Ночь для нее всегда тайна, скорее, даже не ночь сама, а наступление темноты, те минуты, когда свет начинает ощутимо убывать, переливаться в темную половину, пряча одни предметы, выдвигая вместо них другие. В этот час наступают самые таинственные превращения. Ходики стучат по-иному, совсем не так, как днем. Кот Рым, который днем признает только одно занятие — гонять по улицам, к вечеру прибивается к дому, ходит по пятам как привязанный. Да и люди к вечеру становятся как бы добрее, внимательнее друг к другу, разговаривают негромко, спокойно.
Что там ни говори, интересная пора — вечер. Порой ей кажется, что вечером каждую минуту может произойти что-то неожиданное. Она любит вечера. Ей нравится с наступлением сумерек сидеть у окна, смотреть в темноту вечерней улицы.
— Ну что там высмотрела, внучка? — спрашивает бабушка, обнимая ее со спины теплыми, мягкими руками.
— Ничего, — говорит Лена, пытаясь высвободить плечо. Ей приятно, но она стесняется бабушкиной ласки. Та непременно, совсем как маленькую, начнет гладить ее по голове, жалеть отчего-то. А это совсем ни к чему. Лена не привыкла к таким нежностям.
— Охо-хонюшки, — вздыхает бабушка, — спина прямо как не своя. Должно, к погоде…
Бабушка присаживается рядом на табуретку, приближает свое маленькое усохшее личико вплотную к отпотевшему стеклу, сгоняет с правого глаза непрошеную старческую слезу и, прищурившись, тоже начинает вглядываться в уже начавшую темнеть улицу.
— Ктой-то там шастает, — спрашивает бабушка, напрягая глаза. — Никак, Коська. Он самый. Куда же это он глядя на ночь… Никак, к Клавдии? К ей. У него же сегодня гости с поселка. Ради них, видать!
Бригадир Касьян Иванович прошел по улице, словно трактор, распахивая крытыми головками подшитых валенок свежий пушистый снег.
Тихо и пустынно в доме. Весь день молчит радио.
— Поди, загуляли соколики, — говорит бабушка, косясь в угол, где на высоком комоде темнеет репродуктор. — Может, там уже кого в космос запустили, а мы знать не знаем.
В дверь настойчиво скребется кот. Голос у него требовательный, голодный.
— Мяу, мяу, — передразнивает бабушка. — Тоже мамку ему подавай! Мы сами ее поджидаем. Пусти-ка его, Лена, а то он, скаженный, голос сорвет.
В дом вместе с белым крутым облаком вкатывается черный кот. Он отряхивает от снега лапы, виновато урчит.
— Где тебя, изверга, носит? Седой уже, а все стрибуняешь. Ишь, бессовестный, обессилел совсем, слова сказать не может. Ну, пошел, пошел. Кому говорят. Плесни-ка, внучка, этому шкоднику. Да и нам вечерять пора. Мамку все равно не дождемся.
— Не буду есть, — говорит Лена твердо, как уже о давно решенном.
— Ну и помирай голодной. — Бабушка тяжело отрывается от табуретки. — Ишь, напугала тоже. Придет мамка, никуда не денется.
— Да, тебе хорошо говорить, — всхлипывает Лена.
— Ну, что с ней, с нашей мамкой, станется? Велика беда — задержалась на день-другой. Так у ней и делов в городе немало.
— Да, — говорит Лена. — Какие у нее там дела. Нет у нее никаких дел.
Смутная догадка вдруг неожиданно охватывает ее. Отъезд матери совпал с тем письмом, что принесла ей на прошлой неделе почтальонша Дуся. Мать вся зарделась, взяв то письмо в руки, и тотчас, словно боясь обжечься, торопливо сунула его под скатерть.
— От кого это, Татьянка? — полюбопытствовала бабушка, приближаясь к столу.
Почтальонша Дуся продолжала стоять в дверях довольная, посмеиваясь.
— Да так, — неопределенно ответила мать. — От знакомых.
Но по тому, как засуетилась мать, показывая как будто свое равнодушие к письму, Лена догадалась, что это письмо от того длинноносого шофера Геннадия Ивановича, который приезжал в их колхоз прошлой осенью на уборку. Это он, видать, и сманил ее мать в город, к себе в гости. Больше ей не к кому ехать. Мать и летом-то не вытянешь в город, а тут среди зимы, когда в ее группе отел начался — бросила все и помчалась. Поехала бы она так просто, от нечего делать? Да ни за что на свете! Уж Лена-то мать свою знает. К нему, к этому противному шоферу, умчалась мать. А она ей, выходит, уже не нужна. Лена вспомнила, как тот, носатый, когда к ним за матерью заезжал, чтоб на дойку ее подвезти, однажды фотографию показал. Мальчишки с девчонкой. Своих детей. Сказал при этом, глядя на нее, Лену, что, мол, без матери они. Совсем как сироты. Так вот на что он намекал тогда! И может, мать сейчас с ними, волосы им расчесывает, жалеет их. Ну и пусть, пусть. Лена судорожно глотает воздух.
— Этак, смотри, дом потопишь, — говорит серьезно бабушка, снова подвигаясь к ней. — Ах ты, глупая. Ну что с ней, нашей мамкой, станет. Приедет, никуда не денется. Давай-ка, голубка, лучше есть да почивать! — Бабушка выставляет на стол миску, хлеб, кладет ложки. Себе деревянную, ей — железную.
— Супчик-то у меня какой! Ты только попробуй.
Лена уже знает все уловки бабушки. Это чтобы только заманить ее за стол. Лена утирает рукой глаза и нехотя идет к столу.
Едят молча, Лена безразлично, слегка цепляя ложкой, бабушка же зачерпывает с верхом и, поддерживая ложку кусочком хлеба, осторожно несет через стол.
— Так сытой не будешь, — говорит наставительно она. — Ты с хлебушком, с хлебушком…
Собрав и перемыв посуду, бабушка разбирает высокую с горкой подушек постель.
— На мамкиной постельке ляжешь или со мной?
— С тобой, — говорит Лена.
Она тотчас сбрасывает платьице и юркает под теплое одеяло.
— Вот и умница! — приговаривает бабушка, забираясь на кровать.
Мягко скрипнув, кровать оседает. Лена скатывается под теплый бабушкин бок и, затаившись, думает, что когда она вырастает, станет взрослой, бабушки, должно быть, уже не будет в живых. И ей вдруг становится жаль бабушку. Лена приподнимается на локти и целует бабушку в щеку.
— Спи, моя славная, — отзывается тихо бабушка.
Лене вдруг становится тепло и уютно. И она думает, что страхи и опасения ее насчет матери напрасны. Ну как она может бросить ее? Даже если станет жаль тех ребят, у которых умерла мать, она все равно не бросит ее.
Лена лежит с открытыми глазами, вглядываясь в мутно белеющий потолок, вслушиваясь в тишину дома.
— Сейчас что, — говорит бабушка, — сейчас сел и поехал. Поезд куда хочешь довезет. Не как в прежние времена. Мой родитель в Киево-Печерскую лавру пеший ходил, а Ваня — дедушка твой — так тот каждую зиму в Вятку на заработки отбывал. А Вятка вон она где! На самом краю земли. — Бабушка смолкает, затем, словно возвратившись из каких-то своих далеких мыслей, говорит: — А окна вон отпустило. Потеплело, видать, крепко.
Лена слушает тихое воркование бабушки, опускаясь в теплую дрему.
Бабушка вспоминает какую-то дорогу, как ей с дедушкой пришлось куда-то ехать ночью, как вдруг выбежали им навстречу, на дорогу, волки. И как они кричали, чтобы отпугнуть их, но волки не убегали. Тогда они начали жечь солому, но волки, сев на снег, все чего-то ждали.
Лена хотела переспросить бабушку, правда ли то, что рассказывала она про волков, или это приснилось ей? На самом ли деле это было, или бабушка рассказала сказку? Но бабушка уже спала, а в ногах ее то громче, то тише, как бы поднимаясь и опускаясь на качелях, похрапывал большой и черный кот Рым.
Поутру пришла тетя Паша — соседка. По-хозяйски уселась на табуретку, развязала один за другим платки — пуховый и два простых, высвободив уши. Покосилась на кровать.
— Это ж Татьянка все гостюет. Долгонько что-то, долгонько…
Лене захотелось вскочить и вытолкнуть злую соседку в шею, чтоб совсем дорогу в их дом забыла. Всегда вот так, придет, чтобы нехорошее сказать. Какая все же злая. Вечно ей до всего дело есть! Всюду свой любопытный нос сует…
Лена с головой укрылась одеялом, стараясь не слышать голоса соседки, думая о том, чем она займется сегодня, в воскресный день.
Когда соседка наконец ушла, Лена тотчас вскочила, с уже созревшим решением.
За окном мело. «Ну и хорошо», — подумала Лена. Ей нравилась такая погода, когда идешь под густой сеткой снега, когда он валит и валит на тебя, когда ты чувствуешь его тяжесть на плечах.
— Бабушка! Я на лыжах побегаю. Мы с Веркой вчера договорились.
— Господь с тобой, какие лыжи! Так сразу и занесет. Сиди-ка лучше дома. Читай что-нибудь бабке. А то я без очков — никуда. Вот Татьянка новые глаза привезет, тогда никого просить не буду. Прошлый раз какую мы с тобой книгу хорошую читали?
— Вот, всегда ты так. Все сиди да сиди. Я и в прошлое воскресенье никуда не ходила.
— Ну, будет, будет! Сходи испытай. Вон как подметает.
И верно. Все во дворе ходило под ветром. Она открыла дверь, и в лицо со всей силой ударила снежная пыль.
Может, и правда вернуться? Только потрафит бабушке. Лена потрогала затвердевшие ремни на лыжах, постучала палками по задникам, сбивая наледь.
— Ты далеко не бегай, — крикнула бабушка, высунувшись в сени.
— Ладно, — ответила Лена, просовывая валенки в ремни. — Не побегу. — Она прихлопнула сенную дверь и, прибивая свежие наметы, побежала за ограду. Обычно она бегала на Орешек. Так называлось у них место за деревней. Там на Орешке — горки. И крутые, и пологие. Всякие! Катайся, только не боись!
На Орешек обычно собирались ребята их поселка. Помимо демьяновских, приходили туда еще лебедские и оболешевские. Кроме них с Веркой, все остальные девчонки были взрослые. И хотя девчонки воображали из себя шут знает что, кататься ровным счетом никто не умел. Они только и знали, что визжали, когда ребята сталкивали их с горок. Лена видела, как большие девчата откровенно завидуют ей, тому, как она, не боясь, съезжает со всех горок, даже со смагинского трамплина.
Ее вначале не пускали на этот трамплин. И больше всех, конечно, распинался Женька Смагин. Вот уж никогда не думала она, что Смагин такой жадина. Толкает ее в спину, кричит: «Иди, катайся с девчонками, тут тебе делать нечего». Ну и ребята, конечно, тоже разоряются и прогоняют ее, снегом кидаются. А Женька тем временем, считая уже разговор оконченным, сняв свои широкие охотничьи лыжи, взвалив их на себя, тяжело бежит наверх. И тут же, гикнув, срывается сверху… Женька всегда приседает так низко, будто прилипает к лыжам. И только у самого прыжка враз поднимается, будто какая-то пружина распрямляет его, отрывая вместе с лыжами от земли, и бросает далеко вперед. И вот он уже летит по воздуху, зажмурив глаза, и уши его старой шапки, из которой торчит вата, хлопают, как крылья. Женька худенький, и швыряет его всегда, далеко, к самым кустам. Ребята сразу же спешат лыжными палками замерить Женькин прыжок. А он и доволен, знает, что дальше его никто не прыгнет. И поэтому, должно быть, и дерет свой нос. Никому ни разу не удавалось прыгнуть дальше, чем он.
Хоть Женька и гонит ее с трамплина и важничает, Лена все же уважает его. За смелость. Правда, ее злит, что этот герой ведет себя на трамплине как хозяин. Ведь не один строил его. Но все ребята — странное дело — Женьку во всем слушают. Он даже на взрослых кричит, когда те со страху прижимают на прыжке лыжи, оббивая, обваливая трамплин.
— Эй, ты, — кричит Женька, — трусишь, так объезжай стороной.
Но она все-таки обманула Женьку. Случилось это так. Женька как раз поправлял трамплин, поднимал его выше, готовя для рекордного прыжка. Женька, Генка и Вовка вместе с лебедскими ребятами, сняв лыжи, подскребали снег к трамплину. Они укладывали снег на самом прыжке, притаптывали, уплотняли. Оставалось главное — накатать лыжню. Женька, подхватив лыжи, уже карабкался наверх. Он всегда первым прокладывал лыжню.
И только Женька взобрался наверх, только стал на свои охотничьи лыжи, только подергал ими взад-вперед, чтобы лучше скользили, как Ленка, которая стояла тут же, наверху, на горке, понеслась к прыжку. Она не видела, какое лицо было у Женьки. Должно быть, красное и злое. Но она хорошо слышала, как он закричал во все горло: «Убью!» Женька был страшен в своей злости. Едва приземлившись, она бросилась со всех ног по оврагу через ручей. Самое страшное, что она замочила лыжи и снег сразу налип. И лыжами невозможно было ворочать. Если бы Женька погнался, он, конечно бы, догнал ее. Но он стоял на самом верху и орал, показывая ей по очереди то один, то другой кулак.
Но Женьке все же не удалось побить ее. После того дня он простыл и две недели не был в школе. Сидел грустный у окна с толстой, укутанной материнским платком, шеей. Теперь-то он пускает ее на трамплин, хотя каждый раз и орет, стоя внизу, чтобы она не прижимала лыжи на прыжке. А зачем прижимать-то? Что она, дурочка? Ведь весь смысл в том, чтобы дальше прыгнуть, дольше пролететь по воздуху, а если прижмешь лыжи, никакого прыжка не получится.
Лена побежала вниз по деревне под ветер. Кого бы все-таки вытащить на лыжи? Насчет Верки она, конечно, придумала, — это чтобы бабушка отпустила. Они с Веркой поругались и уже второй день не разговаривают. Верка, быть может, и пошла бы кататься, зайди Лена к ней сейчас, но она первой не пойдет. Нужно и гордость иметь! А то Верка, чего доброго, подумает, что она без нее и жить не может. Нет уж! Она дождется, когда Верка первой подойдет. И то еще посмотрит. Да и что это за подруга — в школу мимо ее дома ходит, а за ней никогда не зайдет. А она-то, как дурочка, бежит в другой конец поселка за Веркой, чтобы идти вместе в школу мимо своего же дома.
Может, Женьку на лыжи позвать? Он-то уж точно пойдет! Да вот, кстати, и дом Смагиных — самый большой в их деревне. Он и должен быть таким. У них одних только ребятишек — шестеро!
Лене нравится дом Смагиных. Отец Женьки, помимо того что тракторист, еще и плотник умелый, и потому-то и дом у него такой забавный. В узорах весь. На самой крыше, рядом с телеантенной жестяной петух туда-сюда под ветром крутится.
Лена сняла лыжи, воткнула их задниками в снег. Коридор у Смагиных длинный, стука не услышат, потому Лена решительно толкнула дверь.
Внутри дома, за перегородкой, кричали и визжали сразу все Смагины. И оттуда же, перехватив рукой черные красивые волосы, выглянула тетя Феня, Женькина мать.
— Женя, встречай гостью. Ишь какая жаркая! На лыжах, никак?
— Ну да!
— Ты смотри!
Явился Женька, мокрый, как мышь. Должно быть, выдержал не одну схватку с братьями.
— Ты? — сказал недовольно. — Чего тебе?
— Ничего, — ответила Лена.
— Пригласи гостью сесть! — Тетя Феня снова кинулась внутрь комнаты, откуда пронзительно кричал ребенок.
— Пойдем кататься? — сказала Лена, косясь за перегородку, боясь как бы снова не появилась Женькина мать.
Но маленький кричал так сильно, что можно было не бояться.
— Не могу.
— Отчего же?
На кухню со смятой пеленкой в руках вбежала тетя Феня. Она торопливо бросила пеленку в синий эмалированный таз и вновь убежала туда, где продолжал горланить самый маленький Смагин.
Лена испытующе посмотрела на Женьку.
— Мать не пускает, потому не могу.
— А ты попросись, может, отпустит?
— Просился уже. Она валенки прибрала, чтоб не убег самовольно.
Лена посмотрела на Женькины ноги. На них были рваные кеды.
— Ну тогда сиди. Счастливо. Я поехала.
— Куда? — встрепенулся Женька. — На Орешек?
— Может, и туда.
А кататься уже и расхотелось. Да и дома тоже нечего делать. Весь день глазеть в окно? Плохо, что деревня у них такая маленькая. Будь побольше — не так скучно, да и друзей бы у нее больше было. А то вот разругалась с Веркой и пойти не к кому. Грустно.
Но где же мать? Отчего же не едет? Никаких подарков ей не надо, лишь бы сама поскорей возвращалась. Лена вспомнила того носатого шофера, который подкатывал к ним на машине. Как только его грузовик подъезжал к дому, Лена убегала прочь, чтобы не видеть его, то, как он, сняв шапку, войдет в дом, станет не спеша причесываться перед зеркалом, хотя там и причесывать-то нечего, как бабушка услужливо и быстро поставит ему стул, как он будет молча сидеть, не сводя глаз с матери.
Этот носатый, что набивался в отцы, сразу же не понравился ей. И она не скрывала этого.
Никто ей не нужен. Никто! Пусть это и мать знает. Вначале этот носатый шофер заходил к ним в дом робко, будто боясь чего-либо задеть, а потом стал держаться смело, совсем как у себя дома, громко смеялся, называл бабушку мамашей, шумно ходил взад-вперед по комнате, словно обмерял их дом, задевая то лавку, то стул, сбивая половики. Все он делал шумно: пил чай, курил, умывался. Всякий раз, когда он приходил к ним, Лена начинала чувствовать себя лишней в доме. «Куда ж ты, дикарка», — кричал ей вслед шофер Геннадий Иванович. Лене очень хотелось подойти к нему и сказать, что он ей не нравится, что она не хочет видеть его у себя дома.
Прошлой осенью ее мать сватал колхозный связист дядя Боря. Он куда как лучше был… Лена вдруг со стыдом вспомнила, как мать пряталась, завидя дядю Борю в окне, как просила Лену сказать, что ее нет дома, что она не возвращалась с фермы. А тот, поверив, гонял на ферму, до которой было километров пять, не меньше. Лене было жаль связиста и стыдно за мать, за то, что она его обманывает. Но тогда она думала, что мать делает все это ради нее.
Она ошибалась! Теперь она понимает. Когда появился Геннадий Иванович, мать словно подменили. На ферму стала одеваться так, будто собиралась в гости — красивое в васильках платье, коричневая шерстяная кофточка, фестивальная косынка, на которой разными иностранными словами написано «мир и дружба» и нарисованы ромашки. Выйдя в сени, чтоб никто не видел, мать пудрила почерневшие от ветра и солнца щеки, разглаживала их ладонями. С приездом Геннадия Ивановича мать словно забыла про нее, про то, что она вообще есть. Лена только одного не может понять: зачем мать скрывает все от нее? Взяла бы и сказала всю правду. Как есть! Или она думает, что Лена не видит, не догадывается? Если он так матери нравится, то пусть поезжает к нему и живет с ним…
А может, она зря так плохо о матери думает? Может, мать там, в городе, заболела или еще что с ней случилось?
Возле сельсовета стояла почтовская лошадь. Широкая, линялая попона прикрывала ее от снега. Лошадь по самые глаза утопила морду в мешке с овсом.
— Ласточка, — окликнула Лена.
Та встряхнула ушами.
«Привезли почту из района, от поезда, — обрадовалась Лена. — Может, этим поездом и мать приехала?»
Лена вбежала в просторный сельсоветовский коридор. Почта и сельсовет располагались в одном доме. Налево, как войдешь, почта, направо — сельсовет. В сельсовете прямо напротив двери сидит секретарь Артем Степанович. Как ни посмотришь на него, всегда хмурый, хотя живет в деревне Веселовке. Эта деревня недалеко от них, за горкой, Лена туда с мамой к бабушке Нюре за вишнями для варенья ходила.
На второй половине, на почте, за перегородкой — почтарка Люба. Ей уже скоро на пенсию, но все ее зовут по имени, потому что она все еще ходит в девушках.
На почте спиной к печке сидел на корточках возница дядя Петр. В ногах у него лежала кожаная шапка. Дядя Петр курил и гладил ладонью макушку.
«Вот вонючий», — Лена сморщила нос, косясь на папиросу, которая пушкой торчала между короткими пальцами возницы.
Вся почта завалена мешками, посылками. Лена остановилась в нерешительности, подумывая, как бы ей подойти к окошку, за которым сидит Люба.
Почтарка Люба усиленно шевелила губами, что-то подсчитывала у себя на столе.
— «Пионерская правда» пришла? — спросила Лена, приподнимаясь над высокой перегородкой.
Люба что-то буркнула, не глядя, и еще быстрее зашевелила губами.
— Есть и Пионерская, и Комсомольская, — сказал от печки дядя Петр, — всяких изданий вам привез… а ты, часом, не Татьянки Образцовой девушка?
Лена настороженно повернулась к старику.
— Кажись, твою мамку на станции нынче видел. — Дядя Петр примял ладонью топорщащиеся волосы. — Однако если это она, то чего же ко мне в сани не попросилась? Это чужака к такому грузу, как мой, сажать нельзя. А мамку твою я вон с каких лет знаю. Была козявкой еще поменьше тебя. А может, и не твою мамку там, на станции, видел. По фигуре мог ведь и ошибиться. Зимой они все бабы сзаду одинаковые. Но углядел, что две сумки у нее на перевязи. Гостинцы, видать, везет. К вечеру, гляди, и доберется…
Лена обрадовалась услышанному. Конечно же, это была мать. И дяде Петру удивляться нечего, что она не стала проситься в сани. Мать у нее стеснительная, потому и не подошла. Она не как другие: без очереди никогда не полезет. И просить никого ни о чем не любит.
Лене стало легко и радостно. Выходит, все тревоги были напрасны. Мать не могла забыть ее.
Она снова встала на лыжи. Ветер подталкивал в спину, гнал за околицу. Она не знала, куда и зачем бежит. Ее захватил сам бег: было радостно прокладывать сбоку санной дороги по целине свою лыжню, свой след.
Деревня осталась позади, словно истаяв среди белых снегов. Лена решила идти на станцию. Она еще в пути встретит мать, поможет ей нести тяжелые сумки.
По мягкому снегу ложился глубокий след. Лена поднялась на пригорок и увидела впереди красную силосную башню, серые шиферные крыши коровников. Колхозная МТФ! Здесь работает мать. Раньше коровники стояли прямо в деревне, на краю Сухого оврага. Коровники были старые. Из плетней. Под солому. Каждый год их только и знали, что мазали глиной. Мазать начинали уже в холода, раньше другие работы держали — конопля, картошка, свекла. Бригадир Касьян Иванович чуть ли не каждый день заходил к ним в дом напомнить, что со свеклой нужно управиться к холодам, не то морозом побьет. Им и самим не было интереса тянуть со свеклой, да участок за их домом закрепили большой — целый гектар. У бабушки — какая сила! Мать едва прибежит с дойки, сразу же мчится на огород, помогать бабушке, которая, раскрылетившись, медленно копается на грядках.
Конечно, и Лена им помогала. Надергается так, что потом еще с неделю руки горят. Но свекла что. Вот коноплю брать! Ожжешь о конопляный стебель руки — вот уж тут затанцуешь!
Лена каждый раз, дергая коноплю, удивлялась, как это матери не больно. Хотя у матери ладони-то какие! Кожа на них как спеклась — твердая, толстая, прямо сплошная мозоль. Мать никогда не жаловалась, но Лена-то знала: у матери в доярках стали болеть руки. Да и как им не болеть, если коровники на холоде приходилось мазать. А тринадцать коров попробуй подои вручную. Мать придет домой, чугун с теплой водой вынет из печки, сидит руки парит. Бабушка сердится, ругает мать — бросай МТФ, на кой она тебе сдалась, так смолоду и обезручишь. Мать молчит, виновато улыбается, потом, словно оправдываясь, скажет: доярок-то в колхозе не хватает. И как ее, скотину, бросишь. Да и успела я к коровам привыкнуть, да и на новом коровнике поработать хочется. Для чего все эти десять лет грязь месила — на горбу силос, солому таскала?
Бабушка уже не ворчала, слушала мать, ее рассказ про то, каким будет новый коровник — с душем для доярок, красным уголком. Доить коров в том коровнике будут электричеством (колхоз уже и аппараты заказал), а корма вагонетки станут развозить. Бабушка слушала, качая головой, верила и не верила.
И коровник этот наконец поставили, правда запоздав с ним на целых три года. Лена тогда еще и октябренком не была, как пообещали сдать коровник, а теперь она уже в пионерах. Но не колхоз виноват в этом. Своих строителей нет. А мужики их, деревенские, кто на тракторе, кто на машине, в плотниках и столярах лишь старики, поэтому приходится каждую весну ждать «грачей», как зовут их в деревне, потому что они прилетают вместе с грачами и тоже с юга — черные от загара, носатые, в кепках с большими козырьками. Завидев их у правления колхоза, куда они направляются первым делом, ребята кричат весело: «Грачи прилетели, грачи прилетели».
Эти «грачи» не только коровник им помогли достроить, который начала межколхозная строительная организация, но и Дом культуры, и баню, и пекарню… Вон сколько всего! Раз она возле колхозной конторы слышала, как мужики с обидой выговаривали председателю: «Ты их, Иван Никифорович, больно деньгами балуешь. Свои столько не получают, сколько «грачам» отваливаешь».
— А что делать, — кричал председатель, — вас ведь в строительную бригаду на аркане не затянешь. А они вон топориками тюкают…
Мужики смолчали. А что скажешь?
Как там ни ругай «грачей» за жадность, а все ж молодцы они. Мать говорит: у доярок, в новом коровнике, теперь жизнь другая стала. Да Лена и по матери эти перемены заметила. Раньше мать ни жива ни мертва придет с работы. Без всякой охоты ужинает. И все молчком. Разберется и тут же, как сноп, валится. Лене хочется, чтоб мать с ней поговорила, она теребит ее, а мать и не слышит. Вот ведь как умается. А сейчас с этой электродойкой и мать намного раньше прежнего с коровами управляется. Сейчас совсем другое дело. И побалуется с ней, и косы ей на ночь расчешет.
Лена пропадала у матери в старом коровнике. То подойник, то подтирок подаст, то резку в кошелке подтащит. Женщины-доярки смеются: «Вот, оказывается, Татьянка, с чего у тебя надои высокие. Ты с помощницей коров в четыре руки доишь».
Шутка шуткой, а мать пять лет подряд в передовиках ходит. Самые лучшие подарки в День животновода — ей. Отрез шерстяной на платье, жакетку плюшевую, новую машинку швейную подольскую… А грамот сколько всяких! Из района, из области. Но больше всего нравится Лене портрет матери возле правления колхоза. «Наши лучшие люди». И первый портрет доярки Образцовой Т. И.
Правда, на том портрете она совсем не такая, какая в жизни. Фотограф зачем-то взял и подкрасил матери губы, хотя она их никогда не красит, сделал ей голубые глаза, хотя они у нее серые. Мать даже вначале расстроилась, когда рассмотрела свою фотографию, но потом, увидев, что и другие тоже все подкрашены кто как, махнула рукой — шут, мол, с ним. Лене сперва тоже тот портрет не понравился, а потом присмотрелась, мать-то у нее на портрете красивая, молодая, улыбчивая, как киноактриса. Лена тогда даже подумала, что хорошо сделал фотограф, подкрасив материн портрет…
У ворот фермы разгружался трактор с соломой. На тракторе восседал Смагин — Женькин отец. Завидев ее, махнул из окошка рукой — давай, мол, сюда. С тех пор как ферма переехала на новое место, Лена бывала здесь редко: в весенние и зимние каникулы. Она бы бегала сюда и летом, да летом в коровнике пусто, коров угоняют на летние выпасы.
— Привет, козюха, — Смагин-тракторист приставил пятерню к носу. — Что значит матери дома нет, раздетая гоняешь. Тут вон во скольких одежках — все равно до костей пробирает! А она ишь, налегке.
Лена обила лыжи, обмахнула их варежкой и, приставив к наружной стенке коровника, пошла вовнутрь.
Ее тотчас обдало знакомыми запахами: сухим сеном, отрубями, пареной соломой, силосом. Она шла по длинному проходу, и коровы, стоявшие к ней задом, лениво выгибали шею, округляя свои дымные влажные глаза, издавая негромкий мык.
Материны коровы узнали ее, проявив открытое беспокойство. В отличие от чужих, мычали они громче и радостней. Коровы привыкли к тому, что Лена приходила всегда с матерью, и, видимо, ждали, что сейчас явится хозяйка. Лена потужила, что в карманах у нее нет корочки хлеба.
— Заждалась, — сказала Лена, подражая матери, поглаживая теплую морду Милки — материной любимицы. Любила ее мать не за большие надои — молока-то как раз Милка давала меньше всех. Милка была самой слабой и самой маленькой в группе. Мать возилась с ней, как с дитем. Когда Милка была еще теленком, подпаивала молочком из бутылки, принося своего из дому, потому что завфермой ругался, когда поили телят цельным молоком, а со снятого какая же сила будет? Из-за этой бутылки молока Милка так привязалась к матери, что ходила следом, то и дело убегая со стада, находя мать дома, у магазина, у колхозной конторы. «Ну и корова у тебя, Татьяна», — говорили в деревне.
У Милки нынешней зимой ожидался теленочек, мать говорила, что это будет в начале февраля, не раньше, но, взглянув на подозрительно худые, запавшие бока Милки, которые, опадая, обнажали все до единого ребра, Лена догадалась — Милка-то уже разрешилась, а ни она, ни мать ничего об этом не знают. Никто не сказал. А теленочек тот, как и Милка, видать, слабый, и его поддержать нужно.
Ну где же доярки, прямо как сквозь землю провалились, хоть аукайся. Но тут в самом начале прохода Лена увидела Потапову, по-уличному Петухову. Прозвали ее так за петуха-забияку, которого держала она. Петух тот, завидя прохожего, выскакивал со двора и со всех ног несся вслед за ним, норовя подпрыгнуть и клюнуть, да побольней. Потаповой предлагали отрубить петуху голову. От петуха, носившего большие шпоры, больше, всего доставалось малышам, но Потапова и слушать не хотела. Она гордилась своим петухом-дурнем. Однако шею петуху все-таки свернули. Кто — не сказался. Потапова вернулась с фермы, а у порога, на камне, петух безголовый лежит.
— Пораньше приходить надо, — закричала Потапова, завидев ее. — Аккурат бы помогла. У твоей матери прибавка, Милка растелилась. Проспали! Я отел принимала, стало быть, мне и теленка запишут.
У Лены блеснули слезы. Знала бы, сама на ферме сидела. Перед отъездом она просила мать не искать подмены. Сама хотела бегать на ферму. Ведь у матери все коровы в запуске, лишь одна доится. Трудно ли одну-то подоить? А теперь Потаповна теленочка зацапала.
Лена отерла рукавом глаза, вспоминая все плохое, что говорили в их деревне о Потаповой, собираясь отомстить ей.
— Да, девка, вижу, ты взаправду. Ваш теленок. Весь он ваш. В родильне он — теленочек. Сбегай — глянь!
Лена исподлобья взглянула на Потапову. Когда она шутит? Но Потапова улыбалась во все лицо, и Лена, заспешив в родильное отделение, подумала, на Потапову, должно быть, больше наговаривают. Она вовсе и не плохая. А наговорить на человека что угодно можно.
— Гляди, вот он, красавчик, — пропела Потапова, показывая рукой в угол.
В узком деннике пол был притрушен свежей, еще не утратившей своей новизны соломой. И на этой свежей соломе стоял на длинных худых ногах крутолобый теленок, с белой звездочкой посреди замшевого лба.
— Бычок! — сказала гордо Потапова.
Лена нагнулась над денником, протянув теленку руку. Бычок смешно вскинул зад. Тонкие нетвердые ноги в мягких копытцах разъехались по деревянному полу.
— Уже и назвали его? — Лена боялась, что и здесь их с матерью опередили.
— Да имени особого не выбирали, — призналась Потапова, — кабы телочкой родился — Звездочкой назвали, а он — бычком. Так уж тут сама, девка, голову ломай.
А у Лены уж и имя на языке вертелось.
— Звездочет! — окликнула она.
Бычок не тронулся.
— Звездочет, ну, поди же, глупый.
Бычок неуклюже развернулся вокруг своего хвоста и ткнулся прямо в ладони. Лена засмеялась. От прикосновения теплого шершавого телячьего языка сделалось щекотно.
— Ну, вот, чай, и признал. Видели, бабы! — крикнула Потапова.
В родильное заглядывали женщины, кивая как старой знакомой Лене, тут же выспрашивая о матери, видать, тоже соскучились по ней, справляясь, что так припозднилась она в городе, строя вслух всякие догадки, пытая у Лены, уж не собралась ли мать поменять их деревню на город.
Лена всегда терялась на людях. Тут тоже. Спасибо Потаповой, заступилась:
— Ну что вы насели на девку, — загудела она на доярок. — Нет бы спросить ее, как ты, Ленок, четверть окончила, много ли пятерок домой принесла, не собираешься ли к нам в доярки, а вы шут знает о чем калякаете. Мы с Татьянки, дай она возвернется, сами допрос сымем, потребуем по всем правилам отчет дать. А ну дайте дорогу, — крикнула Потапова.
Лена прошла мимо доярок.
— А ты, девка, чего приезжала? — спросила в дверях Потапова.
— Просто так!
— Ты, девка, никак с ума спятила, — Потапова ощупала одежду. — В такой-то холод — голяком!
— Я же на лыжах, — пояснила Лена.
— То-то что на лыжах. Смотри, не вздумай одна назад бежать. Дождись Смагина. Он скоро покатит.
— Ладно, — пообещала Лена. Она все думала о матери, о том, как бы не разминуться с ней по дороге.
На улице ей стало знобко. Скорее, скорее на лыжи. Лена поправила платок и, часто толкаясь палками, побежала через высокий сугроб, застывший как волна, на дорогу.
Погода менялась на глазах. Телеграфные столбы просматривались смутно, но если все-таки держаться их, то с дороги не собьешься.
Лена твердо решила идти на станцию. Она пожалела, что не захватила с собой хлеба и кусок сахару, как делала это всегда, когда ездила кататься на Орешек. Хотелось уже есть.
Навстречу, под ноги, длинными космами бежал снег. Она глянула вверх: по небу поверх солнца будто тоже тек снег. Белесые тучи летели быстро, нагоняя друг друга.
Лена оглянулась. Все вокруг было мутным. Уже не стало видно и МТФ. Может, вернуться назад? Бабушка как-то рассказывала, что однажды у них мужчину замело. В деревню не с той стороны зашел. У своего дома, в огородах, замерз.
Но об этом лучше не думать. Когда думаешь плохо, оно и выходит так. Если бы бабушка знала, что она пойдет на станцию, то ни за что не пустила бы на улицу. Хорошо еще, что она про Верку выдумала. А если Верка сегодня надумает мириться прийти? Вот история будет!
Интересно, что сейчас Верка делает? Может, игрушки бумажные на елку клеит? Хотя что ей Верка? Пусть что хочет делает. Она ведь дала слово не вспоминать об этой вредине. А то чего выдумала, кричит на всю школу, что они с Женькой — жених и невеста. Глупая же Верка! Мало ее Женька колотит!
Лена вспомнила о Женьке. Если бы мать не спрятала Женькины валенки, пошел бы он с ней на лыжах на станцию? Должно быть, пошел! Женька — он такой. На все готов!
Скоро двадцать третье февраля — Женькин праздник, как и всех ребят их школы. Что бы такое Женьке в этот раз подарить? Такое, чтобы понравилось. В прошлый раз она положила ему в парту перед уроками, так, чтобы никто не видел, «Записки авиаконструктора» Яковлева и шоколадку за двадцать четыре копейки. Но он даже спасибо не сказал. Будто она обязана это делать. Хотя, может, он не догадался, что это от нее. Может, подумал, что какая другая девчонка положила. Если бы Женька догадался, то, конечно бы, с Восьмым марта поздравил.
А то кто ее с Восьмым марта в прошлом году поздравил? Дядя Коля из Москвы да Верка. И все! Да еще мальчишки им всем по открытке написали. Но это их Инна Павловна, конечно, научила. Сами бы они не догадались.
А они мальчишкам к двадцать третьему февраля — сиреневых веточек нарезали и в бутылки поставили, так что к празднику уже листочки появились. Тетя Даша — уборщица сказала, если бы ребята на головах не ходили, то сирень бы не только листочки выбросила, но и расцвела.
Даже когда одни зеленые веточки — все равно красиво. Как будто весной! Но разве ребята поняли эту красоту? Куда там! Юрков схватил ветку зубами и тут же, как козел, стал глодать ее. А Проняев с Егорушкиным начали веточками друг друга стегагь, так что листья сразу же и облетели. И хотя был праздник, пришлось на них карикатуру в стенгазету нарисовать.
Если бы она была на месте Инны Павловны, то Юрков, Проняев и Егорушкин все бы уроки за дверьми подряд приводили. Особенно Юрков. Тому все замечания — что о стенку горох. Сидит, сидит, потом как начнет балабонить как будто его прорвало. Была бы построже учительница, они бы узнали, а то радуются, что такая добрая, что все им прощает.
Вообще им с Инной Павловной повезло. И добрая, и красивая, и молодая. Другие красятся и все равно… А Инна Павловна ни губы, ни брови не красит. И прическа у нее самая простая. А все равно лучше всех их, намазанных. И жених ее, Юрий, пограничник, тоже красивый. Служит он на восточной границе, в горах. Молодой, а уже две медали. Верка сказала, что весной он увезет их учительницу. Верка слышала это от матери. Веркина мать, Лидия Архиповна, тоже учительница. А уж они, учителя, между собой, конечно, делятся… Жаль будет отпускать Инну Павловну, зато жениху ее на границе будет спокойней.
Лена снова вспомнила про мать, про то, как ее сватал городской шофер. И решила: сколько бы ни сватали мать, она не разрешит ей выйти замуж. Она не хочет, чтобы в их доме поселился кто-то чужой, кого она должна называть отцом. Нет, нет и нет! Она не хочет, чтобы мать выходила замуж ни за этого носатого, ни за кого другого!
Ведь все равно отца ей никто другой не заменит, потому что на свете нет другого такого человека. Лена своего отца не помнит, но все говорят, что он был хорошим человеком. Он погиб, когда она еще ходить не умела. Погиб весной, на тракторе. В ту весну колхоз впервые начал пахать верха. До этого верха эти не трогали — много снарядов сидело в земле. Во время войны там было самое горячее место. Высота эта была нужна и нашим, и немцам. Говорят, после войны саперы оттуда неразорвавшиеся снаряды и мины машинами вывозили. Думали, все вывезли, а выгнали пасти скотину — и пастух с коровой на мине подорвались. Потом еще несколько случаев было. И не пахали поэтому. А той весной, как саперы снова прошли со своими миноискателями по полю, пособрав последние мины, которые уже за двадцать лет успели поржаветь и стали сыпаться, в колхозе решили: можно пахать — чего зря земле пустовать. Верха эти в первой тракторно-полеводческой бригаде были, у отца. Отец как бригадир, как старший спросил трактористов: есть ли желающие пахать верха. Никто не вызвался — он сам пошел…
Отец всегда был решительным. Мать рассказывала, как однажды прежний их сосед Алексей разбушевался в своем дому — ружье заряженное схватил, жену, ребятишек на улицу выгнал, а сам закрылся и давай палить. Все мужчины попрятались, лишь отец не испугался, подкрался к дому Алексея, вышиб стекло и Алексея того скрутил…
Если бы отец не погиб, все было бы, конечно, по-другому… Матери и бабушке не пришлось бы так надрываться. А то все сами: и дров напилить, наколоть, и крышу перестелить, и сарай подправить… Они бы, конечно, не так жили, будь у нее отец. Да что ж теперь гадать впустую.
Но если мать все-таки любила отца, она не должна больше выходить замуж…
Лена только сейчас заметила, что потеряла дорогу из виду, что давно идет по сплошной целине. Нужно было срочно искать дорогу. В обычный день сделать это просто — телеграфные столбы подскажут, но сейчас, в мутном и уже сплошном движении снега, невозможно что-либо разглядеть. Все куда-то неслось, нетерпеливо подталкивало в спину. Лена почувствовала, что устала. Ей вдруг стало страшно от того, что она здесь одна посреди этого поля и никто не узнает, где искать ее…
Первым из знакомых, кого увидела Татьяна на станции, был дядя Петр — почтовский возница. Хотела попроситься к нему в сани, да что-то остановило ее. Что, и сама не знает. Решила, что сейчас, когда голова так горяча от мыслей — лучше побыть одной, не спеша все обдумать. И она пошла в деревню пешком. Восемь километров не бог весть какая даль. Да и ноша не тяжела.
Татьяна перевязала сумки для удобства и, перебросив их через плечо, пошла в обход поезда. Пригородный поезд стоял на станции недолго, и отъезжающие носились как угорелые, крича, толкаясь, норовя первыми залезть в вагон. Татьяна всегда удивлялась этому нетерпению людей, чего лезть через головы, чего давиться, все ведь сесть успеют.
— Войной напуганы, война проучила, — странно усмехнувшись, пояснил ей однажды пожилой попутчик, — вот и теперь боятся, что поезд без них уйдет.
И то верно: суетились, как правило, бабы и большей частью немолодые, которым пришлось хлебнуть войну, хотя кто ее не хлебнул, кого она не коснулась? Даже тех, кто еще не понимал, что на белом свете творится. Ее, Татьянин отец на фронте погиб, у Вани — мужа на пороге мать расстреляли. И сам-то Иван через двадцать лет на немецкой мине подорвался. Выходит, война метку даже на Ленке оставила…
Татьяна не заметила, как перешла привокзальную улицу, за которой начиналась дорога на их Демьяновку — санный накатанный путь, местами унавоженный, притрушенный соломой. Тут, в открытом поле, Татьяна почувствовала: погода может в самое скорое время сломаться — телеграфные столбы стали гудеть отчаянней и протяжней, ветер усилился, стала подметать поземка. Однако Татьяна была уверена: до того, как разыграться метели, она успеет добраться до деревни. Да и небо пока ничего худого не предвещало: как ни хмурилось, а солнышко все же прорывалось, плеская на снег, на придорожные кусты веселый свет, как бы обнадеживая, намекая, что скоро заживут они веселее…
Еще вчера, в городе, развешивая на веревке стирку, она из-за рубашек и маек Геннадиевой детворы учуяла запах талого городского снега, к которому примешивался запах сырого, отходившего от мороза дерева. То ли от долгой стирки в тесной душной кухне, откуда она не выходила два дня, выпаривая, отстирывая заношенные рубашки Геннадия и ребятишек; то ли от этого неожиданного весеннего запаха, голова закружилась, ноги ослабли. Боясь упасть, она ухватилась за палку, которой подпиралась бельевая веревка…
Что сталось с ней, глупой бабой? Какой бес попутал? Или, знать, суждено тому, чтобы встретился посреди ее тяжкой дороги он, говорил эти самые нежные слова, каких ей за всю жизнь не приходилось ни разу слышать. От этих слов горло перехватывало. Но к чему, зачем все это?
Она была уже счастлива однажды. Стоит ли еще судьбу пытать? Счастье дважды по одной тропинке не ходит.
Блажь все это! Это только тоска по Ивану, по его грубым и ласковым рукам. И когда гладил ее голову Геннадий, присев к ней на раскладушку, она-то его, Ивана, ласки вспоминала. Он все перед глазами стоял. И Геннадия-то по ошибке несколько раз Ваней назвала. Тот обиделся: все о нем. О себе бы лучше подумала! О живых! Кому ребят растить, на ноги ставить? То-то и оно, что ребят растить. Тут не свою судьбу устраивать надо, а их. Неизвестно еще, как растолкуют их с Геннадием женитьбу ребята. Большие они уже… Ну сойдешься с Геннадием. Дальше-то как? Может, сейчас-то каждый из них — она или Геннадий — в своем одиночестве много счастливей. В каждом тоска о прошлом живет, о том, что было, что так быстро пронеслось. И каждый в трудную минуту вызывает в памяти это счастливое, далекое, чтобы утешить себя, было, было время, когда и ты был счастлив. А сойдясь вместе, им придется забыть то прошлое, искать счастье в настоящем. А будет ли оно тут?
Конечно, хорошо бы найти Ленке отца. Да и Геннадия ребята без матери — сироты. Но что может сделать она, если во все их свидания с Геннадием все ей чудится, что между ними стоит Иван. Если всякий раз она ловит себя на мысли, что сравнивает Геннадия с Иваном?
А Ленка? Она ни в какую не хочет слышать о Геннадии. Откровенно свою злость выказывает, в душе, должно быть, предательницей считает за то, что одно время пыталась незаметно сдружить ее, Ленку, с Геннадием. Правда, ничего не вышло из этого… А все же жестока Ленка, ох как жестока! Но, быть может, эта жестокость и отрезвляет ее, не дает забыться — у Ленки-то Ивановы глаза. Большущие, серые. Иногда кажется, будто не она, а Иван глазами ее смотрит. И молчит, словно бы корит.
Опять же, сходиться с Геннадием — значит уезжать из Демьяновки. Но на кого оставить мать? Да и что будет делать она там, в городе? Пончиками с повидлом торговать? Зря, что ли, старые люди говорят: где родился, там и сгодился.
Это поначалу все кажется просто: как захотела, так и поступила. А задумаешься: поступать ты можешь, конечно, как тебе заблагорассудится, только каково от этого другим будет…
Татьяна остановилась, сняла сумки, поставила в ногах. Дорогу местами крепко перемело. Татьяна осмотрелась по сторонам — трудно было что-либо разглядеть в этой куролеси. Кажется, закрутило не на шутку. Хотя от быстрой ходьбы ей было и жарко, она почувствовала за пазухой холодок.
Надо скорее добраться до МТФ. Оттуда до деревни рукой подать…
Там, на ферме, новостей-то сейчас с короб. То-то будет разговоров да расспросов всяких. Ее же больше всего беспокоит Милка. Как она, бедная, там? Она уже хотела было и с поездкой в город повременить, но заведующий фермой сказал: сейчас не выберешься, позже не надейся. Сплошные растелы пойдут. А подменных, где их найти. Тут и Потапова подвернулась — нечего, мол, раздумывать, езжай, присмотрю за твоими коровками. У Потаповой, как поняла она, были свои интересы. Собиралась она по весне на недельку с машиной картошки в Донбасс смотаться. Потапова там уже местечко крепко забила. Весной — картошку шахтерам, дорогая она там в эту пору, осенью — яблочки антоновские туда же. Татьяна нисколько не осуждает за это Потапову. Своим, не чужим торгует. А то, что дороже старается продать, так тут ее понять можно — строиться надумала, а там, на стройке, только денежки успевай выкладывать. Сруб — поставить, пол — настелить, крышу покрыть, печку сложить. И все разные мастера нужны, и у каждого того мастера своя цена. Будь какой ни есть мужик в доме, стройка уже дешевле — смотришь, где и сам мастеру поможет, бутылочку с ним разопьет, а Потапова же одна как перст…
Метель усилилась. Била теперь прямо в лицо, леденя щеки, примораживая ресницы. Платок задубел, в рогожку превратился.
В какое-то мгновение Татьяне почудилось — рядом, стороной проскользнула человеческая тень. Пролетела так скоро, что Татьяна и опомниться не успела. Странное чувство испытала она в тот же миг — словно потеряла что-то, чего терять не следовало. Она даже застыла на месте, опешила, не в силах сдвинуться. Сердце забухало, в голове стало горячо. Первая мысль была о доме, о Ленке. Сердце ее редко обманывало. Видать, неладно дома. Никак, что с Ленкой случилось?
Татьяна высвободила голову из-под платка, чтобы ее, разгоряченную, обдуло ветром и, с трудом выдергивая валенки из рыхлого снега, заторопилась к деревне.
Лене показалось, что где-то совсем рядом кричат. Она остановилась, отвернула уши шапки, но никого не было слышно. Да и кто в такую метель полезет в поле?
А может, это мать кричала? Сбилась с дороги и кричала?
Лена повернулась спиной к ветру и, сложив руки рупором, что было сил крикнула: «Мама, мама!»
Напрягая слух, прислушалась.
«Ау. Ау», — подвывала в ответ метель.
«Плохи дела, — подумала Лена. — Плохи!» А в общем, чего бояться? Ну замерзнет она — мать выйдет замуж, другая девочка народится. И будто не было ее, Ленки, никогда. Никто далее не вспомнит. Мать, может, даже с облегчением вздохнет — теперь уж никто не будет мешать Геннадию Ивановичу ухаживать за нею.
Но неправда, неправда это! Неужели мать не любила ее? Стоит только заболеть — мать ни на шаг не отходит. И вообще мать у нее золотая. Каких нигде не найти. И она, когда станет взрослой, сделает все, чтобы матери тоже было хорошо…
Все вокруг кружилось и куда-то неслось. Лена подумала, что она сейчас одна на целом свете и никого больше нет.
— Мама, мама, — снова закричала она. Но кто же теперь услышит ее? Кто?
Лена сняла варежку, чтобы вытереть глаза, но тут ветер толкнул в спину, она от неожиданности выронила варежку. И та закружилась, понеслась вперед. Лена кинулась за ней, но не успела. Варежка убежала…
Но большей бедой, чем эта, была другая — день угасал. Лена со страхом подумала, что в темноте непременно разминется с матерью. До этого она была уверена, что они движутся навстречу друг другу. Верила вопреки тому, что уже давно сбилась с дороги и брела по целине.
Вдруг совсем рядом, прямо перед собой, она увидела что-то чернеющее. Столб! Телеграфный столб. Столб-спаситель! Теперь-то она будет идти от столба к столбу. От столба к столбу. Ей как-то объясняли, что от столба до столба пятьдесят метров. Она будет делать большие шаги и через каждые пятьдесят шагов проверять столб.
Сейчас вот она немного передохнет и пойдет дальше. Нужно спешить на помощь матери. Она, должно бить, совсем из сил выбилась. Идти от самой станции с тяжелыми сумками, да еще навстречу ветру. Лена крепче обняла телеграфный столб, тот гудел. Она подняла голову, стараясь разглядеть, провода. Но ничего не увидела.
Страшно было оторваться от столба. Вдруг этот потеряешь, а следующего не найдешь? Но нужно идти! Может, там, впереди, замерзает мать? Она высвободила руки, и ее тут же свалило. Лыжи мешали. Она сбросила их, встала, но тут же провалилась по колено в снег.
Она снова вернулась к столбу, привалилась к нему, вытряхнула из мокрых валенок снег, поправила шерстяные чулки. Они были сырыми. Куртка скуржавилась, стала короткой и ломкой. Спина закоченела. Нужно быстро идти, чуть ли не бегом, чтобы согреть себя. Она стала считать шаги. Отмерила ровно пятьдесят и остановилась, вглядываясь в темень. Столба не было видно. Она пошла дальше, но столб не показывался.
Теперь, кажется, все…
Недаром у Татьяны так ныло сердце. Беда, да еще какая. Ленка пропала. Как утром вышла из дому, так и видели ее. Татьяна всех подружек Ленкиных обежала, но так ничего толком и не узнала. Да и что они могли сказать, если Лена ни к кому из них не заходила. Лишь Женька сказал, что звала его кататься. Но куда она могла пойти? Доярки говорили, что близко к обеду она была на ферме. Оттуда вроде бы домой собралась.
Где же искать? На улице света белого не видно. Совсем головушку сняла.
— Не горюй, отыщем! Не иголка, чтоб потеряться, — успокаивал ее Смагин, натягивая серые валенки.
Он говорил уверенно, не оставляя сомнений. Татьяна и сама понемногу начала верить ему, всхлипывая все реже, стараясь яснее продумать план поиска. Первым делом, конечно, нужно побывать на Орешке. Все там проверить. И если там нет, то искать на Большаковской дороге.
— Найдем, Татьяна, козу твою, — твердо пообещал Смагин, влезая в полушубок.
По плану Смагина они должны были взять с машинного двора его трактор, сказать трактористам Палихову, Ершову и Сенину, чтобы и те своих «коней» выводили. Так они смогут прочесать всю окрестность.
Не успев ступить за порог, они тут же окунулись в метель. Татьяна крепко ухватилась за рукав полушубка Смагина. «Живой лишь бы была, лишь бы живой», — упрямо стучало у нее в висках.
Свет от «летучей мыши» бился в ногах. И от света ночь казалась еще темней.
У изгороди столкнулись с Пашей-соседкой. Та шла с посиделок.
— Кудай-то вас несет? — удивилась старуха.
Пришлось объяснить.
— Не туда лыжи навострили, — прокричала она. — На станции искать нужно. Правду, правду вам говорю. Ленка тебя встречать побегла. Все дни эти только о тебе и думала. Все переживала, как ты там. Это точно, на станцию умотала. Поверьте мому слову.
А может, и вправду Ленка на станции? Как она раньше до этого не додумалась. И видение ей в дороге было такое. Это точно Ленка на лыжах пронеслась. И сердце-то как зашлось. Знать, родного человека почуяло.
— Шла бы ты домой, Татьяна, — предложил Смагин, разворачивая на нее «летучую мышь», заглядывая в лицо. — Мы сами управимся.
— Что ты, что ты! — Татьяна еще крепче ухватилась за смагинский рукав.
— Ну, тогда пошли!
Она еле успевала за ним.
От Палихова пошли к Сениным, потом к Ершовым. Татьяна ходила от дома к дому, как во сне, не чувствуя себя, с трудом соображая, что же такое происходит на белом свете, за что ей выпало такое наказание. В висках, не переставая, стучали молоточки: «Лишь бы жива, лишь бы жива…»
— Быстрее, быстрее, — торопила она Смагина. Это его спокойствие, уверенность уже начинали злить ее.
Наконец-то завели трактора, и они, зарокотав, тяжело двинулись в разные концы деревни. «Скорее, скорее», — торопила себя Татьяна, покусывая пальцы. Сейчас каждая минута дорога. Тракторные фары лупоглазо светили вперед, упираясь в мутный снеговой полог. Временами они останавливались, глушили двигатель, кричали в темноту.
Но никого не было слышно! И никого не было видно.
Лена приподнялась на локте. Теперь, бросив лыжи, она передвигалась ползком. Так было легче, быстрее. А ей нужно спешить. Там впереди — мать. Одна. Вдвоем им будет легче.
— Погоди, мама, потерпи, милая. Теперь… уже… скоро…
Ресницы смерзались. Но это не страшно, когда знаешь, что дорога не обманывает, что она приведет тебя куда нужно. Двигаться с закрытыми глазами даже лучше… Так теплее…
А ей и впрямь стало тепло. Совсем тепло и хорошо. Кто-то укрывает ее теплым, большим.
Кто же это? Мама?
Ну, конечно, она. Но где же она? Неужели дома? Дома? Нет, нет…
Слабеющим сознанием Лена поняла, что засыпает, а спать ей нельзя. Никак нельзя…
Тело обволакивало тепло… Но откуда оно, это тепло? Ах, от печки. Но почему у нее глаза? Два больших сверлящих глаза. Почему она урчит и едет. Лена испуганно протянула вперед руки, стараясь отгородиться от надвигающейся печки. Ей стало страшно от того, что вся она на виду, что некуда спрятаться от жаркого света, исходящего от большой неуклюжей печи.
Лена присела, надеясь, что печка не заметит ее, обойдет стороной, но было уже поздно.
— Мама, мама, — тихо вскрикнула Лена, загораживая ладонью глаза. Будто бы это могло спасти. А печка, уставившись на нее в упор, вдруг прекратила свое урчанье…
Уже третий час кряду они утюжили поле, и все напрасно.
В каком-то полукилометре от станции, о близости которой свидетельствовали высокие мачты высоковольтной линии, ясно проступившие в слабеющей метели, Смагин-тракторист заметил на снегу чернеющую фигурку.
Он яростно отжал рычаг, поставив трактор намертво посреди сугроба, и шаркнул из кабины в глубокий снег. Сзади раздался полуобморочный крик Татьяны.
Смагин вмиг долетел до лежавшего человечка, схватил его на руки. И также поспешно, крепко прижав к груди, словно желая вдохнуть в него все тепло своего большого тела, бросился назад к трактору. Смагин действовал быстро и решительно. Татьяна, пришедшая на воздухе в себя, безропотно выполняла его приказы, а он, положив Ленку посреди сиденья, задрав рубашонку, безжалостно растирал ее снегом, щипал, шлепал. Делал все это яростно, с усердием, торопливо разгоняя по худенькому Ленкиному телу живую теплую волну, возвращая ее к жизни…
Лена не сразу поняла, что же с ней делают — таким чужим и незнакомым казалось тело. Но эти щипки и шлепки словно срывали один слой холода за другим, и в занемевшем теле вдруг проснулась боль.
Нужно что-то сделать, остановить, прекратить эту боль. Крикнуть, что ей больно, она не хочет больше этого. Было такое слово, которое не раз спасало ее. Она силилась вспомнить его, но не могла. Она совсем забыла это нужное слово, которое должно спасти от этих крепких грубых рук, безжалостно тормошивших ее. Неужели она так и не вспомнит это слово. Лена безутешно заплакала.
Но тут она увидела над собой растрепанное, расплывчатое лицо. Большие родные глаза глядели с мольбой. Забытое слово вдруг всплыло.
— Мамочка… мамочка… мама…