомых мордашек. Воспитательница Клавдия Васильевна громко, обращаясь скорее больше к детворе нежели к ней, Антонине, поясняла: «А за Митенькой и Наташей мамы приехали». Антонина, право, и не знала, радоваться ли этому сообщению. Провожая ее до двери, сообщая новости минувшей недели, та же Клавдия Васильевна негромко рассказывала ей, что привезли назад Катеньку, которую месяц назад взяли двое бездетных супругов из Алма-Аты, а перед Катенькой тоже супруги вернули Олечку. «Не прижились, — вздыхала Клавдия Васильевна, — по мне, так уж лучше бы и не брали. Они хоть и маленькие, а все понимают. Не наша, говорят, мамка брала. Наша бы ни за что назад не вернула. Вот и поди объясни им, А они тоже, — сердясь на отыскавшихся опекунов, говорила Клавдия Васильевна, — хотели их сразу приручить, чтобы они их, как родных, полюбили. Собачонку приучить, и то вон сколько времени надобно, а тут ведь — дети».

Собираясь в Дом ребенка, Антонина всякий раз испытывала тревогу, а вдруг придет и не увидит Юльку, услышит на пороге от Клавдии Васильевны, что ту забрали на воспитание какие-либо бездетные, сердобольные супруги. Она уже думала, не упросить ли Клавдию Васильевну не отдавать Юльку никому, хотя, разумеется, проси не проси — никто бы ее не послушал. Ведь не собирается же она сама брать к себе девочку, да и возьми, что бы стала делать с ней? Так же вот принесла бы назад. Но сознание, что Юлька в Доме ребенка, что она может хоть иногда видеть ее, приласкать, приголубить, рождало у нее трудно объяснимое чувство. Она подсознательно чувствовала, что нужна этой девчушке, ластящейся к ней, преданно заглядывающей в глаза.

— Встречай, Юлька, свою любимую тетеньку, — крикнула в комнату, служившую для игр, Клавдия Васильевна.

И у Антонины при этих словах отлегло от сердца. Значит, Юлька на месте, значит, ее не увезли. И трудно было сказать, кто в эту минуту больше был рад встрече — Юлька, цепко повиснувшая на шее у Антонины, радостно от избытка чувств улюлюкающая, барахтающая ногами, или же Антонина, крепко тискающая Юльку в своих объятиях.

— Тетя Тонечка пришла, — радостно тоненьким своим голоском верещала Юлька, оповещая своих приятелей, которые, оставив свои игрушки, спешили к ним, обступали их полукругом, зная, что раз пришла Антонина, значит, и им перепадет кое-что из сладостей. С дележа их и начиналось свидание. Юлька была нежадной девчушкой, и Антонину это также радовало. Прижав к груди сверток, она подходила и наделяла каждого нехитрым гостинцем — яблоком ли, орехами, конфетами, печеньем. Для Юльки сладости не были главным, Антонина видела, как торопливо, спеша скорее освободиться от груза, проводила Юлька дележ, засунув оставшееся в карман казенного, невзрачного платьица, делавшего ее похожей на других девчонок ее группы, как, смяв пустой сверток, облегченно вздыхала и поднимала свои чистые, ясные, сияющие нескрываемой радостью глаза на Антонину. Она уже знала, о чем сейчас попросит Юлька. У нее была одна-единственная просьба — поиграть с ней во что-нибудь.

Казалось бы, Юльке куда интересней играть со своими сверстниками, но она с упорством, трогающим Антонину, звала ее в свои игры. Вот и сейчас она подступилась к ней с прежним вопросом.

— Во что же мы будем играть? — спросила Антонина, присев на корточки, хотя уже заранее знала ответ.

— В поезд! — сказала Юлька.

Это была бессменная их игра, в которой каждому находилась роль. Антонина рассаживала их на скамейках. Кто становился пассажиром, кто машинистом, кто его помощником, кто проводником, кто строгим ревизором. Улюлюкая, топоча, подавая отчаянные свистки, их шумный поезд набирал ход и останавливал свой неукротимый бег лишь тогда, когда приходила строгая Клавдия Васильевна, появление которой вызывало недовольные гримасы и выкрики протеста, умоляющие просьбы дать им еще поиграть чуть-чуть, ну хотя бы еще немножечко, самую капельку. Но Клавдия Васильевна, уверенная, что только строгостью можно поддерживать дисциплину в этом доме, была неумолима. И они вынуждены были согласиться. Но тут же атаковывали Антонину просьбами остаться у них, хотя бы на денек, хотя бы на одну ночку. И чтобы не обидеть их, ей всякий раз приходилось придумывать отговорку. И тут ей на помощь приходила Юлька, которая, больше чем кто-либо, не хотела отпускать ее, «Тете Тоне нельзя, — поясняла она, — она — проводница, ей надо ехать. Она каждый день ездит».

Эх, Юлька, Юлька… Светланка, Юлькина мать, никогда не была ей подругой, так чем же дорога ей эта безответная птаха, почему так безудержно тянет Антонину к ней?

Антонина помогла Клавдии Васильевне уложить малышню спать. Потом та позвала ее на веранду пить чай. Каждый приход Антонины заканчивался этим, ставшим уже традиционным, чаепитием, за которым Клавдия Васильевна, по обыкновению, рассказывала ей историю появления в их Доме того или иного ребенка. Антонина удивлялась спокойствию, с которым эта полная, страдавшая одышкой женщина повествовала о судьбах малышей. «Да и то верно, — думала Антонина, — если бы та переживала за каждого найденыша, работать ей тут было бы невмоготу».

Клавдия Васильевна словно бы прочла ее мысли.

— Кажется, за то время, что я на этой работе, должна бы уж привыкнуть. А я все никак. У меня, должно быть, от нее и сердце болеть стало. Все время валидол с собой ношу. Муж говорит, бросай ты к шутам эту работу. А как бросить этих гавриков?

Клавдия Васильевна с усердием дула на чашку с горячим чаем. За окном шумели деревья, и она прислушивалась к шуму листвы. Что-то заставило ее насторожиться. Она встала, приподняла занавеску, пристально вглядываясь в сумерки.

— Показалось, — пояснила она, снова принимаясь за чай. — В прошлый четверг вот так же сижу одна на веранде, слышу, шорох какой-то. А потом шаги, вроде как пробежал кто-то. Вышла, а на пороге плетеная корзиночка, а в ней в пеленках ворочается, кряхтит. Принесла, развернула — девочка. А в корзинке записка: «Не осуждайте. Иначе поступить не могла». Да как же такую чертовку не осуждать. Кукушка! И только. А еще как-то солдат постучался. Найденыша принес. В парке на скамейке оставили. Ну где же у них сердце? Ты скажи: где?

Вопрос был скорее риторический.

Антонина допила чай. Поблагодарила Клавдию Васильевну.

— Ну приходи, — сказала та, — приходи. Ты видишь, как они к тебе липнут. И глупы еще, а душой чувствуют человека.

Антонина простилась, пообещав после праздников непременно наведаться.

XXI

С утра над городом ходили низкие тучи, потом ударили струи хлестко, сильно. Родин и Якушев, пока добежали от конечной остановки до дверей вокзала, успели насквозь промокнуть.

— Видишь, на какие жертвы иду, — сетовал Якушев, оттягивая на груди промокшую гимнастерку. — И все из-за тебя, из-за твоей надменной красавицы, которая сейчас катит в теплом, уютном вагоне, не ведая, каково приходится рыцарям.

— Ладно, старый, — примирительно сказал Родин, в душе радуясь этому внезапному ливню. Говорят, дождь на счастье. Хорошо, коли так. В последние дни все шло у него ладно. Зачеты и экзамены были сданы. Полеты на спарке также прошли успешно. При разборах инструктор, капитан Петриченко, хвалил его как умелого летчика, ставя в пример другим. Родин не был тщеславным человеком, и все же слова профессионала, обучавшего когда-то летать кое-кого из космонавтов, слушать было лестно. Ведь они сюда затем и пришли, чтобы стать настоящими военными летчиками.

Все складывалось так, как загадывал он. Ему чертовски хотелось видеть ее в этом городе. И вот она едет. Через каких-то полчаса, час, смотря по тому, насколько задержится поезд, об опоздании которого уже объявила дежурная, она будет здесь.

Родин весело оглядывал будничные лица пассажиров, недоумевая, как можно с такими постными лицами приходить на вокзал, где особо остро, даже в ожидании опаздывающего поезда, ощущаешь быстролетность времени, где тихо, вместе с легкой печалью расставанья исподволь зарождается радостное чувство предстоящих встреч. Дорога — это всегда движение. А движение — жизнь.

Алексей думал о ней, о себе, о жизни, в которой будет немало всяких дальних и близких дорог. И ему было радостно и хорошо при мысли, что он молод, здоров и у него все впереди, и можно загадывать все, что угодно, будучи вполне уверенным, что все загаданное непременно сбудется.

Правда, временами ему становилось и страшновато от этого полного ощущения счастья. И он думал, как бы здесь не случилось какой-нибудь осечки. Он вспоминал письма из дома, от матери. Тревожила какая-то недоговоренность в них об отце, его здоровье. Мать, чего раньше за ней не водилось, отвечала на его письма с опозданием, уклонялась, от прямых ответов:

«Отец чувствует себя не совсем хорошо, но и не плохо. Врачи ничего особого не нашли, но советуют лечь в больницу на обследование. Я тоже толкую об этом, но ты же знаешь, каков он? «Чего я там не видел! Вот управлюсь с огородом, подправлю дом, сарай, тогда и пойду…»

Да, он хорошо знал отца, его безразличие к себе, к своему здоровью. И все же он не хотел думать о самом худшем. Все образуется. Поправится отец, и замочат они еще на радостях его лейтенантские звездочки, ждать которые осталось недолго. Три года учебы в училище позади! А там, не успеешь оглянуться, и выпуск, и диплом лейтенанта-инженера. Все будет хорошо, он уверен в этом!

Внезапно хлынувший ливень так же быстро и прошел, оставив на асфальте площади перед вокзалом большие и малые озерца воды. Выглянуло солнце, и блеск мокрого асфальта стал нестерпимо весел. К Алексею вернулось прежнее радостное чувство, рожденное прочностью этого большого и прекрасного мира, в котором он жил и летал на скоростях и не снившихся ему.

Она едет. Она уже близко. Она скоро будет здесь!

Он поймал на себе осуждающий взгляд взводного.

— Прямо как пятак сияешь, хоть узнаешь ее? — спросил скучающий Якушев. — Я только одного не пойму, за каким чертом ты потащил меня сюда?

Пожалуй, Родин и сам не знал, зачем позвал с собой Якушева. У приятеля был большой талант завязывать разговоры. И Родину он необходим был на первых порах, дальше Якушев и сам поймет, отстанет. Но сейчас он был нужен ему.

— Или ты думаешь, она не одна прикатит? — продолжал пытать Якушев.

Алексей промолчал. Странно было бы видеть ее с кем-то. Да он и не хотел этого, хотя в одном из писем и писал, если она боится приехать одна, то может взять с собой кого-либо из подружек. Но она тогда же и ответила, что последнее предложение, относительно подруги, представляется ей более чем странным.

Нет-нет, ему хотелось видеть ее одну.

— Так значит, восемнадцатый? — уточнил Якушев.

— Восемнадцатый, — подтвердил Алексей.

Якушев сдвинул пилотку набок.

— «Наша юность, словно поезд, только разница одна. Поезд мчится, возвратится. Наша юность — никогда». Ничего, что стишки из альбома. Но какой смысл!

— Ты о чем? — спросил Родин, занятый своими мыслями.

— Все о том же, — отозвался Родин. — Чего мы, собственно говоря, киснем в этих стенах. Пойдем-ка наведем маленький шлендер. Пощекочем малость нервишки красавицам.

Взводный решительно пошел к выходу…

Алексей узнал ее сразу, лишь только она, в белом свитере, с коричневой спортивной сумкой, появилась на площадке вагона.

— Она? — спросил Якушев, следя за выражением лица приятеля, тотчас расплывшегося в улыбке. Оценивающе оглядывая гостью, он проговорил вполголоса: — А девушка в порядке. Да ты не торопись! Никуда она от тебя не денется.

Антонина задержалась на площадке вагона, словно бы раздумывая, сходить ей или ехать дальше. Затем, закинув сумку на плечо, слегка держась за поручень, сбежала на перрон, махнув на прощанье рукой проводнице.

Алексей, чувствуя, как горят щеки, с трудом сдерживая волнение, подошел к ней. Он мучительно думал, какие первые слова скажет Антонине.

— Здравствуйте, — весело тряхнув головой, она протянула ему руку.

Алексей пожал, торопливо оборачиваясь к Якушеву!

— Знакомьтесь. Мой товарищ.

— Я так и поняла.

Якушев галантно поклонился, прищелкнув каблуками.

Невнятно пророкотал вокзальный динамик, сообщая об отправлении восемнадцатого скорого. Поезд медленно тронулся. Антонина вновь обернулась к вагону, прощально махнув рукой немолодой проводнице, вставшей на площадке с флажком.

«Не та ли проводница, — подумал Алексей, — с которой передавал Антонине куклу?»

— Узнали? — усмехнулась Антонина. — Она.

Поначалу нужно было устроиться в гостиницу. Алексей не знал, что это дело не простое. Гостиниц в городе несколько, где-нибудь да найдется место, думал он. Но всюду, куда ни заезжали, их встречала одна и та же невеселая табличка. Он чувствовал себя неловко перед Антониной, уставшей с дороги, но та, видя его терзания, утешала, уверяла, что это даже интересно, что они так хоть с городом познакомятся, о котором она так много слышала, столько раз проезжала мимо, по никогда не бывала в нем.

«Ничего себе знакомство!» — думал Алексей, сердясь на себя за свою невезучесть, за то, что поиски места в трех городских гостиницах ничего не дали. На очереди была последняя, центральная, названная, как это и водится, по имени города.

— Дохлый номер! — сказал Якушев, уже явно томившийся этим занятием.

Алексей тоже не был уверен, что им в «Оренбурге» повезет. Перебрав всевозможные варианты, он уже думал, не попросить ли Якушева пристроить Антонину на те несколько дней, что она пробудет в городе, к кому-нибудь из его знакомых девчат, сам, конечно, отлично понимая нелепость этой просьбы.

Оставив Антонину с Якушевым в холле гостиницы, Алексей решительно направился к стойке администратора. Было в лице этой усталой пожилой женщины что-то такое, что обнадежило его. Приспустив очки, шевеля губами, женщина делала какие-то отметки в толстом журнале. Алексей выждал, когда она оторвется от своего занятия и наконец обратит на него внимание.

— Слушаю вас.

Женщина сняла очки и повернула лицо к Алексею.

— Очень прошу. Всего одно место.

— Кому? Вам? — администратор внимательно посмотрела на него, видимо недоумевая, зачем это курсанту, к тому же наверняка из местной «летки», понадобилась гостиница.

— Да не мне, — сказал, смутившись, Алексей. — Понимаете, ко мне приехали гости и вот…

— Командировочное удостоверение есть? — администратор надела очки, словно бы желая получше рассмотреть курсанта.

— У кого? — растерялся Алексей.

— У ваших гостей, разумеется! — ответила администратор, сердясь на непонятливость курсанта.

— Конечно нет, она же в гости приехала. На несколько дней. На праздники…

Администратор задумалась, видимо решая, как ей поступить.

— Что с вами поделаешь, — вздохнула наконец она и протянула анкету.

— Заполняйте!

— Сейчас! — Алексей, словно боясь, что администратор, чего доброго, передумает, бросился в гостиничный холл…

— Удалось? — не поверил Якушев. — Ну и ну!

Алексей подождал, пока Антонина заполнит анкету, смотря сверху на ее склоненную голову, на легкий завиток у виска, на розоватую мочку маленького уха, следя за тем, как старательно округло выводит она буквы. Какие у нее красивые волосы, думал он. Как хорошо, что приехала она, как славно, наверное, будет им вдвоем в этом городе. Он старался вообразить предстоящие дни, но и боялся загадывать. Она тут, она рядом, и это уже прекрасно, и это награда ему за его долгое ожидание.

Они вернулись к администратору, Алексей сам хотел заплатить за гостиницу, полез за деньгами, но Антонина решительно отвела его руку.

— Седьмой этаж, семьсот двадцать седьмой номер, — сказала администратор, теперь уже внимательно посмотрев на обоих.

— Спасибо, — сказал Алексей, решив, что нужно непременно отблагодарить администраторшу. Принести хороших конфет или цветов. Свет не без добрых людей, думал он, вышагивая вслед за Антониной и Якушевым по гостиничной лестнице. Лифт был отключен на профилактику, пришлось подниматься на седьмой пешком.

Взводный снова был в своем амплуа. Видимо, не без тайной надежды понравиться Антонине, неустанно шутил, подтрунивал над собой, незлобно задевая Алексея. Родин сегодня готов был простить взводному все прежние обиды. Он был счастлив, он был великодушен.

— Это седьмое небо? — шутливо подступился Якушев к дежурной по этажу — молодой черноглазой женщине.

Алексей взял ключ от номера. Якушев задержался у дежурной. «Ну и жук», — подумал весело Родин.

Номер оказался одноместный, с окном во двор. По карнизу окна, остро постукивая крепкими коготками, разгуливал сизый голубь, кося зрачок в окно. Антонина обрадовалась, завидя голубя, подошла к окну, постучала ногтем, ласково приговаривая «гуля-гуля». Голубь настороженно замер, но стоило лишь приблизиться Алексею, как он тут же вспорхнул, шумно затурхав крыльями.

Антонина обернулась к Алексею, словно желая получше разглядеть его. Их глаза встретились. Она, будто спохватившись, как бы чего не произошло, отступила назад к подоконнику, отведя взгляд в сторону.

«Вот тут и будет жить она все эти дни», — думал Алексей, оглядывая номер, нехитрую обстановку, испытывая ко всем вещам неожиданно прихлынувшее чувство нежности. Не важно, что кто-то раньше сидел за этим столом, вешал в шкаф свое платье, зажигал настольную лампу. Отныне эти вещи будут служить ей, и только ей.

Вернувшись от дежурной по этажу, Якушев тотчас сообразил, что от него требуется, быстро смотался в соседний с гостиницей гастроном, взял еды, бутылку «каберне». Поймав несколько осуждающий взгляд Антонины, когда он, многозначительно пристукнув донышком, поставив бутылку на стол, пояснил, что вино это выводит стронций и входит даже непременно в меню космонавтов. Так ли это в самом деле, Алексей не знал, но вновь оценил находчивость товарища, делавшего все столь непринужденно, решившего запросто, как бы между прочим, и этот щекотливый вопрос по части вина.

Они выпили за встречу. Якушев немного посидел с ними, украдкой поглядывая на часы, прислушиваясь к голосам и шагам, доносившимся из коридора.

— Ну и слышимость, однако, здесь, — сказал он, хотя Алексей догадался, что приятель сейчас думает о другом, должно быть о свидании, которое успел назначить между своей пробежкой в магазин и отлучкою за стаканами красавице — дежурной по этажу. И это предположение подтвердилось.

— Можете сидеть тут спокойно хоть до утра, — сказал Якушев, вставая, многозначительно поглядывая на Антонину, которая под его взглядом почувствовала себя неловко. — Никто вас не потревожит. Вообще никто знать об этом не будет. В восемь, стало быть через семь минут, у дежурных на этаже смена. Заступает снова свой человек. Все будет о’кэй. Так что счастливо оставаться, а я, если вы, конечно, не против, пошел устраивать свои сердечные дела. Пусть, как говорится, повезет и бедному горемыке.

— Давай, бедный, — Алексей встряхнул руку взводному.

Тот вновь галантно раскланялся с Антониной и, преисполненный достоинства, вышел из номера.

— Интересный у вас товарищ, — сказала Антонина, испытующе взглянув на Алексея.

— Якушев-то? Да!

Ему не совсем был понятен смысл ее слов. Неужели Якушев успел покорить и ее? В нем шевельнулось незнакомое прежде чувство ревности. Он украдкой взглянул на нее, снова отмечая, как хороша, желанна она, так открыто и ясно ее лицо, приветливы и добры глаза. Такая не может не нравиться парням. Вряд ли, чтобы у нее никого не было. А то, что приехала к нему, еще ничего не значит. Ровным счетом ничего! Сама же сказала, что столько раз проезжала мимо, а ни разу не была в этом городе. Почему же не удовлетворить своего интереса, благо к тому же и билет бесплатный.

— И давно вы дружите? — спросила она, и Алексей подумал, что этот вопрос она задаст неспроста, что-то стараясь уяснить себе, понять, что именно связывает их. Донжуанство приятеля не осталось не замеченным ею — и быть может, все это не в пользу Родина.

Против ожидания, он чувствовал себя неловко наедине с ней в этом гостиничном номере, не зная что говорить, куда деть свои руки. Ее близость волновала его, но он со стыдом думал, что она может по-своему истолковать это его состояние. Пожалуй, им лучше, если, конечно, она не очень устала после долгой дороги, выйти из этого номера на улицу, где он сможет чувствовать себя спокойней, уверенней.

Она и сама, оставшись с ним вдвоем, испытывала некоторое беспокойство. Это было видно по ее напряженному лицу, скованности движений. И когда он предложил пройтись по вечернему городу, с радостью согласилась, благодарно, как показалось Алексею, взглянув на него. Как подумалось ему, он развеял ее опасения и был рад, что не разрушил того хрупкого, еще не окрепшего, что началось складываться у них.

Она оставила его на время одного, зайдя в умывальную, чтобы причесаться перед зеркалом. Пристально, как никогда прежде, она всматривалась в себя. «Интересно, как показалась я ему?» — думала Антонина, поправляя расческой волосы. Лоб как лоб, не низок и не высок. Брови, как говорит Женька, ниточкой. Губы нормальные, не тонкие, как у злыдней. Правда, немного подкачал нос. Курносый слегка. Но, должно быть, другой и не подошел бы к ее лицу. «Вроде бы и не так плоха, — подытожила она. — Конечно, не красавица, но и не дурнушка». Ей было радостно думать, что она нравится этому сдержанному, немногословному парню, столь внимательному и уважительному к ней.

Они вышли из гостиницы, Уже темнело. Майский вечер выдался тихим, теплым. В воздухе стоял тонким запах молодой зелени. От свежеполитых газонов у гостиницы пахло сырой землей. С короткой темноватой Выставочной, главной достопримечательностью которой, помимо новой высотной гостиницы, было длинное, как ангар, приземистое здание выставочного павильона, в просторном зале которого, по обыкновению, проходили совещания и собрания разного ранга, а также выступления гастролирующих знаменитостей, они прошли на тихую и столь же темную улицу Богдана Хмельницкого, с трехэтажными, серой кладки домами, несшими в себе некую величественность, фундаментальность, столь свойственную для построек пятидесятых годов. В домах по этой улице, примыкающей к колхозному рынку, ворота которого были закрыты на ночь, жили офицеры-отставники. Некоторых Алексей знал — приходили в училище поделиться с курсантами своими воспоминаниям.

С улицы Богдана Хмельницкого они повернули на Фрунзе, затем на Советскую, расцвеченную разноцветными лампочками. Город, только что отметивший Первомай, готовился к другому большому празднику — Дню Победы. Для Алексея этот праздник стоял в ряду первых. Сын фронтовика и сам теперь военный человек, он чувствовал кровную связь с теми солдатами, кто делал эту победу, не щадя жизни.

Всплескивали электрические лампочки на фронтоне девятиэтажной башни, пульсируя бежали сверху вниз разноцветные огни, образуя как бы гроздья победного салюта. И в этом мерцании праздничных огней ему чудилось живое дыхание ушедших солдат, сверстников отца…

Как многим обязан им каждый из них, он сам, идущий по вечерней улице с любимой девушкой. В груди, как не раз у него бывало, тревожно и сладостно защемило.

Они прошли вдоль набережной, оживленной и многолюдной.

— Наш патруль из «летки», — негромко сказал он Антонине и отдал честь приблизившемуся патрулю.

Васютин, узнав его, ответно кивнул.

Антонине хотелось побывать возле его училища, и Родин провел ее к воротам «летки», показал учебный корпус и острокрылый «МИГ» на постаменте напротив главного входа с крупным номером 01, выведенным на фюзеляже. Они гордились этим самолетом, на котором летал первый космонавт, и ощущали как бы свою причастность к тому делу, которое так блистательно начал он и которое кому-то из них предстоит продолжить.

Они ходили по городу, и Алексей много рассказывал о городе, в котором прожил уже три года.

В одиннадцать он простился с нею у гостиницы, несмело взял и поцеловал ее руку. Антонина слегка вздрогнула, поспешно спрятав руку за спину.

Ему не хотелось уходить. Отсвечивая стеклом, то и дело открывались двери гостиницы, мимо проходили незнакомые люди, с нескрываемым любопытством окидывали их. Но Антонине и Алексею не было никакого дела до этих посторонних людей.

За высокими окнами ресторана, в правом крыле гостиницы, гудел, торопливо набирая скорость, оркестр, слышались возбужденные голоса, Антонина же и Алексей словно были отделены незримой стеной от всего этого лишнего шума и гама, словно находились вдвоем на каком-то далеком, неведомом другим, острове. «Хорошо, что приехала она, — думал Алексей, — это ничего, что я не успел сказать ей того, что хотел, о чем думал все те дни, когда она была так далеко от меня. Да и что могут слова?»

— Должно быть, пора, — сказала она, — у вас ведь насчет дисциплины строго.

На эти дни, что собиралась она пробыть в их городе, он имел увольнительную до утра, постарался Якушев, да и капитан Васютин отнесся с пониманием. Но Алексей не стал говорить ей об этом.

— До завтра, — сказала она, открыто, приветливо улыбнувшись ему, и пошла к себе в гостиницу. У входа задержалась, обернулась. И Алексей с трудом сдержал себя, чтобы не броситься следом за ней.

Так прошел их первый день. А было их впереди три…

XXII

Утром они решили поехать в степь за тюльпанами. Он знал одно такое место в районе старого стрельбища. Они быстро нашли это место, ориентиром был остов самолета, дюралевые обломки которого были далеко разбросаны окрест. Говорили, что этот списанный самолет когда-то служил мишенью для учебных стрельб. Иные же утверждали: ничего подобного, транспортный этот военный самолет разбился во время ночных полетов — отказали турбины. В память о погибших летчиках, мол, и оставлен он тут.

Вторая версия казалась Алексею более правдоподобной. Подтверждением тому, как думалось ему, были и сами тюльпаны, росшие здесь, — крупные, яркие, словно бы вобравшие в себя цвет крови тех, неизвестных ему летчиков. Таких тюльпанов, как здесь, он не встречал больше нигде в степи. И потом, если в других местах тюльпаны встречались разных окрасок — желтые чередовались с алыми, то здесь, вблизи самолета, они были лишь одного цвета — алые, ярко полыхавшие среди молодой зеленой степной травы.

Алексей с Антониной ходили по степи, собирая тюльпаны, прислушиваясь к звонким голосам птиц. Степь жила своей весенней жизнью, пела на разные голоса, от которых словно бы звенел воздух.

Вот встал столбиком у своей норы сурок. Забавно пошевелил ноздрями, принюхиваясь к запахам степи, и, одурманенный пряными запахами трав и цветов, начал блаженно посвистывать. Алексей тихонько отозвался этому сторожевому сурку.

— Получается, — весело сказала Антонина, — неплохой дуэт.

Сурок тут же смолк и, недовольный тем, что ему помешали, повернул голову в сторону Антонины.

— Ну вот же, все испортила, — сокрушенно сказала Антонина, приглядываясь к затаившемуся сурку, не рискнувшему больше выдавать себя.

Потом им встретился удод. Сидя в траве, стараясь держать прямо длинный, кривой, загнутый книзу коричневый клюв, он, словно веером, играл своим пестрым хохлом. Сложит — развернет, сложит — развернет. Антонина не сразу узнала эту пеструю птицу, виденную впервые еще в детстве, от цвета перьев которой рябило в глазах, А вспомнив, радостно всплеснула ладонями:

— Удод! Надо же, удод!

Алексей уставился туда, куда указывала она, но ничего не мог разглядеть, кроме пестрого лоскутка.

— Это и есть хитрец удод. Он всегда так — почует опасность и тут же распластается замертво по земле, будто дух из него весь вон вышел.

Кого они еще только не видели, не слышали в этот день в весенней степи!

Набродившись вдоволь, набрав тюльпанов, они устало уселись на траву. Антонина предусмотрительно взяла утром в буфете бутерброды, грушевый напиток.

Основательно проголодавшись, Алексей жадно ел, нисколько не стесняясь этого. Она подвигала ближе к нему еду, с улыбкой наблюдая за ним, забегая мыслями вперед, думая о том, с какой охотой она готовила бы ему завтраки и обеды.

Они поели, и он, сняв форменную фуражку, забросив руки за голову, лег на траву, испытывая сладость и безмятежность в душе.

Антонина, доверчиво опершись на локоть, прилегла рядом с ним, не сводя глаз с его лица, стараясь угадать ход его мыслей. По траве пробегал легкий ласковый ветерок. В волосах Алексея запуталась сухая былинка, Антонина осторожно протянула руку, чуть слышно касаясь его виска. Алексей слегка вздрогнул, обращая к ней счастливые глаза. Губами поймал ее пальцы. Она не стала отнимать руку, гладя его лоб, щеки. Он прижал ее ладонь к лицу, жарко и часто целуя, с трудом смиряя учащенный стук сердца.

Алексей высвободил руку, обнял Антонину за шею, привлекая к себе. И она послушно положила голову ему на грудь, остро чувствуя запах его разгоряченного тела, слыша торопливый бег его сердца.

— Милая, славная, — шептал пересохшими от волнения губами он, жадно, ненасытно целуя ее волосы, щеки, глаза.

— Милая, славная, — торопливо приговаривал он, будто не зная других слов.

Она чувствовала легкий озноб его тела и, боясь впасть в этот сладостный дурман, нашедший на него, боясь за себя, за их обоих, слегка оттолкнула его.

— Не надо, Алеша, не надо…

Он резко сел, обхватив руками колени, уткнув в них лицо, стыдясь себя за минутную слабость.

Она провела рукой по его спутавшимся волосам:

— Ты мне ведь тоже нравишься. Слышишь, Алеша.

Он недоверчиво поднял на нее глаза.

— Очень. Честное слово.

Он снова потянулся к ней, но она быстро вскочила на ноги, одергивая собравшееся платье, протягивая ему руку.

Они возвращались в город под вечер. Пригородный поезд ушел, и Алексей с Антониной пошли на шоссе ловить «попутку». Был праздничный день, и ждать пришлось долго. Мимо проносились редкие машины частников, Алексей поднимал руку, но те даже не притормаживали. Они прождали добрый час, пока их не взял в свой ЗИЛ усатый пожилой шофер.

В кабине тихо потрескивал транзистор. Лилась тихая печальная музыка. Шофер молчал. Молчали и они, поддавшись его настроению, минорной музыке «Реквиема». Скорбно-торжественным голосом диктор объявил минуту молчания. «А ведь он воевал?» — подумал Алексей, заметив глубокий рваный шрам на правой кисти водителя. Лицо его было напряженно-сосредоточенным, на щеках обозначились резкие, глубокие морщины. Из транзистора снова возникла печальная мелодия.

Шофер высадил их за мостом через Урал. Алексей протянул ему рублевую бумажку, но тот отказался, долгим взглядом посмотрев на обоих, на охапку привезенных из степи тюльпанов.

— Если пойдете к огню, положите и за меня, — попросил он, не спеша, как бы в раздумье, прикрывая дверцу.

Сам того не ведая, он подсказал им, как поступить с цветами. На Кировской у почтамта они сели на «пятерку», которая шла до старого городского кладбища. Война обошла стороной город, но и тут, в тылу, она оставила о себе память могилами солдат, скончавшихся, в глубоком тылу, на госпитальных койках от ран, полученных на передовой. Эти могилы шли ровными рядами, вдоль кладбища. Солдаты словно продолжали нести свой бессменный караул, держа равнение на пламя Вечного огня, высоко и светло плескавшегося в бронзовой чаше. Плита у Вечного огня была сплошь завалена цветами — тут лежали гвоздики, каллы, розы. Но больше всего было тюльпанов, Алексей с Антониной положили свои цветы.

Накрапывал дождь, но люди не спешили расходиться, завороженно глядя на колеблющееся, живое пламя огня. Дождь стал сильнее, но люди, словно не замечая его, продолжали молча, сосредоточенно стоять. Сколько помнил себя Алексей — в этот день, на Девятое мая, всегда шел дождь. Природа скорбела с людьми, щедро проливая на братские могилы живую воду, которая словно бы могла пройти через толщу земли и воскресить, поднять павших…

Антонина прижалась к Алексею. Ее мокрые, пахнущие дождем волосы касались его плеча.

Подъехала белая «Волга». Открылась дверца, и вслед за долговязым женихом в строгом черном костюме выпорхнула невеста — совсем еще девчонка. По мостовой уже бежал, пузырясь и пенясь, широкий поток, и девчонка, приподняв край белого свадебного платья, в нерешительности остановилась перед ним, видимо жалея свои новенькие модные туфли, раздумывая, как ей быть. Но это была минутная заминка. Девчонка скинула туфли и, озорно оглядев стоявших у Вечного огня людей, пустилась босиком через лужу. Парень, спохватившись, подхватил девчонку на руки, вызвав своим решительным поступком улыбки незнакомых людей, которые одобряли их, молодых, приехавших в свой важный и торжественный час сюда, к Вечному огню.

Алексей с Антониной успели промокнуть до нитки, пока добрались до гостиницы. Переодевшись в сухое, она дала ему простыню и тоном, не терпящим возражения, приказала обернуться в нее, сняв мокрую одежду. Он нехотя повиновался. И она, оставив его одного, ушла сушить утюгом его мокрую форму.

На краю карниза сидел все тот же турман, взъерошенный, мокрый от дождя.

— Привет! — Алексей радостно, как старому знакомому, постучал ему в стекло. Голубь разлепил дремотные глаза. Но с места не тронулся. Алексей отыскал под газетой на столе хлеб, покрошил его и, осторожно приоткрыв раму, высыпал голубю. Тот, оживившись, принялся торопливо клевать, роняя из-за излишней поспешности куски вниз.

Пришла Антонина, принесла успевшую просохнуть, слегка отдававшую паром одежду. Он облачился в форму, взял под козырек. На него нашло дурачество. Она охотно поддерживала его шутки.

Они допили оставшееся с прошлого раза вино, Антонина сходила в буфет за чаем. Говорили о разном, несущественном.

Он не выпускал ее руку из своей, прислушиваясь к шуму дождя, думая о том, что их счастливые минуты так же торопливы и быстротечны, как эти дождевые капли.

— Но тебе пора! — Антонина встряхнула его руку. — Хотя, честно говоря, мне не хочется, чтобы ты уходил.

— А я и не пойду.

Алексей встал, притянул ее к себе, пытаясь поцеловать в губы.

Она отстранилась, отошла к окну.

— Антонина.

Она молчала. Алексей подошел к ней, обнял за плечи.

— Антонина. Я же люблю тебя. Люблю. Понимаешь.

— Ради бога, не говори так.

Она торопливо обернулась к нему.

— Но почему?

— Не надо. Прошу. Лучше дай я тебя поцелую.

Она приподнялась на носки и, прикрыв глаза, поцеловала его долгим поцелуем.

— А теперь иди!

— Но, Антонина…

— Иди, милый. Дай мне побыть одной. Да, погоди, — остановила она его на пороге, — возьми зонт, а то совсем промокнешь.

— Не надо, — буркнул Алексей, торопливо прикрывая дверь номера.

Он выбежал на улицу и, не дожидаясь троллейбуса, не оглядываясь на гостиницу, заспешил к училищу, словно и в самом деле боясь опоздать к отбою. «Не любит, нисколько не любит», — думал он, злясь на себя. Любила, так бы не вела себя. И этот поцелуй, как подаяние. Он не знал, в чем все же ее вина и как должна была вести она себя на самом деле. «Недотрога, гордячка», — Алексей подогревал свою злость, думая нелестно о всех девчатах сразу.

Он подошел к КПП. Недобро покосился на телефонную будку. Подмывало зайти в автомат, позвонить ей, но он удержался.

— Привет, гвардия, — Якушев, сидя на корточках, возился в своей тумбочке. — Надеюсь, победа на всех фронтах?

Алексей промолчал.

XXIII

Курсантские будни сродни солдатским. Время расписано не по часам — по минутам. Вот на зорьке возникает бодрый голос дневального:

— Рота! Подъем!

Не успели прогнать сон ребята, а уже настигает их новая команда:

— Рота, строиться на зарядку.

И так команда за командой:

— Рота, строиться на утренний осмотр!

— Рота, строиться на завтрак!

— Рота, приступить к первому часу занятий.

…— Ко второму…

— Рота, строиться на обед.

Глядь — и полдня как не бывало. Где бы ни проходила служба, в далекой степи, где и пойти-то, в общем, некуда, или в шумном городе, манящем тебя всевозможными соблазнами, предаться которым человек в форме не всегда может, — вечернего часа ждут с нетерпением.

Особенно если у тебя увольнение.

Алексей с трудом дождался своего часа, решив позвонить Антонине в номер снизу из гостиницы. Вчерашняя обида казалась мелкой, глупой. И ничего, кроме досады за свою неуклюжесть, он уже не испытывал.

Она, как думалось ему, никуда не отлучалась из номера, дежурила у телефона, дожидаясь его звонка, — вскрикнула так неподдельно-радостно, заслышав его голос, что у него громко застучало сердце. И первая мысль, что пришла, — дурак! До какой ерунды мог додуматься вчера. Разве тот ее поцелуй ни о чем не сказал!

— Ты откуда звонишь, Алеша?

— Отсюда, снизу, — ответил Алексей.

— Вот чудак! Поднимайся. Сразу бы шел.

Алексей, не дожидаясь лифта, вбежал на седьмой этаж. На этаже дежурила та же черноглазая красавица. Она слегка вспыхнула, когда Алексей поздоровался с ней. Думает, что Якушев по-приятельски делился с ним, решил Родин. Но на сей раз товарищ его проявил невиданную стойкость — ни словом не обмолвился об отношениях с черноглазой красавицей из гостиницы.

Алексей едва успел постучать, как Антонина тут же открыла дверь. Была она нарядна. В нежно-голубом платье с тремя большими белыми полосами от левого плеча к поясу. Платье удивительно шло ей. Цвет платья еще больше оттенял красоту и глубину ее больших глаз. Так они, оказывается, у нее серые, сделал для себя открытие Алексей, серые глаза… Стоило ей повернуться к свету, как в них стало синё. Нет, это удивительно, любовался он ею. Как вытянулись бы шеи знакомых ребят из училища, заявись он с Антониной.

За ее спиной на столе он увидел в вазочке три розы. Две пурпурных и белую, снежной белизны. От кого? Откуда эти розы? Кто мог принести ей в номер такие дорогие, красивые цветы? Дон-Жуан, вроде его приятеля Якушева? Ревность шевельнулась в нем.

Она словно и не заметила его замешательства. И не щадя его самолюбия, поправила цветы в вазе.

— Правда, красивые розы? — спросила она.

Он молча кивнул.

— Хорошо бы довезти их такими до дома. Как думаешь, не завянут?

С розами он дела не имел. И потому благоразумно решил промолчать, косясь на вазу, одновременно испытывая недоброе чувство к черному телефону, стоявшему рядом с вазой. Он подумал, что тайна рано или поздно откроется.

— Алеша, ты о чем?

Антонина подошла к нему, провела по волосам.

Он поймал ее руку, заглянул в глаза, словно стараясь прочесть в них то, чего до сих пор никак не удавалось. Они были бесхитростны и открыты.

— А я на вокзал сходила, билет закомпостировала, — сказала Антонина, садясь напротив.

— Что, уже уезжаешь?! — встрепенулся Алексей.

— Да, завтра еду!

— Побыла бы, — нерешительно попросил он. — Неизвестно, когда теперь увидимся.

— Не могу. Пора уже. Пора, — твердо, как о давно уже решенном, сказала она.

— Смотри, — возразил он, жалея о том, что она так скоро уезжает. Но если бы даже она и осталась на более долгий срок, смог бы он бывать у нее чаще, что-либо изменить в своем, довольно жестком, распорядке дня? Разумеется, нет! Только еще больше терзался бы при мысли, что она, в общем-то, приехала ради него, а он не может быть рядом с нею, распорядиться своим временем так, как хотелось бы ему.

— Не хмурься, Алеша. Все будет хорошо. Теперь я буду ждать тебя в гости.

Он быстро встал, обнял ее:

— Жаль, что ты уезжаешь. Очень жаль.

— Ничего не поделаешь, надо, — с легкой, чуть заметной усмешкой возразила она, прижимаясь щекой к его груди, слушая, как учащенно колотится его сердце.

— Не будем загадывать о том, что будет потом, — сказала она, — а сегодня наш с тобой день, Алеша. Наш. Если бы ты знал, как мне хотелось встретить этот день с тобой. Хоть и говорят, если родилась в мае, весь век маяться, но мне мой месяц нравится.

Так вон оно что! У нее — день рождения.

— Надо же, Тоня, — беспокойно поднялся он, лихорадочно соображая, как ему теперь быть. — Надо же, твой день рождения, — продолжал удивляться он. — А я и не знал.

— Да ты садись, садись, — смеялась она.

— Как же так, твой день, а я с пустыми руками!

— Сядь, не выдумывай, — остановила его Антонина.

— Нет, нет, погоди, я на одну минуту, — Алексей легонько отодвинул ее от двери, не слушая возражений.

Поднимаясь в гостиницу, он обратил внимание на сувенирный киоск справа от окошка администратора и сейчас поспешил туда.

— Самых хороших духов, — попросил он, оглядывая витрину, полки киоска.

— Могу предложить «Клима», Франция, — сказала с леностью в голосе средних лет импозантная киоскерша, неспешно поднимаясь со стула.

— Давайте!

— Но учтите, они дорогие! — сказала киоскерша.

— Ничего страшного! — возразил Алексей.

— Спасибо, Алеша, но это ведь дорого, — сказала она, раскрыв коробку с французскими духами.

— Пустяки, — бодро ответил он, хотя в кармане остался последний рубль. Ему было приятно, что подарок пришелся Антонине по душе.

Оказывается, она уже подумала об ужине, взяла все необходимое, и ему только оставалось открыть бутылку «полусладкого», разлить вино в темные фужеры, взятые, видимо, как и другая посуда, здесь, на этаже.

— За тебя, — сказал Алексей и выпил до дна.

Антонина сделала несколько глотков и поставила фужер на стол.

— Я быстро хмелею, — словно оправдываясь, пояснила она, — так что ты не обращай на меня внимания.

Она встала, открыла окно. Потянуло вечерней свежестью, резковатыми запахами гудрона, резины.

— Тоня, — он тоже встал, взял ее за руки. Она наклонила голову, приготовясь его слушать, но он и сам не знал, что сказать ей. Так и стоял молча, то крепко стискивая пальцами ее запястья, то расслабляя их.

В окно ярко, слепя, светило вечернее солнце. Антонина обернулась к окну, чтобы задернуть штору. Алексей, волнуясь, горячо дыша, обхватил ее со спины руками, жадно, торопливо целуя шею, руки, щеки.

— Погоди, погоди, милый, — шептала она, слабо противясь его ласкам, отстранение, потерянно смотря по сторонам, закинув голову назад, жадно, торопливо дыша, словно бы ей не хватало воздуха…

Алексей и сам не мог понять, что случилось с ним, как наконец все это произошло. Он тихо целовал ее обнаженное плечо, чувствуя свою вину перед ней, не зная как теперь искупить ее.

— Но почему ты ничего не сказала? Почему? Я ведь не знал. Я думал…

Алексей осторожно кончиками пальцев касался ее виска. Он был ошеломлен, смят тем, что случилось минуту назад. Ругая себя за минутную слабость, он винил и ее за то, что она уступила ему. Не сумев до конца разобраться в своих чувствах к ней, он понимал, что происшедшее здесь, в номере, накладывает на него определенные обязанности.

Антонина молчала, подтянув повыше простыню, укрыв лицо. И он, решив, что она, потрясенная случившимся, вероятно думает о возможных последствиях, о расплате за эту минуту слабости, когда рассудок уступил место страсти, принялся утешать ее, изымая из души самые ласковые, самые нежные, как думалось ему, слова, обещая ей все, что только мог, что было в его силах.

— Не надо, Алеша, — тихо сказала она, — не надо!

Алексей ожидал увидеть в ее глазах слезы — это было бы по крайней мере естественно, но увидел сухие, блестевшие веселым блеском глаза. Это показалось ему странным и даже оскорбительным.

Его снова начали одолевать сомнения. «Уж не кроется ли за этой невинностью тонкий расчет», — думал он, присев на край кровати, внимательно приглядываясь к ней, лежащей тихо и спокойно.

Ему важно было снова увидеть ее глаза, получить подтверждение своим догадкам. Он предложил ей выпить вина. Она ничего не ответила, но когда он поднес ей фужер, села на кровати, опершись на локоть, стыдливо держа у подбородка зажатую в кулаке простыню. Глаза ее блестели, но не сухо и весело, как показалось ему прежде. Он заметил, что они еще не успели просохнуть от слез. «Скотина, какая скотина, — ругал он себя, — тоже мне возомнил, что осчастливил…»

Он шумно выпил вино. Антонина свой фужер осилила с трудом. Было слышно, как мелко постукивают о край стекла ее зубы, как она останавливается передохнуть, сдерживая нервную дрожь.

Алексей чувствовал себя прескверно, но не знал, какие еще слова сказать в утешение ей.

— Не терзайся, — сказала она, приближая свое лицо. — Ты не виноват. Ничьей вины тут нет. — Она гладила его щеки, а он, опустив голову, вслушивался в интонацию ее голоса, обнаруживая в нем совершенно новые нотки, словно бы с ним говорила вовсе не она, Антонина, а умудренная жизнью, житейским опытом взрослая женщина.

Алексей понимал, что он теперь не вправе взять и вот так запросто уйти от нее в казарму, хотя, пожалуй, так было бы лучше, можно было спокойно, не торопясь, поразмыслить над всем происшедшим, выбрать какое-то единственно правильное решение. Было чертовски неудобно и стыдно за себя.

— Иди ко мне, — сказала она, протягивая к нему руки, матово и нежно светящиеся в темноте номера. — Иди, — повторила она. И он, снова пьянея от запаха ее сильного, молодого тела, торопливо стал искать ее губы.

Теперь он нисколько не сомневался, что любит ее, любим ею. Они лежали рядом, тихо и нежно лаская друг друга. За окном слышался постепенно стихающий к вечеру шум города.

Алексей остался у Антонины до утра.

— Спи, милый, — уговаривала она его. — Не печалься ни о чем…

Он, чувствуя прикосновение ее теплой ладони, впадал в короткую дрему, но тут же спохватывался, вспомнив о том, что она завтра уезжает.

«Как же так, — думал тревожно он, — она уедет, а я останусь здесь. Нет, нам никак нельзя порознь. Хотя и говорят, расстояния — испытание для людей, но кому не известно, что именно расстояния и притупляют, а порой и губят эти чувства. Я достаточно взрослый человек, чтобы принимать вполне самостоятельные решения. Раз я люблю ее, так что же тогда мешает мне жениться, привезти ее сюда, сделать так, чтобы нам никогда не разлучаться.

Все, казалось бы, просто. Но когда он начинал думать о том, как на деле осуществить этот план, — тут же возникали всякие сложности: работа, жилье… И главное, он пока что ничем не мог помочь ей. Так что ей целиком нужно было положиться на себя.

— Не забивай себе голову, — просила она, слушая его. — Я все равно сейчас не смогу оставить мать. И потом, там меня ждет девочка.

— Какая еще девочка? — изумился он.

— Потом расскажу, — пообещала она. — А сейчас спать, спать, — говорила она ему чуть ли не приказным тоном, — а то завтра клевать носом будешь. Все когда-нибудь образуется. Все будет хорошо…

В том-то и дело, когда-нибудь, но за это время может случиться всякое. Ему, конечно же, не хотелось думать о худом, но кто же может предугадать свою судьбу?

Лишь на рассвете им удалось ненадолго вздремнуть. Разбудил их все тот же знакомый голубь, принявшийся громко ворковать. Было начало седьмого. Алексей быстро оделся и, хотя она уговаривала его перекусить что-нибудь, к еде они так вчера и не притронулись, — заспешил в училище.

…А вечером в среду он ее провожал. Она уезжала тем же поездом, что и приехала сюда, только теперь он шел из Москвы нечетным семнадцатым номером. Она и села в тот же тринадцатый вагон, к пожилой проводнице Блиновой, с которой Алексей теперь поздоровался, как со старой знакомой.

— Пиши, — сказала она на прощанье. — А сможешь — приезжай. Буду ждать.

Блинова закрыла площадку, но отправление задерживалось — им словно бы давали возможность не спеша проститься. Блинова снова откинула тяжело, громыхнувшую железную площадку. Антонина сбежала к нему на перрон. Она просила не целовать ее на вокзале, видимо стесняясь своих, но он нарушил уговор и обнял ее. Что ему было до посторонних!

Краем глаза он видел, как Блинова отвернулась от них, уголком платка утерла слезы. «Ей-то что», — удивился он, но когда Антонина вновь поднялась на площадку и он пошел рядом с тронувшимся поездом, то услышал, как Блинова сказала Антонине:

— Со своим так же вот прощалась в сорок третьем… Тоже с птичками в петлицах был…

Поезд прибавил ходу, и Алексей бежал рядом с ее вагоном до самого конца перрона, стараясь запомнить ее лицо, ее саму в минуту расставанья.

XXIV

Лето они провели в авиационном полку, которым командовал молодой полковник Гришкявичюс. Выпускник их училища, успевший к тому же с отличием закончить академию, он выглядел моложе своих тридцати шести лет. Худощавый, подтянутый, быстрый в движениях, он, облаченный в высотный скафандр, мало чем отличался от молодых летчиков. Полковник не кичился своим высоким званием и должностью, запросто, что отнюдь не мешало ему в нужную минуту быть строгим, держался с подчиненными. Любил приглашать в гости, и молодые офицеры нередко вспоминали в курилке, какие вкусные пирожки печет на топленом жиру жена командира Марита. Нередко по вечерам полковник и сам бывал в общежитии, где жили офицеры-холостяки, не обходил стороной и казарму, в которой разместились курсанты. За какую-нибудь неделю-другую успел познакомиться с каждым из них, и теперь появление его в казарме не вызывало у курсантов чувства скованности, как было на первых порах. В его присутствии они чувствовали себя непринужденно. Общительный характер полковника располагал к откровенности, и они охотно рассказывали ему о том, что его интересовало. О летной практике, о новостях из дома. Он узнавал что-то новое для себя о них, а они о нем. Они знали, например, что полковник рос без отца, матери, погибших в один и тот же день от рук бандитов, которые в те первые годы становления Советской власти в Литве совершали налеты на хутора, мстя в первую очередь активистам, тем, кто поддерживал Советскую власть, призывал народ оказывать ей содействие. В живых он остался чудом — сидел в детском корытце в бане, куда отнесла его мать, решившая по случаю субботы устроить банный день… Шел ему тогда третий год. На хуторе у отца с матерью были родственники, но они, боясь расправы, не рискнули взять его к себе, тихо ночью отвезли на станцию. Там его и подобрали сердобольные люди и отвезли в Смоленск, в детский дом. Там и учился, оттуда пошел на завод, потом в аэроклуб. Судьба полковника вызывала невольное уважение. Курсантам теперь была понятна общительность этого человека, тяга его к другим людям. Сам воспитанный в коллективе, он не мыслил своей жизни без общения с людьми. Для него это не было, как для других, игрой, вот, мол, какой я свойский парень, — для него это было естественным состоянием, потребностью души.

Гришкявичюс быстро находил контакты с людьми, чему способствовали его разносторонние интересы. Он увлекался шахматами, любил волейбол, рисовал, играл на гитаре. По вечерам он нередко заглядывал к ним затем, чтобы «размяться», как любил говорить он, за шахматной доской или послушать, что поют курсанты под гитару, которую предусмотрительно прихватил с собой Быков. Курсантам льстило отношение полковника к ним. Им тоже хотелось оставить по себе добрую память, чтобы ничем не посрамить честь училища и того отличного полка, где довелось им проходить летную практику. Правда, не обошлось без курьезов. Да летная служба, пожалуй, и немыслима без них. Послушаешь старых пилотов — чего только не бывало за дни их службы. Можно подумать, что летные происшествия словно кем-то невидимым планируются. Но летчик должен быть готов ко всему, все предусмотреть, все учесть, чтобы никакая случайность не сыграла с тобой или самолетом злую шутку.

За время их летной практики случилось два таких происшествия, о которых ребята, участники и свидетели событий, вспоминали потом долго.

Предстояли прыжки с парашютом. Накануне, как и всегда бывало перед прыжками, их освободили от всех других дел, и они на столах — длинных брезентовых полотнищах, расстеленных по полю, — занимались укладкой парашютов. Все курсанты уложили свои парашюты вроде бы правильно, по крайней мере замечаний от начальника парашютно-десантной службы никто не получил. А утром «АН-12» вывез их на прыжки. Вышли на заданную высоту. Раздалась команда: «Приготовиться». Выпускающий занял свое привычное место у выхода. Бортмеханик распахнул дверь. Выпускающий крикнул: «Пошел!» — и они, один за другим, откидывая железные сиденья, заспешили к открытой двери.

Прыжки были простые, с принудительным раскрытием парашюта, когда самому не надо дергать за кольцо, когда эту работу за тебя выполняет фал. Ты прыгаешь, фал натягивается, срывает с парашюта чехол — и купол раскрывается. Все просто, как дважды два, и надежно.

Вслед за Родиным и Якушевым прыгал Быков. Ему-то, маленькому, худенькому, и не повезло. Фал не сработал, и он оказался привязанным к самолету. Все видели, как Быков, словно на огромных качелях, раскачивается под фюзеляжем. Ситуация была критической: втащить Быкова назад, в самолет, несмотря на его легкий вес, было невозможно из-за сопротивления воздуха. Выпускающий, стоящий у выхода и видевший все это, мог, конечно, обрезать фал, но где уверенность, что Быков в страхе не потерял сознание. Обрежешь фал — и обречешь человека на верную гибель. Судьба Быкова была, как говорится, в его собственных руках. Он сам должен был выхватить из пластмассовых ножен тяжелый десантный нож, который входил в экипировку каждого парашютиста, и этим ножом обрезать стропы основного парашюта. Но Быков медлил. Его тело продолжало все так же сильно раскачиваться под брюхом «АН-12». Самолет упорно кружил над полем. Родин и Якушев, уже успевшие приземлиться, погасить купола парашютов, напряженно смотрели за самолетом, за безвольно раскачивающейся фигуркой Быкова. Никто не знал, чем все это кончится.

— Какого он черта медлит? — крикнул Якушев, сорвав с головы и бросив на землю шлем.

Самолет был как раз над ними.

— Нож, — закричал Якушев, сложив рупором руки, — обрезай стропы.

Будто и в самом деле Быков, маленький, язвительный Быков, любивший как бы между прочим подколоть взводного, мог его услышать. Грохот самолета был оглушителен, но Якушев, не на шутку перепуганный, простивший в эту секунду своему сокурснику все прошлые обиды, не унимался.

— Режь стропы, — кричал он охрипшим голосом. — Режь.

В груди Алексея все сжалось от недоброго предчувствия, как в тот день, когда дневальный вошел в казарму и крикнул: «Родин, тебе телеграмма». Как и тогда, сейчас было ощущение непоправимой беды. Самолет делал очередной тревожный круг. И теперь они все вместе — Якушев, Родин, Исмаилов, Малахов — скандировали по слогам:

— Режь стро-пы. Стро-пы режь.

Донеслись ли их крики до него? Или Быков сам сообразил, что ему делать, но в ту же минуту они увидели, что Быков зашевелился, потянул руки вверх и тут же оторвался от чудовищных качелей. Они замерли, следя за его падением, и облегченно вздохнули, услышав хлопок, увидев всплеск купола запасного парашюта. Самообладание не оставило их товарища. Он делал все, как учили его прежде, готовя к прыжкам, уверенно развернул парашют по ветру, завидев землю, сгруппировался, как говорят парашютисты, плотно сжал ноги, крепко держа стропы. Упал тоже как учили, на бок. И в ту минуту, когда он, несколько бледный от пережитого недавно в воздухе, поднялся на ноги, отстегивая подвесную систему, на поле, противно завывая, выскочила санитарная машина, к счастью оказавшаяся ненужной.

Был и еще случай. Но на этот раз во время полетов, когда они на «мигдвадцатьпервых» отрабатывали в зоне технику пилотирования. Спарка, на которой летал самостоятельно в зону курсант Исмаилов, заходила на посадку, и в это время на летное поле выскочило стадо сайгаков, вспугнутое кем-то в степи. Заслышав рев турбин, ошалевшие животные заметались взад-вперед по посадочной полосе. Никто не ожидал увидеть сайгаков под шасси «МИГа», который вот-вот должен был чиркнуть колесами по бетонке, и больше всего, разумеется, не ждал этого Исмаилов. Бетонка кончалась, а сайгаки, словно соревнуясь с ревущей машиной, неслись навстречу своей погибели, обрекая на верную гибель и самолет, и курсанта Исмаилова, не раз вдохновенно рассказывавшего им о степи, ее обитателях и, конечно, о быстроногих, выносливых сайгаках, восхищавших его, сына потомственного пастуха и охотника, своей красотой и совершенством. Успеет ли Исмаилов, убравший скорость, обойти это обезумевшее в своем отчаянии стадо? Это было чудо — шасси уже, казалось бы, касалось разгоряченных мускулистых спин животных, как вожак, а следом за ним и все стадо резко взяло в сторону. Исмаилов, правда, перескочил посадочную полосу, но приземлился нормально…

А так, кроме этих двух чрезвычайных происшествий, ничего существенного за время их летной подготовки в авиационном полку не произошло. Курсантские будни шли своим чередом. Вопреки ожиданиям, что в полку для них будет жалеть «горючку», летали они много, отрабатывая технику высшего пилотажа: «горки», «бочки», «петли», «иммельманы». Имитируя ночные полеты, летали «под колпаком», при плотно задернутых шторах на фонаре, доверяя всецело одним лишь приборам. Теоретическая подготовка курсанта ценна, если умело применяется им на практике. Вот почему они с таким нетерпением вслушивались в оценки, выставляемые летчиком-инструктором по технике пилотирования.

Хлопот в дни летной подготовки полно, и Алексей Родин был доволен этим. Даже когда выдавалось свободное время, он старался найти себе какое-нибудь дело. Занятый работой, он невольно забывался. Стоило лишь расслабиться, как снова всплывало все. Он, конечно, понимал, что отца не вернешь, но чувство горькой потери не оставляло его. Эх, отец! Еще бы жить да жить. Какой это возраст для мужчины пятьдесят шесть лет!

Алексей старался утешить себя тем, что не он один такой. Два года назад схоронил отца Исмаилов, прошли через это и Малахов с Быковым. И все же это было слабым утешением.

Алексея терзало сознание собственной вины, но что мог сделать он, если перед тяжелой болезнью отца оказались бессильны даже опытные врачи. И все-таки, много ли Алексей заботился о нем? Отцу ли было возиться со двором? Мог ведь Алексей прошлым летом в свой очередной отпуск заняться этим. Но отец отговорил, давая ему возможность отдохнуть, мол, досок не хватает, горбылей бы еще не мешало прикупить…

— Брось накручивать себя, — говорил Якушев, принявший близко к сердцу его потерю. Видимо, сказалось то, что у взводного самого в это время лежал в больнице отец в ожидании операции, за успешный исход которой врачи, как писала Якушеву мать, не ручались.

— Все мы проходим через это, — философски говорил Якушев, — такова участь сыновей — хоронить отцов. Противоестественно, если бы было наоборот. Надо жить, чтобы сделать то, что хотелось, но не удалось им, — вразумлял Якушев его. — Не у одного твоего отца — у них всех судьба такая, — словно догадавшись о причине его терзаний, говорил взводный. — Возьми моего отца, что он видел: война, потом разруха. Только мало-мальски стали жить, как болезни на них посыпались. Их поколение все такое.

Нет, Якушев, оказывается, был вовсе и не таким уж ветреным.

— Понимаю, тяжело тебе. Но надо держать себя в руках. Может, меня завтра ждет такая же телеграмма, но это вовсе не значит, что надо распускать нюни. Мы все-таки мужчины! Не так ли?

Спокойствию и уравновешенности взводного можно было позавидовать. Известие о тяжелой болезни отца не выбило его из привычной колеи. Он никому, кроме Алексея, не сказал о письме из дома. Всем своим видом показывал, что все у него идет нормально, как и должно быть.

Горе так придавило Родина, что он редко вспоминал об Антонине, может быть потому, что эти воспоминания тоже были невеселы. И тут чувствовал свою вину.

Отсюда, из полка, он написал ей два письма. Оба остались без ответа. Вначале он не придал этому особого значения, затем не на шутку встревожился. Не дошли его письма — полбеды! Но, может, с ней что-либо случилось.

Узнав о причине его беспокойства, взводный махнул рукой: мол, на твоем месте давно бы выбросил ее из головы. Сколько еще будет подобных знакомств!

Перед отъездом из полка домой, на каникулы, он, чтобы не грешить на почту, отправил Антонине заказное письмо с просьбой ответить ему по домашнему адресу.

XXV

У Антонины было достаточно времени в больнице подумать обо всем, происшедшем с ней. Это была ее очередная поездка в составе своей бригады. Время было летнее, горячее, середина июля, движение плотным, интенсивным. И как всегда, не обходилось без накладок, вынужденных простоев где-то посреди степи в ожидании, пока диспетчерские службы разберутся с очередниками и дадут им зеленый.

Их скорый шел с большим опозданием, и не было уверенности, что к Москве наверстают упущенное время. В вагоне было три брони от Джамбула, и единственное, что радовало ее, так это то, что в Джамбуле не оказалось «двойников» в ее вагон. Летом это случалось сплошь и рядом.

Усадив пассажиров, людей довольно молодых, «неугомонных», как окрестила их про себя Антонина, возвращающихся из долгой полугодичной командировки, она занялась привычными делами — села к щиту и решила еще раз проверить буксы. Настораживала лампочка слева, неожиданно загоревшаяся при подходе к Джамбулу, спешно вызвала механика, но тот, на стоянке проверив буксы, ничего не обнаружил. Антонина нажала кнопку, внимательно прислушиваясь к заливистой трели сигнального звонка. Буксы были вне подозрений, и все же ее не оставляло ощущение тревоги.

Беда пришла пятью часами позже, когда большинство пассажиров укладывалось спать. Около одиннадцати пришла Женька, собиравшаяся сменить ее. Тут и услышали они шум и глухие удары в середине вагона и, выскочив тут же в проход, увидели дым, рванувший на волю из дверей четвертого купе, где были те трое «неугомонных»… Пожар! Антонине никогда не приходилось бывать в подобных переплетах. И она боялась растеряться в этом гвалте, шуме, криках отчаяния напуганных людей, бросившихся в панике в оба конца вагона.

Женька сорвала стоп-кран, шмякнула об пол огнетушитель, разбрызгивая по стенкам ядовитую желтую жидкость. Второй огнетушитель выхватил у Антонины из рук длинный парень в спортивном трико, протискиваясь к четвертому купе. Охрипшим голосом, стараясь перекричать напуганных пассажиров, Антонина отдавала приказы:

— Ничего с собой не брать! Выходите без паники, сутолоки!

Они успели открыть обе двери, и в какие-то две-три минуты вагон опустел. Мимо Антонины, срывая с тела тлевшие куски трико, проскочил долговязый парень, столкнувшись с ней посреди вагона.

«Прыгай!» — крикнул он ей. «Прыгай!» — кричала с насыпи Женька. Но Антонина быстро пробежала вдоль вагона и, убедившись, что в вагоне никого нет, уже у двери своей служебки почувствовала слабость и упала.

Что было с ней дальше, она знала со слов Женьки, которая сопровождала ее в больницу и в первые дни пребывания в ожоговом центре не отходила от нее ни на шаг.

Пришла Антонина в сознание лишь на вторые сутки. Лицо нестерпимо горело. Бинты мешали потрогать его, но она догадывалась, что дело обстоит худо.

Сквозь узкие щелки, оставленные для глаз, увидела ссутулившуюся Женьку, сидевшую на стуле в изголовье. Заметив, что она очнулась, Женька вскочила, спеша предложить свою помощь.

— Воды? — смутно догадавшись о ее желании, спросила Женька.

Антонина в знак того, что ее правильно поняли, устало смежила ресницы. Нестерпимо яркий свет, хотя широкое больничное окно было плотно зашторено, утомлял, резал глаза.

Женька смочила салфетку и осторожно, как учила медсестра, провела по губам Антонины.

— Тонюшка, милая, ну как ты? — спрашивала она, сглатывая слезы.

Женька была рада, что Антонина пришла в себя. И, боясь, как бы та снова не впала в забытье, все что-то говорила и говорила.

— Ее нельзя утомлять разговорами, — услышала Антонина негромкий, но властный мужской голос. И слабым еще сознанием отметила: не иначе как врач. И тут же почувствовала на своем запястье холодные пальцы.

Антонина вся затихла, внимательно прислушиваясь к себе. Что говорит врачу ее пульс, или, быть может, уже сдвоенный их пульс? В конце июня она узнала о своей-беременности. «Ну, что будем делать?» — спросила ее пожилой врач в женской консультации. Для Антонины этого вопроса не существовало. Она ответила, что хотела бы оставить ребенка.

Мысли о нем и занимали сейчас ее. Тело ей казалось безжизненным, омертвелым, налитым тяжестью.

— Доктор, я была беременна, — сказала Антонина.

— Да, да, — отозвался врач, отпуская руку, — мы знали о вашей беременности, но, к сожалению, ее сохранить не удалось.

Красная пелена вновь застлала глаза, в ушах послышался легкий, все нарастающий противный звон, и она вновь, как тогда, упав на пороге своей служебки, почувствовала, как сознание ускользает от нее. Но каким-то усилием воли ей удалось удержать его.

— Не думай ни о чем, слышишь, — просила Женька, — на наш век всего хватит. И хорошего, и плохого.

«Пожар. Пожар. Отчего же он случился?» Эта мысль не давала ей покоя с первой минуты, как она пришла в себя.

Она догадывалась, что тут не обошлось без тех «неугомонных», севших в Джамбуле. И Женька подтвердила, что это так. Изрядно выпив, они решили проверить качество самогонки, прикупленной у кого-то в дороге, — и ничего другого не смогли придумать, как плеснуть самогонку на стол и поднести спичку. Стол тот пластиковый, тотчас и занялся огнем…

Дни в больнице тянулись медленно и были похожи один на другой: обходы врачей, микстуры, таблетки, перевязка.

— Что с моим лицом? — спрашивала она в упор врача, страдая от неведения, не зная, что скрыто под этой марлевой повязкой, но врач неопределенно пожимал плечами, отвечая: «Лицо как лицо». Она со страхом думала, как подойдет к зеркалу, когда снимут с лица эту чудовищную, мертвецки белую марлевую маску.

Но лучше всякого зеркала были глаза Женьки, которая встретила ее в палате, когда Антонину привезли из перевязочной…

— Скажи, Женька, страшна я? — спросила она неестественно громко.

— Да глупости говоришь, — сказала Женька, но от Антонины не ушло замешательство приятельницы.

— Честно, Женька? — пытала Антонина.

— Я же тебе сказала! — ответила Женька, неизвестно отчего сердясь. — Ну немножко красновато лицо, но как же ты хотела после ожога. Палец вон обожжешь, и то каково, а это, милочка, все же лицо. Ты не тревожься, — успокаивала она ее, — я говорила с врачами. Это пройдет.

Она, конечно, врала, и Антонина знала, что это так, но согласно, будто веря словам приятельницы, рассеянно кивала.

Время было летнее, напряженное для дороги. Так что посещениями ее не баловали. Кроме Женьки да Блиновой с Любой Зайченко, к ней никто не заглядывал, и она была довольна этим.

О том, что она попала в больницу, мать не знала: вместе с отчимом поехала в гости к его братьям-сестрам, под Омск на месяц-полтора. Антонина тоже не советовала матери спешить, и сейчас, вспоминая о матери, она с облегчением вздыхала: все-таки лучше, что мать узнает об этом позже, после выхода Антонины из больницы. К этому времени она сумеет подготовить ее.

Но выписывать из больницы ее не спешили. Лежа на больничной койке, она часто вспоминала маленькую Юльку Маслову. Как она там? Поди, заждалась. В тумбочке у нее собралось немало сладостей. И она упросила Женьку сходить в Дом ребенка и отнести все это Юльке и ее приятелям. Просьбу ее Женька выполнила, но сказала, что Юльки уже там нет, кто-то забрал, удочерил. Впервые за все дни, проведенные в больнице, Антонина заплакала. Жаль было Юльку, себя… Но почему она такая невезучая. Почему? В чем и перед кем она провинилась?

В конце августа Антонину навестил Борисенко, которого, оказывается, это время не было в городе: учился на курсах повышения квалификации в столице, но о происшествии знал — сообщили сослуживцы. Сидел серьезный, деловой, говорил больше о работе, текучке. Антонина заметила, что Борисенко тяготится этим свиданием. И ей было понятно почему. Такой, конечно, он не ожидал встретить ее. Простился сдержанно, оставив на тумбочке пакет с апельсинами. Ушел быстрой, твердой походкой, придерживая полы короткого тесного халата, взятого внизу, в гардеробе, ни разу не обернувшись. И эта холодность и официальность человека, еще недавно искавшего ее расположения, удручили Антонину, хотя к Борисенко она по-прежнему никаких чувств не испытывала.

Перед самой выпиской прибежал, как всегда суматошный, взбалмошный Миша-таксист, который, запомнив Женьку и встретив ее в городе, узнал, что с Антониной. Миша притащил в сетке с полдюжины бутылок и банок фруктового сока, все так же балагурил, говоря, что все случившееся с ней — сущие пустяки. Миша-таксист привел массу случаев на этот счет, рассказывал, что когда служил, подобное произошло с его приятелем. И ничего — сделали пластическую операцию, и приятель, что ты думаешь, стал краше прежнего. Раньше девчонки на него не обращали никакого внимания, а тут гужом потянулись.

— И у тебя все будет хорошо! — уверял ее Миша-таксист. — Вот увидишь. А договор наш, учти, остается в силе.

Миша, как всегда, балагурил, но после его прихода на душе у Антонины стало легче. И, проводив Мишу, еще раз критически осмотрела себя в зеркало и решила, что и впрямь не все еще потеряно.

Надо жить, несмотря ни на что. Она любила и любит. И пусть он забыл о ней, но что из того, она была счастлива и этих счастливых часов у нее никому не отнять. Они будут жить в ней до последнего дня. Ей пока что ни от кого не приходилось слышать о счастливой любви. Так что ее история не исключение из общего правила, а, скорее, подтверждение его. Что же в таком случае сетовать на судьбу?

XXVI

После каникул они вновь вернулись к прежним занятиям по аэродинамике; теории полета, к тренировкам на тренажерах в классных комнатах. Преподаватели, как думалось Алексею, стали требовательнее к ним, курсантам. И строгость преподавателей, летчиков-инструкторов была вполне объяснима — шел четвертый год их обучения, они приблизились к тому рубежу, когда становится ясно — состоялся летчик или нет. Каждая оценка сейчас имела особое значение, потому с таким усердием они штудировали курс наук.

— Каждая ваша тройка на земле, — наставлял Васютин, — это верная двойка в воздухе. А что такое двойка в воздухе — вам известно.

Летающие на сверхзвуке, ведущие на сумасшедших скоростях воздушные бои, с той лишь разницей, что пойманный на прицел самолет «противника» прошивался не огневой очередью, а лентой фотопулемета, они хорошо знали, что оценки за теорию и практические навыки, разумеется, не могут уберечь их от возможных неприятностей в воздухе, как, например, срыва в штопор или отказа двигателя, но знания помогут найти единственно правильный выход из той аварийной ситуации, от которой никто сидящий в этих стремительных, начиненных электроникой, всевидящими, разумными приборами, машинах не застрахован.

Училище готовило не просто пилотов, а пилотов с инженерными знаниями, для которых сложный сверхзвуковой истребитель — это, казалось бы, фантастическое творение, чем-то схожее с живым человеческим организмом, как и он, перевитое различными сосудами и артериями разной толщины и разной окраски, не было тайной за семью печатями. Ошеломленные в первые дни знакомства с этими, словно бы из надреального мира машинами, рожденными к жизни безумным, безудержным полетом человеческой фантазии, они удивительно быстро (что значит век НТР) свыклись с ними, обживали их, становились с ними накоротке, полагая, что иначе и быть не могло.

Общение с такими умными машинами, которые, кажется, зависят от воли и разума человека и в то же время как бы живут своей самостоятельной, подчиненной особым законам аэродинамики жизнью, не могло не сказаться на характерах людей, приставленных к этим машинам. Вдыхая в них живое, человеческое тепло, делая их послушными, исполнительными, они в этих кусках металла оставляли частицу самих себя. Эмоции, предназначенные любимым, они отдавали машинам. В их сухости, сдержанности было немало такого, что позволяло зачислить их в разряд рационалистов. Но это, пожалуй, было бы преждевременно и не совсем оправданно. Им, детям XX века, несущимся на огромных скоростях, не были чужды чувства, знакомые далеким предшественникам. Они хотели любить и быть любимы…

Как бы ни были насыщены всевозможными заботами курсантские будни, Алексей неотступно думал об Антонине. Непонятным, тревожащим душу было ее затянувшееся молчание. Ну что с ней там могло произойти? Три письма из полка, два из дома, от матери, у которой он провел каникулы, пять писем по возвращении в училище, и ни ответа, ни привета. Старался найти оправдывающие ее поведение мотивы и не мог. Молчание Антонины больно задевало его самолюбие. «Или она успела найти себе другого?» — ревнуя и сердясь, думал Алексей.

Он твердо решил, воспользовавшись недолгими Октябрьскими праздниками, своим льготным курсантским билетом, смотаться самолетом хотя бы на денек к ней. Он не знал, насколько осуществимо на деле задуманное им, но надеялся, что, заручившись поддержкой Якушева, сможет уговорить капитана Васютина, который вновь был к нему благосклонен, отпустить его на пару дней. Но до праздников ждать нужно было без малого месяц. А он, терзаемый разными навязчивыми идеями, терпеть уже не мог. Вся надежда была на ее поезд. В дни своих увольнений, в надежде увидеть ее, он торопился к восемнадцатому скорому, обегал состав, но ни ее, ни старой полной проводницы Блиновой, у которой он мог что-то узнать об Антонине, ни разу не видел. Видимо, это была иная бригада. И в последующие свои приходы на вокзал к восемнадцатому скорому он при всей своей цепкой памяти, острой наблюдательности не встретил во всем составе ни одного знакомого лица. У него начало создаваться мнение, что каждую поездку бригады обновляются заново. Он, конечно, понимал, что это не так, знал, что в каждом вагоне едут двое проводников и дежурство у них попеременно, и уже хотя бы поэтому он не может видеть одни и те же лица, но все же столь долгое отсутствие Антонины казалось ему странным. Или ей снова приходится, как тогда, за какую-то новую провинность отбывать очередное наказание — снаряжая или охраняя в дальнем тупике вагоны? Так ли, нет, это он, конечно, мог узнать бы у Блиновой, но не было и этой спокойной и рассудительной — такой показалась она ему — женщины. Исчезновение ее тоже казалось ему по меньшей мере загадочным. Подходить же к неизвестным людям, которые, по всей видимости, могли знать Антонину, и наводить у них справки о ней казалось ему в чем-то оскорбительным. Если не отвечает, значит, не считает нужным. Не хватало еще, чтобы кто-то, посмеиваясь, рассказывал потом ей, как он носился взад-вперед по перрону. Нет, он никому не доставит удовольствия слушанием подобного рассказа.

А может, она сознательно не выходит на перрон — умышленно избегает встречи с ним? — внезапно пронзила его мысль. Он как очумелый шастает вдоль состава, а она, став за занавесочкой, тайком наблюдает за ним. Но какой ей смысл скрываться от него? Нет, вести себя так — не в ее характере. Он хотя и мало знал ее, но казалась она ему натурой открытой. Такая вряд ли станет скрывать, такая скажет откровенно.

«Чудак, — как-то рассмеялся он, неожиданно сделав для себя открытие — вместе с которым почувствовал облегчение — словно груз с души упал, — чудак!» Что же это раньше его не осенило: как у каждого трудящегося человека, у нее имеется законный отпуск, плюс отгулы, так почему бы ей не воспользоваться всем этим, честно и праведно заработанным, именно сейчас, по глубокой осени, когда уже на дороге нет прежней сутолоки и суеты, когда людям словно бы передалась меланхоличность и заторможенность осенней природы.

Придя нынче на вокзал, Родин был уверен, что именно сегодня ему откроется истина. Семнадцатое число, семнадцатый поезд (из Москвы поезда шли нечетными), семнадцать часов. Алексей любил числа, несущие в себе семерку. И нынешние семерки представлялись ему залогом удачи.

Перед приходом поезда сыпанул дождь. Такие дожди в октябре сулят мало что хорошего. И все же, прячась от него под стеной вокзала, глядя на дождевые потоки, он обрадовался этому дождю. Именно так же, с дождем, приехала в тот майский день Антонина. И еще не раз шел им на счастье в те майские дни дождь… Смешно, но он начинал верить в приметы. Да и мало кто из знакомых по училищу ребят не верил в какие-либо приметы, находя им всяческое оправдание.

— Вполне понятно, — заметил как-то его приятель Якушев, — наша профессия связана с риском, и как у всех прочих, кому приходится испытывать судьбу, у нас свои причуды. У каждого своя. Ты знаешь, говорят, наш знаменитый Королев всегда носил в кармане двушку. Заметь — не пятак, не гривенник, не двугривенный, а именно — двушку. Ощупывая ее в кармане пиджака, сидел на заседаниях государственной комиссии, запускал в космос ребят, встречал их, закладывал новые ракеты… Единственный раз, говорят, забыл взять ее, когда его, быстро одев, срочно повезли в больницу. В машине вспомнил, хотел вернуться, но отсоветовали.

Алексей впервые узнал от Якушева о «двушке» Королева и, хотя не всем рассказам приятеля доверял, на сей раз не усомнился в достоверности услышанного. И великим людям свойственны слабости, которые отнюдь не умаляют их величия.

Поезд пришел без опоздания. И стоянка его не обещала быть дольше того, что значилось в расписании. Нужно было торопиться. На подножке двенадцатого вагона, как ни всматривался (сказывались сумерки), ее не увидел. Алексей пробежал состав от начала до конца. У пятнадцатого встретил Блинову, узнавшую его, но отнесшуюся к его появлению, как показалось Алексею, равнодушно, даже несколько холодно, что немало удивило его.

— Антонина здесь, в шестом, — сказала она, поправляя флажок.

Рванувшись вновь в начало состава, Алексей услышал вдогонку:

— Не просмотри!

Но как он может просмотреть ее? Или Блинова думает, что у него начисто отшибло память и он может принять Антонину за кого-то другого. Рехнулась, что ли, в самом деле тетка!

Ведь было у него предчувствие, что она в этом поезде! Что-то даже знакомое почудилось в облике одной из проводниц, стоявшей на площадке шестого вагона, но она стояла к нему вполоборота, и Алексей не успел как следует рассмотреть ее лица. Так, значит, шестой. Шестой. Посадка заканчивалась, слышался стук железных площадок, поскрипывание таких же железных лап, прихватывающих их. Едва он поравнялся с шестым вагоном, как поезд тронулся.

Задрав голову, он пытался заглянуть в лицо проводницы, но та, словно не замечая его, выбросив наружу руку со свернутым трубочкой желтым флажком, смотрела через плечо в тамбур, заинтересовавшись неведомо чем.

Все было знакомо Алексею в напряженном повороте шеи, в линии плеч, груди. Даже не видя ее лица, он догадался: она.

— Антонина! — крикнул он, цепляясь рукой за поручень.

Перрон кончался. И он, не раздумывая, рывком бросил свое тело на площадку.

— Антонина!

Она от неожиданности, словно испугавшись, отшатнулась, обернувшись к нему лицом…

— Антонина, это ведь я, — крикнул в отчаянии Алексей, — неужели не узнаешь? Это ведь я, Антонина!

Поезд набирал ход.

Загрузка...