Мы с Михалкиным спали в сенях. Постелью нам служила свежая солома, так хорошо пахнущая солнцем, землей и ржаным теплым хлебом.
Долго еще на улице слышались мордовские и русские песни девушек, а с ними, помогая, раздавались ломаные басистые голоса подростков Двухрядные гармоники оглашали улицы этого огромного, в полтысячи домов, села. И так хотелось вскочить с постели, пойти в хороводы, подтянуть песни, а может, и отплясать — плясал же я когда-то в своей деревне, — но эту затею оставил. Я уже не парень, да и не мужик. Не пойму, кто я. В моем возрасте все мои товарищи поженились. А у Фили уже дочь, у Илюхи Хромого, как он говорит, тоже дочь, у Степки полуслепого — сын. А у меня никого — ни жены, ни детей. А ведь мне уже двадцать третий год пошел. В деревне есть такая пословица: «В эти годы лошади дохнут».
О, с каким бы удовольствием женила меня мать! Ей почему-то вроде совестно, что я все еще холостой. А на ком женюсь — это ей все равно. Ей, привыкшей к своим детям, уже хочется нянчить внучонка или внучку. Нужда и нищенство теперь отпали, мы, дети, подросли. Пусть Васька и Николька взяты в солдаты, а старший брат Миша уехал со своей женой в Молодеченский полк, где он писарем. Брат Захар в плену. Кто же с матерью? Отец, уже сгорбленный старик, да две дочери и самый младший, девятилетний, белокурый братишка Семка.
Надеялась мать, что я женюсь на Соне, и звались они с дьяконицей свахами, но вот дело сорвалось. И по моей вине. Для матери очень непонятно, почему моя работа в уезде — будь хоть я «раскоммунист», как она говорит, — почему эта работа, тревожная, изматывающая, подчас страшная, от которой и дохода-то в дом нет, а больше расход, так как муку и пшено мне привозит сам отец или мать с Семкой, — ну, почему эта работа дороже мне спокойной жизни с такой хорошей, умной, развитой женой, с Соней? Это для матери непонятно.
Интересно, зашла ли Соня, вернувшись из Инбара, к моей матери? И о чем они говорили?
Что вообще сейчас делает Соня, о чем она думает? Может быть, в Инбаре на квартире меня ждет письмо.
Да, из Сони вышла бы хорошая жена. И жил бы я с ней припеваючи. Работал бы секретарем в сельсовете. Что еще нужно? Скот развел бы, сад насадил… Тьфу! Нет, не жилец я в селе. И Соня тоже в селе не жилец. В мыслях-то мы готовы жениться, а на деле — нет. Слишком бурное время. Семья связала бы нам крылья, как связала многим уездным работникам, которые поженились раньше — а иные совсем недавно — в самом Инбаре, на горожанках. Уже не такие они ретивые работники стали, нет. Всюду их преследует тень жены, двойные заботы. Больше заботы о жене. А там ребята пойдут. Вот и оказывается… Может, я не прав?.. Нет, чую, что прав. Я — один, вольный человек. Сыт ли, голоден ли, но один. А горе и радость можно делить с товарищами… А где Лена? Что с ней?
Вот была любовь, ничего не скажешь. На ней-то бы и впопыхах я женился. Но спасибо Федоре — она открыла глаза, перед какой пропастью я стоял.
Пусть навсегда, как томящее воспоминание, останется наша последняя с ней встреча в саду Тарасова. Это была вспышка, навеянная чудесной картиной «Восход любви», найденной в тайнике между стенами дома.
Лену я любил, теперь мне ее жалко. Безвольная, она поняла меня, но поздно. Мне и Ваньку жалко. Какой черт его сунул в эту банду Васильева? Тачал бы сапоги, шил бы девкам полусапожки, башмаки, продавал бы. А то нет! Пустился в большую спекуляцию всем, чем только можно. И влип. И теперь не выберется. А женился бы на Лене, бросил бы все это заранее, до помолвки, — и теперь не сидел бы в тюрьме. Какой он стал жалкий, хромой идол. Теперь работает в тюремной мастерской, и вместе с Илюхой, тоже хромым, стучат молотками по подошвам.
О, молодость, молодость! Не хочется думать о любви, а мысли о ней непрошено лезут в голову. И о каждой девице, которая приглянется, уже думаю как о своей будущей жене. Думаю о жене, а жениться не хочу.
Мне запомнилось, как однажды я и мои сверстники собрались у Пелагеи Занегиной, молодой снохи Занегиных, и начали зимним вечером мечтать о своих будущих женах; у каждого невесты наметились еще в школе.
Мы знали, у кого какая невеста, хотя стыдились об этом говорить друг другу. На оракуле гадали, на картах Пелагея предсказывала, жребий бросали с именами девок, как бы разыгрывая, кому какая достанется, но желая, чтобы досталась именно та, которая нравилась. В то время мне нравилась чернобровая Настя, Павлушке — Оля, Ваньке — Марфуша, ну, и другим — кому чья. Мы менялись жребиями между собой, если попадала не та, до тех пор, пока попадется именно та. И «успокаивались на своем интересе», как говорила по картам Пелагея.
Мы доставали книги, покупали их на тряпье, на кости, на пепел, а иные приносили куриные яйца, выхватывая их из гнезда в своем, а то и в чужом дворе. И книги, купленные у «руньщиков», которые заезжали в кибитках с разным мелким товаром в наше село, читали вслух сообща или поодиночке. Потом собирались и говорили вперебой, кому что понравилось в этих книгах.
Особенно полюбились нам сказки. Хорошее то было время, именно «золотое детство», как бедно некоторым из нас ни жилось.
Разговор о наших женитьбах начался после того, как я прочитал сказку «Спящая царевна». Волновала и восхищала ребят картина пробуждения царевны. И многие из нас, забыв своих невест, втайне мечтали жениться на красавице царевне. Я — в том числе. Но задумывался, куда же приведу жену-царевну? В нашу прокопченную избу, что ль?
Так как женихов для царевны нашлось среди нас много, мы решили бросить на царевну жребий.
Начали крутить из бумаги жребий. На всех накрутили, кроме Андрея. Зачем царевне одноглазый муж? Если она узнает об этом, то с горя опять уснет. И уже на веки вечные. Но Пелагея сердито предложила: «Нет, крутите и на Андрея. Без обиды чтобы».
С душевным трепетом вынимали мы из шапки свернутые жгутики бумаги. Каждому хотелось первому. Но судьба есть судьба. У всех бумажки пустые. Осталась только одна. И остался один будущий муж, царевич, — это Андрей по прозвищу Воробей. Он вытянул из шапки красавицу царевну. Мы позавидовали, а кто-то произнес: «Уродам счастье!»
Но царевны Андрей не получил, зато с тех пор прозвище «Воробей» отпало, а прицепилось другое — «Царевич Андрей».
Пелагея, несколько раз от смеха роняя веретено на пол — дело было зимой, она пряла кудель, — предложила, что, если с царевной покончено, надо полагать, пойдут ли за нас наши уже не спящие красавицы, а деревенские девки, когда мы все подрастем. Это должен решить «Оракул» — с человечьим лицом на первой странице гадательной книги. Пушечная горошинка падала на цифру, по ней надо найти в «ключе» еще цифру, а потом смотреть «ответ». Дело забавное, увлекательное.
Иногда ответы были очень меткие. Однажды я, болея лихорадкой, бросил горошинку на лицо оракула, задумав о своей будущей женитьбе на Насте. И в ответ получил: «Сначала вылечись, потом думай о женитьбе». Это было справедливо. Я уверовал в «Оракул» не меньше, чем во второе пришествие Христа на грешную землю.
Вот и сейчас бросали ребята горошинку и искали по «ключу» ответы. Были ответы разные. Пелагея все же сводила к одному — непременно к женитьбе. Не бросил горошину только Андрей. Он мрачно заявил: «Хватит мне одной царевны. Зачем еще жена? Куда я их двух дену! У нас изба тесная».
Наступила и моя очередь крутить горошинку. Она остановилась на цифре 76. В «ключе» номер ответа.
И Павлушка громко прочитал мне ответ: «Есть лошади сивые, а есть карие».
Вот и пойми. У нас, например, мерин сивый, старый. Но что вообще за намек о лошадях?
Пелагея пояснила так: «Дело не в лошадях, а в невестах. Каряя — это вроде чернобровой Насти. Да не пойдет она за тебя. Кроме того, ты и сам не женишься. Без гаданья тебе скажу. И всем скажу».
Ребята насторожились. Она всем нагадала женитьбы, а на мне вышла задержка.
«Петька, он такой! Грамотей. Книги читает, псалтырь по упокойникам. Он по селам с братом Васькой побираться ходит, людей разных видит. Нет, он… он, пока до дела не дойдет, не женится. В город уйдет, в приказчики, аль в трактир половым. И всем вам не прикаяться к селу. Земли-то на вас нет. Богатеи выходят на отруба, отрезают свою землю, покупают участки у банка. Не жильцы вы в селе. Так говорит мой Иван. А он писарь, бывает в городе и в самой Пензе… Что рты разинули?»
Мы действительно разинули рты. Все помним тысяча девятьсот шестой год, когда наше село было наполовину сожжено войсками, прискакавшими из Пензы на подавление бунта против помещика.
Большая была стрельба с обеих сторон. Многих мы недосчитались.
В то время я пас коров.
Помню, как я бежал в село известить Лазаря о том, что отелилась его корова, а с Кокшайской горы спускались стражники. Я ударами бича дал знать дяде Федору, чтобы они сгоняли стадо с барского поля, сам же побежал в село известить народ. Я ударил в набат. И упал, сбитый с ног священником. Все это помню…
— Стреляют, стреляют! — тревожно кричал кто-то. Меня толкнули в плечо.
— Вставайте!
Слышу, как рядом со мной кто-то громко всхрапнул.
— Михалкин, Наземов, проснитесь!
— В чем дело? — Михалкин вскочил.
— Выйдите на улицу, послушайте!
Это кричал Яков, наш хозяин. Обувшись и набросив верхнюю одежду, мы вышли на крыльцо. Стали слушать. Но в селе полная тишина, если не считать петушиной переклички да лая собак.
Было синее, чуть прохладное утро. Звезды крупные, как яблоки. Над головой куча Стожар, а на востоке утренняя знакомая Венера.
Видны очертания сельских изб, мазанок и разных построек, ближних и дальних. И все это в таинственной предрассветной синеве. Лишь на востоке прочеркнулась едва заметно бледная полоса зари. По опыту знаю: еще не наступило время выгона скота. Сейчас у людей самый крепкий сон.
— Тебе, Яков, не померещилось? — спросил Михалкин.
— Да нет, стреляли.
— Где стреляли?
— Кабыть там. — И Яков указал по направлению к Инбару.
— Это, может, в соседнем селе пастухи стадо выгоняют? — высказал я догадку. — Хлопанье бичей похоже на выстрелы.
Яков промолчал. Может быть, и так. А мне было досадно, что Яков нас разбудил. Надо было отоспаться, чтобы сегодня пораньше уехать в Инбар, созвать коллегию и разбирать дела заключенных. Дел этих около трехсот, и самое меньшее уйдет на это дня два-три. Потом надо заготовить справки, что освобождены Советской властью досрочно. Готовить будем я, Иван Павлович, мои заместители Толбицын, Харитонов и начальник тюрьмы Гуров. Разобьем арестованных во дворе на группы и будем выпускать не сразу всех, а тоже группами.
Вдруг в конце села послышался грохот телеги. Кто-то сильно гнал лошадь. Пыль от колес клубилась так, будто телега горит. Грохот в утренней тишине был так громок, что на него отозвались недобрым, тревожным лаем собаки. Вот они уже бегут по бокам телеги, едва дыша и задыхаясь от пыли, пытаясь схватить за ногу человека, который холудиной нахлестывает лошадь.
— А ведь это Ефрем, — сказал Яков, — сват мой!
И Яков побежал наперерез к дороге, крича что-то и подавая знаки, чтобы Ефрем остановился. Тот придержал, остановил лошадь, спрыгнул с телеги. Собаки, кашляя, с высунутыми языками, сразу отстали. Ефрем снял картуз, вытер лоб и поздоровался с Яковом. Затем часто, испуганно начал что-то говорить по-мордовски, указывая рукой по направлению к Инбару.
— Пойдем к ним, — предложил Михалкин.
Лошадь была в мыле, настороженно водила ушами, крутила хвостом и, видимо, ждала ударов. Она посмотрела на нас слезящимися глазами.
— В чем дело, Ефрем? — по-русски спросил Михалкин и что-то сердито добавил по-мордовски.
Ефрем не успел ответить: издали совсем четко донеслись короткие звуки, будто кто крутил трещотку. Мы переглянулись. От волости уже бежали два человека. Еще не добежав до нас, они вперебой то по-мордовски, то по-русски торопливо заговорили:
— Товарищ Михалкин, товарищ Наземов! В Инбаре стрельба идет!
— К телефону требуют вас.
Тут и Ефрем, отдышавшись, объявил:
— Бунт начался. Кто в кого палит — не разобрать. Вот я и прискакал. Как бы какого греха не вышло. Может, чехи, может, банды.
Торопливым шагом — а подмывало бегом пуститься — мы направились в волисполком. Там уже были Никишин и человек пятнадцать людей — комбедчики, партийцы, комсомольцы.
Народ все прибывал. Уже толпились в сенях, на крыльце и возле окон.
Весть о восстании с небывалой быстротой облетела громадное село. Иных известили, другие услышали выстрелы.
— Товарищ Никишин, организуй отряд. Начальники групп здесь? Хорошо. Сейчас же пусть вооружаются кто чем, вплоть до вил и дубинок. Цепы тоже в ход пойдут. Винтовки чоновцам розданы? Теперь вот что. Пока я говорю по телефону, отправляй отряд на подводах, а кого можешь — верховыми. Наряди с десяток подвод, и на хороших лошадях.
Опять зазвонил телефон. Никишин снял трубку и передал мне. Сам же скомандовал:
— Товарищи, на улицу! В Инбаре восстание левых эсеров во главе с Жильцевым. Хотят свергнуть Советскую власть в уезде. Проучим их хорошенько. За мной!
В трубке послышался голос Ивана Павловича, человека вообще спокойного. На этот раз он говорил отрывисто:
— Петр, началось уже. Примерно час назад. Сколько их? Около двухсот. Мы не ожидали такой численности. Нет, ничего еще не захватили… Наступают от водяной мельницы… Против них от Никольской брошен отряд ЧОНа в пятьдесят человек. У них пулемет, у нас тоже. Брындин с отрядом пошел в обход со стороны леса, Филипп идет в лоб от площади, Коля Боков с комсомольцами — от Низовки.
Некоторое молчание, затем снова его голос:
— Давайте сюда мордвинов! Сколько их? Полсотни? Хорошо… Ничего, пусть кто с чем… Ага, вон они зажгли водяную мельницу или сарай… Говорят, стог сена. Иллюминационную подпустили для храбрости… Вот из пулемета застрочили. Ну, давай быстрее!
Разговор окончился. Боркин повесил трубку, дал отбой.
«Вот оно, началось! — подумал я. — Двести человек. Откуда они собрали? Чем вооружены? Ничего не знаем. Возможно, не все люди из нашего уезда, а из соседнего тоже, Бирсановского. Уезд почти сплошь эсеровский, народ там зажиточный».
Тем временем Никишин выстраивал отряды мордвинов и русских возле волисполкома, разбивал на группы. Люди все подходили и подходили. Выстрелы в городе усилились. И когда на востоке явственно разгорелась бордовая заря, подъехали подводы.
На первую, запряженную парой лошадей, уселись шесть человек, а с ними Михалкин. Затем погрузились на вторую подводу, на третью и на длинные дроги. Одна за другой подводы быстро двинулись в путь. Михалкину был передан приказ остановиться у здания, где раньше было воинское присутствие. Поскакали и верховые.
Теперь я сам позвонил в ЧК, но Боркина уже не было. Дежурил член тройки Любочкин. Ему я сообщил, чтобы встретили отряд и доложили Боркину.
Подъехали новые подводы, и их проводили. Оставив в волости дежурных, мы с Никишиным сели на телегу.
Сытые, откормленные за время уборки лошади тронули крупной рысью. Люди выходили из домов и смотрели нам вслед. Что они думали? Наверное, по-разному. Возможно, иные втайне радовались восстанию в городе. Разные тут люди.
Вскоре заря совсем разгорелась. Когда мы миновали глубокий овраг и поднялись на гору, над близким уже Инбаром полыхало грозное зарево и катился набатный звон. Кто бил в колокол — сторож или восставшие, — понять было нельзя. Набат всегда волнует и всегда страшен.
Звонили в Никольской церкви, а когда мы подскакали к городу и остановились у старого здания воинского присутствия, в набат ударили на колокольне собора. Это был ревущий, сплошной гул. В соборный колокол били только во время самых сильных пожаров.
Нас встретил Иван Павлович. Никишин выстроил отряд. Боркин разъяснил, кому куда идти. Михалкину — вести людей в обход, в тыл восставшим, вдоль реки, и встретиться с Брындиным. Никишину — пройдя улицами, дворами и огородами, соединиться на улице Низовке, по левой стороне реки Инбара, с отрядом Бокова. Остальным — направиться на Никольскую улицу и присоединиться к укомовским чоновцам во главе с Филиппом.
Мне, к моей досаде, поручено было с пятью комсомольцами охранять почту и телеграф. Винтовки на почте были.
— А кто на телефонной? — спросил я Боркина.
— Там Павел, дружок твой. Действуй, Петр. Положение очень серьезное. Если они и не захватят почту и телеграф, то могут перерезать провода.
— Верно. — Не мог я не согласиться и с пятью комсомольцами двинулся в центр города, к синему, одноэтажному зданию почты и телеграфа.
Там, держась за винтовку, сидел у аппарата лысый пожилой телеграфист. Возле него переминались трое мужчин и две девушки. Лица у всех испуганные. Ну что они могут сделать, если ворвутся восставшие, среди которых, как мне успел сообщить Боркин, много было дезертиров, скрывавшихся в лесах и в домах местной буржуазии.
При нашем появлении с винтовками дежурившие люди облегченно вздохнули.
Девушек я узнал. Они когда-то, в первые дни революции, дежурили на телефонной станции в здании земской управы. Это были веселые щебетухи Маня и Нюра. Мы тогда с Павлушкой заняли станцию, сказавши, что пришли охранять ее по приказу земской управы. В тот день я передал по телефону в тридцать две волости уезда извещение о взятии власти большевиками и декрет о земле и мире.
Девушки узнали меня. Ведь я не раз с ними встречался в городе, в парке, в театре.
— Не боитесь, Маня и Нюра? Вы, кажется, не робкого десятка?
— Отпустите нас домой, Петр Иванович.
— Что вам дома делать? Скука одна. А тут слышите, как постреливают. Музыка, да и только! — утешаю я.
Выстрелы доносились с плотины. Там догорала водяная мельница.
— Нет, вы еще понадобитесь нам. Хотите, я наганы вам дам? Самовзводные наганы. Нажмешь курок — и сами стреляют.
— А у вас есть лишние?
— Нет, так будут. Вот тебе, Маня, мой наган, а тебе, Нюра…
— Мне совсем не надо. С нас хватит одного.
В это время пришел Павлушка с винтовкой за плечом. Давно мы с ним не виделись. Он — начальник почты, телеграфа и телефонной станции. Словом, комиссар связи.
— Что там, на улице? — спросил я.
— Наши помещение детского дома захватили.
— Детей-то вывезли?
— По домам распределили.
— А казначейство? Ведь оно рядом.
— Деньги и бухгалтерские книги вывезли на двух подводах. Тронулись на Башмаково. С ними поехал Максимов, заведующий финансами, и завуоно Гаврилов.
— Гаврилов-то зачем?
— По правде говоря, его Боркин отправил. Испугался Гаврилов. Трясется, как студень. Да что он за вояка!
Гаврилов, наш «профессор», окончивший духовную семинарию с золотой медалью, человек необычайно длинный, самый высокий в нашем городе, в попы не пошел, а вступил в партию. Почти все доклады на различные темы, начиная от Парижской коммуны и кончая жизнью на Марсе, делал именно он. Имел пристрастие к винтовке, с которой ходил и к себе в УОНО, носил кавалерийскую шапку, на плечах предлинную шинель, сшитую по его росту пленным австрийцем. Гаврилов немного заикался, что помогало ему во время доклада собираться с мыслями.
Гаврилов знал три языка, был хороший математик. Несмотря на продолговатое, лошадиное, сухое лицо, он пользовался симпатиями гимназисток, был их кумиром.
Вот таков был наш Гаврилов, человек умный и забавный. С наганом он не расставался даже во время докладов в Нардоме. И была у него странная привычка: делая доклад, он механически крутил барабан с семью патронами, чуть отводил курок и пощелкивал им. И все время расхаживал на своих длинных ногах по сцене, повертываясь то в одну сторону, то в другую. Конечно, добрая половина доклада не доходила до слушателей. Они боялись — вдруг докладчик что-нибудь не рассчитает и пальнет прямо в зал. Поэтому народ все время шарахался то в одну сторону, то в другую.
Большого труда стоило нам отговорить Гаврилова от этой пагубной и просто опасной привычки.
Вот этот-то воинственный человек и уехал с поля битвы. Уехал во всеоружии — с винтовкой, наганом, саблей и кинжалом. Поехал он под видом охраны. А надо сказать, что на своем веку он ни разу не стрелял ни из винтовки, ни из нагана.
Снова послышалась стрельба. Близко, за церковью, стреляли наши, а со стороны мельницы и от горы, покрытой лесом, восставшие. Уже солнце осветило крыши городских домов. Жители, непривычные к выстрелам, притихли. Боев здесь не было. Прошлой осенью мы взяли власть в городе без единого выстрела. А теперь — пожалуйте!
Тихий городок Инбар! Красивый городок, раскинувшийся на высоком холме и, как Пенза, утопающий в садах. С двух сторон омывают его речки — Мача и Малый Инбар. Они сливаются за холмом, и там река под названием Инбар течет вдаль, впадает в Ворону, Ворона — в Хопер, а Хопер…
Раздался звонок. Телефонистка, отозвавшись, кивнула мне. Я взял трубку. Звонил Боркин.
— Что, Ваня, нового?
— Татарский отряд прибыл.
— Что ты с ними делать будешь?
— Тебе пришлю человек пять, Бокову десять, а остальные про запас. Они голодные. Их бы надо накормить.
— Позвони Гурову. У него найдется.
Боркин расхохотался.
— Над чем смеешься, Ваня?
— Ты хорошо предложил. Но где их кормить?
— При тюрьме есть столовая, — говорю я.
— Чудак человек. Тюрьма не мечеть. Они не только не пойдут, а разбегутся.
— Пожалуй, верно. Поговори, Ваня, с начальником. У нас же есть своя столовая. Вот туда из тюрьмы можно в ведрах принести.
— Это правильно. Что у тебя нового, Петр?
— Слушаем перестрелку.
— А ты знаешь, что уже есть убитые и раненые с обеих сторон?
— Нет, не знаю.
— В больницу отвезли.
— Кого же?
— Сына главного бухгалтера Кузнецова, гимназиста.
— Это… это соперник… Бокова.
— Если хочешь, он. Потом гимназиста Матвеева, двух дезертиров, фамилии их еще не узнали. И несколько раненых.
— А с нашей стороны?
— Меньше. Но я после скажу… Петра, ты слушаешь?
— Слушаю, Ваня.
— Ну, слушай и молчи. Можешь удивляться…
— Да говори, не томи.
— Ты знаешь, что этот эсеровский сброд и дезертиры наступают по всем правилам: с перебежками, и каждый умеет окапываться.
— Не знаю. Откуда мне знать? Ты запретил мне в строй.
— Куда тебе, черту однорукому! Словом, война идет позиционная.
— Это не диво. Ведь Жильцев — офицер. Он их ведет.
— Он-то как раз и не ведет, а только отдает распоряжения. А ведет все дело… кто бы ты думал?
— Нет, не знаю.
— Друг мой Петя, возглавляет все дело… Романовский.
— У меня чуть трубка не выпала из рук. Я только и вымолвил:
— «Левый коммунист»?
— Он, Петя.
— Словить его живым!
— Я уже послал людей. Поймаем лысого барина. Ведь он, по верным сведениям, бывший генерал.
— Ну дела, Ваня! А Шугаев где?
— В уисполкоме. Названивает в Пензу. Рвется в бой, но мы его не пускаем. Без него обойдутся, а то, глядишь, какая-нибудь пуля его словит.
— Это верно.
— Так я тебе пришлю человек пять татар.
Мы повесили трубки. Сообщение о Романовском потрясло меня. Я не утерпел и, выйдя в сени с Павлушкой, шепотом рассказал ему об этом.
— Враг, — проговорил Павлушка.
— И очень опасный.
— Но как он попал в уполномоченные губпродкома? — спросил Павлушка.
— Пенза могла не разобраться. Ведь он из Москвы.
— Словом, авантюрист, — добавил Павлушка. — Приезжал же к нам с мандатом из Пензы какой-то Абрамов, который хотел весь уезд объявить коммуной. Мы выгнали его.
— Абрамов — просто дурак. Такую характеристику мы ему дали, чтобы раз навсегда избавиться. Больше он не явится. А Романовский не дурак… Смотри-ка, смотри, Павел! Что это?
От церкви Николы, с правой стороны, шла группа людей.
Их было не меньше двадцати. Мы вышли из сеней на крыльцо и стали наблюдать за шествием. По бокам и сзади — конвой с винтовками, а в средине гимназисты и остальные, видимо дезертиры, в рваных, грязных шинелях, сбитые с толку Жильцевым! Но вот что было удивительно: в первой шеренге арестованных правофланговым сам Романовский. Он был без головного убора и высоко держал лысую голову. На нем помятый френч без пуговиц. Кажется, в свалке ему изрядно помяли бока. Но что всего удивительнее — он громко покрикивал на пленных, чтобы они шагали стройно и не сбивались с ноги.
Перепуганным пленным было не до шага. Ведь их вели в тюрьму, а что будет дальше — неизвестно. Конечно, хорошего не жди.
Романовский покрикивал и на наших конвойных.
— Как идете? Эй, быдлы, бараны! Ать-два!
Конвойные, большей частью комсомольцы, плохо обученные шагистике, пугались окриков Романовского и, похоже, перестали понимать, кто этот свирепый старик — пленный или начальник.
Пройдя мимо нас, Романовский резко остановился, потом вышел вперед, обернулся и заорал на конвойных:
— Вы… как вы идете?! Позор красноармейцам! А с этой бандой, — указал на толпу пленных, — идти считаю позорным. Я пойду один, впереди этих бандитов. Ведите меня одного… Вот ты, и ты, и ты. Конвоируйте меня особо. Один впереди, двое по бокам. Ну, на места!
И конвойные заняли места, взяв под охрану Романовского, согласно его приказу. И, когда встали с примкнутыми штыками, Романовский скомандовал:
— Шагом а-арш!.. К тюрьме!.. Ать-два, ать-два!
Мы с Павлушкой сначала оцепенели, а потом громко расхохотались.
— Он, наверное, сумасшедший, — бросил догадку Павлушка.
— Почему же сумасшедший?! Настоящий бывший генерал.