Глава 23

Снова тянутся поля нашей степной губернии. Снова овраги, долки, впадины. Лишь изредка встретится лес, да и то мелкий — не отличишь от кустарника. А где нет леса, там нет и влаги; тощие реки быстро мелеют. Солнце их сушит, ветер выдувает, и редко встретишь плотину. Разве только там, где пригнездилась невзрачная водяная мельница, словно ласточкино гнездо.

Тяжко жить в такой безлесной и безводной местности. Жарким летом во время жнитва негде голову приклонить, негде отдохнуть. А воду бери с собой в жбане, в бочонке.

Вода теплая, пахнет деревом, плохо утоляет жажду.

Только и спасения, что в тени, под телегой между колесами. А то поднимешь оглобли, свяжешь их вожжами, подопрешь дугою, а сверху набросишь полог… Вот и тень.

Земля — густой чернозем. В хороший год, с дождями вовремя, только собирай урожай. Но если подует жестокий суховей, черт его знает откуда, от Каспийского моря, с азиатских пустынь, — подует порывисто, со зловещим жаром, даже в ушах звенит, и сыплется тебе в лицо тончайшая, не видимая глазом пыль. Пыль даже солнце заслоняет. Оно становится красным, кроваво-багровым. И печет и давит на тебя, и ты задыхаешься и не знаешь, где спрятаться.

На глазах сохнут листья, желтея безо времени, сохнет, сжигаемый пылью, тучный колос и все туже сжимается, и постепенно умирает зерно. Подует ветер, и осыпается иссохшее зерно на землю, нужное разве птицам.

Трескается земля, словно прося помощи у человека; еще недавно густая рожь ломается, овес садится «в клетку», вкривь и вкось, шумливое просо, еще не налившись зерном, звенит своими широкими, уже побуревшими листьями.

Не поют жаворонки, молчат перепела, ошалело мечутся грачи и падают, истомленные, где-нибудь в тени под высокой межой. Лови их в это время голыми руками!

А в небе ни тучки, ни облачка. Лишь иногда в самой выси, кажется, под каким-то несуществующим небом стоят перистые, скучные обрывки облаков.

Ходят люди по полям с хоругвями, иконами, служат молебны в овраге у ключевого родника, купаются в проточных ручьях, обливают друг друга, молятся, охают, призывают всемогущего, чтобы дал дождь, ставят свечи Илье-пророку, ждут — не наплывут ли тучи. Но туч по-прежнему нет, и дождя нет. Засуха. Голод идет.

Земля, мать-кормилица, изнемогла от жары, она не в силах дать хлеб, она сама жаждет влаги и пищи. Она голодна. Весь навоз мужики извели на топливо. Сушат его или, смочив и взмесив, делают кизяки.

Выбирай любое: или зимой сиди без топлива в холодной, насквозь промерзшей избенке, или, не унавозив землю, голодай. Но и на унавоженной земле суховей сжигает урожай.

Нужны леса и леса. Нужны посадки.

Но где проводить эти посадки, если земля поделена и переделивается каждый год? И рискнут ли мужики отвести под лес участки земли? Попробуй поговори с ними!

Помещик — иное дело. У него своя земля и много ее. Он, помещик, может и пруды копать мужичьими руками, и плотины возводить, и родники ключевые расширять, и леса хвойные или дубовые сажать. Ухаживать за ними руками мужиков, возить воду из пруда и огородить от скотины.

Не под силу все это мужику ни скопом, ни в одиночку.

Но пруды-то прудить, плотины ставить, где течет хотя бы ручеек или впадина, овраг, куда стекает весенняя вода, — это бы могли мужики. И это делалось бы для скотины, для водопоя. В плохих прудах воды едва хватало до петрова дня, потом вода становилась желтой, мутной.

И, припекаемое солнцем, месиво твердело, словно глиняный пол, и на днище большого пруда подпаски уже играли в дубинки.

Обсаживать бы такие пруды ивняком, ветлами и всем, что быстро растет. И углублять такие пруды, чистить их, не жалеть силы.

А сколько запущенных колодцев! Нечищеных, с затхлой водой. Колодцы эти считаются «погаными», вода в них коричневая и кислая, годна лишь для тушения пожаров, да и то ее там бочки две-три.

«Да, так было. Будет ли дальше так?» — думал я, вглядываясь в далекие избы, расположенные на берегах оврага. Это Языково, деревня горшечников. У них есть пруд, он им необходим. Народ мастеровой, дружный, а живет грязно. Всюду глина, сажа. Печи для обжига в избе или в овраге.

Будет ли народ и впредь так жить, ночевать в избе вместе со скотиной или начнет человеческую жизнь? Надо полагать, придет иная жизнь. И если не это поколение, то следующее, которое вырастет при Советской власти, поймет свои интересы. Все будет зависеть от Советской власти, если она укрепится, если она разобьет врагов и возьмется за то, ради чего боролись трудовые люди.

Это не пустая мечта. Настанет время, когда все мужики не только артельно будут строить мосты, прудить пруды на больших и малых реках, но когда и землю объединят и на ней работать начнут тоже артельно, «каждый за всех, и все за одного». Как это получится, еще неизвестно, только обязательно получится. Земля народная, власть народная.

Исчезнут зависть друг к другу, злоба соседа к соседу, ругань из-за борозды на огороде, драки за кусок земли, за украденный сноп и бабьи свары из-за кур.

Не мечта это, а близкий день. Образование для всех уже открыто. Есть и бесплатное лечение. И артели кое- где появились, организованные комитетами бедноты. Стало быть, это не пустые мечты.

Так думал я, приближаясь к городу Инбару.


Солнце шло на закат.

Навстречу из-под горизонта медленно поднимались пышные облака. Верхняя кромка их окрасилась в пурпурово-огненный цвет.

В воздухе тихо, прохладно, спокойно. И на душе так хорошо. Ехал бы и ехал без конца. Мысли текут беспорядочно, переходят одна от другой, не имея конца и начала.

Уже появились ранние звезды. Высоко на горизонте, проводив солнце, ярко мерцает вечерняя звезда, звезда пастухов. Утром она встречает их со стадом при выгоне из села в поле, вечером со стадом же провожает домой.

Любимая, знакомая, чудесная звезда, красавица неба!

Иван Павлович сидел рядом с Андреем. Неугомонный Андрей о чем-то расспрашивал моего друга, а тот нехотя бурчал ему в ответ.

Андрей крутил головой, смеялся. Хмель с него далеко еще не сошел, и был Андрей в том состоянии, когда хотелось говорить и говорить. Словом, старина пребывал в самом веселом расположении духа. Он даже пытался запеть «Шумел, горел пожар московский», но взял слишком высоко, и с пожаром ничего не получилось — потух.

Вдруг Андрей увидел звезду, ту самую, которую увидел и я. Она теперь была еще ярче и светилась прямо над горбатой дугой лошади.

Андрей вскрикнул и, указав на звезду холудиной, требовательно спросил:

— Это какая?

— Что какая? — отозвался предчека.

— Вон, вон, — достал Андрей холудиной до дуги, намереваясь спугнуть с нее примостившуюся звезду.

— Эх, старик ты, а не знаешь. Впервые, что ли, ее видишь? Вечерняя, она же и утренняя звезда.

— Что же, стало быть, вроде у нее двойная фамилия? Ты, начальник, мне ее по имени величай. То есть вроде как зовут.

— Зовут зовуткой, величают Марфуткой, — отвязался от старика Иван Павлович.

Андрей расхохотался и невесть с чего ударил холудиной вялую лошадь.

— Н-но, Марфутка!

Лошадь и не почувствовала удара — он так был беззлобен, — лишь крутнула жидким хвостом да кивнула мордой, будто спасибо хозяину сказала.

Некоторое время опять ехали молча. Но Андрей не из тех, чтобы так легко от него отделаться. Ему все надо знать. Что на земле есть и что на небе.

— А я по дурости полагаю — должна быть у нее имя. Ученые, слышь, трубы на них наставляют и на каждой, даже малюсенькой, вроде с гниду, есть огненная надпись.

При словах «огненная надпись» он даже выпрямился и произнес их громко, торжественно.

— Откуда ты все знаешь? — спросил Иван Павлович.

На это Андрей оповестил с уважением:

— Сосед у меня, Василий, Законник по прозвищу. Дотошный до всего. Так он мне и говорил: надпись, слышь, вроде вывески и на серебряной доске вроде подноса.

— Чепуху ты говоришь.

— Нет, правду говорю. Василий, шабер мой, человек совестливый. Во всех ревизиях состоит и не обмишулится. Он и про эту звезду говорил, да память у меня плохая, а грамота хуже того.

— Грамота тебе была бы во вред, — определил предчека.

— Оно верно, оно так. От грамоты в задумчивость клонит, заговариваются люди. Взять Библию…

— Не бери Библии, — отсоветовал Иван Павлович, — не по разуму.

— Я и то… Э-эх, вон еще звездочки!

Вдруг решительно, словно давно порывался, спросил:

— А скажите вы, грамотеи: сколько на всем небе звезд? Мильен?

— С гаком, — ответил Иван Павлович. — Ты Петра вон спроси. У него книга такая есть, про звезды… Петр! О чем думаешь?

— О печнике, — на всякий случай ответил я.

— А что о нем думать? Взять его к нам в город. Верный человек.

— Обтесать только придется, — сказал я.

— Правильно. Мы и сами еще не совсем обтесаны. Яков тебе нравится?

— Очень. И тот парень…

— Жених, что ли? — спросил Иван Павлович.

— Ты слышал их разговор с крестной о невесте?

— Немного слышал. Крестная-то верно ему говорила.

— Она не только ему…

— А еще кому? — быстро обернулся он ко мне.

— И тем, кто ее случайно подслушал.

Иван Павлович поперхнулся. Помедлив, тихо заметил:

— Язва ты, Петр.

— Это я больше о себе, Ваня. Гляди в оба, зри в три, — говорит пословица. А там как хочешь. Вон хоть звезды холудиной с дуги сшибай.

Последние слова относились к Андрею. Он так и держал свою холудину торчмя и, видимо, дожидался, когда мы окончим разговор, ему непонятный. Не дождавшись, перебил нас:

— Шабер мой Василий говорит: есть, слышь, звезда такая — Марс. Как засветит красным светом, глядь, война. А шабер мой врать… не-ет, Христом проси, чтобы соврал, не станет. Спросит: «А как закон? Что по закону за вранье? Арестански роты». За это ему и прозвище дали — Законник. И вот, слышь, диковина. Под эту звезду, как ей взойти, рождается на земле каждый день шешнадцать больших енералов. И енералишка еще молокосос, у мамки титьку опоражнивает, а на плечах сами по себе еполеты, вроде как родимы пятна, обозначаться начинают. Не-ет, шабер не соврет. Он на японской был, хромоту с тех пор приобрел… Ну, а эта — не она? — указал Андрей холудиной в небо. — Случайно, не Марс?

— Петра, избавь ты меня, расскажи ему. Не силен я в этом деле.

Пришлось выручить Ивана Павловича. Надо сказать, что вопросы о звездах, о солнце, планетах и о вселенной вообще задают чаще и чаще. Особенно пожилые, развитые, бывалые мужики. Ведь с детства мужик, будучи ночью в извозе или даже возле своего двора, видит эти таинственные, далекие, мерцающие, разных размеров светила. Они наводят его на всяческие раздумья. Мужику, любознательному юноше, хочется постигнуть их тайну, но тайна остается навеки закрытой от него. Кого бы спросить? Попа? Упаси бог. Учителя? Какой попадется. Волостного писаря? Донос земскому. Может быть, урядника?.. Нет, лучше не надо никого. Можно спросить у большевиков. Это свои люди. А вот теперь можно. Спросить и потребовать ответа. Не все же такие, как Василий Законник. Тот, видимо, и на небе ищет законы и помышляет о ревизии звезд и созвездий. И нет ли где-нибудь, на какой планете денежных растрат. Он же ревизор, Василий Крепкозубкин, кум и шабер Андрея.

— Нет, Андрей, эта звезда не Марс, а Венера. Потом скажи своему шабру-ревизору, что Марс и Венера не звезды, а планеты. Как и наша Земля, по которой тащит нас в город твоя лошадь. Звезды горят своим огнем, а планеты не горят, они, как зеркало, отражают свет от Солнца. Солнце тоже звезда, но самая близкая к нам. Понял, что ли, ты, хитрый валяльщик?

Андрей сидит ко мне вполоборота, слушает, как слушают дети сказку, и от удивления то восклицает, то вздыхает. Уму его непостижимо, что и Солнце тоже одна из миллионов звезд во вселенной, и притом звезда отнюдь не самая большая.

Но не звезды и не таинственный Млечный Путь интересовали Андрея, а планеты. Звезды — те далеко, а планеты гораздо ближе. Потом — они были с нашей Землей как бы в телесном родстве, находились в шабрах, числились земляками.

— Стало быть, которые не остыли, они еще не оклемались, что ли! — переложил Андрей язык астрономии на мужицкий язык. — Вроде непровалянного валенка?

— Верно, Андрей. Как не подошедшее тесто в квашне.

— А на тех, которы сходны по натуре с нами, люди, полагалось бы, есть?

Скоро, если я установлю на планетах людей, Андрей вполне может спросить: а ходят ли они в валенках, и есть ли там хорошие, как он, валяльщики, и сколько берут за работу, и почем шерсть?

— Так куда мы Якова определим? — вспомнил Иван Павлович.

— Я уже подумал. Давай-ка шепнем Шугаеву, чтобы он назначил ревизию собеса.

— Верно. Вместо эсерки Сазановой поставим заведующим Якова.

— Как раз подойдет, — согласился я. — Он сам инвалид, нужды их знает… А парня, чтобы его не соблазнили Дуней, в комитет комсомола. Хорош будет?

— Бокова надо одернуть, — заметил Иван Павлович. — В такое время танцульками увлекся, дурацкими куплетами.

Николай Боков приехал к нам со своим отцом, рабочим, из Баку. Там Коля учился в гимназии, но не успел доучиться. Здесь, в уезде, у них домишко.

Вообще Коля — парень развитой, энергичный, хорошо грамотный, и мы поручили ему организовать молодежь. Сначала его избрали председателем городского, а затем уездного комсомола. Работу он развернул быстро, особенно по части постановок спектаклей в Народном доме.

Как бывший гимназист, он быстро перезнакомился с гимназистками и некоторых вовлек в комсомол.

В гимназии была своя довольно большая организация молодежи. Называлась она «Юк» — юные коммунисты. Это были дети местных чиновников и кулаков из ближайших волостей.

Занимались юки отнюдь не политикой, а лишь развлечениями. На вечерах устраивали игру в фанты, ставили сцены из истории Древней Греции. В их распоряжении был духовой оркестр Народного дома. Брошюр, газет и книг они не читали, а на собраниях доклады им делали учителя гимназии.

Вожаками у юков были толковые гимназисты. Председателем — Степа Кузнецов, сын бухгалтера уездного казначейства; заместителем — Коля Кудрявцев, сын директора гимназии; секретарем — Феодосий Аристархов, сын соборного дьякона; заведовала клубом при гимназии и всеми увеселениями Дина Соловьева, дочь фотографа.

Как-то на одном из вечеров был проведен конкурс на звание первой красавицы и первого красавца гимназии. Записки бросали в ящик. При подсчете голосов первой красавицей была объявлена Дина Соловьева. Голосовали только гимназисты. Одновременно в другом классе гимназистки таким же манером присвоили звание первого красавца Лене Голенищеву. Оба они действительно были хороши. Леня — высокий, стройный, чернобровый юноша.

О Дине что и говорить! Пышные белокурые волосы, голубые глаза, гибкий стан и легкая, порхающая походка. Едва вздернутый носик с розовыми ноздрями. А кипенные зубки, сидящие плотно, а уши с небольшими мочками — и в каждой серьга с изумрудом!

Леня еще с пятого класса ухаживал за Диной, а Дина ревновала его то к одной гимназистке, то к другой. Была она девушкой капризной, своенравной и порядочно избалованной.

Прослышав о таком диковинном культурном мероприятии юков, наш Коля Боков встрепенулся, обиделся на то, что его не позвали, и, посоветовавшись с нами, холостяками, решил обратить свое благосклонное внимание на Дину. Мы дали ему на этот счет разные наставления. А общая конечная цель — юков надо распустить. Внушили Коле, что смотр красавиц в наше советское время — позор и унижение женского пола, что это купцы практиковали такую гнусность, как публичный выбор невест, и что конкурс красавиц — попросту наглая вылазка недобитого классового врага в нашем захолустном городе.

И Коля начал поход.

У юков нередко бывал Жильцев, проводил с ними беседы о программе левых эсеров, о текущем моменте, о позоре Брестского мира. Но юки ценили свою свободу и не пошли за Жильцевым. Им больше нравилась анархия, которую проповедовал секретарь уисполкома Кононевский, человек свирепый и напористый.

Он был единственный в нашем городе анархист, если не считать заведующего типографией Васильева, с которым он был в ссоре и принципиально расходился по вопросу о существе власти. Совсем жить без власти, по лозунгу «Анархия — мать порядка», или все же какая-то власть необходима, к примеру, для охраны той же анархии?

Юкам нравилась проповедь безвластия.

Гимназисты ходили на митинги, слушали споры левых эсеров с большевиками и размашистые речи Васильева.

Юки посещали и комсомольские собрания. Высмеивали Колю Бокова за его скоморошество, Сережу Орлова, заместителя, — за молчаливость и суровость, нападали на секретаря Нюру Красичкову, дочь сторожихи. Нюра девушка была боевая, смелая, но малограмотная и притом же заика. И, как все заики, очень любила выступать.

Я бывал на собраниях, спектаклях, лекциях и танцах юков. Танцевать меня никто в детстве не научил, работать ногами приходилось больше в поле, за стадом, и теперь я сидел и с завистью наблюдал, как ловко под игру духового оркестра юки шаркали по ровному полу послушными ногами.

Зато на дискуссиях по культурным вопросам, по литературе, религии я выступал охотно. Читал много, в каждую свободную минуту. На совместных собраниях комсомольцев и юков проводил лекции о происхождении на Земле жизни, о сотворении мира, о текущем моменте и о равноправии женщин.

Живя в одной квартире, мы нередко спорили с Колей, но быстро мирились. Намечали, кого перетащить из юков в комсомол.

Образованная молодежь нам нужна. А прах старого мира мы отряхнем с их ног.

Коля загорелся желанием сманить в комсомол Дину Соловьеву.

С этой целью он и ухаживал за Диной, не страшась Лени Голенищева. А впрочем, кто его знает! Парень он красивый, способный, но с ветерком.

Иногда во время антракта, пока переставляют декорацию, отпустит такую «интермедию», что впору бежать из театра. Выйдет перед зрителями в женском платье, на голове шляпа с большим пером, лицо измажет гримировальными карандашами и начнет петь черт знает какие частушки — он сам их сочинял: о любви, о поцелуях, об измене и еще о чем-то совсем неподходящем к текущему моменту жизни.

Красавца Колю любили, особенно молодежь, аплодировали, а он, руководитель комсомола, кривлялся еще больше, задирал платье, подбрасывал гитару, на которой мастер был играть.

Мы не раз его урезонивали, он давал клятву остепениться, но проходило время, ему, видимо, становилось тягостно, и снова выбрасывал коленце.

Где-то он сейчас, наш Коля? На квартире-коммуне или тоже уехал организовывать комбеды?

…Проезжаем лесом. Он по обе стороны. В полумраке могучие дубы сливаются в сплошные стены с осинами, едва белеют березы.

Сюда из города я нередко ходил один, обдумывая по дороге статьи, фельетоны, басни.

Как хорошо, бывало, идти полями при закате солнца вдоль телеграфных столбов. Прислонишься к какому-либо и слушаешь монотонно-певучее гудение — и думаешь, что в это время идут по проводам куда-то вдаль различные, печальные, тревожные и радостные, телеграммы.

Шагаешь тихо по столбовой дороге, и рифмованные слова сами приходят на ум. Пробовал тут же записать — нет, будто слова кто-то вспугнул.

Не однажды забирался я в глубь леса, доходил до оврага, по дну которого протекал ручей. Он брал свое начало из ключевых родников. Возле одного, самого большого, я садился под густую сень старой черемухи и читал или писал. Под журчание родника сладко думалось…

Мы выехали из леса. На опушке еще не скошена трава.

Доносятся запахи белой кашицы, голубой фиалки, душицы, нежной ромашки.

— Спишь или дремлешь? — окликнул меня Иван Павлович.

— Уснул бы, да Андрей всю спину мне отбил.

Андрей крепко дремал. То клонился вперед, словно упасть собирался, то вдруг отбрасывался назад и едва не сбивал меня с телеги. Но вожжи Андрей, боясь, чтобы они не упали и не замотались внизу в колесо, надел себе на шею, как ожерелье.

— Петр! — вновь окликнул меня Иван Павлович.

— Что, Ваня?

— Ты, случайно, не бывал на квартире у Романовских?

— Не был. Зачем к ним ходить?

Романовский — высокий седой старик лет пятидесяти с лишним, а может, и все шестьдесят, стройный, величавый, с породистым, холеным лицом, с военной выправкой. Его в качестве уполномоченного по нашему уезду прислала губерния, вернее — губпродком. В огромном, аршинном, «мандате» были перечислены все его права.

Да если бы только перечислены! Нет, в мандате строго, под угрозой губревтрибунала, приказано, чтобы все его распоряжения выполнялись всеми учреждениями беспрекословно и безволокитно. Во власти Романовского, согласно тому же мандату, находились все комбеды — и те, которые уже созданы, и которые будут организованы. Весь транспорт по уезду, вплоть до последней мужицкой клячи, тоже в его распоряжении. Отчет о собранном хлебе поступает к нему, и он уже сам этим хлебом распоряжается. Ему предоставляется право ареста любого работника в уезде, включая и нас, сроком до двух недель за невыполнение его приказов.

Много написано в этом аршинном мандате, вплоть до распоряжения предоставить Романовскому помещение под контору, а лично ему и его жене, врачу, лучшую квартиру в городе.

Вот каков Романовский! Сам он в деревни не выезжал, а только приказывал и инструктировал уполномоченных по волостям, продотрядчиков и всех нас, грешных, находящихся во власти его страшного мандата, напечатанного на толстой бумаге, за подписью губпродкомиссара Брюханова.

Говорил Романовский увесисто, гладил голову, которую ему ежедневно брил парикмахер, приходя на квартиру.

Кто-то уверял, что он бывший царский генерал, что он застрелил собственную жену за измену.

Словом, личность темная, а подчиняться надо. Но мы, молодежь, относились к нему насмешливо и дерзко.

— Значит, ты не был у него, Петр? — переспросил предчека и заливисто расхохотался. — А я советую зайти как-нибудь, будто случайно.

— Зачем это нужно? — удивился я. — Да что ты все смеешься?

— Э-эх, Петр! Я был у него. Не раз. Вот, брат, обстановка! И полна квартира медных… икон.

— Икон? — обернулся я. — Как икон? Да ведь Романовский коммунист.

— «Левый» добавь. А жена беспартийная. Старообрядка. А сам он…

— Что сам он?

— А он, Петр, мо-ло-ка-нин.

И снова безудержный хохот, от которого проснулся Андрей.

Загрузка...